Константин Пигров, Александр Секацкий Бытие и возраст. Монография в диалогах
Рецензент:
доктор философских наук, профессор С. А. Лишаев
доктор философских наук, профессор В. А. Конев
Расшифровка и обработка текста, примечания
Ольги Владимировны Павлухиной
Предисловие
Наша монография представляет собой попытку систематизировать многолетнее чтение курсов по философии возраста на философском факультете Санкт-Петербургского государственного университета, в Санкт-Петербургском гуманитарном университете профсоюзов – а также в других аудиториях1. Мы имели счастливую возможность в диалоге с заинтересованными студентами не просто произносить некоторые по возможности систематические «общие места» по философии возраста, но превратить эти лекции в дискуссии – в своеобразные «мозговые атаки», где стремились осмыслить феномен персональной и социальной жизни как возраст.
Таким образом, задача монографии, которая сложилась в результате этой работы, предстала как двоякая: во-первых, она являет собой более или менее систематический курс, который может помочь в учебном плане; во-вторых, здесь формулируются некоторые новые, недостаточно ясные, вопросы в философии возраста и обсуждаются возможные пути их решения. К таким относятся, например, проблемы неотении, некоторые аспекты взаимодействия возраста социума и возраста индивида, также ряд других.
Диалогическая форма монографии, возможно, для многих непривычная, пытается представить живой процесс гуманитарного исследования в традициях «диалогической философии» от И.-Г. Гамана до М. Бахтина. В сущности, философское исследование всегда, начиная по крайней мере с Сократа, было тесно связано с образованием. Этой методологии, в некоторых существеннейших пунктах комплементарной по отношению к «трансцендентальной философии», уделяется в современных исследованиях недостаточное внимание. Таким образом, становятся возможными обучение в исследовании и исследования в учебном процессе (и эксцессе!).
Существенно для нашего исследования экзистенциальное его измерение. То обстоятельство, что одному из нас в настоящее время уже далеко за семьдесят, а другой находится в возрасте, обозначенном в монографии как «акме», позволяет авторам пропустить философскую аналитику возраста через своё внутреннее мироощущение. Отсюда, в частности, внутреннее напряжение представленного диалога, явно или скрыто перерастающее подчас в довольно жесткую полемику «отцов» и «детей». Проскальзывающие в тексте архетипические образы Евгения Базарова и Павла Петровича Кирсанова играют не случайную, а весьма существенную роль.
Авторы выражают глубокую благодарность Ольге Владимировне Павлухиной, кандидату философских наук, которая взяла на себя огромный труд по расшифровке диктофонных записей, по структурированию и литературной обработке текста. Без её самоотверженных усилий данная монография не могла бы состояться.
Мы хотели бы также сердечно поблагодарить наших заинтересованных слушателей, особенно студентов философского факультета СПбГУ, которые помогали нам и вдохновляли нас как в постановке вопросов, так и в их решении.
Константин Пигров,
Александр Секацкий
Введение Осмысление человеческого возраста
Константин Пигров: Проблема возраста с философской точки зрения – это не что иное, как вопрос о времени, поставленный перед человеком в практической плоскости его собственной неповторимой жизни2.
Почему возраст столь важен для каждого человека? Говоря о возрасте, я говорю об одном из ключевых измерений человеческой индивидуальности. Он задевает глубинные основания нашей жизни, он так же уникален, как уникальна каждая человеческая жизнь. Ясно, скажем, что «сорок лет» мужчины не равны «сорока годам» женщины, «сорок лет» рабочего не равны «сорока годам» ученого исследователя, словом, «сорок лет» одного человека не равны «сорока годам» другого.
Возраст в обыденном сознании выражается прежде всего количественно, но это неточная, обеднённая характеристика. Возраст, сведенный только к цифре, выражающей прожитые годы, то есть только к количественному измерению, обнаруживает плоскую абстракцию бесконечно многообразного процесса/эксцесса жизни. Конечно, такая абстракция необходима для познания человека вообще и познания человеком самого себя, но ни жизнь человека, ни его возраст ею не исчерпываются. Чтобы конкретизировать тему индивидуальности возраста, несводимой только к количественной характеристике прожитых лет, обратимся не к тому, как считается возраст, а к тому, как он переживается, – к его экзистенциальной3 характеристике. Человеческий возраст – это феномен меры как единства количества (прожитых лет) и качества (неповторимой индивидуальности жизни).
Человек – конечное существо. Глубинный смысл концепта возраста (идеи возраста, понятия возраста) заключается именно в конечности человеческого бытия, смысл человеческого возраста – в его ограниченности, в конце концов, в смертности каждого человеческого существа. Человек рождается в сущностном плане как бы «из ничего», и он смертен – уходит в небытие. Сама его жизнь между рождением и смертью как скольжение на волне в серфинге.
Конечно, возрасты взаимосвязаны, «поддерживают» и/или отрицают друг друга. Но каждый возраст (детство, отрочество, юность, зрелость, старость) не является только средством и обязательно имеет ценность в самом себе. Каждый возраст самоделен и самоценен. Нельзя считать, что детство – это всего лишь некая «вспомогательная конструкция» – строительные леса, с помощью которых можно выстроить «хорошую» или «плохую» взрослость. Или, далее, взрослость не есть всего лишь «средство» для достойной старости. Возраст есть изнутри, экзистенциально переживаемое нами время бытия, которое представляет собой самоценность.
Александр Секацкий: Вот простые свидетельства, подталкивающие к очень даже существенным выводам. Допустим, перед нами младенец, срок жизни которого пока измеряется неделями: ему шесть недель. Затем о детях говорят: ему восемнадцать месяцев… Далее количество лет уже оказывается более или менее оптимальным показателем возраста, в соответствии с которым действует и социальная матрица. И, наконец, мы говорим: да ему уже пошел восьмой десяток…
Такая калибровка есть внутренняя размерность, и она, безусловно, отражает саму суть дела. В возрасте от тридцати до сорока, например, уточнение количества месяцев нелепо и напоминает известный парадокс П. Витгенштейна: «Если яблоко созревает в течение лета, могу ли я сказать, что это яблоко зреет уже полчаса?»4. В сущности, в возрасте от восьмидесяти до девяноста количество лет уже оказывается условностью. Тем не менее в этих нехитрых констатациях скрыта имманентная определенность всякого времени – самого времени; возможно, что даже разделение на прошлое, настоящее и будущее оказывается чем-то более сложным и искусственным, чем эта исходная самоочевидность калибровки времени, времени всякого сущего. Собственные кванты каждого времени в большинстве случае несоизмеримы с квантами соседнего времени, отсюда вытекает и абсолютный произвол времени циферблатов, но любая обогащенная темпоральность подчиняется правилу укрупнения внутренних счетно-учетных единиц. Если есть «закон Ома для участка цепи», то можно сформулировать что-то вроде своеобразного закона для участка хронопоэзиса5, который определяется пределом применимости имманентных счетных единиц: как только они перестают быть самодостаточными, можно говорить о следующем участке хронопоэзиса – либо того же самого, либо отпочковавшегося иного, нового, времени, которое, опять же само может стать мэйнстримом, «захватив» какую-нибудь регулярность. А может быть, отклонившееся время будет вновь возвращено.
Отсюда, опять же, ответ на вопрос, «каков твой возраст», окажется весьма информативным, если прозвучит, например, так: «Мой возраст измеряется уже в годах, а возраст моей сестрицы ещё в месяцах…». И всякое сущее как происходящее может быть определено в соответствии с возрастным порядком (порядком возраста): такой-то процесс вступил в третий порядок хронопоэзиса, и номер этого порядка может быть универсальной константой вроде числа ω или постоянной Планка независимо от того, идёт ли речь о возрасте организма, горного массива, возрасте вида, популяции или культуры – цивилизации.
К.П.: В связи с темой возраста особое внимание следует уделить мотиву страха. Возраст – это проблема жизни с точки зрения одной из самых всепоглощающих эмоциональных составляющих человеческого бытия – чувства страха. Каждый возраст обладает своим специфическим страхом. Далее мы сможем обратиться чуть более подробно к страху старика – страху, который конституирует старость как таковую.
Однако страшно не только то, что ты умрешь, – и, стало быть, вся жизнь может быть рассмотрена как ожидание смерти. Страшно и то, что, рождаясь на этот свет, ты вынужден всё начинать сначала. Ты являешься в мир помимо своей воли хотя бы потому, что у тебя, как новорожденного, воли ещё нет. Фактически ты обнаруживаешь себя в уже существующем мире радикально неподготовленным к нему – как незваный гость. Мы увидим далее более подробно, что трагедия старика в том, что он уже чужой в этом мире, а глубинная трагедия ребёнка, может быть, скрытая от него самого, (хотя ребёнок не может выразить эту свою трагедию или даже в полной мере осознать и пережить её), что он в этом мире ещё чужой. Этот равнодушный мир «не хочет» его принимать. Мир не звал и не ждал его. Ребёнок ничего не знает об этом мире, он ещё никак не обозначил свое бытие в нем. Переживание ребёнка может быть выражено так: зачем я появился в этом мире? Оно, по сути, имеет отношение не только к детству и выражено А. С. Пушкиным в одном из самых трагических его произведений:
Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана? Иль зачем судьбою тайной Ты на казнь осуждена?..Жизнь человека во времени есть постоянное преодоление страха. Универсальный способ справиться со страхом – это некоторый «запас прочности» нашего бытия, готовность ко всему, что бы ни случилось, – некоторый его жизненный потенциал в самом широком смысле слова. Поэтому проблема возраста – это, по сути, проблема потенциала, его накопления и растраты. Вопрос первой половины жизни, не столько ребёнка, сколько подростка, молодого человека, и ранней взрослости – это вопрос способностей, задатков, дарований, которые также есть проблема человеческого потенциала. Обладаю ли я дарованиями, задатками? Предопределил ли Бог моё назначение? Молодой человек в постоянных сомнениях, подчас мучительно решает для себя и хочет продемонстрировать другим, что он действительно обладает задатками, что он талантлив, может быть, даже (в потенции) гениален. Такая постановка вопроса в ново-европейской цивилизации по сути близка вопросу, формулируемому в традиционных цивилизациях: призван ли я Богом?
Очевидным образом жизненный потенциал, как мы увидим в дальнейшем, особенно важен в старости. Настоящий старик должен быть – хотя бы! – богат деньгами. Это некоторое (конечно же, весьма косвенное) свидетельство, что он в мире что-то значит, имеет какое-то право на существование, он совершил что-то достойное. Или старик обладает заслугами, потенциалом влияния, мол, он «не зря прожил свою жизнь», с ним считаются, к его словам прислушиваются, он заслужил авторитет потому, что изменил этот мир, и мир после прожитой стариком жизни стал лучше.
Таковы самые первые наметки переживания возраста, показывающие важность этой характеристики для человека. Чтобы более основательно отрефлексировать наше переживание возраста, необходимо внимательно осмыслить, что такое в философском плане время вообще и как время связано с возрастом человека.
Время – это форма бытия6. В отличие от пространства, время – это не экстенсивная, а интенсивная форма бытия. Что это означает? Пространство в самом абстрактном плане есть особое отношение, где постулируется или предполагается расположение одного рядом с другим, подле другого. Время же, напротив, – это такое отношение, где предполагается, постулируется последовательность одного после другого. Каждая соседняя точка в пространстве не уничтожает другие точки, между тем как каждый следующий момент времени упраздняет предыдущий, чтобы и самому быть в свою очередь уничтоженным.
Следовательно, особенности такой формы бытия, как время, сказываются и на возрасте. Возраст как время человеческого бытия представляет собой интенсивную форму жизни человека, которая переживается как особенно напряженная. Ведь множественность отдельных моментов (периодов, этапов, ступеней) человеческой жизни неодолимо исчезает, и её никак нельзя удержать. Юность безвозвратно уходит, сменяясь зрелостью, а зрелость необратимо и неодолимо сменяется старостью… Философия возраста, или времени человеческой жизни, исследует, как один эпизод, одно событие, одно время, один период, один этап невозвратно сменяются другими эпизодом, событием, временем, периодом, этапом.
Человеческое время (т. е. как раз возраст – форма бытия человеческого индивида) с одной стороны и время общности того или иного масштаба, скажем, семьи, коллектива, этноса с другой взаимодействуют. Человеческий возраст задает модели времени той или иной общности, даже времени существования всего человечества во вселенной; возраст индивида дает времени всего человечества действительность непосредственного переживания. И, напротив, время той общности, в которую включен индивидуальный возраст человека, существенным образом воздействует на него. Проследим, как в связи с историческим временем меняются концепции человеческого времени, или возраста человека.
Историческое время протекает ритмически, моменты величайшего напряжения (скажем, войны, революции, социальные катастрофы) сменяются известным расслаблением истории. Акценты, задающие напряжение в историческом развитии, – это чрезвычайные моменты, кайросы7. В противоположность следует обозначить состояние, которое можно метафорически назвать исторической дремотой, сном истории. Сон истории – это период, когда, как кажется, ничего не происходит.
Историческое развитие во времени предстаёт как чередование кайросов и дремоты. Это и есть в самых общих чертах ритм истории. Жизнь человека – драма проживания им своего возраста – так же ритмична, как и проживание общностью своей истории: некоторые чрезвычайные напряжения, когда человек «всецело присутствует», сменяются спокойными, созерцательными периодами. Ритм биографии необходим, поэтому мы сталкиваемся также с некоторой внешней ритмизированностью человеческого бытия, скажем, ежегодное празднование дней рождения, памятных дат, юбилеев. Этот ритм, привносимый культурой, обычаем, традицией в непрерывное течение человеческого возраста, позволяет выстроить особую композицию движения по возрастам – организовать время человеческой жизни как своего рода драматургическое произведение.
Проживание человеком своего возраста зависит от того, попадает ли его время на момент чрезвычайного напряжения в истории, кайроса, или, напротив, ему выпало жить в эпоху исторической дремоты. Не случайно в современном кинематографе сформировался специфический жанр – фильмы-катастрофы, которые показывают поведение людей в чрезвычайных обстоятельствах конца света, стихийного бедствия, техногенной катастрофы.
Связь человеческого возраста с историческими событиями создает, как известно, поколения. Скажем, в русском XIX веке мы знаем поколение декабристов, поколение «шестидесятников». В советском XX веке отчетливо выделяется поколение тех, кто так или иначе участвовал в Великой Отечественной войне, а также своё поколение «шестидесятников», то есть тех, кто был воспитан на идеях «оттепели» и XX съезда КПСС. Каждый без труда укажет и на другие поколения, которые сыграли ту или иную роль в российской, советской или постсоветской истории.
Однако для понимания возраста необходимо указать и более общие установки, которые бытийствуют в человеческом сознании. Существует по крайней мере две концепции возраста человека, которые связаны с базовыми представлениями об историческом времени. Эти две концепции комплементарны, отражают разные стороны возрастного измерения человеческой жизни.
Первая концепция понимания истории состоит в том, что мир вечен и время бесконечно. Конкретным воплощением этой концепции времени предстаёт так называемое вечное возвращение. Индуистская традиция, например, выделяет четыре века (юги), которые сменяют друг друга, причем после четвертой юги, кали-юги, где мы сейчас живем, должна снова наступить первая юга. Гесиод также выделяет четыре века: золотой, серебряный, бронзовый, железный8. Затем – вселенская катастрофа, и… всё начинается сначала. Демиург, бог не первого ряда богов, творец с оттенком «халтурщик», преобразует хаос в космос, потом забывает о созданной им космической упорядоченности. Между тем божественный порядок «вытекает», «выветривается» из мира, который снова превращается в хаос. Тогда демиург спохватывается, вновь вдыхает в мир божественное начало, и он снова становится космосом. И так происходит бесконечно. «С той же необходимостью, с какой природа когда-нибудь устранит мыслящий дух на Земле, она его породит где-то во Вселенной снова», говорил Ф. Энгельс9, также бессознательно принимая концепцию вечного возвращения. Такой концепции исторического времени в философии возраста соответствует идея метемпсихоза: душа человека снова и снова возрождается после смерти, проживая всё новые и новые жизни, и так без конца, если не предпринять особые усилия для того, чтобы выйти из колеса Сансары, вечной череды новых рождений.
Вторая концепция понимания истории может быть названа библейской, поскольку она последовательно проведена в Библии. В ней постулируются абсолютное начало мира, связанное с «творением мира из ничего», и неизбежность его абсолютного конца10. Причем последнее событие однократно и непоправимо. Не мыслится возможности никакого нового порождения. Мир закончится абсолютно. Из этой второй концепции следует постоянное и напряженное ожидание человеком своего конца, т. е. непоправимой смерти. Соответственно, и возраст человека понимается таким образом, что если после смерти и возможна иная жизнь человеческой бессмертной души (скажем, «блаженство» в раю или «вечные муки» в аду), то это будут качественно иные формы существования, которые никак не могут быть даже сопоставлены с земной жизнью и к которым никак нельзя отнести понятие возраста11. Загробная жизнь, попросту говоря, принципиально «не имеет возраста», как, скажем, электроны и протоны принципиально не могут иметь вкуса и запаха.
Соответственно, и возраст человека после смерти теряет смысл. Жизнь человеческая заканчивается абсолютно так же, как она абсолютно не была до рождения. Для человека новоевропейской цивилизации остается слабое утешение, что человек оставит какие-то положительные, «нетленные» следы в культуре, но и они, увы, не вечны:
Река времён в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остаётся Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрется И общей не уйдёт судьбы. Г. Р. ДержавинНеизбежность смерти не принимается сознанием человека. Поэтому нам хотелось бы мыслить время как время циклическое, где бессмертная душа предстает как счастливое исключение. Причем вовсе не обязательно здесь апелляция к сакральному. Материалист вполне может выстроить свою концепцию бессмертия. Да, пусть мы умрем, но наши дети, внуки снова и снова повторят тот цикл, который проделали в своё время мы, а до нас – наши отцы и деды. Циклы поколений складываются в линейное время истории социума, цивилизации, – линейное время, которое в другом масштабе само оказывается циклическим, включенным в другое, на первый взгляд, линейное, но также циклическое время.
Линейное время задает горизонт смысла жизни, выходящий за границы индивидуального принципиально циклического бытия. Даже если Бога нет, то бессмертие культуры задает нам надежду на бессмертие (разумеется, иллюзорную). Вопреки вышеприведенным трагическим словам умирающего Г.Р. Державина А.С. Пушкин с надеждой восклицает:
Нет, весь я не умру, душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья избежит…Таким образом, возраст человека задан в разломе между циклическим и линейным временем, аналогично тому как возраст существует в разломе между биологическим и социокультурным временем. В преодолении, «снятии» возраста нами руководит безумная надежда выйти из циклического времени в линейное – в надежде на так или иначе интерпретированную «жизнь вечную».
А. С.: Я воспринимаю возраст как большую синхронизацию, обобщение и слияние хронотопов. Подобно всем обобщениям, возраст кажется чем-то искусственным, не учитывающим нюансы, чем-то не вполне достоверно предъявленным к проживанию. Но таковым он может казаться лишь до тех пор, пока человек не сталкивается с куда более безжалостной принудительностью времени графиков и расписаний, то есть возраст есть некая симметричная композиция времен, в чем-то аналогичная другим группам симметрии; если у каждого возраста есть свое «ребро жесткости», удерживающее размерность в неких рамках или пределах, то линейное время вообще есть конструкция, состоящая из сплошных «ребер жесткости». Это важнейшая, сверхгерметичная, упаковка времени после его предварительной нарезки. Вторичная разметка тоже попутно определяет возраст, но без учета внутренней размерности и на свой произвольный лад. Тем самым, как сказал бы Г. Гегель, возраст выступает в качестве средней посылки, противостоя, с одной стороны, метрике, а с другой – разворачиваемым конвертам малой хроники, многочисленным актуальным состояниям, в качестве которых предстает любое время, взятое в минимальном промежутке. Возраст есть реальная целостность, управляющая по способу обратной связи малой метрикой, даваемой извне. Управление такого рода не является ассимиляцией или диктатурой, оно скорее является гравитацией, которая способна меняться под влиянием вторжения или формирования новых масс времени.
В природе возраст носит строго дискретный характер, образуя всякий раз новую телесность; мы как-то даже забываем, что стадия imago (взрослая стадия) и прочие стадии суть метаморфозы, прежде всего разные возрасты индивида как бы хронологические рамки, набранные слишком «жирным шрифтом» и потому сразу бросающиеся в глаза.
Можно сказать, что виды, пошедшие путем столь резкой возрастной дифференциации, не стареют, а просто меняют возраст и умирают. Случаи совмещёния многих возрастных определенностей в одной телесной упаковке представляются более интересными, им даны темпоральности взросления и старения. При этом психофизиологические упаковки возраста у человеческого индивида меняются не менее радикально, просто радикальность эта замаскирована единством телесности и демаскируется как раз сменой имманентных единиц измерения, внутренней калибровки.
К. П.: Возраст интересен не только сам по себе, но и как знак, как символ человеческой самореализации. Возрасту могут быть приписаны различные смыслы. Каждый, вероятно, наблюдал явление, так сказать, «возрастной озабоченности», к примеру, восклицания типа: «Мне уже двадцать лет, а я ещё ничего не совершил!» или «Мне уже двадцать пять, а я ещё не замужем!». Молодящийся старец, как, скажем, у Т. Манна в «Смерти в Венеции»; зрелая дама, желающая выглядеть юной, или, напротив, двенадцатилетняя девочка, которая использует все возможности косметики, чтобы смотреться на восемнадцать…
В приведенных примерах возраст выступает как основание для связи себя с той или иной общностью.
Перед человеком, живущем в новоевропейской цивилизации, такой символизм возраста предстаёт как определенный синдром современности. Для него весьма существенно понимание исторического времени как современности, что тесно связано со специфическим видением возраста человека на нынешнем этапе цивилизации.
Что такое современность? Это понятие не было столь актуальным в традиционных и в древних обществах. Оно появилось в условиях господства идеи прогресса. Современность – это становящееся, происходящее, момент изменения, движения в историческом бытии. Последнее обнаруживает себя в современности через социальную действительность, созидаемую людьми. Или, иными словами, современность – это момент бытия, который поддается сознательному изменению. Современность – это то, что «поправимо», то, что «можно сделать лучше». Именно момент поступательного прогрессивного развития общества существенен для понимания современности как ценности. Соответственно, «современен» тот человек, который своей свободной волей воздействует на историю. Единение индивидуального возраста и возраста прогрессирующей общности, скажем, страны или всех «промышленно развитых стран» отвечает на вопрос, что значит «быть современным», идти в ногу со временем, или отставать от времени, «быть несовременным».
Человек, который «является современным», понимает современность. Ему нравится всё новое, отвечающее настоящему моменту. Он сегодня, к примеру, в постсоветской России осваивает компьютер, мобильный телефон, английский язык, интернет, и это наполняет его гордостью за себя, за то, что он «идёт в ногу со временем». Такой человек, как ему кажется, способен вмешаться в реальность и изменить её.
Если говорить более конкретно, то современность зависит от «длины воли» (Lange Wille)12, связывающей поколения. «Длинная воля» той или иной общности (скажем, нации, класса, властвующей или интеллектуальной элиты) предполагает, к примеру, что ценности и цели дедов воплощаются не только самими дедами и отцами, но и внуками. «Короткая воля» обнаруживается, например, тогда, когда внук с не меньшим энтузиазмом разрушает то, что так деятельно строил дед. Чем воля «длинней», тем больше, протяжённей, «просторней» современность, тем больше свобода. «Размер» современности – это мера социальной свободы, в том числе и свободы человеческой жизни. Причастность человека к современности («быть современным»), таким образом, – это господство социокультурного времени над биологическим временем. В этом господстве человек переживает свою свободу.
Что же такое возраст? Это прежде всего количественное измерение человеческой жизни числом прожитых лет. Возраст постоянно напоминает нам о смерти, а потому с переживанием своего возраста явно или скрыто связан экзистенциальный страх. Человек живет одновременно в двух возрастах: социокультурном и биологическом. Социокультурный возраст человека связывает его с временем жизни общностей, в которых он существует, а биологический возраст определяет привязанность человека к циклу его биологического проживания. Связь возраста человека с временем жизни той или иной общности даёт нам понятие поколения. Переживая себя как принадлежащие к поколениям, мы утверждаемся в своём единстве с обществом и создаём условия возможности преодоления («снятия») своего биологического возраста.
Лучшее время человеческой жизни…
Бессмертно всё, что невозвратно, И в этой вечности обратной Блаженство гордое души. В. НабоковК.П.: Наш курс «Философия возраста» в университете мы традиционно начинаем с сюжета о старости. И это порой вызывает недоумение. Предполагается, что надо начинать с детства и двигаться по возрастам вверх. Но мы представляем старость как некоторый итог человеческой жизни, и поэтому она заслуживает особого метафизического внимания.
Необратимость времени никому не дана так, как старику, для которого нет никакой возвратности, невозможно никакое исправление ошибок. И поэтому старость особенно интересна, причем этот интерес имеет двоякий характер. Если мы просматриваем историю человеческой культуры от архаики до современности, мы везде встречаем две линии в оценке старости, которые сложным образом переплетаются.
Во-первых, низкая оценка старости. Старость презирается, отодвигается на второй план. Заниженная оценка старости в архаических культурах выражалась прежде всего в сюжете геронтоцида или умерщвления стариков. Восходя к архаике, подобная практика в превращенных и замаскированных формах сохранилась и до сего дня. На меня произвела впечатление американская черная комедия Фрэнка Капры «Мышьяк и старое кружево» 1944 года. Сюжет фильма следующий. Две благопристойные на первый взгляд дамы среднего возраста вывешивают объявление, что они готовы сдать комнату пожилому джентльмену, и на первой же встрече они убивают своих жильцов и закапывают их трупы в погребе с соблюдением трогательных траурных церемоний. Их молодой племянник, узнав об этом, приходит в ужас: зачем убивать стариков в современном обществе?! Тем не менее, нельзя сказать, что такие «странные» действия не находят глубинного понимания у зрителей. Не прослеживаются ли здесь остатки архаического ритуала геронтоцида?
Отрицательная оценка старости проявляется в ее негативной мифологии, которая ярче всего выражена в фаблио – жанре французской городской литературы. Например, Мольер рисует нам старого «рогатого» мужа, который нещадно бит, но при этом доволен жизнью. У него молодая жена, которая ему изменяет с бродячим клириком, любвеобильным и удачливым, и это противопоставление глупого немощного старика и молодого пройдохи осуществляется в контексте борьбы за женщину. Тут возникают мифологические и даже календарные (метеорологические) ассоциации. Старость в календарном смысле – это уходящий год. А молодой человек – это наступающее новое время.
Но, во-вторых, в то же самое время в культуре постоянно присутствует и высокая оценка старости. Старость воспринимается как некий итог, даже как лучшее время человеческой жизни. Старик вызывает «априорное» почтение, хотя «плохо выглядит». Посмотрите на изображения Сократа! Тема особого уважения к старикам была развита в античной цивилизации, в частности, потому что старость ассоциировалась с мудростью, с формированием культуры философии. Социальный институт философии возникает на базе особого положительного внимания к старикам. Такая почтительность есть результат долгого развития традиционной цивилизации.
Но новоевропейская цивилизация «сбивает» однозначность таких высоких оценок, продолжая сохранять амбивалентность отношения к старости.
А. С.: Феномен старости необходимо рассматривать с разных позиций, исходя из параметров биологического и социального. С биологической точки зрения существование организма после репродуктивного акта теряет всякий смысл, а старость предстаёт как некая странная остаточная инерция существования. Современные биологи, включая Р. Доукинса и Р. Триверса13, пишут, что после репродуктивного акта существование организмов становится необъяснимым. Действительно, общество основано на скрытых и явных формах геронтоцида. Удивления заслуживает другое. Как раз механизм поедания самкой паука своего партнера после и отчасти уже во время спаривания биологически объясним – устройство для копирования запущено, а тут ещё остается полезная биомасса. Паук-самец свою миссию выполнил. После того как обеспечена защита своих копий, своих распечаток, биологический смысл существования организма некоторым образом исчезает.
Но здесь обнаруживается одна особенность. Если у низших животных мы не отмечаем старости вообще – не бывает старой амёбы или старого клопа, – то, когда мы приближается к кромке высших животных, особенно животных домашних (домашние животные – великая биологическая иллюстрация старости), у нас возникает вопрос: а человек, человеческий мир после антропогенной революции или катастрофы антропогенеза как поступает со старостью?
Идея сохранения старости находит своё оправдание прежде всего в следующем: коль скоро социум должен буквально отыскать себе формы самопричинения на ровном месте, то есть учредить диктатуру символического вопреки естественному ходу веще́й (в противном случае у него не хватит мерности для собственного бытия), то среди такого рода странностей возникает долгое детство, имеющее рациональный смысл (пусть даже смысл невероятной роскоши), и столь же долгая старость, которая некоторым образом признается самоценной. Поддержание старости, ветхости, недееспособности важно, благодаря тому что появляется дополнительное измерение деятельности, заботы, которая не имеет биологического смысла и в силу этого может поддерживать своды иной вселенной – вселенной символического.
Кроме того, существуют и прямые социально-адаптивные формы использования старости. Прежде всего это тот самый механизм мудрых старцев, или старейшин, которые выполняют функцию редактуры инноваций, и именно в этом качестве они оказываются незаменимыми. Это некий образец целесообразно используемой старости. Многие геронтологи и социологи полагают, что наш образ мудрого старца, относящийся к архаике, и образ той жалкой, болезненной старости, которую мы сегодня видим на каждом углу, кардинально расходятся, но расходятся потому, что, собственно говоря, в ситуации архаики и выживали те старики, которые идеально соответствовали эйдосу мудрого старца, сохранившего интеллект и подобающую благообразность. Ты воистину достоин уважения, если ты аксакал, у тебя белая седая борода и ты можешь неспешно произносить некоторые слова, не лишенные смысла. Такие старцы выполняют важнейшую функцию отсеивания всякой ерунды, пустых инноваций и неоправданных мутаций, выполняя тем самым целесообразную задачу для общества – роль живого цензурного щита, и одновременно символизируя или очерчивая дополнительные измерения «разворачивания» человеческого. Если ты такого рода старости не достигаешь, то болезни естественным путем прекращают твою жизнь задолго до достижения маразма. То есть социум не оставлял шанса для выживания маразматикам и тем старикам, которых надо кормить с ложечки.
Современная цивилизация устроена иначе, именно поэтому чрезвычайно изменился количественный и качественный состав старости, и сегодня представление о мудрых старцах ничему эмпирически не соответствует, разве что в отдельных случаях мы с удивлением обнаруживаем, что они ещё есть.
Но этот архаический институт – не самая важная характеристика феномена. Нас, конечно, интересует София – мудрость и возникшая из неё философия. Что касается философии, она имеет свои причины и свои резоны к существованию и может рассматриваться как функция работающего сознания, как результат стойкого любопытства и пр. Но одновременно социологически она может также расцениваться, например, как функция (и как следствие) наличия старцев. Есть старые люди, которые не могут с прежней интенсивностью участвовать в деятельности, их нужно чем-то занять, и они должны чем-то занять друг друга. Так пусть это будет философия. Вполне возможно, что с внешней точки зрения взаимное потчевание старцами друг друга различными изречениями или некими сентенциями может носить характер герметичной системы символических обменов, априорно представленной как философия – как тот странный, ни на чём полезном не основанный обмен, который санкционирован к существованию и достоин его, просто в силу того что сама старость санкционирована и допущена быть. Раз она допущена быть и раз старики живут и произносят слова, то произносимые ими слова в конце концов образуют поле философии. Далеко не сразу оно начинает выглядеть так, как сейчас. Даже история греческой философии показывает, что сначала были пресловутые семь мудрецов, которые как раз такие сентенции произносили, потом философия подошла к объяснению природы веще́й, и всякий раз в это поле происходит скандальное вторжение молодых, и выясняется, что юные в философии, как и в любой сфере деятельности, оказываются намного способнее старцев.
Но тем не менее сама изначальная санкция этих непритязательных занятий обменом неактуальными словами (а философия – это и есть обмен неактуальными словами и предложениями) дана, именно в силу того что жизнь старцев сохранена и они могут поучать. Социально-психологические механизмы слушания ориентированы на то, чтобы поддаваться гипнозу определенного рассказа, если возраст рассказчика соответствует праву на этот рассказ. Так и получается: философия возникает на основе своего простейшего социального гарантирования как дозволенное занятие старцев, к которому, может быть, как-нибудь потом действительно стоит присмотреться. Из этого поля извлекаются ценные объективации, и путем вторичной редакции философия конституирует себя уже иначе через школы и механизмы передачи знания. Но всегда сохраняется теневой минимум гарантии её существования. Это тоже функция старцев – философствовать, не гарантируя ни результата, ни качества, и за это мы должны быть им благодарны. Речь ведь идет о таких странных вещах, которые post factum могут оказаться важными и могут быть перепричинены, но изначально они просто и бесконтрольно допущены.
К.П.: Вопрос о соотношении старости и философии я бы расширил на всю сферу, которую Гегель называет «абсолютным духом». Философия есть обмен неактуальными словами (в философском рассмотрении неактуальные проблемы порой оказываются актуальнее актуальных). Вообще философия в этом плане близка религии. Религия тоже по большому счету неактуальна, поскольку дистанция между небом и землей слишком велика, чтобы быть актуальной. Также неактуально искусство. Но в конечном счете выясняется, что именно всё самое неактуальное наиболее актуально как внутренний стержень любого человека, необязательно старого. Это «абсолютный дух». И с этой точки зрения старцам позволено этим заниматься – выходя на пенсию, человек начинает философствовать (философствовать по-разному – иногда умно, иногда не очень). Но в этом состоит оправдание существования старости.
Также важно выделить ещё один тезис. Люди бывают умные и не очень. Причем умные люди необязательно старцы. Возраст не делает людей мудрее. Есть мудрые юноши и мудрые люди зрелого возраста. Стабильное благоустроенное общество, которое выстраивает благоустроенный институт старости, например пенсии, вовсе не ориентировано на возвышение стариков. Речь идёт лишь о том, что в благоустроенном обществе существование всех возрастных когорт предполагает наличие тех или иных условий для их развития.
Также хотелось бы отметить, что особое место в низкой оценке старости занимает болезнь, которая нередко рассматривается как рационализация низкой оценки старости. Старость всегда ассоциируется с болезнью, хотя, возможно, это предрассудок. Болезнь сопровождает все возрасты человеческой жизни (недомогания старости ничуть не тяжелее, чем недомогания детства, юности, зрелости), но в старости она почему-то особым образом тематизируется. С этим связана одна любопытная особенность именно современного общества – это повсеместная медикализация. В качестве главной ценности в обществе, где Бог мёртв, выступают здоровье и физическое благополучие.
Например, качество современных фильмов измеряется объемом бюджета. Ну какой боевик можно снять всего за какой-то «жалкий миллион долларов»?! Вот сто миллионов – это да, боевик! Также и медицина оценивается с финансовой точки зрения. Но если сопоставить затраты на различные группы заболеваний, то болезни, связанные со старостью, предполагают более значительные денежные затраты, чем затраты, связанные с юностью или детством. Болезням старости уделяется большее внимание, чем болезням, характеризующим другие возрасты.
В плане современной цивилизации я хотел бы связать эти три понятия: старость, возраст и медикализация14. Они овеяны рядом предрассудков, которые по возможности нужно рационализировать. Но также я бы хотел обратить внимание на любопытные пики оценки смерти в различных возрастах. Это обнаружилось уже в культуре античного мира, затем в культуре мира христианского, где можно выделить две жизненные модели. Одну я назвал бы «моделью Ахилла», вторую – «моделью Мафусаила».
Человек типа Ахилла стремится умереть рано, он ищет смерти. В предисловии к книге Эрнста Юнгера приводятся слова наполеоновского маршала Ланна: «если гусар не убит в тридцать лет, это не гусар, а дерьмо»15. Как мы помним из античного повествования, Ахилл торопится жить, он знает, что его жизнь коротка, и он стремится за эту короткую жизнь свершить как можно больше. В русской культуре это относится к создателям золотого века, это А. С. Пушкин, М.Ю. Лермонтов, некоторые художники той эпохи, например Фёдор Васильев (1850–1873). Все они прожили короткую жизнь.
Вторая вариант «удавшейся» судьбы, «модель Мафусаила», представлен людьми, которые проживают длинную жизнь подобно легендарному библейскому старцу. Глубокая старость предполагает накопление мудрости. Хотя я не уверен, что мудрость можно накапливать; этот вопрос требует специального исследования. Есть такая поговорка: старик говорит, что он уже забыл то, чего молодой ещё не знает. В обычном понимании старость – это время не только накопления, но и забывания. Мафусаил же предполагает накопление мудрости без потери. Образ жизни философа, гуманитария, вообще ученого – это образ жизни Мафусаила. В одаренном студенте философского факультета нередко уже проглядывает маленький старичок, тогда как тренеры футбольных команд, напротив, нередко несут в себе образ (стать) молодого футболиста.
Эти два варианта жизни, конечно, связаны с профессиональным подразделением. Также речь здесь идёт о предпочтениях той или иной культуры. Например, если мы имеем дело с воинской культурой, тут долго жить, как было уже сказано, просто «зазорно». Это установка Ахилла. Но если я попадаю в монастырь, там совершенно другие установки. Таким образом, установка в значительной степени определяется локальной культурой.
А. С.: Мы в данном случае рассматриваем феномен старости не столько как способ данности изнутри, не столько как противодействие времени и социальным вердиктам, но и как ничем не объяснимый феномен, который необходим именно в мире людей. Понятно, что если забота по отношению к подрастающему поколению строго целесообразна биологически, с точки зрения пресловутого эгоистичного гена, то почтение к старшим (к старикам) не имеет такого характера и представляется делом чисто человеческим, что не раз обыгрывалось, например, в конфуцианстве. Можно привести нравоучительное изречение: животное ходит на четырех ногах, смотрит вниз и заботится о потомстве, а человек ходит на двух ногах, смотрит вверх и заботится о старших. Время, которое инвестируется в заботу о старших, – это очень странно проведённое время, оно сродни самопожертвованию, но различным образом санкционировано практически всеми культурами (правда, по-разному) и для чего-то нужно. Ответ на вопрос, почему нужно заботиться о старших, близок ответу на вопрос, почему нельзя есть людей. По-видимому, это нужно, поскольку такова та критическая масса реалий человеческого, без которых человеческое просто не устоит.
Но мы убедились, что социум, даже сама история извлекает из этого нечто чрезвычайно важное, в частности философию. Если старикам позволено быть, то наличествует внутренняя трансляция их занятий. Место философии могла бы занять, например, игра в жмурки – наше счастье, что этого не произошло. Старцы мудры потому, что их образ жёстко предзадан. И поэтому всегда удивление и чувство легкого абсурда вызывают, например, тексты Хармса, или старуха
Шапокляк, которая любит проказничать, или выражение «шкодливый старикашка». Если бы образ «шкодливого старикашки» был немного лучше растиражирован, насколько иначе был бы устроен мир! Но, к сожалению, дальше текстов Д. Хармса это растиражирование не продвигается. Это означает, что мир устроен так, как он устроен, и что сумма всех социальных вердиктов, приговаривающих к определенному модусу бытия, к отыгрыванию своих собственных немощей, тем более что они санкционированы культурой, даёт нам определенный способ признанного реагирования – удержание мудрости, которая может быть не так уж и мудра, но зато она топологически здесь, она, как и философия, имеет место быть. Есть нечто скандальное в том, чтобы представить себе юного Б. Спинозу или Ф. Шеллинга, создавших себе имя в достаточно молодом возрасте. Предположим, правила игры требовали бы от Ф. Шеллинга, представляющего свое сочинение «Философия искусства», надеть искусственную бороду, добавить морщин. Ничего страшного в этом не было бы – ради сохранения санкции общества на философию можно было бы принести и такие жертвы.
Что касается медикализации, в этом есть один любопытный момент. Известный образ античности, связанный с пластически совершенным телом, предполагает, что совершенны все тела, то есть настойчиво транслируемая в пространстве и времени фигура античности говорит: вот мы, боги, полубоги, герои, свободные граждане, и наши тела, воспитанные мусическими и гимнасическими искусствами, прекрасны. Тогда мы спросим себя: а где другие тела, где увечные, раненые, болезные, безобразно старые? Их нет! Раненых добивали – и это не публиковалось в общественном обсуждении. Именно поэтому столь ярко обозначен водоворот между античностью и христианством, это как будто поворот калейдоскопа – настолько ошеломляюще внезапным является вброс увечности, переход от совершенных античных тел к чудовищным, искорёженным мукой, старостью, болезнью телам в Средневековье. В этом повороте отчасти состояло и величие христианства, которое санкционировало наличие любого тела и необходимость для души отмучиться в том теле, какое досталось. Мы этот образ полностью унаследовали и сегодня, хотя, конечно, овладели искусством драпировки, декорации, так сказать, создания благообразных вывесок для стариков, под которым скрывается всё тот же маразм. Сегодня мы сохраняем любые тела и любую жизнь, которая ещё теплится. Зато наступила странным образом античность веще́й. Старые тела остаются, но старые вещи – нет. Они безжалостно выбраковываются, выбрасываются, подвергнуты ли они физическому ущербу или моральному старению.
Таким образом, по отношению к вещам, которые нас окружают, мы живём как бы в новой античности. Так, как античность поступала по отношению к телам, современный мир распоряжается вещами. Для нас порой остается очарование ущербных веще́й – стол с тремя ножками, сломанная кофемолка. Их жаль выбрасывать: пусть себе живут, им тоже пришлось пострадать. Почтение к старым вещам остается на пороге гламурной цивилизации и в неё не входит принципиально. Как античность заботилась о том, чтобы только идеальные или близкие к идеалу тела были представлены богам, остального богам не подобает видеть (если же это были тела старцев, то благообразных старцев – мудрецов, философов), так сегодня лишь новые и сверхновые вещи предъявлены миру, остальные безжалостно истребляются. Исключение составляют разве что специально эстетизированные, винтажные артефакты. Что бы могла значить такая странная инверсия: ведь должна быть какая-то связь между удивительным появлением на другом полюсе вроде бы того же самого запрета на старые вещи и старые тела. Как связаны старые вещи и старые тела? Или здесь есть какая-то иная, глубинная, связь? Что это вообще могло бы означать в отношении интересующего нас феномена старения, ветшания, демонстрации миру и друг другу следов времени?
В каких-то случаях это стыдно, в каких-то, напротив, это важнейшая форма демонстрации, поскольку сама старость – это нечто, находящееся за пределами необходимого, это вообще то, что принципиально вышло за пределы эйдоса. Старая вещь хранится не из-за своего соответствия эйдосу (с точки зрения биологического соответствия это плохая кофемолка, негодная дверь, ненужный стул), для нее находятся некие иные основания бытия. Совпадают ли они с основаниями бытия чрезвычайно старых людей? Либо это совсем другие основания?
К.П: Что касается приведенного сравнения старых людей и старых веще́й то это очень интересный ход новоевропейской мысли, которая тяготеет мыслить человека как своеобразную машину. Здесь необходимо учитывать, что и в старых людях, и в старых вещах есть начало комического. Старые вещи и старые тела находятся в отношении дополнительности – как инь и ян, и даже в отношениях контрапункта. Юноша может позволить себе старые вещи, старик же не будет носить потертое и заношенное – в этом есть нарушение вкуса. Хотя в целом тема старых веще́й есть сюжет широко понятой философии техники.
Мне бы хотелось остановиться на проблеме эстетической ценности старости. Тут есть симметрия с эстетической ценностью детства. Ребёнок красив по определению. Хотя это не так очевидно, но и старость красива по определению. Во всяком случае она по определению интересна. Эстетическая ценность старости присутствует и в работах скульпторов античности, и в портретах Рембрандта, В. Серова, И. Репина. Геронтофилия предстает как любование старым телом – любовь к старому телу – мы говорим не об извращениях. В то же время старость может восприниматься и как время свободы. Как сказал один современный философ, я не только не боюсь старости, но хочу её, так как тогда я буду делать всё, что хочу, и мне за это ничего не будет (вероятно, ему всё время приходится ограничивать свои желания). Пресловутая болезнь Альцгеймера не так однозначна. В поведении старых людей присутствует момент разыгрывания старости. Старая женщина десять раз на дню спрашивает у своей дочери, какое сегодня число. Дочь выходит из себя. Старушка торжествует в своем маленьком домашнем господстве. Тот самый трикстер, который подавлен в юности, обнаруживается в старости. Человек зрелого возраста не может себе позволить быть трикстером. Старик может и хочет быть смешным. Примечательна фотография со столетнего юбилея итальянского нейробиолога, лауреата Нобелевской премии Риты Леви-Монтальчини: она прикуривает от свечки на торте в её честь с надписью «100». Да, как будто иронизирует фотография, курить вредно! Но что может быть вредно столетней старухе, на морщинистых устах которой блуждает ироническая улыбка?! Ей же принадлежит фраза: да, мне сто лет, но я соображаю лучше, чем когда мне было двадцать.
Пресловутого Альцгеймера можно использовать как фетиш, с которым старик отваживается вступать в диалог. Не так уж редко старики используют Альцгеймера в качестве жизнеутверждающего фона для комического восприятия жизни.
Любимая скульптурная тема античности – это Афродита и Пан. Пан – «шкодливый старикашка» с козлиными ногами. Как бесстыдна и принципиально дионисийна эта его беспардонная нацеленность на богиню красоты! Сократа сравнивали с Силеном, в чём заподозрены самые основания калокогатии. В средневековых фаблио и в пьесах Мольера старик – это фигура комическая, но комическое – необходимая краска в общем полноцветии эстетического переживания человеческого бытия, разделяемого и самим старцем. Старость несет в себе эстетическое начало комического, и тем она, может быть, и привлекательна.
А. С.: Но всё-таки не комический элемент является преобладающим в образе старости. Сама эстетическая функция охранения того, что уже не нужно, получает свою гарантию именно в отношении к старому, ветхому, бренному – к тому, что уже не нужно ни для чего существенного. Это и фоновый способ хранения философии, всё-таки отличный от религии, потому что нет ничего более актуального, чем воспроизводство души, если душа действительно воспроизводится, если реакторы экзистенции действительно запущены, а не заглушены. Опыт веры требует жертвы, крови. А философия, напротив, существует на излете, когда опыт веры уже не работает по тем или иным причинам (но при этом нужно чем-то занять старцев).
Посмотрим на судьбу старых веще́й сегодня. Старые вещи сегодня изымаются из интерьеров, они должны найти свою помойку и в ускоренном метаболизме исчезнуть с глаз долой. Но они привлекают не только стариков (для которых срабатывают как ловушка), но как ни странно и художников. И это не случайно. Когда витрины гламурной цивилизации заполнены блеском новых веще́й, художник на них даже не смотрит. Художник спасает старые вещи, дает им иную жизнь, например, посредством коллажа, некого сохранения. Ему нужны именно эти вещи, что-то он в них находит, чего нет во всех сияющих витринах вместе взятых. И отчасти в силу этого он художник.
Эстетическая составляющая всегда работает таким образом. Тексты, которые выбывают из своего актуального, конструктивного контекста (например, тексты географии Птолемея или карты Греции и Рима, карты Фернандо Магеллана), сохраняются потому, что нужны эстетически. Именно с эстетической точки зрения нам интересно изучать астрономию Птолемея или медицину Гиппократа. Художник сохраняет старое и производит его ревалоризацию, более того – придает ему сверхценность, потому что эти объекты, раз уж они уцелели, обретают новую жизнь, несравненно более долгосрочную, чем была им суждена в рамках простой полезности, чистой функциональности. Получается, что и сама старость эстетизирована и дает санкцию эстетике как таковой. Смысл эстетики – сохранить ненужное, то, что не является строго необходимым, сохранить то, для чего нет особых эвокаций. Внутри искусства существуют области для эвокаций – резонансов, построенных на гормональных воздействиях. Но область чистой эстетики, чистого искусства основывается на том, что вещи и тела, пережившие соответствие своему эйдосу, которые в каком-то смысле и Богу-то не нужны, тем не менее нужны художнику. Удивительно хранение ненужного, но при этом предельно необходимого в качестве человечности самого человеческого. Если бы не этот образ старости, который хранится далеко за пределами своей нужности, своей востребованности, функциональности, не было бы оснований для чистой эстетики вообще, поскольку эта функция каждый раз заново актуализируется через обращение к старому, брошенному, бросовому, даруя новое хранение и новые сроки в вечности.
К.П.: Самое время упомянуть и бесцельную целесообразность Канта16. Не подходим ли мы к тому, что старость может быть объяснена в рамках именно третьей «Критики» И. Канта – «Критики способности суждения»? Как пишет самарский философ С. А. Лишаев, «ветхое – это и есть бесцельная целесообразность»17. И здесь можно выявить методологию. Старость как феномен социально-философский, антропологический может быть объяснена через бесцельную целесообразность артефактов (искусственно созданных веще́й). Чем, грубо говоря, артефакт отличается от техники? Если техника имеет ярко выраженную постановку цели и средств и техническое устройство – это устройство, с помощью которого можно достигать цели, то артефакт – это, бесспорно, искусственно созданная вещь, цель которой, однако, забыта, утеряна или неактуальна18. В некотором смысле мы можем говорить о том, что старик – это артефакт человеческого бытия.
Я хотел бы ещё добавить, что гламурность современного мира – это тоже явление скорее эстетическое, чем функциональное. И поразительным образом, приобретая гламурность, мы теряем утилитарное удобство. Есть некое поразительное утилитарное удобство старых веще́й. Я бы это перенес и на стариков – присутствует некая утилитарная полезность старых людей. Некогда, ещё в советские времена, был субботник в ЛГУ, во время которого мы должны были перенести в другое помещёние все вещи Д. И. Менделеева – вещи, книги, мебель, баночки с лекарствами, хранящиеся в Музее Менделеева, располагающемся в главном здании университета, «12 коллегий». Перебирая это скопище артефактов, относящихся к повседневной жизни Дмитрия Ивановича, я понял, что время конца XIX – начала XX вв. – это время гораздо более удобных веще́й, чем мы имеем в наш век прессованного картона. Мы живем гораздо менее удобно.
Вспомним сцену из «Жертвоприношения» Андрея Тарковского. Герою фильма на день рождения дарят карту Европы XVII в., которая совсем непохожа на Европу в современных картографических изображениях. Герой делает замечание, что Европа «на самом деле», как оказывается, выглядит совсем иначе, чем думали в XVII в. Даритель отвечает: «И ведь люди тогда жили, и жили очень неплохо!»
На русский язык переведены медицинские трактаты Авиценны. Если их почитать, можно найти массу практических советов, о которых забыли современные терапевты в поликлиниках, и извлечь немало практической пользы. То же относится к терапевтическим справочникам старых изданий – там прекрасно, просто и точно, описаны многие болезни.
Поразительное утилитарное удобство старых веще́й можно перенести и на старых людей. Например, «социальный институт» бабушки: для того, у кого есть маленький ребёнок, какая удобная, совершенно необходимая «вещь» – бабушка!
Также следует отметить, что старые вещи, особенно когда они предстают как некое единство, позволяют реально путешествовать в истории. Если я приезжаю в деревню, где нет электричества и водопровода, то живу так, как жили мои предки. Я постигаю историю глубже, как бы «изнутри».
А. С.: Насчет утилитарности – это, пожалуй, спорный вопрос. Подручность современных девайсов всё-таки не идёт ни в какое сравнение со старыми вещами. Старые интерьеры были удобнее в том, что взаимодействие с инструментом и даже с несколькими простыми вещами должно было актуализовать множество поведенческих программ или некоторые спектры деятельности, нужные для полноты человеческого. Шарманку и ту нужно было покрутить, а не просто нажать кнопочку. Не говоря уже о табакерках, флакончиках и пр. Здесь пригодность определяется антропомерностью. Некоторая критическая сумма веще́й (тем более если среди них есть инструменты) достаточна для того, чтобы воспроизвести человеческое в человеке.
Современные интерьеры совершенно не таковы. От всего этого возникает драйв опустошенности, тот самый триумф пустых скоростей, который требует найти точки креплений. Старость же в силу «выпадения» из всех функциональных режимов чрезвычайно затрудняет жизнь окружающих. Остаётся вопрос о статусе этого затруднения, о его великом смысле. Эти последние затруднения остаются, и хочется сказать, что такой-то жизнью и подобает жить. Если мы и превзошли того человека, которого должно превзойти, согласно Ницше, но все же неизвестно, каким будет следующий.
Здесь также присутствует идеологический момент. Современные вещи – это расходный материал эйдосов. Сам дизайнерский первообразец существует в непонятном пространстве (примерно там, где и Платон размещал свои эйдосы), и, чтобы очередное дизайн-решение сбросить в осуществление, нужно нажать кнопочку или перевести деньги со счета на счет. Отдельных экземпляров расходного материала не жалко, а эйдосы не стареют, но именно поэтому, когда мы вдруг ни с того ни с сего цепляемся за какие-то детали интерьера, мы наделяем их самодостаточностью. Сравнимо ли отношение к старым вещам, которые уже не нужны как вещь, – с нашим отношением к нашим близким? Я думаю, что здесь есть какая-то удивительная связь…
К.П.: Да, здесь действительно уместно обратиться к хайдеггеровской «подручности»19. Хотя я бы употребил и другой нефилософский термин – «намоленность». Любой артефакт или техническое устройство предполагает два плана бытия. Любой инструмент предполагает умение им пользоваться – не только внутреннюю невидимую технику, предполагающую искусство применения, но и бесконечные индивидуальные особенности, даже не на уровне рассудка, а на уровне «памяти тела». Пример, который часто приводил профессор Г.Ф. Сунягин: белый охотник презрительно смотрит на примитивное копье, но выясняется, что он со своим замечательным винчестером новейшей марки просто трусит при виде дикого животного, а зулус так искусно и отважно использует свое копье, что обнаруживается его несомненное преимущество перед самой совершенной техникой, не дополненной необходимыми навыками и, главное, присутствием духа.
Наконец, тема старости необходимо связана с проблемой страха, прежде всего страха смерти. Старость – это такой возраст, когда смерть вполне актуальна. С этой точки зрения старость существует под знаком страха. Можно даже определить старость как существование ввиду неминуемой смерти. Реакция на этот онтологический страх возможна в двух проявлениях: это проявление модуса боязни или, если использовать кьеркегоровское слово Furcht, низкого страха, или модуса высокого страха, который религиозные люди называют страхом Божьим и который мы могли бы обозначить кьеркегоровским словом Angst. Соответственно, общность стариков распадается на две части. Каждый человек выстраивает стратегию своей старости либо под знаком Angst, либо под знаком Furcht20. Соответственно, я говорю о подлинных стариках и стариках неудавшихся, стариках-симулякрах. Настоящие старики, захваченные высоким страхом, боятся не выполнить своё предназначение, не ответить на Beruf21, не исполнить свой долг. А неудавшиеся старики, которые одержимы низким страхом, – это старики-честолюбцы, одержимые волей к власти, или – ещё более низкие градации – это старики-сладострастники и старики-сластёны. У Демокрита есть простая и емкая формула настоящей старости: старик должен быть приветлив и серьёзен. Настоящий старик – это тот, у кого преобладает рациональное начало – разум в кантовском смысле этого слова. Преобладание разума означает и подлинную серьезность настоящего старика. У неудавшегося же старика разум подавлен, преобладает начало эмоциональное.
Старость в любом случае представляет собой трагедию. Но либо человек, вступая в возраст старости, сохраняет и развивает разумную душу, либо, согласно терминологии Платона, он отдаётся во власть души чувственной или яростной22. Либо высокая трагедия, либо трагикомедия, которая, в лучшем случае, вызывает жалость к её главному персонажу (а не брезгливость или презрение). Движение по возрастам прежде всего проявляется в модификации сферы желаний. Желания настоящего старика – это желания разумной души, которые направлены за пределы своего тела. Старик преодолевает идентификацию со своим телом, растождествляется с ним и выходит за его рамки прежде всего через общение с другими, и так проявляется приветливость старика. Приветливость его обусловлена именно тем, что он выходит из своего тела в общение с другими. Таким образом я понимаю (и принимаю) формулу Демокрита.
А. С.: Старость также может представляться как форма бытия для другого (как возрастной ресурс, который так или иначе используется обществом в своих интересах, в том числе для наращивания его глубины, мерности), но ключевым моментом должно быть рассмотрение старости изнутри, в том же ключе, в котором мы рассматриваем бытие-к-смерти23, собственно данность времени как проживаемой и обживаемой жизни. И подобные вещи, связанные с вариациями страха всё ещё не имеют аутентичного языка высказывания (вряд ли можно определить все нюансы страха хоть на аналитическом, хоть на синтетическом языке). Непонятно, можно ли отделить страх смерти от приближения смерти как таковой и в какой мере страх старости совпадает со страхом смерти, а в какой даже опережает его.
Если, например, рассмотреть бытие женщины в момент её наибольшей востребованности, то в этой точке страх старости сильнее страха смерти. Более того, прощание с привлекательностью, с молодым телом можно рассматривать как предварительный опыт смерти. Но далее женщина нередко начинает жить интересами своих детей и внуков. Способность дистанцироваться от собственного, уже непригодного, тела в тела других людей – это способ иноприсутствия, который мы условно называем приемлемой старостью женщин. А политика – это другой способ иноприсутствия, преимущественно мужской, но который выглядит примерно так же. Это тоже присутствие в других, но странное присутствие, когда основные инстинкты угасают. Вспомним речь Мюллера в фильме «Семнадцать мгновений весны». Он обсуждает будущее, когда Третьего рейха уже не станет: «Вот через десять лет мы сможем снова засветиться. Сколько Вам, Штирлиц, будет? Семьдесят? Счастливчик! Семьдесят – это возраст расцвета политиков». Мюллер понимает, что как раз в этом возрасте возможно по-настоящему испытать соответствующие резонансы. И та форма честолюбия, которая проявляется через участие в электоральных играх, есть прямое следствие психологической импотенции, свидетельство того, что непосредственная чувственность уже не приносит результатов, ничего не дает, и последний остающийся коридор, соизмеримый с вампирическим присутствием женщины, хотя и носящий несколько иной характер, – это удел политиков-импотентов, которые в этом оставшемся коридоре реализуют доступные для них витальные резонансы. То есть в данном примере мы имеем дело с импотенцией в широком смысле этого слова.
К.П.: Но я бы по возможности избегал слова «потенция», поскольку оно чересчур ценностно нагружено. Мой пафос состоит и в том, чтобы, описывая возрасты, убрать мифологию потенции. Мы ведь понимаем, что это мифологическая структура, восходящая к архаике, где за потенцией вождя скрывается причастность к высшим силам.
А.С.: Но она становится мифологической структурой только со временем! А до этого она реальность. Впрочем, вернемся к теме встречи человека со смертью. Был бы интересен какой-то устоявшийся способ самоотчета. Все известные способы самоотчета нечестные. По крайней мере те, которые мы имеем в литературе, в ее дневниковой форме, где проживание своей жизни предстаёт как накопление сокровищ (необязательно в буквальном смысле) – встреч, занятных историй. По мере того как человек становится старше, ему нужно предъявить эти сокровища как доказательство того, что он не напрасно жил, что он «исполнен днями, богат годами», и представить прочие образцы хорошей мины при плохой игре. Фрагменты собираемого времени, мнимые и подлинные свидетельства признанности – всё это странным образом затмевает невыговариваемое, но, безусловно, важнейшее ощущение страха того, что жизнь заканчивается и её остается всё меньше. И, таким образом, на этом повседневном плато существует медленно дрейфующий к угасанию и смерти человек. Он либо посылает в эфир сигнал SOS, либо не посылает, а ограничивается «приветливостью и серьёзностью», но тем не менее как-то оповещает мир об этом трагическом обстоятельстве. Это данность времени изнутри. Для ребёнка привычным становится мир открывающихся возможностей, подход «я подумаю об этом завтра», ведь «непризнанность пройдет, а признанность наступит». Если показать эти открывающиеся состояния, разветвления бытия как наращивающиеся шумы, музыкальные ритмы, то постепенно, «по мере жизни», они сольются в океанский шум, который можно услышать, если приложить раковину к уху – зов последнего развоплощенного Океаноса, где уже не удержится единство персональности. По-видимому, важно было бы выстроить внутреннюю феноменологию угасания в абсолютной предельной полноте самоотчета.
Были такие попытки относительно измененных состояний сознания, так, академик И.М. Сеченов преднамеренно входил в состояние белой горячки. Но такой кропотливой регистрации старости не было. Известно, что ученик И.М. Сеченова академик И.И. Павлов, когда умирал, тоже созвал своих учеников, чтобы они следили за тем, как остывают его члены и наступает момент клинической зафиксированной смерти. Но физиологический момент смерти действительно представляет собой форму научного феномена, он может быть зарегистрирован некими фактическими свидетельствами. При описании старости такое невозможно. Кроме того, возникает вопрос, насколько безнаказанной будет кропотливая регистрация собственной старости как отпадения возможностей, отпадения тех площадок присутствия, которые только что были по силам и вызывали интерес и азарт. Если мы будем внимательно всё это регистрировать в отношении своей собственной старости, не повредим ли мы себе? И здесь мы опять подходим к удивительной развилке: как относиться к неминуемой смертности? Готовиться к ней или в упор её не видеть? Отказываться от регистрации или проявить своего рода смелость? Или это на самом деле означает капитулировать? И непонятно, что же является здесь симулякром, а что – достойным человека занятием?
Кстати, и непонятно, почему, например, сладострастие заранее зачисляется в симулякры. Мы видим несколько разных стратегий старости, санкционированных теми или иными культурами. Когда силы начинают убывать, приходит понимание, свидетельствующее о неотвратимости старости. Можно пробавляться инфантильными надеждами, что наука не стоит на месте и когда-нибудь смерть будет побеждена (на генном уровне, методами пластической и косметической хирургии), пока мы не поймём, что даже продление жизни тела, даже вообще выход за пределы этой телесности не имеет ничего общего с движением времени и ощущением того, что старость, как и смерть, всё равно неминуема.
То есть старость неминуема даже в случае нетленности тела. Она неминуема как усталость металла, как усталость самой души, как пресловутая вода скоплений, блокирующая непрерывное размножение, прогрессирующее накопление привычек, обыкновений. И О. Шпенглер был абсолютно прав, когда говорил, что все субъекты и квазисубъекты культуры смертны и находятся на пути к смерти, будь то нации, культуры, этносы, культурные феномены и, естественно, смертные существа, у которых этот распределенный по жизни опыт смертности всегда присутствует в качестве возможной феноменологии, возможности некоего непрерывного самоотчета. Этот самоотчет мы могли бы отправлять в мир, но мы этого не делаем, а поступаем прямо противоположным образом, всячески скрывая его данные, уклоняясь от его фиксации. И для меня остается до конца непонятным, какая стратегия будет симулятивной, а какая – подлинной. Блок говорил: «Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!». А старость? Её надо приветствовать звоном щита? Может быть, да, а может, и не стоит.
К.П.: Относительно подлинности здесь есть один существенный момент. Я говорил о стариках-сладострастниках как неподлинных. К неподлинным старикам-сладострастникам я причислял, например, Фёдора Карамазова. Но вот сам момент сладострастия, на мой взгляд, не является симулякром. Он становится симулякром, когда превращается в самодельную доминирующую структуру и не отвечает упомянутой неустранимости или даже фатальности. Дело не в том, что мы стареем быстрее, чем прогрессирует медицина. Даже если она будет прогрессировать, это не решит ни проблемы старости, ни проблемы смерти. Если сладострастие (или воля к власти) владеет мной – это одно, если я владею сладострастием – это нечто другое. С этой точки зрения подлинная человеческая позиция предполагает владение нашими эмоциями. В этом и состоит различие между подлинным и неподлинным стариком. Эта дихотомия аналогична дихотомии подлинного и неподлинного человека. Просто в старости это проявляется острее. Ещё одно замечание насчёт необходимости самоотчета. Я уже говорил, что старость в каком-то смысле адекватна философии. В самом деле, самоотчет – это рефлексия, и давать себе самоотчет – это в каком-то роде занятие старости.
Что касается страха старости и страха смерти, мне видится необходимым их разведение. Это различение может быть интерпретировано в духе 3. Фрейда, как страх кастрации. И для женщины, и для мужчины не столь страшно, что грозит смерть, сколь страшно перестать быть женщиной (или мужчиной). Страх кастрации отсылает нас к Beruf – к призванию. Это страх не выполнить своё предназначение. С этой точки зрения страх смерти древнее и фундаментальнее, чем страх не выполнить своё предназначение или страх старости.
Добавлю несколько слов относительно феноменологии угасания. Ведь феноменология угасания и самоотчеты в литературе – это в сущности одно и то же (ведь сама литература как таковая может рассматриваться как своеобразная онтология угасания!) И. И. Павлов действительно фиксировал свой смертный час. До него это делал и Ж. Ламетри. Их связывает напряжённо переживаемый материализм – заостренность вопроса материальности мира. И Ж. Ламетри, и И. И. Павлова смерть, которая относится к иному плану бытия, интересует в той степени, в какой она связана с материальным планом бытия. Но мы могли бы сделать и следующий шаг: старость – это не просто завязанность на тело, но отрефлексированная завязанность на тело. Ведь смысл болезни состоит именно в том, что болезнь и недомогание, угасание (которое необязательно является болезнью) непосредственно обращают нас к необходимости рефлексии. Нельзя ограничиваться самим периодом смерти, как это делали И. И. Павлов и Ж. Ламетри. В повести Ромена Роллана «Кола Бриньон», по существу художественно тематизирующей старость, есть такая фраза: «Я только и занят тем, что старею». Тем самым подчеркивается акцент на рефлексии старения.
Существует параметр человеческого бытия, обозначенный нами как страх, который предстаёт в качестве некоторой одинаковой для всех стихии. На самом деле страх различен для разных людей и даже индивидуален. Страх в молодом возрасте и страх в старости у разных людей обнаруживается по-разному. Такое свойство, как бесстрашие (этот термин, описывающий пониженное чувство опасности, Аристотель использует в «Этике»24), также распределено среди разных людей по-разному. Но всё-таки старость, которая непосредственно находится перед лицом смерти и угасания, характеризуется повышением бесстрашия. Отчасти это отражено и в уже приведенной позиции: когда я буду старым, я буду делать всё, что хочу, и мне за это ничего не будет.
Я хотел бы подчеркнуть обстоятельство, относящееся, вообще говоря, к взаимодействию возрастов, которое слишком часто остается в тени: старику, который приветлив и серьезен, молодые люди отвечают встречной любовью. Любовь к старикам констеллирована в «Пушкинской речи» Ф.М. Достоевского, где старость представлена в образе мужа Татьяны25.
В связи с этим возникает особый статус старческой красоты. В самой телесности старости коренится определённая красота (наряду с привлекательностью детства), которая, я думаю, так или иначе культивируется. Правда, следует отметить, что старик и старуха стареют по-разному: старик может быть красивым, но красивая старуха проблематична. Хотя мы встречали красивых старух у Рембрандта. А. Сокуров показал удивительную стать стареющей Галины Вишневской в фильме «Александра». Там есть удивительная сцена, где лейтенант, молодой человек, расчесывает волосы своей бабушки.
В старости, несомненно, присутствует определенная красота, которая может акцентироваться в культуре. Но всё-таки первый шаг к настоящей старости – это способность выхода за пределы своего тела, за пределы его красоты. Для настоящего старика не только осознание достоинства красоты своего тела, но и старческие недомогания не стоят на первом плане. Он думает не о своём телесном благополучии, а о телесном и душевном благополучии своих близких – прежде всего детей, внуков, учеников. Радости их тел и душ – главные радости старика. И здесь важно, способен ты или не способен радоваться за других. Если способен, в этом и содержится конкретный смысл любви настоящего старика к детям. Растождествление со своим телом у старика осуществляется через практику аскезы. Аскеза – это первый внешний признак настоящего старика. Освобождаясь с помощью аскезы от непосредственной идентичности со своим телом, растождествляясь с ним, идентифицируясь с телами других, настоящий старик делает и следующий шаг – это идентификация с телом культуры, с телом универсума, способность восторгаться природой и произведениями искусства. Молодой (по нашим понятиям) А. С. Пушкин пишет в «Из Пиндемонти»:
По прихоти своей скитаться здесь и там, Дивясь божественным природы красотам…Вот она, эта способность идентифицироваться не только с телами других людей, но и с телом универсума, с телом культуры, восторгаться природой и произведениями искусства.
Ну и. конечно, для человека, который живёт в ауре осевого времени, в письменной цивилизации, на первом плане стоят книги. Меня поражает фундаментальная предусмотрительность Марка Аврелия. Он пишет, что уже с молодости начал собирать книги, которые собирался читать в старости. Старость представляется как время чтения хороших книг (на что у деятельного императора не было времени), которые суть некий «золотой фонд старости».
Таким образом, проблема старика – это проблема его взаимоотношений с культурой. Если старику этот контакт с культурой наладить не удалось, это ущерб старости. Поражают искренние слова старого И. Дарвина в «Автобиографии»: мол, он в качестве ученого превратился в машину для переработки позитивных фактов. (Кстати вот оно – возмездие позитивизма!). И. Дарвин сожалеет, что перестал получать то наслаждение от искусства, которое было ему в юности дано. В старости он должен был довольствоваться всего лишь массовыми сентиментальными романами, внутреннюю пустоту которых он не мог не чувствовать. И это характерная черта и проблема нашей письменной цивилизации. Массовая литература, вылившаяся сегодня в телевизионные сериалы, – это литература второго сорта, она может занимать лишь неподлинного старика.
Таким образом, я пытаюсь обозначить основные пункты программы старости: любовь к другим на фоне растождествления со своим собственным телом и обращение и постепенное духовное растворение в мире культуры и в мире природы.
А. С.: Добавлю несколько замечаний о полноте, точности и честности самоотчета. Повышенное бесстрашие, приходящее с возрастом, помимо всего прочего, имеет форму нарастания анестезии, связанной с уменьшением самого разброса витальности, внутренней пульсации витальности, которая в жизнеспособном теле обязательно зашкаливает и за страх, и за ликование. Но постепенно этот разброс уменьшается, пики кривой становятся всё более низкими, нарастает анестезия и происходят некоторые важные «расцепления», которые отчасти могут прояснить определённые формы этого бесстрашия, вернее, даже его данность самому себе. Если мы проанализируем страх смерти в его острой стадии, который испытывается любыми душами (психеями) и телами, мы можем вычленить по крайней мере три компонента: помимо страха прекращения существования, это ещё страх ущерба собственной телесности и, конечно, страх (боязнь) боли. В одной из песенок Псоя Короленко от имени влюблённой барышни поется:
Потом с балкона смело Вниз брошусь с головой И буду с белой пеной Лежать на мостовой.Но это ведь спеть легко. Представление о своём утратившем в случае разрушительного, «неэстетичного» суицида привлекательность теле порой останавливает надежнее, чем абстрактный, эстетически нейтральный «уход из жизни». Если представить, что тело останется прекрасным и боли не будет и достаточно сказать «стоп», и сердце остановится, думаю, количество самоубийств резко возросло бы. Но эта отягощенность телом как главным замедлителем и страхами, с ним связанными, выступают дополнительной силой сопротивления суицидальным трендам, особенно в юном возрасте.
В старости своё тело воспринимается уже как лишенное того, что мы называем appeal, потому что эстетизация красивой старости далека от этой формы (например, у Ван Гога), и лишь по случайному стечению обстоятельств или на ином основании может называться красотой. Красивый старик совсем не то, что красивый юноша или красивая девушка. Здесь различие даже больше, чем между прекрасным и возвышенным, по И. Канту. Это некая лишённая непосредственности эстетизация, а само тело как данность уже не может служить украшением в глазах других. Поэтому изнутри не так страшен и причиненный ему ущерб. (Что добавят несколько шрамов и морщин к уже имеющимся?!)
Так же, по-видимому, обстоит дело и с болью. Боль всё равно присутствует. Эти факторы у старика носят несколько иной характер, чем, например, у воина. Можно их интерпретировать как замедление флуктуации жизненных порывов: говорят, если в старости ты проснулся и ничего не болит, значит, ты уже умер.
С другой стороны, мы имеем такую прекрасную форму самоотчета, как некое обращённое к самому себе напутствие. Оно может быть сжато в коротких формах поэзии, а могло бы быть развернуто в том самом самоотчете. Можно привести строки Арсения Тарковского:
Меркнет зрение – сила моя, Два незримых алмазных копья; Глохнет слух, полный давнего грома И дыхания отчего дома… И не светятся больше ночами Два крыла у меня за плечами. Я свеча, я сгорел на пиру. Соберите мой воск поутру.И здесь мы обращаемся к самоотчету: как «меркнет зрение»? Как глохнет слух? Что сталось с двумя крылами?
И мы не знаем, какая стратегия является истинной. Принимать ли честно свидетельство времени? Соглашаться ли с ним? Будет ли действительным мужеством согласие с вердиктом? А может быть, и нет, может, это будет формой распущенности, постыдной бравадой собственной старостью и беспомощностью – как некий отказ от борьбы, от противодействия времени.
Ребенку порой кажется, что невероятно стыдно ходить в таком старом виде. Моя дочь в детстве спросила про дряхлую старушку: «Папа, а можно я бабушку палочкой потрогаю?» Впрочем, понятно, что для детей почти всё взрослые старые, за исключением мамы и папы. Но тогда каков уход от этой распущенности? До какого-то времени можно будет поддерживать соучастие в прежнем ходе дел, только это будет требовать всё больших усилий. То, что для юноши легко и просто – военный поход, участие в пирушке, просто прогулка по лесу, – от старика требует труда. Оправданы ли эти усилия, нужны ли? Или лучше от них отказаться? И если мы от них отказываемся, что это – поставленный на себе крест или честность?
А женская старость всегда трагедия внутри трагедии. То, что для юной девушки дано само собой, по мере проживания для достижения того же результата требует всё больших внешних средств – косметики, белил, румян и пр. Но прилагать эти усилия, возможно, все же стоит во избежание постыдной капитуляции, во избежание особой распущенности, на которую способна только старость, постыдного бытия в мире (по крайней мере для неофитов, которые только вступают в мир). Отношение детей здесь показательно. Когда ребёнок восклицает: «А король-то голый!», мы понимаем, что устами младенца глаголет истина, а когда ребёнок говорит: «Ух, какой ты старый!» – то нужно ребёнка научить, что так говорить неприлично (как неприлично сказать гостю: «Вы столько едите, мама сказала, что на вас не напасёшься»). С этим связана первая социализация, первый опыт взросления. Потом мы учимся не замечать старости. Все эти модусы культуры, однако, не затрагивают радикальный вопрос внутреннего самоотчёта: как мириться с этим публичным неприличием?
Тут есть две стратегии. Европейская стратегия заключается в том, что центр тяжести переносится на символическое. Даосская стратегия предстает как искусство постепенного, незаметного исчезновения. И в какой-то точке эти стратегии совпадают.
К. П.: Мой пафос состоит в том, что красота старости реально существует. Но существует и ужас перед старостью. Причем это ужас такого же рода, как ужас перед мертвым телом. Говорят, бояться надо не покойников, а живых. Но ужас перед мёртвым телом сложно преодолеть (хотя этот ужас порой оборачивается специфическим извращением – некрофильством). Итак, я позиционирую красоту старости. Она трагична именно потому, что амбивалентна и связана с ужасом перед мертвым (или умирающим) телом.
Распущенность – интересный сюжет. Спасибо Александру Куприяновичу, что он его тематизировал. Применительно к возрасту распущенность обнаруживается по-разному: распущенность старости на порядок страшнее распущенности юности.
Юноша может себе позволить распущенность, но не старик. Красивый юноша и красивый старик – это разные каноны красоты. Но красота юноши – это, как говорится в записных книжках И. Ильфа, «лицо, не утомленное умственными упражнениями». Такое лицо разочаровывает. Красивое лицо молодого человека совершенно, но это совершенство куриного яйца. На нем ничего не написано. Красота же возраста состоит в том, что на лице появляются «записи», которые и есть собственно фиксация человеческого, духовного.
Добавлю несколько слов относительно боли. Существует боль сама по себе и существует страх боли. С этой точки зрения, у старика больше преференций, поскольку некую палитру боли он уже пережил. Старик начинает понимать, что та боль, которая ожидает его при смерти, не больше той, которую он уже знает и помнит.
Тема старости интересна тем, что она открывает нам собственно человеческие сферы бытия, запредельные, не связанные с биологическими стихиями. Старость может восприниматься как жизнь после смерти. Когда я сейчас гуляю, например, по Елагину острову, у меня ощущение, что мой дух витает по местам, где я некогда жил, когда мне было 7 и 17 лет. Возникает некая жизнь без тела.
В связи с этим особое внимание следует уделить сюжету «старость как творческий возраст». В каком смысле старость можно рассматривать как творческий возраст в неменьшей степени, чем юность и зрелость? Творчество старика развертывается в особом модусе, поэтому оно подчас незаметно. Если творчество вообще есть производство новых и значимых идей, то старик не инициатор нового, не новатор по преимуществу, но он выполняет другую необходимую функцию – функцию хранителя значимого. Он хранитель культуры. И не только хранитель, но упорядочиватель и систематизатор. Старость создает среду. Вот молодой А. С. Пушкин пишет «Руслана и Людмилу». Но если бы не было среды зрелых людей, которые оценили его творение, не было бы и А. С. Пушкина.
Два примера ярко выраженного образа старости – это Ч. Дарвин с его концепцией происхождения видов и Д.И. Менделеев с его периодической системой химических элементов. Упорядоченность сигнифицированного фиксированного слова – вот что существенно для старости. В этом плане старик как творец – это архивариус, без которого молодежь не может творить, как не может творить и без накопленного книжного фонда. Старик – это хранитель системы координат, или положения неподвижных звезд. Если в один день вдруг исчезают интернет и библиотеки, то творчество становится невозможным. Оно обязательно предполагает некий фонд накопленного знания, по отношению к которому только и может существовать новое. То есть новое не может иметь места, если нет фиксированного, систематизированного и упорядоченного старого.
Такая систематизация предполагает сигнифицированность, фиксированность слова, и она возможна прежде всего в артефактах. Стало быть, у старика особое отношение с артефактами, особое отношение с вещами. Поясним сказанное на примере старого коллекционера26– Старик выходит из своего пока ещё живого тела в мёртвую жизнь веще́й. И опредмечивание в вещах – фундаментальная процедура старости. Артефакты изымают бытие из времени, они представляют, вообще говоря, способ достижения бессмертия. И с этой точки зрения достойна обсуждения тема «старик и вещи», вернее, «старик и порядок веще́й» (то есть не просто вещи, а вещи упорядоченные). Понаблюдайте за стариками обоего пола. Они озабочены одной проблемой – проблемой порядка и систематизации. Это может быть уровень Д. И. Менделеева, а может быть уровень обычной старушки, разбирающей проеденные молью кофты и платья, которые накопились за всю её долгую жизнь. Она ничего не может выбросить либо мучительно и бесплодно решает вопрос о выбрасывании. После её смерти приходят юные внуки и, не глядя, выбрасывают всё. Её усилия последних двадцати лет, когда она, так или иначе, «упорядочивала» свои старые юбки, пропадают втуне.
Специфически сохраняющий, систематизирующий характер творчества старика и накладывает печать на бытийствование его авторства. Я хотел бы отметить, что подчёркнутое авторство само по себе есть соблазн молодости. Это проявление молодого Angst, это высокий страх молодости не оставить по себе следа, высокий страх ничего не совершить. Старик, напротив, любит свои произведения, которые он оставит после себя и вместо себя, но он не придаёт особого значения своему авторствованию. То есть поистине настоящий старик любит культуру в себе, а не себя в культуре. Известная формула К. С. Станиславского срабатывает применительно именно к возрасту. Поэтому творчество старика отягощено заботой об авторствовании лишь в той мере, в какой старик за своё произведение несёт ответственность. Ответственность в модусе вины уходит. Если плохо, уже ничего не поправишь. На первый план выдвигается ответственность за свое произведение в той мере, чтобы по возможности достичь адекватной самооценки.
А. С.: Для темы авторствования также важен момент замещёния. В финно-угорских культурах, например у мордвы, принято, чтобы женщины шили особый погребальный саван, на котором значим каждый элемент вышивки, по сравнению с ним современный дресс-код – ничто. Бабушка вышивает сарафан, на котором изображена вся её жизнь. Этот сарафан никуда не выбросят, и он не уйдёт вместе с ней. И именно такие сарафаны несут в себе единичность, потому что кости, к сожалению, не сохраняются. Чем же отличаются от этого сарафана мемуары? Это ведь тоже оставление после себя определённой вышивки, только в форме слов. С определенного возраста человек начинает заполнять лакуны своей биографии: когда дела обстояли так, я был здесь, а когда так – я был там. И так вышивка за вышивкой, узор за узором. И как после той старой женщины останется сарафан, так после человека остаются мемуары, которые состоят из замещёния узлов тела и стыков проживания, уже прожитых телесных витальностей, поскольку тело мы проживаем раньше, чем те символические суставы, которые могут при жизни быть в него инсталлированы.
Действительно, это другая природа авторствования, несмотря на внешнюю похожесть (и в том, и в другом случае появляется текст), и на самом деле до определённого возраста авторствование – это сражение голодных духов за осуществленность. Лучше всего оно описывается с помощью именно этой мифологии, согласно которой нужно во что бы то ни стало обрести признанность.
Авторские войны всегда жестоки. «Только не спутайте меня с кем-то другим», – говорит Ф. Ницше, описывая ужас авторов всех времен и народов. Здесь уже нет нашествия голодных духов, это форма завещания, изготовления, как пишет У. Уитмен, «мы по жизни идем как на похороны к себе, завернутые в собственный саван». Это как раз об этом – о фиксациях, замещёниях, которыми старость совершает последний «выброс» в креатосферу. Эти письмена обладают более длительным сроком хранения, и главным образом они упорядочивают самую последнюю часть жизни, придавая ей некую благородную форму – форму эйдоса.
К.П.: Этот образ савана-сарафана и связь с воспоминаниями важен именно в связи с нацеленностью на вещи. Полагаю, что всякий думающий и душевно и духовно активный молодой человек так или иначе, в той или иной форме фиксирует свою жизнь, например в дневнике, выплескивая тот фонтан эмоций, жизненных сил, который бьет из него, в культурные формы фиксированного слова. Кстати, именно дневник укрощает голодных духов, взнуздывает и стабилизирует их. Старик не ведёт дневника, его жизнь уже неинтересна или не так интересна. Старик пишет мемуары, воспоминания. Мемуары – это и есть в сущности непосредственно сама история, я бы сказал – историография. Представьте себе некий огромный корпус историографий, например, российских. Есть официальные исторические книги. Существует огромный и очень важный пласт школьных учебников, через который молодое поколение получает импринтинг истории своей общности. Но под ним мы найдём бесконечные исторические документы, среди которых ключевая роль принадлежит мемуарам. Мемуары, воспоминания – это сама история непосредственно. И прежде всего это история своего тела, души, духа, это рассказ о своей жизни, а сигнифицированными, зафиксированными воспоминаниями человеку дается цельность восприятия мира. Мемуары нужны прежде всего самому старику, потому что именно они позволяют схватить его жизнь как целое. И только так дается смысл жизни, только так становится ясно, что ты прожил её не зря.
Мемуарная литература нужна и другим людям. Я думаю, что мемуары представляют особый пласт произведений на философском факультете, например, книга М.С. Кагана «О времени. О людях. О себе»27 – это, по-моему, характерное произведение, иллюстрирующее генезис истории факультета.
Но обратите внимание на то, что настоящая история факультета пока отсутствует. А если нет истории факультета, то и наличие самого факультета в известном смысле «сомнительно». Существует ли он на самом деле? Вот когда появится его история, например, как обобщение мемуарных текстов и документов, вот тогда факультет и будет вызван из небытия и начнет действительное существование.
Можно задать аналогичный вопрос: существовала ли Россия по крайней мере до летописей как жанра древнерусской литературы? История России даже при наличии летописей выглядит весьма расплывчато до качественно нового этапа историографии, скажем, до В. Н. Татищева и H.М. Карамзина. Пришёл В. О. Ключевский – и Россия возникла как таковая, уже с полноценной историей.
Мемуары – это основа культуры, нулевой её пласт, исходный уровень истории, опредмеченная память. Органическая склонность старика к истории связана с тем, что он видит себя в контексте целого. Молодого человека господствующая чувственная душа соблазняет на ситуационное поведение, а настоящий старик ведёт себя не ситуационно, а в контексте всей своей жизни, и в контексте жизни целого – страны или культуры. И в пределе целое, вселенная, абсолют оказываются его жизнью в результате духовной работы над собой. Таким образом, настоящая старость есть вйдение своей жизни как целого.
А. С.: Но и здесь возникает вопрос о симулякре. Вот Александр Кержаков в двадцать восемь лет написал книгу «Моя жизнь в футболе», в которой он подвёл итоги своей футбольной жизни. Эти своего рода мемуары разошлись большим тиражом. В одной из передач его спросили: «Александр, может быть, Вы проживете восемьдесят лет, что же Вы в двадцать восемь подводите итоги?» Он ответил: «Как футболист я перестану существовать гораздо раньше, кому я тогда буду интересен?» Получается, он понимает, что есть жизнь внутри жизни, которую он и проживает с подобающей, быть может, украденной у будущего, интенсивностью. Как футболист он уже ветеран, а дальше неизвестно что будет. Так что это симулякр?
К.П.: Нет, просто в нём находятся два человека. Во-первых, футболист – обнаружение витальных сил, а во-вторых, историк, философ, гуманитарий, который может писать, и в данном случае даже неважно, пишет ли он самостоятельно.
Многих людей «напрягает» вопрос, написал ли Л. И. Брежнев сам «Малую Землю» и «Возрождение». Но, как я думаю, это не столь важно. Важно, что он подписал, что он отождествился с этим текстом, а в конечном счете для такой техники письма существуют профессионалы, которые выполнят эту работу.
Вообще можно сказать, что старик, представляющий собой человека, способного если не написать, то подписать историю своей жизни, – это и есть человек как таковой. Хотя понятно, что для футболиста речь необязательно идёт о старости. Но для философа юность и зрелость – это всего лишь подготовка к старости. Старые философы подчас тяжело расплачиваются за грехи юности. Есть такой довольно жуткий анекдот из нашей советской истории: если подумал – не говори; не удержался и сказал – не записывай; не удержался и записал – не подписывай; не удержался и подписал – откажись. Что значит «откажись» в данном контексте? Откажись от всей своей жизни. Старость – это нисходящее движение человеческой жизни в плане биологическим и восходящее движение к мистическому отождествлению с мировым абсолютом, с Богом.
«Длиннее детства жизни не бывает…»28
К.П.: Детство – сюжет, которому посвящаются научные конференции и целые тома исследований. Но, прежде чем рассматривать метафизику детства, хотелось бы сделать несколько предварительных замечаний.
Отметим, что над сюжетом детства витает комплекс вины. Вспомним рождественский рассказ Ф.М. Достоевского «Мальчик у Христа на елке»: среди праздничной суеты на улице насмерть замерзает маленький мальчик и попадает на елку к Христу. Этот сюжет исполнен бесконечной жалости, которую вызывает гибнущий ребёнок. Причём слово «жалость» я использую в контексте «Оправдания добра» В. Соловьёва, где философ выявляет три фундаментальные архетипические структуры – жалость, благоговение и стыд29. Так вот ребёнок – это некое воплощение любящей жалости. И для «Братьев Карамазовых» ключевым оказывается сюжет о том, как помещик затравил собаками мальчика, камнем повредившего ногу собаке.
Тема животных и тема детей существенным образом перекликаются. Например, в книге Виктора Дольника «Непослушное дитя биосферы» есть подзаголовок «Беседы о поведении человека в компании птиц, зверей и детей»30. На первый взгляд – какой неравновесный список! Тем не менее для этого ряда есть сущностные основания.
Комплекс вины и переживание жалости возможно принять как первое экзистенциальное измерение детства.
Во втором экзистенциальном измерении отсутствует столь высокий градус напряжённости, но оно также значимо. Детство можно рассматривать, исходя из понятия «экзотика». Ребёнок – это нечто радикально другое, но это радикально другое парадоксальным образом предстаёт как подлинно свое. Моя сингулярность, моя частность, моя ограниченность в перспективе детства предстаёт как окно в трансцендентное, где раскрывается абсолют. Рефлексия частного оказывается выходом ко всеобщему: именно ребёнок открывает нам суть бытия. Так было, конечно, не всегда. Этот подход в значительной степени представляет собой результат распространения идей эпохи Просвещёния. Но за ним стоят и фундаментальные идеи христианства. Дети играют в евангельском мировоззрении важную роль; дети – другие, это определенный горизонт, призыв Христа: «Будьте как дети» (Мф. 18:3), – указывает на возможность приближения к этому горизонту.
Детство предстаёт как метафора человеческого бытия вообще. Здесь открывается значимость философского осмысления. На нынешнем этапе новоевропейской цивилизации детство отдано на откуп педагогам (я бы даже сказал педагогиням). Попытка его сущностного анализа в психолого-педагогическом ряду подчас становится бесконечно скучным занятием. (Правда, самокритично должен заметить, что среди всех психолого-педагогических текстов на тему детства наверняка присутствуют талантливые и вполне достойные. Но мне как читателю не повезло – я пока не наткнулся на эти золотые крупинки. Точно так же не уверен, что мне повезёт как писателю. Намного ли лучше то, что я предоставляю на суд читателя того, что я широким жестом отринул?!)
Так или иначе в противовес психолого-педагогическому подходу мы предлагаем философское сопротивление, призываем к философскому удивлению. Мы внутренне настолько привыкли к детству, что перестаём понимать, насколько осмысление детства существенно для всякого философского миросозерцания, причём вне зависимости от того, осознаёт это тот или иной философ или нет. Отталкивание от идеи детства совершенно необходимо, оно скрыто в каждой философской системе. В каждой системе существует собственное циклическое время, и в цикле каждой системы есть своё акме, своя взрослость, есть своя старость, и своё детство.
С этой точки зрения детство обнаруживает нам одну из граней внутренней природы интенсивной формы бытия. Если мы принимаем идею циклизма как одну из комплементарных идей понимания времени, мы так или иначе должны принять идею детства как идею рассвета, идею утра. В «Авесте»31 и «Ригведе»32 существенна тема утренней зари, но там господствуют скорее эротические метафоры, нежели метафоры детства. Раннее традиционное общество не видит специфической красоты ребёнка. Как, например, в «Ригведе» представлено утро? Появляется богиня, обнажает свою грудь, и благодаря этому мир расцветает. Полагаю, что в сегодняшнем восприятии мира здесь бы присутствовала также метафора ребёнка, а не только молодой женщины. В античной культуре, то есть в позднем традиционном обществе, тема ребёнка уже есть. Это, например, многочисленные путти в архитектуре барокко и ренессанса, скульптурные и живописные изображения ангелочков, амурчиков – детей, которые прекрасны сами по себе.
А. С.: Возраст вообще остается tabula rasa для метафизических дискурсов. Но это относится особенно к детству, несмотря на его очевидную значимость в нашей жизни. О детстве мы можем говорить, лишь описывая этнографию детства, собирая детский фольклор либо оперируя сентиментальными бессодержательными выражениями, заклинаниями о слезинке ребёнка и прочих вещах, которые, тем не менее «работают». И, с одной стороны, важно понять, почему работают. С другой – почему детство не тематизировано далее этой метафоры, не выходит за её пределы. В отличие от множества других философских категорий и предикабилий, описанных Аристотелем и, Кантом, детство остаётся некой киселеобразной массой, о которой можно высказаться, но лишь на уровне здравого смысла или неких частных дисциплин, носящих квазинаучный характер, как например пресловутая «дошкольная педагогика» или «научно обоснованные» способы воспитания детей33.
Основатель архетипической психологии Джеймс Хиллман утверждал, что со времен Ж. Ж. Руссо сменили друг друга двадцать четыре различных концепции детства, причём каждая из них отрицала предыдущую. Среди прочего утверждались и необходимость опережающего развития, и необходимость дать детству состояться, и способы ставить сверхзадачу, и, наоборот, потребность видеть в ребенке маленького человека, и пр. Не говоря уже о деталях, которые могут менять смысл с точностью до наоборот. Например, в 10-х гг. XX столетия отстаивали теорию тугого пеленания младенцев во избежание искривления ножек. Этот якобы научно установленный факт, который пропагандировался ведущими детскими врачами, через некоторое время был признан предрассудком. Многие тома исследований были посвящены необходимости кормить ребёнка по часам, а не по желанию, пока эта теория также не оказалась предрассудком. Однако то, что пришло ей на смену, является предрассудком в не меньшей степени. По степени шарлатанства дошкольная педагогика может соперничать разве что с диетологией, которая тоже каждый год выдвигает новые концепции голодания или правильного питания. Таким образом, бесчисленные предрассудки XX и XXI вв. формируют специфическую дисциплину на стыке здравого смысла и вырождённых форм эзотерики, по способу своего бытия не слишком отличающуюся от астрологии. Это некое общедоступное, «демократическое», знание, где воспитание детей соседствует с разгадыванием кроссвордов и теориями правильного питания. Немаловажную роль тут играет возможность обсудить всё это с первым встречным, поочередно ссылаясь то на науку, то на традицию. Здравый смысл в виде соединительной ткани заполняет пространство разговоров, пространство житейского ума, но в действительности речь идёт о сотрясении воздуха, которое в Библии замечательно названо «кимвал бряцающий». При этом ему сопутствуют куда более важные вещи уже культурологического характера – те же высказывания относительно слезинки ребёнка или слепого материнского инстинкта.
То, что это действительно инстинкт, нам скажет любой создатель боевиков, мелодрам, любой голливудский режиссер, который знает, как нужно структурировать время, чтобы созрела гроздь гнева, чтобы обеспечить у зрителя работу внешней или внутренней секреции. Всякое эвокационное, основанное на инстинкте построение имеет временную развертку, достаточно примитивную, но в ней присутствуют определённого рода фетиши, которые всегда срабатывают. К таким фетишам относится и ребёнок. Если перед нами грозный Шварценеггер, который должен перестрелять всех врагов, то сначала надо обязательно похитить его доченьку или кудрявого малыша, чтобы созрел гнев зрителей, чтобы идентификация героев произошла наиболее прямым актуальным образом. Поэтому в данном случае этот фетиш носит чисто технический характер. Или вот брошенная кукла, на которую негодяи ещё и наступили, значит, можно смело крушить злодеев, используя щедрый внутренний гормональный дождь возмущенного зрителя. За слезинку ребёнка или даже сломанную любимую игрушку можно смело положить несколько десятков подлых взрослых. Этот фетиш используется в качестве приманки, ловушки, как правильная фирменная обёртка, надлежащая упаковка аффекта.
Мы знаем много других культурологических установок, которые носят принципиально некритический характер, например уже упомянутый святой материнский инстинкт. По-видимому, они и должны быть такими. Н.В. Гоголь устами Тараса Бульбы утверждал, что нет уз святее товарищества», ещё очевиднее, что «нет уз святее материнства. Хотя сексуальность благодаря 3. Фрейду сейчас подвергается любой деконструкции и всё может быть рассмотрено технически, настоящие чувства матери так и не были никем озвучены. Даже современный феминизм в данном случае не слушает внутреннего отчёта, такой отчёт принципиально репрессируется. Мать укачивает своего малыша и испытывает к нему нежные чувства. Конечно, она его любит, но, наверное, наступает момент, когда хочется швырнуть куда-нибудь это орущее существо, которое не дает спать и ведет себя совершенно безумно: кому же мать расскажет об этом, если опасно (для психического здоровья) признаваться даже самой себе?
К.П.: Помните чеховский рассказ «Спать хочется», когда юная няня убивает ребёнка?
А. С.: Но я-то говорю о матери. Здесь речь идёт о фетишистских моментах, которые мы должны иметь в виду, но которые в принципе не должны подвергаться анализу, поскольку всякая рефлексия будет означать незаконное вопрошание по отношению к важнейшим первоэтическим установкам. Мы предполагаем, что нельзя есть людей, но не должны спрашивать, почему это так. Это вопрос незаконный во всех отношениях, если мы его задаем, значит, с нами уже что-то не в порядке. И так и должно быть с точки зрения этики как нормативной дисциплины, вообще нормативной инстанции культуры. Есть вопросы, которые не подвергаются сомнению. И святой инстинкт материнства среди них на первом месте. Любые изощренные психологические наблюдения на сей счет, любые формы внутреннего самоотчета репрессируются и должны быть репрессированы, ибо в таких исходных случаях именно незнание есть сила.
Но как раз философия должна честность и точность всякого самоотчета рассматривать в качестве важнейшей и единственной добродетели, нисколько не боясь смутить «малых сих». Иначе это уже не философия, а проповедничество или что-то ещё, что само по себе тоже прекрасно, но в своём собственном модусе. Поэтому если мы претендуем на философию, мы должны бесстрастно, бестрепетно и безжалостно этот вопрос рассматривать, но именно постольку, поскольку мы пребываем в качестве философов. Назвался груздем – полезай в кузов. Наша озабоченность близкими людьми – это другая реальность, другой семиозис, семиозис нормативной этики, веры, который должен ряд положений просто принимать к исполнению, и из этих положений вытекают соответствующие поведенческие модусы и соответствующие стратегии культуры.
И поэтому только те культуры и этносы, которые как бы обеспечили себе рутинную процедуру естественного восполнения потомства, могут снизить напряженность в этом вопросе: когда отец семейства не может точно сказать, сколько у него детей – двенадцать или тринадцать – и не видит смысла вдаваться в такие подробности, трудно ждать от него речей о святости материнства и горючей слезинке ребёнка. В то же время такого рода «вольности» относятся сегодня к числу репрессированных. Права ребёнка – это табу, что опять-таки справедливо, но, с другой стороны, затрудняет философское рассмотрение вопроса. То, что многочисленные пустопорожние тома под названием «Философия детства» заполнены рассуждениями о дошкольной педагогике, в какой-то степени объясняется потаканием маниакальному стремлению к авторствованию. Но это и указывает на значимость определенных табу: о ребенке нужно писать только вот так либо вот так. Шаг влево, шаг вправо – и ты чудовище, а раз так то и настоящая, бесстрашная философия «на эту тему» невозможна. По-настоящему философская рефлексия означает свободу от цензуры, и, главное, от самоцензуры. Философия и начинается там, где мы от неё (от цензуры) свободны. И детство – чрезвычайно неудобная для философии область, здесь заклинания то и дело приходится выдавать за аналитические положения и философские максимы.
Ну а искусство балансирует между предзаданными полюсами великой ангажированности. С одной стороны, это, допустим, Игорь Северянин (и вообще поэзия Серебряного века) с известной строчкой: «Люблю смотреть, как умирают дети», – хотя мы понимаем, насколько это всё картинно и переполнено клюквенным соком. С другой стороны, это клише в виде священного материнства, в виде крохотной дочки Шварценеггера, которая пребудет ещё века в качестве абсолютного стимула, пришедшего на смену чаше святого Грааля.
К.П.: Александр Куприянович обозначил альтернативу, которая присутствует в нашем рассмотрении. Я опираюсь на авторитет В. Соловьева и фиксирую жалость как некую фундаментальную константу бытия, а мой коллега раскрывает жалость в качестве фетишистского момента. Нельзя не признать, что за неприятием жалости стоит большая историческая правда. Ведь, если судить по реконструкциям архаики уже в эпоху модерна (Теодюль Рибо и пр.), в древние времена во время голода съедали сначала детей, причём мать, у которой ещё не обсохли слезы оттого, что её ребёнка отняли и убили, уже с жадностью вгрызалась в его мясо. Детей ели так же, как и стариков. Но последнее более понятно (хотя и менее вкусно): человек уже закончил свой цикл.
Слезинка ребёнка, столь акцентированная в русской культуре на грани между золотым и серебряным веком, – это фундаментальный образ, против которого Александр Куприянович направил свой безжалостный философский стилет. Я хотел бы обратить внимание на то, что жалость к детям имеет ту же природу, что и жалость к старикам, и эта жалость приобретает эстетические формы. Любование детьми и любование настоящими (подлинными) стариками – это вещи, связанные и в юридическом плане. Существует комплекс законов, защищающих детство и защищающих старость, а также защищающих женщин и инвалидов. Но во всех случаях такой подход имеет и оборотную сторону, на которую обратил внимание мой коллега. Дети порой предстают ужасными и в художественной литературе. Ярче всех, вероятно, это раскрыл У. Голдинг в «Повелителе мух». Но это и, к сожалению, прочно забытые «Испорченные дети» М. Е. Салтыкова-Щедрина. Это чеховские дети (А. П. Чехов никогда не говорит о ребенке с уменьшительным суффиксом, как делает это Ф.М. Достоевский), и дети в произведениях писательницы Американского Юга Фланнери О’Коннор. И ключевая структура для данного вопроса – это структура, связанная со смертью, прежде всего с детской смертью.
В истории испанской фотографии начала XX века существовала странная традиция фотографирования родителей с только что умершими детьми на руках. Сидит мужчина в костюме-тройке, а на руках у него уже одетый для погребения труп ребёнка пяти-шести лет. Выражение лица родителя – это прямое выражение бесконечной смертной тоски: мир устроен неправильно, если я ещё жив, а мой пятилетний ребёнок мертв. Эти фотографии показывают обратную сторону темы о слезинке ребёнка.
Несколько слов следует сказать и о Ж. Ж. Руссо. Пожалуй, для нас это ключевая фигура, так как Ж. Ж. Руссо, как я думаю, впервые увидел детство в философско-антропологическом измерении, увидел всерьез34. Он отделил детей от взрослых, потому что для начала XVIII в. и для прежних столетий ребёнка нет, есть просто маленький взрослый, который и одевается и должен вести себя как взрослый. Конец XX-го века обнаружил в одежде фундаментальную инверсию: не детей одевают как взрослых, но взрослые одеваются как дети. Это и юмористическое начало в одежде, и вхождение спортивного стиля, и т. д. Ив этом вопросе детство одерживает фундаментальную «победу». Данный поворот связан с инфантилизацией общества первого мира конца XX– начала XXI вв.: шестидесятилетний хочет смотреться как мальчик, шестидесятилетняя – как девочка. Например, в двоящемся образе Аллы Пугачёвой задорная и бесконечно талантливая девчонка соперничает с солидной матроной, умудрённой опытом бабушкой, причём инфантилизирует её именно одежда.
Таким образом, мы смоделировали ценностное столкновение отношений к детству, но полагаю, что в современном обществе всё-таки господствует отношение позитивное – позиция янь. Позиция безжалостного анализа также имеет место, но она завуалирована, смята, – это позиция инь.
А. С.: Можно говорить об эксклюзивном способе принадлежности к сфере человеческой чувственности, где ключевым словом является «амбивалентность». И глубочайшая любовь к ребенку порой идёт рука об руку с противоположным чувством; это относится и к встречным чувствам ребёнка, которые мы обычно списываем на специфическую «детскость». Это выражается и на вербальном уровне, например, ребёнок часто говорит: «Бабушка, когда ты умрёшь, я буду вертеть твою швейную машинку, сколько захочу». Взрослый этого не говорит. Но любое истинно полное человеческое чувство обязательно включает в себя противоположность, причём в форме нестыкуемости, как это блистательно выразил Евгений Шварц: «Лучшее украшение девушки – это скромность и прозрачное платье». Соединение несоединимого и есть то, что является истинно человеческим, всё остальное слишком мелко.
Это в полной мере относится и к детям, но ввиду важности «детолюбия» существует его физиологическая подстраховка. Почему вид младенца вызывает умиление? Ведь если младенец «не такой», его никогда не сфотографируют на пачку детского питания с надписью «Малыш». Когда мы встречаем «такого» младенца, видим его воочию, мы ощущаем, что он просто «очаровашка», и это инстинктивный механизм. Он свойственен всем культурам, безотносительно к эксплицитным установкам. Одновременно он носит охранительный характер. Мы пока не знаем, против чего и кого он должен охранять, но у него есть прямые природные аналоги. Нельзя не вспомнить, например, о наблюдениях нидерландского этолога и зоопсихолога Н. Тинбергена. Все мы знаем, как птицы заботятся о своих птенцах – хотя она и птица, но ей птенца жалко. Но благодаря мудрым этологам, мы теперь знаем и следующее: оказывается, распахнутый клюв птенца с яркой желтой внутренней расцветкой работает как специфическая «желторотая машина», которую нужно непрерывно кормить. И если птица-мама не сунет туда червячка, она сама пострадает – последует внутреннее гормональное возмездие. Некоторые птицы даже погибают от стресса, если перестают подкармливать эту «желторотую машину». Она буквально требует: корми меня, иначе не сохранишься. Так устроила природа, чтобы птицы выкармливали птенцов. В человеческом мире также можно найти аналоги. И если бы не было физиологически подстрахованного восхищения младенцем, как знать, ареал людоедства, быть может, был бы куда шире.
К.П.: Мне нравится образ ребёнка как «желторотой машины», ведь разговаривая о детях, мы волей-неволей обращаемся к животным. Говоря о детях, мы в сущности говорим о животных. Говоря о животных, мы говорим о детях, потому что животные – это братья наши меньшие. Также я хотел бы обратить внимание на сферу искусства. Детские художники и детские писатели – это люди, которые заведуют ключевыми структурами в национальном духе. Наиболее показателен здесь пример поэта Сергея Михалкова – автора гимна Советского Союза, затем гимна России. То же можно сказать о К. Чуковском, А. Барто. Основу национальной культуры создают не Томасы Манны и Роберты Музили, пишущие толстенные романы для взрослых, которые надо читать с конспектом. Сегодня основания культуры формируют создатели мультфильмов, это, например, Эдуард Успенский, Вячеслав Котёночкин – создатели образов, которые понятны и доступны и детям, и взрослым. Детское письмо и детское изображение составляют базу существующей культуры, как и красота детского лепета. Последняя пародируется, но при этом пародия выступает как форма любования. Я никогда не забуду слов одного очень хорошего по отзывам учителя географии: «Я не люблю детей». И первая ступень философской рефлексии состоит в том, чтобы освободиться от любви. Любовь делает слепым. И поэтому философия детства подразумевает отказ от этой априорной любви.
Мы обрисовали феномен детства во временном плане. Что есть детство для нас в смысле онтологическом? Это некая данная нам изнутри метафора становления – становления, как оно понимается у Гегеля, трактующего истину как процесс35. Истина как бытие, так и ничто, говорит Гегель, представляют их единство. Это единство есть становление. Ребёнок – это становление, данное нам в чувствах, это становление, в психологическом плане раскрывающееся как импринтинг, как первоначальное впечатывание. Философски и культурологически детство интересно ещё и потому, что оно предстаёт как процесс самотворения, как процесс творчества. Ребёнок несёт в себе начало новизны, начало того, чего в обществе не существует, или оно забыто, или запрещёно. И, таким образом, ребёнок – это некий полюс в диалоге с системой образования. Система образования и воспитания предстает как институционализированная значимость, а ребёнок – как начало новизны. Шестилетняя девочка занимается мастурбацией. Родители говорят ей: это «нельзя» ни в коем случае, это запрещёно. Девочка спрашивает: а почему? Если это приятно, то почему запрещёно? Ребёнок часто оказывается в тупике, из которого взрослые не могут вывести его. Ребёнок непосредственно близок к творчеству, – к проверке заново всех общепринятых норм; он таким образом обновляет социум, обновляет культуру.
С каждым новым поколением это совершается заново – каждая новая генерация обращается всё с теми же вопросами к институту семьи, к системе образования, а устоявшиеся социальные институты дают всё те же, зачастую пустые и ничего не значащие, но как бы правильные ответы. И этот совместный процесс обновления, в который включаются и ребёнок, и взрослый, и упомянутый уже старик как персонификация значимости. Творчество как единство нового и значимого предполагает диалог поколений. В своем безумном стремлении к новизне ребёнок раскрывает нам дионисийное измерение мира36.
Почему же эта «желторотая машина» столь чудовищна? Потому что она поедает прежнее поколение. Появившись на свет, ребёнок ставит под вопрос бытие тех, кто уже есть: «И всех вас гроб, зевая, ждёт». Мы предназначены для нового цветения, нового разыгрывания этой драмы. Ребёнок, как и всякая новизна, начинает с отрицания значимого. В диалоге со значимостью в случае удачи нововведения что-то выкристаллизовывается (или чаще всего ничего не выкристаллизовывается), при этом старшие поколения представляют аполлоническое начало порядка, устроенности, статичности, геометричности мира. Ребёнок – это начало дионисийное, временное, в нем ничего ещё не установлено, все может быть переиграно заново, сделано иначе. Таким образом, ребёнок постоянно напоминает социуму о необходимости творчества.
А. С.: Я хотел бы добавить, что на уровне реальности происходящего речь должна идти скорее о задержке окончательной определённости, о замедлении необратимого выбора. Бытие ребёнка представляет собой, как говорят в термодинамике, сумму взвешенных частиц «шанс-газа» (идеального газа). Чем дольше он хранит неопределённость как возможность стать кем-то или никем не стать, чем больше разнообразных шансов будущего содержится в резервуаре детства, тем больше мы выиграем, потому что мы сохраняем таким образом самый дефицитный продукт творения – результат неустанной работы негативности – пустоту. Из великой пустоты детства можно ещё сделать что угодно, в отличие, например, от уже осуществленных, специализированных, инструментализированных тел животных. Биология нас учит, что между зародышами и даже между новорождёнными младенцами людей и животных существует большое сходство. Например, новорождённый младенец шимпанзе и человеческий младенец какое-то время развиваются параллельно. Серьёзные различия появляются только с четырех месяцев, причем, на первый взгляд, не в пользу «человеческого детеныша»: младенец шимпанзе или любого другого животного слишком быстро взрослеет, срабатывают и замыкаются рефлекторные кольца, он уже может лазать по веткам дерева, осуществлять целесообразные действия. А человеческий младенец все ещё дурак дураком. Он ничего не умеет, и в этом есть величайшее преимущество: он более длительное время сохраняет пустоту. Такое продлённое детство надо выдержать, чтобы не замкнулось ни одно рефлекторное кольцо, чтобы осталось как можно меньше инстинктов, как можно больше неопределённостей и шансов бытия заново.
Чем дольше тянется детство, тем больше выигрывает культура, тем больше у нас шансов для воцарения диктатуры символического, а не какого-нибудь привычного пути природы. И именно здесь уклонение в специализацию, слишком быстрое программирование ведут в тупик. И, напротив, некоторое сохранение (и порой сохранение пожизненное) навыков ученичества, возможность чему-то научиться – это величайшая добродетель человечества. Это ценнейшее качество, которое по преимуществу является определением юного возраста, в каком бы реальном возрасте оно ни проявилось.
К.П.: «Хранить пустоту» – это ключевое понятие, к тому же удачно сформулированное. Культивировать ничто. Ничто, где всё присутствует в потенции. Фридрих Шеллинг вспоминает свою молодость: «Какие были времена! Казалось, что всё возможно!» Идея, что всё возможно, – это идея детства. Хранить пустоту, ничто, задержать детство – это фундаментальная дидактическая установка. Но смотрите, чем она тут же оборачивается? Задержать чье детство? Задержать детство взрослого? Человеку восемнадцать, двадцать, тридцать лет, а он все ещё мальчик, ребёнок, детство задержано, у него ещё всё впереди… И в какую позицию он попадает по отношению к настоящему ребенку? Ребёнок мне не нужен, ребёнок уже есть – это я. Поэтому я не хочу своих детей, а если они появились, то их надо поставить на место. И Ж. Ж. Руссо, этот великий мыслитель, гений, который нам и открыл феномен детства в философском измерении, своих детей не принимает, отдает в воспитательные дома. Внутренняя опасность хранения пустоты объясняет феномен инфантилизации современного мира. Это особенно видно при столкновении цивилизаций. Например, в чеченской войне с одной стороны стояли российские федеральные войска (двадцатилетние дети), с другой – чеченские боевики (четырнадцатилетние взрослые). Последние уже взрывают фугасы и тем кормят семью. Та же ситуация в Израиле, или в Иране, или в Афганистане. С одной стороны солдаты цивилизованных стран – дети, с другой – взрослые, которые с нашей точки зрения по возрасту совершенные дети.
Обратимся также к теме животных. Дело не только в том (хотя это очень важно), что человек дольше сохраняет пустоту и готовность к обучению, свою неокончательность; дело ещё и в том, что наблюдение над эволюцией домашних и диких животных обнаруживает следующую закономерность: одомашненное животное (например, собака) парадоксальным образом инфантильно. Если сравнивать кошку и собаку, то собака до старости остается «ребёнком», а кошка уже сразу «взрослая», так как она недостаточно, неокончательно доместифицирована. Это проявляется и на уровне анатомии. У многих собачьих пород до старости висят уши. Это детская черта, у щенков волка они тоже висят, но потом становятся. А у многих собак как висели, так и продолжают висеть.
Необходимо сказать также несколько слов о месте ребёнка в иерархии социума. Это место подчинения. Ребёнок в обществе всегда подчиненный, культура подчинения вырабатывается в детстве. Детство вообще можно охарактеризовать как воплощенную культуру подчинения, и так называемое детское непослушание предстает как фундаментальная помеха. Причём детство есть подчинение плодоносное. Надо сказать, что и всякая культура в значительной мере существует в горизонте подчинения. Там, где с подчинением плохо, там и с культурой неважно. Благоговение (это также термин В. Соловьёва) как базовая структура человеческого общежития формируется и культивируется в рамках взаимоотношений детей и родителей, детей и учителей. Бывают периоды, когда папа самый сильный, самый добрый, самый умный, самый богатый.
Мне кажется, одним из основных недостатков русского народа и его культуры является как раз эта неспособность или недостаточная способность к культуре благоговения и подчинения. Поэтому российское общество всегда нестабильно – либо низкопоклонство, безудержная лесть за пределами разумного, либо презрение и всяческое охаивание. Так обходится русский народ со своими властителями. Свержение кумира осуществляется, для того чтобы освободить место для нового идола. Характерен пример отношения к И. В. Сталину: безумное благоговение, затем яростное всенародное охаивание – и попытки нового возвращения к Отцу народов. Впрочем, так было и с Наполеоном во Франции. Там, где существует стабильное общество, где налицо устойчивые иерархические вертикали, которые мне представляются культурной ценностью, – вертикали, составляющие скелет социального порядка, там есть культура благоговения перед начальством.
И, наконец, последнее. В традиционном обществе имеет место фундаментальная близость между тремя категориями, входящими в это общество, – детьми, рабами и животными. Эта параллель не может в духе плоского морализирования унизить ребёнка, скорее она позволяет раскрыть сакральные основы всего многообразия социальной реальности (см. например, Г. Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» или А. С. Тургенев «Муму»). Отношение к детям такое же, как отношение к животным, а отношение к животным такое же, как отношение к детям. В стабильном цивилизованном обществе жалость к рабам, животным и детям суть явления одного порядка. А если наступает эпоха перемен, эта гармония разрушается.
А. С.: Когда мы оперируем понятием «детство» с его размытой тематизацией, нам волей-неволей выпадает крайняя синкретическая точка зрения, как если бы мы взяли такое понятие, как «неамериканец» и стали бы рассматривать всех не-американцев, пытаясь выделить их обобщённую характеристику. Так мы поступаем и по отношению к детству. Очевидно, что подросток, тинейджер – это иное человеческое существо, оно не похоже ни на взрослого, ни на младенца, но странным образом (по принципу неамериканца или незрослости в нашем случае) тинейджер причисляется к этой категории, с которой не имеет ничего общего, а скорее даже во всем ей противоположен. Детство – это лестница взаимно перпендикулярных друг другу модусов бытия и совершенно неоднородных феноменов. Некоторые из площадок могут быть пропущены или редуцированы, но все они являют собой совершенно особую стадию метаморфоз. Если мы говорим, что путь бабочки состоит из трех ступеней, или трех звеньев – куколка, личинка и взрослая особь, – похожих и непохожих друг на друга, то, вероятно, мы должны выявить как минимум три звена и в человеческой метаморфозе (хотя их, конечно, не три, а даже трудно сказать, сколько). Эти звенья различаются по всем параметрам, в том числе антропометрически. Если бы можно было снять в ускоренной съемке процесс взросления и затем просмотреть снятое, получился бы впечатляющий триллер: вот прекрасный бутуз, верх сентиментальности, у которого, не дай бог, увидеть слезинку, или чудная девочка, похожая на Мальвину, и вдруг возникает угловатый подросток, совершенно невероятное существо. Споры «чужого», созревшие внутри, выходят на поверхность, образуют новую телесную группировку. Может быть, различие не всегда столь велико, но оно существует. Это действительно результат некоторого взрыва, который потом перекрывается контрвзрывом, потом другим контрвзрывом, и мы имеем дело с симбиозом возрастов под обобщенным названием «человек». Хотя вроде бы одного и того же человека мы видим в образе младенца, подростка, юноши, но, случайно находясь в одном и том же теле, они по сути являются разными существами. Однако в силу определённых культурных конвенций эта инаковость «смазывается», и мы зачисляем все эти ипостаси в одно и то же существо. Но так поступали не всегда. Как говорит Фуко, это следствие определённой политики тела – презумпции его единственности, дополненной презумпцией единственности имени. Все это могло когда-то выглядеть совершенно иначе37.
Детство действительно связано с подчинением – есть такой определенный коридор подчинения, который даже маркирован в некоторых культурах. Например, нельзя представить себе более тиранского тирана, чем младенец. И он должен быть тираном, он ради этого и существует. Это важно и потому, что им должен быть освоен принцип наслаждения: пусть сработает и отгорит затяжная галлюцинация, которая не подкреплена реальностью. Все желания маленького ребёнка, несмышленыша должны всячески и максимально исполняться, чтобы он как-то закрепился в принципе наслаждения. Потом ему это очень понадобится, и отсутствие признанного детского самодержавия ничто не сможет компенсировать.
А вот реальность всегда успеет сказать своё жёсткое слово. Поэтому ребенку позволено то, что не позволено никому из взрослых, кроме тирана. Это нечто прямо противоположное опыту подчинения, но подобное имеет место до определенной стадии метаморфозы. Подобно тому как личинка в своё время неизбежно начинает окукливаться, так и здесь происходят некоторые видимые изменения, срабатывает определенная сигнализация, и наступает иное бытие, запускается другая культура – человек сформировался, у него есть желания. Когда же приходит полнота созревания, мы можем отыскать среди теневых практик очередную (противоположную) культурную стратегию, в рамках которой действительно требуется максимальное подчинение. Подлинная полнота проживаемых возрастов, которая и составляет сумму времен, предъявляемых к человеческой жизни, дает возможность обретения экзистенциального богатства. Ребёнок ведь нередко существует в социальной и психологической скудости, в своеобразном «минимализме», в унылой атмосфере битья по рукам и т. п. В результате засилья такого минимализма и формируется нечто минимальное. Случаются подлинно трагические вещи. Страшно, когда, например, ребёнок, растущий в семье алкоголиков ещё сам ни о чём не знает, но извне, даже беглым взглядом, уже видно, что он, скорее всего, обречён стать таким же алкоголиком. Кто-то выберется, но большая часть сгинет таким образом. Грустно сознавать неизбежное.
К.П.: Обратите внимание, что у Александра Куприяновича скрытым образом прозвучал 3. Фрейд. Помните о принципе наслаждения и принципе реальности?38 Детство – это воплощённый принцип наслаждения. Взросление же – становление принципа реальности. Подросток – фигура сложная. Но я бы не согласился, что подросток – полная противоположность ребёнку, даже если он и предстает таким внешне. Эта «праздник непослушания», трудный возраст и т. д. Но в экстремальных ситуациях детство внутри подростка обнаруживается с прежней силой. Что бесконечно обыгрывается в американских боевиках с тем же Шварценеггером? Его дочка – та, которую потом украдут – никогда не слушается. Хотя и нежно любит отца, но не слушается и всё делает ему поперек. И он мучается, оттого что воспитание «не получается». Но тут приходят «плохие дяди» и ставят её в действительно экстремальную ситуацию, и она понимает, чего стоит папа, и раскрывается полностью как ребёнок. И, может быть, свидетельством того, что подросток стал уже взрослым, служит то обстоятельство, что в экстремальной ситуации детство в нём не обнаруживается, – его уже нет. Как уже нет слёз, когда надо бы заплакать.
Отметим ещё один существенный момент, касающийся принципа наслаждения. Идея принципа наслаждения лежит в глубине утопического сознания. Когда мы читаем утопии, мы всегда видим попытку сконструировать общество, где этот принцип господствует. Собственно, и в Христовом завете – «Будьте как дети» – тоже присутствует скрытое настроение такого рода утопии. Это касается и золотого века, и рая, и коммунизма.
Яркое описание коммунизма мы встречаем у советского фантаста Сергея Снегова в романе «Люди как боги», где описывается общество будущего. При внимательном чтении поражает инфантильность людей коммунистического «завтра». Они дети, а роль папы и мамы, охраняющих их спокойствие, роль учителя играет сама система – некий гигантский сверхробот. У всех, конечно, имеются свои летательные аппараты, все летают и позволяют себе что угодно даже с риском для жизни. Они бесшабашно рискуют, так как знают, что в последний момент эта автоматическая кибернетическая система спасёт и не допустит крушения. Поэтому они могут вытворять всё, что хотят. Интересно, что утопия как таковая как правило инфантильна.
Так получилось, да и по замыслу нашего диалога вполне естественно, что мой коллега озвучивает начало негативное. Я же «обречен» поэтому подчеркивать положительные моменты.
Предлагаю такую формулу: «Что есть детство? —Детство – это любовь». Очевиден парафраз из Первого соборного послания апостола Иоанна, глава 4, стих 16: «Бог есть любовь». Подчинение в детстве осуществляется именно в любовном измерении. Любовь раскрывается через эти две по существу архетипические структуры – через благоговение (благоговение детей по отношению к старшим) и жалость как ключевое отношение к детям. Но, разумеется, это максимально абстрагированное, схематичное построение.
А. С.: Мы понимаем, что всё, что связано этическим, возрастным дискурсом таких рубрик, как «детство», «юность», «старость» предстает как данность, как нечто, не предназначенное к аналитике. И сама аналитика в этом случае оказывается искажённой. Так всегда бывает, когда речь заходит о важных для человека и человечества вещах. Например, когда мы говорим о свободе, нередко (и поразительным образом) логика, привычная аналитическая вменяемость оставляют автора. Разговор о свободе всегда словно бы провоцирует утверждение, что настоящая свобода предполагает ответственность, обязательное самоограничение. И здесь мы не сразу улавливаем подвох. Ну хорошо, а вот если бы перед нами стали рассуждать так: огонь есть некая стихия, но настоящий огонь предполагает горение в очаге, когда он согревает наш дом, позволяет нам готовить пищу. А если этот огонь вырывается из очага и сжигает дом, то это никакой не огонь, а пожарище поганое. Но мы-то понимаем, что стихия здесь та же самая. А когда нам это же говорят о свободе, мы думаем, что так и должно быть: настоящая свобода должна быть кем-то в нашу честь облагорожена, что же касается своеволия, произвола (других моментов, столь же значимых для стихии свободы) – они рассматриваются как нечто прямо ей противоположное. Причина этого ясна. Просто речь идёт о первичной инструкции, которую во что бы то ни стало необходимо транслировать. А исходные ценности человека лишь ограниченным образом доступны нашей аналитике, нашей рефлексии.
То же можно сказать и о детстве. Сколько мифов, расхожих сюсюканий в рассуждениях о слезинке ребёнка, о неиспорченности детской чистой души нашим взрослым миром, последующей неизбежной ложью! Поэтому это есть самое святое, поэтому во что бы то ни стало нужно не только оберегать и хранить, но и пытаться удержать в себе страну детства и пр. При этом такого рода заклинания препятствуют подлинно аналитическому рассмотрению. Например, мы забываем, что ребёнок в действительности представляет собой особую форму бытия – существо, которое отнесено к роду homo sapiens. Но по большому счету ребёнок – это имаго, цепочка промежуточных стадий в отношении того, что мы называем завершённой личностью, полнотой присутствия или бытием от первого лица, однако в форме для себя каждая «стадия» самодостаточна. То есть мы сталкиваемся со следующим странным обстоятельством: при самом простом рассуждении о мире мы видим повсюду проявления естественного антропоморфизма. Все антропоморфно: и то, что наивно воплощается в волшебных сказках, и то, что очевидно для ребёнка, что утверждает и наполняет мифы. Предполагается, что научное и последовательно философское мировоззрение постепенно избавляется от антропоморфизма. Например, благодаря современной этологии мы частично избавились от антропоморфизма по отношению к животным. Мы понимаем, что человек – это антимуравей, антиприродное существо. Но остается антропоморфизм детства – маленькому ребёнку странным образом вменяются «взрослые» чувства, но только в зачаточном состоянии. Ретроспективно взрослый вспоминает из детства то, что представляет собой не более чем ростки, тогда как целостная картина, конечно, совершенно иная. Она несколько раз меняется, как в калейдоскопе, и так и положено при подлинных метаморфозах – при превращении личинки в куколку, куколки в бабочку, а бабочки в сон Чжуан-цзы39, Но если отбросить мифологемы и посмотреть, что же происходит в действительности, или, в духе Ж. Делёза и Ф. Гваттари, выяснить, как работает эта «желторотая машина» наряду с другими машинами в конвейере, то мы поймем, что каждое существо имеет свои повадки, свои законы бытия, свою экологическую нишу, и, безусловно, эти стадии имаго, включенные в наше обобщённое, очень плохо тематизированное понятие детства, являют собой некую совокупность вылупляющихся друг из друга существ.
Как обычно представляется детство под воздействием скрытой самоцензуры? Нам внушают со всех сторон картинку ностальгически прекрасного времени, когда деревья были большими, когда было настоящее высокое зеркало, куда можно было заглянуть и увидеть что-то интересное. Чудесный, очаровательный мир, из которого мы ушли и куда никогда не вернемся. Но если удержаться от такого рода ностальгических, внушённых и фальсифицированных воспоминаний и попытаться вспомнить: чем же оно, это моё детство отличалось? Что было преобладающим чувством, преобладающей эмоцией? Скорее всего, придется признать, что это была невыносимая скука. Если мы наблюдаем за ребёнком беспристрастно, мы видим, как это существо не в состоянии ничем себя занять. Мир неимоверно скучен. Мир (имеется в виду мир взрослых) замедлен для ребёнка, растянут, наполнен непонятными депозитариями, в нем отложено удовлетворение желания, в нем непрерывно говорят: завтра, послезавтра, через год, когда вырастешь. В процессе взросления мы смиряемся с этим откладыванием, депонированием, но для ребёнка оно неприемлемо, поэтому его быстрая скорость бытия как имаго встречает у взрослых тотальное непонимание. И, конечно, ребёнок сталкивается с тем, что этот мир не предназначен для проживания подлинного детства, так как некому тебя выслушать и некому с тобой по-настоящему поиграть. Нет, занять себя, конечно, чем-то можно, и на паразитировании на этом глобальном состоянии скуки и неприкаянности возникают, например, всякие компьютерные игры, но в значительной степени расставание с детством означает некоторым образом структурирование первородной скуки, нахождение способов избавления от неё.
Прощание с детством идёт рука об руку с созданием текстов бытийной любви, которые можно на манер взрослых более или менее постоянно дополнять. То, что в мире полноценных взрослых личностей представляет уже отдельные сферы бытия, вроде политики, истории, упорядоченного повседневного расписания, для ребёнка тоже постепенно осваивается как игра в придуманную страну со своими законами, которые он сам создает. Эта история гораздо интереснее, чем та реальная история, оседающая в архивной пыли. Но она возникает именно как необходимость структурировать скуку, создать собственную бегущую строку новостей, которая позволяла бы с этим существованием мириться. «Избывать избыток» действительно чрезвычайно трудно. Соответственно, ребёнок слышит постоянные ограничения: отстань, не мешай, не до тебя. Или со стороны мира делаются попытки откупиться: вот тебе очередная игрушка, очередной «Сникерс». Ведь и вправду этот режим бытия, который есть естественное состояние детства, настолько энергозатратен для взрослых, в том числе для родителей, что они не могут там долго существовать, да и не рискуют этого делать. Родители очень любят своё дитя, но, чтобы играть с ним в полноценную игру, нужны колоссальные усилия. Поэтому, играя с ребёнком, взрослые обычно попутно пребывают на оставленной странице книги, додумывают какую-то свою мысль. Взрослый не может вмонтировать в игру полноту присутствия. А ребёнок всё время там, ему иногда не хватает взрослого, и он пытается его подтянуть, собрать всё отсутствующее, расфокусированное в этот же мир. Но чаще всего взрослому это быстро наскучивает. То есть мы имеем дело с двумя совершенно разными состояниями скуки. Одно дело – скука ребёнка с его предельной интенсивностью, другое – скука взрослого, связанная с тем, что он просто не привык к такой интенсивности проживания всего сразу. Взрослому очень важно оставить на потом какие-то моменты времени или определенной структуры происходящего. Ребёнок к этому не привык, поэтому он играет в игру до полного самоисчерпания, до внутреннего спонтанного самооскучнения.
В своей работе «По ту сторону принципа наслаждения» 3. Фрейд писал, что ребёнку нужно повторение – дети не любят новых сказок, ребёнок требует, чтобы рассказывали ту сказку, которую он уже слышал, ему нужны привычные игры и ритуалы40. Взрослому же, наоборот, требуется всё время что-то новое: например, невозможно в десятый раз слушать один и тот же анекдот, или ходить на одну и ту же пьесу, или читать одну и ту же книгу (хотя, собственно, почему бы и нет?). Но так ли уж далёк взрослый от детской любви к повторению? Если задуматься о таких моментах, как самотождественность истины (или, например, самотождественность вдохновения, откровения), то взрослый, когда он идёт на новую пьесу в театр или стремится к какому-то новому тексту, быть может, желает получить как раз то, что он уже получал. Другое дело, что он не может достигнуть этой самотождественности через буквальное воспроизведение текста, потому что он всё время откладывает и сравнивает с другим. Ребёнок же играет на тотальное изживание, то есть он не боится, что всё это исчерпается и станет ненужным, он так изживает первые моменты своей жизни, которые потом отбрасывает, подобно тому как змея сбрасывает кожу, выходя из неё обновленной. В действительности мы видим стремление к самотождественности подобного рода и у взрослых, только у взрослого самотождественность истины, или подлинности, как взыскуемая величина требует определенного рода обновления и новизны, и в значительной степени она «работает», поскольку наличествует страховочный механизм борьбы с оскучнением: если я всё исчерпаю сейчас, что я буду делать потом? У ребёнка такого механизма нет. Обычно говорят, что вот он схватил новую игрушку, два-три дня её из рук не выпускал, а потом выбросил и больше к ней не возвращался. И за это бедного ребёнка чуть ли не критикуют – а он не может жить иначе. Конечно, у него нет такой предусмотрительности откладывания. Его проживание настолько интенсивно, что пока он не проживет эту игрушку, он не может от неё оторваться, и наоборот, потом он может совершенно спокойно её выбросить, от неё отрешиться. То есть перед нами иное существо – оно именуется имаго.
Конечно, это человек, один из населяющих реальность человеческого, но в каком-то смысле это иное существо, чем его преемник, живущий в том же теле и откликающийся на то же имя. Невзирая на тождество тела и тем более на другие меры тождества, принимаемые обществом, например удостоверение личности и прочие формы документированности (все эти меры призваны камуфлировать реально совершающиеся метаморфозы, они призваны к тому, чтобы все существа, живущие в этом теле, во что бы то ни стало втиснуть в единственную рамку, назвать одним именем и произвести таким образом некое противоестественное биографическое и автобиографическое отождествление), всё равно остаются обитатели разной степени призрачности. Но в результате этих усилий скрывается реальный факт неединственности духовных и душевных аватар, которые случаются в нашем теле. В этом смысле мы являемся ходячими кладбищами, где умер ребёнок, умер подросток, но остались призраки. В нас остался призрак умершего ребёнка – не совсем, конечно, умершего, он ещё произносит какие-то слова, иногда появляется, как прочие привидения, но все же он уже больше не населяет это тело. Разговор с призраком – это разговор особый.
К.П.: Александр Куприянович уделил особое внимание амбивалентности ребёнка, начав с того, что это «желторотая машина» и в сущности эта «машина» ужасна, а потом перешёл к восхвалению ребёнка в сравнении со взрослым – взрослый ребёнка «не догоняет».
Рассмотрим эти положения более подробно.
Во-первых, акцент сделан на аксиологическом аспекте: мы постулируем ценность всех возрастов. Это предположение не обосновано специально, но существенно для нас. Теперь мы специально говорим о ценности ребёнка. Ценность детства не ниже ценности взрослого, старика, подростка.
Во-вторых, обличительный пафос Александра Куприяновича направлен против того, чтобы ребёнка рассматривать как некий предмет восхищения, как некий объект красоты (ребёнок – это просто красиво, вне зависимости от ценностной наполненности). Я же полагаю, что это именно так: «красота ребёнка существует, и всё». Разрушит ли аналитическое рассмотрение онтологический факт красоты ребёнка? Не думаю.
Мы пока не подвергаем «желторотую машину» подлинно аналитическому рассмотрению, но нет сомнения, что существует в определённых обстоятельствах настороженность, отторжение, ужас и даже ненависть к ребёнку. Это чувство такого же порядка, как и восхищение красотой ребёнка. Вообще, наше отношение к возрастам (не только к детям!) преимущественно носит эмоциональный характер. Наша задача – перейти от эмоционального к рациональному, но не потеряв эмоциональной основы.
Но сразу перейти к рациональному мы не можем. Мы должны описать, каким образом эмоционально переживается ребёнок. И когда мы предполагаем, что это априорно положительное отношение к ребенку есть мифологическая структура, которую необходимо «поставить на место» путем рационального анализа, необходимо помнить о коварстве мифа. Миф не может быть снят или уничтожен сам по себе. Миф можно снять только мифом. В царской России существовала мифология монархии. Она была разрушена революциями 17-го года. Но разве это было «рациональным преодолением»? Нет! Мифология монархии была преодолена мифологией коммунизма. (Хотя, как мы видим, в историческом масштабе – ненадолго.) Сложность нашего национального положения заключается в том, что мы живём в этих двух мифах.
Что касается детства, то, подчеркивая мифологичность положительных эмоций, проявляемых по отношению к ребенку, нельзя забывать и о темной мифологии отрицательного отношения к ребенку. Ведь дети по меньшей мере могут быть заклеймены псевдорациональной формулой: «Они мешают нам жить». Мифологическая оценка ребёнка, как и представителя любого возраста, амбивалентна. Не только родители «мешают жить» детям, но и дети «мешают жить» родителям. В нашем аксиологическом анализе мы должны зафиксировать амбивалентность отношений к детству, как и к каждому возрасту.
Также здесь прозвучало, что нам надо избавиться от антропоморфизма при подходе к ребёнку. Причём под антропоморфизмом мы понимаем подобность не «человеку вообще», а именно подобность взрослому, который по умолчанию понимается в качестве «человека как такового». Но что мы можем противопоставить этому антропоморфизму? Оказывается, мы можем противопоставить ему техноморфизм, присутствующий уже в самом выражении «желторотая машина». Такого рода метафоры (антропоморфность, техноморфность, биоморфность) внешне – это формы пребывания эмоционального, но по сути – формы пребывания мифологического. У нас нет другого пути, кроме как отрефлексировать оперирование этими понятиями.
Таким образом, говоря об оценке, мы имеем в виду, что к ребенку мы по преимуществу и прежде всего относимся эмоционально. Критикуя положительные и отрицательные оценки, мы сходимся в амбивалентности, принимая существование того и другого как факт. Есть важная книга, автор которой – Януш Корчак, герой-гуманист, во время войны руководил детским домом, где были собраны еврейские дети. Когда нацисты захватили этот детский дом, они предложили отпустить его как известного и авторитетного педагога, в то время как детей было решено отправить в газовую камеру. Он сказал, что пойдет с детьми. Так вот у Я. Корчака есть маленькая книжечка «Как любить ребёнка»41. То есть если принять философское (подчеркну – именно философское) положительное отношение к миру, если мы принимаем этот мир, то и в амбивалентности ребёнка мы должны выбрать преобладание положительного начала, положительных эмоций. Говоря образно, ребёнок в большей мере есть любовь, и в меньшей – «желторотая машина».
Александр Куприянович удачно тематизировал скуку в экзистенции ребёнка. Думаю, что отношения ребёнка и взрослого предстают как обмен скуками: они, будучи глубинным образом связаны любовью, часто скучают в присутствии друг друга. Какие тут можно усмотреть позитивные, так сказать, «конструктивные» выходы?
1. Необходимо сформировать у ребёнка некие навыки самозанятая. Есть такое детское стихотворение Валентина Берестова «Как хорошо уметь читать! Не надо к маме приставать…». Чтение – это один из базовых цивилизационных навыков. Причём это некая фундаментальная структура не только для ребёнка, но и для взрослого, и для старика. Она любому грамотному человеку помогает преодолеть скуку и даже тоску. Ритуалы чтения и письма культивированы в эпоху осевого времени. Родитель и школа обязаны научить ребёнка читать (и писать, что в сущности две стороны одного и того же).
2. Есть такая фундаментальная структура, как общение между детьми. Кстати, я вспоминаю свое детство как тяжёлый и мрачный период. Я ни за что не хотел бы туда вернуться. Скука, страх, ужас, тоска, какие-то непонятные враги. Тяжелые, трагические переживания ребёнка вполне сравнимы с трагическими переживаниями взрослого. Одиночество есть некая фундаментальная проблема, возникающая в детстве. Проблема, которую мы не можем изжить до самой старости. Одиночество и вынужденное уединение корнями уходят в детство. Психологи показали, что талантливые люди, из которых потом что-то получилось, в детстве были одиноки, у них не было друзей. Но речь идёт не только о позитивном понимании таланта как способности создавать некие положительные ценности. Иуда Искариот, как утверждают, в детстве также был одинок. Испытание одиночеством означает закладывание неких фундаментальных структур в ребенке – это может быть одаренность, а может быть порок, несоциализируемость, способность к предательству.
И вдруг среди этой детской тоски одиночества возникает друг – мир как будто озаряется солнцем! Общение между детьми – это возможность приобрести друга – не взрослого, который будет тебя «догонять». Причём речь не идёт только об одном избранном, самом лучшем, друге, память о котором остаётся на всю жизнь. Детские компании, возникающие в играх, создают бесконечную радость детского бытия.
В связи с 3. Фрейдом Александр Куприянович затронул тему повторения. Да, жизнь ритмична во всех возрастах, и этот ритм есть база повторений. С этой точки зрения скука как нечто, свойственное всем возрастам, выражает инстинкт томления по новому, неопределенное тяготение к нему. Взрослые, подавляя зевоту, каждый день смотрят в СМК «Новости», понимая при этом, что, по сути, все это «одно и то же». Ведь им недосуг освоить всерьез современную историю, без которой «Новости» превращаются в пустое мелькание, да к тому же и в способ, к которому прибегают недобросовестные политики, чтобы манипулировать мнением телезрителей. Для таких взрослых уж лучше каждый вечер ставить диск с «Пятым элементом» Люка Бессона и пересматривать его, подобно тому как ребёнок без конца перечитывает сказки братьев Гримм.
Игры взрослого с ребёнком имеют не только такой безнадёжно трагический момент, как обрисовал Александр Куприянович. Подчас они интересны и взрослому. Ведь в сущности повторение игры – повторение себя в детстве, театр, в котором мы разыгрываем свое детство. Мой ребёнок остался внутри меня и ищет повода обнаружиться. Когда я с сыном мастерю кораблик, на несколько дней отложив «важные дела», а потом мы идем его запускать в пруду, я убеждаюсь, что родители порой увлечены игрой наравне с детьми, а то и больше детей. Так что не всегда отношения взрослых и детей сопровождаются взаимной скукой. Так, не случайно на рекламах магазинов, где продаются радиоуправляемые модели, всегда изображаются взрослый и ребёнок. Коварные продавцы знают, что именно взрослый принимает решение о такой дорогой покупке и что в душе взрослого есть пронзительные струны, отзывающиеся на этот безумный призыв.
В скуке ребёнка, конечно, есть и отрицательный момент, состоящий в том, что, в отличие от взрослого, ребёнок не владеет своим временем. Отсюда и непоседливость ребёнка – он не умеет терпеть: «мы хотим сегодня, мы хотим сейчас». А если сейчас нельзя, наступает психологическая катастрофа. Собственно, взросление – это приобретение искусства терпения. Взрослые, которые «не могут терпеть», инфантильны. Это не значит, что они уже всё прошли. Может быть, они только по верхам проскакали. И это вовсе не свидетельствует о том, будто они быстрее развиваются. Вообще говоря, каждый возраст по-своему работает со временем. Нет общечеловеческого времени – в каждом возрасте время своё. Есть время ребёнка, когда день представляется бесконечно протяжённым, когда утро есть целая эпоха, вмещающая множество событий, когда день блаженно долог, а вечером не хочется ложиться спать, потому что отход ко сну воспринимается буквально как смерть, смерть сегодняшнего дня. У старика же годы летят как семечки. По-видимому, это связано с механизмами организации времени, отличающимися в разных ситуациях, в частности с организацией повторения.
А. С.: Предложу объяснение касательно радиоуправляемой игрушки. Эти последовательно вселяющиеся в некое стабилизированное тело существа, которые, однако, не совсем последовательны, но отчасти параллельны, томятся в своих темницах, как призраки. Если мы говорим о господствующих интенциях, то скука, на первый взгляд, представляется самым неспецифическим фоновым чувством, которому соответствует серый цвет. Больше всего мы похожи друг на друга в состоянии скуки – мы скучаем примерно одинаково. А ликованию, страсти, радости, гневу мы предаемся со значительными индивидуальными нюансами. Это так в каком-то смысле потому, что как раз скука больше всего трансформируется при фазовых переходах от младенца к отроку, от отрока к тинейджеру, от тинейджера к юноше и т. д. Скука для нас – это равномерный фон серого цвета или вообще бесцветный фон, смазывающий все краски жизни. Но, по-видимому, для ребёнка скука не такова. Скука ребёнка имеет характер чрезвычайно острого приступа. Например, Л. Витгенштейн спрашивает в своих «Философских исследованиях», пытаясь обессмыслить атомарную концепцию миров и эмоций: «А можем мы ли мы представить себе вселенскую скорбь, которая продолжалась бы 5 секунд, пресыщенность жизнью, которая продолжалась бы 2 секунды?»42. Мы не можем, потому что в нашей внутренней дисциплине времени эти состояния имеют свой квант, они обладают некой минимальной длительностью, не достигая которой, они утрачивают реальность. Но для ребёнка всё обстоит иначе. Здесь действительно возможен острый приступ скуки, вероятно, весьма мучительный, требующий заполнения, мы узнаем его и во взрослом состоянии, ведь скука никуда не исчезает, вся эта незаполненность присутствия очень мучительна, если мы попадаем в мир, который в основном живёт мной, а не я живу им. Хроническая скука взрослых по-своему неизбывна и заполняет промежутки между желаниями. Представим человека на улице. Ему холодно, ему хочется попасть в тёплое помещёние, где есть горячий чай и обогреватель. Больше ему ничего не надо. Это может быть заключенный в колонии или солдат. И вот он попадает в такое место. Ну и что? Проходит час, он уже отогрелся, и ему хочется чего-то другого, более персонального – глоточек коньяку, почитать книжку. Заканчивается всё знаменитым «щас спою», хотя несколько часов назад об этом и речи быть не могло. Но esse homo – именно таков человек. Никакой самодостаточности и успокоенности в промежуточном состоянии у него быть не может. Другое дело, что мы как существа, сохраняющие аскезу по отношению к самим себе и дисциплинированность, научаемся как-то с этим справляться. Конечно, имаго первой стадии детства никоим образом этому не обучены, поэтому ощущение мучительной скуки и требование «чего-то ещё» надолго не отпускают. Это мама думает, что если ребёнка покатали на карусели, он должен быть если не по гроб жизни благодарен, то хотя бы на ближайший день. Но через два часа благодарности уже нет. «Желторотая машина» опять требует червячка. Ничто не является достаточным навсегда, и сама эта лишённость есть та изживаемая детскость, которая взрослыми всячески репрессируется.
При этом репрессии идут параллельно с охранительными мерами – детство надо поддерживать. Мы устроены и запрограммированы так, чтобы обеспечить детству некий комфорт, чтобы этот участок экзистенциального конвейера работал правильно, но одновременно его правильная работа сопряжена с множеством нюансов, в том числе нюансов антропоморфизма.
Почему я говорю об антропоморфизме? В каком смысле? Обычно антропоморфизм означает некую предписанную в соответствии с человеческим разумением линию поведения. Например, мы предполагаем, что кошка затосковала или что-то решила. Вспомним любимую позитивистами пчелу, которая целесообразно действует, значит, она должна быть умной; но наша умная пчела на самом деле будет продолжать складывать нектар в соты, даже если донышки у них выломаны. Простейший эксперимент показывает, что антропоморфизм был ошибочным, что пчела – это «машина». Но в значительной мере машина – это не так уж мало, как нам говорят Ж. Делез и Ф. Гваттари. Хотя машины и являются чем-то механическим, во-первых, сущность техники не есть нечто техническое, во-вторых, использовать машину всё равно может только нечто живое.
Рассмотрим пример действия ребёнка как «вопрошающей машины» – применительно к возрасту почемучек. Ребёнок начинает интересоваться: почему птички улетают на юг, почему французы говорят по-французски, почему облака похожи на медведей; он способен задавать один вопрос за другим, и взрослые (особенно если они детские психологи), исходя из законов гуманизма, могут подумать, что это возраст чрезвычайной любознательности по отношению к миру, что для ребёнка так важно узнать новое. Но не будем спешить, лучше подойдём к этому вопросу с другой стороны. Когда маленький ребёнок опрокидывается на спину и начинает кричать или стучать ногами, понятно, что он пытается воздействовать на взрослых, однако этот механизм воздействия обычно резко пресекается. И он понимает, что так на взрослых воздействовать нельзя, это «не работает». Тогда примитивный механизм постепенно совершенствуется. Например, ребёнок замечает, что. если надавить на куклу, она может издать какие-то звуки – скажет «мама». И, исходя из своей детской интенсивности, он начинает без конца на неё давить – любому взрослому давно бы уже это надоело. Если нажать на куклу, она скажет «мама» или «уа-уа», а если задать взрослому вопрос «почему?», то взрослый, как бы он ни спешил, скорее всего что-то ответит, обратит внимание – издаст некие звуки. Ребенку неважно, что конкретно ему ответят – о том, что французский язык относится к индоевропейской группе, либо о правилах зимовки птиц, – по большей части ребёнок и не слушает наших объяснений. Он спешит задать новый вопрос: «почему?». Просто ему таким образом удаётся манипулировать вниманием взрослых. Он знает: я на куклу нажал – кукла издала звук, а вот я нажал на своих родителей – и они какие-то звуки издают, обращают на меня внимание. Я нахожусь в центре вселенной, и нет ничего важнее этого. Мне не скучно, я главный персонаж, именно на меня обращают внимание – и такой мир надо удержать. Ребёнок продолжает играть роль почемучки, но этот механизм, в отличие от опрокидывания на спину, «работает» вполне успешно. На него все попадаются и «подкармливают» детское квазилюбопытство, которое на самом деле есть не более чем проявление «вопрошающей машины». Если ребёнок просит дать ему конфету или прокатиться на карусели, он может нарваться на отказ, на то, что ему прикажут уйти. Если ребёнок задает «любознательный» вопрос, высока вероятность, что ему внимательно ответят, да ещё и похвалят за любознательность. Поэтому он и движется этим путем. Это иное существо, заброшенное в другой мир.
Различие между имаго ребёнка и ипостасью взрослого в разы больше, чем между двумя взрослыми. Это не просто разные существа, но разные экзистенциальные сущности. Образуется своеобразный симбиоз, где, однако, нет никакого понимания. Ребёнок понимает, что инструкции имеют некоторое расширение. Например, ему говорят: надевай теплые ботинки, а то промокнут ноги; или не ходи без шарфа, а то простудишься; или съешь кашу, а то бабушка будет сердиться. Ребёнок внимательно слушает, и может показаться, что наши обоснования для него являются тем же, что и для нас – то есть некоторой формой аргументации, убеждения. Но в действительности для ребёнка важно не содержание, а структурная формула, согласно которой инструкция имеет право на расширение. Расширение по принципу «потому что». Так срабатывает этот участок конвейера, по которому проходит имаго. Ребёнок понимает, что нужно доказывать, обосновывать, как именно – для него неважно. Вопрос, как именно обосновывать, ещё не отвечает формациям психики, это приходит потом. Но необходимость доказывать прекрасна как таковая, она уже составляет будущий драйв «подлинной» любознательности. Сама «вопрошающая машина», конечно, работает на холостом ходу, но этот навык работы на холостом ходу рано или поздно пригодится, и она, «машина», будет производительно вгрызаться в материал вопрошания. Поэтому важно, чтобы все такты работы почемучки на холостом ходу были опробованы и запущены. И если родители (взрослые) пресекают поползновения ребёнка с точки зрения его неуемных желаний («хотеть не вредно»), что в данном случае они обычно «удовлетворяют детское любопытство» (как говорит Алиса в сказке Л. Кэроролла «Алиса в Стране чудес»), не замечая, что в очередной раз подкладывают червячка в жёлтый клювик. И они не могут этого не сделать, хотя бы потому что маленький человек хочет что-то узнать о мире. И кто же, если не я, расскажет ему о нём? Червячок положен – внимание завоёвано. Через пару минут клювик снова открылся… И в этом весь механизм «работы».
Меня в своё время в книге Леонида Пантелеева «Наша Маша» поразил забавный пример, который я потом проверил на своих детях – и он совершенно точно работает. Можно ли научить ребёнка нравоучением? Взрослому порой кажется, что исходным моральным суждением можно, например, пробудить в детской душе отзывчивость, жалость к младшим, хотя на самом деле жалость имеет совсем иную природу (тему детской безжалостности мы вообще вынесем за скобки). И вот там описан такой случай с Машей, дочерью писателя. Желая развить в ней совесть и, так сказать, моральность, отец всё время читал ей нравоучительные сказки, например «Кошкин дом» С. Маршака. Там есть замечательный эпизод, когда кошка просится ко всем в гости, так как у неё дом сгорел, и никто её не пускает, кроме котят, которых она до этого выгнала. Папа сделал упор на то, что кошке стало стыдно… Понятно, что взрослый хотел извлечь элементарное моральное суждение. Вроде бы всё получилось. Маленькая Маша понимает, как стыдно кошке за её прежние поступки. Но однажды папе пришло в голову спросить, а почему, по мнению Маши, кошке стало стыдно. Каково же было его удивление, когда прозвучал ответ: «Наверно, она пи-пи в штанишки сделала». То есть мы понимаем, что представления папы о формировании стыда были, мягко говоря, преувеличены. Это и есть антропоморфизм. Мы постоянно подставляем своё антропоморфное сознание, сознание иного существа тем существам, которые ещё даже не окуклились, не говоря уже о том, чтобы родиться в новом теле, в теле ego cogito, в том экзистенциальном проекте, в котором мы проживаем нашу жизнь и должны её проживать. Константин Семенович говорил о переходе к рациональному, но в действительности мы без особого аналитического внимания, без деконструкции считаем, что так всё и должно быть. Как добро и зло суть некоторые перворазличия – они отличаются во что бы то ни стало. Нельзя сказать, чем отличается добро от зла – у нас нет таких оснований, так как основания сами полагаются этим актом. Мы просто говорим, что добро отличается от зла, и если это так, то есть существо homo sapiens, есть munda Humana, мир человеческий. Если нам недостаточно утверждения, что добро отличается от зла и мы спрашиваем, «а почему это так?» – возможно, не проявится сама размерность человеческого. То же можно сказать и об отношении к детству. Люди и должны считать, что дети невинны, что они любознательные почемучки, для «малых сих» такое отношение совершенно обязательно. Но если мы претендуем не на звание родителя, а на звание философа (и только в этом единственном случае), мы не должны останавливаться перед этими заклинаниями, нам следует выяснить, как они аналитически устроены, хотя как родители мы ни в коем случае не должны этим руководствоваться. Но как раз этим философ и отличается от проповедника – он не должен бояться смутить одного из «малых сих», не должен останавливаться ни перед какими соображениями внутренней цензуры, приступая к философскому рассмотрению. А дальше идёт то, что было первой реакцией поэта Александра Блока, который как-то посетил заседание ОПОЯЗа (Общество изучения теории поэтического языка) – аналитического кружка, в который входили В. Б. Шкловский, Б.М. Эйхенбаум и др. Они тогда рассматривали начала структурализма – как устроены повесть и роман, то есть «вскрывали механизм» порождения текста. А. Блок полтора часа слушал, что говорят о «нарративных структурах» и их построении. И вот они вышли в голодный Петроград 1919 г., и В. Б. Шкловский, который привёл туда А Блока, спросил, что он обо всём этом думает. На что А. Блок ответил: «я думаю, это все правильно, но одновременно я думаю, что писателю лучше всего этого не знать». Он был совершенно прав. В каком-то смысле должна оставаться конструктивная иллюзия. Писателю этого действительно знать не нужно, и сам А. Блок, по-видимому, услышанное мгновенно забыл. Также существуют многие вещи, о которых лучше не знать родителям. Им лучше согласиться с воспроизводством тех традиционных заклинаний, гуманистических пафосных моментов, потому что они срабатывали сто, двести, тысячу лет назад это проверенный конвейер, он будет работать и дальше. За одним единственным исключением – если мы претендуем на звание философа, а не только являемся родителями. И тогда нет таких веще́й, знания которых мы могли бы испугаться.
Но отметим, что в действительности сам экзистенциальный конвейер, с помощью которого мы можем описать эту цепочку метаморфоз, перерождений, когда в одном и том же теле, хотя и растущем, последовательно пробуждаются разные существа, сохраняющие некоторую память друг о друге, а иногда и не сохраняющие (чаще всего это поддельные воспоминания), «работает» не только на поощрении, но и на некоторых механизмах противодействия. Например, наказания, которым подвергаются дети, те «обломы», которые они встречают на пути своего неограниченного желания, тоже представляют собой неминуемые моменты. Речь идёт о следующем: взрослому, конечно, скучно участвовать в полноценной детской игре, и рано или поздно он из неё выходит, возвращая ребёнка к реальности (принципу реальности), и в результате экскурс в фантазию оказывается кратковременным. И кажется, что ребенку горько и плохо. В голодные 90-е годы я подрабатывал домашним детским учителем в семьях так называемых «новых русских» – обучал дошкольников чтению, письму, счёту, английскому языку. Программа была достаточно простая. Я строил обучение через некую непрерывную суперигру: допустим, диван является океанским кораблем, мы в плавании, везде приключения, но переход от одного приключения к другому связан с выполнением определённых заданий (знать, как называется буква, как она читается, сколько будет 2 + 3) – иначе не вырваться из пиратского плена. В действительности, если взрослый внимателен и инвестирует полноту присутствия, то два часа для ребёнка пролетают мгновенно и между каскадами приключений он получает инъекцию любого знания, и за полгода его можно научить беглому чтению и многим другим вещам. Но что при этом происходит? А происходит странная «шизофренизация» маленького человечка – ребёнок вдруг впервые в жизни незапланированным образом (так как это не запланировано экзистенциальным конвейером) подпадает под такой принцип наслаждения, где ничего не пресекается, всё идёт в спонтанном приключении, к тому же взрослый наворачивает одно приключение за другим. Для ребёнка это утроенная страна чудес, и, хотя он быстро всему обучается, фактически он живет только в этом мире, в остальное время он фактически впадает в анабиоз. Меня дважды выгнали не потому, что я не справился с задачей обучения, а потому что ребёнок переставал спать, он уже никого не видел, только ждал, когда наступит время, придёт учитель и можно будет жить настоящей жизнью. И в этом действительно есть реальная опасность. Я-то по два часа три раза в неделю выдерживал с трудом. Но если эти «окна», полные свободы, не захлопываются, если мы представим себе, что это не шесть часов в неделю, а значительно больше, то ситуация «шизофренизации» неминуема. Она неминуема, если принцип реальности не инсталлируется вовремя, в надлежащий момент. Казалось бы, мы уделяем ребёнку максимум внимания, инвестируем всю полноту своего присутствия – но добра не жди. Конечно, какие-то навыки он получит, но всегда существует опасность того, что не привьётся принцип реальности, и ребёнок так и останется на путешествующем участке конвейера, который неизвестно куда выведет. И в каком-то смысле эта опасность в ослабленной форме реализуется в виде параноидальных устремлений так называемых домашних детей, которые привыкли, что в их распоряжении много книжек, на них никто не кричит, с ними играют, устраивают им интересную жизнь, но в результате они не проходят негативных участков конвейера. Игровые компании сверстников устроены чудовищно – по принципам примитивного общества, но они также необходимы для формирования всей полноты мерности определения субъекта. Опасно пропускать важные участки экзистенциального конвейера, без них не формируется полнота тех качеств, которые нужны на следующих этапах метаморфоз. Эти бедные домашние дети, хотя они и могут оставаться творческими людьми, очень часто наказываются пожизненным несчастьем, неумением постоять за себя и другими сопутствующими обстоятельствами именно потому, что конвейер в этот раз, в их случае, сработал нетипично. В итоге странным образом получается, что невнимательность родителей, их пофигизм и невозможность полноты инвестиций в детское воспитание (негативные участки конвейера) могут сыграть положительную роль в том, чтобы в конечном счёте получилось полноценное существо, чтобы весь цикл метаморфозы был своевременно завершён и наконец можно было бы сдать вахту, которую потом подхватит сама жизнь. И ведь уникальных моментов в любом случае окажется много, так что этого человека мы не спутаем ни с кем другим. И среди этой уникальной непохожести, по-видимому, разброс загрузки экзистенциального конвейера чрезвычайно важен. Каждое микроскопическое различие в первичной загрузке, в первичной фазе воспитания оборачивается важнейшими личностными нюансами. При прочих равных условиях очень важна длительность участков суперигры. По большому счёту, чем они больше, тем больше творческий потенциал, способность творить воображаемые вселенные. Но важно, чтобы эта суперигра отсутствовала в предельные моменты инициаций, ибо тогда возможен сбой вменяемости и невоспроизведение принципа реальности, суперигра должна быть максимальной до такой степени, до какой её можно себе позволить. Хотя этой степени никто не знает, поэтому и не отслежены последствия непрерывного времяпрепровождения за компьютером, где в принципе виртуальный мир организован достаточно эвокативно. Он может вовлекать в себя, как в воронку. Эта воронка воздействует на детский возраст, но, к счастью, недостаточно персонально – там совсем не всё о тебе и для тебя, и за счёт этого там тоже возможно спонтанное оскучнение.
Хотя на данный момент у нас ещё нет примеров взрослых людей, некогда вовлечённых в компьютерные игры. При этом ясно, что, если потакание расфокусированному воображению будет усиливаться, это чревато сбоями в двухтысячелетием конвейере детского воспитания. Поскольку мы не знаем, чем грозит каждый конкретный сбой, остается некоторая тревога.
Вернёмся к рассмотрению человека как множественности существ, прикрепленных к одному телу. Проблема иллюзии в том, что тело одно, и за него идёт борьба – разные ego-конструкты требуют предъявления к проживанию, они ведут борьбу за моторику, за речь, за узкое место в нашей телесной оправе – кто-то побеждает, потом эта психическая инстанция исчерпывается, и следующая предъявляет себя к проживанию. Совокупность этих предъявлений мы называем детством, но, как говорил М. Хайдеггер, весь вопрос в том, кто говорит, кто играет, на каком участке конвейера мы находимся? В зависимости от этого и следует ответ. Есть собирательное детство, есть полезная мифологема под названием «детство» или «счастливое детство». Мы не станем отрицать её полезности – она выполняет конструктивную функцию. Но доколе можно воспроизводить этот принцип восхищения и доколе можно тупо ему следовать? Неплохо бы всмотреться, из чего он состоит.
Обратимся ещё раз к экзистенциальному конвейеру и к его подстраховке, благодаря которым все ипостаси, подразделения автономны, но предполагают постепенное неминуемое проявление человеческого в человеке. Мы отказываемся от представления об элементарном биографическом единстве, от неких «безвозрастных» особенностей homo sapiens, или о вменяемом индивиде, или об ego cogito, и предполагаем, что все способы «недосознания» и «недо-взрослости» – это скорее всего череда самодостаточных существ, сменяющих друг друга в едином теле и их бытие существенно необходимо, как и их своевременное развоплощение. С другой стороны, тот же конвейер мы можем рассмотреть и иначе – на уровне важнейших стратегий или даже стратагем. Они имеют свою форму видимости, а за видимостью порой скрывается та иновидимость, которая становится для нас очевидной при определённых аналитических усилиях. Рассмотрим, например, такую стратагему, как забота. Мы уже говорили о том, что специфическая социальная форма материнского (или даже шире – родительского) инстинкта в действительности может быть рассмотрена как своеобразный приведённый в действие симулякр второго порядка, в силу которого существо под названием младенец обладает уникальной привилегией – его нельзя обидеть, и, наоборот, это стадия «желторотой машины» провоцирует окружение (взрослых, и тем более родителей) на непрерывное пополнение червячками и другими прекрасными игрушками.
Пойдём дальше. Многим доводилось наблюдать такие моменты. В поезде или в кафе находится мама с ребёнком, например, это трех– или четырехлетняя девочка. В кафе сидят люди и разговаривают. Вдруг все слышат, как мама обращается к дочери: «Если ты уронишь мой телефон, я не знаю, что с тобой сделаю». Девочка пытается спорить, но тут же слышит другое: «Мороженое ты так и не доела, а кто просил мороженое?» Или: «Перестань жевать соломинку, веди себя прилично». Эти слова произносятся нарочито громко. Если в поезде едет ребёнок и мама, скорее всего весь вагон будет слушать беседу мамы с ребёнком. Что же заставляет нарушать всеобщую пристойность? Заставлять всех тебя слушать? На первый взгляд, это действительно забота о ребенке, стремление ввести его в рамки «приличного» поведения. Но по сути перед нами легитимированный эксгибиционизм. Ведь эта женщина не имеет других шансов привлечь к себе внимание публики. Она могла бы, например, встать и прочесть прекрасное стихотворение А. С. Пушкина, но ведь никто не будет слушать. У неё есть другие шансы индивидуального sex appeal, но опять-таки это слишком энергозатратно. А тут имеется стопроцентный шанс. Ближайшее окружение устроено так, что никто не пикнет, все будут обязательно слушать её бесконечный разговор с сыном или дочерью, а она сознательно или же (что чаще) бессознательно использует своего ребёнка как инструмент привлечения публики для своих подмостков. У кого-то есть кафедра, у кого-то подиум, у кого-то сцена, а у неё ничего этого нет, но зато есть ребёнок. И, используя этого ребёнка одновременно и как микрофон, и как подиум, и как подмостки, она, соответственно, совершает этот узаконенный эксгибиционизм, заполняет своим вниманием присутствие публики и под видом показной заботы в действительности осуществляет стратегию компенсации и даже сверхкомпенсации. С другой стороны, эта сверхкомпенсация мамы является в некоторой степени формой подстраховки материнства как такового, потому что другие «серые мышки» смотрят и думают: вот чем я могла бы занять внимание публики, а я-то всё думаю – нет, надо срочно завести ребёнка и точно так же его всюду предъявлять, и тогда они никуда не денутся, будут меня слушать как миленькие. И, действительно, так оно всё время и происходит.
Таким образом, путем аналитического усилия мы действительно раскрываем и этот участок конвейера, где ребёнок используется в форме презентации (разумеется, самопрезентации) со всеми вытекающими отсюда последствиями. Расскажу одну замечательную историю, которая несколько лет назад произошла в Москве в холле гостиницы «Измайловская» на 12-м этаже, где проходили философско-поэтические чтения. Чтения продолжались долго, когда они закончились, были накрыты столы, и участники получили возможность пообщаться. Но внезапно какая-то неприметная женщина выдвигает стульчик, ставит на него ребёнка и говорит: «А сейчас мой Давидик вам почитает стихи. Вы получите просто фантастическое удовольствие, потому что он сочиняет их с детства». И Давидик ничтоже сумняшеся начинает читать свои стихи, которых у него оказалось много; читает пять, десять минут, все поэты молчат и терпят, как говорится, «водка в рюмках стынет». Пару раз, правда, Давидик, пытался улизнуть, но мама говорила: «Нет, тебя же все слушают». Когда все поняли, что поэтический арсенал Давидика неиссякаем, встал великий русский поэт Иван Жданов, ударил по столу кулаком и заявил: «Я сейчас вашего Давидика вышвырну в окно. И крикну, чтобы не ловили». Женщина хватает Давидика в охапку и кричит: «Хамье, быдло, вы только прикидываетесь интеллигенцией». Остальные молчат, потому что на самом деле каждому хотелось вышвырнуть Давидика, но никто не решился это озвучить, и, если бы не смелый поступок Ивана Жданова, всё бы могло так и закончиться. Он просто реализовал волю всех и пресёк действие симулякра как минимум третьего, а может быть, даже и четвёртого порядка, фактически ввёл ситуацию в рамки. Надо сказать, что в рамках этой пирушки даже самому Жданову никто не дал бы читать свои стихи больше пяти минут.
Но как это можно интерпретировать, с чем сопоставим этот участок экзистенциального конвейера? Разумеется, здесь тоже присутствует форма самопрезентации – гиперизбыточная. Ясно, что такая мама будет пропихивать своего ребёнка везде и всюду. Рано или поздно этот Давидик сам окажется за этим столом признанности. Но, с другой стороны, получается, что эта гиперопека принимает форму радикального внутреннего травматизма. Вместо стишков, которые сочинял Давидик, могла быть, например, скрипочка, ради которой он должен был положить всю свою жизнь. По большому счету, при обеспечении такого рода форм презентации, в действительности происходит некая подмена воли. У такого ребёнка собственная воля оказывается в значительной степени разрушена, а сфера задач заполнена экспектациями родителей: либо тебя будут слушать, либо ты опозорил всю мою жизнь; либо ты будешь играть на скрипочке, либо знать тебя не желаю. Как правило, эта гиперопека оборачивается несчастьями в последующей жизни, потому что это вечный источник комплекса неполноценности, вечная недовыполненности имплантированных родительских ожиданий, и можно сказать, что эта сверхзаботливая мама на самом деле осуществляла чрезвычайно травматическую процедуру – это была интоксикация, которую потом очень тяжело избыть. И если этот участок конвейера продолжает функционировать дольше положенного срока, интоксикация возникает с неизбежностью. По-видимому, всему своё время.
К.П.: На самом деле в литературе, посвящённой детству, я не видел прямой постановки вопроса в такой острой форме, как это сделал сейчас Александр Куприянович, за что ему большое спасибо.
В развитие этой темы хотелось бы, во-первых, обратить внимание на существенное отличие отношения к ребенку в новоевропейской цивилизации и в традиционных культурах. Речь идёт о том, что все традиционные цивилизации рассматривают детство как абсолютный недостаток. Например, в буддийской философии вся система образования направлена на то, чтобы эту инфантильность изжить43. Новоевропейская цивилизация двойственна: с одной стороны, она инфантильность культивирует. Одна из целей этого культивирования – инициирование новаторства, поскольку ребёнок есть новатор по определению. Кроме того, для массового общества полезно культивировать инфантилизм, так как это облегчает подчинение очень больших коллективов. Парадоксальным образом эти цивилизованные иерархии подчиняются простым формулам вроде: «мы ваши отцы, вы наши дети». С этой точки зрения жёсткое противостояние «взрослые-дети» на социетальном уровне весьма симптоматично и, главное, удобно.
Во-вторых, присмотримся внимательней к значению ребёнка для взрослой среды. Всякий инфант всегда enfant terrible. Всякий ребёнок – это провокатор («желторотая машина» провоцирует). Фигура провокатора вообще оказывается недодуманной в социальной философии, хотя она очень важна44. Взять, например, Евно Азефа как «хрестоматийного» провокатора или Иуду, который по сути своей тоже есть фундаментальный провокатор бытия. Ребёнок провоцирует мир взрослых, испытывает его. Можно рассматривать это провоцирование с позиций моралиста, но я бы отметил и положительное его начало: чтобы мир взрослых не застаивался, его надо всё время провоцировать. Вот описанная выше дуэль между маленьким Давидиком и всемирно известным поэтом Иваном Ждановым – это ведь испытание поэта. Я вовсе не уверен, что «Голиаф» Иван Жданов намного сильнее этого Давидика. Известная картина И. Е. Репина, иллюстрирующая данный архетип: на лицейском экзамене 8 января 1815 г. молодой Пушкин читает перед Г.Р. Державиным свои стихи. Вот вам и архетип Давидика! Тем более, если присмотреться, в этом произведении русского художника есть и ирония, и даже сарказм в духе А. К. Секацкого. Таким образом, я бы несколько ограничил как фобию по отношению к ребенку, так и фобию по отношению к его маме, которая чувствует себя трагически не состоявшейся. По поводу данной ситуации скорее нужно не плакать и не смеяться, а попытаться понять, что вот это стремление привлечь к себе внимание (я вот тоже хочу сейчас высказать свою мысль в этой аудитории и привлечь к себе внимание) – это естественное желание всякого человека. Это стремление к самореализации, и мы должны смотреть на него, может быть, с грустной, но улыбкой.
Вундеркинды присутствуют и у нас на философском факультете – есть ведь зачётные книжки без четвёрок. Это своего рода томление по чуду – Wunder Kind. Это томление по чуду взрослых требует встречной отваги, дерзости со стороны ребёнка. В рассказанной истории ведь какова потрясающая молодая мама! Вряд ли ей было легко пробраться в это философско-поэтическое собрание. Не то чтобы она хотела осчастливить поэтов, она хотела заявить о себе (ну и заодно, может быть, немножко и «осчастливить» их, открыв им подлинное чудо поэзии). И это ей удалось – ведь, возможно, Иван Жданов почувствовал, что время его уходит, что на смену ему идёт Давидик, как это написано у А. С. Пушкина: «Мне время тлеть, тебе цвести». А в целом Александр Куприянович тематизировал не только проблематичность, но и трагичность хорошего отношения к ребёнку.
А. С.: Мне хотелось бы избежать упреков в морализме. Иногда нам необходимо расставить точки над /, держать какую-то позицию в ее исходной монадологической форме, и ради этого мы предполагаем, что в определенной степени нюансы и тонкости могут быть опущены. Но и интуитивно понятно, что таково именно требование разговорных жанров. И выход «по ту сторону добра и зла», который мы и пытаемся осуществить, прямо противоположен морали и морализму. Я как раз пытаюсь показать, что философия начинается там и только там, где заканчивается проповедь, где мы перестаем реализовывать некий социальный или экзистенциальный заказ.
К.П.: Наш диалог с Александром Куприяновичем, как я думаю, принципиален и предстает как своеобразная реинкарнация диалога Павла Петровича и Базарова из «Отцов и детей» И. С. Тургенева. Коротко говоря, я отстаиваю тезис, что «ребёнок есть любовь», а Александр Куприянович настойчиво подчёркивает, что ребёнок это «желторотая машина». Не думаю, что мы с ним морализируем. Мы существуем в различных координатах нравственного анализа.
Давайте прежде всего разведём понятия «нравственный анализ» и «морализаторство». Морализаторство возникает тогда, когда мы применяем некоторые, вообще говоря, правильные моральные положения вне зоны их действия… Морализаторство – это распространённая риторическая фигура или форма демагогии. Мой любимый пример из И. Ильфа: «зачем бить жену в воскресенье, когда есть понедельник, вторник и т. д.»? Физическое насилие в семье недопустимо вообще, но в данном случае морализаторства вопрос смещается на то, в какие дни оно будто бы «допустимо», а в какие дни – недопустимо. Нравственное негодование в данном случае направляется по ложному пути. Думаю, что у Александра Куприяновича нет морализаторства, как, надеюсь, его нет и у меня. (Хотя, кто может в полной мере за себя поручиться?) Ни у него, ни у меня, вот уж это точно, нет «нравственного негодования». Есть улыбка, ирония, смех, но нет «нравственного негодования». При этом наши моральные точки зрения, как я уже сказал, существенно различны.
А.С.: Я бы хотел добавить несколько замечаний относительно темы вундеркинда, постепенно уже переходя к подростковому дискурсу. Еще А. Адлер и Л. С. Выготский обращали внимание на то, что этот феномен, как правило, затрагивает два вида способностей – математические (сюда можно отнести и шахматы) и музыкальные, 90 % вундеркиндов одарены именно в этих областях. Стало быть, мы можем предположить: то, что отвечает за математику (piaOrjmç), это некий иной способ схватывания сущего, очень компактный и независимый от метафизического постижения мира. Одно дело (pvmç – природа с её замедлениями и становлениями, для постижения которых нужно время, или любое рутинное причинение, объясняемое естествознанием либо философией. Другое дело iiaOrjaiç и производное от него «математика», которая оперирует некоторыми быстрыми схватываниями хорошей данности мира. Там есть какие-то интуитивные пересечения – золотое сечение, формы симметрии, основные постулаты теории множеств, но, главное, это далее неразложимые и необъяснимые соотношения, которые нужно просто иметь в виду, типа числа та или числа е. Именно поэтому в математике важна скорость. Её решающая значимость прекрасно иллюстрируется диалогом между Анри Пуанкаре и ван Тигемом. Когда последний спросил: «А Вы себя сами-то понимаете?» – Пуанкаре ответил: «Если я ещё буду тратить время на то, чтобы сам себя понимать, я не смогу так математически мыслить». И он был прав, потому что этот коридор liaOfjGiç очень быстр, там буквально нет времени понимать даже самого себя. Этот особый способ схватывания сущего может быть присущ как вундеркинду, так и дебилу, потому что по большому счету эта совокупность счетных способностей не является интегральной частью мудрости. Этот способ очень компактный, его можно изъять. В значительной степени это связано и с музыкальными способностями. Они также чрезвычайно компактны и обнаруживают своеобразный «коридор возраста». Именно поэтому мы прекрасно можем представить себе В. А. Моцарта в восемь лет, но не можем себе представить восьмилетнего Сократа.
Но обратимся к «Мифологиям» Ролана Барта, к описанному им знаменитому случаю Мину Друэ, когда речь шла о стихах 8-9-летней девочки, вся прелесть которых была лишь в том, что они принадлежат именно ей45. Поэтому их и читают с удовольствием, а если бы выяснилось, что они принадлежат другому поэту, вся их прелесть была бы утрачена. Дело в том, что вундеркинд – это несчастное сознание. Есть вообще «несчастное сознание» в гегелевском смысле, а есть удвоенное несчастное сознание, которое имеет отношение к «комплексу Давидика». Ведь было столько восторгов мира: ах, как мальчик играет на скрипочке, как играет в шахматы, какие девочка пишет стихи! Но что дальше? А дальше с этими способностями ничего не происходит, они, как правило, не развиваются. Российский писатель и публицист Татьяна Москвина определяла понятие гения так: гений – это тот, кто не развивается. Гению все дано сразу – он может только это предъявить, удачно или не очень. В ещё большей степени это относится к вундеркинду. Везде, где есть становление, вундеркинд отступает. Это тот момент, когда вундеркинд становится «киндер-сюрпризом». Быть вундеркиндом почетно, но не менее трагично. Один мой знакомый пытался в глухой деревне уговорить местных жителей поработать на постройке дома или в качестве охранников, но встречал непонимание. И больше всего его поразило, что, когда он смотрел в глаза местным детям (в «светлые очи»), он понимал, что пройдёт не так много лет, и они все будут такими же. И ничто не может этого изменить. Вот это ощущение ужаса того, что должно совершиться, на другом полюсе соседствует с глазами вундеркинда. Мы видим, как ему рукоплещут, когда он играет на скрипочке либо ставит мат чемпиону мира, но если мы экстраполируем ситуацию на десять лет вперед – какой будет ужас, когда его все забудут! Есть, конечно, шанс, что что-то сохранится, но именно в силу компактности и отдельности коридоров схватывания, скорее всего это будет означать усиление несчастного сознания. Отсюда вытекает особая значимость экзистенциального конвейера – детство, воспитание, чередование замедлений и ускорений – сотни поколений, проходя по нему, отсеяли все вредные мутации. Всякое опережение и отставание, как правило, наказуемо, причем жесточайшим образом. Хотя именно оно посредством неотенической революции может произвести и радикальные перемены в обществе, но горе тому, через кого это свершится. Именно в силу того что здесь возможность опережения не столь велика, как хотелось бы, любые абстрактные правила логоинъекции опережающего развития в духе Л. С. Выготского почти всегда чреваты неизбежным возмездием за счет чего-то очень важного упущенного – упущенных других, может быть, нечётных участков, где, например, вместо логоинъекции происходит вторжение насилия; или вторжение дворовой компании, восполняющей по мере сил отсутствующую инициацию. Если этого насилия не произойдет, то, с одной стороны, вроде бы ребёнок убережён от травмы. Но, с другой стороны, это означает усиление несчастного сознания, потому что жизнь неизбежно отомстит за оставшийся инфантилизм, за этих «книжных» детей, все ещё живущих в мире своего воображения жизнь будет им безжалостно мстить, потому что какой-то важный участок оказался пропущенным. И хотя на первый взгляд задача педагогов была в том, чтобы оградить их во что бы то ни стало от этого участка, в действительности, просто исходя из того что до сих пор род человеческий не перевелся, мы должны понимать, что зря ничего не бывает. И это «сотое» поколение означает форму того, что любая так называемая педагогическая психология или детская психология (как бы она себя ни позиционировала в качестве последнего слова науки) мгновенно устаревает, а какие-то основополагающие вещи, напротив, вновь и вновь торжествуют, и поэтому показывают свою значимость.
К.П.: Получается, что вундеркинд оказывается центральной проблемой детства как такового. Детство – это по существу «вундеркиндство». Оно выражает себя в вундеркинде наиболее ярко и определенно. Причем я бы расширил это понятие: всякий ребёнок в некотором отношении вундеркинд. Да, он должен пройти определенные инициации, получить уроки от жизни. Хотя я могу представить себе людей, которых эти инициации миновали, и хорошо, что так. Меня поразила фраза у Н.Г. Помяловского: «маменькины сынки бывают счастливы и умны». Сначала я был ошарашен, но потом понял внутреннюю правду этой идеи.
А. С.: Но они живут в пожизненной пробирке. А если эту пробирку разобьют?
К.П.: Ну если разобьют, то разобьют. А если не разобьют? Получится Марсель Пруст. В этом плане область обнаружения яркого вундеркиндства оказывается шире. Полагаю, это не только математика и музыка. Во-первых, это поэзия. Маленький поэт не понимает, что он говорит, он комбинирует слова, не вникая в их глубинный смысл, и в результате возникают конструкции, которые открываются в своем глубоком смысле даже ему самому только потом. Для меня А. С. Пушкин – это вундеркинд. Я не могу понять, как можно в двадцать два года написать такие глубокие стихи, которые можно понять только в пятьдесят. Японское изречение: «Не каждая пушинка становится тополем», – применимо и к вундеркиндам. Большинство из них потом «съезжают» в жалкое, пошлое бытие. Уж лучше бы их хранили в пробирке. Для меня эпистемологическая суть вундеркиндов состоит в том, что вундеркинд – это инсайдер, это некая определившаяся интуиция, которая мгновенно выскажется, но повторить её нельзя. Даже в философии, требующей определенного опыта, в ряде разделов существенные результаты получены именно молодыми людьми. Ф. Ницше, П. Витгенштейн времени «Логико-философского трактата» – молодые люди. Молодому человеку (вундеркинду в широком смысле слова) присуща «энергия заблуждения». Он не боится сказать именно своё слово. Отношения Сальери и Моцарта – это отчасти и отношения поколений, Сальери старше. Таковы же отношения Г. Гегеля и А. Шопенгауэра – тридцатилетний А. Шопенгауэр и пятидесятилетний Гегель на пробной лекции молодого основателя «философии жизни» в Берлинском университете.
Зависть конструктивно работает, когда гениальность проблематична, если перед вами настоящий гений, зависти уже нет. А. С. Пушкин был гением, Давидик, очевидно, нет. Рассмотрим положение о вундеркинде применительно к студенческой жизни. Диплом – это существенный текст и в экзистенциальном плане. Здесь, если присмотреться, выражаются глубинные интуиции человеческой индивидуальности. Для очень многих дипломное сочинение бывает лучшим текстом. Разве редкость, что диплом блестящий, а докторская, если она состоится, очень и очень посредственная? Незнание студента – это его защита. Молодой человек, в отличие от опытных преподавателей, бесхитростно и нечаянно обнаруживает свою интуицию. И здесь же, как неминуемое следствие, мы должны тематизировать зависть как фундаментальный тип отношений между поколениями. Причём завидуют не только старые молодым, но и молодые старым.
А. С.: Добавлю несколько слов относительно вундеркинда и открытости. Здесь, я думаю, работает принцип стадиальности. Меняющиеся в процессе взросления группировки («проносящиеся кабинки») – это действительно отдельные существа. Может быть, вундеркинд и не испытает потом ужаса относительно того, чем он мог быть и кем он стал. Одна женщина сказала: «Никто не верит мне, что я была талантлива, но я была…» В выражении «была талантлива» присутствует большая рефлективная глубина. С одной стороны, в этом страшно признаться – ведь это означает, что упущен тот момент, и, может быть, это даже хуже, чем если бы таланта совсем не было. Но, с другой стороны, такое высказывание маркирует превозмогание времени, ведь речь идёт о чём-то прошедшем, о существе, которое уже сменилось.
Рассмотрим эту ситуацию в аспекте всеобщности. «Все дети гениальны» – это одна из самых расхожих банальностей, ни добавить, ни прибавить, но в этом есть доля истины, которая на самом деле необъяснима. Окно всемогущества, «окно» всезнания открыто «от двух до пяти». В современной психологии устанавливают ещё более жесткие рамки. Для детской психологии очевидно, что в этом возрасте ребёнок, а именно то существо, которое в данный момент находится перед нами на конвейере, способен к таким вещам, к которым никогда больше способен не будет. Если в это время вокруг него говорят на разных языках, он способен выучить до пяти языков. В это время происходит квалификация символического путем метаморфоз – он обучается чтению и письму. Обучение чтению и письму неграмотного взрослого требует намного больше усилий, и навык свободного чтения никогда усвоен не будет. Но возникает вопрос: почему это «окно» захлопывается? Это необъяснимо. Можно ли найти средство, чтобы это «окно» не захлопывалось (ведь оно было, это «окно» мы были существами, для которых всё было открыто)? Почему нейрофизиологи всего мира занимаются всякой ерундой, почему они не концентрируются на задаче предотвратить это «захлопывание окна»? Тем более, эта реальность была предъявлена к проживанию. Но мы можем сказать, что задраивание шторами этого окна, его блокировка в каком-то смысле есть величайшее иммунологическое достижение, потому что тем самым перекрывается импринтинг. Поскольку раннее детство больше всего основано на восприятии родного языка, материнской культуры, всё, что было вокруг, запечатлелось навечно. Всё остальное будет запечатлено как избыточное, иное, иностранное. Представим себе прекрасную Америку с её оружием массового обольщения Голливудом – как прекрасно быть американцем! Какие там мультики, Диснейленды – как же не стать американцем! Но что-то препятствует. Препятствует то, что надо учить чужой язык (многих это останавливает). А если бы не захлопнулось «окно»? Где бы мы взяли сил для экзистенциального сопротивления? Тогда бы оружие обольщения (Голливуд) смогло бы распечатать архетип американца во всех социальных телах. Если нет даже языкового барьера, то просто нет никаких сил сопротивления. И, согласно концепции М.К. Петрова (на мой взгляд, самой глубокой концепции антропогенеза46), вероятнее всего, в какой-то момент была сформирована матрица блокировки, для того чтобы наличествовали не только обладатели оружия массового обольщения, но и каждый народ, каждая культурная монада смогла бы существовать сама по себе, хранить свою культуру. Для этого очень важно сохранить раннюю блокировку импринтинга, пресечь это «окно». Благодаря этому сохраняется множественность культур. Вторичное трудное заучивание того, что могло быть усвоено так легко, даёт нам свои преимущества: преимущества усилия, понимания – то, что невозможно обрести в импринтинге. То есть сначала мы возмутимся: как же так, почему ребёнок это может, а мы нет? Но потом мы поймём, что в том «окне», на том участке конвейера это было необходимо, но если бы этот участок сохранился и дальше, то скорее всего это привело бы к гораздо большим бедам, нежели к плюсам и выигрышам, как могло бы показаться на первый взгляд.
К.П.: Итак, проясним основные моменты, касающиеся детства.
Во-первых, хотелось бы подчеркнуть важную идею относительно специфики детства в плане задатков. В романтической форме это звучит так: в детстве все талантливы. Но детство, собственно говоря, есть форма существования таланта: всякий ребёнок талантлив по определению, а всякий талант по определению ребёнок. Поэтому сохранять детство, – это сохранять талант.
Во-вторых, детство – это время, когда происходит импринтинг религиозности в широком смысле. Детство задаёт религиозный импринтинг. Это время формирования религиозности. Разумеется, сказанное относится и к этнической самоидентификации. Особенно там, где религиозность не на первом месте, но более значимо этническое начало. Спрашивают знаменитого футболиста Андрея Аршавина: «Вы религиозный человек, к какой принадлежите конфессии?» Он бесхитростно отвечает: «Я русский, и, стало быть, православный». Михаил Прохоров говорит в беседе с В. Познером: «Я атеист, так как я из атеистической семьи».
В-третьих, применительно к детству особый акцент следует сделать на непоправимости течения времени. Люди чаще всего правильно понимают, что, если в детстве не успел, всё потеряно. Отсюда и безумие мамы, заставившей Давидика читать стихи. Ведь будь ему лет на восемь больше, его бы просто не выпустили на трибуну. У ребёнка же есть шанс – успеть прокукарекать, пока «окно» не захлопнулось.
В-четвёртых, значима фундаментальная связь детства и языка. Детство – это не только органическая талантливость, но и время схватывания языка, когда язык воспринимается и усваивается как целое. По сути это единственное время, когда можно выучить язык. Поэтому полагаю, что детству дан не только piaOrjoiç, но и worjmç.
В-пятых, на фоне детства уже констеллируется фундаментальная зависть между поколениямию. Это стихия, с ней ничего нельзя сделать. (С одной стороны, Авель младше Каина, и он гибнет в этой стихии зависти, с другой, – сыновья в эдиповом комплексе бессознательно нацелены на убийство отца.)
Теперь, рассмотрев основные моменты детства, мы переходим к следующему периоду, который традиционно рассматривается как часть детства, но представляет собой качественно иное явление, – а именно периоду отрочества, или тинейджерства.
Ребёнок, или взрослый, или…
К.П.: В основание нашего рассмотрения я ставлю следующий тезис: каждый возраст является самоцелью, а вовсе не только средством для другого возраста. Любой период человеческой жизни активно «отстаивает» свою самоценность, «сопротивляясь» давлению других возрастов. Таким образом, между поколениями обнаруживаются зависть, конфликты, принуждение, встречное сопротивление и пр. Особенно ясно это видно на примере отрочества, подросткового возраста, или возраста тинейджеров.
Я благодарен Александру Куприяновичу, что он обратил моё внимание на ключевую значимость сюжета тинейджеров, так что авторство этой главы в основном принадлежит А. К. Секацкому. Подчас говоря от себя, я повторяю идеи, слова и обороты моего младшего коллеги.
В курсе лекций по «Философии возраста» мы обычно предлагаем тему «Подростки» после разговора о взрослости.
Во-первых, такая «произвольная» (не соответствующая хронологии) расстановка возрастов подчеркивает, что отрочество представляет собой наиболее сложный сюжет. Подростковый возраст насыщен двойственностью и неопределённостью, в нём есть рецидивы детства и предчувствие взрослости, моменты которой можно не разглядеть, если не ознакомиться с ними предварительно.
Во-вторых, в каждом человеке в любом возрасте таятся все возрасты в снятом или в зародышевом состоянии, а потому само строго хронологическое изложение возрастов может породить иллюзию строго линейного восхождения от детства к старости. Именно в возрастах человеческой жизни «воспоминание о будущем» оказывается типичным явлением. Но в данной монографии мы всё-таки сделали уступку линейному рассмотрению возрастов и поставили рассмотрение отрочества сразу за детством.
Возраст отрочества демонстрирует внутри себя фундаментальную интенсивность, предстающую как однократность, необратимость и, следовательно, непоправимость, которая ещё не могла быть осознана в детстве. Подросток впервые ясно чувствует, что он ответственен за свою судьбу, которая зависит от его решений, от его решимости, от его поступков. История его жизни представляется ему как череда кайросов, т. е. подходящих моментов. Кайрос есть такое «счастливое мгновение», когда возможна удача, которую, увы, можно упустить. Но возможна и неудача, причем такое упущение невосполнимо.
А. С.: Что касается подростков, речь должна идти о других стратегиях предъявленности к проживанию. И именно это вызывает ужас у педагогов. Но мы будем руководствоваться не моралистическими принципами, а принципом неизымаемости каких-то веще́й из всего экзистенциального конвейера, поскольку этот конвейер напоминает горнолыжный спуск, где необходимо отметиться у определенных флажков. Вот, например, классическая инициация47 может исчезнуть в социуме. Но элемент квазиинициации, элемент учреждения социальности заново (например, в референтных группах) не может быть недооценен, ведь он также нацелен на производство человеческого в человеке.
Валерия Гай Германика сняла фильм «Девочки» о московских школьницах четырнадцати-пятнадцати лет. Похоже, что съёмки проводились с помощью «вживленного» наблюдения: девочки постепенно забывают о камере, а сам фильм начинается с момента, когда она исчезла из вида. Это кино трудно с чем-либо сравнить по степени откровенности. Все эти красивые девочки на первый взгляд мамины дочки – пока они не собираются в подъезде и не пробуют распить бутылку и покурить план. И они ведут свой экзистенциальный спор – спор о сущем, ради которого можно перерезать себе вены, дойти до края. Ведь в четырнадцать лет проиграть спор о сущем означает полную катастрофу. Затем, лет в семнадцать это нелепое, чрезвычайно уязвимое существо само отомрет, но оно может непоправимо отмереть вместе с телом. И очень важно этого не допустить. Каков же этот спор о сущем? Одна девочка предъявляет обвинение другой: «Ты украла мой стиль». Это страшное обвинение. Вторая начинает оправдываться, что она ничего такого и не думала… Дело доходит чуть ли не до кровавой разборки, и мы понимаем, что здесь-то и «присутствует» Гамлет. Вопрос, кто украл чей стиль, в четырнадцать лет страшно важен. Потом, может быть, он сменится другим страшно важным вопросом, а может быть, и не сменится. В действительности первичная идентификация, которая происходит на этих площадках, важна почти на уровне структурной антропологии К. Леви-Стросса, потому что она предполагает резкое размежевание: я принадлежу к племени (к субкультуре) гламура, а ты девушка эмо. И если ты этот выбор осуществила, ты, соответственно, принимаешь на себя все аксессуары, все связанные с этим необходимости. В восемнадцать лет над этим можно посмеяться, но в четырнадцать не стоит, тут все до полной гибели всерьёз. Сумел доказать свое право на стиль – состоялся, не сумел – пропустил эту экзистенциальную площадку и, может быть, потом ты её никогда не компенсируешь.
И ещё: почему тинейджеры получили эстетическое всевластие, почему современная эстетика вся сплошь тинейджерская? В значительной мере благодаря тому что только для них это по-настоящему серьезно. Их первичная самоидентификация остается архетипом современного искусства, ибо речь идёт не о завитках стиля, а о полной гибели всерьёз, об экзистенциальных предъявлениях, которые нельзя игнорировать. Именно на этой стадии в структурной антропологии возникают бинарные оппозиции, как это описывает К. Леви-Стросс48. Сегодня такое можно наблюдать где-нибудь в подъезде, если удастся так организовать съёмку, как это удалось Гай Германике. Другой её фильм называется «Все умрут, а я останусь». Это уже игровое кино, оно не имеет той первозданности первой короткометражки.
К.П.: Итак, со словом «инициация» мы перешли к подросткам. В антропологическом плане инициация – это некий знак, размежёвывающий детей и подростков. Для подростков инициация составляет основную проблему. В упомянутом фильме она рассматривается в эстетической плоскости. Но инициация – это также и кровь. Какой вопрос ставит инициация? О том, что есть вещи, которые важнее выживания. Ребёнок живёт в золотом веке, в раю, в мире изобилия (даже если ему чего-то и не хватает). Через инициацию мир изобилия заканчивается. Эстетическое размежевание выходит на первый план, поскольку в условиях современной городской культуры обнаруживается некий момент секуляризации и деполитизации. Он, разумеется, преходящ, и далекий гул новых социальных ураганов уже раздаётся, но пока – штиль мирной жизни, секуляризации и деполитизации. Таким образом, в этот период три момента – инициация, стиль и кровь – переводят нас в мир подростков.
Страх, сопровождающий любой возраст, у подростков принимает особую форму. Это страх быть «не таким, как все», страх по поводу мнимых уродств. Мальчики и девочки, став взрослее, стремятся быть похожими на свои идеалы. Они подчас принимают свою внешность за «нестандартную», а значит, за некрасивую. Этот страх навязчив и приносит серьёзные страдания. При этом подросток, как правило, скрывает опасения по поводу своей внешности от близких и друзей, не хочет (или даже не может) обсуждать эту проблему.
Тинейджер перестаёт выходить из дома, начинает прятать своё лицо или другую несовершенную, по его мнению, часть тела. Этот страх может настолько сильно завладеть подростком, что любые другие жизненные интересы (учёба, развлечения и т. п.) отходят на второй план.
С точки зрения движения по возрастам отрочество – это время инициации, а с точки зрения внутреннего переживания это время ресентимента49. В возрастном плане существенны три черты ресентимента: обида, зависть, вина. Ресентимент можно также интерпретировать в терминах невроза, более или менее ясно выраженного у подростка. Ресентимент является неотъемлемым компонентом всего этого периода жизни и завершается в остром переживании чувства вины. Определенным образом артикулированная вина уже характеризует становящуюся юность. Ресентимент подростка предстает как аутентичное выражение культуры сентиментальности вообще.
А. С: Теме тинейджеров очень подходит заглавие, которое раньше любили авторы научно-популярных книг, – «знакомые незнакомцы». Подростки, которые от нас никуда не удалены (а когда-то мы ими были сами), представляют собой не просто «вещь-в-себе», но (требуется ввести новую категорию) «вещь-вне-себя», что есть некая абсолютная неуспокоенность, несвязанность. Дальше остается лишь цепляться к педагогическим конвенциям (или педагогическим иллюзиям), предполагающим, что подросток – это нечто внешне незаметно проявляющееся, требующее особых усилий при воспитании, но в то же время нечто сохраняющее основополагающую преемственность между предшествующим периодом детства и последующим периодом взрослости. Но если мы придерживаемся идеи экзистенциального конвейера, производящего «сборку» существ, а затем этих существ развоплощающего и дающего импульс развоплощения, импульс смерти для сменяющих друг друга существ с тем же именем, которое одновременно есть наше имя, то в отношении подростков особо ярко виден момент сложного метаболизма, рецепции, самого тинейджера. Эта сложность имеет два аспекта. Первый – иммунологический, его можно сопоставить со знаменитым тезисом 3. Фрейда о том, что размножение «бессмертной протоплазмы» возможно лишь в случае, когда продукты распада, продукты метаболизма, своевременно удаляются из среды, так что не происходит интоксикации продуктами собственной жизнедеятельности50. В отношении предшествующих существ, возникающих в этом конвейере (младенца, ребёнка), все обстоит более или менее просто, там психологический и экзистенциональный материал в основном используется для следующих прижизненных аватар, стадий метемпсихоза. Хотя всё равно бывает интоксикация недоигранным детством – те самые моменты, иногда прекраснейшие, но чаще всего печальные, свидетельствующие о том, что не все продукты метаболизма удалены из экзистенциальной рецепции, из дальнейшей прерывистой сборки субъекта. Но в отношении подростков этот вопрос стоит наиболее радикально. Мы видим, что его так или иначе решают все культуры. Если же не решают, то жесточайшим образом за это расплачиваются.
Что предшествовало инициации в традиционных обществах? Готовность к посвящению всегда предполагала короткий период изоляции. Подростки иногда на полгода (но, как правило, на более короткий период) выводились из социума в лес, иногда на остров (это практиковалось, например, у меланезийцев). В удалении от общества все процессы брожения, внутренней враждебности (античеловечности) предоставляются самим себе, для того чтобы они «перегрелись», отбушевали, причем желательно, чтобы это происходило в ускоренном режиме в безопасном месте. По сути уединённые отстойники инициации – это полигоны. Как саперы увозят мины, чтобы их взрывать в специальном месте, так же увозят и подростков, чтобы их обезвредить. И это приносит социуму минимальный вред именно потому, что их чужеродность, инопланетность там не бросается в глаза.
Но когда такие практики отсутствуют – как в сегодняшнем мире – мы нередко видим такую картину. Где-нибудь у метро или у клуба стоят симпатичные картинные панки. Мимо проходит бабушка или мать (отец) семейства. Интересен их взгляд: они смотрят на подростков не просто как на инопланетян, но как на существа, обладающие чужой сущностью. Когда та же бабушка прогуливается по зоопарку, она видит: вот олень, вот лев – замечательный лев, почти такой же человек, как и я. Тем более это относится к оленю и обезьянкам.
Но подростки не таковы, их сущность куда более чужеродна. И здесь дело не во внешности, а как раз в самой сути. Толпа подростков (именно толпа, тусовка) ощущается как особое отдельное существо, несущее в себе немотивированную агрессию, причём агрессию неканализованную. Её чувствует любой человек на уровне интуиции. Это злобное существо, особенно в случае многолюдности.
Есть люди, способные быть укротителями этого злобного существа, условно говоря, педагоги Макаренки. Но до конца, как правило, это существо не поддается укрощению, поэтому их и вывозят в специальные полигоны, отстойники для инициации, где путём жесточайших физических травм преобразуют этот материал в более пригодный для цивилизации вариант. Если этого не делать, то эти существа, предоставленные самим себе, ведут свой инопланетный образ жизни, безусловно, поддающийся изучению, наблюдению, но остающийся крайне загадочным.
Подростки так же воспринимают остальные возрастные категории – они их не понимают и понимать не хотят. И основополагающее ощущение тинейджерского бытия – это экстенсивное страдание. Экстенсивное – то есть неспасаемое, непросветляемое. Есть страдания интенсивные – они могут быть гораздо сильнее, но им легко придать смысл, они образуют траекторию спасения, они, безусловно, спасаемы свыше. А экстенсивные страдания, которым подвержены эти существа, совершенно бессмысленны – некуда себя деть, непонятно, что делать завтра; эти страдания чреваты размытым автотравматизмом, когда плохо всё. Знаменитое изречение Бертрана Рассела51: «Больше всего я ненавижу всех», – весьма подходит для этой возрастной категории.
Тут применена своеобразная диалектика: понятно, что больше всего человек ненавидит всех, а потом идут, возможно, некоторые исключения. Но эти исключения ситуативные, так как, если он опознает своего, возникает протосоциальный механизм притяжения, одновременно снабженный моментами аннигиляции, автотравматизма, постоянными приколами, провокациями. Таково их жуткое, неуспокоенное бытие. В результате приходится удивляться: а ведь прошли же мы это минное поле (и большинство людей все-таки его благополучно минует). Каким образом? Загадка, чудо, чудо очеловечивания.
Тут, несомненно, наиболее опасный участок экзистенциального конвейера, требующий отработанной техники безопасности. Промежуточные продукты метаболизма большинством культур изымаются и либо быстро и интенсивно перерабатываются в контейнерах, либо иногда предоставляются самим себе. Во втором случае мы имеем дело с уникальной ситуацией производства тех пассионарных элементов, о которых говорил Лев Гумилёв, или радикалов разного рода: они навеки приговорены к «нечётному» состоянию сознания и бытия. То есть после «куколки» тинейджера не появляется юноша или девушка следующей степени сборки. В данном контексте возможно рассмотреть, например, тему викингов: они ведь, в сущности, изгнанники, те младшие братья, для которых не было предусмотрено способов социализации, и, предоставленные самим себе, они образовывали воинскую когорту, отличающуюся безрассудством, яростью. И можно провести определенные параллели между викингами как обитателями «виков» (древних скандинавских военизированных поселений) и некоторыми неблагополучными подростками – «генералами песчаных карьеров», которые, хотя и не с той интенсивностью, но являются погружёнными в свой собственный контейнер опасными существами. Если опять же следовать Л.Н. Гумилеву, пресловутые бастарды Средневековья представляли собой пассионарный элемент всего европейского рыцарства, это рыцари, лишённые наследства, младшие братья (наследство получает только старший сын), рыцари, остающиеся вечными подростками. Для них закрыт дальнейший путь именно потому, что они остаются подвешенными в непросветляемом экстенсивном страдании – в культивируемой ярости, – вечной неустойчивости. Поэтому они напоминают, так сказать, гранату с выдернутой чекой. Они способны в зависимости от ситуации на подвиги, но всё зависит как раз от правильной инициации в самом широком смысле слова: либо потенциал подростков удаётся канализовать, направить на завоевание устойчивых социальных высот, на крестовые походы, на преобразование в воинов ярости (как у тюркских народов) – в таких случаях взрывная волна получает направление; либо ненаправленная взрывная волна со всеми вытекающими последствиями.
Соответственно, мы видим два типа решения проблемы, как справиться с «инопланетянами». Первый способ – быстрая их переработка в контейнерах (в местах инициации) под высоким давлением, можно сказать, в ситуации управляемого ядерного взрыва. Второй способ – их дистанцирование за пределы устойчивого социума, где они впоследствии сбиваются в стаи или войска, в когорты ярости. Наконец, третий способ, который выбрала современность (и это не осталось безнаказанным), – это попытка оставить их здесь. И делать вид, что мы ничего не замечаем, что они вовсе не «инопланетяне», что они гораздо человечнее оленей и домашних кошек, хотя ясно, что это не так. К сожалению, именно такой способ избирается где-то после эпохи Просвещёния с разной степенью успешности – неуспешности. Этот выбор имеет множественные последствия, одним из которых является уже третья в истории антропогенеза неотеническая революция, в значительной степени обусловленная отказом от двух классических способов утилизации этих чрезвычайно опасных продуктов промежуточного метаболизма.
Нельзя прожить жизнь, не прожив определенного возраста, но при этом набор возрастов, их сравнительное соотношение, даже их порядок и последовательность суть гибкие инструменты как в социальном плане, так и в экзистенциальном измерении.
Операция с возрастными границами – это один из важнейших социальных регуляторов, его зримым проявлением служит, в частности, мода. Если удлинение детства является общей чертой человечества как вида, то большинство других хроноопераций замаскированы. Особо важная роль принадлежит искусственному времени синтетических возрастов, среди которых в первую очередь можно выделить группу «школьники и студенты». Все уверены, что студенты необходимы, чтобы стать специалистами и заменять выбывающих специалистов – и мало кто догадывается, что в действительности означает стремительный рост студенчества.
Когда хронопоэзис (временение времени) достигает стадии возраста, он действительно становится разветвленным и содержательным подобно гегелевскому понятию: «темпоральность сущего обогащается и уплотняется».
Время перестает быть простым захватом регулярностей, в нем появляется ряд инверсий и субверсий, возможных лишь на такой развитой стадии, как возраст: так, неотения оказывается пороговым эффектом, знаменующим обретение возрастных возможностей хронопоэзиса, именно простейшая определенность возраста позволяет сохранять моменты тождественности в неотенической революции. Не будь возраста, возможности постареть и измениться с возрастом, человеческие биографии были бы намного короче, а людей, или, можно сказать, «простых смертных», было бы намного больше. Ведь без презумпции возраста вопрос «это другие или те же самые?» по отношению к встречаемым людям, даже когда-то знакомым, но давно не виденным, решался бы как-то иначе – а так мы вынуждены как бы естественным порядком следовать реакции Джона, персонажа известного ковбойского анекдота и как бы говорить, вернее, подразумевать: «Привет, Билл, ты совсем не изменился…». Не будь такой реальности времени, как возраст, свидетельства о рождении и смерти пришлось бы выдавать гораздо чаще.
Но возраст – это ещё и суммарное взвешенное состояние социума, в нём очень велика роль трансперсональной составляющей. Возраст похож на директиву, спускаемую сверху: её можно саботировать, но саму форму подачи не изменить, такое не под силу индивидууму, хотя коллективный вердикт социума часто меняется. Возрастные рамки – это живые перепонки, но они тасуются и переставляются в ходе флуктуаций и, как правило, даются индивидууму a priori. Геронтократия, власть старейшин, может иметь политическое или какое-нибудь иное институциональное выражение, но эти институализации в действительности являются следствиями некой подвижки, операции внутри большого хронопоэзиса. Акцентирование старости, юности или произвольного возрастного «окна» означает увеличение их «вместимости», то есть внутреннее перераспределение хроноизмещёния.
Перераспределение возрастов внутри социума – это определенная историческая данность, константа той или иной современности. Определенная раскладка возрастов относится как раз к известной формуле: «времена не выбирают, в них живут и умирают» (Александр Кушнер); наряду с дисциплиной линейного времени возрастные флуктуации социума представляют часть того пресса, что «формирует» личность, например превращают мудрого старца в дряхлого, беспомощного старикашку. Бывают времена, когда на гребне волны возносятся и предъявляются к акцентированному проживанию те возрасты, которые в норме являются репрессированными: тогда, например, отсвет подростковости падает и на соседние возрасты и как бы захватывает их.
К.П.: Итак, перед нами ключевая единица времени, экзистенциально данная изнутри, именуемая подростком. Я бы хотел обратить внимание на философский (метафизический) смысл тинейджера. Тинейджер – это не просто психологическая или педагогическая проблема, это проблема метафизическая. Это столь же ключевая структура, как и структура перестройки в обществе. Мы говорили о том, что подросток – это инициация. Если же иметь в виду общество в целом, то инициация для общества – это революция. Весьма существенна глубинная внутренняя связь подростка (или человека, «застрявшего» на подростковом возрасте) и революции. В этом загадка и русской истории: вспомним шестнадцатилетнего Аркадия Гайдара, командующего полком.
Отрок, подросток, тинейджер – это возраст процессов и эксцессов выработки форм сопротивления давлению взрослых. Становление подростка, выход из детства отмечается ослаблением действия импринтинга. Вот я, подросток. Положим, учусь в пятом классе, мне двенадцать лет. «Окно» импринтинга, если ещё и не закрылось полностью, то постепенно закрывается. И я вдруг становлюсь «тупым». Эта особая «тупость» в известном смысле рациональна, потому что спасает мою самость, не позволяя мне и дальше, как в детстве, быть в русле старших, родителей и учителей.
Подросток начинает формировать новые эмоциональные отношения с миром, он становится открыт новым эмоциям, которые были неведомы ребенку. Здесь приобретают чрезвычайную ценность такие переживания, как смелость, удаль, дерзость, удача, отвага, подлость, трусость, унижение, риск и т. д. Причём подчеркнём, что все эти переживания, которые осмысливаются на уровне сознания подростка как элементарные концепты – такие как, скажем, риск и удача, – не постигаются и не вырабатываются рационально, хотя и обретают элементарную рациональную форму в процессах рационализации. Приведём пример подростковой рискованной игры «Собачий кайф»: подросток залезает в петлю, чтобы в течение нескольких секунд ощутить кайф от асфиксии. Хорошо, если рядом есть, кому помочь вовремя освободиться из петли. Иногда эта опасная игра заканчивается летальным исходом.
Инициация в этом плане оказывается сутью подросткового возраста. Ребёнок неистово хотел, чтобы его просто любили. Но подростку этого недостаточно, он стремится к самостоянию, к независимости. Он готов пойти на «героические жесты» грубости, нелогичности, необъяснимости, парадоксальности исключительно для того, чтобы отстоять свою самость. Подросток предчувствуется уже в детских капризах, он не полностью изживается и во взрослом возрасте. Нередко и неожиданно подросток обнаруживается в поведении взрослого как некий рецидив: взрослый «ни с того ни с сего» начинает действовать непредсказуемо, нелогично, непонятно для окружающих. Такого рода «подростковые» всплески мы встречаем в самых разных эпохах. «Новые левые» в 60-е гг. XX в. говорили о «большом отказе», когда человек оставляет насиженное место, бросает семью, детей, забывает своих друзей, расстаётся с привычной и хорошо оплачиваемой работой, чтобы всё начать заново. Или, например, подросток «оживал» в И.-В. Гёте, когда он без всяких видимых причин убегал от женщин, которые любили его.
Таким образом, подростковость – это время инициаций, начала испытаний, где осуществляется генезис индивидуальной воли. Дистанцирование с родителями осуществляется за счет опоры на компанию («стаю») сверстников. Чаще всего сложные отношения возникают между двумя полюсами влияния – влиянием родителей и влиянием компании. Подчас, особенно когда формирование собственной воли по тем или иным причинам отстаёт, подросток оказывается беззащитным перед диктатом окружающей среды. В ходе развития соперничества за подростка между родителями с одной стороны и компанией сверстников, – с другой подросток лавирует между ними и впервые получает возможность проявить свою суверенность. Подростку также впервые открывается радость вещи и соперничество за вещи, скажем, права авторства за стиль поведения и сопутствующий ему стиль веще́й.
Итак, наше рассмотрение определяется параллелью «подросток-инициация-революция». Также тут присутствует экзистенциальная тема, более существенная для девушек, – тема «гадкого утенка». Подросток – это трудное время «гадкого утенка», непропорционального развития, жестоких игр. Экзистенциальная сторона подростка нередко проявляется как внутреннее тотальное переживание комплекса неполноценности. В целом подростковый возраст можно определить как время вырабатывания культуры отрицания.
Почему мы используем именно эту метафизическую категорию? Потому что именно в подростковом возрасте до человека доходит одна простая мысль: бытие бессмысленно. Он оказывается перед этой в сущности неразрешимой проблемой – а взрослые, к которым он обращается, отделываются пустыми фразами. Они не могут конкретно сказать, в чём смысл бытия. И подросток понимает, что эту проблему он может и должен решить только сам. В значительной степени такое понимание связано с отрицанием. Встроенная в отрицание фрустрация открывает дорогу к пониманию самой идеи воинственности (ведь идея воинственности абсолютно необъяснима в рациональных координатах, как и идея войны). Какие-то варианты понимания (не объяснения!) возможно осмыслить только через призму отрицания – характеристическую призму подростка.
Некоторые подростковые отличия могут способствовать объяснению духовных и общественных движений, особенно нигилизма51. Перед нами интереснейшее явление, достойное философского удивления: «сродность», с одной стороны, эмоциональных и интеллектуальных особенностей определенного возраста, и социокультурного движения, в котором участвуют не только подростки и даже не только молодежь – с другой. Формирование нигилизма как протестного сознания, в разные эпохи обнаруживающегося в различных формах, может быть интерпретировано через преобразование детской обиды, «слезинки ребёнка», в подростковый ресентимент.
Нигилизм обычно понимается сегодня как универсалия неклассической европейской культуры – последовательная антирационалистическая философская концепция, мироощущение и поведенческий принцип, акцентированные на отрицании базовых оснований социокультурного бытия.
Остановимся на одной наиболее близкой нам форме нигилизма и проследим некоторые её связи с типичным подростковым нигилизмом. Речь идёт о социокультурном нигилизме, который в качестве особого термина ввёл в употребление Ф.Г. Якоби в своем послании к И. Г. Фихте (1799). Концепт нигилизма стал модным среди философов и мыслящих людей Европы после мучительного процесса осмысления того, что же, собственно, случилось в эпоху Великой французской революции, особенно в связи с её ярко выраженным богоборчеством. «Подростковые модели» поведения людей в эпоху Французской революции были очевидны для всякого рефлектирующего человека XIX столетия.
Существенный вклад в понимание нигилизма внес роман И. С. Тургенева «Отцы и дети» (1862) – именно у Тургенева заимствовал слово «нигилизм» Ф. Ницше. Для немецкого философа нигилизм – это переоценка всех высших ценностей, т. е. именно тех, которые наполняют смыслом действия и стремления людей, но в значительной степени он маркирует внутреннюю потребность в вере. Эта же внутренняя противоречивость характеризует и нигилизм подростка: он с пафосом и неистовой убежденностью доказывает ложность всякого пафоса и всяких убеждений. Ф. Ницше рассматривает нигилизм как философскую концепцию, которая через «Нет» преследует цель обоснования жизнеутверждающих принципов, обозначения нового пути к «да». Этот же смысл имеет и нигилизм подростка: пытаясь додумать до конца идею «нет», подросток стремится к новому «да». В такого рода позитивной направленности подросткового нигилизма и состоит его жизнеутверждающее начало, несмотря на кажущиеся подчас жуткими формы отрицания (взять, к примеру, «черный юмор», так любимый подростками).
Что же касается социокультурного движения нигилизма, то, по замечанию Ф. Ницше, осознавая то, что внешнего целеполагания нет, как и нет внешнего для человека мирового порядка, человек отказывается от попыток осмысления чего-либо, лежащего вне пределов посюсторонней субстанции бытия. Примерно по такому направлению течёт и мысль подростка. Возникает соблазн – как у нигилистов, так и у подростков – измыслить «в качестве истинного мира новый мир, потусторонний нашему», в сравнении с которым наш мир полностью обесценивается. Пристрастие подростков к фэнтези, к научной и ненаучной фантастике может быть объяснено как раз склонностью к уходу в этот иной мир.
Ф. Ницше говорит, что подлинный нигилизм начинается тогда, когда человек осознаёт то, что и этот якобы «подлинно-истинный» мир не более чем творение рук человеческих, компенсация неосуществленных желаний. Любая картина мира утрачивает смысл, а сам этот мир полагается единственно данным, хотя и бесструктурным, бесцельным и лишенным ценности. Согласно Ф. Ницше, именно состояние ума как нуждающегося в цели должно быть преодолено. Таким образом, нигилизм, по Ф. Ницше, предполагает картину мира, предельно лишенную иллюзий; картину мира, радикально враждебного всевозможным человеческим устремлениям; картину мира, лишенного всякого – в том числе и морального – порядка. Жиль Делез, интерпретируя Ф. Ницше, утверждает, что в итоге возникает человек озлобленный, человек больной; болезнь эта и называется «нигилизм». Излагая ход мыслей Ф. Ницше, Ж. Делёз отмечает: последний человек, «уничтожив все, что не есть он сам», заняв «место Бога», оказался отвергнут всеми и всем. Этот человек должен быть уничтожен: «настал момент перехода от ничто воли (болезнь нигилизма) к воле к ничто, от нигилизма незавершенного, болезненного и пассивного к активному нигилизму»52.
Идейное течение нигилизма, одно из направлений которого мы здесь коротко характеризовали, пытается «додумать» до конца те переживания, настроения, полумысли, получувства, которые бродят в сознании подростка и которые чаще всего до конца им не додумываются. Охранительный механизм, который может быть назван «похвала непоследовательности», подобен прививке от опасной болезни: переболев нигилизмом в подростковом возрасте, человек обретает иммунитет к крайнему нигилистическому тезису: «Нет всему!».
Определим технологии общества, его возможные действия по отношению к подросткам. К предложенным определениям я бы добавил ещё один пункт, предполагающий другой план рассмотрения: подросток – это коллективное тело. Однако есть подростки, которым повезло, или которые обладают достаточной силой характера, для того чтобы не раствориться в коллективном теле. И способ избывания подросткового возраста – это уединение. Таким способом тоже можно пройти это «минное поле», хотя так можно и подорваться на нём. Именно из таких подростков и возникают рефлексирующие люди (более возвышенно – мыслители) – люди, способные относиться к миру мыслящим образом. (Г. Гегель называл именно «мыслящее рассмотрение предметов» философией.)
Технология уединения – фундаментальный способ изживания подростка в себе. Что я подразумеваю под уединением? Согласно протестантской модели, уединение предполагает бытие человека наедине с абсолютом, один на один с Богом, с предельными основаниями бытия. Если ты струсишь в этом лютом холоде одиночества (ситуация, конечно же, связана с духовным риском) и вернешься в теплую массу подростковых компаний, то там ты окажешься вовлечённым в утомительную и бессмысленную борьбу за ранг, которая и обусловливает их иерархичность и внутреннюю динамику.
Время подростка можно определить как время нахождения своего инвариантного места в иерархии. И потом в любом обществе человек окажется либо вверху (прирожденный лидер), либо внизу. В архаике, как уже сказал Александр Куприянович, имела место изоляция подростков. Такого рода изоляция сохранилась и сегодня. Прежде всего это армия, особенно в тех уродливых формах, которые она приняла сегодня (причём это произошло буквально за несколько десятков лет). Также это спорт и особенно тюрьма. Тюрьма (колонии для малолетних) – это тоже место изоляции, где подростки перерабатываются, проходят инициацию.
От бастардов и викингов я бы перешел к вопросу об американской нации. Посмотрите мыслящим взором на американские боевики, и вы увидите некую постоянно воспроизводящуюся структуру возникновения этой нации, которая, выражаясь словами В. В. Маяковского, есть «страна-подросток» (поэт говорит так о нашей стране, но СССР, в отличие от Америки, «страной-подростком» не был). Персонажи, которых представляют нам в боевиках Брюс Уиллис или Сильвестр Сталлоне, суть самые настоящие подростки.
А. С.: Необходимо выделить типовые структуры, связанные с рецепцией подростка, потому что важная часть экзистенциального послания должна быть передана дальше. В пресловутой «школе жизни» этот самый трудный класс должен быть пройден, а какая-то часть опыта, напротив, должна быть избыта полностью, так как она представляет собой самые опасные «отходы производства» человеческого в человеке. Это процесс сложный и мало проанализированный. И мы свои стратегии применяем, понимая, что здесь ещё непочатый край работы. Хотя мы учитываем крайнюю приблизительность возрастной тематизации, проблематичность извлекания компактных существ из биографической длительности, у нас нередко происходят «смещёния», да и сам феномен всё ещё выделен недостаточно четко.
Но всё-таки мы можем исследовать основополагающие стратегии. Среди них шпионология, которая вообще может быть темой отдельного спецкурса54. Ведь в подростковой среде прежде всего важен вопрос: как выжить? С одной стороны, надо сохранить то, что осталось от предыдущих аватар, – это некий образ альтернативного человечка, временно сдвинутого со своего места. Его можно условно представить как кудрявого послушного мальчика или дочку с бантиками. Они вроде бы сохраняемы в невредимости и узнаваемы родителями, но движение к разрыву уже произошло. В литературе трудно найти более подходящий образ, чем книга Юхана Боргена «Маленький лорд», где главный герой – десятилетний чудо-ребёнок, приветливый, послушный, вежливый, на которого родители не могут нарадоваться. Но после того как мама целует его на ночь, он шмыгает в окно и вместе со своими друзьями (такими же, как он) носится по ночному городу, совершая разные пакости, мучая животных и нецензурно ругаясь. Потом он возвращается домой, и эффект состоит в том, чтобы никто ничего не заметил, чтобы сохранить эту двойственность бытия, оставаться для мамы кудрявым, нежным, детским… Это как раз способ интроекции человеческого в человеке, поскольку полноценный субъект – это тот, кто сможет сохранить в себе амбивалентность человеческого чувства. А амбивалентность – это всегда нерастворимая двойственность, это совместность несовместимого. Если мы сумеем сохранить в себе совместность несовместимого, то достаточная мерность субъекта будет обеспечена. Если же нет – тогда возможен некий рациональный агент понятия или других социально-манипулятивных сил либо, напротив, изымаемый из общества и пребывающий в различных изоляторах недостаточно социализировавшийся субъект.
Что здесь существенно? Казалось бы, надо пройти эту «разведшколу». Очень трудную «школу», где преподаются все техники шпионства и диверсии – как обращаться с провокациями (а слабо сделать то-то и то-то?), как не выдать в себе некую инородную чувствительность… В подростковой компании нет ничего страшнее, чем заподозренная в тебе сентиментальность, там должна быть своя степень крутизны, которая, однако, никоим образом не может подавить и уничтожить прежнюю девочку с бантиками (если речь идёт о девичьей подростковой инициации). И вся проблема-то в том, как совместить несовместимое, как достичь сопряжения несопрягаемого. В этом 3. Фрейд видел отличительную черту человеческих аффектов вообще, в том числе влюбленности, мужества (правда, мужества, связанного с преодолеваемым страхом).
Обратимся к кино, прежде всего, к голливудским фильмам, в которых нередко встречается идея прорастания «чужого». Что такое «чужое»? Это просто некое иное начало, которое скрывается во мне, оно тоже присутствует в этом теле, но с точки зрения проживания оно репрессировано. Его присутствие есть некое бытие-в-себе, которое тем не менее скрыто направляет своего обладателя. Такое присутствие можно определять в качестве бессознательного, как некую идею фикс, наконец, как злобного чертёнка внутри человека. В одном из фильмов прекрасная женщина ищет мужское тело, потому что сидящий в ней «чужой» требует завершения цикла метаморфоз. Первый вариант отвергается, так как имеет место некоторая генетическая неправильность (человек болен диабетом). И вот находится прекрасный вариант, где видна уже последующая судьба метаморфозы, а именно: чудовищный гнусный червь прорастет из этих сплетающихся тел, разорвав их. От прекрасного женского тела этого невозможно хотеть, но опережающее страшное желание приходит из будущего – так устроен экзистенциальный конвейер.
Бытие тинейджера имеет аналогичную природу. Когда домашняя девочка или маменькин сынок оказываются в такой компании, они подчиняются воле существа, которому должен быть дан некий цикл развития. В конце концов «чужой» должен быть уничтожен. Но совсем не дать ему права предъявить себя к проживанию невозможно, вот почему ситуация маменькиных дочек и сынков близка к психиатрической ситуации депривации, психоза, ну или напоминает пожизненно герметичное социальное хранение, которое тоже далеко не всегда «сработает».
И обычно речь идёт именно о шпионологии, причём в действительности проблема лидера наиболее сложна и парадоксальна. Ведь все лидеры мужских подростковых компаний (так называемые заводилы), если угодно – экзаменаторы, которые оказываются самыми циничными и безжалостными. Действительно они вожаки в этой среде прижизненной инопланетности. Они учат неким мужским качествам, в том числе, твердости и дерзости, учат справляться с провокациями. Но при этом в них нет «двойного дна», они плохие шпионы (хотя, может быть, хорошие контрразведчики). Когда этот цикл пройден, когда «чужой» или то существо, которое в этот момент проживает фрагмент жизни, избыто, то следующие стадии метемпсихоза (скажем, благополучно социализированный, настроенный на карьеру мужчина), как правило, безжалостно мстят предыдущим вожакам, подвергавшим их инициации, лишь потому что они осуществляли бытие для иного. Как правило, эти «ранние» лидеры не добиваются в жизни никакого успеха. Они нередко оказываются в тюрьмах, в зоне, то есть в тех местах лишения свободы, где в архаике оказывались все подростки вообще, дабы иным путем избыть временный социальный радикализм. Таким образом, лидеры подростковых компаний ничего не получают, и их золотое время сравнительно невелико, именно потому что они плохие шпионы и слишком большие циники. А их последующая асоциальность и отсутствие карьерного продвижения показывают нам, что, после того как они были использованы как некие интоксикаторы, их бытие по большому счету никому не нужно.
То же (хотя с некоторыми вариациями) происходит и в девичьих дворовых компаниях: те, кто обучает первому опыту кокетства, специфическим формам сексуальности, и получает фимиам как самые крутые девочки, конечно, способствуют трансляции некого вековечного опыта обольщения и способов добиться своего, но в последующей социализации также, как правило, успеха не имеют и так и остаются на низком социальном уровне. Путь их печален, тогда как путь тех, кто смог это поведение инсталлировать во внешнее и соединить, скажем, с духовностью, не утратив полезных навыков, – это обычный путь более зрелого субъекта. Его (её) зрелость как раз и объясняется тем, что он способен быть несколькими существами сразу. Но какая-то часть опыта всё же должна быть избыта после проживания.
Идея постоянно сбрасываемой кожи (как у змеи) проходит красной нитью через наши рассуждения о возрасте. Выход из тинейджерского состояния представляет собой самое болезненное обдирание кожи. Нередко эта рана остаётся пожизненно кровоточащей. И здесь как раз заключается основной просчёт психоанализа, ибо 3. Фрейд и большинство его сподвижников и последователей полагали, что максимальный психический травматизм сопряжён с более ранним возрастом – возрастом первичной сексуальной активности, где, по их мнению, берут начало последующие фрустрации. Но, например, Эрик Эриксон и ряд других исследователей показывают, что максимальный участок травматизма встречается чуть позднее, в том периоде, когда из кокона выходят первые подростки и их различные траектории инициации.
Вспомним некоторые эпизоды из литературы и кинофильмов, связанные с преодолением себя: в фильме «Возвращение» подростки пытаются прыгнуть с вышки; в «Денискиных рассказах» В. Драгунского бедный Дениска также никак не может одолеть пятиметровую вышку, несмотря на насмешки окружающих. То есть вопрос Раскольникова: «Кто я: человек или тварь дрожащая?» – в каком-то смысле будет подешевле, чем вопрос подростка, стоящего на вышке и боящегося прыгнуть в воду. Этот страх задевает и того, кто ещё не умеет кататься на велосипеде, когда все остальные уже умеют. В приведенных примерах скорость погружения в бессознательное и степень травматизма очень велики. И последующая мстительность тем, кто всё это обусловил, также дает свои плоды. В значительной мере сама форма последующей социализации или отталкивания на обочину социума экзаменаторов-инициаторов – это форма мести за жесточайшую подростковую травму.
Но и эта месть является чрезвычайно полезным процессом. Если мы рассматриваем конвейер со множеством производственных операций очеловечивания, то этот участок важен и полезен для оттачивания мастерства шпиона, которое необходимо в ситуации заброшенности (и неважно, кто оказывается его субъектом – Штирлиц или Мата Хари). Но в то же время именно здесь формируются понимание и объяснение уцелевших поведенческих фрагментов, которые будут потом сохранены в различных других прижизненных формах поведения.
С чем же может быть связано современное редуцирование этих процессов? С одной стороны, само смягчение инициационных практик и максимально возможная редукция этой стадии приводит к существенным экзистенциальным потерям общества в целом. Общество теряет ту форму присутствия духа, разность потенциалов, или привязку к трансцендентному, форму некого бесстрашия как готовность к ударам судьбы, и, как правило, сам процесс смены цивилизаций связан с такого рода потерями.
Но, с другой стороны, мы имеем дело с прижизненной легитимацией тинейджерского состояния. Тот факт, что был избран альтернативный способ социализации тинейджеров без избывания их физического и психического бытия, привёл к тому, что это промежуточное бытие фактически стало некой нормой поведения. Во всяком случае, мы это видим на примере гламурных стратегий, вообще на примере эстетики. Уже тот факт, что детская и подростковая литература становится чтением вообще, что какого-нибудь «Гарри Поттера» читают и обсуждают и взрослые, что взрослые увлекаются мультиками, что именно четырнадцати-пятнадцатилетние тинейджеры решают, что читать, определяют эстетические каноны для самых востребованных телеканалов, приводит к тому, что неизбываемое и неуничтожаемое на этом участке пути в известном смысле отравляет будущее, сокращает яркость последующих стадий большей зрелости, более успешной внутренней шпионологии, в результате чего вышедшие из этого ускорителя, из этого синхротрона субъекты (многие из них) вынуждены пребывать в неизбывном одиночестве.
Здесь, в этом возрасте, рождаются и первые номадические толчки. Подростковые компании суть слипшиеся тела, где все частицы зависят друг от друга. А даже первая номадическая скорость предполагает здоровую асоциальность, некую самодостаточность, одиночество, которые в дальнейшем только нарастают по мере набирания номадических скоростей. Но коль скоро соответствующий участок экзистенциального становится неизбываемым эталоном, мы видим, как застрявшие в проживании, зациклившиеся тинейджеры начинают доминировать в эстетическом пространстве. Именно подростку всё чаще адресуются рекламные клипы, состоянию подросткового «кайфования» адресована реклама туристических агентств, всевозможных сладостей, напитков. В не меньшей степени это относится и к самой литературе, и к видеоряду кино.
Это означает, что произошла интоксикация общества. Практически все культуры, которые использовали отдельные полигоны, для того чтобы опасный радиационный материал отрабатывался и уничтожался, знали, что делали: это был способ воспроизвести социальность во всей её полноте, во всех её возрастных этапах. Если же продукты метаболизма не были своевременно извлечены, а напротив, были легитимированы (тинейджерское бытие), то, с одной стороны, это существенно смягчило автотравматизм, уменьшило количество физических травм инициации, но с другой – общество лишилось важнейшей своей функции – способности скрываться и выслеживать. Хотя, может быть, в этом и нет ничего страшного, ибо всё равно остается опыт одиночек. И, может быть, лучше, если он окажется опытом одиночек, нежели если его место займет та или иная парадигма.
Само актуальное современное искусство в действительности основано на универсальном опыте тинейджера. Не случайно большинство современных художественных стратегий объединяет понятие «креативные практики». Что это такое? По сути это игра в скакалочку, где всем участникам может и должно быть хорошо. Креативные практики говорят нам о том, что современное искусство избавляется от формы объективации произведений, но одновременно избавляется и от художественной аскезы, которая, например, требовала, чтобы продукт некой художественной деятельности был успокоен в объективации, чтобы произведение было предъявлено к длительному восприятию и, будучи предъявлено, знаменовало собой традиционный окончательный момент хранимого искусства. Искусство – это то, что можно повесить в залах, сохранить в архивах.
При этом также имела место сумма художественных жестов. Художнику нужно было некоторое время поводить кистью по холсту, а до этого нужно было растирать краски. В некотором смысле этот подготовительный процесс находился в тени, потому что главное заключалось в создании объективации. Теперь мы видим явный сдвиг: объективация всё меньше является окончательной формой бытия искусства, тогда как, напротив, процесс «обмакивания кисточек», само так называемое творческое состояние становится формой обнародованного жеста, то есть как раз креативной практикой. Поэтому креативная практика адресована не тому потенциальному зрителю, который придёт, посмотрит и оценит, призадумается, и, может быть ему захочется изъять это произведение из архивов в своё собственное присутствие, но адресовано такому же потенциальному участнику искусства нон-стоп. Вот мы прыгаем через скакалку – попрыгай с нами. Или есть такая курортная тинейджерско-аниматорская игра, где много человек выстраиваются друг за другом в цепочку и напевают такое заклинание: «Я змея-змея-змея, хочешь быть моим хвостом?», следующий пристраивается и вместе с ними прыгает как хвост, пока эта змея не сомкнется. И вот эта идея самоудлиняющегося хвоста змеи и есть основополагающая идея креативных практик. Главное – попрыгать в этом извивающемся движении и ни о чём не беспокоиться. Художник давно уже не боится быть шумным и надоедливым. Именно в художественных практиках эстетика тинейджеров рефлектирована и максимально, и глубоко, и с наивысшим успехом.
И если мы возьмём прекрасный образ Незнайки-музыканта, то натолкнемся на водораздел. Традиционный художник, да даже последователь авангарда, мог с презрением смотреть на Незнайку, потому что тот. вместо того чтобы совершенствовать свою игру на трубе и совершать аскезу во имя произведения (и тогда это произведение рано или поздно будет предъявлено миру), пытался навязать свою музыку и страшно обижался, что его отовсюду гонят. Обида Незнайки воспринималась как форма его неподлинности, ведь настоящий художник – тот, кто не должен допустить, чтобы его таким образом гнали (пусть лучше сами к нему приходят!). А современные успешные участники креативных практик (или этот бесконечный ветвящийся хвост змеи) расценивают Незнайку с другой позиции – как недотрогу и пижона: подумаешь, всего-то четыре раза ему сказали: «Пошел вон!». А он взял и действительно пошел. И какой ты художник после этого! Ты должен дождаться, пока тебе не семь, а семижды семь раз скажут: «Пошел вон!», – и всё равно продолжать изображать хвост змеи или играть на трубе. И вот тогда ты реально осуществишь креативную практику, тем более сама эта практика не предполагает раскадровки, рассыпания на произведения, она означает лишь одно: нарастить хвост, чтобы другим тоже стало хорошо. Но прекрасен будет лишь вожак, предлагающий новую речёвку.
Таких тенденций много, они в значительной мере связаны с интоксикацией, с тем, что момент инициации оказался распределён, расплавлен по всему конвейеру, не произошло своевременного изъятия ячейки. Мы имеем дело примерно с той же ситуацией, какую описывает Р. Жирар в книге «Насилие и священное»55. Он говорит, что суть коллективного обряда жертвоприношения состояла в осуществлении образующегося спонтанно сброса насилия. В обществе всегда циркулирует какое-то насилие, оно необходимо, так как в случае войны оно канализируется в форму ярости. Но поскольку это насилие присутствует, накапливаются взаимные обиды, они могут оседать в формах раздражительности или вызывать иную интоксикацию. И обряды жертвоприношений связаны с необходимостью производить сброс и захоронение этого насилия. В этот момент происходит грандиозный катарсис, конечно, жертву убивают, синтезируется некий локальный водоворот, или жертвенная воронка, в которой погибают ещё несколько человек вслед за «козлом отпущения», но зато тем самым спонтанное насилие оказывается сброшенным и общество продолжает существовать дальше.
Р. Жирар абсолютно верно отмечает, что в эпоху Просвещёния и вообще Нового времени возникает представление, что жертвоприношение жестоко: разве могут просвещённые люди потакать этим архаическим началам? И в результате такого рода вторичной диктатуры Просвещёния коллективное жертвоприношение прекращается. Но это не проходит безнаказанно, потому что циркулирующее насилие никуда не девается, только теперь оно накапливается во всех отсеках сущего и происходящего сразу. И на смену регулярным сбросам через жертвоприношение приходят революции, которые представляют собой гораздо более страшные и разрушительные катастрофы. В известном смысле революция – это расплата за отказ от проверенного способа регуляции, за отказ от того, чтобы это насилие вовремя сбрасывалось в коллективных формах жертвоприношения. Конечно, можно говорить о несправедливости и жестокости, которые претерпевают юные существа в архаической традиции. Это ведь действительно жестокость, действительно несправедливость. Но её альтернатива – свести человеческое существование к тому, чтобы не причинять друг другу боли.
Вот она – тотальная форма полной моральной капитуляции человечества. Допустим, не происходит больше коллективных жертвоприношений, нет больше изъятия горючего материала, изъятия «инопланетян», чтобы они свой метаморфоз пережили в более или менее контролируемом месте. Но в результате интоксикации мы имеем дело с тем, что имеем: размывается сама траектория человеческого и чрезвычайно засоряется реализация экзистенциального проекта в целом. Ничто не проходит безнаказанно! И возможности модификации проверенных тысячелетиями способов социальной регуляции ограничены. Всякое торжество преждевременно, и мы не знаем, какая расплата нас за это ждет, а может быть, и знать не хотим. Это тоже позиция, и она заслуживает уважения, как, например, позиция французских новых левых, А. Лефевра и др. Они понимают, к какой форме контрколонизации идёт Франция, но готовы стать добровольными жертвами в этом процессе. Если их внутренне воспринятая демократическая тенденция ненасилия, тотальной дистрибуции равенства прав на любую предъявленную форму присутствия приведёт к тому, что их собственное бытие исчезнет, всегда можно сказать: ну и что? В конечном счете, знаменитый тезис Вольтера: «Я не разделяю Ваших убеждений, но готов умереть за Ваше право их высказывать», – был прекрасен, когда оставался красивым возгласом одиночек. Но когда сейчас этот тезис произносят хором, причём после того как давным-давно вокруг кричат: «Ну-ка давай сюда свою жизнь, сначала кошельки, а потом и жизнь», то в этих условиях готовность отдать свою жизнь за право существования убеждений, которых ты не разделяешь, выглядит совершенно иначе. Она не столь благородна, сколь позорна, хотя, с другой стороны, представляет собой форму, которую можно объяснить некой удивительной принципиальностью. И среди прочих параметров фрагментов сущего происходящего мы говорим о том, что тинейджеры – это оставленные здесь, не набравшие полноты человекообразности в широком смысле слова существа, которые существенным образом модифицировали экзистенциальный проект современности и ещё более существенным образом модифицировали его онтические проекты – сферу fashion, сферу повседневности, гламура и т. д.
К.П.: Выскажу свое мнение относительно так называемой «диктатуры тинейджеров», о которой говорил Александр Куприянович. Существует ли такая диктатура? Я снова возвращаюсь к тезису: каждый возраст самоцель и самоценность. «Диктатура» какого-то возраста в сущности бессмысленна, хотя и может решать какие-то тактические задачи, особенно в массовой культуре. Диктатура тинейджера – это скорее своеобразный «гламурный предрассудок», когда сложный мир выстраивается по некоторым шаблонам заранее заданных представлений.
Да, околоинтеллектуальная и околохудожественная богема в ряде случаев стилизуется под тинейджеров. Но это лишь игра взрослых, расчётливое озорство чаще всего в коммерческих целях планирующее завоевать новый слой аудитории. Вообще, вдумчивое исследование видеоряда позволяет выявить, как программы и каналы ТВ нацеливаются на ту или иную аудиторию. Так, скажем, на канале «Культура» правит старость. Канал «Бибигон» и мультфильмы отданы детству.
Боевики суть царство взрослых. То, что можно назвать «диктатурой тинейджеров», даже и на телевидении обнаруживается вовсе не тотально, а только разве что на «Муз-ТВ». Их называют «поколением MTV». Здесь действительно, как кажется на первый взгляд, господствует фигура тинейджера. Любимый музыкальный канал определяет не только их манеру одеваться, но и стиль жизни в целом.
Как выглядит современный тинейджер? Прежде всего нестандартно. Причем нестандартный вид вовсе не обязательно свидетельствует о нестандартном мышлении и поступках. Широкие штаны, грубые замшевые кеды, рюкзак за спиной, тату, бусы до пупка, наушники да раскованная походка – всё это атрибуты молодежи, называющей себя тинейджерами, или просто «тинами». У представителей «поколения MTV» в большой чести экстремальные виды спорта: катание на роликовой доске, на горном велосипеде, прыжки с парашютом, экстремальный альпинизм – либо реальное увлечение, либо некий «горизонт», который не всегда доступен, но желаем…
Новые юные и старые старые
А. С. Похоже, что современность – это прежде всего скорость, если угодно, сумма скоростей, требующихся для проживания всего человеческого. И очевидно, что важнейший фрагмент человеческой жизни, именуемый событием, становится всё короче и компактнее. По аналогии с водоизмещением морского судна мы смело можем утверждать, что хроноизмещёние жизни индивида возросло и на наших глазах продолжает возрастать. Сегодня, как никогда, актуальным оказался знаменитый тезис Ф. Ницше: «Человек есть то, что должно превзойти»56, – ведь это лихорадочное превосхождение осуществляется на наших глазах. Попробуем всмотреться в фронт перемен, имея в виду не смену веще́й и даже целых поколений веще́й (их едва успеваешь запоминать), а внутренние изменения человеческого проекта, прежде всего фундаментальные преобразования возраста, представляющего собой важнейшую человеческую реальность.
Я хочу предложить две небольшие зарисовки на тему возраста, позволяющие, как мне кажется, более внятно очертить фронт перемен, перемен действительно глубоких, несущих в себе тревожное (но в каком-то смысле и вдохновляющее) будущее.
Вот первая зарисовка.
Выдающийся петербургский филолог Борис Аверин подписался на телепроект «В гостях у Бориса Аверина». Он приглашает различных интересных людей (отличная профессия!) и беседует с ними о чём попало. Его жена, понаблюдав за происходящим, вдруг спрашивает:
– Борис, вокруг тебя вьётся столько студентов, аспирантов, смотри, какие умненькие, у них-то как раз глаза горят. И к нам ходят всё время, ты же сам с ними с удовольствием разговариваешь. А как на телебеседу пригласить, то ты всё Д.А. Гранина зовёшь да престарелых архитекторов. Почему бы тех юных в телевизор не пригласить? Ведь поинтереснее будут!
На минутку задумавшись, Б. Аверин отвечает:
«Понимаешь, эти аспиранты ещё не доросли до возраста рассказчика. Чтобы привлечь внимание незнакомых, они должны вертеться, как ужи, и всё равно могут вызвать раздражение, кстати, даже у их же собственных ровесников. А престарелого архитектора скорее всего будут слушать, что бы он там ни нёс. Это уже проверено.
Феномен обрисован точно. На первый взгляд, конечно, соображение кажется довольно второстепенным, но за ним скрываются важные социально-психологические константы. Получается, что есть привилегированный возраст рассказчика и он должен наступить – опережение возможно, но оно всегда будет исключением из правил; нам же важно понять само правило.
Навскидку оно таково: любоваться подобает молодыми телами, а слушать пожилых, бывалых рассказчиков. Именно слушать, безотносительно к содержанию, потому что «содержание» может внести свои коррективы, отодвинув на второй план фактор возраста. И опять-таки речь идёт именно о монологе, поскольку «общаться», понятное дело, всегда важнее и интереснее со сверстниками, а вот завороженно слушать – уже другое дело. Бабушка рассказывает, как копала картошку в огороде шестьдесят лет назад, а её слушают и, как говорится, мотают на ус; более того, чтобы выйти из легкого транса, требуется порой некое дополнительное усилие «стряхивания» наваждения. Словом, создаётся лёгкая загипнотизированность, и не совсем понятно, какие психофизиологические механизмы при этом задействуются. Но зато получает новое обоснование концепция философа и культуролога Михаила Петрова насчет инстанции старцев в архаическом социуме57, принимающих решение о «публикации» или выбраковке инноваций: старцев (старейшин) слушают только потому, что магически срабатывает возраст рассказчика. То есть мы имеем дело с палеопсихологическим реликтовым излучением, оно оказывает воздействие и сейчас (собственно, этот факт и констатирует Б. Аверин), но нетрудно предположить, насколько сильнее было воздействие этого излучения в эпоху архаики.
Первых исторических, или легендарных, сказителей – рапсодов, аэдов, акынов, мы представляем как старцев (стариков). Мы не можем представить Гомера юношей. Как автор, имеющий право повествовать, – он стариком уже родился. Скальд повествует в возрасте рассказчика, подобно тому как атом водорода испускает фотон в возбужденном состоянии.
Кстати, в отличие от рассказа-повествования, поэзия уже в момент своего рождения является делом юных, то есть социально-психологические закономерности действуют здесь с обратным знаком, и они вообще слабее, поскольку не столь глубоко укоренены. При этом важно отметить, что трансляция мудрости, поучительности, всё же как бы отделена от возраста, хотя всё равно мы испытываем некоторое удивление, читая философский трактат и вдруг обнаруживая или вспоминая, что Б. Спиноза был молодым человеком, когда написал свою «Этику», а Ф. Шеллинг и вовсе юношей. Но письмо письмом, а рассказ рассказом. Ведь и в самом деле, когда какой-нибудь старожил рассказывает в телевизоре «как хороши, как свежи были розы», то слушаем мы его вовсе не в ожидании какой-нибудь особой мудрости. Пленяет как раз бесхитростность, чувство, близкое к очарованию ветхостью, к тому самому дворику с покосившейся скамейкой, где, как говорит поэт:
Сидят на лавке два старика, Один – пространство, другой – река… Александр ПылькинБыть может, таким образом оформляется чувственная составляющая естественного хода веще́й, которая ни для чего не нужна и есть чистый избыток? Ведь эстетическое пространство невозможно синтезировать из одной только нужности, и, если в нём нет других, странных аттракторов (принципов, выходящих за пределы чистой рациональности), оно не сможет замкнуться в собственной автономии.
Н.В. Гоголь, «записавший» «Вечера на хуторе близ Диканьки» как истории, рассказанные пасечником Рудым Паньком, поступил так отчасти потому, что без этой отсылки и читателю труднее было бы настроиться надлежащим образом, да и сам автор, возможно, не смог бы воспользоваться чарующей силой рассказа старика, незримо сидящего на лавке между рекой и пространством.
Возраст рассказчика представляет собой привилегированный коридор повествования, монолога. Известное ещё со времен эллинов (в разных вариантах) изречение: «если услышишь, что умную вещь говорит глупец, прерви его и дай сказать то же самое умному человеку», лишится значительной части своей парадоксальности, если «глупца» и «умного человека» заменить соответственно на юношу и убеленного сединами мужа. В этом случае передача слова, безусловно, поможет делу как в народном собрании, так и с точки зрения благосклонности телеаудитории.
Но тут-то и обнаруживается самая суть происходящего сейчас, симптомом чего является удивление по поводу естественного замечания Бориса Аверина. Выясняется, что современная цивилизация среди прочих революционных преобразований произвела внутренние возрастные перестановки, имеющие далекоидущие последствия. Возраст рассказчика отменён, связанный с ним коридор благосклонного восприятия аннулирован, и, как только мы это улавливаем, перед нами сразу раскрывается весь масштаб неотенической революции. Напомним, что неотенией в биологии называется чрезвычайно интересное явление, когда особи промежуточного возраста, например мальки или личинки, вступают в размножение (начинают самовоспроизводство), не дожидаясь «окончательной взрослости». Сейчас многие биологи стали подозревать, что неотении принадлежит важнейшая роль в эволюции живого, с другой стороны, происходящее сейчас в мире людей тоже можно определить, как социальную неотению58.
Итак, любоваться юными телами, соучаствовать в их пластике и динамике – это нормально, так обстояло дело и в Древней Греции. Однако теперь эта пропорция фундаментальным образом нарушена: спорт как архетип современного зрелища как раз и указывает на радикальную смену пропорций, которая привела к очевидному изменению целого. Но ещё важнее другое – то, что «юнцы» стали повествователями. Если проанализировать спектральный состав раздражения, вызываемого включенным телеящиком, вывод будет примерно таким: там теперь тинейджеры учат жизни. Едва ли не главные рассказчики теперь они: что-то «заливают», «втирают» и вешают лапшу на уши… Делают они это энергично, напористо, но, главное, запредельно фальшиво. Увы, то, что эти недоросли-тинейджеры озвучивают посредством детского лепета и подросткового сленга перемещёния своих стройных, красивых тел, как правило, сводит к нулю действительно примечательные результаты гламурной аскезы, сами по себе всё же заслуживающие внимания. Как если бы вышеупомянутый принцип Спарты стал выполняться с точностью до наоборот: если в речи человека знающего встретишь хоть что-нибудь, требующее от слушателя умственного напряжения, перебей его и дай всё переврать какому-нибудь крикуну. Таков, собственно, негласный девиз современного телевидения. Очень существенны здесь моменты принудительности, которыми, впрочем, непонятно кого принуждают: ведь не все каналы относятся к так называемым «молодёжным», но именно они, молодёжные, и являются системообразующими, в связи с чем и вполне взрослые дяди и тёти изо всех сил «тинейджерствуют».
Кстати, Борис Аверин был прав и в том, что даже сами сверстники не склонны слушать монологи «юных ботаников», они, если уж и снизойдут до просмотра, тоже предпочтут рассказ рассказчика в возрасте рассказчика, и тем не менее, повинуясь непонятному императиву, косноязычные «домушники» (герои передач «Дом», «Дом-2») устанавливают свой повествовательный стандарт, не считаясь с драгоценным эфирным временем.
Во всём этом должен быть и какой-то иной смысл. Вспоминается, например, Л. Витгенштейн: «Если мы говорим о чём-то как о теле, а тела нет, значит, речь идёт о духе»59. Если должен быть хоть какой-то смысл, а его нет, значит, нужно набраться терпения, подождать, и смысл появится. Точнее говоря, проявится. Просто его пока нет именно здесь, в месте привычного обнаружения, где традиционно водятся смыслы, а в метадискурсе, в инструкции по расшифровке, он уже наличествует. На наших глазах сбывается евангельское предсказание: и последние станут первыми, сбывается в несколько неожиданной форме: и младшие станут старшими. Телевидение – авангард неотенической революции.
Но как бы ни внедрялся монолог навеки пятнадцатилетнего повествователя, он всё равно проваливается, его не слушают даже такие же тинейджеры (тоже зачастую пожизненные), притом что кричалки (так называемые «ток-шоу») всё-таки смотрят и слушают. Что это значит? По-видимому, одно: запущен распад самого жанра монолога, идёт интенсивная выбраковка отовсюду слишком длинных речевых единиц, причём в условиях невероятного перепроизводства визуальности.
Такова первая зарисовка, и вытекающие из неё выводы не слишком утешительны, поскольку свидетельствуют об утере разнообразия, а всякое понижение квоты разнообразия на Ноевом ковчеге нашей цивилизации – это маленькая или большая трагедия.
Вторая возрастная инверсия, не слишком связанная с первой и даже в чём-то противоположная ей, представляется мне куда более многообещающей. Она разворачивается в городах, прежде всего в больших городах, но не там, где обитает законопослушное гражданское общество, а в местах, если можно так выразиться, новой первозданности, в тех пустотах, зазорах и лакунах, которые неизбежно возникают в современных мегаполисах и представляют собой как бы свободные экологические ниши, занимаемые и осваиваемые новыми незнакомыми обитателями.
Обитатели чаще всего описываются как «молодёжные субкультуры», но потенциально они представляют собой городские племена или устойчивые тусовки, получившие в условиях современности шанс к восплеменению, воспользуемся удачным термином М. С. Пылькиной (Тимофеевой)60. Если уж говорить об индустриальных джунглях как о новой природе, предоставляющей шанс неподконтрольному генезису, нельзя не обратить внимания на её верхние этажи. Причём в буквальном смысле, поскольку среди всех видов перемещёний вертикально-горизонтальным переходам руферов принадлежит особое место, ведь они суть своеобразные новые приматы, заселившие индустриальные городские кроны. Неослабевающий интерес к паркуру и даже популярность «человека-паука» не столь уж инфантильны, как это может показаться. Ведь они находятся в авангарде сил левитации, призванных преодолевать приземленность, руферы, вооруженные антигравитационным снаряжением, отличаются повышенной неуловимостью и вообще имеют чрезвычайно благоприятные перспективы восплеменения.
Но, разумеется, ещё более важным и общим фактором является новая возрастная стратификация. Прежде всего необходимо отменить чрезвычайно несправедливый приговор, уходящий корнями в индустриальную и даже доиндустриальную эпоху, приговор, согласно которому «хождение на службу» или трудоустройство в стабильных, осадочных структурах социума рассматривается как «дело», как признанность, реализованность, в то время как шатание по городу и все сопутствующие ему занятия заранее дискредитированы в качестве безделья и вообще пустяка. А что если разобраться с неоправданным самомнением этих ответственных, определившихся взрослых?
Если говорить без обиняков, то самосознание новых потенциальных племён должно выработать абсолютно внятный ответ: мы, осуществляющие нестяжательское бытие, суть воины и естествоиспытатели (и социоиспытатели), вся полнота контактного проживания – наш удел. А вот те, кто по возрасту отправлен в устойчивую или отстойную социальность, на свои «такие нужные» работы, их как раз и можно назвать своего рода пенсионерами. Как только такой вердикт будет вынесен, в его пользу найдётся множество аргументов.
Ну, во-первых, при ближайшем рассмотрении полезная нагрузка (а значит, и целесообразная занятость) современного офисного планктона, оказывается, мягко говоря, преувеличенной. Ещё двадцать лет назад Ж. Бодрийяр в своей работе «Символический обмен и смерть» весьма проницательно заметил, что скрытая безработица давно уже сменилась скрытой занятостью, неуклонно и иррационально растущей численностью так называемого персонала, польза которого, мягко говоря, сомнительна61. С тех пор «персонал» получил устойчивое имя офисного планктона, а его «содержание и разведение» стало добровольным мистическим налогом, который неизвестно зачем берут на себя вроде бы вполне жизнеспособные бизнес-структуры.
Однако – и вот что воистину удивительно – переработка ресурсов и дистрибуция веще́й при этом не только не останавливается, но даже не очень-то и страдает. Громоздкие, неэффективные по всем привычным параметрам корпорации, худо-бедно, но обеспечивают практически то же самое, что обеспечивалось прежде авторизованными экономическими решениями и неустранимыми рисками.
Просто тогда ещё стыковочные узлы производства прибавочной стоимости требовали непременного и самозабвенного человеческого участия. Но вот теперь, по мере того как участки овещёствления, производства веще́й, удается поставить (замкнуть) на автопилот, когда задача минимального обеспечения вроде бы спокойно решается без «гримас капитализма», терпимость и снисходительность по отношению к пресловутому персоналу в частных фирмах уже ничем практически не отличается от паразитизма внутри госструктур.
Задумаемся над растущей скрытой занятостью, над этим феноменом, так или иначе свойственным всем развитым странам. Что заставляет капиталиста поддерживать лишний персонал, причём подбирать его именно по критериям офисного планктона?
Отчасти, конечно, тут можно усмотреть некоторую выгоду: сохраняемые рабочие места позволяют рассчитывать на госсубсидии и прочие льготы, если что, государство, быть может, не бросит в беде. Но это лишь доля истины. Внимательно всматриваясь в происходящее сейчас, на наших глазах, и пытаясь определить преобладающую психосоциальную характеристику работника фирмы, будь то во Франции, в Германии, в Швеции или даже в России, мы неожиданно видим, что эта характеристика имеет мало отношения к тому, что рекомендуют относительно персонала различные бизнес-руководства. «Инициативность», «энергичность», «способность генерировать оригинальные бизнес-идеи» – как бы не так! Действительной обобщающей характеристикой является «прирученность», или, если использовать один из любимых терминов Ф. Ницше, одомашненность. Всё ещё по инерции продолжает звучать любимая поговорка китайского политика-коммуниста Дэна Сяопина, имеющая аналоги во многих культурах: «Мне всё равно, какого цвета кошка, мне важно, чтобы она ловила мышей». Но она уже давно не соответствует действительности бизнес-сообщества, состоящего из стандартных «кошечек» одной серой породы, гордо именующих себя ответственными, законопослушными, по-настоящему взрослыми гражданами.
Со времен выхода знаменитой книги Т. Бодрийяра эта своеобразная скрытая безработица возросла на порядок. Западный мир вполне мог бы и не заметить закрытия половины своих офисов, если бы не огромное число людей, вдруг очутившихся не у дел так почему бы высвободившиеся средства не направить на авангардное бытие племен, если теперь возникли сомнения по поводу того, кто настоящий бездельник и кто занимается пустяками? Кроме того, прирученность и «одомашненность» никогда не будут перспективнее дикости и свободы.
А во-вторых, на повестку дня встает новая, точнее говоря, хорошо забытая старая (но модернизированная) возрастная стратификация, а именно нечто подобное отработанной в Индостане в течение тысячелетий схеме: первый возрастной период – до инициации, затем брачный возраст, заканчивающийся для мужчин с появлением первого внука, и, наконец, третья стадия – отшельничество, жизнь в лесу (Ашока «Лесная книга»62). Нельзя сказать, что третий период был менее важен, чем второй с точки зрения состоятельности человека, напротив, время отшельничества было настолько важным, что в некоторых случаях допускался уход в леса без выполнения обязательств второго периода; таким образом, сохранялась великая культура, которая отчасти и до сих пор существует в Индии.
Новая постиндустриальная стратификация буквально продиктована определенными требованиями времени. Можно, пожалуй, сказать, что стадии теперь поменялись местами: сначала нужно отправиться «в леса», в индустриальные джунгли, в том числе и для того, чтобы найти себе там подходящего брачного партнера. Ясно, что лучше сделать это в полноте спонтанного проживания, а не по электронным клубам знакомств. Там, в необитаемом для других, для «взрослых», городе, мальчик-байкер может полюбить девочку-руфера (и наоборот), быть может, и романтики тут будет не меньше, чем в истории о Ромео и Джульетте, ведь условия экстремального обитания способствуют формированию жизнеспособного экзистенциального проекта, и, вообще, это, возможно, единственный способ противодействовать цивилизации офисного планктона и ее обычаям.
Если данный тезис будет внятно озвучен всеми представителями и даже учредителями новых племён, если ему ещё поможет философия (а почему нет, дело-то святое), с ним придётся считаться. Что касается резонов, то они просты и очевидны. Необходимо заранее готовиться к неизбежному переводу производства веще́й на аутопоэзис, уже несколько десятилетий подряд людей, занятых в производстве (в традиционном смысле слова), становится все меньше. Чтобы обеспечивать действительную потребность в вещах как вещах (а не знаках престижа), нужно не так уж и много, с этим как раз справятся те, кто выполнил самую трудную и важную часть миссии: уберег от забвения человеческое в человеке. Воины, охотники и художники племён, попав в категорию «сохранённых», не забудут, что такое настоящее бытие, которому они отдали должное, права офисного планктона уже не будут для них безальтернативной реальностью. А стало быть, и восплеменение, и последующий этногенез будут обеспечены и горючим материалом, и устойчивыми инфраструктурами.
Стало быть, чрезвычайно важно, какая именно инверсия возраста восторжествует. Будут ли новые юные довольствоваться конфискацией привилегии старцев, заполняя ноосферу своим незатейливым дискурсом, или же они отважатся на новое восплеменение, реализовав тем самым шанс сохранить подлинность человеческого в человеке.
К.П.: Александр Куприянович набросал яркую, запоминающуюся картину бытийствования современных тинейджеров. Правда, она, как мне кажется, буквально на глазах деформируется в связи со стремительным ростом военного напряжения общей мировой ситуации. Как в американских боевиках, где взаимодействуют человек зрелый и тинейджер, в минуту настоящей опасности они от соперничества волей-неволей переходят к конструктивному сотрудничеству, например, в «Крепком орешке-4» (Режиссёр Лен Уайзман, 2007).
Сделать «выводы» к этому разделу о тинейджерах для меня непросто, но всё-таки попробую выразить итог в кратких словах. Александр Куприянович, возможно, если бы счёл необходимым, резюмировал этот раздел не так, как это делаю я. Тем не менее, в соответствии с принятой на себя в этом диалоге возрастной ролью, отваживаюсь на некоторое заключение.
Во-первых, если ребёнок страстно желал, чтобы его просто любили, то для подростка главным оказывается независимость. Подросток – это время выработки форм сопротивления давлению взрослых. Для этого он готов пойти на «героические жесты» грубости, нелогичности, необъяснимости, парадоксальности.
Во-вторых, суть подросткового возраста составляет подвиг инициации, в ходе которой осуществляется преодоление детства, вычеркивание его опыта.
В-третьих, подросток впервые ясно чувствует, что он ответственен за свою судьбу, которая зависит от его решений, от его характера, от его поступков. Подростковый возраст акцентирует необратимость и непоправимость человеческого бытия, которые ещё не могли быть осознаны в детстве.
В-четвёртых, подростковый возраст представляет собой время ресентимента. На первое место выходит обида, зависть, вина.
Наконец, в-пятых, подростковый нигилизм оказывается моделью для социокультурного нигилизма, развившегося в Европе второй половины XIX века и обретающего сегодня всё новые и новые формы, вроде «диктатуры тинейджеров».
Акме – возраст зрелости
Не для того ли мне поздняя зрелость, Чтобы, за сердце схватившись, оплакать Каждого слова сентябрьскую спелость, Яблока тяжесть, шиповника мякоть, Над лесосекой тянувшийся порох, Сухость брусничной поляны, и ради Правды – вернуться к стихам, от которых Только помарки остались в тетради. Всё, что собрали, сложили в корзины, — И на мосту прогремела телега. Дай мне ещё наклониться с вершины, Дай удержаться до первого снега. Арсений ТарковскийК.П.: В своей трактовке темы взрослости я пытаюсь не забыть, что наше разделение возрастов достаточно условно. В каждом из нас есть и старик, и ребёнок, и подросток. Взрослость, или зрелость, вообще представляется не возрастом, но каким-то «промежутком» вне возраста – это некое главное плато, стабильность, когда возраст существует в себе и для себя, когда уже всё случилось. У Марка Аврелия есть любопытная фраза: «Кто дожил до сорока, тот уже не увидит ничего нового». Для М. Аврелия эта идея связана скорее со старостью, чем со зрелостью, но она верна и для зрелости. Возраст зрелости мы определим примерно от двадцати пяти до шестидесяти пяти лет. Зрелость – это возраст, когда уже всё случилось, но ещё ничего не рухнуло. В зрелом возрасте тема напряжения возрастной идентификации, как и сам ритуал идентификации (отдаленное эхо инициации), отходит на второй план.
Некогда американцы сыграли в одну безумную игру: за пределы Солнечной системы был запущен зонд «Пионер» с металлической пластинкой, на которой выгравированы все основные сведения о человечестве – число π, постоянная Планка, Эвклидовы аксиомы геометрии и т. п.62 Эта акция была нацелена на то, чтобы «дать знать» разумным обитателям Вселенной о человеческой жизни на планете Земля. Там же изображены и сами люди. Каким образом? Люди представлены молодыми, хотя и не юношами – обнаженные сформировавшиеся, в расцвете сил мужчины и женщины. Не дети, не подростки, не старики – «просто люди», для которых тема возраста как будто не существенна. И в само деле эмпирически бытийствует некоторое «плато», примерно от двадцати до семидесяти лет, когда возраст «не важен», когда время жизни подчинено, скручено, поставлено на службу человеку как своеобразная деталь машины.
Каким образом выстраивается зрелый возраст? Как возникает иллюзорное чувство относительной победы над временем, победы над стихией Кроноса? Ведь тема возраста – это тема нашего непосредственного контакта с этим хтоническим существом. На первый поверхностный, взгляд взрослость – это развитое сознание, это способность к рефлексии, к рациональному овладению миром. Причём это не только сознание, но и ирония. Идея иронии вообще напрямую связана со взрослостью, хотя эту тему можно было бы затронуть уже в связи с подростками.
У В. Янкелевича есть две книги – «Ирония» и «Прощение», – на первый взгляд, два никак друг с другом не связанных эссе64. Эти фундаментальные экзистенциальные концепты свойственны именно взрослости. Без иронии (улыбки) не представим настоящий взрослый. Ведь серьезность и мрачность суть то, что Александр Куприянович называет «позой мудрости». «Поза мудрости» – первый бесспорный признак глупости. Необходима не только ирония, которая есть «сознание в квадрате», но и способность прощать, потому что прощение – это свидетельство силы, свидетельство зрелости.
Это самые общие вводные слова о взрослости. Попытаемся перевести разговор в более конструктивный план. Если бы меня спросили, каким образом задается взрослость, каковы её механизмы, я прежде всего сказал бы о способности к иронии и о поступке прощения. Но это не всё. Если поставить вопрос о «конструкции взрослости», то я использовал бы термин Ивана Петровича Павлова – «динамический стереотип»65, термин ныне «немодный», но существенный. Дело в том, что И. П. Павлов имеет важное отношение к самой идее устройства нового модернизированного общества в России. Ведь проект нового общества (социалистического, социального в широком смысле слова) возможен именно потому, что люди способны к формированию динамических стереотипов. Динамический стереотип – это несколько «саентизированная», наукообразная формула. Можно использовать термин попроще, из обыденного лексикона – привычка.
Что есть взрослость? Это сложившаяся и устоявшаяся система привычек или динамических стереотипов. На социокультурном уровне эти системы привычек переходят в ритуалы, традиции, они создают некий социокультурный фон общества.
А. С.: На мой взгляд, взрослость может быть тематизирована как минимизация привкуса возраста вообще. Понятно, что возрастные особенности на этом участке наименее специфичны, и именно поэтому все ипостаси субъекта, все частично изымаемые ипостаси – начиная от трансцендентального субъекта и кончая древнегреческим понятием «смертного» – расположены здесь. Возраст Иисуса также символизирует эту срединную ситуацию. Данный участок может быть изображён как прерывистые линии, пересекающиеся друг с другом, и в точках пересечения можно ставить крестик – подобно могильному кресту, – это одновременно и слалом, и кладбище существ. Мы уже говорили о том, что не все умирают, не все стадии метемпсихоза проходят бесследно, но некоторые не до конца нами изжитые существа остаются, доживают себя через сновидения, как полагал 3. Фрейд66. Наш детский или какой-нибудь любой травматический опыт, который является в сновидениях, в особенности, в навязчивых, означает, что «беспокойник» не стал покойником и, соответственно, то или иное существо всё ещё предъявляет свои претензии на проживание. Хотя в полноте реальности эти претензии оказываются неосуществимыми, но через сновидения, и особенно через упорядоченное воображение, через каналы искусства мы способны обращаться к этим внутренним собеседникам, к нашим «слепым ласточкам», выражаясь словами О. Э. Мандельштама («Слепая ласточка в чертог теней вернётся/ На крыльях срезанных, с прозрачными играть»), хотя некогда эти ласточки были зрячими, и мы видели мир их глазами. А теперь, хотя и слепые, они всё равно могут быть собеседниками. Иногда они перехватывают управление и даже в ситуации взрослости, зрелости развития (акме), обогащают ту возрастную динамику различным образом – чаще всего, ностальгическим, иногда через ощущения ужаса и некоторого внутреннего неверия: неужели это был я? Неужели после этого можно было выжить?
Тем не менее жизнь, когда удалось отфильтровать все возрастное и найти некую герметичную капсулу «я», где отфильтрованы различные возрастные особенности, – это и есть наша единица хранения. В этом смысле взрослость действительно есть момент хранения. То есть если обратиться к логике трех богов индуистского пантеона (создатель Брахма, хранитель Вишну и истребитель Шива), то акме – это время Вишну, который странным образом хранит нашу биографическую длительность, это есть маленькое чудо самодисциплины, удержание себя в герметичной капсуле. Но сама эта длительность есть, с одной стороны, прекращение рождений и прекращение страданий (они синонимичны в индуистском мировоззрении). С другой стороны, прекращение рождений означает, что новые существа не «проклёвываются» больше из задраенной герметичной оболочки, и это постепенно приводит к упомянутому «динамическому стереотипу» (помимо И.П. Павлова, эту идею разрабатывал Н.А. Бернштейн в рамках теории о «потребном будущем»67).
Итак, взрослые – это хорошо «упакованные» души, у которых аффекты отчасти гармонизированы и не вредят телу при условии, что какое-нибудь автотравматическое стремление не становится превалирующим. Многочисленные изменённые состояния сознания проникают и в эту герметичную капсулу, но в таком случае действует напоминание: веди себя как взрослый! Ты же взрослый человек! Таким образом, взрослость знаменует собой чудо длительности, но одновременно это наши динамические стереотипы, или привычки, наша монограмма, которую мы хотим запечатлеть во всяком встречном сущем. Здесь ситуация экспансии «я» оказывается максимально значимой, так как есть что запечатлевать. Ведь привычки и обыкновения, собственно говоря, и образуют уникальную конфигурацию бессмертия. Это внутреннее бессмертие по принципу: «я бессмертен, пока я не умер» (как говорил Арсений Тарковский), и только в этой ситуации по-настоящему ощущается акме. Это ситуативное бессмертие, как в известных вопросе и ответе двух влюбленных: – На какое время ты меня полюбил? – Пока навсегда. Пока внутреннее бессмертие осуществляется, всё, что примыкает к бытию индивида, преобразуется в соответствии с его монограммой. Компания, конфигурации общения, тексты, которые создаются в это время, вообще встречные «другие», и коллективный «другой» суть то, что сохранилось, и сохранилось надолго, но сам объем внутреннего мира определяется величиной отброшенного, объемом вытесненной жидкости.
Но, с другой стороны, понятно, что с точки зрения будущего эти динамические стереотипы суть разновидность экзистенциальной онкологии – своеобразные канцерогенные удвоения, которые постепенно замещают нехватку, замещают то ученическое здоровое начало, когда мы ещё можем стать кем-то. И в принципе это состояние неготовности, вечное нечетное состояние нехватки, будучи внутренне трагичным, тем не менее влечёт за собой рождение нового бытия множественности жизней. Здесь же, поскольку сами эти возможности бытия заново постепенно пресекаются, им на смену идут повторы, инсталляция своих привычек, появляются знаменитые «домашние тапочки», которые постепенно в качестве основного мотива вытесняют мотивы эроса, честолюбия и т. д. И именно таким образом нарастает экзистенциальная и социальная онкология. Ведь при онкологии специфические ткани заменяются соединительными тканями, соединительная ткань заполняет промежутки, что постепенно приводит к дисфункции органов, пока вдруг эта фаза внутреннего бессмертия не заканчивается, наступает старость, и важнейшим критерием оказывается некая исчерпанность ресурса. Тут уместно привести цитату из гегелевской «Философии права»: «Человек умирает также вследствие привычки, то есть он умирает тогда, когда вполне исчерпал жизнь привычкой, духовно и физически притупился, когда исчезла противоположность между субъективным осознанием и духовной деятельностью, ибо деятелен человек только постольку, поскольку он ещё чего-то не достиг и хочет в этом направлении творить и проявлять свою значимость. Когда же это достигнуто, деятельность и жизненность исчезают и наступающее тогда отсутствие интереса есть духовная или физическая смерть»68.
Уже поздно кем-то становиться, надо перекрыть ученичество, поздно что-то менять. Знакомые и близкие человека ценят, иногда люди уже и памятник готовы поставить, но всё равно альтернативный спектр параллельных жизней перекрыт, и соответственно, раз нет шансов стать кем-то другим, так как навык ученичества уже изъят, это означает абсолютное, хотя уже и не трагичное бытие-к-смерти, ибо само это бессмертие в герметичной капсуле подверглось внутреннему перерождению, именно потому что продукты экзистенциального и социального метаболизма никуда не выводились, а оседали в виде привычек, в виде нарастающей признанности.
Этот момент можно рассмотреть на примере автора. Всякий настоящий автор постоянно внутренне трепещёт в маятнике: кто я? Гений или случайный человек, которого сейчас выгонят? И между этими полюсами – его trembling, его дрожь, и именно она знаменует его подлинность. Но вот он становится взрослым, ему присвоена некая поза мудрости или по крайней мере «окошко» для вещания, и он понимает: я ни то ни другое, я автор, постепенно наращивающий свой пьедестал, меня будут слушать в определенном режиме, и я добавлю себе ещё градус самоуважения.
Эти фатальные стратегии, которые суть образец экзистенциальной онкологии, приводят к разрушению возможности бытия заново, так как срабатывает самая главная «ловушка» мира. Она состоит не в том, что нас эксплуатируют и заставляют делать то, чего мы не хотим. С такой эксплуатацией разобраться легко. Но «ловушка» в том, что мир постепенно замечает то, что у нас лучше всего получается, и делает на это ставку. И мы оказываемся заперты в этом коридоре. Ты хорошо играешь на скрипке – вот и играй, за это мы тебе будем платить, будем тебя уважать, другие твои презентации нас не интересуют. И когда совершается некая внутренняя апроприация таких моментов, некая конституированная признанность, она одновременно означает и попадание в «ловушку», означает, что ростки новой витальности вытоптаны, соответственно, мы имеем ситуацию перехода к старости, где также всё зависит от того, что нам удалось наработать. Если есть капитал символического – хорошо, если этого не получилось, то при разрушающейся телесности образуется ситуация подлинного отмирания и по инерции продолжающаяся жизнь. Такие люди как бы живы, и все их встречающие тоже думают, что они живы, но в действительности они мертвы, ибо самое главное в них уже мертво. И это справедливое возмездие за самодовольное согласие на признанность, за отказ от навыка ученичества, от внутреннего обновления, которое одно только и является «беспроигрышной ставкой».
Но, кроме того, наличествует некая поливариантность, сохранность множественности модусов бытия, попытка делать не только то, чего от тебя ждут и что тебе больше всего удается, но и нечто сложное, с какой-то точки зрения смешное, но сохраняющее форму «запасного аэродрома», форму того, что вроде бы и не пристало взрослому человеку (сколько можно жить двойной жизнью?). Но проблема заключается в том, что жить двойной жизнью бессмысленно – нужно жить жизнью как минимум тройной. В любом случае эта сохранность есть своего рода стратегия, по-видимому, простая, но в действительности чрезвычайно сложная, ибо бытие-к-смерти всех нас инициирует как субъектов, и мы превозмогаем, преодолеваем свою неминуемую смертность. И эти жесты воистину красивы и достойны человека, как и попытки лихорадочного осмысления мира. Но среди них безнадежная попытка наращивания постамента, пьедестала, расширения своей площадки, с которой ты будешь вещать. Эта попытка, с одной стороны, абсолютно тупиковая, но, с другой стороны, она инсталлирована как часть Weltlauf, как говорит, Гегель, поскольку она освобождает место для нового. Вот человек заслуженный-перезаслуженный, он уже приподнялся на пьедестале, именно сейчас общество наделяет его правом говорить, выносить вердикты, но в действительности мы понимаем, что витальность потихоньку выветрилась оттуда, навсегда покинула это тело и по-настоящему интересным остается только тот, кто эту витальность сохранил, кто не распределил своё бытие без остатка по динамическим стереотипам.
К.П.: Образ «наращивания пьедестала» напоминает нам о термитниках. Мой сын, которому уже было за тридцать, как-то сказал: «Отец, ты заметил, что те, кому больше тридцати, уже мертвы? Они только по видимости живые». Этот критический (и самокритический!) пафос существует на уровне мифологии. Ведь тогда всё общество можно разделить на две части: те, кому до тридцати лет, и те, кто уже мертвы.
А. С.: Это деление вряд ли хронологическое, скорее здесь имеет место некая детекция детальности. Вот локация вампира: он смотрит, где есть ещё живое, теплая кровь, и идёт туда, потому что там витальность, сгусток жизни. Если кто-то уже находится на этой стороне, то сработают локаторы, и вампир такого не тронет. Его не интересует консервированное, мертвечина, его интересует только максимизация присутствия. Также и здесь: у каждого из нас есть внутренние локаторы, которые безотносительно к физическому возрасту дают информацию, в какой степени человек жив.
К.П.: Я бы хотел вернуться к образу Давидика. Там ведь присутствовал ещё один персонаж, а именно поэт Иван Жданов. Ведь он как раз выступал с позиций далеко зашедшей экзистенциальной онкологии.
А. С.: Но он же, напротив, отверг все условности, проявил максимальную подлинность…
К.П.: Ну а если это расценивать как проявление такого рода жизни, как у поэта И. Жданова, если это как раз одна из составляющих тем взрослости? Некая уравновешивающая структура вместо рыбалки, вместо пьянства, адюльтера… вместо того, что Г. Маркузе назвал «большим отказом»69. Во взрослости вообще на горизонте всегда мерцает идея большого отказа. Отказа от привязанностей, привычек, любимой работы, семьи, привычного образа жизни, наконец, от жизни вообще. Кстати, здесь кроется и идея бунта 1968 г. Ведь там молодежь возглавляли довольно пожилые люди, они звали молодёжь на баррикады. Но они пытались, в сущности, трогательно скрыть свой возраст. Каким образом? В конце 60-х была мода: рубаха, расстегнутая до пупка, и они сбривали седые волосы на груди, чтобы казаться моложе.
Эта игра в большой отказ, который отличен от малого. Отказаться от привычных домашних тапочек и купить новые – это «малый отказ». Домашние тапочки… Если это символ стереотипа, то выбросить старые тапочки и купить новые; это «малый отказ». А вот выбросить тапочки вообще и ходить в ботинках – это «большой отказ». Александр Куприянович метко оценил двойную жизнь – её мало, нужна тройная. Всякий шпион рано или поздно превращается в двойного и тройного шпиона. Во время Карибского кризиса советский полковник Олег Пеньковский как будто бы выдал американцам, что наши ракеты не так уж и опасны (и этим сообщением фактически спас мир70). Наши секретные службы его «вычислили», судили и расстреляли. Но недавно в жёлтой прессе прошло сообщение, что всё было совсем не так. Он был двойным шпионом. И расстрелян он не был, а где-то мирно доживает свои дни под другим именем71.
Итак, говоря о взрослости, мы тематизируем акме. Это вершина, рассвет, это зрелость. Здесь, с одной стороны, перед нами возраст забытого бытия, предстающий как своеобразное бесстрашие, которое даётся забытостью. Ведь как в детстве, так и в старости, где бытие только становится или соответственно заканчивается, люди сознательно или бессознательно, явно или скрыто, но всегда трагически помнят о начале и о конце. Зрелый, взрослый возраст, который имеет своё становление и исчезновение только на мерцающих горизонтах, может не помнить о бытии или не хочет о нём помнить. Правда, в моменты «кризиса зрелого возраста» вдруг совершенно неуместно взрослая жизнь в её кажущемся бесстрашии мучительно прерывается воспоминанием о бытии. Здесь происходит то, что Александр Куприянович назвал «явкой взрослого с повинной». Обычное время взрослого человека представляется бесконечным в своей повторяющейся цикличности, в скучноватой, а то и просто скучной, но уютной бесконечности. Кажется, что ритм дней и вечеров, праздников и буден, дней рождения и отпусков, командировок и шагов продвижения по службе – всё это будет длиться вечно. Детство уже забыто, о старости «не думается».
Таким образом, царство стереотипов – это акме (знаковое слово для всего сюжета зрелости). Создана даже наука акмеология – учение о взрослости. Но, на мой взгляд, книг по акмеологии читать не стоит.
А. С.: Согласен, они худшие даже среди книг по педагогике.
К.П.: Я бы вообще назвал акмеологию лженаукой, но боюсь, это будет комплимент. Добавлю несколько слов о педагогике. Конечно, проблема взрослости есть некий итог воспитания, то есть итог педагогики. И ведь тема воспитания в качестве своего критерия имеет именно тему взрослости. Это проникает и в рекламу. Например, реклама пива: «Вот это по-взрослому!» (или: «Это не по-детски»!), – поражает своей двусмысленностью. Разумеется, двойной смысл здесь присутствует. Но тема взрослости вообще есть тема разрешённости того, что запрещёно детям и что постыдно старикам. Взрослость – это тема сексуальности. Это возраст воспроизведения, постпубертатный период. Несколько лет назад на нашей кафедре М. Кожевникова защищала диссертацию, посвященную моделям образования в буддизме. Так вот в буддийском образовании, как и в любой традиционной системе, главной задачей оказывается преодоление детскости, инфантильности. Новоевропейская цивилизация не так однозначна, какими нам представляются традиционные цивилизации. Она тоже предполагает преодоление инфантильности, но всегда можно и даже необходимо оставить некие потаённые дверцы для ухода обратно в инфантильность. И это исходная база для творчества, поскольку творчество невозможно без моментов детского или подросткового состояния.
А. С.: Я попробую раскрыть позитивный аспект акме. Это достигнутое, удавшееся соответствие формуле causa sui – причине самой себя. Если человек (субъект) в какой-то момент является причиной самого себя, то в тот момент, когда он входит в герметичную капсулу «я», дистанцируясь от возрастных определённостей (от гормонального дождя, от драйвов вожделений), ему действительно приоткрывается сфера самопричинения – та самая «длинная воля», которая позволяет нам разграфлять свою жизнь, ставить себе задачи, и их решать, и получать удовольствие от их решения по принципу свободно поступающего субъекта. То есть в этот момент субъект чистого практического разума, о котором говорит И. Кант72, перехватывает юрисдикцию присутствия, юрисдикцию тела, и наступает сфера самопричинения. Всё, что Кант говорит об автономии чистого практического разума, как раз относится к возрастной категории акме. И именно там, несмотря ни на что, осуществляются максимы и вердикты чистого практического разума, по возможности оттесняя всякую гетерономию – жалость, психологические принципы, возрастные обстоятельства. И в определенном смысле это как раз означает полноту присутствия, суверенность. Термин «суверенность» – тоже акмеологический. Обрести суверенность, causa sui – сферу самопричинения, и удерживать ее – это и есть в каком-то смысле сверхзадача человеческого присутствия, но также и задача зоны акме, то есть той взрослости, которая может наступить когда угодно. Она наступает всякий раз, когда мы переходим к сфере самопричинения, когда мы перестаем быть мотивированы иным.
Об этом писал и Г. Гегель: «Зрелый дух, который способен удержать объективное и этим объективным довольствоваться, – это как раз дух, которому удалось “вытащить себя за волосы” из гормонального болота, из всякой чувственной замутненности»73. Если обратиться к категориям эстетики, тут перед нами ситуация чистого искусства, в отличие от искусства, опирающегося исключительно на гормональную подкладку, от сентиментальной чувствительности. Взрослое состояние – это в первую очередь состояние субъекта, законодательствующего самому себе, именно для того чтобы произвести я-экспансию, передать яркость отпечатка из момента «я живу, я проживаю» в момент внешнего окружения и наличного бытия. Когда ещё, если не сейчас? Сейчас я постараюсь поставить свою печать на этот мир, и он изменится хотя бы на ничтожный градус, но это будет означать, что моя миссия выполнена. И эта законодательствующая миссия именно в этот период заключается в полноте и, главное, в удержании разнородных модусов бытия.
Здесь множественность модусов бытия (количество полноценно проживаемых жизней) является абсолютной ценностью. Потому что ситуация старости или даже мудрости, которую дает старость, может быть ещё дальше дистанцирована от форм физиологической детерминации. Но старость есть то, что осталось. Кому-то повезло, и у него осталось много, кому-то не повезло, и он по разным причинам всё потерял возможно, потому, что не соблюдал настоящей аскезы. В любом случае это нечто остаточное, тогда как акме есть нечто самопричиняемое и абсолютное. И эффективность как раз порой определяется тем, что есть: есть что преодолевать, есть что укрощать. Эти «три коня» колесницы души ещё сохраняют свою неустанность, они пока не превратились в «дохлых кляч», и поэтому их бег можно гармонизировать. Да, мудрый старец может быть счастлив, что его больше не волнует вожделение, что он уже не поворачивает взгляд туда, куда вожделение его влечёт (я избавился от этого груза – и теперь мне хорошо). Все его слушают, ему кивают, но не верят. Это воспринимается как хорошая мина при плохой игре. А вот когда есть, что гармонизировать, есть возможность сгруппироваться в единстве воли и использовать те самые динамические стереотипы и вообще всякий динамизм для эффективности возобновляемого самопричинения, это, бесспорно, важная задача.
К.П.: Таким образом, мы вводим идею индивидуальности как автономной системы. Эта идея хорошо разработана, в частности, в немецкой философской антропологии. Индивидуальность – это не только ансамбль общественных отношений (то есть органическая система ролей, которые мы играем в обществе), а нечто такое, что заставляет тебя быть индивидуальностью вне зависимости от всякого общества, когда на тебя никто не смотрит. Это стадия перехода от стыда (перед другими) к совести, когда речь идёт о стыде перед самим собой. Индивидуальность – это высшая форма персональности. И здесь особенно важна автономная этика И. Канта как автономность взрослого человека. Автономная этика И. Канта есть независимость и от Бога, и, конечно, от Земли.
Также значима формула «длинная воля». К этому термину Ф. Ницше постоянно возвращается М. Хайдеггер. Переводчики часто переводят термин «длинная воля» как «воодушевление», но такой перевод неточен. «Длинная воля» – важное понятие именно для взрослости, потому что речь идёт о том, чтобы не забывать своих намерений. Ибо, по М. Хайдеггеру, забвение бытия – это прежде всего забвение своих намерений, забвение того, что ты хочешь на самом деле, уход в сторону ситуационного поведения. На мой взгляд, самое прекрасное описание «длинной воли» содержится в одной из биографий А. Тойнби. Молодой (восемнадцать-девятнадцать лет) А. Тойнби гуляет по зоопарку. И в его голове складывается весь перечень книг, которые он напишет за всю свою долгую жизнь. И потом он этот перечень реализует. Вот это и есть «длинная воля».
А. С.: А что же тогда мономаниакальность?
К.П.: Это то же самое, но с отрицательным знаком. Это господство над своей физической природой. С другой стороны, в связи с автономией (как её следствие) я бы ввел понятие «дистанция». Взрослый человек – это человек, находящийся на дистанции по отношению не только к своей природе (есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть), но и по отношению к социуму. Он и социуму может сказать «нет». И в связи с темой самопричинения возникает вот какой вопрос. Ведь существует и причина самопричинения. Да, взрослость – это автономия, но, как всякая автономия, она неабсолютна.
Что для меня есть взрослость? Взрослый – человек устоявшихся стереотипов, сложившихся привычек. И именно благодаря привычкам (и в этом их конструктивность) взрослый может дистанцироваться от мира. Меня поразила одна деталь в биографии Е. Евтушенко. Он много ездил по миру и всегда брал с собой кеды и спортивную форму. И где бы он ни был – в Аргентине, в США, в Сибири, – он каждое утро начинал с пробежки. Что это? Это некая привычка, динамический стереотип, но именно этот стереотип «держит» человека. И я полагаю, что взрослость и есть сумма вот таких привычек, которые могут быть оценены по-разному, но профиль взрослости задаётся их профилем. Стереотип – мощное средство в борьбе с Кроносом. Оно позволяет человеку некоторое время выстоять, пока не выяснится, что это средство было «ловушкой». Например, некоторые медики говорят, что всеми восхваляемый джоггинг (бег трусцой) и есть такая «ловушка», что фактически он укорачивает жизнь. Американец знает: чтобы быть, в форме, надо бегать, и именно это «загоняет» его сердце. Иной позиции, близкой к менталитету китайцев, придерживался Генри Форд: «Я всегда отказывался стоять, когда у меня была возможность сидеть. И я всегда отказывался сидеть, когда у меня была возможность лежать74». Удивительным образом у одного из отцов-основателей американского образа жизни вдруг неожиданно проявляется принцип у-вэй – принцип недеяния75.
А. С.: Никогда не откладывай на завтра то, что можешь сделать послезавтра.
К.П.: Таким образом, стереотипы – наше мощное оружие, но оно же оказывается «ловушкой». Стереотип амбивалентен. Во-первых, это некая константная формула человеческого бытия, которая существует вне времени. Время, измеряющееся количеством кругов (при утренней пробежке), исчезает – человек уже не может точно сказать, сколько кругов он пробежал. Слово «стереотип» происходит от греческого crzspsoç, что в определенном контексте может означать «постоянный», как например в античном архитектурном стиле «стереобат». Когда я в стереотипе, я вне времени, или я выхожу из линейного времени в циклическое.
А.С.: Вставлю небольшую ремарку. В этом герметичном бытии «господина»76 есть существенная и плохо отрефлексированная пробоина: «господин», властвуя над своими случайными интенциями, над своим телом, вроде бы не даёт осечек, вроде бы его круговая оборона от мира совершенна. Он не верит, не просит, не боится – всё вроде бы в порядке. Но в этой троице – «не плачь (не верь), не бойся, не проси»77 – упущен один важный момент – «не уставай». Ведь предполагается, что уставать не позорно. И ты всегда можешь сказать: я не верил, не плакал, не боялся и не просил, но я так устал! Дайте мне отдохнуть. И предполагается, что близкий человек признаёт его право на отдых. И «пробоина» как раз в этой святости отдыха. «Не уставай» должно быть на первом месте. Какое кому дело – устал ты или нет! И даже если устал, скройся с глаз, пусть тебя никто не видит. И лишь это настоящая идея «господина».
К.П.: На мой-то взгляд, эти три тюремные «не» не выдерживают никакого сравнения с максимами древних. Но, действительно, что такое момент усталости? Это и есть выпадение из циклического времени в линейное.
А. С.: И это коварное расслабление, когда мир уже берёт тебя в свой оборот: начинаешь уставать всё больше, появляется распущенность в форме усталости.
К.П.: Хотелось бы обратить внимание именно на переживание цикличности, которое хорошо обнаруживается именно в этом «беге трусцой». Есть замечательная книга «Бег ради жизни», Г. Гилмор, излагающая ряд принципов физического развития. По-моему, сама практика бега трусцой хуже этой книжки78.
А. С.: Вместо того чтобы бегать, лучше об этом читать… Прочитал страничку с чашкой кофе – и хорошо.
К.П.: А не помогло – перечитал с другой чашкой… Так вот в этой книжке формулируются существенные социальные принципы. Особенно интересен принцип: «равняться не на первого, а на последнего». Этот принцип прямо противостоит идее агона. Бег трусцой – это не спорт, а физическая культура. Самый лихой бегун должен сдерживать себя и бежать так, как бежит самый последний. В этой цикличности стереотипа обнаруживается выход к фундаментальным структурам коллективного взаимодействия, где важна не «однолинейная победа» по избранному параметру, но симфония взаимозависимости и взаимной поддержки. В качестве горизонта эти структуры сводятся к максимам, которые были сформулированы ещё древними: «Познай себя и хорошо делай свое дело».
Что значит «познай себя» для взрослого человека? Познай себя – значит, познай стереотипы именно свои, выстрой себя, выстрой то, что принадлежит собственно тебе, построй самого себя, стань тем, кем ты являешься. И важно, что здесь преодолевается не только время (Кронос в ужасе отступает перед стереотипом), но и субъект-объектная дихотомия. В этом «стереотипном» построении своей жизни для взрослого уже неизвестно, «кто украл, а кто украден». Я намекаю на песню Новеллы Матвеевой, описывающей вообще-то обыденную ситуацию: украденная невеста со временем так вживается в новую жизнь, куда волей несчастного случая она оказалась заброшена, что присваивает себе тот мир, который её украл. И получается, что она «украла» этот мир. Хотя отношения «кражи» теряют свой смысл, и на первое место выходит отношения «дара». В этом намечается преодоление субъект-объектной дихотомии, где возраст перестаёт связываться с одним-единственным человеком, а становится моментом того или иного социума.
В широком смысле стереотип предстаёт как эйдос. Здесь понятие стереотипа принимает не только просто положительный, но один из высших положительных смыслов. Стереотип – это основа ритуала, традиции, а в новоевропейской повседневности – основа навыка, привычки. Стереотип предстаёт в качестве среднего члена в известной пословице: «Посеешь поступок – пожнёшь привычку, посеешь привычку – пожнёшь характер, посеешь характер – пожнёшь судьбу». Обратим внимание, что привычка в этом афоризме соединяет между собой субъективное и объективное, соединяет волю и стихию. По сути здесь преодолевается не только время, но и субъект-объект-ная дихотомия. Именно поэтому стереотип и предстает как акме, что на этом этапе взрослости человек как будто одерживает победу над временем.
Это одна сторона привычки. Трансцендентальный субъект, по И. Канту, – это субъект взрослый, который внутри себя содержит привычки и стереотипы. Можно сблизить понятие стереотипа с идеей априорности. Ведь стереотип нацелен на то, чтобы достичь уровня априорности. Эта сторона, безусловно, имеет положительный и полностью конструктивный характер.
Но есть и другая сторона стереотипа – отрицательная. Речь идёт о том смысле, который слову «стереотип» придал Уолтер Липпман79. Он говорит о социальном стереотипе как упрощенном, схематизированном, искаженном образе, как о некоем дайджесте из свода моральных норм, политических доктрин, из упрощенной философии, из религиозных установок. Человек становится жертвой и рабом своих собственных стереотипов, благодаря которым он и стал трансцендентальным субъектом. И здесь обнаруживается обратная сторона взрослости. Победа над временем даётся ценой стереотипизации бытия. Смысл липпмановского социального стереотипа состоит в том, что нынешняя социальная реальность слишком сложна для «среднего человека». У него нет времени и знаний для её понимания. В сущности, он не является гражданином, поскольку не может осознанно участвовать в демократических процедурах. Вот здесь средства массовой информации и оказывают коварную услугу. Они предлагают (что называется, подсовывают) «среднему человеку» некоторые простые, легкие, понятные ходы мысли и поведения. И эти понятные ходы суть социальные стереотипы, которые превращают общество в ороговевшее целое.
Стереотипы «заменяют» самоопределение и самоидентификацию, которые, как видится, в зрелом возрасте отходят на второй план. Для новоевропейской цивилизации на главном месте стереотипы профессионализма, важнейшая модификация стереотипов социальной идентификации. Именно о взрослом мы говорим, что это, к примеру, хирург, или сантехник, или медсестра. Профессиональные идентификации для ребёнка ещё не имеют смысла, а для старика они уже теряют смысл (характеризуя старика, мы иногда говорим о пенсионере, что с оттенком иронии представляет весьма своеобразную «профессию»).
Таким образом, в рамках новоевропейской цивилизации взрослый может быть определён как состоявшийся профессионал. А если он как профессионал не состоялся, то он и невзрослый в полном смысле этого слова. Стереотипы в широком смысле как неподвластное времени, как ритуал, как традиция, как метод, как культура и философия – вот что может если не спасти, то по крайней мере утешить взрослого. Сквозь призму стереотипа возникает возможность ответственности как важнейшей социальной характеристики взрослого человека.
У. Липпман подводит нас к мысли, что взрослый человек – человек по определению нетворческий, хотя, казалось бы, именно взрослый человек находится в расцвете своих сил, о которых говорят не вполне продуманно: «творческие силы». Однако за расцвет сил, за уверенность и самоуверенность надо дорого платить. Поскольку взрослый обнаруживает себя как творческая личность, он тут же теряет свою уверенность, которая рождается в действии по шаблону, задаётся ему профессиональными стереотипами. Тогда взрослый неминуемо «впадает» либо в детство, либо в старость.
Б. Г. Ананьев предложил в связи с этим следующую «лазейку»: да, взрослый человек нетворческий по сути, но в своей области он остается творческим. А в остальных областях «окошечко захлопнулось» лет в девять80.
Поэтому детский рисунок всегда прекрасен. А взрослые страшно боятся этого испытания. Много лет назад, читая «Философию творчества», я проводил такой эксперимент: раздавал карандаши и бумагу студентам и говорил, рисуйте, что хотите. Для студентов это оказалось серьезным испытанием потому, что студенты эти чувствовали себя взрослыми людьми. А у взрослого человека, если он профессионально не связан с изобразительной деятельностью, происходит отторжение от необходимости что-то изобразить. Как-то мне удалось уговорить студентов преодолеть инстинктивный страх взрослого перед созданием графического образа. Эти рисунки (без подписей) я отдал психологу, который по рисункам выстраивает профиль творческой личности. И здесь обнаружились существенные обстоятельства. Психолог, незнакомый с этими студентами, руководствуясь только этими изобразительными импровизациями, тем не менее вдруг глубоко обозначил их творческие профили.
Рассмотрим подробнее, как «взрослый возраст» выстраивается с помощью системы динамических стереотипов, с помощью системы привычек, которые на социокультурном уровне переходят в ритуалы и традиции. Прежде всего поговорим о привычках.
Именно система стереотипов представляется взрослому развитым сознанием, способностью к рефлексии, к рациональному овладению миром. На каждый вопрос уже имеется уверенный ответ, непреложно правильный. Когда же возникают мерцающие неопределенности, когда мир вдруг кажется не таким простым, у взрослого есть «абсолютное оружие», которое помогает в критических ситуациях. Не только рациональное сознание, но и ирония, как своеобразное «сознание в квадрате», помогает сохранить взрослому хорошую мину при любой игре.
Но главное не «люфт» иронии; главное – это привычки. Они важнее иронии и даже царствующего где-то в царственной высоте разума. Когда мы говорим о привычках, то русскому человеку, прежде всего, вспоминаются строки А. С. Пушкина, ставшие уже афоризмом: «Привычка свыше нам дана,/ Замена счастию она». А также – конкретное, (конечно же, ироническое) описание бытовых привычек Лариной из «Евгения Онегина»: «Ходила в баню по субботам / солила на зиму грибы». Привычки – это тот каркас, который как бы держит повседневное время взрослого человека в норме. В детстве привычки жизни (сама «привычка к жизни») складываются, причем с огромным трудом. Скажем, какое мучение это ежедневно чистить зубы или умываться! В старости привычки медленно разрушаются, и это не менее тяжело, чем «внедрение» привычек в детстве. Уход на пенсию страшен человеку именно потому, что разрушаются системы устоявшихся привычек, связанных с работой. Наступает момент, когда утренний туалет превращается для старого человека в серьезную проблему.
Но главное не «люфт» иронии; главное – это привычки. Они важнее не только иронии, но и самого разума. Когда мы говорим о привычках, то русскому человеку, прежде всего, вспоминаются строки А. С. Пушкина, ставшие уже афоризмом: «Привычка свыше нам дана, / Замена счастию она». Привычки – это тот каркас, который как бы держит повседневное время взрослого человека в норме. В детстве привычки жизни (сама «привычка к жизни») складываются, причём с огромным трудом. Скажем, какое мучение ежедневно чистить зубы или умываться! В старости привычки медленно разрушаются, и это не менее тяжело, чем «внедрение» привычек в детстве. Уход на пенсию страшен человеку именно потому, что разрушаются системы устоявшихся привычек, связанных с работой. Наступает момент, когда утренний туалет превращается для старого человека в серьёзную проблему.
Чтобы понять стереотип в узком смысле слова, сконструируем определённую ситуацию. Пусть даны объект и субъект. Под «субъектом» в данном случае мы понимаем взрослого, а под «объектом» – мир, окружающий его. И объект, и субъект имеют соответственно свой закон существования, развертывающийся во времени. В их временном взаимодействии возникает противоречие. Возможны две его разновидности.
Во-первых, темп изменения объекта может обгонять темп изменения субъекта. Попросту говоря, объект (это, например, «современное сверхсложное общество», «очень большая система», всё усложняющийся, подчас всё менее понятный современный мир) изменяется так быстро, что субъект не успевает следить за объектом, не понимает его изменений, не может приспособиться к нему, не говоря уже о том, чтобы приспособить его к себе. Человек подавлен объектом, что может выражаться либо в фаталистическом квиетизме, либо в бессмысленной суете. Феномен футурошока на современной стадии развития, описанный Э. Алвином Тоффлером81, характерен не только для нашего времени. Он присутствует во всяком сложном цивилизованном обществе, перегруженном коммуникациями.
Бежать от такого состояния можно, махнув на всё рукой (пусть всё идёт так, как идёт). Социальный стереотип позволяет взрослому сохранить хорошую мину при плохой игре. Социальный стереотип может предлагаться, например, популярным телекомментатором, политиком, известным писателем или другим «властителем дум». В результате взрослый человек по существу «болеет», он темпорально болен, больно его человеческое время, хотя в своём самодовольстве он может этого и не замечать.
Во-вторых, тип конфликта между субъектом и объектом выглядит так, как будто бы взрослый, уверенный в себе человек обладает гораздо большей информационной мощностью, чем объект. Скажем, человеку (это, как правило, молодой, амбициозный взрослый человек, который чувствует в себе избыток сил и способностей) кажется, что он понимает до конца то общество, в котором живет. Он понимает социум во всей его, как ему кажется, неподвижности, примитивности, тупости, неповоротливости. Объект не только примитивно прост, но ещё и медленно изменяется, медленнее, чем прогрессирует субъект под действием своих внутренних законов. Так чувствовали себя некоторые герои произведений А.П. Чехова или Катерина из драмы А.Н. Островского «Гроза» в трактовке Н.А. Добролюбова. Взрослого охватывает фундаментальная скука, тоска, нетерпение, он страдает, мучается, как герой в провинции, как «лишний человек»: как все надоело, как обрыдло! В Москву, в Париж, в Рио-де-Жанейро!
Здесь возникают мечты взрослого об улучшении, о прогрессе. Здесь появляются волюнтаристские утопии, что этот мир нужно до основания разрушить и построить новый, лучший. Зуд радикального переустроения мира – это тоже темпоральная болезнь взрослых, особенно в рамках новоевропейской цивилизации; новоевропейские взрослые люди заражены суетливым прогрессизмом. Вот в рамках такого прогрессизма и возникает отрицательная оценка социального стереотипа: стереотип предстаёт как навязчивое повторение все одного и того же.
Можно ли «вылечиться» от болезней взрослости? Как пройти по лезвию бритвы между футурошоком и суетой прогрессизма? Для этого необходимо осмыслить свой возраст не как абстрактное число прожитых лет, а как индивидуальную характеристику своей личной жизни. Представляется, что взрослый цивилизованный человек (т. е. после «осевого времени» – периода 800–200 гг. до н. э., времени, когда мифологическое мировоззрение сменяется философским) имеет «мощное лекарство». Это как раз стереотип, но стереотип, не возникающий стихийно, сам по себе, как дурная привычка, и тем более не стереотип, расчётливо навязываемый человеку властью, а сознательно и разумно выработанный индивидуальный порядок жизни, правила и принципы поведения. Вот этот индивидуальный, сознательно выработанный в рамках своей культуры стереотип и есть оптимальная взрослость как таковая.
Стереотип вырабатывается каждым индивидуально, самостоятельно. Это результат собственных умственных, душевных и духовных усилий. Для этого необходимо исходить из древнего принципа: «Познай самого себя!». Аристотель говорил, что человек, который дожил до двадцати лет, не нуждается во враче, он знает свой организм лучше, чем любой врач, и, стало быть, может сам себе помочь наилучшим образом. Этот пример существенен потому, что критерием взрослости является отсутствие нужды в наставнике, самостояние, суверенность. Инфантильность современного, в том числе и, как кажется, взрослого человека, – это его неоглядная «вера в специалистов»: голова заболела – к врачу; лампочка перегорела – вызвать электрика; поссорился с женой – пошли к психоаналитику.
Система специалистов новоевропейской цивилизации разрушает саму идею взрослости. Человек избегает сражаться с Кроносом сам, он перелагает эту обязанность на «специалистов». На самом же деле стать взрослым и ответственным – это значит познать себя. Познать себя – это значит познать те стихии, которые таятся в твоей душе, познать самого себя – это познать объективность самого субъекта и внести субъективность в объект, это значит преодолеть субъект-объектную дихотомию, связанную с болезнями человеческого времени. Познать самого себя – это познать границы своих внутренних стихий и хитростью разума. Здесь мы все Одиссеи, сражающиеся с хтоническим Посейдоном, мы все Зевсы, преодолевающие коварство Кроноса. Мы своей волей пытаемся столкнуть эти стихии. Каким образом с помощью своей воли можно в пространстве границ между стихиями подчинить их воле? Познать самого себя – это познать опоры своей субъективности в объекте.
В практическом плане более или менее успешная борьба с Кроносом выливается в две стратегии. Во-первых, взрослость означает завершение институционального образования. Нельзя учиться «всю жизнь», всю жизнь сидеть за школьной партой, как нас призывают ретивые педагоги. Во всяком случае, если взрослого человека соблазнили поступить на какие-то очередные курсы, то он должен иметь в виду, что взрослый учится совсем не так, как учится ребёнок. Институциональное школьное образование, рассчитанное на особенности детского возраста, при всех его достоинствах, чревато серьёзными проблемами, более того, пороками. Оно открывает возможность ныне господствующим властителям манипулировать сознанием человека, навязывая ему социальные стереотипы в липмановском смысле. Оно инфантилизирует народ, мешая ему стать взрослым. Идея «непрерывного образования» – это соблазн оставаться всю жизнь безответственным ребёнком.
Поэтому особое внимание должно быть уделено формированию самостоятельной рефлексии своей жизни, что особенно эффективно достигается с помощью культуры письма, в частности культуры своих дневников и воспоминаний, которые могут быть «противоядием» против бездумного «усвоения» знаний. Ведь по большому счету смысл образования в любом возрасте состоит в том, чтобы человек научился чувствовать то, что он действительно чувствует и думать то, что он действительно думает. Смысл подлинного образования состоит в том, что образованный человек перестаёт лгать самому себе, на что провоцируют отчужденные моменты институционального образования.
В социально-политическом аспекте необходимо осмыслить отделение института образования от государства, скажем, по образцу того, как была отделена от государства церковь. Многообразие форм образования в обществе хотя и ставит под угрозу стандарты профессионализма и породит целый ряд проблем, но и открывает возможности для формирования человека, который «думает то, что он действительно думает».
Мы, таким образом, говорим о самообразовании в самом широком смысле слова. Дневник, позволяющий в фиксированном слове «остановить мгновение», заставить его по крайней мере помедлить, как некоторый универсальный вид удвоения мира, должен занять подобающее ему фундаментальное место. Напомню известную, представляющуюся иногда чудачеством, но выражающую самую суть дела заметку Л. Н. Толстого в его дневнике: «…идея писать по разным книгам весьма странная. Гораздо лучше писать всё в дневник, который… составлял для меня литературный труд, а для других может составить приятное чтение»82.
Могут сказать, что речь в данном случае идёт только об интеллектуалах, о «пишущих людях». Мол, все прочие, которые неписатели, а «читатели», вовсе «не обязаны» писать дневники. Такое суждение поверхностно. Нужно учитывать, что дневники многообразны, но они во всём единстве своего многообразия суть атрибут каждого действительно цивилизованного человека. Культура дневника в нашем обществе по целому ряду как очевидных, так и ещё недостаточно выясненных причин в значительной мере утеряна, её нужно кропотливо и терпеливо возрождать. Культура дневника – это культура взрослого человека, который отдает себе отчёт в том, что он делает, это основа для рационального самосознания и ответственности.
Правда, ведение дневника оказывается всего лишь первым шагом. Гораздо более значима рефлексия рефлексии – чтение своих дневников. Нужно обладать искусством и волей перечитывать свои дневники, свои черновики, перечитывать так или иначе зафиксированную историю своей жизни, формировать выводы. Именно в этих выводах из истории своей жизни мы можем услышать тихий голос сократовского даймона, гения83, который преобразовался в христианской культуре в ангела-хранителя. Нужно уметь прислушиваться к едва слышному, но вполне внятному шёпоту нашего ангела-хранителя, что и означает в известном смысле «вслушиваться в бытие», как учит М. Хайдеггер. Этот тихий шёпот ведь и есть голос совести взрослого человека.
Практические приемы создания индивидуальных стереотипов выливаются в форму набора афоризмов, которые прямо приказывают, как надо себя вести: скажем, «всё в меру», или «познай самого себя», и т. д. Перед нами предстает феномен существования специфического философского жанра, весьма в сущности востребованного, – философских афоризмов, которые каждый человек не только заимствует у великих, но и «изготавливает» для самого себя как набор индивидуальных максим, правил своей жизни. Чтобы философские максимы для самого себя, самостоятельно созданные философские афоризмы обладали эффективностью, необходимо опираться на объект – на знание мира, на его конституирование.
Объект, с которым сталкивается взрослый, неоднороден. В нем господствуют слепые враждебные стихии, которые бросают мне вызовы, на которые я часто не могу найти достойного ответа. Это мир или царство необходимости. Но в объекте присутствуют и стихии дружественные. Это мир милосердия, мир любви, царство свободы. Сюда в своей сущностной части входит само цивилизованное, или культурное, общество. Общество, предстающее как образование и итог длительного развития культуры, само в известном смысле предстаёт как реально воплощенная культура. В социуме бытийствует дружественная стихия самой дружбы и любовная стихия самой любви.
Память великих людей прошлого, которые, обладая незаурядными волей и интеллектом, сумели уже пройти между упомянутыми выше футурошоком и поверхностным прогрессизмом, аккумулирована в культуре. Марк Аврелий, Б. Паскаль, М. Монтень, Р. Декарт, А. Эйнштейн, другие мудрецы прошлого выработали для себя индивидуальные стереотипы, вербализовали их, отлили в чеканные формулировки. Поскольку мы принципиально родственны этим могучим мыслителям, постольку их индивидуальные стереотипы могут быть «использованы» и нами.
В таком контексте индивидуальные стереотипы предстают как метод в широком смысле слова. Практическая философия, а в конечном счете и религия, искусство, культура – это и есть тот метод, т. е. та порождающая обобщенные социальные стереотипы матрица, благодаря которой мы выстраиваем свои собственные индивидуальные стереотипы. И они помогают нам в различных, в том числе и в невыносимых, ситуациях.
Таким образом, стереотипы в широком смысле как неподвластное времени, как ритуал, традиция, как метод, как культура, философия – вот что может если не спасти, то по крайней мере помочь и утешить взрослого.
А. С.: Итак, возраст можно определить, как одну из высших стадий хронопоэзиса. Смертное бытие происходит из бессмертного, а возраст, в свою очередь, из простой смертности. Стало быть, внутри возраста, скажем, человеческого возраста, максимальным хроноизмещёнием должна обладать «взрослость», или «настоящее». Это кажется странным, но это не единственная странность, которую можно оценить с помощью такой сложной темпоральности, как возраст. Простое вглядывание, вдумывание в человеческий возраст радикально меняет схему здравого смысла: «прошлое-настоящее-будущее». Порядок моментов, разворачивающийся посредством возраста, таков: «будущее-настоящее-прошлое». Ребёнок (и вообще детство) – это наиболее достоверное и очевидное присутствие будущего. Будущим перегружено внешнее отношение, даже родительское (не говоря уже о господствующих социальных установках), но бытие для себя не удерживает собственного присутствия, собственного краткосрочного настоящего, которое всеми расценивается как «ненастоящее», как явное понарошку. Ребёнок весь в будущем, и, стало быть, собственно человеческое бытие начинается с будущего. А чем ближе к концу жизни, тем больше производится прошлого. Потоки времени «намывают» прошлое, подобно тому как реки намывают песок, неудивительно, что прошлое в конце — это отработанное время, и чем больше его наработано в качестве сущего, объективного, прошлого, тем выше оказался КПД жизни. Момент настоящего с трудом удерживается в старости и оказывается беден в качестве настоящего, он отягощён прошлым и погружается в него, как в неразличимость. В детстве же настоящее не могло удержаться и легко «смывалось», пресекалось будущим.
И вот взрослость, акме. Уместно предположить, что это время, как настоящее, максимально темпорировано, хотя акме как раз и кажется изъятым из времени. В действительности речь идёт о сложной и тонкой хроноструктуре, о входящих друг в друга разномасштабных модулях настоящего.
Настоящему времени, если оно действительно настоящее, присуща устойчивость, настоятельность, уместность, некоторый запас внутренний вечности, поскольку будущее как нехватка не пронзает его слишком часто, хотя и оживляет в форме проекта или плана. И прошлое не слишком затягивает в свои повторяющиеся ритмы. Настоящее – это прежде всего свободное время, и, наоборот, свободным может быть только настоящее, но свободно оно не от занятий, а от одержимости и, так сказать, от остаточности. Настоящее не есть непреложное, оно не имеет характера навязчивости: это синтетическое время представлено архитектоникой разномасштабных моментов. Из-за того что оно настоящее, оно кажется отсутствием времени, в действительности же у него просто иной способ данности. Оно присутствует не в форме нехватки, острого дефицита, и не как зияние, зияющая пустота: это настоящее время похоже на завершенное тело, на тело Христа, в описании Николая Кузанского84, оно не жмёт, не провисает, а его потоки подвержены свободной субвенции.
Поэтому акме, высвобождение из-под пресса возрастной одержимости, предстаёт как множественность модусов бытия, как некий странный коллектор параллельных жизней.
Да, есть работа, взрослость по крайней мере социально ангажирована профессией. Эту ангажированность можно усилить до одержимости, но тогда, как ни странно, это будет в ущерб настоящему. Всякое падение хроноизмещёния есть ущерб настоящему как высшему модусу времени, и это не отменяет того факта, что новый хронопоэзис возможен только через подобное падение. Обвал, обрушение вовнутрь, аскеза, цимцум и разбиение сосудов, кризис и катастрофа – всё это разные темпоральные бомбы, боевые и болевые приемы времени, посредством которых разворачивается событийность, по крайней мере событийность, пригодная для человеческого обитания.
Тем не менее настоящее, отпущенное в свободное плавание время, не подвержено хроническому дефициту и безнадежному зависанию. И вот каковы достоверные свидетельства пребывания в нем. Во-первых, чёткое сознание того, что это ещё не все. Работа – ещё не все, есть ведь и семья, дом, огород, грядки; но и семья не всё, есть ещё незаконченное странствие. Есть друзья, и дружбы, и просто отношения, которые отнюдь не завязаны в один узел. Есть, возможно, линии авторствования и линии хобби, и между ними, между всеми этими коридорами присутствия, проложена лёгкая хроноизоляция, такая что короткое замыкание неопасно, не грозит полным выгоранием. До периода взрослости речь шла об отдельных участках экзистенциального конвейера, когда стальные пружины темпоральностей «напирали» друг на друга, «взывая» к небесам об ущемленности собственного настоящего. Обретение взрослости как акме происходит тогда, когда эта беспокойная последовательность отчасти успокаивается в соотнесенности разномасштабных моментов, в уникальной прежде всего своей емкостью, вместимостью хроноструктуре.
Как прекрасно крупномасштабное чувство двух людей, пребывающих в своем акме, почти так же, как «чуден Днепр при тихой погоде». Любовь без спешки, без коротких замыканий, ведь чувство, что «это ещё не всё», не обманывает, всегда возможны новые расширения и новые сочетания, удивительные переплетения и натяжения свободно висящих нитей времени, говоря словами Александра Огаркова, «правильно упакованных интенсивностей». Любовь требует безоглядных инвестиций и провоцирует их, но и она выигрывает от сбережённого изыска. Сбережённого не из бережливости и уж тем более не из жадности, а потому, что он не поместился в перенасыщенный и форсированный момент сейчас.
Настоящее с высоким хроноизмещёнием, то есть подлинно настоящее, устроено как высший пилотаж жонглирования. Подросток жонглирует одной тарелочкой, затем откуда-то с небес на него сваливаются новые, и он, устремляясь к ним, без сожаления роняет ту (или те), которой успешно жонглировал. Старость тоже может успешно жонглировать одной тарелочкой, прокручивая видеозапись и подставляя её так искусно, что никто и не заметит подмены, – таково искусство старости.
Важнейшая примета высшего возрастного хронопоэзиса состоит не просто в умелом жонглировании несколькими тарелочками, а в обретении такого состояния, когда очередная подхваченная тарелка не только не мешает взлетающим предыдущим, но и вписывается в ансамбль как укрепляющее звено: сущее как бы начинает самим собой жонглировать.
Уже отмечалось, что взрослость – это умение справиться со скукой, трудно точнее описать суверенность собственного времени, а значит, и собственного бытия. Победить, преодолеть скуку можно тогда, когда всё предъявленное – это ещё не всё. Поэтому скука и нетерпение суть формы расплаты за отложенное настоящее и тем самым важнейшие приметы несамостоятельности, производности субъекта (разве не скука порождает острую и тотальную зависимость от других?). И независимость от этой зависимости лучше всего подходит для определения суверенности настоящего.
Возраст и насилие. Отношения между возрастами
Когда дряхлеющие силы Нам начинают изменять И мы должны, как старожилы, Пришельцам новым место дать, — Спаси тогда нас, добрый гений, От малодушных укоризн, От клеветы, от озлоблений На изменяющую жизнь; От чувства затаенной злости На обновляющийся мир, Где новые садятся гости За уготованный им пир; От желчи горького сознанья, Что нас поток уж не несёт И что другие есть призванья, Другие вызваны вперёд; Ото всего, что тем задорней, Чем глубже крылось с давних пор, — И старческой любви позорней Сварливый старческий задор. Ф. ТютчевК.П.: Одной из важнейших проблем социальной философии является проблема насилия в отношениях между возрастами.
Мы обычно выделяем следующие этапы человеческой жизни: младенчество, детство, отрочество (тинейджерство), юность, зрелость, старость, причем младенчество может быть всецело отнесено к детству. Разумеется, вопрос типологии может решаться и иначе. Аристотель, например, выделял десять возрастов: человек живёт семьдесят лет, и каждые семь лет вступает в новый возраст85. Но эти возрасты существуют и одновременно как поколения. А поколения суть социальные общности по времени рождения. При этом существенно, что всякое поколение связывается с тем или иным определенным историческим событием. Например, поколение «шестидесятников» в XIX в. – это поколение, связанное с освобождением крестьян от крепостной зависимости. «Шестидесятники» в XX в. – это в значительной степени поколение XX съезда. Поколение «восьмидесятников» связано с афганской войной, а затем – с перестройкой. 90-е годы ознаменованы появлением «новых русских».
Поколения сосуществуют в обществе, для которого значимо их взаимодействие. Чтобы понять это взаимодействие, нужно исходить из того, что каждый возраст, каждое поколение рассматривается как самодельное образование. Но в то же время каждое поколение оказывается средством для других возрастов. Например, детство самодельно и самоценно. Снова повторю, что детство не является только средством подготовки к взрослому состоянию. Будто бы ребёнок сейчас не живет по-настоящему, но лишь накапливает силы для того, чтобы стать взрослым: детство самоценно в каждый момент так же, как значим каждый момент жизни взрослого. Но в то же время дети должны служить. И если они не служат, они теряют своё предназначение и ценность. Прежде всего дети должны служить родителям, старшему поколению. В служении родителям дети реализуют свою самоцельность. Можно было бы сказать, что дети должны служить и самим себе в будущем. В таком случае в детстве присутствует момент подготовки к взрослости. Среди всех самоценностей сущностна самоценность зрелого поколения (как определение в-себе-и-для-себя), самоценность взрослости (хотя и взрослость обязана служить детям, подросткам, старикам). Старость также самоценна, но и служит зрелому поколению, подросткам и детям. (Ироническое общее место: внуки – это третье поколение, воспитание которого второе поколение предоставляет первому.)
С точки зрения самоценности наиболее интересны подростки. Ведь именно они, как никто другой, ставят под вопрос саму обязанность служения. Их первый вопрос на требование служения: а почему я должен служить? Отказ от служения может быть выражен и в резкой форме: «А не надо было рожать!».
В то же время подросток постоянно ставит под вопрос собственную самоцельность и самоценность. Именно подростку в предельной форме открывается бессмысленность человеческого бытия. Подростковый возраст является самым критическим, пересматривающим «справедливость» отношений возрастов, но по крайней мере в традиционных обществах именно отроки подвергаются наибольшей эксплуатации. Во всех языках отмечается, что само слово, обозначающее молодость, «автоматически» указывает на подчиненное положение: «холоп» – хлопчик, «бой» – в английском, «гарсон» – во французском.
И в настоящее время явная или скрытая эксплуатация подростков не исчезла. Мне известна семья, содержащая миниотель. Внешне он представляет собой огромную деревенскую избу с участком и евроремонтом, окруженную многочисленными пристройками, – всё это необходимо обслуживать, что и делает довольно большой семейный коллектив, своего рода «патриархальная семья». Меня с самого начала, до тех пор пока я не понял всех механизмов функционирования этого «предприятия обслуживания», поразил гуманизм возглавлявшей семейство зрелой четы. Они активно усыновляли деревенских детей, и на фоне окрестных неблагополучных деревень это выглядело очень благородно. Потом я понял, что эти усыновления имеют вполне утилитарный смысл – отелю нужна рабочая сила. Впрочем, для детей из проблемных семей, где, скажем, отец – беспробудный пьяница, где детей нещадно бьют, такая возможность усыновления оказывается благом. Хотя детям, подросткам и молодым людям приходится напряжённо работать от зари до зари. Таким образом, момент взаимного служения возрастов сохраняется и для самого проблемного, тинейджерского, возраста, как, естественно, и для всех остальных.
А. С.: Мне бы хотелось уделить внимание бросающейся в глаза странной беспечности современного общества в отношении возрастных стратификаций. Аристотель выделял десять возрастов, Гесиод в своем произведении «Труды и дни» – двенадцать86, не говоря уже о делении в индийской брахманической традиции87. Такого рода возрастные самодостаточные «ступеньки» или «окна» суть не что иное, как дополнительное использование ресурсов субъектности и, собственно говоря, возможности проживать разные жизни в пределах одного тела. И, напротив, мы видим, что в современном мире, где, казалось бы, так ценится внешнее разнообразие и где в то же время то и дело говорят о равенстве рас, культур, конфессий, политических предпочтений, почему-то речь не идёт о равенстве возрастов. Постоянно существует некая странная эстафета передачи власти между геронтократией (легко ассоциируемой с тоталитаризмом) и тем, что можно назвать устоявшейся в явочном порядке властью тинейджеров, которая жёстким образом подчиняет современное общество. Это законодательство прежде всего осуществляется на территории эстетики, где выбор тинейджера от «Гарри Поттера» до Rammstein, предпочтения аниме и определенных компьютерных игр, оказывается решающим для всего общества, – все так или иначе вынуждены с ним считаться. Эта исторически беспрецедентная ситуация имеет далекоидущие последствия, и некоторые из них даже не распознаны. Но странным образом успехи пластической хирургии, успехи в синтезе тела, в продлении сроков существования пригодной органической упаковки – всё это являет некую форму ответа на диктатуру тинейджеров, на требование вечной молодости или по крайней мере на пребывание в статусе комильфо. Такое пребывание при внимательном рассмотрении представляется в высшей степени репрессивным в большей степени для женщин и в меньшей – для мужчин. Это по сути ещё и своеобразный отсев. В наше время успешные люди – это люди, сохраняющие принадлежность к тинейджерскому возрасту и статусу. Именно они являются законодателями в отношении двух веще́й: рекламы и эстетики.
В чём, кстати, могла бы состоять освободительная революция против этой диктатуры? Например, в том, чтобы дополнительно выделить некое возрастное «окно», например выбрать возраст от сорока до сорока семи лет, и провозгласить его возрастными «каникулами»: человек, вступающий в этот возраст, освобождается от социальных обязательств, (желательно, чтобы он сменил имя), получает «каникулы», получает шанс на дополнительную жизнь, на дополнительную витальность. Всё это одновременно обогащало бы и сами ресурсы субъектности, которые сегодня, как мы видим, находятся под жестким давлением. Ведь сама реальность субъекта всё время примитивизируется, да и как может быть иначе, если фигура тинейджера играет решающую роль для современного бытия в признанности.
Речь идёт о том, что при всей внешней терпимости и многообразии мы имеем дело с явным засильем одного определенного возраста, фактически со скрытым возрастным шовинизмом. Причём этот возрастной шовинизм оказывается способным удивительным образом решать некоторые важнейшие вопросы. Та же программа синтеза тела, по существу, впервые внятно высказана была Николаем Фёдоровым в «Философии общего дела»88, когда на рубеже XIX и XX вв. этот величайший представитель русского космизма предлагал заменить даровое на трудовое, в частности прекратить смертоносную работу природы и перейти к прижизненному синтезу тела. Он напрямую пишет и о «протезировании», и о том, что мы должны дать науке задание, отправить науку «в командировку», и она бы каждые пять лет отчитывалась, что нового из «командировки» привезли господа ученые, каким образом мы могли бы приостановить эту самую работу смерти и прийти к воскрешению отцов, то есть повернуть процесс вспять. Это высказывание является самым радикальным в истории человечества, но Н. Фёдоров полагал его обоснованным, ведь это действительно человеческое сверхчаяние. Какое желание может быть более предельным, чем прекратить смерть всех живущих и вернуть назад к жизни всех умерших? Просто ничего другого даже и пожелать-то нельзя! Но странным образом никакого действенного позыва эти призывы не возымели. У них был короткий период перекрещивания с большевистскими идеями, но в целом они канули в вечность. А более действенной оказалась идея моды, красоты, некой специфической юности. То есть был принят к исполнению похожий социальный запрос, но это не есть запрос Николая Фёдорова, а скорее запрос тинейджера подольше оставить себе юношеское товарное тело.
И именно этот запрос реализован в противовес тому, что требовал Н. Фёдоров. Как известно, философ обвинял современную ему экономику в производстве безделушек как способе рассеивания драгоценной человеческой энергии, драгоценной активности духа. Если бы мы перестали заниматься изготовлением безделушек, а перешли бы к настоящим проектам – к устранению небратского состояния, к возвращению жизни всем умершим, – тогда бы мы действительно смогли реализовать эту сверхзадачу. Но действительность оказалась устроенной с точностью до наоборот, потому что в конечном счете производство безделушек через дизайн внешности, через пластическую хирургию как раз смогло организовать такие ресурсы активности, которые никакая сверхзадача в духе воскрешения отцов оказалась неспособной актуализовать. Поэтому странным образом именно озабоченность пожизненными тинейджерскими проблемами и стала той формой социального и экзистенциального заказа, которая в значительной степени преобразила современные дискурсы, в том числе гуманитарные, не говоря уже про весь видеоряд, который выстраивается соответствующим образом. Это тоже можно рассматривать как некую странную миссию определенного дорвавшегося до власти возраста – миссию, которая, по-видимому, уже близка к исполнению, и её нажим, её чрезвычайная жесткость всё больше дают о себе знать. Как справедливо говорил М. Фуко, степень нажима власти в сущности никогда не меняется, а лишь перераспределяется. Она может быть устроена как прямой посыл субъектно-объектного подчинения, она может развиваться по традиционным социальным каналам, но сегодня она осуществляется через провозглашение пожизненного тинейджерского состояния, ради которого можно пойти на любые жертвы. И. собственно говоря, вот неожиданный смысл «командировки», куда была отправлена наука. И из этой «командировки» она успешно вернулась и предъявила уникальные возможности, но не для того чтобы подготовить место для пришествия утраченных отцов, а чтобы решительно обесценить ресурс жизни всех отцов, которые ещё здесь, с нами…
К.П.: На самом деле, в нашем диалоге прослеживается радикальный конфликт. Мой пафос в том, что каждый возраст – самоцель, а Александр Куприянович делает акцент на диктатуре тинейджеров и возрастном шовинизме. Но я бы пошёл дальше. Первый тезис о самоценности любого возраста мы озвучили. Второй же тезис сформулируем так: между возрастами существует особый тип социальных отношений. Причём этот тип мы специально даже не тематизировали. Это не отношения в полисе, имевшие место в античной Греции. Это не публичные отношения, не отношения общественности. Это отношения семейные, патерналистские, отношения быта, особые отношения, которые господствуют в большой патриархальной семье между различными возрастами. Это и отношение зрелого поколения к детям и отрокам, и отношение зрелого поколения к старости. Патернализм есть господство зрелой, взрослой, воли над волей детской, над незрелостью. Это господство, которое постулируется как отеческое: я господствую, но для твоего же блага. И патерналистское отношение оберегает незрелую волю, рассчитывая на то, что впоследствии, когда незрелая воля достигнет стадии зрелости, такие действия будут ею одобрены.
Эту проблему развивал Г. Гегель в «Философии права». Это патерналистское отношение, где существенно возрастное начало, не имеет прямой связи с отношениями публичными и официальными. В отношениях между поколениями присутствует патернализм, но, когда он отчуждается и возникает правовое принуждение, патернализм выходит в сферу публичности. Мотив правового принуждения между детьми, стариками и взрослыми также присутствует в «Философии права». Как говорил Г. Гегель, правовое принуждение имеет своим основанием предварительный договор, согласно которому взрослые сознательно и для целей общества в целом отказываются от части своей свободы и передают право решения по определенным вопросам соответствующим институтам и институционализированным лицам. То же самое предполагается и для других возрастов. То есть патерналистское отношение (принадлежащее к приватной сфере) и правовое отношение (которое, вообще говоря, находится в сфере публичного) оба представляют собой принуждение. Но и в том, и в другом случае получено согласие тех, против кого это принуждение направлено. Так, ребёнок в семье понимает, что «надо учиться», но в школу он ходить не любит и всячески пытается от этого уклониться. Сопротивляясь принуждению родителей, он понимает, что по большому счету они правы. И здесь уже представляется возможным употребить термин «насилие». Если согласие принуждаемого имеется, то это насилие легитимно. Данное утверждение относится как к ситуации патерналистского, так и к ситуации правового принуждения, хотя принимает разные формы.
А. С.: Я бы хотел подчеркнуть, что существует некий рутинный порядок трансляции социальной ответственности. В рамках этого рутинного порядка есть свои конфликты отцов и детей, но они, как правило, связаны с борьбой за командные высоты социальности: дети стремятся заполучить их пораньше, а отцы стремятся как можно дольше их туда не пустить. Это нормальная картина в рамках легитимированного возрастного конфликта, обеспечивающего спокойное причинение. Но бывают ситуации, когда это рутинное причинение ослабевает и не возобновляется, и чаще всего мы тогда имеем дело с выбросом определенного возраста за пределы рутинной социальной ответственности. В качестве примера возьмем денди начала XIX в. Согласно большинству современных исследований, они составляли определенную возрастную группировку, и смысл их бытия был не в том, что они претендовали на командные высоты социальности – как раз этого у них и не было, – а в том, что они пытались устроить мир по-своему. Ценности прежних поколений были ими отвернуты как заведомо ненужные и скучные – «нам нужно нечто иное». Их вклад не был до конца осмыслен, но, если речь идёт об обновлении и введении нового порядка причинения, он был весьма значим в самых разных обстоятельствах, начиная от идеи романтизма и заканчивая многими революционными драйвами.
Такого же рода вещи мы можем наблюдать на примере молодежной революции 60-х гг. XX в. Поколение хиппи есть тоже некоторым образом «потерянное поколение», но оно потеряно для мономаниакальной «закономерной» истории, как раз потому что хиппи и рокеры добровольно отказались перенимать эту историческую вахту («вахту власти»), а попробовали организовать новую форму бытия. Если обычно мы говорим о художественном авангарде, то хиппи – это авангард экзистенциальный: занимаясь свои делом, они опробовали площадку будущего. И произошёл массовый сбой идентификаций, когда новое поколение называло своей родиной не Англию или Францию, а «Битлз», рок-музыку, некоторые идеологемы свободного движения хиппи. И в действительности тот перелом, который при этом произошел, мы изучаем всего лишь в силу его последствий – от движения «Гринпис» до воцарившегося совершенно иного политического макро– и микроклимата в Европе и на Западе. В значительной мере этот микроклимат был внесен именно экзистенциальным авангардом, который прервал вахту исторической ответственности, вышел в никуда, разомкнул принудительность истории и стал действительно «потерянным поколением». Но парадокс заключается в том, что поколение, потерянное для истории, есть, напротив, поколение, обретенное для свободы и экзистенциального творчества, и, с точки зрения самой человеческой экзистенции нет ничего важнее, чем разомкнуть рутинность причинения и «послать» все эти исторические задачи подальше, как это и делали хиппи. Но зато они устроили себе новую родину, которую мы уже вторично, эпигонским образом обживаем, потребляя её последние нетронутые ресурсы. И ясно, что требуется новый всплеск революции нестяжателей, причём сложно сказать, как они будут выглядеть. В любом случае это будет неотеническая революция, деятели которой просто откажутся нести вахту отцов и возьмутся строить какое-нибудь новое бытие.
К.П.: Этот пример с хиппи мне кажется чрезвычайно удачным. В любом цивилизованном обществе – от Древнего Египта до сегодняшних дней – всегда наличествует принуждение, которое осуществляет зрелая воля, естественным образом предстающая как рутина по отношению к воле незрелой. Но незрелая воля (если придерживаться гегелевских терминов) «оказывает сопротивление. И собственно вся история человеческой цивилизации есть «история сопротивления», протестное сознание. Кто-то из вождей «новых левых» в 60-е гг. написал «Поколенческий манифест», который начинался словами: «Вся история человечества – это борьба молодых против старых» (ср. начало «Манифеста Коммунистической партии»: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов»89).
А. С.: к несколько позже, в эпоху поздней советской рок-музыки, когда появляется поколение «Ассы», получает распространение такой же манифест. Это нельзя описать точнее:
Давясь отвратительной манной кашей, Положа руку на Библию, Всё, что во мне есть ваше, — Выблюю.И это противопоставившее себя поколение сделало гораздо больше для экзистенциального проекта, чем все формы преемственности исторических задач.
К.П.: Любопытно, что это протестное поколенческое движение смыкается, во-первых, сдвижением социалистическим. Социалистическое движение всегда делало ставку на молодёжь. Во-вторых, оно смыкается с движением гендерным: борьба женщин за свои права также несет в себе идею освобождения. Та же структура имеет место в борьбе национальных и сексуальных меньшинств. То есть подростки, женщины, евреи и гомосексуалисты всегда оказываются на пике социального творчества, или (в терминах Г. Гегеля) на пике сопротивления незрелой воли воле зрелой. Я бы хотел сделать замечание относительно хиппи (а до них были битники – в Англии сердитые молодые люди, а до них были нигилисты, например, Базаров, и так далее). Так вот, хиппи обладают способностью взрослеть. С женщинами такого не происходит – они остаются женщинами на всю жизнь. Когда же хиппи взрослеют, они теряют свой протестный потенциал. У них уже подрастают дети, и с ними возникают те же проблемы. И они в свою очередь оказываются рутинной составляющей.
А. С.: Да, тут приведем отрывок из другого стихотворения:
Ещё порой он ерепенится, Режим ругает так и сяк, Но уж висят пелёнки первенца Как белый выкинутый флаг. Е. Евтушенко «Казанский университет»К.П.: И это вечное отношение к цивилизации – отношение протеста (по Г. Гегелю, отношение незрелой воли, протестующей против зрелой), как сегодня говорят, «протестное сознание» в условиях
отчуждения, социальной клиники превращается в насилие. И тут мы вновь должны вернуться к вопросу: всё-таки что же такое насилие? Возможно ли насилие между поколениями? У Л.Н. Толстого есть удивительно наивное и прямолинейное определение насилия: «насиловать – значит, делать то, чего не хочет подвергаемый насилию». Это определение работало бы, если бы люди знали, чего они, собственно, хотят– Знает ли ребёнок, знает ли подросток, знает ли старик, чего он, собственно, хочет? Это очень сомнительно. Особенно, что касается ребёнка. Если старик уже привычно научен делать вид, что «он знает, чего хочет», то дети такого вида делать не умеют, да и не понимают, зачем, собственно, делать такой вид. Все системы свободного воспитания обречены на провал именно поэтому. Детям провокационным образом вдруг говорят: делайте, что хотите. А они с ужасом понимают, что не хотят ничего, или не знают, чего хотят. Отсюда у тинейджеров всплеск переживания бессмысленности жизни.
А. С.: Да, человек, как правило, не знает, чего он хочет, но знает, чего он не хочет. Негативный аспект здесь выражен ярче.
К.П.: И далеко не всегда этот негативный аспект желания адекватен. Советский психолог и дефектолог А. И. Мещеряков столкнулся с такой проблемой: как сделать более или менее полноценными людьми слепоглухонемых детей? Главная проблема заключается в том, что эти дети, находясь в условиях клиники, где они сыты и одеты, ничего большего не хотят. Каким образом вызвать в них желание? И вообще ни дети, ни подростки, ни люди, достигшие глубокой старости, не знают, чего они хотят. И здесь кроется неравенство возрастов: только взрослые, которые суть зрелая воля, знают, чего они хотят (или очень убедительно делают вид, что они знают, чего хотят). И поэтому взрослые – главный субъект насилия, как поколенческого, так и возрастного. Именно вокруг взрослых разворачивается «драматический театр насилия».
Чем отличается насилие от других властных отношений? Например, от патернализма или от правового принуждения? Насилие предполагает такое внешнее принуждение, которое представляет угрозу для жизни вплоть до её разрушения. Это такое подчинение, которое угрожает выживанию. Это определение Г. Гегеля, и оно, на мой взгляд, существенно. Это узурпация свободной воли в ее наличном бытии. Насилие – такая разновидность отношений власти, которая должна быть различена прежде всего от природной агрессивности взрослого как живого существа. В отличие от этой природной агрессивности, насилие является актом сознательной воли и претендует на обоснование, на легитимность, на законное место в общечеловеческой коммуникации. И от других форм принуждения насилие отличается тем, что доходит до пределов жестокости, пытаясь сохранить легитимность. Насилие в этом отношении можно определить в качестве права сильного, как возведение силы в некий закон человеческих отношений, которому, вообще говоря, нет места в природе и нет места в пространстве человечности, в пространстве разумного поведения. То есть по сути насилие есть способ выхода из естественного состояния, или путь обратного провала в состояние вне человечности. И с этой точки зрения насилие предстаёт как крайнее выражение зла. Насилие имеет место и в отношениях поколений – по ту сторону принуждения незрелой воли, которое осуществляется зрелой волей. Насилие развёртывается в многообразии всяких характеристик и – что самое существенное – в многообразии различных рационализаций.
Очень существенно, что насилие всегда рационализируется. И очевиднее всего это проявляется в сфере войны и тюрьмы. Вопрос о том, можно ли без насилия построить цивилизованное общество, неясен. Во всяком случае, примера такого общества мы не знаем. И насилие (в отличие от принуждения) приобретает возрастной характер или чаще всего имело возрастную, поколенческую форму.
А. С.: Опираясь на Г. Гегеля, мы могли бы сказать, что круг традиционного рутинного насилия является замкнутым. При естественном ходе веще́й дух всегда реализует свои цели вопреки противодействию любого отдельного сознания, отдельного частного правления. Поэтому мы постоянно сталкиваемся с ситуацией, когда каждый стремится к реализации своих эгоистических интересов, но именно поэтому «колеса» экономики крутятся с должной скоростью.
Или, в другом масштабе: каждый рассматривает травматичный метафизический факт своей заброшенности в мир и тратит усилия на то, чтобы получше скрыться, реализовав свою миссию. Но миру только это и нужно, он прекрасно подготовлен к тому, чтобы заброшенные в него «шпионы» преследовали свои цели. Но вот происходит некое изменение, когда «круговая оборона» мира дает трещину, ибо она рассчитана на обычный порядок, и вдруг то или иное поколение (тот или иной возраст) внезапно вырывается из заброшенности и выдвигается на несвойственную ему позицию. Мы знаем, что «тот, кто в юности не был революционером, у того нет сердца; тот, кто в зрелости не стал консерватором – у того нет ума»; от Сенеки до наших дней нам озвучивают множество подобных сентенций. Мы понимаем, что примерно так оно и есть. Но вдруг получается какой-то возрастной взрыв, например выдвигаются дети-вундеркинды, которые необычно мудры (как в фильме Константина Лопушанского «Гадкие лебеди»), и общество не знает, что с ними делать, оно оказывается совершенно безоружным. Такого рода «боевые симулякры» третьего и более высоких порядков наиболее интересны, поскольку они разрывают круг насилия и всегда вводят какое-нибудь новое звено. Поэтому они являются источником социальных инноваций, социального творчества в его подлинном виде, тогда как традиционный круг насилия всего-навсего поддерживает привычный круг веще́й, чтобы как повелось, так и не перевелось.
К.П.: Итак, проблема насилия является важной составляющей отношений между возрастами в целом. Как мы «скрепляем» нашу жизнь в целостное единство, если она состоит из сменяющих друг друга возрастов, таких удивительно различных? Между подростком, взрослым и стариком, может быть, не больше общего, чем между гусеницей, куколкой и бабочкой! Или между головастиком и лягушкой! Что может связать между собой столь разнородные явления в нашей жизни, как проживание различных возрастов? Ведь благодаря обмену вещёств тело семидесятилетнего человека подвержено неоднократному обновлению – в нем и молекул тех, какие были в семь лет, практически не сохранилось!
Первый, в значительной мере лежащий на поверхности, ответ о самотождественности человека, странствующего по своим возрастам, состоит в том, что основой инвариантности нашей жизни – той инвариантности, которая обеспечивает целостность всего нашего бытия, является человеческая душа. Такой ответ черпает свою убедительность из длительной традиции. Именно душа, оставаясь, в сущности, такой же на протяжении всей жизни, переживает различные трансформации тела. И семидесятилетний переживает себя в основном так же, как двадцатилетний и даже как семилетний.
Что же такое душа в качестве носителя единства возрастов? Согласно И. Канту, душа есть предмет внутреннего чувства в его связи с телом90. Душа – совокупность тесно связанных с организмом психических явлений, чувств и стремлений. Очевидно, если так понимать душу, то её основу составляет память. Поскольку «я» живо, на экзистенциальном уровне я в свои семьдесят лет помню, что именно со мной было в семь и в двадцать лет, то я, таким образом, достигаю инварианта переживаний своего бытия.
Вопрос о целостности человеческой жизни, движущейся по разным возрастам, заставляет снова вспомнить о метемпсихозе в широком смысле слова. Собственно, инвариантность души в течение всей жизни – от детства, отрочества, юности до старости может быть интерпретирована как своеобразный метемпсихоз внутри своей жизни.
Когда мы с удивлением видим, например, насколько сын во многих своих поступках и повадках напоминает отца («Папочка родимый!»), мы можем предположить, что их души представляют что-то общее и что в известном смысле душа отца «продолжает жить» в его сыне. (Сейчас сказали бы: «Гены!») Когда мы думаем о единстве национального характера, сохраняющегося в некоторых важных своих измерениях на протяжении столетий, то мы готовы признать даже существование некоторой единой национальной души.
Большие возможности для фантазий в ключе метемпсихоза предоставляет развитая культура, включающая мистические и эзотерические учения. Культура, как внегенетическая связь поколений в сущности дает реальную возможность выйти за границы своего тела, пережить другой опыт – идентифицироваться с теми индивидами, о которых ты только слышал или читал в книгах.
Русский космизм, о представителях которого уже упоминал мой коллега, в своих наивных, дерзких и красивых построениях демонстрирует возможность придать метемпсихозу даже техническое, конструктивное, воплощение. Не только Н.Ф. Фёдоров ставил вопрос о воскрешении отцов, но и К. Э. Циолковский доказывал, что бессмертие человека уже сейчас реально существует, необходимо только «подождать», когда распавшиеся во время смерти атомы нашего тела через многие миллиарды и миллиарды лет снова сойдутся в том же сочетании91. Если же от метафизического и даже мистического уровня взаимодействия возрастов перейти к более реальным социальным уровням, то мы обнаружим некоторые моменты, важные для анатомии всякого общества.
Возрасты существуют не сами по себе: они выступают как элементы множества, чаще всего парного. Образуются не только диады (типа «отцы-дети»), но и триады (скажем, «деды-отцы-внуки»), причем подчас между дедами и внуками заключается альянс против отцов. Между элементами этих множеств возникают специфические отношения оппозиции, которые в свою очередь формируют сами элементы. Главная оппозиция возрастных общностей заключается в противопоставлении и единстве «отцов» и «детей». Между «отцами» и «детьми» – фундаментальное отношение взаимной приязни и в то же время вечное соперничество.
Эмпирически эта приязнь выражается как вполне наглядная любовь родителей и детей в семье. Взаимная приязнь отцов и детей перед лицом цивилизации трансформируется в комплекс вины, осмысливается как взаимная вина: отцов перед детьми и детей перед отцами.
В каждом цивилизованном обществе налицо существование стабилизирующих институтов, регулирующих отношения «отцов и детей». С одной стороны, это комплекс законов об охране детства, а также законы и нравственные установления, облегчающие молодёжи вхождение в жизнь, с другой – это законы и нравственные установки, выражающие заботу общества о старости.
В нравственном плане характерен комплекс вины, которую испытывает общество как по отношению к детям, так и по отношению к старикам. С одной стороны, обратим внимание на трогательный образ ребёнка и молодого человека, красной нитью проходящий через всю мировую литературу (скажем, упомянутый уже «Мальчик у Христа на елке» Ф. М. Достоевского, романы Ч. Диккенса и др.). Исследование проблем молодёжи, социология молодёжи также представляет собой своеобразное теоретическое выражение вины современного общества перед молодёжью. С другой стороны, всякая культура создаёт привлекательный образ старика (см., напр., портреты Рембрандта), ненавязчиво взывающий к любви.
Итак, на уровне общества в целом культивируется положительное взаимодействие возрастов, которое предполагает взаимную приязнь. Но между возрастами существуют и серьёзные противоречия, определенные прежде всего борьбой за иерархию. В сущности, это естественно – ведь молодые люди, «дети», всегда являются возмутителями спокойствия в том смысле, что они претендуют на свое место в социальной структуре. Все цивилизации, поскольку там существовала письменность, обязательно отмечают наличие конфликтов между «отцами» и «детьми», фиксируют молодёжные эксцессы. Противопоставления по возрасту проецируются на социальную иерархию. Всякий социум имеет привилегированный возраст. В стабильном обществе «отцы» всегда наверху, «дети» – внизу.
Всякий социальный порядок обязательно включает в себя нормы, регулирующие отношения поколений. Чтобы оградить общество от молодежных эксцессов и ввести поведение самоутверждающейся молодёжи в русло процессов, разрушительный деструктивный потенциал молодёжи должен быть направлен, организован, канализирован. В цивилизованном обществе выработались такого рода социальные институты, позволяющие сравнительно безболезненно «выпустить пар».
Наиболее древняя и грубая форма данного института – война. Разумеется, войны не могут быть объяснены только конфликтом «отцов» и «детей». Здесь существенную роль играют также и этнические противоречия, и экономические интересы, и многое-многое другое. Однако нет сомнения, что, скажем, в бесконечных конфликтах греческих полисов весьма существенную роль играло также и стремление «отцов» как можно дольше сохранить своё господствующие положение. Более мягкая форма указанного института – всеобщая воинская обязанность. Она позволяет удержать самую активную часть молодых мужчин в рамках жесткого порядка. Наиболее цивилизованным и либеральным способом организовать молодежную энергию и оградить общество от эксцессов служит массовое образование, особенно высшее. В тех странах, где нет всеобщей воинской обязанности, процент молодых людей, включённых в вузовскую систему, значительно выше, чем там, где такая всеобщая воинская обязанность существует. Мы указали только на основные институты, обуздывающие деструктивный потенциал молодёжи. Кроме того, существенную роль здесь играют такие социальные формы как спорт, религия, тюрьма, особенно развитые в новоевропейской цивилизации.
Постоянный как бы фоновый протест молодежи показывает нам функционирование архетипа освобождения, который всегда сопровождает отношения привилегированных и непривилегированных возрастов в цивилизованном обществе. Именно здесь раскрывается сакральный смысл позитивной свободы (по И. Канту), или «свободы для» (по Н. А. Бердяеву), и, соответственно, негативной свободы, или «свободы от». Возникает представление, что в конечном счёте весь смысл взаимоотношения возрастов состоит в борьбе молодёжи за свободу, которая понимается прежде всего в политическом аспекте.
Говоря об отношениях возрастов, мы всё время имели в виду стабильное цивилизованное общество. Как организуются отношения поколений в переходные, или транзитивные, эпохи – в эпохи перемен? Здесь «отцы» теряют свое привилегированное положение. Уже у пророка Исаии читаем в описании гибели Иерусалима: «И дам им отроков в начальники, и дети будут господствовать над ними» (Ис. 3:4–5). Как напоминает эта библейская угроза яркие образы Александра Куприяновича о «диктатуре тинейджеров»!
Новоевропейская цивилизация, в отличие от традиционных обществ, ориентированных на сохранение status quo, есть цивилизация, ориентированная на прогресс, и в целом обнаруживает противоречивые тенденции. С одной стороны, налицо тенденция к тому, чтобы более высоко ставить молодость. С другой стороны, в основе новоевропейской цивилизации лежат установления, наследованные от традиционного общества, призывающие уважать старость. В итоге здесь мы сталкиваемся с двойственной оценкой молодости и старости, поскольку оценки, свойственные традиционному обществу, не уходят полностью, но продолжают сосуществовать с ново-европейскими.
Особая проблема, возникающая в связи с этой установкой на ценность молодости, инфантилизация современного цивилизованного общества. В нецивилизованных обществах человеческий век короток. Люди рано умирают, а потому и рано взрослеют. В связи с инфантилизацией населения цивилизованных стран находится и своеобразное гендерное требование: девушки ждут от своих сверстников большей взрослости. Однако само это требование есть скрытое свидетельство инфантилизации не только мужчин, но и женщин, которые «по-детски» ищут защиты и покровительства и не готовы к тому, чтобы выполнить функции ответственной за семью жены и матери. Американский психолог и психиатр Э. Берн, разделив в каждом человеке существование «родителя», «взрослого» и «реб'нка», дал некоторые основания для анализа феномена нарастающего инфантилизма в современном обществе. Инфантилен тот человек, в котором «родитель» и «взрослый» отступают на второй план, а на первый план выходит «ребёнок» с его импульсивностью, эмоциональностью и т. п. За структурой отношения возрастов Э. Берна стоит, конечно, структура 3. Фрейда с его сверх-я (эквивалентным Родителю), я (эквивалентным Взрослому) и оно (эквивалентным Ребенку)92.
Таким образом, различные возрасты (возрастные общности), такие как дети, взрослые, молодежь, старики и т. п. выступают как элементы множества, чаще всего парного. Скажем, это «взрослые и молодёжь», которые в русской литературе получили название «отцы и дети». Между элементами этих множеств возникают специфические отношения оппозиции, которые в свою очередь конституируют сами элементы. Главная же оппозиция возрастных общностей заключается в единстве и противопоставлении «отцов» и «детей». Эта оппозиция определяет динамику общественного развития. Между «отцами» и «детьми» возникает фундаментальное отношение взаимной приязни и в то же время вечное соперничество. В европейской цивилизации имеют место и уважение к старикам, и инфантилизация.
Возраст и образование93
К.П.: Напомню, что центральной проблемой философии возраста является фундаментальный вопрос: что такое время? И мы можем сделать вывод, что время – это по сути и есть возраст. Таким образом, через возраст мы экзистенциально постигаем время. Но существует и другой путь: чтобы понять возраст, нужно обратиться к теме образования, а именно к вопросу о школе.
А. С.: Возраст – это и есть человеческое время в форме его ближайшей данности, возможно, данности наиболее достоверной. И мы видим, что наряду с общей экстраполированностью дисциплинарного времени, когда само время рассматривается как некая безразмерная субстанция, подлежащая членению, то же самое происходит и с возрастом. И мы видим нашу поразительную, фантастическую нечуткость по отношению к возрастным периодам. Например, если в пресловутом племени бороро насчитывается около ста десяти степеней родственных отношений, а у нас их всего восемь (при этом мы не уверены в этих номинациях, постоянно путаем деверя и шурина), это говорит о разломе, упадке основополагающей матрицы схватывания, впрочем, матрицы архаической. Со временем в этом плане дело обстоит ещё более печально, потому что вместо самодостаточных пересекающихся событийностей мы говорим о линейном времени циферблатов, заключающем в себе измерение всего и вся. И отсюда, собственно говоря, следует и объединение возрастов, когда мы уныло перечисляем: младенец, ребёнок, взрослый, старик. И всё?! Ведь ясно же, что здесь должно быть не меньше терминов, чем степеней родства в языке бороро. То есть нам необходимо рассмотреть реальные, но упорно нами невидимые возрастные особенности, которые мы размываем с помощью общих понятий. Эти возрасты по сути представляют собой некую «братскую могилу» существ, которые жили в этом теле. Но почему они не названы по именам? Почему они названы одним и тем же именем, которое принадлежит живущему?
И именно школа показывает искусственность этой стратификации, уже в силу того что есть понятие «школьный возраст» («ребёнок школьного возраста»). Для нас школа – это место, где дают знания, где нас чему-то учат или чему-то учим мы. Всё, по видимости, рационально, но в какой-то момент возникают странные подозрения; и по мере размышления эти подозрения всё более и более оправдываются. Чему-то учат. Но почему так долго? Почему учат именно этому? Кто определяет состав тех знаний, которые будут внедрены? По сути школа есть мистическое учреждение и помимо объявленных причин своего бытия и существования имеет и скрытые, глубоко замаскированные причины.
В поисках этих причин следует вновь обратиться к периоду инициации, или дислокации, подростков – тех асоциальных элементов, из которых предстоит сделать ядро социума. В традиционных обществах эти элементы так или иначе изолировались, причём изоляция могла принимать разные формы. Чаще всего она продолжалась от месяца до полугода, в течение этого времени юношей и девушек готовили к будущей жизни – это та самая программа кровавой мнемотехники, о которой говорит Ф. Ницше94. Но эта программа была достаточно краткой, и всё это содержание современная школа могла бы передать за этот же срок. Мы уже говорили, что у многих народов, например норманнов, существовали особые места, куда ссылались подростки, принудительно заселявшие там отведенное для них пространство. Потом их можно было бы использовать для инициации духа воинственности как когорту воинов ярости, столь необходимую для социума, но какое-то время они должны были находиться в этом странном изоляторе без решёток. В таких же странных местах пребывали подростки горных народов, например народов Кавказа, где подростки ссылались в чужую семью (институт аталычества). Там с ними поступали совершенно иначе, чем обычно, и, таким образом, подростки также изолировались от общества. Следовательно, этот период можно рассматривать как время изоляции вредоносных элементов, чтобы они не мешали, чтобы их чем-то занять, чтобы они не разрушали картину общества.
И странным образом необходимость изоляции также является одной из причин создания современной школы в том виде, в каком она существует. Ведь ребёнка (подростка) тоже чем-то занимают, по сути «ссылают» в школу. Для этого требуется некая система надзора, нужны надсмотрщики, которых можно, например, назвать педагогами. И можно петь им бесконечную осанну: как прекрасен труд учителя, как они умеют чутко распознавать детские души, как они должны эти души пестовать. Но в действительности они суть всего лишь надзиратели, в той или иной степени осознания или неосознания своего места.
И получается, что школа есть современная аватара того ситуативного места ссылки, только это место чрезвычайно растянуто в пространстве и разделено во времени, ведь каждый день эти дети приходят домой (хотя школы тяготеют к системе интернатов, куда дети изымаются на как можно более длительное время). И в этих местах им лишь попутно осуществляют инъекции знания; на протяжении школьной программы их учат весьма разным вещам. Но всему этому можно легко научить без всяких школ. Мы это видим на примере членов королевских семей, да и вообще детей, которые по разным причинам не могут посещать школу. То есть дело не в том, что на каждом уроке им объяснят что-то одно, а спросят что-то другое и они будут обучаться постепенно, – все эти моменты не более чем фикция.
Недавно в штате Вермонт был проведен опрос о возможности переведения обучения на компьютерные программы, по которым дети могут прекрасно заниматься дома. Дети были всецело «за», родители – всецело «против». Рационализация, по Фрейду, сработала и там: они стали говорить о том, что никто не заменит живого педагога и пр. Хотя в школе они занимались по тем же самым компьютерным программам. Безусловно, никто не заменит ребенку общения в коллективе, но здесь посягнули на самое святое: как же это – пусть детей изымут, хотя бы в течение дня! И, таким образом, решающим оказывается именно момент изъятия. Школьный возраст – это как раз возраст изъятия, это реформированный, преломленный возраст той ссылки, когда осуществлялась инициация. Другое дело, что школа несет и другие полезные функции, например вопрошающе-от-вечающей машины; она нагружена программами, в достаточной степени автоматизированными и бессмысленными. Но решающей была и остается функция изоляции.
К.П.: В связи со сказанным Александром Куприяновичем хочу остановиться на четырех пунктах.
Во-первых, справедлива постановка вопроса: чему нужно учить? Ведь учить можно совершенно разным вещам. Можно выбрать любой набор знаний, например, Джон Дьюи предлагал максимально приблизить обучение к жизни, а кто-то делает акцент на изучении мёртвых языков либо математики (например, в некоторых технических вузах математику дают на уровне матмеха). Так всё-таки чему учить? Я бы ответил: классике. Это центральное понятие культурологии формируется именно в рамках философии образования. Мы учим «Евгения Онегина» А. С. Пушкина, а не «Москва-Петушки» В. Ерофеева изучаем, хотя, абстрактно говоря, почему бы не изучать Венедикта Ерофеева? Классические тексты, классические артефакты вызывают сакральное отношение к себе: тебе что, не нравится «Мона Лиза» Леонардо да Винчи или «Бурлаки на Волге» И. Репина? – Это же классическое произведение, которое должен знать каждый образованный человек! Если эти шедевры тебя не восхищают, то это твоя проблема, а не проблема шедевров! Культивирование человека – это по существу его социализация. А социализация – это приобщение к неким стандартам, которые нормированы как классические. Хотя приходит другое общество (другая культура) – и возникают новые предпочтения.
Сформулируем второй тезис: чему учить – это неважно (точнее сказать, это неважно в определенных границах). Главное – это занять. Как сказала одна завуч в эпоху перестройки в ответ на вопрос, чему учить детей на уроках истории: учите, чему хотите, только чтобы по улице не болтались! С этой точки зрения «сослать» у А. К. Секацкого – значит изъять из круга ближних. Дома мы все связаны отношениями любви. Следует «опрокинуть» ребёнка в такую ситуацию, где вокруг не ближние, а дальние. И школа – это первый урок дальних. С этой точки зрения улица и школа принципиально не отличаются. Просто школа существует под сенью государства, а улица – нет. Задаются как бы два пласта социальной реальности.
А. С.: Улица важнее, а школа мистичнее.
К.П.: Здесь интересен ещё и следующий момент, третий. Вот ребёнок – младшеклассник – приходит в школу. По идее, там должна быть совсем чужая учительница – «дальняя». Но ребёнок «опрокидывает» на неё такое море любви, что чаще всего возникает интимная установка отношений с учительницей, которая для ребёнка самая умная, самая красивая, самая добрая. Ребёнок нередко относится к учительнице, как к матери. То есть здесь имеет место не только сила отчуждения, но и мощная стихия детства, которая весь мир делает своим. И в этом состоит неотразимая привлекательность ребёнка.
И, наконец, четвертый пункт, специфически новоевропейский, касается не просто общего образования, а образования профессионального. Оно организуется по таким же нормам. Войти в когорту профессионалов, культивировать себя как профессионала – значит социализировать себя в другом сообществе, причём социализировать как чужого среди чужих. Этот момент связан с импринтингом, потому что образование, полученное во взрослом состоянии, – это уже образование второго сорта. Ты в принципе можешь получить образование после тридцати лет и даже позже (образование второе, третье…). Это педагогическая утопия, которая витает над новоевропейской цивилизацией, утопия непрерывного образования, превращение страны в некую огромную школу – тотальная инфантилизация населения. Ведь образование есть способ власти, вещь репрессивная по сути. Образование – это подчинение, социализация, дисциплинаризация, как она описана у М. Фуко, у которого клиника, спорт, школа, тюрьма – все работают в одном направлении, погружая тебя, исходно ближнего, теплого и мягкого, в сообщество дальних и убивая, или «вынося за скобки» любовь. Отсюда через ряд опосредований, кстати, и половое табу, идущее ещё из архаики: не люби там, где работаешь, и не работай там, где любишь.
А. С.: Именно в силу синкретичности и многоподчиненности такого феномена, как школа, мы можем рассматривать его с разных сторон, причём не только исторически, но и феноменологически. Феноменологический подход может выглядеть примерно так. Школа есть здание или замкнутое помещёние, на котором есть вывеска (или предполагается, что она там есть). Нельзя недооценивать наличия сцены, для того чтобы был возможен спектакль. Но когда кто-то заявляет: вот сцена, она уже есть, остаётся только написать пьесу, поставить, отрепетировать, собрать зрителей, словом, сущие пустяки, то, казалось бы, над таким человеком можно посмеяться – ничего себе пустяки! Но в действительности он совершенно прав! Ведь если в этом мире есть сцена и если мы знаем, для чего она предназначена, то всё остальное приложится. Необязательно это будет трагедия Софокла или В. Шекспира или даже талантливый водевиль. Это может быть совершенно беспомощная пьеска (или даже и не пьеска), но вдруг мы видим, что по пространству, которое мы именуем сценой, прошёл человек. Может быть, он случайно заблудился за кулисами и хочет выйти. Но в любом случае его проход по пустой сцене будет рассматриваться как театральный выход – что-то он этим хотел сказать… Может быть, он и сам поддастся этой магии и что-нибудь скажет или сыграет какую-то минимальную роль. То есть пустая сцена одновременно инсталлирована в структурах восприятия или в душах людей априори, поэтому мы можем сценические эффекты воспроизводить в своей жизни и поведении. Мы можем говорить о сценках, о тех или иных ролях, которые мы играем в общении, и только потому, что уже есть эта пустая сцена. Значит, в какой-то момент она должна была появиться. Откуда? Что это? Это может быть опустевший осквернённый алтарь, может быть что-то другое, но, коль скоро эта сцена откуда-то взялась, вокруг неё разворачивается театрализация жизни.
Так же обстоит дело и с идеей книги. Меня однажды поразило странное, но глубокое замечание Татьяны Москвиной: а почему мы читаем хорошие книги и ими восхищается? А потому, что они есть! А не было бы их – мы бы читали книги поплоше и восхищались бы ими. По сути любая книга, которая читается ради самой себя, – это великое чудо, потому что есть более простые вещи. Например, в инструкции написано: в случае необходимости дернуть за стоп-кран. Вполне возможен мир, где имеются надписи только такого рода – инструкции, взывающие к действию. А книга автореферентна, она отсылает к самой себе. И это уже великое чудо.
В этом ряду оказывается и школа. Школа – это место, где занимаются. Таким образом, предполагается, что, если есть это здание, пустое помещёние, если туда придут ученики, которым приписали школьный возраст, с этого момента они в этом возрасте и пребывают. То есть этот возраст определяется социальным вердиктом: я учитель – ты школьник; я задаю задачи – ты их решаешь и находишься в этом пространстве. Можно ведь взять случайных людей с улицы и сказать им: вот ты учитель математики, а ты – черчения, а ты – физкультуры. Они могут и посопротивляться, но любой вопрос возможно поставить как предложение, от которого нельзя отказаться. Учителями они будут и чему-то, наверное, научат. И из условной директивной раскадровки мы всё равно получим кое-как работающую школу. И не надо думать, что есть роскошные школы, а есть никудышные. Я глубоко убеждён, что не существует в мире школы, способной загубить М. В. Ломоносова. И научить может один человек – конкретный учитель. Он может не быть учителем школы. Но только он может научить чему-то уникальному, например привести в состояние ego cogito. Школа же – это вопросно-ответная «машина», она ничему не может научить. Она может только занимать время, и с этой точки зрения весьма уместно слово «занятие».
Тем не менее даже при таком описании занятие времени всё равно выглядит мистически. Ведь совершенно необъяснимо, для чего эти школы существуют и так маниакально воспроизводятся. Как мы видим, школа ещё более бессмертна, чем книга. То есть за внешней заботливостью и всяческой педагогической шелухой всевозможных методологий скрывается настоящая мистика. Мы видим, как работает эта вопросно-ответная машина: вот, ребятки, мы должны усвоить новый материал, пожалуйста, задавайте вопросы. Какой-нибудь Иванов поднимает руку и спрашивает: «Почему кит не рыба?» Учитель говорит: «Хороший вопрос! Знай, Иванов, кит потому не рыба, что…» Затем встает Сидоров и спрашивает: «А почему все люди хотят быть умными?» Ему говорят: «Садись, дурацкий вопрос, не будем на него отвечать». То есть сначала идёт отбраковка вопросов: надо задать правильный вопрос – вопрос, которого от тебя ожидают. Задал хороший вопрос – получил хорошую оценку, задал дурацкий вопрос – получил минус. И эта «машина» так работает во все времена и у всех народов. Ведь когда урок отвечает отличник, учитель часто перестает слушать и занимается своим делом. Он (она) вообще реагирует на интонацию голоса. Можно даже незаметно для учителя в такой интонации нести откровенный бред.
К.П.: Однако сама способность ребёнка задавать вопросы весьма значима. Ребёнок всё своё знание о мире формулирует в вопросительной форме. А дурацкие вопросы – это те, на которые ты не можешь ответить.
Я хотел бы добавить несколько слов о здании школы. Анализируя школьную архитектуру и интерьер, можно сказать очень многое как об образовании, так и о возрасте. Школа представляет собой огороженное здание. И важным местом (особенно в наших северных краях) здесь является гардероб, где пальто не выдают, чтобы дети не убежали с уроков. Учительский стол возможно рассматривать в качестве прямого потомка жертвенника. А жертвенник занимает в ритуале центральное место. Именно в этом возвышенном учительском столе, по сравнению с приниженными школьными партами, уже задается иерархия – вот два возраста. И там, где есть специальное здание специальной школьной архитектуры, происходит процесс формального образования. Формальное образование возникает только в цивилизованном обществе, где сам процесс образования становится отдельной формой деятельности. Возникает фигура профессионала – учителя. И, как противоположность, появляется информальное образование. Образцами формального и информального образования являются школа и улица. Два этих института внутренне пересекаются. Но тут присутствует и третья разновидность – самообразование. Мы упоминали об авторефлективности книги, которая отсылает к самой себе. Самообразование также авторефлективно – это действие, где я сам по отношению к себе выступаю и как учитель, и как ученик. И всякий понимает, что по крайней мере в старших классах школы без самообразования никакое формальное образование «не работает». Без самообразования нет возможности включиться в информальное образование и информальные структуры. И эта триада «формальное образование-информальное образование-самообразование» по существу суть процедуры, которые конституируют возраст как некий социальный институт.
Ещё добавлю замечание об учителе. Существует феномен чудо-учителя. Причём он необязательно оказывается самым высоким профессионалом в данной области. Например, бывают престарелые учителя физкультуры, которые сами не могут подтянуться на перекладине. Но этого с них и не требуется. «Делай так, как я говорю, а не так, как я делаю», одна из фундаментальных педагогических истин, которая означает свободу возрастов по отношению друг к другу. Таким образом, что есть учитель? Учитель есть воля, требование, страсть. Учитель – это в первую очередь неистовое желание, чтобы процесс приобретения знания совершился. Это некий насос, который вовсе не обязательно производит жидкость, которую он перекачивает. И именно фундаментальный формализм учительской профессии совпадает с формализмом образования и со школьной архитектурой. Эти три разновидности формализма здесь играют существенную роль.
А. С.: Разумеется, учитель физкультуры может и не суметь подтянуться, а ученики или спортсмены скажут: да, он уже не тот, но всё равно он учитель (тренер) и может многому научить. Такая ситуация может возникнуть в отношении любого частного навыка. Но возможно ли представить такой вариант развития событий в математике, например при решении задач? Вот несколько отличников задачку решили, а учитель не может. А ученики говорят: ну ничего, ведь он уже пожилой. В действительности так бывает часто, но всё равно при этом профессия учителя остаётся незыблемой. И иногда такой вариант ещё и мистифицирует ситуацию. То есть учитель априори – это не тот, кто больше знает, а тот, кто в силу определённых обстоятельств (у него есть диплом, либо на него пальцем указали) находится за этим столом. Ну и обычно он старше, а ученики моложе. Хотя вот он пожилой и не может решить задачу, а вы ещё молодые и можете её решить, но всё равно поучитесь у него, пока можете. В одном из жизнеописаний Германа Гессе («Игра в бисер») представлена встреча двух великих схимников94 – разговор о жребии учительства. Жил некий вероучитель и отшельник в египетской пустыне, отец Иаков, к которому приходили страждущие и он всех наставлял на путь истинный. Но он был не очень уверен, а знает ли он всё это на самом деле. Но он знал, что где-то на краю пустыни живёт другой вероучитель – отец Иоанн. И однажды Иаков решил сам пойти в ученики. И в этот же момент Иоанн решил то же самое. И вот они встретились посреди пустыни. Оба – святые люди. Но побеждает тот, что первым принимает на себя жребий учительства. Каждый из них хотел быть учеником, но один из них обязательно станет учителем – примет учительскую позу. По большому счету мир устроен именно так, даже безотносительно к школе. И оттого что внезапно произойдёт такая тематизация и раскадровка, изменится очень многое.
Следовательно, суть учительства состоит не в том, чтобы быть в чём-то умнее: куда деться от Ломоносовых, от «быстрых разумом Ньютонов, от собственных Платонов»? Но гуманитарные конвенции заставляют нас обходить эту тему стороной. Ведь учителя, особенно учителя начальных классов, несчастные люди. Им приходится всякий раз говорить одно и то же. И они, имитируя некое одушевление, объясняют, сколько будет дважды два. Другой учитель из года в год с тем же блеском в глазах вычитывает из той же книги те же аргументы. И это вместо того чтобы самим узнавать новое, развиваться и учиться (учиться – вот что замечательно!). Эта вопросно-ответная «машина» не так проста, как кажется, она всё переворачивает с ног на голову. И там работает многочисленная система превратностей.
Я несколько раз принимал участие в мероприятиях Института повышения квалификации учителей. Ведь более серой атмосферы невозможно себе представить! Даже педагогические вузы, по сравнению с этим, вполне терпимы. Но так и устроена эта вопросно-ответная «машина». Если живому человеку, инсталлированному в эту вопросно-ответную «машину», удаётся остаться живым человеком, он герой, он Дон Кихот, и очень повезло тем, кто с ним когда-то пересёкся. Но такие люди встречаются крайне редко. И с таким же успехом такой человек мог бы учить и за пределами школы в разных ситуациях, ведь самообразование как раз и является настоящим образованием, настоящей сосредоточенностью. В вопросно-ответной «машине» происходит сбой скоростей. Это видно даже по позиции учителя. «Машина» работает с определенной скоростью. С нашей точки зрения эта скорость очень мала. Тем не менее имеются неуспевающие, но отсутствует понятие преуспевающих, потому что преуспевающие слишком быстры, они выброшены на обочину, с ними нечего делать. И почему имеет место оглупление учителя? Потому что при этой медленной скорости передачи и ответов на вопросы он вынужден все время к ней приспосабливаться. Школа на другую скорость просто не настроена, она настроена только на маленькую скорость скрипучих шестерёнок. А те, кто мыслят быстрее, или, собственно говоря, вообще мыслят, или обладает несколько другой скоростью ассоциаций, оказываются так же отброшены на обочину, как и неуспевающие. То есть согласование скоростей и минимализм одной рабочей скорости, одной единственной передачи приговаривает школу к такому печальному положению дел.
К.П.: Здесь мы подходим к выводу, значимому для всей социальной философии. Дело в том, что соотношение возрастов в школе, где все возрасты поставлены на своё место, представляет собой некую фундаментальную модель для коммуникации или социальных отношений вообще. И я бы хотел сказать несколько слов о формуле любви в широком (например, христианском или платоновском) смысле. В любви в сотый раз делаешь одно и то же, но это отнюдь «не скучно». Это касается и отношений учителя и ученика по поводу той или иной великой идеи. Если словесница открывает в шестом классе «Евгения Онегина» и зачитывает отрывок, её снова охватывает восторг от этого произведения.
Кроме того, в социальные отношения в школе, которые формируются как отношения возрастов, вмонтирована иерархия. Социальные отношения всегда иерархичны. И модель «кто старше, тот и главнее» есть простейшая модель иерархии. Это описал Ф. Ариес в своей работе «Возрасты жизни»96. Мы уже упоминали наблюдение Ариеса: даже этимологически возрастные разделения значимы с точки зрения иерархии: термины «холоп – хлопчик», «бой», «гарсон» указывают на низкое социальное положение. В этом отношении понятия «лидер» и «учитель» во многом совпадают, если не полностью тождественны.
Поспорю относительно необходимости определенных умений для учителя. Смешно было бы ожидать, что Гус Хиддинк выйдет на футбольное поле и будет играть так же, как его молодые футболисты. Разумеется, нет. Но в то же время его «покупают» за большие деньги. Он владеет чем-то иным, и очень важным, скажем, волей к организации и волей к победе.
Отношения иерархии, возникающие в социуме, в целом не отрицают возможности отношений любви. Во всех социалистических системах и движениях (в том числе и в марксизме) это обстоятельство уходило на второй план. Но отношения любви возможны и между «верхами» и «низами» общества. Причём эти отношения отличаются от отношений внутри семьи. Но это именно любовь. Выражается она, например, в культе великих людей. Есть великие люди, которые у всех вызывают положительные эмоции, даже благоговение. И с этой точки зрения фигура учителя чрезвычайно интересна для социальной философии, ведь учитель оказывается ближним среди дальних. Он актуализирует отношения любви, делает их возможными, хотя, конечно, в другой форме, например в простейшей форме почтения. Это отношения любви в иерархических отношениях среди дальних.
А. С.: Но тут присутствует некая внутренняя фальсификация. Школьный возраст, конечно, представляет удачную тематизацию, но при этом первоклассник совсем не похож на десятиклассника. Однако они объединены школьным возрастом и в них есть что-то неуловимо общее. И это вновь доказывает, насколько мало физиологический возраст соотносим с возрастом психологическим. Они легко смещаемы. Например, ты перестал быть лицом школьного возраста (выгнали за неуспеваемость, или, напротив, досрочно окончил десять классов) – и ты фактически выходишь в другой возраст. Но и внутри континуума происходят важные события, по-видимому, связанные со сбоями, сбоями крутящегося барабана вопросно-ответной «машины». Почему Н.А. Добролюбов назвал Катерину «лучом света в темном царстве»? Кто знает? Пятиклассники – лес рук. Десятиклассники – все знают и все молчат, они уже не хотят играть в эту игру, они уже выбыли из этой вопросно-ответной «машины». А если спросить студента филологического факультета или исследователя творчества Н.А. Островского? Они скажут: да пошел он, этот Добролюбов… То есть иногда степень трудности ответа на вопрос демонстрирует уровень зрелости. Если ты отвечаешь на вопрос легко и просто, ты ещё в школьном возрасте, причём младшем. Если ты начинаешь задумываться и не уверен в себе, возможно, ты уже приблизился к старшему школьному возрасту. А если ты, наконец, разводишь руками («на этот вопрос нет ответа!»), может быть, ты уже и достиг зрелости.
К.П.: Да, и культура в целом всё снова и снова, как будто она состоит из учеников, перечитывает своих классиков и обнаруживает новые, часто противоположные, смыслы. Была постановка «Грозы» в Молодежном театре на Фонтанке, где Катерина представала в образе попросту сумасшедшей экзальтированной дуры, а подлинный «луч света» – это Кабаниха как мощная живая плоть, как цветение бытия.
Я бы ещё хотел обратить внимание на одну из популярных максим: «учиться не поздно в любом возрасте». В ней скрытым образом наличествует утверждение, что наступает такой возраст, когда учиться жгучим образом стыдно. Если ты в позднем возрасте учишься, значит, ты прожил жизнь неправильно. Значит, жизнь зачеркивается.
А. С.: Хотя у меня всегда была мечта – учиться до преклонного возраста, а потом сразу выйти на пенсию.
К.П.: Ну как раз в университете это и осуществимо. Ведь сама процедура учения обозначает возрастную позицию в иерархии. Учишься – значит, ты молодой, незрелый, значит, ты внизу иерархической системы.
А. С.: Но тут присутствует и момент ритуального первенства, который описывает Конфуций в известных трудах97. Он говорит, что всякий обряд, ритуал, церемония есть основа всякого принципа жэнь, или всякой человеческой чувственности. Ученик его спросил: «А как быть, если я не испытываю той нужной скорби при смерти моего родственника?» А Конфуций ответил, что всё равно надо все до тонкости исполнить и вытирать слезы рукавом. – «Откуда же возьмутся слезы?» – «Если ты всё исполнишь, они появятся сами». Подобным образом ученики достали пеналы, открыли книжки, прочитали параграф – они волей судьбы включены в это книжное дисциплинирование. Может быть, в данном случае конкретная логоинъекция и не нужна, поскольку она чересчур разжижена. Но тем не менее человек присутствует в дисциплинарном пространстве мысли. И его необходимо заполнять – что-то да осядет, что-то да кристаллизуется. Известен случай, когда будущий немецкий математик Карл Гаусс в возрасте семи лет открыл формулу, как за минуту определить сумму чисел от 1 до 100: достаточно их разбить на двойки (1 + 99, 2 + 98 и т. д.) и тогда сумма легко высчитывается. Сам Гаусс говорил, что его математические открытия – результат лени (ему всегда было лень просчитывать всё долго и тщательно). Но даже ему не удалось ускользнуть от пресса – пришлось раскрыть пенал и «решить задачку».
Школа и процесс обучения важны так же, как пустая сцена. Хорошо бы при этом не травмироваться, научившись механизмам внутреннего отдыха, распределения усилий, мысли, потому что в других ситуациях (например, на конференциях) как только человек начинает говорить, говорит три-четыре минуты, и слушателям сразу становится ясно, слушать его дальше или нет. Внутренние счетчики внимания отключаются автоматически. А если ты его слушаешь полчаса и больше – это чудо, уникальное событие, когда предохранители внимания продолжают работать. Вообще школа как институт на это рассчитывать не может. Но благодаря случайному появлению конкретных людей, там также становится возможна прямая трансляция ego cogito.
К.П.: Итак, что есть школа? Имеется в виду школа как институт образования, в том триединстве, о котором мы говорили (формального образования, информального образования и самообразования). По сути это и есть формирование стереотипов, из которых состоит взрослый человек или полноценный член общества. Мы говорили о явлении особо способного ученика, который уже все решил, пока остальные ещё заняты решением. И это типичное отношение потом сохраняется и в обществе. Если взрослый человек есть некая система стереотипов, то существуют люди, которые суть по ту сторону стереотипов, или люди творческие. Они уже всё решили, а общество ещё не готово к этому. Вот той же Катерине из «Грозы» жить бы в городе, быть бы Верой Павловной из «Что делать?» – там бы она раскрылась в полной мере. А здесь вокруг нее совсем другая среда. И отсюда возникает номадный порыв. И способный, творческий ученик в школе по сути уже номад. Не зря Александр Куприянович всё время говорил о скоростях. Первое обнаружение номада – это его обнаружение в плане перемещёния. Помните призыв чеховских сестер: «В Москву! В Москву!». Или Остапа Бендера: «Я хочу уехать, товарищ Шура, уехать очень далеко, в Рио-де-Жанейро».
А. С.: Нет ли у Вас другого глобуса?
К.П.: Да, есть субъекты, которые обгоняют существующую систему стереотипов. Но есть и субъекты, отстающие от существующих стереотипов, неспособные их усвоить. Вспомним описание офицерской среды в «Поединке» А. И. Куприна. Офицер может быть знатоком своего дела, но при этом никак не может выучить немецкий язык. И он всё время оказывается внизу, поскольку не может усвоить господствующих в обществе стереотипов. И судьбы тех, кто слишком быстр, и тех, кто, напротив, слишком замедлен, в какой-то степени схожи, симметричны. Кем обычно занимаются в школе? Прежде всего двоечниками – именно они приковывают основное внимание учителей. Творческий ученик менее интересен, хотя блестящему ученику также уделяют больше внимания, чем «успевающей» серединке. Таким образом, школа есть некая «машина» (пускай будет вопросно-ответная «машина»), работающая с нашими стереотипами. Во-первых, в какой-то степени она же их и создает (эту систему я называл классикой). Во-вторых, она как-то обращается с теми, кто «не догоняет», а также с теми, кто «перегоняет». А «успевающие» (хорошисты, крепкие троечники) не представляют, как правило, никакого педагогического интереса. Но тем не менее именно на крепких троечниках стоит социальный мир, именно они усвоили стереотипы, с которыми им комфортно жить.
Итак, первая функция школы – это констелляция возраста; не будь школы, мы бы вообще не знали, что такое детство. Кроме того, школа учит ребёнка основам иерархии. Школа – это жёсткий агон. Есть двоечники, есть отличники, которые разделены пропастью. Но школа – это не только агон, это было бы слишком просто. Это скорее некое ристалище, на котором сражаются агон и любовь. Я имею в виду замечательную русскую поговорку: «Не по-хорошему мил, а по-милу хорош». Любовь ведь всегда априорна: я тебя люблю не потому, что ты такой умный. Я тебя просто люблю, и поэтому ты такой умный. Соревнование интеллектуальных способностей предстает как некое знамение свыше. Но я бы исключил из данной проблемы тему Абсолюта. Интеллект формируется в школьном социуме, по крайней мере, интеллект, служащий критерием выставления отметок.
А. С.: Мы с вами находимся на перспективной развилке. Мы говорили о школе и школьном возрасте как о возрасте искусственном, вообще говоря, не являющемся аутентичной формой биографического возраста, но представляющем собой некий особый возраст, в рамках которого действуют определенные закономерности. И, таким образом, мы понимаем, сколь важна возрастная определенность человеческого бытия. Но говоря о школьном возрасте, мы сталкиваемся с такими понятиями, как «неуспевающий» или «отстающий». Что это может означать? На первый взгляд, ничего – мало ли кто каким IQ обладает. Тем не менее возникает ситуация, когда некоторые дети оказываются изъяты из обычной школы. Их уделом становится какая-нибудь специальная школа для умственно отсталых или школа для аутистов, другая та или иная форма социализации.
Сегодня аутизм становится всепланетной проблемой. В США каждый двадцать второй ребёнок является клиническим аутистом, не говоря о склонностях и тенденциях. И совершенно непонятно, откуда все это взялось, каким образом прежние неврозы и психические диагнозы вдруг сменились новой напастью. Более того, вдруг выяснилось, что все формы интеллектуальных и эмоциональных деприваций вышли из невидимости, где они пребывали всегда. Я бы сравнил данную ситуацию со вторым постхристианским толчком. Мы уже говорили о том, что визуально христианство ознаменовало себя появлением немыслимого количества искорёженных, искалеченных тел, пришедших на смену античной статуарности, как если бы новая порция страдания была бы апроприирована в качестве предмета рассмотрения, с которым следует иметь дело. И этот гигантский выброс, помимо всего прочего, постепенно стал великим социальным заказом, близящимся к исполнению (учитывая практики протезирования, синтеза тел, вообще постепенного отказа от ресурсов органической телесности). Но примерно после Второй мировой войны начинается следующий выброс неимоверного количества умственно отсталых – страдающих синдромом Дауна, тех же аутистов. В основном это дети, хотя и не только они. Трудно сказать, впервые ли они появляются в таком количестве, или они просто поднимаются из сокрытости в своих интернатах, в которых до них никому не было дела, где они фактически были в ситуации невидимого всеобщего лепрозория. И теперь они ворвались в мир. Про аутистов снимается огромное количество фильмов. Одним из лучших я бы назвал «Дьяволы» Кристофа Ружжиа (2002). Таким образом, налицо новый вызов: мы столкнулись с этими людьми, которых мы справедливо причисляем к людям, и в этом состоит радикальный смысл бытия человеческого.
И здесь мы не договариваем многих веще́й, в частности остается неозвученной идея возраста. Например, человек, страдающий синдромом Дауна, максимально может достичь уровня четырехлетнего ребёнка. Но когда ему исполнится десять, потом двадцать, потом тридцать лет, кем он будет? Будет он четырехлетним ребёнком? В отношении умственного развития – да. Но мы не решаемся определить, кто перед нами. И правильно делаем, потому что в действительности похоже, что мы переходим к иной возрастной категории, которая не встроена в традиционный конвейер. А коль скоро это так, мы понимаем, что наши возрастные определения, относимые к обычным детям, подросткам, старикам, на самом деле опираются на некую форму истории, на форму инаковости. Пятилетний ребёнок является ребёнком именно потому, что он превзойдёт самого себя, он изменится. Его заменит новое существо в этом же теле. И в этом суть его восприятии. И на это нацелены все психологические механизмы. Но если он больше никем не станет, как быть тогда? Остался ли он этим пятилетним ребёнком? Либо мы его назовем отдельным существом? Может быть, мы вправе проявить мужество и сказать: доколе можно производить экзистенциальное расширение и допуски в сторону всевозможных выдуманных сказочных существ – всевозможных вампиров, гоблинов и прочих троллей? А вот перед нами живые инопланетяне, по сравнению с ними кинематографические инопланетяне – ничто. Например, Мария Беркович – известнейший питерский специалист, занимающийся проблемами таких детей, аутистов, – пишет следующее: «Игорь. Ему 9 лет. Он умеет немногое, но умеет жевать пелёнку и очень это любит. Когда он её жуёт, он не просто раскачивается, но испытывает при этом какие-то чувства»98. Ведь у этих детей часто встречаются сопутствующие осложнения, сенсорные депривации. И игра педагога состоит в том, чтобы эту пеленку пытаются ему слегка не дать, вытянуть. Это делается в шутку, он пелёнку не отдает, и эта игра ему очень нравится. Он не просто жуёт пелёнку обычным способом – он отстоял её у мира. Но это крайний случай. А другие случаи таковы – она пишет, что мы не ценим наших человеческих достояний. Даже бросить предмет и проследить, куда он упадет, – действо весьма не простое. А если этому нельзя научить? И как быть, когда мы понимаем, что этот единственный умственный возраст (двухлетний, например) не может быть превзойден? Является ли человек дебилом, имбецилом, идиотом в классической клинической классификации, всё равно остается возможность расширить его бытие. Педагог или просто миссионер (работа с такими людьми, погружение в среду аутистов есть форма современного миссионерства) позволяет его бытие разнообразить. Помните замечательное начало «Мэлон умирает» Сэмюэла Беккета – там описывается подобный персонаж. Он пребывает в темной комнате, и у него есть два предмета. Один находится у него в руках, он продолговатый, наверное, это палка, и на конце палки есть крюк. Если этим предметом хорошенько проверить все углы, можно подтянуть к себе другой предмет, который круглый, но не совсем99. И этот минимализм обладания – два предмета (палка и кругляшок); ничего другого в жизни не будет.
В каком плане у нас есть возможность эту жизнь продолжать и разнообразить её или поддерживать на максимально возможном уровне? На уровне произносимых слов, которые непонятны, но значимы интонацией, с которой они произнесены. На уровне прикосновений, которые опасны, но предполагают некоторый сенсорный опыт. На уровне того же бросания – когда мы видим, как упадёт предмет. Начиная с минимальной площадки и заканчивая площадками более высокими, мы понимаем (и об этом пишет Беркович), что никого из этих существ (она бесстрашно использует это слово) нельзя назвать глупым. Так же как бывает ситуация «по ту сторону добра и зла», бывает и ситуация «по ту сторону ума и глупости». Просто они наши произведения, наши производные, наши прижизненные инопланетяне. И теперь вызов столкнул нас с тем, что мы должны тем или иным способом иметь с ними дело. Это действительно один из важнейших вызовов современной цивилизации, который напрямую увязывает нас с идеей возраста и той множественности возрастов, которую мы обсудили ранее.
К.П.: Мы уже привыкли к мысли о том, что все возрасты «вложены» друг в друга. И каждый из нас сейчас – в нашем возрасте – содержит и младенца, и старика. Все возрасты собраны в одном. И важно проследить психические отклонения современного общества в проекции на возраст. Таким образом, возраст оказывается инструментом познания. Причём в данном случае в качестве инструмента используется не только возраст, но и безумие. И эти два инструмента позволяют нам вычленить суть бытия. Обратите внимание, что, когда мы говорим о школе, наша речь оборачивается самоисповеданием, при этом, как правило, невзначай подчеркивается, какими мы были успешными, как нам была «мала» школьная программа. И даже если человек честно признаётся, что был троечником, подтекстом идёт сознание того, что он это преодолел. Таким образом, через обращение к детству и школе мы затрагиваем саму суть бытия: что ты такое? Вот я изучу школьные годы и скажу, что ты такое! Это напоминает психоаналитическую методологию Фрейда, где детская травма (а школа, безусловно, оказывается местом травм) определяет дальнейшую судьбу. Если детство представляет собой некую аналитическую структуру, то тем более это относится к детскому безумию. Ведь как обращался Павел к Коринфянам: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (1 Кор. 3, 18).
Действительно, давайте посмотрим на безумие. Ведь это диагноз нашего мира. А возраст и безумие суть два инструмента, с помощью которых мы постигаем реальность. Кстати, вы помните, какова технология определения IQ, как это было задумано психологами Альфредом Вине и Уильямом Штерном? Что там означают цифры? У А. Вине технология количественной оценки интеллекта представляет собой сопоставление интеллекта конкретного ребёнка с интеллектом «нормы» для данного возраста. Вот перед нами ребёнок семи лет. Дотягивает он до своего возраста или не дотягивает? Или он остается где-то внизу? И особого внимания заслуживает тот факт, что IQ так активно навязывается. Почему интернет так настойчиво предлагает каждому пользователю определить свой IQ, тем самым ставя человека в возрастные пределы? Таким образом, имеет место некая принудительная инфантилизация. Это лишний раз подтверждает универсальную роль постижения возраста для постижения самого человека. И соединяя два этих методических момента, мы приходим к выводу, что психическое изменение ментальности общества предстает как в форме безумия, так и в форме возрастных конкретизаций. И мы начинаем понимать, почему один из талантливейших философов советской эпохи (я имею в виду Эвальда Ильенкова) так увлекался экспериментами практического психолога А. И. Мещёрякова, который занимался слепоглухонемыми. Ильенкову именно здесь представлялась возможность решения не только социально-философских или антропологических проблем, но проблем онтологии и гносеологии вообще. Ведь онтологические и гносеологические проблемы суть инобытие социально-философских и философско-антропологических проблем. Поэтому и рассуждения в области философии возраста также имеют общефилософское значение.
Наконец, возрастная проекция и «проекция безумия» – это метод для постижения цивилизаций. Например, известно, что поздний Рим в развитии искусства претерпел одну значимую метаморфозу: искусство позднего Рима начинает варваризироваться. Изощренность эллинистического реализма («Лаокоон», Пергамский алтарь – бесконечно прекрасные фигуры с точки зрения мастерства исполнения); и вдруг в изображении императоров – ключевых для Рима фигур – мы видим, что римлянин как будто разучился работать резцом, он делает только грубые наметки. И этот эстетический принцип потом подхватывает христианство. Раннехристианское искусство тоже существует так, как будто художники «разучились изображать». Например, в Эрмитаже есть реликварий в форме статуи монаха. В животе монаха отверстие, куда кладется реликвия. Эта статуя сделана очень грубо, как будто это творил ребёнок. Видимо, речь идёт о некоем стилистическом сдвиге, так или иначе указывающем на призыв Христа: «Будьте как дети». Именно согласно этому принципу живут ранние цивилизации, хотя за спиной у них и маячат вполне «взрослые» достижения. И примитивизация цивилизаций в эпоху надлома (это характеризует и нашу цивилизацию) предстает в форме тотальной инфантилизации.
Обратите внимание на развитие современной моды. Ведь она сознательно равняется на детские и юношеские спортивные формы! Эта мода включает в себя инфантильно-комическое начало, которое господствует в одежде. Мы понимаем, что мода тоже занимает своё место в социальной и политической философии (вспомним про красные каблуки, которые в XVIII в. во Франции мог носить только король). Но серьёзность этой игры осталась только там, где речь идёт о государственных наградах, причём о наградах именно государственных, а не о тех случаях, когда несколько человек вполне могут организовать академию и учредить, скажем, орден Вечерней Звезды. Это также вариант детской игры. Цивилизация умирает, играя. Причём об этой игре можно говорить и с клинической жесткостью, как в случае с пелёнкой, которую жевал мальчик. Подводя итог, отмечу, что, занимаясь философией детства, мы вырабатываем инструменты постижения не только социума, но и философских проблем в целом.
А. С.: Безумие и возраст – какое странное сочетание! Странное и плодотворное, оно заслуживает, чтобы его добавить ко всем возрастным стратификациям – от младенчества до старости. Хотя М. Фуко нам объясняет, где были раньше эти люди, в связи с практиками клиники и дисциплинарными практиками, а ранее – в связи с экзорцизмом100. Но однажды этот перелом свершился, теперь достигнута критическая масса обозримости, и мы можем, помимо всего прочего, рассматривать их как категорию возрастную. Отсюда вытекают значительные последствия. Я вспоминаю своё кратковременное пребывание в Анталии, где в силу расслабляющей расчеловечивающей атмосферы было сложно даже раскрыть книгу. Там я наблюдал немецкую пару, у которых была девочка с синдромом Дауна лет шестнадцати или чуть больше. А развитие у неё не превышало развитие трехлетнего ребёнка. Она участвовала во всех развлечениях. И это была такая проблема для аниматоров! Она танцевала непрерывно – она это умела, и ей это нравилось. Как только начиналась музыка, она тут же подходила к кому-нибудь из аниматоров, вытаскивала его и начинала с ним танцевать. И могла это делать часами. И аниматоры не успевали ею заниматься, но, разумеется, никто не мог ей помешать. Потому что в таком случае мы понимаем, что теперь мир устроен так. Неважно, что все купили путёвки – танцевать будет девочка-даун. Безусловно, в таком положении дел есть некая странная высшая справедливость. Но в нём можно усмотреть и признак того, что наступил возраст безумия. Мы понимаем, что некая определенность в этом отношении ещё совершенно не изучена. По сути это даже не отставание, потому что наверстать ничего нельзя. Можно только жить дальше, стремясь к максимальной насыщенности этого бытия, которое может быть, а может и не быть насыщено. Есть замечательный фильм 30-х годов. XX в. «Уродцы» режиссера Тода Браунинга о цирковом коллективе. В этом коллективе есть девочки – сиамские близнецы, одна из которых влюбляется в дрессировщика, а вторая её за это презирает, есть лилипуты, человек-гусеница, но есть и нормальная артистка, в которую влюбляется лилипут. Она его обманывает, а эти цирковые уродцы ей потом за это мстят. Важна идеология фильма – она говорит о том, что правы именно они, несмотря на свою ущербность.
К.П.: С такой же структурой мы встречаемся в потрясающей новелле Томаса Манна «Маленький господин Фридеман».
А. С.: Да, там схожая ситуация. Затем давайте вспомним ход Ж. Делеза и Ф. Гваттари с капитализмом и шизофренией, где вводится понятие шизопролетариата101 и делается вывод, что действительно радикальный опыт иного бытия есть опыт коллективной шизофрении. И вот они – настоящие угнетенные, прежние уже обуржуазились. А быть подлинным означает подражать их практикам. Но всё-таки шизопролетариат был более симпатичен, он воспроизводил повышенную странность в местах своего присутствия, его довольно быстро апроприировали художники, а он тем временем потихоньку отошёл на второй план, и появились «уродцы» (дауны, погруженные в аутизм) – безумие вернулось в обнажённом виде. От безумия уже нельзя отвернуться, нельзя сказать, что его нет. Либо человечество справится с этой задачей, как-то её легитимирует, найдёт способы разрешения, либо произойдёт гораздо более универсальный сбой, а великий экзистенциальный заказ окажется невыполненным.
Тут заслуживает упоминания ещё один момент. Мы считали, что некий эксклюзивный изъятый возраст есть нечто в высшей степени достойное. Предполагалось, что таким может быть возраст трансцендентального субъекта у И. Канта, который не имеет временных параметров, и либо мы в него вошли (и тогда, как эти самые субъекты, производим суждения соответственно встроенным схематизмам), либо мы его миновали, но это не послужит нам во благо. То есть предполагалось, что есть такие акмеологические состояния. Но теперь мы видим, что означает в действительности этот самый остановленный в самом себе возраст – возраст, который никогда не изменится, как бы ни текло внешнее время. Это и есть возраст безумия, стационарность зафиксированности. Мы можем по-разному рефлексировать по этому поводу, но понимаем, что, вообще говоря, выйти за пределы возраста – это ужасно. Ведь пребывать в обычном человеческом возрасте – это примерно то же самое, что уметь бросать предметы и следить, куда они падают. Но ведь можно и этого не уметь. Можно быть вынесенным за рамки являемого к проживанию времени, за рамки бытия-к-смерти. Казалось бы, что может быть хуже осознаваемого нами бытия-к-смерти, неминуемости смерти нашего тела? А хуже может быть это захлопнувшееся возрастное «окно» как ситуация тотального мучения. Тут можно упомянуть и о ситуации трансцендентального субъекта. Сошлюсь на хороший ответ поэтессы, которая говорит, что нельзя поэту, а в особенности поэтессе, задавать вопрос: «Какого Вы возраста?», потому что стихи всегда пишет маленькая девочка – та, которая осталась вне времени. Но мне кажется, она радикально ошиблась, потому что как раз и сила поэзии в том, что она целиком вовлечена в наше возрастное бытие, то есть во все глубины подлинно человеческого. А здесь скорее речь идёт об оседающих – непреодоленных, неизжитых – возрастных состояниях. Когда 3. Фрейд говорит, что все влечения и побуждения «оно» виртуально бессмертны, они никогда не стареют102, то на первый взгляд этим можно было бы восхититься. Действительно в центре ID (бессознательного), как некоем не доходящем до уровня сознания сенсо-риуме, властвуют всё те же желания, всё те же детские комплексы. И они ведут своё странное существование, как «слепые ласточки» у О. Э. Мандельштама, пытаясь тем или иным образом пробиться наружу из этого резервуара, повлияв на какое-то желание.
Но они действительно виртуально бессмертны, они действительно не стареют, это те же законсервированные, заспиртованные уродцы, которые существуют внутри. Поразительным образом ситуация избавления, или излечения, или просто выхода из этой фрустрации состоит в том, чтобы указать им, виртуально бессмертным существующим, зацикленным на дурном бессмертии, путь к смерти. Нужно показать им, как дурное бессмертие можно изжить. Отреагирование – это и есть изживание, по сути дела это есть некий геноцид тех законсервированных зародышей. Если же речь идёт о том, что путь к смерти указать нельзя, нельзя указать путь к изменению, это абсолютно точно есть выход в возраст безумия или в тот возраст, который и возрастом не является, так как в нём нет движения времени, нет изменения, нет истории. Мы привыкли печалиться по поводу видимых изменений, происходящих с нами с возрастом. Эта неизбывная тоска, более сильная в женском варианте, но представленная в ослабленной форме и в мужском, – что может быть хуже? А хуже может быть только бессмертие. Бессмертие как преодоление исходной смертности смертного существа указывало бы именно на возраст безумия. Поэтому такое прижизненное бессмертие абсолютно богопротивно. В этом мире бессмертия нет – таков смысл любой религии. И это абсолютно правильная форма религиозного отчаяния.
Бессмертие невозможно здесь, ибо оно противоречит всей подлинности жизни внутри возраста, оно возможно лишь там, в трансценденции, через преображение. Следовательно, наличие возраста – это не просто груз возраста, как это принято говорить, но это величайшая благодать, когда мы со всем подобающим нам несчастьем тем не менее этим даром обладаем. Мы изменимся непременно, и это прекрасно, даже если это изменение состоит в том, что мы постареем и умрём.
К.П.: Страшна смерть, но ещё страшнее мысль и знание, что ты не умрешь – будешь жить вечно.
А. С.: Дауны и животные живут вечно.
К.П.: И счастливые люди, страшно сказать, живут вечно. Мне бы хотелось остановиться на формулировке, которую Александр Куприянович использовал, рассказывая об Анталии: «насыщенность бытия». Говоря о горизонте человеческого существования, я всегда использовал сходный термин, а именно «полнота бытия». В данном примере насыщенность бытия есть та полнота бытия, от которой философ умеет дистанцироваться, посмотреть на неё со стороны. Здесь мы подходим к важной экзистенциальной стороне проблемы возраста – относительности канона человеческого бытия. Есть канон человеческого бытия на примитивном уровне. О нём пишет А. С. Пушкин: «Блажен, кто смолоду был молод, / Блажен, кто вовремя созрел». То есть существует много возрастов, и, сменяя их, мы меняем каноны нашего бытия, нашего Dasein. Например, полнота бытия старости может проявляться в величественности шествования. Значит, Dasein, в отличие от трансцендентального субъекта, ограничен горизонтом смерти и определён возрастным планом. И полностью соответствует духу философской антропологии модерна и постмодерна. И весьма существенна относительность Dasein. Кстати, Г. Г. Галилей, который, по преданию, бросал предметы с Пизанской башни и смотрел, куда они упадут…
А. С.:…освоил всё, что является собственно человеческим, всё остальное уже было ерундой.
К.П.: Помните у 3. Фрейда ребёнок, который выбрасывает катушку, ему её возвращают, а он снова её выбрасывает103. Это же Г. Галилей!
А. С.: Да, некоторые аутисты не умеют следить за этим – и вот она, роковая черта.
К.П.: Но они могут это сделать с помощью аниматоров. Кстати, это весьма существенная фигура с точки зрения Dasein. Ведь в ней можно найти и смысл образовательного процесса – преподаватель предстает как некий аниматор. И не всегда у него это получается.
А. С.: Нет, аниматор это нечто другое, это странная, неизвестно откуда взявшаяся профессия, которая стала массовой. И теперь они присутствуют даже в универсамах – на детских площадках, – и их становится всё больше.
К.П.: А какого возраста аниматоры – в метафизическом смысле?
А. С.: А в метафизическом смысле анимация – это первая форма упорядоченности творения, ничтожная степень, потому что вслед за анимацией идёт оживотворение, одухотворение и олицетворение. Идея анимации в том, что дальше нам не надо, что нам хватит анимации. Зачем нам остальное? Нам достаточно прыжков через скакалочку, перебрасываний мячом, только при этом нужно непрерывно улыбаться и быть счастливыми. На этом они останавливаются, и в этом символ современного мира. И девочка-даун в данном случае представляет случай, когда эманации ограничиваются данным участком и не проходят дальше.
К.П.: Я бы хотел всё-таки заступиться за современный мир, несмотря на яркость Вашего образа. Подчеркну, что аниматор не имеет будущего, он не может быть стариком. Но и прошлого у аниматора нет, так как он никогда не был ребёнком, он сразу был взрослым. И метафизически аниматор – это взрослый. Или (не в обиду И. Канту буди сказано) это трансцендентальный субъект. И у этой девочки-дауна полнота бытия может возникнуть только в том случае, если её на помочах ведет трансцендентальный субъект – взрослый…
А. С.: Мне бы хотелось сказать ещё несколько слов о «Форресте Гампе» (фильм режиссера Роберта Земекиса (1994)). Ведь герой фильма является аниматором. Он действительно считает, что нормальный человек любит кататься и ненавидит потеть. И ничего более существенного, чем любить пить и утолять при этом жажду, для него быть не может. А аниматору в какой-то момент начинают именно за это платить, поэтому данная профессия и становится массовой. Ведь ещё лет сорок назад ответ был бы прост: да пошёл ты со своими тупыми шуточками! А теперь имеет место колоссальная степень востребованности. Это видно на примере многочисленных отдыхающих, которые сначала все до единого относятся к этим пресловутым аниматорам крайне скептически (это ж кем надо быть, чтобы последовать за этим идиотом!). Но проходит день, другой, третий, пятый, шестой – и они тоже попадают в эти сети расчеловечивания, все более высокие модусы отходят на второй план…
К.П.: И все дружно скачут в летке-енке.
А. С.: Примерно так это и происходит.
К.П.: Я бы ещё раз хотел проговорить, что возрасты не существуют по отдельности. Ребёнок предполагает взрослого, а взрослый предполагает ребёнка. А Форрест Гамп в отношении возрастного анализа представляет достаточно сложный случай. С одной стороны, он. безусловно, аниматор, с другой – та же девочка-даун.
А. С.: Да, абсолютная полнота и самодостаточность.
К.П.: Вероятно, представление предполагает сам механизм игры. Ты взрослый, ты трансцендентальный субъект, но ты представляешь, что тебе три года, ты притворяешься, ты передразниваешь, ты играешь.
Важно усвоить, что возрастные проблемы могут рассматриваться и с точки зрения философии истории и философии культуры. «Молодой народ», «детство цивилизации» – это не просто метафоры. Варваризация и инфантилизация должны нами быть восприняты в плане философии культуры. Пугающая параллель между нашим временем и поздним Римом обнаруживается и в повышенном интересе к уродцам, даунам, к отклонениям, которые вдруг занимают центральное место. И идейное напряжение проблематично, например, в беспредметном искусстве идейное напряжение гораздо выше, чем в предметном. Но это серьезная плата.
Кстати, анализ многотысячелетней первобытной культуры показывает, что там присутствуют те же проблемы. Сначала долго время повторяются темы женского тела («палеолитические Венеры»), представляющие весьма абстрактные изображения женского начала, которые фактически сводятся к символам женскости. Затем искусство возвращается к натуралистическим формам. И эта общая структура повторяется из тысячелетия в тысячелетие.
Возраст и университет
К.П.: В нашем понимании возрасты – это не столько физиологические маркеры, указания на расположение того или иного человека на шкале его жизненного пути, сколько сущностные характеристики людей в социуме. Поэтому в каждом из людей живут все возрасты. Отсюда возникает тема «Взрослость и университет». Как мы определяли взрослость? Как некую систему устоявшихся стереотипов. Взрослый находится в клетке привычек. И в новоевропейской цивилизации, где главную роль играет производство, эта система стереотипов прежде всего касается труда. Система стереотипов в области труда оборачивается профессией. То есть в новоевропейской цивилизации система стереотипов предстаёт как институт профессионализма. И отсюда следует ещё одно определение взрослого в рамках новоевропейской цивилизации. Что такое действительно взрослый? Это состоявшийся профессионал. Это человек, существующий в рамках определённой системы трудовых стереотипов. Это человек, который не только владеет профессией, но и профессия владеет им.
Профессионализм предполагает лабиринт специализаций, который развёртывается в рамках разделения труда. И все подлинно новоевропейские книги, которые можно рассматривать как базовые тексты новоевропейской цивилизации, в той или иной форме содержат панегирик разделению труда. Евангелием новоевропейской цивилизации явилась книга Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов». С чего она начинается? С воспевания разделения труда, ведь оно в сотни раз повышает его производительность. Далее восхваляется рыночное хозяйство. Поэтому для новоевропейской цивилизации остаётся актуальным вопрос: каким образом этот разделенный труд может быть объединён в единое целое? Если посмотреть на эту проблему с точки зрения возраста, то парадоксальным образом над взрослыми профессионалами (специалистами) должны господствовать какие-то иные люди, для которых специализация не столь значима. Мы можем предположить, что над взрослыми должны господствовать старики (геронтократия). Старики в своей мудрости выходят за рамки взрослости. Но, как показал Александр Куприянович применительно к подросткам, могут в каком-то отношении господствовать и дети, поскольку они ещё не «ороговели» в своей профессиональной ограниченности. Таким образом, аспекты разделения труда и соединения (кооперации) разделённого труда в возрастном плане предстают как следующая структура. В центре находятся специалисты (взрослые), а организуют их взаимодействие либо старики, либо дети. Вообще говоря, это не такой уж парадоксальный случай, когда дети господствуют над взрослыми. Например, никого не удивляет, что в университете качество читаемых профессорами лекций оценивается студентами. Хотя обоснования «нравится-не нравится» могут быть самыми абсурдными. Тем не менее дети на факультете оказываются некой критериальной инстанцией. Именно под этим углом зрения (рассмотрения профессионализма как разделения труда) предлагается посмотреть на университет.
Что такое университет? По своей идее это некий заповедник детства и старости. В новоевропейском университете, разумеется, присутствуют и взрослые. Они обеспечивают социализацию университета, в котором отдельные факультеты движутся по направлению к отдельным учебным заведениям неуниверситетского типа (каким является, например, Технологический институт). Но идея университета – универсальное соединение. Это модель универсума, которая оказывается заповедником стариков и детей. Один из проректоров нашего университета ещё в советское время утверждал, что университета нет вообще, а есть полууправляемый агрегат факультетов. И в этом высказывании много правды. О чём оно? О том, что новоевропейская цивилизация обладает тенденцией к разложению изнутри. Но донкихотская мечта о целостности университета сохраняется. И она сохраняется постольку, поскольку здесь имеет место заповедник стариков и детей.
Есть одно любопытное обстоятельство, касающееся нашего университета. На первый взгляд, университет ведет странную кадровую политику – здесь стараются не выгонять стариков, хотя, казалось бы, надо дать дорогу молодым. Жёсткие законы рынка мешают этой странной благотворительности, но такая университетская тенденция отчетливо просматривается. Дело, думаю, в том, что старики в университете функциональны, поскольку они находятся по ту сторону специализации. Помните девиз университета: “Hic tut а perennat” («Здесь в безопасности пребывает»)? В любом случае университет оказывается важнейшей несущей конструкцией европейской цивилизации именно потому, что он сохраняет иную форму единства в буржуазном обществе, распадающемся на отдельные профессии.
Важно прояснить в связи с этим, каким образом новоевропейская цивилизация приняла в себя средневековые университеты. Ведь университет был оплотом средневекового общества, он зародился в эпоху схоластики и консерватизма. В начале Нового времени он носил «реакционный» характер, его «реакционность» была направлена на галилееву науку, которая первоначально существовала в формах академий. И порой весьма напряженный диалог между университетом и академией по существу был диалогом между традиционной, гуманитарной по своей ориентации наукой, с одной стороны, и галилеевой наукой, буржуазной по сути, – с другой.
Если взять другой аспект, то традиционный университет принадлежал ещё эпохе письма, эпохе рукописных книг, которые зачитывались профессорами с кафедр, а юные слушатели конспектировали их содержание, чтобы потом, войдя в жизнь, организовывать стабильное, организованное по заветам старших общество. Молодежь готовилась к тому, чтобы самим зачитывать эти конспекты с кафедры следующему поколению студиозусов. И так продолжалась жизнь.
Академия, напротив, – это место концентрации взрослых, ориентированных на успех, достижения, новизну и выгоду. Начиная с самых первых установок, она сразу была ориентирована на принесение пользы хозяйству, технике. Академии изначально были новаторскими по своему замыслу: они делали ставку на использование наук на практике, как это проповедовал Фрэнсис Бэкон. С самого начала академии были связаны с эпохой печати. Именно с академиями ассоциируются первые научные журналы. Противостояние «университет-академия» можно трактовать как противостояние письма и печати. Если университет есть конституциональное воплощение единства знания, то академия – это сообщество отдельных профессионалов, объединённое стремлением к пользе.
Но средневековый по сути университет и в Новое время не умер; в старые мехи было налито новое (уже академическое) вино. Требование единства знания сохранилось как необходимое, но на него наложилась возникшая в новоевропейской цивилизации система массового образования, университет усвоил новую науку, и во взаимодействии с академией возглавил нашу сциентизированную цивилизацию. Такого рода переходы актуальны до сегодняшнего дня, например Институт философии РАН в эпоху перестройки на своей базе возглавил отдельное философское учебное заведение наряду с философским факультетом Московского университета. Лекции в ИФРАН подчас читали и академики. Соответственно, к старикам и детям университетов из академий пришли взрослые, или специалисты. Я уже сказал, что положительная европейская наука – дело взрослых. Спор факультетов и агон дисциплин в университете внесены конкурентным духом взрослых.
А. С.: Некоторые сделанные наблюдения очень метки, хотя и неочевидны. Это и понятие «заповедник», и то, что университет – это место, где «вольготно детям и старикам» и откуда периодически изымается то, что можно назвать трудоспособным населением. Это то население, которое должно заниматься производительным трудом, какими-то серьёзными делами, бизнесом и вообще в рамках полученной специализации гарантировать неизменность хода веще́й и даже его ускорение. А университет остаётся как некая странная лакуна с необъяснимым основанием своего существования. Современные университеты действительно берут свое начало в Средневековье. И удивительно, что те самые академические игры, на которых университеты основаны, поразительным образом относятся к наиболее устойчивым социальным отношениям вообще. Например, процедура защиты диссертаций с шарами и публичными тезисами практически не изменилась с XIII века, хотя за это время изменилось всё. То есть в своей основе эти игры на протяжении тысячи лет остаются неизменными. Известно, что даже при распаде государств и отделении территорий медленнее всего распадаются так называемые «ученые советы». Даже Великая французская революция, которая изменила летоисчисление, переименовала месяцы и пр., оставила в неизменности систему университетов (в том числе – Сорбонну). И это говорит о многом, прежде всего о том, что перед нами действительно заповедник – и заповедник времени, который текущее время повседневности обходит стороной, и заповедник возраста, поскольку наряду со школьным (и даже в большей степени) университетский возраст действительно предстаёт искусственным, культивированным, особым феноменом.
Всё, что принято говорить о студенчестве, о средневековых вагантах, говорить и петь относительно “Gaudeamus Igitur” – всё это в той или иной мере сохраняется и сегодня в качестве университетской вольницы и университетских традиций. Мы видим некий прижизненный очень важный «отпуск», где довольно большое количество людей «отпускается» из своего цикличного времени и переходит в удивительное положение нового, особого, автономного, возраста, в котором эти люди могут пребывать очень долго. Разумеется, вследствие моментов специализации, разделения труда, потребностей общества «окончивших курс» людей решительно, если угодно, принудительно, изымают, оставляя небольшую квоту, но уже до глубокой старости. Согласно поговорке: «старый что малый», есть профессура и есть студенчество, они играют в одни и те же игры, но с разных сторон. И те, и другие игры с позиций нормальной жизни воспринимаются как нечто несерьезное, но в то же время чрезвычайно важное, – как то, что должно было бы быть вопреки всему, несмотря ни на что.
При этом пребывание в университете налагает несмываемый отпечаток на всю дальнейшую жизнь, причём этот отпечаток заведомо противостоит профессиональному обучению. Ясно, что профессиональное обучение не есть самое главное в университете, оно лишь в той или иной мере присутствует (или не присутствует), оно больше приписано к академиям и системам профтехобразования. Чаще всего совокупность профессиональных навыков инкорпорируется впоследствии – уже после окончания университета на так называемом «производстве».
Но при этом давно замечено, что в самом обычном профессиональном труде в современном расширенном воспроизводстве как таковом всё равно выполняется странный принцип, согласно которому доллар, вложенный в общее образование, даёт прибыль выше, чем доллар, вложенный в специальное образование. Получается, что не так важно, чему учить людей – искусству ставить цветы в вазы, играть в гольф или изучать историю схоластической философии. Но зато важно, что это знание ничем не будет мотивировано, оно всегда будет «нипочему», «ниоткуда взявшееся». Оно, подобно любой из семи свободных наук или искусств, просто даруется как форма игры, в которую все играют до полной гибели всерьёз. Ведь оценки в зачётке, репутация и т. д. – это достаточно важные вещи. И то, что таким образом происходит размыкание трансляций опыта от поколения к поколению, и в этих нишах (заповедниках, лакунах) всегда возможно самозарождение каких-то новых практик, дискурсивных стратегий и, собственно говоря, новых знаний, обладающих прекрасной бесполезностью, и являет собой тот очень важный и ни с чем не сопоставимый избыток, ради которого университеты можно не только терпеть, но по большому счёту относить их не к миру средств, а к миру целей, как прекрасный океан универсальных знаний и навыков, как твердо гарантированный тип общения с агональными и дружественными тусовками. Стало быть, он значим сам по себе и является формой дара для каждой отдельно взятой жизни.
К.П.: Вставлю комментарий. Я очень боюсь применительно к университету забыть своё любимое словосочетание «спасительный беспорядок», которое я повторяю к месту и не к месту. Спасительный беспорядок университета и есть выражение того самого заповедника, о котором идёт речь. Игра государства с университетом предполагает прежде всего обеспечение заповедника. Вот бунтуют греческие анархисты, а укрываются они в университете. На территорию университета запрещён вход полиции.
А. С.: Так же было в XIV веке в Страсбурге.
К.П.: Я принимал участие в создании нового устава университета и предлагал начать его следующим определением: «университет есть свободное сообщество людей, стремящихся к истине». Правда, моё предложение не было принято, но мотив «постижения истины», к счастью, остался. Нынешнее определение Санкт-Петербургского государственного университета таково: «творческое сообщество профессоров, преподавателей, обучающихся, научных работников, инженерно-технических работников, деятельность которых направлена на постижение истины, утверждение гуманизма и справедливости»104.
В России идёт покорение университета государством. И это покорение в значительной мере удалось. Характерно, что Устав СПбГУ утверждается Правительством. Остались учёные советы и черные шары, но эти учёные советы отчитываются перед государственной организацией, которая называется ВАК, и окончательное решение остаётся за ней. Однако так или иначе, но по сути университет противостоит государству, и борьба между ними неизбежна. Это одно из условий возможности новоевропейской цивилизации и демократии, университет поставляет кадры для высших эшелонов государственной власти. В условиях тотального разделения труда университет создает такие кадры, которые могут соединить хозяйство и страну в единое целое.
А. С.: С одной стороны, особый статус университетских территорий, campus, есть место, где всё сделано для того, чтобы сохранялась эта уникальная атмосфера. Но в то же время некоторая экстерриториальность университетов также постоянно поощрялась в виде «потоков» свободно циркулирующего студенчества. Изначально предполагалось, что студент может из одного университета перемещаться в другой. Для того чтобы знания и обучение имели универсальный характер, требовались разнообразные контакты с преподавателями, профессорами и такими же, как ты, слушателями. И средневековые номадические потоки вагантов, миннезингеров, прочих студиозусов, буршей и бурсаков, которых нам замечательно описывает Н.В. Гоголь, составляли и составляют наиболее динамический элемент не только средневекового, но и современного общества – элемент по-хорошему безответственный, ни к чему не прикипающий душой, легкий на подъем (сама идея перемещёния из университета в университет приучает к этой легкости). И сегодня эти права тоже воспринимаются как естественные. Они даны каждому, ставшему студентом, и студент вправе проигнорировать вопрос о пользе: а что тебе дали эти пять-шесть лет? Вопрос явно не касается высшей справедливости: пять университетских лет, может быть, это самые важные годы жизни. Если попутно производить какие-то объективации в виде текстов и произведений и если при этом скопились какие-то знания – что ж, замечательно. Но даже если всё это осуществилось далеко не в полной мере, в этом тоже нет ничего страшного, потому что тем самым мы произвели важное экзистенциальное расширение тех традиционных социальных иерархий, жёсткая фиксация которых без университетов привела бы к постепенному вымыванию субъектности, к уменьшению всевозможных шансов – шансов бытия заново, бытия поперек. То есть заведомо оазисы университетов прежде всего воспринимаются как источники экзистенциальных инноваций и только потом – как источники интеллектуальных обогащений. Хотя всё равно приобретаемая в университетах гибкость, умение справляться с разнообразными знаниями, умение разводить потоки знаний, отделять знания в товарной форме: те, которые могут быть предъявлены очень быстро и оплачены оценками, а после этого мгновенно забыты, агональные знания, которые работают на престиж внутри университетского сообщества, и те знания, которые составляют некоторую особенность знания от первого лица, некое личное знание, составляющее, например, ауру учителя. Все эти и другие разнородные потоки сопряжены именно в университете, и такого рода гибкость, готовность работать в самых разных интеллектуальных системах при случае всегда востребуется обществом как банк инноваций, потому что разделение труда неизбежно, оно увеличивает продуктивность, но при этом происходит и постоянное порождение профессий, новых сфер деятельности, и вот здесь востребованы университетские навыки: готовность сегодня делать одно, а завтра другое, быстрая переучиваемость, отсутствие инструментальности (когда человек становится инструментом пусть даже идеально подогнанным, компактным хранилищем собственных навыков).
В университете во главе угла остается сам субъект как производное университета и как его основополагающее произведение. И мы сегодня наблюдаем постепенную экспансию университетов: рост числа студентов, наличие особого студенческого интернационала (ведь политика европейских, американских и даже китайских университетов направлена на чрезвычайную интернационализацию обучения, где выбор идентификации происходит заново), где неважны пол, раса, родной язык, важно, что в дивной стране Gaudeamus Igitur, где все играют в эту прекрасную игру, всё может быть переопределено заново в соответствии с другими правилами, другими возможными и тут же синтезируемыми легкими идентификациями, которые завтра могут измениться, а послезавтра – измениться вновь.
Понятно, что не всякое общество выдержит большое количество таких заповедников. Ведь здесь кроется и источник социальной дестабилизации, что также предполагает определённые расходы. Подобные факторы лимитируют количество университетов. Но все же никому не приходит в голову, что начиная с какого-то момента, они могут быть отменены вообще или реформированы в сторону эксклюзивного «пользоприношения». Напротив, в настоящее время если в чём-то и сказываются великие завоевания трудящихся (то, что было напрямую отвоевано у капитала, у чистогана, у бюрократии), так это в экспансии университетской территориальности, чтобы не иссякли возобновляемые каникулы у жизни, которые можно провести достаточно достойно, по возможности до поры до времени избегая инкорпорации во всё инструментальное. И даже если потом эта инкорпорация совершается – на этот случай остаются прежние связи с aima mater, которые эффективно «работают» (известно, что выпускники Кембриджа, Оксфорда, Гарварда всегда узнают друг друга). В этом отношении aima mater оказывается не столько средством, сколько целью.
К.П.: Но у экспансии университетов есть и оборотная сторона. Это по существу создание симулякров. Вот был какой-нибудь педагогический институт в небольшом городе – теперь он университет. Хотя в педагогике также присутствуют потенции универсальности. В Санкт-Петербурге есть заведение с громким названием
Всемирный духовный университет (это Брахма Кумарис)105, в котором, однако, нет библиотеки. Согласно одному из прекрасных определений университета, университет – это библиотека, вокруг которой собираются умные заинтересованные люди, читающие книги и обсуждающие их содержание. Поэтому если Брахма Кумарис и является «университетом», то не в том смысле, который это понятие имеет в новоевропейской цивилизации. Хотя сам факт, что выбирается имя «университет», свидетельствует о высоком престиже этого социального института.
Я бы остановился на основной продукции, которую производит университет. Можно было бы сказать, что университет производит специалистов. Но это не так. Если университет производит специалистов, то это уже не университет, университет производит образованных людей, универсантов.
А. С.: Он производит специалистов привходящим образом.
К.П.: Кроме универсантов, университет производит тексты двух типов. Во-первых, это учебник, университет создает учебники как некие курсы, базирующиеся на основе преподавания, которые обеспечивают цельность знания в определенной сфере. Во-вторых, университет производит научные журналы. В учебнике печатаются общие места, в журналах же печатаются новации. Вообще говоря, учебник – это то, что осталось в университете со Средних веков, а научный журнал – то, что пришло из академии. В отношении к возрасту учебник – это дело стариков, а предназначен он для детей. Молодые, вероятно, могут написать неплохой учебник, но для них ещё не пришло время это сделать. Журналы – это дело взрослых, которые формируют специализации, профессии (физик, химик, биолог, филолог и т. п.).
А. С.: Учебники – это странные феномены специфической научной литературы, потому что тут обращают на себя внимание три вещи. С одной стороны, постоянно звучащий призыв ориентироваться на практику, на действительную жизнь: выпускник должен быть хорошо адаптирован к жизни. Все кивают головой и аплодируют – конечно, зачем мы тогда и учимся. Но, с другой стороны, в глубине души все понимают, что университет и удерживает от жизни как можно дальше. И правильно понимают, потому что в действительности чем меньше человек будет к жизни адаптирован, тем больше шансов, что та жизнь, та кузница шансов, которой является университет, сохранит особенности, свои черты экзистенциальных инноваций, которые даются в форме знания ради знания и в форме чистой агональности.
К.П.: То есть подлинная жизнь в университете, а всё остальное – мираж? И призывать нас соответствовать внешней жизни совершенно неправильно?
А. С.: Призыв-то пусть звучит, главное, чтобы он никого не вводил в заблуждение. Во всевозможных университетах выпускаются разнообразные научные тексты. Ведь это фантастические выбросы в ноосферу. Если мы возьмём любые «научные записки» или профессиональные журналы, мы столкнёмся с удивительной картиной: люди затрачивают труд, что-то пишут, публикуют, а почти никто это не читает, кроме их самих. И по большому счету никто никогда и не читал. То есть это выбросы «белого шума», на которые никогда не жаль денег, не жаль времени, не жаль бумаги – типографии работают, ученые советы санкционируют.
Эти выбросы ещё в XX в. называли «братскими могилами», и они таковыми всегда и были, другими они и быть не могут. С одной стороны, это некоторая имитация научной деятельности. Но, с другой стороны, это прекрасно! Ведь это значит, что человеку позволено просто так валять дурака, написать какой-нибудь текст, опубликовать его, отчитаться в его публикации. Причём его труд может быть назван как угодно. Хотя бы «Влияние гамма-излучений на розовые угольки» или что-нибудь о повадках хвостатых комет. Никто и читать этого не будет. Понятно, что здесь могут попасться и удивительные тексты, которые потом всё равно будут отобраны и войдут в настоящий креаториум – станут книгами, войдут в другую среду восприятия, но здесь – в осаждаемых формах странной кристаллизации – они просто публикуются, «нипочему». И важен именно этот момент и то, что любая статья может быть таким образом опубликована, и никого не смущает, что этот журнал от корки до корки прочёл только один человек – редактор, и то вряд ли. И это никого не должно смущать, так как опять же тем самым мы показываем степень вседозволенности: а почему бы и нет? Общество может себе это позволить! Пусть они занимаются этими странными предметами, пусть излагают странные знания, не имеющие ни малейшего практического приложения, а главное, никому до этих знаний нет дела, кроме случайно или по необходимости забредших в аудиторию пары студентов. И это прекрасно, так как мы выходим из колеи примитивной рациональности, воспроизводимой инерции, и всегда обнаруживаем возможность чего-то нового. И при этом может быть какой угодно уклон – пусть профессора культивируют свою рассеянность, а студенты – свой пофигизм, эти вещи прекрасно дополняют друг друга, и тоже в конечном счете приводят к тому, что замечательное колесо вагантов продолжает крутиться, и жизнь становится более выносимой, чем она могла бы быть.
К.П.: В книге Альберта Эйнштейна «Мотивы научного исследования»106 проводится такая же идея. Я бы хотел добавить несколько слов относительно редактора, который, как Вы сказали, является единственным человеком, читающим журнал от корки до корки. Здесь есть определенная закономерность: только тот может прочитать сборник насквозь, кто не понимает его содержания. А ценные тексты могут вырасти только на гумусе пустых публикаций. Наш навоз пустых текстов – это почва для цветения текстов оригинальных.
А. С.: Также это идея Ноева ковчега, или квоты разнообразия, в соответствии с которой внутри университета действительно есть универсум форм человеческого поведения или основополагающих реакций на всё происходящее, на саму жизнь, начиная от поощряемой в той или иной мере аскезы. И здесь есть путь своих аскетов – отличников, фанатов, которые воспроизводятся в этих реакторах как тяжёлые частицы, редкоземельные элементы… Они всегда вспыхивают, и, собственно, им тоже неоткуда и негде больше взяться. Хотя рядом всегда присутствуют и фантастические образцы пофигизма (или назовем это трансцендентальной беспечностью), которых университет также поощряет и указывает им способы, стратегии обращения со знаниями, обращения с товарищами, с преподавателями.
К.П.: То есть университет – это в некотором роде эйдос общества, это его порождающая модель, из которой общество с теми или иными ошибками развертывается. Образец – это «игра в бисер», как это представлено у Германа Гессе. В 60-х гг. XX в. было множество публикаций, в которых прямо был поставлен вопрос о построении коммунистического общества: как его построить? По какому типу? Любопытно, что в качестве модели, по которой коммунистическое общество должно быть построено, предлагался университет и научное сообщество в целом. Этот сюжет мы видели у Стругацких, где постоянно воспроизводится Институт экспериментальной истории, ведущий дерзкую политику по отношению к иным мирам. Вполне всерьёз, даже конструктивно, эту тему обсуждал Ю.М. Шейнин. Он полагал, что структура научно-исследовательского института и учебного вуза может быть основой построения всей социальной структуры будущего общества107. Причем коммунистическая ориентация в данном случае предполагала просто додуманность до конца новоевропейской системы ценностей, где творческий труд оказывается основой социальной сплоченности и общественного развития.
Скажу несколько слов относительно структуры самого университета. Мы можем выделить некоторые факультеты, которые играют особую роль. Это в первую очередь относится к философии. Ведь философия претендует на тот доновоевропейский синтез знаний, который существовал ранее и который находится под атакой ново-европейской специализации и разделения труда. Философия самой своей идеей противостоит распадению на специальности. Конечно, можно говорить о специализации и в самой области философии, но, когда человек становится действительно специалистом, его собственно философская потенция отходит на второй план, становится менее интересной, менее важной. Есть люди, специализирующиеся на определенных языках или на определенных философах. Они предстают как специалисты, но именно поэтому они не философы или неинтересны как философы (не более интересны, чем какой-нибудь физик, высказывающийся по философскому вопросу, хотя и там может присутствовать высокий философский потенциал). Значит, философский факультет, как функция скрепляющего начала, особенно ясно обнаруживает те свойства университета вообще, которые здесь обсуждались.
Есть некоторая правда в том, что философский факультет представляет собой университет в миниатюре. Философский факультет призван к обеспечению кооперации для этого диверсифицированного духовного производства. Таким образом, философия по своей идее и призванию находится по ту сторону новоевропейского профессионализма (хотя такое утверждение и может вызвать некоторое напряжение, ведь мы имеем дело с новоевропейской философией). Поэтому «самодеятельные философы», существующие на периферии социального института новоевропейской философии сохраняют идею философии как таковую108.
Так или иначе, с учетом самодеятельных философов или без них, философия задает университету аксиологическое измерение. Она напоминает всем факультетам, что они имеют общую духовную объединяющую. И эта духовная роль как раз и принадлежит философии. Во всякой науке ровно столько действительной науки, сколько в ней философии. И даже если иметь в виду утилитарную пользу положительных наук для благоустроения нашей жизни в этом мире, всё равно мировоззренческий смысл любого положительного знания не отнять. Пусть учёные в своих исследованиях прокламируют утилитарную полезность – это ещё не значит, что данная полезность является непосредственным стимулом для их научного творчества. Напротив, научное творчество как раз имеет своим стимулом то, что находится по ту сторону специализации. И с этой точки зрения любовь к мудрости не дана взрослым – людям, находящимся в клетке стереотипов, в том числе профессиональных. Любовь к мудрости дана либо детям, либо старикам. Либо она дана тем, кто таит в своей душе детство и предчувствие старости. В конце концов речь в университете идёт о продуцировании и трансляции знаний или смыслов, которые могут возникнуть только при условии систематически и, следовательно, философски организованной информации. Специалисты производят информацию, а философы производят знания. Можно сказать и по-другому: знания может произвести только философски ориентированный специалист.
Поговорим и о других факультетах. Например, о филологическом. Названия факультетов, где присутствует слово фило, неоднозначны. И филологический факультет также несёт эту объединяющую функцию. Более того, это можно сказать обо всех гуманитарных факультетах, они в университете играют преимущественно синтетическую роль. Это относится и к историческому факультету. Ну что такое журналистский факультет, не совсем понятно, как и непонятно, что такое журналистика, если не увидеть в ней общую потенцию гуманитаристики.
Я говорю об идеале. В идеале университетские точные науки – физика, математика, химия, биология – в сущности своей являются гуманитарными постольку, поскольку они университетские. Математика – гуманитарная дисциплина. Эта идея проводится в книгах многих математиков, например, Павла Александрова и Юрия Манина. Р. Курант и Г. Роббинс написали великолепную книгу «Что такое математика?»109, где именно с университетских позиций показано, что математика по сути гуманитарна. И я полагаю, что этот гуманитарный взгляд – это взгляд стариков и детей на ту сферу, которую разрабатывают взрослые.
А. С.: Я бы подчеркнул важность взаимопроникновения разных факультетов. Во всех университетах начиная с XIII в. герметичность отдельных факультетов отсутствует принципиально, в отличие от специализированных учебных заведений (военные училища, хореографические училища), которые заведомо носят характер teach in, то есть характер натаскивания, где никто не позволит тратить лишнее время на пустяки. А в университете такого «лишнего времени» просто нет. Нет времени, которое было бы не жалко потратить на производство лишнего и избыточного. И поэтому всегда существовала квота гуманитарных дисциплин, которые должны изучать, например, физики. Она то расширялась, то уменьшалась, но существовала всегда. И она существует и сейчас в университетах от Японии до Калифорнии, даже если вы изучаете радиотехнику, вы всё равно должны прослушать определенную квоту гуманитарных дисциплин. Вы можете выбрать изучение египетских иероглифов или культурологию, но, если не наберете какого-то количества часов, диплом не получите. Как есть mathesis universalis, так существует и квота гуманитарных дисциплин, потому что, помимо всего прочего, университет должен всячески избегать застывания знаний в форме жёсткого профессионализма. И этот принцип университетского знания был всегда, на протяжении веков. И, наоборот, обучение на гуманитарных факультетах также предполагает изучение, например, математики.
Кстати, светочем науки совсем необязательно должен быть философский факультет – в истории часто бывало и наоборот. Когда-то впереди оказываются физики, и занятие физикой (например, в 60-х г. XX в.) становится достоянием всего общества. Эти бородатые физики влияют на совокупный эротический выбор женщин, на совокупность идеологем; наиболее одаренная молодёжь идёт туда. Через какое-то время они передают эстафетную палочку, например, геологам, которые, в свою очередь, передают её археологам. То есть философам никто не гарантировал привилегированного положения. Философия как раз хороша в ситуации неприглядности, когда не так много желающих примерить эту позу мудрости. Даже когда присутствует некая форма пожатия плечами, презрения по отношению к философам, философия себя как-то лучше чувствует.
К.П.: Общение между факультетами действительно является и являлась одной из главных проблем университета110. И эта коммуникация зависит от нас. университет культивирует любовь к самому процессу познания; университет – это ликующее: знать – это прекрасно! С одной стороны, университет – это машина по организации ликующего знания, с другой – очень эффективная машина дружбы, так как он дает возможность подлинно человеческого общения (есть о чем поговорить в процессе совместного познания). В нашем аспекте университет – это машина единства и взаимодействия поколений, возрастов как высокого человеческого взаимодействия. И в этом его роль в контексте темы возраста.
А. С.: Можно добавить, что особое выделение университетских проблем в качестве некой интеллектуальной тематизации долгое время вызывало недоумение: какие там университетские проблемы – будь то кафедральные разногласия или студенческие сходки – на фоне борьбы классов, политики и пр.? Это всё рябь на поверхности воды. Возможно, в XIX в. так оно и было. Но в настоящее время почти всё значимые мыслители от Ю. Хабермаса до Ж. Деррида написали как минимум по одной книге, посвященной проблемам университета, где происходящее в университете рассматривается как модель всего происходящего в обществе. И теперь мы уже вряд ли можем сказать, что это мания величия, что парижский профессор Ж. Деррида просто не видел нормального современного офиса и потому по наивности утверждает, что всё происходящее в Сорбонне имеет общеевропейскую значимость. Дело в том, что, во-первых, самих университетов и студентов становится все больше, а во-вторых, возрастает их значимость, и та пометка, которая производится в душе за время пребывания человека в университете, иногда оказывается главнейшей политической пометкой в принципе. Именно поэтому политическая борьба внутри университета играет сегодня такую важную роль. И можно согласиться с Ж. Деррида, что это не заблуждение и не мания величия специалистов по словам, а это действительно эксклюзивный полигон, где трудно недооценить формы политической активности, которые носят авангардный характер, и в принципе расходящиеся круги университетских столкновений потом доходят и до парламентов, и парламенты порой вынуждены уже явочным порядком санкционировать то, что отработано на политических полигонах самих университетов.
К.П.: Но старики и дети всё-таки остаются по ту сторону агона! Кафедральная и иная борьба есть дело взрослых.
Добавлю последний штрих относительно господствующего слова. университет сейчас на глазах меняется ещё и потому, что изменяются информационные технические средства. На наших глазах синтез письменного и печатного слова дополняется компьютерномашинным словом. Ликующее знание в условиях компьютерной цивилизации, по-видимому, имеет иной характер, хотя и не стоит преувеличивать роль средства в формировании знания. А в целом мы можем прийти к единому тезису: университет есть базовая машина взаимодействия поколений. Именно базовая, потому что по этой модели строится взаимодействие поколений во всём обществе.
Возраст как ритм бытия
Four Seasons fill the measure of the year; There are four seasons In the mind of man: He has his lusty Spring, when fancy clear Takes in all beauty with an easy span. He has his Summer, when luxuriously Spring’s honied cud of youthful thought he loves To ruminate, and by such dreaming high Is nearest unto Heaven. Quiet coves His soul has in its Autumn, when his wings He furleth close; contented so to look On mists in idleness – to let fair things Pass by unheeded as a threshold brook. He has his Winter too of pale misfeature, Or else he would forego his mortal nature. J. Keatss111К.П.: Возраст можно рассматривать как ритм112 человеческого бытия или бытия социального. Взятый изнутри возраст представляет собой переживаемую нами экзистенциально идею времени, так как время дано нам изнутри – через наше переживание времени. И это переживание времени конституируется как возраст.
Изначально очевидная неизбежность смерти свидетельствует о том, что время прежде всего дано нам в существенном аспекте циклического. Циклы поколений складываются в линейное время истории социума и цивилизации. В литературе неким общим местом является сравнение человека, человеческой жизни с листьями деревьев. Листья распускаются, зеленеют, исчезают. Циклы поколений, подобно листьям, появляются и исчезают в зависимости от времени года, но складываются в линейное время, которое в другом временном масштабе также оказывается цикличным. О чем нам говорят О. Шпенглер и А. Тойнби? То, что представляется линейным развитием, на самом деле есть цикл, и цивилизация также живёт циклами: рост, расцвет, надлом и гибель.
В циклическом времени возраста нам даны прежде всего дионисийные стихии – либидозные и танатические113. Это фатальность рождения и фатальность смерти. Линейное время социума, выступающее в качестве горизонта циклического времени, в отношении отдельной человеческой судьбы мнится не дионисийным, а аполлоническим. Оно предстает как некие неподвижные звезды, на которые мы ориентируемся, например, звезды русской классики (А. С. Пушкин, Ф. М. Достоевский находятся по ту сторону дионисийного в масштабе российской культуры). Это линейное время мыслится как беспредельное восхождение, как некое движение к фундаментальной вертикали, как порыв и прорыв в сферу трансцендентного – оно воспринимается как спасение. Жизнь состоялась, если я чувствую своё включение в горизонт национальной культуры. «Нет, весь я не умру – душа в заветной лире / Мой прах переживет…». – А. С. Пушкин чувствует, что выходит в другое измерение.
Выход человека из дионисийного циклизма своей судьбы в линейность и аполлоничность культуры не предзадан – он может случиться, а может и не случиться. И, таким образом, особую значимость приобретает концепт бессмертия души, входящий, по И. Канту, в сферу разума – наряду с бытием Бога и целостностью мира114. Концепт бессмертия души построен на идее линейного времени, которое через свою беспредельность по сути выходит за рамки времени – по ту сторону времени вообще. Если душа бессмертна, то времени нет. Поэтому в проблему возраста обязательно входит не только идея смерти, но и идея бессмертия. И это бессмертие моделируется линейным временем, уходящим в беспредельность – упраздняющим время как таковое. В глубине души у каждого так или иначе присутствует проблема пути к бессмертию.
Путь к бессмертию – особенно в рамках новоевропейской цивилизации – предстает как объективация, как опредмечивание, как реификация и материализация, как скрибизация. Непременно оставить что-то после себя! Простейшая формула прописной морали – родить сына, посадить дерево, построить дом, вырыть колодец. Вообще, вырыть колодец, посадить дерево может каждый. Родить сына тоже может каждый (как писал А. С. Грибоедов: «Чтоб иметь детей, / Кому ума не доставало?»). Так что эта проблема стоит и перед обычным человеком.
Философ же хочет написать книгу, которая останется, – вот объективация, вот опредмечивание, оставить после себя некий текст, который потом будет воспроизводиться. Образцом для нас является Платон. С этой точки зрения мир вечности предстаёт как соломинка, за которую цепляется смертный человек. Этот зов обнаруживается и в стремлении молодого философа во что бы то ни стало свой текст напечатать. Так связывается тема возраста с проблемой авторствования.
Авторствование через материализацию – это способ иллюзорный, но тем не менее неизменно действующий на пути к бессмертию. Таким образом, возраст человека задан в разломе между циклическим и линейным временем, и проблема каждого человека состоит в том, чтобы выскочить из циклического времени в линейное в безумной надежде на вечную жизнь.
А. С.: Внутри определенной возрастной стадии единицы размерности могут иметь любой масштаб. Скажем, у младенца это недели, у цивилизации – столетия, у планетарной системы – миллионы лет. Но с точки зрения штрихкода времени эти хроноединства могут быть современниками, точнее говоря, совозрастниками (сверстниками). Хрономонизм позволяет расширить границы изохронности О. Шпенглера, в соответствии с которой мы (фаустовская цивилизация) по штрихкоду являемся современниками (совозрастниками) поздней античности, но при этом принадлежим к другому порядку хронопоэзиса, нежели цивилизация современного ислама. Мы можем также быть совозрастниками некоего горного массива, например, Кордельеров, закваски и бродящего вина, некой галактики и даже тигра, лично принадлежащего императору. Аналогичная пометка на штрихкоде, указывающая на сопринадлежность к определенной стадии хронопоэзиса, раскрывает некую важную реальность. О. Шпенглер говорил, что арабская математика ближе к арабской музыке, чем к европейской математике115. Возможно, в данном конкретном случае он был не прав, но общий принцип совпадения участка штрихкода времени остаётся чрезвычайно перспективным направлением исследований изохронии мира.
Например, мы встречаем некое живое существо, о котором ничего не знаем. Хвост, усики, точка, точка, запятая, вышла рожица кривая. Удивительно то, что, ничего не зная об этом существе, мы с немалой долей вероятности можем определить, кто перед нами – детёныш, взрослая особь или «старик». Щенок, муравьедик, динозаврик будут отнесены к некому общему детскому саду независимо от их последующей видовой принадлежности, и морфология в самом широком смысле слова здесь ни при чём.
Решение данной задачи специфично не столько для биологов, сколько для художников, и прежде всего художников-аниматоров. В мультике любое живое существо безошибочно может бы опознано как детёныш, если того пожелает художник-мультипликатор.
Не только грамматика позволяет кое-что сказать о предложении: «Глокая куздра штеко бодланула бокра и курдячит бокренка», но и самая абстрактная анимация. В мультике мы ничего не знаем о придуманном «бокре», но тем не менее отличить его от бокренка можем легко. Более того, мы узнаём тучку-девочку во всём её несомненном отличии от уже взрослой тучи. Художник-аниматор без труда справится с задачей представить несмышленого подростка-автомобильчика. Вполне возможна мультипликационная версия Большого взрыва – вот Вселенная-младенец, вот она уже оформилась и окрепла, а вот она же вся в морщинах и благородных сединах, и это как раз та остывшая и далее остывающая Вселенная, в которой мы живём.
Но дело не только в визуализации, хотя попутно следует заметить, что человеческая визуальность устроена хроноскопически. Дело в более общей интуиции времени и в применимости соответствующего измерительного инструмента. Если линию штрихкода времени снабдить условной шкалой М-Р-В-С, (младенец, ребёнок, взрослый, старик), мы действительно получим возможность наносить этот штрихкод на любую экземплярность происходящего. Конечно, проект хрономонизма с идеей спектрального анализа темпоральностей предполагает возможность получения более «длинного», обстоятельного штрихкода, считав который, мы смогли бы определить многие обстоятельства судьбы, участи, даже не зная при этом, на какую именно экземплярность был нанесен штрихкод времени – на китайскую цивилизацию, на крабовидную туманность, театральную труппу или на паспорт пассажира, пересекающего границу. Зуммер считывающего устройства гласил бы: это либо крабовидная туманность либо «негр преклонных годов», но уж никоим образом не юная гречанка и не бутылка чилийского вина…
Итак, определяющим обстоятельством для калибровки времени (и для нанесения соответствующей метки штрихкода) служит смена внутренних единиц измерения, точнее, соизмеримости. Безусловный интерес представляет соотношение длин различных участков хронопоэзиса, выражаемое в универсальных единицах хроноразмерности (возможно, что с их появлением и другие физические и математические константы обретут новый смысл), и абсолютная наполненность (насыщенность) каждого отдельного участка. Отсюда следует, что находиться в том или ином возрасте – значит сохранять соответствующую калибровку времени: у кого-то прежний штрихкод не считывается уже после сорока, а кто-то сохраняет калибровку до самой смерти.
Необходимо отметить также, что соотношение между единицами размерности каждой калибровки несоизмеримо, в том числе и в математическом смысле. По сути, уже одно это позволяет говорить о многомерности времени; остаётся лишь недоумевать, почему геометрия, свободно оперирующая с n-мерными пространствами, никого не подтолкнула к рассмотрению n-мерного темпорального объема происходящего, к пониманию многомерности хроноизмещёния Вселенной. Возможно, конечно, что это применимо не к любой экземплярности, но человек как индивид задан не в линейной проекции, не в своём отображении на плоскость циферблатов и календарей, а в многомерности и разнонаправленности временных потоков, и в совокупном объеме возраста, что, разумеется, не исчерпывает всего хроноизмещёния, а скорее задаёт минимальную объёмность.
Из трехмерного пространства легко абстрагировать плоскость и рассматривать перемещёния объекта только в плоскости. Чашку кофе, стоящую на столе, несколько раз подвинули и многократно подносили ко рту, после чего мы, например, захотели бы вычислить её совокупный двигательный опыт, представляющий собой сумму траекторий. Нам предложили бы показатель, отражающий лишь движения на плоскости, – здесь каждый, пожалуй, заметил бы подвох и потребовал бы полной картины перемещёния. Между тем характеристика перемещёний во времени как раз и сводится к тому, что чашку подвинули, и даже не в плоскости, а в измерении одной только длины – таковы концепции линейного времени. То есть привычная траектория рассмотрения человеческого индивида во времени не отличается от примитивного фиксирования траектории сдвигания чашки, и в этом поразительным образом сходятся научное и обыденное понимание темпоральности, временного измерения.
Так вот возраст есть минимальный внутренний объем бытия во времени, это Sein als Zeit (бытие как время) для всех хронопоэзисов, за исключением самых примитивных. Безусловный образец такого объема, темпоральной n-мерности – человеческий возраст, а исчерпание времени жизни субъекта следовало бы представлять не как перемещёние фишки вдоль отложенного отрезка прямой, а как выпадение измерений (dimensions) одного за другим, как разрушение, истощение объёма, в ходе которого, видимо, и укрупняется калибровка остающихся измерений в пределе одного только измерения, стремящегося к нулевой событийности.
К.П.: Хотел бы обратить внимание на прекрасное определение возраста, которое дал Александр Куприянович: «Возраст есть минимальный внутренний объем бытия во времени, это Sein als Zeit (бытие как время)». Мы движемся к итогам нашего диалога-исследования.
Хочу обратить внимание на другую сторону возраста – на соотношение имманентного и трансцендентного в нём.
Попытка выйти из циклического времени, из колеса рождений и смертей (здесь напрашивается буддийская терминология), путь прорыва к бессмертию для новоевропейского человека лежит через реификацию, а следовательно, через пространство. Идея выхода из колеса рождений и смертей в буддизме додумывается до конца. Есть книга, на которую из европейцев обратил внимание К. Г. Юнг116, – «Тибетская Книга мертвых», согласно которой главная проблема состоит не в том, чтобы достойно прожить жизнь или оставить что-то после себя, но в том, чтобы удержаться от рождения, от попадания в это колесо. Речь идёт о том, чтобы удержаться от возраста, или удержаться от времени.
Но мы европейцы и смотрим на вещи, которые не исключают нас из ритмов бытия, а только помогают нам в этих ритмах. Жизнь человека предстаёт как организованный исход из дома – выходя из чрева матери, человек начинает строить свой дом. И в этом отношении вскрывается экзистенциальный смысл дома.
Пресловутый «квартирный вопрос» также приобретает экзистенциальную значимость. Ведь удивительно: несмотря на громадные достижения научно-технического прогресса, жилищный кризис продолжает свирепствовать во всем мире. Жильё остаётся вопросом номер один не только для эпохи «Москвошвея», но и для людей постсоветской эпохи. Жилье – это единственная собственность, которая имеет какое-либо значение. В вопросе о жилье в конечном счете заключается главная претензия народа к правительству. И корень её лежит в том, что дом является пространственным измерением цикла человеческой жизни. Детство есть пребывание в родительском доме, как в своем. Отрочество (период тинейджерства) – это побег из отчего дома. Взрослость же возникает, когда так или иначе построен свой дом – пусть даже это снятая квартира или койка в общежитии. Дом, таким образом, предстает как нарастающая система привычек, фундированная соответствующими вещами, которыми человек начинает обрастать.
А старость в этом плане предполагает прощание с домом. У старого человека формируется ностальгическое отношение к дому и вещам. Старые люди все силы своей уже угасающей жизни тратят на то, чтобы навести порядок. И не могут этого сделать. Почему так важен порядок? Потому что речь идёт о передаче дома в наследство. Ты передаёшь обеспечение вечной связанности поколений. И в этом смысл «родового замка» – он передаётся по наследству. Социальное пространство в своей живой структуре задаёт нам ритмы циклического времени – уже не только для отдельного человека, но и для социума. Ритм справедливо воспринимается прежде всего как временная организация бытия, но она неразрывно связана с пространственной структурой мира, с пространственным ритмом. Вот так, определяя друг друга, и переплетаются временной и пространственный ритмы. Ритмический рисунок пространства человечества вообще создаётся в процессе социокультурных изменений. И он принципиально не меняется на протяжении существования мировой цивилизации.
Дом отличен как от острова, так и от океана. У С. Л. Франка117 структура сакрального пространства включает дом, страну (национальное обиталище) и мир Божий. Что есть дом? Это полностью освоенная среда. К Дому относится представление об уюте, комфорте. Дом – это инобытие чрева матери, поэтому в доме царствует женщина и поэтому дом всегда отчасти является Храмом. Остров есть некое осваиваемое пространство. Если сказать словами Евгения Базарова, остров – «это не храм, а мастерская»: здесь господствует не сакральное, а утилитарное. На острове берут ресурсы, запасы которых представляются бесконечными (на наш век хватит), сюда же сваливают отходы.
В национальном плане для нас Россия сегодня в значительной степени не дом, в отличие, например, от Бельгии, Швейцарии или даже Франции. Или Эстонии, где вся страна – это дом. У нас не так. Значительная часть нашей земли (причем не только Сибирь, Север и Дальний Восток) – это остров, где основной задачей является изъятие ресурсов. Мы, к сожалению, относимся к своей стране пока не как к дому. По «островному» типу решается и проблема с отходами. Мы принимаем радиоактивные отходы от других стран. Но в доме не хранят отходы. Отходы выбрасывают на остров. На острове в большей или меньшей степени всегда царит рабочий беспорядок и отсутствие дорог имеет принципиальный характер (дома дорога естественна, на острове всегда проблематична). К сожалению, у нас количество дорог даже сокращается. Они приходят в негодность быстрее, чем удаётся построить новые. Таким образом, процесс освоения, превращения острова в дом у нас пока практически «не просматривается».
Возраст страны, которая не стала ещё домом для своего народа, а пока лишь остров для него, измеряется в другой системе координат. И возраст человека, живущего в своей стране не как в доме, а как в острове, иной, чем возраст человека, который живёт в своей стране, как в дДоме.
Обратимся теперь к понятию «океан», которое означает нечто чувственно созерцаемое или спекулятивно мыслимое пространство, океан обладает некими свойствами горизонта человеческого и социального бытия, в нем всегда обнаруживается сакральное начало, которое внутренне объединяет его с домом и противопоставляет его острову. Если остров – хаос, то океан – архетипический Хаос. Первый есть просто неустроенный беспорядок, Хаос же есть начало космическое. Хаос плодоносен, а повседневный хаос деструктивен. Вычленяемые моменты океана могут служить ориентирами, как неподвижные звезды, которые мы можем созерцать, но на которые не можем воздействовать, те самые неподвижные звезды, которые входят в известную формулу И. Канта о звездном небе. Они недосягаемы для человеческого воздействия, но играют ключевую роль в ориентации человека. И если иметь в виду эту структуру пространства социума, то движение в нём, связанное с увеличением численности населения, с развитием средств транспорта и коммуникаций, задаёт некие повторяющиеся темпоральные структуры векового ритма цивилизации.
Есть такой, пока не осуществляемый проект, превратить Россию из непроходимого «болота», коим она во многом является, в центральную связующую артерию между Востоком и Западом, между Севером и Югом. Если бы у нас была многополосная мощная Транссибирская магистраль, такая новая связь мира стала бы возможна.
Этот вековой ритм национального освоения в мировой истории демонстрирует по крайней мере три крупных такта в развитии человеческого пространства. Во-первых, это дом, предстающий как некое семейное жилище, как деревня или город. Остров есть некий ареал кочевья или периферии оседлой жизни, это наши поля и леса, наши исконные земли. Океан же есть синкретически слитое с Солнечной системой пространство земного шара.
Традиционно в представлении об океане господствует геоцентрическая модель. Этот такт зарождался ещё в архаике, но в своей развитой форме он соответствует цивилизованному обществу. И когда кто-то из древних мудрецов (по-видимому, Анаксагор) догадывается, что Солнце больше Пелопоннеса, он обнаруживал типичную структуру мышления об океане в первом такте. Ведь это безумно смелая догадка, что Солнце больше Пелопоннеса! Хотя мудрец предполагает, что они всё-таки сравнимы, а с точки зрения второго такта мыто понимаем, что они не сравнимы никак. То есть Солнце, конечно, больше Пелопоннеса, но Анаксагор даже и предположить не мог, насколько больше.
Второй такт нашего восприятия структуры пространства по преимуществу обнаруживается в новоевропейской техногенной цивилизации, когда домом становится национальное государство – то, чего пока не случилось для России. Остров во втором такте – это полностью описанный, хотя бы в общих чертах (в результате, например, эпохи Великих географических открытий), земной шар, это некая колонизуемая суша. Представим себе ситуацию XVII в., когда испанцы и португальцы ринулись на запад, англичане на юг, а русские казаки – на восток. Они встретились с испанцами где-то в Калифорнии. Океаном в эту эпоху становится Солнечная система, которая синкретически слита с космосом в целом (конечно, огромную роль здесь сыграло учение Н. Коперника). Это и есть гелиоцентрическая модель. Остров представляет весь земной шар как некий агрегат колоний, центрируемый в метрополиях.
Наконец, третий такт – это то, что происходит сейчас, когда человек приходит к пониманию, что Земля – это не остров, Земля – дом, за который мы несем ответственность, по крайней мере вся суша, а в перспективе – и поверхность суши земного шара с прилегающим к ней шельфом. Островом становится Солнечная система. Обсуждается проект: нельзя ли радиоактивные отходы отсылать в космос, потому что в пределах земного шара мы их не в состоянии переработать. Ставится также вопрос: нельзя ли на Луне добывать редкие ископаемые, которых нет на Земле. И океан – это уже даже не Солнечная система, а Галактика, синкретически слитая со всем космосом.
Таким образом, преодолевается гелиоцентрическая модель мира. Мы начинаем понимать, что наша Солнечная система есть всего лишь одно из образований на периферии Галактики. Земля как пространственная единица сначала составляет основу океана, затем переходит в разряд острова и в перспективе становится домом. Такая ритмика экстенсивной экспансии человечества во Вселенной отвечает новоевропейской идеологеме. Человечество неудержимо расширяется, и в этом расширении линейность его времени. Это мифологема прогресса – номадистская мифологема, позиция Одиссея (в противоположность Гектору, сидящему в Трое).
Новоевропейская цивилизация вообще мыслит себя как некий сверх-Одиссей. Вспомним К. Э. Циолковского: «Земля – это колыбель человечества». Земля – это колыбель, это дом как инобытие материнского чрева. Но, как говорит К. Э. Циолковский, вечно в колыбели жить нельзя118. И отсюда – порыв вдаль. И достижение бессмертия – но уже применительно ко всему человечеству – мыслится как бесконечное расширение человечества во вселенной: человечество возникло однажды, но парадоксально предполагает существовать вечно. Мне нравится такая постановка вопроса: эта безудержная линейность – что для неё вся история мировой философии, предполагающая, что всё, имеющее начало, должно иметь конец?!
А. С.: Почему темпоральное воспринимается как последовательное, а не как параллельное? Это, в сущности, вопрос того же порядка, что и вопрос о кажимости восхода и захода солнца. Конечный ответ на него состоит в том, что достоверность ego cogito, достоверность самосознания обеспечивается максимальной разгрузкой момента сейчас, так сказать, истреблением, «обрубанием» всех хвостов, так что кантовское определение «я» как трансцендентального единства апперцепции119, мы могли бы дополнить другим: «я» – это дистанцированность от всех внешних хронопоэзисов. Великое множество их вплетено в психическую реальность, спектр собирательного времени здесь исключительно богат, нет богаче его во вселенной. Но пребывание «я» осуществимо лишь через неимоверное усилие дистилляции, по крайней мере достоверность я как ego cogito. В этой данности все хронопотоки стёрты и расплющены, каждое «я» представляет собой некий прообраз, модель вселенской катастрофы. «Я» – это всякий раз коллапс Вселенной, свершившийся в одной локальной точке, благодаря чему, собственно, и возможно трансцендирование, выход за пределы посюстороннего, взгляд на всё остальное как на внешнее, внеположное, не принадлежащее этой точке. Соответственно, каждый акт познания предстает как большой взрыв (пусть даже с маленькой буквы), как лавинообразное заполнение бездны непознанного, не существующего как данность зримостью, схватыванием, внезапной «знаемостью». То есть теория пульсирующей вселенной подтверждается каждым актом познания, каждой материализацией ego cogito.
Психическую реальность и реальность эгологии разделяет пропасть, превышающая по глубине психофизический и психофизиологический водоразделы, но всё же трансцендированию рано или поздно суждено добраться и до собственных оснований, в частности, до восстановления объема собственного текущего хронопоэзиса, аннигилируемого в каждом большом взрыве, в каждом акте ego cogito.
Тогда трансцендирование трансцендирования и должно представлять собой распускание жгутика, вернее, сжатого, скрученного почти до одномерности, жгута, что означает движение в противоход когитации, покидание позиции трансцендентального субъекта, по отношению к которой всё находимое и преднаходимое расположено вне меня и является феноменом. Восстанавливая объемность хронопоэзиса, приходится неизбежно расплачиваться утратой отчётливости различения между предметом и субъектом познания, приходится совершать некоторый дрейф от ясного и отчетливого к смутному и расплывчатому, и реальность, обретаемая в ходе такого расфокусирования, – это не совсем реальность мыслимого, но это, безусловно, есть опыт обогащённой хроносенсорики. Психическая реальность субъекта есть чрезвычайно сложная полихронная конструкция, но феноменологически субъект есть результат взрывной аннигиляции всех хроноизмерений, сжатие всего объема в точку, откуда весь мир дан как внеположный, как ещё не существующий в качестве познанного или просто мыслимого. Отсюда и феноменологическая простота «я», подчеркиваемая даже И. Кантом, и его же непостижимая историческая и эволюционная сложность. Но восстановление объема, реанимация сжатых хроноизмерений возможно, пусть даже на самой кромке познаваемости.
Так, возраст – это, конечно, объемность хронопоэзиса, и в то же время он существует и отсчитывается в последовательности, в измерении времени, ориентированном в направлении бытия-к-смерти. Как поётся в советской песенке: «Куда уходит детство, в какие города, и где найти нам средство…». Вывод напрашивается сам собой – прибегнуть к идее свернутых измерений, к идее, которой активно пользуется теория суперструн в отношении пространства. Эта теория гласит: существуют три развернутых измерения, а остальные пребывают в свернутом виде, в виде чрезвычайно плотно скатанных ковровых дорожек, которые, однако, при случае можно и развернуть. В спектре времён таких свернутых измерений как минимум не меньше.
Несоизмеримость текущих реалий времени с теми, которые как будто бы больше не отсчитываются, хотя формально и могут быть отсчитаны в том смысле, в котором можно сказать, что это яблоко зреет уже полчаса, указывает на свёрнутость этих измерений, их локализацию в некоторых потаённых горизонтах психики. Аналогия с теорией суперструн может быть продолжена. Так, если квантовая механика не располагает зондами для исследования «глубин микромира», параметры которых заданы в диапазоне так называемой планковской длины (то есть экспериментатору не добраться до крошечных свёртков пространства), то феноменология для доступного ей хронопоэзиса таким зондом в принципе располагает. При отлаженной интроспекции мы можем застать детство, какое оно сейчас, можем различить «уже-старость», свёрнутую в конвертик, а также и другие свернутые возрастные размерности, которым, возможно, так и не суждено развернуться. Правда, это апофатический зонд, и его датчики выдают неопределенность, состояния повышенной странности и необычности, ведь это для ego cogito предназначен зонд, там он выдаёт достаточно точную и подробную картинку. И тем не менее относительная доступность измерений-свёртков, указывает на сохранение темпорального объема бытия и, соответственно, его событийную вместимость. Пока вопрос «куда жить?» сохраняет характер реальной развилки и неоднозначности, живущий располагает большим временем, существенно большим, чем тот, для которого вопрос «куда жить?» не стоит. Больше времени у того, кто может запустить руку в боковые карманы времени, или сам при случае нырнуть в них, как ныряют в водоворот, с точки зрения постороннего наблюдателя «бросаясь неизвестно куда, выныривая неизвестно откуда». К таким «карманам», или сверткам, принадлежат сновидения, грёзы, забывчивости (в смысле «заигрался», «забылся»). Но, безусловно, интереснее и насыщеннее всего жгуты параллельных жизней, выходящие и выводящие в трансцендентную событийность. В этом, в частности, содержится и вполне метафизический ответ на вполне конкретный вопрос: как выиграть время, как прожить больше. Ответ таков: если в линейной проекции обрести дополнительное время сложно, это всегда можно сделать за счет наращивания объема и за счет, так сказать, задействования всего хроноресурса и обживания альтернативных размерностей. Жить, выдвинувшись в трансцендентное, не закрывая карманы других измерений, не отказываясь ни от одного из возрастов, вот то, что можно назвать истинным искусством долголетия в отличие от тщётных ухищрений, маниакального продления линейной проекции.
Другая аналогия. Всё большие куски пространства являются «гладкими», развернутые измерения, так сказать, не мешают друг другу простираться. Но если опуститься до микромасштаба, туда, где действуют квантовые эффекты, гладь сменяется шквалом, пространство становится неоднородным, раздёрганным, а его мерность – крайне неопределенной. Микромасштаб времени даёт отчасти сходную картину: в отличие от широкого течения реки Гераклита, реки времени, которая несёт (или омывает) все человекоразмерное сущее120, здесь властвуют вихри, буруны и, наоборот, тихие стоячие заводи. То есть возраст – это как бы большое устойчивое время с собственной имманентной размерностью, а микромасштаб того или иного конкретного дня может дать вполне фантастические спецэффекты, они тоже аннигилируются в рамках возраста. Как бы там ни было, но тезис Делёза-Гваттари «каждому по собственному многообразию полов»121 следует дополнить: каждому – максимально возможную полноту возрастов.
К.П.: Я воспринимаю установку на «безудержную линейность» именно как концепцию материально-номадического расширения человечества во Вселенной. Вселенная предполагается как бесконечная в смысле дурной бесконечности Г. Гегеля. Человечество, однажды возникнув, будет жить вечно и никогда не прекратится. Соответственно, главная задача индивидуальной человеческой жизни – достижение персонального бессмертия. В этом направлении мы движемся, увеличивая продолжительность жизни с помощью медицинско-технических средств.
Но наши нынешние возможности не соответствуют фантастике сверхдальних экстраполяций. Как вам нравится, например, вот такой проект: на уровне орбиты Юпитера мы соорудим гигантскую сферу вокруг Солнца и начнем её изнутри заселять. – Представляете, сколько свободного места! Но, конечно, это только начало…122 Эта ценностная установка на бесконечное линейное расширение присутствует не только у К. Э. Циолковского, но прослеживается в русском космизме в целом, скажем, у В. И. Вернадского, у Н.Ф. Федорова. В конце концов этот аксиологический принцип приводит к тому, что настоящее и тем более прошлое теряет цену перед будущим. Всё более и более руководствуясь этой стратагемой, мы вступаем с мир одноразовости и временности веще́й настоящего, людей настоящего и идей настоящего. Здесь нам следовало бы воскликнуть вместе с Генри Фордом: «История – это чепуха», потому что «всё можно сделать лучше».
Важнейшее предположение новоевропейского линейного мышления: человечество бессмертно. Однажды возникнув, скажем, миллион лет назад, оно будет существовать бесконечно. В перспективе расселения по орбите Юпитера скрытым образом прочитывается установка на бессмертие каждого человека. Ведь тогда свободного места, жизненного пространства, хватит всем! Если человечество предстаёт как образование, имеющее пределы своего возраста только в вечности, то естественно мыслить и перспективу вполне материального бессмертия отдельного человека в будущем, некоей модификации «сверхчеловека» Ф. Ницше или «автотрофного человечества» К. Э. Циолковского. Такая установка обнаруживается по большей мере бессознательно в современных настойчивых поисках продления человеческой жизни.
В таком аспекте мы рассматриваем мир с точки зрения жизни мировой человеческой цивилизации, причём средоточием смыслов этой последней является одна особенная цивилизация, цивилизация именно новоевропейская, где предполагается господствующей новоевропейская воля к технике. Мы здесь исходим из того, что в этом мире всё главное материально, и материальное (в качестве технического) определяет духовное. Отсюда следуют различные стратегии развития.
Прежде всего, мы наблюдаем в реальности стратегию все более жёсткой и жестокой конкуренции за ресурсы и за места сброса отходов внутри человечества. Люди, нации, государства оказываются в жестоком агоне. Они исключают друг друга. Определяющая форма техники – военная, которая нацелена на уничтожение других и на защиту самих себя. В этом мире существует геополитика, где мы объявляем, например, Никарагуа зоной наших стратегических интересов, что выглядит так же комично, как то, что США объявляют Грузию зоной своих геополитических интересов. Народы в экономической, идеологической и политической форме жёстко борются друг с другом, причем последним аргументом в борьбе является аргумент военный. Этот жестокий агон угрожает выживанию человечества, угрожает ему «преждевременной» гибелью – еще до достижения некоего естественного этапа в ритме освоения мира, эквивалентного Апокалипсису. Суть этого этапа ещё не открыта с достоверностью, но мы предполагаем, что он существует. Не исключено, что содержанием такого этапа является мировая, ракетно-ядерная война, от которой нам чудом удаётся удержаться на протяжении последних тридцати-сорока лет.
Парадоксальным образом у людей обнаруживается готовность пойти на гибель всего человечества в этой межэтнической, межцивилизационной, межгосударственной конкуренции.
Некогда, в первой половине 80-х гг., перед самыми разными людьми я ставил такой вопрос. Допустим, вы руководитель СССР. Вы знаете, что американцы уже выпустили ракеты на нашу страну, которые её уничтожат. Ракеты, как известно, летят с территории СССР до территории США примерно 20–35 минут. За это время нам надо решить, нужно ли ответить ударом на удар, или не отвечать. Если мы не произведём ответный удар, наша страна погибнет, но Америка и остальной мир выживет. То есть человечество сохранится. (И, конечно же, благодаря идеологической обработке масс США будут утверждать, что именно СССР (тогда – СССР) явился инициатором войны, в результате чего он был «наказан» и исчез с лица Земли вместе с большинством своего населения.) Итак, повторю ещё раз: первый возможный ответ: мы наносим ответный удар, «наказываем агрессора», справедливость торжествует, но в результате гибнет всё человечество, более того, жизнь на Земле прекращается, второй ответ: не отвечать ударом на удар, нам следует погибнуть, пусть оболганными, но человечество на Земле сохранится.
Я полагал тогда, как полагаю и по сей день, что ответ в моём мысленном эксперименте, не наказывать агрессора и погибнуть самим, сохраняя человечество (при всей его трагичности для нас), правилен. Он соответствует духу христианских моральных завоеваний, российской ментальности, связанной с «всемирной отзывчивостью русской души»123. Как ни странно, большинство опрашиваемых выбирало другой ответ: пусть мы все, всё человечество, умрём, но Америку во всех случаях надо наказать «по справедливости»!
Где глубинные корни такой якобы «справедливой» логики? Думаю, в материально-экстенсивном мышлении, где мы существуем в рамках вещёственных отношений. Эта экстенсивная стратегия в данном примере доходит до своего предела, принимая превращённые формы, самоотчуждается. Действительный дом человека, имеющий духовные основы, здесь исчезает, теряет важность, превращается во временное пристанище номада, в некую «кибитку», обречённую на дорогу, которая ведёт в никуда.
Дом становится чужим и теряет своё сакральное измерение. И неожиданно наносит удар в спину. Возьмём биографию Александра Македонского, имеющую вполне метафизический характер124. Александр отправляется завоевывать Персию и Индию, а в этом время в самой Македонии начинается бунт. И великий завоеватель разрывается на двух фронтах, мечется. Эта драма представлена в архетипической форме как драма номада Одиссея. Он уехал на 20 лет завоевывать Трою, а дома бесчинствуют женихи, и бедная Пенелопа пытается сохранить status quo.
Совершенно иная логика рассуждения возникает, если учесть обстоятельство, что человечество не живёт исключительно экстенсивной стратегией. И, значит, время его жизни, ритмы его бытия определяются не только такой логикой, которая неминуемо ведёт к гибели. Возможно, и интенсивная стратегия, которая также выработана цивилизованным человечеством. Она представляет собой движение не вширь, а вглубь. Здесь другие ритмы времени, другое время жизни. Упор делается не столько на странствия и завоевания, сколько на духовную работу. Главным становится не утилизирование, не использование, но культивирование.
К сожалению, эта позиция не всегда проводится достаточно последовательно. Скажем, российская колониальная политика, если взять всю новоевропейскую ретроспективу и перспективу, в итоге терпит такой же крах, как английская или голландская. Но мы должны помнить, что в основании русской колониальной политики лежала несколько другая идея, которая, правда, не была последовательно доведена до конца. Сравните белого человека Р. Киплинга («бремя белого человека» в Индии) и такой намёк, как русский Максим Максимыч на Кавказе. Это лермонтовский образ несостоявшегося русского колонизатора, который стремится прийти к другим народам с добром, а не с огнем и мечом. Хотя ведь и западные страны не несли на Юг и Восток только гибель и разрушение. Англичане, скажем, принесли в Индию новоевропейскую цивилизацию во многих её позитивных измерениях, а не только зло125.
Вообще всякое распространение дома на остров имеет не только измерение утилизирования, но и измерение культивирования – культивирования сакральности дома. Например, когда к России присоединялись новые области, существовала такая форма: присоединяемые принимали российские законы, но продолжали жить по своим обычаям. Драматическая история современной Чечни – это попытка сочетать эти два принципа колонизации. И до сегодняшнего дня нельзя сказать, что мы окончательно решили чеченскую проблему.
В общем экстенсивная стратегия пространственного расширения, а значит, проживания ритма своей жизни (утилизирование) предполагает и противоположную интенсивную стратегию – культивирование. И внешне, и эмпирически такая установка на культивирование предстаёт как пафос домашности, оседлости. Она видится как женская стратегия в противоположность мужской, номадической. Хотя, разумеется, определение этой стратегии как «женской» условно, скорее, метафорично. Гектор, защищающий Трою (довольно успешно – ведь Троя не сдавалась десять лет), воплощает пафос оседлости и домашности. Такова же стратегия Пенелопы, которая не покидает своего дома. В осознанной форме интенсивная стратегия противоречиво развёртывается в античной философской культуре, в её установке на внутреннее развитие, а не на внешнее завоевание. Хотя в то же время древние греки – неудержимые колонизаторы в самом экстенсивном смысле слова.
Если с этой точки зрения посмотреть на христианство, то именно интенсивная стратегия здесь существенна и принципиальна. Отчётливо осознается необходимость духовного содержания в развитии. Экстенсивная и интенсивная стратегии задают разное время жизни – в данном случае мы берем не только отдельную человеческую судьбу, но и разное время жизни цивилизации. И домашность как интенсивная стратегия развития дает принципиальную возможность иного, «правильного», существования.
Народы издавна делили на «народы-гости» и «народы-хозяева». К народам-гостям относят древних греков (Александр Македонский), которые захватили огромную часть ойкумены, но от греков как завоевателей не осталось ничего. А вот от греков как культуртрегеров осталось очень много. Что осталось от англичан как от завоевателей? Скорее, только дурная слава. А как англоязычные культуртрегеры они дали миру очень многое. В той же Индии один из языков межнационального общения наравне с хинди – английский (жители различных штатов Индии могут понять друг друга только на английском). В чем сила христианства? Почему оно так распространилось за очень короткое время (если вспомнить раннюю историю христианской церкви)? Сила христианства была в его установке на слабость, на тихое доброе слово, а не на угрозы и не на бряцание оружием. В раннем христианстве интенсивная стратегия была существенной и принципиальной. К сожалению, когда христианство перешло к стратегии крестовых походов, то это внутренне подорвало его идею, во всяком случае на Западе.
Вообще говоря, эти стратегии накладываются, как мы видим на примере колониальной политики как англичан, так и русских. Кстати, распад СССР можно рассматривать как возмездие за экстенсивную колониальную политику имперской России и Советского Союза. Хотя сохранение ареала русского духовного влияния в то же время является наградой за её интенсивные моменты.
Две стратегии активности и две стратегии проживания жизни предстают как два ритма существования, как две разные закономерности в формировании возраста. Грубо говоря, люди, которые живут только в материальном номадном порыве, живут коротко. Как Ахилл, который жил недолго и «ушёл с пира, не допив бокал вина». Ахилл показательная фигура: он всё время торопится, так как понимает, что жизнь очень коротка, что он вот-вот уйдёт. А вот библейские старцы, философы или античные мудрецы, которые живут в ритме духовного освоения мира, живут долго. Это вторая стратегия, связанная с интенсивной формой освоения мира. X. Л. Борхес сопоставляет эти две стратегии как соответственно «Всемирная история бесчестья» (в другом переводе – «Всемирная история низости») и «Вавилонская библиотека»126. Мир бесчестия – это экстенсивные стратегии материального освоения, которые так или иначе всегда оборачиваются преступлением, по крайней мере в концепции Э. Борхеса. Согласно второй стратегии, у Э. Борхеса человек попадает в Вавилонскую библиотеку и проводит в ней всю жизнь. Это некий гигантский лабиринт, из которого нельзя найти выхода. Да и не хочется! Человек и не стремится оттуда выйти. И он как бы пребывает в ней вечно.
В рассказах сборников X. Л. Борхеса «Мир бесчестья» и «Вавилонская библиотека» раскрываются два типа пространства, в котором существуют социум и человек, а также человеческий и социальный возраст. Во-первых, это реальное материальное пространство, на канцелярите советской эпохи, например, «квадратные метры жилой площади». Человек вламывается в реальное пространство в своём номадическом порыве. Припомним рассказы о страшных войнах между родственниками за жилье, когда дети выживают родителей или отдают их в дома престарелых, выгоняют их на улицу или всячески ограничивают, и, наоборот, когда родители выкидывают на улицу детей. Это ведь борьба за материальное пространство. Экстенсивная стратегия всегда содержит агрессию и воинственность. Агрессия и воинственность здесь объяснимы, так как в реальном пространстве действует закон сохранения. То, что присвоил мой сосед, то от меня отпало. Ведь если он отгородил мою яблоню, я уже не могу есть с неё яблоки.
А в идеальном пространстве – пространстве Вавилонской библиотеки, напротив, закон сохранения не действует. У тебя идея, у меня идея, поменяемся идеями – и у каждого будет две идеи. А если у каждого по яблоку, как осуществляется обмен? Помните, как Буратино проходил математику? Мальвина говорит ему: «Представь, что у тебя два яблока, и некто взял у тебя одно. Сколько у тебя осталось? Буратино отвечает: два! Мальвина говорит: ну ты же отдал одно яблоко! А Буратино: так я не отдам некту яблоко, хоть он дерись». Это логика физического бытия. В духовном мире созданное однажды при потреблении не разрушается, как не разрушаются идеи при передаче их другому, поэтому в духовной сфере нет жёсткой конкуренции, а есть только коммуникация.
В идеальном пространстве люди не исключают друг друга. Почему Христос немногими хлебами смог накормить многих (Ин. 6:5-14)? Потому что он давал не материальную пищу, а духовную. И структура идеального пространства в своей ритмической организации напоминает структуру пространства материального. Здесь тоже есть свой океан, свой остров и свой дом. Океан есть немыслимое, абсолют, Непостижимое (по терминологии С. Л. Франка), или Бог. Остров включает все богатства культуры: три тысячи языков – и на каждом языке есть тексты, есть классические произведения. И, наконец, дом – это родная культура, где главную роль в галактике Гуттенберга «играют детские книги». А. С. Пушкин по-русски для русскоязычных детей звучит с детства, как родная мелодия.
В этом отношении реальное пространство по существу виртуально, а не материально. Или: виртуальное пространство – это и есть пространство мифореальности. Оно необязательно возникает с помощью компьютера и интернета, это также может быть пространство книги, музыки, а в архаике – пространство сказок и былин.
Итак, эти две стратегии, которые задают ритмы человеческого и реального бытия, представляют экстенсивное и интенсивное. Но вся трудность состоит в том, что между ними нет альтернативы, а есть комплементарность. Мы не можем выбрать только материальную стратегию или только духовную. Такой синтез реальной и идеальной стратегии присутствовал по крайней мере как проект в российской колониальной политике. Русские несли не только зло, разрушение вековечных обычаев народам Кавказа, Средней Азии и особенно народам Севера – они несли и культуру. Скажем, откуда получила новоевропейскую культуру Средняя Азия? От русских. Если почитать мыслителей XIX в., просветителей Азербайджана, например Мирзу Фатали Ахундова, они свидетельствуют именно об этом. То же относится и к Западу (к Финляндии, Прибалтике). Там, правда, было сильное немецкое влияние, но важный пласт полученной в Прибалтике культуры – от России. Взаимодействие этих двух ритмов культурного воздействия задаёт некий контрапункт социального развития мировой цивилизации, и человечество ритмически движется осциллирующим образом с помощью этих двух стратегий, пребывая в известном смысле «в двух возрастах».
Христианство, как уже было сказано, вступает в мир с подчеркнуто интенсивной стратегией, и, как следствие, имеют место удивительные завоевания раннего христианства по отношению к вооруженному до зубов и агрессивному Риму, живущему преимущественно по экстенсивной стратегии.
Христианство поначалу противопоставляет себя экстенсивному язычеству, но в дальнейшем развитии христианская цивилизация всё более окостеневает и ассимилирует экстенсивные формы, в итоге становясь новоевропейской модификацией, которая ориентирована подчеркнуто экстенсивно. Сегодня интенсивная стратегия возвращается на Запад, но уже в форме восточной концепции у-вэй – недеяния, хотя эта концепция не есть специфически восточная. Она напрямую выражена и в античных текстах, например у Демокрита: «богат не тот, кто много имеет, но тот, кто мало хочет». Можно предположить, что цикл развития, задающий своеобразный метр этого глобального исторического ритма, сначала предполагает интенсивные стратегии (эпоха культуры), затем, принимая превращенные формы, приводит к преобладанию экстенсивных (материальных) стратегий (эпоха цивилизации).
Но сейчас мы видим надлом новоевропейской цивилизации. Этот надлом выражен в известной формуле О. Шпенглера – «закат Европы». Мы снова начинаем жить в такое время, когда освоение духовного пространства, интенсивные стратегии, выходят на первый план по сравнению с экстенсивными стратегиями. Ритм социального бытия всё более задается движением в пространстве духовном. Русским, видимо, уже никогда не сделать таких автомобилей, какие делают японцы, никогда не построить столько авианосцев и подводных лодок, сколько построили американцы. И наша армия в этом отношении будет принципиально слабее. Но не на физических факультетах и не в высшем техническом училище имени Н. Э. Баумана решается наша судьба! Она решается в измерении духовном, скорее, на факультетах исторических, филологических и философских.
Мы преимущественно говорили о возрасте применительно к индивидуальности. Я попытался перевести этот вопрос в план возраста социальности, к ритму цивилизационного развития в целом. Хотя применительно к индивидуальности вся эта схематика действует так же. В жизни отдельного человека также есть периоды экстенсивного (купил квартиру, купил машину), характеризующиеся агрессией, нападением, завоеванием, и периоды интенсивного развития. Так, Карл Маркс несколько раз пытался участвовать в политической жизни Европы, он хотел быть трибуном, пропагандистом, возглавить движение рабочих, работал в «Рейнской газете». Когда в активной политической карьере не удалось достичь успеха, он «ушёл в кабинет» и стал изучать политэкономию. Наступил 1848 год – и К. Маркс с Ф. Энгельсом вновь думают о мировой социалистической революции, о создании партии, наконец, о переходе «от оружия критики к критике оружием». Опять ничего не получилось – Маркс снова «уходит в кабинет», он формулирует принципы философской системы, политэкономии, социально-политических процессов – всё то, что получило название марксизма. И в жизни простых людей также можно наблюдать эти ритмы, чередующие экстенсивные и интенсивные моменты.
Некоторые реперные точки (вместо «Заключения»)
К. П. Я попытаюсь обозначить основные вехи по всей нашей проблеме философии возраста. Если бы Александр Куприянович также прибег к такой форме представления своего содержательного и во многом новаторского материала, то его выводы, наверняка, прозвучали бы иначе, чем мои. Напомню хотя бы его формулу индивидуального возраста: «возраст как минимальный внутренний объем бытия во времени, Sein als Zeit (бытие как время)».
Будем помнить, что «краткие выводы» в нашем случае – это вовсе не обязательный ритуал, но всего лишь риторический прием.
Итак, первое: что есть возраст? Возраст для меня – это столкновение циклического и линейного времени. Я упоминал, что относительно индивидуальности линейное время присутствует как концепт бессмертия или как идея авторствования – как «попытка создать нетленное» (выход к бессмертию через материализацию).
Второе. Для оценки возраста я предлагаю некий, как мне представляется, конструктивный критерий: возраст может быть оценен с точки зрения отношения к дому. Скажи мне, как ты относишься к дому, и я скажу, в каком ты возрасте. Или ты строишь дом, или готовишь его для следующих поколений, или уютно пригрелся в родительском гнёздышке. В качестве примера возьмем «Кота в сапогах». Старшему брату достается мельница, так сказать, «родовой замок». Младшему достается кот, метафора номада, метафора свободного движения. В данном случае младший и оказался наиболее «успешным», разрешившим загадку дома. В русских семьях нередко младшенький остаётся с родителями, тогда как старшие вылетают из гнезда (или их оттуда выталкивают).
Наконец, третье. В зависимости от того, какую стратегию бытия ты выбираешь, можно выделить возраст материальный и возраст духовный. Есть люди, проживающие только материальную стратегию и только материальный возраст, а есть люди, проживающие возраст духовный. Чаще всего люди живут в этих двух возрастах одновременно.
Вспомним роман Э. Канетти «Ослепление»127. В нем повествуется об учёном-китаисте, который заложил окна стеллажами с книгами и пытается замкнуться в коконе своей духовной жизни. Этот человек выбирает только духовное развитие. Но такая однобокость в романе Э. Канетти заканчивается печально. Впрочем, как мне представляется, значим сам этот безумный донкихотский порыв сосредоточения на духовности, попытка преодоления материальной цикличности мира, выхода за его пределы. Императив человека, да и социума, в том, чтобы иметь ясный горизонт духовного возраста, не упуская из виду возраст материальный.
Примечания
1 См. напр.: Пигров К. С. Введение в философию возраста. Университет третьего возраста, ИТМО / / VURL: vvedenie_v_filosofiyu_vozrasta. Дата обращения: 03.12.2015.
2 Классические работы, в которых специально ставится проблема философии возраста немногочисленны: Шопенгауэр А. Афоризмы житейской мудрости. Перевод: Ю. И. Айхенвальд. М.: РИПОЛ классик, 2008; Цицерон. О старости. (Катон Старший) //В кн.: Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях. М.: Наука, 1993. Современные отечественные исследования, напрямую посвящённые философии возраста: Косилова Е.В. Философия возраста. VURL: . Дата обращения: 03.12.15; Лишаев С. А. Философия возраста в пространстве экзистенциальной аналитики: экзистенциальная аналитика и региональная онтология. // Вестник Самарской гуманитарной академии. Серия «Философия. Филология», 2015. № 1(17). С. 33–42; VURL: -vozrasta-v-prostranstve-ekzistentsialnoi-analitiki-ekzistentsialnaya-analitika-i-regionalnaya-ontologiya. Дата обращения: 01.12.15; Лишаев С.А. Возраст в истории европейской философии (историческое введение в философию возраста) // Mixtura verborum’ 2014: жизнь в параллельных мирах: философский ежегодник / под общ. ред. С. А. Лишаева. Самара: Самар, туманит. акад., 2015. С. 172–200; VURL: -v-istorii-evropeiskoi-filosofii-istoricheskoe-vvedenie-v-filosofiyu-vozrasta. Дата обращения: 01.12.15; Эпштейн М. К философии возраста. Фрактальность жизни и периодическая таблица возрастов // Бюллетень сибирской медицины, 2006. Т. 5. № 5. С. 48–57.
Из западных работ по теме возраста в целом мы нашли сборник статей о проблеме возраста и его различных аспектов (возраст и время, возраст и этика, возраст и пол) в мировоззрении Симоны де Бовуар: Stoller S. (ed.) Simone de Beauvoir's Philosophy of Age: Gender, Ethics and Time. Berlin/ Boston: Walter de Gruyter, 2014.
Следует обратить внимание на исследования в области возрастной психологии, которая включает в себя три подотрасли: геронтопсихологию (или психологию старости), детскую психологию, пре– и перинатальную психологию (психологию ещё не родившегося и только что родившегося ребёнка). Проблемы психологии развития в той или иной мере затрагивались в теориях Ж. Ж. Руссо и Дж. Локка, в эволюционной теории Ч. Дарвина и этологических построениях К. 3. Лоренца и Н. Тинбергена, в философии образования Монтессори, в теориях научения И. П. Павлова, Дж. Бр. Уотсона и Б.Фр. Скиннера, в культурно-исторической теории Л. С. Выготского и А.Р. Лурии, в теории зрелости К. Г. Юнга, в теории социального научения А. Бандуры, в идеях 3. Фрейда и Э. X. Эриксона, в теории созревания А. Л. Гезелла, в теории аутизма Бр. Беттельгейма и т. д.
Интересный материал по психологии возраста мы находим в учебном пособии: Абрамова Г. С. Возрастная психология: учебное пособие для студентов вузов. М.: Академический проект; Екатеринбург: Деловая книга. 2000.
Что касается исследований современных западных исследований по возрастной психологии, наше внимание привлекли следующие работы.
1) сборник: Watts]., Cockcroft К., Duncan N. (editors) Developmental
Psychology. South Africa, Cape Town: UCT Press, 2009. Разные авторы в своих статьях рассматривают проблемы возрастной психологии с точки зрения психоанализа и когнитивного развития, а также исследуют психологические и социально-политические контексты. В целом отдельные статьи сборника так или иначе затрагивают темы, связанные с Южной Африкой.
2) Shaffer D., Kipp К. Developmental Psychology: Childhood and Adolescence. USA, University of Georgia: Cengage Learning, 2013. В этой работе рассматриваются биологические основы возрастной психологии, социальные и индивидуальные факторы, различные контексты. Также возрастная психология исследуется с точки зрения когнитивного развития.
3) Bennett М. Developmental Psychology: Achievements and Prospects. UK: Psychology Press, 1999. Автор делает обзор достижений и перспектив возрастной психологии.
4) Hauert С.-A. Developmental Psychology: Cognitive, Percertuo-Motor and Neyropsychological Perspectives. North-Holland: Elsevier Science Publishers B.V., 1990. Автор рассматривает периоды младенчества, отрочества и зрелости.
5) Barman Е. Deconstructing Developmental Psychology. London, NY: Routledge, 2007. С точки зрения возрастной психологии автор рассматривает проблемы социального развития, общения и развития рациональности, причём все эти темы рассматриваются исходя из целей и задач социального развития в контексте современной ситуации.
6) Shwalb D. W.,Nakasawa J.,Shwalb B. J. Applied Developmental Psychology: Theory, Practice and Research from Japan. USA: IAP, 2005. Исследование посвящено теории и практике возрастной психологии в Японии.
7) Shultz Th. R. Computational Developmental Psychology. USA: MIT Press, 2003. Исследование посвящено использованию программ и компьютерного моделирования в возрастной психологии.
8) Butterworth G., Harris М. Principles of Developmental Psychology. UK: Psychology Press, 1994. Исследование посвящено общим принципам возрастной психологии.
9) Richardson К. Development Psychology: How Nature and Nurture Interact. UK: Psychology Press, 2005. Исследование содержит критику дихотомического мышления и подхода, выявляет альтернативные пути развития возрастной психологии, перспективы с точки зрения экологической и динамической систем.
10) Hargreaves D. J. The Developmental Psychology of Music. UK: Cambridge University Press, 1986. Автор посвятил свою работу возрастной психологии в сфере музыки.
11) Pillemer D. В., White Sh. Н. Developmental Psychology and Social Change: Research, History and Policy. UK: Cambridge University Press, 2005. В представленном исследовании принципы возрастной психологии применяются к проблемам социальных изменений, в том числе в сфере истории и политики.
3 См. статью об экзистенциализме, не потерявшую своей актуальности и сегодня: Соловьёв Э. Ю. Экзистенциализм // Вопросы философии, 1966. № 12; 1967. № 1. Из западных исследований можно порекомендовать следующие работы: Guignon Ch. ВPereboom D. Existentialism: Basic Writings. UK: Hackett Publishing Company, 2001; Barries W. The Philosophy and Literature of Existentialism. USA, NY: Barron’s Educational Services, 1968; Judaken J. Situating Existentialism: Key Texts in Context. USA: Columbia Universitty Press, 2012; Crowell St. The Cambridge Companion to Existentialism. UK: Cambridge University Press. 2012.
4Cp.: «…суждение «Земля существовала в течение миллионов лет» более осмысленно, чем «Земля существовала последние пять минут». Ведь я должен спросить любого, кто утверждает второе: «На какие наблюдения ссылается это суждение и какие наблюдения ему противоречат?» – тогда как я знаю, какие идеи и наблюдения сопровождают первое суждение» (Витгенштейн Л. Философские исследования / пер. с нем. Л. Добросельского. М.: ACT; Астрель, 2011. С. 324).
5Хронопоэзис (от греч. Xpovoç – время, xnoirjaiç – творчество) – «сотворение времени», формирование эпохи. В противовес геопоэтике: культурный процесс в его временной дифференциации, так сказать, в динамике, без привязки к пространству, к географии… Соответственно, «хронопоэзис» – спонтанная самоорганизация определённого культурного момента, или эпохи, а хронопоэт – культурно-историческая фигура, существенный агент своей эпохи, чья деятельность не имеет однозначной географической привязки» (Лебенсраум С. Простор для молодой фантазии. Напутствие (текст выступления) // Первая конференция по геопоэтике. VURL: . net/geopoetics/lebensr.html. Дата обращения: 18.05.2015).
6 О философии времени см. современные исследования: Bardon А., Dyke Н. A Companion to the Philosophy of Time. UK: John Wiley & Sons, 2013; Oaklander L.N. (ed.) The Philosophy of Time. UK: Routledge, 2008; Currie M. About Time: Narrative, Fiction and the Philosophy of Time. Edinburgh University Press, 2006; etc. Также рекомендуем книгу: Ахундов М. Д. Концепции пространства и времени. Истоки, Эволюция. Перспективы. М.: «Наука», 1982.
7 Кайрос (др. – греч. Кαιρός – данное время) – древнегреческий бог счастливого мгновения. У древних греков было два концепта времени, персонифицированных, олицетворенных как боги: Хронос – Бог прошедшего и всё пожирающего времени; Кайрос – бог неуловимого мига удачи. В философии: особое и обычно краткое по протяженности время, выделяющееся из потока космического и исторического времени высшим духовным значением происходящих в нём событий. Понятие кайроса использовалось русским философом Н. Бердяевым, протестантским теологом Я. Тиллихом. См. напр.: Тиллих П. Избранное. Теология культуры. М., 1995. С. 217.
8 О делении истории на «века» (согласно Гесиоду, между бронзовым или медным и железным веками также выделяется период героев-полубогов) см.: Гесиод. Труды и дни (109–200) // Гесиод. Полное собрание текстов. / Пер. В.В. Вересаева, О.П. Цыбенко. Вступительная статья В.Н. Ярхо. Комментарии О.П. Цыбенко и В.Н. Ярхо. М.: Лабиринт, 2001. С. 54–57.
9«…у нас есть уверенность в том, что материя во всех своих превращениях остается вечно одной и той же, что ни один из её атрибутов никогда не может быть утрачен и что поэтому с той же самой железной необходимостью, с какой она когда-нибудь истребит на Земле свой высший цвет – мыслящий дух, она должна будет его снова породить где-нибудь в другом месте и в другое время» (Энгельс Ф. Диалектика природы // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Изд-е второе. Т. 20. М.: Государственное издательство политической литературы, 1961. С. 363).
10 О линеарной концепции времени в авраамических религиях (библейской концепции) см. напр.: Аверинцев С. С. Греческая «литература» и ближневосточная «словесность» // С. С. Аверинцев Образ античности. СПб.: Азбука-классика, 2004. С. 40–105.
11 О трансцендентном характере христианской этики, направленной прежде всего на приобщение к вечной жизни, см. напр.: Гуроян В. Воплощённая любовь. Очерки христианской этики. М.: ББИ, 2002.
12 Lange Wille – термин Ф. Ницше, который активно используется М. Хайдеггером. Подробнее см. главу «Акме – возраст зрелости».
13 Клинтон Ричард Доукинз – британский этолог, эволюционный биолог, атеист. См.: Доукинз Р. Эгоистичный ген = The Selfish Gene / Переводчик Н. Фомина. М.: Corpus, 2013. Роберт Триверс – американский эволюционный биолог и социобиолог, создатель теорий взаимного альтруизма, родительского вклада и конфликта родителей и потомства. См.: Burt A., Trivers R. Genes in Conflict: The Biology of Selfish Genetic Elements. USA: Belknap Press, 2006.
14 В современной западной философской литературе феномен медицины (особенно биоэтики) и медикализации осмысливается в рамках философии науки. Исследование широкого круга понятийных, гносеологических и методологических аспектов философии науки, актуальных в контексте осмысления медицинской науки и практики см. в следующих изданиях: Gifford Fr. Philosophy of Medicine. UK: Elsevier, 2011 ; Bartlett's E. Philosophy of Medicine. Netherlands: Springer Science & Business Media, 2006; и др. О философском осмыслении медицины с точки зрения проблемы здоровья см.: Evans М.,
Louhiala P., Puustinen R. Philosophy for Medicine: Applications in a Clinical Context. UK: Radcliffe Publishing, 2004. При любом обзоре современной философской литературы по данному вопросу бросается в глаза обилие исследований проблемы здоровья (см. напр.: Nordenfelt L. Y. Action, Ability and Health: Essays in the Philosophy of Action and Welfare. Netherlands: Springer Netherlands, 2010) и явно недостаточное осмысление экзистенциального смысла болезни и старости. Советуем также обратить внимание на исследование (правда почти уже двухсотлетней давности): Reid J. (Licentiate of the Faculty of Phisicians and Surgeons, Glasgow). The Philosophy of Death; Or, a General Medical and Statistical Treatise on the Nature and Causes of Human Mortality. London, 1841.
15 См.: Юнгер Э. Рискующее сердце. Вступительная статья В.Б. Микушевича. СПб.: «Владимир Даль», 2010. С. 22.
16 Ср.: «…целесообразным называется объект, или душевное состояние, или поступок даже тогда, когда их возможность не обязательно предполагает представление о цели, просто потому, что их возможность может быть нами объяснена или понята, только если мы полагаем в качестве их основы каузальность согласно целям, т. е. волю, которая располагала бы их в данном порядке сообразно представлению о некотором правиле. Целесообразность, следовательно, может быть без цели, поскольку мы причины этой формы не усматриваем в некоей воле, но тем не менее объяснение возможности её мы можем понять, только выводя её из воли. Не всегда же нам необходимо усматривать через разум то, что мы наблюдаем (по его возможности). Поэтому мы можем по крайней мере наблюдать целесообразность по форме и не полагая ей в основу цель…» (Кант И. Критика способности суждения // И. Кант Сочинения в шести томах. Том 5. М.: Академия наук СССР, Институт Философии, Издательство социально-экономической литературы «Мысль», 1966. С. 222–223).
17 См. докторскую диссертацию Лишаева С. А. «Онтология эстетических расположений» (СамГУ, 2001).
18 Философии артефакта посвящена докторская диссертация Игнатьевой И. Ф. «Технические артефакты в памяти социума» (СПб., 1995).
19 О «подручности» см.: Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. В.В. Бибихина. СПб.: «Наука», 2006. С. 102–104. Комментарии см. напр.: Конев В.А. Критика способности быть (Семинары по «Бытию и времени» Мартина Хайдеггера). Самара: Изд-во «Самарский университет», 2000. Семинар 4. С. 47–48.
20 О страхе у Кьеркегора см.: Кьеркегор С. Страх и трепет / Пер. с дат. Н. В. Исаевой, С.А Исаева. Изд-е 2-е, дополненное и исправленное. М: Культурная революция, 2010. С. 121–284.
21 Der Beruf (нем.) – профессия и одновременно призвание (от нем. rufen – звать). Важный термин в работе немецкого социолога и философа
М. Вебера (1864–1920) «Протестантская этика и дух капитализма». Beruf мы понимаем не столько как профессию, сколько как призвание к определённого рода деятельности, как способность её осуществлять.
22 О трёх началах души см.: Платон. Федр 227а-279b) // Платон. Соч. в 3-х томах. Том 2. М.: «Мысль», 1970. С. 157–222; Платон. Государство. Книга четвертая (419-445е) // Платон. Соч. в 3-х томах. Том 3. Часть 1. М.: «Мысль», 1970. С. 206–242. Обращает на себя внимание структурное сходство с тремя душами Платона. Ребёнок в определённом смысле приближается к чувственной душе, в то время как Взрослый и Родитель делят единство яростной и разумной душ.
23 О бытии-к-смерти см.: Хайдеггер М. Указ. соч. Первая часть. Второй раздел. Первая глава. Возможная целость присутствия и бытие к смерти. С. 235–267. Комментарии см. напр.: Конев В. А. Указ. соч. Семинар 8.
С. 85–98.
24 Ср.: «…нравственная добродетель состоит в обладании…серединой между двумя пороками, один из которых состоит в избытке, а другой – в недостатке…» (Аристотель. Никомахова этика (1109а) // Аристотель. Сочинения в четырёх томах. Том 4. М.: Академия Наук СССР; Институт Философии; Издательство «Мысль», 1983. С. 92).
25 См.: Достоевский Ф. М. Пушкинская речь // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений: в 15 томах. Т. 14. СПб.: «Наука», 1995. С. 432.
26 Вспомним «Коллекционер», гравюру О. Домье.
27 См.: Каган М. С. О времени. О людях. О себе. СПб: Петрополис, 2005.
28 Это строка из стихотворения современного поэта и публициста Терентш Травшка (Игорь Аркадьевич Алексеев).
О философии, культурологии и этнографии детства см. напр.: Мид М. Культура и мир детства. Избранные произведения. М. Главная редакция восточной литературы. «Наука», 1988; Matthews G. В. The Philosophy of Childhood. USA: Harvard University Press, 1994. В основном, современные исследования посвящены проблеме философии образования (см. напр.: Stables A. Childhood and the Philosophy of Education. UK: A&C Black, 2008), а также различным аспектам проблемы детства в контексте тех или иных общественных движений (см. напр.: Kohan W. О. Philosophy and Childhood: Critical Perspectives and Alternative Practices. UK: Palgrave Macmillan, 2014).
29 См.: Соловьёв В. Оправдание добра. Часть вторая. Добро от Бога. Глава седьмая. Единство нравственных основ. Глава восьмая. Безусловное начало нравственности. М.: Институт русской цивилизации; Алгоритм, 2012. С. 249–278, 278–302.
30 См.: Дольник В. Непослушное дитя биосферы. Беседы о поведении человека в компании птиц, зверей и детей. СПб.: Петроглиф, 2009.
31 Тексты «Авесты» см.: Авеста в русских переводах (1861–1996) / Сост., общ. ред., примем., справочный раздел И. В. Рака. Изд-е 2-е, исправл. СПб.: «Журнал “Нева”», «Летний сад», 1998.
32 Тексты Вед на русском языке см.: Ригведа. Мандалы I–IV / Сост. Т.Я. Елизаренкова. М.: «Наука», 1989.
^Действительно, исследования детства, претендующие на философское содержание, как правило, носят практический характер, они обычно связаны с изучением проблемы воспитания и образования детей. См. напр.: Brykczynska G. М., Simons J. Ethical and Philosophical Aspects of Nursing Children and Young People. UK: John Wiley & Sons, 2011.
34 См.: Руссо Ж.-Ж. Педагогические сочинения: В 2-х т. / Под ред. Г.Н. Джибладзе; сост. А. Н. Джуринский. М.: Педагогика, 1981.
35 Ср.: «Ибо суть дела исчерпывается не своей целью, а своим осуществлением, и не результат есть действительно целое, а результат вместе со своим становлением; цель сама по себе есть безжизненное всеобщее…» {Гегель Г. Феноменология духа / Пер. с нем. Г. Г. Шпета, Комментарий Ю. Р. Селиванова. М.: Академический Проект, 2008. С. 37); «…цель должна быть положена объективно, и этим она обретает не новое одностороннее определение, а лишь свою реализацию» {Гегель Г. Философия права. М.: Академия наук СССР, Институт философии, Издательство «Мысль», 1990. С. 75).
36 Аполлоническое и дионисийное – понятия, введенные Шеллингом для определения двух сил, концентрирующихся в глубинах сознания человека. Ницше в своём «Рождении трагедии из духа музыки» рассматривал драму Вагнера и античную трагедию как средоточие отдельных моментов аполлонического и дионисийного начал. Отражение аполлонического и дионисийного имеет место во всех видах и жанрах искусства, в них явлены два полюса многообразной человеческой культуры. Аполлоническое начало – это чувство меры, самоограничение, свобода от диких порывов, мудрый покой бога – творца образов; дионисийное – первобытный хаос и ужас, вакхический восторг, трепет опьянения и экстаза. Дионисийное начало – это содержание, из которого черпает творец, глубинные интуитивные прозрения бездн бытия. Ср.: «Было бы большим выигрышем для эстетической науки, если бы не только путем логического уразумения, но и путем непосредственной интуиции пришли к сознанию, что поступательное движение искусства связано с двойственностью аполлонического и дионисийного начал, подобным же образом, как рождение стоит в зависимости от двойственности полов, при непрестанной борьбе и лишь периодически наступающем примирении» {Ницше Ф. Рождение трагедии или эллинство и пессимизм // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Сост., ред., вступит, ст. и примеч. К. А. Свасьяна. Том 1. М.: Издательство «Мысль», 1990. С. 59).
37 Об историчности представления о единстве и единственности тела см. напр.: Фуко М. Рождение клиники. М.: Смысл, 1998. С. 23–35.
38 См.: Фрейд 3. По ту сторону принципа наслаждения // 3. Фрейд. Малое собрание сочинений / Пер. с нем. Г. Барышниковой и др. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2012. С. 735–741.
39 О сне и пробуждении Чжуан-Цзы в русском переводе: «Когда-то я видел сон, в котором я, Сила Круг, был мотыльком. Радостным мотыльком. Летал по своей воле, не сознавая себя Кругом. Вдруг проснулся, пришел в себя и понял, что я – Круг. Не знаю, видел ли Круг сон о том, что он – мотылек, или мотылек видит сон о том, что он – Круг. Круг и мотылек. Обязательно есть различие. Его я и называю превращением предметов» (Чжуан-цзы. Изречения [вст. ст. и пер. с кит. Б. Б. Виногродского]. М.: РИПОЛ классик, 2010. С. 51.
40 См.: Фрейд 3. Указ. соч. С. 765.
41 Корчак Я. Как любить ребёнка. Перевод с польского К. Э. Сенкевич. М., ACT, 2014.
42 Ср.: «Возможны ли чувства горячей любви или надежды длительностью в секунду – независимо от того, что предшествовало или последовало за этой секундой?» (Витгенштейн Л. Указ. соч. С. 229).; «На миг он ощутил острую боль», – Почему странным кажется говорить: «На мгновение он ощутил глубокое горе»? Лишь потому, что так редко происходит?» (С. 256); «Схема, целиком мгновенно возникла в моем сознании и оставалась там на протяжении пяти минут». Почему фраза звучит странно? Можно было бы подумать: то, что явилось мне как озарение, и то, что осталось в моем сознании, не могут быть тем же самым» (С. 259).
43 См. кандидатскую диссертацию: Кожевниковой М. Н. «Философия образования в буддийской традиции» (09.00.11; СПбГУ, 2009).
44 Эренбург И. Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников. М.: «Азбука», «Азбука-Аттикус», 2012.
45 См.: Барт Р. Мифологии. М.: Издательство имени Сабашниковых, 2000. С. 194–201.
46 См.: Петров М. К. Язык, знак, культура. М.: ЕдиториалУРСС, 2004.
47 Об инициации в архаическом обществе см.: ван Геннеп А. Обряды перехода. Систематическое изучение обрядов. Пер. с фр. Ю. В. Ивановой, Л. В. Покровской. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2002. Также советуем обратить внимание на следующие исследования западных коллег, касающиеся проблемы инициации в современном мире: Boellstorff Т. Coming of Age in Second Life: An Anthropologist Explores the Virtually Human. USA: Princeton University Press, 2015; de Beauvoir S., O’Brian P. The Coming of Age. USA: Norton, 1996; Blatterer H. Coming of Age in Times of University. NY, Oxford: Berghahn Books. 2009.
48 См.: Леви-Стросс К. Структурная антропология. Пер. В. В. Иванова. М.: ACT, Астрель, 2011. Глава II. Структурный анализ в лингвистике и антропологии. С. 48–64. Глава XII. Структура и диалектика. С. 271–281.
49 О ресентименте см. классическую работу: Шелер М. Ресентимент в структуре моралей. Перевод с немецкого А. Н. Малинкина. СПб.: «Наука», Университетская книга, 1999; Ницше Ф. К генеалогии морали // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Сост., ред., вступит, ст. и примеч. К. А. Свасьяна. Том 2. С. 407–524. См. также современные исследования: Bernstein М. А. Bitter Carnival: Ressentiment and the Abject Hero. USA: Princeton University Press, 1992; Capriles R. Leadership by Ressentiment: from “Ressentiment” to Redemption. USA: Edward Elgar Publishing, 2012.
50 См.: Фрейд 3. Указ. соч. С. 773–791.
51 О высказываниях Б. Рассела см.: Жолковский А. К. Убийственный каламбур Бертрана Рассела. Pun and Punishment. VURL: http://www-bcf.usc. edu/~alik/rus/book/inven/russel.htm. Дата обращения: 20.05.2015.
52 О нигилизме см. напр.: Ницше Ф. Воля к власти. Опыт переоценки всех ценностей. / Пер. с нем. Е. Герцык и др. М.: Культурная Революция, 2005. С. 29–97. Из современных исследований, касающихся проблемы нигилизма мы можем порекомендовать следующие: Canningham С. A Genealogy of Nihilism: Philosophies of Nothing and the Difference of Theology. UK: Psychology Press, 2002; Schutte O. Beyond Nihilism: Nietzsche Without Masks. USA: University of Chicago Press, 1986; Carr K. L. The Banalization of Nihilism: Twentieth-Century Responses to Meaninglessness. USA: SUNY Press, 1992; Nishitani K. The Self-Overcoming of Nihilism. NY: SUNY Press, 1990 (книга представляет собой перевод на английский язык исследования, осуществленного в Японии в середине XX века).
53 Ср.: «Вслед за высшими людьми на сцену нигилизма выходит последний человек – тот, кто говорит, что всё суета сует и уж лучше погаснуть в бездействии! Уж лучше ничто воли, чем воля к ничто! Но благодаря этому разрыву воля к ничто, в свою очередь, обращается против реактивных сил, становится волей, которая отрицает реактивную жизнь как таковую и внушает человеку мысль об активно саморазрушении. Стало быть, сверх последнего человека имеется ещё человек, который хочет гибели. В этом – конечном – пункте нигилизма (Полночь) открывается всё, что готово – готово для преобразования» (Делёз Ж. Ницше / Пер. с фр., послесловие и комм. С. Л. Фокина. СПб: Аксиома, 1997. С. 45–46).
54 Шпионология вошла важной частью в курс: Нигров К. С., СекацкийА. К. Социальная философия тайны (метафизика эзотерического): Курс лекций. СПб. Изд– во С.-Петерб. ун-та, 2010.
55 Ср.: «Функция ритуала – в том, чтобы «очищать» насилие, то есть «обманывать» его и переключать на жертв, мести за которых можно не бояться» (Жирар Р. Насилие и священное / Пер. с фр. Г. Дашевского. Изд. 2-е, испр. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 52). «Жертвенный кризис» – название отдельной главы указанного сочинения (См.: Ibid. С. 55–92).
56 Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Сост., ред., вступит, ст. и примеч. К. А. Свасьяна. Том 2. С. 8.
57 См.: Петров М. К. Античная культура. М., 1997. С. 96–98. О роли герусии в Спарте см.: Ibid. С. 155–160.
58 Неотения – это «способность организмов размножаться на ранних стадиях развития, до достижения состояния взрослости; согласно современным представлениям – один самых значимых факторов эволюции» (Тен В. В. Из пены морской. Инверсионная теория антропогенеза. СПб, 2005. С. 224.) Для Виктора Тена неотения выступает ключевым фактором антропогенеза. В широком смысле слова неотения может быть рассмотрена как торжество ювенильных форм и вытеснение «зрелых форм» на периферию. Таким образом, фактически, возникает дисциплинарная наука как успешный бунт учеников (скажем, астрономия начинала как служанка астрологии и т. д.). По существу, многие важнейшие феномены социальности имеют неотеническое происхождение.
59 См.: Витгенштейн Л. Указ. соч. С. 40.
60 См. кандидатскую диссертацию Пылькиной М. С. «Философия как социальная практика: сотериологический аспект» (09.00.11; СПб, 2009).
61 Ср.: «…труд больше не является производительным, он стал воспроизводительным, воспроизводящим предназначенность к труду как установку целого общества, которое уже и само не знает, хочется ли ему что-то производить… Такой труд – также и в форме досуга – заполняет всю нашу жизнь как фундаментальная репрессия и контроль, как необходимость постоянно чем-то заниматься во время и в месте, предписанных вездесущим кодом. Люди всюду должны быть приставлены к делу – в школе, на заводе, на пляже, у телевизора или же при переобучении: режим постоянной всеобщей мобилизации. Но подобный труд не является производительным в исходном смысле слова: это не более чем зеркальное отражение общества, его воображаемое, его фантастический принцип реальности. А может, и влечение к смерти» (Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М.: «Добросвет», 2000. С. 58, 62).
62 О буддизме времен царя Ашоки см.: Барт А. Религии Индии: Ведийские религии. Брахманизм. Буддизм. Джайнизм. Индуизм / Под ред. и с предисл. С. Н. Трубецкого. Изд. 2-е. М.: Книжный дом «ЛИБРОКОМ», 2012. С. 129–145. См. также: Allen Ch. Ashoka: the Search for India’s Lost Emperor. UK: Hachette UK, 2012; Gupta S. S. Ashoka. UK: Penguin UK, 2009.
63 Пластинки «Пионера» (англ. Pioneer plaques) – две идентичные пластинки из анодированного алюминия на борту «Пионера-10» (запущен 2 марта 1972) и «Пионера-11» (запущен 5 апреля 1973) с символьной информацией о человеке, Земле и её местоположении, автор – Карл Саган из Корнельского университета, автор рисунка мужчины и женщины – Линда Саган. VURL: /Пластинки^Пионера». Дата обращения: 06.12.15.
64 См.: Янкелевич В. Ирония. Прощение. М.: Республика, 2004.
65 Динамический стереотип – согласно учению Павлова, устойчиво закрепившаяся система условных нервных связей, которые обеспечивают реакции организма на воздействие внешней среды; формируется при внешнем стереотипе – длительном воздействии одних и тех же раздражителей. О динамическом стереотипе см. наир.: Павлов И. П. Физиология высшей нервной деятельности //И. П. Павлов. Избранные произведения. М.: Издательство Академии Наук СССР, 1949. С. 471–481.
66 См.: Фрейд 3. Толкование сновидений. М.: Академический проект, 2007. С. 52–67.
67 Модель потребного будущего означает модель будущих результатов, некий прогноз на ближайшее время, к которому стремится живой организм, будучи активной, а не реактивной системой. См.: Бернштейн Н. А. Очерки по физиологии движений и физиологии активности. М.: Медицина, 1966. Очерк десятый. Модели как средство изучения нервно двигательных процессов. С. 266–273. О модели потребного будущего см.: Ibid. Очерк одиннадцатый. Пути и задачи физиологии активности. С. 288.
68 Гегель Г. Философия права. С. 206.
69 О Великом отказе см.: Маркузе Г. Эрос и цивилизация / Пер. с англ. А. А. Юдина. М.: ООО «Издательство ACT: ЗАО НПП «Ермак», 2003. С. 161, 254. Ср. также: «Но чем реальнее возможность освобождения индивида от запретов, когда-то находивших оправдание в его нужде и незрелости, тем сильнее необходимость в их (запретов) сохранении и совершенствовании во избежание распада установившегося порядка» (Ibid. С. 102).
70 См.: Шектер Дж., Дерябин П. Шпион, который спас мир. Как советский полковник изменил курс «холодной войны». В 2-х кн. М.: «Междунар. Отношения», 1993.
71 Полковник ГРУ Олег Пеньковский – предатель или герой? // VURL: . Дата обращения: 24.11.15.
72 Ср.: «Автономия воли есть единственный принцип всех моральных законов и соответствующих им обязанностей, всякая же гетерономия произвольного выбора не создаёт никакой обязательности, а, скорее, противостоит её принципу и нравственности воли» (Кант И. Критика практического разума // И. Кант. Сочинения в шести томах. Том 4. Часть 1. 1965. С. 350). Об автономии и гетерономии см. также: Кант И. Основы метафизики нравственности // Ibid. С. 283–285.
73 См.: Гегель Г. Энциклопедия философских наук. Том 3. Философия духа. Раздел второй. Объективный дух. М.: Мысль, 1977. С. 326–381.
74 См.: Форд Г. Моя жизнь, мои достижения. Перевела с английского Е.А. Бакушева. 4-е изд. Минск: «Попурри», 2011.
75 О принципе у-вэй в китайской философии см. напр.: Торчинов Е. А. Даосизм. «Дао-Дэ цзин». 2-е изд. / Пер. Е. А. Торчинова. СПб.: «Азбука-классика», «Петербургское Востоковедение», 2004. С. 179–184. См. также:
Slingerland E. Effortless Action: Wu-wei As Conceptual Metaphor and Spiritual Ideal in Early China. UK: Oxford University Press, 2003.
76 О диалектике раба и господина см.: Гегель Г. Феноменология духа / Пер. с нем. Г. Г. Шпета, Комментарий Ю. Р. Селиванова С. 168–173.
77 Не плачь, не бойся, не проси, точнее, «не верь, не бойся, не проси» – тюремная заповедь, на которую ссылаются В. Шаламов и А. Солженицын. См.: Шаламов В. Т. Одиночный замер // В. Т. Шаламов. Собрание сочинений: В 6 т. T. 1. / Сост. Подгот. текста, вступ. ст., прим. И. Сиротинской. М.: ТЕРРА-Книжный клуб, 2004. С. 61; Солженицын А. И. Архипелаг ГУЛАГ. Полное собрание в одном томе. Под ред. Н. Д. Солженицыной. М.: «Издательство АЛЬФА-КНИГА, 2009. Часть третья. Глава 19. Зэки как нация. С. 700.
78 Гилмор Г. Бег ради жизни. М.: «Физкультура и спорт», 1973.
79 См.: Липпман У. Общественное мнение / Пер. с англ. Т. В. Барчунова, под ред. К. А. Левинсон, К. В. Петренко. М.: Институт Фонда «Общественное мнение», 2004. Часть 3. Стереотипы. С. 93–162.
80 О достижении взрослым человеком высшей продуктивности в своей деятельности см.: Ананьев Б. Г. Человек как предмет познания. Л.: Издательство Ленинградского университета, 1968. С. 132–133, 159–160. См. также классификацию по возрастам в зависимости от развития биологических и психических функций человека: Ананьев Б. Г. Структура развития психофизиологических функций взрослого человека // Возрастная психология взрослых (Теоретическая и прикладная). Тезисы докладов к научной конференции 27–29 октября 1971 г. Выпуск Г. Возрастные особенности взрослых в различные периоды зрелости. Под ред. проф. Б. Г. Ананьева. Л.: 1971. С. 5–13.
81 См.: Тоффлер Э. Футурошок. СПб.: Лань, 1997.
82 Ср.: «Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение, хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там» (Толстой Л. Н. Из письма В.Г. Черткову // Цит. по: Лев Толстой. Дневники. Записные книжки. Статьи 1908 г. / Составление, предисловие, комментарии И. В. Петровицкой. М.: ВК, 2009. С. 6).
83 «…гении представляют собой нечто среднее между богом и смертным… их назначение…быть истолкователями и посредниками между людьми и богами, передавая богам молитвы и жертвы людей, а людям наказы богов и вознаграждения за жертвы. Пребывая посредине, они заполняют промежуток между теми и другими, так что Вселенная связана внутренней связью.» (Платон. Пир, 202е-203а. Пер. С. К. Апта. // Платон. Соч. в 3-х т. Т. 2. М.: «Мысль», 1970. С. 132–133).
84 О теле Богочеловека (воплощённого Слова) см.: Николай Кузанский. О ученом незнании // Николай Кузанский. Избранные философские сочинения. М.: Государственное социально-экономическое издательство, 1937. С. 92–93; 125–135. Ср. также: «В Богочеловеке минимальная, максимальная и посредствующая природа, соединенные в абсолютной максимальности, совпадали бы так, что он оказался бы совершенством всего, и всё, будучи ограничено, покоилось бы в нём, как в своём совершенстве» (Ibid. С. 119).
85 См.: Аристотель. Политика (1337а) / Аристотель. Сочинения в четырёх томах. Том 4. С. 627.
86 О делении человеческой жизни на возрастные периоды у Гесиода см.: Гесиод. Указ. соч. (180; 440; 690). С. 57, 65, 72; Фрагмент 276 // Гесиод. Полное собрание текстов. / Пер. В. В. Вересаева, О. П. Цыбенко. Вступительная статья В. Н. Ярхо. Комментарии О. П. Цыбенко и В. Н. Ярхо. С. 178.
87 О традициях брахманизма см. напр.: Ильин Г. Ф. Религии древней Индии. М.: научно-популярная серия АН СССР, 1959. С. 12–24; Барт А. Указ, соч. С. 47–115. См. также: Monier-Williams М. Brahmanism and Hinduism: Or Religious Thought and Life in India as Based on the Veda and Other Sacred Books of the Hindus. Literary Licensing LLC, 2014.
88 См.: Фёдоров H. Ф. Философия общего дела. Часть IV. В чем наша задача? М.: Эксмо, 2008. С. 322–445.
89 Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии // К. Маркс, Ф. Энгельс. Собр. соч. Изд-е второе. Т. 4. М.: Государственное издательство политической литературы, 1955. С. 419–459.
90 См.: Кант И. Критика чистого разума // И. Кант. Сочинения в шести томах. Том 3. С. 569–592.
91 Ср.: «Смерть есть одна из иллюзий слабого человеческого разума. Её нет, потому что существование атома в неорганической материи не отмечается памятью и временем – последнего как бы нет. Множество же существований атома в органической форме сливаются в одну субъективно непрерывную и счастливую жизнь – счастливую, так как иной нет… Вселенная так устроена, что не только сама она бессмертна, но бессмертны её части в виде живых блаженных существ» (Циолковский К. Э. Воля Вселенной // К. Э. Циолковский. Очерки о Вселенной: Издание второе, дополненное. Калуга: Золотая аллея, 2001. С. 57).
92 Подробнее см.: Фрейд 3. «Я» и «Оно» // 3. Фрейд. Малое собрание сочинений / Пер. с нем. Г. Барышниковой и др. С. 862–906.
93 Данный вопрос так или иначе рассматривается в рамках философии образования – области философского знания, родоначальником которой считается американский философ Джон Дьюи (1859–1952).
94 Ср.: «Никогда не обходилось без крови, пыток, жертв, когда человек считал необходимым сотворить себе память; наиболее зловещие жертвы и залоги (сюда относятся жертвоприношения первенцев), омерзительные увечья (например, кастрации), жесточайшие ритуальные формы всех религиозных культов (а все религии в глубочайшей своей подоплеке суть системы жестокостей) – всё это берёт начало в том инстинкте, который разгадал в боли могущественнейшее подспорье мнемоники» (Ницше Ф. К генеалогии морали // Ф. Ницше. Сочинения в двух томах. Сост., ред., вступит, ст. и примеч. К. А. Свасьяна. Том 1. С. 442).
95 См.: Гессе Г. Игра в бисер. Роман. / Пер. с нем. С. Апта. М.: ACT, 2014. С. 473–475.
96 См: Арьес Ф. Возрасты жизни // Ф. Аръес. Ребёнок и семейная жизнь при Старом порядке. Екатеринбург: Изд-во Урал, ун-та, 1999. С. 26–43.
97 См. напр.: Конфуций. Беседы и суждения. Составитель Ростислав Грищенков. М.: Библиотека мировой литературы, 1999.
98 Ср.: «Даню интересует только одно занятие: жевать пелёнку. Больше ни на что он не реагирует… С нашей точки зрения, всё это яйца выеденного не стоит. Вредные привычки, от которых ребёнка необходимо избавить. А ведь «то что он сейчас делает, для него очень, очень важно, это его жизнь». Тем более важно, что он выбрал и создал это сам… Из пустоты и тишины он вытянул эту пелёнку и обнаружил, что если её жевать, мир ощущений становится менее однообразным…» (Беркович М. Нестрашный мир; [вступ. ст. Л. Аркус]. СПб.: Сеанс, 2009. С. 159–161).
99 См.: Беккет С. Трилогия (Моллой, Мэлон умирает, Безымянный) / Пер. с франц. и англ. СПб.: Издательство Чернышева, 1994. С. 198–203.
100 См.: Фуко М. История безумия в классическую эпоху. Пер. И. Стаф. М.: ACT, ACT Москва, 2010. Часть первая. С. 11–194. Ср. также: «Безумие перестает быть абсолютным извращением, противным природе, – оно становится нашествием природы совсем близкой, лежащей по соседству» (Ibid. С. 508). См. также: Фуко М. Рождение клиники. С. 169.
101 О классах в буржуазном обществе см.: Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения / Пер. с франц. и послесл. Д. Кралечкина; науч. ред. В. Кузнецов. Екатеринбург: У-Фактория, 2007. С. 399–411.
102 См.: Фрейд 3. «Я» и «Оно» // 3. Фрейд. Малое собрание сочинений / Пер. с нем. Г. Барышниковой и др. С. 867–886.
103 См.: Фрейд 3. По ту сторону принципа наслаждения // 3. Фрейд. Малое собрание сочинений / Пер. с нем. Г. Барышниковой и др. С. 744–745.
104 Устав федерального государственного бюджетного образовательного учреждения высшего профессионального образования «Санкт-Петербургский государственный университет». УТВЕРЖДЕН Постановлением Правительства Российской Федерации от 31 декабря 2010 г. № 1241.
105 Брахма Кумарис Всемирный духовный университет – неоиндуистское монашеское религиозное движение, использующее и проповедующее упрощенные варианты духовных практик индуизма; имеет черты, сближающие его с движением нью-эйдж (религии «нового века» – совокупность мистических течений оккультного, синтетического и эзотерического характера, в рамках которых активно используются понятия «Новый Век», «Новая Эра» и пр.).
106 Эйнштейн А. Мотивы научного исследования // А. Эйнштейн. Собрание научных трудов. T. IV. М.: Наука, 1967. С. 39–41.
107 См.: Шейнин Ю. М. Интегральный интеллект. М.,1970.
108 См., напр.: Ливров К. С. Феномен самодеятельной философии в Санкт-Петербурге // История культуры Петербурга и современность. Материалы межвузовской научно-практической конференции 30 июня 2005 года. СПб, 2006. С. 7–61.
109 См.: Курант Р., Роббинс Г. Что такое математика? / переводчик А. Колмогоров. М.: МЦНМО, 2010.
110 См.: Кант И. Спор факультетов. Перевод Ц. Г. Арзаканьян //И. Кант. Соч. в 6-ти т., Т.6, М.,1966. С. 311–333.
111 Сонет написан в 1818 г. Автор – Джон Ките, поэт младшего поколения английских романтиков. Перевод сонета на русский язык С. Я. Маршака:
Четыре разных времени в году. Четыре их и у тебя, душа. Весной мы пьём беспечно, на ходу Прекрасное из полного ковша. Смакуя летом этот вешний мёд, Душа летает, крылья распустив. А осенью от бурь и непогод Она в укромный прячется залив. Теперь она довольствуется тем, Что сквозь туман глядит на ход веще́й. Пусть жизнь идёт неслышная совсем, Как у порога льющийся ручей. Потом – зима. Безлика и мертва. Что делать! Жизнь людская такова.112 См.: Аверинцев С. С. Ритм как теодицея. «Новый мир», 2001. № 2. С. 203–205.
113 О эротическом и танатическом инстинктах см.: Фрейд 3. «Я» и «Оно» // 3. Фрейд. Малое собрание сочинений / Пер. с нем. Г. Барышниковой и др. С. 887–895.
114 Ср.: «Идеи же о Боге и бессмертии не условия морального закона, а только условия необходимого объекта воли, определённой этим законом, т. е. [условия] одного лишь практического применения нашего чистого разума; стало быть, мы не можем даже утверждать, что познаём и усматриваем возможность этих идей, не говоря уже об их действительности. Но всё же они условия применения морально определённой воли к её объекту, данному ей a priori (высшему благу). Следовательно, можно и должно допустить их возможность в этом практическом отношении, хотя мы и не можем теоретически познать и усмотреть её» (Кант И. Критика практического разума // И. Кант. Сочинения в шести томах. Том 4. Часть 1. С. 314–315). Само доказательство бессмертия души см.: Ibid. С. 454–456.
115 Ср.: «Стиль каждой возникающей математики зависит, следовательно, от того, в какой культуре она коренится и какие люди о ней размышляют. Потому что число предшествует рассудочному уму, а не наоборот… Не существует одной науки математики, есть многие математики» (Шпенглер О. Закат Европы. Мн.: Харвест, М.: ACT, 2000. С. 98, 100).
116 Психологический комментарий К. Г. Юнга к «Тибетской книге мёртвых» см. в издании: Тибетская книга мёртвых. СПб.: Издательство Чернышева, 1992.
117 Об обществе как подлинной целостной реальности, соборности и сверхвременном единстве см.: Франкъ С. Л. Л. Духовныя основы общества. Введенiе въ соцiальную философию. Paris: YMCA PRESS, 1930. С. 97–120. О Церкви и «видимой» и «невидимой» см.: Ibid. С. 182–213. Ср. также: «Единство общества, общность порядка и форм жизни определяются ближайшим образом общностью человеческих потребностей человеческой природы, и эта общность есть подлинное реальное единство, скрытое за множественность отдельных индивидов» (Ibid. С. 72).
118 Ср.: «Наша условная воля создана вселенной. Истинная же абсолютная воля и власть принадлежат космосу – и только ему одному. Он единый наш владыка. Но мы должны жить так, как будто тоже имеем волю и самостоятельность, хотя и то и другое не наше. В противном случае получится лень, фанатизм, бессилие и ничтожество…» (Циолковский К. Э. Неизвестные разумные силы // К. Э. Циолковский Указ. соч. С. 64). Ср. также: «Нет сознательного существа, которое бы не пожелало счастья всему космосу, т. е. себе. Счастье, совершенство и могущество космоса – вот цель всякого существа, вот предмет наших стремлений, деятельности и осуществлений» (Циолковский К. Э. Очерки о Вселенной. Высшая истина // Ibid. С. 278).
119 См.: Кант И. Критика чистого разума // И. Кант. Сочинения в шести томах. Том 3. С. 190–199; 368–376.
120 Об образе реки у Гераклита см. напр.: Кессиди Ф. X. От мифа к логосу. Становление греческой философии. Изд-е 2-е, исправленное и дополненное. Спб.: АЛЕТЕЙЯ, 2003. С. 210–211.
121 См.: Целее Ж., Гваттари Ф. Указ. соч. С. 34–39; 546–583.
122 Хотя и тут есть «звоночек» цикличности: если мы в конце концов заселим эту сферу изнутри, на что потребуются миллионы или миллиарды лет, то мы ведь частично ограничим дальнейшее расширение – разумеется, с такой точки зрения лишь временно, ибо цикл в таком миросозерцании подчиняется линейному развитию.
123 Достоевский Ф. М. Пушкин (очерк). Произнесено 8 июня в заседании Общества любителей российской словесности // Ф. М. Достоевский. ПСС в 30-ти т. Т. 26. Л., 1984. С. 136–149.
124 См. наир.: Грин П. Александр Македонский: Царь четырёх сторон света. М.: Центрполиграф, 2002.
125 См. наир.: Лал Д. Похвала империи: Глобализация и порядок. М.: Новое издательство. 2010.
126 См.: Борхес X. Л. Вавилонская библиотека // X. Л. Борхес. Вымыслы / Пер. с исп.; Предисл. Вс. Багно. Спб.: Амфора, 2001. С. 102–112.
127 См.: Канетти Э. Ослепление. СПб.: Симпозиум, 2000.
Комментарии к книге «Бытие и возраст», Константин Семенович Пигров
Всего 0 комментариев