Сергей Снегов Прометей раскованный
Несколько предварительных слов
Греческая мифология сохранила предание о могучем титане Прометее, который подарил человечеству огонь, похищенный им с небес, и научил людей ремёслам и письму, земледелию и мореплаванию, искусствам и приручению животных. Дары Прометея открывали людям широкий путь из мира дикости в царство всеобщего благоденствия. Но мстительные боги заковали титана, а на людей наслали зловещую армию напастей и бед, болезней и пороков. Попытка Прометея сделать людей равными богам не осуществилась. Но сохранилась у благодарного человечества память о добром титане, «самом благородном святом и мученике в философском календаре», как назвал его молодой Маркс.
Мечта о новых дарах Прометея, которые он не успел вручить людям, в течение тысячелетий была одной из самых пленительных и живучих. Мифотворческая фантазия постепенно превратилась в научный поиск. Огонь когда-то защитил человека от враждебных стихий природы. Но мало было лишь защищаться от них — требовалось полностью подчинить их себе. В средние века искали своеобразный усилитель огня, удивительный философский камень, способный не только плавить металлы, но и превращать их все в сияющее золото. Новое время искало не философского камня, а новых источников энергии — более мощных, чем огонь. Энергия — вот истинный дар Прометея! Выражение «Прометей закованный» стало синонимом формулы: «Скрытая энергия». Умножение источников энергии было равнозначно умножению благ и могущества.
В первой половине XX века были изобретены новые, невообразимо мощные источники энергии и найден наконец философский камень средневековых алхимиков. Открытие физиками реакции преобразования ядер атомов сделали возможным из лёгких элементов синтезировать более тяжёлые, тяжёлые — дробить на лёгкие. Получение любых элементов из фантазии превратилось в проблему уровня промышленности.
И так как при ядерных реакциях высвобождалось огромное количество энергии, а жизненный уровень человечества в значительной степени определяется потреблением энергии, то стала реальной и древняя мечта о всеобщем благоденствии. Полное овладение атомной энергией сулит гигантское усиление человеческих производительных сил.
Но в XX веке произошло и то, чего древние мечтатели не могли предвидеть: освобождённой энергией атома пытались овладеть силы социального зла, чтобы применить её против прогрессивных слоёв общества, против миролюбивых народов, против первой страны социализма — Советского Союза. Реакционные режимы капиталистических стран рассматривали атомную энергию как военное оружие, а не как возможный источник всеобщего благоденствия.
В этой повести рассказывается о том, как впервые была раскована атомная энергия и как вспыхнула борьба за мирное её использование, за то, чтобы она не попала в руки Гитлера, не стала орудием массового уничтожения и атомного шантажа.
В повести описаны события драматической борьбы между учёными-атомщиками западных стран в предвоенные годы и в годы войны.
Работы советских физиков лишь упомянуты, а не развёрнуты — полное их изложение заслуживает того, чтобы стать темой отдельной книги.
Часть первая Прометей науки или ящик Пандоры
Глава первая Свет во тьме
1. Существуют ли привидения?
Зал, где в октябре 1933 года работал VII Сольвеевский конгресс физиков, понемногу наполнялся.
Первыми после перерыва на завтрак возвратились английские учёные. Впереди группки своих учеников шагал Эрнст Резерфорд. Старый физик хмурился, энергично жестикулировал, его громкий голос разносился по залу. Могло показаться, что он сердится, но он не сердился, а торжествовал: Резерфорд был под впечатлением только что прослушанного доклада Вернера Гейзенберга. О новых идеях лейпцигского профессора, великолепно использовавшего недавно обнаруженные нейтроны для объяснения загадочной структуры атомного ядра, Резерфорд мог говорить только громко, только с энергичной жестикуляцией: об этих удивительных частицах, нейтронах, открытых в прошлом году в его лаборатории, говорить по-иному он просто не был способен.
А сопровождавшие Резерфорда ученики — Джеймс Чедвик, автор открытия нейтронов, и Патрик Блэккет, несколько месяцев назад обнаруживший одновременно с американцем Карлом Андерсеном не менее удивительные положительные электроны, позитроны,— улыбались, слушая громогласные восклицания своего наставника, тот признавал одни резкие суждения — или восторженно-восхваляющие, или негодующе-осуждающие,— они уже привыкли к крайностям оценки учителя.
— Да, конечно. Разумеется. Полностью согласен,— говорил спокойный Чедвик.
А Блэккет только кивал головой. Он не умел высказываться с такой краткостью, как Чедвик, а длинных реплик возбуждённый Резерфорд всё равно бы не дослушал.
Столы в зале были расставлены так, что образовывали четырёхугольник, почти полностью заполнявший помещение. Резерфорд с Чедвиком и Блэккетом заняли один из углов. Неподалёку, стараясь держаться особо, поместился хмурый Поль Дирак. Он давно уже был известен в учёном мире, но внезапно стал знаменитостью, когда открыли в космических лучах позитроны, предсказанные им до того теоретически.
Круглолицый насмешливый Вольфганг Паули занял место рядом с Дираком. Они были друзья, Дирак и Паули, но вряд ли существовало два других столь различных характера. Садясь, Паули сострил, и Дираку не удалось сохранить серьёзность. Паули всюду находил повод для насмешек и критики, и о нём говорили, что даже лабораторные механизмы мгновенно выходят из строя, когда он взглядывает на них; это колдовское воздействие взгляда на аппаратуру со смехом называли «эффектом Паули». Однажды поезд, в котором Паули ехал, остановился на восемь минут в Гёттингене — и точно в это время в лаборатории Джеймса Франка произошёл взрыв; друзья объясняли несчастье «эффектом Паули на расстоянии». Теоретические работы Паули были ещё парадоксальней его острот.
Позади Паули уселся Энрико Ферми, невысокий, угловатый итальянец, чувствовавший себя как-то не на месте среди собравшихся в Брюсселе в октябре 1933 года знаменитостей. И хоть работы Ферми приобрели такую известность, что созданную им теорию повсеместно называли «статистикой Ферми», автор их старался держаться так, чтобы не бросаться в глаза.
Паули громко обратился к застенчивому итальянцу:
— Энрико, у вас такой кислый вид, будто вы случайно проглотили лягушку. Неужели вам не понравился доклад Гейзенберга?
Ферми сдержанно ответил:
— Нет, доклад превосходен. Но идею, что атомное ядро состоит из протонов и нейтронов, я не могу признать открытием Гейзенберга. Эту идею до него развил мой друг Этторе Майорана.
Паули фыркнул. Название «нейтрино» — нейтрончик — удивительной частицы, недавно придуманной Паули, дал Ферми, а не сам автор, и Паули испытывал благодарность к Ферми за удачное, хотя и несколько легкомысленное название. Дружеское расположение никогда не мешало Паули иронизировать.
— Майорана? Что за фамилия! От майората или от омара? Чепуха! Мало ли кому приходят в голову великолепные мысли. Ланжевен утверждает, что такую же идею высказывал Франсис Перрен, а Иоффе считает её созданием его ученика Дмитрия Иваненко. Вы читали Канта, Энрико?
— Я философией не очень интересуюсь, — с той же сдержанностью возразил Ферми.
— Я тоже. Но в Германии Канта знать нужно. Кант утверждает, что так как человек бесчисленное число раз размышлял о бесчисленном числе вещей, то нет ничего проще, чем к любой новой идее подыскать несколько старых, на неё похожих. Не люблю споры о приоритете. Они отдают провинциализмом, а наука общечеловечна.
— Науку, однако, развивают отдельные люди, а не всё человечество в целом,— пробормотал уязвлённый Ферми.— И не нужно умалять заслуг этих людей, пользуясь их скромностью.
В зал вошёл датчанин Нильс Бор, а за ним — американский физик Эрнест Лоуренс. Этот энергичный, подвижный человек приковывал к себе все взгляды — в его лаборатории в Беркли работал изобретённый им циклотрон, единственная пока в мире установка, позволявшая обходиться при опытах без дорогостоящих и редких радиоактивных препаратов.
За ними показалась группка французов: маленькая, хрупкая Мария Кюри, очень постаревшая и больная, очень знаменитая, единственная в этом собрании светил мировой физики дважды лауреат Нобелевской премии, а за ней шли дочь Ирен и зять Фредерик Жолио, молодые физики, опубликовавшие за последний год больше десяти работ по ядру. Они немного смущались — на них оглядывались: они сегодня должны были выступать с докладом, и никто не сомневался, что следует ожидать важных сообщений.
За французами появилась невысокая, в красивом платье с белым воротником Лиза Мейтнер из Берлина. Она села на ближайшее свободное место. С ней предупредительно раскланивались, она с вежливой холодностью отвечала. Ирен Кюри с тревогой посматривала на неё: Ланжевен говорил, что Мейтнер заблаговременно просила слова в прениях по докладу супругов Жолио-Кюри. От неё можно было ожидать неприятной критики. К любому её слову прислушивались с особым вниманием, после
Марии Кюри она была самой знаменитой женщиной в физике — её прославило открытие вместе с Отто Ганом в 1918 году элемента протактиния. Многие, особенно пожилые, физики любовались ею — Мейтнер все считали красивой, хотя было что-то тяжёлое в её лице с крупными, почти мужскими чертами.
В зал стремительно вошёл изысканно одетый Вернер Гейзенберг. Он остановился у стола, осматриваясь, куда бы сесть.
Паули, приподнявшись, помахал рукой и крикнул:
— Вернер, идите к нам!
Паули передвинулся, освобождая место для Гейзенберга между собой и Дираком.
Гейзенберг, усаживаясь, со смехом сказал:
— Ну, ругайте — не сомневаюсь, что вы для этого позвали меня к себе, Паули.
В Гейзенберге ещё бушевало возбуждение, вызванное блестяще удавшимся докладом. К золотому нимбу одного из творцов квантовой механики ему удалось добавить новое сияние — славу автора первой правильной теории атомного ядра. В прошлом, 1932 году Гейзенберга наградили Нобелевской премией. И хоть ему было всего тридцать два года и никого ещё не награждали в столь молодом возрасте столь высокой международной наградой, уже начинали поговаривать, что всё лучшее в своей жизни он совершил и ему остаётся почивать на лаврах — Нобелевская премия увенчивает, а не предваряет великие свершения. Но своим докладом на Сольвеевском конгрессе он доказал, что отнюдь не считает свою научную карьеру завершённой: Нобелевская премия была не вершиной его жизни, а лишь очередной ступенькой восхождения, он снова шагает в науке дальше всех, впереди всех, выше всех! И фразой, что он не сомневается в критике друга, Гейзенберг показывал Паули, что ожидает скорей восхищения, чем обвинений.
Паули не удержался от насмешки:
— Вы считаете себя непогрешимым, Вернер? По вашему же с Бором квантовому принципу дополнительности большой успех неотделим от глубокого провала.
— Я никогда не распространял квантовые законы на обыденную жизнь, — небрежно возразил Гейзенберг.
— А я и в обыденной жизни не отвергаю парадоксы, — отпарировал Паули. — Во мне сильно уважение к невероятному. Ваша модель ядра из протонов и нейтронов так убедительна, что и возражения не подберёшь. Меня бы такая великолепная простота обеспокоила.
— Поберегите сомнения для доклада французов, — посоветовал Дирак. — Мне кажется, зять Марии Кюри собирается ошеломлять нас. Иначе зачем бы Ланжевен шествовал с таким торжественным лицом?
В дверях в это время показались два друга — председатель конгресса француз Поль Ланжевен и русский физик Абрам Иоффе.
Высокий медлительный Иоффе, сутулясь, пробрался в конец зала и уселся рядом с Бором.
Крупноголовый, с живыми глазами под нависшими бровями, с седеющими усами и эспаньолкой, Ланжевен походил на стареющего, но ещё бравого мушкетёра из романов Дюма. И оттого, что, заняв председательское место и объявляя начало заседания, он наклонился туловищем вперёд, голову склонил налево, словно пытаясь сбоку оглядеть присутствующих, а правую руку резко выбросил вперёд, сходство с пожилым мушкетёром стало ещё сильней.
Зал затих. Почти сорок участников конгресса, представители всех крупных стран мира, слушали краткое вступительное слово Ланжевена. Председатель конгресса напомнил, что впервые они обсуждают такую сложную тему, как атомное ядро. Ещё два года назад никто и вообразить не мог, что так близко время, когда наука бросит свет на то загадочное, крохотное по размерам материальное образование, где хранится 99,95 всего вещества Вселенной, на тот удивительный склад материи мира, двери которого так долго не могли открыть ни теоретические расчёты, ни бомбардировки альфа-снарядами, ни отмычки гамма-лучей, ибо нужен был какой-то иной ключ, какое-то иное заклинание «Сезам, отворись», нежели те, что имелись в арсенале науки. И хотя все они знали, что в ядре атома таится неисчислимая энергия, что в тесной его темнице закован Прометей науки и что освобождение этого титана приведёт человечество в подлинный Золотой век, никто не мог подобраться к тайне. Атом был уже раскрыт, ядро оставалось замкнутым. И только порой исторгаемые ядром в процессе радиоактивного распада альфа-частицы, или бета-электроны, или гамма-лучи свидетельствовали, что ядро неспокойно, что в нём бушуют загадочные процессы. И хоть в распоряжении физики нет пока средств воздействия на радиоактивные процессы, ибо ни высокие температуры, ни большие давления, ни химические реакции, ни электрические поля ни в малейшей мере не меняют скорость радиоактивного распада, тем более не прекращают и не порождают радиоактивности, — несмотря на всё это, никто уже не сомневается, что в тёмной глубине ядра заточена гигантская энергия.
— И вот свершается! — торжественно продолжал Ланжевен. — Прошлый и этот год принесли нам открытие двух новых кирпичиков, из которых сложено вещество мироздания: нейтрона и позитрона. И я с большим удовольствием предоставляю слово моему молодому другу Фредерику Жолио, который от имени мадам Ирен Кюри и своего сообщит, как они в серии изящных экспериментов обнаружили обе эти новые частицы — нейтроны и положительные электроны.
Ланжевен сел, жестом показав Жолио, что тот может начинать. Худое, резко очерченное лицо Жолио покраснело, голос звучал нетвёрдо. Ирен положила руки на стол, наклонилась вперёд; она волновалась не меньше мужа. Мария Кюри улыбалась, она понимала смятение зятя, впервые выступавшего на таком блестящем собрании. Сама она участвовала во всех Сольвеевских конгрессах, начиная с первого в 1911 году, и, было время, тоже робела, докладывая. Ничего, пусть поволнуются, работа их не встретит худого приёма, они настоящие физики. Правда, в прошлом году дочери и её мужу обидно не повезло. Ирен с Фредериком наблюдали нейтроны, но не догадались, что имеют дело с новыми частицами, а отнесли эффекты опыта за счёт гамма-лучей, приписав им прямо-таки фантастическую энергию... Долго ещё физики ухмылялись, вспоминая это объяснение. А вот Джеймс Чедвик только узнал об опытах Ирен и Фредерика, мигом повторил их, всё было так же, как и у парижан, но объяснение иное — и Чедвик открыл нейтроны. Досадная, досадная неудача!.. Каким уверенным стал голос Фредерика! Отлично докладывает, и слушают его отлично. Резерфорд что-то шепчет Чедвику, одобряет, это ясно. Чедвик невозмутим, он всегда невозмутим, откинулся назад, слушает. Второй неудачи не будет, будет заслуженный успех!
А Жолио, справившись с волнением, кратко и точно рассказывал о «проникающем излучении атомов под воздействием альфа-лучей» — так он назвал сообщение. Как и другие докладчики, он повторял недавно опубликованные работы — сводка фактов, мысли и предположения... Бомбардируя альфа-частицами различные элементы, они наблюдали излучение протонов. Нового здесь нет ничего, протонное излучение давно открыто в лабораториях Резерфорда. Однако когда они взяли лёгкие элементы, в частности алюминий, то ядра этих элементов выбрасывали не протоны, а частицы иного сорта. Исследование фотографий это с убедительностью доказывает.
— Мы считаем установленным существование принципиально нового типа излучения — нейтронно-позитронного, — закончил Жолио и сел.
Мария Кюри ласково кивнула зятю. Зал наполнил гул голосов. Резерфорд сказал ученикам:
— Надо проверить у нас!
Мария Кюри с радостью услышала возглас «патриарха атомной физики» — Резерфорд перепроверял только многообещающие опыты.
Ланжевен предоставил слово Мейтнер.
И снова в зал возвратилась напряжённая, уважительная тишина. Маленькая женщина в тёмном платье с фигурными вырезами и большим белым воротником беспощадно опровергала доклад Фредерика Жолио. Она у себя заинтересовалась сообщениями из Парижа о нейтронно-позитронпом излучении. Она повторила опыты парижан. И ни разу — она повторяет: ни разу — не обнаружила ни нейтронного, ни позитронного излучения. Были давно известные протоны — ничего, кроме протонов! Ей не хотелось бы говорить резкости, но она должна признать, что якобы найденные в Париже новые модные частицы, нейтроны и позитроны,— не больше чем привидения!
Ирен гневно впилась глазами в Мейтнер. Нет, дама из Берлина прямо не упрекала «своих уважаемых парижских коллег» в неряшливости эксперимента. Резких формулировок не было, она предоставила самим слушателям делать их, она лишь неумолимо подводила их именно к таким выводам.
— Продолжаем прения, — бодро сказал Ланжевен. Он ещё сильнее склонил голову набок, стараясь показать своим видом, что ничего чрезвычайного не произошло, обычная научная дискуссия, в споре выясняется истина.— Доложены интересные факты, высказаны противоположные мнения, нужно в этом разобраться.
Он и сам чувствовал, что разбираться больше не в чём: Мейтнер камня на камне не оставила от опытов супругов Жолио-Кюри. И она умело воспользовалась прошлогодней оплошностью молодых физиков, которые не открыли наблюдаемые ими нейтроны лишь потому, что поспешили с выводами. Она прозрачно намекала, что повторяется прошлогодняя история: эти парижане жаждут сенсаций — черта, не имеющая ничего общего с серьёзной наукой...
И выступивший за Мейтнер Эрнест Лоуренс подтвердил её выводы. Он тоже в своей великолепной, оборудованной совершенными приборами лаборатории воспроизвёл опыты парижан, но не получил их результатов. Он, как и Мейтнер, считал, что нейтронно-позитронное излучение не больше чем призрак.
По выражению лица Резерфорда было видно, как менялось настроение в зале. И Мейтнер, и её берлинский друг Отто Ган бывали у него в Кембридже, он высоко ценил точность их работы. Не менее убедительным было и свидетельство американского физика.
И, когда Лоуренс закончил речь, Резерфорд сказал ученикам:
— Перепроверки не требуется. Парижане ошиблись.
Мария Кюри услышала и эти слова. Она почувствовала усталость. Здоровье, расшатанное многолетней работой с радиоактивными препаратами, стало совсем плохим. Врачи не хотели пускать её в Брюссель, они побаивались опасных волнений. «Волнения на конгрессе?» — удивлялась она. Разве там она не будет среди добрых знакомых? И разве ей не доставит радости познакомить друзей с продолжателями её работ, дочерью Ирен и зятем Фредериком? Возможно, врачи были правы. Конгресс ей принесёт скорей огорчения, чем радости.
Когда Ланжевен объявил перерыв, Мария Кюри подошла к дочери.
— Не огорчайся, — устало сказала Мария Кюри. — Возможно, и не всё в соображениях Мейтнер правильно, но прислушаться к критике стоит.
— И не подумаю! — с негодованием воскликнула Ирен. — Педантичность здесь, кажется, спутали с основательностью. Мейтнер весь свой пыл тратит на уточнение запятых и не видит главного!
— Она докладывала о тщательно проведённых экспериментах. И опровергнуть её можно лишь столь же точными экспериментами.
— Что я немедленно и сделаю в Париже! — отрезала Ирен.
Фредерик Жолио беседовал с Ланжевеном. На Жолио возражения Мейтнер произвели большее впечатление, чем на Ирен: та возмущалась, он растерялся.
Мария Кюри, приблизившись, молча слушала, как Ланжевен советовал Жолио поставить контрольные опыты.
— Кто-то из вас прав, но кто — могут решить лишь новые эксперименты. Возражения мадам Мейтнер и Лоуренса основательны, но не окончательны.— Ланжевен ласково взял Марию под руку: — Боюсь, на вас эта история подействовала сильней, чем на ваших детей, Мари, — сказал он, отводя её в сторону. — Бог мой, мы столько испытывали в своей жизни огорчений! Щадите свои нервы, Мари. Вам нужно отдохнуть. Я провожу вас.
— Меня проводит Ирен,— сказала Мария, подзывая дочь. Опираясь на руку Ирен, она медленно шла.
Ланжевен смотрел им вслед.
— Меня тревожит состояние Мари, — сказал он грустно. — Она очень уж сдала. Если бы вы знали, Фред, какой жизнерадостной, какой обаятельно красивой она была на прежних конгрессах!..
Жолио что-то пробормотал. Мимо шли компактной группкой англичане, Резерфорд увлёк Ланжевена.
Жолио вышел в гостиную.
У раскрытого рояля сидел Гейзенберг, вокруг толпились физики. В стороне, в глубоком кресле, сидел Иоффе, он наслаждался музыкой, прикрыв глаза. Гейзенберг играл Лунную сонату, ясные, глубокие звуки наполняли комнату. После Бетховена Гейзенберг заиграл Шуберта и Франка.
— Вы, конечно, замечательный физик, Вернер, — с уважением сказал Паули, когда Гейзенберг, сделав перерыв, оглядел весёлыми глазами молчаливых слушателей, — но я не уверен, что вы правильно выбрали профессию. Ваша игра на рояле вызывает меньше критики, чем ваши математические построения.
В дверях показалась вернувшаяся Ирен. Жолио, стараясь не мешать слушателям, вышел из гостиной. Ирен сказала, что мать чувствует себя сносно, но очень огорчена их неудачей. До ужина она прилегла.
Жолио хотел вернуться с Ирен в гостиную, но их задержал Бор. Вынув изо рта трубку и выпустив в сторону дым, он с сочувствием взглянул на хмурую Ирен.
— У вас сегодня был трудный день, друзья,— сказал Бор.— Но я, впрочем, нисколько не буду удивлён, если правыми окажетесь вы, а не ваши критики. Раз уж нейтроны и позитроны открыты, то мы с ними будем теперь встречаться часто. Не вижу причин, почему им не быть и в ваших опытах.
— Госпожа Мейтнер утверждает, что нейтронно-позитронные пары не больше чем привидения, — возразила Ирен, с благодарностью глядя на Бора.— Она их не нашла.
— Её возражения меня не убедили. «Не нашли» отнюдь не равнозначно «реально нет». Может быть, плохо искали. Нейтроны не находили два десятилетия, но ведь они существовали. Новое часто является вначале в призрачном облачении, оно лишь потом приобретает телесный контур. Я очень хотел бы, чтобы вам удалось подтвердить свои наблюдения, для науки это крайне важно. От души желаю успеха.
Бор удалился, попыхивая трубкой. Жолио с Ирен вернулись в гостиную. Гейзенберг, закончив игру, рассказывал, как учёным живётся в Германии. В его Лейпциге пока сносно, хотя в печати Гейзенберга уже окрестили «белым евреем» за приверженность к теории относительности. В других научных центрах хуже. Эйнштейн покинул Берлин и отправился в изгнание в Америку, из Гёттингена прогнали Куранта, Франка, Борна, в университетах — гонения на евреев и левых профессоров. Социал-демократы и коммунисты — в подполье, идут массовые аресты. Физики Штарк и Ленард поддерживают фашистов. Ленард написал учебник «Немецкая физика», устранив из него всех неарийских учёных и все иностранные термины, а заодно расправившись и со всеми «ненемецкими» физическими теориями. Этот выживший из ума старец объявляет изменой нации ссылки на работы иностранцев.
— Недавно вышла книга, где об Эйнштейне написано: «Враг национал-социализма. Ещё не повешен» — и предлагается премия в пятьдесят тысяч марок за его голову. В глазах таких, как Ленард, тупоумие становится научным достоинством, — невесело сказал Гейзенберг.
В разговор вступил Иоффе.
— Дело не в тупоумии, а в мировоззрении, — возразил он усмехаясь. — В 1921 году я пришёл в Гейдельберге в Радиевый институт, директором которого был Ленард, но сторож сказал: «Господин тайный советник передаёт, что у него есть более важные дела, чем приём врагов его отечества». Многие американские друзья, услышав о таком приёме, тоже стали посещать Ленарда и получали этот же ответ. Ленард не передался на сторону Гитлера, а был фашистом задолго до Гитлера. — Иоффе обратился к Лизе Мейтнер: — Вы не боитесь, что на вас распространятся расистские законы гитлеровского правительства?
Она ответила с неудовольствием:
— А почему они должны на меня распространяться? Я лишь работаю в Берлине, но австрийская подданная, а законы о защите расы имеют значение только для подданных Германии.
К тому же я никогда не вмешивалась в политику. Нацистам до меня также нет дела.
Иоффе тонко улыбался. Он несколько лет работал ассистентом знаменитого Рентгена, был членом многих германских обществ и академий — современная немецкая действительность представлялась ему в более мрачном свете, чем видела её Мейтнер.
Паули наскучили политические разговоры. Он подошёл к Ирен и Фредерику.
— К вопросу о привидениях, — сказал он, дружелюбно усмехаясь. — Существуют призраки в науке или нет?
— Бор даёт положительный ответ, — с вызовом ответила Ирен.
— Я тоже, — сказал Паули. — Вы нащупали что-то очень интересное. И не огорчайтесь, если некоторые данные вызывают возражения. Ваши нейтронно-позитронные пары тоже должны существовать, этого требует равновесие природы.
Паули постарался придать своему насмешливому лицу серьёзное выражение, чтобы Ирен и Фредерик не усомнились в его вере в их правоту.
— Спасибо, Паули, — сказал повеселевший Жолио. — Ваша поддержка для нас очень дорога. И в новых экспериментах мы постараемся показать, что ошиблись не мы, а наши противники.
2. Привидения материализуются
Ещё никогда так лихорадочно, с таким азартом он не трудился.
И прежде его невероятная работоспособность поражала Марию и Ирен. Они временами пугались, не подорвёт ли он здоровье непрестанным трудом, лишь кратковременно прерываемым на еду и сон. Но здоровье его оставалось железным, а нагрузка увеличивалась. Он трудился за себя и за Ирен. Все эксперименты они задумывали вместе, но её отвлекали пятилетняя Элен и годовалый Пьер, она разрывалась между лабораторией и детьми.
И если раньше он не щадил своих сил из-за простого увлечения экспериментом, то теперь добавилась и боль оскорблённого самолюбия. Фредерик был не из тех, кто покорно сносит неудачи. Он не слишком радовался успехам, удача являлась запрограммированной заранее целью — для чего же торжествовать, когда запрограммированная цель достигалась? Но неудачи язвили душу. «Будите меня только при плохих известиях», — наказывал Наполеон адъютанту. Фредерик Жолио тоже считал, что спокойный сон допустим лишь при удачах, во всех остальных случаях не до сна. Недоверие, встреченное им на конгрессе в Брюсселе, нужно было убедительно развеять.
Правда, и недоверие-то было относительное, его остро ощутили сам Жолио и Ирен, Мария Кюри тоже огорчилась, но многие участники конгресса даже и не заметили, что молодым французским физикам высказали что-то обидное: ну, обсудили эксперименты, ну некоторые выводы не подтвердились — обычное явление! И если Резерфорд и другие физики согласились с Мейтнер и Лоуренсом, зато разве такие теоретики, как Бор, такие умы, как Паули, не отнеслись с доверием к их докладу? И весь конгресс в целом, проголосовав за введение Ферми и Жолио в состав своего организационного комитета, разве этим не выразил им своё уважение? Ферми — теоретик; этот угловатый итальянец, вероятно, ни разу и не брал в руки прибора — об этом говорит его теория. Но чем известен Фредерик Жолио, кроме экспериментов, проделанных совместно с Ирен? И если его почтили высоким званием одного из официальных руководителей Сольвеевских конгрессов, то тем самым почтили и его лабораторные труды!
Нет, не надо обманывать себя. Ещё неизвестно, чего было больше, уважения или сочувствия. В прошлом году они ближе всех подошли к открытию нейтронов, но открыл их Чедвик, а не они! Нет уж, хватит неудач. Новый эксперимент нужно поставить так, чтобы никто не смог оспорить его!
И к январю 1934 года всё было подготовлено для решающего эксперимента.
В тот зимний день в Париже мела мокрая метель, окна залепило снегом. Фредерик в распахнутом белом халате стоял перед громоздким сооружением из стекла и стали — камерой Вильсона, изготовленной им самим и почти в сто раз более чувствительной, чем такие же камеры в других научных институтах: конструирование вильсоновских камер стало одним из увлечений Фредерика.
Опыты снова были поставлены над алюминием, который, как и в прошлые разы, интенсивно бомбардировался альфа-частицами. Источником альфа-частиц служил радиоактивный элемент полоний, открытый Пьером и Марией Кюри ещё в начале столетия, — в честь её родины, Польши, они и назвали его полонием. Не было, вероятно, в знаменитом Институте радия в Париже большего предмета гордости, чем эта накопленная за много лет щепотка полония. Правда, циклотрон Лоуренса мог дать потоки частиц и большей мощности, но циклотрон представлял собой стационарную громоздкую установку, в то время как ампулку с полонием можно переносить, куда захочет экспериментатор.
И снова Ирен и Фредерик с удовлетворением обнаружили, что фотопластинки фиксируют вылетающие из бомбардируемого алюминия те самые тяжёлые протоны, которые только и находили Мейтнер с Лоуренсом, и в две тысячи раз более лёгкие позитроны. Да, конечно, позитронов меньше, чем протонов, но они есть, педантичная Мейтнер просто проглядела их. А откуда они могли взяться, если не от распада протона на нейтрон и положительный электрон? Рождение нейтронно-позитроиных пар отныне никто не посмеет оспаривать!
А что, если скептики всё же найдутся? Что, если сам он оспорит свои результаты? Может быть, здесь совершенно новое явление, которого они не поняли, и, повторяя старый опыт, он повторяет и старое, неверное толкование? Хорошо, он видоизменит опыт, он поставит атомам тот же вопрос, но по-иному и, только если ответ сохранится прежний, только в этом единственном случае будет настаивать на прежнем объяснении!
Сегодня он спрашивал природу, зависит ли наблюдаемый выброс нейтронов, протонов и позитронов от скорости бомбардируемых альфа-частиц. Для этой цели он ставил между алюминием и полонием экран, ослабляющий энергию летящих атомных снарядов.
И то, что при этом произошло, было так неожиданно, что Жолпо не сразу поверил в реальность открывшейся картины.
По мере того как экран становился толще, энергия атомных снарядов слабела — и слабело протонное вторичное излучение. Но позитронное излучение, которое оспаривала Лиза Мейтнер, не ослабело. Алюминий продолжал выбрасывать позитроны, даже когда отставлялся в сторону источник альфа-лучей. И это было неожиданно, это противоречило всему, что Жолио знал о ядерных процессах. Он снова, уже без экрана, облучил алюминиевый листочек альфа-частицами и поспешно убрал полониевый источник. Вторичная эмиссия протонов мгновенно оборвалась, но позитронное излучение продолжалось, лишь постепенно ослабевая.
Все известные науке ядерные законы летели в пропасть!
Жолио подошёл к окну, постарался собрать смятенно скачущие мысли. У него дрожали руки. За окном мела метель, всё больше снега налипало на стёкла, люди белыми призраками скользили в белой мгле. Одно из двух: или они с Ирен натолкнулись на тайну природы, ещё неведомую науке, или вся их аппаратура жестоко врёт.
В лабораторию вошла Ирен. Жолио торопливо рассказал о новом явлении. Удивлённая, она поднесла полониевыи источник к алюминиевому листочку. Всё повторилось. Позитронное излучение сохранялось и после того, как убирался источник альфа-частиц.
— В порядке ли камеры Вильсона? — задумчиво сказала Ирен.
— Исключим их! — воскликнул Жолио. — Воспользуемся счётчиками импульсов.
Он взял счётчик Гейгера, регистрирующий ионизирующие частицы. Счётчик сразу же показал разряды, когда его придвинули к облучаемому алюминию. По законам, открытым ещё Резерфордом и никем, никогда не опровергнутым, разряды в счётчике должны были немедленно прекратиться, как только атомная бомбардировка обрывалась.
А счётчик продолжал регистрировать импульсы и после того, как облучение алюминия прекращалось. Разряды лишь с течением времени ослабевали.
— Итак, Ирен?..— торжественно проговорил Жолио.
— Нет! — воскликнула она, взволнованная не меньше его.— Исключим ещё одну, пусть маловероятную, но всё-таки мыслимую возможность. Что, если и камеры, и счётчик одновременно испортились?
— Тогда прервём опыт и займёмся ревизией аппаратуры.
— Ты забыл, что вечером нас звали в гости и мы приняли приглашение, — с грустью возразила Ирен. Меньше всего ей хотелось сегодня куда-либо уходить из лаборатории.
Жолио с минуту колебался. Посещение друзей было удивительно как не ко времени. Но ещё не было случая, чтобы они с Ирен не выполнили своих обещаний.
— Я пошлю за Гентнером, пусть он в наше отсутствие проверит все счётчики, — решил Жолио.
Гентнер, молодой аккуратный немец, ровно год, с января 1933 года, работал в лаборатории Жолио. Жолио испытывал большую симпатию к этому уравновешенному, доброму парню, энтузиасту научной техники: мало того, что все счётчики Гейгера он изготавливал своими руками и с увлечением помогал Фредерику, когда тот совершенствовал камеры Вильсона, — этот самоотверженный физик к тому же органически не мог примириться с тем, что вполне удовлетворяло других. Его устраивали лишь восторженные восклицания знатоков: «Ну и аппаратура у вас, наша куда хуже!» — «Да, неплохо работает», — с горделивой скромностью соглашался Гентнер.
Правда, в последние месяцы Гентнер затосковал в Париже. Нет, он по-прежнему был убеждён, что на земном шаре нет столь же знаменитого института и что работать здесь — высокая честь для физика. Но в Беркли, в далёкой Калифорнии, Эрнест Лоуренс смонтировал циклотрон. Надо бы хоть поглядеть на ту замечательную игрушку, хоть пощупать её руками. Скоро и в Европе начнут воздвигать такие же ускорители, а специалистов по ним пока нет.
И Гентнер намекнул, что хотел бы на год перебазироваться в Америку, а потом бы он снова вернулся в полюбившийся ему Париж.
— Вольфганг, — сказал Жолио Гентнеру, — я хочу, чтобы сегодня вечером вы ревизовали все счётчики Гейгера. Не сочтите это за недоверие к себе, — поспешно добавил он, заметив тень обиды на лице молодого физика. — Дело куда серьёзнее!
И Жолио объяснил, с каким удивительным явлением они познакомились и как важно исключить все побочные факторы, которым оно может быть приписано. Теперь он знал, что Гентнер превзойдёт самого себя и безукоризненно отлаженная аппаратура исключит любое сомнение в точности опыта.
В этот вечер и Жолио и Ирен поражали друзей. Ирен никогда не отличалась словоохотливостью, но сегодня была так молчалива, а неизменно весёлый Жолио казался таким рассеянным, отвечал так невпопад, что их не задерживали, когда, сославшись на нездоровье, они поднялись необычно рано. Хозяева, провожая чету физиков, с беспокойством советовали им отлежаться завтра дома: сырые январские погоды коварны, и не заметишь, как простое недомогание обернётся воспалением лёгких.
Ни сырой парижский январь, ни угроза воспаления лёгких не помешали Ирен и Жолио явиться в институт задолго до всех сотрудников. На столе лежала записка Гентнера: «Можете положиться на счётчики, Фредерик, а в камерах Вильсона вы разбираетесь лучше, чем я».
Жолио бросился к аппаратуре, Ирен с лихорадочной быстротой помогала ему ставить опыт. Всё повторилось. Сомнений больше не было: они совершили удивительнейшее открытие.
— Я позвоню Пьеру, пусть он поскорей приезжает, — сказал Жолио, хватаясь за телефон.
— А я извещу маму и Ланжевена, — сказала Ирен и вышла из лаборатории.
Пьер Бикар, друг Жолио ещё со студенчества, тоже, как и он, ученик Ланжевена и тоже физик, исследователь и профессор, находился в своей лаборатории на улице Воклен, когда взволнованный Жолио попросил тотчас прибыть к нему. Бикар поспешно оделся и пешком направился на улицу Пьера Кюри, где помещался Институт радия. Он хорошо знал полуподвальное помещение, в котором Фредерик с Ирен проводили исследования.
Жолио, глубоко задумавшись, сидел у стола, когда Бикар вошёл.
— Так что же случилось? — спросил Бикар. — Не сомневаюсь, что вы с Ирен нашли что-то поразительное.
— Во всяком случае, натолкнулись на нечто странное. И я хотел бы, чтобы ты оценил, правильно ли я толкую нашу находку.
Бикар начал с того, что произвёл внешний осмотр, как всегда делал, когда проверял работы своих студентов. Опытная установка Жолио состояла из многочисленных аппаратов, расположенных на нескольких столах. Каждый из приборов был хорошо известен Бикару, схемы их соединений логичны, хотя на всём лежал отпечаток поспешности: известное впечатление небрежности было неизменной чертой таких поисковых схем. Бикар понимал, что при отработке удавшегося опыта всё приобретёт более солидный облик.
— Мы с Ирен встретились с парадоксом, — начал Жолио, когда Бикар закончил разглядывание и ощупывание аппаратов. — Помнишь, я говорил тебе, что Мейтнер, не возражая против нашего толкования возможности рождения из протона нейтронно-позитронных пар, доказывала, что в нашем опыте нет ни нейтронов, ни позитронов. Она опровергала факты, а не их толкование. Так вот, факты подтверждаются. Ты сейчас увидишь треки позитронов, которые она не нашла. А вот объяснение явления, которое она не опровергала, объяснение-то как раз и не подтверждается. Происходит что-то нам пока неизвестное.
Жолио быстро наладил схему опыта, продолжая комментировать свои операции:
— Я облучаю мишень при помощи вот этого источника альфа-частиц, и ты слышишь треск счётчика Гейгера. Я убираю источник. Я отодвигаю его всё дальше, дальше, отношу на другой стол. Треск должен бы прекратиться, а он продолжается... Он продолжается, Пьер, мы с тобой слышим его отчётливо! А камера Вильсона показывает, что ионизация в счётчике вызывается одними позитронами. Излучение протонов и нейтронов прекращается, позитроны продолжают вылетать!
— Выходит, в какой-то степени Мейтнер права: рождение нейтронно-позитронной пары в результате распада протона не подтверждено.
— Но позитронное излучение подтверждается, а она его отрицала! Говорю тебе, неверны не факты, а наше прежнее толкование их. Позитроны, очевидно, не связаны с нейтронами, а имеют иное происхождение.
— Какое же? Вы с Ирен составили об этом мнение?
— Сугубо предварительное...
В этот момент в лаборатории появились Мария Кюри и Поль Ланжевен. Демонстрация опыта повторилась, и Мария Кюри не высказывала своего мнения, только спрашивала, получала краткие, точные ответы.
Восхищённый Ланжевен положил руку на плечо Жолио:
— Не сомневался, мой мальчик, что вы с Ирен добьётесь успеха. И я предвижу ошеломляющее объяснение!
— Да, именно! — сказал Жолио. — Мы с Ирен открыли... нет, не открыли, а создали искусственную радиоактивность! К процессам естественного радиоактивного распада, которые совершаются в мире атомов, мы добавили ещё один, полностью зависящий от нас!
Он отвечал Ланжевену, а смотрел на Марию Кюри. В мире не существовало столь же крупного знатока радиоактивных процессов, как эта маленькая больная женщина, его тёща, дважды нобелевский лауреат. Это она открыла полоний и радий, это здесь, в её институте, нашли актиний и произвели обстоятельнейшее исследование всех известных радиоактивных элементов. И если она скажет «да» новому открытию, значит, открытие совершилось.
А она не спешила с одобрением. Она глядела смеющимися глазами на волнующуюся дочь, на ещё более взволнованного зятя. Не так просто произнести короткое словечко «да»! Разряды в счётчике Гейгера восставали против всего, что ей было известно о радиоактивных процессах.
И дело было не только в том, что никто и не слыхал доныне об искусственных радиоактивностях. Ну что же, не были известны, стали ведомы — разве не так совершаются все открытия?.. Нет, затруднения куда глубже, куда серьёзней!
И первое из них, размышляла Мария Кюри, состоит в том, что радиоактивность — свойство тяжёлых элементов. Она прекращается около свинца, восемьдесят второго элемента. Ни один из элементов легче свинца никогда не обнаруживал радиоактивности. А Фредерик объявляет, что вызвал её у алюминия, тринадцатого, одного из легчайших! Уже это одно взрывает прежние теории радиоактивности, которые она, Мария, с такой настойчивостью, с таким многолетним терпением разрабатывала и пропагандировала. Дети её требуют, чтоб, сказав «да», она в какой-то степени пошла против самой себя!
Но и это ещё не всё. «Искусственная радиоактивность», — сказал Фредерик. Ах, как просто сочетаются эти два словца — «искусственная» и «радиоактивность»! Но в любой школе учат, что радиоактивный распад сопровождается тремя видами излучения: из атомных недр выбрасываются или альфа-частицы, то есть ядра атома гелия, или бета-частицы, то есть электроны, или электромагнитные гамма-лучи. И ничего сверх этого. А здесь появляется позитронное излучение, о котором никто и не слыхал ещё! Не слишком ли много переворотов в простеньком сочетании двух слов: «искусственная радиоактивность»?
Правда, Ирен и Фредерик и раньше говорили о позитронном излучении. Именно о нём они и докладывали на конгрессе Сольвея. И она не возражала против их концепций. А, собственно, почему она должна была возражать? Они тогда говорили о ядерных распадах под влиянием внешних бомбардировок, а не о радиоактивных превращениях.
И Мария Кюри сдержанно сказала:
— Я хотела бы знать, как ты представляешь себе механизм искусственной радиоактивности, Фред.
Жолио схватил листок бумаги и быстро набрасывал на нём химические символы и цифры. Они с Ирен вчера ночью обсуждали самое вероятное толкование опыта на случай, если он подтвердится, — а он подтвердился! Так вот, радиоактивен не сам алюминий, а фосфор, в который он превращается, поглощая попавшую в него альфа-частицу и испуская при этом один нейтрон. И фосфор-то как раз и является радиоактивным: он выбрасывает из своего ядра позитрон и становится обычным стабильным кремнием.
— Вот почему мы в прежних опытах находили нейтроны вместе с позитронами и связали их в пары, — закончил Жолио. — Но сейчас мы разделяем эти два излучения: когда прекращается альфа-бомбардировка, прекращается и образование фосфора с одновременным испусканием нейтронов, но фосфор, который к этому времени успел уже образоваться, продолжает испускать позитроны и превращаться в кремний.
Объяснение было смело, но логично.
— Что ж, если вы правы, то в вашей мишени появился и распадающийся фосфор, и стабильный кремний, — сказала Мария Кюри. — И если вы из чистого образца алюминия химически выделите после облучения фосфор и кремний, то, значит, искусственная радиоактивность существует — и вы её первооткрыватели!
Она удалилась к себе, с ней ушла Ирен. Мужчины продолжали обсуждать детали опыта. Ланжевен взволнованно ходил по комнате. В отличие от Марии Кюри, требовавшей перепроверок и уточнений, он сразу поверил и в реальность явления, и в правильность толкования. И происходило это оттого, что сам он давно ожидал именно таких экспериментов, именно таких толкований — осуществлялись его старые предположения, его надежды, его мечты.
И, склонив больше обычного голову набок, сильнее обычного жестикулируя, Ланжевен с увлечением описывал дальние следствия удивительного открытия. А два друга, бывшие ученики Ланжевена, с интересом слушали: они снова были студентами, влюблёнными в своего наставника, снова, как двенадцать лет назад, горячо внимали его излияниям...
Нет, говорил Ланжевен, нет, сегодня и представить себе невозможно всё величие совершившегося! Они, возможно, присутствуют при повороте всей человеческой истории, а им самим кажется, будто найден лишь новый интересный факт, один из десятков, какие открываются ежегодно. Чтоб оценить истинные масштабы открытия Ирен и Фредерика, нужно припомнить алхимиков, искавших философский камень, обращающий все металлы в золото. Мечта о преобразованиях элементов была одной из самых пленительных дум человека. Но лишь радиоактивные распады тяжёлых атомов в XX веке доказали принципиальную реальность преобразования элементов, а ядерные бомбардировки, предпринятые Резерфордом, осуществили трансформацию одного элемента в другой.
И всё же до практической реализации мечты алхимиков ещё далеко, продолжал Ланжевен. Никто не смог бы продемонстрировать колбу с кристаллами искусственно созданного нового элемента. Философский камень не давался в руки физикам XX века, как не давался он средневековым алхимикам. Не было волшебного ключа, раскрывающего ядро!
— И если ты выделишь искусственно сотворённые вами обоими фосфор и кремний и поднесёшь их Мари в пробирке, то впоследствии вас, возможно, человечество назовёт людьми, которые сделали решающий шаг к овладению философским камнем наших предков, — торжественно произнёс Ланжевен. — И тогда вот этот полониевый источник, — Ланжевен быстро, как бы фехтуя, выбросил руку в сторону лабораторного стола,— будет объявлен волшебным ключом к сокровеннейшим тайнам природы, тем самым ключом, который так долго и так безуспешно искали. И вы станете всемирно знамениты, друзья мои!
Стараясь не показать своей радости, Жолио скромно сказал:
— Мы с Ирен собираемся, не прекращая исследования алюминия, поставить такие же опыты с другими лёгкими элементами, в частности с бором, углеродом, магнием, натрием...
— Держите меня в курсе своих исследований, — попросил Ланжевен.— Я просто не знаю в науке сегодня ничего важнее ваших работ. Я верю в близость величественного часа успеха!
И вскоре наступил предсказанный Ланжевеном величественный час успеха. Опыт был так отработан, что можно было проделать его за несколько минут. Ирен и Фредерик облучали нейтронами тонкую пластинку алюминия, затем бросали алюминий на дно пробирки, где находилась соляная кислота с красным фосфором. Из пробирки выделялся водород вместе с фосфористым водородом, которые собирались в маленькой тонкостенной трубочке над кюветом с водой. Трубочку закрывали пробкой и быстро подносили к измерительному прибору.
Все эти операции молодые физики проделали на глазах у Марии Кюри. Она осторожно взяла трубочку обожжёнными радием, перебинтованными пальцами, подняла её, полюбовалась ею, затем поднесла к окошку счётчика Гейгера, прикрытому тонким алюминиевым экраном. Тотчас же послышались щелчки регистрируемых счётчиком разрядов. В трубочке, в массе обычного нерадиоактивного фосфора, этого нового, искусственно созданного, радиоактивного, было ничтожно мало, но он был, он отчётливо говорил о себе.
Впервые в истории человек держал в руках искусственно созданный элемент. Человечество всегда лишь пользовалось сотворёнными природой элементами, сейчас само творило их.
Мария Кюри сияющими глазами посмотрела на дочь и зятя. Нет, дело не только в том, что созданы ранее не существовавшие атомы. До сих пор реальность ядерных реакций подтверждалась лишь фотографиями, полученными в камере Вильсона, или разрядами счётчика Гейгера, или вспышками на сцинциляционном экране. Природа продуктов реакции определялась косвенным путём, всё это была пляска силуэтов — ещё требовалось по призрачному мельканию, по электрическим импульсам допытываться, что вызывает блики и разряды. А сейчас ядерные реакции доказаны химически, продукты их можно пощупать, понюхать, попробовать на язык... Привидения материализовались!
Через двадцать три года после этого дня Жолио с грустью вспомнит:
«Без сомнения, это было последнее большое удовлетворение, которое Мария Кюри испытала в своей жизни. Через несколько месяцев она скончалась от лейкемии...»
15 января 1934 года в «Отчётах Академии наук» появилась записка, подписанная Ирен Кюри и Фредериком Жолио и озаглавленная: «Новый тип радиоактивности». Ирен и Жолио писали:
Мы недавно показали при помощи метода Вильсона, что некоторые лёгкие элементы (бериллий, бор, алюминий) испускают положительные электроны при бомбардировке их альфа-лучами полония. По нашему предположению, эмиссия бериллием положительных электронов вызывается внутренней материализацией гамма-излучения, в то время как положительные электроны, излучаемые бором и алюминием, являются электронами атомных превращений, которые сопровождают эмиссию нейтронов.
Стремясь уточнить механизм подобного излучения, мы открыли следующее явление:
Эмиссия положительных электронов некоторыми лёгкими элементами, облучёнными альфа-лучами полония, сохраняется в течение более или менее продолжительного времени и после удаления источника альфа-лучей при облучении, в частности, бора до 30 минут.
Мы помещали тонкий листок алюминия на расстоянии 1 мм от источника излучения — полония. После облучения в течение примерно 10 минут помещали облучённый листок над счётчиком Гейгера — Мюллера, причём входное отверстие счётчика было закрыто экраном из листка алюминия толщиной 0,07 мм.
Мы отметили, что облучённый лист алюминия испускает излучение, которое постепенно ослабевает и прекращается через 3 минуты 15 секунд. Аналогичный результат достигнут при облучении бора и магния, но период затухания излучения различён: 14 минут для бора и 2 минуты 30 секунд для магния.
И дальше супруги Жолио-Кюри развивают свою теорию, подкреплённую химическими анализами, что в опытах новосоздается радиоактивный фосфор и стабильный кремний.
Можно представить себе, с каким скромным, но горделивым торжеством писались эти строки. Недавний Сольвеевский конгресс был в памяти всех физиков мира, особенно же друзей Жолио. И они, как и он, тяжело переживали неудачу Ирен и Фредерика на конгрессе. И вот, оказывается, огорчительный неуспех обернулся блистательным триумфом. С пылающими лицами, с опущенными глазами стояли они перед собранием знаменитостей мировой физики, на котором их так жестоко раскритиковали. Теперь должны краснеть те, кто критиковал, те, кто молчаливо присоединился к суровой критике!
И вскоре Ирен и Фредерик узнали, что самый знаменитый из тех, кто согласился с Мейтнер,— сам «патриарх атомной физики» Эрнст Резерфорд поспешил засвидетельствовать восхищение новыми открытиями в Париже.
Через две недели после публикации они получили письмо из Англии:
Кембридж, 29 января 1934 года
Лаборатория Кавендиш
Дорогие коллеги!
Я в восторге от отчёта о проделанных вами опытах, в результате которых получено новое радиоактивное вещество как продукт бомбардировки альфа-частицами. Поздравляю вас обоих с проделанной работой, которая позднее приобретёт огромное значение.
Лично я очень заинтересован результатами ваших опытов, потому что уже давно полагал, что вскоре при соответствующих условиях мы сможем наблюдать нечто подобное. Я ещё пытался поставить несколько опытов, применив для обнаружения этих явлений чувствительный электроскоп, но не добился успеха. В прошлом году мы ставили опыты по бомбардировке тяжёлых ядер протонами, но получили отрицательный результат.
Шлю вам мои самые искренние пожелания новых успехов в ваших исследованиях.
Искренне ваш
Резерфорд.
Парижские физики могли испытывать полное удовлетворение: письмо Резерфорда было не только извинением за скептицизм на конгрессе Сольвея, но и первым знамением той всемирной славы, которую предсказывал Ланжевен.
Но всего важнее было пророчество великого учёного о том, что только что открытая искусственная радиоактивность «позднее приобретёт огромное значение».
Глава вторая Золотой ключик вместо снарядов
1. Теоретик разочаровывается в теории
Энрико Ферми, тридцатидвухлетний итальянский физик, в зимние каникулы 1933/34 учебного года поехал с семьёй в Доломитовые Альпы.
Он любил эти горы. Он чувствовал себя здесь превосходно. Здесь воздух был так удивительно вкусен, снег так ослепляюще чист, даль так проникновенно прозрачна, а ночные звёзды так ярки и так крупны, что хотелось по-мальчишески скакать (что он с успехом и проделывал) и говорить не формулами, а стихами (стихи, впрочем, даже и в горах удавались меньше, чем формулы). К тому же с этим районом голубых ледников, высоких вершин и бурных ручьёв Ферми связывали приятные личные воспоминания: здесь он сдружился с красивой и умной девушкой Лаурой Капон, пять лет назад ставшей его женой, здесь открыл в себе незаурядные способности скалолаза и талант горнолыжника и только здесь по-настоящему проявилось его дарование незаурядного отца: в Риме всегда не хватало времени на возню с трёхлетней очаровательной Неллой, а в горах он таскал её на шее, и она скорей уставала понукать его, чем он — прыгать по её командам.
А когда Нелла спала или её забирала няня, Энрико с Лаурой становились на лыжи и старались побить рекорды: он — по скоростному спуску, она — по частым падениям. И её восхищало, что он так лихо мчится к ней по ужасной крутизне, а ему нравилось поднимать её после падений и заботливо дознаваться, не ушиблась ли она. Он, правда, при этом укорял её в трусости и нежелании овладеть несложным искусством слаломиста, но нежность и испуг за неё в его голосе, когда он, отряхивая снег с её костюма, выговаривал ей, были Лауре дороже любых личных спортивных рекордов.
— Грустно, что зимние каникулы так коротки,— пожаловалась она как-то вечером.— В Риме ты опять погрузишься в свои бесконечные вычисления.
— Я теоретик, — сказал он задумчиво. — В последний раз я что-то мастерил руками лет пятнадцать назад. — Он поглядел на опечаленное лицо Лауры и шутливо добавил: — Но меня не очень тянет к новым темам. Так что не бойся, что я опять с головой уйду в математику.
Но она ничего не имела против его занятий теоретической физикой. Лаура хотела лишь, чтоб он отдыхал от вычислений не только во время отпуска, но и дома, в обычные вечера. И ещё она мечтала — но это были очень уж затаённые мысли,— чтобы он её не вовлекал в штудирование физики: уравнения Максвелла и Шрёдингера ей не давались, а добрый в остальном Энрико тут проявлял несгибаемую жёсткость: его жена должна разбираться и в электродинамике, и в квантовой механике не хуже его самого, так он твердил ежедневно. Она слишком любила его, чтоб доказывать свою неспособность к науке. И скрывала, как ей трудно.
Лаура видела, что последняя работа, посвящённая бета-распаду, буквально вымотала его силы. Если прежнюю, принёсшую ему известность статью о законах поведения идеального одноатомного газа он писал с увлечением, то эту — математические закономерности превращения протонов в нейтроны, а нейтронов в протоны — он заканчивал через силу, и только бычье упрямство, никогда не покидавшее Энрико, заставляло его всё снова и снова возвращаться к столу. Лаура временами начинала ненавидеть эти странные новые частицы, нейтроны и нейтрино, заставившие Энрико с таким напряжением трудиться. Он слишком увлекался новинками науки, это было вредно для его здоровья. Она ловила себя на том, что с беспокойством ожидает сообщений из других стран о новых открытиях в физике: Энрико с жадностью набрасывался на научные журналы — он не просто желал быть в курсе чужих исследований, он жаждал немедленно включиться в них, ответить на чужие достижения своим участием. Добром это кончиться не могло.
На Сольвеевском конгрессе она впервые заметила странности в поведении Энрико. Ах, какая это была для неё радость, когда мужа пригласили на форум виднейших учёных мира поговорить о проблеме атомного ядра! Пришло настоящее признание, Энрико официально включён в группу самых ярких научных светил. Так расценила приглашение она, такого же мнения придерживались все друзья. Энрико взял Лауру с собой в Брюссель. Она предвкушала торжество от признания его заслуг, радость от встреч со знаменитостями, праздничные вечера и приёмы.
Поначалу ожидания осуществлялись. И знаменитостей было полно: каждый участник конгресса являлся крупной величиной в науке, а над такими, как Резерфорд, или Бор, или Мария Кюри, сияли нимбы мировой славы. И все они предупредительно раскланивались с Энрико, крепко жали ему руку.
И вечера и официальные приёмы были великолепны. Лаура познакомилась с Елизаветой, королевой и скрипачкой, танцевала на балу с самим королём Альбертом, мужем Елизаветы, — король неплохо вальсировал и сыпал любезностями не хуже простого кавалера. И туалеты Лауры, спешно изготовленные на все сбережения Энрико, не потерялись среди туалетов других профессорских жён, хотя, естественно, уступали нарядам придворных дам. И хоть помятые пиджаки и не слишком выутюженные брюки иных мировых научных светил и выпадали из пышности общего ансамбля, к Энрико это не относилось, она не позволила бы мужу появиться на балу или на заседании в неряшливом костюме. Казалось, всё было хорошо.
А Энрико замыкался в себе и мрачнел. Он без охоты позировал налетавшим отовсюду репортёрам, а если и попадал в группу фотографируемых, то прятался за чьими-то спинами. Лаура вдруг обнаружила, что конгресс Сольвея, знаменовавший международное признание научного значения Энрико, причиняет ему скорее досаду, чем радость. Она пыталась допытаться, что с ним, но Энрико отмалчивался или раздражался.
И только здесь, в Доломитовых Альпах, в тихие вечера, когда Нелла спала, а она с Энрико выходила погулять на ночном воздухе, Лаура стала понимать, какое недовольство собой породил в нём Сольвеевский конгресс. Он и вправду безмерно устал от своих исследований, но странной усталостью. Она показалась Лауре надуманной. Энрико изнемог не от умственного напряжения. Он устал от своих успехов. Его не устраивала приобретённая известность. Он страдал от того, что превратился в научное светило. Он светил отражённым светом, вот что его угнетало. Ему тридцать два года, Вернер Гейзенберг в этом возрасте стал нобелевским лауреатом, а он, Энрико? Что он? Он поднимается на горные вершины науки, всё верно, но по тропкам, проложенным другими.
Они шли по тёмной улице горного посёлка, когда Энрико впервые заговорил о том, что его тайно мучает. Они остановились на краю обрыва. В тёмной глубине призрачно сияли снега, завалившие ущелье, сумрачно посверкивали грани ледника. Над головой перемигивались мохнатые звёзды, на юге поднимался огромный Орион — ещё нигде Лаура не видела такого яркого неба. Но она не поднимала головы. Звёзды отвлекали от серьёзного разговора. Она старалась переубедить Энрико.
И она с волнением говорила о том, что он напрасно умаляет свои свершения. Разве ещё студентом он не стал самым крупным знатоком теории относительности в Италии? Разве его, как молодого выдающегося учёного, не послали стажироваться в прославленный Гёттинген к Максу Борну и Джеймсу Франку? И разве на его первые работы не обратил внимание Пауль Эренфест? И разве Эренфест не пригласил потом Энрико к себе в Лейден? И разве теория, разработанная Энрико, не называется теперь «статистикой Ферми»? А то, что он известен как один из лучших знатоков квантовой механики на всём земном шаре! Молодые учёные называют Энрико «папой», ибо считают его в науке непогрешимым, как римского папу в богословии,— это ли не признание? Чего ещё желать?
— Ты просто очень устал,— говорила она.— Тебе надо отдохнуть от науки, несколько месяцев, а то и лет заниматься одним преподаванием.
Он любовался Орионом, всё выше поднимавшимся на бархатно-тёмном небе, озарённом лихорадочно пылающими звёздами. В углу Ориона сверкал красноватый Бетельзейзе, на другом углу звёздного четырёхугольника исторгался ослепительно белый Ригель, цепочка прекрасных звёзд перепоясывала туловище древнего беотийского охотника Ориона, сперва ослеплённого и убитого завистливыми богами, а после смерти вознёсшегося на небо прекраснейшим из созвездий. А левее и ниже Ориона блистала, переливалась, мятежно меняла свои цвета первая звезда неба — изумительный Сириус. Энрико думал о том, что мог бы стать таким же Сириусом на небосклоне науки, а не стал. И, может быть, уже не станет! Тридцать два года есть тридцать два года. Истинные гении в таком возрасте завершают, а не начинают.
И так как он был до педантичности последовательным, то не ограничился тем, что высказал Лауре свои печали, но опроверг каждое её утешение, горячим её доказательствам противопоставил холодные аргументы.
Да, конечно, ещё студентом он напечатал много работ по принципу относительности, около двадцати исследований по этой теории он мог бы насчитать за собой сегодня. А что толку? Разве хоть одна из его статей может быть поставлена вровень с работами самого Эйнштейна? Правильно, его когда-то премировали за успехи в учении годичной командировкой в Гёттинген. Но он потерялся там среди крупных фигур, его никто не заметил в кругу блистательных Борна и Франка, Паули и Гейзенберга, Иордана и Дирака. А в статистике, носящей его имя, он с успехом применил к некоторым атомам «запрет» Паули, по которому каждый электрон имеет своё особое квантовое состояние. Но «запрет» придумал не он, это гениальное открытие Паули, он только воспользовался чужой идеей, хотя и вполне мог бы совершить такое открытие самостоятельно!
А если говорить о его последней работе, то и здесь он шёл по дорогам, проложенным другими. Он соединил в математической теории нейтрино, найденное Паули, нейтрон, открытый Чедвиком, и протон, давным-давно обнаруженный Резерфордом. И когда его называют в Риме «папой» квантовой механики, то этим признают его лишь хорошим истолкователем, а не создателем. Квантовую механику разработали Бор и Гейзенберг — творцы, а не продолжатели, как он. И когда на конгрессе он встречался с этими людьми, с Резерфордом, и Бором, и Гейзенбергом, он опускал голову, так ему становилось совестно, что он не такой, как они, и они все понимают это.
— Ты преувеличиваешь! — запротестовала Лаура.— Ты всё безмерно преувеличиваешь, Энрико! Неужели ты не видел, с каким почтением к тебе относятся?
— Может быть, я и преувеличиваю,— сказал он со вздохом.— Конечно, мне выказывали уважение. Но вот я слушал этих молодых французов... Жолио на год старше меня и Гейзенберга, мы начинали в науке одновременно. Мейтнер и Лоуренс опровергли работы супругов Жолио, я видел, как они подавлены,— и завидовал им!
— Завидовал их неудаче? — с удивлением спросила Лаура.
— Завидовал тому, что они экспериментаторы, а не теоретики. И не мог отделаться от мысли, что нечто важное они нашли, хоть и не смогли убедить конгресс. В теории каждый этап вычислений виден полностью, в эксперименте неизвестное нужно ещё уловить. Эксперимент загадочней вычисления. Меня тянет к эксперименту.
— Тебя всегда тянуло, к загадкам, но ты находил их в теории, а не в эксперименте,— возразила она.— Хороший отдых — вот всё, что тебе требуется,— с убеждением повторила Лаура.
Лаура вскоре убедилась, что Энрико точнее поставил диагноз своему заболеванию, чем она.
Результаты этого внезапно одолевшего его чувства были очень важны для него самого и значительны для науки.
2. «Мальчуганы» сенатора Корбино углубляются в недра атома
Во второй половине января 1934 года Ферми возвратился в Рим. Зимние каникулы кончились. Пора было приступать к чтению лекций на физическом факультете университета, а также к дальнейшему развитию интереснейших исследований сверхтонкого строения атома и радиоактивного распада ядра, то есть тех проблем, которые сделали известной «римскую школу теоретической физики», руководимую Ферми.
Так, во всяком случае, считали все видные деятели этой «римской теоретической школы»: двадцативосьмилетний Эмилио Сегре, прозванный за свою вспыльчивость и резкость «василиском»,— он недавно напечатал совместное с Ферми исследование о переходах электронов с одного «подуровня» на другой и жаждал продолжить так успешно начатые работы; и двадцатишестилетний «херувимчик» Эдоардо Амальди, верный ассистент и поклонник Энрико; и язвительный Франко Разетти, друг Ферми ещё со студенческой скамьи, человек универсальных знаний и такого же всестороннего сарказма, всевластный «кардинал» при непогрешимом «папе квантовой механики».
Правда, широта интересов молодых сотрудников Ферми была так велика, что они давно подумывали, не следует ли соединить теоретические изыскания с экспериментальными работами. Такое сочетание, с увлечением рассуждали они между собой, придало бы особый блеск их «школе»: ведь в мире почти нет теоретиков, которые одновременно были бы и экспериментаторами,— они могли бы стать первыми.
И для осуществления этих своих мечтаний они добросовестно изучали трудное искусство эксперимента: Франко Разетти весь 1931 год проработал у Лизы Мейтнер в Берлине, Сегро побывал в лабораториях в Гамбурге и Амстердаме, Амальди — в Лейпциге. Вся эта практическая подготовка велась к тому, чтобы наладить в Риме спектроскопические работы. Дальше экспериментов по спектроскопии никто из сотрудников Ферми и не загадывал.
И ещё меньше способен был догадаться, что вся устоявшаяся ориентация «римской школы» может внезапно круто перемениться, её высокий покровитель — декан физического факультета, профессор и сенатор Орсо Марио Корбино. Это он, толстый, живой, доброжелательный сицилианец Корбино, десять лет назад угадал в застенчивом юнце задатки научного гения и буквально в пух и прах расшибался, чтоб перетащить Ферми в Рим, облечь его в профессорскую мантию и обеспечить молодого профессора толковыми ассистентами, этими самыми Разетти, Сегре и Амальди, а после того, как проблема ассистентов была решена,— и студентами, что было ещё труднее, ибо вначале на четырёх преподавателей теоретической физики приходилось всего два ученика. И это он, пламенный южанин Корбино, с восторгом встречал каждую статью своих «мальчуганов», иначе он их и не называл, и горячо доказывал всем, кто его слушал — а Орсо Марио Корбино умел заставить себя слушать,— что к Италии возвращается авторитет мирового центра физической науки, утраченный со времён печальной памяти процесса над Галилеем, и что возрождение былой итальянской научной славы дело рук его «мальчуганов», его «папы» Ферми с «кардиналами» и «василисками».
— Что нового? — поинтересовался Ферми у своих помощников, когда появился в университете.
Новости в Риме были такие: погода весь январь стояла отвратительная, «дуче Муссолини» произнёс очередную свирепую речь, пришёл свежий номер докладов Французской Академии наук с сообщением о новых экспериментах супругов Жолио-Кюри.
Ферми унёс журнал к себе в кабинет. Он пробежал глазами короткую заметку от 15 января 1934 года, откинулся в кресле, размышлял...
Итак, свершилось! Парижские физики не только доказали свою правоту, но и продвинулись дальше! Таинственные процессы в атомном ядре, до сего дня почти не подвластные человеку, становятся сферой его влияния, так бы это назвали дипломаты. Человек уже не только способен со стороны наблюдать радиоактивный распад, но и может вызывать его искусственно. Барьеры, защищавшие атомное ядро, поддались наконец бомбардировке тяжёлыми снарядами альфа-частиц!
Он, Энрико Ферми, создал теорию обычного радиоактивного бета-распада, супруги Жолио-Кюри искусственно сотворили радиоактивный распад, ещё неслыханный, даже не предсказанный — распадаются уже не одни тяжёлые, но и лёгкие ядра, и распадаются с испусканием позитронов, которые до этого находили лишь в космических лучах, а не на Земле. Что остаётся ему, Энрико Ферми? Снова подводить математические основания под чужие открытия?
И он вышел к своим помощникам такой взбудораженный, что все сразу поняли: у руководителя возникли какие-то планы. Чем же они будут заниматься? Углублением теории сверхтонкого строения атома или математическим обоснованием позитронного бета-распада, открытого французами? Или начнут, наконец, экспериментальные исследования по спектроскопии?
— Мы будем заниматься совсем другим,— ответил он.— С сегодняшнего дня мы главным образом экспериментаторы. Мы воспроизведём исследования французов, продолжим их дальше. Мы постараемся возбудить искусственную радиоактивность не только у алюминия, магния и бора, но и у других элементов, включая средние и тяжёлые.
И он спокойно выслушал посыпавшиеся возражения. Как? Они не ошиблись? Им, в Риме, воспроизвести работы парижского Института радия? Не только воспроизвести, но и продолжить дальше? Нет, это же просто смешно! С одной стороны — самый знаменитый в мире институт, первоклассная лабораторная техника, превосходно обученный персонал, уникальнейшие источники альфа-частиц. А что в Риме? Нет, пусть «папа» ответит, что у них в Риме. Жалкие учебные лаборатории, в которых не всегда поставишь и школьные опыты,— вот чем они располагают в Риме!
И где они возьмут источник альфа-частиц, ту самую пушку, из которой должны вылетать взрывающие ядро снаряды? А мишени, хотелось бы им знать? Где они раздобудут все химические элементы, которые «папа» задумал превращать из солидно стабильных, какими им непреклонно велела быть природа, в легкомысленно радиоактивные?
С обычной своей последовательностью Ферми опровергал возражения, рассеивал сомнения. Он улыбался. Он имел в запасе нечто такое, что перевешивало все неудобства экспериментов по ядерной физике в Риме. В его голове созрела одна воистину гениальная идея, и, когда он выскажет её, друзья будут покорены, сомнения их сменятся восторгом!
Да, конечно, в Риме условия хуже, чем в Париже, но кто доказал, что великие открытия происходят только в хорошо оборудованных лабораториях? И химические препараты, и радиоактивный источник достать можно, надо лишь постараться.
И, понимая, что он их ещё не убедил, Ферми с торжеством выложил свой главный аргумент:
— Опыты французов страдают важным недостатком — в качестве бомбардирующих снарядов применяются альфа-частицы, прицельность которых очень мала. Положительно заряженное ядро отталкивает положительно заряженную альфа-частицу, и лишь одна из миллиона альфа-частиц попадает в цель. Мы применим снаряды, несравненно более прицельные. Мы воспользуемся нейтронами.
Блестящая идея положила конец всем спорам. Великолепное окружение Ферми мгновенно оценило колоссальное преимущество нейтронов перед всеми другими бомбардирующими снарядами. Можно было только удивляться, что мысль применить нейтроны для ядерных реакций ещё не пришла в голову ни одному экспериментатору, но, в конце концов, это являлось частной заботой самих экспериментаторов. Римские физики не собирались подсказывать другим свои замечательные идеи. Они с энергией принялись сами осуществлять их.
Нет, это была нелёгкая задача — в считанные часы превратиться из теоретиков в экспериментаторов. Ферми быстро убедился, что важного прибора физика, работающего с атомными частицами, счётчика Гейгера — Мюллера, нет ни в лабораториях университета, ни в римских магазинах. Другого бы такое невезение обескуражило, но только не Ферми. Он смастерит счётчик Гейгера собственными руками. Разве не видел он такие счётчики в Гёттингене, в Лейдене? И разве в детстве он не увлекался изготовлением игрушечных самолётов и самоходов? Придётся вспомнить детские забавы.
Он внимательно вглядывался в рисунок. Ничего сверхъестественного: стеклянная трубочка, в неё впаять два металлических электродика, заполнить трубочку газом, подвести к электродам электрическое напряжение — и готово, счётчик функционирует.
Пришлось, правда, переломать не один десяток стеклянных трубочек, прежде чем появился первый сносный счётчик, но затем они стали удаваться один за другим. А когда Ферми заменил Франко Разетти, отлично мастерившего лабораторные аппараты, проблема регистрации радиоактивности была окончательно решена.
Сложнее оказалось решить проблему источника нейтронов. Нейтроны в лабораториях получали из бериллия: порошок бериллия бомбардировался альфа-частицами, в ответ из бериллия исторгался поток нейтронов, всё было до удивления просто. Порошкообразный бериллий Ферми достал легко. Но где, в самом деле, добыть альфа-пушку? В Париже имелся мощнейший в мире полониевый источник альфа-частиц. В Риме полония ни один химик и в глаза не видал.
Ферми направился к профессору Чезаре Трабакки, заведовавшему лабораторией министерства здравоохранения.
Лаборатория эта помещалась в том же здании физического факультета университета, а профессор Трабакки был человек с добрым сердцем и владелец богатых складов. На стеллажах у него хранились сокровища, давно уже приковывавшие к себе завистливые взгляды бедных университетских физиков: химикалии и приборы, реостаты и катодные лампы, инструменты и материалы. К нему бегали клянчить дефицитное имущество — амперметры и отвёртки, проволоку и напильники, — и он никому пока не отказывал. Синьору Трабакки нравилось, что он всем так нужен, он с охотой угождал молодым учёным, и те между собой благодарно именовали его «промыслом божьим».
И каждому в университете было хорошо известно, что в большом стальном сейфе, обшитом свинцовыми плитами, у Трабакки хранится главное его сокровище — один грамм радия стоимостью в 34 000 долларов. И этот радий испускал как раз те альфа-частицы, в которых нуждался Ферми для создания источника нейтронов.
Но даже доброжелательный Трабакки не мог ссудить физиков такой драгоценностью, как щепотка радия. Он был хранителем радия, но отнюдь не его хозяином. Чтоб выдать малую толику дорогого элемента, пришлось бы писать министру с полной уверенностью если и не в прямом отказе, то в многомесячной проволочке, а Ферми время подготовки к первому опыту исчислял днями, а не месяцами.
Ферми, однако, вовсе и не настаивал на радии. Радий в процессе своего медленного распада непрерывно исторгал газ радон, постепенно накапливавшийся в сейфе. А радон тоже испускал альфа-частицы, и даже интенсивней, чем сам радий. И радон не находился на материальном подотчёте Трабакки: профессор мог его и ссужать, и выпускать в атмосферу без последующих бухгалтерских оправданий.
Ферми договорился с Трабакки, что в железном сейфе просверлят отверстие, приварят к отверстию трубку и будут периодически отсасывать по трубке неподотчётный радон, чтобы заполнить им ампулы с порошкообразным бериллием.
Проблема нейтронной пушки, таким образом, тоже была решена.
Оставалось последнее — бомбардируемые мишени, набор химических элементов, которые из стабильных намеревались превратить в радиоактивные.
И на этом участке вскоре обозначился успех...
Добычей химических элементов занялся Эмилио Сегре, самый, вероятно, талантливый из помощников Ферми, будущий лауреат Нобелевской премии. Ферми набросал на клочке бумаги список препаратов, содержащих нужные химические элементы, и вручил список Сегре. Эмилио Сегре прихватил огромную сумку и направился в магазин Трокколи, крупнейшего в Риме торговца химикатами. Сегре твёрдо знал, что того, чего нет у Трокколи, вообще не найдёшь в Риме.
Синьор Трокколи бросил пренебрежительный взгляд на смятую бумажку, исчёрканную кривыми строчками, и обвёл рукой полки магазина:
— Смотрите и берите. И если вы чего-либо здесь не найдёте, так я просто не знаю, что вам нужно от химии.
И Сегре стал усердно наполнять свою сумку всем, что ему подавал Трокколи. А когда Сегре, сверившись со списком, назвал соли цезия и рубидия, Трокколи полез наверх, снял две запылившиеся банки, обдул их и растроганно сказал:
— Вы можете взять их бесплатно, синьор учёный. Они лежат у меня на этом месте ровно пятнадцать лет — и хоть бы раз их кто-нибудь спросил! Я просто обязан отблагодарить вас за то, что они вам понадобились.
Гордый Сегре возвращался в университет, изгибаясь под тяжестью битком набитой сумки. За один выход он добыл почти все элементы таблицы Менделеева, которые выпускала промышленность.
Правда, в сумке не было мирного элемента технеция, который самому Сегре предстояло открыть через три года, а также грозного плутония, в открытии которого он будет участвовать через семь лет. Но в тот солнечный январский день «василиск» Эмилио Сегре и не догадывался о существовании таких элементов и ещё менее мог предугадать свою будущую огромную роль в их открытии. Он шёл изнемогая, но весело напевал — труд был радостен, тяжесть приятна.
К исследованиям приступили в тот же день.
И сами эксперименты, которыми занялись римские теоретики, и методика их опытов поражали: вряд ли ещё существовала в мире лаборатория, где решились бы так внешне «несолидно» провести работы, вызвавшие подлинную революцию в физике.
Начать с того, что источник нейтронов, то есть ампулка с порошкообразным бериллием и газом радоном, находился в одном конце длинного университетского коридора, а счётчик Гейгера — в другом. Источник не мог помещаться поблизости от счётчика, так как нейтроны ионизировали воздух и это могло повлиять на показания прибора. А поскольку активность облучённых элементов временами была весьма недолгой, то экспериментаторам приходилось сломя голову мчаться с пробой в руках из конца в конец коридора и, запыхавшись, как можно скорее подносить её к счётчику, вслух высчитывая щелчки в приборе. О какой-либо медлительной вдумчивости, неторопливых измерениях в такой спешке не приходилось и мечтать.
Впрочем, физики в Риме и не стремились к медлительности в измерениях, к неспешной вдумчивости, всё это было не в их натуре.
Не стремились они также и к общепринятой обстоятельности, к педантичной перепроверке каждого измерения, к скрупулёзным уточнением запятых и сотых. Они врубались в чащу неизвестного топорами, а не манипулировали ланцетами. Они только что стали экспериментаторами, до лабораторного изящного мастерства, которое так отличало всё научное творчество супругов Жолио-Кюри, энергичным римлянам было недосягаемо далеко. Они ставили природе не хитрые, не тонко продуманные вопросы,— нет, грубо и решительно допрашивали её о предельно простых явлениях, и природа отвечала с той же простотой и решительностью.
И ответы, полученные группой Ферми, буквально ошеломляли.
Правда, первые дни не принесли успеха. Ферми начал с самых лёгких элементов. Но водород, литий, бериллий и бор, углерод и азот стойко выдерживали нейтронную бомбардировку, ни один не собирался распадаться после атаки на них. Они были так великолепно забронированы, что казались заколдованными. И начинающие экспериментаторы стали понемногу впадать в уныние. Не ошиблись ли они с нейтронами? Не переоценили ли могучую силу новой частицы?
Но когда физики, отступив от непокорённых азота и кислорода, занялись следующим элементом — фтором, овладевшее было ими разочарование сменилось восторгом. Даже кратковременная нейтронная бомбёжка делала фтор радиоактивным. Правда, активность фтора за десять секунд уменьшалась наполовину, так что приходилось устраивать спринтерские кроссы по коридору, но импульсы регистрировались отчётливо, облучённый фтор интенсивно ионизировал воздух.
Алюминий показал ещё более высокую активность — 30—40 импульсов в минуту сразу после облучения. И период полураспада равнялся уже не секундам, а 12 минутам, с алюминием можно было и не побивать рекордов в беге. И алюминий к тому же после нейтронной бомбардировки испускал не экзотические позитроны, обнаруженные парижанами,— нет, в Риме он выбрасывал тривиальные электроны. Это был хорошо известный науке радиоактивный бета-распад, но только созданный искусственно.
В восторге от удачи, Ферми отправляет в печать сообщение о том, что нейтронная бомбардировка элементов порождает искусственную радиоактивность. Правда, искусственно активированных элементов пока два — фтор и алюминий, но разве дело в количестве их? Важен принцип: нейтроны порождают радиоактивность даже у лёгких элементов.
И Ферми так торопится порадовать учёный мир своими находками, что отправляет заметку не в лондонский «Нейчур», где стараются публиковаться физики всего мира («Нет, но пока дойдёт до Англии, пока прочтут, пока напечатают!..»), а в мало кому известный итальянский журнал «Ричерка шентифика» («Научные исследования»), гарантирующий авторам срочные публикации. На заметке стоит дата: 25 марта 1934 года — всего два месяца и десять дней прошли с момента опубликования гениального открытия супругов Жолио-Кюри.
Заметка ушла, а новые открытия полились водопадом. Через две недели, 10 апреля 1934 года, римские физики отправляют в «Ричерка шентифика» вторую заметку. Уже не у двух, а у двадцати двух элементов вызвана радиоактивность. Среди них железо, кремний, фосфор, хлор, ванадий, медь, мышьяк, серебро, теллур, йод, хром, барий, лантан и т. д. И это уже не лёгкие, а средние элементы менделеевской таблицы. И радиоактивность, по этим опытам, оказывается не редчайшим свойством некоторых, особо избранных природой атомов, а рядовым процессом, легко достижимым, нужно лишь извне вогнать в атомное ядро нейтрон. Врываясь в ядро, нейтрон вызывает в нём внутренние потрясения, порождает неустойчивость — стабильное от века ядро превращается в активное. Фраза «Вгони нейтрон!» отныне звучит аналогично волшебному заклинанию «Сезам, отворись!»
Ферми, однако, понимал, что ежедневно умножающиеся открытия носят пока сугубо качественный характер. К чему они, в конце концов, сводятся? К простому ответу: «Да, появляется активность», и краткой справке, каков в секундах, минутах, или часах, или днях — дальше этого эксперименты не пошли — период полураспада активности. Ни сведений о характере выбрасываемых активированных ядром частиц, ни анализа продуктов. Их физической группе до зарезу не хватало современной аппаратуры и главное — хорошего химика.
Ферми опять отправляется к «божьему промыслу», профессору Чезаре Трабакки. Но у доброго синьора Трабакки, несмотря на его богатства, нет камеры Вильсона. Зато он командует группой неплохих химиков. И одного из них, и притом радиохимика, то есть как раз требуемой специальности, он уговаривает перейти к Ферми.
Химик этот, Оскар д'Агостино, стажировался в Институте радия в Париже и приехал в Рим на пасхальные каникулы. В его кармане лежал заблаговременно купленный обратный билет Рим — Париж. Но Трабакки с пафосом воззвал к его патриотизму итальянца, а Ферми нарисовал такие блистательные перспективы, что д'Агостино, долго не колеблясь, променял всемирно известный институт Марии Кюри на более чем скромную римскую лабораторию — и никогда в этом потом не раскаивался.
Очередное сообщение от 10 мая было подписано уже пятью исследователями: Ферми, Сегре, Разетти, Амальди и д'Агостино. В нём мир информировался о создании искусственной радиоактивности у серы, кобальта, гелия, палладия, празеодима, неодима, самария, золота и урана. Ферми с последовательностью осуществлял свой план. Разделавшись с лёгкими элементами, он принялся за бомбардировку нейтронами элементов тяжёлых. Уран в этом третьем сообщении поминался впервые, но ему уже уделялась половина заметки.
И начиная с этой знаменательной даты, 10 мая 1934 года, уран надолго приковывает к себе внимание сперва физиков, а потом и всего человечества.
Но Ферми в те дни, естественно, и не подозревал, какой далеко идущий процесс начинается его сообщением о порождении интенсивной искусственной радиоактивности у урана, известного до того лишь своей очень слабой природной радиоактивностью.
Для Ферми возбуждённая активность урана имела лишь то значение, что она была сложней, чем у других элементов, и продукты её почему-то не поддавались точному химическому определению. И своё отношение к урану Ферми вскоре стал измерять личными огорчениями. Это был нехороший элемент, хуже всех, таким он стал казаться увлекающемуся экспериментатору. О грядущей зловещей и радостной роли урана для человечества римские физики и не подозревали, хотя каждый новый опыт с ураном прямёхонько вёл к раскрытию великой тайны.
Печатавшая сообщение римских исследователей «Ричерка шентифика» из мало известного издания быстро стала самым читаемым физическим журналом мира. За свежими номерами журнала охотились во всех институтах, его буквально вырывали друг у друга из рук. Люди, хорошо владевшие итальянским, становились объектами почитания — за ними ходили, упрашивая перевести очередную заметку.
«Я был одним из немногих, кто читал по-итальянски,— вспоминал через много лет физик Отто Фриш, с которым нам ещё придётся встретиться на страницах этой книги. Он в те дни, бежав из фашистской Германии, нашёл пристанище в Копенгагене у Бора.— И как только приходил очередной номер журнала «Ричерка шентифика», все окружали меня в надежде услышать что-нибудь интересное».
В Риме в 1934 году внезапно забушевал научный вулкан, и пылающая лава открытий озарила новым блеском всю атомную физику.
И если самого Ферми вначале и грызло тайное сомнение, примет ли учёный мир неожиданное превращение известного теоретика в экспериментатора, то ровно через месяц после первого сообщения все сомнения были решительно развеяны.
Сам «патриарх атомной физики», первый физик-экспериментатор мира Резерфорд 25 апреля сердечно написал в Рим Энрико Ферми:
«Я поздравляю вас со столь плодотворным бегством за пределы чисто теоретической физики.— И, показывая, что он видит в этом интересе теоретиков к эксперименту важное знамение времени, Резерфорд продолжал: — Может быть, вам будет интересно услышать, что профессор Дирак тоже занялся экспериментами. Кажется, это доброе предзнаменование для будущего теоретической физики».
Письмо Резерфорда вызвало в Риме восторг. Авторитет молодых экспериментаторов теперь был признан прочно. Резерфорд просил командировать кого-либо из сотрудников Ферми в Кембридж, чтобы там продемонстрировать английским физикам свои успехи. Было решено, что летом, когда начнутся каникулы, в Англию поедут Сегре и Амальди.
Но больше самих физиков торжествовал их высокий покровитель — сенатор и профессор Орсо Марио Корбино. Правда, когда его «мальчуганы» так круто повернули от чистой теории к эксперименту, сенатор обеспокоился. Конечно, Энрико гениален, только слепой неспособен видеть величие этого сорванца, он, Корбино, кричит о гениальности Ферми на всех римских перекрёстках и каждое такое восклицание святая истина, но позвольте, он говорит о теоретическом даровании Энрико, о мощи его мозговых извилин, о глубине его теоретических прозрений, а «мальчуганы» захотели экспериментировать, им надоели математические вычисления, они собираются работать не головой, а руками! Нет, он не сомневается, видит непорочная мадонна, он верит в ожидающие их новые успехи, но всё-таки... Смогут ли неопытные руки работать так же успешно, как раньше работали их светлые головы?
И когда крутой поворот, проделанный «мальчуганами», увенчался блистательной удачей, Орсо Марио Корбино возликовал. Для него уже не существовало сомнений, что центр мировой физики окончательно перемещается в Рим. И в состоянии восторга, отнюдь не желая причинять вред своим любимцам, сенатор Корбино нанёс их уже шумному, но ещё не устоявшемуся авторитету экспериментаторов такой тяжкий удар, что, как Ферми сгоряча показалось, едва не нокаутировал всю «римскую школу».
3. Гениальное открытие или газетная свистопляска?
По лестнице физического факультета Римского университет та поднимался мужчина в безукоризненном чёрном костюме и ослепительно белой сорочке, воротник которой был стянут строгим галстуком. В Риме в начале лета стояла невыносимая жара, но не было похоже, что зной тяготит посетителя.
Со второго этажа сбежал худощавый юноша, и мужчина в чёрном костюме остановил его.
— Скажите, где я могу увидеть его превосходительство синьора академика Ферми? — Он с чопорной вежливостью поклонился.
Юноша скептически посмотрел на изысканного гостя:
— Папа наверху, но вам его темп не по зубам. Лучше пройдите к кардиналу. Он поспокойней.
Посетитель с полминуты обалдело смотрел юноше вслед. Изумлённо покачав головой, он поднялся на второй этаж. В коридоре мимо неге промчались двое мужчин в грязноватых больничных халатах. Оба что-то держали в руках, и оба энергично работали ногами. Один, коротконогий, лысеющий, с намечающимся брюшком, обгонял другого, невысокого, черноволосого, в очках. Черноволосый мчался молча, а лысеющий покрикивал на бегу:
— Эдоардо, ты отстаёшь! Торопись, Эдоардо!
Бегуны пронеслись так близко от посетителя, что он в испуге отпрянул. В смятении он осматривался. В Риме начались учебные каникулы. Возможно, на каникулярное время в помещении университета разместили спортсменов? Но почему же спортсмены в белых халатах? Если бы гостю сказали, что в университете временно обосновался сумасшедший дом, он тоже не слишком бы удивился.
Ощущение ненормальности происходящего стало ещё сильнее, когда рядом быстро прошёл высокий человек в очках, тоже в халате и с такой равнодушной бесцеремонностью отодвинул рукой гостя, словно это был не респектабельный господин, а стоящая на дороге вещь.
Следом за бесцеремонным мужчиной в халате шёл другой, с улыбающимся лицом, в распахнутой рубашке. Он показался посетителю довольно приличным. Гость повторил свою просьбу: провести его к академику Ферми. Мужчина в распахнутой рубашке пожал плечами:
— Сомневаюсь, чтобы папа захотел разговаривать. Он как раз сейчас исследует короткоживущие элементы. Я позову кардинала Разетти.— Он возвысил голос: — Франко! Франко!
Шедший впереди мужчина в халате остановился.
— Франко, синьор желает видеть папу. Поговорите с ним, кардинал.
Гость во все глаза глядел на мужчину в грязноватом халате, которого называли кардиналом. Фамилия профессора Франко Разетти была, впрочем, довольно известна в научных кругах. Неужели это тот самый?
Разетти, улыбаясь, протянул руку.
— Вас удивляют наши прозвища?
— Я не думал, что в Риме священные названия папы и его кардиналов могут стать предметом игры,— сказал чопорный гость.— В Испании подобные шутки немыслимы. Я приехал из Мадрида, чтобы поговорить со всемирно известным профессором Энрико Ферми об искусственной радиоактивности и о трансурановых элементах.
— Это не шутка, а точное определение,— разъяснил Разетти.— В квантовой механике Ферми непогрешим, как папа в богословии. А мы, друзья и ученики Энрико, распространяем среди неверных и невежд его физические теории.
— Я бы хотел поговорить с самим его превосходительством синьором Ферми.— Испанец явно не принимал легкомысленного объяснения молодого профессора.
— Тогда вам придётся побегать. В такую жару это нелегко. В конце коридора показались те же двое бегунов. И опять коротконогий лысеющий мужчина обгонял того, кто был помоложе. Разетти сорвался с места и побежал рядом с ними.
— Папа, к вам гость из Мадрида,— закричал он коротконогому.— Синьора интересуют трансурановые призраки. Вы сами прочтёте ему проповедь по физике или мне этим заняться, Энрико?
— Ваше превосходительство! — возопил испанец вслед убегающим физикам.— Постойте, ваше превосходительство!
— Догоняйте! — крикнул Ферми, не оборачиваясь.
Испанец поспешил за умчавшимися людьми в халатах. Они вскакивали один за другим в последнюю дверь. Запыхавшийся гость увидел небольшую комнату, заставленную аппаратами.
— Франко, вы на время замените меня,— сказал Ферми Разетти.— И работайте поэнергичней ногами! У этого проклятого элемента каждые пятьдесят секунд активность уменьшается вдвое. Если вы не разовьёте моего темпа, он скончается у вас на руках раньше, чем вы добежите до счётчика. Амальди,— сказал Ферми человеку, с которым бежал по коридору,— кардинал любит шествовать, а не бежать, погоняйте-ка его!
Разетти и Амальди, достав из одного аппарата какие-то металлические пластинки, умчались. Ферми учтиво сказал гостю, что готов к его услугам. Испанец растерянно оглянулся. В лаборатории не было ни одного стула.
— Мы отлично побеседуем стоя,— успокоил его Ферми.— У нас ведут дискуссии даже на бегу. Отойдёмте к окну, там светлее. К тому же на подоконнике можно делать записи.
Церемонному испанцу казалась дикой научная дискуссия «на бегу». Но у него хватило такта не вводить свои порядки в чужом доме. Он даже облокотился на подоконник, чтобы показать свою способность приноравливаться к чуждой обстановке.
— Ваше превосходительство, мне хотелось бы знать...
Ферми прервал его, любезно улыбаясь:
— Зовите меня лучше Ферми, а не ваше превосходительство. Боюсь, мне достанется от Эмилио Сегре, если он услышит титул.— Ферми указал на физика в распахнутой рубашке, который показался посетителю приличней других.— Эмилио у нас — василиск. Когда он сердится, его взгляд убивает наповал.
Испанец нахмурился. Над ним, кажется, смеются? Он почти враждебно спросил, не может ли синьор академик объяснить, что побудило его заняться конструированием новых элементов сверх того их количества, которое строго установил сам господь, когда создавал этот мир.
Нет, никто над ним не подшучивал. Профессора Ферми радовало, что даже в Испании, до сих пор стоявшей далеко от физических наук, заинтересовались научными опытами. Человеку трудно судить, сколько господь создавал химических элементов, если он вообще когда-нибудь занимался такой нудной работой. Не будем привлекать к лабораторному стенду высшую силу, хватит нескольких лаборантов.
Испанцу не понравилось свободное высказывание Ферми о боге, оно отдавало прямым атеизмом. В газетах, впрочем, сообщали, что знаменитый физик не ходит в церковь и не соблюдает религиозных праздников. Гость не захотел развивать эту щекотливую тему. Он с недоумением осматривался.
— Неужели вы здесь совершили ваши замечательные открытия, синьор академик? Мне думалось, ваша лаборатория несравненно богаче.
— Пока она вполне устраивает нас.— Ферми показал на аппарат, у которого хлопотали лаборанты: — Вы видите наш нейтронный источник, синьор гость. Некоторые искусственные радиоэлементы быстро теряют активность. Бег в коридоре вызван стремлением не упустить ни одной секунды в их жизни.
— Пишут, что вы активировали десятки элементов?
— Да, порядочно. По количеству искусственных активностей мы далеко обогнали парижан.
— Газеты обошло сообщение, что вам удалось создать не существующие в природе тяжёлые элементы, следующие за ураном.
Любезная улыбка на лице Ферми вдруг погасла. Только что он рассказывал о своих опытах с увлечением, сейчас он глядел настороженно, живое лицо с тонкими чертами стало отчуждённым.
— В газетах много преувеличений.
— Но об этом говорил Корбино, министр и декан факультета. И всем известно, что сенатор Корбино вам покровительствует, синьор профессор. Об этом тоже пишут в газетах. Такой уважаемый человек...
Ферми, с усилием согнав с лица холодок, снова приветливо улыбался.
— Мы любим и уважаем сенатора Корбино. Он замечательный человек. Но и синьор Корбино может ошибаться. Дело в том, что при активации урана образуется несколько новых радиоактивных элементов, но количество их так мало, что мы не можем определить их химическую природу. Возможно, среди них имеются и более тяжёлые, чем уран... Возможно, синьор, но, к сожалению, точно не доказано. Кстати, я послал опровержение в газеты. Сожалею, что вам не удалось прочитать.
И Ферми так выразительно показал, что больше не собирается развивать эту тему, что гостю осталось только откланяться.
Раздражение, охватившее Ферми, когда с ним заговорили о трансурановых элементах, имело серьёзные причины. В серии блестящих опытов появились неясности. Все они были связаны со странным поведением урана.
При бомбардировке урана нейтронами образовывалось не одно, а несколько новых веществ. Среди продуктов распада обнаружили два рода атомов с периодами полураспада в 15 и 100 минут. Изучение их химических свойств показывало, что они не похожи ни на один из близких к урану известных тяжёлых элементов. Да они и не могли быть ими. Активированный уран испускал бета-электроны. Это означало, что номер активированного ядра увеличивается на единицу. Но уран, девяносто второй элемент, также и последний. За ним элементов больше нет.
Что же это могло быть?
«Рабочая гипотеза» появилась такая: удалось создать соседей урана с другой стороны, то есть не существующие в природе в естественном состоянии элементы с номерами 93 и 94. с Что тут необычного?» — с жаром доказывал Ферми своим помощникам. Они в Риме сотворили уже десятки неустойчивых ядер легче урана. Но кто доказал, что на уране кончается ядротворчество природы? Таблица Менделеева имеет начало, но где её конец? Не исключено, что им в Риме посчастливилось продолжить таблицу за уран. Это станет полностью ясно, когда они химически выделят достаточные количества таинственных веществ.
Нужно умножать опыты, терпеливо накапливать продукты распада урана, терпеливо их анализировать.
Но в этот разумный план внёс непредвиденные поправки Корбино.
Услышав, что Ферми надеется открыть трансурановые элементы, сенатор мгновенно в них поверил. Пламенное сицилианское воображение быстро дорисовало отсутствующие детали. И в блестящей речи в июне 1934 года на сессии академии в присутствии короля Корбино подробно рассказал о работах римских физиков. Отметив, что Ферми до серии контрольных опытов не собирается официально объявлять о новом открытии, сенатор торжественно добавил — уже от своего имени:
— По этим успешным опытам, за которыми я слежу ежедневно, я полагаю себя вправе заключить, что элемент под номером девяносто три уже получен!
На другое утро Ферми с содроганием раскрывал газеты.
Фашистская печать шумно рекламировала речь сенатора. Успехи Ферми объявлялись достижением фашистского строя. Ферми прочёл и о «культурных завоеваниях фашизма», и об огромном вкладе итальянских учёных» в мировую науку. «Италия при фашистском строе снова выступает в своей древней исторической роли учителя и представляет собой ведущую силу во всех областях». Одна газетёнка, захлёбываясь, лихо врала, что будто сам Ферми галантно поднёс королеве Италии хрустальный флакончик с элементом 93.
Ферми впал в отчаяние. Все серьёзные учёные теперь обвинят его в легкомыслии, в стремлении к шумихе. Особенно расстроила его заметка из Лондона: «Английские учёные воздерживаются от каких-либо выводов до получения дальнейших подробностей о работе академика Ферми, а до тех пор не считают возможным согласиться с предположением, высказанным сенатором Корбино». Как не походило это холодное вежливое недоверие на недавнее задушевное письмо Резерфорда!
Придя поздно домой, Ферми разбудил Лауру и чуть ли не со слезами в голосе прочёл ей злополучную заметку.
— Пусть Корбино печатает опровержение, иначе моя репутация погибла,— твердил он, бегая по комнате.
Ещё никогда Лаура не видела его таким расстроенным.
Корбино без охоты согласился отправить в печать совместное объяснение: «В публике распространилось превратное толкование выступления сенатора Корбино... Потребуется ещё немалое количество тщательнейших исследований, прежде чем получение элемента 93 можно будет считать доказанным... Главная цель наших опытов заключается не в том, чтобы получить новый элемент, а в том, чтобы изучить явление в целом».
Газетная шумиха не прекратилась, но зато теперь Ферми мог считать, что не имеет непосредственного отношения к трескотне о культурных достижениях режима Муссолини. Ферми всегда с недоброжелательством относился к фашизму, но в это время ещё считал, что учёный должен стоять в стороне от политики. Сейчас от него часто стали слышать язвительные замечания о порядках в Италии.
В одном Ферми ошибся. Он недооценил прочности своей научной репутации. Уважение к Ферми уже не могла поколебать газетная шумиха. С ним могли не соглашаться, но всякое исходящее от его имени сообщение прочитывалось со вниманием. Самые видные учёные мира начинали воспроизводить римские эксперименты у себя.
И, может быть, наиболее важным было то, что в Берлине, в великолепно оборудованном Химическом институте кайзера Вильгельма, известный радиохимик Отто Ган вместе со своей не менее известной помощницей физиком Лизой Мейтнер поставил тщательную проверку опытов Ферми. В Берлине орудовали не топорами и не грубыми кистями, здесь признавали лишь тончайшие ланцеты, здесь научные картины рисовались не толстыми мазками, а мельчайшими штрихами. Сугубо качественная оценка, которой по необходимости обходились римляне, вызывала усмешку у берлинских радиохимиков, они признавали лишь точные количественные определения. Не существовало другого института в мире, где были бы так тщательно разработаны методы определения микроскопических доз любого химического вещества. И Ганн, и Мейтнер некоторое время работали у Резерфорда — и великий англичанин не мог нахвалиться аккуратностью своих немецких сотрудников.
И если в споре с молодыми французами Жолио-Кюри Мейтнер оказалась неправа, то это отнюдь не поколебало её репутации в среде учёных. Что ж, парижанам повезло. Они поставили опыт так, что в ходе эксперимента появились и позитроны, и искусственная радиоактивность. А Мейтнер не нашла ни позитронов, ни искусственной радиоактивности по самой простой причине — в её опыте их не было. Не могла же она, в самом деле, утверждать наличие того, чего в наличии не существовало. Это и вправду было бы подобно вере в привидения. Нет-нет, если и могла быть где-нибудь распутана «урановая загадка», то только здесь, в Берлин-Далеме, в Химическом институте кайзера Вильгельма, в лаборатории профессора Отто Гана и его проницательной помощницы, его верного друга — Лизы Мейтнер.
Но Ферми, хоть он и знал, что в Берлине приступили к тщательному воспроизводству его исследований, на время потерял интерес к урану. После газетной свистопляски ему захотелось отдохнуть подальше от лабораторного стола. Бег по коридорам с активированными пробами в руках на лето прекратился. Амальди и Сегре в августовском дождливом Лондоне поражали спокойных англичан своей живостью и быстротой в постановке опытов не меньше, чем поразительными результатами самих опытов, а «папа» «римской школы» умчался с Лаурой в двухмесячное путешествие по Южной Америке.
Вернулся он только к осени, с новыми силами и новыми планами. Эксперименты возобновились. И почти сразу же было совершено замечательное открытие, настолько важное, что оно вплотную приблизило наступление той новой эпохи, которая впоследствии получила наименование «атомная эра».
Неожиданно для экспериментаторов к загадкам активированного урана добавились загадки с серебром. Этот элемент среднего веса вдруг обнаружил норов. Он капризничал. Он от опыта к опыту менял свою активность, возбуждённую нейтронами.
— Нужно покончить с непостоянством серебра,— решил Ферми по возвращении из отпуска.
Некоторое время ушло на подготовку контрольного опыта. «Вскоре это чудесное, фантастическое, необычайное явление раскроет им свой секрет»,— с восторгом писал потом о времени, затраченном римскими физиками на подготовку опыта с серебром, Пьер Лятиль, биограф Ферми.
4. Свинец и парафин
— Какая странность! Ничего не понимаю! — воскликнул молодой лаборант Понтекорво, среди друзей больше известный под ласковым наименованием «этот щенок Бруно».
Понтекорво недавно закончил университет и был приглашён сотрудничать в группе Ферми. Он выделялся среди новых друзей не только молодостью, но и талантом экспериментатора. Контрольные опыты с серебром Ферми поручил ему.
— В чём странность? Чего не понимаете, Бруно? — откликнулся Амальди.
18 октября 1934 года они производили опыты совместно.
— По-прежнему сильно меняется активность серебра,— пожаловался Понтекорво.— И даже ещё сильнее, чем прежде. Третий раз измеряю — и каждый раз новые цифры!
— По-разному облучаете серебро или тратите разное время на бег к счётчику, Бруно? Возможно, причина в этом?
— Нет. Единственное, что меняется,— это место пробы в свинцовом ящике. Один раз я её ставил посередине, другие разы — в углу. Это я очень хорошо заметил.
— Повторим измерения,— предложил Амальди.
Проба представляла собой серебряный цилиндр, внутрь которого вставили источник нейтронов — запаянную стеклянную пробирку, содержащую смесь порошка бериллия с газообразным радоном. Пока шло облучение, проба запиралась в свинцовом ящике, чтоб уберечь экспериментаторов от радиоактивного излучения.
Амальди убедился, что облучённая проба и вправду становилась активней, когда её перемещали с середины ящика в угол. Наблюдение Понтекорво подтверждалось.
— Надо информировать папу,— решил Амальди. Ферми беседовал с Разетти, когда явились оба физика.
— Чепуха,— сказал Разетти.— Неточное измерение или другая ошибка. Это загадочное непостоянство серебра не больше чем небрежность опыта. Пора научиться работать тщательно, Эдоардо!
— Не случайные ошибки, а закономерность,— настаивал Амальди.— Проверьте сами, Франко, и вы увидите, что свинец как-то влияет на активность серебра.
Ферми считал, что любое интересное явление нуждается в проверке. Нарушения закономерностей интересовали его временами больше, чем сами закономерности. А разгадать «серебряные загадки» надо было как можно скорее — они не только действовали на нервы, но и серьёзно подрывали репутацию римских физиков.
— Облучите серебро вне свинцового ящика, и тогда вы узнаете, влияет ли свинец на активность серебра, — сказал он.
Амальди и Понтекорво вскоре обнаружили, что не только свинец, но и все предметы, находящиеся поблизости от пробы, влияют на вызванную нейтронами активность. Оба физика опять пошли к Ферми.
Производить новые опыты пришла вся группа. Источник нейтронов поместили не в цилиндрике, а вне его, а между источником и серебром ставили разные предметы. Активность облучённого серебра каждый раз менялась. Самое странное было в том, что предметы, заслонявшие пробу от нейтронов, не ослабляли, но усиливали активность. Даже массивный лист свинца хоть и незначительно, но увеличивал её.
— Давайте работать методично,— предложил Ферми, когда все устали от беспорядочных опытов.— Будем экранизировать источник тяжёлыми и лёгкими веществами последовательно. Свинец — элемент тяжёлый. Попробуем завтра что-нибудь полегче, например парафин.
На следующее утро физики взяли большой кусок парафина, выдолбили в нём ямку, вложили в ямку нейтронный источник и поставили около парафина серебряный цилиндрик. Когда облучённый цилиндрик поднесли к счётчику Гейгера, тот бешено защёлкал. Такой сильной активности ещё никто не наблюдал. Удивлённые восклицания долго звучали в лаборатории.
— Не сломался ли счётчик? — опасливо высказался Сегре. Он, как «василиск», не мог разрешить себе сразу поверить в невероятное.
— Поразительно! Непостижимо! — восхищался другой, более впечатлительный.
— Теперь я знаю, что такое чёрная магия! — кричал третий.— И пусть мне больше не говорят, что волшебства не существует.
Повторный опыт подтвердил, что, если источник нейтронов экранировать парафином, активность пробы возрастает почти в тридцать раз. Возбуждение экспериментаторов не утихало, а Ферми становился молчаливей и сосредоточенней.
— Пойдёмте обедать! — сказал он, поднимаясь.
Перерыв для отдыха и еды обычно делался часа на два. В этот день физики собрались раньше. Ферми сиял.
— Я знаю, почему парафин увеличивает активность!
И он изложил взволнованным физикам теорию, которую успел придумать за время перерыва. Парафин — вещество, содержащее много атомов водорода. Огромное количество лёгких ядер — вот что характерно для парафина. Нейтроны вырываются из бериллиевого источника с огромными скоростями. Большинство нейтронов пролетает мимо тяжёлого ядра или отскакивает почти с такой же скоростью. Но если нейтрон попадает в лёгкое ядро, он отдаёт ему часть своей энергии, а сам замедляется. И быстрые нейтроны, несущиеся среди лёгких ядер, в результате многочисленных столкновений с ними вскоре существенно замедляются.
Как будет вести себя такой замедлившийся нейтрон, если ударится в тяжёлое ядро? Вероятность, что он будет захвачен этим ядром, значительно увеличивается. Медленный нейтрон дольше взаимодействует с ядром, когда мчится вблизи него, а значит, увеличивается шанс на то, что ядро притянет его к себе. Вот разгадка открытого Понтекорво явления: водород в парафине замедляет летящие из бериллия нейтроны. Замедленные нейтроны интенсивней поглощаются ядрами серебра. Количество активированных нейтронами атомов серебра растёт.
Ферми смеющимися глазами оглядел молчаливо внимавших ему физиков. Он давал им время уяснить его новую замечательную теорию. И он с торжеством закончил:
— Быстрый нейтрон подобен снаряду, пробивающему броню атомного ядра. Нейтронный обстрел несравненно эффективней, чем бомбардировка альфа-частицами, но это тоже артиллерия... А медленный нейтрон больше похож не на снаряд, вспарывающий броню, а на ключ, открывающий ядерные двери.
Сегре задумчиво сказал:
— Но если ваша теория правильна, Энрико...
— ...то из неё следует, что не только водород, но и другие лёгкие элементы могут замедлять нейтроны и вызывать увеличение радиоактивности,— перебил его Разетти.
— Конечно, Франко,— согласился Ферми.— И водород, и литий, и гелий, и бор, и бериллий, и углерод должны замедлять нейтроны. Даже тяжёлый свинец немного замедляет их, почему Бруно и заметил увеличение активности серебра, когда источник нейтронов находился вблизи стенок свинцового ящика.
— Теория великолепная, но её нужно проверить на эксперименте, Энрико.
— Начнём снова с водорода. Больше всего водорода в воде. Предлагаю и пробу и источник погрузить в небольшой бассейн.
Кто-то вспомнил о фонтане в саду сенатора Корбино. Физики, схватив серебряный цилиндрик в пробирку с бериллием, помчались в сад.
Профессор Корбино на правах декана занимал весь третий этаж физического факультета. Позади дома был сад, небольшой, но с фонтаном, в котором жили золотые рыбки и саламандры и над которыми наклонялись ветви миндальных деревьев.
22 октября 1934 года саламандры и золотые рыбки, метнувшиеся кто куда, вели себя всё же спокойнее, чем молодые физики, скакавшие вокруг фонтана,— по крайней мере, восторженно не орали, как экспериментаторы.
Новосотворенная теория Ферми полностью подтвердилась при первом же испытании. Вода, как и парафин, в десятки раз увеличивала активность облучённого серебра.
Вечером этого же дня физики собрались на квартире Эдоардо Амальди писать сообщение о своём открытии. Ферми диктовал, Амальди записывал. Жена Амальди Джинестра, высокая, тоненькая, изящная, тоже физик, к тому же наделённая незаурядным литературным талантом, обладала ещё одним бесценным даром: она прилично печатала на машинке. Но возбуждённые физики так спорили, с таким жаром старались один другого перекричать и настоять обязательно на своих формулировках, а при диктовках так судорожно вскакивали и шумно носились по комнате, что запись с каждой строчкой становилась всё путаней. После ухода гостей служанка спрашивала у Джинестры, с какой радости друзья её мужа так отчаянно перепились.
Корбино и тут внёс свои коррективы в планы физиков. Он возмутился, когда узнал, что его «мальчуганы» собираются немедленно обнародовать своё открытие.
— Вы ничего не понимаете в жизни, мальчики! — изрёк он.— Вы жаждете славы. Это хорошо. Я тоже жажду славы для вас. Но в нашем мире деньги важнее славы. Итак, позаботимся раньше о деньгах. Вы запатентуете процесс замедления нейтронов. И до патента не смейте и думать о публикациях.
Ферми пытался спорить. Разве сенатор Корбино раньше не поощрял их к быстрым публикациям? Залежавшееся открытие теряет вкус свежести — разве не его слова? И разве он не объявил на весь мир, что найден элемент 93, когда они только искали его? Почему сейчас нужно вести себя по-иному?
Корбино не согласился с Ферми. Раньше речь шла об одной чести. Никто пока и не мыслит о промышленном использовании трансурановых элементов. А радиоактивные вещества нужны и в лабораториях, и в больницах, и в промышленности. И они стоят безумно дорого. Один грамм радия на рынке равноценен тридцати килограммам чистого золота. И человек, который открыл способ в сотню раз увеличить выход радиоактивных элементов, нашёл золотое дно. Лучше богатством, найденным физиками, воспользуется их наука, чем оно пойдёт на пополнение сейфов фабрикантов, разжиревших на прикарманивании чужих изобретений.
Ферми, Разетти, Сегре, Амальди, д’Агостино, Понтекорво и Трабакки подали совместную заявку на патент, описывающий способ получения искусственных радиоактивных веществ при помощи бомбардировки замедленными нейтронами.
Глава третья „Я верю в человечество"
1. Научный вулкан в риме затухает
В конце 1935 года к Ферми, в глубокой задумчивости сидевшему в своём кабинете, пришёл Эмилио Сегре с газетой в руках:
— Энрико, вас интересуют последние новости?
Ферми оторвался от дум.
— Какие новости, Эмилио?
— Ирен и Фредерик Жолио-Кюри получают Нобелевскую премию, вот какие новости! И вместе с ними новым нобелевским лауреатом станет Джеймс Чедвик. Правда, мы в Риме создали куда больше искусственных радиоактивностей, чем парижане...
— ...но само открытие искусственной радиоактивности всё же принадлежит им, а не нам, вы это хотите сказать? — спокойно закончил Ферми.— Я с вами полностью согласен: если и награждать кого Нобелевской премией, то раньше всего блистательных парижан.
Сегре выходил из себя легко и бурно. В лаборатории с насмешливым уважением показывали расколотый стол: в пылу какого-то научного спора Эмилио так хватил по нему кулаком, что доска развалилась надвое. Прозвище «василиск» выражало сокровенную суть импульсивной натуры Сегре. Ко всему он мог относиться с прохладным спокойствием, только не к науке.
— Нет, я совсем не то собираюсь сказать, что вы мне приписываете, Энрико! Смею вас заверить, зависть меня никогда не мучила. Я бы хотел задать вам один вопрос.
— Я слушаю.
— Вы подлинный папа, Энрико! Вы не только непогрешимы, но и мудры! Так объясните, что с нами со всеми случилось? Почему мы все гораздо меньше делаем, чем год назад? Почему мы перестали умножать открытия? Почему нам стало скучней, когда мы собираемся вместе? Наш очаровательный щенок Бруно уехал в Париж, в лабораторию Жолио, ему неинтересно с нами. А ведь он так блистательно начинал у нас! Франко по шесть месяцев пропадает в поездках в Канаде, в Марокко, ещё дьявол его знает где, его больше не влекут к себе наши работы, он устал от них!.. Так что же случилось? Что, я спрашиваю!
Ферми молча смотрел на взволнованного Сегре. Неужели надо объяснять самому талантливому из его помощников, что передышка в лихорадочном творении открытий стала неизбежной? Разве все химические элементы, которые можно было достать в магазинах Рима, не подвергнуты нейтронному облучению? И разве не пришла пора детализировать совершённые, открытия? И разве не нужно наконец разобраться в проклятой загадке урана? Вот уж выпал на горе исследователям твёрдый орешек, никак не разгрызть!
Нет, говорить об этом Сегре не нужно, размышлял про себя Ферми. Всё, что относится к проблемам науки, ему известно. Он спрашивает не о научных проблемах, а о научном воодушевлении. Работа в лаборатории идёт, вдохновение пропало — вот что мучает Сегре. Ссылка на исчерпанные химические реактивы прозвучала бы насмешкой.
И Ферми, как бы обдумывая каждое слово, медленно ответил на страстные вопросы Сегре загадочным советом:
— Пройдите в библиотеку, возьмите лежащий на столе географический атлас и посмотрите, на какой странице он раскрывается. Многое вам тогда станет ясно, Эмилио.
Сегре непримиримо сказал:
— Я пойду в библиотеку. Но объясните мне, над чем вы задумались, Энрико? Раньше вас тоже охватывало раздумье, раньше вы тоже на время отдалялись от нас... Но мы знали — вы разрабатываете новые теории в физике, вас посетила очередная блестящая идея, вы завтра с увлечением изложите нам её, мы будем восторгаться, бросимся осуществлять её в эксперименте... Сейчас, нет сомнения, вас одолели очень важные мысли! Поделитесь со своими учениками, Энрико, все мы хотим знать, над чем вы так трудно раздумываете.
И опять Ферми помедлил с ответом.
— Вы правы, Эмилио, я пытаюсь постичь очень трудное явление. Я хочу разобраться в роли учёного в современном обществе.
Сегре, больше ничего не сказав, направился в библиотеку. Лежавший па столе географический атлас раскрылся на карте Абиссинии.
Ах, вот оно что! Точный ответ, неоспоримо точный! Сегре долго всматривался в замусоленный атлас, где словно кровоточили затушёванные красным карандашом районы Эфиопии, захваченные фашистской Италией. Итальянская армия продвигалась в глубь страны, против вооружённых пиками и стрелами абиссинцев шли танки и артиллерия, на деревушки и города пикировали самолёты — кровавое пятно фашистских завоеваний расширялось с каждой новой хвастливой военной сводкой... Вот она, истинная причина утраченного вдохновения,— политика вторглась в науку, учёным пришло время задуматься о своей роли в обществе. «С кем вы?» — страстно спрашивал недавно русский писатель Горький. И правильно — с кем они? На кого работают? Кому служат?
Сегре подошёл к окну. На улице маршировал отряд королевских конных гвардейцев. Били барабаны, резко ревели фанфары, пели рожки. По тротуару бежали восхищённо орущие мальчишки, девушки заглядывались на рослых, по-павлиньи украшенных парней на могучих жеребцах. Нет, это не игра, не шутовской уличный маскарад, каким ещё недавно представлялись физикам Ферми подобные маршировки. В Рим недавно приезжал Гитлер, оба фашистских диктатора вызывающе демонстрировали миру полное единомыслие. А после отбытия восвояси зловещего коричневого гостя местные чернорубашечники стали показывать, чего они сами стоят. В газетах — раболепие и трусость, ни одной живой мысли, ни одного свежего слова... В стране вводятся немецкие расистские законы, со всех постов гонят прогрессивных людей, скоро их будут арестовывать, вся Италия покроется лагерями, как уже совершилось там, за Альпами. О каком вдохновении может и вправду идти сейчас речь?
Где найти ясность Духа, без которой не совершить научных открытий? Кончилась блестящая группа Ферми, сломаны крылья — не будет больше в Риме гениальных прозрений!
— Агонизируем! — хмуро пробормотал Сегре.
Да, такова печальная действительность: агонизируем! Отдельные успехи, конечно, будут, умелое ремесленничество, не творчество. И они слишком на виду, о них всюду говорят, гордость Италии — так выспренне называют их разваливающуюся группу. Понтекорво правильно сделал, что удалился в Париж: в Париже ему будет легче дышать... А их в Риме приспособят для военных работ, как уже приспосабливают немецкие институты.
«Гордость Италии» должна оправдать своё название, фашистская родина ждёт от своих учёных беззаветного служения дуче, так это будет сформулировано. И, может быть, единственная возможность избежать нового рабства — уединиться, уйти в какую-то свою скорлупку, стать «вещью в себе», как любят говорить немцы. Работать отдельно от всех, про себя, для себя. Иного выхода нет, если не считать самого радикального — бежать из Италии. Но как решиться на бегство? Нет, как решиться на бегство?
Сегре снова направился к Ферми. Ферми готовился к отъезду на сессию Академии наук.
— Я хотел бы с вами посоветоваться, Энрико, — спокойно сказал Сегре. — В университете в Палермо открывается вакансия профессора физики. Как вы отнесётесь к тому, что я выставлю свою кандидатуру?
Ферми резко обернулся. Долгую минуту он хмуро всматривался в замкнутое лицо Сегре.
— Я отнесусь к этому точно так, как сами вы к этому относитесь, Эмилио, — холодно сказал он и сел в машину.
Теперь надо было ехать домой и переодеваться. Ферми ненавидел парадное одеяние академика — тёмная пышная мантия, мундир, расшитый тяжёлым серебряным шитьём, серебряные лампасы, шпага на боку, попугайская шляпа с перьями... Зачем учёному шпага? Шута ли ему — в шляпе с перьями? И эти отвратительные серебряные узоры на мундире! Он посмотрел на часы. Времени в обрез. Если он поедет переодеваться, он опоздает. На заседании будут не одни члены академии. Только бы проникнуть в зал, там ему удастся затеряться среди многочисленных гостей.
«Как-нибудь проберусь», — нетерпеливо сказал он себе и помчался к палаццо Фарнезино, где была назначена сессия академии.
У дворца ему преградили дорогу вооружённые карабинеры.
— Кто вы такой? По какому праву являетесь сюда? — сурово осведомился начальник караула.
Ферми сообразил, что правде карабинеры не поверят.
— Я шофёр его превосходительства Энрико Ферми,— почтительно объяснил он. — Мне срочно нужно кое-что сказать синьору академику.
— Иди, парень, но долго не задерживайся, — предупредил начальник карабинеров, пропуская Ферми.
2. Коричневый туман заволакивает Европу
Резерфорд ругался так громко, что было слышно в соседних комнатах Кавендишской лаборатории.
Он только что встретил во дворе лаборатории Рудольфа Пайерлса, и встреча взбесила вспыльчивого руководителя кембриджских физиков. Резерфорд, поговорив с Пайерлсом, пришёл в ярость.
Сам Пайерлс, впрочем, гнева у Резерфорда не вызывал. К Рудольфу Пайерлсу, молодому эмигранту из Германии, Резерфорд испытывал симпатию. Правда, Пайерлс был теоретик, он не сумел бы, вероятно, собрать и простейшую схему из десятка приборов и механизмов. Но, в конце концов, и без теоретиков нельзя, хорошие теоретики тоже нужны науке! Недаром среди любимцев Резерфорда числился Поль Андриен Дирак, а уж более теоретизирующего теоретика поискать было!
К тому же и Нильс Бор, большой друг Резерфорда и признанный глава теоретиков, с восторгом отзывался о Пайерлсе. Тот работал больше года в Копенгагене и вместе со своим приятелем Львом Ландау, тоже теоретиком, опубликовал исследование о природе электромагнитного поля, вызвавшее большое волнение в институте Бора. Нильс рассказывал, что дискуссии по работе Ландау и Пайерлса шли такие горячие, что спорящие буквально лишались голоса. Особенно пылко дискутировал Ландау; сдержанный Пайерлс больше отмалчивался, изредка подавая ехидные реплики. Они были закадычные друзья, эти двое — русский Ландау и немец Пайерлс, — их всюду в Копенгагене видели вместе. И жена Пайерлса, Евгения Канегизер, тоже была русской, физик из Ленинграда, соученица Ландау, Фока и Иваненко, о ней и Рудольфе с симпатией отзывался и Пётр Капица, любимейший из сотрудников Резерфорда, — чертовски славная компания эти молодые русские и их друзья, все эти энергичные экспериментаторы и пылкие теоретики, так смело вышедшие в последние годы на международную научную арену! Если такие руководители, как Бор, и такие товарищи, как Капица с Ландау, с восторгом о ком-нибудь отзываются, то к этим отзывам, чёрт подери, надо прислушаться!
И когда Пайерлс, бежав из коричневой Германии, появился с семьёй в Англии, Резерфорд от души приветствовал его спасение от нацистов.
Но сегодняшняя встреча с Пайерлсом причинила не радость, а огорчение. С Пайерлсом в Англии обходились плохо! И выходило так, что виноват в плохом отношении к Пайерлсу сам симпатизирующий ему Резерфорд. И это было до того возмутительно, что не хватало сил удержаться от ругани.
— Я им покажу, негодяям! — грозно рычал Резерфорд. — Всем им покажу! И за Пайерлса, и за других эмигрантов!
А дело было в том, что, как узнал Резерфорд при встрече с Пайерлсом, Совет академической помощи изгнанникам фашизма упорно не выдавал Пайерлсу обещанной денежной помощи. И в Манчестере, куда сначала попал Пайерлс, не платили, и здесь, в Кембридже, куда его перевёл Резерфорд, не выдали пока ни фунта. Непонятно было, на что живёт с семьёй этот милый человек. А председателем чёрствого к изгнанникам Совета помощи избран Резерфорд и, конечно, изгнанники считают его главным виновником их бедственного положения. Вот каким изображали Резерфорда чинуши из академического Совета. Но сегодня он выскажет им всё, что о них думает!
— Сегодня же Пайерлсу всё до пенни выплатят! Всё, до последнего пенни! — гневно бормотал Резерфорд. — Я так и скажу им: как по-вашему, джентльмены, должен питаться с семьёй этот чёртов Пайерлс или он способен обходиться без пищи?
А когда схлынул гнев, Резерфорд невесело задумался. С Пайерлсом дело поправимое. На одного человека у совета денег найдётся. Но разве Пайерлс один в таком бедственном положении? Несколько тысяч учёных бежало из Германии. В их английском Совете академической помощи зарегистрировано около полутора тысяч изгнанников, это ведь целый полк. И каждый эмигрант — блестящий интеллект, личность, талант, минимум — незаурядный ум, вот каких творческих сил в безумном ослеплении лишается нынешняя коричневая Германия. Но мир, но всё человечество в целом должны сохранить это бесценное богатство! И если знаменитости, лауреаты Нобелевских премий, и сами легко находят себе место в изгнании, то что делать молодым? Их мало кто и знает, а они, если уж говорить начистоту, главная творческая сила в науке. Знаменитости оттого и знамениты, что уже сделали основное дело своей жизни, а у молодых всё впереди! Нет, как вот этим Пайерлсам, не титулованным, не прославленным, просто чертовским умницам? Нет, как им? — хотел бы он знать, дьявол побери всех этих высоковоспитанных джентльменов из Совета помощи!
— Всё до последнего пенни — и сегодня! — вслух сердито сказал Резерфорд.
Мысли его приняли новое направление. Недавно он выступал на митинге в Альберт-Холле в Лондоне, созванном Бертраном Расселом в честь уезжающего в Америку Эйнштейна и других изгнанников фашизма. Десять тысяч человек стоя приветствовали Эйнштейна. На митинге находился знаменитый Фриц Габер, тоже нобелевский лауреат, тоже изгнанник, химик, творец синтеза аммиака из азота воздуха, изобретатель удушающих газов.
Резерфорда хотели познакомить с прославленным химиком, он отказался.
«Нет, — сказал он, — на этом человеке кровь тысяч погубленных им на войне людей. Я не хочу пожимать руки Габера. Он превратил науку в орудие убийства. Нынешняя жалкая судьба Габера не бросит светлого пятна на его прежнюю зловещую славу».
«Габер недавно умер, — вспомнил Резерфорд, — жалко умер — покончил с собой. Могу повторить и после его смерти то же: тяжкого бремени изгнанника ещё недостаточно, чтобы стать почитаемым. Только чистая жизнь заслуживает почёта. Учёный в современном обществе — эквивалент святого в древнем мире, вот что надо понимать! Учёный открывает пути в лучшее будущее, подготавливает лучшее будущее — такова историческая миссия настоящего учёного».
Резерфорд опять нахмурился. «А ведь имеются такие, что ждут от науки только зла. И даже среди учёных! Физика углубляется в недра атомного ядра, а они трепещут: ах, как бы наши опыты не погубили человечество! И один из них, тоже, между прочим, эмигрант из Германии, к тому же светлая голова, до того светлая, что каждая его мысль потрясает, а их у него ровно семь на неделе и все ослепительные, один из таких мрачных прорицателей грядущего зла работает в Кембридже — и невероятно работает, так и не понять, кто он, теоретик или экспериментатор; ни опытов пока, ни вычислений, одни ошеломляющие прожекты!..» Резерфорд покачал головой. И надо же, опять его, Резерфорда, могут обвинить, как и в случае с Пайерлсом, что сам он породил источник тревоги.
Смешная история, даже глупая! Он где-то обронил фразу: «А ведь какой-нибудь идиот в лаборатории может взорвать Вселенную!» — не то пошутил, не то огрызнулся на незадачливого лаборанта.
Все так и восприняли высказывание — неплохая острота, можно посмеяться. А Лео Сциллард — так зовут этого венгра, бежавшего из Германии, — воспринял шутку всерьёз: ничем теперь практически и не занимается, кроме пророчеств о грядущей гибели.
В Кембридже побывал Макс Борн, его пригласили в Эдинбургский университет, и он счёл своим долгом, проезжая по Англии, посетить Кавендишскую лабораторию. И что же говорил Макс Бори, нобелевский лауреат, один из виднейших теоретиков мира? О Сцилларде он говорил, главным образом о Сцилларде! Жутко как запугал венгр умницу Борна — и сплошным распадом атомов, и взрывными радиоактивностями, — а тот во всё поверил, ужас просто! И пошли слухи: Сциллард настрочил заявку на запал для уничтожения вещества и нашёл тот запал в безобидном бериллии — хочет положить в карман патент на взрыв Земли, будет стричь купоны с перспективы всеобщей гибели.
И глупости эти, не имеющие ничего общего с наукой, исходят из его Кембриджа!
Многие из них, бежавших из Германии, вероятно, уже навеки лишились веселья, размышлял Резерфорд. И того же Сцилларда можно понять, он нагляделся ужасов. В 1922 году он переехал в Берлин, Макс фон Лауэ открыл в юноше талант экспериментатора, устроил его преподавателем в институте, порекомендовал Эйнштейну. Сциллард вместе с Эйнштейном даже разработали особую конструкцию насоса. Горячий отзыв Эйнштейна о дарованиях Сцилларда и открыл дорогу тому в Кембридж — здесь, как и у Бора в Копенгагене, с охотой принимают изгнанные фашизмом таланты. А Сциллард ходит по Кембриджу как ушибленный. Он говорит лишь о крахе человеческой культуры, которую несёт фашизм. Как он описывает костры из книг на площадях Берлица, разгромы лабораторий и библиотек! Он видел всё это чудовищное безобразие, его можно понять. Но в Англии нет фашизма, здесь всё спокойно, здесь надо, чёрт подери, работать, а не пророчествовать о коричневом тумане, будто бы заволакивающем всю Западную Европу!
— Я сейчас всё ему выскажу! — пробормотал Резерфорд. Он вскочил и направился в помещение, отведённое эмигранту Лео Сцилларду.
Небольшая комната была заставлена ящиками и тюками. На столах громоздились приборы и аппараты. Посреди комнаты сидел на стуле невысокий плотный мужчина средних лет, хорошо одетый, приятное лицо, гладкокожее, розовое, а над ним нависает широкий лоб, прорезанный могучими, не по возрасту, морщинами. Он вскочил, учтиво поклонился, произнёс приветствие.
— Ну, как дела, господин Сциллард? — поинтересовался Резерфорд, усаживаясь рядом и всматриваясь в собеседника. — Собрали работоспособную схему?
— Пока нет, — ответил Сциллард. — Но аппаратура моя уже прибыла, начинаю налаживать эксперимент.
— А тема эксперимента выбрана?
— Вы знаете, что меня интересует распад атомного ядра.
— Нас он тоже интересует. И кое-что в этой области мы в Кембридже совершили. У вас, конечно, свой подход?
— Меня занимает проблема: при каких условиях способен произойти мгновенно расширяющийся ядерный взрыв?
— Я слышал уже, что вас увлекают только катастрофы. Верно, что вы подали заявку на взрывную реакцию в бериллии? — (Сциллард кивнул головой.) Резерфорд раздражённо продолжал: — Вы и правда думаете, что такой вздор, как продуктивное извлечение атомной энергии, да ещё в форме взрывов, забота сегодняшнего дня?
— Я уверен в этом. Работы супругов Жолио-Кюри и Ферми показывают, что ядро атома не так прочно, как думали раньше. Ланжевен считает, что освобождение ядерной энергии, названной им Прометеем науки...
Резерфорд, вспылив, прервал его:
— Мне кажется, для вас ядерная энергия пе искромётный дар Прометея, а грозный ящик Пандоры, из которого эта древняя дама извлекала одни напасти.
— Совершенно верно, — спокойно сказал Сциллард. — В нашем мире действуют такие зловещие общественные силы, что открытия, составляющие величайшее благо для человечества, могут стать для него источником величайшего зла. Между прочим, Пандора была послана людям в наказание за огонь, искромётный дар Прометея...
Резерфорд опять прервал его:
— Запомните мои слова, господин Сциллард. Использование атомной энергии станет темой в науке не раньше чем через сто лет. А пока не стоит физикам тратить время на пустые прожекты.
Сциллард долго всматривался в Резерфорда.
— Если я правильно понял, в Кембридже проблемой самовоспроизводящихся взрывных реакций...
— Вы меня правильно поняли! В Кембридже имеются свои традиции. Здесь изыскивают методы облегчения существования человечества, а не возможности его истребления.
— Иначе говоря, вы меня гоните?
— Чёрт возьми, кто дал вам право так искажать мои мысли? — рассвирепел Резерфорд. — Вас рекомендует Макс фон Лауэ, о вас высокого мнения Альберт Эйнштейн, Макс Борн потрясён вашими способностями. Я не могу не считаться с оценками этих трёх выдающихся физиков. И я просто прошу вас чувствовать себя в Кавендишской лаборатории как дома. Но только не вносите чуждого нам смятения в мирную научную атмосферу нашего дома!
— Да, конечно, вы работаете для мира, — холодно сказал Сциллард. — А в мире подготавливается война. Боюсь, вы недооцениваете ядовитости коричневого тумана, исторгаемого нынешней Германией. У Гитлера осталось много великих физиков, и если они...
— Пусть они делают в Германии свои исследования, мы в Англии будем делать свои. Я верю в разум человечества. Скажите прямо: принимаете моё предложение?
— Я благодарен вам за лестное предложение, — учтиво проговорил Сциллард. — Поверьте, я тронут. И я тоже верю в разум человечества и именно потому страшусь бациллы безумия. Я поищу местечко, где с большей свободой смогу заниматься своими собственными изысканиями.
— Ваше дело, ваше дело! — буркнул Резерфорд, удаляясь.
3. Нобелевский лауреат предупреждает человечество
Вокруг концертного зала, где должна была состояться церемония вручения Нобелевских премий, задолго до объявленного часа собралась огромная толпа. Ирен и Фредерика узнавали, им махали руками, раздавались приветственные возгласы. Жолио сказал Ирен:
— Тебе это всё знакомо, ты уже бывала в Стокгольме, а я тут впервые.
Она ответила, не отрываясь от автомобильного стекла:
— Что я помню? Мне было четырнадцать лет, когда маме вручали вторую Нобелевскую премию. И с того дня прошло двадцать четыре года.
Машина уже не катилась, а ползла, толпе не хватило тротуара, толпа выплёскивалась на мостовую. Жители Стокгольма 10 декабря 1935 года, казалось, все вышли приветствовать новых лауреатов. Жолио откинулся назад, задёрнул шторку. Он начинал стесняться своей популярности. До сих пор он думал, что главная черта национального характера шведов — сдержанность, доходящая до невежливой холодности. Судя по этим улыбающимся, хохочущим, шумно выкрикивающим приветствия, весело бегущим за машиной людям, жители Стокгольма не обладали национальными чертами характера. Они скорей напоминали импульсивных парижан, чем невозмутимых шведов.
— Если вручение премий представляет такой праздник, будет ли уместна здесь твоя речь? — озабоченно сказала Ирен.
Он пробормотал:
— Мы с тобой отсюда обращаемся ко всему человечеству. Человечество надо предупредить.
Автомобиль наконец подъехал к концертному залу. Машина Чедвика уже стояла у входа. Сам Чедвик в окружении гостеприимных хозяев поднимался по лестнице. Он дружески поздоровался с Ирен и Фредериком. Сегодня они получали Нобелевскую премию: он — за открытие нейтронов, парижане — за создание искусственной радиоактивности.
— Вас узнала толпа на улицах? — спросил он, улыбаясь.— Для меня такой радушный приём — большая приятная неожиданность.
В концертный зал они вошли втроём. Зал был набит мужчинами во фраках и мундирах, в лентах и с орденами и разодетыми дамами. В первом ряду в окружении своей семьи сидел высокий, худой, со склеротическим лицом король Густав V. На сцене, где амфитеатром возвышались ряды кресел, разместились члены Шведской Академии наук и нобелевские лауреаты прошлых лет. Первые три кожаных кресла с высокими спинками заняли Чедвик, Ирен и Фредерик. Отсюда они выслушали приветственные речи и музыку, а затем каждый спускался вниз, и Густав вручал новому лауреату диплом, золотую медаль и конверт с чеком.
В мире стало больше на три нобелевских лауреата.
А 12 декабря, после длившихся два дня торжеств и демонстраций студентов, радостно поздравлявших премированных учёных, состоялся вечер в лекционном зале Стокгольмского университета, где каждый награждённый прочитал доклад о своих работах.
На этот раз в публике не сверкали расшитые золотом мундиры и дорогие наряды придворных дам. Шведские учёные и иностранные гости ждали солидных сообщений и были настроены на торжественно-серьёзный лад, такова была традиция нобелевских лекций.
И Чедвик, первый докладчик, как истый англичанин, традиции не нарушил. Размеренным голосом лектора, неторопливо вводящего студентов в курс проблемы, он излагал с трибуны основные этапы открытия нейтрона, и среди них важное место заняли эксперименты супругов Жолио-Кюри — ведь именно эти эксперименты заставили Чедвика заняться поисками давно предсказанной Резерфордом, но никем пока не уловленной частицы. Он поклонился Ирен и Фредерику, зал наградил аплодисментами и Чедвика, и французских физиков, которым он так великодушно выразил благодарность за то, что они натолкнули его на выдающееся открытие.
А после Чедвика докладывала Ирен о том, как в результате совместно проведённых опытов они с Фредериком получили и химически выделили искусственные элементы.
На трибуну пошёл Жолио. Он всегда выглядел моложе своих лет, а сейчас, с трибуны, при свете ламп, тридцатипятилетний казался юношей. О чём будет говорить этот человек, похожий скорей на спортсмена, чем на учёного? Разве его жена только что не изложила обстоятельно всё существенное в их открытии? Повторяться? Дополнять нарисованную картину второстепенными деталями? Да, он повторяется и дополняет, он сообщает, что они с женой добавили более пятидесяти новых радиоактивных элементов к тем тридцати, что существуют в земной коре. Ах, вот что, он с чисто французской вежливостью считает себя обязанным публично поблагодарить своих учителей, он отдаёт честь своей великой тёще, знаменитой Марии Кюри. Он с волнением произносит:
— Это открытие вызвало бы большое удовлетворение недавно ушедшего нашего уважаемого учителя Марии Кюри. Она была бы очень довольна столь богатым пополнением начатого ею вместе с Пьером Кюри списка радиоактивных элементов.
Что ж, на этом можно и закончить традиционно-торжественную лекцию. Существо открытия объяснено, предшественники упомянуты, благодарности учителям вынесены. Но не похоже, что Жолио собирается сойти с трибуны. Всё предшествующее было лишь вступлением. Он переходит к основной мысли. Он спрашивает аудиторию, почему во внешнем мире нет элементов, обнаруженных ими в лаборатории? Почему вещество так неустойчиво на столе, заставленном приборами, и так безмерно прочно в самой природе? Он пристально вглядывается в зал и произносит сакраментальную фразу: а прочно ли вещество в природе? Не является ли стабильность мира лишь кажущейся?
Звонко выговаривая каждое слово, он объявляет новую истину:
— Суммируя всё изложенные факты, мы считаем, что несколько сотен атомов различных элементов, составляющих нашу планету, не должны рассматриваться как созданные раз и навсегда. Мы имеем возможность наблюдать их, потому что они «выжили». Другие, менее долговечные элементы исчезли. Может быть, атомы именно этих элементов были искусственно воссозданы в лабораториях?
Он снова останавливается, чтобы дать аудитории время постигнуть глубину его мысли. Он должен подготовить её к восприятию следующей, ещё более неожиданной, почти кощунственной идеи. Он собирается поставить лаборанта в белом халате на уровень с самим господом богом — вот истинное содержание его нобелевской лекции!
— Если заглянем в прошлое,— говорит он,— и охватим взором прогресс науки, который происходит всё более и более нарастающими темпами, мы получим право думать, что исследователи, которые создают или разрушают элементы по своему желанию, сумеют добиться превращений, имеющих характер взрыва, добиться настоящих цепных реакций. И если мы сможем осуществить подобные превращения, то удастся высвободить огромное количество энергии, которую можно будет использовать.
Зал отвечает шумом, он готовится разразиться аплодисментами. Да, это хорошая концовка — так высоко вознести человека, столь многое пообещать человечеству. Теперь вполне пристойно раскланяться и с торжеством сойти с трибуны. Отличная лекция, глубокая, воодушевляющая!
Нет, докладчик не собирается на этом кончать. Он молчит и ждёт — но не аплодисментов, а когда окончится шум. Он продолжает, голос его становится резким. Докладчик угрожает, а не гладит по головке.
— Увы! — говорит он, и это звонкое «увы» с пугающей силой звучит у него.— Если цепная реакция распространится на все элементы нашей планеты, мы должны предвидеть последствия такого катаклизма. Астрономы иногда отмечают, что яркость какой-нибудь звезды незначительной величины внезапно увеличивается, что звезда, ранее не видимая невооружённым глазом, вдруг начинает ярко сверкать на небе. Такое появление новой звезды, такое внезапное увеличение её энергии, возможног следствие превращений, имеющих характер взрыва.
Итак, космическая катастрофа, гибель Земли и Солнца и всех планет,— вот что может проистечь из тех лабораторных работ, за которые докладчик всего два дня назад получил Нобелевскую премию! Резерфорд пошутил, что какой-нибудь идиот в лаборатории может взорвать Вселенную, Жолио не шутит, он серьёзно доказывает. И он предвещает такую опасность не в результате поисков и происков какого-то фантастического идиота, нет, он предвидит её в конечном итоге своих собственных исследований, в дальнейшем их расширении и углублении. Он предупреждает мир от самого себя, от своих учеников, от своих продолжателей, близких и дальних. Не собирается ли он внести проект вообще прекратить исследования атомного ядра? Может быть, он возвращает свою Нобелевскую премию как полученную незаслуженно? Не выскажет ли он всё-таки надежду, что учёные-физики добровольно прекратят углубляться в опаснейший цепной процесс, описанный им?
— Исследователи бесспорно попытаются воспроизвести этот процесс,— с непоколебимой убеждённостью отвечает он на невысказанный испуганный помысел аудитории. И, выдержав паузу, произносит последнюю обнадёживающую фразу: — Но мы надеемся, они примут необходимые меры предосторожности!
Он сходит с трибуны, его провожают аплодисменты. Лекция была грозная, ещё ни один из нобелевских лауреатов не предупреждал о таких страшных опасностях. Но надежда сохранена! Аудитория аплодирует оратору за высказанную им напоследок веру в человечество.
К Фредерику пробирается взбудораженный Чедвик. Открыто выраженное волнение было редчайшим явлением у этого невозмутимейшего из учёных.
— Великолепно, но страшно,— говорит он, пожимая руку Фредерику.— Вы заставили меня почувствовать всю меру собственной ответственности. Отныне я буду опасаться своих работ.
— Во всяком случае, все мы должны думать заранее о последствиях наших исследований,— ответил Жолио.— Что до меня, то я повторю слова Пьера Кюри, сказанные им в этом же зале тридцать два года назад: «Я отношусь к числу тех, кто думает, что человечество сумеет извлечь из новых открытии больше добра, чем зла».
Чедвик всё не мог успокоиться.
— В Кембридже один эмигрант из Германии предвидит, как и вы, грозные последствия наших ядерных исследований. Но в отличие от вас он пессимист. Его страшит, что в Германии осталось много хороших физиков, он говорит, что это опасно для человечества. Фамилия его Сциллард, Лео Сциллард, так его зовут.
— О Лео Сцилларде я слышал,— промолвил Жолио.
— Чем вы с мадам Кюри собираетесь заняться теперь? — поинтересовался Чедвик.
К ним присоединилась Ирен, он обращался к обоим. Она ответила за себя и за мужа.
— Нас интересует проблема трансуранов,— с неожиданной резкостью сказала она.— В Берлине утверждают, что доказали правоту Ферми, выделив химически эти загадочные элементы. Но мы их пока не сумели найти. Нам кажется, что здесь таится какая-то загадка.
— Это будет снова совместная работа, мадам?
— Нет, я проведу её с югославом Полем Савичем. Исследование скорей химическое, чем физическое. Фред будет руководить строительством лаборатории атомного синтеза и монтажом циклотрона в Коллеж де Франс.
Чедвик молча наклонил голову. Он хорошо помнил научные споры на последнем Сольвеевском конгрессе. И он вполне уяснил значение резкого тона в голосе Ирен.
4. Это невозможно, потому что этого не может быть
В декабре 1938 года по гулким коридорам Химического института кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме угрюмо шагает профессор Отто Ган.
Берлинский радиохимик не в духе. Для скверного настроения причин больше чем достаточно.
И главная та, что стареющего профессора, ученика и друга великого Резерфорда, заставили заниматься политикой. Всю свою жизнь он имел дело только с приборами и химикалиями, он гордился тем, что стоит вне политики. Даже в первую мировую войну офицер химических войск Отто Ган не терял дружеских чувств к английским учёным. Битвы шли на полях сражений, но в сердце у Гана не было ненависти. В его мире науки было творческое соперничество, а не война.
Проклятые нацисты Гитлера с дьявольской энергией ставят мир с ног на голову. Всё в Германии теперь идёт наперекор разуму и морали. Дикий шабаш бесов, пиршество каннибалов — только такие слова отражают сегодняшнюю действительность. Цивилизованный двадцатый век ввергнут в мрачное средневековье!
И находятся проходимцы с именами крупных учёных, которым по душе дикарские порядки нацизма. Впавший в старческий маразм Филипп Ленард требует «арийской физики». Иоганнес Штарк, кстати, истративший свою Нобелевскую премию на покупку фарфорового заводика и превратившийся из учёного в хозяйчика, печатно вопит, что «теория относительности — мировой еврейский блеф». Наука может быть только правильной или неправильной, а с кафедр всех немецких университетов угодливые профессора завывают о физике, химии и математике, определяемых формой головы, а не знаниями, заключёнными в голове. И это в его Германии! В бывшей культурной Германии, откуда сегодня бежит всё свободомыслящее!
Разве этим летом не бежала из Берлина Лиза Мейтнер, самый близкий ему в науке человек, его правая рука? И он не смог её отстоять! Тридцать лет они дружат, столько сделали совместных работ, а на тридцать первом году дружбы он сам посоветовал Лизе: «Бегите, бегите, пока не поздно!»
С какой горечью она тогда посмотрела на него! Как она надеялась, что ей, может быть, удастся остаться в Берлине, даже когда отсюда сбегут тысячи других преследуемых! Она была иностранка, австрийская подданная, с ней нельзя было поступать, как с прочими рабами рейха. И разве она не была женщиной, знаменитой учёной женщиной? Бедная фантазёрка надеялась, что, как во всяком цивилизованном обществе, женская слабость будет ей защитой.
Но в марте 1938 года Австрию захватил Гитлер. И австрийцы в одно отнюдь не прекрасное утро стали немцами. И на них распространились законы «защиты расы». А для нацистских варваров не существует уважения к женщине, этого Лиза долго не понимала. Хорошо, что удалось уговорить её для виду уехать в отпуск в Швецию и оттуда не возвращаться. Иначе она томилась бы уже в концентрационном лагере!
Ган отпер свой кабинет, закурил сигару, подошёл к окну. Осень в этом году была промозглая, мокрый снег поминутно превращался в дождь. Грипп косил людей с той же беспощадностью, как и бацилла нацистского безумия. Ган в последнее время старался не ходить и на научные совещания. Было противно смотреть, как отвратительно изменились лица и речи недавно, казалось бы, приличных людей.
Он прошёлся по ковру, угрюмо усмехаясь. Он вспомнил рассказ о беседе ректора Гёттингенского университета Гильберта с министром высшего образования Бернгардом Рустом. В Гёттингене чистка от «нежелательных учёных» была произведена вскоре после захвата нацистами власти: семь профессоров, среди них Борна, Куранта, Франка, изгнали из университета. А через год на банкете в Гёттингене невежественный пьяница Руст и Гильберт оказались рядом. И демагог Руст несомненно рассчитывал, что Гильберт выше всех ставит себя, когда громко обратился к величайшему математику Германии: «За границей кричат, что ваш институт сильно пострадал вследствии изгнания врагов нацизма. Это правда, профессор?» А Гильберт ответил столь же громко: «Чепуха, господин министр. Знаменитый Гёттингенский университет не пострадал. Он просто больше не существует!»
— После бегства Лизы и о нашем институте можно сказать то же самое,— пробормотал Ган.
Он подошёл к столу, развернул газету, стоя перечёл заметку о Ферми. Утром, за завтраком, она первой бросилась в глаза, и томившая Гана все эти дни тоска стала непереносимо тяжкой. Ферми бежал из Италии. Он получил Нобелевскую премию, приехал за ней в Стокгольм и оттуда направился с семьёй в Соединённые Штаты. Величайший итальянский физик предпочёл стать изгнанником фашизма, чем быть его кумиром. Ему претила оскорбительная слава любимца Муссолини.
Собственно, этого давно надо было ожидать, невесело размышлял Ган. Великолепная научная группа Ферми развалилась. Разетти проводит больше времени в Канаде, чем в Риме. Сегре поработал в Беркли, у Лоуренса, привёз оттуда в Палермо, где он временно обосновался, образцы облучённого молибдена и выделил из них искусственно созданный недостававший в таблице Менделеева сорок третий элемент — он так и назвал его: «технеций» — искусственный. А сейчас Сегре опять в Америке — и уже несомненно не вернётся. И Понтекорво уже два года в Париже, у супругов Жолио-Кюри. Умер профессор Орсо Корбино, столько сделавший для воссоздания славы Италии в физической науке. И кончилась итальянская школа!
От дум о развале школы Ферми Ган обратился к другой мысли, тоже вызывавшей скверное настроение. Год назад начался спор с парижскими физиками о трансуранах, и спор усилился настолько, что из нормальной научной дискуссии стал превращаться в запальчивую перепалку. Ирен Кюри открыто показывала, что ни во что не ставит исследования берлинских радиохимиков.
Уже несколько лет в Берлин-Далеме тщательно проверяли сенсационные открытия Ферми. И Ган с Мейтнер подтвердили, что в результате распада урана образуется несколько элементов. Определить их было очень трудно, в таких ничтожных количествах они возникали. Ган и Мейтнер пришли к выводу, что продукты распада урана — изотопы его соседей, давно известных актиния, протактиния и радия, а также трансурановые элементы 93 и 94. О, это был триумф лабораторной точности! Весь научный мир восхищался успехом немецких физиков.
И только один голос прозвучал скептически. Только госпожа Ирен Кюри осмелилась не согласиться с выводами Гана и Мейтнер.
Прохаживаясь по кабинету, Ган сумрачно размышлял о статье, напечатанной Ирен совместно с Савичем этим летом, уже после бегства Лизы из Берлина: парижане объявляли, что нашли в продуктах распада урана лантаноподобное вещество.
Нет, госпожа Ирен не утверждала, что найден лантан, элемент 57, занимающий середину таблицы Менделеева. Она допускала, что таинственный элемент только осаждается с лантаном, только ведёт себя, как лантан; она даже сообщила, что им потом удалось отделить его от лантана. Но лантан или лантаноподобное вещество — это всё равно было невероятно! Ирен с Савичем, видимо, имели дело с плохо очищенными реактивами. В Далеме даже для демонстрации студентам не пользуются такими недоброкачественными химикатами, какие применяют в Париже для опытов, требующих высокой тщательности!
Ган вспоминал недавнюю встречу с Жолио на научном конгрессе в Риме.
Они раньше не были лично знакомы и очень понравились друг другу. Французский физик оказался очаровательным человеком, живым, весёлым, остроумным, доброжелательным, в нём не было и тени высокомерия, так свойственного другим знаменитостям.
И в Риме Ган со всей деликатностью обратил внимание Жолио на поспешность, с какой Ирен публикует свои исследования.
«Я восхищаюсь талантами вашей супруги,— сказал он тогда,— но одного таланта в науке мало, нужна ещё аккуратность. Передайте мой совет мадам Ирен повторить эксперименты. Мне кажется, в них много путаницы».
Советом его пренебрегли, это ясно. В новой заметке Ирен и Савич отстаивают старые заблуждения. И опять он не поднял дерзко брошенной перчатки. И опять он постарался обойтись без столкновения в печати. В личном письме к Ирен он снова рекомендует повторить эксперименты. Ирен даже не ответила. Больше всего оскорбляло Гана её пренебрежительное молчание!
И, раздражённо шагая по кабинету, он всё возвращался мыслью к предмету спора. Госпожа Кюри талантлива, а её муж, возможно, даже гениален. Он излучает идеи. Но наука отнюдь не исчерпывается идеями, она также и хранилище фактов. Беда этих французов в том, что они превращают гениальность из редкого озарения в будничное ремесло. Они скорей мечтают, чем измеряют и взвешивают. Нобелевская речь Жолио доказала это исчерпывающе, столько там библейских пророчеств наряду с прочными фактами!
Нет, даже Ферми в Риме, тоже не мастер тонкого эксперимента, куда внимательней относился к опытам. Он открывал поразительные факты, а не только продуцировал ошеломляющие идеи. Ещё Ньютон сказал: «Гипотезес нон финго».— «Я не придумываю гипотез». Лантан. Лантаноподобное вещество. Вот так просто взять и хладнокровно опрокинуть величественное здание радиохимии!
Чепуха какая-то, а не наука!
В кабинет вошёл Штрассман с журналом в руке.
Фридрих Штрассман, толстый, говорливый, подвижный, один в институте не потерял жизнерадостности в это тяжёлое время. Сменив Лизу в лаборатории, он не заменил её — и сам знал об этом. Служебное возвышение не развратило его, он скорей огорчался, чем радовался своему «успеху». Ган любил своего помощника, но Фриц беспокоил его. Он не только не поднимал руки в официальном фашистском приветствии — этого не делал и сам Ган,— но и с удовольствием рассказывал рискованные анекдоты о нацистах. На ненадёжного радиохимика с сомнением поглядывали институтские «партайгеноссе», и Ган опасался, что это кончится неприятностями.
— Важные новости, шеф! — закричал Штрассман с порога.
— Новая речь фюрера?— иронически поинтересовался Ган.— Или господин Геббельс предсказывает великую будущность арийской математике и нордической химии?
Фриц Штрассман, обычно с охотой подхватывавший насмешки над нацистскими руководителями, был слишком возбуждён, чтоб откликаться на шутки.
— Сводная статья Ирен Кюри и Савича! Они подтверждают прежние результаты с лантаноподобными элементами. Статья должна заинтересовать вас, профессор.
Ган равнодушно выдохнул сигарный дым.
— Я перестал интересоваться писаниями Ирен Жолио-Кюри. Боюсь, мадам Кюри, хотя она и награждена Нобелевской премией, слишком полагается на химические познания, полученные от своей великой матери. В наше время этого мало.
— Если она ошибается, мы можем объявить о её ошибке.
Ган отрицательно покачал головой:
— Напряжённость между Францией и Германией и без того слишком велика, чтоб нам с вами её увеличивать. Кюри и Савич очень запутались, но публичной дискуссии я затевать не буду.
— Вы обязаны прочесть их сообщение, профессор,— настаивал Штрассман.— После вашей критики они старались работать тщательно.
— Я не верю в их тщательность. В Париже аккуратность опыта совсем иное понятие, чем в Берлине.
— Вы заранее говорите о любом их результате: это невозможно! Почему?
— По очень простой причине. Это невозможно, потому что этого не может быть. Вас устраивает такое объяснение?
— Нет, профессор. Боюсь, что и в нашей лаборатории...
— Что? — воскликнул удивлённый Гаи.
— Посмотрите сами... Но если я не ошибаюсь, при распаде урана действительно появляется вещество, похожее на лантан...
Ган кинул зажжённую сигару прямо на стол.
— Идёмте в лабораторию! Я по-прежнему не верю. Но это чертовски интересно!
5. Раздвоение личности, или как химик восстал на физика
— Всё, что сегодня можно сделать в химии, нами сделано, профессор,— сказал Штрассман.— Это, конечно, лантан и барий.
Ган погасил сигару. Их прежние измерения были ошибочны. То, что они принимали за изотопы радия и актиния, оказалось барием и лантаном. И Ирен Жолио-Кюри с Савичем ошибались, когда писали о каком-то лантаноподобном веществе, которое они к тому же в одном опыте отделили от лантана. Примесь в нечистом реактиве они отделили, а не лантан! Они так опасались его, Гана, критики, что не осмелились бесстрашно объявить: произошло истинное крушение принятых в радиохимии истин! Он обвинял их в безудержном полёте фантазии — их надо было обвинять в робости!
У него, в Берлине, реактивы идеально чисты. И измерения так тщательны, как только могут быть. А в результате — лантан и барий. Катастрофа! Бомбардируют нейтронами элемент 92, а получаются элементы 56 и 57. Как возможно это? Как это мыслимо?
— Невероятно! — Ган провёл рукой по коротким седеющим усам.
Штрассман впервые видел Гана в такой растерянности.
— И всё-таки факт! — отозвался Штрассман.
— Факт, но непредставимый! — раздражённо сказал Ган.— Я вижу, что это лантан и барий, но я не могу поверить в них!
Штрассман не удержался от иронии:
— Вам не кажется, шеф, что вы похожи на человека, который перед клеткой жирафа кричал: «Врёте, такого животного не существует!»
Ган понимал смешное, даже когда сам оказывался в смешном положении.
— Ваш пример ярок, Фриц, но не убедителен. Дело в том, что во мне два человека, а не один. Глазами химика я отчётливо вижу лантан и барий, а глаза физика свидетельствуют, что химическая картина не больше чем оптический обман.
— Нужно скорей опубликовать наши результаты,— заметил Штрассман.— Если в других лабораториях найдутся люди, не страдающие раздвоением личности, они опередят нас.
— Публикацию нужно дать побыстрее,— согласился Ган.— К тому же лучше, если мы сами признаёмся в своих ошибках, чем на них укажут другие.
Ган позвонил Паулю Розбауду, редактору научного издательства «Шпрингер», и попросил оставить место в очередном номере журнала «Натурвиссеншафтен» для важного сообщения. После этого Ган засел за письмо к Лизе Мейтнер в Стокгольм. Фашистские «партайгеноссе», возможно, поднимут крик о связях профессора Гана с врагом их государства — пусть кричат, это его не остановит!
Штрассман удалился поужинать. Ган сидел один в сумрачном кабинете.
«Мы со Штрассманом неустанно трудились со всем напряжением, на какое способны, над урановыми веществами,— быстро выводил он на бумаге.— Нам помогали фрейлейн Либер и фрейлейн Боне. Сейчас, когда я пишу эти строки, уже одиннадцать часов. В четверть двенадцатого возвратится Штрассман, и, вероятно, я смогу отправиться домой. Суть заключается в том, что мы узнали о «радиевых изотопах» столь странные вещи, что пока решаемся рассказать их только вам...»
И он со всеми подробностями — ни одна деталь не могла показаться Лизе малозначительной — описывал, как они ставили опыт, какой получился результат. Он хотел, чтобы Лиза подумала, нет ли какого-нибудь толкования эксперимента, не опровергающего законов радиоактивного смещения элементов. Он просил её прислать свои соображения, они вставят их в статью и опубликуют тогда статью за тремя подписями. Он знал, что её, изгнанницу, тронет такое внимание к ней, и радовался, что ещё способен доставить ей радость. Нацистские варвары несомненно поднимут дикий шум, если появится наряду с их именами имя беглянки. Пусть шумят. У него своё понимание порядочности. Совесть профессора Гана отнюдь не безразмерная величина, как у некоторых его коллег...
«А теперь мне пора к моим счётчикам»,— закончил он и запечатал письмо.
Он записал показания прибора и обратился к заметке в журнал.
— Я хотел бы отразить в нашем сообщении и подмеченное вами раздвоение личности,— сказал он Штрассману, когда заметка была завершена и отделана.
И, хорошо понимая, что фраза эта станет знаменитой и что отныне её будут цитировать во всех статьях по распаду урана под действием нейтронов, Ган честно дописал в конце:
«Как химики, мы должны заменить радий и актиний в нашей схеме на барий и лантан. Как учёные, работающие в области ядерной физики и тесно с нею связанные, мы не можем решиться на этот шаг, противоречащий всем предыдущим экспериментам».
Он поставил дату: «22 декабря 1938 года», и передал статью Штрассману. Тот пошёл бросить её в почтовый ящик.
Когда Штрассман вернулся, профессор сидел в кресле. Лицо осунулось, глаза потускнели. Ган, что-то шепча, шевелил короткими седеющими усиками.
— Вам плохо? — с испугом спросил Штрассман.
— Сегодня самый короткий и самый тёмный день в году,— устало сказал профессор.— Я не знаю, какой свет принесёт нам завтрашний день. Результаты наших опытов показались мне снова такими невероятными, что захотелось побежать за вами и вытащить письмо из почтового ящика.
Штрассман с изумлением смотрел на своего научного руководителя.
— Я всё-таки не понимаю, что вас так пугает в нашем опыте, профессор?
— Ах, это же так просто! — воскликнул Ган.— Помните зловещую речь Жолио о возможной катастрофе, грозящей всему человечеству? Он предупреждал о радиоактивном распылении Земли и Солнца. Мне тогда его нобелевская лекция показалась чистой фантазией. А что, если наши с вами опыты — первая искра такого радиоактивного распада всего вещества? Что, если мы с вами первые ступили на дорогу, в конце которой — всеобщая гибель?
— Слишком страшная перспектива, я не верю в её возможность! Если Жолио и прав, то всё равно человечество не допустит катастрофы...
— Да, я тоже думаю, что катастрофа невозможна,— сказал Ган, понемногу успокаиваясь.— Если бы это было не так, я бы покончил с собой! Но она невозможна по более веской причине, чем нежелание человечества. Катастрофы не допустит бог, иначе бы она давно уже свершилась.
Он поднял вверх глаза, поминая бога. А Штрассман незаметно передёрнул плечами. Он вспомнил, что Наполеон как-то сказал Лапласу: «Я не нашёл в вашей «Небесной механике» бога, сударь», на что Лаплас, учтиво кланяясь, возразил: «Я не нуждался в этой гипотезе, чтобы построить картину мира». Если бог и существует, он, похоже, вступил у них в Германии в союз с дьяволом — столько коричневых бесов развелось кругом! В коллективную мудрость человечества Штрассман верил больше, чем в седобородого старца, восседающего где-то в космосе.
Но он не захотел своим насмешливым сомнением расстраивать верующего профессора.
Глава четвёртая Сократ двадцатого века
1. Нильс Бор против Нильса Бора
Нильс Бор в предрождественские дни 1938 года ходил по аллее парка, примыкавшего к зданию Института теоретической физики в Копенгагене.
Бор томился. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь о проблемах ядерной физики.
Дело было не в том, что у него возникли новые мысли. Наоборот, со всех сторон обступили загадки, и не было ни единой яркой мысли, которая бросила бы на них луч света. Бор надеялся, что в разговоре родятся хорошие новые идеи. Бор ненавидел одиночество. Он не понимал Эйнштейна, уединявшегося даже от близких. Творчески мыслил Бор, только споря. Он радовался, когда ему возражали, был счастлив, если доказывали, что он неправ. Это значило, что познание не закончено, можно идти дальше.
Но сегодня сотрудники института разбрелись по домам или мастерили ёлку в подвальном помещении, где завтра все соберутся на праздник. Поговорить было не с кем. С моря дул влажный ветер, оголённые деревья шумели жестяным шумом, временами падал снег. Снег таял, не долетая до земли.
Бор с удовлетворением вспомнил, как месяц назад доверительно беседовал с Ферми. Ферми давно признавался, что если получит Нобелевскую премию, то эмигрирует из Италии. Спад в своей научной продукции в последние два-три года Ферми объяснял невыносимыми условиями фашистского режима» «Я помогу вам бежать в Америку, если вы не захотите остаться у меня»,— сказал Бор. В декабре Ферми получил Нобелевскую премию, из Стокгольма приехал с семьёй в Копенгаген и отсюда направился в Америку. Но перед этим они всласть наговорились. Ферми опять горел. Период творческого застоя кончился, он готовился в новый научный полёт! В своих беседах они устроили великолепное пиршество мысли. Это было всего несколько дней назад. Ферми на «Франконии» ещё не добрался до Нью-Йорка, он ещё где-то на просторах Атлантики, так недавно это было.
А теперь не с кем побеседовать по душам, ни одного человека! Просто чёрт знает что такое!
В конце аллеи показалась чья-то фигура. Бор с облегчением выдохнул трубочный дым. Теперь удастся поговорить. Шёл Отто Фриш, один из его любимцев. Этого паренька Бор встретил в 1933 году в Гамбургском университете. Нацисты выгнали талантливого молодого учёного: у Отто была недостаточно «чистая кровь» для физика. Бор пригласил юного изгнанника в Копенгаген. Здесь Отто показал себя мастером на все руки. Он сам изготовлял камеры Вильсона и счётчики Гейгера — один из них Бор сломал, едва прикоснулся к нему, и с тех пор опасливо избегал этих хрупких изделий. Вечерами Фриш играл на рояле — и так играл, что на его игру сходились, как на концерт. В мастерстве пианиста он не уступал самому Вернеру Гейзенбергу, а тот умел извлекать из рояля звуки!
А недавно Фриш с чехом Плачеком занялся определением захвата нейтронов разными ядрами. Макс фон Лауэ и Джеймс Франк отдали Бору на хранение свои золотые Нобелевские медали, чтобы они не попали в руки нацистов. Максу, правда, пока ничего не грозило, нацисты уважали представителей дворянских родов, но сам Макс не скрывал презрения к Гитлеру. А бедному Джеймсу пришлось бежать из Гёттингена. И вот эти лихие ребята, Плачек и Фриш, выпросили их Нобелевские медали и на них изучали, как золото поглощает нейтроны,— вероятно, единственный случай, когда награда, полученная физиками, непосредственно послужила для физических исследований.
О лучшем собеседнике, чем Отто Фриш, и мечтать было нельзя!
— Я очень рад, что вижу тебя, Отто,— сердечно сказал Бор. Он часто говорил молодым учёным «ты» и требовал, чтобы и они обращались к нему на «ты», чем несказанно их смущал.— Мы сможем с тобой кое о чём потолковать.
— Я хочу спросить вас...— начал Фриш.
Бор взял его под руку:
— Знаю. Тебя интересуют последние опыты Ирен Кюри и Савича. Меня они просто волнуют. Теперь помолчи и послушай!
Бор энергично шагал по аллее рядом с молодым учёным. Нет, что же всё-таки замечательного в сообщении Кюри и Савича? Да именно то, что ничего не понятно. Сами они считают, что нашли наконец возвещённый Ферми трансурановый элемент, но приписывают ему свойства лантана. И это вызов Мейтнер и Гану, которые тоже нашли трансурановые элементы, но помещают их все в восьмую группу, а вовсе не в третью, где лантан. Кто же прав? Парижане, уже подарившие миру не одну гениальную идею, или берлинцы, не раз восхищавшие своей точностью?
— А если и те и другие неправы? — вставил Фриш.
— И это возможно. Возможно также, что обе стороны правы.
— Но это было бы невероятно!
— Вот-вот! — с воодушевлением воскликнул Бор.— Науке не хватает новой ошеломляющей идеи, чтобы накопившиеся загадки стали ясными. В микрокосме свои законы — и они не могут не казаться нам удивительными. Я считаю, что удивительность законов микрокосма есть определённая гарантия их объективности. Чем больше мы узнаём невероятных фактов, тем больше углубляемся в тайны природы. Надо, чтобы их накопилось столько, чтоб голова вспухла от непонимания,— только тогда будет хорошо!
— Когда я думаю о вашем «принципе дополнительности», у меня кружится голова,— со смехом признался Фриш.
— И правильно, что кружится! И если кто скажет, что можно думать о проблемах квантовой механики без головокружения, то это лишь показывает, что он ровно ничего в них не понял.
Фриш слушал и любовался Бором. Плотный, с крупной головой, крупным носом, толстыми губами, с отвисающими щеками, длиннорукий, широкопалый, он гораздо больше походил на пожилого, ещё крепкого рабочего, моряка или грузчика, чем на учёного. Ничто в обращении Бора с собеседниками не подчёркивало, что перед ними знаменитый учёный. Казалось, сам Бор об этом никогда не думает.
И Фриш припомнил, как впервые увидел Бора в Копенгагене. В институте был назначен очередной коллоквиум. Завязался теоретический спор между русским физиком Ландау и Бором. Ландау запальчиво что-то доказывал стоявшему Бору, а тот, склонившись над Ландау, молча кивал большой головой, извергал клубы дыма и изредка вставлял реплики. Ходил Бор быстро, а говорил тихо, в нескольких шагах его уже не было слышно. И только лицо, как бы составленное из одних крупных деталей, отчётливо разглядывалось издалека да сияли глаза — какие-то и чуть хмурые, и проникновенно-добрые.
А Бор, энергично увлекая за собой Фриша, продолжал с тем же увлечением доказывать, что, когда накопится множество несоединимых, удивительных фактов, то появится новая невероятная идея — и всё станет ясно. Что вообще означают выспренние слова: удивительность, немыслимость, невероятность? Только то, что явление не укладывается в ложе старых понятий. И, следовательно, возникла возможность двинуться дальше в познании мира. Разве не казалась невероятной структура атома, где электроны могут вращаться только по строго выделенным, а не по любым орбитам? И разве не показалась ещё невероятней теория, что объекты микромира одновременно и волны, и частицы? А чудовищные «запреты» Паули и его немыслимое нейтрино? А кто теперь спорит против этого? Нет, нет, нужно взорвать старые воззрения на атом, и только тогда мы поймём, что происходит в недрах ядра!
Фриш, улыбаясь, сказал:
— Я напомню, что воззрения на атом, которые вы хотите взорвать, созданы неким Нильсом Бором. И новая модель составного ядра тоже его.
— Ну и что? — сердито возразил Бор. — Если теория Нильса Бора уже недостаточна, то надо беспощадно ломать теорию Бора. Не следует вливать молодое вино в старые мехи, это сказано давно — и сказано хорошо! Нильс Бор первым выступит против Нильса Бора, когда в том появится необходимость. И Нильс Бор считает, что такая необходимость уже появилась!
Выговорившись, Бор успокоился.
Он затянулся, выдохнул дым и удовлетворённо взглянул на собеседника:
— Ты об этом хотел поговорить со мной, Отто? Я имею в виду спор Ирен Кюри и Лизы Мейтнер.
— Я действительно хотел поговорить с вами о Лизе Мейтнер. Как вы знаете, Лиза — моя родная тётя. Она пригласила меня в Кунгельв провести с ней рождество.
— Конечно, поезжай. Ты сегодня же сможешь переехать пролив. Если у вас повелось встречать рождество вместе, не будем нарушать хорошую традицию.
Фриш пожал плечами.
— Я ещё ни разу не встречал рождественских праздников с тётей. Это приглашение — первое.
— Тем более! Лиза в изгнании, твоё присутствие скрасит ей праздник. Хочешь, я провожу тебя на пристань?
Фриш жил на верхнем этаже института. Он пошёл за чемоданом. Бор, прыгая через две ступеньки, легко опередил Фриша. Бор всегда так поднимался по лестнице — шумно и быстро. В молодости, как и его младший брат Харальд, ныне известный математик, Нильс с увлечением играл в футбол, братья были даже включены в национальную сборную, Харальд — полузащитником, Нильс — запасным вратарём. Футбольная команда Дании на Олимпийских играх 1908 года завоевала серебряные медали, братья стали кумирами датчан, обоих узнавали на улицах. Правда, ходили слухи, что, когда игра переносится на половину противника, вратарь Нильс достаёт припрятанный карандаш и покрывает стойки формулами. Но если сражение приближалось к его воротам, Нильс мигом забывал о вычислениях. И сейчас мало кто обгонял его на лыжах и на яхте под парусами.
На улице Бор остановился у кино. Шёл вестерн — боевик из ковбойской жизни. Бор любил ковбойские боевики.
— У нас ещё есть время, Отто. Посмотрим новинку?
Новый фильм был не лучше старых. Фриша томило ощущение, что он напрасно потерял два часа. Бор не только охотно ходил на вестерны, но ещё охотней их критиковал.
— То, что негодяй удирает с красивой девушкой, логично, так бывает всегда, — рассуждал он, когда они вышли из кино. — То, что мост рушится под их каретой, неправдоподобно, но я могу с этим согласиться. То, что героиня не падает, а парит над пропастью, ещё более неправдоподобно, но и в это я готов поверить. Совсем уже трудно допустить, что рядом оказывается мужественный ковбой, в мгновение ока спасающий героиню, но и это куда ни шло! Но что одновременно там находится человек с кинокамерой, снимающий всю эту галиматью,— нет, это выше моего понимания!
Фриш пошёл на пристань, Бор возвратился в институт. Он неторопливо шагал по празднично освещённой улице, здоровался со знакомыми — в Копенгагене много людей знало Бора — и размышлял об открытиях, которые скоро произойдут. В воздухе носится предчувствие невероятного. Не умножение известного, не расширение освоенного, не повторение пройденного, а скачок, взрыв, переброс в новую, потрясающе неожиданную страну!
— Почему они так цепляются за уже добытое? — пробормотал вслух Бор.— Инерция приобретённых знаний? Нет, Нильс Бор не будет цепляться за фалды теоретических сюртуков Нильса Бора! Это же ужасно — человек однажды найдёт какую-нибудь истину, а потом всю жизнь тратит на то, чтобы всё снова доказывать и отстаивать её, даже когда она изживает себя. Нет, нет, нужно иногда побороться с самим собой — только это даёт уверенность, что не отстанешь от науки.
И Бор с гордостью припомнил о своей концепции составного атомного ядра, разработанной три года назад. Ещё Резерфорд провозгласил проблему атомного ядра важнейшей темой научного поиска. Два десятилетия с лишком прошло с того времени, а удовлетворительной теории ядра так и не появилось. А почему? Да потому, что атомное ядро конструировали по планетарной модели атома Бора, так всеми умами владела созданная им теория. Нужно было восстать против боровской теории в момент её наивысшего успеха, предложить что-то несовместимое с общепринятыми концепциями. Кто это сделал? Кто решил подняться против гипноза боровских моделей? Он, сам Бор! Бор восстал на Бора, так это происходило!
Бор вынул трубку изо рта, громко рассмеялся. Кто-то поклонился, он рассеянно пробормотал: «Добрый день». По улице сновали люди с покупками, шуршали шинами автомобили, бешено извивались световые змеи реклам. Шумная толпа почти заменяла собеседника. На людях думалось легче, чем в одиночестве.
Нет, это всё-таки было забавно, когда Бор пошёл против Бора в теории ядра! Ганс Бете, немец, эмигрировавший в США, рассчитал вероятность поглощения ядра медленными нейтронами. После открытия Ферми замедления нейтронов все ломали голову над этой проблемой. На коллоквиуме кто-то докладывал о работе Бете. Он, Бор, стал прерывать докладчика, а Фриш, этот Отто, поехавший сегодня к тётушке, раздражённо потребовал, чтобы докладчику дали договорить. «Я не досказал фразы. Меня ошеломило,— с удовлетворением вспоминал Бор.— Я вдруг понял, в чём дело. Я опустился в кресло, закрыл глаза. Ко мне кинулись. Фриш в ужасе допытывался, не надо ли мне помочь. А я с торжеством объявил: ядро не имеет ничего общего с планетарной моделью атома! Ядро нечто совершенно противоположное. Протоны и нейтроны не кружатся по орбитам, а теснятся, как биллиардные шары в лузе».
Так снова сверкнул свет во тьме. Почти три года шла интенсивная разработка «компаунд-модели» ядра: вычислены обменные силы, связывающие протоны и нейтроны, уровни энергии в ядре, потенциальные барьеры, окружающие ядро... Теперь никого не удивляет, что атомная структура — одно, ядерная структура — другое.
Но движение вперёд не останавливается, нет. В Париже найдены загадочные явления, они уже не укладываются в примелькавшиеся концепции...
Бор всё шёл, рассеянно отвечал на поклоны, размышлял, спорил с самим собою...
Всем своим существом, не одной логикой разума Нильс Бор предугадывал приближение новых поразительных открытий...
2. Тётушка и племянник
Мейтнер так изменилась за месяцы изгнания, что Фриша пронзила острая жалость. Тётка, видимо, перешагнула за тот рубеж, до которого люди долго сохраняют цветущий облик,— она быстро старела. В молодости она была привлекательна. Маленькая женщина, встретившая Фриша, ничего не сохранила от былого обаяния. Её лицо приобрело суровость, в нём было что-то мужское. Большой нос над тонкими губами, темноватая поросль на верхней губе усиливали впечатление мужественности.
— Я рада тебе, Отто! — сказала она и сильно, тоже по-мужски, встряхнула руку племянника.
— Как здоровье, Лиза? — Фриш старался говорить весело.— Надеюсь, в Институте Нобеля в Стокгольме работается не хуже, чем в Институте кайзера Вильгельма в Берлине?
Лиза усмехнулась. В её улыбке было мало стремления вызвать сочувствие и много внутреннего ожесточения. Так усмехаются борцы, готовые к новым испытаниям.
— Что значит — не хуже, Отто? После стольких лет работы в одном месте внезапно сменить его на другое — всё равно что круто повернуть автомобиль на полном ходу. Толчки и удары неизбежны, некоторое время не можешь прийти в себя. А мне уже не двадцать лет, даже не сорок, как Ирен Кюри.
— Ты читала последнее сообщение Ирен Кюри и Савича?
— Да, конечно. Парижане по-прежнему стараются неряшливость экспериментов перекрыть блеском идей. Сейчас Ирен ищет трансурановые элементы в третьей группе, а не в восьмой, где нашли их мы с Ганом.
Фриш видел, что старая полемика с Ирен Кюри занимает почти все мысли Лизы: она оживилась, когда он заговорил об опытах парижан. Он постарался отвлечь её от мыслей о физике. Праздник есть праздник — надо отдыхать и веселиться! Они гуляли по посёлку. Кунгельв был невелик, но приятен. В Дании ещё шли дожди, а здесь, в Швеции, уже выпал глубокий снег. Весь вечер Фриш играл Лизе на пианино Баха, Шуберта и Шопена. Расставаясь, они условились на другой день пойти на лыжах.
Утром Фриш, выйдя из отеля, увидел, что Лиза читает письмо от Гана.
— Отто, важное сообщение,— сказала она взволнованно.— Похоже, что и мы с Ганом прежде ошибались, да и Ирен с Савичем напутали. По-моему, произошло что-то громадное!
— Да? — переспросил он равнодушно. День был слишком хорош, чтобы проводить его в обсуждениях химических экспериментов. Лиза всегда была впечатлительна. Увлекаясь, она сыпала оценками: «Потрясающе! Великолепно! Гениально!» Он завязал крепления на лыжах.— Я хочу походить на лыжах, поговорим после.
Но она продолжала возбуждённо говорить о письме Гана. В её мыслях не было ничего, кроме опытов, произведённых старым другом. Фриш понял, что ему не отделаться. И было неудобно удирать от вязнущей в снегу шестидесятилетней старушки. Он прочёл письмо. Сообщение Гана противоречило всему, что он знал о превращениях ядер.
— Твой Ган ошибся в анализах,— в последний раз попытался он отвести научную беседу.
— Как ты можешь так говорить, Отто? Если Ган ставит контрольный опыт, он не ошибается. И если он написал, что обнаружил барий и лантан, то это означает только одно: барий и лантан присутствуют в продуктах распада. А отсюда следует, что мы имеем дело не с радиоактивным превращением урана, а с совершенно новой реакцией.
— Какой? — скептически поинтересовался Фриш. Он снял лыжи. От научной беседы отделаться не удалось.
— С реакцией раскалывания ядра урана,— торжественно объявила Мейтнер.— Нейтрон разбивает ядро урана на две половинки, примерно равные по весу. Лантан и барий — осколки распавшегося урана. Не радиоактивное выплёскивание из ядра одной-двух частиц, которое мы изучали до сих пор, а разваливание всего ядра — вот что обнаружил Ган!
До Фриша наконец дошла её мысль. Неподалёку лежало поваленное дерево, он присел на него.
— Ты знаешь, Лиза, гипотеза распадения ядра не противоречит теории Бора,— сказал он.— Составное ядро и вправду может делиться на два меньших. Но разрыву препятствуют огромные силы стяжения. Где же взять энергию на их преодоление?
— Они в самом ядре и налетающем нейтроне,— быстро сказала Мейтнер. Она раскраснелась, потускневшие глаза по-молодому радостно заблестели — она была счастлива, что Фрнш проникся важностью её идеи. Она с воодушевлением продолжала: — Протоны в ядре взаимно отталкиваются. У урана их больше, чем у других элементов, значит, ядро урана — самая неустойчивая из ядерных капель. А налетающий нейтрон добавляет энергию!
— Тот же положительный заряд двух образующихся половинок заставляет их отлетать друг от друга,— заметил Фриш.— На таком близком расстоянии силы отталкивания очень велики.
— Сейчас подсчитаем! — воскликнула Мейтнер.
Она положила на колени конверт письма Гана и стала покрывать его вычислениями. Когда они были закончены, тётка и племянник в изумлении посмотрели друг на друга. Две половинки разлетались с колоссальной энергией — около 200 миллионов электрон-вольт. Фриш недоверчиво покачал головой:
— Это невозможно! Откуда взяться такой сумасшедшей энергии?
— Из упаковочного коэффициента,— уверенно сказала тётка.— Ты забыл, что каждое ядро имеет свою энергию упаковки. И у урана она иная, чем у продуктов его распада.
Новые вычисления покрыли листик. Получилось, что два образовавшихся ядра легче первоначального на 1/5 массы протона. Разница масс, пересчитанная на энергию, почти точно давала 200 миллионов электрон-вольт. Всё сошлось.
Фриш вскочил, прошёлся по снегу, снова сел.
— У меня кружится голова, Лиза! Если вычисления правильны, то найден источник энергии, в миллионы раз превышающий энергию горения угля! Я должен рассказать Бору. Только когда он скажет: «Да!» — я поверю, что мы на верном пути. И это будет подлинный триумф!
Мейтнер с улыбкой слушала племянника. Она уже не сомневалась в огромности открытия, только что сделанного ими.
И Бору об этом нужно было рассказать раньше, чем кому-либо другому. Возвышение Бора произошло на её глазах. Она уже была известным физиком, когда появились первые публикации Бора. Слава Бора росла день ото дня, год от года. После смерти Резерфорда к Бору перешёл всеми признаваемый титул: «Отец ядерной физики». Пауль Эренфест говорил одному молодому учёному, готовясь познакомить его с Бором: «Первая встреча с Бором есть самый важный день в жизни любого физика». А Отто писал своей матери, её сестре, после знакомства с Бором: «Сегодня сам господь взял меня за пуговицу жилета и улыбался мне».
Но она не могла удовлетвориться вычислениями, произведёнными наспех. Всю свою жизнь она стремилась к большим результатам, а не к шумным сенсациям.
— Мы пойдём домой, Отто, и трижды перепроверим себя. Лишь после этого можно говорить о новой ядерной реакции.
Они возвращались, перебивая друг друга радостными восклицаниями. Лиза была счастлива, что и теперь, в Стокгольме, в лаборатории Манна Зигбана, продолжает сотрудничать с Ганом, оставшимся в мрачном Берлине.
Несколько дней, проведённых Фришем в Кунгельве, прошли в дискуссиях, прерываемых вычислениями, и в вычислениях, превращающихся в дискуссии.
— Мы ничего не забыли, Отто? Мы ничего не упустили? — придирчиво допрашивала Лиза Мейтнер после каждой проверки,
— Всё учтено, ничего не упущено! — уверял Фриш.
Но одного они всё-таки не учли, одно явление упустили, и настолько важное, что, когда его обнаружили другие, оно перекрыло величие совершённого тёткой и племянником открытия...
3. «Какими же все мы были идиотами!»
О Боре было известно, что нет такого поезда или парохода, на который он сумел бы не опоздать. Бору нужно было напоминать, что и поезда, и пароходы отходят по расписанию, а не по наитию, а под конец чуть ли не брать под руки и чуть ли не силой вести на вокзал или пристань.
6 января 1939 года все испытанные средства едва не отказали. Бор с девятнадцатилетним сыном Эриком уезжал в Америку. Нужно было из Копенгагена поехать в Геттеборг, а оттуда на лайнере «Дроттингхолм» отправляться в Нью-Йорк.
Но перед отъездом Бора примчался Фриш и огорошил вестью, чем они с Лизой Мейтнер занимались в праздник. Бор хлопнул себя по лбу и закричал:
— Какими же все мы были идиотами! Именно так и должно быть. Не понимаю, как мы могли так долго этого не замечать!
Жена Бора Маргрет и Эрик умоляли прервать захватывающую беседу, так как «Дроттингхолм» ждать не будет. Сотрудники института помогли оттащить Бора от Фриша. Уже на ходу Фрищ сунул Бору две странички с вычислениями. В машине Бор снова обернулся:
— Фриш, а ты с Лизой написал статью? Обязательно напишите, и как можно скорее, как можно скорее!
Фриш успел прокричать вслед, что в ближайшее время напишет статью, и услышал последний возглас Бора:
— Я буду молчать, пока не напишете! Торопитесь, это надо сообщить всем!
Фриш, радостный, возвратился в институт. В коридоре он повстречал, как всегда, небритого и, как всегда, полусонного чеха Плачека. Время было послеобеденное, а Плачек, как знали все в институте, «просыпается только к вечеру». Фриш на себе испытал эту странную особенность друга: главной трудностью в их совместной работе по поглощению нейтронов была не сложность эксперимента, а то, что Плачек обретал энергию как раз тогда, когда Фриш валился с ног от желания соснуть.
У Плачека засверкали глаза, когда он услышал о каникулах Фриша. Он полностью проснулся много раньше обычного своего времени.
— Отто, вы с Лизой сделали великое открытие! Понимаете ли вы сами его значение?
— Конечно,— заверил Фриш. Плачек разочарованно покачал головой:
— Ничего вы не понимаете! Я ещё не встречал столь тупых людей, как вы, Отто. Если бы вы догадывались, что вами совершено, то немедленно поставили бы эксперимент, чтобы собственными глазами оценить энергию разлетающихся осколков.
Теперь пришло время и Фришу хлопать себя по лбу.
Он занялся подготовкой эксперимента, писал статью и по нескольку раз в день заказывал телефонные разговоры со Стокгольмом. Тётка упрямо отстаивала свои формулировки, добиться согласованного текста оказалось труднее, чем производить совместные вычисления. В окончательном варианте статья называлась: «Деление урана с помощью нейтронов: новый тип ядерной реакции».
А пока писалась статья и уточнялись по телефону слова и запятые с точками, Фриш завершил эксперимент. «С помощью ионизационной камеры, покрытой изнутри ураном и соединённой с линейным ускорителем, я смог продемонстрировать расщепление ядра,— писал он во второй заметке.— Когда 300 миллиграммов радия, смешанного с бериллием, располагались в сантиметре от нанесённого на стенке камеры урана, удавалось зарегистрировать появление приблизительно 15 частиц в минуту». Если источник нейтронов был окружён парафином и нейтроны замедлялись, число импульсов удваивалось.
Обе заметки были отосланы в журнал «Нейчур» 16 января.
После отправки сообщений в печать Фриш запоздало усомнился в важности вычислений и опытов. Он не знал, чем заняться. Ещё никогда он так много не играл, но музыка не успокаивала. Он написал матери, с которой делился всеми важными событиями в жизни: «Ощущение у меня такое, будто я, пробираясь сквозь джунгли, поймал за хвост слона и теперь не знаю, что с ним делать».
И, поглощённый своими душевными терзаниями, Фриш вторично пропустил возможность обнаружить важнейшее явление, которое из глубин неизвестного уже поднялось на поверхность и открытие которого явилось чрезвычайным событием во всей истории науки.
Глава пятая Новый свет в погоне за старым светом
1. Цепная реакция урана и цепная реакция сенсаций
Бор переоценил свои духовные силы, когда пообещал молчать, пока Фриш не опубликует своего с Мейтнер открытия. Пароход уже давал прощальный гудок, когда Бор с Эриком мчались по трапу наверх. На палубе их поджидал ассистент Бора Розенфельд, отправлявшийся с ними в Америку. Бор схватил помощника за руку и возбуждённо прошептал:
— Важные новости! Идём в каюту.
А в каюте Бор торжествующе кинул на стол записку Фриша с вычислениями и, указав на неё, воскликнул:
— Придётся подумать над этим, дорогой Розенфельд, придётся нам с тобой подумать!
По опыту работы с Бором Розенфельд знал, какое содержание Бор вкладывает в словечко «подумать». Розенфельд разыскал на судне классную доску, доску установили в каюте Бора, и около неё оба учёных провели всё плавание. Погода менялась — налетал ветер, неспокойное январское море становилось бурным, валил снег, сквозь тучи вырывалось солнце, — Бору и Розенфельду было не до погоды, они покрывали доску формулами, стирали их, снова выписывали.
Но зато, когда 16 января 1939 года показались нью-йоркские небоскрёбы, Бор мог собственными вычислениями подтвердить справедливость гипотезы Мейтнер и Фриша. Как раз в этот день Фриш отослал в «Нейчур» две свои заметки.
Среди встречающих Бора были Ферми с Лаурой и Джон Уиллер, бывший ассистент Бора в Копенгагене, ныне профессор в Принстоне. С Ферми Бор расстался около месяца назад, и, хотя новая встреча была очень сердечной, Бор переборол соблазн немедля выложить потрясающие новости. Но с Уиллером они не виделись несколько лет. Бор отвёл Уиллера в сторону и торопливо прошептал:
— Джон, никому ни слова! Атом урана расщеплён! Нам нужно будет с вами поработать над этим!
Выпалив новость, Бор заговорил о положении в Европе. До Лауры доносились слова: «Война... Гитлер... Дания... опасность оккупации...» Прошло много лет, а она всё вспоминала, как её поразили его пророческие предсказания. Её испугал и вид Бора.
— Нильс страшно изменился за один месяц! Он ходит сгорбленный, как будто на плечах тяжёлая ноша. И у него такой беспокойный взгляд, Энрико! — сказала она мужу.
Ферми лучше Лауры разбирался в политике. Он пробормотал:
— Я бы выглядел не краше, если бы мы остались в Италии.
Бор и Эрик задержались ненадолго в Нью-Йорке — Бору захотелось показать сыну гигантский город. Уиллер с Розенфельдом выехали в Принстон, городок неподалёку от Нью-Йорка. В Принстонском университете работал великий изгнанник Альберт Эйнштейн. Среди сотрудников университета числилось много иностранных учёных, временами наезжавших сюда для исследовательской работы. Бор принадлежал к их кругу.
Вечером того же дня Уиллер пригласил Розенфельда на встречу с физиками в «Журнальный клуб». Во время плавания Бор успел обсудить с Розенфельдом все вопросы ядерной физики, но позабыл сказать, что надо держать язык за зубами, пока Фриш с Мейтнер не опубликуют своего открытия. И на вопрос: «Что нового?» — Розенфельд выложил всё, что ему стало известно о делении урана.
Бор, приехавший в Принстон на другой день, страшно расстроился. Бор знал Америку. Если сообщение Розенфельда попадёт в газеты, начнётся гонка экспериментов, схватка за научные почести: американские физики немедленно займутся исследованием расщепления урана и опубликуют результаты раньше, чем Фриш в неторопливом Копенгагене наладит контрольный опыт. Бор кинулся на телеграф, в длинной телеграмме в Копенгаген потребовал, чтобы Фриш торопился со статьёй и экспериментами.
— Я подвёл Лизу и Отто, — твердил он в смятении. — Если у них отнимут славу первооткрывателей, виноват буду я.
Мысль, что он помешал двум изгнанникам фашизма получить заслуженное признание, заставила Бора составить своё письменное сообщение в «Нейчур» — «Расщепление тяжёлых ядер», — где он извещал об открытии Гана и Штрассмана и о толковании этого открытия Мейтнер и Фришем. Заметка ушла в Лондон, и Бор вздохнул спокойней.
— Теперь мы отстоим их права, — сказал он Розенфельду.
На телеграмму в Копенгаген ответа не было. Бор послал вторую, опять настаивал на срочных опытах. И снова вместо ответа было тягостное молчание. Впоследствии он узнал, что обе телеграммы вызвали лишь удивление. Сам Бор всегда требовал от учеников основательности. С чего он порет горячку?
26 января в Вашингтоне открылась теоретическая конференция американских физиков. Буря, преждевременного наступления которой опасался Бор, разразилась на ней.
И на этот раз вызвал её сам Бор.
В среду 25 января во второй половине дня в лабораторию Ферми в Колумбийском университете в Нью-Йорке ворвался молодой физик Уллис Лэм и с порога закричал:
— Бор привёз потрясающую новость!
Лэм был в «чрезвычайном возбуждении», как вспоминал впоследствии Ферми, и его состояние мгновенно передалось Ферми. Если бы дело происходило в Риме, Ферми сразу бы кинулся к приборам.
Но он был в Нью-Йорке, а не в Риме. И он сам уже был не тот заразительно смеющийся, импульсивный «папа», взапуски несущийся со своими «кардиналами» и «василисками» по университетским коридорам. И он был изгнанником — среди доброжелательных людей, но всё же чужаком здесь. За те три недели, что он успел провести в Нью-Йорке — Ферми прибыл в Америку 2 января 1939 года, — он не завязал серьёзных дружеских связей, не приобрёл служебного положения, соответствующего его научному авторитету. Его окружали физики, куда менее крупные по научному значению, но они были хозяева, а он приютившийся.
Ферми постарался скрыть обиду, что Бор не поделился новостью с ним, одним из создателей науки об атомном ядре. Спокойно и деловито — сколько позволял его неважный английский язык — он растолковал декану Пеграму и заведующему лабораторией, как поставить эксперимент, чтобы воспроизвести открытие Гана, и выехал в Вашингтон на конференцию.
Несомненно, что уже в эту минуту ему явилась та важнейшая мысль, которую упустили не только Мейтнер и Фриш, но и сам Бор. Но о ней Ферми ничего не сказал своим новым партнёрам в Колумбийском университете. Он готовил её для завтрашнего выступления...
В Вашингтоне Ферми встретился с Бором. Бор уже знал из письма сына Ханса, что Фриш провёл эксперименты и отослал статью в «Нейчур».
Бор с обычной прямотой объявил Ферми:
— Я виноват, что работа Гана, Штрассмана, Мейтнер и Фриша получила огласку до того, как авторы её опубликовали. Я не могу никому запретить экспериментировать. Но я просил бы вас, Энрико, воздержаться от публичных сообщений, пока приоритет авторов не будет официально признан!
Для Ферми в этот момент существовала лишь жгучая научная проблема, требовавшая срочного освещения. Вопрос, кому достанется честь открытия, казался Ферми менее существенным. Он лишь с большой неохотой уступил настоянию Бора.
Их разговор привлёк внимание собравшихся на конференцию. Два знаменитых учёных, уединившихся на задних рядах и оживлённо жестикулирующих — Ферми так и не освободился от этой южной привычки, а датчанин вряд ли уступал итальянцу, — казались куда более интересным зрелищем, чем вид ораторов, докладывавших о свойствах гелия при низкой температуре.
На V Вашингтонскую конференцию приехало двадцать четыре физика. Почти всех Бор и Ферми знали, многие работали у Бора в Копенгагене. Среди выходцев из Европы выделялся Эдвард Теллер, эмигрант из Венгрии, тоже бывший ученик Бора, — человек выше среднего роста, хромой, сутулый, узколицый, большеносый, с такими густыми бровями, что они мощными наличниками нависали над зелёными глазами. Тяжёлой ковыляющей походкой он бродил по коридорам, погружённый в свои думы, судорожно размахивал руками, судорожно вздымал и опускал косматые брови. Было что-то недоброе и в манере поведения и в облике этого человека. Его сторонились, старались не беспокоить вниманием. В среде крупных физиков, где не только научные достижения, но и личные странности быстро становились общеизвестными, о Теллере знали, что он нелюдим. Он любил ошеломлять парадоксами, больше раскрывавшими его характер, чем теоретические труды. На вопрос: «Лучшее удовольствие человека?» — он отвечал: «Злобное удовольствие есть чистейшее из удовольствий»; говорил, что его любимое занятие «делать для других ясным то, что им кажется тёмным, и затемнять то, что они находят ясным». А когда интересовались, что он больше всего ненавидит, он мрачно изрекал: «Писать для других людей».
Он мог бы сказать: «Делать что-либо доброе для людей»,— этому тоже не удивились бы.
Никто тогда и не подозревал, что этот демонического вида человеконенавистник сыграет вскоре воистину дьявольскую роль и, прозванный буржуазной прессой «отцом водородной бомбы», будет призывать к ядерному истреблению человечества.
Бор не предугадывал будущей зловещей роли Теллера и ценил в нём незаурядное дарование теоретика.
В перерыве произошло событие, изменившее намерения Бора.
К нему подошёл репортёр. Только что получен «Натурвиссеншафтен» со статьёй Гана и Штрассмана. Не смог бы мистер Бор прокомментировать работу немецких радиохимиков? Бор в восторге схватил журнал.
Итак, публикация произошла! Он свободен от обязательства молчать! Теперь он одной фразой приведёт в движение армию американских физиков. Бор попросил слова для сообщения чрезвычайной важности.
Зал затаил дыхание, когда Бор взошёл на трибуну. Только физик Туве успел прошептать своему сотруднику Хавстеду — оба работали в Вашингтоне в Институте Карнеги:
— Советую, не дожидаясь конца речи Бора, помчаться менять прокладки в ускорителе. Думаю, сегодня ночью нам предстоит поставить удивительный эксперимент.
Бор сияющими глазами оглядывал замерший зал. Речь его была коротка. В Европе открыли новую ядерную реакцию — деление ядра урана. Осколки ядра приобретают энергию, в три миллиона раз превышающую ту, что выделяется при горении угля. Приближается поворотный пункт в истории человечества. Когда он реально наступит, зависит от них ото всех, от их теоретических обобщений, от экспериментальных исследований. И чем скорей это будет, тем лучше!
Вслед за Бором на трибуне появился улыбающийся Ферми. И он вслух высказал то, о чём не догадывались ни Фриш с Мейтнер, ни сам Бор:
— Я допускаю возможность того, что при распаде урана выделяется не только гигантское количество внутриядерной энергии, но испускаются новые нейтроны. Эти вторичные нейтроны могли бы явиться снарядами, разбивающими другие ядра. И если процесс распада охватит массу урана, мы получим автоматическую, самоподдерживающуюся реакцию с непрерывным выделением энергии.
Ошеломляющее заявление Ферми усилило и без того глубокое впечатление от речи Бора. О продолжении заседания не могло быть и речи. Физики вскакивали и кидались кто сразу в лабораторию, кто на поезд, кто на телеграф — предписывать ассистентам срочно подготовить условия для эксперимента.
Ферми, торопливо отделываясь от вопросов репортёра, помчался из Вашингтона в Нью-Йорк. Он надеялся, что в начавшейся гонке экспериментов ему удастся опередить других: ведь в Колумбийском университете подготовка к опыту шла со вчерашнего вечера.
А Туве из Института Карнеги пригласил Бора, Розенфельда и Теллера в свою лабораторию, где уже был подготовлен ускоритель. Около полупочи гости и хозяева столпились у пульта управления. На экране осциллографа взлетали светящиеся пики — каждая свидетельствовала о распадающемся ядре урана. Необыкновенная высота вспышек доказывала огромность выделающейся энергии. Молчаливые физики не могли оторвать глаз от осциллографа: ядро самого тяжёлого атома воочию раскалывалось перед ними, зелёный луч на экране чертил дорогу в неизведанный мир, полный великих надежд и огромных загадок.
Уже занимался новый день, когда Бор с Розенфельдом покинули Институт Карнеги.
Бор чувствовал себя усталым и счастливым. Эксперимент подтверждал все выводы теории.
— И приоритет первооткрывателей объявлен, — сказал он ассистенту. — Никто уже не оспорит заслуги европейских физиков.
Бору вскоре пришлось убедиться, что он недостаточно знает Америку. Этой ночью в четырёх университетах страны наблюдалось деление урана нейтронами. Одна за другой лаборатории включались в спринтерский «бег экспериментов». Калифорнийский физик Луис Альварец сидел в парикмахерской, когда ему подали телеграмму из Вашингтона с известием о делении урана. Оттолкнув парикмахера и на бегу стирая со щёк мыло, он, выбритый лишь наполовину, помчался в свою лабораторию.
Как Ферми и предполагал, Колумбийский университет в этой скачке вынесся вперёд. Другие университеты только готовили аппаратуру, а в Нью-Йорке уже фотографировали картины, возникающие при делении ядер.
И через несколько дней в газетах появились сообщения о новой ядерной реакции. Все заслуги приписывались американским учёным. Америка в своей истории неоднократно, не произнося и слова благодарности, присваивала достижения Европы — и бесцеремонно проделывала это снова.
А когда до Бора дошло, что по радио выступал Ферми и ни единым словом не обмолвился о Фрише и Мейтнер, возмущение Бора стало нестерпимым. В резком письме он потребовал, чтобы Ферми публично признал заслуги первооткрывателей.
— Он мог бы молчать, если бы это уменьшало его личную славу! — негодовал Бор. — Молчание из скромности, такой поступок можно только приветствовать. Но молчание Ферми равносильно обкрадыванию других. Разве ему мало почестей?
Бор приехал к Ферми в Нью-Йорк. Объяснение с Ферми произошло за закрытой дверью. Оба вышли расстроенные. Ферми не понял, почему Бора так волнуют персональные вопросы, когда речь идёт о величайшей научной проблеме всех времён. Но он всюду теперь подчёркивал заслуги европейцев.
Никогда Бор, прозванный «Сократом двадцатого века», не боролся бы так за собственные интересы. Но даже малейшая несправедливость в отношении других людей, особенно же пострадавших от фашизма, была ему нестерпима. И это небольшое сражение за «честь первооткрывателей» закончилось его триумфом.
2. Что ждёт мир завтра?
В начале февраля над Северными штатами бушевала метель. Снег заваливал землю, на дорогах буксовали машины. Бор предвкушал вскоре отличные лыжные прогулки. В Принстон приехал из Копенгагена Плачек. Бор рассказал Плачеку об идее цепной реакции, впервые провозглашённой Жолио в его нобелевской речи и сейчас воодушевляющей Ферми. Плачек сперва сонно кивал головой, словно соглашаясь, а потом подверг идею жестокой критике. Одна загадка распутана, появились две новые! Уран распадается? Очень хорошо! Но почему распад вызывают почти исключительно одни медленные нейтроны, а быстрые почти исключительно только поглощаются? И отчего так мал процент делящихся ядер? Если цепная реакция возможна, то почему она не начинается, сколько ни усиливают нейтронную бомбардировку?
Плачек, общий любимец копенгагенского института, чем-то напоминал своего соплеменника Швейка: он умел язвительно посмеиваться, даже, казалось бы, хваля. Бор любил делиться с Плачеком идеями. Если они выдерживали изобретательную критику Плачека, значит, чего-то реально стоили. Ещё больше любил Бор язвительную полемику Паули, но Паули был далеко, жил в Швейцарии, а Плачек — всегда рядом.
И, пока Плачек спорил, лицо Бора становилось всё рассеянней. Он вдруг встал и удалился, не дослушав. Розенфельд через минуту вошёл в его кабинет, Бор чертил на доске.
— Я знаю, почему уран делится только медленными нейтронами, — радостно сказал Бор. — Дело в том, что из двух изотопов урана распадается лишь тот, которого меньше.
Вскоре в кабинет Бора явились Уиллер и Плачек. Бор с воодушевлением изложил осенившую его внезапно мысль. Натуральный уран составляет смесь двух изотопов: урана с атомным весом 238, который составляет 99,3 процента общей массы, и урана с атомным весом 235, составляющего 0,7 процента. Уран-235, захватывая любые нейтроны, распадается на два осколка с выделением большого количества энергии, а возможно, как предполагает Ферми, и нейтронов. Уран-238 поглощает преимущественно быстрые нейтроны, но при этом не делится, а испытывает радиоактивные превращения — среди продуктов их, вероятно, имеются и те «трансураны», которые будто бы уже находили.
— Я напишу заметку о разном поведении изотопов урана, а потом мы сядем с вами за теорию этого вопроса, — сказал Бор Уиллеру.
Уиллер и Розенфельд сразу уверовали, Плачек покачивал головой. Упрямый чех и тут не упустил возможности поязвить. Рассерженный Уиллер предложил пари, что Бор прав.
— Ставлю в центах вес протона против веса электрона!
— То есть ваши восемнадцать долларов сорок шесть центов против одного моего цента? — деловито уточнил Плачек. — Принимаю!
16 апреля 1940 года было экспериментально доказано, что только уран-235 делится медленными «тепловыми» нейтронами, и Плачек выслал Уиллеру за океан один цент. Служащие почты долго удивлялись странному размеру перевода...
Теперь все дни Бора были отданы совместной с Уиллером разработке теории деления ядер урана.
Институт высших исследований в Принстоне представлял собой комплекс разностильных зданий. Среди них была и вилла Файн-Холл в английском вкусе — плющ на стенах, внутренние лестницы с дубовыми резными перилами. Самая большая комната в вилле предназначалась Эйнштейну, но Эйнштейн отказался от кабинета с камином, с огромными шкафами, с тяжёлыми гардинами на окнах, с роскошным ковром на полу и облюбовал крохотную комнатушку по соседству. За пышной комнатой сохранилось название «кабинет Эйнштейна», и, когда Бор наезжал в Принстон, она поступала в его пользование. Великолепное убранство мало привлекало Бора, но здесь можно было во время работы свободно ходить взад и вперёд, курить одну трубку за другой, не заботясь о проветривании, и легко размещать дюжину горланящих гостей, — в общем, работать «до головокружения», а постигнутая без головокружения истина, как почти серьёзно утверждал потом Розенфельд, для Бора была отнюдь не истинна. Через полтора десятилетия Бор вслух скажет на научной дискуссии об одной идее Гейзенберга: «Это, конечно, сумасшедшая теория. Однако она мне кажется недостаточно сумасшедшей, чтобы быть правильной».
Не только скептику Плачеку, но и увлекающемуся Ферми показалась неверной мысль Бора о принципиально разном поведении двух изотопов урана.
Ферми весь был заполнен гипотезой цепной реакции. Вычисления показывали, что осколочные ядра вступали в жизнь в сильно возбуждённом состоянии. Прийти в нормальное состояние они могли, лишь выбросив лишние нейтроны, а те, в свою очередь, могли послужить снарядами, взрывающими другие ядра урана. И этой стройной схеме цепной реакции теория Бора наносила убийственный удар. Если способностью к делению обладал только уран-235, то реакция идти не могла: неделящиеся ядра урана-238, которых приходилось 139 на одно ядро урана-235, захватили бы все вырывающиеся наружу быстрые нейтроны, обрывая самораспад в зародыше. Ситуация была такая же, как если бы бросили в ванну с водой кусок угля и пытались там поджечь его спичкой.
И, не задумываясь над расчётами Бора, Ферми с увлечением занялся исследованием, как поглощаются нейтроны в натуральном уране, содержащем оба изотопа, и сколько при этом образуется «вторичных» нейтронов. В этой работе Ферми помогал венгр Лео Сциллард, незадолго до того появившийся в Колумбийском университете.
Участие Сцилларда оказалось чрезвычайно важным для всего хода работ по высвобождению ядерной энергии.
Друзья Сцилларда знали, что добродушный, доброжелательный Лео — фонтан, непрерывно извергающий удивительные идеи. «От Сцилларда можно ожидать чего угодно», — говорил хорошо его изучивший Лэпп. Человек, начинённый парадоксами, остряк, фантаст — в течение жизни Сцилларда такие оценки присваивались ему часто. Резерфорд не понял его и не ужился с ним, и Сцилларду пришлось покинуть Англию.
Но не один Резерфорд ошибался в Сцилларде.
Ферми вскоре после знакомства так охарактеризовал Сцилларда:
«Он безусловно необычайный человек, наделённый большим умом и блестящими способностями, но ему нравится — по крайней мере, у меня создаётся такое впечатление — ошеломлять людей».
Сциллард был пророк, а не остряк, провидец, а не фантаст. Нетерпеливый и глубокий — мыслитель и экспериментатор, дипломат и математик, политический деятель и поклонник искусства,— он поражал своим многообразием. Рядом с великими творцамц науки, с которыми ему пришлось сотрудничать,— Эйнштейном, Резерфордом, Бором, Ферми, Жолио — Сциллард казался фигурой меньшего масштаба. Но на всём развитии ядерной физики сороковых годов лежит печать его личности.
Нобелевская речь Жолио, где тот пророчески предсказал цепную реакцию и указал, что такие реакции во взрывающихся «сверхновых» звёздах уже происходят, не могла не взволновать Сцилларда, независимо от Жолио пришедшего к похожим идеям. Сцилларда ужасала мысль, что взрывные ядерные реакции, если их откроют, могут стать достоянием фашистов. Начиная с 1935 года он в личных письмах обращается к известным физикам-атомщикам с вопросом, не следует ли воздержаться от опубликования их исследований — хотя бы временно, до падения нацизма. Тревогам Сцилларда удивлялись. Ещё никто не слышал о практическом освобождении ядерной энергии, к чему ломать голову над тем, что будет после не совершившихся ещё открытий? Над Сциллардом посмеивались: этот толстенький венгр навеки ушиблен страхом перед фашизмом! И он думает о третьем шаге, когда ещё не сделан первый. Вот уж живая несвоевременность!
И друзья Сцилларда с усмешкой соглашались, что, когда Резерфорд перед своей смертью (19 октября 1937 года) сердито помянул «безнадёжных фантастов», не понимающих, что скорое освобождение внутриатомной энергии вздор, то великий физик имел в виду именно Сцилларда. Разве они не поссорились, Резерфорд и Сциллард, когда Лео захотел в Англии вызвать взрывной распад бериллия? И разве добрый к изгнанникам фашизма Резерфорд именно Лео, одному Лео, не дал понять, что в Кавендишской лаборатории ему делать нечего, здесь работают, а не пророчествуют? Некогда Кассандра, дочь Приама, возвещала своему народу неизбежную гибель Трои, но мстительные боги на Олимпе покарали её, сделав троянцев глухими к предсказаниям. Всюду преследовала Сцилларда насмешливая репутация эдакой научной Кассандры, прорицательницы грядущих бедствий. И в предвоенные годы к нему прислушивались не больше, чем к древней неудачливой пророчице.
В Колумбийском университете Сцилларду позволили работать на циклотроне, но штатной должности не предоставили. К тому же он ещё недостаточно владел английским языком — при его любви к пространным аргументациям это порождало непонимание. Среди друзей Сцилларда ходил такой анекдот.
После доклада, прочитанного, как Сциллард думал, по-английски, к нему подошёл знакомый физик.
— Дорогой Лео, на каком языке вы докладывали?
Сциллард с подозрением посмотрел на него и немедленно отпарировал:
— На венгерском. А вы разве этого не поняли?
— Я-то понял, что на венгерском,— невозмутимо возразил знакомый, — но зачем вы натолкали в доклад столько английских слов?
Сциллард тоже сразу не принял новую теорию Бора. Идея Ферми о цепной реакции в уране так соответствовала взглядам Сцилларда, что психологически он не мог согласиться, что опасность не столь велика, как ему воображалось. Он страшился предсказанных им же самим открытий. Только эксперимент мог рассеять его сомнения. И он с увлечением занялся исследованием «вторичной эмиссии нейтронов».
Но нужен был радий, а денег на его покупку не было. Сциллард всюду имел знакомых, даже в Соединённых Штатах. Он одолжил у одного из них две тысячи долларов и достал небольшое количество радия, который смешал с порошкообразным бериллием, — источник нейтронов был готов. Ещё несколько дней ушло на подготовку эксперимента, отличавшегося от прежних тем, что сейчас изучались не осколки распадающегося ядра, а то, выделяются ли при этом новые нейтроны.
Сциллард и его ассистент канадец Уолтер Цинн уселись за стол. Сциллард повернул выключатель. На экране осциллографа появились зеленоватые всплески. Каждая означала, что в процессе деления урана излучаются нейтроны. Всплески умножались. Ядра урана выбрасывали нейтронов больше, чем поглощали их. Цепная реакция была возможна.
Некоторое время оба физика молча следили за картиной атомных катастроф, развернувшейся на экране.
— Уолтер, вы знаете, что это такое? — прервал молчание Сциллард.
— Конечно, знаю. Освобождение атомной энергии в больших масштабах не за горами,— невозмутимо ответил спокойный канадец.
— Нет, это значит, что мир ждёт беда! — Сциллард повторил с волнением: — Мир ждёт беда, Уолтер. Мы всё-таки столкнулись с ящиком Пандоры, которым меня когда-то попрекнул Резерфорд, и, кажется, в ослеплении своём приподнимаем крышку ящика!
— Я не уверен, что знаю, чем ящики Пандоры конструктивно отличаются от других,— возразил канадец.— Мне эта фирма неизвестна.
— Я забыл, что живу в Америке, где классическое образование не в почёте! Так вот слушайте, Уолтер. В мифическом Золотом веке девушке Пандоре в отместку за грехопадение Прометея, подарившего людям огонь, боги ловко подсунули волшебный сундук, куда упрятали все бедствия и болезни человечества. Сундук был, конечно, закрыт. Но Пандора была такой же любопытной, как любая другая девушка... И кончился Золотой век! Правда, на дне ящика осталась Надежда...
— Теперь я понимаю, почему французы при любой напасти твердят: «Ищите женщину...» Итак, наш нейтронный источник — ключ, открывающий зловещий сундук? У вас пламенное воображение, Лео!
— У меня ясное понимание, Уолтер,— с грустью возразил Сциллард.— Между прочим, чтоб уж закончить сравнение. «Пандора» означает: «всем одарённая». Имя её свидетельствует, что от неё можно ожидать и добра и зла...
Ферми возликовал, когда узнал об удаче опыта Сцилларда и Цинна. Цепная урановая реакция из смелого, но далёкого прогноза становилась темой практической работы. Ферми не сомневался, что циклотрон Колумбийского университета, которым он до сих пор мог пользоваться лишь эпизодически, теперь поступит в полное его распоряжение. Разве цепную реакцию в уране вызывают не медленные нейтроны, открытые им в Риме? И кто, собственно, первый высказал замечательную идею, что вторичных нейтронов, исторгаемых ядрами урана, будет наверняка больше, чем первичных, раскалывающих это ядро?
Ферми отправился к Джорджу Пеграму, декану физического факультета. Пеграм был физик средний, но зато глубоко уверенный в гениальности Ферми. И он без труда разобрался, какую славу приобретёт Колумбийский университет в Нью-Йорке, если Ферми удастся довести до удачного финала грандиозный замысел высвобождения внутриурановой энергии. Все остальные работы на циклотроне были признаны менее важными. Герберт Андерсон, главный оператор ускорителя, поступил в безраздельное распоряжение Ферми.
А Сцилларда раздирали противоположные чувства. В нём торжествовал учёный, совершивший важное открытие, и тревожился мыслитель, остро чувствующий свою ответственность за судьбы мира. Он доказал, что искусственно созданный распад урана может автоматически нарастать, но разве немецкие учёные не способны тоже дойти до этого? Разве они не могут опередить своих зарубежных коллег? Или открытие деления урана совершено не в Германии?
А когда ему возражали, что в Германии не осталось настоящих учёных, тысячи их бежали из нацистского коричневого ада, Сциллард сердился. Да, тысячи бежали, он сам один из беглецов, но не все бежали. Разве не в Германии Лауэ и Боте, Ган и Хартек, один из любимейших учеников Резерфорда? И разве не остался там Вернер Гейзенберг? И вы поручитесь, что они не занимаются такими же подсчётами вторичных нейтронов, как Сциллард и Цинн? Или вы серьёзно думаете, что ещё молодому, энергичному, знаменитому Гейзенбергу, полному творческих силы Гейзенбергу не по зубам работы, которые так легко выполняются отнюдь не знаменитым, куда менее даровитым Сцил-лардом?
— Ферми восторженно говорит о новых источниках энергии, Ланжевен предсказывает близкое освобождение атомного Прометея, всё той же энергии,— с мрачной настойчивостью доказывал Сциллард.— Но учёные, оставшиеся служить фашизму, сконцентрируют свои усилия на создании оружия ещё неслыханной силы. А если они и вправду отстают от нас, то не подсказываем ли мы сами им дорогу криками в печати и по радио о своих успехах? Не вооружаем ли сами беспощадного врага?
— Они не отстают,— уверенно поддерживал Сцилларда другой венгерский эмигрант, Эдвард Теллер.— Я уж не говорю о Гейзенберге, но такой учёный, как Пауль Хартек, даст нам всем десять очков форы. И к списку выдающихся физиков я бы добавил ещё и Карла-Фридриха фон Вейцзеккера, сына заместителя Риббентропа Вейцзеккера. Я с ним несколько лет прожил под одной крышей в Гёттингене. Карл тогда ещё не был коричневым, но если он сегодня и перекрасился в модный немецкий цвет, то светлая его голова осталась такой же светлой!
— Близится время тяжких испытаний! — всё снова и снова, всюду, при каждом удобном случае твердил Сциллард. — Учёным, если они друзья, а не враги людей, нужно обезопасить человечество от грозных результатов своих работ. Как бы я хотел, чтобы наш опыт с образованием вторичных нейтронов не удался! Но опыт, к сожалению, удался!
И ещё больше, чем немцы, тревожили Сцилларда французские физики.
Первые же их публикации по урану показали, что столица ядерной физики, некоторое время обретавшаяся в Риме, вновь переместилась в Париж.
Сами по себе эксперименты французов не пугали Сцилларда. Он с радостью приветствовал бы любые их достижения. Но, верные принципу Марии Кюри публиковать все открытия, они не могли не снабжать потенциальных врагов ценнейшей информацией.
И ещё 2 февраля 1939 года, до того, как он определил испускание нейтронов при делении урана, Сциллард написал Жолио:
Когда к нам сюда две недели назад пришла статья Гана, некоторые из нас сразу же заинтересовались вопросом: высвобождаются ли нейтроны при распаде урана? Если выделяется больше одного нейтрона, то становится возможной цепная реакция. При определённых обстоятельствах это может привести к созданию атомной бомбы, чрезвычайно опасной для человечества.
И он кончил своё письмо полной страха фразой:
Мы надеемся, что эмиссии нейтронов не будет вовсе либо она будет малосущественной, и поэтому не придётся беспокоиться.
Мало в истории науки случаев, когда бы учёный страстно желал неудачи собственному эксперименту, открывающему, как сам он не сомневался, гигантские перспективы развития.
И если до определения эмиссии вторичных нейтронов предупреждения Сцилларда могли пропускать мимо ушей как преждевременные, то теперь даже американским физикам передалась тревога эмигрантов. Сциллард настаивал на полном прекращении публикаций. Ферми не верил в действенность самоцензуры, если на неё не согласятся все учёные без исключения. Зато он соглашался, что пора информировать военные власти о возможностях, какие таятся в ядерном распаде.
Грозные события в Европе увеличили силу аргументов Сцилларда. Гитлер в марте 1939 года окончательно расчленил Чехословакию. Группа эмигрантов-учёных решила действовать.
Ферми 16 марта выехал в Вашингтон с рекомендательным письмом Пеграма к адмиралу Куперу. В письме говорилось, что опыты в Колумбийском университете показали реальность «использования урана в качестве взрывчатого вещества, превосходящего по мощности в миллионы раз любое известное взрывчатое вещество». Пеграм просил выслушать Ферми с максимальным вниманием, ибо «в ядерной физике нет человека более компетентного, чем Энрико Ферми».
Адмирал не снизошёл до эмигранта. Его приняли два лейтенанта и ещё несколько человек, приглашённых в качестве экспертов по взрывчатым веществам, но не имеющих ни малейшего представления о предмете обсуждения. В течение часа Ферми на ломаном английском языке растолковывал, что такое уран и чего от него можно ожидать. Офицеры и эксперты с опаской посматривали на смуглого, оживлённо жестикулирующего учёного, вопросов не задали, вежливо попросили и дальше держать в курсе работ и постарались поскорее выпроводить странного гостя за дверь.
— Этот итальяшка сумасшедший! — с убеждением объявил один офицер.
— И мне так показалось,— подтвердил второй. Эксперты присоединились к авторитетному мнению военно-морских деятелей.
Зато когда были сброшены атомные бомбы на японские города Хиросиму и Нагасаки, морское ведомство похвалилось, что оно первое «провело 17 марта 1939 года теоретическую конференцию по урановой проблеме...».
В день, когда Ферми выехал в Вашингтон с надеждой заинтересовать военных урановыми делами, группа физиков направилась в Принстон, к Бору. Среди них были три беженца из Венгрии — сам Сциллард, работавший в Принстоне Юджин Вигнер и Эдвард Теллер, специально приехавший из Вашингтона на это свидание,— и выходец из Германии Виктор Вейскопф.
Бор пригласил их в роскошный «кабинет Эйнштейна», от которого сам Эйнштейн по-прежнему отказывался, предпочитая ему небольшую каморку.
Сциллард написал на доске последние данные по высвобождению вторичных нейтронов при делении урана.
— Нейтронов вылетает по крайней мере два, но, возможно, и больше. Итак, ядерная бомба теоретически мыслима. А если она окажется в руках у Гитлера, человечеству придётся плохо.
— Цепная реакция не может начаться, пока уран-235 не отделён от урана-238,— возразил Бор.— Практически это невозможно. Ещё никто не добыл и миллиграмма чистого урана-235. Изотопы урана надо разделять по атому. Нет правительства, которое позволило бы себе такие сумасшедшие расходы. Положение не так грозно, как вы рисуете, Лео.
Сциллард настаивал на своём. Кто поручится, что завтра не откроют дешёвый способ разделения изотопов урана? И кто гарантирует, что правительства не пойдут на любые затраты, чтобы овладеть сверхоружием? Если Гитлер поверит в атомную бомбу, он половину промышленности Германии мобилизует на её создание. Он не знает о ней, в этом пока спасение. Но завтра он может узнать. И тогда горе побеждённым!
Мрачная речь Сцилларда подействовала на Бора. Он хмуро спросил:
— Чего вы хотите, Лео?
Сциллард хотел, чтобы все физики дружно заставили американские власти выделить значительные ассигнования на исследования урана и чтобы на публикации была введена добровольная цензура.
Гитлер рано или поздно узнает о цепной реакции — пусть он узнает позже, когда уже не сумеет догнать нас.
— Не надо заблуждаться: сегодня мы отстаём, а не идём впереди! — безрадостно закончил Сциллард.— Жолио знает больше нашего, в Ленинграде первыми в Европе пустили циклотрон, там, очевидно, тоже вдумчиво проверяют сообщения Гана, не теряют времени даром и англичане... Любая публикация в этих научных центрах пойдёт на пользу Гитлеру. Создалась драматическая ситуация, когда стремление к приоритету, естественное желание прославить свой народ могут стать пагубными для человечества.— Сциллард широким жестом обвёл сидевших перед Бором физиков.— Нильс! Здесь сыны многих народов — американцы, датчане, немцы, венгры, австрийцы... Французы и русские, англичане и итальянцы в равной мере с нами, собравшимися у вас, трудятся над одной общечеловеческой проблемой — освобождением атомной энергии. И я предлагаю во имя общего дела народов поступиться личными интересами. Ваше мнение может оказаться решающим. К голосу Нильса Бора прислушиваются и учёные, и правительства.
Бор размышлял, прохаживаясь по кабинету и посасывая трубку. Против нажима на американское правительство он возражений не имел. Но как предотвратить войну лабораторий? Разве можно отменить законы физики? И разве любой учёный не способен самостоятельно прийти к тому же, к чему пришёл его коллега в соседней стране? Сциллард прав: обмен мнениями помогает исследованиям. Но если хоть один физик не согласится на самозапрет открыто высказываться, начинанию Сцилларда суждена неудача. И тогда Гитлеру бесконечно облегчается задача подобраться к опасным тайнам атомного ядра.
— Я согласен на самоцензуру, если она станет всеобщей,— сказал Бор.— Копенгагенский институт не будет опубликовывать работы по делению ядра урана, если другие научные центры прекратят свои публикации. Договоритесь об этом с Жолио.
Бор после ухода гостей долго стоял у окна. За стеклом простиралась заснеженная земля. Подходило к концу трёхмесячное пребывание вне Дании, пора возвращаться домой. Что ждёт его в охваченной смятением и страхом Европе? Что будет завтра с Данией? Безумец, завладевший властью в Берлине, готовится ввергнуть все страны в пламя пожара. Не лучше ли остаться здесь на время смуты, перевести сюда семью и лучших учеников? Ему обеспечат хорошие условия, он будет спокойно трудиться на благо всего человечества. Разве не бежали сюда Эйнштейн и Ферми, Сциллард и Теллер, Вигнер и Вейскопф, Бете и Франк, и много, много других? Он и здесь будет среди друзей, среди учеников, среди верных помощников....
— Надо возвращаться! — пробормотал Бор и выбил пепел из трубки.— Надо скорей возвращаться в Копенгаген!
Часть вторая Не ради славы – ради жизни на Земле...
Глава первая Ночь опускается на западную Европу
1. В гонке экспериментов лидирует Фредерик Жолио
Фредерик возбуждался горячо и быстро, уравновешенность не являлась чертой его характера. Но таким взволнованным Ирен давно его не видела. Она с сомнением взяла протянутый им номер «Натурвиссеншафтен», пришедший в Париж 16 января 1939 года.
— Ты думаешь, это важно? Ган раньше пытался переубедить нас с Полем в приватных письмах, сейчас проделывает это публично... Мне надоели его попытки перевоспитать нас в экспериментаторов немецкого толка!
— Прочти,— настаивал Фредерик.— Это важно, это дьявольски важно! Это чёрт знает, куда ведёт нас!.. Если это верно!..
Она углубилась в короткую заметку, подписанную Ганом и Штрассманом. И ей вскоре передалось волнение мужа. Она молча перевела взгляд со статьи на Фредерика.
— Да, Ирен,— сказал Фредерик торжественно,— Ган подтверждает твои опыты. Он честно расписывается в том, что права была ты, а не он с Мейтнер. Вот он, час твоего торжества! Радуйся, Ирен!
Она не радовалась. Совсем другие, сложные чувства заполонили её: одновременно облегчение и разочарование, удовлетворённость и сожаление, почти грусть. Итак, Ган ошибался, он извиняется перед парижскими коллегами. Да, но как извиняется! Он считал их фантазёрами, отчаянными смельчаками, а они были скорее трусами, так вытекает из его статьи. Не их осторожное «лантаноподобное вещество», а самый настоящий лантан, самый настоящий барий — вот что обнаружили в Берлине! Когда-то Фредерик и она наблюдали нейтроны, но не осмелились их открыть. Сейчас они не осмелились открыть распад урана, это за них сделал Ган со Штрассманом.
— Я понимаю тебя, Ирен,— сказал Фредерик.— Вы с Савичем подарили Гану открытие, которое могли совершить сами. Но что теперь поделаешь? Будем смотреть вперёд, а не назад.
— Что ты собираешься делать, Фред?
— Я хочу сам убедиться в распаде урана. Я хочу поставить такой эксперимент быстро, точно, неопровержимо.
Она нашла в себе силу улыбнуться. Теперь Фред снова наденет белый халат, дни и ночи будет проводить у лабораторных столов — так давно уже этого не было! С тех пор как его назначили профессором Коллеж де Франс и директором лаборатории ядерного синтеза в Иври, всё его время занимали чтения лекций, административные дела, монтаж циклотрона, пока единственного во Франции. К тому же Фред, недавно вступив в социалистическую партию, быстро стал в ней видной фигурой — не было антифашистского митинга, где бы он не выступал. Временами казалось, что он навсегда забросил лабораторию, хотя сам он и уверял в противном.
Но Ирен видела, что он недооценивает сложности опыта. Воспроизведение химической методики Гана потребует идеально чистых реактивов, тончайших определений... Смогут ли они соревноваться с берлинскими химиками в той области, где те всех сильнее?
— Я и не собираюсь соревноваться с Ганом в химии! — воскликнул Фредерик. —Мы поставим эксперимент совсем по-иному.
Он с жаром излагал свои новые мысли. Сперва поражённая, потом восхищённая, Ирен узнавала и отзвуки старых предположений, полумечтаний, полупророчеств, то, о чём они когда-то спорили и что вошло в его нобелевскую лекцию, а наряду с ними и совершенно новые идеи, пока ещё прозрения, а не формулы... Она схватывала его мысли на лету, продолжала, подтверждала, с каждой фразой они становились доказательней. Нет, Фредерик не просто возвращался после длительной отлучки к лабораторному столу, чтобы продолжить прерванные работы,— он возвращался вдохновлённый, он намеревался совершить ещё одну революцию в науке.
А он, понемногу обретая в своих рассуждениях почти вещественную выпуклость мысли, шаг за шагом формулировал теорию атомного распада. Он не знал, что за две недели до него старая соперница Ирен Лиза Мейтнер и её племянник Отто Фриш уже разработали теорию деления ядра и именно в этот день, 16 января, отсылают свою заметку в «Нейчур». Он независимо приходил к той же истине: ядро урана раскалывается, осколки разлетаются с исполинской энергией, величина её, быстро вычислял он в уме, что-то около 200 миллионов электрон-вольт на атом. И он шёл дальше Фриша и Мейтнер — он задавал себе тот великий вопрос, который так и не пришёл в голову тётке и племяннику: исчерпывается ли распад ядра урана двумя новыми ядрами более лёгких элементов? И он отвечал себе: нет, не исчерпывается, не может исчерпаться! В ядре урана 92 протона и 146 нейтронов, на один протон в уране приходится 1,59 нейтрона; нейтрон в ядре вроде цемента, скрепляющего отталкивающие друг дружку протоны, и нужно много цемента, чтобы сделать прочным это самое тяжёлое из ядер. А у средних элементов цемента поменьше: у бария 81 нейтрон на 56 протонов — отношение 1,45, а у лантана 82 нейтрона на 57 протонов — отношение 1,44. Значит, при распаде ядра урана появляются лишние нейтроны. Куда же они деваются? Никуда не деваются — вылетают наружу. Поглощается один нейтрон, и, распадаясь, ядро урана одновременно испускает несколько новых нейтронов. А те разбивают следующие ядра, и наружу вырывается ещё больше нейтронов. Цепная реакция распада охватывает массу урана. Начинается атомный пожар — исполинское высвобождение внутренней энергии. А если процесс не поддастся контролю,— атомный взрыв. Катастрофа, какую он предсказывал в нобелевской лекции!
— Всё это надо проверить,— сказал он.— Выделяются ли нейтроны, сколько их выделяется, с какой энергией? И прежде всего — найти осколки распада ядра. Если они разлетаются с той огромной энергией, какую мы только что подсчитали, то их свободный пробег в воздухе составит примерно три сантиметра. И тогда мы их обнаружим легко.
И он быстро набросал схему удивительной установки, позволяющей обнаружить разлетающиеся осколки уранового ядра.
— Как видишь, мы не будем повторять химические операции Гана,— с торжеством закончил Жолио.— Мы пойдём своим путём.
Ровно через тридцать лет после этого дня помощник Фредерика Ганс Халбан с восторгом напишет о подсчёте длины пробега осколков урана, лежащего в основе задуманного Жолио эксперимента:
«Мало кто из физиков мог точно сделать подобное предсказание, но для Фредерика Жолио это было сравнительно легко...»
Опыт, задуманный и осуществлённый Фредериком Жолио, так поразительно прост и так мастерски изящен, что находится в той области, где наука становится искусством. Он давно превзойдён как факт науки и вечно сохраняется как творение экспериментального искусства.
Жолио взял латунный цилиндрик высотой 50 миллиметров и диаметром 20 миллиметров и покрыл его наружную поверхность окисью урана. Латунный цилиндрик помещался внутри бакелитового той же высоты, но большего диаметра. Жолио подбирал бакелитовые цилиндрики так, чтобы наименьшее расстояние между стенками цилиндров изменялось от 3 до 20 миллиметров. Внутрь латунного цилиндрика вставлялся источник нейтронов, уран распадался, и осколки его ядер, пролетая воздушную прослойку, оседали на внутренней бакелитовой поверхности. Химический анализ осадка легко показывал, какова природа осколков и много ли их. А варьируя расстояние между цилиндрами, можно было определить длину пробега осколков в воздухе, то есть их энергию.
В результате удалось установить, что среди осколков имеются: барий, лантан и другие элементы и что все они и вправду разлетаются с гигантской энергией, равной 200 миллионам электрон-вольт на каждый акт деления ядра, и что, вне сомнения, освобождаются вторичные нейтроны и, стало быть, цепная реакция распада урана вполне возможна.
Первый опыт, проведённый 26 января, занял не больше получаса. А когда он был закончен, Фредерик взволнованно сказал помогавшему ему Льву Коварски:
— Я глубоко уверен, что в этот час многие физики сделали то же самое.
Он, повторяем, не знал, что именно 16 января, когда в его мозгу вспыхнула схема блестящего эксперимента, Отто Фриш и Лиза Мейтнер отправили письмо в «Нейчур» и в том письме высказаны две такие же идеи: распада урана и огромной энергии, выделяющейся с осколками ядра, а о третьей идее — выброса вторичных нейтронов,— определяющей возможность цепной реакции, там и слова нет. И что, таким образом, Мейтнер и Фриш, раньше узнавшие об открытии в Берлине, одновременно и предвосхитили Жолио, и отстали от него.
Равно не мог он догадываться, что именно в день 26 января, когда он выполнил свой эксперимент, в Америке с трибуны Вашингтонского совещания физиков Бор объявит о состоявшемся в Европе расщеплении урана, а Ферми провозгласит возможность цепной реакции благодаря выбросу вторичных нейтронов.
И, конечно, сам Ферми, с торжеством обнародуя свою новую теорию, и не подозревал, что за десять дней до него эту же идею высказал Жолио, и не только высказал, но как раз в минуту, когда Ферми стоял на трибуне, уже подвергал химическому анализу осколки распавшегося урана — и очень многие из осколков были получены в результате бомбардировки вторичными нейтронами.
И хотя Жолио не сомневался, что вспыхнуло соревнование между физиками, он и не предугадывал истинных масштабов соперничества, ещё не ставшего войной лабораторий, но уже и тогда, в хмурые январские дни, носившего в себе задатки своеобразных «научных гонок».
Сообщение Гана и Штрассмана было подобно огромному булыжнику, упавшему в озеро,— от него мигом побежали бурные круги. Четыре университета в Соединённых Штатах, Радиевый и Физико-технический институты в Ленинграде, лаборатории Англии, Франции, Германии, Дании спешно ставили эксперименты с ураном, спешно выясняли одни и те же проблемы: есть ли точно распад, и точно ли так велика энергия осколков, и возможна ли цепная самоподдерживающаяся реакция распада.
В мире началась лихорадочная гонка «урановых экспериментов».
В этой гонке с самого старта лидирующее положение занял Фредерик Жолио.
2. Сциллард снова в роли вопиющего в пустыне
Фредерик Жолио был не один. Вокруг него создалась группа талантливых сотрудников. Каждый и сам по себе являлся крупным учёным, а возглавляемые им, они составляли такую научную силу, равную какой в те дни в мире не было.
И прежде всего это была Ирен, его жена, первооткрывательница, как и он, искусственной радиоактивности, именно её с Савичем исследование урановых загадок и натолкнуло Гана на его открытие; и это был ближайший помощник Лёг Коварски, полный, малоподвижный, с медлительной речью, аккуратный и настойчивый экспериментатор; и второй помощник, теоретик и экспериментатор Ганс фон Халбан, по внешнему облику типичный немец, но наделённый пылкой французской душой — он давно уже считал Францию своей истинной родиной.
А кроме этих трёх самых близких помощников, сотрудничали с Жолио и блестящий исследователь космических лучей Пьер Оже, и теоретик Франсис Перрен, сын знаменитого физика Жана Перрена, и Бруно Понтекорво, прославившийся открытием замедления нейтронов, и Бертран Гольдшмидт, и Жюль Герон, и Анри Муре, и многие другие, менее известные, но не менее энергичные и знающие учёные. И лишь недавно Париж покинул Вольфганг Гентнер, после возвращения от Лоуренса помогавший монтировать циклотрон в Коллеж де Франс,— Гентнеру предложили профессуру в Гейдельберге.
С таким блистательным коллективом можно было ставить перед собой сложнейшие научные задачи.
И со всей свойственной ему стремительностью мысли и быстротой экспериментальной работы Фредерик Жолио приступает к решению сложнейших загадок уранового распада — не повторяет открытое, а смело прорубается в чащу неизвестного.
Почти за две недели до появления первой статьи Фриша и Мейтнер, опубликованной в «Нейчур» 11 февраля, и за три с лишком недели до второй заметки Фриша, содержавшей описание его эксперимента и появившейся 25 февраля, Жолио 30 января 1939 года представляет в Академию наук доклад, смело озаглавленный: «Экспериментальное доказательство взрывного расщепления ядер урана и тория под действием нейтронов».
И если Мейтнер с Фришем соблюдают осторожность и даже термин «деление ядра», введённый ими в физику, как-то подчёркивает спокойный характер процесса, то Жолио настаивает на взрыве в ядре. Прошло всего четыре дня после первого эксперимента, но Жолио, воспользовавшись своими любимыми камерами Вильсона, уже первым в мире фотографирует траектории осколков атомного распада. И Жолио делает многозначительный вывод: найден новый мощный источник энергии, но это не всё — возможна катастрофа не только в ядре, но и гораздо больших масштабов... Грозный намёк на военные потенции урана дан печатно — и тоже впервые.
Правда, Жолио не может пока ответить на вопрос, который примерно в эти же дни скептик Плачек ставит перед Бором: если цепная реакция осуществима, то почему она никогда не осуществляется в природе? Ведь и урана в земле много, и блуждающих нейтронов хватает, а даже намёка на взрывы в урановых рудах нет.
Но если сегодня Жолио и не может ответить на такой вопрос, то не сомневается, что завтра ответ будет найден исчерпывающий. И если возможно на всё сразу ответить, прекратилось бы развитие науки! Сейчас главная задача — определить испускание вторичных нейтронов. Жолио утверждает, что наблюдал их в эксперименте. Но сколько их выбрасывается при раскалывании ядра, неясно. И, стало быть, надо прежде всего пролить свет на эту самую важную из загадок уранового распада.
Может возникнуть отнюдь не праздный вопрос: почему Жолио шагнул дальше всех? Почему те же Фриш и Мейтнер, Ган со Штрассманом, особенно Бор и Ферми, оба крупные мыслители в физике, почему все они лишь постепенно проникали в тайны уранового распада, каждый вносил какую-то свою особую идею, а у Жолио все их идеи возникли вместе и сразу? Жолио несомненно гениален, но выше ли он Ферми или Бора?
Разгадка, вероятно, в том, что новое открытие соответствовало всему строю мыслей Жолио. Для Гана и Мейтнер деление урана было опровержением их прежних взглядов, они не могли быстро «переварить» такие факты. А для него, предсказавшего в Стокгольме взрывные реакции, распад урана лишь подтверждал его старые идеи. Открывающее новые пути озарение обычно завершает долгие поиски. Упавшее яблоко привело Ньютона к правильной теории тяготения, ибо и до того он размышлял о его природе. Без этого Ньютон, наверно, просто бы съел яблоко, не вдаваясь в отвлечённые рассуждения.
И февральское письмо Сцилларда к Жолио, в котором Сциллард выражал мрачную надежду, что вторичных нейтронов не будет или их будет образовываться немного, пришло в Париж в момент, когда Жолио с Халбаном и Коварски совершенно точно знали, что нейтронов выделяется больше двух. Они, правда, подсчитали, что на один первичный нейтрон приходится 3,5 вторичных, в то время как в действительности вторичных было 2,5, но это не колебало основного вывода, что вторичные нейтроны существуют и что их больше первичных.
Сциллард в Колумбийском университете только подготовлял аппаратуру для решающего эксперимента, а парижане уже заканчивали очередной доклад, не оставлявший сомнения, что цепная реакция реальна.
Статью об этом важнейшем факте парижские физики для быстроты опубликования послали в «Нейчур», а не во французские журналы, обычно не торопившиеся с научными новостями. И чтобы избежать медлительности парижской почты, тоже всем известной, Коварски сам отправился на аэродром в Ле-Бурже и собственными руками положил пакет в почтовый мешок самолёта, вылетавшего в Лондон.
Сциллард ещё не знал об этой статье, когда 16 марта вместе с группой других физиков-эмигрантов явился к Бору толкать того на самоцензуру. А если бы знал, что его собственное определение испускания вторичных нейтронов не только подтверждено в Париже, но и усилено, подавленное настроение, в какое впал Сциллард после удачного опыта, стало бы, наверно, ещё глубже.
Он не захотел вторично обращаться к парижанам от одного своего имени. Он помнил, что его первое, февральское письмо не возымело успеха. От лица всех американских физиков-атомщиков к Жолио воззвал Виктор Вейскопф, тоже эмигрант, физик-теоретик, после войны занявший высокий пост директора Международного института ядерных исследований в Швейцарии (ЦЕРН). Вейскопф не поскупился на горячие фразы. Телеграмма, отправленная Халбану, его хорошему знакомому, состояла из ста сорока слов.
Радиограмма Вейекопфа пришла в Париж 1 апреля. Вероятно, ни в одном городе мира так не любят дурачиться в этот день, как в весёлом Париже. Халбан сидел в ванне, когда из-за двери просунулась рука с телеграфным бланком. Халбан прочёл послание заокеанского друга и расхохотался. Он решил, что его вышучивают. Заткните рты, друзья, ваш голос слишком громко разносится по всему миру, к нему прислушиваются хмурые бяки немцы,— нет, так можно советовать, лишь посмеиваясь. Неплохая первоапрельская мистификация, очень неплохая!
Всё утро Халбан с друзьями потешались над остроумными забавами американских коллег, но потом до них дошло, что дело отнюдь не в первоапрельских шуточках. Телеграмма Вейекопфа лишь более резко требовала того же, о чём говорил Сциллард в письме к Жолио. Эмигранты-физики восхищались блестящими исследованиями парижских друзей, но страшились их результатов — и страшились больше, чем восхищались.
Жолио с сотрудниками устроили горячее обсуждение послания Вейскопфа.
Между собой они давно решили все открытия, совершённые в их маленьком коллективе, считать общим достоянием. Самовозвеличивание было чуждо их творческому общению. Никто но собирался ревниво кричать: «Это моё! Моё!» — защищая свои успехи от посягательств соседа. Но сейчас от них требовали много большего: им предлагали отказаться от возвеличивания их родины в деле, являвшемся безмерно важным для всего человечества.
И они все запротестовали — и порывистый Жолио, и не менее порывистый Халбан, и всегда невозмутимый Коварски. Как! Отказаться от публикаций, когда они так близки к практическим результатам? А где гарантия, что другие учёные последуют за ними?
— На самоцензуре настаивают Сциллард и Вейскопф, а не американские физики,— доказывал Халбан.— Это понятно: они эмигранты, они больше всех страшатся Гитлера. Но американцы будут продолжать публикации. В каком мы тогда окажемся положении?
— Я защищаю принцип Марии Кюри: научное открытие должно быть обнародовано, чтобы принести пользу всему человечеству,— заметил Жолио.— И я тоже считаю, что эмигранты играют свои сольные партии. Если бы с такими предложениями обратилась Американская Академия наук, они были бы серьёзней. Но и тогда нам было бы нужно отыскать способ взаимной информации, которого я пока не вижу.
Коварски указал ещё на одно соображение против самоцензуры:
— Чтоб заполучить уран и другие материалы, нам нужны немалые средства. А кто их даст, если не будут знать, чем мы занимаемся? Я что-то не слышал, чтоб котов покупали в мешке.
— И тогда засекречивание исследований превратится в прекращение исследований,— подвёл итоги Жолио.— Я согласен: предложение Вейскопфа и Сцилларда следует отклонить.
Он с нелёгкой душой отвергал просьбу заокеанских физиков. Меньше всего Жолио собирался работать на Гитлера. Но оставить исследования из страха, что ими воспользуются силы зла? Но ведь их могут поставить себе на службу и прогрессивные силы! Нет, нет, человечество должно быть информировано обо всём!
И, отправив в Америку вежливый отказ, Жолио обратился к дальнейшим исследованиям. На очереди стояло практическое осуществление цепной реакции уранового распада. Задача представлялась простой.
Задача оказалась очень непростой. Цепная реакция не шла.
Всё, казалось, было правильно: и ядра урана делились, когда в них попадал один нейтрон, и осколки разлетались с чудовищной энергией, и при этом высвобождалось около трёх вторичных нейтронов, и каждый делил новое ядро — реакция должна была нарастать лавинообразно, с колоссальной скоростью, с мощным выделением энергии. Но не было ни лавинообразного нарастания, ни колоссальных энергий. Уран так же не хотел взрываться на лабораторном столе, как он не взрывался в рудах, миллиарды лет покоившихся в земных толщах.
Жолио охватывало чувство, похожее на отчаяние. Он с досадой отходил от приборов. Экспериментаторы как бы споткнулись на быстром бегу. В любом исследовании временами возникают загадки, исследование и есть распутывание загадок. Здесь была не только простая загадка — неведомое и непреодолимое препятствие, глухая стена.
Разгадка тайны пришла не от приборов, разгадка была найдена в маленькой заметке Бора, напечатанной в мартовском номере американского журнала «Физикал ревью». Заметка называлась: «Резонансные явления в расщеплении урана и тория и деление ядер». И в ней, предваряя свою большую, совместную с Уиллером теоретическую работу, Бор высказывал предположение, что делению подвержен лишь уран-235, которого очень мало, а уран-238, которого в 139 раз больше в естественном уране, лишь захватывает нейтроны, как быстрые, так и некоторые медленные, резонансные.
Жолио пришёл в восторг. В отличие от Ферми и Сцилларда, не сразу признавших новую теорию Бора, Жолио мгновенно в неё уверовал. Она распутывала все узлы, освещала все тёмные места. Всё стало в поведении урана ясно как на ладони!
Цепная реакция не шла в естественном уране по той совершенно простой причине, что и не могла идти. Расщеплялся изотоп-235, а его было слишком мало, и все выброшенные им нейтроны поглощал уран-238. Ядерный огонь, искорками распада урана-235 вспыхивавший в толще урана, мгновенно гаснул в общей негорючей массе, только и всего!
Но зато теперь было отчётливо видно, что надо сделать, чтобы цепная реакция пошла. Открывались два пути: или полностью разделить оба изотопа урана и проводить опыты с чистым ураном-235, что, между прочим, грозит атомным взрывом, или добиться, по крайней мере, существенного обогащения природной смеси лёгким изотопом, чтобы оставшийся тяжёлый изотоп не мог поглотить все нейтроны распада.
Ни в одной лаборатории мира не научились разделять изотопы урана, ещё нигде не было выделено и микрограмма урана-235, а его требовалось в миллионы раз большие количества.
Был ещё один путь. Если тяжёлый уран-238 поглощал все быстрые нейтроны, а из медленных — лишь резонансные, то надо замедлить быстрые нейтроны до скоростей ниже резонансных, и тогда тяжёлый уран перестанет их поглощать, и все они, вырываясь при расщеплении лёгкого изотопа, пойдут крушить другие ядра лёгкого изотопа, ибо тот поглощает любые нейтроны, и лавиной нарастёт количество вторичных нейтронов: цепная реакция наконец-то пойдёт!
На первый план после глубокой заметки Бора выдвигалась проблема хорошего замедлителя нейтронов.
Жолио прежде всего вспомнил о воде и парафине, замедляющее действие которых открыл нынешний его сотрудник Понтекорво. Но и вода, и парафин не только замедляют, но и сами поглощают нейтроны, применять их невыгодно. Хорошие результаты показал гелий, но его чертовски мало, к тому же этот газ не удержать в обычных сосудах. Неплох и графит, но он требует умопомрачительной чистоты: малейшие примеси делают его непригодным. А лучше всего тяжёлая вода, открытая Гарольдом Юри в 1932 году. Она отличалась от обычной тем, что в ней вместо всем известного водорода с атомной массой 1 занимал его изотоп дейтерий с массой в два раза большей: ядро дейтерия состояло из одного нейтрона и одного протона. Почти не поглощая нейтронов, тяжёлая вода тормозила их шальные скорости.
Тяжёлой воды во Франции практически не было. Можно было собрать граммы её по разным лабораториям, а для атомного реактора требовались сотни килограммов, если не тонны.
Группа Жолио решила создать цепную реакцию, применяя хорошо очищенный графит.
В июне 1939 года Фредерик сидел в своём кабинете в Коллеж де Франс.
Перед ним лежал только что пришедший в Париж номер «Натурвиссепшафтен». Жолио задумался над статьёй берлинского физика Зигфрида Флюгге, озаглавленной «Возможно ли техническое использование энергии атомного ядра?». Статья была полупопулярной, скорей для широких кругов читателей, чем для учёных, на ней лежал странный отпечаток: она не то угрожала, не то предупреждала, что в мире скоро появится новый фактор, влияющий и на политику, и на экономику, и на всю общественную жизнь. И фактор этот называется — атомная энергия. И не оставалось сомнений, что физики, оставшиеся верными Гитлеру, крепко надеются на действие этого фактора в их пользу. В дверях показался толстый Коварски:
— Наш важный гость прибыл. Вы его примете здесь, Фредерик?
Жолио поспешно встал:
— Да, лучше всего здесь.
Коварски присел к столу. Жолио встретил у дверей «важного гостя», шедшего с Халбаном. Гостем был Эдгар Сенжье, директор бельгийской компании «Юнион миньер», добывавшей в Конго на рудниках Шинколобве в Катанге больше урановой руды, чем весь остальной мир, вместе взятый. Жолио собирался просить у Сенжье уран для исследований.
Жолио начал издалека:
— Вы, кажется, приехали из Англии, господин Сенжье? Вам понравился май в Лондоне?
Сенжье нетерпеливо отмахнулся. Он был из людей, сразу берущих быка за рога.
— Май как май, не в мае дело. Тем более, что уже июнь. Я хочу от вас компетентного разъяснения, Жолио. И если вам придётся раскрывать некоторые секреты, не бойтесь — я друг Франции.
Жолио переглянулся с помощниками. До сих пор Сенжье лишь устанавливал монопольные цены на урановую руду — что ему сейчас понадобилось? Напористый директор «Юнион миньер», возможно, потребует слишком большой платы за свой уран.
Халбан утвердительно кивнул головой, Коварски ограничился тем, что опустил и опять поднял веки. Оба физика считали, что уран стоит любой платы.
— Я слушаю вас,— учтиво сказал Жолио.
— В Англии я встретился с Генри Тизардом. Вы слышали о Тизарде, господа? Это руководитель всех английских военных исследований. Разговор наш был чертовски интересным.
— Что же вам сказал сэр Генри Тизард? — с той же учтивостью осведомился Жолио.
— Сначала он потребовал, чтобы мы предоставили Англии исключительное право на всю радиево-урановую руду Шинколобве. А когда я не менее прямо ответил, что наша компания ни при каких условиях не лишит остальной мир урана, он воскликнул: «Не ведаете, что творите!» Я потребовал объяснений. Он ограничился тем, что взял меня за руку и произнёс: «Будьте осмотрительны! В ваших руках находится материал, который, если он попадёт в руки врага, может привести к катастрофе для вашей и моей страны». Он, конечно, крупный учёный, сэр Тизард, но занят обороной Англии и, возможно, преувеличивает опасности... Я хотел бы знать от более объективных людей, каков процент правды в его заявлении.
— Обстоятельства таковы, что владение ураном влияет на судьбы мира,— спокойно подтвердил Жолио.
Директор компании перевёл взгляд с Жолио на его помощников — те согласно закивали головами. Сенжье задумался. Теперь с ним разговаривал уже не Тизард, тоже физик, но всё же не атомщик, теперь он слышал эти же грозные слова об уране от лауреата Нобелевской премии — в мире, вероятно, не существует сегодня в ядерных проблемах авторитета крупнее, чем Жолио,— ему нельзя не верить!
Сенжье, однако, мало было одной веры. Он стремился к пониманию. Чтобы правильно действовать, он должен точно знать.
— Прочтите эту статью,— сказал Жолио, протягивая Сенжье свежий номер журнала.
— Итак, исполинские новые источники энергии! — сказал Сенжье, возвращая журнал.— Вещество, в миллионы раз превосходящее по взрывчатой силе динамит. Я верно формулирую?
— Совершенно верно. Атомная сверхбомба, которая, если её удастся создать, способна будет в одном взрыве полностью истребить такие города, как Брюссель, Париж или даже Лондон и Нью-Йорк.
Сенжье совладал с охватившим его волнением. Он снова вошёл в обычную свою форму — был собран, энергичен, деловит.
— Я слушаю, господа. Чего вы ждёте от компании?
— Нам нужен уран,— сказал Жолио.— Нам нужно урана гораздо больше, чем его способны получить немецкие физики. И для исследований в Париже, и для испытания сверхбомбы, когда мы её изготовим.
— Где вы намерены произвести испытания сверхбомбы?
— Где-нибудь в Сахаре. Подальше от человеческого жилья и от недоброго глаза.
— Хорошо! — сказал Сенжье.— Вы получите столько урана, сколько будет нужно. И на исследования, и на сверхбомбу. Что до испытаний в Африке, то наша компания возьмёт на себя частичное финансирование связанных с ними работ. И с сегодняшнего дня ни один грамм бельгийского урана не пересечёт границу с Германией!
Он энергично ударил ладонью по статье Флюгге.
3. Проблема джинна, вырвавшегося из бутылки
Пауль Розбауд, редактор научного журнала «Натурвиссеншафтен», в середине мая приехал в Химический институт кайзера Вильгельма в Берлин-Далеме.
Розбауд хотел повидать своего старого друга, Отто Гана, но в коридоре встретил Иосифа Маттауха, приехавшего из Вены после бегства Лизы Мейтнер и определённого Ганом на её прежнюю должность. Расположение Гана к Маттауху шло так далеко, что он для венского профессора выхлопотал у властей даже оставленную Лизой квартиру. Правда, Маттаух в научном творчестве не сумел полностью заменить Лизу, но он был физик, в отличие от химика Штрассмана, и физик неплохой, с большими знаниями, открытым характером и, как и все близкие сотрудники Гана, отнюдь не с коричневыми взглядами.
Розбауд, тоже выходец из Австрии, охотно беседовал с земляками. Он остановил Маттауха:
— Вы не от шефа ли?
— От него.
— Как себя чувствует профессор Ган?
Маттаух выразительно пожал плечами:
— Как любой другой человек, которому понадобилось бы решить проблему, как загнать обратно джинна, выпущенного им из бутылки.
Маттаух любил поговорить. А с Розбаудом он разговаривал с особой охотой — тот разбирался в любых вопросах физики, умел вдумчиво слушать и, что тоже было немаловажно, в качестве влиятельного лица в издательстве мог посодействовать печатанию срочных извещений и этим помочь научной карьере.
Розбауд высоко поднял брови:
— Вы говорите об урановых реакциях, профессор Маттаух?
— О чём же ещё? Ган считает себя виновником огромного зла. Правда, оно ещё не произошло, но ни один физик не сомневается в его неизбежности. Кстати, Розбауд, к вам не поступили какие-либо новые материалы? Открытия сыплются водопадом, из Парижа их выстреливают пачками. Наши светила тоже стараются не отставать.
Редактор помедлил с ответом.
— Нет, важных статей не приходило. Правда, есть заметка доктора Флюгге... О ней я и хотел посоветоваться с Ганом.
— Зигфрид совершил сногсшибательное открытие?
— Да нет... Общедоступное истолкование возможностей, которые таятся в урановой проблеме. К профилю моего журнала такие популярные статьи мало подходят.
— Так в чём дело? Швырните в корзину или возвратите автору.
— Я так и собирался сделать, но Флюгге вдруг страшно заволновался и третий день донимает меня просьбами скорей напечатать его урановые рассуждения. Похоже, что он придаёт им огромное значение. И его поддерживает фон Вейцзеккер. Впечатление такое, будто в урановых исследованиях появилось что-то мне неизвестное. Я и решил — может быть, профессор Ган...
Маттаух понимающе усмехнулся:
— Всё правильно — важные новые обстоятельства... Но Ган ничего вам не скажет. В нашем институте знаю о них только я. Впрочем, дело секретное, я давал подписку...
— Если секретное, лучше не говорите,— сдержанно сказал Розбауд.
— Какие могут быть от вас секреты? — великодушно возразил Маттаух. Он оглянулся. Коридор был пуст. Маттаух понизил голос: — На днях состоялось совещание в министерстве. Речь шла о сверхбомбе. Государство берёт все урановые исследования в свои руки, задания будут давать военные власти. Институт Гана представлял я. Ах, что там было, доктор Розбауд! Хартек, оказывается, целую петицию направил военным... Гонка к атомной бомбе — так бы я назвал теперь направление наших работ.
— А почему институт представляли вы, а не Ган или Штрассман? — поинтересовался Розбауд, когда словоохотливый профессор закончил перечисление учёных, принимавших участие в тайном совещании.
— Ну, настроения Гана хорошо известны. Он мне сказал, когда я вернулся с совещания: «Я покончу с собой, если вы, физики, дадите Гитлеру атомную бомбу». Думаю, он и раньше говорил это, и не только мне, но и людям, которые не так свято умеют хранить секреты, как я. Между прочим, на совещании Дамес стал критиковать Гана за публикацию в вашем журнале той знаменитой его работы со Штрассманом, но я такое выдал Дамесу, что уважаемый минестериаль-советник проглотил язык. А что до Штрассмана, то Фриц ещё несдержанней нашего директора. Я же, как вы знаете, предельно осторожен, великолепно держу язык за зубами, естественно, мне доверяют больше, чем другим сотрудникам института.
— Я всё-таки не понимаю, какое отношение имеют настояния Флюгге и фон Вейцзеккера к тому совещанию,— сказал Розбауд, подумав.
— Вот ещё, не понимаете! Очень прямое отношение, смею заверить. Я ведь Зигфриду и Карлу-Фридриху тоже рассказал... Смешно! От Флюгге и Вейцзеккера таить такие события! А кто тогда будет работать на бомбу? Ещё бы от Гейзенберга или Боте засекречиваться! И Зигфрид, конечно, сообразил, что вскоре военная цензура наложит лапу на все урановые сообщения и сами вы не захотите подвергать себя опасности, публикуя их. Вот он и старается опередить события.
— Да, вероятно, именно так, профессор Маттаух,— согласился Розбауд и прошёл к Гану.
Директор Химического института с сигарой в руке задумчиво шагал по кабинету. Он пошёл навстречу Розбауду, приветливо усадил в кресло, сам сел напротив.
Розбауд с грустной нежностью смотрел на Гана. Старый химик сдал за последние месяцы. Он становился всемирно знаменит, имя его было на устах у всех физиков земли, упоминалось в газетах и радиопередачах, а он сгибался, как будто слава была непосильна его плечам. В его лице всегда покоряло особое сочетание суровой мужественности и почти детской доброты. «Какой хороший человек!» — невольно являлась мысль у каждого, кто знакомился с Ганом. «Какой несчастный человек!» — надо было сказать, взглянув сейчас на его больное лицо с затравленными глазами. «Отто и впрямь недалёк от самоубийства!» — подумал Розбауд, припомнив излияния Маттауха, мнившего себя самым осторожным в мире...
— Как вам нравится свистопляска вокруг цепной реакции? — горько спросил Ган.— Страшно подумать, к чему это приведёт!
— Вам не следует винить себя, Отто,— мягко сказал Розбауд.— Вы учёный. Вы совершили важное открытие. Вы не могли умолчать о нём.
— Я совершил зловещее открытие,— непримиримо возразил Ган.— Мир ещё не способен благоразумно воспринимать такие открытия!
— В Ленинграде сообщили, что академик Хлопин нашёл около тридцати новых элементов в результате распада урана,— сказал Розбауд.
Ган нервно передёрнул плечами.
— И русские включились в гонку! У них есть шансы обогнать нас: в Ленинграде три года работает циклотрон, а в Германии пока ни одного. В Германии, которая всегда славилась совершенством научной техники! Но я даже рад этому. Я не хочу, чтоб к дикостям, творящимся на моей родине, добавился ещё план истребления человечества. Розбауд примирительно сказал:
— Ну, насчёт планов истребления человечества... Между прочим, Макс фон Лауэ оптимистичней смотрит на будущее, Отто. Он недавно сказал Хоутермансу, что атомную бомбу в Германии не создадут. Он выразился так: «Нельзя изобрести того, чего не желают изобрести!»
Ган вскочил, бросил в пепельницу горящую сигару и сердито зашагал по комнате — Розбауд лишь поворачивал голову, следя за другом.
— Чепуха! Макс в душах разбирается хуже, чем в физике. «Не желают изобрести»! Кто не желает? Вы поручитесь за Пауля Хартека? Или за Вальтера Боте? А молодой Вейцзеккер, или Флюгге, или Дибнер, или наш Маттаух? И, наконец, Гейзенберг! Разве он упустит шанс добавить к своей славе величайшего физика Германии ещё и ореол первооткрывателя самого страшного оружия, которое знало человечество?
— Да, Гейзенберг,— задумчиво сказал Розбауд.— Гейзенберг — вопрос! В нём и научный гений и близорукое тщеславие, глубокая человечность и неприятное высокомерие. Очень трудно сказать, что сделает Гейзенберг.
— Наоборот, очень легко! Ради тщеславия он принесёт свой гений на службу Гитлеру! — Ган, снова схватив сигару, почти с отчаянием добавил: — Я мечтаю иногда о том, чтобы добиться международного соглашения — нагрузить на пароход все мировые запасы урана и потопить их в океане. Только это обеспечило бы безопасность человечеству.
Он сердито уставился в окно. После некоторого молчания Розбауд заговорил опять:
— У меня лежит статья Флюгге о возможностях урановых реакций. Картина нарисована впечатляющая... Политики заинтересуются...
— В корзину её, Пауль! Хватит, что ураном интересуются учёные. Трагедия начнётся, когда распадом ядра займутся политики.
— И мне так кажется,— ответил Розбауд и стал прощаться. Раньше, приезжая в Институт кайзера Вильгельма, он не ограничивался посещением кабинетов директоров, лаборатории привлекали его больше. И сам он в лабораториях неизменно был желанным гостем. Учёные охотно знакомили доброжелательного редактора со своими находками — он мог и напечатать сообщение об успехах, и подать дельный совет при неудачах.
Но сегодня доктор Розбауд заторопился к себе.
А в своём служебном кабинете в редакции он вынул из стола статью Зигфрида Флюгге и задумался над ней.
Итак, политики в Германии всё же заинтересовались распадом ядер. И Маттаух прав: военные власти наложат запрет на любые публикации по урану. Для Флюгге ближайший номер «Натурвиссеншафтен» — последняя возможность объявить миру, что немецкие физики знают практически всё о грозных возможностях урана, что они не отстают и не собираются отставать. Он хочет на весь мир прокукарекать: «Вот они — мы!», перед тем как им всем грубо зажмут рот.
И впечатление от лихого кукареканья будет страшным, размышлял Розбауд. А за границей воскликнут: «Вон на что замахиваются немцы!» Эффект усилится и тем, что после статьи Флюгге, последней открытой публикации по урану, наступит гробовое молчание. Да, скажут за рубежом, немцы пригрозили тем, что они могут сделать, теперь они делают это. Ган неправ. Ган хочет успокоить мир. Мир надо ужаснуть. Возможно, только здесь ещё кроется последний шанс на спасение мира.
Розбауд придвинул к себе статью Флюгге и написал на титульном листе: «В ближайший номер. В набор. Весьма срочно».
Отодвинув статью, он открыл тайный ящичек в столе, вынул оттуда неоконченное письмо и дописал его.
«Также спешу уведомить вас,— писал он,— что военные власти Германии заинтересовались урановой проблемой. В министерстве состоялось тайное совещание под председательством профессора Абрагама Эзау. На совещании присутствовали следующие известные физики...»
4. В ожидании конца света
Весну и лето 1939 года Сциллард провёл в состоянии глубокой подавленности.
Его обращение к Жолио имело единственным реальным следствием то, что на Сцилларда стали коситься американские физики. В этой стране «частной инициативы» требование самоцензуры рассматривалось прежде всего как отказ от личного успеха—славы, денег, общественного положения. Какой-то эмигрант из какой-то третьестепенной европейской страны осмеливается вводить свои порядки в Нью-Йорке! Известный физик Раби заявил, что Сцилларду давали в Колумбийском университете работать как гостю, но могут и отказать в гостеприимстве. Сциллард покорился. Он опубликовал свои собственные исследования. Они, в общем, повторяли данные Жолио.
Ещё ни разу прежде Сциллард с таким вниманием не прочитывал поступавшие из Европы научные журналы. Ещё никогда с такой тревогой он не разворачивал газеты. Буря в политической жизни совпала с бурей в науке. Гитлер последовательно вёл Германию к войне, а в лабораториях мира разгорелась цепная реакция урановых исследований. В апреле были опубликованы исследования Ленинградского физико-технического института.
В радиевом институте Хлопин с учениками умножил в несколько раз число элементов, найденных Ганом, Жолио и американцами при распаде урана. Такие же сообщения поступали из Англии.
И Сцилларда буквально потрясла статья Флюгге «Возможно ли техническое использование энергии атомного ядра?» в июньском номере «Натурвиссеншафтен». Флюгге, правда, писал об «урановой машине» как о мощном источнике энергии, но было ясно, что немцы задумываются о ядерной бомбе.
Хорошо знавший Германию Сциллард не мог допустить, чтоб такая статья появилась без санкции сверху. В печати немцы сообщали, конечно, значительно меньше, чем дознались в лабораториях. Очевидно, они так далеко продвинулись в разработке ядерной бомбы, что не считают нужным скрывать её принцип.
И он понял: нужно снова бить тревогу! Мир ждала беда. Необходимо заставить американское правительство заинтересоваться атомной энергией. Пришла пора урановым исследованиям перестать быть частной инициативой университетов, иначе Гитлер быстро обгонит своих противников. И ещё была важная задача — сделать всё, чтобы бельгийский уран не попал в руки немцев. О соглашении между Сенжье и Жолио Сциллард, естественно, не знал.
Неудача Ферми с военными показывала, что надо идти прямо к президенту Рузвельту. Но как доберётся до президента малоизвестный эмигрант, из милости получивший приют? И даже если он чудом проникнет в Белый дом, прислушается ли президент к его предостережениям? Кто он такой для президента?
Юджин Вигнер, уже давно работавший в Принстоне — его эмигрантский срок подходил к концу, он мог подавать просьбу об американском подданстве,— посоветовал использовать авторитет Эйнштейна. Альберт Эйнштейн тоже эмигрант, но он самый знаменитый физик мира, к его голосу президент прислушается. Эйнштейн сможет помочь и в деле с бельгийским ураном. Он — друг королевы Бельгии Елизаветы. Он бывал у неё во дворце, они вместе играли скрипичные дуэты. Королева, как и Эйнштейн, отличный музыкант. Как-то, в восторге от её игры, он воскликнул после совместного концерта: «Ваше величество, вы такой скрипач, что вам не нужна должность королевы». Оп попросит Елизавету наложить запрет на вывоз урана в Германию. Фирма «Юнион миньер» обладает большой самостоятельностью, но к мнению королевы Бельгии она не может не прислушаться.
Вигнер вызвался сопровождать Сцилларда к Эйнштейну. Эйнштейн в июле отдыхал в Лонг-Айленде, на даче доктора Мура. Вигнер записал по телефону название приморской деревушки — Патчоге.
Друзья два часа разыскивали деревушку со странным названием «Патчоге». Никто о ней не слыхал. Сциллард купил карту Лонг-Айленда. Но и там не было Патчоге, зато имелся посёлок Пеконик.
— Возможно, я ошибся,— смущённо пробормотал Вигнер.— Индейские названия так трудны, к тому же было плохо слышно...
— Поехали в Пеконик,— решил Сциллард.
В Пеконике никто не знал доктора Мура. Два часа поисков окончились безрезультатно. Жестокая жара измотала полного Сцилларда. Вытирая пот, он в изнеможении прислонился к дереву.
— Послушайте, Вигнер,— уныло сказал он,— я вижу в этом перст судьбы. Древние греки говорили, что против рока бороться нельзя. Нам не найти Эйнштейна. Нам не заинтересовать правительство урановыми проблемами. Нам не отстоять бельгийского урана. Давайте же плюнем на всё это предприятие и отправимся домой.
Вигнер был упрямей порывистого Сцилларда. На вид невзрачный, с тихим, вкрадчивым голосом, со странной привычкой при каждом слове кивать головой, он за внешней мягкостью таил стойкую душу. Он органически не умел оставлять дело недоделанным.
— Мы ещё не все улицы обошли. Где-нибудь же этот Мур живёт! А если он на конечном от нас расстоянии, то, потратив конечное время, мы его обязательно найдём.
— К чёрту доктора Мура! К чёрту все конечные и бесконечные расстояния до его дома! — объявил охваченный новым вдохновением Сциллард.— Я буду искать Эйнштейна, а не Мура.
И, подойдя к мальчику лет семи, мастерившему себе удочку, Сциллард вызывающе сказал:
— Уверен, что ты не знаешь, где живёт Эйнштейн.
— Ну, вот ещё!— возмутился мальчишка.—Кто же не знает Эйнштейна? Я могу с вами пойти к его дому.
Эйнштейн встретил гостей на веранде и провёл в свою комнату. Ядерными проблемами Эйнштейн раньше не интересовался. Освобождение внутриатомной энергии казалось ему делом далёкого будущего. Но, выслушав Сцилларда, он понял, что ошибался, скептически относясь к ядерным исследованиям. Возможный захват Гитлером бельгийской руды становился страшной угрозой. Спокойно смотреть, как Гитлер овладевает возможностью создать истребительнейшее оружие, Эйнштейн не мог.
— Что я должен сделать? — спросил он.
— Мы составим письмо бельгийскому правительству, а вы подпишете,— предложил Вигнер.— И копию письма перешлём в Государственный департамент, чтобы американские дипломаты тоже помогали спасти руду Катанги от Гитлера.
Эйнштейн согласился подписать такое письмо. Сциллард и Вигнер уехали. Сциллард недолго радовался успеху. Даже если удастся защитить от Гитлера руду Катанги, остаётся нерешённой главная проблема — не дать немецким физикам вырваться вперёд. Сциллард ломал над этим голову. Он искал верного способа добраться до Рузвельта — и вскоре нашёл его.
Сцилларда познакомили с экономистом Александром Саксом, другом и советником Рузвельта. Сакс когда-то слушал лекции Резерфорда, немного разбирался в физике. Сциллард быстро убедил его, что в мире нарастает драма, связанная с научными открытиями. Сакс согласился передать президенту письмо Эйнштейна и добавить свой комментарий.
Сциллард набросал второй проект письма, более резкий, в нём затрагивались все грани урановой проблемы. Сциллард наконец высказывал всё, что его мучило.
В этот день, 2 августа 1939 года, Сцилларда к Эйнштейну сопровождал Эдвард Теллер. Теллер имел собственную машину и примчался в ней из Вашингтона.
Два эмигранта из Венгрии, два крупных специалиста в ядерной физике, они разительно отличались и внешне и внутренне. Они глядели на один и тот же мир, но видели в нём разные картины. Там, где один с восторгом открывал яркий свет, второй с угрюмым презрением бормотал: «Как темно!» Увлекающийся, открытый, быстро превращавший любого знакомого в друга Сциллард являлся как бы противопоставлением хмурому, недоверчивому, ни с кем тесно не сходящемуся, откровенно всех презирающему Теллеру. В Сцилларде покоряла его высокая человечность, о Теллере знакомые говорили, что в нём «что-то демоническое».
Удивительным парадоксом истории было то, что два столь разных человека собрались настойчиво добиваться одной цели.
По дороге Сциллард прочитал Теллеру черновик письма. Теллер посоветовал вставить фразу о фон Вейцзеккере.
— Никто не сомневается в том, что Гейзенберг — в науке величина более крупная,— сказал Теллер.— Но наука переплелась с политикой, Лео. Именно поэтому мы и едем с вами к Эйнштейну. Я несколько лет прожил бок о бок с Карлом-Фридрихом и знаю, на что тот способен. Отец его шишка в нацистском правительстве, это тоже важно. И не забывайте, что Флюгге — сотрудник Вейцзеккера, за страницами этой статьи я вижу тень моего бывшего друга.
Сциллард не считал Вейцзеккера столь крупной фигурой в урановых делах, но спорить не стал.
Эйнштейн удивился, что письмо написано иначе, чем уславливались. Он заколебался. Его подталкивали ускорить разработку физики ядра, он не имел к ней близкого касательства. Его призывали стать крёстным отцом новой отрасли промышленности — ещё было неясно, чего больше принесёт эта отрасль, горя или счастья для человечества. Под дружным нажимом двух физиков он взялся за ручку. Он пробормотал, качая головой:
— Впервые в истории человек намеревается использовать энергию, которая происходит не от солнца.
В письме к президенту говорилось:
С э р!
В течение последних четырёх месяцев благодаря работам Жолио во Франции, а также Ферми и Сцилларда в Америке стала вероятной возможность ядерной реакции в крупной массе урана, вследствие чего может быть освобождена значительная энергия и получены большие количества радиоактивных элементов.
Это новое явление способно привести также к созданию бомб, возможно, хотя и менее достоверно, исключительно мощных бомб нового типа. Одна бомба этого типа, доставленная на корабле и взорванная в порту, полностью разрушит порт с прилегающей территорией.
И дальше высказывалось пожелание, чтобы правительство взяло под своё покровительство урановые исследования, в настоящее время рассредоточенные в частных университетах, и назначило для централизованного руководства ими специальное лицо, облечённое нужными полномочиями.
Заканчивалось письмо так:
Мне известно, что Германия в настоящее время прекратила продажу урана из захваченных чехословацких рудников. Такие шаги, быть может, станут понятными, если учесть, что сын заместителя германского министра иностранных дел фон Вейцзеккера прикомандирован к Институту кайзера Вильгельма в Берлине, где в настоящее время повторяются американские работы по урану.
Искренне Ваш
Альберт Эйнштейн.
С драгоценной бумагой в руках оба физика помчались в Вашингтон.
— Теперь дело за вами,— сказал Сциллард, вручая Саксу письмо Эйнштейна.
Но Саксу, несмотря на близость к Рузвельту, лишь через два месяца удалось добиться приёма у него. И, к ужасу Сакса, президент без воодушевления выслушал и письмо, и приложенный к нему меморандум Сцилларда — Сакс вслух прочитал оба документа.
— Интересно! — утомлённо сказал Рузвельт. Полупарализованный президент к концу своего рабочего дня очень уставал.— Но мне кажется, Алекс, что на этой стадии исследований правительству вмешиваться преждевременно.
Огорчённое лицо Сакса заставило Рузвельта засмеяться.
— Приходите утром,— сказал он.— Поговорим за завтраком. Всю эту ночь Сакс не сомкнул глаз. Рузвельт не поверил в гигантскую важность проблемы. Как переубедить его? Как растолковать, что в науке разразилась революция, которая скажется на жизни всех людей? Он не внял научному авторитету Эйнштейна, будет ли он прислушиваться к аргументам Сакса?
II внезапно Сакс нашёл верный путь к душе президента.
Утром он с довольным видом вошёл к Рузвельту. Президент передвинул свою инвалидную коляску к столу, где был сервирован завтрак, и скептически поинтересовался:
— Вам, кажется, пришла в голову блестящая идея? Времени одного завтрака хватит, чтобы изложить её?
— История, которую я хочу рассказать, очень коротка, хотя и имела огромные исторические последствия,— невозмутимо начал Сакс.— К Наполеону, готовившему свой парусный флот к вторжению в Англию, явился молодой изобретатель Фултон и предложил построить паровые корабли, которые бы не зависели от капризов ветра. Суда без парусов? Это же чепуха! Об этом ещё никто не слышал! И Наполеон сердито прогнал Фултона, а пароходы стали бороздить воды лишь через два десятка лет. Как вы думаете, Франклин, не была бы ли по-другому написана история Англии, если бы Наполеон проявил больше понимания возможностей своей эпохи?
Рузвельт задумался, потом с улыбкой написал что-то на бумаге и передал слуге. Слуга принёс бутылку коньяка «Наполеон». Рузвельт налил себе и Саксу. В столовой появился адъютант президента генерал Уотсон. Рузвельт вручил ему принесённые Саксом документы.
— Это требует действий! — сказал президент.
Сциллард ликовал, когда Сакс передал подробности беседы с Рузвельтом. Вскоре Сциллард убедился, что даже приказ президента не может привести в движение бюрократическую военную машину. Военные по-прежнему не верили в значения открытий физиков. «Эти эмигранты пытаются придать себе авторитет!» — таково было мнение заправил армии и флота. Чтобы их, однако, не обвинили, что они игнорируют указания президента, Ферми ассигновали 6 тысяч долларов и выделили 4 тонны графита и 50 тонн урана.
А в Европе в это время разразилась война.
И первым её результатом, имевшим значение для ядерных исследований, было то, что Германия, вторгнувшись весной 1940 года в Бельгию, захватила там свыше тысячи тонн урановой руды из Катанги. Отныне фашисты имели столько урановых материалов, что их хватило бы на все запросы немецких физиков.
И хотя Сенжье обещал Жолио передать Франции весь уран рудников Шинколобве, он не сумел выполнить обещание, и не по своей вине: в противоположность Жолио, французское правительство не торопилось с вывозом руды из Бельгии. Политики, стоявшие во главе Франции, проницательностью не поражали, а их военные стратеги думали, что более безопасного места, чем Бельгия, в Европе и не отыскать: не полезет же, в самом деле, Гитлер нарушать нейтралитет этой маленькой мирной страны — это будет просто некрасиво с его стороны!
А когда Гитлер ринулся именно на Бельгию, о спасении урана никто и не думал, срочно понадобилось спасать самих себя.
Эдгар Сенжье ещё в октябре 1939 года выехал в Нью-Йорк и остался там, руководя из-за океана делами своей африканской компании.
Сенжье отдал приказ отправить в США и Англию все запасы радия, около 120 граммов стоимостью в 1,2 миллиона долларов. Он хорошо запомнил разъяснение Жолио о военном значении урановой руды. И когда стало ясно, что французское правительство не торопится приобрести уран, Сенжье распорядился отправить за океан всю руду, скопившуюся на складах обогатительной фабрики радиевого завода в Оолене. Война сорвала и этот план. Для бельгийской урановой руды не хватило тоннажа — и она вся досталась немцам.
Теперь Сенжье заботился лишь о том, чтобы богатства Шинколобве не попали в руки фашистов, если они вторгнутся в Африку, а такую возможность нельзя было исключить. И вскоре 1250 тонн урановой руды несколькими пароходами в сентябре и октябре 1940 года были тайно вывезены из порта Лобато в Анголе и складированы в одном из бесчисленных пакгаузов Нью-Йоркского порта.
Если бы немцы захватили Конго, им достались бы взорванные рудники и пустые склады. Зато американское правительство получило массу урана, равную его количеству во всём остальном мире.
Но американское правительство не знало, что делать с нежданно обретённым богатством. Его по-прежнему мало интересовал уран. Оно с неохотой поддалось настояниям антифашистов-эмигрантов и собиралось в урановой гонке с Германией спешить медленно.
Даже второе письмо Эйнштейна, отправленное Рузвельту 7 марта 1940 года, ничего не сдвинуло. Сциллард и его друзья после короткого периода воодушевления с отчаянием увидели, что их возможности в Америке много меньше тех, какими располагали немецкие физики. Германия к этому времени владела урановыми рудниками Чехословакии, потом захватила руду в Бельгии, почти всё мировое производство тяжёлой воды было в её руках.
Недостаток средств военное командование с размахом перекрыло обилием заседаний. Военные деятели созывали совещания, заполняли длиннющие протоколы. Дело тонуло в море слов.
Сциллард позже с негодованием рассказывал физику Лэппу:
«В период между 1 июля 1939 года и серединой марта 1940 года не было произведено ни одного эксперимента по цепной реакции. Мне опротивело бездействие!»
Заседания, создававшие видимость развития науки, но, в сущности, тормозившие её, так болезненно действовали на Сцилларда, что впоследствии он возвратился к этой теме, но не в научном трактате, а в фантастическом рассказе «Фонд Марка Гейбла». Сциллард описывает состояние человека, добровольно уснувшего на триста лет и разбуженного через девяносто. Мир, в который он внезапно попал, уродлив. Развитие науки не усовершенствовало, а развратило его. Миллионер Марк Гейбл просит у Проснувшегося совета, как организовать благотворительный фонд для регресса науки. Проснувшийся с воодушевлением заявляет, что нет ничего проще, чем добиться упадка науки. Нужно только делать это под ложным знамением её прогресса.
«Учредите фонд с ежегодным взносом в тридцать миллионов долларов. Предложите субсидии учёным, испытывающим недостаток в средствах. Организуйте десять комитетов и в каждый включите двенадцать экспертов для рассмотрения заявок. Вытащите из лабораторий самых способных учёных и сделайте их экспертами. А лучших из лучших в своих отраслях поставьте председателями с большим окладом. Учредите также десять крупных премий за лучший научный труд года. Вот и всё. И тогда,— закончил Проснувшийся,— учёные будут искать только быстрых, а не глубоких решений, только выгоды, а не истины. Лучшие умы вообще отойдут от исследований. Наука станет подобна салонной игре, в ней возникнут моды. С наукой будет покончено быстро».
В этой беспощадной сатире явственно слышится шум заседаний, которым Сциллард и его друзья отдавали своё время в годину великих испытаний...
В то тревожное лето 1939 года, перед самым началом войны, в Соединённые Штаты приехал Вернер Гейзенберг, и эмигранты ухватились за зыбкий шанс склонить на свою сторону главу германской физики.
Джордж Пеграм спросил Гейзенберга, не хочет ли он последовать примеру Эйнштейна и других немецких физиков, решивших натурализоваться в Америке. Он может рассчитывать на профессуру, ему создадут хорошие условия работы и жизни.
Гейзенберг отклонил предложение Пеграма:
— Моему попечению поручены славные молодые физики, я должен думать о них. В это тяжёлое время я нужен Германии.
Он говорил с таким пафосом и верой в свою роль, что Пеграм не осмелился прямо заговорить об урановой бомбе.
Это сделал Ферми. Приехав для чтения лекций в Мичиганский университет, Ферми повстречал Гейзенберга на квартире своего друга Сэма Гоудсмита, тоже крупного физика, открывшего вращение электрона вокруг собственной оси. Гейзенберг гостил у Гоудсмита.
Гоудсмит в двадцатые годы работал у Бора и сдружился там с Гейзенбергом. Подолгу обитавший в Копенгагене Гейзенберг был молод, общителен, слава одного из создателей квантовой механики ещё не заставила его «на самого себя оглядываться с почтением». Он с увлечением помогал Бору разрабатывать «принцип дополнительности», участвовал в весёлых играх молодых учёных. В мире, вероятно, не существовало тогда второго места, где бы так сплотились учёные из разных стран, как Копенгагенский институт теоретической физики.
С той поры утекло много воды. И если на непосредственного Ферми слава подействовала мало, то Гейзенберг переменился. Он не переметнулся к фашизму, не стал проповедовать «арийскую физику», но он был первым человеком среди немецких физиков — он сознавал своё значение. Фашисты всюду усердно внедряли «принцип фюрерства». Гейзенбергу нравилось, что его мысли воспринимаются скорее как откровения оракула, чем как требующие проверок предположения учёного. И пропаганда «великой Германии» не была вовсе ему чужда. Он был лишь против того, чтоб оружием доказывать превосходство немцев.
Ферми в первом же разговоре стало ясно, что Гейзенберг отлично знает всё, что относится к расщеплению урана, но сам этими проблемами пока не занимается.
А когда речь зашла об эмиграции из фашистской Германии, Гейзенберг ответил Ферми, как и Пеграму:
— Если Гитлер развяжет войну, он потерпит поражение. В момент катастрофы я должен быть в Германии, чтобы сохранить научные силы страны. Германия нуждается во мне. Я её не покину.
После войны Гейзенберг с охотой будет говорить о том, что в августе 1939 года только двенадцать человек в мире по-настоящему разбирались в проблемах атомной бомбы и что если бы эти двенадцать человек вступили между собой в соглашение прекратить её разработку, то мир никогда бы не узнал, какая угроза таится в распаде урана. Гейзенберг, вероятно, слишком уж переоценивал свою исключительность. Но даже если и согласиться с его «теорией двенадцати», то одно станет беспощадно ясно: с ним пытался вступить в соглашение, быть может, самый выдающийся из «двенадцати» — и Гейзенберг категорически отверг всякую попытку найти приемлемое для всех решение.
Вскоре Гейзенберг покинул Америку и из спокойной мичиганской квартиры Гоудсмита возвратился в охваченный страхом и оглушаемый нацистскими дикими воплями Лейпциг, где судьба в образе безоговорочного веления фашистской верхушки уготовала ему опасную функцию — стать руководителем немецких урановых исследований.
Следующая встреча Гоудсмита и Гейзенберга состоялась в Германии в апреле 1945 года: начальник специального отряда «Алсос» Гоудсмит, одетый в военную форму, явился арестовать пытавшегося скрыться от американских войск своего бывшего друга Гейзенберга.
Сциллард подталкивал Пеграма и Ферми на рискованные беседы с Гейзенбергом. Если бы у него была власть, он, возможно, арестовал бы Гейзенберга, чтоб не выпустить его обратно. Власти у Сцилларда не было. Проницательность его по-прежнему вызывала у влиятельных особ скорей досаду, чем понимание. Мир — так ему казалось — неотвратимо катился к катастрофе.
Все первые месяцы войны Сциллард жил как бы в ожидании конца света.
Глава вторая Война лабораторий
1. Разведчики второго бюро на службе науки
— Господин министр, я протестую! — энергично сказал Жолио. Разговор происходил в феврале 1940 года в кабинете министра вооружений Рауля Дотри. — Ни кто иной, как вы, обещали нам всемерную помощь! Ни кто иной, как вы, срываете нашу работу! Ни кто иной, как вы, наносите удар всем нашим работам!
Рауль Дотри протестующе поднял обе руки. Как! Он срывает работу физиков Коллеж де Франс? Он им наносит удар? А разве не он выхлопотал коллективу Жолио государственные субсидии?
Разве не он раздобыл графит для замедления их проклятых нейтронов? Разве не он из кожи вон лез, чтобы достать всем физикам освобождение от военной службы? И после этого говорят, что он срывает их работу!
— Побойтесь бога, господин Жолио, если, конечно, вы верите в бога, в чём позволительно усомниться!
— Я с детства свободомыслящий, господин министр,— сказал Жолио с достоинством.— Этим всё сказано о боге. Поговорим лучше об освобождении учёных от военной службы. Франсис Перрен, лучший наш теоретик, возится сейчас с прожекторами, а у нас некому рассчитать размеры уранового реактора. Это вы считаете помощью?
— Но Халбан, Коварски, Понтекорво...— перечислял министр получивших освобождение.
— Они иностранцы, их освобождают охотно. Верните нам Перрена.
Министр сделал отметку. Мобилизацией ведает другое министерство, но всё возможное он сделает. Как с графитовым реактором?
Жолио пожал плечами. Удач с графитом пока нет. Группа Халбана возвела внушительное сооружение, но не достигла критического размера, при котором начинается цепная реакция. Вероятно, геометрия реактора неудовлетворительна, без Перрена рассчитать эффективность конструкций трудно. Халбан настаивает на лучшем замедлителе нейтронов, тогда, возможно, хватит имеющихся шести тонн урана.
— И этим лучшим замедлителем является тяжёлая вода, достать которую вы меня просите?
— Совершенно верно, господин министр.
— Жолио, я навёл справки. Во Франции не производят тяжёлой воды. В Германии её изготовляют граммы. В России тяжёлую воду поставляет лаборатория Бродского, количество её тоже невелико. В Англии и Америке положение ещё хуже. Единственный крупный производитель тяжёлой воды — норвежский электролизный завод в Веморке компании «Норск-Гидро». Там в настоящее время скопилось сто восемьдесят пять килограммов тяжёлой воды. И ещё одно я узнал, дорогой профессор. Килограмм тяжёлой воды стоит дороже килограмма золота. Чтоб оплатить норвежский запас, надо основательно порыться в подвалах казначейства. Вы продолжаете настаивать на тяжёлой воде, Жолио?
— Да, продолжаю! — Жолио нервно сжал руки.
Дотри откинулся в кресле. Он показывал совершеннейшее довольство. Он был странный человек, этот министр вооружений. Ему нравилось бороться с бурями, плыть против течения. В газетах пропагандировалась теория итальянца Дуэ, что современные войны могут быть решены одними бомбардировщиками. Германия лихорадочно строила мощный воздушный флот, а Дотри доказывал, что самолёты и в наступлении, и в обороне неэффективны. Зато он сразу уверовал в экономическое и военное значение работ Жолио. И Жолио, предъявляя новые претензии, рассчитывал на доброе отношение Дотри.
— Сейчас вы увидите, как Дотри мешает науке! — Министр нажал на кнопку звонка.— Лейтенанта Аллье,— бросил он секретарю.
В дверях появился мужчина в военной форме. Он молча поклонился — сперва Жолио, потом министру.
— Знакомьтесь! — сказал министр.— Профессор Жолио-Кюри, лауреат Нобелевской премии, человек, которого будущие века объявят одним из гениев французской науки. (Жолио сделал протестующий жест рукой. Аллье учтиво поклонился; глаза его проницательно всматривались в смущённого учёного.) И лейтенант Аллье, в гражданской жизни — член правления одного из наших банков. Теперь говорите, Жолио, чего бы вы хотели от лейтенанта Аллье.
— Я не совсем соображаю, какое отношение имеют банки к обсуждаемой проблеме,— осторожно сказал Жолио.
Дотри наслаждался его недоумением.
— А если я добавлю, что финансист Аллье — работник департамента взрывчатых веществ и одновременно сотрудник Второго бюро, один из лучших разведчиков Франции, в частности хорошо осведомлённый о работах немцев по урану? И что если вы будете говорить о ваших исследованиях, вы обнаружите в нём не только внимательного слушателя, но и эрудита? А, Жолио?
На этот раз и Жолио внимательней посмотрел на Аллье. Торжествующий министр продолжал:
— Банк Аллье финансирует компанию «Норск-Гидро». Норвежцы, конечно, постараются услужить контролирующему их банку. Я связался с директором «Норск-Гидро» Аубертом, он сделает для Франции всё! — Министр повернулся к лейтенанту: — Жак, повторите ваше задание.
Аллье заговорил ровным голосом:
— Я должен тайно направиться в Веморк, овладеть всей имеющейся там тяжёлой водой и доставить её в Париж профессору Жолио-Кюри.
— Вы слышали, Жолио? Вот как вам мешает министерство вооружений! Идите, Жак. Желаю успеха. Предварительно проконсультируйтесь в Коллеж де Франс. Вы будете везти чертовски опасный груз, Жак. Немцы постараются перебить его у вас, помните об этом!
— Я жду вас у себя,— сказал Жолио уходящему Аллье.
Разведчик Второго бюро появился в Коллеж де Франс на другой день. Жолио провёл его по общим лабораториям, усадил у себя и стал, не вдаваясь в подробности, рассказывать, что за вещество тяжёлая вода и чем она отличается от обычной. Аллье, иронически усмехнувшись, прервал его:
— Благодарю, профессор. Популярные статейки я и сам иногда читаю. Давайте условимся: не говорите больше ничего, если считаете, что чрезмерное знание отягчит мою миссию.
Жолио долгую минуту не отрывал взгляда от улыбающегося лейтенанта секретной службы. И скорей интуицией, чем разумом, Жолио понял, что на патриотизм этого человека можно положиться.
— Идёмте со мной, Аллье,— сказал Жолио, вставая.
И вскоре Аллье ходил вокруг глыбы графита высотой в три метра и сечением около квадратного метра. Из графитовой колонны выглядывали шарообразные блоки урана.
Пояснения гостю из Второго бюро давал Халбан. По расчёту Перрена, сорок тонн урана, заложенные в толщу графита, должны привести к самоподдерживающейся реакции с выделением огромной энергии. А если вместо графита применить тяжёлую воду, то можно ограничиться и меньшим реактором. Тот, кто раньше овладеет норвежской тяжёлой водой, сумеет и раньше изготовить сверхоружие.
— Теперь мне всё ясно,— сказал Аллье, хмурясь. Лишь здесь он отдал себе полный отчёт в том, насколько важна его миссия.
И так как он был не только агент-исполнитель, но, если можно так выразиться, разведчик-исследователь, то перед отъездом дал своим работникам задание составить список немецких специалистов в ядерных проблемах и по тяжёлой воде: он собирался не только лишить немцев драгоценного материала, но и выведать, как они будут преодолевать возникшие затруднения.
В начале марта Аллье, приняв все меры предосторожности, чтобы отъезд не был замечен, вылетел из Парижа в Швецию.
В Стокгольме его встретили сотрудники Второго бюро, тоже не рядовые агенты, а мастера международной разведки — капитан Мюллер, лейтенант Моссе (после войны он стал профессором Сорбонны) и Кнолль-Дёма.
— Что нового? — спросил Аллье агентов.— За мной следят?
— Нет. Ваш отъезд из Парижа пока не раскрыт.
Теперь надо было переехать из Стокгольма в Осло, где находилось правление химической компании «Норск-Гидро». Путь был короток, но небезопасен. В отличие от Швеции, где нацисты не представляли большой силы, в Норвегии имелись и «пятая колонна», возглавляемая Квислингом, и профессиональные разведчики, «откомандированные» в столицу страны и её главные порты. Аллье для того и выбрал кружной путь в Норвегию через Швецию, чтобы поменьше привлекать к себе внимание: между этими двумя странами шёл оживлённый обмен пассажирами, среди них было легче затеряться.
В дороге он продумал, как удачней осуществить операцию, и решил, что наилучший способ — без хитростей объяснить генеральному директору компании Акселю Ауберту, для чего понадобилась тяжёлая вода. Он знал по старому опыту, что тот большой друг Франции и ещё больший враг гитлеризма.
Аллье понимал, однако, что и миссия его уникальна, и успех не гарантирован. Уникальность операции состояла прежде всего в том, что компания «Норск-Гидро» была единственным в мире производителем тяжёлой воды. В остальных странах её добывали в лабораториях в ничтожных количествах. Когда Резерфорду прислали из Америки в подарок один грамм тяжёлой воды, он счёл подарок роскошным. А на электролизном заводе компании «Норск-Гидро» в Веморке, около города Рьюкан, тяжёлую воду производили десятками килограммов в месяц, могли производить и тоннами в год. И тяжёлая вода получалась там в качестве вспомогательной добавки к основной продукции — обыкновенному водороду, поступавшему отсюда на аммиачные заводы: компания была главным производителем искусственных удобрений в Норвегии.
Творцами необыкновенной продукции были два энтузиаста химии, профессор Лейф Тропстад и инженер Йомар Бруп. Они сразу после открытия тяжёлой воды увлеклись новым веществом, провели совместно исследование её свойств, а затем совместно же спроектировали при электролизном заводе в Веморке цех высокой концентрации, и тот, начиная с 1934 года, стал поставлять тяжёлую воду во все страны мира для научных работ. Тридцатипятилетний профессор Тронстад, когда разгорелась война, занимался мирными исследованиями и читал лекции, а Брун работал в Веморке главным инженером завода высокой концентрации. Жизнь обоих вскоре приняла отнюдь не мирный, а для одного и трагический характер — мы ещё встретимся с ними на следующих страницах.
Но для Аллье главной задачей в тот момент являлось не общение с творцами завода тяжёлой воды, а беседа с генеральным директором компании, хорошо известным ему по прежним встречам.
Аксель Ауберт сердечно приветствовал разведчика. Чуткий агент сразу уловил тон обращения: так принимают не финансовых заправил, даже не тайных посланцев дружественного правительства, а просто хороших друзей: война усилила в Норвегии неприязнь к немцам. До вторжения фашистов в эту страну осталось меньше месяца. И, осуществляя обдуманный план, Аллье откровенно рассказал норвежцу и об урановом реакторе, и об урановой сверхбомбе, и о том, для чего может быть использована тяжёлая вода.
Ауберта потрясло известие, что самая мирная из крупных фирм страны внезапно превратилась в грозное военное предприятие без всякого к тому старания с их стороны.
— Между прочим, мы и сами подозревали что-то нехорошее, господин Аллье. Недавно концерн «И. Г. Фарбен» предложил закупить по любой цене весь наш запас тяжёлой воды и выдать крупный заказ на дальнейшую продукцию. Немцы готовы помочь нам в расширении производства и стать нашими единственными покупателями.
— Чем кончились переговоры с немцами? — с тревогой спросил Аллье. «И. Г. Фарбен» был крупнейшим химическим концерном Германии.
— Ничем,— успокоил его Ауберт.— Мы поинтересовались, для чего предназначены столь огромные количества тяжёлой воды. Немцы уклонились от ответа. Тогда мы отказались продать наши запасы и не приняли заказа на дальнейшее производство.
— Какова будет ваша позиция в отношении Франции?
— Самая благоприятная! Я уже обещал Дотри содействие в приобретении некоторого количества тяжёлой воды. Сейчас я меняю наше обещание — и думаю, все члены правления поддержат меня. Франция получит всю нашу продукцию! И получит, не заплатив ни одного сантима, Аллье! Пусть этот подарок будет нашим норвежским вкладом в общую борьбу против гитлеровского варварства!
Разведчик и мечтать не мог о такой блестящей удаче! По выработанному тут же официальному соглашению Франция получала безвозмездно все 185 килограммов имеющейся в наличии тяжёлой воды, и ей предоставлялось исключительное право на время войны на всю продукцию завода в Веморке. Соглашение подписали: от компании — Ауберт, от Франции — Аллье.
— Но как вы доставите воду во Францию, Аллье? — озабоченно спросил генеральный директор.— Тут мы помочь не сможем.
Аллье заверил, что он со своими помощниками справится. В гостинице он узнал, что Второе бюро перехватило немецкую директиву своим агентам в Осло: Аллье объявлялся подозрительным, ему надлежит всемерно противодействовать во всём, что он предпримет.
— Итак, вы как личность раскрыты, но задание ваше врагам не очень ясно,— сказал один из помощников Аллье.— Думаю, произошла утечка информации в Париже.
— Как понимать фразу «всемерно противодействовать во всём»? — спросил другой помощник.— Самый эффективный способ противодействовать — физически ликвидировать вас, Аллье. Вам нужно поменьше показываться на людях и без нашей охраны не ходить.
Важной задачей стало приобретение алюминиевых канистр для тяжёлой воды.
Немецким шпионам, кишевшим в норвежской столице, не составило бы труда узнать характер миссии Аллье, если бы канистры изготавливали в городе. Их заказали деревенскому мастеру ручной работы — он выполнил заказ отлично: этим канистрам с драгоценной влагой предстояло в будущем объехать много стран, погружаться на пароходы и самолёты в страшной спешке и толчее, и они ни разу не подвели.
Оставалось наполнить их. Канистры скрытно отправили в Рьюкан, но там, конечно, выдачу всего запаса тяжёлой воды сохранить в секрете не удалось. Аллье не сомневался, что отныне все тайные силы немецкой разведки брошены по его следу и нужно опасаться самого грубого физического «противодействия во всём», включая попытку захвата его богатства силой: дело может завершиться прямым нападением на него на аэродроме или в воздухе. Последующие события показали, что он не ошибся.
Отлично понимая, чего хотят и на что осмелятся противники, он успешно перехитрил их.
Разведчику, выполняющему опасное задание, принято вооружаться ядом, чтобы не попасться живым в руки врага. Аллье с помощниками тоже имели при себе яд, но не для самоубийства, а для отравления тяжёлой воды. Именно её нельзя было «живой» отдавать в руки врага. И у агентов Второго бюро под рукой находились препараты кадмия и бора: в безвыходной ситуации их надо было бросить в каждую из двадцати шести канистр. Тяжёлая вода, содержащая даже микроскопические примеси кадмия и бора, делалась непригодной для замедления нейтронов.
Операция «Возвращение» протекала так. Воду разделили на две партии. Аллье и Моссе заказали билеты на самолёт в Амстердам, прибыли на аэродром Форнебю близ Осло, приготовились к посадке, но в последнюю минуту юркнули в другой самолёт, отправлявшийся в Англию,— на него уже было погружено тринадцать полных канистр.
В пути Аллье предъявил пилоту свои документы и объяснил, что везёт важный военный груз. Он попросил следить за южной стороной моря — не исключено, что их допытаются атаковать немецкие самолёты. Пилот пообещал не подпускать близко никаких подозрительных самолётов и для маскировки вскоре ушёл в облачный слой. Полёт проходил в сплошном тумане, и вместо Южной Англии, куда направлялся самолёт, он попал в Шотландию.
На другой день к Аллье и Моссе, приземлившимся около Эдинбурга, присоединились с остальными канистрами Мюллер и Кнолль-Дёма — им тоже удалось обвести вокруг пальца соглядатаев. Лишь впоследствии разведчики узнали, что немцы ещё в воздухе произвели тщательный обыск в рейсовом самолёте на Амстердам, но, к крайней своей досаде, не обнаружили на драгоценных канистр, ни французских агентов.
Путь из Шотландии до Ламанша четвёрка проделала в закрытом купе. Один дежурил возле канистр — их и не подумали сдавать в багаж,— трое отдыхали. Агенты Аллье не спрашивали, что содержится в канистрах, он не пожелал вдаваться в подробности, на которые был так охоч в разговоре с Аубертом. Лишь после войны его помощники узнали, какой груз они вывозили из Норвегии и так бдительно охраняли весь кружной путь до Парижа.
16 марта 1940 года весь мировой запас тяжёлой воды был вручён Жолио-Кюри. Он принимал канистры без помощников. Халбан и Коварскн уже имели французские паспорта, но их продолжали рассматривать как «нежелательных иностранцев». И хотя тяжёлая вода предназначалась им, мыслители из Второго бюро рассудили, что лучше этих подозрительных людей удалить из Парижа на время «операции с тяжёлой водой», невзирая на все протесты Жолио. Удаление было оформлено как «предоставление отдыха».
«Нам предложили провести отпуск в провинции,— рассказывал потом Халбан.— После доставки тяжёлой воды в подвалы Коллеж де Франс мы получили приглашение вернуться назад и начать работу с ней».
А лейтенант Аллье засел за письменный отчёт о блестяще удавшейся операции.
— Аллье, вы талант,— объявил министр вооружения Дотри, когда ознакомился с отчётом.— Вы рождены для деятельности «плаща и кинжала». Вы мастер разведки. Сейчас я хочу поручить вам новую миссию. Вам нужно предварительно к ней подготовиться.
— Почистить пистолеты? — скромно осведомился Аллье.
— Обойдётся без пистолетов. Будете напрягать мозговые извилины, а не спускать курки. Вы станете учёным и дипломатом одновременно. Не спорьте, я лучше знаю, на что вы способны, Аллье!
— Я и не спорю,— заметил Аллье.— Итак, моя новая миссия?
— Вы поедете в Лондон. Там вы встретитесь с самыми знаменитыми английскими учёными — Чедвиком, Кокрофтом, научным советником Черчилля лордом Черуэллом, Томсоном, Тизардом... Пусть вас не смущает ни блеск имён, ни звание нобелевских лауреатов. Вы должны покорить их, Аллье, вот чего я желаю от вас. Вы расскажете им о захвате тяжёлой воды, о работах коллектива Жолио-Кюри, обо всём, что мы узнали о немецких исследованиях. У нас с англичанами один враг, и мы должны объединить усилия в борьбе с ним и на лабораторных стендах. Вы понимаете меня, Аллье? Вы должны добиться соглашения, чтобы работы по урану шли совместно.
— Ясно,— сказал Аллье.— Когда прикажете вылетать в Лондон?
— Как только я подготовлю вам рекомендательные письма.
Аллье вылетел в Лондон в начале апреля. Грозные события совершались в эти дни в Европе. «Странная война», удивлявшая всех сонным спокойствием, внезапно прервалась грохотом стремительного наступления фашистов. 9 апреля Гитлер ринулся в Норвегию и Данию. Английский флот пытался противодействовать вторжению, но потерпел поражение. Дни независимого существования Голландии и Бельгии тоже были сочтены.
Впечатление от тяжёлых неудач англичан в защите норвежского побережья сыграло свою роль в радушном приёме, какой оказали в Лондоне посланцу Дотри, недавно столь отличившемуся в той же Норвегии. Аллье пригласили на специальное заседание комитета, ведавшего ядерными исследованиями. Сообщение Аллье о работах Жолио-Кюри было выслушано с удивлением — всех поразило, как далеко продвинулись вперёд французы в работе с ураном. С начала войны все ядерные публикации были прекращены, и в головах англичан прочно засело воспоминание о довоенных опытах парижан как о вершине в урановых исследованиях. Но для сотрудников Жолио те успехи были пройденной ступенью.
Аллье не понадобилось много времени, чтобы уяснить себе особенности научных исследований по физике в те дни в Англии. Больше всего англичане страшились нападения на их остров с неба и с моря. Знать заранее, откуда ринулся враг,— такую задачу поставила обстановка перед английской наукой. И все видные английские физики были нацелены на разработку радара — радиолокационного устройства, оповещающего о приближении к острову самолётов и судов.
А исследования уранового распада отдали тем, кого не сочли возможным привлечь к строжайше засекреченным радарным работам, то есть эмигрантам, не получившим английского подданства и подпавших под статут «нежелательных иностранцев», а также тем, кто, как Халбан и Коварски во Франции, уже обладал британским паспортом, но считался ещё лишённым «британской души».
И получилось, что изучением проблемы ядерной бомбы занимался в Бирмингеме теоретик Рудольф Пайерлс, тот самый Пайерлс, друг русского физика Ландау и муж ленинградки Евгении Канегизер, которого с такой теплотой опекал Резерфорд. А к нему с октября 1939 года присоединился Отто Фриш, уехавший из Копенгагена, и оба они, отстранённые от радарных дел, усердно высчитывали, сколько понадобится чистого урана-235, чтобы стал возможен ядерный взрыв.
В Оксфорде, в Кларендонской лаборатории, третий эмигрант, Франц Симон, физико-химик, тоже не получивший «радарного доверия», задался целью получить тот самый чистый уран-235, который, по теории Бора, делится и медленными, и быстрыми нейтронами, то есть представляет собой идеальную сверхмощную взрывчатку.
Симон намеревался разделить газообразные соединения урана путём многократного просасывания их через пористые перегородки: по идее, молекулы газа, содержащие более лёгкий изотоп урана, должны были быстрее диффундировать через мельчайшие отверстия.
Однажды Симон принёс в лабораторию обыкновенное сито и объявил своим сотрудникам:
— Задача разделения изотопов урана будет полностью решена, когда мы воспользуемся вот таким же ситом, но с маленьким конструктивным усовершенствованием: отверстий в нём должно быть в тысячу раз больше и каждое отверстие в тысячу раз меньше.
«Маленькое» конструктивное усовершенствование оказалось столь сложным делом, что потребовалось несколько лет, пока была изготовлена первая удовлетворительная пористая перегородка.
И, слушая доклад Аллье, руководители английских учёных Джозеф Томсон и Генри Тизард со смущением убедились, что они, поглощённые радаром, слишком малое внимание уделяют урану. Особенное впечатление произвело предупреждение Аллье, что немцы дальше, чем англичане, продвинулись в конструировании урановых реакторов.
— Немцы захватили завод тяжёлой воды в Веморке,— сказал Аллье.— Нам нужно знать, собираются ли они расширить её производство и в каких масштабах.
Англичане разъяснили Аллье, что в Тронгейме у них имеется высококвалифицированный разведчик, прекрасно разбирающийся в производстве тяжёлой воды. Этот тайный агент обещал снабжать англичан подробной информацией о заводе в Веморке, кроме лишь той, что может представить производственный интерес для английских фирм. Он не собирается рисковать жизнью норвежцев ради умножения доходов английских фабрикантов. «Помните, что кровь тяжелее, чем самая тяжёлая вода»,— так чёрным по белому написал агент в Тронгейме.
— Человек с характером! — Аллье усмехнулся. Хорошо знакомый с нравами промышленных заправил, он, как и неведомый ему норвежский агент, считал, что найдётся много коммерсантов, которые постараются выудить важнейшие государственные секреты для личного обогащения.— Но меня в данный момент тревожат немцы в Германии, а не в Норвегии. Вот список немецких учёных, которые занимаются или могут заняться ядерными исследованиями.
Он положил на стол привезённый из Парижа список. Тизард вынул другой список.
— Мы попросили профессора Пайерлса составить доклад о немецких учёных, способных внести существенный вклад в урановые разработки. Сравним оба списка.
В заметке Пайерлса перечислялись: Гейзенберг, Гофман, Флюгге, Вейцзеккер, Маттаух, Виртц, Гейгер, Боте, Флейшман, Клузиус, Дикель, Герц, Хартек и Штеттер.
— Одинаковые списки, оба начинаются с Гейзенберга,— сказал англичанин.— В вашем документе нет только Герца, который у нас фигурирует. Почему, Аллье?
Аллье усмехнулся:
— Профессор Пайерлс сам бежал из Германии, но, видимо, утерял ощущение нацистского духа. У Герца недостаточно чистая арийская кровь. Его к урановым разработкам не допустят.
— Это было бы очень хорошо,— невозмутимо сказал Тизард.— Дело в том, что процесс разделения изотопов урана, разрабатываемый профессором Симоном, основан на работах Герца. Герц мог бы оказаться для немцев полезней других учёных.
— Нужно следить за передвижением и занятием каждого учёного, входящего в наши списки,— продолжал Аллье.— Если их разобьют на группы или соберут вместе, мы будем знать, где и в каких масштабах совершаются ядерные работы. Следовало бы создать в Германии агентурную сеть, специально занимающуюся физиками.
— В Берлине у нас есть один агент,— сказал Тизард.— Настоящий учёный, превосходно осведомлённый человек. Он будет держать нас в курсе дел всех крупных физиков Германии.
— Он знает, чем грозит ему неудача в его работе?
— Он знает, что это не работа, а миссия. Это важнее.
— Но он предупреждён? Гестапо, пытки, гонения на близких в случае провала...
— Он на всё идёт.
— Вы, стало быть, хорошо ему платите?
— Отлично. Оба наших агента — ив Тронгейме, и в Берлине — не имеют причин жаловаться на нашу скупость.
У Аллье было затронуто профессиональное любопытство не только разведчика, но и финансиста. Он задал последний вопрос:
— Разрешите узнать, если не секрет. Вы совершаете оплату в фунтах или рейхсмарках? Или ваших агентов устраивают лишь доллары?
— Ни фунты, ни рейхсмарки, ни доллары,— спокойно сказал англичанин.— Мы платим этим двум агентам благодарностью наших детей, признательностью всего человечества. Только такая плата их устраивает.
Аллье мог это понять...
2. Земля отцов твоих!
В телефоне взволнованный голос Дотри кричал, что немцы форсировали Маас между Намюром и Мезьером. Париж в опасности, нужно спасать уран, нужно спасать тяжёлую воду.
— Перебазируйтесь в Клермон-Ферран. Распоряжения отданы. Действуйте, Жолио!
Жолио вызвал своего заместителя по лаборатории Андре Муре и физиков. Подавленные, слушали своего руководителя Халбан, Коварски и вернувшийся из армии Перрен. Работа с тяжёлой водой дала хорошие результаты, можно было приступать к монтажу первого в мире агрегата, поставляющего атомную энергию. На всём этом теперь ставился крест. Жолио приободрил друзей. Французско-немецкая граница надёжно защищена линией Мажино, а на французско-бельгийской немцев разобьют. Работы не прекращаются, только временно прерываются.
— Отправляйся в Клермон-Ферран,— приказал Жолио своему другу Муре,— и найди там надёжное место для хранения тяжёлой воды и помещение, где мы могли бы возобновить научные исследования. А вы, Ганс,— обратился он к Халбану,— повезёте воду и радий.
Разговор происходил 16 мая. Муре умчался на юг, а в Коллеж де Франс стали готовиться к спешной эвакуации. Вскоре вернувшийся Муре порадовал физиков, что тяжёлую воду удастся спрятать в сейфах отделения Французского банка в Клермон-Ферране в качестве некоего «продукта Зет», а лабораторию можно устроить на превосходной вилле Клер-Ложи, где имеется проточная вода на кухне и кое-какое хозяйственное оборудование.
Халбан сам сел за руль, рядом посадил жену с дочкой, один грамм радия спрятал в багажник, чтобы уменьшить опасность от радиации, а в центре машины разместил канистры с драгоценной жидкостью. Дороги были пока свободны от беженцев — мало ещё кто во Франции представлял размеры разразившейся катастрофы. Халбан надеялся, что ему без приключений удастся добраться до Клермон-Ферранского банка.
Но на улицах Мон-Доре, курортного городка недалеко от Клермон-Феррана, Халбана задержали. Его иностранный акцент возбудил подозрения. Загадочного пассажира, упорно не дававшего открывать канистры с чем-то, по-видимому, крайне опасным, привели к отставному генералу, возглавившему военную власть в городке. Генерал безошибочно признал в Халбане немца, а французский паспорт его не убедил. Кому же не известно, что немецкие шпионы отлично снабжены любыми бумагами и деньгами, но вот черты лица, но линию носа, но выговор — нет, это не подделать!
А когда взволнованный физик вытащил из кармана четырёхцветный карандаш, мрачные подозрения отставного вояки превратились в твёрдое убеждение. В газетах писали, что немецкие агенты снабжены пистолетами в форме карандашей. Налицо как раз такой случай! А в канистрах несомненно взрывчатка для подрыва мостов и военных предприятий, вот почему этот опасный тип руками защищает их от посягательства! Генерал арестовал Халбана вместе с семьёй и коварным грузом.
И лишь когда выяснилось в результате телефонных переговоров, что Халбан действительно эвакуируется из Парижа с важным государственным имуществом, а в банке Клермон-Феррана уже ждут отправленный туда ценный «продукт Зет», генерал освободил физика и даже извинился перед ним. И вправду нельзя никому позволить совать нос в препараты с таким страшным названием! Как военный, он мог лишь одобрить стойкость физика.
Халбан вздохнул с облегчением, когда двадцать шесть канистр и радий были наконец погружены в сейфы банка. Но приключения на этом не кончились. Таинственное название принятого на хранение груза действовало на нервы руководителям банка.
Как и генерал в Мон-Доре, они мгновенно уверовали в разрушительную силу «продукта Зет». Им воображалось, что здание банка вот-вот взлетит на воздух. Они настаивали, чтоб их освободили от опасности. Халбан позвонил в Париж. Из Парижа 24 мая опять примчался Муре. На условном языке, непонятном для подслушивающих, он уведомил по телефону Жолио, что для тяжёлой воды найдено место, значительно более надёжное, чем банк.
Этим местом была тюрьма в соседнем городке Риоме. Заключённые с радостью очистили для тяжёлой воды камеру смертников. Халбан поселился рядом с виллой Клер-Ложи и стал подготавливать помещение для работы. 6 июня к нему присоединился Коварски. Вскоре новая лаборатория была готова для продолжения исследований.
Но исследования в ней так и не удалось наладить.
Все первые дни июня Жолио и Муре занимались упаковкой в ящики оборудования и материалов и отправкой их на юг. Эвакуация Коллеж де Франс шла в торопливом, но стройном темпе, и, казалось, её успеют закончить благополучно. Но 10 и 11 июня немцы нанесли новый страшный удар. 12 июня немецкая армия переправилась через Марну.
Париж теперь находился всего в трёх пеших переходах от наступающей гитлеровской армии. Сотрудники лаборатории покинули стены Коллеж де Франс — кто спрятался в своей парижской квартире, кто удирал на юг, кто готовился вообще оставить преданую своими руководителями и разбитую на полях сражений Францию.
Жолио и Муре собрали все важные документы о делении урана, какие можно было захватить с собой. Все остальное с лихорадочной поспешностью сжигалось. Аллье, считавший своим долгом опекать Жолио, предупредил, что не должно остаться никаких следов, которые могли бы навести нацистов на мысль о том, чем занималась лаборатория. И Жолио с Муре не покинули опустевших помещений, пока оставался хоть один не уничтоженный журнал работ, хоть одна подозрительная запись.
После этого Жолио кинулся на квартиру к Полю Ланжевену. Старый физик горбился, скорбно шевелил губами, ещё сильнее клонил голову набок. Странное сходство с пожилым мушкетёром сохранялось, но теперь Ланжевен походил на мушкетёра, у которого выбили из рук шпагу,— обессиленного, подавленного поражением, бесконечно угрюмого.
— Скоро по улицам будут маршировать немцы, учитель!
— Я знаю, мой мальчик. Я постараюсь эвакуироваться в Тулузу. Куда едешь ты?
— В Клермон-Ферран. Не уверен, что останемся там надолго. Ланжевен со слезами на глазах обнял Жолио:
— Поезжай, Фред. Где бы ты ни был, ты будешь служить Франции! Не как те высокопоставленные предатели, которых мы с тобой давно обличаем. Какая низкая измена! Какой удар в спину!
Гигантские облака чёрного дыма от подожжённых нефтехранилищ Руана заволокли небо, когда автомобиль с Жолио, Ирен и их детьми вынесся на окраину Парижа. В нескольких метрах позади мчался на другой машине Муре. Бесчисленные толпы людей, пешие и на машинах, со скарбом в колясках и на спине, тянулись на юг. Власти объявили Париж открытым городом. Париж превратился в опустевший город.
Среди беженцев торопился на юг и Бруно Понтекорво. Ему удалось посадить свою молодую жену Марианну с крохотным сыном на поезд, теперь он догонял их на велосипеде. Понтекорво решил покинуть Францию, и ему удалось осуществить свой план. На границе с Испанией он разыскал жену и сынишку, они пробрались потом в Португалию и из неё в Америку.
В Клермон-Ферране Жолио с Муре попали в обстановку почти довоенной безмятежности. Правда, курортники не дефилировали по вечерним улицам, но и намёка не было на панику, охватившую северные департаменты. Мысль невольно настраивалась на мирный лад. Возможно, немцев остановят в районе Парижа. Хотя бы два месяца спокойной работы — и Франция получила бы столь недостающую ей энергию, которая помогла бы создать перелом в войне!
Вечером 16 июня Жолио и Муре отправились прогуляться по шоссе. Халбан и Коварски остались на вилле Клер-Ложи. Жолио любовался великолепным пейзажем, с наслаждением вдыхал запах сирени и цветущих роз. Немыслимо было поверить среди этой прекрасной природы, что где-то на севере ясное небо заволакивает дым пожарищ и земля содрогается от взрывов.
Внезапно около них остановилась машина. Из неё вылез измученный, как бы весь закоптившийся Жак Аллье. Он отвёл Жолио в сторону.
— Я от Дотри, профессор,— хрипло сказал разведчик.— Париж сдан. Правительство переехало в Бордо. Туда же приказано доставить тяжёлую воду. Все учёные, и вы в том числе, отправляетесь в Англию, чтобы там продолжить исследования.
— Опять бегство,— печально сказал Жолио стоявшему поодаль Муре.
Халбан и Коварски готовили ужин, когда к вилле подошли Жолио и Муре с сотрудником Второго бюро.
Несколько самых тяжёлых минут в своей жизни сидели с поникшими головами французские учёные у стола...
— Поезжайте в Риом за водой, Ганс,— нарушил молчание Жолио.
Халбана сопровождал Аллье. Комендант тюрьмы уже слышал о падении Парижа и переменах в правительстве. Он был из тех, кто готов служить любой власти, лишь бы она была достаточно властной. Он вдруг заупрямился. Пусть ему предъявят официальный военный приказ, тогда лишь он выдаст вверенное его охране имущество.
Аллье вынул пистолет и направил его на тюремщика.
— Приказ в дуле. И вам будет плохо, если он до вас доберётся. Поторапливайтесь, месье!
Перетрухнувший тюремщик велел заключённым перетаскивать канистры с тяжёлой водой в автомобиль.
Халбан и Аллье вернулись в Клермон-Ферран. Остаток вечера прошёл в хлопотах по добыче у властей пропусков и предписаний с печатями. Халбан предчувствовал, что недоразумения вроде того, что произошло в Мон-Доре, теперь могут кончиться не так благополучно.
А когда приготовления к отъезду на рассвете были завершены, Жолио вышел на пустынное шоссе. Там стоял Аллье и, заложив руки за спину, смотрел на горную гряду Маржерид. На земле потемнело, но вершины гор ещё сверкали в лучах ночного солнца: наступали самые длинные дни года, в горах солнце светило до полуночи.
Всегда спокойный агент Второго бюро с горечью сказал Жолио:
— Эта долина образована рекой Алье. Меня, как вы знаете, тоже зовут Аллье. Это земля моих отцов!
— И мы покинем землю отцов наших? — тихо спросил Жолио.
— Вы должны. От меня этого никто не требует. Я остаюсь.
— Почему вы остаётесь, Жак? — спросил Жолио после некоторого молчания.
Аллье усмехнулся. Его выразительное лицо стало злым.
— Смелые люди понадобятся и в дни, когда здесь будут хозяйничать немцы. Надеюсь, врагам не представится случай усомниться в моей смелости.
Не проронив больше ни слова, оба возвратились на виллу.
Ночью Жолио долго блуждал по улицам старинного города. Он стоял перед романской церковью Нотр-Дам-дю-Пор, возведённой из разноцветного камня восемь веков назад, обошёл вокруг готического собора, этот был помоложе, но также насчитывал семьсот лет. От домика, где родился великий математик и физик Блез Паскаль, Жолио не мог оторвать глаз.
В ночной тишине гулко звучали удары каблуков о гранит.
Говорят, что Париж — половина Франции. Для иностранцев вся Франция исчерпывается Парижем. Здесь тоже была Франция — две тысячи лет её истории, её прекрасные здания, её сады, колыбель прославивших её гениев... Завтра он покинет Францию. Завтра он отправится в добровольное изгнание — надолго, если не навсегда. Сын Франции покинет свою мать в беде, отряхнёт с ног пыль земли отцов своих... Имеет ли он на это право?
Да, конечно, он бежит не для спасения своей шкуры, не только, чтобы обезопасить своих детей. Он и вне Франции будет работать на неё. И, если удастся, он выкует спасительное оружие, которое сможет повернуть ход войны. Франция живёт, пока живут французы. Всё это так, но вот эту землю, родину его предков, он сегодня оставляет, не защищая, он сегодня бежит от врага, а не встречает его с оружием в руках. Учёных нужно спасти, так сказал этот разведчик. Он выполняет приказ: учёных — подальше от фронта. Агент Второго бюро действует по холодному расчёту.
Но сам для себя он не признаёт холодного расчёта! Он остаётся. Им командуют страсти души, а не выкладки разума. Он действует как мужчина, как сын земли своей — кидается на врага, а не от него!
А Мария Кюри, великая Мария, в прошлую войну выехала на фронт, она на время забыла о своих научных подвигах, она совершала простой человеческий подвиг — спасала простых солдат. И Ланжевен останется под пятой врага — у него не хватит печальной решимости покинуть родину в годину бедствий. И его, Жолио, товарищи по партии, рабочие, крестьяне, инженеры, учителя — они разве бегут? Нет, имеет ли он право забыть, что он француз и мужчина, а не только учёный? Что сказал бы его отец, отстоявший Париж от немцев семьдесят лет назад, сражавшийся на баррикадах Коммуны против версальцев? Оправдал бы он бегство сына?
Была чёткая, неопровержимая логика, доказывавшая, что и для него, и для Франции выгоднее, если он покинет сегодня свою страну и в далёком уединении будет выковывать для неё новое оружие. И было чувство, тёмное, страстное, непреодолимое! Чувство отвергало логику, оно не хотело слушать холодные доводы.
На востоке белело небо, когда Жолио возвратился на виллу. Ирен встретила его на пороге. Она внимательно взглянула на хмурого мужа.
— Где ты был, Фред? Я так тревожилась! Дети долго не засыпали, иначе я пошла бы искать тебя.
— Нам нужно поговорить, Ирен,— сказал он взволнованно.— Нам нужно принять большое решение!
— Я догадываюсь, чего ты хочешь,— ответила она.— Скажу одно: я согласна!
Солнце ещё не зашло, когда Халбан и Коварски стали возиться у заправленной в дальнюю дорогу машины. Собрались и другие физики, вышел Аллье. Жолио объявил, что им надо прощаться, он с Ирен и детьми остаётся во Франции.
Первым запротестовал Аллье:
— Нельзя рисковать вашим научным значением, вашей мировой славой, профессор! Наконец, и возможности по ту сторону канала!..
Жолио вежливо качал головой. Аллье продолжал выполнять своё задание. Он не мог говорить иначе. Но после его ночных признаний, после того как Жолио узнал, какую дорогу избирает для себя отважный разведчик, аргументы его потеряли действенность.
Зато когда к настояниям Аллье присоединили свои просьбы Халбан и Коварски, Жолио снова заколебался. Они предупреждали руководителя, что без него теряют добрую долю своей собственной научной ценности, с ним они — одно, без него — совсем иное. Все их успехи создавались в дружном коллективе. Останется ли коллектив столь же работоспособным в изгнании и без своего главы?
— Я ещё подумаю,— сказал Жолио.— А так как время не ждёт, то пока поезжайте сами. Встретимся завтра в Бордо.
Халбан повёл на юго-запад машину с уникальным грузом. Коварски часто оглядывался, глаза его были полны слёз. Он предчувствовал, что расставание будет продолжительней, чем до завтрашнего дня.
Прошло пять лет, прежде чем они снова увиделись.
После отъезда своих помощников Жолио простился и с Аллье. Они крепко пожали друг другу руки. Разведчик Второго бюро сдержал своё обещание. Он остался на оккупированной территории — и немцам не раз с досадой и страхом приходилось убеждаться, что смелости и ума этому их противнику не занимать.
В середине того же дня, 17 июня, и Жолио с Ирен и Муре отправились на запад. В департаменте Дордонь мужчины оставили Ирен с детьми в городке Клэрвивр, а сами направились дальше. Они ехали всю ночь и на рассвете 18 июня добрались до Бордо.
На подъезде к столице департамента Жиронды, ставшей на короткое время столицей Франции, смешивались два противоположных потока. Беженцы с севера и востока стремились сюда, здесь концентрировались правительственные учреждения и архивы, сюда везли государственные ценности. А из Бордо бежали жители, устрашённые немецкими бомбардировками, вызывавшими многочисленные пожары.
Министерство вооружений разместилось в здании префектуры. Жолио и Муре, поднимаясь по лестнице, повстречали генерального секретаря министерства капитана Бишлонна. Он сообщил, что ночью вручил Халбану и Коварски приказ погрузиться на угольщик «Брумпарк», отправляющийся сегодня в Англию. Из Франции приказано эвакуировать пятьдесят крупнейших учёных, но в Бордо удалось собрать только половину их. Эвакуацией учёных и ценных грузов распоряжается уполномоченный английского правительства лорд Суффолк. Меньше всего этот отчаянный человек похож на респектабельного лорда.
— Друзья называют его хромоногим психом,— поделился своими сведениями капитан Бишлонн.— Учтите, он посвящён в содержание ваших работ. Ночью он устроил скандал, что вы не явились, и орал, что вытащит вас из-под земли на «Брумпарк». Вот, кстати, и он сам! Готовьтесь к шумной сцене.
По лестнице спускался человек, похожий скорее на флибустьера, чем на дипломата. Краснорожий, с пышными усами, в огромных охотничьих сапогах, с хлыстом, которым он непрестанно размахивал, с закатанными рукавами, обнажавшими роскошные татуировки, он казался фигурой беспокойного восемнадцатого века, неожиданно возникшей в веке двадцатом. Увидев Жолио, Суффолк набросился на него:
— Вы немедленно едете со мной в Англию!.. Что такое? Жена и дети? Где они, говорите скорей! Сотня километров от Бордо — пустяки! Завтра я увезу их в Бретань, а оттуда переправлю через Ламанш. Эрл Суффолк не из тех, кто разбивает семьи. Итак, шагайте оба на «Брумпарк», там Халбан и Коварски восседают на бесценных бидонах. Пароход — в районе доков. Не теряйте ни минуты. Я ещё задержусь в министерстве. Живо, живо! Немцы могут налететь в любую минуту!
Суффолк умчался в какую-то из комнат министерства, а Жолио с другом пошли к машине. Муре спросил Жолио, собирается ли он всё же покидать Францию, как предлагает с такой настойчивостью Суффолк? Жолио отрицательно покачал головой. Он обещал повидать своих сотрудников, он исполняет своё обещание — и только. Муре промолчал. Он видел, что душу Жолио по-прежнему разрывают сомнения.
В районе доков все причалы были заняты судами, но «Брумпарка» не было. Несколько часов Жолио с Муре бродили по охваченным паникой бегства пристаням, но так и не отыскали следов угольщика. Вчера немцы подвергли порт сильной бомбардировке, никто не мог сказать, какое судно ушло, какое затоплено, а какое отведено на другое место на Гаронне. Несколько судов снялось перед приходом Жолио, среди них, возможно, был и «Брумпарк». Где он, очевидно, знал Суффолк, но, когда оба друга возвратились в министерство, бурного лорда там уже не было, и он никому не оставил указаний, куда передвинут его пароход. Суффолк несомненно был уверен, что и иголку в стоге сена можно при желании отыскать, а пароход, даже небольшой, всё же покрупнее иголки.
— Отсутствие «Брумпарка» не отменяет трудной проблемы,— задумчиво сказал Жолио, когда они к вечеру прекратили поиски исчезнувшего угольщика.— В конце концов, ещё не одно судно и самолёт пойдут в Англию, нам на них найдутся места. Должны ли мы искать эти места, вот в чём вопрос! Мы ведь здесь можем продолжать бороться. Я думаю только об этом.
— Мне легче решить этот вопрос,— отозвался Муре.— А ты — своего рода знамя. И для науки, и для народа... Тебе труднее.
После долгого молчания Жолио сказал:
— Мы возвращаемся к Ирен. Я остаюсь во Франции.
Перед их отъездом немцы совершили новый налёт на Бордо.
Жолио узнал в министерстве, что «Брумпарк» заблаговременно передвинули из порта в залив, и это его спасло. Следом за «Брумпарком» вышли два судна, и одно было потоплено при бомбардировке, а другое подорвалось на мине. Лишь на следующий день, 19 июня, «Брумпарк», воспользовавшись вечерней темнотой, выскользнул в море и через два дня благополучно достиг Англии.
Угрюмый и молчаливый, Жолио с таким же молчаливым другом помчался назад в Дордонь, чтобы вместе с семьёй возвратиться в опустевший, охваченный страхом Париж.
Его появление в Коллеж де Франс показалось неожиданным и непостижимым для немногочисленных оставшихся сотрудников. Неужели знаменитый учёный, гордость Франции, собирается, как Лаваль и прочие деятели Виши, налаживать сотрудничество с оккупантами?
До Жолио доходили эти разговоры, они болезненно уязвляли его. Он не мог со всей честностью прямо ответить на них. Открытая борьба теперь превращалась в тайную. Он должен был скрываться даже от многих близких людей, по крайней мере на первых порах, пока не обозначатся у каждого его намерения и симпатии. Но любому в отдельности и всем вместе он говорил, что Франция не потеряна, пока есть французы. Да, их страна потерпела поражение, очень печально, очень. Но наука остаётся, они обязаны развивать науку на благо человечества, на благо их потрясённой, униженной родины. Ещё настанет час национального возрождения, им скажут тогда спасибо за стойкость.
Сотрудники Коллеж де Франс с недоумением, с надеждой видели прежнего руководителя — излучающего энергию, бодрого, решительного, светло смотрящего в будущее.
В Париже появился Ланжевен, и Жолио посетил учителя. Седой учёный казался больным, колючие усы обвисли. Груз поражения давил на его плечи тяжелее груза годов. Он хмуро отвернулся от ясного, почти жестокого взгляда Жолио. Впервые старый учитель не понимал своего ученика.
— Фред, ты собираешься возобновить исследования распада урана? — спросил Ланжевен.— Это правда?
— Да, мы продолжим прежние работы,— подтвердил Жолио.— В частности, будем исследовать продукты расщепления урана.
— Но эти проблемы, Фред... Они ведь имеют военное значение.
— Тоже верно, учитель.
Жолио спокойно снёс негодующий взгляд Ланжевена.
— Объяснись,— буркнул Ланжевен.— Ты что-то очень похоже говоришь на этих... на вишистов.
Жолио с тем же спокойствием объяснил, что проблемы, связанные с войной, могут иметь и мирное содержание. Он будет изучать влияние радиоактивных продуктов урана на организм человека и животных. Он всегда интересовался биологическими проблемами. Исследования по созданию оружия и новых источников энергии продолжит в Англии группа Халбана.
Ланжевен хмуро качал головой. Любая работа, которую могут использовать оккупанты, казалась ему отвратительной.
— Немцы интересуются твоей лабораторией, Фред?
— Уже заинтересовались. За несколько дней до моего возвращения они заставили раскрыть двери Коллеж де Франс. Их возглавил сам Вальтер Боте. Держался он очень надменно.
— Я хорошо знаю Боте. Отличный учёный, но в нём чувствуется пруссаческое высокомерие. Что он искал?
— Уран, тяжёлую воду и журналы опытов. Журналы мы сожгли, тяжёлая вода спасена, а уран упрятан в другом месте. Пришлось им вернуться с пустыми руками.
— Немцы так легко не отстанут от тебя,— печально предсказал Ланжевен.
Старый физик не ошибся. Через несколько дней Жолио получил вызов из гестапо.
Гестапо расположилось в центре Парижа, неподалёку от Коллеж де Франс. Оккупанты пока делали вид, что собираются сотрудничать с французами, а не угнетать их. Но уже многие, кого вызывали в гестапо, обратно не возвращались. Жолио вошёл в зловещее здание, готовый к худшему.
Вызвавший его офицер дал понять, что ему известно значение Жолио в науке. Нобелевская премия — о, это колоссально! В Германии много нобелевских лауреатов. Приятно, что и французы стараются не отставать от передовой нации — немцев. Но верно ли, что господин Жолио сочетал научную работу с низкопробной политикой? Он, кажется, член Коммунистической партии, член Коминтерна?
— Ни то, ни другое! Я вхожу в социалистическую партию.
— Мы тоже социалисты,— с любезной улыбкой сообщил гестаповец.— Но мы национал-социалисты. Это разница.
— Да, большая разница,— согласился Жолио.
Он уже начинал надеяться, что вызов сведётся к выяснению формальных данных, заполнению не протокола, а анкеты. Гестаповец, однако, был опасней, чем показалось по первым вопросам, С той же любезной улыбкой он указал, что взгляды французского учёного во многом расходились с официальной позицией социалистической партии. Партия эта в целом поддержала позицию премьер-министра Даладье, подписавшего Мюнхенское соглашение. А Жолио в составе делегации французской интеллигенции нанёс в конце 1938 года визит президенту Лебрену и протестовал против внешнеполитического курса Даладье и Бонне. Разве он не задал президенту вопрос: «Не является ли деятельность министра иностранных дел чем-то большим, нежели простым ублаготворением Гитлера? Нет ли здесь сообщничества, переходящего в измену?» И разве вспыливший президент в ответ не ударил кулаком по столу и не закричал, что не потерпит, чтобы его министров так возмутительно третировали, и не потребовал, чтоб делегация немедленно удалилась? Не считает ли господин Жолио, что он в тот момент был ближе к прокоммунистической позиции известного врага нацистской Германии господина Поля Ланжевена, чем к лояльным взглядам своей собственной партии?
Он был хорошо информирован, этот вежливый гестаповец! Его блекло-голубые глаза с торжеством впились в лицо учёного. Он ожидал смущения, запоздалого раскаяния. Он совершенно точно изложил скандал, разыгравшийся в кабинете президента Франции. Он не знал лишь, что через несколько дней Лебрен явился на публичную лекцию Жолио в большой аудитории Сорбонны на тему о применении искусственных радиопрепаратов в медицине и, отведя Жолио в сторону, с грустью признался: «Я был резок тогда, хотя вы были правы. Но в присутствии многочисленных свидетелей я не мог поступить иначе».
Жолио сдержанно сказал:
— Ваши сведения точны. Я действовал по велению моей совести, не посчитавшись с тогдашней официальной позицией партии социалистов. Мюнхенское соглашение меня не удовлетворяло.
Гестаповец гнул какую-то свою линию:
— Я могу вас понять. Нас оно тоже не удовлетворило. Оно сохраняло независимость Чехословакии. Поэтому фюрер вскоре разорвал Мюнхенское соглашение. Будем смотреть вперёд, а не назад. То, что вы согласились работать в зоне нашей оккупации, рисует вас благоприятней, чем рисовали ваши прежние публичные речи. Мы ценим вашу лояльность. Поговорим о ваших исследованиях и перспективах их возобновления.
Жолио понял, что допрос подошёл к кульминационной точке. Гестаповец будет, конечно, интересоваться урановыми работами. Ничего он толком о них не знает. Ничего он не может знать! Материалы спасены, записи сожжены, основные экспериментаторы — за пределами Франции. Можно с ясным лицом отрицать, что вообще такие исследования производились в Коллеж де Франс.
Гестаповец с иронической улыбкой вдруг поднял руку:
— Только не пытайтесь уверить, профессор, что вы не занимались ураном. О, мы очень высоко оцениваем ваши мероприятия по уничтожению следов. Акция была проведена с основательностью, похвальной даже для немца. Но, к несчастью для вас, ваши периодические секретные отчёты начальству оценивались столь высоко, что их не посмели уничтожить. Мы обнаружили их в специальном вагоне бумаг министерства вооружений, захваченном нами в Шарите-сюр-Луар. Сейчас они изучаются нашими учёными, а мне поручено получить от вас ответы на несколько предварительных вопросов.
Он мог наслаждаться успехом. Удар был так страшен, что Жолио внутренне содрогнулся. Весь план защиты рухнул. Простое отрицание становилось невозможным. Нужно было срочно искать новые пути.
А гестаповец, отлично понимая состояние Жолио, не давал сосредоточиться, быстро ставил один за другим острейшие вопросы. Итак, чем занимался Жолио? Многими проблемами, всё не перечислить? Ну, хоть главные. Деление урана. Правильно, и у них такие же сведения. Кто с ним сотрудничал? Халбан, Коварски, Понтекорво, Перрен, Оже, Герон? Где они? Эвакуированы? Не мог бы профессор сообщить последние результаты, не вошедшие в официальные отчёты? Как жаль, что у профессора плохая память! Будет очень полезно, если она впоследствии освежится. А куда спрятали уран, полученный из Бельгии? Министерство вывезло в неизвестном направлении? Хорошо, проверим. Для великой Германии, захватившей все бельгийские запасы урана и располагающей отличными рудниками в Богемии, несколько тонн урана существенного значения не имеют, но всё же... А тяжёлая вода? Не может ли профессор сообщить, куда подевался весь огромный запас тяжёлой воды, хранившийся в его институте? Даже при очень слабой памяти нельзя забыть, куда упрятано такое, согласитесь, профессор, уникальное сокровище! Увезено? Куда, когда? Итак, я записываю: «Бордо, 19 июня, английский пароход, второй, что ушёл в этот день». Его название? Не помните? Но груз, груз!.. Это точно, профессор? Сами проследили за погрузкой в трюмы? Я оставлю вас на некоторое время, отдохните.
Гестаповец удаляется.
Жолио в изнеможении откинулся на спинку кресла. У него гулко билось сердце, стучало в висках. Удалось или нет? Три парохода ушли в этот день из Бордо. Лишь первому, «Брум-парку», удалось благополучно выскользнуть из залива Жиронда, два остальных погибли.
Снова возвращается гестаповец. Подтверждает ли профессор показание, что вся тяжёлая вода погружена на то судно, что вторым вышло 19 июня из Бордо? Гестаповец записывает подтверждение и, удовлетворённый, разваливается в кресле.
— Должен вас огорчить, профессор: наша непобедимая авиация потопила этот пароход.
Жолио потрясён. Как! Лучшие его сотрудники погибли? Почти весь мировой запас тяжёлой воды растворился в океане? Пропали записи всех проделанных им работ?
На каждый вопрос Жолио гестаповец утвердительно кивал головой. На его лице сияла улыбка. Англичанам придётся разочароваться. Они всегда воевали чужими руками, хотели и на этот раз воспользоваться открытиями французов. Нет уж, придётся им вести свою войну, а фюрер указал, что война в одиночку Англии не по силам. С Англией вскоре будет покончено. Теперь о Коллеж де Франс. Германские власти надеются на плодотворное сотрудничество немцев и французов в лаборатории Жолио. Особый вопрос — циклотрон в Коллеж де Франс. Господин тайный советник профессор Боте считает, что надо его вывезти в Германию в качестве военной добычи.
— Циклотрон — военная добыча? — возмутился Жолио.— Разве это артиллерийское орудие? Или самолёт? Двадцать семь тонн сложнейших механизмов и приборов, филигранные подгонки...
— В Германии достаточно специалистов, которые могут с успехом демонтировать и смонтировать на другом месте любые сложные механизмы,— безапелляционно указал гестаповец. Он добавил: — Впрочем, этот вопрос вне моей компетенции. На днях к вам приедет авторитетная комиссия высокопоставленных чиновников и учёных рейха, она решит судьбу циклотрона.
Вскоре в Коллеж де Франс появилась группа немецких учёных. Жолио, вышедший им навстречу, испытал новое потрясение. Впереди, в генеральской форме, вышагивал Эрих Шуман, руководитель группы. Жолио не знал его, но многое слышал о нём. Дальний родственник композитора Шумана, музыкант, как и его великий предок, но сочинявший одни военные марши, профессор физики и руководитель исследовательских работ, Шуман был важной шишкой в фашистской научной иерархии и полным нулём в науке. А за ним, в таком же военном мундире, шествовал Курт Дибнер, тоже физик и тоже важная фигура, в больших очках, закрывавших добрую треть отнюдь не арийского лица, с коварной улыбкой и хитро поблёскивающими умными раскосыми глазами.
Но не на них уставился Жолио в охватившем его вдруг ошеломлении. Позади двух генералов скромно двигался хорошо знакомый ему человек, его бывший сотрудник, его бывший друг — Вольфганг Гентнер! Он вежливо поклонился Жолио, тот едва собрал силы, чтоб ответить таким же поклоном. Немцы знали, кого привезти в Париж! Если и существовал в Германии учёный, способный демонтировать и снова собрать циклотрон, то только этот, ныне гейдельбергский профессор,— Гентнер сам недавно устанавливал парижский циклотрон, он знал в нём каждую прокладку, каждый провод, каждый винт! Жолио сразу понял, чем грозит ему неожиданное появление Гентнера.
А Шуман разыгрывал перед всеми заранее расписанную комедию уважения к Жолио. Если Вальтер Боте недавно надменно третировал французских учёных, то этот высокопарно расписывал заслуги Жолио в науке. Он демонстрировал сотрудникам института, что немецкие учёные, несмотря на их всеми признанное превосходство, могут оценить и достижения своих менее значительных зарубежных коллег.
С особым вниманием Шуман осматривал циклотрон. Он похвалил массивный механизм и выразил надежду, что с его помощью будут совершены ещё многие важные открытия, независимо, здесь ли ему предстоит оставаться или он перекочует в один из немецких университетов.
Жолио пригласил комиссию в свой кабинет. По дороге Гентнер шепнул Жолио:
— Как обычно, в шесть часов вечера, на бульваре Сен-Мишель.
В кабинете Шуман заговорил по-иному. Сцена «обольщения» закончилась. Разговор стал походить не на чествование заслуг собрата, а на допрос пленника. Шумана интересовали уран и тяжёлая вода. Показания Жолио в гестапо немецких учёных не удовлетворили. И Шуман и Дибнер ознакомились с отчётами Жолио и ставили вопросы по существу исследований. Дибнер вдавался в тонкие детали проводившихся в Коллеж де Франс экспериментов — этот монголоидный ариец превосходно разбирался в научном значении французских работ.
— Как решим с циклотроном? — поинтересовался Жолио.
— Это зависит от того, к какому мы придём соглашению с вами. Мнение профессора Гентнера по данной проблеме будет решающим,— ответил генерал, вставая.
Он вышел первый. В дверях он громко сказал молчаливому Гентнеру:
— Жолио неискренен. Уверен, что и уран, и тяжёлая вода вывезены в Северную Африку, чтобы наладить там исследования. Нужно будет послать туда специальную миссию.
После ухода немцев Жолио долго сидел в кабинете, погружённый в невесёлые раздумья. Гентнер назначил тайное свидание — в том кафе, где они не раз сидели, в обычный их час. Как ему держаться с бывшим другом? Какую меру откровенности можно себе разрешить?
Жолио пришёл на условленное место раньше и занял уединённый столик. Вскоре появился и Гентнер.
— Задавайте вопросы, Фредерик,— сказал он, усаживаясь напротив.
Он говорил непринуждённо и дружески, как будто и не было войны, разделившей их народы, и оккупации Парижа.
— Я жду ваших разъяснений,— отпарировал Жолио.
— Я начну с того,— невозмутимо сказал Гентнер,— что устанавливаю важный факт: Фредерик Жолио не изменил своих политических убеждений. Он по-прежнему ненавидит фашизм и любит свою прекрасную Францию. Нынешние немецкие завоевания внушают ему отвращение.
Жолио через силу усмехнулся:
— Неплохой материал для доноса в гестапо.
— Я добавлю ещё материала для доноса,— спокойно продолжал Гентнер.— Я устанавливаю второй важный факт: война не изменила политические вгляды Гентнера. Он по-прежнему такой же друг Франции, такой же в душе враг гитлеровского режима. Теперь я ставлю вопрос: поколеблено ли наше прежнее взаимное доверие?
— Мой ответ — нет! — поспешно сказал Жолио.
— Благодарю вас, Фредерик. Мой ответ на этот вопрос такой же. Можно идти дальше. Меня вызвали из Гейделъберга для демонтажа циклотрона, если мы не найдём с вами общего языка. А если такой язык будет найден, я должен остаться в Париже в качестве немецкого директора Коллеж де Франс и возглавить наши общие исследования. От вас зависит, Фредерик, приму ли я назначение в Париж.
— Я буду просить вас об этом, Вольфганг!
— Хорошо. Я принимаю вашу просьбу. Ставьте свои условия.
— Только мирные темы! — твёрдо сказал Жолио.— Вы меня понимаете, Вольфганг? Ни при каких условиях лаборатории Коллеж де Франс не должны использоваться для военных целей.
Гентнер на обратной стороне меню стал набрасывать темы научных работ. В длинном списке, заполнившем весь листок, не было ни одного военного вопроса. Гентнер спрятал листок в бумажник.
— Думаю, мне удастся убедить Шумана с Дибнером, что военные проблемы в Париже изучать не надо. Припугну, что отсюда может легче произойти утечка секретной информации,— это подействует. А что до циклотрона, то моё заключение будет такое: демонтаж его немыслим без серьёзных повреждений, пользоваться им можно лишь на его теперешнем месте.
3. В фокусе — бомба
Хромоногий лорд Эрл Суффолк со смаком выругался, когда явился на новое место стоянки «Брумпарка» и не нашёл на борту Жолио. Он громко проклинал и немцев, устроивших воздушными налётами дикую неразбериху в порту, и себя, что так опрометчиво покинул Жолио. Кому не известно, что великие учёные — самые нерасторопные люди на земле? Нет сомнения, что именно в эту минуту Жолио слоняется в противоположном районе порта и с тоской допытывается у мятущихся беглецов, не видали ли они небольшого пароходика, чёрного, ржавого, с двумя трубами, с английским флагом на мачте! Нет, но какого же он, Суффолк, свалял дурака! Надо было взять Жолио под руку и больше не отпускать, вот как надо было действовать!
Халбан и Коварски прервали его сетования просьбой отпустить их на берег до отхода — они постараются отыскать Жолио в толпе.
Суффолк сурово посмотрел на них и буркнул:
— Разрешение может дать лишь капитан. Спросите у него.
— А он не откажет? — осведомился Халбан.— Может быть, нужно ваше ходатайство?
— Безусловно откажет. И моё ходатайство не поможет. Нет, что за люди! Думают, что их увидит человек, который не сумел разглядеть такую мелочь, как пароход!
Суффолк взошёл на мостик и, крича в мегафон, указывал, куда какой груз укладывать. В толчее и сутолоке он чувствовал себя, как рыба в воде. Он был, по собственному признанию, рождён для «борьбы со стихиями» — морскими и человеческими. Морские бури он испытал на всех широтах. Сын английского лорда, в детстве бежавший из дому в моряки, он прошёл все морские должности — был и юнгой, и матросом, и корабельным плотником, и боцманом, и штурманом — и нигде не терялся. Сегодня ему поручили спасти от нацистов двадцать пять французских учёных, груз тяжёлой воды и партию технических алмазов стоимостью в 2,5 миллиона фунтов стерлингов, и он деятельно спасал.
— Что вы будете делать, если нашу лохань продырявят наци? — спросил он французских физиков, когда погрузка была закончена и «Брумпарк» передвинулся дальше из устья Гаронны в залив Жиронда.
— Прижму к груди одну из канистр и пойду с ней на дно,— без улыбки ответил Коварски.
— Я помогу вам предварительно побарахтаться на волнах,— бодро пообещал лорд-плотник и собственноручно соорудил из досок плот.
Плот установили на палубе, на плоту закрепили канистры с тяжёлой водой и ящик с алмазами. Суффолк любовался своей работой.
— Если нас разбомбят,— сказал он с воодушевлением,— то будет удовольствием покачаться на таком плоту, пока не подоспеет помощь.
К счастью, физикам не пришлось испытать такого удовольствия.
После четырёхдневного плавания «Брумпарк» пришвартовался в Фалмуте, на юго-западе Великобритании. Здесь учёные распростились с оригинальным дипломатом Суффолком. Через год он погиб при испытании нового способа разряжения бомб.
В Лондоне французов встретил один из виднейших физиков Англии — Кокрофт. Улыбающийся Кокрофт поздравил французских коллег с избавлением и спасением важных материалов.
— Очень жаль, что Жолио не захотел сопровождать вас, В Кембридже вы продолжите свои блестящие исследования, о которых нас информировал в апреле лейтенант Аллье.
Из сообщений самого Аллье французы знали, что все крупные английские физики занимались радаром, хотя период исследования локаторов закончился и на очереди стояло промышленное освоение радиолокационных приборов. От урановых исследований отвлекли даже Чедвика, а у него одного в Ливерпуле работал циклотрон. Правительство не верило ни в урановую взрывчатку, ни в урановую энергию.
Чедвик ещё в 1939 году, изучив статью Бора и Уиллера о разных свойствах изотопа урана, доложил правительству: «Можно с уверенностью сказать, что при осуществлении цепной реакции взрыв почти неизбежен».
Как бы отвечая на его предостережение, сам Черчилль запальчиво написал военному министру:
«Есть основание полагать, что по мере обострения международной обстановки нас попытаются запугать россказнями об открытии нового секретного оружия, с помощью которого якобы можно стереть Лондон с лица земли... Возможно, ядерное оружие и в самом деле не уступает взрывчатым веществам сегодняшнего дня, но вряд ли оно приведёт к чему-либо опасному».
Черчилль со времени написания этого письма успел возглавить правительство, но взглядов пока не переменил. И если французы ожидали, что перед ними широко распахнутся двери лабораторий и им будут всемерно помогать военные власти, как то было во Франции, то они скоро убедились, что ничего похожего не предвидится. Коллеги встречали французов радушно, остальные косились: они бежали из Франции, так внезапно и позорно капитулировавшей, оставившей Британию одну сражаться с Германией, они несли на себе долю вины своей страны.
Халбан и Коварски прибыли в Англию в один из тяжелейших периодов войны. Вскоре они узнали, что это время — также и переломное в ядерных исследованиях. Фриш и Пайерлс закончили многократно переделываемый расчёт критической массы урана-235, то есть того минимального количества его, которое необходимо, чтобы произошёл взрыв.
Вывод Фриша и Пайерлса ошеломлял. Урановая бомба была не только теоретически возможна — она была и практически осуществима.
Халбан посетил Бирмингем, и Пайерлс показал ему свои расчёты.
— Доклад, который мы с Фришем написали, вызвал у англичан состояние психологического шока,— со смехом говорил Пайерлс Халбану.— Впечатление такое, как если бы взорвалась сама ядерная бомба.
Халбан с чувством восхищения и ужаса прочитал доклад Фриша и Пайерлса — три машинописные страницы расчётов и соображений.
Фриш, упустивший в своё время возможность предсказать цепную реакцию в уране, теперь с лихвой перекрывал своё упущение! Они с Пайерлсом приходили к страшному выводу: если взять чуть побольше килограмма урана-235, то он взорвётся, когда в нём появится всего один блуждающий нейтрон. И энергия взрыва испепелит целые города, отравит радиоактивными отходами огромные пространства...
— Жутко,— признался Халбан, возвращая доклад.— Но ваше страшилище — чистый уран-235. В природе его не существует. Разделение изотопов урана — сложнейшая задача.
Пайерлс пожал плечами:
— Это уже вопрос техники. Симон в Оксфорде пробует разделить изотопы урана при помощи пористых перегородок. Возможны и другие способы. Я не уверен, что немцы не найдут их раньше нас.
После некоторого молчания Халбан сказал:
— Группа Жолио и в изгнании продолжит поиски цепной реакции на медленных нейтронах. Нас интересует энергия, которую можно использовать в промышленности. Чистые изотопы и быстрые нейтроны — не наша сфера.
— Тогда не рассчитывайте на поддержку англичан,— предсказал Пайерлс.— В мире началась жестокая война лабораторий. В ней победят те, которые раньше овладеют реакцией на быстрых нейтронах.
Французы скоро убедились, что их коллега по изгнанию отлично знает положение в Англии. В Кембридже выделенный Халбану и Коварски штат помощников исчерпывался одним лаборантом. Новые алюминиевые канистры для тяжёлой воды в индустриальной Британии достать было труднее, чем в Норвегии. То, что в Коллеж де Франс можно было совершить за часы, здесь требовало недели.
Черчилля не интересовали новые источники энергии. Расчёты Фриша и Пайерлса, дружно поддержанные всеми крупными физиками Англии, подействовали и на него. Но теперь Черчиллю требовалась бомба, а не реакторы.
Халбан с Коварски всё же собрали примитивную установку — вращающуюся алюминиевую сферу, в которой порошок окиси урана находился во взвешенном состоянии в тяжёлой воде.
Но первые же эксперименты показали, что учёных вновь постигла неудача. Самоподдерживающаяся реакция не возникла. Для неё было нужно гораздо больше урана и не двести килограммов, а около трёх тонн тяжёлой воды. И если уран можно было раздобыть, переработав канадскую руду, то тяжёлую воду достать было неоткуда.
Французские учёные написали обстоятельный отчёт и в унынии ожидали закрытия своих работ.
Но тут произошёл неожиданный поворот событий. Работа Халбана и Коварски вдруг приобрела огромное военное значение.
В Калифорнийском институте в Беркли молодые физики Филипп Абельсон и Эдвин Макмиллан, а затем Глен Сиборг и помогавший ему Эмилио Сегре, ещё недавно «василиск» в кругу Ферми, открыли наконец два трансурановых элемента, которые уже столько раз торжественно объявлялись открытыми и столько раз опять «закрывались». И оказалось, что источником трансуранов является тот самый инертный уран-238, которого в природном уране ровно в 139 раз больше, чем активного урана-235.
Поглощая один нейтрон, уран-238 превращается в реальный трансуран нептуний. Нептуний живёт всего несколько дней и в свою очередь трансформируется в значительно более устойчивый элемент плутоний.
А относительно плутония было установлено, что он, как и уран-235, поглощая один нейтрон, распадается на два осколка, выбрасывая при этом в среднем три нейтрона.
Это означало, что плутоний так же годится для ядерной бомбы, как и уран-235. И источником плутония был тот реактор, с которым возились Халбан и Коварски и который до сих пор рассматривали лишь как возможный источник энергии.
Отчёт французов изучался в научных и правительственных кругах Англии. Один экземпляр направили Ферми и Сцилларду. Ферми не поверил, что Франция так далеко ушла вперёд. Он прислал список вопросов, просил подробно на всё ответить.
А генералы, с презрением взиравшие на «хлопотню сумасшедших итальяшек» и прочих «битых горшков», как в запальчивости назвал ядерщиков один высокопоставленный военный, вдруг со смятением убедились, что чуть не проворонили оружие, по мощи превосходящее всё, что они могли себе вообразить. Нужно было немедленно наверстать упущенное. Нужно было, срочно оторвав средства от завоевания африканских пустынь и тихоокеанских микроостровов, идти походом на новую страну — физику, покорить населявших её странных длинноволосых туземцев, которыми они так долго пренебрегали.
И если раньше генералы с досадой отмахивались от предупреждений, что в Германии учёные получают, возможно, такие же результаты, то теперь без ужаса не могли и подумать об этом. Ах, сколько же допущено промахов! Урановые рудники в Чехословакии — неповреждённые во власти немцев, в Бельгии немцы захватили тысячу тонн урановой руды, в их руках единственный в мире завод тяжёлой воды в Норвегии! Правда, французский разведчик Аллье под носом у гитлеровцев выхватил все накопленные запасы этого ценного военного материала. Но завод в Рьюкане продолжал работать. И он производил тяжёлой воды по-прежнему в сотни раз больше, чем все остальные предприятия мира, вместе взятые!
Черчилль срочно направил в Соединённые Штаты физика Маркуса Олифанта, чтобы тот проинформировал американцев о новых открытиях и перспективах.
Рузвельт в ответ послал в Англию двух своих физиков — Джорджа Пеграма и Гарольда Юри, того самого Юри, который десять лет назад открыл тяжёлую воду и был за то удостоен Нобелевской премии. Для президента и его окружения представлялись не столь важными научные отличия их посланцев — нобелевских лауреатов в войну в Соединённых Штатах скопилось немало,— сколько то, что они были чистокровные американцы, не эмигранты, придающие себе вес воплями, что Гитлер овладеет новым оружием раньше союзников. Рузвельт, несмотря на письмо Эйнштейна, всё же не очень доверял физикам-эмигрантам. Яростный скептицизм Черчилля передавался и ему. Не сразу он поверил и в крутой поворот Черчилля от насмешек к безоговорочному признанию. Он хотел, чтобы спокойные американцы, не беженцы с расстроенными нервами, представили ему спокойный доклад о возможностях урановых разработок.
Доклад Пеграма и Юри был беспощаден. Американские учёные, подробно ознакомившись с исследованиями английских и французских коллег, доказательно устанавливали, что и энергетические реакторы, и атомные бомбы практически осуществимы; и что Франция и Англия в урановых исследованиях шагнули много дальше Соединённых Штатов, несмотря на то что Рузвельт в своё время благосклонно отнёсся к меморандуму Эйнштейна и велел поддержать Ферми и Сцилларда; и что в Германии тоже ведутся эксперименты с ураном, и ведутся в таком темпе, что если не принять действенных мер, то Гитлер и впрямь раньше союзников получит в своё распоряжение ядерное оружие.
В Вашингтоне схватились за голову!
4. Раздвоение личности или раздвоение совести?
В сентябре 1941 года в вагоне берлинского метро хорошо одетый человек лет под тридцать с увлечением читал американский журнал «Физикал Ревью». На него косились. Он был того возраста, который давно исчез среди мирных жителей Германии,— тридцатилетние мужчины, за редчайшим исключением, сражались на полях России, несли сторожевую службу в захваченных странах, а не катались в метро. И он читал не газеты, трубно извещавшие о новых победах вермахта, а подозрительный иностранный журнал. Не следовало ли на этом вполне достаточном основании задержать его и доставить в полицию?
Поезд подкатил к очередной станции, пассажир, оторвавшись от чтения, опрометью выскочил на перрон. Он с досадой покачал головой. Увлёкшись чтением, он проехал три лишних перегона. Он поспешил к обратному поезду. Тот уже отходил, но рассеянный пассажир успел вскочить в последний вагон, в отделение для иностранцев. Это было нехорошее отделение, для неполноценных в расовом отношении. И заполняли его бедно одетые люди, с голодными лицами, с внешней покорностью и затаённой враждой в глазах. Немцы считали неприличным входить в эти загончики для низшей расы.
Пассажир, смущённый своей оплошностью, остановился у двери, чтобы выскочить на следующей остановке, но к нему обратился другой мужчина, сидевший посередине вагона.
— Господин фон Вейцзеккер, около меня есть свободное местечко, идите сюда. Я, как и вы, не успел добежать до наших вагонов.
Карл Фридрих фон Вейцзеккер, сын заместителя Риббентропа и тот самый физик, которого упомянул Эйнштейн в письме к Рузвельту, узнал доктора Пауля Розбауда, одного из редакторов научного издательства Шпрингера. Слева от Розбауда сидела пожилая полька, за ней — похожий на грека седой, давно не бритый старик. Справа место было свободно. Вейцзеккер осторожно уселся на скамью.
— Интересные сообщения? — Розбауд кивнул головой на журнал.— В последнее время заграничные издания приходят с таким опозданием, что новости устаревают до того, как с ними познакомишься.
— Не все,— сказал Вейцзеккер.— О, далеко не все, господин Розбауд! Американцы наконец обнаружили трансурановые элементы. Я предвижу колоссальные перспективы в связи с этим.
Розбауд горестно вздохнул:
— И они публикуют свои открытия? Какой беспечный народ! У нас это было бы немыслимо. Кстати, дорогой Вейцзеккер, «Натурвиссеншафтен» ждёт от вас интересных статей. Такой блестящий физик, как вы, не должен молчать.
Вейцзеккер выразительно передёрнул плечами.
— Вы знаете темы моих работ. К сожалению, они закрыты для публичных дискуссий.
Розбауд вздохнул ещё горестней. На коленях у него лежал пакет, завёрнутый в газету, он осторожно придерживал его. Розбауд уныло сказал, что скоро ему придётся подать в отставку: редакторам научных журналов нечего стало делать при такой строгой цензуре.
Поезд подкатил к станции. Вейцзеккер встал и пошёл к двери, Розбауд помедлил и тоже встал. Вейцзеккер обернулся и увидел, что Розбауд, выходя, положил пакет на колени польке. Она испуганно что-то сказала, Розбауд сделал успокаивающий жест. Оба физика молча вышли из вестибюля. На улице Вейцзеккер, покачав головой, сказал:
— Это видел не только я, доктор Розбауд. Могли быть неприятности.
— В пакете остатки моего пайка — кусок мармелада, хлеб, немного мяса,— спокойно сказал Розбауд.— Эти бедные люди, объявленные неполноценными, нуждаются в помощи. А что до неприятностей, то вы меня не выдадите, а ретивые нацисты в отделениях для иностранцев не появляются.
— Вы считаете, что ваша скудная помощь спасёт всех этих людей? — с удивлением спросил физик.
— Всех она не спасёт, но кому-то станет легче. Зато она меня спасает.
— Вас? От чего же вас спасают эти опасные подачки?
— От угрызений совести,— сказал редактор.— Они доказывают мне самому, что я не потерял остатков человечности. Не забывайте, что моё положение куда хуже, чем у вас, работников институтов. Я чиновник, издатель ваших трудов — чем мне оправдаться, когда придёт нужда в оправданиях? Вы же будете оправдываться своими блестящими работами, столь нужными человечеству.
Вейцзеккер хмуро смотрел на Розбауда. Он отлично разобрался в иронии, звучавшей в словах редактора.
— По-вашему, нужно будет оправдываться? Даже после победы?
— Победа будет или поражение — это скажется лишь на уголовной ответственности, но не на муках совести. Побеждённых привлекают к суду прокуроров и адвокатов, а победителей судит всё человечество. Аттила и Кортес, Чингисхан и Тамерлан умерли победителями, но не ушли от суда истории. И что такое победа, дорогой Вейцзеккер? Над кем победа? Во имя чего победа?..
— И вы считаете, что наши работы...
— Вот именно, вот именно! Вы работаете на благо немецкого народа, а благо большого народа, если его не понимать извращённо, не может противоречить благу всего человечества. Ибо любой народ — часть человечества. И когда придёт пора успокоения, вы выступите вперёд и с гордостью объявите: «Вот это сделали мы, немецкие физики,—открыли новые источники энергии, облегчили жизнь всех людей, на наших руках нет крови женщин и детей, славьте нас, люди!» — вот как будете говорить вы, Вейцзеккер! А что станет говорить,бедный Розбауд? Он покажет на жалкий кусок варёного мяса и тихо скажет: «Одной несчастной женщине стало легче, больше нет у меня оправданий!»
— Прощайте! — резко бросил Вейцзеккер и, круто повернувшись, отошёл от редактора.
Разговор с Розбаудом так взволновал Вейцзеккера, что он потерял интерес к американскому журналу. Он сидел у себя перед стопкой законченных вычислений и бесцельно проглядывал цепочки формул.
К Вейцзеккеру вошёл Гейзенберг. Недавно он был назначен директором института в Берлине и возглавил в нём урановые исследования. Жил Гейзенберг по-прежнему в Лейпциге, там у него тоже имелась лаборатория, но каждую неделю приезжал в Берлин.
— Я проверил ваши расчёты цепной реакции, Фридрих, и они совпали с моими,— сказал Гейзенберг.— Теперь нет сомнений, что атомную бомбу можно создать из чистого или обогащённого урана-235, но можно воспользоваться, как вы предлагаете, и трансуранами, образующимися в нашем экспериментальном котле. Нам с вами надо решить, какой путь проще ведёт к поставленной цели.
— Нам с вами надо решить, Вернер, какую мы себе ставим цель,— хмуро возразил Вейцзеккер.
Гейзенберг с удивлением уставился на друга. Сын крупного нацистского дипломата, уклончивый светский человек, отлично лавирующий между людьми, Вейцзеккер, странно совмещая а себе противоположности, был одновременно глубоко преданным науке учёным. Он не стремился к избытку жизненных благ, его не привлекали ни деньги, ни ордена. Друзья знали, что он охотней вглядывается в небо, чем в землю,— его первые работы, обратившие на себя внимание знатоков, были посвящены атомным реакциям в звёздах. А покровительствующий Вейцзеккеру Гейзенберг знал, что тот отнюдь не разделяет фашистских убеждений отца. Между собой друзья беседовали откровенно, на людях держались по-иному. Двойная жизнь, двойное чувствование, двоесловие стали обычной формой их существования, они временами сами не могли бы определить, где притворяются, а где искренни.
— Вернер, мы способны дать Гитлеру оружие, при помощи которого он всех одолеет,— продолжал Вейцзеккер.— И вот меня мучит вопрос: должны ли мы с вами это сделать? Вы — светило мировой науки, Вернер. Мировой, не одной немецкой! У вас есть обязательства перед миром, который верит в вас.
— У меня есть обязательства перед Германией! — вдруг вспылил Гейзенберг.— Если такое оружие не произведём мы, его произведут наши противники. И тогда немецкие города превратятся в радиоактивный пепел!
— А если обе стороны создадут ядерные бомбы? Тогда все страны должен завалить радиоактивный пепел?
— Это соревнование. Весь вопрос — кто успеет раньше в беге.
— Мне не по душе бег наперегонки ко всеобщей гибели! — с отвращением сказал Вейцзеккер.
— У вас есть иной выход?
— Иного выхода у меня нет, Вернер.
Они помолчали. Вейцзеккер снова заговорил:
— А если бы ни они, ни мы?.. Нельзя ли с ними договориться: прекращаем взаимно урановые исследования.
— Созвать во время войны конференцию физиков враждующих стран? — иронически поинтересовался Гейзенберг.
— Невозможно! Но использовать личные контакты... Тайный разговор, обещания, скреплённые честным словом...
— По-вашему, поверят?
— Вам, с вашим именем, с вашей славой, Вернер!..
— Можно попытаться,— задумчиво сказал Гейзенберг.— Я скоро поеду в Копенгаген на теоретическую конференцию. Правда, институт Бора её бойкотирует, но сам Бор в Копенгагене. Бор, конечно, не утратил связей с англичанами. Но это опасно, очень опасно... Нильс так несдержан!..
— Боюсь, что здесь наш последний шанс...
— Хорошо, я попробую,— сказал Гейзенберг.
Через несколько дней, в октябре 1941 года, Гейзенберг прибыл в Копенгаген. Вечером он подошёл к особняку Карлсберг, где проживал Бор. На звонок вышла служанка.
— Доложите господину Бору, что я прошу его принять меня,— сказал Гейзенберг.
Бор в это время сидел в гостиной. Служанка доложила, что у дверей стоит профессор Гейзенберг, приехавший из Германии. Бор так разволновался, что только кивнул головой. Гейзенберг вошёл.
— Вернер, вы? — Бор неохотно протянул руку.
Гейзенберг волновался не меньше Бора. Бор не пригласил его в кресло и сам стоял, словно ожидая, что гость что-то скажет и немедленно уберётся. От неласкового приёма замешательство Гейзенберга усилилось.
— Как вы поживаете, Нильс? — только и сумел он спросить.
— Как я поживаю, Вернер? — В голосе Бора звучала откровенная враждебность.— Отлично поживаю для нашего времени. Слежу за вашими успехами. Скоро вермахт возьмёт Москву, высадится в Англии, всех свободомыслящих перестреляют, отменят все национальные культуры и оставят одну немецкую — тогда буду чувствовать себя ещё лучше. Можете не беспокоиться за меня.
Гейзенберг обвёл глазами гостиную. Он часто бывал в этом особняке, подаренном датчанами своему великому гражданину, бывал и на прежней, более скромной квартире Боров. И сам Бор не раз взбирался к Гейзенбергу на мансарду, где тот тогда жил, и они говорили, перебивая друг друга, говорили, говорили, не могли наговориться! Говорили днём, говорили ночью, всю ночь напролёт, утром снова начинали излияния и споры... Как страшно изменились их отношения за эти годы!
— До конца войны ещё далеко,— сказал Гейзенберг.— И вообще... Сопротивление под Москвой усиливается...
— Вы не верите в успехи вашего прославленного вермахта? — Бор, усмехнувшись, выдохнул дым.— Странно слышать это, Вернер.
Гейзенберг молча смотрел на Бора. Гейзенберг никогда не верил в триумф Гитлера. Временные успехи — да, победа — никогда! Но говорить об этом в доме, в котором, возможно, есть подслушивающие аппараты гестапо, говорить Бору, не делающему тайн из своих бесед, означает рисковать головой. И то, с чем он явился к Бору, было несравненно важнее споров о временных успехах Гитлера. Вся судьба человечества в немалой степени зависит от того, удастся ли ему договориться с так враждебно принявшим его Бором!
А Бор, наблюдая за Гейзенбергом, с негодованием размышлял о том, как нацизм духовно калечит самых одарённых людей. Давно ли этот человек у него в Копенгагене разрабатывал парадоксальные основы квантовой механики? Давно ли Бор поздравлял его, тогда милого парня, с успехами в теории атомного ядра? Они в те годы работали для всего человечества. А сейчас его бывший друг и ученик публично приветствует оккупацию Польши! Он согласился стать директором Физического института после бегства в Америку прежнего директора Петера Дебая. Что это такое, как не лакейство перед нацистами? И этот человек осмелился явиться к нему на дом!
— Я хочу поговорить с вами, Нильс,— сказал Гейзенберг.
— Говорите, я слушаю.— Бор всё не предлагал сесть.
— Может быть, мы прогуляемся? Погода хорошая.
С полминуты Бор боролся с желанием показать непрошеному гостю на дверь, но что-то в глазах Гейзенберга поразило его. Бор стал одеваться.
На улицах было сухо и холодно. Всю неделю лили дожди, бушевал циклон с запада. Западные ветры сменились восточными, земля быстро подсохла. Бор молча шагал, выставив вперёд массивную голову, крупное лицо с отвисающими щеками сжималось, когда он высасывал дым из трубки. На улице он ещё больше, чем в комнатах, походил на немолодого, но крепкого рабочего, грузчика или моряка. Гейзенберг был моложе почти на двадцать лет, но с трудом соразмерял свой шаг с энергичным шагом пожилого учёного.
К особняку Бора примыкал тенистый сад. Бор повернул на улицу. В саду он прогуливался только с близкими друзьями — Вернср Гейзенберг перестал к ним относиться.
— Говорите же! — буркнул Бор.
Но Гейзенберг всё не мог начать. Там, в Берлине, задача казалась более простой.
И, шагая по затемнённому Копенгагену, Гейзенберг колебался между желанием объясниться по-научному точно и страхом быть слишком откровенным. Бор не понял сложных переживаний Гейзенберга. Притворство было чуждо Бору, мыслителю, но не дипломату. Он с раздражением снова спросил, о чём хочет с ним беседовать Гейзенберг.
— Вы не думаете, что физики разных стран должны возобновить между собой контакты? — осторожно начал Гейзенберг.
Бор фыркнул:
— Какие контакты могут быть между настоящими учёными и теми, кто добровольно пошёл в прислужники Гитлера?
— Вряд ли можно говорить о добровольности, Нильс. Вы не учитываете, какое давление было оказано на немецких учёных. Мне всё-таки кажется, что можно договориться о некоторых общих пунктах.
— Говорите ясней, Вернер.
— Я хотел бы знать ваше мнение: должны ли физики враждующих сторон заниматься во время войны урановой проблемой?
Бор вынул трубку изо рта и растерянно уставился на Гейзенберга:
— Что вы под этим подразумеваете?
— Дело в том, что прогресс в этой области может привести к серьёзным последствиям в технике ведения войны.
Бор не сдержал испуганного жеста. Гейзенберг подметил реакцию Бора. Бор ответил контрвопросом:
— Вы действительно думаете, что деление урана можно использовать для создания оружия?
Гейзенберг тщательно подбирал слова.
— По-моему, в принципе это возможно, но для этого потребуются невероятные технические усилия, которые, будем надеяться, не удастся осуществить в ходе настоящей войны.
У Бора дрожали руки, когда он закуривал трубку. Так вот с чем явился этот молодчик, его бывший друг и ученик! Он размахивает атомной бомбой! Он пытается запугать Бора, а через него и всех физиков, борющихся с нацизмом. Ну нет, попытка эта не удастся!
А Гейзенбергу казалось, что Бор хорошо разобрался в тайных мотивах его беседы. Весь строй его мысли, извилистой и скрытной, был так далёк от прямого восприятия Бора, что Гейзенберг даже вообразить не мог, с каким настроением его слушает Бор. Спасать беседу можно было лишь поздним, но искренним объяснением, а Гейзенберг всё раскидывал хитрую паутину:
— Как вы думаете, Нильс, далеко ли продвинулись в Англии и Америке с урановыми исследованиями?
Бор постарался сдержать кипевшее в нём раздражение. Мало того, что его пытаются запугать, от него ещё выведывают военные секреты! Он ответил с подчёркнутой сухостью:
— Я потерял связь с моими заморскими друзьями. С сорокового года я не в курсе их работ.
Только теперь Гейзенберг сообразил, по какой неверной дороге шагал. Он дипломатничал там, где надо было объясняться начистоту. Он провалил важнейшую миссию! В растерянности он пытался исправить положение.
— Мне кажется, урановое оружие сомнительно в моральном аспекте. Нам следовало бы задуматься и над этой стороной проблемы.
Но Бор и сейчас не понял, к чему клонит Гейзенберг. Он стремился закончить разговор. Он боялся, что наговорит лишнего.
— Решение споров при помощи оружия всегда сомнительно в смысле морали. Это относится не только к урановым исследованиям. Простите, Вернер, мне надо возвращаться.
Он не пригласил Гейзенберга к себе. Гейзенберг ушёл в полном отчаянии. Он то проклинал себя, то ругал Бора. Всё было так хорошо задумано — и такой провал! Он больше не осмелится делать попытки негласно договориться с заокеанскими учёными обоюдно притормозить войну лабораторий. Но не узнают ли в Германии о его встрече с Бором? В гестапо могут точнее оценить его экивоки, чем сумел Бор. Государственная измена — вот в чём его обвинят!
Гейзенберг возвратился в Германию, не стараясь ещё раз повидаться с Бором. Вейцзеккер с унынием выслушал рассказ о постигшей друга неудаче. Вскоре о провале попытки договориться с физиками союзных стран узнал молодой профессор Йенсен, которому и Гейзенберг, и Вейцзеккер доверяли. Йенсен впоследствии оценил эту поездку с язвительной насмешкой:
— Кардинал немецкой теоретической физики ездил к папе за отпущением грехов.
Сам Йенсен считал, что в таком важном предприятии недопустимы ни экивоки, ни обиняки. С открытым Бором надо говорить только в открытую. Он решил повторить попытку Гейзенберга, но действовать прямей. И, появившись вскоре перед Бором, горячий профессор высказал ему всё то, на что не осмелился Гейзенберг. Результат оказался ещё хуже.
— Гейзенберг пытался хитро выведать у меня, как далеко продвинулись союзники в урановых исследованиях,— говорил своим близким Бор,— а Йенсен — грубый провокатор! Как отвратительно он выведывал мои мысли!
Бор, редкостно честный и прямой, органически не мог верить людям, работающим на Гитлера.
5. Атомная бомба — дело шестнадцатое
Все действия Гейзенберга пронизывала двойственность. Он метался от одной крайности к другой. Он деятельно изобретал то, чего не желал, одновременно и ускорял работу, и, пугаясь самого себя, ставил ей скрытые препоны. Он хвастался перед правителями Германии своими достижениями и смертельно страшился, что они поверят в его заверения.
И если возникнет желание доказать два взаимно исключающих тезиса — что Гейзенберг старался изготовить ядерную бомбу и что он всячески саботировал изготовление бомбы,— то для каждого можно подобрать массу убедительных доказательств.
Тень колебаний Гейзенберга легла на все урановые исследования немецких физиков.
Бегство талантливых учёных из фашистской Германии страшно ослабило её военный потенциал. И хотя само деление урана было открыто в Берлине, немецкие физики, как и англичане, как и американцы, далеко отставали от глубоких исследований группы Жолио. Однако Сциллард был прав: в тот момент, в первые месяцы войны, Германия могла опередить своих соперников. В принципе Гитлер мог первым получить атомную бомбу.
Он мог получить её первым потому, что, хотя множество физиков и бежало, немало и осталось — и во главе оставшихся стоял такой учёный, как Гейзенберг.
А в институтах страны сохранились великолепно оборудованные лаборатории, причислявшиеся к лучшим в мире. И хотя свой циклотрон ещё не был смонтирован — в постройке их находилось шесть,— нужные эксперименты можно было произвести и без него.
И, что было чрезвычайно важно, к услугам немецких учёных имелась лучшая тогда в мире химическая промышленность. Заводы Германии могли изготовить всё, что от них потребовали бы учёные...
Тем не менее Гитлер не получил атомного оружия.
Исследование причин этого важного явления весьма поучительно.
Сами немецкие физики после войны доказывали, что тайно саботировали работы по атомному оружию и что их внешнее усердие было притворным. Гейзенберг чёрным по белому написал: «В условиях диктатуры активное сопротивление могло осуществляться только теми, кто делал вид, что сотрудничает с режимом». Так недалеко и до признания, что угодничество перед диктатором — лучшая форма борьбы с ним.
Прекрасно знавший Гейзенберга Гоудсмит презрительно замечает по этому поводу: «Если бы немецкие учёные могли изготовить атомную бомбу, они несомненно изготовили бы её». И они и вправду не могли её изготовить. А после войны, по старой немецкой пословице, «превратили необходимость в добродетель».
Вместе с тем простое отрицание послевоенных оправданий немецких учёных было бы поверхностным. Корень немецкой неудачи глубже. Он таится в общих условиях жизни тех лет в Германии.
Маттаух, выболтавший Розбауду новость о секретном совещании в министерстве, приоткрыл завесу над действиями правительства. В Германии был организован «Урановый клуб», куда постепенно вошли все крупные атомщики. Но клуб быстро превратился в содружество лебедя, рака и щуки. Он распался на конгломерат враждующих групп, пытающихся перехватить одна у другой и уран, и лабораторное оборудование и перебить скудно выделенные промышленные заказы. Каждый учёный ревниво наблюдал, как бы его не обошёл сосед.
В Гамбурге трудился талантливый Пауль Хартек, один из немецких учеников Резерфорда,— уже одно это не слишком хорошо характеризовало его в глазах правительства. И, хотя Хартек дальше других продвинулся и в разделении изотопов урана и в опытах с разнообразными замедлителями нейтронов, Гейзенберг бесцеремонно лишил его и достаточных запасов урана, и других важных материалов — все они нужны были его группе физиков в Берлине и Лейпциге.
Неподалёку от Физического института в Берлине, где командовал Гейзенберг, создалась в лабораториях министерства вооружения третья «урановая группа», возглавляемая Куртом Дибнером, тем самым, который явился с Шуманом в захваченный Париж к Жолио. Этот хитрый и умный физик с монголоидным лицом через год после визита к Жолио посетил вместе с тем же Эрихом Шуманом захваченный гитлеровцами Харьков и в Украинском физико-техническом институте отобрал себе в Берлин ценное оборудование. И, пользуясь тем, что он на службе в военном министерстве, а не в министерстве просвещения, Дибнер захватил раньше других большие запасы урана — и в последующем не столько работал с ними, сколько защищал их от посягательств конкурирующих «урановых групп». Зато в конструировании реактора он достиг более ценных результатов, чем его соперники, и если всё же не осуществил самоподдерживающейся реакции, то лишь потому, что встречал не поддержку, а помехи со стороны более именитых учёных.
Совсем уже анекдотом звучит и то, что одна из самых результативных «урановых групп» была создана в почтовом ведомстве. Талантливый инженер-изобретатель барон Манфред фон Арденне, ныне один из уважаемых учёных ГДР, проведал, что у министра почт Онезорге имеются средства на исследовательскую работу, и предложил свою помощь в трате их. Увлекающегося генерал-почтмейстера покорили рассказы Арденне о перспективах ядерных реакций. Онезорге добился в конце 1940 года аудиенции у Гитлера и доложил фюреру о том, что атомная бомба технически осуществима и что он хотел бы её изготовить в своих почтовых учреждениях. Гитлер поднял министра на смех. Гитлер, опьянённый удачами, считал, что решающим фактором успеха является его собственная личность. Гарантией победы должен был служить его полководческий гений, а не какая-то мифическая бомба. И, показывая своим генералам на сконфуженного министра, Гитлер воскликнул:
— Послушайте, господа, это восхитительно! Вы всё ломаете голову, как нам победить в этой войне, а наш почтмейстер приносит готовое простое решение! Ну, не чудо?
Онезорге всё же выделил средства для строительства в частной лаборатории Арденне сложной аппаратуры для ядерных исследований. К Арденне присоединился замечательный физик, австриец Фриц Хоутерманс, человек с глубоким пониманием науки и нелёгкой жизнью. Как и Арденне, он не очень котировался в окружении Гейзенберга, но вряд ли кому-нибудь уступал там по таланту. Встревоженный размахом «почтовиков», сам Вейцзеккер явился к Арденне уговаривать того прекратить поиски путей к созданию бомбы. Это не помешало Хоутермансу сделать самый полный в Германии расчёт атомной бомбы из трансурановых элементов. Однако Хоутерманс не пожелал докладывать начальству о своих работах. Лишь после войны среди секретных «Докладов об изысканиях Почтового ведомства» была обнаружена там и пролежавшая в течение четырёх лет в сейфе интереснейшая статья: «Проблема осуществления ядерных цепных реакций».
Правда, в ответ на визит Вейцзеккера Хоутерманс несколько раз посещал его и Гейзенберга в Физическом институте. И в одной из бесед Хоутерманс признался Вейцзеккеру, что хранит у себя в секрете расчёт атомной бомбы. Вейцзеккер на откровенность ответил откровенностью. Оба физика пришли к выводу, что было бы опасно порождать в правительстве надежды на атомное оружие и что до поры до времени лучше помалкивать о нём, чтобы физиков не заставили немедленно заниматься только ими, поставив неисполнимые сроки, не обвинили потом в саботаже важнейшего задания фюрера.
На беседе лежит отпечаток осторожной дипломатичности, характерной больше для Вейцзеккера, чем для Хоутерманса, человека левых политических взглядов. В государственные институты Хоутерманса не пускали, потому что гестапо подозревало его в сочувствии коммунизму и тем самым в активной ненависти к нацистам. Юнг, написавший прекрасную книгу о западных первооткрывателях ядерной энергии, приводит следующее категорическое высказывание Хоутерманса:
«Каждый порядочный человек, столкнувшийся с режимом диктатуры, должен иметь мужество совершить государственную измену».
Ни один из физиков гитлеровской Германии, кроме, может быть, Розбауда, не шёл, однако, так далеко, чтоб вступить в прямой конфликт с властью.
И когда сейчас присматриваешься к лоскутной картине деятельности самостоятельных «урановых групп» в Германии, то никак не отделаться от впечатления, что если бы все эти незаурядные учёные объединили в одном усилии свои знания, талант и научное мастерство, то поиски их могли завершиться только успехом. Но суть-то в том, что такое объединение противоречило бы духу «арийской физики», порождавшему в каждой отрасли своих «фюреров». Кто-то должен был бы отказаться от своей «руководящей» роли в пользу другого, а это означало бы не только потерю самостоятельности, но и потерю «лица» — пойти на такую жертву мало кто был способен. Дух дружеского сотрудничества, и прежде не особенно развитый в Германии, был заменён духом субординации, а это порождало борьбу за власть.
Меньше всего мог Гейзенберг поколебать своё положение «фюрера» германской физики признанием того, что Хартек или Дибнер больше него преуспели в экспериментах, а Хоутерманс — в расчётах: впереди мог быть только он. Он был непогрешим и категоричен. Он командовал, а не советовался. И если такого положения можно было добиться, лишь умаляя труды соперников, великий учёный, ставший «фюрером» ядерных исследований, не останавливался и перед этим.
Только проникнув в тёмные взаимные свары, в тяжкую удушливость германской научной атмосферы тех лет, можно правильно оценить причины неудачи немецких физиков...
И, быть может, самым выразительным примером отравившего немецких физиков духа подчинения взамен размышления является ошибка Вальтера Боте с замедлителями нейтронов — ошибка, ставшая в полном смысле роковой для немецких урановых исследований.
Он был известным учёным, этот профессор с типично арийской внешностью — крупный нос над резко очерченными губами, холёные усики, невысокий покатый лоб... И хоть он не был в чести у нацистов, его уважали за границей, считая чем-то вроде старшины немецких экспериментаторов. Именно он с Беккером обнаружили в 1930 году странное бериллиевое излучение под воздействием альфа-лучей, которым заинтересовались супруги Жолио-Кюри и которое привело Чедвика к открытию нейтронов. Правда, у самого Боте не хватило бы фантазии дать столь сногсшибательное толкование своим экспериментам, но он с лихвой заменял недостаток фантазии точностью. Он был по-немецки основателен.
И, появившись после захвата Парижа в Коллеж де Франс, он с пренебрежением осматривал институт. С какими простыми приборами работали французы, какие элементарные собирали схемы опытов! Не удивительно, что они поражали идеями, а не исполнением — на тщательное исполнение их просто бы не хватило. Итак, французы использовали графит в качестве замедлителя? И не получили самоподдерживающейся реакции? Нет, а что другое могли они получить? Разве они попытались заранее определить, годится ли графит в качестве замедлителя? Они без раздумий нагромоздили гору графита, засунули в неё урановые чушки — и не обрели ничего путного! Работа вслепую — вот их опыты!
И, вернувшись в свой Гейдельберг, Боте тщательнейше исследовал движение нейтронов в графите. Он нашёл, что длина пробега нейтрона в графите около 35 сантиметров. Измерения были точные, конечно, но графит, присланный Боте под маркой чистого, видимо, был загрязнён азотом воздуха: поглощение нейтронов оказалось в два раза больше истинной величины. И Боте, забраковав графит, признал, что приемлемым замедлителем может быть только тяжёлая вода.
Почему он сразу уверовал в своё ошибочное измерение? Почему снова и снова не перепроверил себя? Возможно, и потому, что найденный результат был ему приятен. В точности собственных измерений он справедливо не сомневался. А они показывали, что супруги Жолио-Кюри, по существу перехватившие у Боте открытие нейтронов и переадресовавшие это открытие Чедвику, очень неважные экспериментаторы, слава их во многом дутая. Столько усердия затратить на возню с графитом, в то время как заранее можно было установить, что графит не стоит внимания! Нет, что ни говорите, французы, даже талантливые, народ несерьёзный, какая-то в них есть неполноценность!
Встаёт и иной вопрос: почему в других лабораториях не проверили выводов Боте? Почему их приняли без критики? Да потому, что «арийский дух», проникший и в физику, был несовместим с критикой. Дух этот, правда, требовал тщательности, аккуратности, истинно немецкой лощёной точности, но кто посмеет усомниться в экспериментаторском искусстве профессора Боте? Не будет ли кощунством посягать на авторитет столь крупного учёного?
Так получилось, что все свои надежды на создание уранового реактора и на изготовление ядерной бомбы немецкие физики связали с тяжёлой водой в качестве единственного замедлителя нейтронов, наотрез, вглухую забраковав графит, с которым в это же самое время с успехом экспериментировали Ферми и Сциллард в Соединённых Штатах...
И если после войны немецкие физики твердили, что делали всё возможное, чтобы саботировать урановые исследования, то такому утверждению противоречат реальные факты. Не хотел ядерного оружия Макс фон Лауэ, открытый антинацист — но он и не примкнул ни к одной из «урановых групп». Не хотел атомной бомбы Отто Ган — и работал без углубления в опасные проблемы, оставаясь для деятельных членов «Уранового клуба» тем, что называется по-русски «пришей кобыле хвост». Всё сделал, чтобы о его расчётах ядерной бомбы не узнали гитлеровские власти, убеждённый антинацист Фриц Хоутерманс...
Но это не относится к Гейзенбергу.
Гейзенберг и многочисленная группа даровитых физиков, возглавляемая им в Берлине и Лейпциге, работала усердно. И они обижались, что правительство мало уделяет им внимания и средств, стараясь привлечь внимание высшей власти к своим работам.
В Берлине 26 февраля 1942 года состоялась теоретическая конференция, на которую физики пригласили и Руста, и Геринга, и Кейтеля, и Шпеера, и даже Гиммлера с Борманом. И хотя, за единственным исключением министра просвещения Руста, нацистские главари дружно не явились, а прислали лишь своих «представителей», лучшие ядерщики Германии — и Ган, и Гейзенберг, и Боте, и Хартек — популярно познакомили власть в лице Руста со всеми грозными перспективами своих работ. И меньше всего таил секреты Гейзенберг. Он, напротив, старался ошеломить. В отличие от своего друга Вейцзеккера, понимавшего, что история идёт извилисто и завтра, возможно, придётся отвечать по суду за то, за что сегодня выдаются ордена, Гейзенберг пропагандировал атомную бомбу. Он объявил с трибуны, как засвидетельствовали протоколы совещания:
«Если удастся сложить уран-235 в единый кусок, достаточно большой для того, чтобы количество нейтронов, улетающих вовне через его поверхность, оказалось значительно меньше числа нейтронов, размножающихся в толще куска, количество последних чрезвычайно возрастает за очень короткое время. И тогда вся энергия расщепления урана, равная 15 миллионам миллионов больших калорий на тонну, высвободится за малую долю секунды. Поэтому-то уран-235 и должен оказаться взрывчатым веществом невообразимой силы».
После такого авторитетного заявления власти подбросили ассигнований, дополнительно освободили молодых физиков от службы в армии.
В Берлине 4 июня 1942 года созывается новое совещание по урановым делам, и на этот раз присутствуют важные лица: сам министр вооружения Альберт Шпеер, заместитель Геринга фельдмаршал Мильх, генералы Фромм, Лееб, адмирал Витцель. И перед ними первый физик Германии без обиняков рассказывает, как изготовить атомную бомбу, употребляя именно такую формулу — атомная бомба.
Короткая, очень чёткая, очень ясная, как и всё, что говорит Гейзенберг, лекция производит огромное впечатление. Со всех сторон сыплются вопросы.
— Скажите, профессор, каков будет примерный размер бомбы, способной уничтожить миллионный город? — деловито интересуется фельдмаршал Мильх.— Дело в том, что в отместку за бомбардировку Кёльна неплохо было бы стереть с лица земли Лондон. Одно меня тревожит — сможет ли наш бомбардировщик поднять громоздкую бомбу?
— Она будет не больше ананаса,— отвечает Гейзенберг и для наглядности показывает руками крохотные размеры ужасной бомбы.
Эти слова и жест вызывают восторженный и тревожный ропот в зале. Мильх спрашивает дальше:
— А наши враги тоже работают над таким страшилищем, профессор?
— Конечно,— отвечает Гейзенберг.— Но они, естественно, отстают от нас. Они сосредоточили усилия на урановой машине, производящей энергию. И не подлежит сомнению, что они вскоре создадут такую машину. А после того, года через два, они сделают свою первую бомбу.
— Ну, до этого мы разобьём их всех наголову,— успокаивается Мильх.— Теперь скажите, профессор, когда Германия сможет получить обещанное вами новое оружие?
Гейзенберга охватывает страх. Только что он стремился привлечь военных к атомному оружию, теперь он старается отвлечь их от него. Он, вероятно, втайне уже жалеет, что так живописал атомные разрушения. «Нужно учесть ограниченность экономических возможностей Германии... До сих пор не найдено эффективных способов разделения изотопов урана. Первоочередная задача, собственно, не атомная бомба, а урановая энергия, за бомбу можно приняться лишь после пуска реактора. А создание самоподдерживающей реакции упирается в проблему чистого металлического урана и особенно тяжёлой воды. Нет, нет, о бомбе в ближайшие месяцы и думать нечего, атомная бомба потребует для своего изготовления годы!»
И лишь когда вызванное им воодушевление сменяется разочарованием, взволнованный Гейзенберг переводит дух. Ему кажется, что он достиг успеха. Он и поманил важных господ сиянием перьев далёкой жар-птицы, и ловко увильнул от необходимости тут же подать её зажаренной на блюде. Он блестяще, одним ударом ноги, опрокинул созданный им же воздушный замок. Нет, им не удастся обязать его суровым приказом фюрера изготовить атомную бомбу к концу года, такого-то числа, такого-то месяца, и доставить её на аэродром в такой-то час!
А важные господа увидели в великолепной лекции профессора лишь увлекательную фантазию. Ах, до чего же прославленные учёные сродни барону Мюнхгаузену — тот также был наделён изрядной долей воображения! Как вдохновенно расписывал нобелевский лауреат военные выгоды своего уранового чудовища! А когда его припёрли к стенке точными вопросами — как, где, когда, сколько? — он заюлил. Практически важного от его работ не ждать!
После совещания Гейзенберг за ужином оказался рядом с Мильхом и, выбрав минуту, когда все были отвлечены разговором, тихо спросил:
— Господин фельдмаршал, я не сомневаюсь, что мы выиграем войну. Мой вопрос чисто теоретический: что ожидает немцев, если мы всё же потерпим поражение?
Фельдмаршал ответил с непосредственностью, изобличающей храбрую п прямую натуру:
— В этом случае нам всем лучше всего сразу принять стрихнин!
Ровно через три года Мильх публично признает абсолютное банкротство возглавляемой им германской авиации. Но он не примет стрихнина. Он сделает всё возможное и невозможное, приличное и неприличное, чтобы избежать смерти. Он будет держать ответ на Нюрнбергском процессе, свидетельствуя против своего шефа Геринга. И будет лгать, лицемерить, тупо и глупо отрицать свою причастность к преступлениям режима, будет скорбно плакаться, что его понуждали и принуждали, будет сомневаться в подлинности собственных подписей на приказах. И не будет, вероятно, на всём процессе более жалкой и отвратительной фигуры, чем этот безмерно трусливый фельдмаршал, выглядевший таким бравым воякой на совещаниях...
А после ужина министр вооружения Шпеер захотел осмотреть научные установки Физического института. Они с Гейзен-бергом задержались возле башни высоковольтного ускорителя. Гейзенберг оглянулся. Остальные гости вместе с физиками прошли вперёд. Гейзенберг вполголоса задал Шпееру тот же вопрос. Шпеер повернулся к физику, молча взглянул ему прямо в глаза. Долгий, всё объясняющий взгляд был единственным ответом министра на щекотливый вопрос.
С того, дня Гейзенберг больше не сомневался в конечном поражении Германии, какие бы временные успехи ни одерживала её армия.
Вскоре Мильх одобрил серийное производство управляемых самолётов-снарядов «ФАУ-1», они казались фельдмаршалу более перспективными, чем атомное оружие...
Шпеер выделил учёным дополнительные ассигнования, предопределил производству металлического урана первоочерёдность — и потерял серьёзный интерес к работе физиков. Неискренность Гейзенберга была отлично уловлена министром. И расценил он поведение физика по-своему. Гейзенберг боялся двух вещей: что останется неизвестно потомкам, что он первый — как ему тогда казалось — дал полную теорию атомной бомбы, и что его заставят заняться практическим изготовлением бомбы. Честолюбие боролось в нём со страхом — и побеждали попеременно то страх, то честолюбие. Шпеер расценил честолюбие как фанфаронство, а страх — как разумную осторожность.
23 июня того же года, в первую годовщину войны с Советским Союзом, Альберт Шпеер докладывал Гитлеру о мерах по обеспечению армии вооружением. Среди них были и вопросы атомного оружия, но они теперь представлялись Шпееру такими несущественными, что он поместил их лишь в шестнадцатом пункте доклада и ограничился следующей записью о них в дневнике:
«Коротко доложил фюреру о совещании по поводу расщепления атомов и об оказанном содействии».
Теперь ускорить и поставить на солидную основу немецкие «урановые разработки» мог только крупный успех в исследованиях, то есть реальный пуск «урановой машины», осуществлённая на практике цепная реакция.
Но пуск реактора упирался в получение достаточного количества дефицитнейшей тяжёлой воды, а она по-прежнему производилась только в Норвегии...
Глава третья Генералы вторгаются в физику
1. Викинги двадцатого века атакуют атом
Тайный агент в Берлине известил англичан, что опыты Боте показали непригодность графита в качестве замедлителя нейтронов и что немцы отныне ориентируются на одну тяжёлую воду. Другой агент, в Тронгейме, извещал, что немцы захватили завод в Веморке, поставили там вооружённую охрану, окружили завод минными полями и возвели сторожевые вышки с прожекторами. Он же донёс, что в Рьюкан приехали два крупных немецких физика, Хартек и Виртц, специалисты по тяжёлой воде, и обсуждали с главным инженером завода Йомаром Бруном возможность увеличения производства драгоценной жидкости. Вскоре и Брун отправился в Германию, чтобы на месте ознакомиться с лабораторными усовершенствованиями немцев. Вернувшись, Брун со своим помощником Альфом Ларсеном смонтировали у себя немецкую опытную установку и убедились, что она высокопроизводительна. Если бы Бруну удалось внедрить в производственном масштабе немецкие новшества, завод в Веморке, и без того единственный в мире, утроил бы свою производительность.
Данные эти были абсолютно точны, так как ими снабдил тайного агента сам Йомар Брун, не позабывший передать ему и чертежи немецких усовершенствований. И они означали, что электролизный завод, производивший пока около ста килограммов в месяц тяжёлой воды и поставивший Германии до конца 1942 года 800 килограммов её, вполне способен дать те пять тонн тяжёлой воды, которые, как донёс берлинский агент, требует Гейзенберг, чтобы запустить урановый реактор.
Сведения эти были так важны и так тревожны, что в Англию пробрался сам раздобывший их агент из Тронгейма. Здесь он надел британскую военную форму майора разведки и приступил к исполнению новых функций — организации широкой осведомительной и диверсионной сети в Норвегии.
Этим агентом был один из лидеров норвежского Сопротивления, видный физико-химик, друг Бруна, вместе с ним создавший завод высокой концентрации в Веморке, профессор Лейф Тронстад.
Он сразу стал заметной фигурой при норвежском «правительстве в изгнании». И со всей свойственной ему горячностью он убеждал англичан не отмахиваться от секретных донесений Бруна, ибо ошибка может стать непоправимой. Несколько лет назад всю страсть своей души, все силы своего выдающегося ума он посвятил созданию уникального завода, теперь с той же страстью добивался его уничтожения. Он ведал, что творит: и без сообщений оставшегося в Норвегии друга Тронстад понимал, для чего предназначена у немцев тяжёлая вода.
Англичане пожимали плечами, уверяли, что примут меры, надо лишь предварительно основательно подготовиться. Когда стало ясно, что дальнейшее промедление приведёт к тому, что Бруну придётся осуществить все предложенные немцами усовершенствования, норвежское «правительство в изгнании» приказало Бруну бежать из Норвегии. Брун прихватил с собой чертежи и фотографии завода, всю техническую документацию. Побег был так блестяще организован Тронстадом и подпольщиками в Осло, что немцы, обеспокоенные исчезновением главного инженера и его жены, даже и не подозревали, что он улизнул в Англию.
Сведения, привезённые Бруном, доказывали, что дальше нельзя медлить с уничтожением завода в Веморке. Англичане уступили настояниям Тронстада, но уступили так, что он и норвежское правительство запротестовали.
Осуществлять новое задание взялись английские генералы. И они рассуждали с генеральской прямолинейностью. Прервать производство тяжёлой воды на заводе электролитического водорода в Веморке, около города Рьюкан? Сущие пустяки! Пошлём эскадру тяжёлых бомбардировщиков, и она превратит завод в руины.
Против такого примитивного плана и восстали норвежцы. Тронстад горячо доказывал, что завод, расположенный на крутом склоне горы, в глубоком ущелье, плохая цель для точного бомбометания. И если в пего и попадут бомбы, то пострадают лишь верхние этажи, где вырабатывается обычный водород, а не цокольные и подвальные помещения, а в них-то, собственно, и находится цех высокой концентрации, производящий тяжёлую воду. И уж наверно взорвутся резервуары с аммиаком на заводе синтетических удобрений, и тогда погибнет в удушливых газах местное население.
Норвежское командование выдвинуло свой контрплан, и он показался английским генералам до того невероятным, что даже и рассматривать его по-серьёзному не захотели. Майор Тронстад намеревался атаковать Веморк силами небольшой диверсионной группы. Генералы презрительно пожимали плечами. На лыжах — против завода? Десятка храбрецов — против батальона эсэсовцев? Что это — из романов Дюма? Нет, в двадцатом веке военные операции совершаются по-иному!
До генерала Гровса, руководителя американского атомного проекта, дошли сообщения Бруна, что немцы ежемесячно вывозят 130 килограммов тяжёлой воды, и он, в свою очередь, стал торопить англичан. Гровс лучше английских военных понимал грозное значение известий, привезённых Бруном. Властный нажим из-за океана оказался более действенным, чем предостережения и упрашивания норвежцев.
Из недр военного ведомства выполз новый план — атаковать Веморк силами диверсионного отряда коммандос, переброшенного из Англии на планерах.
В истории диверсионной борьбы с фашистами, изобилующей героическими делами, вряд ли найдётся ещё такая печальная страница, как повествование об этой невежественно спланированной и бездарно выполненной операции.
Только один пункт позаимствовали военные из диверсионного плана норвежцев: предварительный выброс на плоскогорье Хардашер специальной группы связи и информации «Ласточка», которая должна была разведать обстановку в районе завода и дать по радио в Лондон сигнал к началу операции. И только этот единственный пункт удался.
На заснеженное плоскогорье 18 октября 1942 года сбросили на парашютах четырёх норвежцев: Арне Кьелструпа, Клауса Хельберга, жителя Рьюкана, знавшего многих работников завода в Веморке, Кнута Хаугланда и начальника группы Йенса Поулссона. К ним на месте присоединился радист Скиннарланд, тоже житель Рьюкана, — его брат служил смотрителем на плотине, питавшей водой завод.
Двое суток десантники собирали разбросанное по снегу оружие, оборудование и пищу. Затем разразилась сильная метель, а когда она утихла, они ещё две недели пробирались по обледеневшему валунистому плоскогорью к основной базе неподалёку от Хардангерского плато, километрах в пятидесяти от завода. В горной хижинке, почти без припасов, оторванные от всех, как полярные зимовщики, эти пятеро долгие недели потом — после гибели первого десанта — терпеливо ожидали возможности совершить нападение на завод.
А отряд коммандосов был истреблён ещё до того, как практически начал операцию. На штабных картах планеры приземлялись с завидной лёгкостью. Норвежские горы оказались не такими гладкими. С шотландской авиабазы стартовали два «Галифакса» с планерами, в которых находилось тридцать четыре десантника. Один самолёт не нашёл на плато ориентиров для посадки и повернул назад, но сцепка лопнула, и планер упал. Второй самолёт врезался в горную гряду. Всех уцелевших коммандосов немцы расстреляли, хотя десантники были в военной форме и на них распространялись правила обхождения с военнопленными.
Встревоженные гитлеровцы усилили охрану завода.
Теперь, казалось, реально не остаётся ничего другого, кроме как послать бомбардировщики. Но норвежцы упросили английское командование дать им провести операцию силами своей диверсионной группы.
Вероятно, только с походами древних викингов, открывших Америку, только с полярными экспедициями Нансена и Амундсена можно поставить вровень нападение нескольких героев на завод, защищённый минными полями и проволочными заборами, по которым пульсировал ток, охраняемый вышками с пулемётами и батальоном вооружённых солдат. Участник группы лейтенант Кнут Хаугланд впоследствии гордо назвал свою книгу о зимнем походе на Веморк «Лыжи против атома» — название точно выражает суть события.
Операция, названная «Гуннарсайд», была не только блестяще проведена, но и отлично подготовлена. В то время как пятёрка «Ласточка», осевшая на Хардангере в труднейших жизненных условиях — временами приходилось варить олений мох ягель из-за отсутствия иной пищи, — терпеливо, по крупицам, собирала сведения о расположении немецких частей и системе охранения Веморка, в Шотландии в одной из казарм выстроили точный макет цеха тяжёлой воды, и шестёрка норвежцев под командованием лейтенанта Иоахима Ренеберга училась там закладывать взрывчатку.
Инструктировал диверсантов майор Тронстад. Он хорошо знал спроектированный им завод и с такой обстоятельностью описывал его помещения и подходы к нему, что шестёрка скоро знала цех высокой концентрации, словно годы работала в нём. Но иногда и Тронстад не мог ответить на некоторые вопросы. Тогда он говорил: «Завтра я принесу вам точное разъяснение», — и приносил его. Консультировал Тронстада Йомар Брун: теперь ему было присвоено наименование «доктор Хаген», но пребывание его в Англии по-прежнему держалось в тайне. Диверсанты, однако, понимали, что где-то рядом находится человек, которому ещё лучше известен завод, чем Тронстаду. После операции «Гуннарсайд» местонахождение Вруна перестало быть тайной и для немцев.
Первый вылет в Норвегию 23 января 1943 года окончился неудачей: пилот не разглядел в тумане разложенные «Ласточкой» посадочные костры. Второй вылет произошёл в следующее полнолуние, 16 февраля. На этот раз прыжок с парашютами с высоты 3000 метров на лёд озера Скрикен совершился. Всю ночь шестёрка разыскивала сброшенные контейнеры с провизией и боеприпасами, а под утро укрылась в пустом охотничьем домике. А затем разразилась пурга, двое суток десантники не высовывали носа наружу, все припасы замело, вешки разметало, удалось разыскать лишь один контейнер.
Пурга выпала долгая, лишь через неделю установилась ясная погода. Климатический скачок из мягкой Шотландии в суровую горную Норвегию даром не прошёл — у всех опухли гланды, повысилась температура. Но ждать выздоровления времени не было. Десантники с ношами на плечах, таща санки с боеприпасами, отправились к базовому лагерю «Ласточки» у Хардангера, откуда до Рьюкана было около тридцати километров.
Днём десантники заметили двух бородатых лыжников, бегущих навстречу. Пятеро залегли с оружием в укрытиях, один продолжал путь. До десантников донеслись радостные вопли — Арне Кьелструп и Клаус Хельберг из «Ласточки» встретились с диверсионной партией.
Соединившись с «Ласточкой», десантники стали готовиться к нападению на Веморк. Завод был возведён на высокой скале, круто обрывавшейся в долину. Лучше всего было бы атаковать его сверху, с плоскогорья, но на склонах горы немцы устроили обширные минные пояса. Другой прямой путь вёл на висячий мост, переброшенный в ущелье. С моста начиналась серпантинная дорога на Рьюкан; она была освещена прожекторами, по ней циркулировали патрули, автобусы привозили на завод и увозили в Рьюкан рабочих. Если бы даже внезапным ударом и удалось захватить мост, неравный бой с потревоженной охраной завода удачи не сулил.
Оставался обход — спуститься по склону в долину, пересечь ручей и на противоположном берегу с тыла взобраться на скалу, где размещался завод. Тяжёлый спуск и тяжёлый подъём, снова спуск и снова подъём по обледенелым кручам требовали огромной траты физических сил, но успех мог быть достигнут только на этом пути.
Двое остались на базе, восемь в маскхалатах, обвешанные взрывчаткой, 26 февраля в полдень пошли на лыжах по плоскогорью. Уже стемнело, когда отряд добрался до спуска с плоскогорья в долину. Далеко внизу, в трёх километрах по прямой, расположились электростанция и электролизный завод. Затемнённых зданий не было видно, но ветер доносил мерный гул работающих турбин.
Все чувствовали усталость от лыжного перехода. На отдых отвели сутки. Командир «Ласточки» Йене Поулссон, правда, повторил свою любимую поговорку, он не раз подбадривал ею товарищей во время четырёхмесячной зимовки на плато:
«Настоящий человек — это тот, кто идёт, пока у него есть силы, и потом проходит ещё вдвое больше».
На другой день вечером начался спуск по ледяному обрыву.
На обрыве кое-где рос карликовый кустарник. Хватаясь руками за ломающиеся ветки, десантники в темноте ползли вниз. Снег, сдвинутый ногами, рушился нарастающими в пути лавинками. Внезапно переменилась погода, пошёл дождь — шум дождя и усиливающийся грохот турбин заглушали уханье падающих снежных глыб. Десантников тревожила освещённая дорога к Рьюкану — петли её нужно было пересечь в нескольких местах. Но им повезло: немецкие патрули не встретились, от двух газогенераторных автобусов с рабочими, со страшным грохотом взбиравшихся в гору, удалось укрыться, распластавшись на снегу. За последней петлёй дороги десантники скинули маскхалаты, сложили лыжи и рюкзаки. В военной одежде, с автоматами и бомбами, с верёвками и ножницами для разрезания проволоки отряд спустился на дно ущелья и вброд перешёл полузамёрзшую реку.
Теперь перед ними была почти двухсотметровая скала, а на вершине её раскинулись станция и завод. Сквозь плохо затемнённые окна пробивалось сияние, низкий гул турбин заполнял ущелье. Отряд карабкался по обледенелому обрыву. С этой стороны немцы нападения не ожидали, и десантникам удалось взобраться наверх незамеченными. Оставалось самое трудное — преодолеть минный пояс, подступавший к узенькому освещённому полотну железной дороги, и проникнуть внутрь. Отряд разделился на группу прикрытия лейтенанта Хаугланда и группу подрывников лейтенанта Ренеберга. Хаугланд проделал лазы в заграждениях, сержант Кьелструп подобрался к заводским воротам и перерезал острогубцами запорную цепь. Поулссон и Хаугланд залегли у ближней караульной будки, двое прикрывающих наблюдали за двумя дальними будками и взяли на прицел часового у водяных затворов. Подрывники проделали ещё одно отверстие в заграждениях — для отхода.
Около часа ночи всё было готово для проникновения в цех высокой концентрации. Но все двери в цех оказались запертыми изнутри. На такой случай планировалось проникнуть через кабельный ввод. Ренеберг и сержант Кейзер проникли в туннель и поползли среди труб и кабелей. Туннель кончался колодцем, через него оба десантника выбрались наверх. По цеху ходил один рабочий. Кейзер навёл на испуганного рабочего револьвер, а Ренеберг торопливо закладывал заряды под каждый из восемнадцати бачков из нержавеющей стали, содержавших тяжёлую воду разной степени концентрации. Он ещё до половины не справился с делом, как послышался звон стекла, и в окно просунулась чья-то голова. Ренеберг схватился за оружие, но это был один из отставших подрывников, который, так и не найдя входа, полез в цех напролом. Ренеберг помог товарищу влезть внутрь, но при этом осколком стекла поранил руку. Закладывание зарядов пошло быстрее.
В половине второго можно было поджигать запалы. Смирно наблюдавшему за действиями подрывников рабочему приказали бежать на второй этаж, но шума не поднимать. Рабочий проворно удрал, подрывники стали поджигать шнуры. В это время в помещение ворвался тот же рабочий и закричал в отчаянии:
— Господа диверсанты, минуточку, не взрывайте! Я где-то потерял очки!
Он заметался по цеху, полуслепыми глазами отыскивая пропажу. Огонь бежал по всем запалам. Кто-то в дикой спешке кинул ему очки, рабочий бросился наверх, десантники — наружу. Они были уже за стенами электролизного завода, когда в подвальном помещении загрохотали взрывы. Багровое пламя рванулось сквозь окна цеха высокой концентрации. Но низкий гул турбин продолжал заполнять ущелье, верхние помещения завода, где вырабатывался водород для удобрений, тоже не пострадали. Завыла сирена воздушной тревоги, за ней другие, послышались команды офицеров, крики бежавших из караульных помещений солдат.
Десантники торопливо отходили к обрыву. Когда Ренеберг полз по полотну железной дороги, кровь из раны на руке отмечала на шпалах и на снегу его движение. Но в панике, начавшейся на заводе, немцы не догадались кинуться в эту сторону, и норвежцы невредимые перебрались на другой берег реки.
Здесь они разделились. Хельберг направился в Рьюкан, чтобы оттуда возобновить наблюдение за заводом. Пятеро начали четырёхсоткилометровый бег в Швецию. Хаугланд и Кьелструп возвратились на Хардангерское плато.
На следующее утро в Веморк прибыл генерал Фалькенхорст, командовавший оккупационными войсками в Норвегии. Генерал пришёл в звериную ярость, когда ознакомился с разрушениями. Все электролизные бачки с тяжёлой водой были уничтожены. Из повреждённых труб хлестала обыкновенная вода, непоправимо разбавляя драгоценную тяжёлую воду. Труд многих месяцев был уничтожен. И раньше полугода нельзя было восстановить производство. Бешенство Фалькенхорста ещё увеличилось, когда он убедился, что никто из офицеров охраны не умеет включить систему мощных прожекторов.
Фалькенхорст приказал выстроить гарнизон и в присутствии норвежских рабочих обрушился на охрану с площадной бранью.
— Враг совершил самый замечательный диверсионный акт, который мне когда-нибудь приходилось видеть! — начал свою речь генерал. — Честь врагу, который сумел это сделать! А вам позор! Вы — тупые бараны, жирные свиньи, собачий навоз! Просто не понимаю, что останавливает меня от отдачи всех вас под суд. На виселице вам было бы уместней, чем в карауле!
Городок Рьюкан перевели на осадное положение. Кто-то из норвежских охотников донёс, что видел людей на Хардангере. В воспалённом воображении немцев несколько человек превратились в полк парашютистов. На плато бросили целую армию — части дивизии СС, пехотный полк, военную полицию, отряды квислинговцев. Десять тысяч человек в полном вооружении в течение двух недель наступали на пустынных ледяных полях. Над плато кружили самолёты, один из них разбился. Горные домики охотников беспощадно сжигались — и это было единственное военное достижение немцев на Хардангере.
Правда, трое солдат передового отряда увидели Клауса Хельберга, вернувшегося из Рьюкана па плато. Немцы помчались за ним на лыжах. После долгого преследования двое солдат отстали, а третий, отличный лыжник, медленно нагонял уставшего Хельберга. Норвежец понял, что сражения не избежать. Он подпустил немца и выстрелил первый. Немец ответил торопливой стрельбой. Возвышаясь неподвижной мишенью, Хельберг больше не стрелял, спокойно считал вспышки. Расстреляв все заряды, немец повернулся и кинулся наутёк. Но тут его настигла пуля норвежца. От остальных преследователей Хельберг скрылся в темноте. И это был единственный раз, когда немцы хоть издали поглядели на одного из тех, кто причинил им такие невосполнимые потери.
В Лондон была передана радиограмма о блестящем успехе операции «Гуннарсайд». Пятёрка, ушедшая в Швецию, вскоре была доставлена по воздуху в Англию, а Хаугланд и Скиннарланд, когда обстановка несколько разрядилась, снова поселились на плоскогорье. Хаугланду предстояло ещё год жить в ледяной пустыне — нужно было наблюдать за восстановлением завода в Веморке.
«Чем же нам наградить этих героев?» — взволнованно написал Черчилль на докладе о диверсии в Веморке. Это был тот случай, когда любые официальные награды казались малы.
Удар, нанесённый немцам восьмёркой норвежцев, был сокрушающим. Немцы потеряли самое невосполнимое в яростной битве лабораторий — время. Война была на переломе, гитлеровцы всюду терпели поражение — потерять полгода в этих условиях означало безнадёжно отстать в исследованиях.
Оккупанты с лихорадочной быстротой восстанавливали разрушенный цех высокой концентрации. К осени завод в Веморке не только возобновил, но и расширил производство тяжёлой воды. К этому времени в Западной Европе первую скрипку в военном оркестре играли уже американцы, а не англичане. Американские генералы мыслили ещё категоричней английских коллег, да и возможности их были больше. Они не захотели советоваться с каким-то эмигрантским норвежским командованием. Было спланировано воздушное нападение на Веморк. Даже в те дни массированных воздушных бомбардировок «норвежская операция» поражала своей грандиозностью. 16 ноября 1943 года 155 «летающих крепостей» тремя волнами накатывались на гидростанцию и завод на скале. Всего было сброшено почти двести тонн бомб — количество, достаточное для превращения в развалины крупного города.
Результатом колоссальной операции было уничтожение мирных норвежцев и небольшие повреждения на станции и на заводе. Скалы, на которые обрушился основной град бомб, устояли. Не пострадал и главный объект бомбометания — завод тяжёлой воды. Норвежское «правительство в изгнании», когда до него дошла весть о лихой акции американцев, с возмущением протестовало официальными нотами Англии и США. Военный эффект нападения огромного воздушного флота был много меньше того, к которому привели действия восьмёрки героев, а ущерб, нанесённый гражданскому населению, неизмеримо выше.
Зато налёт американцев неожиданно возымел большой психологический эффект. У немцев сорвались нервы. Предвидя новые нападения диверсантов и налёты бомбардировщиков, немцы решили демонтировать завод тяжёлой воды и перевезти оборудование и накопленные запасы в центральную Германию, чтоб на одном из строящихся там предприятий в более спокойных условиях наладить производство. Сообщение об этом передал по радио Эйнар Скиннарланд.
Союзное командование знало, что в электролизёрах восстановленного завода накоплено 14 тонн воды разной концентрации, а в пересчёте на чистую тяжёлую — около тонны. Генерал Гровс считал катастрофой вывоз такого количества тяжёлой воды в Германию. Но сейчас даже и генералы понимали, что воздушный налёт может оказаться неэффективным — завод никуда не убрать, а несколько контейнеров с водой можно запрятать в недоступное для бомб местечко.
Американские генералы воззвали к героизму норвежских патриотов.
На сцену снова выдвинулся лейтенант Кнут Хаугланд, перезимовавший в одиночестве на ледяном плато Хардангера и теперь проводивший там в таком же одиночестве лето.
В задачу Хаугланда входило не только наблюдение за Веморком, которое он осуществлял с помощью сержанта Хельберга, но и руководство всей созданной им организацией Сопротивления в области Телемарк, являющейся одной из основных провинций Норвегии. Задача эта была более чем сложна. Правительство Квислинга всюду насаждало своих людей, пресмыкавшихся перед оккупантами,— недаром во всём мире слово «квислинговец» стало синонимом предателя. Но хотя во время оккупации квислинговцы задавали тон, с каждым днём крепло возмущение норвежцев, всё сильней и обширней становились группы Сопротивления.
Много их было и в Рьюкане. В частности, и новый главный инженер завода Альф Ларсен примыкал к военной организации Сопротивления. С ним Хаугланд и стал разрабатывать план диверсии. Вскоре выяснилось, что прямое нападение на станцию и завод исключается: напуганные немцы охраняли производственные территории крупными отрядами регулярных войск; при взрыве транспорта, идущего из Веморка в Рьюкан, неминуемо должны были погибнуть и рабочие, находившиеся в вагонах.
Не лучше обстояло и со взрывом перевозимого груза в самом Рыокане. В этом случае погибло бы много жителей маленького городка, а на оставшихся обрушились бы свирепые репрессии фашистов.
Эйнар Скиннарланд, капитан норвежской подпольной армии, исполнявший обязанности радиста, передал в Лондон с Хардангера сомнения в возможности успешного совершения операции. Но из Англии поступил приказ уничтожить тяжёлую воду, чего бы это ни стоило.
Лейф Тронстад имел все основания отдавать такой приказ. Связь с тайным агентом в Берлине — им, как читатель уже несомненно догадался, был Пауль Розбауд, — осуществлялась через Тронстада. Прямые сношения между Германией и Англией стали невозможны. Розбауд слал свою секретную информацию в Осло профессору Вергеланду, а тот передавал её подпольщикам, и, переснятая на микроплёнку, она затем через Швецию тайно достигала Англии.
И из точных донесений Розбауда Тронстад узнал, что именно этой партии тяжёлой воды не хватает группам Дибнера и Гейзенберга, чтобы приступить к решающему эксперименту. И что даже если эксперимент не приведёт к быстрому прогрессу в конструировании ядерной бомбы, то будет неизбежно создано огромное количество сильно радиоактивных веществ. Американский учёный Конэнт направил Гровсу в июле 1943 года доклад и в нём доказывал, что если Германия наладит производство тяжёлой воды, то она сможет производить еженедельно количество радиоактивных препаратов, эквивалентное тонне радия, что вполне достаточно для радиоактивного уничтожения Лондона. Единственным утешением для Гровса было то, что еженедельное уничтожение по одному городу с миллионным населением грозит пока Англии, а не Соединённым Штатам, но англичане как раз не находили в этом ничего успокоительного.
В создавшихся условиях Тронстад не мог допустить, чтобы продукция созданного им завода ушла в Германию и обеспечила фашистам возможность радиоактивного нападения на Англию, которого теперь англичане боялись больше, чем самой бомбы.
И Хаугланд с Ларсеном разработали план новой диверсии, такой остроумно дерзкой, что она сравнилась по отваге и решительности с прямым нападением на Веморк, так удавшимся год назад.
Четверо диверсантов — сам Хаугланд, Альф Ларсен (ему обещали после диверсии помочь бежать в Англию), свояк Скиннарланда и ассистент Тронстада Гуннар Сиверстад и инженер Кьелл Нильсен — задумали уничтожить груз тяжёлой воды, когда тот покинет окрестности Рьюкана.
Ларсен, как главный инженер завода, командовал заливкой тяжёлой воды в стальные барабаны. Всего было наполнено 39 барабанов с четырнадцатью тоннами воды разной концентрации. Груз из Веморка, по плану, должен был прибыть в Рьюкан, здесь погрузиться на паром «Гидро», старенький двухтрубный пароходик, пересечь на нём узкое горное озеро Тинсьё п после тридцатимильного путешествия войти в порт Тинносет, связанный колеёй с железнодорожными путями страны.
Никто не обратил внимания на высокого норвежца, примостившегося в один из обычных рейсов из Рьюкана в Тинносет на палубе старого парома и весело осматривавшего живописные берега озера. А это был Хаугланд, с часами в руках высчитывавший, сколько времени понадобится пароходику, чтобы очутиться на самом глубоком месте, откуда никакие водолазы не смогут извлечь потонувший груз. Весь расчёт Хаугланда основывался на том, что немцы останутся немцами и что одна из важных особенностей немцев, какой они особенно кичатся перед иностранцами, — их необыкновенная точность, расписанный по минутам график действий. Если бы немцы на этот раз изменили себе, диверсия бы не удалась.
Но немцы остались верны себе и на этот раз. Они были в буквальном значении слова губительно точны.
Важный груз охранялся так тщательно, что и мышь не могла бы пробраться незамеченной к двум вагонам со стальными барабанами: на каждом для маскировки было написано «поташный щёлок», но норвежцы лишь усмехались, наблюдая, какими силами эсэсовцев и вермахта охраняется невинный химикат. В дополнение, по личному приказу Гиммлера, эскадрилья 7-й специальной воздушной группы перебазировалась на маленький аэродром неподалёку от Рьюкана.
Лётчикам с воздуха было хорошо видно, что вскоре произошло на середине озера...
Всё совершилось точно по расписанию. В воскресенье 20 февраля 1944 года в предписанный час тяжёлые барабаны вкатили на палубу парома. Погрузка была закончена минута в минуту. Паром точно по расписанию отошёл в свой последний рейс.
Посередине озера, тоже точно по расписанию, но уже не по немецкому, а по хаугландовскому, на корме парома произошёл взрыв, пароходик стал оседать, а через несколько минут скрылся в пучине вместе со всем грузом.
Накануне отплытия Хаугланд, страхуемый своими помощниками, тайно проник глубокой ночью на стоящий у причала паром и заложил на корме несколько килограммов тола. В качестве «адской машины» Хаугланд использовал два домашних будильника. Взрывчатка была размещена так, чтобы пароходик не затонул сразу: Хаугланд не хотел гибели людей. Это ему удалось лишь частично.
Из пятидесяти четырёх пассажиров, главным образом эсэсовцев охраны, двадцать шесть погибло, остальные спаслись в лодках.
Хаугланд и Ларсен, встав на лыжи, бежали из Рьюкана. Через несколько дней, прогуливаясь в Осло, Хаугланд читал в одной из газет подробное описание дерзкой диверсии на озере Тинсьё. Квислинговский листок взывал к гестапо: доколе немцы будут терпеть творящиеся у них под носом безобразия?
Гуннару Сиверстаду также удалось скрыться. А Кьелл Нильсен немедленно после закладки взрывчатки был доставлен в местную больницу, где врачи, примыкавшие к подпольной организации Сопротивления, сделали ему ложную операцию аппендицита. И гестаповцы, сбившиеся с ног в поисках инженера, обнаружили Нильсена в палате, бледного, еле живого после трудной операции, — алиби показалось им убедительным...
На этом не закончилась деятельность отважного лейтенанта Кнута Хаугланда, руководителя военной организации Сопротивления в южных провинциях Норвегии. По его признанию, он участвовал в четырёх больших операциях и множестве мелких. Вот как живописует одно из его «приключений» друг Хаугланда, тоже видный участник Сопротивления:
«Впервые я встретился с Кнутом в Англии в 1944 году. Он был радиотелеграфистом и уже имел награду от английского короля за участие в диверсии на заводе в Рьюкане, производившем тяжёлую воду. Когда я познакомился с ним, он только что вернулся из Норвегии, выполнив очередное задание. Гестапо напало на его след. Нацистам удалось запеленговать его передатчик, который был установлен в дымоходе больницы в Осло. Немецкие солдаты с автоматами в руках окружили здание и отрезали все входы и выходы. Начальник гестапо Фемер лично руководил операцией и ожидал во дворе, когда ему приведут Кнута. Однако из больницы стали выносить убитых и раненых гестаповцев, а Кнут, отстреливаясь, спустился с чердака в подвал, перебежал через задний двор и под градом пуль исчез за стеной, окружавшей больницу».
Это яркое описание принадлежит перу человека, который сам стал при жизни легендой: знаменитому путешественнику на бальзовом плоту «Кон-Тики» и папирусной лодке «Ра» Туру Хейердалу. Беспокойный, отважный лейтенант Хаугланд в качестве члена экипажа «Кон-Тики» приобрёл после войны всемирную известность. Он чувствовал себя неуютно в освобождённой успокоившейся Норвегии, его тянуло к новым приключениям и подвигам. И с фотографии шестёрки викингов двадцатого века, отправившихся на плоту из Перу на Таити, на нас вечно будет взирать их правофланговый, весёлый, красивый, с пышной шевелюрой, с умными дерзкими глазами Кнут Хаугланд, герой второй мировой войны, мужественный покоритель величайшего на земле океана...
И нужно закончить эту главу рассказом о последних действиях руководителя норвежских диверсантов — майора и профессора Лейфа Тронстада.
Рассказ будет печальным и суровым, как старинные норвежские саги...
Все члены группы, взрывавшей паром на озере, уже находились в безопасности, когда до Англии дошло известие, впоследствии оказавшееся ложным, что гитлеровцы снова надумали восстанавливать завод в Веморке. К этому было приплетено, что в Германии создают ракеты «ФАУ-3» с атомной боеголовкой. Тронстада охватили отчаяние и ярость. Созданное им для мирных лабораторных исследований детище, завод в Веморке, нежданно-негаданно превратился в зловещего пособника зла. Тронстад с болью чувствовал всю меру своей личной ответственности за такое положение.
«Я должен вернуться в Норвегию, должен собственными руками окончательно уничтожить завод, чтобы его уже нельзя было восстановить», — заявил он верховному командованию союзных войск и после упорных настояний получил разрешение на это.
Тронстад совершил несколько учебных прыжков с парашютом. Вместе со своим преданным учеником Гуннаром Сиверстадом осенью он приземлился в горах Телемарка, в районе того же Хардангерского плоскогорья.
Здесь их обоих обнаружил изменник-квислинговец и донёс гестаповскому патрулю. Окружённые парашютисты оказали отчаянное сопротивление, но силы были слишком неравны — обоих схватили. До освобождения Норвегии оставалось меньше двух месяцев, когда фашисты расстреляли профессора и его ученика.
Тела их были сожжены и прах развеян над землёй Норвегии.
Так погибли два героя норвежского Сопротивления.
Так мужественно завершил свою недолгую сорокалетнюю жизнь профессор и майор Лейф Тронстад, замечательный учёный, создатель уникального завода, проницательный разведчик, отважный воин...
2. Два обличья нобелевского лауреата
Всё, казалось бы, входило в Коллеж де Франс в рамки нормальной работы. Но это была лишь видимость.
Приехавшим из Германии физикам выделили места за лабораторными стендами. Гентнер сдержал обещание и отстоял ускоритель от демонтажа. Циклотрон, впрочем, не был пущен — потребовались сложные детали, перегруженная промышленность Третьего рейха не сумела выполнить заказы. К тому же при наладках не обошлось без новых поломок: всё время оккупации Парижа ускоритель стоял опечатанным.
Жолио возобновил и чтение лекций. Ирен тоже вернулась в лабораторию. По Парижу ползли слухи, что знаменитый учёный переметнулся к немцам.
Арест Ланжевена едва не сорвал мишуру налаженного сотрудничества французских учёных с оккупантами.
Ланжевена взяли 30 октября 1940 года. Для ареста семидесятилетнего учёного специально приехал из Берлина полковник Бемельсбург, в гражданском бытии профессор истории Берлинского университета. Учёный гестаповец сам рылся в бумагах физика. Его заинтересовала переписка Ланжевена с Эйнштейном.
— Вот как, вы находитесь в дружеской связи с этим вонючим евреем! — Он поспешно сунул в карман письма Эйнштейна — каждое на рынке любителей автографов оценивалось в кругленькую сумму.
Только профессору истории могло доверить гестапо допрос Ланжевена. Но зато и полковник Бемельсбург рассматривал всю историю со специфически гестаповской точки зрения.
Он обвинил Ланжевена в ненависти к Гитлеру — в его глазах это было величайшее преступление. Ланжевен признался, что любви к Гитлеру не испытывает.
— Но вы отрицаете и расовую теорию! — настаивал учёный следователь.
К расовой теории Ланжевен тоже не испытывал симпатии.
— Вы ненавидите Германию! — орал Бемельсбург. — Вы стремитесь к уничтожению немецкого народа!
— Вам, как историку, следовало бы знать, что в 1921 году я председательствовал на митинге против Версальского мира, унизившего Германию. И происходил этот митинг в Берлине,— с достоинством указал Ланжевен.
Допрос походил на дуэль на шпагах. Седой физик, так удивительно напоминавший состарившегося мушкетёра, с изяществом, не теряя ни учтивости, ни иронии, отражал беспорядочные выпады гестаповца.
Разъярённый Бемельсбург стукнул кулаком по столу.
— Что вы там говорите о любви к германскому народу! Вы — француз, этим всё сказано. Истый немец — приверженец порядка. Француз — мятежник и разрушитель! Какую бурю породили двести лет назад ваши энциклопедисты! Вы такой же, как Даламбер и Дидро!
Ланжевен поклонился:
— Благодарю вас. Для меня высокая честь быть таким же, как Даламбер и Дидро!
В старинной тюрьме Санте, при тусклом свете крохотного, под потолком, окошка одиночной камеры старый физик коротал часы за вычислениями на клочках бумаги — взамен отобранной авторучки шла обгорелая спичка... Работа прекращалась только с темнотой да когда из-за стен доносились крики пытаемых. Сгорбившись, бормоча в усы проклятия, Ланжевен тогда ходил по камере — четыре шага от двери к стене, четыре шага от стены к двери...
А за стенами Санте забушевала буря. «Свободу Лаижевену!» — кричали надписи на стенах, листовки, прокламации. «Пишите Ланжевену!» — требовали подпольные листки. На Санте обрушились лавины писем от учёных и студентов, рабочих и чиновников, стариков и подростков — от всех, кто не позабыл ещё, что рождён французом. Гестапо растерялось. Защита Ланжевена становилась всенародным делом. Ничего похожего заправилы тайной полиции не ожидали.
В день, когда в расписании значилась очередная лекция Ланжевена, в Коллеж де Франс собрались все его студенты. Историк Фараль стал уговаривать толпу разойтись. Не надо давить на следственные власти. К сожалению, профессор Ланжевен известен связями с коммунистами. Его освободят, когда станет ясно, что он не зашёл далеко в политических симпатиях, мало приличествующих учёному.
Но на возмущённых студентов не действовали уговоры. Немецкая полиция взяла под охрану входы в институт. Жолио отпер закрытую аудиторию, взошёл на трибуну Ланжевена, простёр руку в зал:
— Гордость французской науки Поль Ланжевен брошен оккупантами в тюрьму. И после этого нам твердят о сотрудничестве? Я торжественно объявляю, что не возвращусь в свою лабораторию, не прочту ни одной лекции, пока Ланжевена не освободят!
В ответ на демонстрации немцы закрыли высшие школы, предписали иногородним студентам покинуть Париж, выстрелами разогнали студенческую сходку. Широко прокламированное «культурное сотрудничество» проваливалось. Гестапо отступило. Ланжевена после полуторамесячного заключения выслала под надзор полиции в старинный городок Труа, в оккупированной немцами зоне Франции.
Жолио вернулся в лабораторию и возобновил лекции.
Немалое влияние на освобождение Ланжевена оказало ходатайство Гентнера. Гестапо не хотело создавать препятствия представителю «арийской физики». А Жолио Гентнер сказал не без иронии:
— Фредерик, если вы хотите привлекать специальное внимание гестапо, то я не буду возражать против ваших публичных выступлений. Во всех других случаях они излишни.
Жолио понял намёк. После кампании за вызволение Ланжевена наблюдавшее за Жолио гестапо не могло обнаружить серьёзных поводов для придирок. Правда, профессор занимался своими темами. Но институт был открыт для немцев, сам профессор с такой готовностью знакомил приезжих из Берлина со своими исследованиями, что обезоруживал самых подозрительных. Доклады Гентнера носили успокаивающий характер.
В Париже мало было столь же благонадёжных учреждений. Да разве и можно было ожидать здесь чего-либо опасного? Значительная часть помещений Коллеж де Франс была занята под немецкие военные учреждения, двери лаборатории Жолио были неподалёку от кабинетов, где сидели немцы в мундирах. Лояльность прославленного учёного была вне подозрений, вспышка в связи с делом Ланжевена объяснялась личной привязанностью ученика к учителю. Здесь не к чему было особенно присматриваться, незачем совершать обыски. В оккупированной зоне росло партизанское движение, проклятые маки взрывали поезда, бросали самодельные бомбы в штабы. Борьба против маки была важнее, чем подглядывание за любезным, благожелательным профессором.
Но если бы гестапо произвело тщательный обыск у себя под боком, то оно обнаружило бы, что рядом с безобидными материалами сушится и пироксилин, а лаборанты, наряду с жидкостями для анализов готовят смеси для бомб и зажигательных бутылок, а вентиляционная труба в коридоре превращена в склад оружия. Да и на квартире лояльного профессора были бы наедены отнюдь не лояльные материалы. А в некоторых лаборантах в белых халатах, усердно таскающих бутыли с кислотами, узнали бы безуспешно разыскиваемых партизан, за голову которых назначена награда.
Однажды Жолио арестовали после организованной им в музее встречи руководителей партизан. Жолио с возмущением доказывал, что его приняли за другого. Гентнер снова вмешался. Нужно работать тщательней, господа! На что это похоже? Спутать великого учёного, так дружески настроенного к немцам, с подпольным террористом!
После освобождения Гентнер сказал Жолио с обычной иронией:
— Материальные тела отбрасывают тень. Безопаснее, когда видят одну, а не две тени. Невежды могут вообразить, что человек раздваивается.
В 1942 году Жолио вступил в Коммунистическую партию.
Осенью 1943 года из Лондона приехал агент, которому нужно было встретиться с руководителем Национального фронта освобождения. Речь шла о совместной акции сил Сопротивления и британской авиации против германской армии, занявшей Южную Францию. Агенту дали явку — домик в окрестностях Парижа. Хозяин домика, пожилой огородник, провёл гостя в комнату, где уже сидело несколько лидеров Сопротивления. Президент Национального фронта запаздывал, хозяин с беспокойством выглядывал в окно. Наконец показался велосипедист с пакетом на багажнике. Хозяин поспешил навстречу.
— Осторожнее с грузом, Жак, — сказал велосипедист. — Если вы с ним споткнётесь, заседать мы будем на небесах.
И он весело рассказал, что поезда из Парижа временно не ходят, пришлось взяться за велосипед. На выезде из города его остановили жандармы, проверяющие пропуска.
— Я им рассказал пару анекдотов времён моей бабушки. Жандармы во всю глотку ржали. А я улизнул без осмотра багажника.
— Вы дожидаетесь, чтобы вам специально запретили рисковать собой? — проворчал хозяин, укоризненно качая головой.
— Начнём, друзья, — предложил велосипедист, садясь за стол. — Итак, что нам предлагает Лондон?
Агент во все глаза смотрел на велосипедиста. Он знал высокого, худого человека с носатым лицом. Недавно это лицо было напечатано на первых полосах парижских газет. Но под фотографией стояла подпись: «Новый член Французской Академии наук».
— Разве господин Фредерик Жолио... — начал гость.
— Здесь нет Жолио, — сурово вмешался хозяин. — Перед вами Жан Гомон, президент Национального фронта освобождения!
Вскоре после этого подпольного совещания Гентнер предложил Жолио прогуляться по Парижу. За столиком в их любимом кафе на бульваре Сен-Мишель Гентнер хмуро заговорил:
— У бога три ипостаси, три обличья. Вы не бог, Фредерик, и у вас ипостасей меньше, но всё же больше, чем надо, чтобы быть в безопасности. За вами следит гестапо.
— Мой бог, за кем не следит ваше гестапо! — легкомысленно откликнулся Жолио. — Им просто нечего делать. Только этим я объясняю, что их заинтересовала скромная фигура академика Жолио.
— Не заблуждайтесь. Их заинтересовала другая личность, которая обитает в теле академика Жолио.
Гентнер говорил слишком серьёзно, чтобы можно было продолжать в шутливом тоне. Жолио молча отхлебнул из бокала.
— Меня убирают из Парижа, Фредерик. Для сегодняшних трудных времён меня считают слабым. К тому же моя жена не немка, а швейцарка — тоже минус в их глазах. Главой немецких физиков в Париже станет ярый гитлеровец, невежда, нечистый на руку... Вам нужно сделать выводы.
— Какие выводы, Вольфганг?
— Бегите! Уходите в подполье, Фредерик! Вы знаете, меня не интересовала ваша вторая жизнь, хотя я о ней догадывался. Но сегодня раздваиваться слишком опасно. Если не может исчезнуть партизан, должен исчезнуть академик.
Жолио долго молчал, любуясь игрой света в бокале красного вина, потом спокойно сказал:
— Благодарю, Вольфганг, за предупреждение. Я ещё погожу исчезать.
3. Отец ядерной физики в бомбовом отсеке
Гейзенберг страшился, что гестапо узнает о его тайных разговорах с Бором. Но гестапо ничего не узнало. Гейзенбергу недальновидность гестапо пошла определённо на пользу. Бору — нет.
Гестапо не нуждалось в дополнительных сведениях, чтобы ненавидеть Бора. Великий учёный давно уже был у него бельмом на глазу. И если Бора не арестовывали, то лишь потому, что слишком уж велика была его слава в мире и слишком глубока любовь к нему народа Дании.
Бор не скрывал ненависти к фашизму. Он бойкотировал научные конференции, созываемые нацистскими учёными, высмеивал нацистские теории. После поражения гитлеровцев под Москвой в Дании, как и в других оккупированных странах Европы, усилилось движение Сопротивления. Немецких солдат убивали на улицах, поезда летели под откосы, пламя охватывало армейские склады. В этих условиях нескрываемая вражда Бора к гитлеровцам становилась, особенно для интеллигенции, своего рода знаменем отпора оккупантам. За Бором учредили усиленную слежку. Практически он находился в состоянии необъявленного ареста.
Друзья из Англии тайно слали Бору тревожные предупреждения, упрашивали бежать. Чедвик прислал письмо, переснятое на микрофильмы размером с булавочную головку. Микрофильмы упрятали в головки ключей от комнатных шкатулок. Капитан Гит, участник датского Сопротивления, принёс присланные из Англии ключи Бору. Всё это походило на шпионскую повесть. Бор гордился, что оказался участником приключенческой истории.
Чедвик звал Бора с семьёй в Англию. Он закончил послание фразой, глубоко растрогавшей Бора:
«В мире нет другого учёного, который пользовался бы таким уважением как среди представителей университетских кругов, так и среди широкой публики».
Бор колебался. Исследования он мог вести и в другой стране, но в Дании он был нужен для защиты лиц, преследуемых за убеждения или «цвет крови». Институт и квартира Бора часто служили пристанищем для беглецов. Пока Бор находился на свободе, гестапо должно было считаться с его влиянием. Бор ценил свою роль защитника людей не меньше, чем роль первооткрывателя в науке.
Но летом 1943 года положение на фронтах ухудшилось настолько, что фашисты не видели другого пути справиться с недовольством в Дании, кроме жестокого террора. Людей хватали на улицах и в квартирах.
Подпольщики предупредили Бора, что его судьба решена — он будет арестован и выслан в концлагерь в Германию. Телефон у Бора звонил почти непрерывно. Встревоженные голоса друзей спрашивали: «Вы ещё здесь?»
Бор знал, что в ближайшее время будут «интернированы все нежелательные иностранцы». Это означало, что многим сотрудникам института грозит тюрьма, пытки и смерть. Он позаботился раньше переправить в Швецию своих помощников, потом стал укладываться. Вручённые ему на сохранение золотые нобелевские медали Лауэ и Франка он растворил в кислоте и спрятал бутыль среди пыльных реактивов на полке — после войны золото было выделено из раствора и снова отлито в медали. Небольшое количество тяжёлой воды слил в пивную бутылку. Бор хотел захватить её с собой, но впопыхах вынул из холодильника бутылку с настоящим пивом — тяжёлая вода простояла в холодильнике до конца войны.
Бежать сразу всей семьёй было сложно, пришлось разделиться па несколько партий. В первой — Харальд Бор с семьёй, во второй — Нильс и Маргрет. Их четверо сыновей должны были скрыться последними.
В Копенгагене немцы ввели комендантский час: каждому, кто покажется на улице после одиннадцати, грозил расстрел. Бежать нужно было до этого времени. Днём Бор и Маргрет гуляли по людной улице. Их обогнал знакомый, снял шляпу и поклонился. Это был условный сигнал, что всё в порядке. Бор с женой отправились на окраину Копенгагена, где жители разводят летние садики, и укрылись в сарайчике. Когда стемнело, они прокрались на берег моря. Пролив был ярко освещён луной. Бор решил уже, что всё погибло — на серебряной воде отчётливо чернел силуэт приближающейся моторки, её могли засечь немецкие сторожевики. Но лодка благополучно пристала к берегу. Теперь осталось самое опасное — незамеченными пробраться к ожидавшему поодаль рыбацкому судну. Луна, к счастью, скрылась в тучах. Из темноты выплыли очертания судёнышка, с него заторопили: «Быстрей, быстрей!»
Через полтора часа судно подошло к Швеции. В Лимхамне, маленькой гавани около Мальмё, супругов уже ждали. Шведский берег сверкал огнями заводов, пристаней, посёлков. Боры молча смотрели на оставленную родину. Ни единого огонька не виднелось на датском берегу.
Маргрет осталась ожидать сыновей и домочадцев. Бор поехал в Стокгольм. Гестапо быстро узнало, куда он скрылся, за ним охотились нацистские шпионы. Без охраны Бора на улицу не выпускали, ему присвоили вымышленную фамилию. Бор с охотой согласился маскироваться, но, когда звонил телефон, он, снимая трубку, говорил: «Бор слушает!» — и только потом спохватывался, что он здесь не Бор.
Бор посетил министра иностранных дел, премьер-министра, короля Швеции, с ним встречались датские подпольщики. Благодаря настояниям Бора шведское правительство пошло на решительный шаг — официально протестовало против арестов мирного населения в Дании и разрешило принимать на своей территории всех беглецов с континента. В эти грозные недели каждой ночью сотни шведских судов и шлюпок выстраивались на границе территориальных вод, подбирая всех, кто бежал на утлых лодчонках, на плотах и вплавь от гестаповского террора. И тысячи вызволенных датчан знали, что среди прочих своих спасителей им надо благодарить и Бора.
А 6 октября, оставив семью в Швеции, Бор вылетел в Англию. На Стокгольмском аэродроме приземлился полностью разоружённый, чтобы не нарушать шведского нейтралитета, бомбардировщик «Москито». Маленький самолёт располагал только кабиной для лётчика и бомбовым отсеком, отделённым от кабины глухой переборкой. Вместо бомбы в отсек поместили Бора, облачённого в лётный костюм, с парашютом на спине. Впопыхах не заметили, что шлем с наушниками и кислородными трубками не налезает на слишком крупную голову Бора.
Английское командование строго проинструктировало пилота, как обращаться с учёным:
— Этот человек — бесценный груз. Он ни в коем случае не должен попасть в руки врага. Поэтому при опасности вы сбрасываете пассажира в море поворотом бомбовой рукоятки. Из воды, возможно, нам удастся его потом выудить.
Пилот отлично владел аппаратами бомбометания, но сделал всё, чтобы Бору не пришлось разделить участь летящей вниз бомбы. Самолёт взял максимальную высоту. Лётчик приказал пассажиру включить кислородный прибор. Но Бор не сумел натянуть на голову шлем, не услышал приказа и не включил кислорода. Он вскоре потерял сознание. Пилот встревожился. Добраться в бомбовый отсек он не имел возможности, а от «ценного груза» не доносилось никаких звуков. В смятении лётчик решил, что пассажир погиб. Рискуя попасть под обстрел немцев, он стал снижаться ещё над Норвегией задолго до того, как показалась Шотландия. Это спасло Бора. Он пришёл в себя. На аэродроме, к бурной радости пилота, Бор сам выбрался наружу.
Состояние Бора в Англии можно сравнить с самочувствием человека, выкарабкавшегося из долгой болезни. Его встретили старые друзья, сотрудники по прежним работам. Чопорный, немногословный Чедвик с такой теплотой приветствовал Бора на аэродроме, так радовался его вызволению, что Бор растрогался до слёз.
И что было, вероятно, самым важным после трёх лет, проведённых вне связи с мировой наукой, на него обрушился ноток важнейшей научной информации. Душа Бора, всегда мятежно стремившегося к новому, удивительному, получила полное удовлетворение. Он не отрывался от Чедвика. Чедвик ничего не скрывал. Бора надо было срочно ввести в курс ядерных исследований, он снова возвращался на пост «отца ядерной физики».
И в первые же часы, проведённые в уютной гостиной отеля, Бор узнал, что сам Чедвик проверял теорию Бора о разном поведении изотопов урана и теория полностью подтвердилась: да, под действием нейтронов делится уран-235, а уран-238 испытывает радиоактивные превращения, порождая элементы 93 и 94. И что трансуран 94, названный плутонием, как и уран-235, делится нейтронами. И что Жолио в Париже делает вид, что сотрудничает с немцами, а Халбану и Коварски не хватило нескольких тонн урана и тяжёлой воды, чтобы довести реактор до «критического состояния». И что Фриш и Пайерлс рассчитали критическую массу бомбы из урана-235, и она оказалась всего около килограмма — небольшой апельсин, способный уничтожить Лондон! И что Симон в Оксфорде изобрёл способ разделять изотопы урана: создание ядерной бомбы из научной проблемы стало промышленной задачей. И что даже нейтронного запала для бомбы не понадобится, ибо русские Флёров и Петржак открыли самопроизвольное деление ядер урана с выбрасыванием нейтронов: в килограмме урана в секунду распадается всего несколько ядер, но и этой спички достаточно для взрыва.
— А цепная реакция на медленных нейтронах? — с волнением спрашивал Бор. — Неужели и её осуществили?
Редко улыбающийся Чедвик хохотал, так его радовало нетерпение Бора.
— Второго декабря прошлого года Энрико Ферми запустил самоподдерживающийся реактор! — сказал он торжественно.
И, рассказав, как Ферми достиг своего величественного успеха, Чедвик добавил, что внимание американских физиков ныне сконцентрировано на разработке атомной бомбы. Американцы наконец поняли, что отстают, что надо срочно нагонять Европу. Зато за дело они взялись с размахом, немыслимым сейчас в Европе. В Америке строится гигантский завод по разделению изотопов урана в Окридже, плутониевый завод в Хэнфорде. А все ведущие физики Америки и европейские эмигранты собраны на горном плато в пустынном штате Нью-Мексико, в индейском посёлке Лос-Аламос, и там под научным руководством Роберта Оппенгеймера и военным командованием генерала Гровса рассчитывают, конструируют и собирают делящийся материал для урановых и плутониевых бомб.
— Все ядерные исследования в Англии прекращены,— закончил Чедвик.— Наши физики посланы в Лос-Аламос. Как вы отнесётесь к тому, чтобы мы с вами, Нильс, тоже выехали туда?
— Охотно. Но что означает ваша фраза о военном командовании генерала Гровса?
Чедвик хмуро улыбнулся. Он понемногу становился опять сдержаннее, вежливее, спокойнее, внимательнее...
— Генерал Гровс относится к физикам, как к покорённому народу. Для него главное — не разглашать секреты, а под секретами он понимает даже законы школьной физики. Если в Лос-Аламосе беседуют трое, это вызывает подозрение тайных агентов.
— В Копенгагене тоже нельзя было собираться по трое. Немцы сразу арестовывали.
— Гровс пока не арестовывает,— заметил Чедвик.
Оставшееся до отъезда в Америку время Бор отвёл на чтение научных журналов. Мысли его шли гораздо дальше узких вопросов физики. Даже невозмутимый Чедвик удивился бы, узнав их. Он долго размышлял над статьями Зельдовича и Харитона, опубликованными ещё в 1940 году. Бор знал всех крупных физиков мира, знал и этих двух: одного встречал у Резерфорда, другого видел в Ленинграде. И ещё в том, для них предвоенном, году советские физики писали и об особом поведении урана-235, и о критическом размере реактора на медленных нейтронах, и о критической массе урана, делящейся быстрыми нейтронами,— прообразе бомбы... Да, конечно, сейчас советским учёным не до урановых исследований, идёт отчаянно трудная война. Но тайн для них в ядерных проблемах уже перед войной не было. Что засекречивает генерал Гровс? От кого?
Бор встретился с министром Андерсеном, среди прочих дел руководившим и английскими атомными исследованиями.
— Вас, конечно, беспокоят проблемы, связанные с изготовлением атомной бомбы? — с любезной улыбкой сказал министр.
— Меня больше беспокоят проблемы, которые появятся после изготовления атомной бомбы,— ответил Бор.
В яростной схватке с Черчиллем, которая вскоре предстояла Бору, слова, сказанные английскому министру, сыграли роль...
4. Итальянский мореплаватель открывает новый материк
А теперь вернёмся немного назад.
Мы уже упомянули, что и Олифант, посланный Черчиллем за океан, и Пеграм с Юри, выехавшие в Англию, создали в правительстве Соединённых Штатов состояние тревоги. Только сейчас, в 1942 году, на переломе войны, после разгрома гитлеровцев под Москвой, после нападения Японии на Гавайи, американцы спохватились, что едва не дали себя обогнать в осуществлении реакции деления урана.
После войны Сциллард говорил на заседании комиссии конгресса:
— Если бы конгресс знал истинную историю создания ядерной бомбы, я не сомневаюсь, он учредил бы специальную медаль за заслуги для иностранцев, сующих нос не в своё дело. И доктор Олифант был бы первым из награждённых.
Сциллард недооценивает собственных заслуг: первым такой медалью следовало бы наградить его самого...
Надо отдать Рузвельту должное. Когда он уверовал в военное значение идей физиков, он придал их работам размах, немыслимый тогда в воюющих странах Европы, и ещё до того, как исследования были завершены, позаботился о строительстве промышленных атомных предприятий, практически использующих открытия учёных. На атомные разработки выделили огромную сумму в 400 миллионов долларов, впоследствии она была увеличена до двух миллиардов. Все крупные американские физики были привлечены к урановым делам. Во главе работ по расщеплению урана стал знаменитый исследователь космических лучей Артур Комптон.
Разделение изотопов урана изучали в Калифорнии учёные, группирующиеся вокруг Эрнеста Лоуренса: Макмиллан, Абельсон, Сиборг, Сегре и другие. Гарольд Юри со своими помощниками в Колумбийском университете изучал те же проблемы разделения изотопов иными методами и свойства специальных сплавов для атомных разработок. В местечке Лос-Аламос Роберт Оппенгеймер сконцентрировал вокруг себя группу американских и европейских теоретиков — группа с каждым месяцем умножалась, в неё постепенно вливались, за исключением французов, почти все лица, о которых мы говорили в предыдущих главах.
За научное содержание урановых исследований отвечали перед правительством два видных физика — Конэнт и Буш Административное руководство Рузвельт возложил на генерала Лесли Гровса, человека неглубокого, но энергичного. Гровс выдвинулся как строитель гигантского Пентагона, здания военного министерства в Вашингтоне. Он был искренне убеждён, что если ему удалось успешно возвести пятиэтажное здание, то построить заводы по разделению изотопов урана и трансформации его в плутоний будет дело нехитрое. Впоследствии он приписывал себе добрую долю успеха в создании атомных бомб, признавая с великодушием, что без учёных не обошлось, конечно, но и особенно расхваливать заслуги таких, как Ферми и Сциллард, или Пайерлс, или Бор, тоже незачем.
Пришёл час торжества и для Эдгара Сенжье. Он по-прежнему жил в Нью-Йорке, ожидая, когда понадобится союзникам спасённая им урановая руда. Его иногда приглашали на совещания, он был важной персоной — компания «Юнион Миньер» производила медь и кобальт, всё это были ценные для войны металлы. Но уран не интересовал ни дипломатов, ни промышленников, ни военных. Трижды Сенжье пытался привлечь внимание правительства Соединённых Штатов к своим тайным богатствам — и всё напрасно. Он с отчаянием как-то написал в госдепартамент: «Как я уже говорил вам, руда, содержащая радий и уран,— крайне ценный продукт». В ответ вежливо промолчали. Настояния Сенжье принимались как рекламная похвальба: пользуясь военной обстановкой, коммерсант нагоняет цену своему товару!
И чуть ли не в один день всё переменилось. К Сенжье явился полковник Никольс и предъявил удостоверение, подписанное крупными чинами правительства. Сенжье, не забывший своих бесплодных попыток расшевелить американцев, сухо осведомился:
— Полковник, вы пришли сюда для дела или для разговоров?
— Только для дела,— заверил полковник.
И через час на первом попавшемся жёлтом клочке бумаги было набросано соглашение, по которому Соединённые Штаты закупали, не торгуясь, 1250 тонн богатейшей урановой руды, хранившейся в Нью-Йоркском пакгаузе, а заодно получали преимущественные права на приобретение и всей руды, которая ещё будет добыта в Конго.
Соглашение вместо печатей высокие договаривающиеся стороны скрепили простым рукопожатием. На специально созданный секретный счёт в банке были переведены крупные суммы для компании.
Долгожданное ускорение получили и исследования Ферми.
Когда к Ферми поступил доклад Халбана и Коварски об их экспериментах в Кембридже, итальянский физик с радостью убедился, что они со Сциллардом поступили правильно, избрав графит в качестве замедлителя нейтронов. Лишь впоследствии стало известно, что немцы, наоборот, совершили роковую ошибку, связав все свои надежды исключительно с тяжёлой водой.
Графит начал поступать к Ферми в марте 1940 года. В Колумбийском университете, занимавшем целый квартал Манхэттена на Бродвее, на седьмом этаже физического факультета небольшая группа физиков стала собирать атомный реактор. Воистину это был интернациональный коллектив: итальянец Ферми, венгр Сциллард, канадец Цинн, американец Андерсон. Помещение было крохотное, а пыли от графита много: коридоры университета почернели, физики мало чем отличались от трубочистов.
Раздражённый Ферми высказал Пеграму своё недовольство.
— У нас нет свободных помещений, кроме университетской церкви,— сказал Пеграм, подумав.— Но согласитесь, церковь отнюдь не подходящее место для физической лаборатории.
— Наоборот, церковь бы нам вполне подошла,— объявил Ферми.
Атеист Ферми слишком многого хотел от богобоязненного декана физического факультета. Пеграм сам облазил все здания университета и нашёл в подвале под трубами центрального отопления большое свободное помещение, которое и отдал Ферми.
— И мы, конечно, можем перетаскивать тяжести,— продолжал Ферми.— Но мы всё же мыслители, а не грузчики.
Проблему мыслителей и грузчиков Пеграм решил быстрее:
— В университетской футбольной команде славные ребята. Они охотно берут любую работу, за которую платят.
Университетские футболисты и вправду оказались отличными помощниками физиков.
Перелом в урановых исследованиях для Ферми ознаменовался ещё и тем, что его подчинили Артуру Комптону, назвали их исследовательскую группу «Металлургической лабораторией» — физики именовали её «Метлабом» — и перевели в Чикаго, где условия для расширения работ были лучше.
Под западными трибунами спортивного стадиона Чикагского университета имелся просторный закрытый теннисный корт — его и отдали под реактор.
Теперь Ферми не приходилось жаловаться ни на недостаток материалов, ни на нехватку квалифицированных помощников. В Чикаго непрерывно поступали громоздкие ящики с кирпичами из графита такой умопомрачительной чистоты, какой недавно и для тончайших лабораторных работ нельзя было потребовать, и поступали тоннами, а не граммами. Металлургические компании слали окись урана и цилиндрические стержни из металлического «сверхчистого» урана. А что до помощников, то к услугам итальянского физика был целый штат молодых, энергичных, даровитых физиков, набранных во всех университетах страны. А кроме них и его прежнего «колумбийского» коллектива, в Чикаго приезжали помогать и Юджин Вигнер, и Джон Уиллер, соавтор Бора по знаменитой статье о разных путях трансформации изотопов урана под действием нейтронов, и Гарольд Юри, и много других.
Сам реактор представлял собой громоздкое сооружение в несколько метров высоты, сложенное из графитовых кирпичей. В толще графитовой массы просверлили каналы, куда вставляли стержни металлического урана. Было ещё несколько отверстий, в них покоились цилиндры из кадмия, жадного поглотителя нейтронов,— присутствие кадмия гарантировало, что цепная реакция самопроизвольно не возникнет.
Монтажем реактора командовал сам Ферми. Взобравшись на передвижной кран, Ферми возвышался над помощниками и графитовым сооружением и выкрикивал с высоты:
— Приготовиться! Взяться за трос! Поднимайте! Прихватите справа! Крепите теперь слева!
Его стали называть адмиралом, так он казался похожим на моряка, отдающего с корабельного мостика приказы...
Среди физиков была единственная женщина, Леона Вудс, высокая, спортивного вида девушка с тёмными глазами. К концу дня все возившиеся у реактора становились одинаково чёрными от графитовой пыли; даже хорошо знавшие девушку люди не могли отличить её от других снующих кругом перепачканных людей, и Леоне в суматохе монтажа порой доставались словечки, отнюдь не предназначенные для девичьих ушей,— она не обижалась.
Осенью 1942 года, в разгар монтажных работ, в «Метлаб» прибыл генерал Лесли Гровс — инспектировать одну из важнейших групп своего «Манхэттенского проекта», как стала теперь называться организация, созданная для производства атомных бомб.
Физики с любопытством рассматривали своего нового начальника.
Высокий, толстый, громогласный, он, почти не скрывая, с пренебрежением относился ко всем, кто не носил погон на плечах. Учёные представлялись ему помесью колдунов с цирковыми фокусниками. Он был уверен, что они постараются его объегорить, и заранее готовился обрывать их и ставить на место.
После войны он так рассказывал о своём первом посещении Чикагской группы:
«Вначале у нас был серьёзный спор во вновь созданной Металлургической лаборатории в Чикаго, и я поймал этих джентльменов на арифметических ошибках. Им, конечно, не удалось одурачить меня. Среди них было несколько лауреатов Нобелевской премии. Но я всё-таки указал им на их ошибки, которые они не могли отрицать. Этого они никогда мне не могли простить».
Самоуверенный генерал нарисовал картину, весьма далёкую от реально происходившего.
Генерала мало интересовала атомная энергия. Ему нужна была атомная бомба. Он слышал, что для неё годится обнаруженный учёными, но ещё нигде не производившийся плутоний. Он хочет твёрдо знать, сколько плутония нужно на одну атомную бомбу.
— Поскольку плутоний — взрывчатка огромной силы, много его не понадобится, верно? Скажем, килограммов сорока хватит?
Физики переглянулись, кто-то осторожно проговорил:
— С определённой степенью точности — да, хватит.
— Но что значит у вас, учёных, определённая степень точности? У нас, у военных, ошибка в десять процентов — много. Не хотите ли вы сказать, джентльмены, что допускаете неточность в двадцать пять — тридцать процентов?
В разговор вступил Сциллард. У этого человека «жилка уважения» к высоким военным чинам была не очень развита.
— Наша оценка верна с точностью до двух порядков, генерал.
Гровс высоко поднял брови:
— Два порядка? Как это надо понимать?
— Один порядок — десять раз, два порядка — сто раз,— хладнокровно разъяснил Сциллард.
Генералу показалось, что его вышучивают. Но он сдержался.
— Ваши слова, если я правильно понял, означают, что бомба может содержать с одинаковым вероятием и четыре, и четыреста килограммов плутония?
— Вы правильно меня поняли.
— Физика, кажется, называется точной наукой?
— Тоже верно. Физика — точная наука.
— А физические расчёты неточны?
— А физические расчёты неточны.
— Иначе говоря, вы мне предлагаете строить завод, планируя на бомбу с равной вероятностью и четыре и четыреста килограммов веса? Вы не находите, что в мире ещё не существовало такого идиотского планирования?
— Вполне возможно. Со своей стороны добавлю, что в мире ещё не существовало атомной бомбы. Считаю, что её создание требует известных жертв со стороны планирования.
Взаимная неприязнь, характеризовавшая дальнейшие отношения Гровса и Сцилларда, началась, вероятно, именно в этот день. Генерал, впрочем, был щедр, когда тратил деньги налогоплательщиков, а не собственные. Он утвердил проект плутониевого завода в Хэнфорде, так и не добившись от учёных, сколько понадобится на одну бомбу этого никем ещё не виданного без микроскопа вещества.
Зато, чтобы продемонстрировать своё презрение к дурачащим его учёным, он не приехал на пробный пуск атомного реактора, совершившийся в Чикаго 2 декабря 1942 года.
Этот ветреный и морозный день золотыми буквами занесён в историю мировой науки.
Последние испытания начались с утра. Ферми, окружённый помощниками и гостями, командовал со специально выстроенного балкона запуском цепной реакции. Выдвижением регулирующего кадмиевого стержня занимался Вейл. Другой, аварийный кадмиевый стержень был поднят над самым колодцем в толще графита, и около него с топором в руках стоял Хиллбери: ему было поручено обрубить канат, державший толстый стержень, если понадобится срочно оборвать реакцию, но автоматический спуск не сработает. Группа рабочих, дежурившая в стороне с вёдрами жидких солей кадмия, представляла последнюю линию спасения: они должны были влить в реактор содержимое своих вёдер, если откажут все остальные меры безопасности.
Среди наблюдателей находился Артур Комптон, руководитель «Метлаба», и инженеры компании, проектировавшей плутониевый завод в Хэнфорде: если бы испытание кончилось неудачей, проект превратился бы в кучу бесполезной бумаги, а тайное подозрение Гровса, что его водят за нос, стало бы уверенностью.
Ферми приказал удалить все кадмиевые стержни, кроме центрального. Одновременно он давал объяснения гостям, не отрывавшим глаз от щитов, где самописцы вычерчивали кривые интенсивности реакции:
— Как видите, цепной реакции ещё нет. Но вот мы поднимаем на несколько футов последний кадмиевый стержень — кривая идёт выше, счётчики щёлкают громче. Но это ещё не цепная реакция. Мы не торопимся. Если нейтронов станет освобождаться слишком много, все мы взлетим на воздух. Но не бойтесь, по расчёту взрыв исключён.
Неизвестно, все ли гости и физики верили в надёжность математических расчётов, но все заволновались, когда Ферми сказал, что подъём стержня ещё на один фут породит цепную реакцию. Теперь смотрели уже не на приборы, а на Ферми. Настал торжественный миг. Ферми понимал, что каждое слово, сейчас им сказанное, будет запомнено, будет записано, будет повторено в мемуарах, статьях, даже школьных учебниках. И от него несомненно ждали ликующего восклицания, величественно-торжественной фразы, похожей на лозунг, брошенный всему человечеству. Ферми улыбнулся, посмотрел на часы и произнёс то же, что говорил восемь лет назад в Риме, когда Понтекорво открыл, что серебро по-разному активируется нейтронами:
— Идёмте-ка обедать!
После обеда стержень был выдвинут на последний фут, и в массе графита и урана началась самоподдерживающаяся цепная реакция. Реактор работал ровно — количество нейтронов, рождавшихся при распаде ядер урана, точно равнялось количеству поглощаемых в нём.
Впервые в истории человек зажёг огонь, происходящий не от солнца. Ворота в атомный век были распахнуты.
Леона Вудс, стоявшая неподалёку от Ферми, громким шёпотом спросила:
— А когда же надо пугаться?
Ферми ответил с улыбкой:
— Вы опоздали. Пугаться надо было раньше, когда ещё было что-то неизвестное.
Юджин Вигнер протянул Ферми припасённую бутылку итальянского вина кьянти:
— Это вам привет с родины, Энрико!
Физики и гости в молчании, без тостов, распили вино из бумажных стаканчиков и расписались на соломенной плетёнке, в которую была заключена бутылка.
А вечером на квартиру Ферми нагрянули гости. Лаура не была посвящена в работы мужа, он строго соблюдал правила секретности. И её поразило, что каждый, крепко пожимая руку Ферми, тихо говорит: «Поздравляю!» Но когда и молодая черноволосая Леона повторила ту же сакраментальную фразу, Лаура почувствовала, что больше не может выносить незнания. Она отвела девушку в сторону:
— Леона, будьте милочкой, скажите, почему Энрико все поздравляют?
Леона прошептала с самым таинственным видом:
— Вы разве не знаете? Ваш муж потопил японского адмирала!
Лаура возмутилась. Её, кажется, принимают за легковерную дурочку! К ним подошёл Герберт Андерсон, главный помощник Ферми в дни сооружения атомного реактора. Он укоризненно покачал головой:
— Не ожидал, Лаура, что вы так мало верите в своего мужа! Неужели для Энрико существует что-либо невозможное?
После ухода гостей Лаура стала допытываться у мужа:
— Энрико, ты и вправду потопил японского адмирала?
— А разве я его потопил? — невозмутимо ответил Ферми.
— Вот это я и хочу знать: значит, ты его не потопил?
— Так я его не потопил? — с тем же невозмутимым видом говорил Ферми.
Лишь через три года Лаура узнала, что происходило в этот день под трибунами спортивного стадиона.
Артур Комптон после пуска реактора заказал разговор со своим другом Конэнтом в Нью-Йорке. Комптона распирало от новостей, но открыто делиться ими по телефонному проводу он не посмел.
— Джим, это я,— сказал Комптон.— Я думаю, вам интересно узнать, что итальянский мореплаватель только что прибыл в Новый Свет. Земля оказалась меньше, чем предполагали, и он высадился раньше, чем рассчитывал.
— Приятная новость, Артур! А как его встретили туземцы?
— Очень дружественно. Отношения завязались самые хорошие.
Этот непонятный для постороннего слуха ликующий разговор означал и то, что в науке открыт новый материк знания и заселение нового материка обещает величественное будущее для человечества, и то, что проект гигантского завода для производства плутония получил наконец твёрдый фундамент и сам завод в Хэнфорде будет сооружаться с максимальным размахом и быстротой.
Глава четвёртая Физики против генералов
1. Бор и Черчилль
Теперь он назывался Николас Бейкер. И его, и сына Оге всюду сопровождала охрана. Сменяясь, охранники расписывались в приёме и сдаче «ценного имущества». И хотя Бор уже знал, что в Лондоне гестапо готовило на него покушение, ему всё казалось, что разыгрываются сценки из детективного романа. О том, что он превратился в секретную личность, он не мог говорить без улыбки.
Как-то в лифте оп увидел бывшую жену Халбана. Бор с любезной улыбкой осведомился:
— Скажите, вы не фрау Халбан?
— Вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Плачек,— ответила она довольно резко. И, всмотревшись, удивлённо воскликнула: — А ведь вы профессор Бор!
Он приложил палец к губам и с таинственным видом оглянулся:
— Я тоже сменил фамилию. Меня теперь зовут Бейкер.
Всё это были забавы, доставлявшие, правда, немало тревог его охранникам. Предстояло занятие серьёзное — включаться в разработку ядерной бомбы. Бор не спешил с поездкой в засекреченный атомный городок Лос-Аламос. С того момента, как он узнал, что бомбе — быть, его больше интересовал вопрос: «Что после бомбы?» И, возобновляя прежние знакомства в Нью-Йорке и Вашингтоне, присматриваясь и прислушиваясь, он с тревогой открывал, как много власти захватили в этой стране военные. Он понимал: армия не может сейчас не быть в фокусе внимания — идёт война. Но за этим естественным явлением он угадывал более зловещее: генералы, сражавшиеся с Гитлером, возмечтавшим о мировом господстве, сами готовились к завоеванию мирового господства. Русские ломали хребет фашизму, американские генералы втихомолку подготавливали борьбу с русскими: атомная бомба предназначалась для этой цели. Бор не мог не чувствовать своей ответственности: его собственные работы содействовали тому, чтобы генералы получили в руки страшное оружие.
У него появилась мысль: повидаться с Рузвельтом и внушить президенту мысль, что лучший метод устроить хороший послевоенный мир — привлечь русских учёных к общей атомной работе. Атомная энергия не может стать достоянием одного государства, в ней нет научных секретов, всё в ней постижимо для любого хорошего физика. И её нужно обратить на мирные дела, лишь в них нуждается человечество.
Но даже Бору с его мировой славой было нелегко добиться приёма у больного, перегруженного делами президента. Бор познакомился с советником Рузвельта судьёй Франкфуртером. Бор не остановился перед тем, чтобы рассказать о ядерных проблемах Франкфуртеру, отнюдь не допущенному к столь секретным делам. Действовал Бор и через английское посольство. Посол Галифакс обещал написать Черчиллю о предложениях Бора. Судья Франкфуртер взялся поговорить с президентом.
А пока посол списывался с Англией и судья ждал приёма у президента, Бор с сыном отправились в Лос-Аламос. Их сопровождал сам генерал Лесли Гровс. Он сообщил Бору, что уже почти все крупные физики страны переведены сюда из Нью-Йорка, Чикаго, Беркли, Принстона — Бор встретит много друзей и знакомых.
В Лос-Аламосе Бор и вправду повстречал массу знакомых — Ферми, Вейскопфа, Лоуренса, Чедвика, Пайерлса, Юри, Раби, Фриша, Сцилларда, Теллера, Оппенгеймера, Бете... В этом уединённом горном посёлке собралось такое количество знаменитостей, нобелевских лауреатов по физике и химии, сколько их не было ни в одной столице мира. И теоретики, и экспериментаторы разрабатывали ядерные бомбы: из чистого урана-235, доставлявшегося из Окриджа, и из плутония, поставлявшегося с Хэнфордского завода.
Ни в одну из групп, трудившихся над частными темами, Бора не включили. Он осуществлял общую консультацию. Гровс разрешил ему поехать в Окридж. Бор удостоверился, что недооценивал возможности промышленности: разделение изотопов урана, которое он считал практически неосуществимым, шло в масштабах, достаточных для производства десятков бомб...
Он возвратился в Лос-Аламос озабоченный. Для борьбы с гитлеризмом такой размах уже не был нужен...
И всем друзьям Бор в эти дни горячо доказывал, что бомбы не решат старых проблем, но воздвигнут новые.
«Подлинная безопасность может быть достигнута только в результате заключения всеобщего договора, основанного на взаимном доверии»,— продиктовал он в письме к Рузвельту.
Учёные в Лос-Аламосе в политическом смысле не составляли однородной группы, хотя все были искренними антигитлеровцами. Часть их интересовалась лишь научными проблемами, политика их глубоко не занимала. Среди них были и крупные учёные — Ферми и Ганс Бете.
Особняком держался Теллер. Отчуждённость от других физиков превратилась у него в пренебрежение всеми. Атомная бомба его не удовлетворяла. Он разрабатывал гораздо более мощную — водородную. Он с нежностью называл это ещё не созданное термоядерное страшилище «Мой бэби». Он с воодушевлением подсчитывал, сколько тысяч домов, сколько миллионов жителей уничтожит взрыв его создания, сколько сотен квадратных километров будет надолго отравлено радиоактивностью...
Недоброжелательство к Теллеру его товарищей ещё не стало осознанной ненавистью, ещё не превратилось в тот всеобщий бойкот, в то молчаливое презрение, среди которого он потом будет метаться, не находя выхода, отчаиваясь и задыхаясь. Но зачатки будущего уже были видны. Бор с огорчением понял, как мало у него общего со своим бывшим учеником.
Зато он с радостью убедился, что большинство физиков понимают свою ответственность перед человечеством. Сцпллард, как в своё время Отто Ган, уже задумывался, как вогнать обратно в бутылку ядерного джинна, которого он сам так энергично высвобождал. Бор не был одинок, и он энергично готовился к предстоящему трудному разговору с президентом — набрасывал на бумаге тезисы, оттачивал формулировки предложений.
Бора вызвали в Вашингтон.
Президент сперва пришёл в ужас, когда узнал, что ядерные секреты известны Франкфуртеру. Но проблема послевоенного устройства мира тревожила и Рузвельта. Президент, однако, знал, что Черчилль не откажется от своего антикоммунизма. Рузвельт «отпасовал мяч»: на Бора возложили неожиданное поручение — передать Черчиллю личное послание президента, в котором тот, не высказывая своего мнения, сообщал, что готов выслушать соображения Черчилля относительно послевоенной атомной политики. Предполагалось, что, вручая послание, учёный постарается убедить британского премьер-министра в правоте своих взглядов.
На военном самолёте Бор вылетел в Англию.
В истории ядерной физики мало таких драматических сцен, как свидание Бора и Черчилля 16 мая 1944 года.
Бор мыслил широкими категориями. Американские генералы, лихорадочно готовившие мощное оружие, могли утаить атомные закономерности только от таких, как сами, научных недорослей, но не от учёных. Бор вспоминал советских физиков — Иоффе и Курчатова, Ландау и Фока, Френкеля и многих других, которых знал лично или работы которых читал. От них, что ли, засекречивать законы физики? Нет, нет, только честное сотрудничество с Советским Союзом, только совместное развитие атомного производства на благо всего человечества! Всё остальное породит гонку ядерных вооружений — и нынешнее англо-саксонское преимущество быстро растает, как лёд на солнце!
Такие мысли Бор и собирался развивать Черчиллю.
А для Черчилля основной задачей было — лишить Советский Союз плодов его победы. Черчилль мечтал о господстве над миром, а не о мирном сотрудничестве всех народов. В атомной бомбе он видел единственную возможность держать русских в покорности. Вмешательство Бора в политику раздражало его. Он уже знал от министра Андерсена, с какими идеями носится Бор. И больше всего возмущало старого империалиста, что эти идеи действуют и на Андерсена, и на Черуэлла, личного советника Черчилля.
Перед свиданием произошло событие, усилившее раздражение премьера. Бор получил письмо от академика Капицы. Письмо было отправлено полгода назад, когда в Москву пришло известие о бегстве Бора из Дании. Капица приглашал Бора с семьёй в Советский Союз, обещал, что он найдёт все условия для плодотворной работы. В глазах Черчилля с этой минуты Бор стал «русским шпионом».
И когда Бор обычным тихим голосом стал излагать своё понимание послевоенных дел, Черчилль гневно прервал его.
— О чём этот человек говорит? О физике или о политике? — закричал Черчилль присутствующему Черуэллу.
Черчилль встал. Он с трудом сдерживался, чтобы не стукнуть кулаком по столу, в такую ярость привёл его Бор.
— Но вы разрешите мне изложить свои взгляды в меморандуме, поскольку я не успел всего высказать? — спросил растерянный Бор. Он не успел даже передать Черчиллю послание от президента.
— Сочту за честь получить ваше письмо, если оно не будет касаться политики,— язвительно ответил премьер.
«Мы говорили на разных языках»,— в отчаянии пожаловался Бор сыну после беседы.
Он всё же направил Черчиллю меморандум, где настаивал на дружеском контакте с Советским Союзом в атомных разработках.
Подавленный неудачей, но полный решимости бороться дальше, Бор вернулся в Америку. В августе состоялась встреча с Рузвельтом. Президент хохотал, когда Бор рассказывал о свидании с Черчиллем.
— Доказывать что-либо Уинстону — это то же, что тащить на верёвочке быка на гору,— заметил Рузвельт.— Но на меня ваши доводы производят впечатление. В сентябре я встречаюсь с Черчиллем и постараюсь убедить его в необходимости атомного сотрудничества с русскими.
Месяц Бор не терял надежды, что его миссия всё же кончится успехом. А потом он узнал, что Черчилль сумел перетащить президента на свою сторону. Английский премьер-министр убедил Рузвельта, что деятельность Бора подозрительна. Президент и премьер подтвердили, что засекречивание будет продолжаться, что сотрудничество с советскими учёными исключено. «Мы настаиваем на проведении расследования по поводу деятельности профессора Бора,— постановили президент и премьер.— Необходимо убедиться, что он не несёт ответственности за утечку информации, особенно русским».
Обвинение в шпионаже и угроза ареста глубоко оскорбили Бора. А временное отстранение от работ в Лос-Аламосе он воспринял скорее с облегчением, чем с обидой.
Друзьям Бора в Англии и Америке удалось отстоять его от вздорных обвинений и от тюрьмы. Даже бесцеремонный Черчилль понимал, что арест Бора вызовет взрыв в интернациональном коллективе Лос-Аламоса. Во время изготовления первых ядерных бомб волнения в атомном центре были нежелательны.
2. Король жив — да умрёт король!
Сцилларда раздражала его работа в Лос-Аламосе. Великая цель, воодушевлявшая его вначале, больше не существовала.
«В 1943 и частично в 1944 году наше главное опасение заключалось в том, что Германия сумеет сделать атомную бомбу до нашего вторжения в Европу,— с горячностью доказывал он друзьям.— Сейчас, когда мы перестали беспокоиться о том, что немцы могут сделать с нами, мы должны начать беспокоиться о том, что правительство Соединённых Штатов сможет сделать с другими странами».
В это время союзники уже знали, что немцы не сумели добиться успеха в атомных разработках. Шла к концу и война с Японией. А генералы опасались одного: как бы война не окончилась раньше, чем они применят бомбу. И Сциллард по-своему переиначил знаменитую французскую формулу воцарения нового монарха: «Король умер — да здравствует король!» В применении к лихорадочно собираемой атомной бомбе она звучала теперь так: «Король жив — да умрёт король!»
Быть может, больше другого возмущало Сцилларда, что все они, первооткрыватели атомной энергии, были с дьявольской хитростью обмануты.
И освобождение энергии ядра, и сама ядерная бомба были свершением интернациональным. Ни одна страна, ни один народ не имел права сказать: «Это исключительно наш национальный успех». В овладение энергией ядра внесли незаменимый вклад и французская группа Жолио-Кюри, и итальянцы Ферми с друзьями, и немцы Ган, Мейтнер, Штрассман, Пайерлс, Вейскопф, Фриш, Симон, и датчанин Бор, и англичане Чедвик, Кокрофт, Томсон, Олифант, и венгры Сциллард, Вигнер, Теллер, русские Флёров, Петржак, Курчатов, Зельдович, Харитон, и американцы Лоуренс, Оппенгеймер, Сиборг, Юри, Раби, Макмиллан, Абельсон, и много, много других учёных разных стран, разных национальностей. Но общечеловеческим достижением завладели американские генералы и готовятся его использовать против человечества, в интересах одной своей страны, даже не страны — одного правящего слоя Америки!
Но и это не всё. Овладение энергией ядра было политическим актом борьбы с фашизмом. Разве стала бы возможна ядерная бомба без эмигрантов? Они вдохновенно трудились, чтобы гитлеровцы не завоевали мирового господства. А с помощью плодов их труда американские генералы собираются завоевать мировое господство для себя! Не возникнет ли новая разновидность фашизма, лишь камуфлирующаяся в демократические одежды? Не подошло ли время для учёных поднять руку на собственное детище?
Сциллард снова поехал к Эйнштейну.
Пять лет назад он воззвал к авторитету Эйнштейна, чтобы начать отчаянную гонку ядерного вооружения. Сейчас он добивался диаметрально противоположного — чтобы Эйнштейн помог превратить угрожающее Земле атомное соперничество в атомное сотрудничество. И новое письмо удалось получить легче, чем первое: ничего Эйнштейн так не жаждал, как послевоенной дружбы народов.
В послании к Рузвельту Эйнштейн просил создать международную комиссию в составе американца Комптона, англичанина Черуэлла, датчанина Бора и русских Капицы и Иоффе для разработки плана международного использования атомной энергии. К письму был приложен меморандум Сцилларда с обоснованием атомного сотрудничества.
И письмо, и меморандум 12 апреля 1945 года, когда Рузвельт скончался, лежали нераспечатанными на столе президента.
В президентское кресло уселся новый политик. Рузвельта нет, надо идти к Трумэну, решил Сциллард.
Гарри Трумэн, тридцать третий президент Соединённых Штатов, не принял эмигранта Сцилларда, но не оставил без внимания его меморандум: президент отослал физика к некоему
Джеймсу Бирнсу, видному деятелю демократической партии, проживавшему в городе Спартанбурге, в Южной Калифорнии. Бирнс, маленький, юркий, лысеющий, с мелкими чертами лица, с приторным голоском, напоминал скорее средненького бизнесмена, чем государственного деятеля. Он пробежал глазами письмо Эйнштейна, перелистал меморандум Сцилларда.
— Ну,— сказал он,— так чего вы хотите от Америки, мистер... Киллер? — Он умышленно запнулся, делая вид, что для его добропорядочного языка варварская фамилия Сцилларда слишком трудна.
Сциллард, однако, уже достаточно хорошо разбирался в английском, чтобы понять неумную остроту Бирнса: «киллер» по-английски «убийца». Для Бирнса физик-эмигрант был губителем его и Трумэна любимого детища — плана установления на земном шаре «американского века». Трумэн знал, к кому посылает Сцилларда!
И по мере того как физик излагал свои доводы, в хитреньких глазках Бирнса загоралось возмущение. Как, этот эмигрант предлагает передать русским американские военные секреты? Он планирует размещение русских контрольных постов на территории Соединённых Штатов? Русских надо загонять в их полярные берлоги, а не распахивать перед ними двери в атомные дворцы, вот как надо обращаться с русскими! Надо бы проверить, что за тип этот физик. Как он попал в Америку? Сколько успел навредить?
Бирнс постарался, чтобы чувства не отразились на его лице.
— Не слишком ли вы беспокоитесь, мистер... Иллад? Насколько мне известно, у русских нет урана и нет учёных. Они не смогли бы воспользоваться вашей любезной помощью.
Сциллард долго всматривался в Бирнса. В злых глазках Бирнса тускло горела ненависть, смешанная со страхом... Сциллард распрощался с Бирнсом. С этим человеком больше говорить не о чём! К счастью, не он вершит политику Соединённых Штатов. Сциллард твердил себе: надо идти выше, стучать в правительственную дверь настойчивей...
Возвратившись в Вашингтон, Сциллард прочёл в газетах, что Джеймс Бирнс назначен государственным секретарём...
Сциллард предпринимает последнюю попытку изменить роковое течение событий. Он пытается предотвратить применение атомной бомбы против людей. Он едет в Чикаго к старому другу Джеймсу Франку. В Чикагском университете создаётся комиссия учёных для обсуждения «социальных и политических проблем, связанных с атомной энергией». Франк, нобелевская медаль которого, растворённая в кислоте в Копенгагене, была к этому времени восстановлена в первозданном виде, разделял взгляды Сцилларда. Разделяли их и остальные пять учёных, поставивших свои подписи рядом с подписями Франка и Сцилларда: знаменитые химики, физики, биологи — Сиборг, Юз, Рабинович, Хогнес, Никсон.
Меморандум, получивший название «доклада комиссии Франка», послали в военное министерство. Семеро учёных предупреждали, что продолжение старой политики приведёт лишь к атомной гонке, где нынешнее ядерное превосходство Соединённых Штатов быстро исчезнет. Они требовали международного контроля при взаимном доверии. Они протестовали против атомной бомбардировки Японии и предлагали вместо неё открытую демонстрацию мощи нового оружия на необитаемом острове или в пустыне, чтоб Япония знала, что ей может грозить, если она не капитулирует.
«Доклад комиссии Франка» заканчивался пророческим предупреждением:
«Военное преимущество США, достигнутое путём внезапного применения атомной бомбы против Японии, будет сведено к нулю последующей потерей доверия и волной ужаса и отвращения, которое охватит мир и, вероятно, расколет общественное мнение внутри страны».
Близорукие политики и неумные генералы, дорвавшиеся до атомного оружия, не вняли и этому страстному призыву к человечности.
Правительство Соединённых Штатов создало свой «Временный комитет» для рассмотрения всех «аспектов атомного оружия». В комитет вошли дипломаты, вошли военные и только четверо учёных — Комптон, Ферми, Лоуренс и Оппенгеймер. Ни одного из тех, кто протестовал против применения атомного оружия, не включили. А четыре физика — трое были нобелевскими лауреатами — шли на поводу у военных. Робкий протест Лоуренса действия не оказал, остальные физики молчали.
«Временный комитет» постановил применить ядерное оружие против Японии.
Хиросима и Нагасаки без всякой военной нужды были обречены на уничтожение.
Один из крупных учёных назвал ядерную бомбардировку Японии не последним актом горячей войны, а первым ударом в начинающейся холодной войне против Советского Союза...
3. За неимением ядерной бомбы, возьмём пластиковую!
В мае 1944 года по кривым улочкам старинного французского городка Труа шагал худой старик в плаще с пелериной, седой, с длинными торчащими усами и эспаньолкой. Над Сеной метался весенний ветер, расцветающие каштаны осыпались белыми лепестками, пахло сиренью и акацией. Немецкий патруль у вокзала с сомнением посмотрел на старика, но не остановил его.
Это был Поль Ланжевен, третий год томившийся в ссылке.
Из парижского поезда вышел высокий худощавый человек с портфелем. Ланжевен обнял его:
— Фред, что случилось? Твоя записка взволновала меня... Почему ты приехал?
— Поговорим дома, учитель.
Ланжевен жил в доме торговца скотом Ферне. Хозяин в своё время бежал на юг Франции, оставив квартиру в пользование Ланжевену. Старый физик с больной женой занимал часть разграбленного немцами особняка. Жолио поздоровался с лежавшей в постели женой Ланжевена, присел к столу. Ланжевен с сочувствием смотрел на ученика. Фреду в Париже было не лучше, чем ему в Труа. Жолио осунулся, посерел, щёки ввалились. Но говорил он с прежней живостью, большие глаза, полуприкрытые тяжёлыми веками, смотрели разом и ласково, и настороженно.
— Вам надо бежать в Швейцарию, учитель. Сведения мои точны: вас собираются увезти в концлагерь. Это гибель. Я привёз фальшивые документы, деньги. На границе вас ждут.
Ланжевен печально размышлял, подперев голову ладонью. Да, конечно, концлагерь для человека его возраста — быстрая смерть. Где-то в немецком концлагере томится его дочь Елена. Её мужа, молодого физика Жака Соломона, нацисты расстреляли. Сколько уничтожено чудесных людей, сколько брошено в концлагеря! Стоит ли цепляться за жизнь? Во Франции коммунистов называют «партией расстрелянных». Имеет ли он право искать для себя иной участи, чем участь тысяч мужественных борцов, погибших за свободу? Открыто призвать к борьбе — и заплатить жизнью! Прекрасен удел борца!
— Вы нужны Франции! — настаивал Жолио.— Я говорю не от своего имени, ваш побег решён французским Сопротивлением.
Больная жена присоединила свои уговоры, Ланжевен сдался. Жолио, быстро заполняя бумаги, спросил, чем занимался Ланжевен в последние месяцы. Ланжевен хмуро усмехнулся в колючие усы:
— Кое-какие работы по ионизации газов. После войны людям пригодится. А ты по-прежнему — биология?..
— Да, воздействие радиоактивных веществ на живую клетку.
— А Халбан, Коварски, Оже, Герон, Перрен?
Жолио, улыбаясь, высоко поднял брови.
— Вероятно, атомная взрывчатка, новые виды энергии... Заканчивают с американцами то, что мы начинали в Париже...
— Урановая цепная реакция, урановая бомба,— задумчиво повторил Ланжевен.— Если бы Коллеж де Франс не захватили немцы, ты, вероятно, завершил бы те свои работы...
— Немцам и наша сегодняшняя работа доставляет немало хлопот.
— Ты собираешься возвратиться в Коллеж де Франс? Улыбка сползла с лица Жолио. Он положил руку на стол, сжал её в кулак.
— Я ухожу в подполье. Борьба скоро перенесётся на улицы.
— А дети, Фред? Ирен в Париже?
— Ирен с детьми уже в Швейцарии.— Жолио встал.— Я уезжаю ночным поездом. Счастливого вызволения, учитель!
На другой день в Коллеж де Франс поползли слухи, что Жолио арестован.
Его кабинет весь день стоял запертым, на звонки домой никто не откликался. Гестаповцы произвели обыск в лаборатории. Встревоженные сотрудники шушукались в коридорах. Директор Коллеж де Франс пригласил Савеля, ближайшего сотрудника Жолио, и, опасливо покосившись на телефон, прошептал:
— Савель, знаете, где ваш шеф?
— Неужели и вправду арестован? — с волнением спросил Савель.
— Успел бежать! — радостно шептал директор.— Он скрылся вместе с Ланжевеном в Швейцарии. Его видели в Цюрихе, сведения точные, от самих немцев!
Успокоенный Савель шепнул кое-кому, что Жолио в Швейцарии, те передали дальше — гомонящий институт понемногу успокоился.
Вечером Савель, возвратившись к себе домой, обнаружил спящего на диване Жолио. Савель разделся, поставил на стол еду, бутылку вина, потом разбудил Жолио.
— Фред, знаете, где вы? — спросил Савель, разливая вино.
— Не понимаю вопроса. У вас, конечно.
— Нет, вы в Швейцарии. Вас уже видели в Цюрихе. Мне это по секрету сообщил наш директор. Немецкая разведка со скорбью признала, что вы вне её досягаемости.
Жолио долго хохотал.
— Принимаемся за дело,— сказал он после ужина.—Если уж я вне досягаемости гестапо, то оккупанты ещё в границе моей досягаемости. Ваша задача — по-прежнему снабжать нас взрывчаткой.
Американские войска и деголлевская дивизия генерала Латтр де Тассиньи вступила в Париж 27 августа 1944 года. Но ещё за неделю до этого в Париже вспыхнуло восстание. В немцев стреляли из окон, с крыш, из канализационных люков. Отступая, гитлеровцы собирались сровнять великий город с землёй, но мужественная борьба парижан сорвала варварский план фашистов.
Президент Национального Фронта Освобождения Фредерик Жолио метал в немецкие танки пластиковые бомбы, изготовленные в его институте.
На улицах ещё стреляли, когда он с триумфом возвратился в Коллеж де Франс. В опустошённых лабораториях гулял ветер, надо было начинать всё сначала. В разгар уборок и ремонта институт посетили американские военные. Их возглавлял хорошо известный Жолио профессор Сэм Гоудсмит. На рукавах гостей была странная эмблема — белая буква альфа, перечёркнутая красной молнией. Ни Гоудсмит, ни его офицеры не сказали Жолио о том, что означает эта эмблема, а она имела прямое касательство к Жолио: Гоудсмит возглавлял секретный отряд «Алсос», в задачу которого входил захват немецких ядерщиков и разведка работ по атомной энергии, совершаемых в Европе.
— Вам много придётся потрудиться, пока институт придёт в прежнее состояние, Жолио,— скептически заметил Гоудсмит.
— Справимся! — весело воскликнул Жолио.— Главная наша задача — восстановить циклотрон и возвратить в Париж старых сотрудников. Как вы думаете, скоро вернутся из Америки Халбан, Коварски, Оже, Герон и Гольдшмидт?
Гоудсмит сделал вид, что не слышал вопроса.
В одной из комнат они увидели американского солдата, стоявшего на часах у двери. Комната была завалена бутылками с тёмной жидкостью, жестяными цилиндрами и набитыми пластиковыми мешочками. Охранник был бледен и испуган.
— Не ходите дальше, полковник! — сказал он разведчику, сопровождавшему Гоудсмита.— Это адская кухня, а не научная лаборатория. Всё, что вы здесь видите,— взрывчатка и горючие смеси. Утром был воздушный налёт, и я каждую минуту ожидал, что вот-вот меня разнесёт, а останки поджарит.
— Чем занимался в Париже нобелевский лауреат! — со смехом воскликнул Гоудсмит.— Самодельные бомбы, как в какой-нибудь средневековой мастерской!
— Теперь этому конец! Я жду моих помощников, чтобы заняться совсем другими проблемами. Вы не ответили на мой вопрос, Гоудсмит: когда их отпустят?
Гоудсмит молча смотрел себе под ноги. Жолио задавал слишком трудный вопрос. Недавно было опубликовано сообщение, что в годы войны Жолио вступил в Коммунистическую партию. Гоудсмит получил из Вашингтона паническую шифровку: никаких дружеских контактов с французским физиком! Выведывать у него, что он сделал по атомной проблеме — да. Что-либо ему сообщать о работах в Америке — нет, ни в коем случае! Французским ядерщикам обратная дорога во Францию была надолго закрыта. Практически они находились под необъявленным арестом. Сотрудники Жолио должны были служить интересам Соединённых Штатов, а не бурлящей, наполовину коммунистической Франции.
И Гоудсмит ответил с подчёркнутой осторожностью:
— Жолио, не я решаю эти дела. Мне кажется, впрочем, что многое будет мешать скорому возвращению ваших друзей в Париж.
4. Ядерному оружию - нет!
Жолио в Париже приступил к восстановлению своих лабораторий в Коллеж де Франс, Сэм Гоудсмит во главе отряда «Алсос» двигался дальше на восток.
И по мере того как он следовал за войсками — а один раз даже и обогнав наступающие войска — в глубь Германии, становилось всё очевидней, что немцы не только не создали атомного оружия, но и не сконструировали ни одного действующего атомного реактора. В этом уверял Гоудсмита ещё Жолио, хорошо знавший от Гентнера состояние немецких урановых исследований, об этом свидетельствовала переписка немецких атомщиков, захваченная в Страсбурге, об этом с охотой рассказывали сами немецкие физики, которых арестовывали поочерёдно то в Гейдельберге, то в Гамбурге, то в Лейпциге, то в горных деревушках южной Германии, где фашисты пытались создать, но так и не создали «альпийскую крепость».
Нет, сами немецкие физики не расписывались в своём провале! Были ли они гитлеровцами или антинацистами, почти в каждом из них хотя и в разной мере, но гнездилась национальная ограниченность и национальное высокомерие. Немцы были в их глазах избранным народом, первым народом мира, они всегда шли впереди всех, впереди всех находятся и сейчас: не то чтобы обогнать их в исследованиях расщепления урана, но и приблизиться к их достижениям никто не сумел — таково было их наивно-самодовольное представление о себе.
И даже сегодня поражаешься удивительной слепоте этих, в общем-то, незаурядных учёных, осторожно намекавших вежливо выслушивающему их Гоудсмиту на то, что они владеют важными секретами, и пытавшихся выторговать себе какие-то льготы за раскрытие этих секретов. И удивлялись и даже про себя возмущались тупости руководителя миссии «Алсос», так и не внявшего их намёкам! Лишь впоследствии они разобрались, что то была не тупость, а замаскированное вежливое презрение к ним самим.
И только когда страшное эхо Хиросимы донеслось до самых отдалённых уголков земли, немецкие учёные стали прозревать...
Летом 1945 года группа арестованных немецких физиков находилась под охраной в Англии на вилле Файн-Холл. Немцы понятия не имели, что везде расставлены подслушивающие аппараты, и разговаривали между собой с полной откровенностью. 6 августа Виртц услышал в радиопередаче о том, что на Хиросиму сброшена атомная бомба тротилловой мощностью в 20 000 тонн. Он кинулся с этой потрясающей новостью к своим коллегам. Немедленно вспыхнула дискуссия, тайно записанная на плёнку. Вот отрывки из неё.
Ган. Это дело в высшей степени сложное. Если американцы действительно сделали атомную бомбу, то все вы просто посредственности. Бедный старина Гейзенберг!
Гейзенберг. Разве в связи с этой атомной бомбой упоминалось слово «уран»?
Ган. Нет.
Гейзенберг. Тогда атомы тут ни при чём. Насколько могу судить, какой-то дилетант в Америке утверждает, что у такой бомбы мощность в двадцать тысяч тонн взрывчатого вещества, но ведь это нереально.
Ган. Как бы там ни было, Гейзенберг, вы посредственность и можете спокойно укладывать чемоданы.
Гейзенберг. Я полностью согласен... Это, вероятно, бомба высокого давления, и я не могу поверить, что она имеет что-то общее с ураном. Скорей всего, им удалось найти химический способ гигантского увеличения силы взрыва.
Ган. Если им действительно удалось сделать эту штуку, сохранение этого факта в секрете делает им честь.
Виртц. Я рад, что у нас бомбы не оказалось.
Вейцзеккер. Это ужасно, что американцы сделали её. Я думаю, это сумасшествие с их стороны.
Гейзенберг. Можно с равным успехом сказать и по-другому: это быстрейший способ закончить войну.
Ган. Только это меня и утешает. Я думаю, все мы согласны с Гейзенбергом, что это был блеф.
Гейзенберг. Для нас, занимавшихся этим пять лет, вся эта история выглядит довольно странной.
Но в девять часов вечера по радио была передана более полная информация. Сомнениям уже не осталось места. Разговоры немецких физиков приняли другой характер. Теперь они задумались, хотя и несколько поздно, и над глубокими причинами своих неудач, и над моральной ответственностью учёных перед человечеством, и над политическими последствиями открытия ядерного деления.
Вот некоторые записи.
Коршинг. Американцы оказались способными на координацию усилий в гигантских масштабах. В Германии это оказалось бы невозможным. Там каждый стремился бы всё сосредоточить у себя.
Гейзенберг. Пожалуй, впервые серьёзная финансовая поддержка стала возможной лишь весной 1942 года, после встречи у Руста, когда мы убедили его в своей уверенности в успехе. Но мы не имели морального права рекомендовать своему правительству весной 1942 года потратить сто двадцать тысяч марок на одно лишь строительство.
Вейцзеккер. Я думаю, основная причина наших неудач в том, что большая часть физиков из принципиальных соображений не хотела этого. Если бы мы все желали победы Германии, мы наверняка добились бы успеха.
Ган. Я в это не верю, но я всё равно рад, что нам это не удалось.
Багге. Мне кажется, заявление Вейцзеккера — абсурд. Конечно, не исключено, что с ним так и было, но обо всех этого сказать нельзя.
Гейзенберг. И всё-таки как они этого достигли? Я считаю позорным для нас, работавших над тем же, не понять, по крайней мере, как им это удалось.
Вейцзеккер. У русских наверняка нет бомбы. Американцы и англичане сделают из неё политическое оружие. Конечно, это неплохо. Однако мир, достигнутый таким путём, сохранится лишь до того момента, пока русские сами не сделают бомбы. После чего война неизбежна.
Через несколько дней Вейцзеккер в разговоре с друзьями первый среди них сделает для себя определённую намётку дальнейшего политического поведения.
Вейцзеккер. Последнее время в мире намечаются некоторые новые веяния. Назовём их условно «интернационализмом». В Америке и Англии появилось немало сторонников нового течения. Я, правда, совсем не уверен, приносят ли они тем самым пользу своим странам. Однако нам лучше примкнуть к ним и поддерживать их. Эти люди, уверенные в необходимости рассекречивания бомбы, нам очень полезны.
Вейцзеккер, конечно, не знал о провале переговоров Бора с Черчиллем и о неудаче аналогичных попыток Сцилларда. И если он решительно высказался за «интернационалистов», то лишь потому, что со всей проницательностью учёного понимал, что засекретить принципы атомного оружия невозможно. В атомной бомбе, как скоро стали говорить, секретным было лишь то, что её можно создать, то есть что возможна такая гигантская концентрация промышленных усилий, такая огромная затрата материалов и времени. Всё остальное являлось наукой физикой, а науку не засекретить.
Но то, что с такой отчётливостью сознавал Вейцзеккер, было недоступно пониманию Черчилля и американских дипломатов. Все их усилия сконцентрировались на обеспечении «неразглашения секретов». Им и вправду казалось, что только «утечка информации» способна помочь Советскому Союзу проникнуть в тайны ядерного оружия. Они с прежней яростной убеждённостью отмахивались от предупреждений своих учёных. Для них самих законы физики были «тёмной водой во облацех». Они наивно верили, что недоступное им недоступно вообще.
А если им указывали, что в Америке удалось всё же наладить производство атомного оружия, они нетерпеливо отмахивались: в Америке произошло чудо, там появилась парочка сверхчеловеческих гениев, в других странах они невозможны.
И ни Черчилль, ни Трумэн, ни их высокопоставленные чиновники не поверили, когда в 1947 году в Советском Союзе объявили, что секрета атомной бомбы больше не существует. Учёным Советской страны понадобилось всего два года, чтобы догнать Соединённые Штаты. Но лишь в 1949 году, когда в Советском Союзе начались систематические испытания разных конструкций ядерного оружия, англо-американским политикам пришлось сквозь зубы признать своё поражение.
На отношении к сотрудникам Жолио, эвакуированным во время войны в западные страны, особенно ясно видна близорукость англо-американских дипломатов.
Ни один из французских учёных не принимал непосредственного участия в конструировании атомного оружия, во время войны они находились в Англии и Канаде, а не в Лос-Аламосе. Но в течение многих месяцев их возвращение на родину всячески тормозилось.
Лишь в 1946 году вокруг Жолио сплотились его прежние сотрудники — Коварски, Оже, Перрен, Герон, Гольдшмидт. Халбан остался в Англии, в Оксфорде, но временами наезжал к друзьям в Париж. Старый покровитель физиков министр Рауль Дотри деятельно помогал возобновить прерванные войной ядерные исследования. Во Франции создали Комиссариат по атомной энергии и первым его главой стал Жолио.
В распоряжении Комиссариата было всего несколько тонн урана — личное имущество Жолио, вывезенное во время войны в Марокко, — пустить графито-урановый реактор с таким ничтожным количеством урана было невозможно. Но Дотри удалось возобновить контакт с норвежской фирмой «Норск-Гидро». Завод в Веморке к этому времени был восстановлен, тяжёлая вода снова стала поступать во французские ядерные лаборатории.
Для сооружения первого французского атомного реактора был отведён полуразрушенный форт Шатильон недалеко от Парижа, выстроенный ещё во франко-прусскую войну.
Здесь 15 декабря 1948 года коллектив Жолио запустил наконец цепную самоподдерживающуюся реакцию, которую он первый предсказал и первый осуществил бы, если бы не началась война.
Жолио осаждали репортёры, стремившиеся познакомиться с подробностями пуска реактора.
— Сколько времени вам понадобится, чтобы изготовить атомную бомбу? — деловито поинтересовался американский корреспондент.
— Мы вообще не собираемся её делать, — спокойно сказал Жолио. — Можете записать: пока я стою во главе французской атомной программы, наш атом будет работать на нужды мира!
Он подкрепил это заявление делами. Он решительно отказывался вести какую-либо разработку атомного оружия. А 5 апреля 1950 года на съезде Коммунистической партии Франции Жолио выступил с речью, в которой сказал:
— Империалисты хотят развязать новую войну против Советского Союза и стран народной демократии... Прогрессивные учёные, учёные-коммунисты, никогда не дадут и крупицы своих знаний на службу войны против Советского Союза. Поступая так, мы служим делу Франции и всего человечества.
Правящие круги Франции не простили великому учёному смелого заявления. Франция к этому времени стала членом НАТО. Французские министры выполняли волю своих заокеанских господ. 29 апреля 1950 года Фредерик Жолио-Кюри был смещён с поста верховного комиссара по атомной энергии.
Но если заправилы НАТО ожидали, что отстранение Жолио от атомных работ развяжет им руки для применения атомного оружия, то они глубоко ошиблись. Уже действовал Всемирный Совет Мира, уже по всем странам земного шара катилась могучая волна народного протеста против ядерной войны.
Интересно, что, когда в печати появились сообщения о плане атомного вооружения западногерманского бундесвера, восемнадцать немецких учёных, физики с мировыми именами, выступили в печати в апреле 1957 года с протестом против таких планов. Они призывали в своём знаменитом заявлении к полному отказу от атомного вооружения бундесвера. Они торжественно заявили, что ни один из них не будет участвовать ни в производстве, ни в испытании ядерного оружия, и приглашали других учёных присоединиться к ним. Они провозглашали принципы мирного сосуществования народов. И среди подписавших эту декларацию мы находим знакомые имена Макса Борна, Отто Гана, Макса Лауэ, Вернера Гейзенберга, Карла-Фридриха Вейцзеккера, Иосифа Маттауха, Карла Виртца...
Вейцзеккер вскоре примкнул к Пагоушскому движению учёных за предотвращение атомной войны и стал деятельным участником международных антивоенных встреч учёных.
Но ещё за десять лет до этих нашумевших протестов немецких учёных против ядерной войны, 19 марта 1950 года, как раз в день своего пятидесятилетия и за месяц до своего снятия с поста верховного комиссара, Фредерик Жолио зачитал на конференции в Стокгольме четыре абзаца знаменитого «Стокгольмского воззвания к человечеству». Вот его текст:
Мы требуем абсолютного запрещения атомного оружия, страшного оружия массового уничтожения людей.
Мы требуем установления строгого международного контроля, для того чтобы обеспечить осуществление этого запрещения.
Мы считаем, что правительство, которое первым применит против любой другой страны атомное оружие, совершит преступление против всего человечества и его следует рассматривать как военного преступника.
Мы призываем людей доброй воли всего мира подписать это воззвание.
Стокгольм, 19 марта 1950 года.
Свыше полумиллиарда людей поставили свои подписи под этим вдохновенным призывом к человечности и миру.
И первой в бесконечном ряду подписей стоит подпись великого учёного, великого борца за мирное сосуществование и дружбу народов, председателя Всемирного Совета Мира — Фредерика Жолио-Кюри.
Комментарии к книге «Прометей раскованный», Сергей Снегов
Всего 0 комментариев