Г. А. Завалько Понятие «революция» в философии и общественных науках: проблемы, идеи, концепции. Издание второе, исправленное и дополненное
Как трудно иногда понять,
что субъективно тяжелое есть
объективно самое лучшее
Д. Б. Кедрин.
Рецензенты:доктор философских наук, профессор К. X. Момджян, доктор исторических наук, профессор Н. Б. Тер-Акопян
Из записных книжек 1930-х годов [1]
Введение
Написать всеобъемлющую историю идеи любых социальных изменений так же невозможно, как написать всеобъемлющую историю самих социальных изменений. Поэтому рамки настоящей работы ограничены историей идеи качественного прогрессивного изменения общества – историей понятия «революция» – и связанных с ним научных теорий и идеологических учений.
Ценность философского исследования зависит от того, насколько философские (наиболее общие) положения опираются на данные конкретных наук. Только тогда философия может выполнить свое предназначение – указать метод, путь к решению проблем, еще не решенных науками. Поэтому в данной работе основное внимание уделено не философским и социологическим спекуляциям по проблеме революции, а поиску возможного объяснения исторических фактов, относящихся к этой проблеме, на базе исторического материализма – наиболее, на мой взгляд, научно обоснованной концепции социальной философии.
Первая глава посвящена разработке понятия «революция» различными направлениями философской и социологической мысли; вторая – решению проблем реальных революций исторической наукой; третья – выводам из рассмотренного материала.
Среди работ, посвященных истории проблемы, особо выделяется книга Р. Н. Блюма «Поиски путей к свободе. Проблема революции в немарксистской общественной мысли XIX века» (1985). Собранный в ней материал столь обширен, что «Поиски путей к свободе» стали необходимой вехой в изучении проблемы революции. Перу Р. Н. Блюма принадлежит также большое число статей по данной тематике; им сформулирована единственная в нашей науке методология изучения теорий революции. Поэтому необходим ее краткий анализ.
С его точки зрения, уходящей корнями в XIX век, не только все революции, но и все теории революции принадлежат к одному из двух направлений – «политическому» или «социальному». Это именно равноправные, а не разноуровневые направления.
«Политикам» присуще прагматическое стремление осуществить возможные преобразования исключительно в сфере политической жизни; «социальщикам» – нереализуемая на практике тяга к коренным изменениям всего общества. При этом круг теоретиков революции безмерно широк – от Дешана до Канта. Подразумевается обязательная революционность теоретиков революции – либо «социальная», либо «политическая».
В то же время непонятен статус мыслителей, отрицательно относящихся к исследуемой ими революции – они либо не включены в число теоретиков (А. Ферран, Э. Бёрк), либо выданы за сторонников политической революции (А. де Токвиль, Г. В. Ф. Гегель). Явно недооценена роль А. Барнава.
Между тем начало теория революции берет именно в трудах нереволюционеров и контрреволюционеров, как будет показано ниже, а принятие результатов революции еще не означает принятия самой революции.
Несмотря на достоинства книги, методология Р. Н. Блюма, на мой взгляд, не вполне верна. Ошибка состоит в следующем.
Во-первых, писать об ином обществе – не значит писать об изменении существующего общества. Революция есть изменение существующего; теория революции – теория изменения, перехода. Мыслители, описывающие идеальное, с их точки зрения, общество, не обязательно революционеры-«социальщики». Это – утописты, причем разного толка: идеологи неравенства от Платона до Ницше и идеологи равенства от Мора, Кампанеллы, Дешана до Оуэна и Фурье. Тех и других роднит ориентация на цель, а не на путь достижения цели. Это характерная черта утопического мышления, как раз мешающая стать первым теоретиками контрреволюции, а вторым – теоретиками революции. Революция не входит в круг их интересов.
Во-вторых, люди, интересующиеся изменениями в сфере политического устройства, тоже не обязательно проявят интерес к революции. Равнодушие к коренному (революционному) изменению общества – признак реформиста, а не революционера-«политика». Такова позиция большинства просветителей, включая И. Канта. Использование последним термина «революция» в позитивном значении относится только к переворотам во внутреннем мире человека [2], что соответствует общей направленности его философии. Любые «внешние» революции Кантом встречались настороженно без серьезного анализа их причин [3]. Теорию революции в этом случае также создать невозможно.
В-третьих, отрицательное отношение к революции может подвигнуть мыслителя к поиску причин этого непонятного явления. Таков случай Э. Бёрка, Ж. де Местра, А. Феррана, Г. В. Ф. Гегеля, А. де Токвиля. Тогда концепция революции создается.
Предметом исследования теории революции являются взгляды тех мыслителей, которые (независимо от личного отношения к революции), в отличие от теоретиков утопии и реформы, размышляют о коренном социальном преобразовании, затрагивающем все сферы жизни общества. При этом неизбежно обращение к политическим вопросам, так как социальные преобразования осуществляются методами борьбы за власть, политическими методами, будь то пропаганда, законотворчество или восстание. Любая теория революции – социальная и политическая одновременно. Фактически это признает и Р. Н. Блюм, вынужденный делать оговорки о синтезе «политического и социального» каждый раз, когда излагает взгляды конкретного персонажа.
Дилемма «социальное – политическое» ложна, но за ней скрывается реальная проблема отношения революционеров к государству. Обозначить полярные подходы к проблеме «государство и революция» можно как революционный этатизм и антиэтатизм. Особенную актуальность их спор приобретает после завершения эпохи буржуазных революций, осуществленных без упразднения государства, этатистскими методами.
Целью новых революций становится бесклассовое общество. Должны ли теперь революционные преобразования осуществляться государством или вне государства? Это по-настоящему тяжелая проблема, за которой – множество поломанных человеческих судеб, и теоретическое решение ее, в общих чертах намеченное в марксистском тезисе об отмирании государства после революции, очевидно, неотделимо от практического.
Проблема революции в немарксистской общественной мысли XX века достаточно полно освещена в книгах M. Л. Гавлина и Л. А. Казаковой «Современные буржуазные теории социальной революции» (1980) и Ю. А. Красина «Революцией устрашенные» (1975), хотя последняя носит излишне публицистический характер. Для понимания революционных процессов в «третьем мире» большое значение имеет книга «Общественная мысль развивающихся стран» (1988) [Например, здесь впервые поставлен под сомнение тезис о «мелкобуржуазной» сущности режима Хомейни в Иране (С. 209). Предложенный взамен термин «этакратический», на мой взгляд, стилистически не очень удачен, но верно передает суть — господство государственной, а не мелкобуржуазной собственности.][4].
Теория социальной революции представлена в нашей литературе слабее. Наиболее интересны исследования революций в Античности, ведущие начало от книги А. И. Тюменева «Очерки экономической и социальной истории Древней Греции», первый том которой носит название «Революция» (1917, опубликован в 1920). До конца 1930-х годов встречались неординарные работы, такие, как доклады С. И. Ковалёва «Проблема социальной революции в античном обществе» и А. И. Тюменева «Разложение родового строя и революция VII-VI веков в Греции» (1933, опубликованы в 1934), статья К. М. Колобовой «Революция Солона» (1939). Интересен и многотомник Н. А. Рожкова «Русская история в сравнительно-историческом освещении. (Основы социальной динамики)» (1919-1926), где в схему всемирной истории включено несколько периодов социальных революций (феодальной, дворянской и буржуазной).
Затем давление идеологии, превратившее материалистическое понимание истории в схоластический «истмат», изъяло тему революции из науки. Большая часть книг по этой тематике – шаблонный пересказ советских идеологических догм. Сразу скажу, что, являясь последователем материалистического понимания истории, я буду для идеологизированного варианта исторического материализма, существовавшего в СССР, использовать термин «истмат» или «советский истмат», без добавления подразумевающихся эпитетов «догматический», «официальный» и т. д.
Из авторов, не чуждавшихся постановки реальных проблем теории социальной революции, следует отметить М. А. Селезнёва – книга «Социальная революция» (1971); В. Ф. Шелике – депонированная в ИНИОН РАН рукопись «Социальная революция: общее и особенное» (1987); А. Р. Корсунского – статьи «Проблема революционного перехода от рабовладельческого строя к феодальному в Западной Европе» (1964) и «О социальных революциях в докапиталистических формациях» (1976); Р. А. Ульяновского – статья «О некоторых вопросах марксистско-ленинской теории революционного процесса» (1976); Я. С. Драбкина – доклад «Нерешенные проблемы изучения социальных революций» (1969); С. Л. Утченко и Э. Д. Фролова, ставивших в своих работах проблему революций в Античности. Попытка критического анализа теории революции В. И. Ленина предпринята в книге С. А. Ланцова «Социальные революции и общественный прогресс» (1990). Однако и их мысль не покидала рамок советского истмата.
Ряд интересных идей содержит книга М. Л. Тузова «Революция и история» (1991), но в целом автор склоняется к признанию первичной «революции внутри сознания». Идеализм в исследовании проблем революции, на мой взгляд, бесполезен: мало кто, выдвинув принцип «сначала переворот в умах, затем – в мире», способен придерживаться его до конца, не потеряв вторую часть. Ведь если революция в умах не вызвана происходящим в мире, перенос ее вовне не так уж важен.
В дальнейшем, после гибели СССР и советской идеологической системы, исследование проблем социальной революции сошло на нет. Единственным органом теоретической марксистской мысли с 1991 года был журнал «Альтернативы», статьи из которого использованы в настоящей работе; лишь в 2003 году к нему присоединился журнал «Экономико-философские тетради».
Буржуазная идеология, присущая нынешнему российскому обществу, принципиально антиреволюционна. В сознании людей средствами массовой информации культивируются самые примитивные антиреволюционные штампы. Революция отождествляется с насилием, ее причиной объявляется деятельность «темных», едва ли не сверхъестественно злых сил, результатом любой революции считается разрушение «нормальной» жизни и усугубление проблем, на решение которых она претендовала. Революция оказывается не локомотивом истории, а диверсией на ее дороге.
Антиреволюционная идеологическая платформа объединяет власть, частный капитал и церковь; прозападных либералов, националистов и популистов, включая именующих себя левыми (КПРФ); милитаристов и правозащитников; идеологов частной собственности и носителей обывательского «здравого смысла».
Между тем наше общество находится в тупике, выход из которого означал бы уничтожение старого и создание нового общественного строя, т. е. социальную революцию. Отсутствие выхода обрекает Россию на деградацию, ведущую к гибели.
В этих условиях теоретическое исследование проблемы социальной революции представляется как нельзя более своевременным.
Глава 1. К истории понятия « революция»
Возникновение понятия «революция»
То, что социальная жизнь испытывает время от времени глубокие качественные изменения, знает каждый, кому довелось жить в подобное время. Но понимание возможности научного исследования этих перемен приходит в философию довольно поздно, только в Новое время. При этом перемены понимаются как политические перемены, поэтому слово «революция» первоначально относится только к сфере политики.
Там оно находит основное применение по сей день: когда говорят о революционной ситуации, революционных настроениях и т.д., имеется в виду политическая жизнь общества. Так же немаловажно, что в обиходе слово «революция» обозначает видимый переворот в какой-либо сфере. Между тем течение истории человечества показывает, что качественные изменения общества – социальные революции – почти всегда длительны и всегда несводимы к своей политической, надстроечной части.
Социальные революции (переход к новому строю, происходящий через переход власти к новому господствующему классу) часто не имеют современников, так как их течение несопоставимо с течением человеческой жизни. Особенно это касается докапиталистического периода истории, с его медленным, иногда – обманчиво медленным, прогрессом.
Политические перевороты, особенно захваты власти, как составная часть социальных революций – продукт деятельности людей. Их следы неизгладимы для современников и хорошо видны исследователям. (То же относится к революционным изменениям в культуре. Правда, термин «революция» проник в исследования неполитических сфер надстройки только в XX веке, но укрепился там прочно.)
Поэтому неудивительно, что история понятия «революция» начинается как история понятия «политическая революция».
Интересно, что само слово первоначально означало нечто противоположное тому, что мы называем «революцией» – возврат к прежнему состоянию. Термин “revolutio” в астрономии, откуда он пришел в философию, означал круговое орбитальное движение, обращение небесных тел. Поэтому первые упоминания о «революциях» в политике – это упоминания о реставрациях. Очевидно, первой работой, целиком посвященной проблеме революции, было вышедшее в 1643 году во Франции сочинение Франсуа де Греналя о реставрации старой династии в Португалии [5].
Поворотным пунктом в истории понятия «революция» является Английская революция XVII века, внешне выглядевшая чередой политических переворотов, последним из которых была «славная революция» 1688 года. Это «революция» пока что в старом, реставрационном смысле – свергнут король-католик, стремившийся заменить англиканство католичеством. Но с течением времени проступает новый смысл случившегося – Англия в XVII веке необратимо изменилась. Теперь «Революцией» назовут всю совокупность изменений. Само слово начинает сближаться с прежде противоположными понятиями «мятежа», «бунта», «восстания», отличаясь от них глубиной преобразований.
Тогда же понятие «революция» привлекло к себе внимание философов. Томас Гоббс (1588-1679) в «Левиафане» (1651) еще помнит астрономическое значение слова «революция», строя тяжеловесный каламбур: «Хотя революции в государствах не являются благоприятной расстановкой светил при рождении истин такого рода (ибо эти истины кажутся зловещими для разрушителей старого порядка, а те, кто строит новый порядок, видят только их оборотную сторону), однако я не могу полагать, что развитые мною положения были в настоящее время осуждены теми, кто поставлен государством судить о различных учениях, или кем-либо желающим сохранения мира в государстве» [6].
Положение, которые развивает Гоббс, призваны упрочить власть государства – Великого Левиафана – и не допустить новых революций. Однако он хорошо видит, что революция состоит в разрушении старого порядка и строительстве нового.
Джон Локк (1632-1704) в книге второй «Двух трактатов о правлении» (1690) уже использует термин «революция» как синоним термина «восстание». Отвечая оппоненту, считающему, что право народа создавать законодательный орган приведет к восстаниям, он пишет: «…такие революции не происходят при всяком незначительном непорядке в общественных делах… данная доктрина о том, что народ властен заново обеспечить свою безопасность с помощью нового законодательного органа, когда его законодатели нарушили оказанное им доверие, посягнув на его собственность, является лучшей гарантией от восстания и наиболее вероятным способом воспрепятствовать ему» [7].
Консервативная направленность взглядов Локка ясна; но в данном случае важно, что слово «революция» окончательно освобождается и от астрономической, и от реставрационной нагрузки.
Из мыслителей этого века особо надо выделить Джеймса Гаррингтона (1611-1677), первым обратившегося к поискам причин революции. С его точки зрения, изложенной в труде «Республика Океания» (1656) власть такова, каков «баланс собственности» в стране. Революция в Англии вызвана изменением этого баланса: от короля, знати и церкви («готический баланс») – к «народу». За перемещением собственности последовало изменение власти: смена монархии республикой [8]. Возможно, Дж. Гаррингтон был первым представителем экономического детерминизма, рожденного, таким образом, Английской революцией.
Однако иногда старое значение слова «революция» давало о себе знать. Уолтер Мойл (1672-1721) в «Очерке об устройстве римского правления» использует выражение «революции империй» как синоним гибели империй [9]. Адам Фергюсон (1723-1836) в книге «Очерк истории гражданского общества» (1767) упоминает понятие «революция» исключительно в негативном контексте, как причину регресса: революции «сметают или оттесняют на задний план все предметы творческих исследований или либеральных устремлений… сокрушают дух и унижают чувства» [10] общества и т.д. Примеры не приводятся. Последним из крупных мыслителей использовал слово «революция» в значении «гибель государства» (не обязательно из-за восстания народа) Константен Франсуа Шосбеф, писавший под псевдонимом Вольней (1757-1820), в книге «Руины, или размышления о революциях империй» (1791) [11].
В XVIII веке Давид Юм (1711-1776) уверенно применяет понятие «революция» в его современном значении, часто пользуясь привычным нам оборотом «войны и революции». Отношение Юма к революции лежит в русле умеренно-консервативной традиции его предшественников: считая правомерным свержение тирании, он не меньше опасается анархии и с подозрением смотрит на бунтарей, видя в них новых потенциальных тиранов. В соответствии с общим духом своей философии Юм находит существующие порядки наилучшими уже потому, что они существуют. Это не исключает их улучшения, но исключает слом. Буржуазная революция для Англии стала далеким прошлым, а мечтавшие о новом перераспределении собственности идеологи «низов» из числа эгалитаристски настроенных сектантов отталкивали Юма религиозным фанатизмом и отсутствием политической культуры. Позиция Юма по отношению к революции является типичной для сторонников буржуазии, уже находящейся у власти.
Во Франции новое понимание старого слова приживалось медленнее – пока что через осмысление чужого опыта. Очевидно, первой была книга Франсуа Бернье (1620-1688) «История последних политических революций в государстве Великого Могола» (1670) [12]. «Революциями» им названы междоусобные распри наследников Аурангзеба. Затем, с 1688 по 1789 годы, вышло около 90 историй революций [13]. Итог подводит «Энциклопедия»:
«РЕВОЛЮЦИЯ (новая история и история Англии). Революция на политическом языке означает существенное изменение в управлении государством.
Слово это происходит от латинского revolvere – переворачивать. Нет таких государств, в которых не совершилось бы большее или меньшее число революций. Аббат Верто дал нам две или три превосходные истории революции в Швеции, в Римской республике и др.
Хотя в Великобритании в разное время было много революций, англичане особо наделяют этим именем революцию 1688 года… Плохое управление короля Якова… сделало революцию неизбежной и осуществимой, но это плохое управление, как и все его предшествующее поведение, проистекало из его слепой приверженности папе и принципам деспотизма… Эта приверженность проистекала из жизни в изгнании королевской семьи, причиной которого была узурпация власти Кромвелем, узурпация же Кромвеля была порождена предыдущим восстанием, начавшимся не без основания в отношении свободы, но без всякого стоящего предлога по отношению к религии» [14].
Читая, видишь, как шевалье Луи де Жокур (1704-1779), автор статьи, уверенно дав определение революции, заметно путается в поисках ее причин. Любой исследователь общества, вольно или невольно ограничивший свой поиск причин событий надстройкой (идеями и их реализацией), обречен на подобные блуждания. Адекватное объяснение дает только исторический материализм; но его время тогда еще не настало. Пока что во Франции наступало время не теории, а практики революции, которая в будущем сделает возможной теорию.
Отмечу также, что новое значение слова «революция» перешло в естествознание. Никола Антуан Буланже (1722-1759), «ранняя смерть которого помешала ему создать такие труды, которые бы поставили его в один ряд с великими французскими материалистами» [15], называет революциями природные катаклизмы – перемены климата, землетрясения, потопы и т. д. – считая их воздействие причиной возникновения религий: «Эти революции, сделав нации столь же религиозными, насколько они были несчастными, стали впоследствии материалом, предметом и невинной причиной… всех политических и религиозных заблуждений…» [16]
Большинство просветителей придерживалось реформистских, а не революционных взглядов. Отдельные радикальные высказывания Гольбаха или Вольтера не меняют общей картины упования на волю просвещенного монарха. По меткому замечанию Р. Н. Блюма, если мысли революционеров – не всегда революционные мысли (Плеханов), то и мысли нереволюционеров – не всегда нереволюционные мысли [17].
Исключение составляет Жан-Жак Руссо (1712-1778), чей трактат «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми» (1755) является серьезной, хотя и противоречивой по результату, научной (осуществляемой «с помощью одного лишь светоча разума и независимо от священных догматов» [18]) попыткой нарисовать внутренне закономерное развитие общества от первобытного равенства к неравенству и затем – к его будущему свержению, т. е. к социальной революции.
Уникально для XVIII века утверждение Руссо, что «человеческий род в одну эпоху – это не род человеческий в другую эпоху» [19]. Правда, оно не всегда проводится им последовательно, но мысль философа движется именно в сторону признания исторической обусловленности изменения природы человека. Изменения к худшему, поскольку Руссо видит в развитии, в основном, регресс – возрастание неравенства. Однако, дойдя до предела, неравенство закономерно сменится новым равенством.
Картину нового общества равных Руссо рисует в трактате «Об общественном договоре» (1762). Это уже не научное исследование, а идеологический манифест, призванный не объяснять, а побуждать к действию. Свое предназначение он успешно выполняет уже два века, вдохновляя революционеров от М. Робеспьера до Ф. Кастро [20].
Идеал Руссо – эгалитаризм, общество равных мелких собственников, где никто не имеет столь много, что может купить другого, и столь мало, что может быть купленным. Управляется оно формально сувереном-народом (что восхищало революционеров и возмущало их противников), фактически – правителями-мудрецами. Руссо больше заботит единство целого, чем свобода единиц. «Общая воля» должна быть абсолютно общей, поэтому «дабы получить выражение именно общей воли» в Государстве не должно быть «ни одного частичного сообщества» [21], отвлекающего волю граждан от блага общества. Законы получают религиозное освящение в «гражданской религии»; атеизм запрещен как нелояльность.
Стоит согласиться с язвительным замечанием немецкого исследователя творчества Руссо Иринга Фетчера, что в «Общественном договоре» Руссо хочет уже не уничтожить цепи, которыми скованы люди, а узаконить их [22].
Причиной этого является пиетет Руссо перед частной собственностью мелких самостоятельных производителей. Утверждая, что природа не создает ни принцев, ни плутократов, он почтительно останавливался перед собственностью как таковой, не смея посягнуть на «священное право собственности, которое есть опора Государства» [23].
Руссоизм по сущности своей был буржуазен, но мог быть истолкован антибуржуазно, что и произошло в ходе Французской революции: Франсуа Ноэль (Гракх) Бабёф (1760-1797) и его соратники по «Заговору во имя равенства», испытавшие, как все революционеры, в свое время влияние Руссо, пришли к идее уничтожения частной собственности.
«Природа не создавала собственников, так же как она не создавала дворян. Природа создавала только ничем не владеющие существа, равные в потребностях, как и в правах… территория страны… представляет нераздельную собственность суверенного народа…» [24]
Выход бабувисты видели в революции, которая свергла бы господство новых собственников – буржуазии – и установила бы во Франции коммунизм. Бесспорно, это было невозможно. Так же бесспорно, что коммунистический проект Бабёфа, как и большинство подобных ему, устанавливал равенство в бедности. Но хотелось бы обратить внимание на следующие моменты, в лучшую сторону отличающие Бабёфа от многих других революционеров.
Во-первых, он по-настоящему был обеспокоен проблемой власти революционной партии над народом. Бабёф принадлежал к людям, которые учатся на чужих ошибках. Он явно не хотел стать новым Робеспьером. Поэтому с его точки зрения послереволюционная власть должна быть как можно меньше – по полномочиям и по времени. Это – предчувствие того, что государство не вечно.
Во-вторых, он не сочувствовал и революционному насилию, чинимому неуправляемой толпой [См. хорошо известное письмо Бабёфа к жене от 25.07.1789 г., в котором он делится впечатлениями от расправы народа с аристократами после взятия Бастилии. По его поводу Жан Жорес напишет: «Когда толпа рабочих и буржуа позволила себе на мгновение поддаться жестокому опьянению убийством, первый из коммунистов почувствовал, как у него сжалось сердце».][25]. Стремление избежать как анархии, так и государственного террора, приводит его к идее сочетания тайной организации революционеров и массового выступления народа. Залог бескровности революции – в ее массовости. Народ надо разбудить пропагандой гуманного переустройства общества, но народом нельзя помыкать: это создает новых врагов революции.
В-третьих, Бабёф рвет с религией, решительно осуждая религиозность Руссо. В памфлете «Новое жизнеописание Иисуса Христа» (1793) он отказывается считать последнего не только сыном божьим, но и учителем морали, предупреждая, что в этом случае Иисус, «вместо того, чтобы умереть раз навсегда, как положено, сможет когда-нибудь еще воскреснуть» [26]. Ни о какой официальной религии в будущем обществе речи быть не может. Характерно, что участником организации Бабёфа был знаменитый просветитель-атеист Пьер Сильвен Марешаль (1750-1803).
По всему видно, как быстро двинулась вперед к концу XVIII века революционная мысль от уровня Руссо и Робеспьера – уровня буржуазной этатистской революционности, не смеющей тронуть ни частную собственность, ни государство, ни религию, и потому лишь меняющей их формы.
Начало изучения революций
Французская революция не только дала импульс развитию революционной идеологии, но и сделала революции предметом научного изучения.
Именно тогда возникла теория прогресса человеческого общества, изложенная в труде Мари Жана Антуана Никола Кондорсе (1743-1794) «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума» (1794). Дав свою, весьма произвольную, периодизацию всемирной истории, Кондорсе тем не менее четко сформулировал положение о месте революций в историческом процессе:
«Все говорит нам за то, что мы живем в эпоху великих революций человеческого рода. Кто может лучше нас осветить то, что нас ожидает… чем картина революций, предшествовавших и подготовивших настоящую?… И для того, чтобы счастье, которое эта революция нам обещает, было куплено возможно менее дорогой ценой, чтобы оно распространилось с большей быстротой на возможно большем пространстве… разве не необходимо изучить в истории прогресса человеческого разума препятствия, которых надлежит опасаться, и средства, которыми нам удастся их преодолеть?» [27]
Прогресс без революций невозможен: «Можно заметить, что среди племен, совершенно не переживших великих революций, прогресс цивилизации остановился на чрезвычайно низком уровне» [28]. Кондорсе прямо связывает распространение наркотических средств, которые «удовлетворяют потребности быть занятым или возбужденным», с застоем общественного развития – правда, только у отсталых народов. Замедление прогресса или регресс на Западе для него невозможен.
Итак, изучение прогресса подводит к изучению революций. Однако обещанной «картины революций» в книге Кондорсе нет. Теория революции не была им создана, и причина этого – не только в экстремальных условиях написания книги (жирондист Кондорсе скрывался от якобинской полиции). Для того чтобы всерьез поставить вопрос о такой теории, надо было смотреть на революцию с другой стороны баррикады.
Для революционеров того времени, как и вообще для революционеров-немарксистов, проблема понимания революции не стоит. Революция естественна; она возвращает человеку то, что отобрал неестественный социальный порядок. Поэтому бесполезно ждать от них теории революции. Их мысль скорее начинает работать при анализе причин поражения или отсутствия революций.
Объяснение революции прогрессом мысли, данное Кондорсе, по сути ничего не объясняет и мешает изучать революцию как форму исторического развития, так как подразумевает необъяснимую эпоху невежества до революции.
Стремление же понять революцию присуще тем, кто ее не понимает и не принимает – т. е. мыслящим нереволюционерам и контрреволюционерам. Поэтому объяснение Французской революции стали искать люди, не желавшие ее, в том числе открытые противники.
Особняком стоит лишь первая фигура в этом ряду – Антуан Барнав (1761-1793), депутат Учредительного собрания в 1789-1791 годах, сторонник конституционной монархии, казненный якобинцами. Ему принадлежит уникальное по глубине «Введение во Французскую революцию» (1792-1793).
«Если коротко сформулировать его концепцию Французской революции, то в самом общем виде она заключается в следующем: революция не была исключительно политическим переворотом, который подготовлен умственным. Она явилась лишь политическим выражением причин различного порядка: экономических, идейных, социальных, т. е. была подготовлена целым рядом обстоятельств, а не только раскрепощением разума путем просвещения…
Субстанция, под которой Барнав имеет в виду народонаселение, богатство, нравы, просвещение, должна, по его мнению, находиться в пропорции с охватывающей ее “тканью“, т. е. с законами. Когда развитие и субстанции, и “ткани“, происходит пропорционально, то социальный прогресс осуществляется без потрясений, когда же “ткань“ не настолько эластична, чтобы успевать за изменениями субстанции, происходит взрыв…
В его теоретических рассуждениях взрыв получает свое оправдание, и оправдывается не здравым смыслом или естественным правом, как делало большинство его современников, а наступлением новой собственности, т. е. экономической силой класса, который за этой собственностью стоял. В его концепции важно подчеркнуть следующий момент: за промышленной собственностью у него стоит “промышленный класс“, за феодальной собственностью – землевладельческий, т.е. феодальный класс; таким образом, этим противопоставлением Барнав фиксирует реальность существования в XVIII веке двух социальных групп, противоречие между которыми коренится не где-нибудь, а в области экономики» [29].
Революция – закономерная форма развития общества, вызванная теми же причинами, что и эволюция. В вопросе о движущих силах исторического развития Барнав придерживается плюрализма (экономический, географический, демографический, идейный факторы), но решающую роль отдает экономике.
«С того момента, как промышленность и торговля начали проникать в народ и создавать новый источник обогащения для трудящегося населения, – пишет он, – подготовляется революция в политических учреждениях; новое распределение богатства производит новое распределение власти. Так же, как владение землями возвысило аристократию, промышленная собственность возвышает власть народа» [30]. «Народ» в его понимании – это, конечно, буржуазия, «зажиточная, промышленная и спокойная часть нации», чьим идеологом он стал, причем исходя из научного анализа сложившейся обстановки:
«Всякое правление, где власть находится не в тех руках, в которых должна бы находиться соответственно природе вещей, не может продлиться долго» [31].
Барнав – единственный современник буржуазной революции, видевший в ней именно буржуазную революцию. Проницательность Барнава настолько поразительна, что Ж. Жорес даже счел его работу «эскизом исторического материализма». (Любопытно, что то же говорил Э. Бернштейн о Гаррингтоне [32].) Конечно, это преувеличение. Линия преемственности идет от Барнава не прямо к Марксу, а через французских историков эпохи Реставрации (О. Тьерри, Ф. Гизо, Ф. Минье, А. Тьер), которых он предвосхитил в открытии общественных классов и классовой борьбы и которых превзошел тем, что не искал истоки классов в расовом делении.
Но Барнав (как и пришедший к аналогичным выводам Симон Никола Анри Ленге (1736-1794) [33]) в силу объективных причин не создал картины исторического процесса, основанной на идее существования общественных классов и классовой борьбы. Это сделали только историки эпохи Реставрации. Из них следует выделить Франсуа Огюста Мари Минье (1796-1884), продолжившего в работе «История французской революции» (1824) линию Барнава. Он видит, что «во время революции разрушилось старое общество и на месте его создалось новое», причем помешать этому было невозможно. Сопротивление же объективному ходу истории ведет к тяжелым жертвам; если бы люди осознавали историческую необходимость, «тогда революции происходили бы мирным путем, и историкам не приходилось бы упоминать ни об излишествах, ни о бедствиях… Но до сих пор летописи народов не дают нам примеров подобного благоразумия: одна сторона постоянно отказывается от принесения жертв, а другая их требует, и благо, как и зло, вводится при помощи насилий и захвата. Не было еще до сих пор иного властелина, кроме силы» [34].
Эту печальную истину можно проиллюстрировать судьбой А. Барнава. Как политик, он не был последовательным революционером, стремясь к минимальным изменениям. «Радикализм Барнава… был направлен не против монархических учреждений как таковых, а в сторону обновления социального строя, переставшего соответствовать новым общественным интересам» [35]. Он видел объективную неизбежность победы буржуазии и считал основной опасностью для нее не обреченный абсолютизм, а выступление народа с «идеей раздела собственности», проявив и тут свойственную ему проницательность. Революция для него закончилась с принятием Конституции 1791 года. Дальше его политические усилия были направлены на консервацию достигнутого. И только здесь интуиция подвела Барнава: силу, способную защитить буржуазию, он увидел в старом, а не новом государственном аппарате, вступив в контакты с королевским двором и поплатившись жизнью за эту ошибку.
Революция не могла победить, пока контрреволюция сопротивлялась, поэтому каждый, кто пытался остановить революцию, оказывался контрреволюционером – невольным предателем интересов буржуазии, даже если был привержен ее делу, как А. Барнав.
Первым сказал о возможности создания общей теории революции французский роялист, публицист и политик, граф Антуан Франсуа Клод Ферран (1751-1825), автор книг «Рассуждения о социальной революции» (1794) и 4-томного исследования «Теория революций, сравнение главных событий, их источника и последовательности, с общей аналитической таблицей» (1801, издана в 1817): «Основные события революций могут быть сведены к общим максимам… можно создать теории революции, подобно тому как создана теория законов, потому что и революции имеют свои законы» [36]. А. Ферран выделяет революции в природе и в обществе; к последним относятся все известные ему крупные социальные потрясения, начиная с эпохи Древнего Востока и до Французской революции (например, в России он выделяет революции Бориса Годунова и Петра Первого). Очевидно, А. Ферран первым сказал о революциях в Древней Греции – революции Солона и революции Ликурга [37].
«Познают революцию, – пишет Ферран, – изучая то, что предшествовало ей и, более того, то, что за ней следовало» [38]. От социальных он отличает религиозные и – не вполне ясным образом – политические революции. В книге присутствует и иное деление революций – на общие и частичные, относящееся, однако, лишь к политическим революциям. Общие политические революции меняют политическое устройство общества целиком; частичные – только отчасти [39].
А. Ферраном предложена первая в истории мысли классификация политических революций. Они осуществляются тремя способами:
– на основе предшествующих изменений;
– законной властью;
– насильственным путем.
Первые два способа фактически сливаются. «Революции первого типа всегда полезны, иногда необходимы, потому что они – зрелый результат предшествующих изменений… Революции второго типа хорошо обдуманные, укрепляют власть и длятся столько, сколько власть их соблюдает и поддерживает. Революции третьего типа всегда нежелательны, редко полезны, никогда не могут быть продолжительны… В двух первых главная идея касается того, что воздвигнут; в третьем – главная, даже единственная идея касается того, что разрушат» [40]. Несмотря на понятную нелюбовь роялиста к революциям третьего типа – «снизу» – А. Ферран считает, что и они могут быть полезны, проявляя достойную внимания научную объективность.
С этого момента надо вести отсчет теории революции как ветви социальной философии. На первых опытах ее создания, естественно, лежит печать политических пристрастий авторов, тем более, что перед их глазами проходили события Французской революции, которую они тщетно стремились понять.
Наиболее поверхностный взгляд на сущность революции высказан английским философом Эдмундом Бёрком (1729-1797) в книге «Размышления о французской революции» (1790) [41], уже в первый год переизданной 11 раз. Причина сверхпопулярности взглядов Бёрка – в ясно поставленной и выполненной им идеологической задаче борьбы с революцией: «подготовить людей, которые любят порядок, к сопротивлению этой силе» [42]. В предисловии к русскому переводу книги Бёрка (1993) она справедливо названа «манифестом контрреволюции».
Р. Н. Блюм пишет: «Исходный тезис консервативного политика Бёрка предельно прост – нормальное состояние общества не терпит никаких нововведений (“дух нововведений является результатом эгоистического характера и ограниченного кругозора“), ибо они приводят не к улучшению, а к ухудшению положения всего населения страны. Стабильное общество, образцом которого для Бёрка является политическая система Англии, не должно быть поколеблено, так как любое покушение на стабильность означает нарушение мирового (по существу, божественного) порядка.
“Несчастье“ французов, что они нарушили порядок и стабильность и привели страну к разрухе и жертвам, крови и мятежу. Ведь неизбежным следствием такого состояния будет не ожидаемая свобода, а тирания. Были ли эти “ужасные вещи“ необходимыми? – спрашивает Бёрк – и решительно отвечает: “Нет! Ни в коем случае!“ Революцию можно и должно предотвратить, если устранить ее причины. А причинами являются, во-первых, недовольство тех, кто имея реальную экономическую, денежную силу (несомненно, речь идет о буржуазии), фактически не оказывает никакого влияния на политическую власть; во-вторых, разложение правящего класса, которое ослабляет его силу и влияние; и, наконец, в-третьих, заговор оторванных от мира философов, “политических теологов“, масонов, адвокатов и других “безответственных“ интеллектуалов. Тщеславие, лицемерие, зависть и необузданные страсти которых побуждают их к борьбе против законного правительства. Именно последняя причина выдвигалась Бёрком на первый план и всячески подчеркивалась» [43].
Все ли революции таковы? Бёрк не мог не понимать, что защищаемый им строй Англии сам установлен в результате революции. Поэтому начинается софистика: общественный договор между государством и подданными нерасторжим по воле народа, но расторжим в силу «высшей необходимости, которая не выбирается, а сама выбирает, которая не допускает обсуждений и не требует доказательств» [44]. То есть общественный договор заключается под эгидой бога и им же отменяется. Английские революционеры-пуритане действовали по воле бога, французские революционеры-руссоисты, которых Бёрк неправомерно счел атеистами, действовали по собственной воле, на что не имели права. Они виновны.
Так Бёрк противопоставил Английскую и Французскую революции. Решив идти до конца в отказе от прежде присущих ему демократических взглядов, он объявил результатом Английской революции вечный отказ народа, «скотоподобной массы», от права выбирать короля и правительство. Революция совершена ради того, чтобы увековечить порабощение.
Если оценка Французской революции Бёрком стала классикой контрреволюции, то в качестве интерпретатора Английской революции он выступил в еще более интересном качестве – первого идеолога революции как консервации, «консервативной революции», отдаленного предшественника этой стороны идеологии нацизма.
Реакция на книгу была бурной. В 1791 году были опубликованы ответные памфлеты «Письма к достопочтенному Э. Бёрку» Джозефа Пристли (1733-1804) и «Права человека» Томаса Пейна (1737-1809); на антиправительственных демонстрациях, пока они не были запрещены, жгли чучела Бёрка. В то же время многие монархи, включая Екатерину II, выразили ему благодарность; Георг III заявил, что книгу Бёрка должен прочесть каждый джентльмен. Взгляды Бёрка стали идеологией складывающейся антифранцузской коалиции; его противники преследовались как государственные преступники и вынуждены были эмигрировать: Пристли – в США, Пейн – во Францию.
Бёрк, без сомнения, дал абсолютный образец контрреволюционной идеологии, усовершенствовать который вряд ли возможно. Но серьезного объяснения причин революции у него нет: ведь у разложения правящего класса и всевластия обнаглевших масонов тоже должны быть причины. Поэтому контрреволюционная мысль не остановилась на уровне Бёрка и пошла вглубь.
Граф Жозеф Мари де Местр (1753-1821) в работе «Рассуждения о Франции» (1797), в отличие от Бёрка, подчеркивал объективную предопределенность хода Великой французской революции.
«Самое поразительное во французской Революции, – писал он, – увлекающая за собой ее мощь, которая устраняет все препятствия. Этот вихрь уносит как легкие соломинки все, чем человек мог от него заслониться: никто еще безнаказанно не мог преградить ему дорогу. Чистота помыслов могла высветить препятствие и только; и эта ревнивая сила неуклонно двигаясь к своей цели, равно низвергает Шаретта, Дюмурье и Друэ.
С полным основанием было отмечено, что французская Революция управляет людьми более, чем люди управляют ею. Это наблюдение очень справедливо, и хотя его можно отнести в большей или меньшей степени ко всем великим революциям, однако оно никогда не было более разительным, нежели теперь. И даже злодеи, которые кажутся вожаками революции, участвуют в ней в качестве простых орудий, и как только они проявляют стремление возобладать над ней, они подло низвергаются» [45].
Де Местр полагал, что в этом виден божественный умысел: революцией, как и всем остальным, управляет рука Провидения. В конце концов оно перестанет осуществлять свои неведомые людям планы с помощью «злодеев» и изберет более благородные орудия. Революция, должна завершится торжеством контрреволюции, которая будет «не противоположной революцией, но противоположностью Революции» [46].
После энергичных фраз де Местра, звучащих очень по-гегелевски, аналогичные высказывания самого Георга Вильгельма Фридриха Гегеля (1770-1831) в «Философии истории» (1822-1831, опубликована в 1837-1840) кажутся сухими и бесцветными. Но его мысль следует тем же путем, углубляя и систематизируя. Французская революция – не нелепая случайность, не произвол заговорщиков; она – необходимый элемент исторического процесса, направляемого Абсолютной Идеей. Гегель, в отличие от де Местра, даже осуждает старый режим, избежав тем самым трагикомического приписывания революции «сатанинского характера», но на этом его симпатии к революции иссякают.
Историческую неправоту Французской революции Гегель видит в том, что она проходила без реформации, без внутреннего преображения человеческого духа. Потому ее деятели руководствовались абстрактными понятиями, претворение которых в жизнь ведет к террору. Революция сыграла свою роль и закончилась, не сделав Францию и другие католические народы романского мира свободными: «Дело в том, что принцип, исходящий из того, что оковы могут быть сброшены с права и свободы без освобождения совести, что революция возможна без реформации, ошибочен. Таким образом все эти страны вернулись к своему прежнему состоянию» [47].
В чем же состояло значение Французской революции для всемирной истории? Не в божьей каре веку Просвещения, как считал де Местр, а в стимулировании буржуазных преобразований в Германии:
«Важнейшим моментом в Германии оказываются законы права, повод к изданию которых подал, конечно, французский гнет, так как благодаря ему был пролит свет на недостатки прежних учреждений» [48]. Далее следует обычная для позднего Гегеля апология прусских порядков, с особенным упором на торжество законности и подчинение церкви государству в результате своевременной реформации. Там, где реформация имела место, революция не нужна. Свобода осуществлена без нее. Революций в будущем, судя по всему, Гегель не видит.
К этому стоит добавить, что часто цитируемое [49] определение Французской революции как «великолепного восхода солнца», данное Гегелем, отнюдь не означает его восхищения революцией. В контексте оно имеет совсем иной смысл.
Вот что пишет Гегель:
«Мысли, понятию права, сразу было придано действительное значение, и ветхие подмостки, на которых держалась несправедливость, не смогли устоять. Итак, с мыслью о праве теперь была выработана конституция, и отныне все должно было основываться на ней. С тех пор, как солнце находится на небе и планеты обращаются вокруг него, не было видано, чтобы человек стал на голову, т. е. опирался на свои мысли и строил действительность соответственно им. Анаксагор первым сказал, что ум управляет миром, но лишь теперь человек признал, что мысль должна управлять духовной действительностью. Таким образом, это был великолепный восход солнца. Все мыслящие существа праздновали эту эпоху» [50].
Гегель приветствует восход солнца идеализма, а не восход солнца революции. Важным в революции для него является торжество идей; причиной поражения революции – абстрактность этих идей; выходом – торжество иных идей, более глубоко преобразующих действительность.
(Схожее по форме, но иное по содержанию высказывание имеется в «Феноменологии духа»: «Наше время есть время рождения и перехода к новому периоду… постепенное измельчение, не изменившее облика целого, прерывается восходом, который сразу, словно вспышка молнии, озаряет картину нового мира» [51] Очевидно, внешнее сходство послужило причиной путаницы, когда высказыванию позднего Гегеля приписывается настроение, характерное для раннего периода его творчества.)
Научный потенциал понимания революций содержит гегелевская «Наука логики», где наличная действительность определяется как «надломленная в себе, конечная действительность, назначение которой – быть поглощенной» [52]. На это справедливо обращал внимание Ф.Энгельс: «…действительность, по Гегелю, вовсе не представляет собой такого атрибута, который присущ данному общественному или политическому порядку при всех обстоятельствах и во все времена. Напротив. Римская республика была действительна, но действительна была и вытеснившая ее Римская империя. Французская монархия стала в 1789 году до такой степени недействительной… до такой степени неразумной, что ее должна была уничтожить великая революция… И совершенно так же, по мере развития, все, бывшее прежде действительным, становится недействительным, утрачивает свою необходимость, свое право на существование…» [53] Но самим Гегелем этот вывод сделан не был. Диалектика была им принесена в жертву политическим взглядам, хотя их объективное содержание – обоснование буржуазной революции «сверху» в Германии. Неприязнь к революции «снизу» не делает Гегеля сторонником умирающего абсолютизма: его основная идеологическая задача – обосновать такое буржуазное преобразование, при проведении которого государство не «рассыпалось» бы, как во Франции.
Политик, историк и публицист Алексис де Токвиль (1805-1859) в книге «Старый порядок и революция» (1856), не прибегая к философским спекуляциям, в законченной форме выразил то же, что и Гегель, отношение к революции. Так же он признает недовольство «старым порядком» оправданным, и так же считает революцию «опасным лекарством», приема которого следует избегать, отдавая предпочтение реформам. Причина революции – не масоны и адвокаты, а свергнутое правительство, причем его вина заключается в том, что его политика породила зло, худшее, чем злоупотребления – революцию.
В то же время А. де Токвиль гораздо зорче Гегеля; он видит то, что не видел или не желал видеть Гегель, ставший пленником своей политической позиции: Франция не «вернулась к своему прежнему состоянию», а бесповоротно изменилась к лучшему.
Причины революции и вообще общественных явлений де Токвиль ищет в экономической сфере, поэтому он проявляет тот максимум научности в изучении революции, который возможен для ее противника.
«Революция свершалась отнюдь не в целях низвержения господствующих религиозных верований, как это полагали. Вопреки видимости, она была революцией социальной и политической, и именно в области социальной и политической она меньше всего стремилась привнести хаос, упорядочить анархию, как говорил один из противников преобразований. Скорее ее целью было усиление могущества и прав государственной власти. Революция не должна была изменить характер нашей цивилизации, как считали иные, остановить ее прогрессивное развитие, изменить суть фундаментальных законов, лежащих в основе человеческих обществ… ее единственным результатом было уничтожение политических институтов, на протяжении многих веков безраздельно господствовавших над большинством европейских народов и обычно называемых феодальными, и замена их более единообразным и простым политическим строем, основанием которого является равенство условий.
…Революция менее всего была случайным событием. И хотя она застигла мир врасплох, она однако была завершением длительной работы, стремительным и бурным окончанием дела, над которым трудились десять поколений. Не будь революции, общественное здание все равно повсеместно обрушилось бы, где раньше, где позже… Внезапно, болезненным резким усилием, Революция завершила дело, которое мало-помалу завершилось бы само собой. Вот в чем ее значение» [54].
В отличие от крайних консерваторов Бёрка и де Местра, жаждущих прямой реставрации старого порядка, Гегель и де Токвиль – умеренные консерваторы. Они видят закономерность свершившейся революции, не забывая подчеркивать ее чрезмерность, и готовы пользоваться ее плодами, но их снисходительность ограничена прошлым. В будущем – только плавное эволюционное развитие без скачков.
Юм был предтечей этого отношения к революции. Французская революция завершила дело Английской, необратимо утвердив капитализм в континентальной Европе; Токвиль и Гегель приняли от Юма эстафету умеренного консерватизма, подводящего черту под эпохой революционного создания нового строя.
После победы буржуазной революции 1830 года и первых антибуржуазных выступлений французского пролетариата в 1830-1840-е годы на эту же позицию перешли историки времен Реставрации – наследники А. Барнава.
Наконец, в книге Томаса Роберта Мальтуса (1766-1834) «Опыт о законе народонаселения» (1803) отрицается сама возможность революций как качественных изменений. Любая попытка изменить общество обречена, так как его жизнью управляют неизменные «естественные» законы. Поэтому восстания («мятежи») бесполезны, революции невозможны [55].
Так закончились попытки построения теории революции ее противниками. Буржуазия удовлетворена настоящим; теперь революция – ее враг [Характерный пример: в 1989 году премьер-министр Франции М. Рокар видел главное значение Французской революции в том, что «она убедила людей, что всякая революция опасна и что всегда лучше обходиться без них».][56]. Поэтому аналогичные суждения многократно будут высказаны другими теоретиками о других революциях, а Токвиль в XX веке будет считаться крупнейшей фигурой в социологии, равновеликой К. Марксу. В последние десятилетия возросла популярность идей Бёрка [57].
Идеологии революций в XIX веке
Между тем антагонизмы, присущие капиталистическому способу производства, порождают в XIX веке новые концепции революции, теперь уже будущей, антикапиталистической.
Всем им присущ идеологический, а не научный характер, и, как следствие, волюнтаризм. Это учения, а не теории; они призваны направлять деятельность своих сторонников, а не объяснять действительность. Теории революции не может быть вне исторического материализма; поэтому уместно, не задерживаясь на второстепенных фигурах, дать характеристику двум основным революционным течениям того времени – бланкизму и анархизму.
Луи Огюст Бланки (1805-1881), профессиональный революционер, принципиально стремился не быть теоретиком. Будущее, считал он, предвидеть невозможно, «одна лишь Революция, расчищая почву, прояснит горизонт, приподнимет постепенно завесу, укажет дорогу, или, вернее, многочисленные тропинки, ведущие к новому общественному порядку. Безумцы те, кто думает, что имеют у себя в кармане подробный план этой неизвестной земли. А те, кто хочет сохранить нашу дикую степь в ее настоящем виде до тех пор, пока у нас не будет готов желанный план, это – враги рода человеческого» [58].
Однако без теории в борьбе обойтись невозможно. Надо, по крайней мере, знать, с чем борешься. Революционер не может не иметь представлений о ходе исторического процесса; чем они адекватнее, тем лучше он видит цель борьбы. У Бланки была своя, хотя и не оригинальная, система философско-исторических взглядов. Движущая сила истории – идеи; это положение Кондорсе, воспринятое затем Сен-Симоном и Контом, для Бланки – аксиома. Общий ход развития идет по нарастающей от индивидуализма (первобытного коммунизма не было) к коммунизму. Тормозят ход истории ложные идеи, в первую очередь – религия. Ее защищает власть. Отсюда задача революции – взятие власти с целью просвещения народа – «пролетариата», к которому относятся все трудящиеся. Классов Бланки не видит, считая «элементом человечества» индивидуума, отдельного человека. Его и следует просветить.
Мероприятия революционной власти должны расчистить поле для просветительской деятельности: уничтожить старый аппарат насилия, изгнать аристократов и священников. Остальное скрыто в тумане будущего.
«Возможно ли теперь же построить здание, из которого был бы изгнан капитал? Есть ли у нас план, материалы, все элементы этого совершенного дома? Сектанты говорят “да“, революционеры говорят “нет“, а между тем не существует истинных социалистов, кроме революционеров, потому что они много лучше охраняют будущее, принадлежащее социализму.
В этом отношении истинные социалисты приближаются к экономистам, требующим от правительства лишь поддержания порядка, ничего больше, никакого организованного вмешательства, только с той разницей, что экономисты призывают к такой деятельности правительства в пользу существующего общества, социалисты же – против этого организма, потому что он… осужден справедливостью» [59].
Все теоретические слабости бланкизма – замена научных аргументов моральным негодованием, непонимание классового характера государства, преувеличение его возможностей, волюнтаризм – сконцентрированы в этом откровенном признании.
Практика бланкизма, вытекающая из его теоретической неопределенности, представляла собой организацию заговоров. Представляется справедливым жесткое осуждение этой практики как «алхимии революции», а среды профессиональных заговорщиков, оторванных от реальной борьбы рабочих за свои права – как резерва полицейских осведомителей, данное Марксом и Энгельсом [60]. Личная честность Бланки и последствия его утопической программы находились в непримиримом противоречии.
На примере бланкизма видно, что признание неготовности народа к революции (народ стоит ниже задач, поставленных историей) порождает революционный этатизм (извне поднять народ на высоту его миссии); противоположный взгляд, не видящий в человеке изъянов, лежит в основе антиэтатизма, венцом которого стал анархизм.
Первым анархистом (анархо-коммунистом) Нового времени, очевидно, был Леже-Мари Дешан (1716-1774), монах-бенедиктинец, автор труда «Истина, или Истинная система» (опубликован только в XX веке), самый радикальный критик культуры со времен Диогена. Это первый утопический коммунист, который увидел связь имущественного неравенства с существованием государства и счел упразднение последнего не менее важным, чем упразднение первого. Мор, Кампанелла, Морелли, Мелье предполагали сохранить государство (а фактически – даже усилить); сквозь их утопии проступают черты утопии Платона: идеальное общество основано на господстве лучших и подчинении остальных. Но то, что естественно для идеолога неравенства, то неестественно для идеологов равенства.
В отличие от них Дешан более последователен. Государство и право – орудия насаждения неравенства. «Человек нуждается в законе, без устали повторяют наши моралисты, в том смысле, что он нуждается в оковах» [61]. Оковы эти, возможно, были необходимы в прошлом, но теперь ничто не мешает их разбить. Люди должны отказаться от всех явлений цивилизации, включая не только собственность, право, религию, но и науку, искусство, брак и т. д., бросить города и вернуться в состояние естественной дикости. Тогда единственным законом будет «естественный закон» – «склонность всякого существа к равенству, к единению, к совершенству Всего» [62], грубо попираемый в нынешнем, искусственном состоянии общества.
Итак, вместо неравенства в который раз предлагается равенство в нищете; новым является то, что равенство принимает форму не казармы, а стада. Антикультурный пафос Дешана вызывал возмущение и насмешки сторонников Просвещения, хотя его философские труды многие из них ценили весьма высоко.
Революционером Дешан не был: как и его менее радикальные современники, он уповал на реорганизацию общества по воле «верхов», которым пытался проповедовать свою систему, считая, что они страдают от существующего порядка не меньше бедняков, а возможностей изменить его у них больше. В общем, Дешан предвосхищает последующий анархизм своим требованием немедленного упразднения государства и наивной верой во всемогущество идей.
Анархизм XIX-XX веков – сложное явление, различные ветви которого сходятся лишь в неприятии власти. П. А. Кропоткин в книге «Современная наука и анархия» (1912) выделил три основные течения анархизма – анархо-индивидуализм М. Штирнера (1806-1856), который он справедливо считает не только поверхностным, но и реакционным, анархо-коммунизм М. А. Бакунина и промежуточное направление последователей признанного основоположника анархизма Пьера Жозефа Прудона (1809-1865).
Взгляды Прудона кратко определил М. И. Туган-Барановский (1865- 1919): «Во имя равенства он отвергал частную собственность в существующей форме; во имя свободы он отвергал социализм» [63]. Кропоткин замечает, что Прудон «стремился сделать капитал менее вредным при сохранении частной собственности, которую он ненавидел в душе, но считал необходимой гарантией для личности против государства» [64].
Нужно отметить, что сам Прудон считал себя противником частной собственности как таковой, более последовательным, чем любые другие социалисты. Но в итоге он, как и Руссо, оказывался защитником мелкой собственности от крупной, отвергающим, однако, государство и религию как формы сплочения мелких собственников. Его взгляды – своеобразный анархо-эгалитаризм, довольно плоско наследующий и Руссо, и Дешану.
Преобразование общества в сторону «равновесия собственности» должно происходить мирным путем: «Я хочу мирной революции… Новое общество должно быть свободным, естественным и необходимым развитием старого, и революция означает не только уничтожение прежнего порядка, но и его усовершенствование» [65]. Такая «революция» практически сливается с реформой.
В работах M.А. Бакунина (1814-1876) анархизм приобретает революционность, сохраняя непонимание законов общественного развития. Это опасная смесь; опасная не столько для врагов, сколько для приверженцев анархизма, так как неизбежно ведет к авантюрам.
Для Бакунина, как для любого идеолога, важна цель, а не причина. Цель – разрушение государства, являющегося абсолютным злом; это и есть революция; на это он и мобилизует своих сторонников. О государстве Бакунин писал много, зло и справедливо, однако анализа причин, по которым оно возникло, существует и, самое главное, не вечно, в его работах не найти. Не важно, кто построил Карфаген; важно, что он должен быть разрушен.
Кто же его разрушит? Не рабочий класс как таковой, а «тот нищенский пролетариат, о котором гг. Маркс и Энгельс… отзываются с глубочайшим презрением, и совершенно напрасно, потому что в нем, и только в нем, отнюдь же не в буржуазном слое рабочей массы, заключается и весь ум, и вся сила будущей социальной революции» [66]. Поскольку социальная революция не ограничена национальными рамками, она – «всемирный бунт против всякого государства», то союзником люмпен-пролетариата развитых государств будет крестьянство их отсталых соседей – России, Испании, Португалии и т. д. Любой бунт против любого государства Бакунин приветствует; те, кто не хочет бунтовать, вызывают у него отторжение безо всякой попытки разобраться в причинах. Отсюда его симпатии к маргиналам, предвосхищающие аналогичные симпатии Г. Маркузе.
Когда же он все-таки доходит до причин революции, у него получается следующее. Исходный пункт – нищета и отчаяние; это то положение, до которого господствующие слои доводят народ. Долго оставаться в этом положении невозможно. Нужно дело – дело освобождения. «Но и нищеты с отчаянием мало, чтобы возбудить Социальную Революцию… Для этого необходим еще общенародный идеал, вырабатывающийся всегда исторически из глубины народного инстинкта… нужно общее представление о своем праве и глубокая, страстная, можно сказать религиозная вера в это право» [67]. Слово сказано – вера. Вот что двигает историю. После этого не суть важно, коренится ли потребность бунта в «человеческой природе», как иногда утверждает Бакунин, налегая на эту испытанную подпорку любых шатких конструкций, как на костыль, или вызывается пропагандой молодых интеллигентов-анархистов, или даже экономическими условиями.
Надо отдать должное Бакунину – он не пытается придать своим построениям научный вид. Отнюдь. Он прямо объявляет науку разновидностью идеологии: ученым «не должно давать никаких привилегий и не признавать за ними другого права, кроме общего права свободы проповедовать свои убеждения, мысли и знания…Кто согласится отдать свою судьбу в руки ученых, в руки попов науки? Зачем тогда вырывать ее из рук христианских попов?» [68] Здесь предвосхищен уже не только Г. Маркузе, но и П. Фейерабенд.
Анархизм и наука несовместимы – это Бакунин доказал, и в этом его заслуга. Поэтому научное обоснование анархизма, предпринятое П. А. Кропоткиным (1842-1921), изначально было обречено на эклектику.
Как теоретик анархии и критик государства, Кропоткин по большей части повторяет Бакунина. Государство – зло; революция близка и в подготовке не нуждается. Она естественна и движима эмоциями – не столько отчаянием (как у Бакунина), сколько надеждой. Результатом ее будет анархический коммунизм. «Но наш коммунизм не есть коммунизм фаланстера или коммунизм немецких теоретиков-государственников. Это – коммунизм анархический, коммунизм без правительства, коммунизм свободных людей» [69].
Кто, как и почему совершает революцию? «Отвергая теорию классовой борьбы, – пишет Р. Н. Блюм, – Кропоткин далек от понимания реальной роли классов и социальных групп… В городах участником революции будет весь народ, за исключением крупных собственников и государственных чиновников. Причем весь народ, оказывается, заинтересован не просто в революции, а в коммунистической революции. Наивность такого представления о недифференцированном народе бросается в глаза» [70]. Революция будет в основном мирной; возможно, вначале это будут локальные революции, которые впоследствии обязательно сольются в одну мировую.
Объяснение наивного оптимизма Кропоткина-анархиста дает Кропоткин-историк, автор «Великой Французской революции» (1908) и ряда других работ. Для него ясно, что «революции, т. е. периоды ускоренной эволюции, ускоренного развития и быстрых перемен, так же сообразны с природой человеческого общества, как и медленная, постепенная эволюция» [71]. При этом «революция есть нечто неизмеримо большее, чем ряд восстаний в деревнях и городах; большее, чем простая борьба партий… и гораздо больше, чем простая перемена правительства, подобная тем, какие происходили во Франции в 1830 и 1848 годах. Революция – это быстрое уничтожение… учреждений, устанавливавшихся веками… Это – распадение, разложение в несколько лет всего того, что составляло… сущность общественной, религиозной, политической и экономической жизни нации» [72] и одновременно – зарождение нового порядка. Эстафета революции передается от страны к стране (Англия – Франция – в будущем Россия), причем каждая из них двигает вперед все человечество.
После уяснения этих истин перед Кропоткиным, как перед любым историком, неизбежно встают вопросы о движущих силах и о периодизации исторического процесса, т. е. вопросы философско-исторические. Волюнтаризм Бакунина отброшен – надо найти ему замену.
Взгляды Кропоткина в кратком изложении таковы. В вопросе периодизации истории он принимал популярный в начале XX века плюрализм и циклизм («Развитие человеческих обществ… не было непрерывно. Оно несколько раз начиналось сызнова – в Индии, Египте, Месопотамии, Греции, Риме, Скандинавии и Западной Европе – каждый раз исходя из первобытного рода и затем сельской общины» [73]), но без последовательности О. Шпенглера, приближаясь скорее к А. Тойнби в признании передачи опыта от одной цивилизации к другой. Рубеж XIX-XX веков – очередной канун гибели старого (на этот раз – буржуазного) мира и рождения нового. Это закат Европы и восход всемирного анархо-коммунизма.
Движущей силой истории Кропоткин считал фактор «взаимной помощи», т. е. врожденной всему живому потребности альтруизма. «Все общественные формы, через которые проходят человечество, имеют тенденцию к застою. Кропоткин считает, что устаревающие формы, в которых претворялась взаимная помощь, вступают в противоречие с новыми требованиями развивающейся личности» [74]. Противоречие разрешается революцией.
По содержанию понятие «взаимной помощи» восходит через Конта и Спенсера к Юму, Шефтсбери и дальше – к Аристотелю и стоикам, находящим у живых существ врожденную социальность.
Это типичная для немарксистской философии абсолютизация социальности, обычно развиваемая в противовес другой крайности – абсолютизации индивидуальности (Эпикур, Макиавелли, Гоббс, Мандевиль, Гельвеций и др.), исходящей из того, что первичны независимые индивидуумы. Устоявшихся терминов для них нет, поэтому применю предложенные мною – «эгоцентрический» и «социоцентрический» подходы [75].
Для «социоцентристов» общество – реализация врожденной социальности; для «эгоцентристов» – договор людей-атомов.
Кропоткин, будучи последователем Дарвина, противопоставлял социоцентрическую концепцию взаимопомощи как подлинный дарвинизм эгоцентрическому социал-дарвинизму. Отсюда – его непризнание классовой борьбы (либо борьба, либо солидарность) и неприязнь к политике (неизбежность революции заложена в основе мироздания).
По форме же действия в истории – уничтожению застывших форм и созданию новых – «взаимная помощь» напоминает «жизненный порыв» французского философа Анри Бергсона (1859-1941), также популярного в то время и повлиявшего, кстати, и на А. Тойнби.
В общем, Кропоткин не оригинален ни как анархист, ни как философ. Оригинальность его состоит в том, что он был философом среди анархистов и анархистом среди философов. Популярные в его время идеи были приспособлены им для обоснования анархической революции, которую он считал полностью подготовленной эволюционным развитием капитализма.
Неадекватность теории Кропоткина историческим реалиям проявилась в 1914-1917 годах, когда глава анархистов выступил за войну до победного конца и за классовый мир, т. е. против революции, в России. Если первое связано с общей анархистской антипатией к Германии, то второе – следствие надежд на всемогущий фактор «взаимной помощи».
Адаптация идей анархизма к потребностям рабочего движения породила на рубеже XIX-XX веков анархо-синдикализм. Это весьма аморфное идеологическое течение, представителями которого были Э. Пуже, Г. Лягарделль, Г. Эрве (Франция), Э. Леоне, А. О. Оливетти, Артуро Лабриола – брат известного марксиста Антонио Лабриолы (Италия), Я. Новомирский, Л. Козловский (Россия) и другие. Наиболее крупный философ анархо-синдикализма – Жорж Сорель (1847-1922), испытавший сильное влияние Ницше и Бергсона.
С прочими формами анархизма анархо-синдикализм роднит неприятие власти и борьбы за власть (политики) – в практической деятельности; неприятие науки и научного подхода к социальным проблемам – в теории.
Есть и существенное отличие. Анархо-синдикализм, поскольку он обращен к интересам рабочих, предполагает организованные действия. Анархизм и организация – ключевое противоречие анархо-синдикализма, которое его идеологи решали следующим путем. Борьба за власть и партия как орудие этой борьбы отвергаются. Вместо партии предлагаются синдикаты (профсоюзы), не отрывающиеся от класса; вместо взятия власти – «прямые действия», завершением которых станет всеобщая социальная забастовка, равная социальной революции. Она приведет к гибели буржуазного государства и тем самым – всей системы угнетения. Рабочим не придется создавать свое государство, втягиваясь в порочный круг господства и подчинения: революция означает конец всякой власти.
«Через политическую революцию к экономической – такова программа социал-демократии. Прямо к социальной революции, ко всеобщей экспроприации, к коммунизму – таков лозунг анархизма», – определил отличие двух идеологий анархист М.Корн [76]. «Мы хотим произвести социальную революцию, а не политическую, – писал Э. Пуже. – Это два разных явления. Это две тактики, ведущие в противоположные стороны» [77].
Желание немедленной коммунистической революции побуждало к нереальному требованию полного слияния класса и его организации (синдиката, который не должен превратиться в партию, стоящую над классом, за что анархисты не уставали критиковать социал-демократов). Революцию делает народная стихия. Но стихию надо организовать (парадокс анархо-синдикализма). Организация стихии извне, на научной основе, неприемлема – это переход на позиции марксизма, поэтому внутреннюю организующую силу приходится по-ницшеански искать в жизненных инстинктах, в чем особенно преуспел Ж. Сорель.
Иррациональная сущность человека требует мифа как стимула к действию. Социализм – миф, и этим он хорош. «Всеобщая забастовка есть именно та мифологическая концепция, в которой заключается весь социализм; совокупность образов, способных вызвать именно те чувства, которые соответствуют различным проявлениям социалистической борьбы против современного общества» [78].
Миф организует массу на «прямые действия», тем самым творцы мифа стоят над ней. Насилие прекрасно само по себе; классовая борьба – потому что насильственна. Враждебность к разуму и науке доходила у Сореля до призыва «Смерть интеллигентам!» То, что лишь проглядывало в бессистемных заметках Бакунина, в книге Сореля «Размышления о насилии» (1906) приобретает форму законченного антигуманизма, «левого ницшеанства». Так отрицание законов истории вело к волюнтаристскому культу элиты, насилия и мифа.
Вполне понятно, что на подобной основе демократическое требование не отрывать организацию от массы (наиболее привлекательное в анархизме) становилось демагогией, высоко оцененной фашистами, в чьих рядах закончили свою эволюцию многие анархо-синдикалисты, в том числе французские. Муссолини называл Сореля своим учителем: «За то, что я есть, я благодарю Жоржа Сореля» [79]. То, что в теории должно было стать слиянием класса и его организации, оказалось на практике их подчинением государству, той самой властью немногих, против которой изначально выступал анархизм. Поклонение стаду кончилось поклонением пастуху.
Но и в том случае, когда требование безвластия перевешивает требование организации – когда анархизм остается революционным в идеологии – он все равно неспособен решить проблему социальной революции на практике. Отказ от вхождения во власть, от парламентаризма, от любых реформ ведет к тому, что единственным средством борьбы остаются «прямые действия», например, захват предприятий. Эти действия принципиально незаконны, так как анархисты не желают иметь дело с законотворчеством в буржуазных парламентах.
Реформировать буржуазное общество – значит, по словам Сореля, «признавать частную собственность». Радикализм, обоснованный подобным образом, стоит на двух глиняных философских ногах: признание несовместимо с отрицанием (метафизика); признание явления равнозначно его возникновению, а непризнание – уничтожению (идеализм). Каков же итог непризнания? Незаконные «прямые действия» – это не что иное, как бандитизм, а организация, занимающаяся ими – банда. Получается гораздо больший отрыв от масс и больший вред для дела освобождения труда, чем обюрокрачивание или обуржуазивание приходящих к власти партий рабочего класса, будь то коммунистические или социал-демократические.
Анархизм нетерпелив, и возводит свое нетерпение в революционную добродетель. Он обещает всем все и сразу: «Всякие рассуждения о том, к чему готов и к чему не готов народ, бывают всегда ложны, – писал М. Корн. – Мы вычеркиваем из нашего обсуждения вопросы о достижимости нашего идеала и подготовленности массы» [80]. Когда же оказывается, что народ все-таки не готов, пропуском в анархистский рай становится антисоциальность; люди, не желающие порвать с обществом, третируются как обыватели. Поэтому итог анархистских исканий в области теории революции – чисто негативный.
Незаурядность личностей Бакунина и Кропоткина несомненна, однако как метод познания общества волюнтаризм первого и биологизм второго абсолютно бесперспективны. Они устарели, еще не появившись, так как к тому времени Карлом Генрихом Марксом (1818-1883) и Фридрихом Энгельсом (1820-1895) было создано материалистическое понимание истории.
Исторический материализм и проблема революции
В историческом материализме проблема революции получает, наконец, научное разрешение, будучи встроенной в систему материалистического понимания истории.
Определяется наиболее общая причина социальной революции как таковой – конфликт старых отношений собственности с развитой ими производительной силой общества. «Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции» [81]. Эти слова К. Маркса цитировались очень часто, но от этого не стали менее верными. Замечу, что в данном случае Маркс не говорит о том, что конфликт разрешается угнетенными массами, т.е., что революция обязательно происходит «снизу». Между тем в советском истмате эти слова Маркса часто трактовались именно в пользу революции «снизу» [82], что никак не согласовывалось с исторической реальностью.
Однако в другом вопросе полной четкости нет и у самого Маркса: возникают ли новые отношения собственности до или после политического переворота? Иначе говоря, власть берет уже сформировавшийся в недрах старого общества класс или же класс, возникающий в ходе самой революции?
Данная проблема в истмате признавалась и в общих чертах (без введения терминов) была решена: буржуазные и социалистические революции различались по признаку возникновения новых отношений собственности – до или после революции [83].
Первый случай – наиболее очевидный. Этому типу революции, который я буду называть революция-замещение, наиболее полно соответствует буржуазная революция.
Но нет никаких оснований считать второй тип перехода власти нереволюционным, так как старые отношения собственности ликвидируются и в этом случае. Смена одного строя другим может проходить в форме революции-возникновения. Таковы все революции «сверху», наличие которых не вызывало сомнений у основателей марксизма [84]. Революцией-возникновением будет и социалистическая революция.
Революция происходит при подъеме, а не при упадке. Революции – концентрированное выражение прогресса, а не регресса, поэтому они – «локомотивы истории» [85]. Это продолжение эволюционного прогресса другими средствами, а не деструктивный бунт. Это важно подчеркнуть, потому что в западной социологии такой взгляд приписывается исключительно Токвилю, а Марксу – бакунинское видение источника революции в нищете и отчаянии. «Существуют две противостоящие друг другу модели – Маркса и де Токвиля. Согласно одной, народная революция – продукт обнищания, согласно другой, революция, напротив, результат процветания» [86], – пишет нидерландский социолог и востоковед Биллем Фредерик Вертхайм. Но различие взглядов Маркса и Токвиля не в этом. Токвиль непоследователен в признании прогрессивности революций, считая, что их можно и нужно избегать; Маркс последователен, считая их неизбежными.
Очень ценно разделение подлинных задач революции и их осознания ее участниками. По словам Энгельса, «действительные, не иллюзорные задачи революции всегда разрешаются в ходе этой революции» [87]. Социальные революции в конечном счете непобедимы.
Это логически вытекает из объективной обусловленности революций. Поэтому даже убежденные противники революции порою должны выполнять ее программу, диктуемую потребностями развития данного общества. («Реакция, – говорит Маркс, – выполняет программу революции» [88].) В противном случае общество просто погибнет.
Прояснялось соотношение политической и социальной революции: «Каждая революция разрушает старое общество, и постольку она социальна. Каждая революция низвергает старую власть, и постольку она имеет политический характер» [89]. Речь, конечно, идет именно о социальных революциях, включающих переход власти (политическую революцию), а не о простой смене режима.
Наконец, революции, приведшие к новой стадии истории (общественно-экономической формации), имеют значение не только для тех обществ, где они произошли, но и для человечества в целом: «Революции 1640 и 1789 годов не были английской и французской революциями; это были революции европейского масштаба… Буржуазия победила в них; но победа буржуазии означала тогда победу нового общественного строя… Эти революции выражали в гораздо большей степени потребности всего тогдашнего мира, чем потребности тех частей мира, где они происходили, т. е. Англии и Франции» [90].
Однако и здесь сказано не все. Не учитывается возможность таких революций, при которых новый строй возникает в новом, не существовавшем прежде, обществе. Именно такова была Нидерландская буржуазная революция. Республика Соединенных провинций возникла как капиталистическое общество.
Уметь понять прошлое – значит уметь предвидеть будущее. Соответственно, переход к новому – бесклассовому – обществу Маркс и Энгельс видят в пролетарской революции, которая, во-первых, произойдет тогда, когда капитализм исчерпает свои позитивные возможности; во-вторых, произойдет политическим путем, но не остановится на захвате власти революционной партией, а, напротив, приведет к отмиранию государства; в-третьих, будет иметь глобальный характер.
«Наши интересы и наши задачи заключаются в том, чтобы сделать революцию непрерывной до тех пор, пока все более или менее имущие классы не будут устранены от господства, пока пролетариат не завоюет государственной власти, пока ассоциация пролетариев не только в одной стране, но и во всех господствующих странах мира не разовьется настолько, что конкуренция между пролетариями в этих странах прекратится и что, по крайней мере, решающие производительные силы будут сконцентрированы в руках пролетариев. Для нас речь идет не об изменении частной собственности, а об ее уничтожении, не о затушевывании классовых противоречий, а об уничтожении классов, не об улучшении существующего общества, а об основании нового общества» [91].
Смерть капитализма, считают Маркс и Энгельс, неизбежна – она произойдет, когда капиталистические производственные отношения станут тормозом на пути общественного развития. Это подтверждается тенденцией нормы прибыли к понижению. Норма прибыли, ставшая меньше определенной величины [По данным современных исследований — 2,5-4 % («Контраргументы и факты», май 1993 года; материалы изданы отд. брошюрой «Альтернатива — прогресс»][92], перестает стимулировать развитие производства. Никакой иной эксплуататорский класс не идет на смену буржуазии. Новым стимулом должна стать общественная собственность на средства производства. Результатом революции станет бесклассовое (коммунистическое) общество.
Трудности, с которыми сталкивается в данном случае марксизм, являются продолжением его достижений. Неясно, как осуществится пролетарская революция. Неясно, как именно произойдет отмирание пролетарского государства после победы пролетарской революции. Наконец, неясно, что будет с неевропейскими странами, где нет пролетариата.
В этом плане интересно одно из поздних (12.09.1882) писем Ф. Энгельса К. Каутскому: «Вы спрашиваете меня, что думают английские рабочие о колониальной политике? То же самое, что они думают о политике вообще: то же самое, что думают о ней буржуа… рабочие преспокойно пользуются вместе с ними колониальной монополией Англии и ее монополией на всемирном рынке» [93].
Перед нами – одно из первых свидетельств союза буржуазии и пролетариата Запада в деле ограбления колоний. Энгельс явно недооценивает масштабы этого явления – они ничуть не влияют на его революционный оптимизм. Он считает, что колонии скоро обретут независимость, и чем быстрее, тем лучше. «У нас будет довольно работы у себя дома. Раз только реорганизована Европа и Северная Америка, это даст такую колоссальную силу и такой пример, что полуцивилизованные страны сами собой потянутся за нами; об этом позаботятся одни уже экономические потребности. Какие социальные и политические фазы придется тогда проделать этим странам, пока они дойдут тоже до социалистической организации, об этом, я думаю, мы могли бы выставить лишь довольно праздные гипотезы» [94]. Итак, сначала пролетарская революция на Западе и освобождение колоний, затем – подтягивание бывших колоний до уровня бывших метрополий.
Из всего сказанного Энгельсом в данном случае пока что оправдалось только одно: колонии добились политической независимости. Но это не отделило их от Запада; Энгельс не предвидел масштабов глобализации, одной из сторон которой является неоколониализм, а другой – сопротивление ему, принимающее варварские формы терроризма.
Будущая революция представлялась Энгельсу весьма и весьма схематично. «Пролетариат берет государственную власть и превращает средства производства прежде всего в государственную собственность, – писал он в работе “Развитие социализма от утопии к науке“ (1880). -…Но тем самым он уничтожает самого себя как пролетариат, тем самым он уничтожает все классовые различия и классовые противоположности, а вместе с тем и государство как государство» [95]. Государство, как пишет Энгельс, не «отменяется», а отмирает.
Сам тезис возражений не вызывает. Действительно, государство невозможно отменить немедленно и невозможно сделать вечным. Оно есть, пока есть потребность в нем, и исчезнет вместе с этой потребностью. У общества эта потребность должна исчезнуть. Но исчезнет ли эта потребность у тех, кто будет осуществлять управление? Маркс и Энгельс считают: да. Анархисты считают: нет.
Неизбежно было столкновение позиций марксизма и анархизма.
Работа Бакунина «Государственность и анархия» (1873) во многом посвящена именно спору с марксистами по вопросу о роли и судьбе государства в будущей революции. Маркс, как известно, сделал конспект книги Бакунина, прокомментировав его взгляды; эта заочная полемика представляет интерес по сей день.
Многие обвинения Бакунина в адрес Маркса вызваны просто личной неприязнью (Маркс обвиняется в зависти к Бисмарку и стремлении занять его место во главе Германии), а также неприязнью к Германии, перерастающей в неприязнь к немецкому народу. Высказывания Бакунина о немцах носят расистский характер – немцы отличаются тупоумием, тупостью чувств, послушанием, это самый нереволюционный народ в Европе, поэтому он рождает таких псевдореволюционеров, как Маркс и Энгельс и т.д. Тем не менее, если отбросить явное пустословие, остается кое-что, к чему следует прислушаться.
«Спрашивается, – пишет Бакунин, – если пролетариат будет господствующим сословием, то над кем он будет господствовать? Значит, останется еще другой пролетариат, который будет подчинен этому новому господству, новому государству» [96].
«Это значит, – отвечает Маркс, – покуда существуют другие классы, в особенности класс капиталистический, покуда пролетариат с ним борется (ибо с приходом пролетариата к власти еще не исчезают его враги, не исчезает старая организация общества), он должен применять меры насилия, стало быть, правительственные меры…
Классовое господство рабочих над сопротивляющимися им прослойками старого мира должно длиться до тех пор, пока не будут уничтожены экономические основы существования классов» [97].
Ответ убедителен. Но каким образом будет организовано это господство рабочих – диктатура пролетариата? Бакунин убежден, что «с какой точки зрения ни смотри на этот вопрос, все приходишь к тому же самому печальному результату: к управлению огромного большинства народных масс привилегированным меньшинством. Но это меньшинство, говорят марксисты, будет состоять из работников. Да, пожалуй, из бывших работников… которые перестанут быть работниками…» [98]
Маркс считает этот аргумент столь же легковесным, как и предыдущий: «Не больше, чем теперь фабрикант, который не перестает быть капиталистом потому, что стал членом муниципального совета» [99].
На этот раз цель не достигнута. Любые сравнения власти буржуазии с властью пролетариата неправомерны. Между диктатурой буржуазиии диктатурой выходцев из буржуазии различие несущественно, но между диктатурой пролетариата и диктатурой выходцев из пролетариата – огромно. Как предотвратить подмену? Маркс не отвечает.
Тезис Бакунина не опровергнут. Он имеет полное право сказать: «Никакая диктатура не может иметь другой цели, кроме увековечения себя» [100].
Но, поскольку сам он не предлагает ничего, кроме общих фраз («Свобода может быть создана только свободою, т. е. всенародным бунтом и вольною организациею рабочих масс снизу вверх…» [101] Значит, «верх» все-таки неизбежен?), спор революционного этатизма и антиэтатизма остается незаконченным.
Вопрос о роли госаппарата в построении социализма волновал многих марксистов, но ответ найден не был. Так, Н.И.Бухарин (1888-1938) в книге «Теория исторического материализма» считает, что «тенденция к выделению руководящего слоя как классового зародыша неизбежно будет налицо. С другой стороны, она будет парализоваться двумя противоположными тенденциями: во-первых, ростом производительных сил, во-вторых, уничтожением монополии образования» [102]. Согласиться с автором можно только в том случае, если уже доказана неантагонистичность интересов госаппарата и трудящихся, а это он доказать не берется. Если антагонизм есть, то для его ликвидации нужна новая революция. Ведь в капиталистическом обществе ни рост производительных сил, ни уничтожение монополии образования не лишили буржуазию власти.
Однако гораздо более острой, чем проблема послереволюционного переустройства мира, являлась проблема осуществимости самой пролетарской социалистической революции. К концу XIX века рабочее движение в развитых капиталистических странах заставило буржуазию пойти на существенные уступки, положившие начало обуржуазиванию пролетариата. Экономической базой этого явления, позволившего буржуазии сохранить свое господство, были и остаются как рост производительности труда на Западе, так и эксплуатация колоний и зависимых стран, поддерживающая высокую норму прибыли.
Неизбежно было изменение идеологии западного рабочего класса, выразившееся в так называемой «ревизии марксизма». Главным ее принципом стал отказ от социалистической революции. Основоположник данного направления Эдуард Бернштейн (1850-1932) писал в книге «Исторический материализм» (1899): «Здесь и в нижеследующем слово: революция – будет употребляться исключительно в политическом его значении, как равнозначащее восстанию, т. е. внезаконному насилию. Для обозначения понятия коренного изменения общественного режима будет употребляться выражение: “социальное преобразование“, оставляющее вопрос о средствах открытым Цель этого различия – избегнуть всяческих неточностей и двусмысленностей» [103]. Но заявленная Бернштейном цель как раз не достигнута: термин «социальное преобразование» ничуть не яснее термина «социальная революция». Как отметил Карл Каутский (1854-1938) в ответной работе «К критике теории и практики марксизма (Анти-Бернштейн)» (1899), в термине «социальное преобразование» «находит себе выражение принципиальная противоположность нового общественного строя старому – противоположность, которую местами отрицает сам Бернштейн» [104]. Четкость формулировок вообще не была свойственна Бернштейну, что хорошо показано К. Каутским в данной работе.
Спор идет не о словах и даже не о методах. Спор идет о целях. В этой же работе Бернштейн утверждает, что феодальные отношения надо было уничтожить, а капиталистические – только развивать, ибо они достаточно гибки, чтобы приспособиться к любым требованиям прогресса [105]. Нечто похожее в середине XIX века можно было прочитать у Токвиля. Революции, установившие капитализм, оправданны; революции против капитализма – нет. В лице Токвиля вечность капитализма утверждало обуржуазившееся дворянство, в лице Бернштейна – обуржуазившийся пролетариат. Тогда же обделенные «низы» пролетариата обрели свою идеологию в анархо-синдикализме.
Если и был смысл вводить новый термин, то только следующий: «социальное преобразование» капитализма не подразумевает переход власти, оставаясь частью эволюции капитализма.
Весьма скоро на позиции ревизионистов (правых социал-демократов) по вопросу о революции перешли и центристы, среди которых выделяются К. Каутский и менее известный, но более, на мой взгляд, талантливый Генрих Кунов (1862-1936).
Обратимся к упомянутой работе К. Каутского «Анти-Бернштейн». Что понимает Каутский под революцией? Социальная революция – «цель, которую принципиально ставят перед собой»; политическая революция – «политическое потрясение, ускоряющее политическую жизнь нации и заставляющее ее пульс биться с полной силой, в противоположность контрреволюции, т. е. такому потрясению, которое парализует политическую жизнь» [106]. Как они соотносятся – неясно, но Каутский явно склонен разделить их.
Упрекая Бернштейна за сведение революции к вооруженному восстанию («революции в полицейском смысле»), Каутский должен был бы показать, что существуют иные формы революции. Но такая постановка вопроса отсутствует. Социалистический «переворот, – пишет Каутский, – надо понимать не в полицейском смысле, не в смысле вооруженного восстания» [107]. А в каком? Будет ли революцией мирный приход к власти социал-демократической партии? Ответа нет. «Начиная с Лассаля, наша партия стремится ясно установить различие между революцией с помощью цепов и вил – и социальной, и доказать, что она принципиально стремится только к последней» [108] – к цели, скрытой в тумане неизвестно сколь далекого будущего. Приход к власти социал-демократов стоит на повестке дня; социальная революция – нет. Бернштейн связывал власть партии рабочего класса и социалистическое преобразование общества, считая то и другое несвоевременным; Каутский – разделил.
Практически Каутский согласился с отношением оппонента к проблеме революции (она проходит «с помощью цепов и вил»). Разногласия сводятся к следующему: Бернштейн считает, что поскольку для социалистической революции нет объективных условий, социал-демократам не следует стремиться к власти; Каутский считает, что к власти стремиться надо, обходя вопрос о том, будет ли этот приход к власти социалистической революцией.
Аналогична позиция Г. Кунова. Также разделив понятия «политическая революция» и «социальная революция», он также счел, что вторая вообще возможна без первой, т.е. без перехода власти [109]. Мирный переход власти также не включен Куновым в понятие «революция», отчего его прежде логичное и последовательное изложение исторического материализма именно в этом вопросе приобретает оттенок неприятной софистики. В отличие от Каутского, часто менявшего свою позицию [110], Кунов прямо утверждал, что капитализм в обозримом будущем непреодолим.
С научной точки зрения взгляды Бернштейна и его последователей – явная идеологическая подтасовка, что было отмечено левыми социал-демократами. «Кто высказывается за законный путь реформ вместо и в противоположность завоеванию политической власти и общественному перевороту, – писала Роза Люксембург (1871-1919), – выбирает на самом деле не более спокойный, не более надежный и медленный путь к той же цели, а совершенно другую цель, именно – вместо осуществления нового общественного порядка только незначительные изменения в старом» [111].
Однако, как всякая идеология, ревизионизм имел основу – интересы, в данном случае – изменившиеся интересы западного рабочего класса, значительная часть которого более не нуждалась в революции. Пролетарская революция в развитых капиталистических странах стала невозможна и невозможна по сей день.
В большинстве зависимых стран, остающихся аграрными, она тем более невозможна по причине отсутствия или слабости пролетариата. Но возможна ли она в тех из них, где идет индустриализация и появился пролетариат? Такой страной в начале XX века была Россия.
Революция в России и ее результаты рассмотрены в 3 главе; пока что выскажу свое мнение: в СССР существовал способ производства, известный под названием «азиатского». Более верным представляется термин «политарный», введенный доктором исторических наук Ю. И. Семёновым (р. 1929), давшим наиболее полную концепцию возникновения неополитаризма (или индустриального политаризма) в СССР [112]. Подчеркну, что Ю. И. Семёнов не только ввел термин «политаризм», но и обосновал концепцию разных типов политаризма [113]. С его точки зрения, которую я полностью разделяю, сущностью политаризма является то, что частная собственность (собственность части общества) на средства производства принимает общеклассовый (а не персональный) характер и потому выступает в форме государственной собственности; классом-собственником является госаппарат. Политарных способов производства в истории было несколько, и они отличались друг от друга. Вспомним, что и рабовладельческих способов производства было два (античное и плантационное рабовладение), и они отличались друг от друга. Неополитаризм СССР был не возвратом к Древнему Востоку, а новым, прежде не существовавшим, способом производства.
Социалистической революции не произошло.
Таким образом, марксистская теория и практика социалистической революции будущего оказалась в тупике, где и пребывает по сей день, пока что не доказав свою научность. Революция на Западе пролетариату пока не нужна; революция в России не привела к социализму; победа мировой революции все еще невозможна.
Результаты применения материалистического понимания истории к революциям прошлого будут рассмотрены во 2 главе.
Проблема революции занимает большое место в трудах Антонио Грамши (1891-1937). Известная «концепция гегемонии», разработанная им, призвана дать общую картину тактики революционной борьбы. Кратко изложу ее основные положения, не углубляясь в детали, понимание которых крайне затруднено эзоповым языком, вынужденно примененным Грамши в условиях тюремного заключения в фашистской Италии (1926-1937). Иносказания Грамши до сих пор вызывают споры среди исследователей-«грамшеведов» [114]. По этой же причине я не привожу цитаты: к каждой из них нужен комментарий об особенностях словоупотребления.
Общепризнанные положения «концепции гегемонии» таковы. Ни один класс не приходит к власти без союзников. Для того чтобы союз был успешен, класс-гегемон должен внутренне измениться, преодолев сначала «экономико-корпоративную» стадию своего сознания, а затем – классовый эгоизм, т. е. осознать сначала себя как единый класс, а затем – свою роль в истории и обязанности по отношению к союзникам.
Преодоление эгоизма – преодоление подчиненности базису. Автоматически этот процесс не произойдет – его должна организовать интеллигенция. Интеллигенция делится на выдвинутую классом («органическую») и унаследованную от прошлого («традиционную»). Первая должна перетянуть на свою сторону вторую [115]. Затем они вместе осуществляют изменение сознание остальной части класса-гегемона.
Успех не гарантирован: пример неосуществленной гегемонии Грамши видит в истории итальянской буржуазии Возрождения, не сумевшей вступить в союз с крестьянами против феодалов [116]. Неполнота гегемонии отличала итальянскую буржуазию и в XIX веке [117], а в XX – привела к фашизму. Всего этого, по Грамши, можно было избежать при проведении правильной линии в вопросе гегемонии. Буржуазия Италии, а конкретно – выдвинутая ею интеллигенция, в прямом смысле виновна в упущенных возможностях.
Субъективному фактору в революции Грамши придает решающее значение: классы как политические силы существуют, когда осознают себя. Объективно существуют только «социальные группировки» в производстве (есть определенное количество городов, в которых есть определенное количество предприятий, на которых работает определенное количество людей) [118]. Превращение «социальных группировок» в классы идет путем выработки самосознания. То есть объективно существуют нерифмованные фразы, которые лишь в сознании господина Журдена становятся прозой. С этой точки зрения, например, класса рабов не существовало.
Подчеркивание роли самосознания и альтернативности исторического развития чревато волюнтаризмом. На мой взгляд, безоговорочное причисление Грамши (как и Д. Лукача, и Л. Альтюссера) к марксистам не вполне оправдано. Никто из них не придерживался материалистического понимания истории. Философская позиция Грамши гораздо ближе к прагматизму или к часто цитируемому им Макиавелли. По крайней мере, обусловленность поступков человека «доблестью» (virtu) понятнее для него, чем обусловленность производственными отношениями. Профессиональные революционеры всегда тяготеют к волюнтаризму. Марксизм оказал на Грамши влияние, но вряд ли стал основой его взглядов. Это, конечно, не ставит под сомнение его антибуржуазную и антифашистскую политическую позицию, но снижает ценность его вклада в теорию революции.
Немарксистские концепции революций
Немарксистские исследования революции весьма обширны, хотя, на мой взгляд, не отличаются глубиной. Во второй половине XIX века само собой разумеющимся считалось плавное развитие общества, без скачков; революции казались отклонениями. Этому времени соответствовал «социальный реализм» в общественных науках (О. Конт, Г. Спенсер, Э. Дюркгейм), уподоблявший общество организму. Эволюция – нормальное состояние организма. Революция – болезнь организма. Она бесплодна и бесполезна.
XX век принес понимание если не неизбежности совершения, то частой наблюдаемости фактов революций. Последовали попытки вскрыть их причины, что в принципе невозможно вне обращения к базису, т. е. вне материалистического понимания истории. Поэтому крайне многочисленные концепции революции XX века весьма однообразны.
Начало «социологии революции» (термин П. Сорокина) было положено в первой четверти века, а с 1960-х годов выход книг, в основном в США, приобретает характер лавины: Б. Адамс – «Теория социальной революции» (1913); Г. Лебон – «Психология революции» (1913); П.Сорокин – «Социология революции» (1925); Л. Эдварде – «Естественная история революции» (1927); К. Бринтон – «Анатомия революции» (1938); Дж. Питти – «Процесс революции» (1938); X. Арендт – «О революции» (1963); С. Хантингтон – «Политический порядок в меняющихся обществах» (1968); Ч. Джонсон – «Революция и социальная система» (1964) и «Революционное изменение» (1968); П. Калверт – «Революция» (1970) и «Политики, власть и революция» (1983); С. Вагнер – «Конец революции: новая оценка сегодняшних восстаний» (1971); М. Риджеи – «Стратегия политической революции» (1973); В. Ф. Вертхайм – «Эволюция и революция: волйы освобождения» (1974); М. Хэгопиан – «Феномен революции» (1975); А. Коэн – «Теории революции: введение» (1975); Т. Скокпол – «Государства и социальные революции» (1978); С. Тэйлор – «Социальная наука и революции» (1984) и т.д.
Некоторые авторы выделяют внутри «социологии революции» поведенческие (П.Сорокин), психологические (Дж.Дэвис, Т. Гарр), структурные (Т. Скокпол) и политические (Ч.Тилли) концепции [119]; другие – политико-правовые (К. Бринтон, X. Арендт, Ч. Тилли), психологические (Г. Лебон, П. Сорокин, Дж. Дэвис) и социально-структурные (Ч. Джонсон, Б. Мур, Т. Скокпол) [120]. Возможны и другие классификации, но вообще грани здесь весьма условны.
Общим является рассмотрение психологического или управленческого аспекта революции, или обоих сразу. Революция выводится из поведения людей или из потребностей управления людьми, но не из закономерностей развития общества, потому что таковые по сути не признаются. С точки зрения основателя «социологии революции» П. А. Сорокина (1889-1968) революции происходят вследствие подавления базовых инстинктов людей – пищевого, полового, самосохранения и др.
Симптоматично название книги американского социолога Т. Гарра – «Почему люди бунтуют» (1970). Этим (тоже важным) вопросом «социология революции» подменяет другой – почему общество меняется?
Господствующий в XX веке на Западе «социальный номинализм» закрывает возможность выделения в социальной жизни материальной составляющей, несводимой к людям, живущим в обществе, и определяющей их волю и сознание – производственных отношений.
Попытки его преодоления («структурные» теории) ведут к выделению в качестве основы общества идеальных явлений (ценностей, норм, обычаев, даже мифов) или производных от них (власти, легитимности, сбалансированности), т. е. все равно не выходят за пределы надстройки.
Признание их изменчивости не сопровождается признанием направленности изменений. Соответственно, нет и критериев прогрессивности или регрессивности перемен. Основными признаками революции считаются не возникновение нового, прогрессивного качества (хотя бы в политическом устройстве), а внезапность, незаконность, насильственный характер. Типичные определения: революция – «незаконное изменение условий законности» [121]; «изменение конституционных условий незаконными средствами» [122]; «резкое внезапное изменение в положении политической власти» [123]; «внезапное незаконное массовое насилие, направленное на ниспровержение политического строя» [124] и т. д.
Поэтому в число революций попадают дворцовые перевороты (Ф.Гросс, Дж. Питти, Ч. Джонсон), крестьянские восстания (Ч. Джонсон, М. Хэгопиан) и даже контрреволюции (М. Риджеи). Перемены в рамках существующей правовой системы (приход к власти новой социальной силы путем победы на выборах; преобразование общества по инициативе господствующего класса) не считаются революциями: ощутимый шаг назад по сравнению с позицией А. Феррана.
Результаты революций ищутся также в сфере идей (реализация идеи свободы у X. Арендт, перемена господствующей системы ценностей и мифов у С. Хантингтона, Д. Йодера и т. д.) и в сфере управления (смена элит, модернизация политических институтов у С. Хантингтона и т.д.). Иногда революция считается в принципе безрезультатным явлением (К. Бринтон).
Другой общий недостаток – неясность соотношения революции и эволюции: либо полный разрыв, либо полное слияние.
Как правило, если исследуется революция, то исследуется только революция: эволюцию объяснять не надо. Если же этот вопрос поставлен, то общность двух форм прогресса понимается только как включение революций в состав эволюции, пример чего дает книга В. Ф. Вертхайма «Эволюция и революция: волны освобождения» (1974). Революции, наряду с войнами – «периоды острого политического конфликта» [125], т.е. особая часть эволюционного процесса, а не переход на новую стадию эволюции. От восстаний «революции» (или «революционные движения», автор не различает этих понятий) отличаются лишь степенью опасности для существующего строя [126]. Конфликты любой остроты для общества вредны, а их появление не фатально, поэтому полезно и возможно предотвращение революций.
Применение подходов «социологии революции» к реальным революциям Нового и Новейшего времени дает следующие результаты.
Из номиналистского раздробления социальной революции на множество уникальных событий, ни одно из которых само по себе не является социальной революцией, следует вывод об отсутствии социальной революции как таковой. К тому же выводу приводит и вживание в эпоху, стремление смотреть на революции глазами их участников: выясняется, что никто из них не помышлял о социальной революции, так как мыслил иначе, чем мыслим мы. Подчеркивание преемственности в развитии общества превращает революцию в незначительный эпизод насилия. Подчеркивание внезапности и краткости революций упраздняет эпоху социальной революции: длительность преобразований признается доказательством их эволюционного характера. Наконец, сведение революций к насильственной борьбе за власть или реализацию идей должно доказать их бесполезность для прогресса и приоритет реформ [127].
Вот типичный пассаж, вышедший из-под пера известнейшего немецкого социолога Ральфа Дарендорфа (р. 1929): «Всюду, во Франции и в России, на Кубе и в Никарагуа… революция неизменно имела два последствия: следы демократии очень скоро стирались новыми диктатурами, а экономические условия ухудшались, оставаясь незавидными на десятилетия. Похоже, что революции создают не меньше, а может и больше, проблем, чем разрешают» [128] и т. д. Правда, на следующей странице настроение автора резко меняется: «В той мере, в какой предназначением революций является устранение старого режима, завершенные революции не могут быть неудачными. Они успешны почти по определению» [129]. Неожиданная проницательность Р. Дарендорфа, идущая вразрез с заявленной ранее позицией, объясняется тем, что в данном случае он пишет о переворотах 1989 года в Восточной Европе, приведших к власти буржуазию. Успехи буржуазии всегда делают ее идеологов восприимчивыми к идеям прогресса.
Однако буржуазные перевороты «снизу» не так уж часты, поэтому обычным для немарксистской социологии является именно противопоставление революции и реформ, которым однозначно отдается предпочтение. Исследование революций тогда превращается в поиск «рецепта предотвращения давно победившей революции» [130].
Строго говоря, при подобном понимании революции само это понятие оказывается ненужным. Оно имеет смысл только при стадиальном подходе к истории – как переход от одной стадии к другой, более прогрессивной. Но немарксистская социология избегает стадиальности, сводя все социальные явления к ненаправленным изменениям.
Отказ от научного использования понятия «революция» является конечным выводом книги английского социолога Питера Калверта «Революция» (1970). Для него это понятие разлагается на четыре других – «восстание», «изменения в государственном устройстве», «насилие» и «милленаризм» (ожидание «тысячелетнего царства праведников», что можно перевести как «утопизм» и «мессианство» вместе). В то же время, предполагает П. Калверт, понятие «революция» можно было бы использовать как синоним «социального распада (dissolution)», но тут же отметает эту идею. Отметает не потому, что революция как форма прогресса несовместима с распадом (такая постановка вопроса отсутствует), а потому, что полного распада не бывает из-за способности людей приспособиться с большим или меньшим успехом к условиям «аннигиляции» [131].
Позиция П. Калверта весьма последовательна. Действительно, немарксистская социология при анализе революций вполне может обойтись перечисленными им понятиями. Однако ложным является не понятие «революция», а социология, отказывающаяся от него из-за неспособности объяснить обозначаемое им явление.
Противопоставление реформ и революции – основная мысль работы Карла Раймунда Поппера (1902-1994) «Открытое общество и его враги» (1945). Хотя 19-я глава и носит название «Социальная революция», книга Поппера не принадлежит к «социологии революции». У него нет концепции революции. У него есть концепция ненужности социалистической революции как насильственного взятия власти промышленными рабочими с целью избавиться от нищеты. Именно такова, по мнению Поппера, концепция социалистической революции Маркса. Следовательно, если будет доказано, что рабочие могут избавиться от нищеты без социалистической революции, в рамках капитализма, нужда в социалистической революции отпадет. Это и доказывает Поппер. «Если рабочие убедятся в том, что их жизнь улучшается и при капитализме, они могут предпочесть постепенные реформы подавлению правящего класса и “полной победе“ над ним» [132].
Отчасти Поппер ломится в открытую дверь. Никто не спорит с тем, что капитализм существует по сей день и что он существует не только благодаря полицейскому насилию, но и благодаря улучшению жизни класса наемных работников (характерно, что номиналист Поппер говорит о «рабочих», а не о «классе»). Проблема в другом. Необратимо ли это улучшение? Для того чтобы ответить на этот вопрос, надо ответить на другой – за счет чего оно достигнуто? Поппер очень сильно облегчил свою задачу, отказавшись говорить об исторических закономерностях и сведя историю к поступкам людей, но не заметить проблему источника прочности капитализма все же не смог.
Попперу хорошо известно, что его аргумент марксисты парируют контраргументом – благоденствие Запада есть следствие ограбления колоний, где нищета не только не уменьшается, а возрастает. Поэтому интересно рассмотреть его ответ. Этот контраргумент Поппер называет «вспомогательной гипотезой» к «исходной теории обнищания» и считает следствием идеологического раздражения марксистов, не желающих принять факт улучшения капитализма. Сначала Поппер отмечает, как он полагает, противоречие между взглядами Маркса, обвинявшего капиталистическую систему в пауперизации рабочих, и взглядами Энгельса и Ленина, некоторое время спустя обвинявших ее в обуржуазивают рабочих. Поппер полагает, что капиталистическую систему нельзя обвинять и в том, и в другом. Его собственное отношение к системе выдает ироническое – «она все еще обвиняется!» Обвинять капиталистическую систему, считает Поппер, не в чем: «Хотя нищета, в которую ввергла туземцев колонизация, является одной из самых черных страниц истории нашей цивилизации, нельзя утверждать, что нищета туземцев возросла со времен Маркса. Совсем наоборот – их положение заметно улучшилось. В то же время, если бы вспомогательная гипотеза, как и исходная теория, о которых шла речь, были бы верными, то обнищание жителей колоний было бы очень сильным» [133].
Поражает не позиция Поппера: ничего другого от него не ждешь. Поражает уровень аргументации – ни фактов, ни цифр, ни дат. Единственная щель в идеологической броне, открытая для научной полемики – заключительная фраза.
Итак, если бы обнищание жителей колоний было очень сильным, то вспомогательная гипотеза, как и исходная теория, о которых шла речь, были бы верными. За последние 30 лет доля общемирового дохода 20% беднейшего населения земного шара сократилась с 2,3% до 1,4% (20 % богатейших возросла с 70 % до 85 %; соответственно их доходы соотносятся как 1: 75) [134]. Следствием этого неравенства, в частности, является тот факт, что в «третьем мире» каждые 4 секунды от голода умирает человек (данные Второго Всемирного конгресса по проблеме голода, 2002 год) [135].
Последние данные по России: за первую половину 2004 года 20 % богатейших получили 46,6 % всех доходов («верхние» 10 % – 30 % доходов), увеличив за год свое финансовое благополучие на 0,3 %; 20 % беднейших – 5,4% («нижние» 10% – 2% доходов) [136]. «Децильный коэффициент» равен 1: 15. Такой, хотя и высокий (1: 10 на Западе считается признаком социального неблагополучия), но не поражающий воображение, разрыв вызван тем печальным обстоятельством, что «верхние» 10 % россиян не так уж богаты. В Москве, где сосредоточено настоящее богатство, разница в доходах между «верхним» и «нижним» 1 % населения равна 1: 100 (!) [137].
Не знаю, что значит «очень сильное обнищание» с точки зрения Поппера, но вряд ли можно усомниться в том, что богатые становятся богаче, а бедные – беднее.
На Западе идет аналогичный процесс. В 1976 году 1 % богатейших граждан США владел 19 % богатства страны; в 1995 – 40 %. «Нижние» 90% – 51 % и 29 % соответственно. Приведя эти цифры, американский ученый Роберт Стоун пишет: «Поскольку капитализм не мертв, живо и сердце марксизма» [138].
Спорить, по сути, не о чем – кроме, пожалуй, проблемы «тирании». Надо отметить, что Поппер – отнюдь не противник насилия. Он оправдывает не только – в духе Токвиля – насильственное («революционное») свержение «тирании», но и применение насилия для защиты «демократии» [139]. Никаких иных форм правления, кроме «тирании» и «демократии», как и иных проблем, связанных с властью, он не выделяет, что было бы странным, если бы не заявленная позиция: «Нам давно пора уже понять, что вопрос “Кто должен обладать властью в государстве?“ незначителен по сравнению с вопросами “Как осуществляется власть?“ и “Как много власти сосредоточено в руках тех, кто ею обладает?“» [140].
Такая постановка вопроса нелогична с точки зрения тех, кто не обладает властью: если они хотят узнать, как осуществляется власть и как много власти сосредоточено в руках тех, кто ею обладает, они должны знать и то, кто находится у власти. Зато такая постановка вопроса логична с точки зрения тех, кто уже обладает властью: вопрос о власти «по Попперу» исключает смену власти. Существующая власть может осуществляться в разных формах, но она вечна. Не узнав, кто нами правит, мы не сможем отстранить его от власти. Все, чего могут добиться подвластные – уступок от несменяемых хозяев жизни. «Можно создать рабочему условия не хуже, чем у скаковой лошади, правда, от этого и собственности у него будет не больше, чем у скаковой лошади», – писал Г. К. Честертон (1874-1936) [141].
Вопросы о форме осуществления власти – демократии и тирании – на мой взгляд, важны, но вторичны. «Когда доктор Поппер делит все правительства на тирании и демократии, он принимает такой принцип классификации, который не соответствует фактам, – писал английский марксист Морис Корнфорт (1909-1980). – Было ли, например, правление Тюдоров в Англии тиранией или демократией?… Предлагаемая Поппером поголовная классификация далеко не точна. И главный ее недостаток становится очевидным при рассмотрении того, каким образом отдельные правительства фактически создавались и что они делали. Так, например, древняя тирания Писистрата в Афинах по своей социальной базе и функциям очень сильно отличалась от современной тирании, установленной Гитлером в Германии, так как действия Писистрата были направлены на подрыв власти прежнего господствующего класса, тогда как действия Гитлера имели целью обеспечить господствующий класс неограниченной властью» [142]. Поэтому свержение иной тирании, вопреки Попперу, может быть контрреволюцией, а свержение иной демократии – революцией.
Не могу не привести другую цитату из книги Корнфорта, относящуюся уже не только к Попперу, но и к «социологии революции». «Доктор Поппер предупреждает нас, что, как только индивидам даются какие-нибудь диктаторские полномочия, у них возникает стремление удержать эти полномочия, расширить их и злоупотреблять ими в ущерб демократии. И действительно, опыт многих революций подтверждает это предупреждение… Этот процесс в настоящее время рассматривается многими как нерушимый закон революции: “революция пожирает своих детей“. Что же нам делать с этим? Должны ли мы по этой причине отказаться от любых демократических попыток ускорить коренное изменение общественной системы? Аргументы доктора Поппера не новы, и если бы англичане прислушались к ним триста лет назад, мы продолжали бы наслаждаться плодами “божественного права“ королей» [143].
В актив «социологии революции» можно отнести описания психологических или политических явлений, происходящих накануне и в ходе революции. Так, американский социолог Джеймс Дэвис в работе «К теории революции» (1962) считает, что революции происходят не в период наиболее острых кризисов и не в период устойчивого подъема, а в ситуации, когда период подъема, внушивший людям надежды, сменяется резким упадком. Резкая смена надежды безнадежностью ведет к революции. Такой была ситуация в России перед 1917 годом. Психологический анализ задает направление исследований и может помочь предсказывать революции [144].
Это наблюдение представляется верным – преодолевается психологическая антиномия «отчаяние-надежда», бывшая предметом разногласий Бакунина и Кропоткина. Если посмотреть глубже, чем смотрит Дж. Дэвис, то видна основа этой психологической ситуации – исторический момент, когда старые производственные отношения, прежде бывшие стимулом, стали тормозом развития.
Другой американский социолог Чарльз Тилли дает описание хода событий в революции: возникновение оппозиции – мобилизация ею сторонников – попытки правительства противодействовать – установление оппозицией контроля над частью министерств или регионов – борьба за расширение контроля – победа, поражение или компромисс между оппозицией и правительством – восстановление единого порядка [145]. В итоге получается даже не социология, а технология революции, формально верная, но предельно абстрактная.
Те стороны революции, которые требуют не описания, а объяснения, немарксистская социология считает непознаваемыми. Чешский социолог Петр Штомпка в книге «Социология социальных изменений» (1993) завершает главу о революциях небольшим пессимистическим разделом «Чего мы не знаем о революциях». Не знаем мы, с его точки зрения, «пять загадок или парадоксов», а именно:
– причин возникновения революций;
– причин поведения людей во время революции («революционной мобилизации»);
– причин и глубины преемственности между различными революциями;
– причин несоответствия результатов революций ожиданиям людей;
– предсказуемости революций [146].
Проблемы не просто не решены, они неразрешимы. Это обусловлено тем, что субъектами исторического процесса являются люди, принимающие решения. Революции зависят от миллиардов решений, принимаемых людьми «с уникальной биографией» и «непредсказуемыми в поступках». История – сумма индивидуальных действий, поэтому научное изучение революций поможет «защитникам старого порядка» предотвратить их. Итогом является «парадоксальный вывод: теория революции бессмысленна, ибо если она способна предсказать, то предсказания будут опровергнуты, если же не способна, то это вовсе не теория» [147].
Тупик очевиден, причем всей его безнадежности автор не постиг: если проводить позицию «социального номинализма» последовательно, то бессмысленна не только теория революции, а любое изучение общества: историю творят непредсказуемые индивиды, которые, узнав результаты исследований, сделают все наоборот.
Большим успехом в исследовании революций стало открытие революций в формах хозяйственной деятельности (технических революций) – агрикультурной, промышленной, научно-технической революций – послужившее основой наиболее известной немарксистской периодизации истории (аграрное – индустриальное – постиндустриальное общество) и связанных с ней концепций модернизации – единственной получившей широкое признание немарксистской схемы прогрессивного развития человечества.
Это открытие было вызвано потребностью осмысления технического переворота, получившего название научно-технической революции (НТР). Термин введен знаменитым английским физиком Джоном Десмондом Берналом (1901-1971), создавшим и периодизацию истории по стадиям развития техники: (1) первобытное общество – (2) аграрное общество – (3) индустриальное общество – (4) общество будущего. Переходы от стадии к стадии – революции: аграрная IV-II (так у Бернала. – Г. 3.) тысячелетий до н. э.; промышленная XVIII-XIX веков; научно-техническая XX века [148].
Для обозначения последней Бернал применяет также термины «вторая промышленная революция» и «научно-промышленная революция» [149]; а его единомышленник, английский физик и писатель Чарльз Перси Сноу (1905-1980) в известной работе «Две культуры и научная революция» (1959) – «научная революция» [150], но признание получило наименование «научно-техническая революция». Термин «научная революция» впоследствии стал означать «переворот в знании», включая возникновение науки в XVII веке [151].
Переход от собирательства и охоты к земледелию и скотоводству, от присваивающего хозяйства к производящему был впервые охарактеризован как революция в труде английского археолога Вира Гордона Чайльда (1892-1957) «Человек создает себя» (1936). Но идея этой, «неолитической», как называл ее В. Г. Чайльд, революции получила широкое распространение лишь после второй мировой войны и появления работ Дж. Бернала. В последующем за этим переворотом закрепилось название «агрикультурной» или «аграрной» революции. Термин «агрикультурная революция» использовал и В. Г. Чайльд, но для обозначения перехода не к земледелию вообще, а к плужному, полевому земледелию [152].
Следующим переворотом был переход от ручного производства к машинному, который именуют промышленной или индустриальной революцией. Термин возник еще в XIX веке. Впервые его ввел в оборот в книге «История политической экономии в Европе с древних времен до наших дней» (1837) французский экономист Жером Адольф Бланки (1798-1854), брат знаменитого революционера [153]. Но настоящее понимание роли этой революции в истории пришло тоже в эпоху НТР.
Иную последовательность технических революций предложил американский этнограф Лесли Элвин Уайт (1900-1975). В созданной им схеме исторического развития в качестве первой стадии выступает племенное (tribal) общество, базирующееся на собирательстве и охоте. Агрикультурная революция имела своим следствием превращение этого общества в цивилизованное. Второй технической революцией в схеме Уайта выступает топливная (fuel) революция: была изобретена паровая машина и человечество вступило в век пара.
Технический подъем XI-XIII веков (водяные и ветряные двигатели и т. д.) еще в 1940-е годы (статья Э. М. Карюс-Уилсон «Промышленная революция XIII века» (1941)) получил название «первая промышленная революция» [154], однако при создании периодизации истории им незаслуженно пренебрегали – возможно, потому что он, будучи оборван кризисом XIV-XV веков, нарушал стройность картины прогресса.
Широкое распространение идей аграрной и промышленной революций и включение в их ряд НТР способствовало формированию концепций сначала индустриального (Жан Фурастье (1907-1990) в книге «Великая надежда XX века» (1949)), а затем постиндустриального (Дэниел Белл (р. 1919) в лекциях 1959 года) общества. Возникла и утвердилась новая периодизация истории – по господствующей сфере экономики [155].
Обе концепции утверждают, что проблемы современного общества – не в его социальном устройстве, а в развитии техники. Поэтому техническая революция делает ненужной социальную.
Эта уверенность в 1940-1950-е годы на Западе была настолько сильной, что способствовала истолкованию в техническом духе прошлого и будущего человечества. Так появились концепции модернизации, призванные дать прогноз будущего развития появившихся тогда новых независимых государств.
Развитые (индустриальные или даже постиндустриальные) капиталистические государства, с одной стороны, и аграрные страны «третьего мира», с другой, существуют одновременно, но очень различны между собой. Как они соотносятся?
«Концепции модернизации» утверждали: как две стадии развития. «Традиционные общества» третьего мира должны пойти по западному пути и превратиться в «современные общества».
Из числа ранних концепций модернизации наиболее известна и характерна концепция стадий экономического роста американского экономиста Уолтера Уитмена Ростоу (р. 1916), изложенная в книге «Стадии экономического роста. Некоммунистический манифест» (1960). В ней было выделено пять стадий экономического роста (они же – стадии развития общества).
В качестве первой стадии выступало традиционное общество: общество с ограниченными производственными возможностями, с преимущественно сельскохозяйственным производством, т. е. аграрное, иерархической социальной структурой, властью в руках земельных собственников, доньютонианским уровнем науки и техники. Вторая стадия – период создания предпосылок для подъема или переходное состояние, третья – стадия подъема, четвертая – стадия быстрого созревания, пятая – стадия высокого массового потребления.
Согласно взглядам Ростоу, в принципе все отдельные общества должны в конечном счете пройти все эти стадии, из которых значение имеют, в общем, только первая и последняя. Остальные носят переходный характер. В этом и заключается процесс модернизации.
При разработке стадиального понимания истории неизбежно встает вопрос о процессе перехода с одной стадии на другую – вопрос о качественном скачке, за которым прочно закрепилось название «революция» Ростоу часто употребляет этот термин, но не более. Теории революции у него нет. Революцию он понимает не как переход от одной стадии к другой, а так, как понимает ее большинство западных социологов – насильственный, незаконный политический переворот.
Это не разрешение общественных противоречий, а преодоление сопротивления консерваторов, не желающих модернизации; отнюдь не неизбежный, а наихудший вариант развития событий, когда правительство не контролирует разрыв между реальным и желаемым положением дел. В общем, революция – опасное лекарство. Здесь видна умеренно-консервативная, восходящая к Юму и Токвилю, позиция Ростоу.
Роль квинтэссенции прогресса (локомотива истории) у Ростоу выполняет понятие «модернизация». По сути она сводится к технической революции – процессам индустриализации, действительно шедшим и идущим в разное время в разных странах, начиная с наиболее развитых. Социально-экономический же строй индустриализирующихся обществ находится вне поля его зрения. С этим связан оптимизм Ростоу, характерный, впрочем, для всех модернизационных построений.
«В целом создавался образ скачка или вознесения развивающихся стран из своей первозданности в новый мир. Имелось в виду не частичное обновление, осовременивание, одним словом, усовершенствование, как следует из русского значения слова “модернизация“, а коренные преобразования в духе английского (или французского) значения этого слова, наступление Нового времени (modern times), вступление в Современность» [156]. Соответственно, слаборазвитость считалась следствием простого отставания одних стран от других. Модернизация должна была покончить с отставанием и, следовательно, со слаборазвитостью.
Но, как выяснилось уже в следующее десятилетие, не покончила. Политической независимости, достигнутой большинством стран «третьего мира» в 1950-1960-е годы, оказалось недостаточно для избавления от экономической зависимости, а попытки «догнать» развитые капиталистические страны путем «модернизации», как правило, были неудачны.
Сторонники концепций модернизации не сразу признали свое поражение, пытаясь сделать теорию более адекватной реальности. Самая известная из усовершенствованных модернизационных моделей принадлежит израильскому социологу Шмуэлю Ноаху Эйзенштадту (р. 1923).
Суть ее – в соединении концепций модернизации и локальных цивилизаций. От первых берется Современность как цель предшествующей истории; от вторых – разнообразие исходных типов «традиционных обществ», вычурной классификации которых (имперские, имперско-феодальные, патримональные и др.) уделено много усилий автора, и решающая роль культуры, а не экономики, в их развитии. История представляет собой процесс не только модернизации, но и конвергенции «традиционных обществ». Итог – Современность.
В отличие от Ростоу, Эйзенштадт видит разные отправные точки модернизации и, как следствие, разные пути достижения Современности. Отсюда его интерес к проблеме революции, вызвавший к жизни книгу «Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций» (1978).
Социальный порядок, по Эйзенштадту, основан на «нормах социального взаимодействия», устанавливаемых путем договоров между элитами и представителями различных социальных групп. Институализация выработанных норм обеспечивает равновесие системы, но одновременно создает «возможность возникновения напряженности, конфликтов и потрясений, ведущих к изменениям» [157].
В традиционных обществах протест не ведет «за пределы традиционности», так как их «символические и структурные основания» (т. е. культура, которую Эйзенштадт, отталкиваясь от идей швейцарского неофрейдиста Карла Густава Юнга (1875-1961), считает частично врожденной, частично созданной разделением труда) сильнее аналогичных оснований протеста.
Только европейская цивилизация могла сравнительно легко модернизироваться, став «цивилизацией Нового времени». Остальным этот путь проделать труднее.
Здесь мы подходим к проблеме революции. Эйзенштадт делит революции на «современные» (Нидерландская, Английская, Американская и Французская), которыми сопровождалась модернизация феодального Запада, и «поздние современные» XIX-XX веков, которыми сопровождается модернизация традиционных обществ иных типов. Каждое общество модернизируется в соответствии со своей культурной сущностью, поэтому различны темпы и результаты.
Но революции в этой схеме – не локомотивы истории. «Само понятие революции имеет коннотациями переворот, быстрые резкие изменения, нарушение преемственности и насилие» [158]. При таком узком понимании революции естественен вывод о том, что возможна и желательна модернизация без революции.
Причины революций снова ищутся в психологии, притом не в сознании, а в подсознании: революции Нового времени для Эйзенштадта – «посюсторонний экстаз» (религия – «потусторонний»), направленный «на слияние настоящего общества и образа общества-двойника. Вследствие этого революции Нового времени стремились вобрать в себя те символы, которые были обращены к духовным качествам человеческой природы, а поэтому неизбежно выходили за пределы любого социального порядка» [159]. Проблема движущих сил революции предстает в виде проблемы носителей революционных символов – «революционных групп». Объективный мир заменен подсознанием человека.
Схоластические конструкции Эйзенштадта ничего не дают исторической науке. Гораздо более плодотворны возникшие в противовес концепциям модернизации концепции «зависимого развития».
«Если теоретики модернизации акцентировали “помощь Запада“, то леворадикальные критики – “неэквивалентный обмен“, ограбление развивающихся стран при помощи несправедливого механизма внешнеэкономических связей. То, что первые считали “благодетельным“ в отношениях Запада с развивающимися странами, вторые клеймили как “пагубное“» [160].
Научную разработку идея «зависимого развития» получает в трудах аргентинского экономиста Рауля Пребиша (1901-1986) в 1950-е годы. Непосредственными предшественниками Пребиша были авторы концепций империализма, начиная с Джона Аткинсона Гобсона (1858-1940), опубликовавшего свою книгу «Империализм. Исследование» в 1902 году. Однако впервые об эксплуатации бедных стран как источнике богатства Запада заговорил оригинальный русский мыслитель Н. Ф. Даниельсон (1844-1918), переводчик «Капитала», обычно причисляемый к либеральным народникам, но не считавший себя противником марксизма. Некоторые авторы видят в нем первого русского марксиста [161]. В книге «Очерки нашего пореформенного хозяйства» (1893) он утверждает, что предприниматели «более культурных стран» эксплуатируют «менее культурные нации» так же, как своих рабочих [162] Выделение наций-капиталистов и наций-пролетариев станет в дальнейшем сутью концепций «зависимого развития».
Впоследствии с этих позиций выступали А. Эммануэль (Греция), Т. Дус Сантус, Ф. Э. Кардозу, С. Фуртаду и Р. М. Марини (Бразилия), А. Агиляр (Мексика), Э. Фалетто (Чили), А. Г. Франк (Нидерланды), С. Амин (Сенегал). Ряд ученых США и Западной Европы – П. Баран и П. Суизи (США), Г. Мюрдаль (Швеция), стоя на аналогичных позициях, формально не причисляли себя к сторонникам этого направления.
Р. Пребиш ввел в научный обиход понятия «центра» и «периферии», связанных друг с другом. Центр – группа развитых капиталистических стран, периферия – слаборазвитые страны «третьего мира». По выражению Р. Пребиша, капитализм распространяется вширь не для того, чтобы способствовать развитию периферии, а для того чтобы ее использовать. Существуют два типа капитализма – капитализм центра и капитализм периферии. Последний является порождением первого, его необходимым дополнением и к самостоятельному развитию не способен. Периферийный капитализм – не стадия на пути к западному капитализму, а тупиковое дополнение к нему.
«Специфика периферии проявляется во всем, – пишет Р. Пребиш, – в сфере техники и потребления, в производственной структуре, в уровне развития и демократизации, в системе землевладения и формирования излишка, в демографическом росте» [163]. Поэтому «рушится миф о том, что мы могли бы развиваться по образу и подобию центров… Многолетние наблюдения за ходом событий убедили меня, что глубокие изъяны, свойственные латиноамериканскому капитализму, не могут быть преодолены в рамках существующей системы. Систему необходимо преобразовать» [164].
Р. Пребиш был далек от марксизма и не пользовался в своем анализе зависимого капитализма марксистскими категориями. Но уже Теонтониу Дус Сантус пришел к выводу о существовании «зависимого способа производства» как варианта капитализма. За это он и его последователи были подвергнуты критике со стороны догматических марксистов в руководстве Компартии Уругвая [165]. Введение понятия «зависимого способа производства» – важный шаг в исследовании горизонтальных связей и разрушении ошибочных представлений о всемирной истории как сумме параллельных историй отдельных обществ.
«Мы видим, – писал Т. Дус Сантус, – что зависимость – важнейшая черта социально-экономической системы слаборазвитых стран… Обретается собственная манера – зависимый способ – участия в процессе развития мировой капиталистической экономики. Таким образом, зависимость есть специфический способ капиталистического производства в наших странах» [166].
Первоначально созданные на латиноамериканском материале, положения о «зависимом развитии» были затем распространены на весь «третий мир» шведским экономистом Гуннаром Карлом Мюрдалем (1898-1987) и американским – Полом Бараном (1910-1964) [167].
Подчеркну, что «зависимость» в данном контексте – это «эксплуатация»; зависимые страны – эксплуатируемые страны. «В своей основе, – писал Г. Мюрдаль, – различия между странами имеют черты сходства с различиями между классами внутри нации, если иметь в виду классы, как они существовали до того, как началось их быстрое размывание в связи с процессом национальной интеграции в наших современных государствах благоденствия. В этом смысле большая часть остального человечества образует низший класс наций, а ряд наций находится в положении промежуточного слоя людей. В сущности, учитывая уровень жизни людей в этих странах, можно сказать, что термин “пролетариат“ был бы более уместен при таком сравнении в международном масштабе, чем когда-либо, или во всяком случае, чем теперь внутри любой из развитых стран. Великое пробуждение отсталых стран постепенно пробуждает среди их народов классовое сознание, без которого общественная группировка является аморфной и разъединенной» [168].
В концепциях зависимого развития исследуются горизонтальные связи между обществами различного типа в современном мире. Создание картины всемирной истории с учетом горизонтальных связей не входило в задачу их авторов.
До некоторой степени исключением является немецкий (ныне работающий в Нидерландах) социолог Андре Гундер Франк (р. 1929), поднявший в работах «Развитие недоразвития (underdevelopment)» (1966) и «Социология развития и недоразвитие социологии» (1967) вопрос об истории зависимого капитализма в Америке – начиная с испанского завоевания. В статье «Развитие недоразвития» он пишет, что нынешние «развитые» страны никогда не были «недоразвитыми» (underdeveloped). Они были неразвитыми (undeveloped). «Недоразвитость» нынешних «развивающихся» (вернее, зависимых) стран – результат «развитости» нынешних «развитых» стран. Это не стадия на пути превращения «недоразвитых» стран в «развитые». Пример Японии в данном случае неуместен – Япония никогда не была зависимой страной.
Концепции «зависимого развития» явились предшественниками мир-системного подхода, ставшего серьезной попыткой нарисовать картину всемирной истории на основе горизонтальных связей. Мир-системный подход возник в виде концепции миров-экономик Фернана Броделя (1902-1985) и концепции миров-систем Иммануэля Валлерстайна (р. 1930) и затем приобрел большое количество сторонников и популяризаторов. Стоит подробнее рассмотреть взгляды Броделя и Валлерстайна и те перспективы, которые концепции зависимого развития и выросший из них мир-системный подход дают для решения проблемы революции.
Сутью мир-системного подхода является выделение единиц больших, чем отдельное общество – «миров-экономик» у Броделя и «миров-систем», делящихся на «миры-империи» и «миры-экономики», у Валлерстайна.
В основу выделения этих образований мир-системники клали не культуру, а экономику, что сближало их с материалистическим пониманием истории.
Понятие мира-экономики впервые введено Броделем. Оно неявно присутствовало уже в книге «Средиземное море и мир Средиземноморья в эпоху Филиппа II» (1949), а в четкой форме появилось в его работах «Динамика капитализма» (1976) и «Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира» (1979).
Признаков, верных для любого мира-экономики, три.
Мир-экономика пространственно ограничен. Границы его меняются редко и медленно. Граница между мирами-экономиками представляет собой такую зону, пересекать которую невыгодно ни с той, ни с другой стороны, поэтому миры-экономики в делом были стабильны до конца XV века, когда «Европа передвинула свои границы» и приступила к покорению остального мира.
Второй признак. Каждый мир-экономика имеет свой центр. Таким центром является господствующий «капиталистический» город. Для историков школы «Анналов», к которой принадлежал Бродель, слово «капитализм» означает не общественно-экономическую формацию, основанную на частной собственности на средства производства и эксплуатации труда капиталом, как для Маркса, а деятельность, связанную с денежным оборотом, безотносительно к производству. Поэтому Бродель видит капитализм в любой экономике. Валлерстайн в русле тех же взглядов будет видеть возможность капитализма в мирах-империях и действительность капитализма в мире-экономике Европы.
Центр мира-экономики может перемещаться. Это может быть следствием политического решения (Пекин в 1421 году становится столицей Китая вместо Нанкина) или экономических причин (перемещение центра Европы), но всегда имеет важные последствия для всего мира-экономики. Центр всегда «сверхгород», которому служат другие города. Возможно наличие двух центров (Рим и Александрия, Венеция и Генуя). Это имеет место в краткий период борьбы между ними за лидерство. Успех одного из центров приводит к упадку другого.
Падение старого центра мира-экономики и возвышение нового – крупнейшая из возможных социальных катастроф, последствия которой ощущаются на всем его пространстве, особенно зримо – на окраинах.
«Утратив свое могущество, Венеция утратила и свою империю: Негропонт в 1540 году, Кипр… в 1572 году, Кандию – в 1669 году. Амстердам утверждает свое превосходство – Португалия теряет свою дальневосточную империю… В 1815 году Лондон утверждается в полной своей силе, а к этому времени Испания утратила или должна утратить Америку. Точно также после 1929 года мир, еще накануне имевший центром Лондон, начинает концентрироваться вокруг Нью-Йорка: после 1945 года европейские колониальные империи уйдут все, одна за другой… Такое повторение колониального распада не было случайностью; рвались как раз цепи зависимости. Так ли трудно вообразить те последствия, которые повлек бы за собой по всему миру конец “американской гегемонии?“» [169].
Третий признак. Пространство мира-экономики делится на несколько взаимозависимых зон. Важнейшей особенностью мира-экономики является иерархия этих зон. «Всякий мир-экономика есть складывание, сочетание связанных воедино зон, однако на разных уровнях. В пространстве обрисовывается по меньшей мере три ареала, три категории: узкий центр, второстепенные, довольно развитые области и в завершение всего огромные внешние окраины… Центр, так сказать, “сердце“, соединяет все самое передовое и самое разнообразное, что только существует. Следующее звено располагает лишь частью таких преимуществ, хотя и пользуется какой-то их долей: это зона “блистательных вторых“. Громадная же периферия с ее редким населением представляет, напротив, архаичность, отставание, легкую возможность эксплуатации со стороны других» [170].
Любая сфера жизни людей зависит от мира-экономики.
Казалось бы, в этой картине истории есть место социальным революциям. Но Бродель тщательно избегает этого понятия. Ни перемещение центра, ни изменение границ мира-экономики не называются им социальной революцией. Революция, пишет он, «слово сложное и двусмысленное» [171]. Лучше обойтись без него.
Но совсем обойтись не получается. Есть несомненная революция – промышленная. Ее трактовка Броделем резко отлична от апологии модернизации.
«Англия одержала успех в своей революции, находясь в центре мира, будучи сама центром мира. Страны “третьего мира“ желают своего успеха, но они находятся на периферии. И тогда все действует против них… в том числе и капиталы, которые они занимают за границей; в том числе и морские перевозки, которые они не контролируют; в том числе и их собственное сырье, имеющееся в избытке и подчас отдающее их на милость покупателя… Именно поэтому индустриализация прогрессирует там, где она уже достигла прогресса, а пропасть между слаборазвитыми странами и остальными только увеличивается…
“Третий мир“ может прогрессировать, только тем или иным способом сломав современный мировой порядок» [172].
Это вывод Броделя. Но ведь он просто и недвусмысленно означает необходимость социальной революции. Так понятие, которое историк хотел изгнать из науки, анонимно вернулось туда. Исследовать общество, игнорируя революции, невозможно.
Если для Броделя формулирование принципов мир-экономического подхода было итогом научных исследований, то для Валлерстайна – исходным пунктом. Он видит в мир-системном подходе единственно приемлемую методологию познания общественных явлений.
Единственной социальной реальностью, «не делимой на политику, экономику и культуру», Валлерстайн считает «социальные системы», которые подразделяются на мини-системы и миры-системы. В свою очередь, миры-системы делятся на миры-империи и миры-экономики. Три основных вида социальных систем основаны на трех различных способах производства: реципрокально-линиджном, данническом и капиталистическом соответственно. К сожалению, Валлерстайн упустил столь важное достижение концепций зависимого развития, как понятие зависимого капитализма, чем сильно обеднил свою концепцию.
«Мир-система – социальная система, имеющая границы, структуру, правила легитимации и согласованность» [173]. Критерий мира-системы – самодостаточность (self-contained) его существования, «Мир-система» – не «мировая система», а «система», являющаяся «миром», как и у Броделя. Самодостаточность – теоретический абсолют (как вакуум), не существующий в реальности, но делающий измеримыми явления реальности.
Мини-системы (первобытные общины) и миры-империи Валлерстайном не рассматриваются. Мир-экономика – это система, принципиально отличная и от мини-системы, и от мира-империи. В мире-экономике нет социальных ограничений для развития производства, что становится возможным, по Валлерстайну, при освобождении экономики из-под диктата политической власти. Такой диктат – сущность мира-империи. Его отсутствие или упразднение – победа нового способа производства – «капиталистического» – и нового типа мира-системы – мира-экономики.
Непрочные миры-экономики, которые возникали в прошлом наряду с мирами-империями, вскоре гибли, трансформируясь в миры-империи. Такова судьба миров-экономик Китая, Персии, Рима и других. Они также находятся вне поля зрения И. Валлерстайна – он исследует один и только один мир-систему: современный мир-систему, он же – капиталистический мир-экономика (КМЭ), единственный из миров-экономик, не только выживший, но и победивший остальные социальные системы, «втянув» их в себя.
Существование отдельных обществ (Валлерстайн называет их «национальными государствами») считается вторичным, производным от существования социальных систем. По мнению Валлерстайна, не отдельные общества объединяются в системы, а, напротив, системы порождают отдельные общества. Несомненно, этот взгляд связан с тем, что главный предмет исследований Валлерстайна – современность. Именно для современности характерно весьма сильное обратное влияние межгосударственной системы на составляющие ее национальные государства; Валлерстайн перенес эту ситуацию на прошлое, когда подобное влияние было значительно слабее.
Отмечу, что Валлерстайн – противник стадиального понимания истории. Он не считает, что человечество прошло стадии мини-систем, затем миров-империй, затем – КМЭ. Соответственно, не было и социальных революций.
Капиталистический мир-экономика базируется на обширном разделении труда (в меньшей степени обусловленном географически, в большей – социально). Существование отдельных обществ вызвано именно разделением труда внутри КМЭ. Его составные части – ядро, полупериферия и периферия. Его население разбито на «статусные группы» и «классы».
Ядро – зона, выигрывающая при неэквивалентном обмене с другими частями мира-экономики. Для ядра характерны экономический рост, политические свободы, развитие науки и сильное государство, проводящее на международной арене наступательную политику.
Ядро мира-системы состоит из нескольких государств. Но они не равноправны. Валлерстайн выделяет гегемона как непременное условие существования мира-системы. История ядра – история борьбы за гегемонию между несколькими претендентами, победы одного из них, его господства над миром и последующего упадка.
Но, как бы ни были остры противоречия внутри ядра, несравненно более важно отношение «центр-периферия» и противоречия, возникающие между этими двумя составляющими мира-экономики Если «мир-система» является «миром» в силу самодостаточности, то «системой» – в силу взаимодействия центра и периферии.
«Периферия мира-экономики – географический сектор, продукция которого – низкокачественный (и хуже оплачиваемый) товар, но который есть составная часть всей системы разделения труда, потому что его продукция необходима для постоянного использования» [174]. Периферия при неэквивалентном обмене теряет в той мере, в какой центр приобретает. На периферии правилом является экономический и политический упадок, в том числе либо отсутствие собственной государственности – «ситуация колониализма», либо ее слабость при неоколониализме в настоящее время. Социально-экономический строй является следствием места в мире-системе, его изменения в ядре влекут за собой изменения на периферии, которые можно понять, только исходя из истории мира-системы в целом. Из истории данных обществ «самих по себе» эти изменения не выводятся.
Пример, ставший благодаря Ф. Броделю и И. Валлерстайну почти хрестоматийным – крепостничество в Восточной Европе и плантационное рабство в Америке, вызванные к жизни возникновением капитализма в Западной Европе (ядре мира-системы).
Кроме ядра и периферии, в мире-системе присутствует промежуточная (по комплексу социально-экономических показателей) зона – полупериферия. Ее состав текуч – одни страны переходят в состав ядра, другие – уходят в периферию (это более обычно: «полупериферия» все же не «полуядро»). Роль полупериферии двояка: она одновременно – и стабилизатор мира-системы, и «агент изменений» в ней. Полупериферия, в отличии от периферии, способна отстаивать свои интересы, но сами эти интересы обусловлены ее положением в мире-системе и связаны с интересами стран ядра, в первую очередь – с интересами гегемона. Любому миру-системе, утверждает Валлерстайн в статье «Подъем и будущий упадок мировой капиталистической системы» (1974), для стабильного существования необходимо предотвратить поляризацию на привилегированное меньшинство и бесправное большинство. Нужна «середина», пользующаяся определенными ограниченными привилегиями – в мире-империи ее роль выполняют «коммерческо-городские средние слои», в мире-экономике – полупериферия.
Пока сохранялась возможность экстенсивного роста КМЭ, шел процесс колонизации. В XX веке, когда эти возможности были исчерпаны, КМЭ, пережив кризис, пришел к новой форме отношений ядра и периферии – неоколониализму.
Население мира-системы, как было сказано выше, образует «статусные группы» и «классы». Границы между ними подвижны. «Класс» для И. Валлерстайна – это «статусная группа», обладающая самосознанием. Самосознание – функция конфликтной ситуации, т. е. «класс» возникает, когда начинается борьба за приобретение или сохранение прав. При этом борьба понимается Валлерстайном как борьба исключительно в масштабах мира-системы, а не отдельных стран. Это положение дает ключ к трактовке Валлерстайном проблемы революции.
С его точки зрения, «классов» может быть не более двух – т. е. либо ни одного (неустойчивое, переходное состояние), либо один (наиболее обычное явление), либо два (наиболее взрывчатое состояние).
Применение мир-системного подхода к истории возникновения КМЭ, осуществленное в масштабном исследовании «Современный мир-система» (т. 1 – 1974; т. 2 – 1980; т. 3 – 1989) – достижение Валлерстайна. Но сказать то же об объяснении им причин появления КМЭ в Европе, одновременно являвшимся объяснением причин невозникновения КМЭ в других местах и в другие времена, нельзя.
Казалось бы, возникновение капитализма неразрывно связано с возникновением буржуазии из средневекового бюргерства, со спецификой европейского города и т. д. Валлерстайн с этим не согласен. Это, по его мнению, не более, чем «миф XIX века», не объясняющий ни отставания одних стран от других, ни способов ликвидации этого отставания. Корень мифа он видит в признании существования двух пар антагонистических социальных групп (буржуазия – пролетариат, земельная аристократия – крестьянство), из которых первая пара принадлежит капитализму, вторая – унаследована от прошлого. Вместо данного мифа им предлагается утверждение, что феодалы превратились в капиталистов, а не были ими побеждены. Отчасти так оно и было – в зависимых странах новый господствующий класс формируется из старого – но Валлерстайн распространил эту схему и на ядро.
Представляется, что Валлерстайн, увидев (на конкретном материале) тенденцию «встраивания» европейской знати в капиталистический рынок, дал этой тенденции неверное истолкование. «Классов» (самосознающих и борющихся статусных групп) для него не может быть более двух. Признание двух пар антагонистических классов для него немыслимо. Власть дворянства на периферии связана с властью буржуазии в ядре. Для Валлерстайна, признающего приоритет мира-системы по отношению к отдельным обществам, проще всего сказать, что дворянство и есть буржуазия. Таким образом, Валлерстайн оказался заложником своей теоретической схемы. Возможно, свою роль сыграли и его политические убеждения, в рамках которых допустимо рассматривать исторический процесс как направляемый злой волей господствующего класса – наиболее обычным для Валлерстайна является «одноклассовое» состояние мира-системы, при котором свои интересы осознает только господствующий класс, а остальные слои общества остаются «статусными группами».
Как нетрудно предположить, исходя из тождества дворянства и буржуазии, Валлерстайн отрицает факт буржуазных революций. При этом отрицается именно революционный характер изменений.
Так, в III томе «Современного мира-системы», дойдя до Великой Французской революции, он отказывается видеть в ней социальную революцию, произошедшую во Франции. Валлерстайн заявляет следующее: «Французская революция не отмечена ни базисными экономическими, ни базисными политическими трансформациями. Французская революция, в терминах капиталистического мира-экономики, это момент, когда идеологическая суперструктура догнала экономический базис» [175].
То есть это не социальная революция, а мировоззренческий сдвиг, притом происшедший не во Франции, а в мире-экономике в целом. Антиаристократические лозунги Французской революции для него – гигантское отвлечение внимания (diversion), «шутка и игры» (fun and games), предпринятое «аристократией-буржуазией» для одурачивания крестьян и санкюлотов. На мой взгляд, в данном вопросе Валлерстайн занимается откровенным мифотворчеством.
В истории, по его мнению, было только две «всемирных» революции – 1848 и 1968 годов. События 1989 года завершают дело 1968 года, нанеся удар по самому прочному до этого времени бастиону КМЭ – его полупериферии, к которой Валлерстайн относит СССР и другие «социалистические» страны.
Удивительно, но Валлерстайн не говорит о том, кто победил во «всемирных» революциях. Очевидно, не антисистемные силы, раз КМЭ устоял и даже стал более агрессивен. Но, в то же время, не сказано, что «всемирные» революции потерпели поражение. Возможно, дело в том, что Валлерстайн снова видит в «революциях» не социальный, а мировоззренческий сдвиг, изменения в общественном сознании: торжество либерализма в 1848 году и крах – в 1968-м. «Всемирная революция 1968 года – как политическое событие – быстро вспыхнула и быстро погасла… Тем не менее воздействие ее продолжалось значительно дольше. Оно низвергло с пьедестала реформистский центристский либерализм как господствующую идеологию…» [176]
Для 1848 года характерно осознание эксплуатируемыми группами необходимости создания «антисистемной бюрократической контрорганизации для захвата государственной власти», что и было воплощено впоследствии в действиях «старых левых», венцом которых стала победа РСДРП(б) в 1917 году.
Для 1968 года – осознание необходимости борьбы с КМЭ не на национальном, а на мировом уровне и возникновение «нового левого» движения, которое, по мысли Валлерстайна, должно вести такую борьбу. А также – ослабление культурно-психологической власти Запада над Востоком, «большинств» – над меньшинствами, капитала – над трудом, государства – над гражданским обществом. Так объявленное Валлерстайном «преодоление разделения социальной реальности на политику, экономику и культуру» закономерно обернулось сведением политики и экономики к культуре.
Действительность, однако, оказывается сложнее схемы Валлерстайна, тем более, что в философско-исторических вопросах он предпочитает материализму идеализм.
Итогом отрицания существования и развития социально-исторических организмов стало полное отрицание Валлерстайном стадиальности в истории до появления КМЭ. Он видит в истории только изменения, не имеющие никакой направленности. «Характеризуя капитализм на докапиталистический, а “докапитализм“ – на капиталистический лад, – пишет А. И. Фурсов, – Валлерстайн получает некий единый “докапиталистическо-капиталистический континуум“, в рамках которого нигде нет качественно особых подсистем. Не случайно он даже не ставит вопрос: существовали ли стадиально особые формы докапиталистических обществ?» [177]
Логичным завершением этой тенденции было бы отрицание качественного различия миров-империй и миров-экономик. Сам И. Валлерстайн оставляет противоречия в своих взглядах неразрешенными, но за него этот вывод сделан упомянутым выше А. Г. Франком.
Последние 5000 лет на Земле существует один мир-система (или одна мировая система – эти понятия сливаются): «Подъем Европы означал переход гегемонии от Востока к Западу в рамках уже существовавшей системы… Как не было перехода от феодализма к капитализму, так не было (и нет) перехода от капитализма к социализму. Категории “перехода“ (т. е. социальной революции. – Г. 3.) и “способа производства“… препятствуют научному изучению преемственности и основных свойств мировой системы прошлого» [178]. И дальше – «переход есть переход между переходом и переходом» [179].
Предельно метафизическое противопоставление преемственности и изменения делает историю неподвижной. Такой истории не нужны локомотивы.
Разработка понятия «мира-системы» как единства ядра, полупериферии и периферии – заслуга; отрицание стадиальности – заблуждение Валлерстайна. Перед мир-системным подходом было два пути: развивать сильную или слабую сторону его теории. Первое возможно, если интегрировать достижения концепций зависимого развития и мир-системного подхода в материалистическое понимание истории. Тогда станет гораздо яснее многое, в том числе и характер революций.
Но мир-системный поход пошел иной дорогой. Для него стала типичной позиция Франка. Последователи Валлерстайна не сумели придать мир-системному подходу второе дыхание. В настоящее время это наиболее плодотворное направление в западном обществознании второй половины XX века, не дав картины всемирной истории, постепенно сходит на нет.
Однако без усвоения достижений концепций зависимого развития и мир-системного подхода в понимании мировой истории как единого процесса, а не суммы историй отдельных стран, невозможно дальнейшее развитие исторической науки. Полагаю, что использование понятия «мира-системы» или «мира-экономики» допустимо не только для сторонников мир-системного подхода.
Концепции же модернизации, некогда казавшиеся научными, к настоящему времени показали свою неадекватность и остаются в употреблении только у пробуржуазных публицистов.
Идеологии революций в XX веке
Выше речь шла о научных интерпретациях понятия «революция». Не менее обширным было в XX веке идеологическое использование этого понятия, причем не только противниками существующего порядка, но и его защитниками.
Концепции модернизации, индустриального и постиндустриального общества тоже с самого начала несли существенную идеологическую нагрузку – утверждение непреходящего характера капитализма. Но целиком идеологическими они, на мой взгляд, не являлись: их приверженцы, начав с искреннего оптимизма, под давлением фактов переходили к пессимистическому взгляду на капитализм. В гораздо более явной форме эта идеология проводилась различными версиями «революции менеджеров», «капиталистической революции» и т. д. (Т. Кервер – «Современная экономическая революция в США» (1926); Дж. Бернхем – «Революция менеджеров» (1941); А. Берли – «Капиталистическая революция двадцатого века» (1955)), чья популярность к настоящему времени миновала.
Основное их содержание – прежнего капитализма больше нет, он исчез в результате этих революций. Собственность и власть давно находятся в руках менеджеров, акционеров и т. п. [180]
Наиболее яркая фигура из числа идеологов «революции менеджеров» – Джеймс Бернхем (Бернхейм, Бернам, Берхэм) (1906-1987), бывший троцкист, пришедший к выводу о невозможности социалистической революции и порвавший с левым движением. Единственная возможная в современном мире революция – это «революция менеджеров». Отталкиваясь от идеи «бюрократизации мира» Б. Рицци и М. Шахтмана (о них – в 3 главе), Бернхем использовал ее для показа преимущества западного варианта «революции менеджеров» перед советским и нацистским.
Понятие революции активно использовали и противники капитализма в его нынешнем виде – как ультраправые, так и ультралевые. Среди первых выделяется идеолог «консервативной революции» ницшеанец Артур Мёллер ван дер Брук (1876-1929), идейный предшественник немецкого нацизма; среди вторых – неофрейдисты Вильгельм Райх (1897-1957) и Герберт Маркузе (1898-1979).
В отличие от идеологии «капиталистической революции», созданной в США и основанной в духе американского эмпиризма на тенденциозном подборе фактов, европейские идеологии революций тесно связаны с философией иррационализма. Их создатели стремились вписать революцию в общую картину мира.
«Консервативное мышление, – писал Артур Мёллер ван дер Брук, – видит во всех человеческих отношениях вечное возвращение… То, что прошло, скоро наступит, скоро вернется, прорвется снова и снова, ибо оно дано от природы, заложено в человеке» [181].
Понятно, что скоро должно вернуться древнее величие немецкой нации, подорванное поражением в первой мировой войне. Задача «консервативной революции» – вернуть это величие.
«В отличие от реакционера “революционный консерватор“ живет сознанием вечности… Он видит мир не таким, каков он есть, а таким, каким он будет вечно. Он знает, что исторический мир – это мир размеренный, вечно возвращающийся. Будучи революционером, он ищет новых начал; будучи консерватором, он настаивает на возвращении к традиции» [182].
Идеал «консервативной революции» – прямое воскрешение прошлого, возврат к могучему первому райху, минуя опозорившийся второй. Скрыть абсурдность этого положения Мёллеру помогает утверждение, что время движется по кругу. В таком случае нет прогресса, нет и реакции, а «консервативная революция» – единственно оправданная революция.
Идея вечного возвращения заимствована Мёллером у Фридриха Ницше (1844-1900), как и культурные и политические антипатии – к гуманизму, либерализму, социализму, науке и другим порождениям упадка жизни. Но политические цели Мёллера гораздо отчетливее расплывчатых грез Ницше о господстве «белокурых зверей». Это восстановление Великой Германии. Его основной труд (напомню, что Мёллер умер в 1929 году) носит название «Третья империя» (Das dritte Reich).
С аналогичных позиций выступали Э. Юнгер, Э. Никиш, О. Шпенглер, Л. Клагес, К. Шмитт, Э. Форстхоф, X. Раушнинг и другие представители плеяды немецких интеллектуалов, ставшей связующим звеном между Ницше и Гитлером и подготовившей призывами к тотальной власти биологически сильной элиты усвоение идей нацизма.
Иное, лишенное ницшеанского биологизма, обоснование праворадикального переворота представлено в труде неогегельянского социолога Ханса Фрайера (1897-1969) «Революция справа» (1931). Считая буржуазный индивидуализм разрушительным для общества, Фрайер видит силу, способную обуздать его, в государстве. «Революция справа» (т. е. «сверху» в традиционной терминологии) должна положить конец разделению общества на классы и, объединив их, создать новый субъект истории – Народ, что сделает невозможными «революции слева» [183].
Историческая роль идеологии «консервативной революции» и «революции справа» для Германии роль была завершена с приходом к власти нацистов. «Консервативные революционеры, – пишет современный немецкий историк философии Л. Люкс, – были поразительно наивны. Они считали себя хладнокровными политиками, их расчет был – позволить нацистам провести предварительную подготовку к последующей “подлинной“ национальной революции. Решающим моментом подготовительной работы было свержение Веймарской республики. А там уж консервативные революционеры возьмут руководство в свои руки. Что же произошло? После 30 января 1933 года они уже никому не были нужны. Вместо того, чтобы пожать плоды чужой работы, они сами расчистили путь нацистам.
Так существование “консервативной революции“ оказалось неразрывно связанным с существованием столь нелюбимой “консервативными революционерами“ Веймарской республики. Крушение Веймара – самый большой успех “консервативной революции“ – разрушило и фундамент, на который опирались эти революционеры» [184].
Поэтому впоследствии большинство приверженцев «консервативной революции» отошло от прежних взглядов, а X. Раушнинг даже эмигрировал в США, где выпустил книги «Революция нигилизма» (1939) и «Консервативная революция» (1941) с критикой этой идеологии.
Нацисты тоже называли себя революционерами. С некоторых пор словосочетание «нацистская революция» блуждает по страницам нашей научной литературы [В. В. Бибихин: «В 1933 году Хайдеггер был избран ректором Фрейбургского университета, как человек, способный в условиях нацистской революции найти способ общения с новыми властями...»][185], притом иногда не для осуждения революции, а для частичного оправдания нацизма [186]. Насколько уместна такая терминология? Чем был нацизм как социальное явление?
Современный мир – не совокупность параллельно развивающихся стран, а единая система, где есть мировые «верхи» и мировые «низы», государства-эксплуататоры и государства-эксплуатируемые. Между ними и идет борьба, и эта борьба достигает особой остроты в ситуации, когда та или иная страна рвется из «низов» в «верхи» или, напротив, изгоняется из ядра на периферию.
Именно так и обстояло дело с Германией между мировыми войнами. После 1918 года победители – страны Антанты – сделали все возможное, чтобы устранить Германию как конкурента, превратив ее, по словам Е. В. Тарле (1874-1955), «из субъекта, могущего заявить и поддержать силой свою волю, в объект, в пассивное политическое существо» [187]. Это давление вызвало необычайно мощный протест во всех слоях немецкого общества и привело к власти Гитлера. Влияние нацистов на немецкий рабочий класс неверно сводить, как принято, к одурачиванию умелой пропагандой. Никакая пропаганда не поможет, если нет совпадения интересов. А в данном случае совпадение было. Вызвано оно тем, что в странах ядра все население является коллективным эксплуататором периферии, поэтому стремление быть в числе стран ядра отвечает интересам «низов» зависимых стран. При этом, бесспорно, основная ответственность лежит на «верхах»: как «верхах» стран ядра, получающих сверхприбыли за счет сверхэксплуатации зависимых стран, так и на «верхах» зависимых стран, желающих занять их место.
Фашизм – лекарство, которое хуже, чем болезнь, но не следует делать вид, что болезни не было.
«Мы – народ в узах, – писал Мёллер в 1923 году. – Тесное пространство, в котором мы зажаты, чревато опасностью, масштабы которой непредсказуемы. Такова угроза, которую представляем мы, – и не следует ли нам претворить эту угрозу в нашу политику?» [188]
Если Германия не завоюет себе господство, она «будет колонией Европы» [189], утверждал Эрнст Юнгер (1895-1998).
Отнюдь не просто обманом немецких рабочих является утверждение Мёллера о том, что «освободительная война, которая нам предстоит… есть борьба, которую мы ведем против мировой буржуазии» [190]. Лживо умолчание о роли и будущей участи трудящихся враждебных стран (Гитлер найдет легкий выход в их «расовой неполноценности»), но не определение мировой буржуазии как врага Германии. Оно верно.
В капиталистическом мире всякой стране отведено свое место в иерархии, и попытки изменить эту иерархию приводят к мировым войнам. А для войны необходимы не только техника и организация. Необходима идеология.
В данном случае, для страны, восставшей против мирового порядка – не для того, чтобы разрушить его, а для того, чтобы занять место наверху – идеология должна включать милитаризм, культ силы, расизм, отрицание гуманизма – весь круг идей, введенных в европейскую культуру Фридрихом Ницше и развитых в политическую доктрину «консервативной революции» ницшеанцами времен Веймарской республики.
Идеи «консервативной революции» не принадлежат только Германии. К ним обращались фашистские идеологи разных стран. «Легионерское движение – это движение религиозной революции» [191], – писал в 1937 году румынский мистик Мирча Элиаде (1907-1986), участник фашистского движения в Румынии, известного как «Легион архангела Михаила» или «Железная гвардия».
Идеи «консервативной революции» не принадлежат и только предвоенному времени. Например, во Франции идеи «консервативной революции» в наши дни разрабатываются ультраправыми идеологами Группы исследований европейской цивилизации (ГРЭС), самым ярким из которых является Ален де Бенуа. Набор ультраправых догм неизменен со времен Ницше: избыток равенства в современном мире как первопричина бед; достижение вечного социального неравенства («антиэгалитаризм») как цель; «вечное возвращение» (иногда называемое «фазой контркультурации») как путь к цели; воля «сверхлюдей» как движущая сила истории; наконец, арийская («индоевропейская») биокультурная общность, лишенная классовых различий, как основа будущего антиэгалитарного мира. Новациями являются разве что признание человека не столько биологическим, сколько культурным существом (что тут же сводится на нет введением понятия «биокультурный») – не очень удачная маскировка расизма – и осуждение «тоталитаризма» (следствия идей демократии и равенства) – не очень удачная маскировка культа власти аристократической касты.
Любопытно, что ГРЭС дала идейное ответвление неолиберальной направленности – клуб «Орлож», пропагандирующий идеи частной инициативы, освобождения буржуа из-под гнета бюрократии, «минимального» государства, не мешающего естественному отбору и занятого полицейскими функциями вместо социальных и т. д. Программный манифест клуба носит название «Республиканская революция». «Республиканский» в данном случае означает «буржуазный»: идеологи клуба ориентированы на своеобразную трактовку Французской революции как продолжения идущего из глубин «европейской традиции» стремления к «свободе, собственности, праву на безопасность и сопротивлению угнетению» (вместо «свободы, равенства и братства»). Неравенство оказывается для «республиканцев», как и для их старших братьев из ГРЭС, высшей социальной ценностью. Исследователь ультраправой идеологии П. Тагиеф пишет: «Перед нами, невзирая на различия в словах, – два полюса новой правой, один из которых выражает идеи “консервативной революции“, а другой – неоконсерватизм либерального толка» [192].
Соответственно, будущая «республиканская революция», по справедливому замечанию Т. М. Фадеевой, «выглядит как промежуточный этап “консервативной революции“… Индивидуалистический либерализм получает коллективистское, национальное, моральное измерение; что касается республиканской традиции, то в ней самым важным оказывается не то, что она выразила универсальные и всеобщие устремления человечества, а то, что она прочно укоренена в отдаленном европейском прошлом и т.п.» [193].
Корень данных «революционных» проектов – стремление исправить современное общество, сменив элиту, но сохранив социальное неравенство. Подобные идеи постоянно порождаются самой капиталистической действительностью. Поэтому не следует удивляться ни появлению нацизма в России, ни весьма заметно изменившемуся отношению к немецкому нацизму. В России идеи «консервативной революции» («абсолютной революции по ту сторону истории», «радикальной революции против современного мира в целом», «новой революции, национальной и социалистической одновременно») давно пропагандируются неоевразийцем А. Дугиным [194].
Отмечу и неизбежность расизма в классовом обществе, вызванную необходимостью приносить часть людей в жертву социальному неравенству. «Евреи – это имя, которое мы даем другим, чью муку мы не можем разделить, чья смерть оставляет нас холодными и равнодушными, – писал американский драматург Артур Миллер (1915-2005). – У каждого человека есть свой изгой, и у евреев есть свои евреи» [195]. Имя отверженных может меняться: вместо «евреи» ставится «мусульмане», как в нынешней Европе [196], или «пьянь и рвань», как представители нашего среднего – по интеллекту – класса называют тех, кто на них работает, но отверженность остается, пока остаются классы.
Конечно, в настоящее время угрозы прихода нацистов к власти нет ни в России, ни во Франции. Но по разным причинам. Россия находится в слишком сильной зависимости от Запада, которому во главе России нужен не Гитлер, а Пиночет; Франция входит в «ядро» мира-экономики, где буржуазия – пока – в состоянии править демократическими методами. Однако очень характерно, что идеи «консервативной революции» гак прочно прижились именно во Франции, отчаянно сопротивляющейся американской гегемонии, которая в принципе чревата периферизацией всего Старого Света.
Нацизм – политика господствующих классов стран, стремящихся избежать попадания в зависимость (или вырваться из зависимости) от более сильных стран. Экономической основой нацизма (как и итальянского фашизма) стал политарно-капиталистический синтез, удвоивший социальный гнет [197]. О революции как прогрессивном сдвиге здесь говорить не приходится. Имел место регрессивный сдвиг, скачок на пути, ведущем вниз, что невозможно объяснить чисто внутренними причинами.
Этот путь, путь проигравших, но не желающих признать поражение и жаждущих реванша – следствие исторического тупика, в котором виновен мировой капитализм. Он обрек целые страны на бессилие и вызвал в них к жизни истерический культ силы, обреченную попытку обделенных государств «играть не по правилам», любой ценой добиваясь перераспределения в свою пользу уже давно распределенных благ.
Ультралевые идеологи революции исходили в своих построениях из психоанализа Зигмунда Фрейда (1856-1939). С его точки зрения человек является биологическим организмом (животным), который должен руководствоваться в своем поведении инстинктами, но живущим в неестественных условиях и вынужденным эти инстинкты подавлять. Подавление инстинктов формирует культуру. Социология для Фрейда – прикладная психология. Общество сводится к культуре; культура – к измененной биологии.
Фрейд считал подавление инстинктов благом для общества. Но не менее логично счесть его злом. В этом случае вырисовывается картина доброго человеческого естества, подавляемого репрессивным обществом. Такова точка зрения В. Райха. Он объявляет о наличии в глубинах психики «естественной организации труда», именуемой «рабочей демократией». Ее содержание – «любовь, труд и познание» [198].
Старый бесплодный спор о том, добр или зол человек, продолжается в гротескных формах психоанализа, «науки о похоти», по выражению Г. К. Честертона [199].
Из данного Райхом объяснения враждебности мира и человека вытекает способ ее преодоления – освободить животное естество человека от гнета общества. Это и есть «сексуальная революция», скандально прославившая ее творца.
«В основе своей человек является животным» [200], – утверждает Райх. Культура – ложь, скрывающая эту правду. Человек цивилизованного общества – вырожденное животное, «подобие робота». Вопрос освобождения человека принимает форму выбора между животным и роботом. Победа животного в человеке – это освобождение, потому что животное как таковое лишено механистичности и садизма. Бескомпромиссное осуждение Райхом социального гнета становится фикцией из-за сведения социального гнета к подавлению сексуальных порывов. Осуществление революции возложено на врачей, правильным воспитанием высвобождающих в детях (взрослые безнадежны) подавленную естественность.
Популярность подобных идей, пик которой пришелся на 1960-е годы, показывает, что они не были только болезненной фантазией психиатра, решившего вылечить человечество от человеческого.
«Простое пробуждение могучих социальных устоев человеческой психики, пробуждение чувств братства и помощи, которые были подавлены веками угнетения… даст людям такую силу, что самые свирепые угнетения, самые железные режимы рухнут карточными домиками» [201], – утверждал, к примеру, советский писатель И. А. Ефремов (1907-1972). В такой форме ему виделась неизбежность коммунизма.
Г. Маркузе выдвинул аналогичную по сути идеологию «Великого Отказа» от правил игры, навязанных буржуазным обществом с его рациональностью, также подчеркивая решающую роль сексуального освобождения в строительстве нового мира.
«Производство должно исходить из новых ценностей. Для этого необходима “революция до революции“: социальной революции должна предшествовать революция в человеке, радикальное изменение всех аспектов… Это вопрос воспитания, и с этого нужно начать уже сегодня… Это означает радикальное изменение человеческой природы и структуры инстинктов» [202].
Одновременно он стремился отмежеваться от Райха, говоря о «беззастенчивом примитивизме», «диких и фантастических пристрастиях» последнего. Маркузе подчеркивает, что для Райха все дело в «простом раскрепощении сексуальности» [203], в то время как он сам видит предшествующую стадию – освобождение человека из-под власти труда, которое сделает возможным новую организацию сексуальности и тем самым – новую организацию общества. Не «любви, труда и познания», а лишь бесконечного удовольствия жаждет подавленное капитализмом естество.
Неудивительно, что Маркузе, анархически отрицавший любую власть, уповал на стихийное творчество маргинальных масс («историческими агентами освобождения» могут быть «те, чье существование само по себе является отрицанием капиталистической собственности» [204]), в то время как реализация идей Райха привела бы на практике к диктатуре врачей-воспитателей.
Но, пожалуй, основное отличие взглядов Маркузе и Райха лежит не в области целей и средств, а в области их обоснования. Медик Райх с одержимостью изобретателя вечного двигателя доказывал научную обоснованность своих взглядов, включая открытие космической сексуальной энергии – «оргона»; философ Маркузе, понимая невозможность такого обоснования, взывал, как до него – Бакунин, к мобилизующей силе веры в утопию.
Религию Маркузе прямо ставил выше науки: «Там, где религия все еще бескомпромиссно стремится к миру и счастью, ее “иллюзии“ по-прежнему сохраняют более высокую истинностную ценность, чем наука, которая трудится для их устранения» [205]. «Истинность» тут явно неуместна – имеется в виду полезность. Отказ от разума ведет к принятию иллюзий.
Человеческий организм как революционная сила, способная покончить с капитализмом – вот суть идеологии «сексуальной революции» в любой ее форме. Ее теоретическая несостоятельность очевидна. Психика человека стала тем «убежищем незнания» (Спиноза), поставляющим любые желаемые ответы, каким прежде была воля бога.
Но происхождение идеологии – социальная, а не гносеологическая проблема. Не видя реального пути разрешения социальных противоречий, изверясь в политической борьбе, идеологи угнетенных масс ищут фантастические выходы. Психоанализ успешно играл и играет роль духовного наркотика, взамен традиционных религий, вместе с нетрадиционными и в союзе с наркотиками как таковыми. Их общий корень – бессилие человека, ощущающего, но не понимающего враждебность мира.
Недовольство существующим порядком может иметь разное происхождение. Различны и идеологии – идеология недовольных «низов», утверждающая естественность равенства, и идеология недовольных «верхов», утверждающая естественность неравенства.
Впервые сформулированные еще младшими софистами [206], в XX веке они приобрели характер политических доктрин – теорий революций, призванных уничтожить «противоестественный» социальный порядок: наличие неравенства и деспотизма для одних идеологов (сексуальная революция); равенства и демократии (консервативная революция) – для других.
Необходимость революций, как консервативной, так и сексуальной, выводилась не из общественных, а из природных и даже космических законов, и требовала не скачка в прогрессивном развитии, а возврата к «естественному» дочеловеческому, дообщественному устройству «жизни» у ницшеанцев, устройству психики – у фрейдистов.
Маркузе и Райх считали себя последовательными антифашистами. Они и были ими – на практике. Но в теоретических построениях противники опасно близки. Общий для ницшеанства и фрейдизма иррационализм обуславливает схожее видение мира и своего пути в нем. Требование разбудить зверя в человеке – не все ли равно, по Ницше или по Райху? Призыв «отказаться от девятой симфонии Бетховена» как символа буржуазного гуманизма, исходящий от Г. Маркузе, вполне мог быть подписан Э. Юнгером или А. Мёллером ван дер Бруком.
Сон разума ничего, кроме чудовищ, не рождает.
В XX веке теории революции покинули пределы Запада. Проблема освобождения зависимых стран была осознана теоретически. «Третий мир» выдвинул своих революционных идеологов, первыми из которых были Франц Фанон (1925-1961) и Режи Дебре (р. 1940). В их учениях и судьбах много общего. Фанон – уроженец французской колонии Мартиника. получивший образование в Европе и ставший профессиональным революционером, активный участник национально-освободительной революции в Алжире. Дебре – французский журналист, немалую часть жизни отдавший Латинской Америке, не только как свидетель, но и как участник кубинской революции, проведший три года в боливийской тюрьме после разгрома отряда Э. Че Гевары и освобожденный лишь по личной просьбе президента Франции Ш. де Голля.
Их мировоззрение, неизменное на протяжении всей жизни [Р. Дебре выступил в 1999 году с осуждением агрессии НАТО в Югославии. Его открытое письмо президенту Ж. Шираку опубликовано в газете «Монд» 13 августа 1999 года.][207], типично для профессиональных революционеров – полное неприятие существующего строя и стремление найти если не альтернативу, то хотя бы путь к его уничтожению. Критическая часть в таком мировоззрении традиционно сильнее позитивной.
Понимание невозможности пролетарской революции на Западе, с одной стороны, и рост революционного движения на периферии, с другой, не могли не привести к мысли о переносе центра борьбы за бесклассовое общество в «третий мир». Это исходный пункт учений Фанона и Дебре.
Поиск революционной силы внутри «третьего мира» также шел в одном направлении: ни буржуазия, ни рабочий класс таковой не являются. Более четко этот взгляд сформулировал Фанон, строивший свою теорию на материале Африки, где контраст между городом и деревней особенно резок. «Преодоление рабочим классом крайней степени нищеты вело, по его мнению, к “дереволюционизированию“. Революционность оказывалась связанной лишь со спонтанностью, а спонтанность – с крайней нищетой угнетенных» [208].
Поэтому революционной силой Фанон счел крестьянство и люмпен-пролетариат, которые в периферийных странах берут на себя роль, непосильную для рабочего класса. Конечно, Фанон видел низкий культурный уровень потенциальных освободителей человечества, но считал, что его можно поднять после революции. Этим займутся революционные интеллигенты, осуществляя «воспитательную диктатуру» – видна явная перекличка с идеями О. Бланки.
Судьба Европы в постреволюционном мире у Фанона аналогична судьбе неевропейских стран у Энгельса, считавшего, что Европа после победы пролетарской социалистической революции даст им пример, за которым они вынуждены будут следовать.
У Фанона Запад и Восток меняются местами: когда на Востоке победит крестьянская социалистическая революция, Европа вынуждена будет его догонять.
Реальные национально-освободительные революции в «третьем мире» прошли не так, как предполагал Фанон, признавший это со свойственной ему бескомпромиссностью. Представители местной верхушки заняли в городах места европейцев, оставив соотечественников-крестьян прозябать в нищете. В последние годы жизни неизлечимо больной Фанон мучительно искал выход, но не нашел.
«Фанон призывал народы “третьего мира“ избежать не только той “пропасти, к которой движется Европа“, но и “возврата к природе“. Более того, он явно понимал, что и стояние на месте невозможно, простое поддержание равновесия ведет к деградации Альтернативу западной цивилизации он видел не в “собственных“ традиционных ценностях, бывших в употреблении у народов “третьего мира“, а в “собственных“ ценностях, которые будут выдвинуты ими.
Для фаноновской концепции характерен пафос не прошлого, а будущего, притом до такой степени, что можно, пожалуй, говорить о бегстве в будущее» [209].
В Латинской Америке, о которой писал Дебре, не было проблемы ликвидации режима колониального управления. Поэтому Дебре сразу ставит проблему свержения капитализма – отсюда еще большая, чем у Фанона, расплывчатость выводов. Его концепция «революции в революции», изложенная в одноименной книге, состоит в утверждении приоритета партизанской войны перед политической борьбой и тем более – перед теоретическим исследованием революции. Сначала – стихийный «очаг» вооруженного сопротивления, затем – распространение его на всю страну (партизаны – «партия в зародыше»), а потом уже – осмысление сделанного (учиться революции надо в боях, а не по книгам). Движущая сила революции – интеллигенция и крестьяне, хотя в оценке рабочего класса Дебре не так резок, как Фанон.
Взгляды Дебре – «сельский бланкизм», в основе которого – не научный анализ тенденций развития Латинской Америки, а абсолютизация опыта Кубы.
Бланки видел очаг революции в Париже, мечтая о «парижизации» Франции; Дебре сто лет спустя – в деревне, идущей с автоматом в руках на город. Что делать после военной победы – ни тот, ни другой не знают. «Сначала переправимся, – говорил Бланки, – а там посмотрим». В этих словах заключена и позиция Дебре, чья теория практически означает отрицание теории. Когда цель не видна, революция из средства ее достижения сама становится целью. Локомотив идет в никуда.
Бесплодность идеологий освобождения периферии собственными силами несомненна. Но жизнь требует их появления, и они продолжают возникать, повторяя и варьируя взгляды Фанона и Дебре. Человек совсем иного, неромантического склада – известный ученый, директор Африканского института ООН по экономическому развитию и планированию, директор Форума Третьего мира Самир Амин (р. 1931), выступая как идеолог революции «третьего мира», столь же неубедителен.
В его работах рассматриваются проблемы национально-освободительных движений периферии. В этих движениях, с точки зрения Амина, сосуществуют два элемента – национально-буржуазный и «народно-национальный». Если после победы революции верх берет первый, то освободившаяся страна остается в плену мировой капиталистической системы, если же побеждает «народно-национальное» начало, возникает «народно-национальное посткапиталистическое общество». В свою очередь, в этом обществе соперничают «этатизм» номенклатуры, тяготеющей к реставрации капитализма, и вышеупомянутое трудноопределимое «народно-национальное» начало. Амин полагает, что в принципе возможна победа этого начала и торжество демократии при господстве государственной собственности. При этом он заходит так далеко, что в репрессиях, которые осуществляет одна часть номенклатуры против другой («культурная революция» в КНР), готов видеть продолжение революции, а в «вожде» – представителя народа, а не главу номенклатуры. Жестокий утопизм подобных построений происходит не от циничной жажды власти, как может показаться, а от отчаяния. Капитализм перекрыл зависимым странам практически все дороги к прогрессу, так что ощущение безысходности становится здесь нормой.
Один из наших либеральных критиков идей С. Амина в 1991 году, когда иллюзия скорого вхождения России в «ядро» была широко распространена, ехидно заметил: «Мироощущение, выражаемое теорией С. Амина, можно было бы представить так: не лезьте к нам с вашими предложениями и вашими правилами игры, мы боимся, что вам от этого станет лучше, и не верим, что нам может стать лучше от чего-нибудь вообще» [210].
К сожалению, это мироощущение абсолютно точно передает реальность. Способов преодоления зависимости Амин предложить не может, но их пока нет и в действительности, а любые западные инициативы только ухудшают положение периферии.
Научно обоснованная программа уничтожения зависимости отсутствует по сей день. Ясно, что буржуазия Запада на этот шаг не пойдет, так как капитализм без эксплуатации периферии, поддерживающей высокую норму прибыли, невозможен.
Немногочисленные случаи революционного разрыва зависимости «снизу» (Вьетнам, Куба, Лаос, отчасти Никарагуа) были успешны благодаря поддержке СССР и вели к политаризму советского образца. Теперь, после распада СССР, и эта дорога закрыта. Поиски собственного пути к социализму оканчивались тем же политаризмом под другими лозунгами, как в Мьянме (Бирме) [211] или аграрным политаризмом, разрушающим общество, как в Камбодже (Кампучии), что следует считать регрессом.
Надежды на крестьянскую социалистическую революцию в «третьем мире» нереальны. Нереальны и надежды на победу здесь «буржуазно-демократической революции, перерастающей под руководством рабочего класса в социалистическую», бывшие опорой просоветских марксистов в полемике с Фаноном и Дебре.
Английский марксист-востоковед Джек Уоддис в книге «“Новые“ теории революции» (1971) утверждал, что в «третьем мире» существует революционная буржуазия: «Сама зависимость от империализма является признаком наличия у нее противоречий с последним» [212].
Приведет ли это противоречие к революции, т. е. к созданию буржуазией нового строя в странах «третьего мира»? Да – если считать, что эти страны отстали от Запада и способны его догнать и перегнать, а их буржуазия – слабое подобие западной. Нет – если видеть в них периферию единого мира-системы, а в их буржуазии – силу, порожденную зависимостью и служащую ее закреплению.
По крайней мере, от иллюзий в отношении своей буржуазии революционеры «третьего мира» свободны.
На революционный разрыв с Западом идет отнюдь не буржуазия зависимых стран, а та или иная часть их госаппарата: как правило, офицерский корпус, но иногда и духовенство.
Эта среда порождает своих идеологов революции, одновременно являющихся действующими политиками: светских, эклектично сочетающих социализм и национализм, в первом случае (Г. Насер, М. Каддафи и др.) и религиозных – во втором. Последний случай особенно интересен с точки зрения создания целостной концепции революции, основанной не на сиюминутной демагогии, а на определенном мировоззрении.
Здесь необходимо пояснение. Как правило, в религиозно-революционную (мусульманскую, буддистскую, индуистскую, католическую «теологию революции») форму облекают свои требования наиболее угнетенные крестьянские «низы» периферийных стран. Приблизительным аналогом в истории европейской мысли являются Т. Мюнцер и Дж. Уинстенли. Об этих идеологиях речь не идет: ничего нового по сравнению с Фаноном их сторонники в теорию революции не вносят, а лишь запутывают неадекватной формой и без того сложный вопрос свержения зависимости. К власти они никогда не приходили и не придут [213].
Наиболее крупным успехом (в том числе идеологическим) антизападных действий «верхов» зависимой страны была «исламская революция» 1978-1979 годов в Иране, чьим идеологом являлся аятолла Рухолла Аль-Мусави Аль-Хомейни (1902-1989).
Официальная идеология нынешнего иранского режима утверждает принципиальное отличие исламской революции от «западных» революций, к которым относятся «либеральные» и «марксистские», направленные на осуществление ценностей либерализма и марксизма соответственно. Западные революции вызывались экономическими причинами, происходили при ослаблении государственной власти, сопровождались классовой борьбой и носили стихийный характер. Исламская революция произошла в условиях экономического подъема и полного контроля шахского режима над всеми сторонами жизни народа; она от начала до конца была спланирована Р. Хомейни и осуществлена под его руководством при активном участии всего иранского народа, внутри которого нет классовых антагонизмов. Причина исламской революции – глубокая приверженность народа Ирана мусульманской религии, чем обусловлена руководящая роль духовенства, хотя народ все равно осуществил бы ее, даже если бы духовенства не было (очевидно, имеется в виду: если бы все духовенство было уничтожено шахом) [214].
Реальность, конечно, отличается от этой картины так же, как история ВКП(б) от «Краткого курса истории ВКП(б)».
Шахский режим, сохраняя политическую зависимость от Запада, с 1963 года проводил ускоренную капитализацию страны, известную как «белая революция». Она была настолько успешна, что потребовала выхода за пределы зависимости, что не мог осуществить «сверху» проамериканский режим шаха. Экономический подъем накануне исламской революции не просто имел место – он выявил исчерпанность зависимого капитализма. Рост производительных сил вошел в противоречие с производственными отношениями так же, как в России в 1917 году, так же породив массовые народные выступления против власти. Требовалась сила, которая их возглавит и превратит восстание в революцию «снизу», и она нашлась. В Иране это было шиитское духовенство, давно находившееся в оппозиции к вестернизированному светскому деспотизму. Оно имело программу послереволюционного переустройства, чего не было ни у либералов, ни у марксистов Ирана, проигравших в борьбе за власть в 1980-1981 годах и быстро уничтоженных победителями.
Программа была изложена в книге Р. Хомейни «Исламское правление» и носила название «велаяте факих». Его суть сводится к следующему:
– необходимо полное подчинение общественных и государственных структур власти ислама, воплощаемой фигурой исламского вождя – «велае факиха» (или «рахбара»);
– в обязанность каждого мусульманина входит борьба за распространение этого порядка на весь мир, т. е. экспорт исламской революции.
При этом за внешней традиционностью скрывался разрыв с традицией: вождей, подобных рахбару по объему светской и духовной власти, до Хомейни не было. Это вызывало недовольство части духовенства, решительно подавленное исламской властью на следующем этапе репрессий.
Цель исламской революции сформулирована одним из видных хомейнистов аятоллой Джавади Амели следующим образом: «Революция нужна для освобождения религии, а не для освобождения людей» [215], потому что люди сами стремятся «стать рабами бога» и никакого другого освобождения им не нужно.
Концепция действительно крайне непохожа ни на либерализм, ни на марксизм. Но нельзя сказать, что аналогов данной идеологии на Западе найти невозможно. Напротив, ясно видно духовное родство с идеями «консервативной революции» нацизма. Служение духу расы, воплощенному в фюрере, идеал воскрешения прошлого, антигуманизм, презрение к индивидуальности. Требование военной экспансии – все это очень знакомо. Знакома и практика – запрет политических партий, тотальный контроль над поведением людей, создание параллельных властных структур и их вооруженных сил (органы НСДАП и войска СС в Германии, исламские комитеты и Корпус стражей исламской революции в Иране) [216].
Революция была совершена «снизу», но «низы» к власти допущены не были. Победу одержала революционная часть «верхов». При этом необходимо отметить, что консервативная хомейнистская трактовка исламской революции как освобождения религии и порабощения людей, была не единственной.
«Один из идеологов исламской революции в Иране, М. Мотаххари, определял революцию как “восстание всего народа против существующего порядка, за установление лучшего, желаемого строя“, утверждая при этом, что революционными могут быть и состоятельные слои, и власть имущие. В противоположность ему один из наиболее видных представителей мусульманских левых, умерший накануне революции А. Шариати, подчеркивал, что представители имущих классов и власть имущие псевдореволюционны и являются ненадежными союзниками, ибо в ответственный момент могут предать интересы народа» [217]. Но народ им понимался как единое целое, возглавляемое вождем, подчеркивалась этическая направленность революции и жертвенность, присущая мусульманам. Подобные уступки традиции облегчали идейную победу хомейнистов.
Иранская революция произошла в зависимой стране, поэтому не могла не принять антибуржуазный, следовательно, частично прогрессивный характер. Крупная буржуазия тяготела к компромиссу с Западом, на крестьянство невозможно опереться при создании современных вооруженных сил, необходимых независимой стране, поэтому правящее духовенство вступило на путь национализации иностранной собственности.
«Была осуществлена конфискация иностранных банков и активов, иностранных компаний, действовавших в высокотехнологичных отраслях, было заявлено об отказе участия иранского государства в крупных зарубежных компаниях… был провозглашен курс на резкое ограничение связей с развитыми странами… Главным направлением политики в этот период было построение централизованной или даже мобилизационной экономики, которая могла бы противостоять экономической блокаде и выдержать тяготы восьмилетней войны с Ираком. Основой такой экономики стал госсектор» [218]. В 1980-е годы 80% иранских предприятий принадлежало государству. Это и было результатом «исламской революции» – реальная, но неполная и потому хрупкая база частичной независимости, позволившая осуществить многие прогрессивные реформы, в частности резко поднять уровень грамотности населения.
Но интуитивное движение в сторону политаризма не было доведено до конца. В 1990-е годы начался обратный процесс: приватизация, иностранные инвестиции и т. д. Теперь уже доля частного сектора в экономике приближается к 60 %. Как следствие, усилилось недовольство властью духовенства – до такой степени, что в стране вместо единства духовной и светской власти возникло фактическое двоевластие.
Что же ждет Иран в будущем? Политарно-капиталистический синтез был основой независимости в Германии и Италии, старых капиталистических странах, боровшихся за место в ядре – пока не привел к поражению в войне. Но на периферии сохранение буржуазии неминуемо означает сохранение зависимости. Достижение независимости (пока что я намеренно не ставлю вопрос о цене ее достижения) возможно здесь только на базе максимально возможного огосударствления собственности. Полный политаризм в Иране построен не был и, очевидно, не будет, а нынешний дуализм в экономике и политике не может быть долгим.
Впереди – неизбежный возврат зависимости. Показателен пример Турции, пытавшейся в 1930-1940-е годы добиться независимости путем расширения госсобственности, с неизбежным при этом ограничением политических свобод, и потерпевшей фиаско, что расценивается турецкими историками как провал революции «сверху» [219]. Для светского кемалистского режима дело кончилось проигрышем на выборах 1950 года; иранская теократия, официально объявленная врагом США и уже подавлявшая силой недовольство внутри страны, вряд ли может рассчитывать на мирное отстранение от власти.
Дело здесь не в злой воле Запада. Нынешние выступления за расширение демократических свобод в Иране – естественное следствие выросшего при независимости уровня жизни, но они объективно способствуют краху антидемократического режима и тем самым – концу независимости. Так было и в СССР: политаризм становится тормозом, но сменить его реально может только зависимый капитализм, который разрушит все его достижения. Неизбежная смена строя примет регрессивный характер.
Необходима новая революция, но произойдет контрреволюция. Причина проста. Силы, способной на революцию, нет, а на контрреволюцию – есть. Это буржуазия Запада и ее сторонники (в том числе невольные) внутри страны.
Западная, прежде всего американская, буржуазия взяла курс на военный экспорт контрреволюции. Первым пал Ирак, на очереди – Иран и Ливия; возможно, также и остатки «второго мира» (КНДР, Куба, Белоруссия). Разворачивается грандиозный процесс неоколониальной экспансии, реставрирующей зависимый капитализм в «странах-изгоях».
Как обычно, нет недостатка в идеологических обоснованиях права буржуазии Запада на применение силы. При этом «христианская цивилизация» объявляется невинной жертвой террора, Россия зачисляется в ее ряды, а целью становится сохранение нынешнего социального устройства даже ценой отказа от достижений этой самой цивилизации.
Доктор экономических наук В. Л. Иноземцев: «Не может считаться недопустимым привнесение в более отсталые регионы – вместе с колонизацией их территорий – новых технологии и знаний, установление там формы правления, в большей мере, чем прежняя, обеспечивающей соблюдение прав человека, инициирование межкультурного диалога. Европейские империи успешно выполняли эту миссию… Экономические факторы… не являлись определяющим мотивом имперской экспансии… Сегодня, когда холодная война осталась в прошлом… прочный союз великих империй прошлого – Великобритании, России, Франции, Испании – и давно переживших свой колониальный статус (но не вполне изживших свою колониальную природу) Соединенных Штатов ради управления периферией (курсив мой. – Г. 3.) представляется нам насущно необходимым… В отношении тех регионов и стран, где царят хаос и насилие, имперские державы должны быть вполне определенными в своей политике. Если правительства этих стран могут быть низложены мирно, необходимо пользоваться этой возможностью. Если для их отстранения от власти необходимо прибегнуть к военной силе, не следует интересоваться мнением всех и каждого. Нужно восстановить понимание цивилизаторской миссии западного мира и следовать этой миссии. Нужно обратить миграционный поток вспять» и т. д. [220]
Доктор философских наук И. Бестужев-Лада: «Идет полномасштабная война, в которой против нас (курсив мой. – Г. 3.) выступает примерно миллиард безработных в странах Третьего мира. Их отцы и деды жили в точно таком же положении, каждый третий был безработным. Эти люди думали, что иной жизни быть просто не может. Но теперь они смотрят телевизор и видят, что жизнь может быть совсем другой. Они рвутся к этой жизни…» 11 сентября 2001 года началась вторая стадия этой войны, «которая отличается нарастающими ударами со стороны Третьего мира». Можно согласиться с предупреждением автора о возможности третьей стадии – использования оружия массового уничтожения. Но какой же выход предлагает автор? «Единственное, что можно сделать, – признать, что идет война, и действовать так, как того требует военная ситуация. Я очень сожалею, что мы проявляем слабость, начиная с 1992 года. Все это можно было задавить в начале, теперь уже намного трудней… Конечно, это вызовет огонь критики – под угрозой демократия, законность и так далее», но, призывает доктор философских наук И. Бестужев-Лада, надо признать, что мы «находимся в войне (по-русски следует сказать: в состоянии войны. – Г. 3.) и наконец начать отвечать ударом на удар» [221].
Очевидно, победа цивилизованного мира над терроризмом означает и лишение жителей «третьего мира» права смотреть телевизор. Против них допустимо любое насилие. Против кого? Против «них», как подчеркивают И. Бестужев-Лада и его единомышленники?… Увы, нет. Не их, а нас. Сохранение нынешнего социального устройства – самое тяжелое из поражений, возможных для России.
Замечу, что у проблемы есть и другая сторона: контрреволюция объективно назрела. Политарная альтернатива капитализму в современных условиях исчерпывает себя, становится нежизнеспособной и, как следствие, все менее привлекательной. Простое поддержание статус-кво и продление жизни сгнивших режимов вряд ли будет полезно человечеству. Задача нашего века – поиск новой альтернативы, и вопросов здесь больше, чем ответов.
Независимость от Запада и политические свободы пока что несовместимы. (При этом возможно отсутствие того и другого, как в Чили при диктатуре А. Пиночета или в шахском Иране.) Справедливые требования политических свобод в независимом государстве – начало конца независимости, примером чего служит судьба Югославии, которая исчезла с карты мира всего через 2 года после замены авторитарного антизападного режима С. Милошевича слабым прозападным правительством.
Однако неоколониализм, несмотря на одержанные им военные и идейные победы, всегда будет вызывать сопротивление. Поэтому неизбежны новые идеологии антикапиталистических революций, выражающие интересы как «низов», так и недовольной части «верхов» зависимых стран.
Первые будут ориентированы на крестьянско-люмпенское восстание и потому схожи с учениями Фанона и Дебре. Свежий пример: идеолог мексиканской Сапатистской армии национального освобождения субкомманданте Маркос, пишущий об очагах сопротивления глобализму и необходимости защиты «меньшинств» [222]. (Замечу, что такая постановка вопроса бессмысленна для революции – буржуазия тоже является «меньшинством».)
Вторые – на построение антизападного государства (здесь примером является популярность идей евразийства среди националистически-консервативной части интеллигенции нынешней России), а в пределе – и на завоевание мирового господства (ваххабизм), вызывая в памяти «консервативную революцию» нацизма.
Конец XX века принес новый всплеск идеологического интереса к понятию «революция», вызванный переворотами 1989 года в Восточной Европе. Ко всем ним, в особенности к «бархатной революции» в ЧССР и декабрьскому вооруженному восстанию в Румынии, прочно прилип ярлык революций. П. Штомпка в книге «Социология социальных изменений» (1993) помещает «антикоммунистические революции в Восточной и Центральной Европе» в общий перечень революций: они «завершили период коммунизма», открытый русской и китайской революциями [223]. Р. Дарендорф посвятил данным событиям работы «Размышления о революции в Европе» (1990) и «После 1989: Мораль, революция и гражданское общество» (1997). В последнее время отечественные либеральные публицисты, стремясь доказать, что регресс нынешней России – следствие не капитализма, а его недостаточного развития, обусловленного азиатско-советским наследием, создали настоящий «восточноевропейский миф»: в странах Восточной Европы, принадлежащих к «европейской цивилизации» и оторванных от нее коммунистами, «возвращение в Европу» прошло успешно. В 1989 году Восточная Европа пережила подлинные демократические (т.е. буржуазные) революции. Россия же через такую революцию не прошла, в ней по-прежнему у власти стоят те же советские «верхи», мешающие стране модернизироваться на западный лад [224].
В конце 1940-х годов в Восточной Европе, конечно, имел место экспорт социальной системы из СССР, но преобразования проходили при активном участии народа, выступавшего, естественно, не за политаризм, а за социализм. То, что их ожидания были обмануты самой историей – бесспорно. Вопрос состоит в том, был ли переход к политаризму для стран Восточной Европы исторически прогрессивным или регрессивным. Ответ на этот вопрос зависит от того, какой характер имел довоенный капитализм в этих странах. Факты (аграрный характер экономики, задолженность, диктаторские режимы, массовая эмиграция на Запад) указывают на то, что в большинстве стран Восточной Европы до второй мировой войны, как в России до 1917 года, существовал зависимый капитализм – поэтому переход к неополитаризму можно считать прогрессом.
Сомнения вызывает только статус Чехословакии. «Относительно высокий удельный вес в экономике страны занимал иностранный капитал. Однако чешская буржуазия удерживала господствующие позиции в экономике страны… все более существенное значение приобретал вывоз капитала…», [225] хотя чехословацкие монополии не добились для себя равных условий по сравнению с монополиями государств «ядра». Такова характеристика довоенной экономики Чехословакии, данная в монографии «Краткая история Чехословакии с древнейших времен до наших дней». Возможно, перед войной новообразованная страна действительно двигалась по направлению к капитализму западного типа. Но в условиях послевоенной разрухи и раздела мира между СССР и США этот путь был закрыт и для нее, как и для Восточной Германии (ГДР). «Пражская весна» 1968 года также была обречена на поражение, какую бы цель ни ставили ее участники – социализм или вхождение в «ядро» капиталистической системы.
Соответственно, процесс, проходивший в 1980-1990-е годы, имел обратную направленность.
На данный момент реставрация прежних порядков привела к полной зависимости от Запада. Экономика Восточной Европы поставлена под контроль западных корпораций, местный бизнес может лишь сосуществовать рядом, не проникая на Запад. «При отсутствии значимого национального капитала почти все лакомые куски экономики стран региона быстро оказались в руках иностранных инвесторов… Сегодня десяток крупнейших компаний и банков Запада контролируют ключевые отрасли в бывших соцстранах. Но, как ни странно, – удивляется обозреватель “Российской газеты“, – жизнь большинства от этого заметно не улучшилась… Собственность ушла, а долги остались» [226].
Венгерский экономист Йозеф Бороч выделяет три принципа, которыми руководствуется западный капитал в Восточной Европе: «(1) недвижимость привлекательнее производства; (2) деньги вкладываются в завоевание рынка для импорта, а не в развитие местного экспортного потенциала; (3) возрождаются черты довоенной зависимости» [227].
«Отстоять завоеванные права, – пишет французский социолог Катрин Самари, – можно было, лишь ведя борьбу одновременно на два фронта: против все более несостоятельной прежней бюрократической системы… и против капиталистической реставрации, означающей ликвидацию всех прав и завоеваний трудящихся» [228]. Но в этом направлении – к социалистической революции – развитие не пошло ни в одной из стран. Очевидно, следует признать, что в неополитарном обществе социалистическая революция невозможна.
Но, как справедливо заметил Б. Ю. Кагарлицкий в своей книге о реставрации капитализма в России и Восточной Европе, «если реакция оказывается единственным возможным выходом из тупика, это вовсе не значит, что она становится прогрессом» [229].
Произошла контрреволюция, снова при активном участии народа, смутно представлявшего себе суть происходящего. В итоге XX век прошел в Восточной Европе по кругу: зависимый капитализм -неополитаризм – зависимый капитализм. Революционного сдвига не было. Отмечу, что исход переворотов в Восточной Европе предсказал А. Г. Франк. «Долгосрочный экономический парадокс, – писал он в статье, впервые увидевшей свет еще в 1991 году, – заключается в том, что многие восточноевропейцы “второго мира“, стремящиеся присоединиться к “первому миру“, вместо этого обнаружат себя в “третьем мире“ Юга» [230].
Конечно, если для некоторых стран (например, Словении) итогом перемен станет подлинная, а не формальная, интеграция в состав Европейского Союза (т. е. достижение уровня Португалии, Греции, Ирландии), перевороты в них можно будет счесть своеобразными буржуазными революциями. Но пока что это нереально: уровень жизни упал, военные расходы, неизбежные при вступлении в НАТО, растут, а зримым воплощением перемен остается контрреволюционное безумие реституции.
В октябре 1999 года в ИМЭПИ РАН прошел «круглый стол», посвященный 10-летию переворотов в Восточной Европе и их последствиям. Материалы, опубликованные в журнале «Новая и новейшая история» под заголовком «Демократические революции в Центральной и Восточной Европе: десять лет спустя», дают абсолютно ясную картину итогов «постсоциалистической трансформации».
«Три решающие обстоятельства», необходимые для оценки этих итогов, названы в докладе доктора экономических наук Р.С.Гринберга (ныне – директор ИМЭПИ РАН). Во-первых, «резко снизился средний уровень реальных доходов населения и существенно усилилось неравенство в их распределении. Во-вторых, не оправдались надежды на преодоление разрыва между Западом и Востоком Европы ни в социально-экономическом, ни в технологическом отношении. За десять лет перемен бывший “второй мир“ даже отдалился от желаемых стандартов “первого“ и в целом скорее приближается к “третьему“ миру… Вместо скачка в постиндустриальный мир» страны Восточной Европы «все еще не преодолели обозначившиеся с самого начала перемен тенденции примитивизации производства и деинтеллектуализации труда. Наконец, в-третьих… имеет место заметное сокращение государственной поддержки здравоохранения, науки, культуры и образования» [231], не компенсируемое частным сектором.
«К 1999 году, – сообщается в докладе доктора экономических наук С. П. Глинкиной, – предтрансформационного уровня по объему ВВП на душу населения удалось достичь лишь Польше (125 %) и Словении (104%). Приблизились к этому показателю Словакия (97%) и Венгрия (93 %). По показателю же реальных доходов населения все страны (курсив мой. – Г. 3.) существенно отстают от уровня 10-летней давности» [232].
Ситуация в Румынии прямо названа деиндустриализацией [233]. Подчеркнуто, что курс не меняется, когда к власти приходят «левые»: «Пришедшие в 1993-1994 годах к власти в Болгарии, Венгрии и Польше социал-демократы вынуждены были продолжать правую социально-экономическую политику», внося «свой вклад в переход к капитализму. Но они не оправдали доверия избирателей и в 1997-1998 годах вынуждены были уступить власть другим партиям» [234].
Лишь предвзятость не дала участникам обсуждения заметить, что единственная страна, добившаяся в 1994-1997 годах экономического роста – Польша – это именно та страна, где приватизация началась «с большим опозданием лишь в конце 1996 года» [235]. Результат возвращения в либеральную колею сказался незамедлительно: «начиная со второй половины 1997 года отмечается снижение динамики ВВП» [236]. Однако власти тушат пожар керосином: с 1999 года идет второй, «шоковый», этап «трансформации» – сокращение социальных расходов.
Уже после вступления в ЕС безработица в Польше достигла 20 % – официально, 30% – неофициально, а в некоторых регионах – 50 % [237].
Из других фактов, обнародованных на «круглом столе», отмечу рецепт венгерского экономического чуда – для уменьшения внешнего долга большая часть венгерских предприятий была продана иностранному капиталу [238]. Результат виден пять лет спустя. К 1 мая 2004 года внешний долг Венгрии вырос до 55 млрд. долл. (5000 долл. на каждого жителя страны) и продолжает расти. На 2004 год запланированы 3 млрд. новых заимствований [239]. Кто, когда и, главное, как выплатит долг? Неизвестно. Похоже, что девиз восточноевропейской контрреволюции: «После нас – хоть потоп».
Участники обсуждения привычно называли нынешнее состояние переходным, винили во всем общую отсталость Восточной Европы и пережитки социализма, иногда – веру в либеральную идею, говоря не о регрессе, а о неожиданно высокой «социальной цене трансформации». Но это – не цена, а результат. Этой ценой для самих трансформируемых стран не куплено ничего позитивного. Восточная Европа, как и другие зависимые регионы, оплачивает ею благосостояние Западной.
На момент приема в ЕС 1 мая 2004 года задолженность Эстонии составляет 60% ВВП, Венгрии – 54%, Польши – 49%. ВВП в пересчете на душу населения составляет от 35 % среднеевропейского у Латвии до 70 % у Словении. После развала СЭВ потеряны в среднем 20-30 % ВВП, столько же в уровне жизни населения и 30-50 % промышленного и сельскохозяйственного производства. Для достижения уровня жизни Западной Европы восточноевропейским странам понадобится от 30 до 50 лет при условии, что темпы роста экономики будут в 2 раза выше (!), чем в Западной [240]. В современных условиях это невозможно.
То, что столь однозначно регрессивные перевороты именуются «революциями», показывает, что это понятие по-прежнему изъято из науки. Его использование часто зависит от политических пристрастий.
В начале нашего века идеология «демократических революций» получила новый импульс – к таковым причислены смены первых лиц (но отнюдь не политического курса, не говоря о строе) в странах новой периферии – «революция роз» в Грузии в 2003 году и «оранжевая революция» на Украине в 2004-м. Задним числом в этот перечень явно попадает Югославия; в будущем – многие страны CHГ, для которых журналисты уже сейчас придумывают названия грядущих «революций», исходя почему-то из названий цветов, фруктов и овощей.
Особняком стоят события марта 2005 года в Киргизии: социальной революции там, конечно, не произошло, но, судя по неорганизованности действий противников А. Акаева, действительно имело место народное восстание. О характере новой власти судить трудно, но есть вероятность демократизации режима. Тогда можно будет говорить о надстроечной политической революции в Киргизии. Поэтому в дальнейшем под псевдореволюциями я буду иметь в виду грузинскую и украинскую.
Их суть видна невооруженным глазом – замена одного прозападного авторитарного правителя на другого, еще не успевшего растерять популярность. Цель, которая в XX веке достигалась с помощью военного переворота, в XXI-м достигается с помощью хорошо организованной кампании гражданского неповиновения. Разница в способе, несущественная для истории, становится существенной для граждан западных стран, видящих на экране телевизора не танки и мрачных генералов, а ликующую молодежь, и убеждающихся в безальтернативности капитализма, манящего к себе народы незападных стран.
Несомненно, что должно пройти некоторое время, прежде чем новые власти покажут неспособность вывести свои страны из тупика периферийного развития. Тогда люди на Западе и на Востоке поймут, что важен не способ переворота («снизу»), а глубина и направленность, и мыльный пузырь «демократических революций» лопнет. До этого, думаю, мы станем свидетелями новых псевдореволюций, в том числе, возможно, и в России, но вряд ли этот опыт будет распространен на весь «третий мир» – столь выигрышный с точки зрения подачи материала способ смены первых лиц весьма жестко ограничен географическими рамками: только в странах Восточной Европы и СНГ можно найти значительное число людей, считающих, что пороки капитализма можно лечить с помощью углубления капитализма. Неслучайно в Венесуэле США вынуждены были дополнить «революционную» кампанию гражданского неповиновения режиму У. Чавеса традиционным путчем апреля 2002-го, тоже, впрочем, провалившимся.
Невозможно использовать этот опыт и в политарных «странах-изгоях», закрытых от влияния Запада – там, скорее, речь может идти о поддержке Западом стихийных выступлений, а не об их организации.
Колоссальный вред псевдореволюций – т. е. сравнительно массовой поддержки капитализма «снизу» – имеет несколько аспектов.
Во-первых, страны СНГ и Восточной Европы, и так ставшие штрейкбрехерами Третьего мира в своем неосуществимом и аморальном стремлении попасть в число стран-эксплуататоров («нормальных», «развитых», «цивилизованных»), еще раз предают интересы периферии – их население массово выступает за капитализм, продлевая его существование и тем самым – все связанное с ним зло.
Во-вторых, тяжелый удар наносится по репутации России, вынужденной поддерживать списанных Западом (и повернувшихся лицом к России) правителей СНГ и оттого предстающей средоточием косности. Капиталистическая система обрекает слабую российскую буржуазию на поражение каждый раз, когда она пытается конкурировать с западной, но либеральная пропаганда успешно представляет это поражение как наказание за недостаточное развитие капитализма в России, поддерживая иллюзию «догоняющего» пути нашей страны, которой еще предстоят «зрелость» и равноправное членство в «ядре».
Наконец, огромен и вред, нанесенный теории революции использованием термина не по назначению. Но он раскроется не сразу. По мере того, как будет раскрываться финансовая подоплека псевдореволюций, негативное отношение к ним будет распространено и на подлинные революции.
Трактовка революции как предмета купли-продажи, как услуги, предоставляемой за деньги, найдет отклик в сознании обывателя, готового за деньги на все и ни на что – бесплатно, а потому представляющего себе движущие силы истории в виде финансовых потоков, идущих от сил Мирового Зла (масонства, большевизма, терроризма) к исполнителям их черной воли. Убеждение во всесилии денег неотъемлемо от капитализма, поэтому можно предположить появление в будущем рыночных интерпретаций не только Великой Французской и Октябрьской революций, всегда принимающих первый удар «разоблачителей», но и любых народных движений от «красного мая» 1968-го и Парижской Коммуны до крестьянских войн и восстания Спартака.
Понятие «научная революция»
Наконец, последнее по порядку, но не по важности: в XX веке понятие «революция» переросло рамки политики. Перевороты в любых сферах деятельности, иногда весьма произвольно и всегда несистематично, именуются революциями [241]. Критерии революционности переворота либо не выработаны (искусство, религия), либо вообще невозможны (мода). Исключение составляет та область, где прогресс очевиден – наука.
О «революциях в способе мышления» писал еще Иммануил Кант (1724-1804). К таковым он относил революцию в математике во времена Фалеса, революцию в естествознании времен Ф. Бэкона и революцию в метафизике, которую должна осуществить его собственная «Критика чистого разума» (1781). Сущность революций – в определении наукой своего предмета, т. е., по Канту, того содержания, которое разум вкладывает в объект и которое затем познает [242].
Актуальность понятие «научная революция» приобрело в связи с открытиями в области естественных наук в конце XIX века, а повсеместное признание получило в XX веке после выхода книги Томаса Сэмюэла Куна (1922-1995) «Структура научных революций» (1962).
Развитие науки, с точки зрения Куна, имеет две формы – эволюционную «нормальную науку», руководимую постоянной парадигмой, и «научную революцию» – смену парадигм. Качественный характер научных революций раскрыт, но о прогрессивности сказать то же нельзя.
Задача науки определяется Куном в соответствии с позитивистскими догмами как решение трудных задач – «головоломок», а не познание мира, поэтому критерий прогресса представляет для него неразрешимую проблему. Неубедительно отвергая обвинение в релятивизме, в «Дополнении 1969 года» Кун пишет: «Более поздние научные теории лучше, чем ранние, приспособлены для решения головоломок в тех, часто совершенно иных условиях, в которых они применяются. Это не релятивистская позиция, и она раскрывает тот смысл, который определяет мою веру в научный прогресс» [243].
Для того чтобы вера в прогресс превратилась в знание о прогрессе, необходимо признать, что наука познает мир. Тогда выделенные Куном формы развития науки получат материалистическое объяснение. Но этого шага Кун не делает, поэтому его концепция остается странным зданием без фундамента, висящим в воздухе, как мираж.
Подводя итог, можно сказать, что понятие «революция» в значении «глубокий переворот», «качественные перемены», возникшее в XVII- XVIII веках и вошедшее в XIX-XX веках в научный обиход, к настоящему времени в философии и общественных науках общепризнанно. Наибольшее применение оно находит в политической сфере, что вызвано наглядностью политических перемен. Однако такое сужение понятия «революция» неоправданно, так как сводит общество к надстройке и в перспективе вообще позволяет обойтись без этого понятия. Понятие «социальная революция» предполагает признание прогрессивного развития общества в целом, а не только надстройки, свойственное только историческому материализму.
Удовлетворенность существующими порядками заставляет игнорировать возможность их изменения; недовольство – стимулирует интерес к этой проблеме. Поэтому понятие «революция» охотнее использовала идеология, чем наука. Все теории революций будущего, включая марксистскую, идеологичны, поэтому более или менее иллюзорны. Немарксистское изучение общества игнорирует революции: либо явно, либо заменяя понятие «революция» другими, сходными, но не тождественными. Однако понятие «революция» не могло не привлекать ученых, изучающих переломные эпохи истории. Результатам этих исследований посвящена следующая глава.
Глава 2. Социальные революции как часть мирового исторического процесса
Обязательна ли социальная революция при смене формаций?
Известный советский историк Б. Ф. Поршнев (1905-1972) в статье «Роль социальных революций в смене формаций» (1972) писал: «…всю историю прогрессивного развития человечества можно было бы изложить как последовательность трех (или четырех) прогрессивных эпох социальных революций. Логически это столь же правомерно, как изложить ее в форме последовательности пяти формаций.
…Итак, перед нами лежала бы некая многотомная “Всемирная история“, главной особенностью которой являлась бы композиция ее по оси эпох социальных революций… Основой здесь было бы раскрытие мысли Маркса о том, как производственно-экономические отношения из форм развития производительных сил превращаются в их оковы» [244].
Реализация этого замысла действительно помогла бы пониманию всемирной истории: развитие предполагает стадии, стадии предполагают качественные скачки. Возникает вопрос: почему же он не был реализован сторонниками материалистического понимания истории?
Среди тем, поднимавшихся в узких рамках советского истмата, пожалуй, не было темы более засушенной, чем тема социальной революции. Одна и та же схема изложения, одни и те же цитаты из классиков марксизма, одни и те же исторические факты в виде иллюстраций. При этом формально большинство положений (закономерность революций, соотношение социальной революции и взятия власти, революция и реформа, революция и контрреволюция) было верными. Странности начинались при увязке этих положений с фактами.
Главная проблема здесь – определение основных признаков революции. «Революция, – утверждает “Советская историческая энциклопедия“, – всегда представляет собой активное политическое действие народных масс и имеет первой целью переход руководства обществом, государственной власти, в руки нового класса» [245].
Итак, социальные революции происходят «снизу» и передают власть новому классу. Эти положения были общепризнанны. Однако при применении этих положений к смене формаций имелись различия. Не было единого ответа на вопрос: является ли социальная революция законом перехода к новой стадии всемирной истории (общественно-экономической формации)?
Возможны два ответа: положительный и отрицательный. Казалось бы, для марксистов естественен первый, но в советском истмате он практически всегда был связан не просто с признанием социальной революции законом перехода к новой формации, а с признанием законом перехода к новой формации социальной революции «снизу», проводимой основным эксплуатируемым классом. Редкие исключения, которые будут рассмотрены ниже, имели место в основном до середины 1930-х годов.
Вопрос стоял так: революция «снизу» или отсутствие революции. Исторические события, связанные со сменой формаций, истолковывались, исходя из этой дилеммы. Точки зрения можно обозначить как идеологическую и традиционную. Идеологическую я буду для краткости называть «революционизм».
Он возник в тот момент, когда И. В. Сталин (настоящая фамилия – Джугашвили) (1879-1953) сказал в 1933 году на I съезде колхозников-ударников: «История народов знает немало революций. Они отличаются от Октябрьской революции тем, что все они были однобокими революциями. Сменялась одна форма эксплуатации трудящихся другой формой эксплуатации, но сама эксплуатация оставалась… Революция рабов ликвидировала рабовладельцев и отменила рабовладельческую форму эксплуатации трудящихся. Но вместо них она поставила крепостников и крепостническую форму эксплуатации трудящихся… Революция крепостных крестьян ликвидировала крепостников и отменила крепостническую форму эксплуатации. Но она поставила вместо них капиталистов и помещиков, капиталистическую и помещичью форму эксплуатации трудящихся» [246].
Теоретическое обоснование «революционизма» было вскоре создано известным советским этнографом С. П. Толстовым (1907-1976): «В социальных революциях, являющихся рубежами прогрессивных формаций, друг другу противостоят всегда основные классы-антагонисты» [247].
Выстраивался следующий ряд: переход к новой формации = социальная революция = революция «снизу» = незавершенная («однобокая») революция «низов». «Революционизм» преобладал в социально-философских работах, причем не только в сталинское время. Например: «Социальная революция предполагает в той или иной форме насильственное свержение власти господствующего класса и установление своей диктатуры ранее угнетенным классом» [248].
Социальная революция считалась законом перехода к новой формации, но размывалась в примерах народных восстаний Античности и средневековья, чтобы не выйти за пределы революции «низов», поэтому данное понимание роли революции в истории (единственное, при котором понятие «революция» имеет значение, несводимое к другим понятиям) оставалось декларацией, зачастую обоснованной с помощью фальсификации фактов [249].
Дав определение революции, советские авторы тут же переходили к примерам классовой борьбы не только пролетариата и буржуазии, но и рабов и рабовладельцев, крестьян и феодалов, тем самым незаметно сужая тему – с социальной революции как смены господствующего способа производства – до политических проявлений революционной ситуации, а потом и вовсе подменяя ее темой борьбы между эксплуататорами и эксплуатируемыми [250]. Как проницательно заметил английский историк Эрик Хобсбаум (р. 1917), «после 1917 года на протяжении большей части XX века принято стало считать, что естественным итогом любой революции будет установление посткапиталистического режима» [251].
Почему я назвал «революционизм» идеологической точкой зрения? Любому эксплуататорскому классу необходима идеология, которая оправдала бы его господство. Поэтому он весьма чувствителен к вопросу о своем происхождении. Советская номенклатура не была исключением. Своим возникновением она была обязана победе Октябрьской революции 1917 года, прошедшей «снизу». В результате не только эта революция стала чем-то священным, не обсуждаемым, а прославляемым, но и вообще тема революции оказалась по большей части вне науки, в сфере идеологии. Если СССР – то самое общество, которое извечно стремились создать угнетенные классы, а революция «снизу» – путь к такому обществу, то вся история классового общества – цепь незавершенных революций «низов», завершающаяся победой в 1917 году; смены же способов производства – реформы, предотвращение революций «низов», присвоение их результатов или даже контрреволюции.
Именно идеологические «революционистские» натяжки в работах философов побуждали многих историков молчаливо придерживаться иной точки зрения, которая была выше названа традиционной.
Традиционная точка зрения утверждала отсутствие революций при смене докапиталистических формаций. Она всегда преобладала в работах историков, что неудивительно. Само понятие «революция» возникло применительно к Новому и Новейшему времени и фигурировало лишь в работах специалистов по этому периоду, чему способствовала узкая специализация историков.
Теоретическое обоснование этой точки зрения, как правило, можно было встретить у марксистов, работавших до или вне влияния советской идеологической системы.
Одним из них является Н. И. Бухарин. Его представления о докапиталистическом прошлом весьма туманны, но места революции там однозначно не нашлось. Он уверен, что «…общество из первобытно-коммунистического могло превратиться в общество патриархально-родовое, из патриархально-родового в феодальное эволюционным путем. Здесь не было классового господства на средства производства и охраняющей это господство политической власти. Наоборот, и это господство, и эта власть эволюционно вырастали из первобытно-коммунистических производственных отношений через рост частной собственности и т. д. Росли производительные силы – росла дифференциация… А раньше господствующего класса и его мощи не было. Поэтому нечего было ломать. Поэтому переход совершался без революции» [252].
Такова же точка зрения К. Каутского: «Если сущность социальной революции видеть не в одном только государственном перевороте, а и в следующих за этим переворотом новообразованиях, то тогда социальная революция есть нечто такое, что появляется на сцену лишь совместно с промышленным капиталом, что раньше не было известно, но с тех пор является уже необходимейшим орудием социального движения вперед. Как ни напоминают многие события предыдущих революций по своим внешним чертам явление, связанное с эпохой подъема индустриального капитала, они не являются социальными революциями подобно социальной революции этого капитала» [253].
Почти через 40 лет практически то же сказано историком Я. С. Драбкиным (р. 1918) в получившем широкую научную известность докладе «Нерешенные проблемы изучения социальных революций» (1969):
«Как закономерно обусловленное звено исторического прогресса, как наиболее эффективный способ разрешения самых острых конфликтов в определяющих сферах жизни общества, социальная революция, по-видимому, созревает лишь тогда, когда общество достигает сравнительно высокого уровня своей организации, а именно – в эпоху становления капитализма» [254].
Это, насколько мне известно, единственное обоснование традиционной точки зрения, сделанное советским историком.
Насколько верны эти точки зрения? У «революционизма» было то преимущество, что он признавал социальную революцию законом перехода на новую стадию истории. Однако научного обоснования он дать не мог, ориентируя на поиск революции «снизу» при любой смене формаций. К настоящему времени «революционизм» мертв, как все прочие компоненты советской идеологической системы, и оспаривать его не имеет смысла. Можно только посочувствовать С. П. Толстову и другим обществоведам, вынужденным в свое время строить концепции, исходя из фраз вождя.
Традиционная точка зрения жива. Поэтому следует рассмотреть ее подробнее. Итак, что означает утверждение «возможен переход на новую стадию исторического развития без революции»? На мой взгляд, если быть последовательным, то одно из двух: (1) переход на новую стадию истории может осуществляться эволюционно или (2) существует форма прогресса, отличная и от эволюции, и от революции.
Можно сказать, что вопрос этот чисто терминологический и отдает схоластикой. Я думаю, что это не так. Речь идет не о словах, а о понятиях, ими обозначаемыми. Понятие «революция» не существует само по себе. У него есть противоположность – понятие «эволюция». Любые изменения в содержании одного из понятий, тем более – отказ от него, влекут изменения и в содержании другого. Нельзя безнаказанно отказаться от понятия «революция» для периода до XVI века и по привычке продолжать его применять для Нового и Новейшего времени, причем только для революций «снизу». Необходимо признать либо возможность эволюционного возникновения нового строя, происходящего через эволюционный переход власти к новому господствующему классу, либо наличие третьей формы прогресса – нереволюционного и неэволюционного возникновения нового строя, происходящего через неэволюционный и нереволюционный переход власти к новому господствующему классу.
Последняя позиция, будь она сформулирована Я. С. Драбкиным, могла бы рассматриваться как гипотеза. Однако он ограничился утверждением об отсутствии революций до Нового времени и в ряде стран (Скандинавия) – в Новое время. Я полагаю, что никакой третьей формы прогресса нет, а взгляды Я. С. Драбкина нелогичны.
Если же предположить, что переход власти может осуществляться эволюционно, то понятие «революция» просто лишается содержания, несводимого к другим понятиям, как у П. Калверта. Оно становится фикцией. Вместо закона истории мы получим набор известных примеров победоносных восстаний Нового и Новейшего времени, каждый из которых объясним собственными уникальными причинами. Одновременно исчезнет и понятие «эволюция» как противоположное понятию «революция». Оно включит в себя то, что называлось «революцией», и станет равным понятию «развитие». Развитие предстанет в виде плавной эволюции с вкраплениями конфликтов. Этот подход реализован в немарксистской социологии.
Положительное в традиционной точке зрения – то, что от нее в принципе можно перейти к уточнению содержания понятия «революция», в то время как «революционизм» развивать некуда.
Этот путь наметился при обсуждении доклада Я. С. Драбкина. Многие участники дискуссии не приняли высказанный в явной форме тезис об отсутствии революций до Нового времени, из чего, как замечает В. Ф. Шелике, следует, что «не обязательны уже локомотивы истории – “вагоны“ движутся сами по себе». Дальше ею была предложена и альтернатива. «По-видимому, выход в том, чтобы не ограничивать понятие “социальной революции“ признаками, возникающими на определенных ступенях истории человеческого общества и соответствующими только этим ступеням. Нужно ввести в содержание этого термина и революцию-процесс… Имеет смысл не только декларативно, но и более конкретно ввести в дефиницию многообразие форм социальной революции: включить в нее и революции-взрывы, даты которых можно назвать и отпраздновать, и революции-процессы, многоэтапные и не всегда осознанные даже значительной частью современников. По-видимому, следует выделить высшие и низшие формы социальной революции» [255].
Однако теоретическая разработка этой альтернативы так и не последовала.
«Обращает на себя внимание тот факт, – несколько лет спустя писал историк А. Р. Корсунский в статье “О социальных революциях в докапиталистических формациях“ (1976), – что как в монографиях, исследующих различные стороны исторического процесса в докапиталистическую эпоху, так и в общих трудах по истории отдельных стран Европы, в вузовских курсах по истории древнего мира и средних веков, социальная революция, как правило, отсутствует… Интересно отметить, что даже в дискуссиях последних лет, посвященных проблемам генезиса феодализма и капитализма, вопрос о социальной революции не затрагивался. Тот факт, что категория “социальная революция“ отсутствует в трудах историков, занимающихся докапиталистическими формациями, очевидно, не случаен и вызван не субъективными причинами. Историческая наука, как и всякая другая наука, нуждается в соответствующем понятийном аппарате, который в значительной части разрабатывается философией. Это относится, в частности, к таким понятиям, как “социальная революция“, “политическая революция“, “генезис формации“, “кризис формации“…» [256]
Все сказанное А. Р. Корсунским справедливо и более того – актуально. Ситуация в отечественной исторической науке в данном вопросе не улучшилась. Философы не дают историкам ориентиров. Историки игнорируют наличие социальных революций в ходе исторического процесса. Об идеологических причинах этого положения, как в СССР, так и в нынешней России, говорилось выше; теперь речь пойдет о научной стороне вопроса.
Задача настоящей работы – обозначить нерешенные проблемы (незамеченные или неверно истолкованные революции) и попытаться указать пути их решения.
Поэтому сначала следует посмотреть на достигнутые ранее результаты.
Прежде всего, не разрабатывалась тема регресса. Конечно, его факт признавался, но лишь как подчиненный момент прогресса, с которым у регресса «существует сложная многосторонняя связь» [257], заключающаяся в том, что прогресс на более высоком уровне сопровождается регрессом отдельных частей. Однако сами отдельные части человечества – отдельные страны и группы стран – переживали регресс как таковой, заканчивающийся их гибелью.
Это совершенно не принималось во внимание, иначе Б. Ф. Поршнев в упомянутой выше статье не написал бы: «…в грандиозной, но особенно рассеянной во времени и в пространстве эпохе антирабовладельческой социальной революции первых веков нашей эры вершиной была эпопея лангобардского завоевания и разрушения рабовладельческой Римской империи в VI веке» [258].
Нашествие лангобардов, окончательно разорившее Италию, только что отвоеванную Византией у остготов (в чьем королевстве сохранялись элементы античной культуры), было кульминацией – только не прогресса, а регресса, низшей точкой падения – и не имеет ничего общего с революцией. Б. Ф. Поршнев, образно говоря, спутал зенит с надиром.
Тема регресса, на мой взгляд, представляет отнюдь не отвлеченный интерес. По всей видимости, человечество вступает или уже вступило в период невиданного прежде регресса, вызванного умиранием капиталистической системы как целого. «Именно в слаборазвитых странах, – писал П. Баран, – ярко бросается в глаза та главная и часто не принимаемая во внимание черта нашей эпохи, что капиталистическая система, бывшая некогда мощным двигателем экономического развития, превратилась в не менее внушительное препятствие на пути прогресса человечества» [259].
Характернейшим признаком деструктивности нынешнего капитализма является колоссальное преобладание фиктивного капитала, выполняющего единственную функцию – обогащать его обладателей. Из 1200 млрд. долл. ежедневного оборота мировых бирж 800 млрд., не покидая банковских счетов владельцев, приносят им прибыль. «В мире едва ли 10 % капиталов вкладываются непосредственно в производство… Все остальное – это спекулятивные капиталы, которые по электронной почте циркулируют по всему миру, ничего не создавая, кроме кризисных ситуаций», – утверждает бельгийский экономист Р. Петрелла [260].
Состояние регресса – это и есть то состояние, когда прежние производственные отношения стали, по словам Маркса, оковами для производительных сил, но еще не свергнуты и не заменены новыми. Период регресса чреват гибелью либо прежних производственных отношений (социальной революцией), либо общества, где эти отношения были базисом. В первом случае регресс краток и снимается революцией, становясь ее подчиненным моментом (контрреволюционным движением). Во втором – подчиняет себе развитие общества. Тогда отжившие производственные отношения не мешают прогрессивному развитию, а стимулируют регрессивное, разрушение производительной силы общества, разрушение производительной силы общества, и никакие усилия людей, даже понимающих, что и как надо предпринять, не могут превратить регресс в прогресс: достаточно вспомнить безуспешную борьбу Николо Макиавелли за объединение Италии.
В прошлом всемирное прогрессивное развитие не прерывалось за счет существования иных обществ, к которым переходила эстафета лидерства, но теперь, когда человечество обрело единство на капиталистическом базисе, такой вариант, на мой взгляд, исключен: «третий мир» – не отдельная система, а изнанка «первого». Эстафета к нему перейти не может. Нынешний регресс уже не снимается прогрессом на более высоком, глобальном, уровне. Он сам глобален, а не локален. Вопрос теперь лишь в его глубине, в том, может ли он быть снят новой всемирной революцией.
Редко привлекала внимание советских авторов и проблема многообразия форм социальной революции. В общем виде она была поставлена В. Ф. Шелике. Отмечу также позицию доктора экономических наук Р. А. Ульяновского. Политический переворот, пишет он, «не обязательно происходит в то время, когда соответствующие производственные отношения уже полностью сложились. Обязательно лишь то, чтобы революция, государственная власть нового класса открыли им необходимый простор… Не было еще такой политической революции (это не значит, что ее не будет), экономический базис которой в национальных рамках созрел настолько, что функция победившей политической революции сводилась лишь к тому, чтобы, сняв устаревшую надстройку, “обнажить“ уже совершенно сложившийся базис. История показала колоссальную роль политической революции не только в разрушении старой надстройки и создании новой, но и ее могущественное воздействие на дальнейшее развитие адекватного ей базиса и на процессы “добивания“ устаревшей экономической основы общества, противоречивое саморазвитие которой и создало условия для ее же отрицания, нашедшего политическое выражение в революции» [261].
Составной частью проблемы многообразия форм социальной революции является проблема революций «сверху». В схеме, диктуемой истматом, подыскать место этому явлению было трудно. Иногда историки просто обращали внимание на эту проблему, не пытаясь ее решить [262]; когда же такая попытка предпринималась, она, как правило, не приносила результата: любые действия «верхов» априорно считались реформами. Характерный пример – статья известного нам C. Л. Агаева «“Революция сверху“: генезис и пути развития» (1976).
В поле зрения автора попадают такие бесспорные прогрессивные перевороты «сверху», как объединение Германии и Италии, революция 1868 года в Японии – в XIX веке; капиталистическое преобразование Южной Кореи, Южного Вьетнама, Ирана и Японии – во второй половине XX века. Можно ли их считать настоящими революциями?
С точки зрения автора статьи, мировой революционный процесс, смещаясь с Запада на Восток, приобретает специфические черты: здесь «…путем преобразований “сверху“ удалось достичь тех же результатов, которые в эпоху буржуазной социальной революции можно было завоевать лишь в результате революционных действий “снизу“. Однако в общих рамках современной эпохи… эти преобразования являются побочным продуктом революционной борьбы в интернациональном масштабе. Такой путь решения буржуазных задач общественного развития… можно характеризовать… как реформистский тип революционного действия» [263].
Итак, в первой фразе автор считает революцию «сверху» суррогатом революции «снизу», т. е. иной революцией; во второй – объявляет ее побочным продуктом революционной борьбы за социализм, возглавляемой СССР; а в третьей – приравнивает к реформе, т. е. не считает революцией. Ответ дан на любой вкус – значит, ответа не дано.
Место революций «сверху» XIX века также остается неясным. Если считать их «побочным продуктом» борьбы рабочих за социализм, то получается парадокс: успешные буржуазные революции – побочный продукт безуспешной борьбы пролетариата. Корень парадокса, конечно, в нежелании считать какие бы то ни было «верхи» способными на революцию. При этом забыты скандинавские страны, где не проводилась милитаристская политика «железа и крови», которую автор считает необходимым элементом преобразований «сверху».
Более определенно высказался Н. А. Симония в книге «Страны Востока: пути развития» (1975): «“Революция сверху“ является искаженным отражением “революции снизу“» [264].
Наконец, все позитивное содержание, которое истмат мог уделить этому понятию, вечно встающему на пути историков, но признаваемому лишь в двусмысленных кавычках, заключено в формулировке из книги В. В. Чубинского «Бисмарк» (1988): «Революция сверху» упраздняет то, чего нельзя не упразднить. Создает то, чего нельзя не создать. И при этом сохраняет то, что можно сохранить ценой вынужденных уступок. Сохраняет основу – господство правящих классов. Поэтому «революция сверху» имеет своей целью и своим следствием предотвращение революции снизу, т. е., иными словами, ее поражение. Поэтому она одновременно и революционна (в ограниченном смысле), и «контрреволюционна» [265]. Автор даже увидел в этом противоречии диалектику.
Но абсолютно то же можно сказать о революции «снизу»: она упраздняет то, чего нельзя не упразднить. Создает то, чего нельзя не создать. Она меняет старый господствующий класс на новый. Таков и результат революции «сверху». Разница между ними – лишь в форме, вызванной историческими условиями. Обе формы имеют как плюсы, так и минусы. От реформ же революция «сверху» отличается принципиально: сменой власти. Кратко можно сформулировать так: революция «сверху» – больше, чем реформа; революция «снизу» – больше, чем захват власти.
Когда не решаются реальные проблемы, в науке возрастает удельный вес споров о словах. В данном случае это были споры о терминах «эпоха социальной революции», «социальная революция», «социально-политическая революция», «революционный процесс» и т. д., особенно применительно к докапиталистическому периоду истории, маскировавшие нерешенность проблемы революций до Нового времени. Анализировать сами споры подробно не имеет смысла; затронутые в них проблемы будут отдельно рассмотрены в 4 главе.
Проблема революции в концепции Н. А. Рожкова
В первую очередь остановлюсь на картине всемирной истории, данной в 12-томном труде Н. А. Рожкова (1868-1927) «Русская история в сравнительно-историческом освещении. (Основы социальной динамики)» (1919-1926). Им была осуществлена, очевидно, единственная «композиция истории по оси эпох социальных революций», интересная по форме, в основном ложная по содержанию, но – и это главное – свободная от еще не возникших штампов истмата.
История человечества (из 12 томов исключительно России посвящены только 4, в остальных русская история дана как часть мировой) разбита Н. А. Рожковым на следующие стадии: первобытное общество – дикость – варварство – феодализм в двух взаимосвязанных ипостасях (деревенский «обычный» плюс городской «муниципальный» [266]) – Старый порядок – капитализм. Переход со стадии на стадию, в полном соответствии с идеями Маркса, считается социальной революцией.
Применительно к доклассовому обществу никакой четкости у автора нет. «Первобытное общество» – это период антропосоциогенеза, завершающийся появлением человека современного типа; дикость и варварство разбиты еще на несколько периодов, поэтому социальной революцией называется и появление хомо сапиенса [267], и начало обработки металлов [268] и т. д.
Но для классового общества критерий социальной революции выдержан строго – это переход власти к новому классу. Их три: феодальная, дворянская и буржуазная.
«Феодализмом» Н. А. Рожков счел строй всех классовых обществ, возникших из доклассовых, как в эпоху Древнего Востока, так и в Античности, и в Средние века. Всюду господствует землевладельческая знать. Ее приход к власти – феодальная революция [269]. Она может быть завершенной (Западная и Восточная Европа, Византия, Армения, Грузия, Египет, Персия, Израиль, Китай, Япония и т. д.) и незавершенной (Русь, Литва, Сербия, Болгария). Во втором случае страны обречены на отставание.
На смену феодализму приходит новый строй – Старый порядок, он же торговый капитализм, он же абсолютизм. Господствующий класс – дворянство. Его могущество обеспечивается крепостничеством или рабством (они тождественны). «Политический строй характеризуется самодержавием (монархическим абсолютизмом) и бюрократией» [270], но реально у власти стоит дворянство; торгово-ростовщическая буржуазия умеренно оппозиционна, крестьянство «переживает настроения отчаяния», находящее выход в бунтах и сектантстве.
Установление данного строя – дворянская революция, чьи «типичные черты в хозяйственной сфере сводятся к победе торгового капитализма, товарного или денежного хозяйства с национальным и международным рынком, к росту обрабатывающей промышленности при сохранении первенствующего положения за сельским хозяйством, и к переходу основной массы земли от феодальной аристократии – духовной и светской – в руки дворянства» [271]. Данная революция также называется торгово-капиталистической [272]. Ее пережили и Египет (1500-1315 годы до н. э.), и Месопотамия при Хаммурапи, и древние евреи в VI-I веках до н. э., и Греция в V-IV веках до н. э., и Рим на рубеже эр, и, конечно, Европа в XV-XVI веках. В России дворянская революция растянулась от Ивана Грозного вплоть до конца XVIII века. Ее содержание – «переход власти от удельной, княжеско-боярской знати к дворянству в его массе» [273].
Классический Старый порядок – Франция, египетское Новое царство, эллинистические монархии; отклонения – слабый Старый порядок в Англии и запоздалый – в других европейских странах, особенно в России.
Старый порядок на Востоке кончается гибелью стран (иногда они именуется обществами, иногда – культурами) в результате завоевания, а в Античности – новым переходом к феодализму, регрессом. Если следовать схеме, то данный «попятный процесс» следовало назвать феодальной контрреволюцией, но Н. А. Рожков ограничивается констатацией: «его можно поставить в параллель с теми процессами происхождения феодализма» [274], о которых шла речь раньше.
Наконец, в Европе и России Старый порядок свергается революциями, которые автор называет то буржуазными, то буржуазно-демократическими, то демократическими. Их осуществляет союз различных классов, возглавляемый буржуазией. Результат – «производственный (аграрный и промышленный) капитализм».
Здесь хотелось бы отметить важный вывод Н. А. Рожкова: буржуазная революция завершается лишь тогда, когда «буржуазия одна получает власть, не делясь ею с дворянством или, выражаясь точнее, делясь ею только с тем дворянством, которое уже само переродилось в буржуазию» [275]. Поэтому период буржуазной революции в Англии оканчивается 1688 годом; в Германии – 1866-м (образование Северо-Германского Союза); во Франции – 1830-м. Дальнейшие революции (1848, 1870-1871) – уже не социальные, а, как выражается автор, «переход от грубо-хищнического капитализма к культурному».
Иная точка зрения характерна для В. И. Ленина, датировавшего период «буржуазно-демократической» революции во Франции 1789-1871 годами и называвший революции 1830, 1848, 1870-1871 годов «волнами» единой революции [276].
На мой взгляд, прав Н. А. Рожков. Буржуазная революция окончена, когда окончательно побежден абсолютизм и поддерживающее его дворянство, а не какой-либо иной противник. С 1830 года власть во Франции принадлежит исключительно классу буржуазии.
Период капитализма кончается социалистической революцией, за которой должно последовать бесклассовое общество.
Недостатки концепции Н. А. Рожкова настолько очевидны, что останавливаться на них нет смысла. Фантастичность представлений о древней истории вызвана некритическим следованием концепции Э Мейера, которая будет рассмотрена ниже. Важнее достоинства: во-первых, само стремление дать картину не просто смены формаций как стадий всемирной истории, а череды сменяющих друг друга социальных революций; во-вторых, понимание того, что эти революции – зачастую дело «верхов», а не «низов»; наконец, в-третьих, выделение крепостничества (под токвилевским псевдонимом «Старый порядок») в отдельную стадию, переход к которой был революционным свержением власти феодалов новым классом, условно именуемым «дворянством».
Эти взгляды Н. А. Рожкова, насколько мне известно, не имеют аналогов в нашей исторической науке. Для сравнения: С. М. Дубровский (1900-1970), выдвинувший в полемике с H.A. Рожковым свою схему всемирной истории, где вместо «старого порядка» шла «крепостническая формация», признавая, что «переход от феодальной формы государства к абсолютной монархии сопровождается ожесточенной борьбой… нарождающегося класса крепостников против старого класса феодалов» [277], примером чего служит опричнина, не рискнул дать этому переходу название «революция».
Проблема революции при переходе от бесклассового общества к классовому
Теперь перейду к тому, как проблему социальной революции трактовал традиционный истмат. Был ли социальной революцией переход от бесклассового общества к классовому?
В работах, посвященных социальной революции, обычным было определение ее как перехода от одной классовой формации к другой, тем самым проблема перехода от бесклассового общества к классовому игнорировалась [278].
Попытки поставить вопрос о данной социальной революции приводили либо к отрицательному ответу и невольному отрыву первобытности от остальной истории (Я. С. Драбкин), либо к признанию нерешенности проблемы (статья А. П. Бутенко в «Философской энциклопедии» [279]), либо, наконец, к положительному.
Но и в последнем случае имели место невероятные «революционистские» натяжки: «Классовое деление, постепенно складывавшееся в недрах первобытнообщинного строя, в конце концов привело к революционному перевороту, ниспровергшему остатки родовых отношений. Власть родовой знати была низвергнута в ряде переворотов» [280]. Получалось, что переход к классовому обществу – свержение власти родовой знати «снизу».
Аргументация сторонников отсутствия социальной революции при переходе от бесклассового общества к классовому сводилась именно к отсутствию революции «снизу», а также к утверждению множества качественных скачков (возникновение человека, «складывание и разложение родового строя, появление общественного разделения труда и частной собственности» [281]), среди которых «образование классового общества и государства» – только один из ряда переворотов.
Этнографы хранили по этому вопросу молчание. «История первобытного общества» под редакцией академика Ю. В. Бромлея лишь информирует читателя о взглядах В. Г. Чайльда и соглашается с фактом «неолитической» (аграрной) революции [282]. Процесс рождения государства описан подробно, прогрессивный и качественный характер этого переворота признан, но понятие «революция» к нему не применяется [283]. Революция в хозяйственной деятельности налицо. Однако о социальной революции речи нет.
Наиболее последовательно наличие социальной революции при переходе от бесклассового общества к классовому отстаивал доктор философских наук М. А. Селезнёв (1923-1990) в книге «Социальная революция» (1971), отмечая, что социальная революция – не всегда «социально-освободительная» революция в привычном смысле. У человечества не было другого пути, кроме возникновения классов и эксплуатации; это – прогрессивный переход, отвечающий признакам революции [284]. Аналогична позиция С. А. Ланцова в книге «Социальные революции и общественный прогресс» (1990).
Однако, если переворот не освобождает, а порабощает, это не революция. Его нельзя считать прогрессивным. Прогрессивность перехода к классовому обществу в данном случае лишь декларируется.
Проблему, на мой взгляд, невозможно решить без точного определения понятий «революция» и «эволюция».
Эволюция любого общества не сводится к чисто количественным изменениям: качественные скачки есть всегда. Но скачок, именуемый «революцией» – это наиболее глубокий переворот, чья глубина вызвана приходом к власти новой социальной силы.
В данном случае произошел переход власти от общества (общины) к возникшему государству. Появление частной собственности, классов и эксплуатации – часть эволюционного развития. Их победа, выраженная в появлении государства, и есть рассматриваемая социальная революция.
Конкретные события этой революции в каждой из первобытных общин интереса для теории революции не представляют, как и вообще единичные события доклассовой истории.
Прогрессивность этой революции также, на мой взгляд, несомненна. Она принесла освобождение – смягчение власти природы над человеком, хотя и ценой власти одних групп людей над другими, что, в свою очередь, является элементом регресса.
Закономерен вопрос: что в познании изменится от того, что переход от бесклассового общества к классовому будет назван социальной революцией? Есть ли тут прибавление знания или просто необязательная игра слов? И что общего у этого периода с периодом буржуазных революций? Общим является прогрессивный и качественный характер изменений. Это основной признак революции.
Проблема революций в истории Античности
Первой классовой формацией в советском истмате признавалась рабовладельческая. Это помешало увидеть наиболее очевидную в докапиталистическом периоде революцию – возникновение античного общества, принятого за более развитую по сравнению с Древним Востоком форму рабовладельческого общества.
Положение в Афинах перед «реформами Солона» и сами эти «реформы» хорошо известны. Господство землевладельческой знати, закабалявшей соотечественников за долги, вызвало протест крестьян и ремесленников. Архонт Солон, купец из обедневших аристократов, в 594 году до н.э. упразднил прежние долги и запретил долговое рабство. После этого получил широкое распространение ввоз рабов извне, что имело следствием формирование рабовладельческого способа производства.
Мероприятия Солона, пишет Э. Д. Фролов, «отвечали всем основным требованиям демоса, хотя и с известными ограничениями крайних претензий… Вопреки радикальным стремлениям народной массы, он, хотя и заложил устои демократии, все же сохранил и ряд опор прежнего режима» [285]. Поэтому преобразования продолжались.
«Реформа Клисфена» в 508 году до н. э. лишила знать привилегий и установила в Афинах демократический политический режим.
Вскоре примеру Афин последовали другие греческие полисы. В Римской республике долговое рабство было отменено законом Петелия в 326 году до н. э. в ходе устранения политического неравенства патрициев и плебеев [286]. Политическая борьба плебеев против патрициев и была социальной борьбой должников против кредиторов-землевладельцев.
Так же хорошо известно, что Ф. Энгельс в работе «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (1883) назвал действия Солона и Клисфена революцией.
«Солон, – нас здесь не интересует способ, каким была проведена его реформа… – открыл ряд так называемых политических революций, причем сделал это вторжением в формы собственности» [287]. Слово «политический» не должно вводить в заблуждение: дальше революция Солона сравнивается с Великой Французской, а низвержение собственности кредиторов в пользу собственности должников – с низвержением феодальной собственности в пользу буржуазной. «Реформа» Солона – социальная революция, проведенная «сверху». Итог социальной революции подвела политическая революция Клисфена.
О революции в Римской республике упоминает К. Маркс в работе «К критике политической экономии» (1858-1859): «Великая социальная революция, вызванная падением стоимости благородных металлов в Европе, есть столь же общеизвестный факт, как и противоположная революция, вызванная в раннюю эпоху древнеримской республики повышением стоимости меди, в которой были заключены долги плебеев» [288]. Очевидно, несмотря на выражение «общеизвестный факт», это второе, после А. Феррана, применение понятия «революция» к античном обществу, и первое – к борьбе плебеев и патрициев в Риме (Ферран называл революцией лишь смену республики империей).
Вновь с античной революцией мы встречаемся в работах выдающегося немецкого историка Эдуарда Мейера (1855-1930) «Экономическое развитие древнего мира» (1895) и «Рабство в древнем мире» (1898).
В них Э. Мейер утверждал наличие двух циклов «средневековье – новое время» в истории Европы; первый из них прошел в Античности.
«Первый период древности, – эпоха Гомера и параллельные ей эпохи в других государствах, – соответствует первому периоду христианско-германского мира и, подобно ему, может быть назван средневековым, период же расцвета древнего мира соответствует новому времени, являясь, подобно последнему, во всех отношениях новым периодом. Если крепостные отношения аристократической эпохи древности, гомеровского периода, соответствуют хозяйственным отношениям христианского средневековья, то рабство стоит на равной линии со свободным трудом нового времени и выросло из тех же моментов, что и последний» [289].
В дальнейшем рабство было вытеснено крепостничеством (колонатом). «Процесс развития возвращается к той же точке, из который он вышел: средневековый порядок вторично становится господствующим» [290].
Смена крепостничества рабством является революцией: «Переворот в отношениях древнего средневековья, вызванный вторжением торговли, промышленности и денежного обращения и произошедший в Греции во время революции эпохи тиранов, в VII и VI столетиях, а в Риме во время сословной борьбы V и IV столетий, повел везде, где только старый порядок не был сохранен с помощью искусственных мер… к освобождению сельского населения, к устранению всяких привилегий и к полному уничтожению того средневекового расчленения народа на наследственные сословия, при котором рождение… определяло для каждого его призвание и образ жизни» [291].
Несмотря на общую ложность схемы и неоправданную модернизацию («фабрики», «партии», «капитал», «пролетариат» в Античности), ныне отвергнутую, Э. Мейер подметил две очень важные черты в развитии Античности.
Во-первых, в отличие от Ф. Энгельса, считавшего, что античная революция свергает «родовой», т. е. доклассовый строй, в концепции Э. Мейера происходит революционная смена одного классового общества другим: крепостнического – рабовладельческим.
Во-вторых, колонат и основанная на нем система считается регрессом по сравнению с рабством, даже для раба: «Рабу при ловкости и удаче открыт путь к свободе и богатству, его детям (а часто и ему самому) – к высокому положению в государстве и обществе… Для колона и его потомства этот путь навсегда закрыт; он никогда не может выбиться из своего сословия, а если и попытается сделать это, то его ждет тяжелая кара» [292].
Формальная свобода весит меньше, чем реальная безысходность.
Хотя Э. Мейер неоправданно отождествил «гомеровское» предклассовое общество, общество архаической Греции, колонат, феодализм и крепостничество, его схема более точна, чем привычное признание прогрессивности колоната. Он выделил главное в истории Античности – три стадии: дорабовладельческая, рабовладельческая и послерабовладельческая. Переход от первой ко второй – прогресс, переход от второй к третьей – регресс.
Взгляды Э. Мейера оказали большое влияние на советских историков 1920-х годов, но увлеченность «античным феодализмом» привела некоторых из них (В. С. Сергеев) к периодизации истории с отсутствием рабовладения и, соответственно, с отсутствием антично-рабовладельческой революции [293].
Под влиянием Э. Мейера создана и концепция «революции VII века» отечественного историка А. И. Тюменева (1880-1959), изложенная в «Очерках экономической и социальной истории Древней Греции», первый том которых носит название «Революция» (1917, опубликован в 1920). Период «гомеровской Греции» – это период господства землевладельческой знати; революция VII века до н. э. – свержение ее власти «торговой аристократией», сложившейся из «отдельных элементов того же землевладельческого класса, из тех представителей землевладельческой аристократии, которые… нашли для себя более выгодным обратиться к занятию торговлей» [294]. Движущей силой революции VII века были крестьянские массы, возглавляемые «торговой аристократией» [295].
Развитие Спарты представляло собой «политическую эволюцию в обратном направлении» [296]: там была законсервирована власть землевладельцев.
К V-IV векам «торговую аристократию», которую А. И. Тюменев, как правило, именует не классом, а «фракцией аристократии», сменяет у власти «класс фабрикантов-рабовладельцев» [297], он же – «класс денежных капиталистов» [298]. Эта смена власти революцией не называется: «Весь этот, по-видимому столь решительный социальный и политический переворот… выразился почти исключительно в видоизменении одних внешних форм и в то же время лишь в самой незначительной мере повлиял на сущность и общий характер политической жизни» [299].
Рабовладение как особый способ производства в схеме А. И. Тюменева отсутствует. Развитие греческих полисов постоянно сравнивается с развитием средневековых коммун – в пользу последних, а революция VII века – с «коммунальной революцией» средневековья, чисто городской и поэтому более успешной в исторической перспективе. Так А. И. Тюменев стремится найти объяснение тому, почему в Античности развитие «капитализма» не дало таких плодов, как в Новое время. Античность с точки зрения А. И. Тюменева – первая проба сил «городской культуры» Европы, окончившаяся полным крахом [300].
Попытка разработать марксистскую теорию антично-рабовладельческой (также называемой «генетической», создающей классовое общество) революции была предпринята в 1933 году историками С. И. Ковалёвым (1886-1960) и А. И. Тюменевым. Она заслуживает серьезного внимания.
С. И. Ковалёв настаивал на том, что вопрос о социальной революции в Античности – не терминологический спор. «Может показаться, что спор о том, была или не была генетическая революция в Греции и Риме, есть спор о словах, схоластическая игра понятиями. Не все ли равно, как мы назовем антиродовой переворот, если все согласны относительно его содержания. Можно, например, назвать его революционным движением. Вот с этой точкой зрения нужно бороться… Термин и понятие социальной революции, приложенные к данному явлению, обязывают нас вскрывать в этом явлении именно те стороны и моменты, которые характерны и существенны для социальной революции. Обратно, если мы отказываемся от термина социальной революции, а заменяем его другим, хотя бы и близким к нему… мы открываем себе возможность скатывания к понятию, диаметрально противоположному, к понятию “эволюция“» [301].
И возникновение, и гибель Античности были социальными революциями.
Первая – социальная революция, связанная с отменой долгового рабства и установлением античного рабовладения. Ее движущей силой была «масса мелких производителей – крестьян и ремесленников», а гегемоном – «тот класс, который экономически и политически стал господствовать после революции, класс рабовладельцев, в его четырех ипостасях: землевладельцев, промышленников, торговцев и ростовщиков… Результатом революции был переход власти в руки класса, окончательно сложившегося в ходе революции, класса рабовладельцев. Вот почему его условно можно назвать гегемоном революции, а самую революцию – рабовладельческой революцией» [302].
Вторая – революция, связанная с отменой рабовладения и установлением феодализма. Она проходила в два этапа: (1) «революция рабов» II-I веков до н. э. и (2) революция рабов, крестьян и варваров III-V веков н. э. Эти построения интереса не представляют, так как вызваны давлением официальной идеологии.
Заслуга С. И. Ковалёва – в том, что в его концепции, кроме мифической «революции рабов», присутствует реальная революция рабовладельцев.
Слабое звено здесь – непонимание природы строя, предшествующего рабовладению и свергнутого рабовладельческой революцией. С. И. Ковалёв повторяет вслед за Ф. Энгельсом, что этот строй был «родовым», доклассовым. Тогда почему массы мелких производителей – крестьян и ремесленников – отвергают доклассовый строй в пользу классового? Объяснение А. И. Тюменева: «Революция направляется уже не против тех родовых учреждений, которые существовали в бесклассовом обществе, но против родовых учреждений в их вырожденной форме, против господства аристократических родов» [303] – очевидная натяжка. На это противоречие обратили внимание многие участники прений. Так, M. М. Цвибак заметил: «Толковать солоновскую эпоху, как революцию рабовладельцев, впервые (курсив мой. – Г. 3.) создающую государство, кажется мне неправильным. Начальный этап становления классового общества падает на более раннюю эпоху» [304].
Если бы развитие теории пошло в этом направлении, можно было бы ожидать плодотворного синтеза взглядов Ф. Энгельса и Э. Мейера. Но время для научных исследований было уже неподходящее. Советская идеологическая система приобретала законченность, и взгляды С. Ковалёва-А. Тюменева в нее не вписывались. Правда, в книге А. Тюменева «История античных рабовладельческих обществ» (1935) еще содержится упоминание о социальной революции VII-VI веков [305], но в том же году последовало изложение официальной, исходящей из идеи «революции рабов», точки зрения на проблему рабовладельческой революции. Ее выразил С. П. Толстов в статье «Военная демократия и проблема “генетической революции“».
Указав на размытость представлений С. И. Ковалёва о дорабовладельческом строе, где власть принадлежит «аристократам» («Позволительно задать вопрос: а разве эти аристократы не являлись рабовладельцами?… Перед нами весьма странная “революция“, во время которой рабовладельцы противостоят рабовладельцам же и в конечном счете выигрывает рабовладельческий строй» [306]), С. П. Толстов главный удар направил не на слабую, а на сильную сторону концепции – на революцию рабовладельцев. Именно тогда им и было сформулировано приведенное выше положение о монопольной революционности «низов». Главным теоретическим аргументом была ссылка на «указания товарища Сталина». Цитата устрашающе ясно доносит до нас облик научных дискуссий того времени:
«Рассуждая чисто теоретически, мы не можем видеть в этой борьбе демократических и аристократических элементов архаических полисов искомой “генетической революции“ – тем более, что в них нет ничего принципиально отличного от позднейших демократических движений Античности, которые ни С. И. Ковалёв, ни любой другой марксистски мыслящий исследователь… не будет рассматривать как основную движущую силу исторического процесса – особенно после цитированных указаний товарища Сталина…
Революционная перестройка архаического родового общества в античное, рабовладельческое не может нами мыслиться иначе, как грандиозное столкновение двух основных классов-антагонистов – рабовладельцев и рабов. И лишь в качестве дополнительных волн… выступают в эту эпоху столкновения внутри свободной части общества в их разнообразных проявлениях, одним из которых является и реформа Солона» [307].
Статья опубликована в специальном номере журнала «Проблемы истории докапиталистических обществ», посвященном 40-летию смерти Энгельса, взгляды которого на эту проблему были прямо противоположными.
В дальнейшем революционное происхождение античного общества, как правило, также не признавалось. Но этот вопрос все же считался дискуссионным, поэтому были и исключения: статьи К. М. Колобовой «Революция Солона» (1939) и С. Гельфенбейна «Революция Клисфена» (1939); в послевоенные годы – статья С. Л. Утченко «Становление Римской империи и проблема социальной революции» (1964) и монография В. И. Кузищина «Античное классическое рабство как экономическая система» (1990) [308]. Авторы поддерживали точку зрения Энгельса, но не развивали ее. Более подробно ход революций в античных полисах (не только Афины) рассмотрен в книге «Рождение Греческого полиса» (1988) Э. Д. Фроловым, прямо назвавшим себя последователем С. И. Ковалёва и А. И. Тюменева. Используемый им термин «архаическая революция» представляется неудачным, так как не раскрывает характер революции.
В антично-рабовладельческой революции слишком многое было непривычно: проведение «сверху» путем изменения законодательства, без восстания; аристократические симпатии Солона, стремившегося спасти разорявшуюся часть знати от демоса (иногда это служило основанием лишь для того, чтобы не считать Солона революционером [309], иногда – не считать и его действия революцией [Яйленко — считает этот аргумент неотразимым. Но субъективные представления участников революций всегда расходятся с объективными последствиями их деятельности. Сам В. П. Яйленко признает прогрессивный характер действий Солона и его «уступки» демосу. Отрицая классовую борьбу в Афинах, он тут же говорит об оформлении полисных институтов и образовании сословий.][310]); длительность; наконец, то, что она не привела к власти класс, сформировавшийся до нее, а создала условия для формирования новых классов. Но ничего противоречащего понятию «социальная революция» здесь нет. Один способ производства сменил другой – это главное.
Немало проблем ставит перед историками и гибель античного общества. Коренной характер этого социального преобразования ясен, не вызывает сомнения и наличие классовой борьбы в античном обществе, павшем, однако, под ударами извне. Можно ли выделить в данном историческом периоде социальную революцию и какую именно?
Поиски обычно велись в периоде упадка и гибели Римской империи. Вариантов решения три:
– прогресс в форме революции;
– прогресс в форме эволюции;
– регресс.
Как всегда, решение проблемы началось с выдвижения крайних точек зрения. Регресс понимался как гибель либо античного абсолютизма (H.A. Рожков), либо античного капитализма (Э. Мейер, А. И. Тюменев), полный разрыв с прошлым и начало нового исторического цикла; прогресс – как полная преемственность рабовладельческого и феодального способов производства. Прогресс при их смене означает приход к власти нового класса – социальную революцию.
Советские идеологические каноны требовали найти революцию «снизу», что и нашло выражение в сталинской идее «революции рабов».
Обоснования звучали так: «Специфической чертой этой революции, отличающей ее от революции крепостных крестьян или революции пролетариата, является то, что в результате социальной революции античности не имел места переход политической власти из рук одного класса в руки другого… Но эта особенность не лишает революционного переустройства античности характера социальной революции» [311]. Что в этом случае остается от марксистского понятия социальной революции – неизвестно.
В сказанное вождями верят или делают вид, что верят, пока вожди находятся у власти. С середины 1950-х годов о «революции рабов» почти не вспоминали. Но проблема оставалась. Если не рабы, то кто?
Следующий вариант ответа – движущей силой революции были крестьяне и/или варвары. Это утверждение находим в составленном историками ГДР «Словаре античности» (1987): «Революционный процесс перехода от античного рабовладельческого общества к феодализму начался в 4 веке, прошел через весь позднеантичный период и нашел свое завершение только в конце раннефеодальной эпохи, что для Западной и Центральной Европы соответствует IX-X векам. Движущей силой этой революции были крестьянство и вторгавшиеся на территорию Римской империи варварские племена… В возникавших на территории бывшей Западной Римской империи германских государствах социально-политическая революция происходила в более короткий срок и отличалась большей завершенностью (особенно там, где, как, например, у франков, крестьяне наделялись землей)» [312].
В возникновении химерической идеи «революции варваров» отчасти повинны и слова Ф. Энгельса о том, что античному обществу необходима была «коренная революция» и «только варвары способны были омолодить дряхлый мир гибнущей цивилизации» [313], однако он не выдавал метафору за научную концепцию.
Еще прямолинейнее, хотя с абсолютно других позиций, эта точка зрения проведена Арнольдом Джозефом Тойнби (1889-1975), называвшим варваров «внешним пролетариатом» Римской империи, а их вторжения – «классовой борьбой» [314].
Невольно приходишь к выводу, что, поскольку «варвары-революционеры» были германцами, идея «революции варваров» льстила самолюбию германских народов. В нашей же науке эта идея существенного распространения не получила (кроме приведенного выше мнения Б. Ф. Поршнева), хотя не могла не возникнуть после отказа от идеи «революции рабов».
Действительно, других кандидатов в революционную силу «снизу» нет. Когда А. Р. Корсунский попытался объявить «решающим фактором перехода от античного общества к средневековому» «свободных общинников», он закономерно пришел к «революции варваров»: «Силой, непосредственно осуществившей ликвидацию Римского государства, были народные массы – в первую очередь свободные общинники-варвары и отчасти свободные крестьяне на периферии Империи, у которых сохранился в какой-то мере общинный уклад» [315]. В то же время он обоснованно отвергает идею союза варваров и народных масс Империи. Картина единой революции отсутствует – тем более, что всерьез счесть варваров непосредственными носителями прогресса невозможно.
Отношения варварских племенных союзов и Империи – отношения обществ, а не классов. Они не навязали Империи новый, более прогрессивный способ производства вместо старого, потому что не обладали им. Они просто уничтожили римское общество и только в силу этого – его базис. В ходе «романо-германского синтеза» исчезли и их собственные предклассовые общества с их базисом. Новый базис возник вместе с новыми обществами.
Это настолько очевидно, что в построениях большинства советских историков (включая последующие работы А. Р. Корсунского) фигурировала «антирабовладельческая революция» вообще.
Например: «Самый характер перехода как социальной революции в общем сомнения не вызывает. Все дело в том, чтобы объяснить его специфику по сравнению с социальными революциями других эпох, например, длительность переходного периода, отсутствие такой кульминационной точки его, как английская и французская буржуазные революции, большая роль завоеваний и т.п… Падение Западной Римской империи, несомненно, было результатом эпохи войн и революций…» [316] Но кто совершил революцию – оставалось загадкой.
Доктор философских наук С. Э. Крапивенский (р. 1930) в статье «Переход к феодализму как социальная революция» (1967) прямо объявил данную революцию «стихийным» процессом: «Социальная революция при переходе к феодализму означала одновременно стихийное разрушение рабовладельческих производственных отношений и стихийное же созидание более прогрессивных, феодальных» [317].
Другого выхода своим сторонникам эта концепция не оставляла. Та же идея «стихийной революции», хотя и в завуалированной форме, видна и в формулировке из книги Б. Ф. Поршнева «Феодализм и народные массы» (1964): «Революционная ликвидация рабовладельческого способа производства занимает несколько столетий всемирной истории – примерно III-VII века н. э. – и распадается на огромное количество отдельных движений, восстаний, вторжений» [318].
Эта концепция – квинтэссенция «революционизма» – очень уязвима для критики. Прежде всего, хотя это не главное, в глаза бросается длительность «революции». Не менее странна и повальная анонимная революционность, означающая отсутствие революционного класса, который взял бы власть в свои руки. Вместо этого предлагается социальная революция без политической, что невозможно. «Стихия» власть не берет. Неизвестно и то, где – в каком именно социально-историческом организме – совершилась революция. Наконец, в схеме не остается места регрессу, факт которого в истории поздней Античности очевиден.
Здесь явно спутаны два уровня субъекта истории: человечество в целом и отдельные общества. Переход от рабовладения к феодализму имеет место для человечества в целом, но не происходит ни в одном отдельном обществе. Революции же происходят только в отдельных обществах.
«Антирабовладельческая революция» распадается на разнородные события настолько основательно, что только при большом усилии воображения из «отдельных движений, восстаний, вторжений» может получиться качественный прогрессивный скачок длиной в четыре века, в результате которого неизвестно кто пришел к власти неизвестно где.
Возражения шли в основном от зарубежных историков. Немецкий (ФРГ) историк Ф. Фитингхофф в работе «Теория исторического материализма об античном рабовладельческом государстве» (1960) счел, что в данном случае надо говорить только об эволюции [319].
Отвечая ему, А. Р. Корсунский в статье «О социальных революциях в докапиталистических формациях» указывает на глубину изменений как основной признак революции. К какому же периоду относятся те изменения, которые можно считать революцией?
«Действительно, на территории Галлии к IX веку уровень производства мало изменился по сравнению с V веком. Но, во-первых, данный уровень значительно повысился для варваров, завоевавших эту римскую провинцию. А, во-вторых, за эти четыреста лет созданы были предпосылки для такого скачка в развитии производительных сил, ставшего очевидным к XI веку (курсив мой. – Г. 3.), который был немыслим в античном обществе» [320].
Из этих верных положений, по-моему, следует единственный вывод – социальная революция относится к XI веку; предшествующий ей период после гибели Рима был эволюцией, называемой «романо-германским синтезом». Но автор упорно стоит за признание только революции – многовековой и бессубъектной. Эта концепция предполагает:
– во-первых, отождествление гибели античного и возникновения феодального общества, без промежуточных звеньев,
– во-вторых, стремление увязать причину того и другого с борьбой угнетенных классов,
– в-третьих, убеждение в непрерывности прогресса.
Вряд ли нужно доказывать ложность всех этих посылок. «Сведение развития к прогрессу обладает прочностью предрассудка», – отмечалось в одной из немногих работ, посвященных критике этого предрассудка, правда, применительно лишь к развитию в природе [321].
Часть советских историков, поддерживая все три посылки, считала гибель рабовладельческого строя постепенным прогрессом, т. е. эволюцией, что подразумевало молчаливое согласие с немарксистскими историками, а также К. Каутским [322], официально не приветствовалось и поэтому обязывало к тщательной аргументации.
Из работ сторонников этой точки зрения можно выделить статью Е. М. Штаерман (1914-1991) «Проблема падения рабовладельческого строя» (1953).
С ее точки зрения, в III-IV веках шла борьба классов гибнущего рабовладельческого и «становящегося феодального» обществ. Последние были носителями прогресса. «Новый господствующий класс… до известных пределов оказывался в одном лагере со своим антагонистическим классом, пока борьба шла против рабовладельческого государства и рабовладельческого города с его куриями и люмпен-пролетариатом, являвшимися ненужным и лишним бременем для нового строя» [323]. Утверждается даже, что колоны были заинтересованы в скорейшей ликвидации рабовладельческого строя и победе феодализма, поэтому их борьба вела к тому же результату, что усиление «феодализирующихся» земельных магнатов. Последним принадлежало историческое лидерство. Непрерывность прогресса не ставится под сомнение, поэтому С. И. Ковалёв не без оснований счел концепцию Е. М. Штаерман концепцией феодальной революции [324] и, опровергая ее, напомнил, что революции III века не было.
Но на самом деле в этой схеме никакой революции вообще нет. «Общий кризис рабовладельческого строя начался со второй половины II века. В III веке идет борьба между старыми и новыми формами хозяйства, закончившаяся победой последних. С начала IV века уже нельзя говорить о существовании рабовладельческой формации… Начинается переходный период» [325]. Таким образом, переход к феодализму предстает чисто эволюционным процессом, прямо противоположным «революции варваров», хотя и со странным добавлением в виде «победы новых форм хозяйства». Это, конечно, не феодальная революция, но нечто близкое.
К тому же выводу приходит, дав обзор разных точек зрения, A. Л. Кац в статье «Проблема падения Римской империи в советской историографии» (1967). «Гибель Империи не ознаменовалась ни приходом к власти новых прогрессивных классов, ни совместной гибелью борющихся классов; результатом ее была лишь дальнейшая трансформация классов римского общества в классы феодального, которые постепенно начинали формироваться и у варваров. Процесс этот стимулировался сломом римской государственной машины и новыми порядками варварских королевств, но все же был настолько длительным, что не может быть связан только с этим фактом» [326].
Получается, что гибелью Рима можно пренебречь. Но так же рассуждают и сторонники «антирабовладельческой революции». Парадоксально, но A. Л. Кац заимствует у своих оппонентов смешение субъектов истории, о котором говорилось выше; просто то, что они считали революцией, он счел эволюцией.
Различие вызвано тем, что с точки зрения А. Каца, рабовладение и власть рабовладельцев были постепенно вытеснены «феодализмом», а не уничтожены: трансформация метафизически противопоставлена уничтожению. A. Л. Кац прав, отрицая факт революции в Риме (прогрессивный скачок), но непоследователен, утверждая прогресс без скачка. Фраза «осуществился переход в новое качество» [327] явно призвана отвести заслуженные упреки в плоском эволюционизме. Никакого иного смысла в ней нет, так как регрессивность ни нового качества, ни перехода к нему не признается.
Она учтена лишь в самом неожиданном определении гибели античного общества, предложенном С. И. Ковалёвым в статье «К вопросу о характеристике социального переворота III-V веков в Западной Римской империи» (1954): «Социальный переворот III-V веков, положивший конец Западной Римской империи, по своим существенным чертам был социальной революцией. Эта революция не имела класса-гегемона и носила деструктивный характер. Поэтому ее можно определить только как антирабовладельческую социальную революцию и нельзя ставить на одну доску с буржуазной и социалистической революциями, имеющими конструктивный характер» [328].
С. И. Ковалёв не мог не видеть регрессивный характер переворота. Но догмы «революционизма», требующие найти в конце формации революцию «снизу», оставляли для его мысли крайне узкий коридор, ведущий в тупик: признать гибель Римской империи «деструктивной революцией». То, что таких революций не бывает – несомненно. Это отметил С. Э. Крапивенский, критикуя С.И.Ковалёва [329]. Выходов может быть два: либо сохранить определение гибели Античности как социальной революции и искать в ней «стихийную конструктивность», что и сделал С. Э. Крапивенский, либо отказаться от этого определения.
Если же обратиться к гибели Римской республики и рождению империи, конструктивно действующих сил становится больше, и соблазн найти в их действиях революцию увеличивается. Ключ к решению проблемы – в рождении Империи; гибель была лишь эпилогом.
Русский эмигрант, историк М. И. Ростовцев (1870-1952) считал революционной силой римскую армию, реформированную Марием. Этот «вооруженный пролетариат» совершил социальную революцию I века до н. э., понимаемую М. И. Ростовцевым как регрессивный переворот. К власти пришли ставленники вооруженного пролетариата – Цезарь, затем Антоний, Октавиан. М. И. Ростовцев не скрывал, что его ультрамодернизаторская концепция, изложенная в работе «Общество и хозяйство в Римской империи» (1929), создана под влиянием Октябрьской революции, считая судьбу Рима «уроком и предупреждением» для Европы.
Революцией называл эти события и английский историк Рональд Сайм в книге «Римская революция» (1939), имея в виду политический переворот безотносительно к прогрессивности. Революция занимает временной интервал с 60 года до н.э. (первый триумвират) по 14 год н.э. (смерть Августа). Движущие силы Р. Сайм видел в «верхах» римского общества (сенаторы, всадники, провинциальная знать). Напомню, что первым переход от республики к империи назвал революцией А. Ферран.
Советские историки либо прямо отрицали наличие революции [330], либо видели здесь первую фазу революции рабов (А. В. Мишулин, С. И. Ковалёв и др.), либо также указывали на «переворот» без выявления его прогрессивности или регрессивности [331].
Интересна точка зрения крупного советского историка С. Л. Утченко (1908-1976). Подвергнув критике все вышеупомянутые концепции, он в книге «Цицерон и его время» (1972) утверждает следующее:
«Мы считаем, что не следует применять понятие революции к событиям римской истории второй половины I века до н. э., приведшим непосредственно к установлению политического режима империи. Период революционных выступлений начинается, по нашему мнению, с движения Гракхов и достигает своей кульминации во время Союзнической войны – грандиозного восстания италийского крестьянства.
Каков характер этого революционного движения?… Оно было направлено против староримской аристократии, против крупного землевладения, а если рассмотреть движение в самой его основе, то, несомненно, и против Рима-полиса» [332].
Далее С. Л. Утченко утверждает, что плодами «крестьянской революции» воспользовались «некоторые наиболее деятельные и “перспективные“ слои господствующего класса». Они украли завоевания крестьян. Переворот Суллы – это «термидор», диктатура Цезаря – «брюмер», наконец, «в качестве итога – утверждение единовластия (принципат Августа)» [333].
Убедительной эту схему не назовешь. Во-первых, римское общество эволюционировало именно в сторону роста крупного землевладения и разорения крестьянства, что и вызвало протест последнего. Вожди крестьянства (Гракхи) выступали и против аристократии, и против восстающих рабов, что отмечали еще Плутарх и Аппиан, но отнюдь не против рабовладельческого строя [334] Напротив, они стремились предотвратить его гибель, к которой вело разорение крестьянства. Ведь именно на союзе рабовладельцев и мелких самостоятельных производителей (ремесленников и крестьян), направленном против рабов и варваров, держалось античное рабовладение. Поэтому «крестьянская революция» была направлена против тенденции исторического развития, она не ускоряла его, а тормозила. Сложность же заключается в том, что само развитие шло по линии регресса. Но противодействие регрессу – не всегда прогресс. Путей к прогрессу в рассматриваемое время уже (и еще) не было.
Во-вторых, и это вытекает из сказанного выше, нет доказательств того, что «крестьянская революция» Гракхов была направлена против Рима-полиса. Скорее уж ее целью была консервация существующих отношений. Союзническая же война вряд ли может быть поставлена в один ряд с движением Гракхов. Союзники требовали политического равноправия с римскими гражданами, которого добились; Гракхи вторглись в отношения собственности и поплатились за это жизнью.
В-третьих, что означает словосочетание «“перспективные“ слои господствующего класса»? Не то ли, что именно в их интересах произошел социальный переворот, внешне выразившийся в замене республики империей? Выиграла от этого переворота в основном римская бюрократия (в том числе военная) и крупные землевладельцы.
Сам C.Л. Утченко в статье «Становление Римской империи и проблема социальной революции» (1964) дал точную формулировку механизма переворота: «Господствующий класс фактически трансформируется, и политическая власть переходит в руки этого уже трансформированного класса» [335].
Интересы крестьян явно были ущемлены. Отбирать у них победу было незачем, так как победы не было. Аналогии с «термидором» и «брюмером» выглядят просто натяжкой. В результате от «крестьянской революции» ничего не остается.
На мой взгляд, в вопросе о движущих силах переворота прав Р. Сайм – это «верхи»; механизм переворота верно указан С. Л. Утченко – это переворот «сверху», подобный революциям «сверху», когда правящий класс свергает себя в одном качестве, чтобы остаться править в другом; переворот носил социальный (уничтожение власти класса рабовладельцев), а не только политический (установление диктатуры) характер, но революцией не являлся, так как не был прогрессивен.
Сущность общественно-экономического строя Римской империи, возникшего в результате этого переворота, на мой взгляд, наиболее убедительно определена Ю. И. Семёновым как синтез рабовладения и политаризма [336].
Несмотря на стабилизацию в «золотой век Антонинов», именно этот строй, установленный в период от Суллы до Августа (85-31 годы до н. э.), уже никем не свергаемый, привел Рим к гибели в V веке. Политический режим домината стал его развитием, показавшим преобладание политаризма. Борьба земельных магнатов с государством, отмеченная Е. М. Штаерман – не рождение феодализма, а обычная для политаризма агония [337].
Гибель рабовладельческого способа производства и античного общества была качественным скачком вниз, «мировой социальной катастрофой», проходившей в несколько этапов (гибель греческих полисов; социальный переворот в Риме – I век до н. э.; политический – III век н. э.; гибель Рима), но никак не революцией. Общепризнанный термин для обозначения регрессивного скачка пока что отсутствует.
Проблема революций в истории Средних веков
Непосредственным продолжением проблемы гибели Античности является проблема возникновения феодализма. Как правило, считалось, что феодальные элементы присутствовали в недрах рабовладения (колонат) и в недрах первобытно-общинного строя, а затем приобрели господствующее значение, оттеснив рабовладельческие и первобытно-общинные элементы в разряд пережитков.
«После ликвидации рабовладельческого строя формирование феодального строя происходило, – пишет Б. Ф. Поршнев, – как правило, путем взаимодействия, синтеза… элементов и предпосылок феодального экономического уклада, имевшихся в условиях разложения рабовладельческого строя и в условиях разложения первобытно-общинного строя» [338].
В этом случае возникновение качественно нового явления (феодализма) рассматривается как переход от их количественно малого существования к количественно большему, от «микросуществования» («элементы феодализма») – к «макросуществованию». Такой всецело метафизический взгляд, игнорирующий скачки, был характерен для Лейбница, и еще Гегель подверг его уничтожающей критике [339].
Проблема возникновения в итоге подменялась проблемой роста, созревания и т.д. Этой цели служили и обычные в работах советских историков характеристики обществ как «ранне-» -рабовладельческих, -феодальных, -капиталистических; указание на множество стадий в развитии формаций; ссылки на «незрелость», «неразвитость» производственных отношений – типичные гипотезы ad hoc (к случаю), позволяющие создать видимость решения проблемы.
Причина, на мой взгляд – в недооценке революционной роли эксплуататорских классов. Даже в отношении буржуазии делалось многое, чтобы ее революции представить контрреволюциями (об этом – ниже). Рабовладельцев от клейма нереволюционного класса не спас и авторитет Энгельса. Тем более легко было проигнорировать роль класса феодалов. Затронутый одним из участников обсуждения докладов С. И. Ковалёва и А. И. Тюменева вопрос о прогрессивности «крупной феодализирующейся земельной собственности» поздней Античности по сравнению «с застывшим в своей упадочной косности городом» [340], вызвал недвусмысленное предупреждение председательствующего А. Г. Пригожина: «Я не останавливаюсь на разборе выдвигавшейся здесь проблемы феодальной революции. Нет надобности доказывать, что сама постановка этой проблемы несовместима с марксистско-ленинским пониманием основных проблем истории» [341].
Поэтому первыми проблему революционного возникновения феодализма поставили не советские, а французские историки.
Первым применил термин «революция» к возникновению феодализма Марк Блок (1886-1944), выделивший два периода в развитии феодального общества: IХ-Х и XI-XIII веков. Переход от первого ко второму был назван им в книге «Феодальное общество» (т. 1 – 1939; т. 2 – 1940) «экономической революцией» [342]. Слово «экономическая» означает скорее «торговая»; не будучи марксистом, М. Блок видел суть этой революции в появлении торговли на дальние расстояния, а также в оформлении вассальных отношений внутри класса феодалов, т. е. исключительно в надстроечных изменениях.
Гораздо глубже решение, данное уже в послевоенные годы группой французских медиевистов, первым из которых был Жорж Дюби (1919-1996) [343]. С его точки зрения, основа феодализма – сеньория (феод). С распадом единой каролингской империи сеньория становится независимой. Это начало феодализма. «Под сеньорией как основой феодализма он понимает не столько совокупность земельных прав (что характерно для школы М. Блока), сколько комплекс военно-политических и судебно-административных прав сеньора, узурпированных у королей. Под такими сеньорами Дюби подразумевает… собственников из числа владельцев рыцарских замков, высвободившихся из-под власти королей и графов. Переходу королевских прерогатив в руки новых сеньоров Дюби придает огромное социологическое значение. В нем Дюби видит отражение коренной перестройки всей общественной структуры, перестройки, равной по своему смыслу “феодальной революции“. Такое определение оправдывается, по его мысли, тем, что именно в ходе этой перестройки возникает феодальный способ производства» [344]. У Ж. Дюби речь идет о Франции. Аналогичные выводы были сделаны П. Тубером об Италии, П. Бонасси – об Испании, а Р. Фоссье – о Западной Европе в целом.
Фактическим доказательством качественных перемен служит так называемое «инкастельменто» (термин, введенный П. Тубером, по-итальянски дословно означает «озамкование»): массовое строительство замков в период, когда набеги варваров уже окончены, и не в естественных укрытиях, а «на ровном месте» – замков, служащих сеньорам для подчинения крестьян, а не для отражения внешних врагов. Тогда же вдвое увеличивается численность знати, появляется рыцарство с его особой психологией, противопоставляющее себя и народу, и королям.
Наступает феодальная раздробленность, которую историки этого направления считают прогрессивным явлением. Новая сеньория организует труд крестьян, что делает возможным экономический подъем XI-XIII веков. Усиление эксплуатации, конечно, вызывает протест крестьянских масс; бегство крестьян в города в условиях отсутствия государственного сыска беглых помогает подъему городов, а большие массы недовольных поглощает территориальная экспансия – крестовые походы, продолжающиеся, замечу, все время существования феодального способа производства в Западной Европе и доказавшие его преимущество перед политарным. Восток двести лет не мог сбросить в море горстку живших в непривычном климате европейцев.
Можно сделать вывод – феодальная революция в X-XI веках имела место. При этом, если Ж. Дюби считал причиной революционного возникновения феодализма внешние причины – набеги норманнов, венгров и арабов VIII-X веков, то Р. Фоссье считает, что феодализм закономерно вытекает из внутренней логики развития Европы.
Насколько закономерно? В этом вопросе, к сожалению, Р. Фоссье оказался не на высоте. С его точки зрения, имел место разрыв и только разрыв с каролингской экономикой, когда в единой империи (не отличающейся от поздней Римской) были знать и рядовые свободные, коллективно эксплуатирующие рабов, а поместья не играли никакой роли. Последнее неверно фактически; но в данном случае более интересен чисто философский аспект проблемы: преемственность и разрыв.
С точки зрения сторонников феодальной революции одно исключает другое. Либо преемственность, либо разрыв. Если преемственность есть, то революции нет. Это бесспорно метафизический взгляд, философские истоки которого хорошо видны: на Ж. Дюби оказал большое влияние крупнейший философ так называемого «западного марксизма» Луи Альтюссер (1918-1990), бывший, в свою очередь, учеником основоположника неорационализма Гастона Башляра (1882-1962). Не отрицая заслуг последнего перед методологией науки, следует отметить характерную для него метафизическую абсолютизацию «эпистемологического разрыва», скачка, прерывающего постепенность [345].
Как же отреагировали советские историки на новые идеи французских коллег? В 1984 году в журнале «Вопросы истории» появилась очень обстоятельная статья Ю. Л. Бессмертного (1923-2000), познакомившая отечественного читателя с концепцией феодальной революции. В этом плане статья принесла большую пользу. Но конечный вывод автора таков: «Складывание самовластья шателенов… представляло собой не первое возникновение феодальной структуры, а лишь перестройку этой структуры, зародившейся гораздо раньше и приобретшей в X-XI веках новую, более зрелую форму» [346]. И в заключение: «Значение этой грани… состоит не в революционном рождении феодализма, а в перерастании ранней его формы в зрелую» [347].
Может показаться, что спор идет исключительно по вопросам терминологии и хронологии: Ж. Дюби относит революционное рождение феодализма к X-XI векам; Ю. Л. Бессмертный – к более раннему времени и не использует термин «революция». На мой взгляд, расхождение глубже. Феодальная революция, когда бы она ни произошла – это приход к власти класса феодалов. Ю. Л. Бессмертный должен был либо доказать, что класс феодалов к власти не пришел, либо указать, когда это произошло. Он не сделал ни того, ни другого.
Отказ от термина «революция» ведет к отказу от поиска тех признаков, которые составляют понятие «революция», в первую очередь – революционной силы, которой в данном случае является класс феодалов. Не буду повторять сказанное на эту тему С. И. Ковалёвым.
Налицо слегка замаскированная абсолютизация другой крайности – непрерывности, игнорирующая сам факт появления нового. Как известно, из двух метафизических крайностей одна все-таки ближе к истине; здесь гораздо ближе Р. Фоссье и другие французские историки, хотя они, в свою очередь, абсолютизировали преемственность Рима и империи Каролингов.
В дальнейшем концепция феодальной революции подверглась критике и на Западе (Д. Бартелеми) [348]. Однако критика эта, справедливая в частностях, не дала иной (нереволюционной) версии возникновения феодального способа производства. Поэтому концепция феодальной революции по-прежнему имеет сторонников, хотя зачастую трактуется как исключительно политическая революция (Т. Биссон), заключающаяся в узурпации рыцарями права осуществлять вооруженное насилие [349].
Развитие феодального общества включает важный момент – освобождение городов из-под власти сеньоров. Иногда мирным, но чаще немирным путем европейские города в XI-XII веках (в Италии – с IX века) добивались независимости.
Степень ее была различной. Высшим уровнем являлось достижение политического суверенитета – статуса коммуны (Италия, Прованс, затем Северная Франция, вольные и имперские города Германии, Фландрия). Другие города добились лишь внутреннего самоуправления под верховной властью сеньора (Англия, государства Пиренейского полуострова, города на землях домена французского короля и немецких князей): «За городами обеспечивается лишь известная сумма гражданских прав; политической свободы (суверенитета. – Г. 3.) не существует» [350]. Однако и в том, и в другом случае возник новый, невиданный прежде тип города.
На революционный характер этого перелома первым обратил внимание Огюстен Тьерри (1795-1856), давший ему в книгах «Письма по истории Франции» (1827) и «Опыт истории происхождения и успехов третьего сословия» (1853) название «коммунальная» или «муниципальная» [351] революция.
«Это, – пишет Тьерри, – была настоящая социальная революция, прелюдия всех социальных революций, которые постепенно подняли значение третьего сословия; здесь колыбель нашей современной свободы» [352].
Более того, эта социальная революция – «величайшее социальное движение, какое только было от установления христианства до французской революции» [353].
Ликующий тон О. Тьерри был вызван политическими причинами: «коммунальная революция» давала ему аргумент в полемике с идеологами дворянства периода Реставрации. Те утверждали, что их права – это права победителей-франков; идеологи буржуазии в ответ выдвигали аргумент восстановления справедливости побежденными-галлами: от крестьянских восстаний до французской революции.
«Коммунальная революция» хорошо вписывалась в этот ряд, тем более, что Тьерри, видевший в расах основу классов, считал французские средневековые города римскими по происхождению, а их жителей – галло-римлянами, без германской примеси. «Коммунальная революция» оказывалась реваншем угнетенной расы.
Конечно, эти построения Тьерри – уже вне науки, однако открытие, что бы к нему ни побуждало, было сделано.
Поэтому понятие «коммунальная революция» пользовалось признанием историков, например, А. К. Дживелегова (1875-1952) [354]; приверженцем и популяризатором теории «средневековой революции городов» был П. А. Кропоткин [355]. Как и Тьерри, он очень сильно идеализировал средневековый город, так же не видя внутри него классовых антагонизмов.
В первой половине XX века научный интерес сместился с освободительной борьбы городов на их возникновение; соответственно, со средневековья – на предшествующий период. Популярность приобрели концепции историков, утверждавших неразрывность исторического процесса и отсутствие революционных сдвигов: Альфонса Допша (1868-1953), автора характернейшей метафизической формулы «История скачков не делает», и Анри Пиренна (1862-1935). «Коммунальная революция» была предана забвению; взамен появился термин «коммунальное движение», подразумевающий эволюционный характер перемен.
Дискуссии по проблеме истоков европейских городов (римские или германские, светские или церковные, торговые или ремесленные, основанные «снизу» или «сверху») были весьма плодотворны, выявив общую картину их эволюции. К настоящему времени среди историков утвердилось понимание того, что «предметом анализа должны стать не столько конкретные судьбы изолированных поселений, давших начало будущим городам, но общая обстановка в Европе X века с ее ростом населения, отделением ремесла от сельского хозяйства, расширением хозяйственных и культурных контактов. Создалась обстановка, требовавшая возникновения нового типа поселения, способного выполнить новые экономические, административные и культурные задачи, и именно в этой обстановке все – и развалины античного муниципия, и замок феодала, и монастырь, и епископский центр, и поселение купцов, и даже в определенных благоприятных условиях сельская община – могло превратиться в город… Многообразные пути смогли осуществиться только потому, что им благоприятствовала, более того, их вызвала к жизни создавшаяся в X-XI веках общественно-экономическая ситуация» [356]. Эта ситуация, как было показано выше – ситуация феодальной революции.
Таким образом, возникновение городов («нового типа поселения») – один из моментов феодальной революции. Феодальный способ производства с самого начала предполагает дуализм деревни, феодальной в узком смысле, и города, где формируется новый способ производства. Этот дуализм пока еще находится в рамках феодального способа производства в широком смысле, что находит политическое выражение в подчинении городов власти феодалов.
Ситуация качественно меняется, когда возникший в городе «купечески-бюргерский» способ производства [357], перерастает рамки феодализма. Наступает период следующей, уже не феодальной, а городской революции, ведущей к смене власти в городах: сеньоров сменяет городская верхушка («лучшие люди», в современной терминологии – патрициат); реже, после успешной борьбы с патрициями – цехи. Города добиваются политической независимости. Происходит социальная революция XI-XII веков, названная О. Тьерри «коммунальной революцией».
После нее феодальное общество изменяет свой характер и превращается в дуалистическое, основанное на двух дополняющих друг друга способах производства, феодально-бюргерское, эволюция которого ведет в исторической перспективе вперед – к абсолютизму и далее к капитализму, как в Англии и Франции, или вбок – к городам-государствам, как в Италии, Германии и Фландрии [358].
Важно подчеркнуть, что коммунальная революция не покончила с феодализмом. Городские коммуны были частью докапиталистического, а не капиталистического общества. Развитию капиталистических отношений мешала власть патрициата, тяготевшего к феодализации – как по сути (приобретение земель вне города), так и по форме (замки, посвящение в рыцари, ношение оружия, гербы, турниры и т.д.) [359].
Феодальное общество через патрициат постоянно утверждало свою власть над городом. Ответом на перманентную феодальную контрреволюцию был новый этап коммунальной революции (не замеченный О. Тьерри, чей кругозор был ограничен Францией) в XIV-XV веках, когда власть брали цехи (Берн, Цюрих, Льеж, Кельн [360], Страсбург). В Италии он прошел раньше – в XIII веке (Флоренция, Болонья). Но и это еще не было преодолением феодализма. Старый строй оставался сильнее редких «островов свободы».
Дальнейший прогресс был возможен при устранении политической власти всех прежних правящих слоев – как в деревне, так и в городе, что было достигнуто с установлением абсолютизма.
Проблема сущности абсолютизма весьма сложна, и ее решение не является задачей моей работы. На мой взгляд, наиболее близка к истине позиция Ю. И. Семёнова, согласно которой сущность абсолютизма состоит в обволакивании всех прежних производственных отношений новыми, политарными; в появлении нового верховного собственника – государства и нового политарного способа производства [361]. Был ли переход от феодализма к абсолютизму революцией, Ю. И. Семёнов не говорит.
Первым применил к этому переходу термин «революция» О. Тьерри: «Менее яркая и менее стихийная, чем революция коммунальная, эта революция закрепила достигнутые той результаты и путем медленной, но непрерывной работы образовала из тысячи мелких отдельных государств одно общество, стянутое к единому центру юрисдикции и власти» [362] Выше говорилось о точке зрения Н. А. Рожкова: переход к абсолютизму (понимаемому как надстройка над крепостничеством) был «дворянской революцией».
Определение сущности абсолютизма оказалось для советской исторической науки неподъемной проблемой. Тот факт, что государство может быть собственником, а госаппарат – классом, был выше понимания многих историков. Обсуждались лишь две точки зрения: (1) период абсолютизма – часть периода эволюции капитализма или (2) период абсолютизма – часть периода эволюции феодализма. Историки 1920-1930-х годов (H. Н. Розенталь, M. Н. Покровский) придерживались первой точки зрения, считая базисом абсолютизма «торговый капитализм»; начиная с середины 1930-х годов возобладала вторая.
Дискуссия о сущности абсолютизма, проходившая в 1968-1972 годах и в целом весьма интересная, дала ту же дилемму в несколько иных формулировках: (1) период абсолютизма – часть периода эволюции феодализма (большинство участников дискуссии) или (2) период абсолютизма – часть периодов эволюции и феодализма, и капитализма (А. Я. Аврех). В первом случае единый феодальный базис дает две принципиально разные надстройки (децентрализованную и централизованную), во втором – пропадает факт буржуазных революций.
Еще одно решение высказано Н. А. Симонией уже вне данной дискуссии: период абсолютизма – часть периода буржуазной революции. «Период зарождения и начального этапа развития социальной революции всегда составляет особый период, главным содержанием которого является умирание старой формации и появление элементов нового уклада… Для буржуазной социальной революции таким периодом является абсолютизм, для социалистической – империализм» [363].
Мнения А. Я. Авреха и Н. А. Симонии, хоть и не лишенные некоторого резона, вконец запутывают проблему буржуазной революции, поэтому историки не видели иного выхода, кроме признания феодальной сущности абсолютизма. Соответственно, несомненный кризис феодализма XIV-XV веков, признанный западной наукой, у нас считался кризисом «сеньориальной стадии феодализма». В итоге период феодализма в Европе разрастался до гигантских размеров, едва ли не равняясь всему докапиталистическому периоду (от «зачатков» в Античности до буржуазных революций Нового времени).
Переход от «сеньориальной стадии феодализма» к «абсолютистской стадии» рассматривался исключительно через призму отношений основных антагонистических классов – феодалов и крестьян. Какой-то класс выигрывает от этого перехода. Какой? Вот как представлял себе классовую сущность событий XIV-XV веков в Западной Европе М. А. Барг (1915-1991):
«В напряженном соревновании двух сторон, сфер единого феодального хозяйства – вотчинного и мелкокрестьянского – экономическое преимущество оказалось на стороне последнего… Факт исчезновения домена как сферы самостоятельного производства лордов означал не просто новую форму утилизации собственности, находившейся в их руках, но прежде всего решающую трансформацию феодального производственного отношения… Сеньория как форма феодального производства себя изжила. Обратной стороной этого процесса было превращение мелкокрестьянского хозяйства в абсолютно господствующую форму феодального производства. Это был прогрессивный сдвиг, предвещающий наступление нового периода в эволюции феодализма. Расцвел мелкотоварный уклад хозяйства в средневековой деревне, возник новый класс крестьян (в Англии, например, копигольдеры), неизвестный предыдущей эпохе и олицетворявший всю глубину социального прогресса, совершившегося в XIV-XV веках. Восстание Уота Тайлера следует рассматривать не только как признак социального кризиса, но и как доказательство резкого усиления экономической мощи и сословного самосознания крестьянства… Потребовалась сложная перестройка всей системы эксплуатации, прежде чем классу феодалов удалось найти новые, более эффективные формы своей власти над производительным трудом и продлить таким образом свое господство…» [364]
Итак, феодальные производственные отношения пережили «решающую трансформацию», от которой выиграло крестьянство. Но главный вопрос: сохранился ли после «решающей трансформации» феодализм? М. А. Барг считает, что сохранился, изменив лишь форму власти феодалов над крестьянами.
Но возможен и другой ответ. Строй, где нет феодалов, это – не феодальный строй. К этому выводу пришел американский историк-марксист Пол Суизи. Он считает, что упадок феодализма «привел к полному исчезновению феодализма и возникновению новых производственных отношений уже не феодального типа… В переходный период господствовало производство мелких самостоятельных товаропроизводителей, уже освободившихся от феодальной зависимости, но еще не попавших под власть капитала». Строй назван им «докапиталистическим товарным производством» [365].
У П. Суизи получилось революционное преобразование феодального общества крестьянством: смена феодализма докапиталистическим товарным производством. Назвать крестьянские восстания XIV века революциями «снизу», результаты которых были присвоены феодалами, помешало, очевидно, лишь то, что абсолютизм не считался способом производства и, соответственно, формацией, а переход от стадии к стадии внутри формации не может быть назван революцией.
Однако, несмотря на «усиление экономической мощи и сословного самосознания крестьянства» никаких признаков взятия крестьянами политической власти нет. Феодалы теряют власть, но крестьяне не берут. Власть переходит к госаппарату, главой и символом которого является фигура монарха. Репрессии против феодальной знати и одновременно против народных масс («охота на ведьм»), уничтожение городских вольностей, подчинение церкви государству, рост налогов, создание органов внесудебного насилия (Звездная палата в Англии, Огненная – во Франции), отмечаемые всеми историками, есть ни что иное, как превращение государства в верховного собственника, становление одной из форм политаризма.
«Свобода» крестьян означала подчинение новому верховному собственнику – государству, возможно, вначале более легкое, чем прежнее, но не равное освобождению от эксплуатации (можно вспомнить ситуацию на русском Севере, крестьянство которого часто именуется «свободным»). «Переход крестьян из личной в поземельную зависимость автоматически влек за собой обложение их налогами со стороны государства, т. е. к зарождению, наряду с сеньориальной, государственной их эксплуатации, ранее в регионе незначительной» [366].
Феодально-зависимого крестьянина сменил политарно-зависимый, а не свободный крестьянин. Коммунального ремесленника – политарно-зависимый ремесленник. Феодала – подчиненный государству помещик, причем часто земельная собственность была лишь дополнением к месту в чиновничьей иерархии.
То, что высшая бюрократия и офицерский корпус формировались из дворян-землевладельцев, отнюдь не делает абсолютистское государство феодальным. Напротив, его возникновение предполагало революционную трансформацию феодализма и класса феодалов, из представителей которого возник новый господствующий класс политаристов – типичную революцию «сверху».
Эта трансформация происходила по-разному в разных странах, не одинаково глубоко и могла иметь разные последствия. Магистральным является путь Англии и Франции. Новый, политарно-поместно-бюргерский, строй прогрессивен, но цена прогресса – деспотизм. Поэтому становление абсолютизма несет в себе всю противоречивость прогресса в классовом обществе. Противодействие абсолютизму, т. е. феодальная контрреволюция, выступает с более демократическими идеями, чем побеждающий строй, примером чего служит католическая Лига 1576-1594 годов во Франции. Ее сторонники боролись за выборность короля или даже за республику по образцу Швейцарии, и, одновременно, за фактическое подчинение Испании, явив, по словам О. Тьерри, «чудовищный пример демократической партии, которая вместе с тем не была партией национальной» [367].
Прогресс был невозможен без образования централизованных национальных государств. Задачу решил абсолютистский политаризм, который держался, пока не начинал мешать выросшей в его недрах из верхов прежнего бюргерства буржуазии. Тогда приходит время буржуазной революции.
Отклонениями от магистрали были соответственно недостаток и избыток политарной централизации.
Там, где патрициат как носитель децентрализации оказался сильнее (города Италии, Германии), развитие пошло вбок, к купеческим республикам, а затем – вниз, по регрессивному пути, ведущему к гибели [368].
Регресс возобладал и там, где абсолютистский политаризм стал чрезмерно силен и задавил буржуазию – в Испании, Португалии, монархиях Германии.
Крайности соединились в монархиях Италии, таких, как Миланское герцогство, возникших после регрессивного преобразования городских республик.
В условиях формирования капиталистического мира-системы на этот процесс наложился другой – втягивание в зависимость. Регресс особенно заметен в Италии, где развитие в большинстве областей с XVI и повсеместно – с XVII века шло по нисходящей.
Однако «карликовый» (термин А. Н. Чистозвонова) абсолютизм малых государств, несмотря на многочисленные примеры политарного деспотизма (продажа солдат и т. д.) не однозначно регрессивен: итальянские и германские государства были спасены им от полного распада, пример которого дали их восточноевропейские соседи. То же можно сказать и об испано-португальском абсолютизме.
И. Валлерстайн относит абсолютистские государства [369] к полупериферии мира-системы, а территории без единой власти – к периферии. Регрессивность «зависимого абсолютизма» объясняется не столько его собственными свойствами, сколько давлением ядра мира-системы. Это задержка на пути, ведущем вниз. Пока сохранялся политический суверенитет, сохранялась и возможность дальнейшего прогресса. Буржуазная революция была возможна, но принимала иную форму по сравнению с англо-французской революцией «снизу»: ее первоочередной задачей было свержение зависимости, а средством – объединение страны. Поэтому ключевую роль в ней играли «верхи» – проходить целиком «снизу» она не могла.
Наконец, абсолютизм Северной (Дания, Швеция) и части Центральной (Австрия, Пруссия) Европы возник в результате заимствования нового общественного строя с Запада и носил прогрессивный характер, способствуя появлению буржуазии. В том же направлении в XVIII-XIX веках развивалась Россия, строй которой имел сходство с абсолютистским. Иногда его объединяют с австро-прусским под общим названием «крепостнический абсолютизм» [370]. Ю. И. Семёнов, напротив, выделяет его в особую разновидность политаризма, отличную от абсолютистского [371].
Усиление буржуазии за счет дворянства вело отнюдь не к «равновесию» классов, а к революции, или в случае ее отсутствия – к гибели (Австро-Венгрия). Форма революции могла быть разной, но смены строя «догоняющий» абсолютизм избежать не мог. Он рубил сук, на котором сидел.
Абсолютистский строй существовал, как минимум, в пяти вариантах (прогрессивные англо-французский, скандинавский, центральноевропейский, застойные «карликовый» и испано-португальский), но, при всех различиях, сблизил прежде сильно отличавшиеся базисы обществ Западной, Северной, Центральной и Южной Европы.
Историческое лидерство по-прежнему сохраняла Западная Европа, постоянно обновлявшая свой социальный строй революциями. Средние века в Западной Европе были очень динамичной эпохой, где одна революция с ходу сменяла другую: феодальная, свергающая власть королей; коммунальная, свергающая власть феодалов над городами; абсолютистская, свергающая власть класса феодалов в целом; буржуазная, свергающая власть абсолютистского государства. Последняя знаменует начало Нового времени.
Проблема революций в истории Нового времени
Наличие революций в истории Нового времени практически не подвергалось сомнению. Напротив, понятия «революция» и «контрреволюция» использовались весьма беспорядочно, часто вытесняя понятие «эволюция», что порождало иные, по сравнению с историей докапиталистических обществ, теоретические проблемы.
В изучении буржуазных революций наибольшее внимание уделялось революциям «снизу»; революции «сверху» оставались в лучшем случае гипотезой, так что о странах, где не было революций «снизу», можно было прочесть следующее: «Значительной была роль феодального государства и в ускорении перехода к капитализму в странах Центральной Европы… Переход к капитализму совершился не революционным, а “эволюционным“ путем – трансформацией социальной структуры и политического строя при незавершенных буржуазных революциях… Власть осталась в руках старого, хотя и обуржуазившегося класса» [372] и т. д.
Весь набор гипотез ad hoc (незавершенные буржуазные революции, после которых власть не принадлежит буржуазии; «эволюционный» путь в кавычках – не эволюция, но и не революция; старый класс, который обуржуазился, но не стал буржуазией) призван не допустить единственное объяснение: часть революций проходит «сверху», без участия народных масс.
Однако необходимо подчеркнуть, что эта позиция была хоть и преобладающей, но не единственной. Здесь снова выделю В. Ф. Шелике: «Политическая революция может произойти в виде трансформации государственного аппарата и класса, им владеющего, в новое государство и новый класс без взрыва, путем постепенного скачка, и стать, таким образом, итогом совершившейся революции производственных отношений (Германия в конце XIX века)» [373].
Невнимание к революциям «сверху» имеет и другую причину: они происходили в странах, не игравших столь значительной роли в мировой истории, как Англия и Франция. Наиболее яркий пример революций «сверху» дают скандинавские страны и Япония. С них я и начну.
В Средние века скандинавские страны не знали феодализма – земельная собственность знати не была наследственной, как в Западной Европе. В то же время не была абсолютной власть королей. Сложилась относительно устойчивая система равновесия короля и знати. Риксроды – государственные советы – контролировали деятельность королей, выполняли функции регентов в их отсутствие и иногда даже избирали новых. Сохранялось сильное крестьянство, не знавшее иного хозяина, кроме государства. Небольшие города были основаны выходцами из Германии и самостоятельного политического веса не имели. «История скандинавских стран» именует данный общественный строй «государственно-ленным», а политическую систему – «феодальным конституционализмом» [374]. Несмотря на условность терминов, видно отличие строя скандинавских стран даже от наиболее близкого им английского феодализма.
По мере развития капитализма в Западной Европе все иные общества оказались перед дилеммой: капитализация или порабощение Западом. Восточная Европа с ее плодородными землями и слабой государственностью быстро попала в зависимость от Западной; Северная сумела устоять, хотя первоначально пошла по тому же пути: рост экономического могущества знати, ухудшение положения крестьян и ограничение прав королей. Демографический кризис XIV века, ускоривший в Западной Европе ликвидацию крепостного права, в Восточной способствовал его возникновению. Возникло крепостничество и в Дании; в более отдаленных и бедных Швеции и Норвегии до этого не дошло, но власть помещиков над крестьянами возросла и там. Норвегия, придя в упадок, была поглощена Данией.
Скандинавские страны были избавлены от участи периферии скудостью природных ресурсов и наличием сильной государственной власти. Ослабленная войнами XV-XVI веков и мятежами знати, она все же сумела, опираясь на поддержку горожан и крестьян, одержать верх: в 1660 году в Датско-Норвежском, а в 1680 году в Шведском королевствах под нажимом «снизу» в результате «абсолютистских революций» [375] была установлена абсолютная монархия. В ее рамках началось ускоренное развитие капиталистических отношений, результатом которого стал очень быстрый подъем буржуазии и ослабление дворянства.
«Сословная структура общества… в течение XVIII столетия все более разлагалась… стирались различия между сословиями, рос удельный вес новых внесословных социальных групп. К концу XVIII века ослабели имущественные и социальные позиции дворянства. Удельный вес его в общей массе населения не достигал 1 % и был значительно ниже, чем на континенте. Внутри дворянского сословия рос удельный вес предпринимательских (особенно в Швеции) и чиновных слоев (особенно в Дании). Все увеличивающаяся часть дворянской земли и высокооплачиваемых должностей переходила в руки податных сословий… В Норвегии же дворянство к концу столетия практически перестало существовать. На рубеже XVIII-XIX веков буржуазия уже экономически господствовала в Норвегии, а в Швеции и Дании успешно теснила дворянство» [376]. Социальная революция «сверху» близилась к завершению: неизбежен был полный переход власти в руки буржуазии.
Для этого нужно было упразднить дворянские привилегии и абсолютную власть королей. Ситуация, хорошо известная из английской и французской истории, в скандинавских странах приняла странный оборот из-за нереволюционности их буржуазии. Политический режим абсолютизма должен был стать ей тесен, и должен был пасть. Так и случилось, но толкнула его не буржуазия.
Английский и французский абсолютизм противопоставлял буржуазию и дворянство, беря сторону последнего и революционизируя первую; скандинавский – растворял дворянство в буржуазии. Поэтому датская и шведская буржуазия не противостояла Бастилии абсолютизма: она выросла внутри ее стен. Не нужно ей было и искать союза с крестьянством и пролетариатом для штурма Бастилии.
Иной была ситуация в Норвегии, где все классы были заинтересованы в завоевании независимости, которое означало и буржуазную революцию. Там сложился союз буржуазии и народа, не исключавший революции «снизу».
В Дании, более близкой к континентальной Европе, тормозом на пути дальнейшего капиталистического развития оставалось крепостное право и, соответственно, противником – часть дворянства. Буржуазные преобразования были необходимы, но совершились они не «снизу», а «сверху» – датское государство само выполнило за буржуазию ее политическую программу. Преобразования начались в 1750-е годы; прервавшись после дворянского государственного переворота 1772 года, возобновились после контрпереворота в 1784 году; замедлились в бурное время наполеоновских войн и снова набрали силу после их окончания.
«Эти реформы, – констатирует “История Европы“, – фактически вышли за рамки “просвещенного абсолютизма“, поскольку затрагивали не только надстроечные явления, но и базисные отношения… Они стали составной частью перехода от феодальных отношений к капиталистическим, своего рода “революцией сверху“, хотя политически Датско-норвежское королевство оставалось абсолютной монархией» [377]. Этот вопрос решился в революционном 1848 году. Ставший полным анахронизмом абсолютизм без боя уступил первому же проявлению народного недовольства – демонстрации в Копенгагене. В 1849 году была принята конституция, упразднившая дворянские привилегии и сведшая к минимуму власть короля. Буржуазная революция победила. Ее итоги впоследствии подвергались пересмотру, не переросшему, однако, в реставрацию.
Норвегия добилась внутренней самостоятельности и буржуазной Конституции в рамках унии со Швецией в 1814 году. Движущей силой было мощное национально-освободительное движение, включавшее все слои общества. Полной независимости не удалось достичь из-за подавляющего военного превосходства Швеции. «События 1814 года, – отмечает “История скандинавских стран“, – были равнозначны успешной буржуазной революции» [378]. Уния была разорвана в 1905 году на референдуме.
В Швеции расклад сил был во многом противоположным датскому. Здесь надо было преодолеть сопротивление самодержцев, традиционно склонных не к дарованию, а к подавлению свобод. Шведское дворянство, не обремененное правами крепостников, само невольно взяло на себя задачу осуществления буржуазных преобразований. Впервые власть короля была ограничена в 1719-1720 годах после смерти Карла XII; это привело к власти дворянскую олигархию, осуществлявшую вялые буржуазные преобразования. Король Густав III, романтически приверженный самодержавной идее, в 1772 году совершил переворот и восстановил режим неограниченной власти монарха. Однако преобразования не только продолжались, но и углублялись. В 1789 году король в стремлении к самовластию упразднил почти все привилегии дворянства; крестьяне получили землю в полную собственность. Это едва ли не ярчайший пример того, как реакция выполняет программу революции. И дворянство, ограничивающее власть короля, и король, упраздняющий привилегии дворянства, объективно действовали в интересах буржуазии.
Густав III, решительный противник Французской революции, был убит заговорщиками-республиканцами в 1792 году. Преобразования же продолжились и при его преемнике, так что сохранение абсолютизма стало уже невозможно. В 1809 году король Густав IV Адольф был низложен группой офицеров; Швеция получила буржуазную конституцию. Перед ее принятием шведское дворянство отказалось от сословных привилегий – как французское в «ночь чудес» 4 августа 1789 года. Революция прошла от начала и до конца «сверху» в широком смысле – без прямого участия народных масс в смене власти, хотя переворот 1809 года был совершен «снизу» – людьми, не стоящими у власти.
Таким образом, представления о безреволюционном развитии Скандинавии, утверждавшиеся, например, Я. С. Драбкиным [379] и И. И. Шевчуком [380], неверны. Характерно совсем другое – отсутствие реставраций. Революции были проведены настолько удачно, что у контрреволюции не было почти никаких корней и никаких шансов на успех.
Причина этого – в изначально пробуржуазной ориентации «догоняющего» скандинавского абсолютизма, отвечавшей (конечно, в разной степени) интересам всех групп населения. Возникновение капитализма в его рамках было социальной революцией, непрерывно менявшей надстройку. Иначе говоря, то, что называлось «просвещенным абсолютизмом», и было буржуазной революцией «сверху».
Интересно, что историки подходили к этому выводу вплотную, но останавливались перед ним – из-за того, что понятие революции «сверху» не вполне обладало статусом научного. Наиболее четкая формулировка принадлежит Н. И. Карееву (1850-1931). Общество, считал он, можно преобразовать двояко: либо снизу, силой народного движения, либо сверху, силой государственной власти, поэтому просвещенные монархи и революционные деятели XVIII века «ставили себе одни и те же задачи и исходили из одних и тех же идей… У просвещенного абсолютизма и революции было много общего, вследствие чего оба явления можно подвести под одно общее понятие преобразовательного движения XVIII века под знаменем общественных идей этого столетия» [381].
Вставала эта проблема и перед советскими историками. «Буржуазная революция, – пишет И. А. Федосов, – произошла раньше всего в тех странах, где никакого просвещенного абсолютизма не было, – в Англии и во Франции, а в странах так называемого просвещенного абсолютизма произошли революции и утвердился буржуазный способ производства лишь спустя 100-150 лет. Поэтому считать просвещенный абсолютизм предвестием революции, фактором, приближающим момент смены формации, вряд ли есть основания (с таким же успехом можно считать его и фактором, отдаляющим революцию)» [382].
Однако есть и третье решение: «реформы» просвещенного абсолютизма сами были революцией, отделяющей абсолютизм от капитализма, иной формой буржуазной революции по сравнению с англо-французской революцией «снизу». «Просвещенность» абсолютизма есть его буржуазное перерождение.
Поэтому, думаю, неверно и сведение скандинавских революций к завершающим политическим переворотам. Социальная революция – утверждение власти буржуазии – проводилась «сверху» большую часть XVIII века, слагаясь из законодательно закрепленных преобразований. Власть дворянства таяла вместе с самим дворянством; государство утрачивало политарный характер верховного собственника.
Хронологические границы этой революции размыты: точно датируется только ее окончание. Для закрепления результатов необходима была полная передача власти буржуазии (исчезновение абсолютизма). Политические революции 1809 года в Швеции, 1814 – в Норвегии, 1848-1849 – в Дании поставили точку в этом процессе, завершив в Скандинавии период буржуазной социальной революции. Они тоже прошли «сверху»: в Швеции – целиком; в Дании и Норвегии – в основном. Скандинавская буржуазия не была оппозиционной силой, но это не избавило ее от необходимости взять власть.
Сущность любой революции «сверху» – преобразование старого эксплуататорского класса в новый, заменяющее его свержение «снизу». Он сам свергает себя. В наиболее чистом виде эта сущность проявилась в Японии, где к началу буржуазной революции буржуазия отсутствовала вообще.
История Японии до 1868 года традиционно делится на три периода. Первый (645-930) – период типичного политаризма, начиная с «реформ Тайка», установивших его, и кончая типичным же распадом единого политарного государства на несколько враждующих между собой «княжеств», возглавляемых правителями – «дайме».
Это – начало второго периода (930-1603). Аналогичные периоды децентрализации переживал Китай («эпоха борющихся царств»), Египет и другие древневосточные общества. Землей по-прежнему владело государство (формально – единое, фактически – «княжества»); купцы и ремесленники по социальному статусу находились ниже крестьян, так что ни о каких свободных городах речи быть не могло. Представления о «феодализме» в Японии абсолютно ошибочны. Этот период не мог окончиться ни чем иным, кроме восстановления единого государства, так же, как в других древневосточных обществах, что и произошло в 1603 году, когда сегун (фактический правитель при номинальном императоре) Токугава Иэясу разбил войска дайме.
Начался третий, «токугавский» период (1603-1868) – новая политарная централизация. Однако она имела свои особенности, так как проходила в век колониальной экспансии европейского капитализма. Столкнувшись с европейцами (португальцами и голландцами) и почувствовав опасность, токугавский режим выбрал путь полной автаркии, очевидно, не имевшей аналогов в истории. Были запрещены не только контакты с иностранцами в самой Японии (для торговли с Голландией был оставлен один порт Нагасаки), но и любой выезд ее подданных за пределы страны. Морякам, потерпевшим крушение и невольно соприкоснувшимся с иностранцами, запрещалось возвращаться на родину, даже если иностранная держава сама привозила их обратно.
Этот дикий, на первый взгляд, порядок помог Японии сохранить независимость – в Азии для европейцев было много куда более легкой и богатой добычи, чем токугавская Япония. Мир и наличие крепкой центральной власти обеспечили крупный экономический подъем страны. Однако, если на протяжении первого столетия токугавского режима национальный доход возрос на 136%, то за следующие полтора века – только на 16 % [383]. Политаризм постепенно исчерпывал себя. В условиях раздела мира между колониальными империями должна была наступить очередь Японии.
Она наступила в 1850-е годы, когда капиталистические страны (сначала США, затем Англия, Россия, Голландия, Франция, Пруссия) под дулами корабельных орудий навязали Японии неравноправные торговые договоры, открыв ее миру. Вот о чем договаривались Япония и США: Япония «признавала принцип экстерриториальности за американскими гражданами, обязывалась предоставить последним полную свободу вероисповедания и установления благоприятных для американской торговли таможенных тарифов. США, в свою очередь, обещали снабдить Японию пароходами, военными судами, оружием, а также офицерами и техническими специалистами» [384]. Ясно, что начиналась экономическая и политическая зависимость. Для ее предотвращения нужны были экстренные меры, т. е. революция, которая бы установила в Японии не зависимый, а полноценный капитализм.
Преградой служила пока еще не власть западных держав, а сохранявшаяся на протяжении всего токугавского периода относительная самостоятельность дайме, которые имели свой двор, вооруженные силы (самураев, являвшихся профессиональными воинами, а не земельными собственниками – «дворянами» или «рыцарями», как их часто называют), чеканили монету, издавали законы и т.д.
Именно мелкие правители областей (или вожди племен) всегда становились опорой колонизаторов, облегчая им подчинение раздробленной страны. Примеров здесь неисчерпаемо много – от конкисты до распада СССР.
Поэтому именно по раздробленности страны был нанесен революционный удар в Японии в 1868-1869 годах. Предшествующие 15 лет революционной ситуации были заполнены восстаниями «низов», в основном самураев, против засилья иностранцев. Все они потерпели поражение. Революционную инициативу взяли в свои руки «верхи».
Политически революция выглядела передачей власти от сегуна к законному императору, правительство которого решительно централизовало страну. Даймё из полусамостоятельных правителей превратились в пожизненных губернаторов, а вскоре и вообще были заменены обычными наместниками. При этом не обошлось без вооруженной борьбы – сначала с силами сегуна, затем с сепаратистами Хоккайдо, где адмирал Еномото провозгласил «республику». Последним актом вооруженной борьбы было подавление самурайского восстания на острове Кюсю в 1877 году.
Смена власти была не самоцелью, а средством для проведения преобразований, в совокупности означавших социальную революцию: были отменены сословия (1871 год), введена частная собственность на землю, сняты ограничения по торговле землей, за каждым японцем признано право свободного выбора занятий и т. д. Последовало образование классов буржуазии и наемных работников, индустриализация страны, рост военной мощи.
Концом социальной революции в Японии следует считать расторжение на рубеже веков неравноправных торговых договоров с западными странами (первый равноправный договор заключен с Англией в 1894 году).
Вместо новой колонии западные державы получили конкурента, а историки – проблему японской революции.
Обычно ее называли «незавершенной», «неполной» или даже «полуреволюцией», как в цитированной выше книге В. С. Светлова (настоящая фамилия – И. М. Майский) (1884-1975). Но полуреволюций не бывает, как не бывает осетрины второй свежести. Новый строй был создан.
Это был капитализм, близкий к капитализму «ядра», полупериферийный, с тяжелым наследием политаризма, сказавшимся в XX веке. «Фашизация Японии, – писал в 1934 году востоковед Е. М. Жуков (1907-1980), – происходила не в форме перехода государственной власти в руки определенным образом сложившейся политической партии и не через создание диктатуры, опрокидывающей прежний государственный аппарат, а путем планомерного закрепления господствующей роли тех частей и элементов существующего государственного строя, которые и ранее несли в себе задатки неприкрытой диктатуры» [385]. Родство японского политарно-капиталистического строя с немецким и итальянским, пришедшими к тому же результату с другой стороны – от капитализма к политаризму – было вызвано одинаковым характером исторической задачи: пробиться в ядро. Эта цель и сплотила «ось», а затем «треугольник» агрессоров.
Революция 1868 года стала классической буржуазной революцией «сверху». Старый господствующий класс политаристов сумел измениться, частично погибнув, частично преобразовавшись в буржуазию, частично пойдя ей на службу. Другая часть буржуазии вышла из «низов» благодаря политике «верхов». Источником перемен была необходимость противостоять экспансии Запада, а для этого «учиться у иностранцев».
Несмотря на все издержки для остального человечества, для Японии смена строя была однозначно прогрессивной. Никакой другой революционной силы, кроме «верхов», в Японии не было, и никакой другой революции быть не могло. Представления о том, что «Революция Мейдзи означала… умелое и осторожное, половинчатое проведение политики буржуазных реформ, с той целью, чтобы спасти Японию от революции» [386], являются верхом наивности. Революция спасла Японию от единственной альтернативы – превращения в зависимую страну.
В целом к революциям «сверху» применимы слова, сказанные А. Грамши об итальянском Рисорджименто: «Задача заключалась не столько в том, чтобы освободить уже развившиеся экономические силы от пут устаревших юридических и политических отношений, сколько в создании общих условий для того, чтобы эти экономические силы могли возникнуть и развиваться по образцу других стран» [387].
Итак, данная революция не высвобождает, а создает новый базис. Это наиболее удачное определение сущности революции-возникновения как иной формы революции по сравнению с революцией-замещением. Однако у разных форм революции есть общее: исчерпанность старого базиса и необходимость его замены.
Революции «снизу» были предметом серьезного изучения; причем в отличии от позиции немарксистских историков на Западе, сводивших суть революций к ненужным эксцессам при проведении нужных реформ, у нас подчеркивалась, иногда чрезмерно, роль народных масс в буржуазных революциях. Роль эта несомненна, хотя никак не больше роли демоса в антично-рабовладельческой революции.
Мелкие собственники и наемные работники Античности, способствовав устранению долгового рабства, обеспечили себе в новом устройстве общества пусть не главенствующее, но привилегированное положение; крестьянство и ремесленники абсолютистской Европы при капитализме должны были исчезнуть как классы, дав начало пролетариату и мелкой буржуазии.
Участвуя в чуждых им по сути буржуазных революциях, они приближали свое исчезновение, но не могли ни остаться в стороне, ни провести свою революцию. Капитализм в основном противоречил их интересам; их собственные цели (от ликвидации «верхов» и окрестьянивания остального населения [388] до введения полного равенства [389]) были нереализуемы, а союз с буржуазией шаток. Поэтому крестьянские массы участвовали и в абсолютистско-дворянской контрреволюции (якобиты Шотландии и Ирландии, Вандея, шуаны Бретани, карлисты Испании, мигелисты Португалии). Но совпадение их интересов с интересами дворянства было еще менее полным: уничтожение крестьянства было делом не столь близкого будущего, как уничтожение дворянского землевладения.
Буржуазия, бывшая «привилегированным меньшинством» (Р. Арон) и поэтому нуждавшаяся для победы своей революции в поддержке народных масс, вела борьбу на два фронта: против абсолютизма и против народа, лавируя между ними и в конечном счете побеждая.
В нашем обществоведении радикализм масс, «углублявших революцию», только приветствовался, в таких, например, выражениях: «Массы стремились углубить революцию, несмотря на незрелость предпосылок для полной ликвидации эксплуататорского строя» [390]. Понятие «углубление революции» загадочно. До какой степени можно углубить буржуазную революцию? До «полной ликвидации эксплуататорского строя»? До максимального расширения демократических свобод в буржуазном обществе? Первое невозможно, а наличие второго как цели народных масс, участвующих в буржуазной революции, еще надо доказать. Я не вижу в использовании этого понятия ничего, кроме идеологической предвзятости, из-за которой роль реальных буржуазных революций в историческом процессе предстает искаженной. Это стремление препарировать их таким образом, чтобы сохранить революционность, исключив буржуазность.
Эта точка зрения восходит к указанной речи Сталина, где вопрос о переходе к капитализму был поставлен следом за вопросом о «революции рабов» и, напомню, решен не менее лихо: имела место никакая не буржуазная революция, а «революция крепостных крестьян», которая «ликвидировала крепостников».
Фраза вождя была воспринята как руководство к пересмотру истории: «Не случайно товарищ Сталин, – писал С. П. Толстов, – в цитированной выше речи раскрыл нам содержание примелькавшегося термина “буржуазные революции“, говоря о революциях крепостных крестьян» [391].
При следовании этой народнической установке, признающей революционным классом крестьянство, а не буржуазию, для науки возникала опасность умножения числа революций, в число которых могли быть записаны любые восстания. Так, Б. Ф. Поршнев, любивший выдвигать парадоксальные гипотезы [«Революция варваров»; предположение о том, что Дешан и Морелли — одно лицо; попытка опровергнуть трудовую теорию антропогенеза.][392], произвел в неудавшиеся буржуазные революции Фронду 1648-1653 годов во Франции. («Народные восстания во Франции перед Фрондой» (1948)). Этот взгляд не был принят наукой. Фронда определяется как «широкое антиналоговое движение народных масс», не имевшее единой цели [393].
Доходило до курьезов. Близкий к марксизму американский философ Берроуз Данэм в книге «Гигант в цепях», посвященной, в основном, проблемам гносеологии, обронил замечание: «Феодализм пал не от рук того класса, который он непосредственно эксплуатировал, а от рук другого класса, которому он просто мешал». В русском переводе редакция сочла необходимым дать примечание к этой фразе: «В основных буржуазных революциях XVII-XVIII веков, приведших к окончательной гибели феодализма, буржуазия выступала лишь в качестве руководящей силы по отношению к участвовавшим в революции широким народным массам, являвшимся ее главной движущей силой» [394]. Выражение «лишь в качестве руководящей силы» торчит посреди абзаца, как монумент редакторскому усердию.
Законченный вид идеологизированный «революционистский» подход к революциям «снизу» обрел в концепции востоковеда (ныне академика РАН) H.A. Симонии (р. 1932), создавшего концепцию «забегания» любой революции вперед и последующего «отката» назад [395].
Само понятие «забегание революции» использовалось и до Н. А. Симонии; но в его концепции оно превратилось в сущность революции.
О «забегании революции», пишет Н. А. Симония, можно говорить, если в ходе революции «произошло утверждение политической надстройки, соответствующей другой, более высокой формации, в то время как данная формация все еще находится в стадии своего развития. При таком подходе “забеганием“ в буржуазной революции следует рассматривать лишь “досрочный“ приход к власти небуржуазных (трудовых) классово-политических сил в условиях незавершенной буржуазной революции. В то же время “досрочный“ приход к власти политических представителей тех слоев или фракций буржуазии, которые еще не обладают соответствующим (а не вообще!) экономическим господством, было бы точнее рассматривать не как “забегание“, а как ускорение в рамках данного же формационного развития» [396].
Понятие «ускорение революции» вопросов не вызывает: реально идущая революция может быть форсирована преждевременными мерами, а затем замедлиться и так далее, пока не победит. «Забегание» же – нечто совсем иное.
Если бы «утверждение политической надстройки, соответствующей другой, более высокой формации» имело место, то это действительно было бы «забегание революции вперед». Например, если бы в ходе феодальной революции к власти временно пришла буржуазия или в ходе буржуазной революции к власти временно пришел класс наемных работников (пролетариат). Но таких фактов история не знает. «Небуржуазные (трудовые) классово-политические силы» – весьма аморфное определение – не являются преемником буржуазии в истории. С марксистской точки зрения, таковым является только класс наемных работников. «Небуржуазность» не есть «постбуржуазность».
Концепция «забегания революции вперед», очевидно, была создана Н. А. Симонией с целью обосновать возможность «некапиталистического» общества в современных странах «третьего мира» Ссылки же на классиков марксизма, придающие ей солидность – типичный пример схоластического вычитывания из книг того, чего в них нет. Приведу полностью высказывание Ф. Энгельса, послужившее исходным пунктом рассуждений Н. А. Симонии:
«Оригинальное явление: во всех трех великих восстаниях буржуазии боевой армией являются крестьяне. И именно крестьяне оказываются тем классом, который после завоеванной победы неизбежно разоряется в результате экономических последствий этой победы. Сто лет спустя после Кромвеля английское йоменри совершенно исчезло. А между тем исключительно благодаря вмешательству этого йоменри и плебейского элемента городов борьба была доведена до последнего решительного конца и Карл I угодил на эшафот, чего одна буржуазия никогда не смогла бы сделать. Для того чтобы буржуазия могла заполучить хотя бы только те плоды победы, которые тогда были уже вполне зрелы для сбора их, – для этого необходимо было довести революцию значительно дальше такой цели; совершенно то же было в 1793 году во Франции, в 1848 году в Германии. По-видимому, таков на самом деле один из законов развития буржуазного общества» [397].
Мысль Энгельса очень проста: буржуазная революция «снизу» разрушает больше, чем нужно для ее победы (например, уничтожает монархию, которую можно лишь ограничить). Причина этого – в том, что буржуазная революция «снизу» осуществляется народными массами, которым не нужны ни абсолютизм, ни капитализм, а не одной буржуазией. Решительность народа лучше служила победе буржуазии, чем ее собственная уступчивость: достаточно вспомнить судьбу А. Барнава.
Но Н. А. Симония видит здесь совсем другую мысль: буржуазная революция «снизу» создает нечто большее, чем нужно для ее победы, едва ли не зачатки социализма, разрушаемые «буржуазной контрреволюцией». Строго говоря, с этой точки зрения буржуазная революция «снизу», как и все революции до октября 1917 года – «однобокая» революция «низов», т. е. незавершенная социалистическая революция.
Узлом противоречий в данном вопросе является проблема якобинской диктатуры и неразрывно связанная с ней проблема термидорианского переворота.
Обзор точек зрения по этому вопросу дан в интересной книге В. Г. Ревуненкова «Марксизм и проблема якобинской диктатуры» (1966). По сути, их две.
Первая: якобинцы представляли интересы предпролетарских масс (Г. В. Плеханов, К. Каутский, Ц. Фридлянд) или «революционной мелкой буржуазии», опирающейся на активную (В. И. Ленин, Н. М. Лукин, А. 3. Манфред и др.) или пассивную (Г. Кунов) помощь этих масс.
При всех нюансах, это одна точка зрения, так как ее сторонники считают борьбу якобинского государства против дворянской контрреволюции и против буржуазии той же самой борьбой, которую вели народные массы. Якобинцы – авангард народа в этой борьбе, «якобинцы с народом». Доказательство – антибуржуазные мероприятия якобинской власти, такие, как установление максимума цен.
Вторая: якобинцы представляли интересы буржуазии (П. А. Кропоткин, А. Собуль, Д. Герен, В. Г. Ревуненков). Доказательство – антинародные действия, в частности запрет забастовок и смертная казнь за призывы к изменению отношений собственности, т. е. за одни только требования санкюлотов.
Историческая наука XIX – начала XX века еще не начала всерьез изучать период якобинской диктатуры. Поэтому марксисты того времени, включая Маркса, Энгельса, Ленина и других, имели весьма смутное представление о ее сущности. Так, Р. Люксембург в одной работе пишет: «Короткое господство Горы было первым выходом современного пролетариата на историческую арену» [398]; в другой – говорит о якобинской диктатуре как чисто буржуазной [399]. Подобные несообразности можно найти и у основателей марксизма, в целом шедших от романтической восторженности ко все более и более критической оценке монтаньяров [400]. У Ленина идеализация Горы стала практически чертой характера, поэтому впоследствии из его многочисленных позитивных высказываниях о якобинцах сложилась стена цитат, преграждавшая дорогу научному поиску.
Несостоятельность первой точки зрения к настоящему времени установлена. Санкюлоты, т. е. мелкая буржуазия и предпролетариат Парижа, имели не только свои политические партии (кордельеры [401] и «бешеные» [402]), но и свои органы власти – секции Коммуны, противостоящие Конвенту. Якобинцы нанесли удар по ним весной 1794 года, покончив с двоевластием в столице. Конфликт с народом налицо: невозможно свести отношения санкюлотов и якобинской власти только к поддержке и тем более – к пассивному следованию в фарватере.
Но налицо и конфликт с буржуазией: нельзя забывать о термидоре. В. Г. Ревуненков отстаивает вторую точку зрения, не замечая, что в этом случае тезис об особой революционности якобинцев повисает в воздухе. Непонятно, чем якобинская буржуазия отличалась от любой другой, в чем суть их расхождений и в чем суть термидорианского переворота.
Если якобинцы – представители народных масс (как диггеры и левеллеры в Англии, анабаптисты в Германии), понятен их конфликт с буржуазией. Но это не так. Если же якобинцы – представители буржуазии, то правомерен отвергаемый В. Г. Ревуненковым вывод троцкиста Д. Герена, что якобинская диктатура – это термидор до термидора, глубоко реакционное явление.
Своеобразное решение предложено А. Грамши. Оно состоит в том, что якобинцы – элита буржуазии, понимающая ее общеклассовую роль в истории (элита «мыслит буржуазию как группу, выступающую гегемоном всех народных сил» [403]), в то время как сознание остальной буржуазии оставалось «экономико-корпоративным». Такая постановка вопроса переносит источник конфликта в область сознания, являясь обычным для А. Грамши волюнтаризмом.
Кроме того, власть буржуазии во Франции утвердилась все-таки после термидора: термидорианцы как раз хорошо понимали, что делают, отстаивая свой классовый интерес. Для того чтобы разжаловать их в плохо соображающую буржуазию, А. Грамши вынужден объявить преемником якобинцев Наполеона I, что является пустой фразой (отсутствует преемственность в законодательстве).
В итоге проблема не решена.
Термидорианский переворот привычно именуется «контрреволюционным», а якобинская диктатура – «высшим этапом революции». Но что это такое – высший этап буржуазной революции? Наиболее буржуазный или наименее буржуазный этап буржуазной революции? Победа буржуазии или ее поражение? «Советская историческая энциклопедия», говоря о причинах падения якобинцев, указывает, что они решили главную задачу буржуазной революции – сломили феодализм, но «не смогли остановить быстрого роста экономической мощи буржуазии» [404]. Спрашивается: может ли борьба с буржуазией считаться задачей буржуазной революции? Очевидно, нет. Может ли приход к власти буржуазии в ходе буржуазной революции быть контрреволюционным? Тоже нет. Чем же вызвана столь странная аберрация понятий?
Она объяснима только в том случае, если революция считается не буржуазной, а «сверхбуржуазной», «забегающей вперед» – такой, которой приход буржуазии к власти наносит непоправимый вред. Иногда это признается прямо. «Контрреволюционные государственные перевороты в ходе буржуазной революции могут носить различный характер. Одни из них могут означать завершение революции и переход власти из рук блока городской бедноты, крестьянства, мелкой, иногда и средней буржуазии в руки крупной буржуазии, другие – полный или частичный возврат к дореволюционным порядкам, т.е. поражение революции» [405]. Два типа контрреволюции подразумевают два типа революции. Другое объяснение – понятие «контрреволюция» используется не в значении «переворот, противоположный революции», а в ином, точно не определенном.
На мой взгляд, только возврат к дореволюционным порядкам – контрреволюция. Завершение революции, в какой бы форме оно ни прошло – не контрреволюция. Никому же не придет в голову называть контрреволюцией завершение Октябрьской революции или революции в Китае. Приход к власти буржуазии в ходе буржуазной революции можно счесть контрреволюцией только применительно к другой революции, идущей одновременно с буржуазной, но «забегающей вперед» социально. Но была ли она возможна в период буржуазной революции? Не восстания «низов», а создание ими нового, более прогрессивного, чем капитализм, строя? Возможна ли победа «небуржуазных (трудовых) классово-политических сил» (Н. А. Симония) над буржуазией в этот период? Сторонники трактовки любой революции как незавершенной революции «низов» никогда не ставят этот вопрос, что понятно: ответ на него – отрицательный. Антибуржуазный пафос современных авторов, опрокинутый в прошлое, не дает им увидеть, что во Франции XVIII века не было более прогрессивного класса, чем буржуазия.
Однако понимание якобинской диктатуры как высшего этапа революции настолько прочно укоренилось в умах историков, что высказывания некоторых из них могут означать признание упущенных в результате «термидора» возможностей небуржуазного развития Франции.
Это относится и к классикам нашей исторической науки. Е. В. Тарле в «Наполеоне» (1936) ставит последнему в вину отсутствие во время «ста дней» опоры на «жакерию» и революционного террора против командного состава армии [406].
А. З. Манфред (1906-1976) в книге «Наполеон Бонапарт» (1971) пишет о своем герое: «В сущности ему надо было начать все сначала: вернуться к политике 1793 года, довериться народу… продолжить революцию с ее высшего якобинского этапа» [407].
Хочется спросить: куда мог направить и не направил Францию Наполеон, введи он революционный террор и «продолжи» революцию? Куда вели ее якобинцы? Неужели к социализму?
Как ни странно, но именно так другой известный историк В. М. Далин (1902-1985) интерпретирует мысль Энгельса о том, что для закрепления результатов буржуазной революции надо идти дальше ее задач: «Именно это и сделали якобинцы, опираясь на санкюлотов, на крестьянство, на народные массы, проводя политику экономического регулирования, ограничения капитализма, противодействуя капиталистическому накоплению» [408].
Этот взгляд на роль якобинцев в истории сформировался в 1930-е годы. «Положительное значение якобинской диктатуры, – писал Я. Старосельский в работе “Проблема якобинской диктатуры“ (1930), – оказалось в том, что созданные ею формы массового движения стали образцом для будущей организации диктатуры пролетариата» [409].
Н. М. Лукин (1885-1940) в статье «Ленин и проблема якобинской диктатуры» (1934) увидел в якобинской диктатуре «наилучшую конкретно-историческую иллюстрацию к учению Ленина о революционно-демократической диктатуре “низов“» [410].
Любопытное единодушие с советскими историками заочно демонстрирует современный французский монархист Жан-Батист Морван: если бы не реставрация Бурбонов, уже в XIX веке «мы имели бы дело с советизированной Францией» [411]. Сравнение якобинской диктатуры с «диктатурой Советов», а якобинского клуба – с компартией встречается в книге консервативного английского философа Кристофера Генри Доусона (1889-1970) «Боги революции» (издана в 1972) [412].
Этот взгляд основан на реальном конфликте якобинского государства с буржуазией, вышедшей из него победителем.
Ограничивать капитализм можно по-разному: обобществлением или же огосударствлением собственности. В первом (гипотетическом) случае результатом будет социализм, во втором – политаризм. Якобинцы правили чуть больше года и не успели создать новый строй, но направление движения наметилось ясно.
Факты таковы. При якобинцах во Франции шло интенсивное огосударствление собственности. Режим максимума, по словам французского историка Альбера Матьеза (1874-1932), «разрушал класс мелких торговцев и ремесленников, превращая их в работников по найму. Булочники, например, получавшие муку от правительства, были только муниципальными чиновниками» [413]. Несмотря на симпатии к Робеспьеру, А. Матьез вынужден признать: «Из революционного режима извлекали пользу только многочисленные агенты новой бюрократии и фабриканты военного времени» [414]. Степень поддержки, конечно, была разной: фабриканты лишь терпели якобинскую бюрократию – до термидора.
H. М. Лукин полагал, что якобинцы представляли «интересы самостоятельных мастеров, мелких лавочников и хозяйственных мужичков» [415]. Но эти якобинцы, вымышленные им по аналогии с эсерами как партия мелкой буржуазии, не похожи на подлинных якобинцев. Декрет о продаже земли крестьянам был принят в 1792 году правительством Жиронды; якобинцы, идя к власти, в декрете от 24.04.1793 г. объявили объединения крестьян для покупки и дележа земель «мошенническими и подлежащими наказанию» [416]. Инициатива «снизу» воспринималась ими как узурпация прав государства, чем дальше, тем больше подминавшего под себя общество.
Французский историк Патрис Генифе в книге «Политика революционного террора. 1789-1794» (2000) пишет: «Централизация управления, достигнутая путем Террора к началу 1794 года, отнюдь не являлась результатом целенаправленных мер… Вместе с тем, создание Революционного трибунала (9 марта), Комитета общественного спасения (6 апреля), комитетов бдительности, уполномоченных наблюдать за иностранцами и подозрительными (21 апреля) и отправка в департаменты представителей в миссиях (9 марта) имели долгосрочные и непредвиденные последствия. Первым из них стало складывание политического и административного аппарата, существовавшего параллельно выборным органам, унаследованным от предшествующего периода» [417].
Отличая революционное насилие как таковое от «Террора как государственной системы» [418], существовавшей до 9 термидора, П. Генифе делает вывод: «Если разгул Террора в последние месяцы 1793 года был вызван распадом государства, то весной 1794 года он превращается в инструмент его восстановления и упрочения, чтобы затем стать средством его сохранения… В 1793 году Террор был симптомом анархии; в 1794 году – признаком реставрации власти» [419] И власть эта, не будучи буржуазной, не была и властью крестьян и санкюлотов: «Террор стал системой власти с разветвленным бюрократическим аппаратом и собственными интересами (курсив мой. – Г. 3.)» [420].
«Среди казненных по приговорам революционных трибуналов, – приводит данные доктор исторических наук (ныне – директор Центра французских исследований ИИ РАН) П. П. Черкасов, – дворяне составляли всего 8,25 %, священнослужители – 6,5, состоятельные буржуа – 14, зато рабочий люд – 31,25, крестьяне – 28%… Жертвами революционного террора во Франции стали 40 тыс. чел. Около полумиллиона французов только с марта 1793 по август 1794 года оказались в тюрьмах, часто не ведая своей вины» [421]. Напомню, что среди них были Гракх Бабёф, генерал Лазар Гош, Анри де Сен-Симон и Руже де Лиль, автор «Марсельезы». Их освободил термидорианский переворот.
Не только террор был признаком «революционно-демократической диктатуры» (термин Н.М.Лукина). Не менее характерна отмена выборности и замена ее назначениями сверху.
«Когда постепенно Робеспьер стал заменять судей, комиссаров различных парижских секций, бывших до того выборными, когда он стал назначать председателей революционных комитетов и дошел до того, что все руководство Парижской коммуны заменил чиновниками, то этим мог только усилить бюрократизм и убить народную инициативу. Таким образом, режим Робеспьера, вместо поднятия активности масс, активности, которую уже подавлял экономический и, в частности продовольственный кризис, только усугублял зло и способствовал работе антидемократических сил» [422]. Эти слова написаны в 1928 году X. Г. Раковским (1873-1941), наблюдавшим аналогичный процесс.
Наконец, в дополнение к террору и централизации, якобинское государство прибегло к поддержке религии. Был официально введен культ Верховного Существа, главным священнослужителем которого по примеру восточных владык стал Робеспьер. «Целью культа Верховного Существа было дать Террору идеологию, – пишет П. Генифе. – Этот культ способствовал увековечиванию, укреплению и, особенно, централизации революционного правления в интересах Робеспьера, возложив на того миссию толковать законы Провидения» [423].
Наиболее логичное объяснение перечисленных фактов – якобинская диктатура была нарождающимся политаризмом. Якобинское государство не представляло интересы буржуазии против народа или интересы народа против буржуазии – оно представляло само себя. В большинстве буржуазных революций «снизу» боролись три силы (абсолютизм, буржуазия, народ); в Великой Французской к ним прибавилась четвертая. Поэтому якобинский террор не сводим к террору революции против контрреволюции, мелкой буржуазии против крупной или буржуазии против народа. В нем всегда останется нечто, не входящее в эти рамки, нечто большее – террор государства против общества, который в других исторических условиях назывался проскрипциями или охотой на ведьм.
Сами якобинцы, бывшие изначально политическими представителями разных групп буржуазии и только силой обстоятельств спаянные в новый госаппарат, конечно, не осознавали этого, считая свою деятельность воплощением эгалитаристских идей Руссо.
Чистые помыслы Робеспьера и Сен-Жюста вели Францию в тупик нового абсолютизма. «Первая французская революция, – писал Маркс, – была вынуждена развить то, что было начато абсолютной монархией, т. е. централизацию и организацию государственной власти, и расширить объем и атрибуты этой власти, число ее пособников, ее независимость и ее сверхъестественное господство над действительным обществом» [424]. Якобинские чиновники – «государственные жрецы с точно установленными иерархическими функциями». (Первым, в 1865 году, увидел в якобинстве возрождение абсолютизма историк Эдгар Кине (1803-1875) [425].)
Грязные руки Барраса и Фуше вывели Францию из этого тупика. Термидорианский переворот был делом революционной буржуазии, завершившей свою революцию.
Теперь, полагаю, можно определить место якобинской диктатуры в истории революции. Из сказанного не следует, что якобинцы были бандой властолюбцев или сборищем жестоких мечтателей, безуспешно пытавшихся свести небо на землю и, прежде, чем погибнуть, заставивших Францию расплачиваться за свои фантазии – как считает американский социолог Крэйн Бринтон, выведший в книге «Анатомия революции» из факта падения якобинцев «закон термидора» (безрезультатность революций). Грубая критика Горы всегда была визитной карточкой правых и ультраправых историков [426]. Но ответный апофеоз якобинства стал большой ошибкой значительной части историков-марксистов.
Якобинская диктатура выполняла определенную историческую задачу – организацию обороны страны. Армия, реорганизованная комиссарами Конвента, нанесла ряд поражений войскам антифранцузской коалиции. Диктатура держалась, пока не была выполнена ее миссия; после этого ее отрицательные стороны перестали уравновешиваться приносимой пользой. Политаризм действует на общество как наркотик – сначала мобилизует, затем ослабляет. С его небуржуазной помощью были закреплены результаты буржуазной революции (конечно, якобинцы были ближе к буржуазии, чем к народу, не имевшему никаких шансов на приход к власти, а интересы крестьянства выражали не больше, чем Густав III или Александр II); в противном случае ее растоптали бы интервенты.
После этого буржуазии не было смысла мириться с чуждой властью – за свои деньги она могла получить нужную ей власть. Народ отнесся к падению Робеспьера, уничтожившего санкюлотские партии, без сожаления (сожаление, переходящее в идеализацию якобинцев, начнется позже). Якобинцы вовремя пришли и вовремя были убраны. Это подтверждается победой революции.
Но они не «забегали вперед»; их диктатура была не прообразом власти пролетариата в будущей мировой пролетарской революции, а необходимым моментом в развитии буржуазной революции во Франции, когда революция свернула с пути, ведущего к власти капитала («оргии буржуазии»). Понятие «высшего этапа» революции слишком расплывчато, чтобы быть научным.
Термидорианский переворот завершил буржуазную революцию 1789-1794 годов, будучи ее составной частью, а не контрреволюционным переворотом. Это было завершение революции, но не контрреволюция, которой стала лишь Реставрация.
Любой революции, происходящей в классовом обществе, присущи реакционные черты, обусловленные классовым эгоизмом победителей; в перевороте 1794 года они выступают на первый план, не заслоняя, однако, его принадлежности к революции – к созданию нового общества.
Политика, проводимая буржуазией после окончательного взятия власти (отмена максимума цен, террор против «левых термидорианцев» и якобинцев, подавление народных восстаний, агрессивные войны, наконец, переворот 18 брюмера и установление монархии в 1804 году), носила реакционный, но опять-таки не контрреволюционный характер. Это было проявление сущности нового, победившего строя.
Аналогичную картину нам дает Англия времен диктатуры, а затем протектората Кромвеля: захватническая война в Шотландии и Ирландии, разгон Долгого парламента, репрессии против левеллеров и диггеров, исчезновение внешних признаков революционности и т.д. Английский историк A. Л. Мортон проницательно охарактеризовал победу буржуазии как «отвратительное сочетание объективно прогрессивного с морально затхлым» [427].
Можно сказать: не все ли равно, кем были якобинцы, если они выполнили свою историческую роль – спасли Францию и революцию? На мой взгляд – не все равно. Для марксиста важно знать, какая социальная сила совершила эти действия, что поможет избежать как упреков, так и иллюзий в отношении буржуазии, «хозяйственных мужичков» или предпролетариата.
Одним из аспектов проблемы буржуазных революций «снизу» является надуманная, на мой взгляд, проблема «буржуазно-демократической революции» и ее «завершенности/незавершенности». Маркс и Энгельс употребляли понятия «буржуазная революция» и «буржуазно-демократическая революция» как синонимы [428]. Ленин, как правило, пользовался термином «буржуазно-демократическая революция» в значении «буржуазная», разделяя их на «завершенные» (Великая Французская) и «незавершенные» (немецкая 1848 года) [429]. В дальнейшем в нашей науке понятия «буржуазная революция» и «буржуазно-демократическая революция» применительно к революциям XIX и XX веков были резко разделены. Первое, как правило, стало означать так называемую «незавершенную» буржуазную революцию (Япония, Испания, Португалия, Турция и др.); второе – революцию, идущую «снизу», «завершенную» и в то же время «забегающую вперед», выходящую за пределы буржуазной, но не достигающей уровня социалистической. Определить ее признаки было весьма трудно, и на практике понятие «буржуазно-демократическая революция» применялось к самым разнородным событиям.
Причина путаницы – все тот же «революционизм». Это хорошо видно из статьи А. Ефимова «Об отличиях между революциями буржуазными и буржуазно-демократическими» (1938). Искомое отличие автор увидел в активности народных масс, определяющей характер, а не только движущие силы революции. К буржуазно-демократическим им отнесены Великая французская, французская 1848 года, китайская, русская 1905 года, испанская 1931 года революции. Но уже статус немецкой революции 1848 года с этой позиции определить невозможно, что побуждает автора применить испытанное средство – указание на «незавершенность» буржуазно-демократического характера этой революции [430]. Думаю, что критерий неверен. Если следовать ему, все буржуазные революции «снизу» могут быть отнесены к этой категории, которая станет просто ненужным синонимом.
По тому же пути идет историк второй американской революции А. И. Блинов в работе «Критический период истории Соединенных Штатов. Реконструкция (восстановление Союза) США после Гражданской войны» (1957). В разделе «Основное различие между буржуазно-демократическими и буржуазными революциями» он формулирует положение о трех главных силах и трех основных стадиях «революции XIX и XX веков». «Тремя основными силами этой революции являются либеральная крупная буржуазия, радикальная мелкая буржуазия, т. е., в основном, крестьянство, и, наконец, пролетариат. Первой стадией этой революции является борьба за конституционную монархию, что приводит к ограничению абсолютизма, которое удовлетворяет крупную буржуазию; второй стадией является борьба за полную демократическую ломку старого общества и уничтожение остатков феодализма, символизирующаяся в борьбе за демократическую республику, завоевание которой удовлетворяет радикальную мелкую буржуазию; третьей стадией является социалистический переворот, который один может удовлетворить пролетариат. Поскольку третья стадия… находится уже вне рамок буржуазной революции, то к последней относятся две упомянутые выше стадии» [431], первую из которых А. И. Блинов называет буржуазной революцией, вторую – буржуазно-демократической революцией.
Таким образом, социальными революциями А. И. Блинов считает только крестьянскую (буржуазно-демократическую) и пролетарскую. Буржуазная революция не может считаться социальной, так как она лишь «приводит к ограничению абсолютизма»; а к «полной демократической ломке старого общества» – только «буржуазно-демократическая».
Где же пример победы такой буржуазно-демократической, но не буржуазной, революции? Это Франция в 1793-1794 годах (неясно, имеется в виду только якобинская диктатура или двоевластие Конвента и Коммуны), а также «буржуазно-демократическая революция в США в 1861-1877 годах», которой посвящена книга А. И. Блинова. Революция являлась «завершенной и победившей» [432]. Однако на следующей странице А. И. Блинов признает, что «эта революция привела к власти представителей крупнейшей буржуазии и вступившей в ней союз плантаторской олигархии» и говорит о наступлении эпохи империализма в США в 1877 году «со времени окончания данной революции» [433]. Победа революции оказывается сама по себе, а строй, созданный ею – сам по себе. Пытаясь решить это противоречие, в следующей книге А. И. Блинов делает вывод уже о «частичной незавершенности буржуазно-демократической революции в США 1861-1877 годов» [434].
В «Философском энциклопедическом словаре» (1989) находим максимально четко сформулированное положение: «Буржуазная революция заканчивается обычно переходом власти из рук дворянства в руки буржуазии. Буржуазно-демократическая революция, осуществляемая при гегемонии пролетариата, может привести к установлению революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства» [435].
Но характер социальной революции определяется тем строем, который ею создан. Никакого «буржуазно-демократического» способа производства и, соответственно, общества, отличного от «просто буржуазного», нет. «Революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства» в истории также не было. «Буржуазно-демократическая революция», понимаемая как разновидность социальной («более, чем буржуазной») революции – советский идеологический миф.
«Буржуазно-демократическая революция», на мой взгляд – качественный демократический сдвиг в политическом устройстве буржуазного общества, установление режима буржуазной (а не какой-либо иной) демократии. Этот переворот может быть мирным: введение всеобщего избирательного права, например, на мой взгляд, вполне подходит под это определение. Возможно также, что это понятие вообще является лишним.
Наконец, следует сказать несколько слов о так называемой «первой буржуазной революции» – Реформации и Крестьянской войне в Германии. Советские историки, ссылаясь на Ф. Энгельса, часто называли ее «потерпевшей поражение». Крестьянская война 1517-1525 годов действительно потерпела поражение, но она не была буржуазной революцией и вообще не была революцией. Это было крестьянское восстание.
Иногда в работах по истории XVI века этот факт признается. «Поражение Крестьянской войны было концом “критического эпизода“ этой революции, но отнюдь не самого революционного процесса, продолжавшегося и в Германии, хотя в иных формах, и в других странах… С поражением Крестьянской войны, этого особенно драматического, хотя и короткого акта “буржуазной революции № 1“, сама революция не прекратилась. Центр революционного процесса, именуемого Реформацией, начавшегося в Германии в 1517 году, все больше и больше перемещался в Нидерланды» [436], – отмечает «История Европы». Но Нидерланды – это уже другая страна.
Что же все-таки произошло с германскими государствами в результате Реформации? Не было буржуазной революции, но не было и реставрации феодализма. Перемены были, и носили качественный характер.
Определение сущности этих перемен неоднократно дано Ф. Энгельсом параллельно и вне связи с тезисом о поражении первой буржуазной революции.
«Исход Крестьянской войны оказался выгодным одним только князьям. Раздробленность Германии, усиление и закрепление которой было главным результатом Крестьянской войны, явилась в то же время причиной ее неудачи» [437].
Напомню цитированное выше положение Ф. Энгельса: о характере революции надо судить по ее результату. Оно высказано в 1882 году, «Крестьянская война в Германии» написана в 1850-м. Мысль Ф. Энгельса развивалась в сторону понимания непобедимости реальной социальной революции и неадекватности представлений ее участников; мысль отечественных историков застряла на политическом и даже военном аспекте революции.
Социальный переворот в германских государствах XVI века заключался в установлении абсолютизма князей. Идеологическое освящение ему дало лютеранство, «государственный протестантизм». Можно спорить о том, был ли он прогрессивен (являлся ли революцией), но отрицать его победу невозможно. Это – реальный результат событий 1517-1555 годов, включавших крестьянские восстания, но несводимых к ним.
Несомненна победа революции, чьей идеологией были иные формы протестантизма – цвинглианство и кальвинизм – в ряде швейцарских городских кантонов (Цюрих У. Цвингли, затем Женева Ж. Кальвина и др.). Ее результатом стал значительный экономический подъем XVI-XVII веков [438]. Но характер этой революции еще требует уточнения. Была ли это первая буржуазная революция или последняя коммунальная? В первом случае историческая судьба швейцарских городских кантонов отлична от судеб городских республик Италии и коммун Фландрии, где капиталистический уклад возник, но не стал господствующим, и где, соответственно, не произошло буржуазных революций, во втором – схожа с их судьбами.
Проблема революций в истории Новейшего времени (особенно революции в России) настолько важна, что требует отдельной главы.
Глава 3. Проблема революций в истории Новейшего времени
До 1917 года. Какой будет революция в России?
К. Маркса и Ф. Энгельса всегда интересовало положение в России, так как от судьбы «жандарма Европы», с их точки зрения, зависела судьба будущей пролетарской революции на Западе. Русская революция, какой бы она ни была, устранила бы угрозу вторжения войск самодержавной России в революционную Европу. В 1870-1880-е годы к этому соображению добавилось и другое: революция в России может стать началом мировой революции [439].
«Надежды на российскую революцию, впервые высказанные Марксом и Энгельсом в 1850-х годах, по существу, никогда не угасали, – пишет современный исследователь. – Они вспыхивали каждый раз с новой силой в связи с бунтами крепостных в канун реформы 1861 года, польским восстанием 1863 года, русско-турецкой войной 1877-1878 годов, покушениями на царя в 1870-1880-х годах. Энгельс вновь высказывал их с наступлением голода в 1891 году и в связи с вступлением на престол Николая II в 1894 году» [440].
Но характер будущей революции К. Маркс и Ф. Энгельс предсказывать не брались. В основном их высказывания представляют собой аналогии с Великой Французской революцией как эталоном революции вообще: «настанет русский 1793 год», «налицо все элементы русского 1789 года» и т.д. [441] Для основателей исторического материализма долго оставался неясным вопрос, как именно происходит смена стадий исторического развития и возможно ли отдельной стране (России) миновать одну из стадий (капитализм). Это представлялось им реальным, пока капиталистическое развитие России не обнаружило невозможность подобных прыжков. Это констатировал Ф. Энгельс в письмах к Н. Ф. Даниельсону в 1893 году [442].
В 1894 году, за год до смерти, в послесловии к работе «О социальном вопросе в России» Энгельс так оценил положение в России: во-первых, «молодая русская буржуазия держит государство полностью в своих руках. Во всех важных экономических вопросах оно вынуждено подчиняться ее желаниям». Во-вторых, капиталистическое развитие России чревато революцией, которая «даст новый толчок рабочему движению Запада, создаст новые лучшие условия борьбы и тем ускорит победу современного промышленного пролетариата, победу, без которой сегодняшняя Россия ни на основе общины, ни на основе капитализма не может достичь социалистического переустройства общества» [443].
Энгельс ясно указывает, какой не может быть революция в России: буржуазной, так как буржуазия находится у власти, и крестьянской, так как община не имеет будущего. Революция в России может быть лишь частью мировой пролетарской революции, но для этого необходимы два этапа: сначала революция в России стимулирует революцию на Западе, затем революция на Западе стимулирует революцию в России. О том, что из себя будет представлять начало этого процесса в России, Энгельс не говорит.
Нет ничего странного в том, что у Маркса и Энгельса отсутствует более четкий прогноз о будущем российской революции. Его не было и у самих русских революционеров.
Пока Россия оставалась аграрной страной, русская революционная мысль ставила проблему крестьянской революции, с помощью которой Россия могла бы избежать капитализма.
Постановка проблемы не привела к созданию особой теории или даже сколько-нибудь четко изложенного учения о революции. Взгляды признанных основателей народнической революционной мысли России А. И. Герцена (1812-1870) и Н. Г.Чернышевского (1828-1889) колебались между крестьянским антиэтатизмом и пониманием необходимости политической борьбы, с явным перевесом в сторону антиэтатизма, особенно у Герцена. Он прямо критикует этатизм («гувернементализм») – «старый римский грех» всеобщей регламентации [444] – и полагает необходимым уничтожение государства как орудия угнетения крестьянства, не указывая в то же время практического пути осуществления такой революции. Поэтому логично появление у Герцена надежд на «внутреннюю», моральную революцию до социальной [445], и – совсем в духе Дешана – на революционные действия властей, ведущие к самоуничтожению существующего строя [446].
В дальнейшем проблема «крестьянство и революция» так и не была решена теоретически. И антиэтатизм, представленный анархизмом, и революционный этатизм, как в виде «русского бланкизма» П. Н. Ткачёва (1844-1885), так и в более умеренной «пропагандистской» версии П. Л.Лаврова (1823-1900), исходили из одного, принимаемого на веру, положения: русский народ – «инстинктивный революционер», он должен совершить революцию. Поскольку же народ темен и пассивен, подтолкнуть его должны сознательные революционеры. На этом теоретические построения заканчивались; подталкивание народа к революции было делом практики.
Анархизм, отрицающий роль меньшинства, был для этой цели утилитарно бесполезен, за что и подвергся уничтожающей критике в работе Ткачёва «Анархия мысли» (1875). Замечу, однако, что анархизм – целостное мировоззрение, поэтому была возможна его систематизация П. А. Кропоткиным. Бланкизм же систематизации не поддавался, сводясь к известному призыву Ткачёва: «Делайте революцию!»
Кто и как сделает революцию? Умеренное крыло народников, в первую очередь П. Л.Лавров, считало, что революция должна проходить не только в интересах народа, но и «посредством народа». Поскольку это было невозможно, мысль революционеров-народников описывала замкнутый круг: революция необходима народу, но народ (крестьянство) пассивен и к революции не готов, а делать революцию для народа без народа нельзя. Выход из этого круга был один – признать, что все-таки можно совершить революцию без народа – как верхушечный переворот во благо крестьянства. В русском революционном движении возобладала линия Ткачёва, в чьих работах чем дальше, тем больше апология народа уступала место апологии «революционного меньшинства»:
«Ближайшая цель революции должна заключаться в захвате политической власти, в создании революционного государства. Но захват власти, являясь необходимым условием революции, не есть еще революция. Это только ее прелюдия. Революция осуществляется революционным государством, которое, с одной стороны, борется и уничтожает консервативные и реакционные элементы общества, упраздняет все те учреждения, которые препятствуют установлению равенства и братства; с другой – вводит в жизнь учреждения, благоприятствующие их развитию» [447]. Революционное государство, пишет Ткачёв, осуществляет и «революционно- разрушительную» и «революционно-устроительную» деятельность. Что же остается на долю народа?
В другой статье Ткачёв дает ответ: «Итак, отношение революционного меньшинства к народу и участие последнего в революции может быть определено следующим образом: революционное меньшинство, освободив народ из-под ига гнетущего его страха и ужаса перед властью предержащею, открывает ему возможность проявить свою разрушительно-революционную силу… Затем, пользуясь своею силою и своим авторитетом, оно вносит новые прогрессивно-коммунистические элементы в условия народной жизни… Революционная роль народа кончается с той минуты, когда он разрушит непосредственно гнетущие его учреждения, уничтожит своих непосредственных тиранов-эксплуататоров» [448].
На практике эта линия означала организацию заговора и объявление войны существующей власти путем террора против ее представителей. В теории же неизбежным был волюнтаризм и утопизм, исчерпывающе выраженный самим Ткачёвым. Говоря о крестьянских восстаниях XVI века, он утверждал, что «стремления крестьян не только в XVI веке, но и в VI были своевременны и ничуть не утопичны» [449], потому что законам истории подчиняется только буржуазия, крестьянство же может их изменить.
Это был тупик. И практика, и теория народовольцев свидетельствуют о бесперспективности их идейных установок.
«Оставался нерешенным главный вопрос, – пишет Р. Н. Блюм, – как возможно революционизировать народные массы, каков реальный переход от власти революционного меньшинства к власти революционного народа. Такого перехода у народовольцев нет, и им приходилось возлагать утопические надежды на революционные инстинкты “мужика“, на постоянную готовность народа к революции» [450]. «Народная воля», по словам Плеханова, собиралась пожать то, что не сеяла.
Одним из возможных выходов из тупика был путь назад – отказ от революции и полное принятие существующего строя. По этому пути пошел печально известный Л. А. Тихомиров (1852-1923), бывший член Исполнительного комитета «Народной воли».
Интересно, что в революционный период своей деятельности он, оставаясь в рамках революционного этатизма, дал свое, во многом противоположное ткачевскому, видение отношений народа и революционного государства. «Мы говорим иногда о захвате власти революционерами как об исходном пункте революции. В этом смысле он легко может оказаться необходимым и полезным… Действительно трудная задача представляется временному правительству лишь потом, лишь на вопросе о сколько-нибудь продолжительном удержании власти. Однако же это затруднение в наименьшей степени стоит именно перед правительством социалистов-революционеров. Для того чтобы удержать захваченную власть, они должны только пользоваться ею, и разумеется, не для создания социалистического строя (курсив мой. – Г. 3.). Ближайшая и первая задача победоносного временного правительства состоит в том, чтобы явиться на помощь народной революции. Захваченная государственная власть должна быть употреблена для того, чтобы повсюду революционизировать народные массы и организовать их власть…» [451] Революционное правительство «не создает новый строй, а вызывает силы, необходимые для его создания». Если у Ткачёва народу отводилась деструктивно-революционная роль, а государству – конструктивно-революционная, то у Тихомирова они меняются ролями. В итоге получается народнический вариант идеи отмирания государства.
Но крестьянство не могло играть конструктивно-революционной роли в истории России. Осознав это, Тихомиров выразил свое разочарование революционной борьбой в брошюре «Почему я перестал быть революционером?» (1888). Очень характерно перечисление автором этапов своей идейной эволюции в качестве революционера-народника: «мечты о поднятии народных масс», затем «мечты о государственном перевороте посредством заговора» с применением террора, затем «мечты о государственном перевороте посредством заговора» без применения террора, с упором на «культурную работу». Все варианты (бакунинский, ткачевский, лавровский) испробованы, мечты не сбылись, и «после этого я отбросил и самую революцию вообще» [452]. Вернувшись в Россию, Тихомиров стал одним из самых активных пропагандистов монархической идеи.
Как отметил Г. В. Плеханов (1856-1918) в статье «Новый защитник самодержавия, или горе Г.Л.Тихомирова» (1889), поворот Л.Тихомирова к реакции был закономерным следствием утопизма народников. «Человеку, ни за что не хотевшему отказаться от идеализации допотопных экономических отношений русской деревни, естественно было кончить идеализацией царизма, этого естественного политического плода названных отношений» [453].
По мере развития капиталистических отношений в России иллюзии «крестьянского социализма» в отдельно взятой стране рассеивались. В начале XX века их разделяла лишь партия социалистов-революционеров (эсеров). Остальные политические силы не могли игнорировать ни наличие в России пролетариата, ни включение ее в мировую капиталистическую систему.
Взгляды на будущую русскую революцию, выраженные идеологами различных классов, хорошо известны: не нужны ни реформы, ни революция (власть); нужны реформы, а не революция (либеральная оппозиция); нужна буржуазная революция (меньшевики); нужна пролетарская революция как часть мировой социалистической революции, где союзником русского пролетариата будет европейский пролетариат (теоретики «перманентной революции»); а также крестьянство России и стран Востока (большевики).
Чтобы не сбиться на пересказ давно известных положений, надо выделить главный, на мой взгляд, вопрос – какой капитализм существовал в России – и с этой точки зрения посмотреть, насколько адекватны были названные выше представления о будущем России.
Капитализм в России, как правило, воспринимался как временно отстающий от западного. Этот взгляд внушал оптимизм его сторонникам, ждущим, что Россия догонит Запад. Этим объяснялась позиция либералов, убежденных в ненужности революции – варварской формы прогресса, способной только помешать успеху гонки за лидером [454]. Тот же взгляд разделяли «легальные марксисты», повторявшие Бернштейна. Их главный представитель П. Б. фон Струве (1870-1944) утверждал в работе «Марксова теория социального развития» (1899), что понятие «революция» не имеет никакой научной ценности. Это идеологическая химера марксистов-догматиков. «Скачков» в природе, обществе и мышлении не существует, есть только непрерывное развитие. Революции как исключительно политическому насильственному перевороту противопоставлялась реформа.
Ответная статья Г. В. Плеханова «Критика наших критиков» (1901- 1902) посвящена философской реабилитации понятия «революция». Плеханов предпринял очень удачное марксистское контрнаступление на ревизионизм.
Метафизика как метод исходит из того, что развитие не делает скачков. Но это неверно фактически. «Когда кислород соединяется с водородом, то проходит ли вновь возникшая молекула воды через "все бесчисленные степени", которые отделяют ее от молекулы водорода (или кислорода)? Мы не думаем. И не думаем по той простой причине, что промежуточных "степеней" между водой и составляющими ее элементами» [455] не существует. То же относится к общественным явлениям: сокращение рабочего дня на час не слагается из переходных сокращений на секунды и минуты. Имеет место скачок. Провозглашение республики – тоже скачок, а не постепенное непрерывное уменьшение монархии.
Таким образом, нет никаких оснований говорить, что социальных революций не бывает, потому что не бывает скачков. «Если понятие – социальная революция – несостоятельно потому, что природа скачков не делает, а интеллект их не терпит, то очевидно, что эти решительные доводы должны в одинаковой мере относиться как к революции буржуазии, так и к революции пролетариата. А если революция буржуазии давно уже совершилась, несмотря на то, что скачки "невозможны", а изменения "непрерывны", то у нас есть все основания думать, что в свое время совершится и революция пролетариата, если только, разумеется, она не встретит на своем пути других препятствий, более серьезных, чем те, на которые указывает нам г. П. Струве в своих "гносеологических" рассуждениях» [456].
Противопоставление эволюции и революции не имеет оснований. «Общественная эволюция совсем не исключает социальных революций, которые являются ее моментами. Новое общество развивается в "недрах старого"; но, когда наступает время "родов", тогда медленный ход развития обрывается и тогда "старый порядок" перестает заключать новый в своих "недрах" по той простой причине, что он исчезает вместе со своими "недрами". Это и есть то, что мы называем социальной революцией» [457].
Столь же неверно отдавать приоритет реформам перед революциями, что видно на примере истории Франции перед социальной революцией 1789-1794 годов. «Чрезвычайно сильно ошибся бы тот, кто подумал бы, что феодальный порядок оставался неизменным от начала и до конца своего существования. Победы, которые одерживала стремившаяся вперед буржуазия, постоянно видоизменяли феодальный общественный строй, беспрестанно внося в него те или иные, более или менее значительные реформы. Казалось бы, что эти реформы должны были "притуплять" противоречия, существовавшие в недрах феодального общества, и тем подготовлять мирное, постепенное, почти незаметное торжество нового порядка. На деле вышло, как известно, иначе…
Возможность революции не только не исключается, но создается реформами: то, что близорукий или предубежденный взгляд может, пожалуй, принять за "притупление" противоречий, на самом деле является источником их обострения» [458].
Дополнить эти верные, на мой взгляд, выводы Плеханова, нужно только в одном пункте: форма социальной революции может быть различной. Революция есть смена строя, но она может осуществиться «снизу», как во Франции, или «сверху», как в скандинавских странах, особенно в Швеции. Форма зависит от степени контрреволюционности старого господствующего класса.
Но и то, и другое – скачок, возникновение нового качества, а не «штопание» старого. Мирный переход власти – не то же, что отсутствие такого перехода. Абсолютизация реформ и отрицание революций ненаучны.
Полемика Плеханова и Струве напоминает полемику Р. Люксембург и Э. Бернштейна, но есть различие, в котором выразилось различие России и Запада. Бернштейн выступал как представитель значительной части западного пролетариата, удовлетворенной капитализмом настолько, чтобы не нуждаться в революции. Ревизионисты Запада на тот момент не предавали коренных интересов своего класса. В России же не было такого пролетариата. Русский ревизионизм служил интересам буржуазии, а не пролетариата [Примечательно, что взгляды Струве по другим вопросам были подвергнуты критике Г. Куновым, показавшим их немарксистский характер.][459].
Революция в России была неизбежна; реформа невозможна. Революционеры в России были реалистами, а сторонники реформ – утопистами. Россия могла выбирать между революцией и реакцией, а не между революцией и реформой. Поэтому для противников революции неизбежен был крен вправо, предсказанный Плехановым в конце статьи. Им предстояло идти по дороге, уже пройденной Л.Тихомировым.
Для сторонников революционного пути, объединяемых Российской социал-демократической рабочей партией, самым сложным был вопрос о характере революции, связанный с вопросом о сущности капитализма в России.
Идеологи меньшевиков пришли к выводу о прогрессивности русской буржуазии и буржуазном характере русской революции с самого начала существования своей фракции. Деятель РСДРП(м) А. С. Мартынов (настоящая фамилия – Пикер) (1865-1935) обозначил эту позицию в работе «Две диктатуры» (1905), изданной в Женеве: «Предстоящая русская революция будет революция буржуазная; а это значит, что, каковы бы ни были перипетии этой революции, хотя бы даже в этих перипетиях пролетариат на момент очутился у власти, она в конечном счете обеспечит только в большей или меньшей степени господство всех или некоторых буржуазных классов, и если бы она была наиболее удачная, если бы она заменила царское самодержавие демократической республикой, то и в этом случае она доставит безраздельное политическое господство буржуазии» [460].
Такова была и позиция Г. В. Плеханова, стремившегося возвыситься над борьбой фракций РСДРП. Исходя из представлений о том, что революции бывают либо буржуазными, либо социалистическими, и понимая, что социалистическая революция в России на данный момент невозможна, он счел единственно возможной революцией буржуазную, уподобясь в данном случае Фоме Аквинскому, который, по легенде, решая вопрос о том, есть ли у крота глаза, отказался смотреть на живого крота и предпочел изучать Аристотеля.
Поэтому Плеханов не избежал общей судьбы противников революции, встав в 1914-1917 годах на сторону власти. Туда, вопреки мировоззрению, влекла его логика истории: никакой промежуточной позиции не было. В поздних статьях Плеханова можно найти и призывы к войне за интересы Антанты до победного конца («Россия не может предать союзников»), и утверждения о плодотворности сотрудничества буржуазии и пролетариата, и требования к «революционной власти» (Временному правительству) применить силу против большевиков. Этот совет давал властям тот же человек, который считал, что в 1905 году рабочим Москвы не стоило браться за оружие. От дальнейшего позора Плеханова избавила смерть. Парадоксально и поучительно, что контрреволюционером его сделала догматическая приверженность марксизму.
Вера в запаздывающий характер развития России и, следовательно, в прогрессивность русской буржуазии, погубившая «легальных марксистов» и Плеханова, погубила и партию меньшевиков.
«Меньшевики везде и всюду выискивали признаки развития буржуазной демократии, а если не находили, то выдумывали их… Они так фанатически стремились найти руководящую буржуазную демократию, чтобы обеспечить “закономерный" буржуазный характер русской революции, что в эпоху самой революции, когда руководящей буржуазной демократии не оказалось налицо, меньшевики взяли на себя с большим или меньшим успехом выполнение ее обязанностей…» [461]
Автор этой хлесткой и справедливой эпитафии меньшевизму – Л.Д.Троцкий (настоящая фамилия – Бронштейн) (1879-1940) – в дореволюционное время находившийся вне фракций РСДРП, известен как приверженец концепции «перманентной революции». Выдвинул данную идею другой внефракционный социал-демократ – Парвус (настоящая фамилия – A. Л. Гельфанд) (1869-1924).
Название «перманентная революция» не отражает ее сущности. Представление о будущей пролетарской революции как всемирной и потому непрерывной («перманентной») сформулировано еще Марксом и Энгельсом. В начале XX века этот взгляд разделяли все без исключения марксисты – и большевики, и меньшевики, и европейские социал-демократы от К. Каутского до Р. Люксембург. То, что Россия не готова к социализму и что, следовательно, революция в России может победить только как часть мировой пролетарской революции, также считалось (и было) бесспорным. Общим было и убеждение в том, что Россия не пережила буржуазной революции, и ошибочное представление об исчерпанности капитализма и скором начале пролетарской революции в Европе.
Суть взглядов Парвуса-Троцкого – не в признании непрерывности революции, а в признании ее исключительно пролетарского характера. Все остальные классы, с их точки зрения, нереволюционны или, так сказать, подчиненно революционны.
«Еще важнее, чем сознание пролетариатом своей политической обособленности, самостоятельность его организации, его фактическое отделение от всех других политических направлений, – писал Парвус. – Нам говорят о необходимости стянуть в одно все революционные силы страны, но нам важнее забота о том, чтобы не раздробить революционной энергии пролетариата…
Нужно пользоваться всеми революционными и оппозиционными течениями, но нужно вместе с тем уметь сохранить свою политическую самостоятельность. Для простоты это, на случай совместной борьбы с случайными союзниками, можно свести к нескольким пунктам:
– Не смешивать организаций. Врозь идти, но вместе бить.
– Не поступаться своими политическим требованиями.
– Не скрывать разности интересов.
– Следить за своим союзником, как за своим врагом.
– Заботиться больше о том, чтобы использовать ситуацию, созданную борьбой, чем о том, чтобы сохранить союзника…
…Крестьяне все большими массами будут вовлечены в движение. Но они только в состоянии увеличить политическую анархию в стране и, таким образом, ослабить правительство, они не могут составить революционной армии…
Русский пролетариат начал революцию, на нем одном держатся ее развитие и успех» [462].
Формально взгляды Парвуса верны. Для кануна пролетарской революции это было бы лучшее изложение тактики пролетариата, так же как взгляды Мартынова – для кануна буржуазной. Но в России ситуация была сложнее. Парвус не давал ответа на вопрос, как пролетарская партия должна относиться к крестьянству, составлявшему большинство населения страны.
Крестьянство, действительно, не может совершить ни буржуазную, ни социалистическую революцию. В этом смысле оно нереволюционно. В будущем обществе ему места нет.
Следовательно, пролетариат должен ликвидировать его как класс (речь, конечно, не идет о физическом уничтожении представителей этого класса, а о ликвидации социальных признаков, делающих их крестьянами) своими руками, мягче и гуманнее, чем это делает буржуазия. Такой вывод делал, развивая взгляды Парвуса, Троцкий в работе «Итоги и перспективы. Движущие силы революции» (1906):
«Крестьянство совершенно неспособно к самостоятельной политической роли. История капитализма – это история подчинения деревни городу. Индустриальное развитие европейских городов сделало в свое время невозможным дальнейшее существование феодальных отношений в области земледельческого производства. Но сама деревня не выдвинула такого класса, который мог бы справиться с революционной задачей уничтожения феодализма. Тот же город, который подчинил сельское хозяйство капиталу, выдвинул революционные силы, которые взяли в свои руки политическую гегемонию над деревней и распространили на нее революцию…
Русская буржуазия сдает пролетариату все революционные позиции. Ей придется сдать и революционную гегемонию над крестьянством. При той ситуации, которая создастся переходом власти к пролетариату, крестьянству останется лишь присоединиться к рабочей демократии. Пусть даже оно сделает это не с большей сознательностью, чем обычно присоединяется к буржуазному режиму! Но в то время как каждая буржуазная партия, овладев голосами крестьянства, спешит воспользоваться властью, чтоб обобрать крестьянство и обмануть его во всех ожиданиях и обещаниях, а затем уступить место другой капиталистической партии, пролетариат, опираясь на крестьянство, приведет в движение все силы для повышения культурного уровня в деревне и развития в крестьянстве политического сознания» [463].
Троцкий явно не договаривает: дело не ограничится просветительскими мероприятиями. Переходный к бесклассовому обществу период подразумевает исчезновение классов, в том числе и крестьянства. Если пролетариату нечего терять, и его исчезновение как класса отвечает его интересам, то крестьянству есть что терять. Оно будет сопротивляться. С точки зрения теоретиков «перманентной революции» крестьянство не просто нереволюционно, оно контрреволюционно. Оно неизбежно выступит против пролетарской революции:
«Став у власти, пролетариат откроет новую эпоху – эпоху революционного законодательства… – и здесь сохранение за ним роли признанного выразителя нации вовсе не обеспечено… Каждый новый день будет углублять политику пролетариата у власти и все более и более определять ее классовый характер. И вместе с тем будет нарушаться революционная связь между пролетариатом и нацией, классовое расчленение крестьянства выступит в политической форме…
Пролетариат окажется вынужденным вносить классовую борьбу в деревню… Примитивность крестьянства повернется к пролетариату своей враждебной стороной. Но охлаждение крестьянства, его политическая пассивность, а тем более активное противодействие его верхних слоев не могут остаться без влияния на часть интеллигенции и на городское мещанство. Таким образом, чем определеннее и решительнее будет становиться политика пролетариата у власти, тем уже будет под ним базис, тем зыбче почва под его ногами. Все это крайне вероятно, даже неизбежно» [464].
Совет рабочему классу перенять у буржуазии гегемонию нал крестьянством в условиях России означал на втором этапе революции, после взятия власти, объявление крестьянству войны с весьма слабыми шансами на победу. Это не утверждается прямо, но вытекает из сказанного Троцким. Единственную надежду он видит в том, что «восточная революция заразит западный пролетариат революционным идеализмом» и тот придет на помощь. Однако прежде, чем идти на помощь русскому пролетариату, уже взявшему власть, западный пролетариат должен взять государственную власть в своих странах, а возможность этого события сама требует доказательства.
Поэтому существовала необходимость в иной концепции революции, более приближенной к реальности. Такой концепцией стала концепция перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую, выдвинутая лидером большевиков В. И. Лениным (настоящая фамилия – Ульянов) (1870-1924). По сути она была промежуточной позицией между меньшевистским требованием только буржуазной революции и ультралевым – только пролетарской. Конечно, взгляды Парвуса-Троцкого, ориентированных на социалистическую революцию, ближе Ленину, чем взгляды меньшевиков. С последними Ленина сближает чуждое «перманентщикам» признание необходимости буржуазной революции, с которого он всегда начинает свои рассуждения о революции, но которое, однако, всякий раз быстро дезавуирует многочисленными оговорками о трусости и нереволюционности русской буржуазии. Спецификой ленинской концепции является повышенное внимание к крестьянству как союзнику пролетариата.
В докладе на III съезде РСДРП (1905) Ленин утверждает необходимость союза с крестьянством и вносит существенное добавление к формулировке Парвуса: «Если вместе бить, то вместе и добить и вместе отбить попытки врага вернуть потерянное» [465]. Значит, революция будет не чисто пролетарской по движущим силам и не социалистической по содержанию. Но только на первом этапе: на втором она примет пролетарский социалистический всемирный характер.
В таком виде эта концепция появляется в работе «Две тактики социал-демократии в демократической революции» (1905): «…мы не должны бояться (как боится Мартынов) полной победы социал-демократии в демократической революции, т. е. революционной демократической диктатуры пролетариата и крестьянства, ибо такая победа даст нам возможность поднять Европу, а европейский социалистический пролетариат, сбросив с себя иго буржуазии, в свою очередь поможет нам совершить социалистический переворот» [466].
По отношению к крестьянству это означает, как писал Ленин в другой работе, борьбу за «исчерпание его революционных сил, за участие непролетарских народных масс в освобождении буржуазной России от военно-феодального империализма… И этим освобождением буржуазной России от царизма, от земель и власти помещиков пролетариат воспользуется немедленно не для помощи зажиточным крестьянам в их борьбе с сельским рабочим, а для совершения социалистической революции в союзе с пролетариями Европы» [467].
Но одно дело – сельский рабочий, другое дело – крестьянин-собственник, сколь угодно мелкий. Он враждебен обобществлению собственности, а численно преобладает. Значит, на втором этапе революции неизбежно столкновение с ним. Троцкий изначально ориентировал пролетариат на такое столкновение. Что же мог противопоставить его позиции Ленин?
Взгляды Ленина по этому вопросу нечетки. «Мы не обещаем никакой гармонии, никакой уравнительности, никакой "социализации" из победы теперешнего крестьянского восстания, – напротив, мы "обещаем" новую борьбу, новое неравенство, новую революцию, к которой мы и стремимся»30.
Судя по всему, он предполагал раскол в крестьянстве, так что на стороне революции на каждом этапе будет большинство, а против – все более сужающееся меньшинство. Таким образом можно избежать пролетарско-крестьянской войны. В работе 1918 года «Пролетарская революция и ренегат Каутский», созданной в обстановке полного, как казалось, торжества революции, он напишет: «Вышло именно так, как мы говорили. Ход революции подтвердил правильность нашего рассуждения. Сначала вместе со всем крестьянством против монархии, против помещиков, против средневековья (постольку революция остается буржуазной, буржуазно-демократической). Затем, вместе с беднейшим крестьянством, против капитализма… и постольку революция становится социалистическою…
Завершив буржуазно-демократическую революцию вместе с крестьянством вообще, пролетариат России перешел окончательно к революции социалистической, когда ему удалось расколоть деревню, присоединить к себе ее пролетариев и полупролетариев, объединить их против кулаков и буржуазии, в том числе крестьянской буржуазии» [468].
Однако вскоре он окончательно удостоверится, что «военный коммунизм» – это отнюдь не коммунизм, что степень революционности пролетариата Европы и раскол крестьянства России не настолько велики, чтобы очень скоро завершить революцию. При этом Ленин не изменил своей концепции революции, просто сделав поправку на ее большую длительность. Основные положения остались в силе: пролетариат – гегемон; буржуазия – враг; крестьянство – союзник; завоевание государственной власти союзом пролетариата и крестьянства с последующим установлением диктатуры пролетариата плюс мировая пролетарская революция – гаранты победы революции в России.
По мере развития революционного движения в странах Востока, особенно с началом революции в Китае, Ленин ввел в число движущих сил мировой революции крестьянство этих стран: «На смену… буржуазии идет пролетариат европейских стран и молодая, полная веры в свои силы и доверия к массам, демократия азиатских стран» [469]. Победа революции в России открывает для Азии путь к социализму. В докладе на II конгрессе Коминтерна в 1920 году Ленин утверждает, что «с помощью пролетариата передовых стран отсталые страны могут перейти к советскому строю и через определенные ступени развития – к коммунизму, минуя капиталистическую стадию развития» [470]. Речь идет не просто о примере пролетариата передовых стран, как у Энгельса, а о конкретной помощи (подготовка кадров, пропаганда), что, на мой взгляд, является установкой на «экспорт революции» (не обязательно военный) с Запада (включая Россию) на Восток.
Ключевое понятие ленинской концепции – «перерастание» – не было им определено. Это не немедленный захват власти (позиция Троцкого) и не длительный период существования капитализма, завершающийся социалистической революцией (позиция меньшевиков). По сути, это лишь слово, с помощью которого можно избежать обеих указанных крайностей. Неясно также соотношение революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства и диктатуры пролетариата.
Таковы взгляды Ленина на революцию. Как оценить эту концепцию с учетом исторического опыта?
Опять-таки формально, как теория социалистической революции, эта концепция была неверна, так и не дав ответа на вопрос о будущей роли крестьянства. Это попытка преодолеть пропасть в два прыжка: посередине (при начале социалистической революции) не на что опереться.
Троцкий, со своей стороны, видел опору дальнейшей революции только в пролетариате, вполне резонно задавая большевикам вопрос: как можно не то что строить социализм, а даже проводить индустриализацию в союзе с классом, который не заинтересован ни в том, ни в другом? Союз предполагает наличие крестьянской партии, с которой пролетарская партия должна согласовывать свои действия. Что делать, если интересы пролетариата требуют обобществления собственности, а интересы крестьянства – ее раздробления?
Те же претензии к Ленину высказывал меньшевик Н. В. Валентинов (настоящая фамилия – Вольский) (1879-1964): никакой диктатуры двух классов быть не может, «формально двучленная диктатура фактически одночленна. Она псевдоним диктатуры пролетариата» [471], которая, по мнению Валентинова, не нужна. Нужен «союз» с буржуазией, т. е. подчинение ей, для победы буржуазной революции. Социалистическая революция откладывается на неопределенный срок.
Меньшевики полагали, что момент завершения буржуазной революции – это тот момент, в который Россия догонит Запад. Дальше все пойдет по-западному. Ход событий показал их неправоту: буржуазия никакой социальной революции проводить не желала.
Для сторонников же «перманентной революции» построение социализма возможно при подавлении крестьянства. Однако сама необходимость подавления явно сигнализировала о неготовности России к социализму: отсутствие подходящих средств есть признак неподходящей цели. Но этот верный взгляд, как видно на примере меньшевиков, вел к подчинению интересам буржуазии и к открытой контрреволюции.
Взгляды Ленина разрывали порочный круг. Пусть в неадекватной форме, но им было схвачено главное в положении России – складывание антибуржуазного патриотического союза классов наемных работников (пролетариата) и крестьянства. Этот союз был принят им за силу, способную начать революцию, ведущую к социализму, хотя и не завершить ее. Для завершения нужна помощь пролетариата Запада.
Социалистическую революцию этот союз, конечно, совершить не мог, но он имел место в реальности, поэтому исходить надо было из факта его существования, что и делал Ленин, а не из схем, что делали Плеханов, Мартынов и Парвус.
Последний, кстати, совершил еще более резкий сдвиг вправо: в 1914-1918 годах, живя в Германии, активно выступал за ее победу в войне, с сомнительной искренностью утверждая, что это приведет к освобождению пролетариата России. «Перманентная революция» в итоге приняла у него форму немецкой оккупации. Ложность теории революции влечет за собой для теоретика-революционера не только научный, но и жизненный крах. О Ленине – в такой степени, как о Парвусе, Троцком, Плеханове, Мартынове, Кропоткине, Струве – этого сказать нельзя. Его взгляды были наиболее близки к реальности, поэтому действия наиболее успешны.
Однако понятийный аппарат ленинской концепции нельзя признать удовлетворительным. Характеристика революции как «буржуазно-демократической, перерастающей в социалистическую», а первой стадии будущего государственного строя – как «революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства» – не научные понятия, а их условные заменители, временные подпорки, которые лишь в трудах советских обществоведов приобрели вид несокрушимых колонн, призванных подпирать воздушные замки строительства социализма в отсталых странах.
Ленин излагал свои мысли о революции напористо и категорично, но далеко не всегда логично. Советские комментаторы обходили эту трудность простым объявлением любых выдвинутых Лениным идей верными [472], так что человек, нашедший в ленинских работах логические неувязки, должен был винить себя за неспособность понять гения. Оппоненты же просто отказывали и отказывают Ленину в научном мышлении, считая его в лучшем случае удачливым политиком, в худшем – беспринципным властолюбцем и авантюристом. В этом случае вся вина за нелогичность возлагается на самого Ленина. Думаю, что «виновата» российская действительность, которую Ленин напряженно и не всегда удачно пытался осмыслить то в традиционных марксистских понятиях, то вводя собственные.
Например, в предисловии к русскому переводу брошюры Каутского «Движущие силы и перспективы русской революции» (1906) Ленин пишет о «буржуазной революции, совершаемой пролетариатом и крестьянством вопреки неустойчивости буржуазии» [473], а в статье «К оценке русской революции» (1908) утверждает: «Победа буржуазной революции у нас невозможна как победа буржуазии… Эта особенность не устраняет буржуазного характера революции… Эта особенность обусловливает лишь контрреволюционный характер нашей буржуазии…» [474]
Что перед нами – бессмыслица или сверхчеловеческое прозрение? Очевидно, ни то, ни другое, а научный поиск, попытка выработать новые понятия, с помощью которых возможно понять реалии России.
Вряд ли можно утверждать, что Ленин открыл новый вид буржуазной революции, при котором буржуазия контрреволюционна. «Получалось нечто несообразное, – справедливо писал Н. В. Валентинов, – буржуазная революция без буржуазии, против буржуазии и с диктатурой пролетариата над всей буржуазией. Что угодно, но это уже не буржуазная революция. Нас в молодости учили, что это называется социалистическим переворотом» [475]. Н. В. Валентинов прав. Но он не заметил, что Ленин приблизился к открытию нового вида революции.
Забегая вперед, скажу, что Ленин не предвидел возможности возникновения такого строя, который был бы классовым, но более прогрессивным по сравнению с существовавшим в России зависимым капитализмом. Отсюда его неспособность адекватно определить характер революции. Неясно представляя себе сущность свергаемого русской революцией строя и совершенно не представляя сущность строя, который она создаст, Ленин тем не менее ясно видел силу, которая совершит революцию: союз пролетариата и крестьянства.
В некоторых работах Ленина есть и указания на причину образования антибуржуазного союза пролетариата и крестьянства, заключающуюся в ином, чем на Западе, характере российского капитализма, в его экономической зависимости от западного империализма [476].
Необходимо сразу сказать, что эта точка зрения не была ни единственной, ни преобладающей. Целостной концепции зависимости у Ленина нет. Параллельно с признанием ее как факта, Ленин вполне традиционно называл российский капитализм «отсталым», видя в докапиталистических отношениях «остатки старины» безо всякой связи с иностранной кабалой. Подобные высказывания можно без труда найти в его работах: от раннего «Развития капитализма в России» (1896-1899) до послеоктябрьских выступлений [477].
Для взглядов Ленина на капитализм, подробный анализ которых выходит за рамки моей работы, характерно признание как двух путей развития капитализма (американского и прусского), так и двух типов капитализма (западного и восточного). Первая точка зрения преобладает; вторая наиболее ярко выражено в письме М. Горькому от 03.01.1911 г. [478] С началом мировой войны 1914-1918 годов внимание Ленина переключилось на капиталистическую систему в целом, названную им тем термином, который был введен для обозначения современного капитализма Дж. А. Гобсоном и употреблялся в работах Р. Гильфердинга, Р. Люксембург, Н. И. Бухарина – «империалистической». Ленин полагал, как известно, что империализм – последняя стадия развития капитализма: система в целом созрела для социалистической революции; самый острый вопрос теперь – произойдет ли революция одновременно во всей системе или охватит систему по частям?
Поэтому Ленина теперь занимает не столько характер русской революции, сколько ее связь с мировой социалистической революцией. В работе «О лозунге Соединенных Штатов Европы» (1915) Ленин сформулировал тезис о первоначальной победе социалистической революции в одной или нескольких странах [479], повторив его затем в работе «Военная программа пролетарской революции» (1916) [480]. Ни в одной из них не говорится о том, что первой страной, где победит революция, будет Россия. Однако для Ленина несомненно, что начнется революция именно здесь. «Империалистская война, – пишет он в заметке "Поражение России и революционный кризис" (1915), – связала революционный кризис в России, кризис на почве буржуазно-демократической революции, с растущим кризисом пролетарской, социалистической революции на Западе. Эта связь настолько непосредственна, что никакое отдельное решение задач в той или иной стране невозможно: буржуазно-демократическая революция в России теперь уже не только пролог, а неразрывная составная часть социалистической революции на Западе» [481]. Позиция Ленина здесь близка к позиции Троцкого – за тем неизменным исключением, что Ленин воздерживается от утверждений о чисто пролетарском характере революции в России.
Вопрос о том, какой капитализм существует в России, отходит теперь, когда на повестке дня – мировая революция, на второй план и остается для Ленина не до конца проясненным. Инерция стереотипов сказалась и в его представлении о России как «слабом звене» капиталистической системы (т. е. слабейшей из стран центра, в то время как она была сильнейшей из стран периферии), и на понимании Февральской революции как социальной, как перехода власти от «крепостнически- дворянски-помещичьего класса» к буржуазии [482] (в то время как буржуазный и небуржуазные уклады зависимых стран составляют единое целое, «амальгаму», и буржуазной революции здесь быть не может [483]). Эта сторона взглядов Ленина не отличается от взглядов его оппонентов и не дает ключа к пониманию революции.
Гораздо важнее, что есть и другая сторона. Ленин – единственный теоретик революции, увидевший в России зависимую, хотя и субимпериалистическую, страну, сжатую «железными тисками русского и англофранцузского капитала» [484]. В его концепцию этот вывод вошел в форме идеи «слабого звена».
Истоки русской революции следует искать в зависимом характере российского капитализма.
Это подтверждается фактами. Из всей внешней задолженности всех стран мира, составлявшей к началу 1914 года сумму в 6317 млн. долл., на Россию приходилось 1998 млн. долл. (31,2 %). В течении 20 предшествующих лет Россия занимала ежегодно около 200 млн. руб. Выплаты дани Западу в предвоенные годы достигли 345 млн. руб. ежегодно [485]. Выплатить этот долг Россия не могла.
Затем, в руках западных капиталистов находилось 90 % шахт России, 50 % предприятий химической промышленности, 40 % металлургических и машиностроительных предприятий и т. д. [486] Доля иностранного капитала в банках России составляла, по разным оценкам, от 42 [487] до 47 % [488]. Россия все больше отставала от стран «ядра»: если в 1830 году ее ВНП на душу населения составлял 70% от среднеевропейского, то в 1913 – 60 % [489].
Поэтому русская буржуазия не имела средств на подкуп пролетариата; напротив, Россия давала эти средства западной буржуазии и, живя по принципу «все лучшее – кредиторам» («недоедим, но вывезем»), увеличивала эксплуатацию своих трудящихся классов.
Зависимый капитализм обрекал Россию на вечную отсталость, входя в непримиримое противоречие с интересами России в целом и с интересами рабочих и крестьян. России предстояло либо исчезнуть, превратившись в конгломерат колоний и полуколоний (как Османская империя), либо освободиться от власти западного капитала путем смены строя – социальной революции. Но зависимый капитализм еще не был открыт. Существуя объективно, он отсутствовал в сознании людей, что и вызвало столь различные и часто неадекватные трактовки будущего России. Напомню, что практически единственным мыслителем, сконцентрировавшим свое внимание на проблеме зависимости России от Запада, был Н. Ф. Даниельсон, но он не предложил сколько-нибудь четко сформулированной положительной программы, продолжая надеяться на то, что Россия сможет миновать капитализм (что и давало основание оппонентам считать Н. Ф. Даниельсона народником).
Нельзя сказать, что власть вообще не понимала сложности ситуации, но ее самоуверенность превосходила разумные пределы.
«Витте стремился, – пишет французский историк Николя Верт, – ускорить процесс индустриализации, который позволил бы Российской империи догнать Запад… Противники Витте наносили удары в наиболее уязвимые места: опора на заграницу неизбежно ставила Россию в подчиненное положение к иностранным вкладчикам, что создавало угрозу национальной независимости. В марте 1899 года Николай II решил спор в пользу Витте. Последний убедил паря в том, что стабильность политической власти в России гарантировала ее экономическую независимость. ("Только разлагающиеся нации могут бояться закрепощения их прибывающими иностранцами. Россия не Китай!")» [490].
Да, Россия не Китай. Ее культура близка к европейской. Но ее экономика ближе к экономике Китая, чем к экономике Западной Европы. От Китая Россия отличалась уровнем зависимости, который мог меняться и в наше время переменился в пользу Китая; от Запада – наличием зависимости.
Политическая мощь России, скрывавшая экономическую немощь, была отнюдь не так бесспорна, как казалось Николаю II и С. Ю. Витте. В зависимой стране не может быть независимой власти. Сильная власть в зависимой стране – это чужая сильная власть, власть наместников западных кредиторов. Задолженность России оплачивалась не только деньгами, но и изменениями политического курса. И когда Россия вступила в мировую войну, платя Антанте дань кровью, революция стала неизбежной.
Интересно отметить, что ход (но отнюдь не результат) революции в России был предсказан бывшим министром внутренних дел П. Н. Дурново (1844-1915) в докладной записке, направленной им Николаю II в феврале 1914 года с целью предостеречь императора от вступления в войну с Германией:
«Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательную, как и социализм широких слоев населения, политическая (т. е. буржуазная. – Г. 3.) революция в России невозможна, и всякое революционное движение выродится в социалистическое… В случае неудачи, возможность которой при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, – социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна. Как уже было указано, начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная кампания против него, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, которые смогут поднять и сгруппировать широкие слои населения сначала на черный передел, а засим и на всеобщий раздел всех ценностей и имущества. Побежденная армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надежного кадрового состава, охваченная в большей части общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы служить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентские партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается предвидению» [491].
После 1917 года. Какой была революция в России?
Победа революции в октябре 1917 года не сняла, а, напротив, усугубила теоретические проблемы. Споры о ее характере не окончены и будут вестись еще долго.
Национально-освободительный характер революции во многом остался незамеченным современниками, больше обращавшими внимание на лозунги, чем на факты. Между тем новой властью был разрешен главный вопрос, вызвавший революцию – сделаны шаги по устранению зависимости России от Запада. 21 января (3 февраля) 1918 года ВЦИК РСФСР принял декрет об аннулировании государственных долгов. «Безусловно и без всяких исключений, – гласил третий пункт этого документа, – аннулируются все внешние займы» [492].
Ответом на шаги по устранению зависимости стала интервенция стран Антанты, использовавших в своих целях русскую контрреволюцию.
То, что для прогресса России необходим отказ от выплаты долгов странам Антанты, понимали и рядовые участники контрреволюционного движения. Представление об их взглядах дает интересный спор двух журналистов по вопросу о развитии России после военной победы контрреволюционного движения, прошедший в 1919 году в газете «Грозный», издаваемой на занятой белыми территории. Первый, будущий писатель М. А. Булгаков (1891-1940), в статье «Грядущие перспективы» оценивал эти перспективы невысоко: западные страны поднимутся на новую высоту, а «мы опоздаем. Мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще?» [493] России придется «платить и в переносном, и в буквальном смысле».
Ясно, что такие взгляды не вдохновляют на борьбу против революции: за что бороться? За право платить? Поэтому оппонент Булгакова П. Голодолинский в статье «На развалинах социальной революции (ответ на статью М. Б.)», пытаясь опровергнуть его пессимизм, сразу берется за причину этого пессимизма: «Автор не видит конца нищенскому существованию страны. Но он забывает, что по справедливости мы никому ничего не должны… Мы должны сами предъявить к оплате свои счета, в возмещение миллионов жизней, потерянных на полях европейской войны. Мы никому ничего не должны, это должно быть ясно союзникам, и трудно ожидать, чтобы они могли требовать уплаты…» [494]
Но какая же сила заставит их отказаться от такого требования? Понятно, что этой силой не могли быть белые армии, находящиеся на содержании у Антанты. В то время, пока рядовые участники белого движения предавались патриотическим иллюзиям, их вожди брали на Западе новые кредиты, по которым неизбежно пришлось бы платить в случае победы. Даже понимая ложность своего положения, как «верховный правитель России» адмирал А. В. Колчак (1874-1920), признававший: «я оказался в положении, близком к кондотьеру» [495], иначе поступать они просто не могли: капиталистическая Россия, защищаемая ими, могла быть только зависимой страной.
Патриотизм не мог сочетаться с враждебностью революции. В конце концов приходилось выбирать, и очень показателен выбор М. А. Булгакова, вскоре порвавшего с белым движением. Единственной силой, защищавшей независимость страны, были большевики [496].
В то же время русская контрреволюция выступала исключительно под патриотическими лозунгами. Колоссальное расхождение между действительностью и ее восприятием исключало научное познание происходящего. Поэтому, в отличие от времен Французской революции, контрреволюционная мысль России не могла дать и не дала ничего существенного для понимания революции, оставшись в пределах, очерченных де Местром и Бёрком: зло закономерное или зло незакономерное. Крайним, уже патологическим, выражением неприятия революции является претендующее на философичность сочинение поэта-монархиста Б. А. Садовского (1881-1952) «Святая реакция. Опыт кристаллизации сознания» (1921, опубликована в 1990). Любые изменения трактуются автором как регресс, происходящий на фоне божественной неподвижности и доказывающий несовершенство сотворенного мира. Налицо возврат к Августину: отказ от разумного познания действительности в пользу веры [497].
Показательна эмигрантская полемика 1923 года о сущности Октябрьской революции между религиозным философом С. Л. Франком (1877-1950) и бывшим «легальным марксистом» П.Б.Струве, с тех пор ставшим буржуазным этатистом («либеральным консерватором») и успевшим побывать на высоких постах в правительствах генералов А. И. Деникина и П. Н. Врангеля.
Франк, принципиально отождествлявший социальное и идеальное, в статье «Из размышлений о русской революции» видит в Октябрьской революции явление прежде всего духовной жизни – торжество идей «нигилизма» – отрицательное, но закономерное, вызванное ходом русской истории. Это вызывает резкую отповедь Струве в ответной статье «Познание революции и возрождение духа». Верный своему пониманию революции как политического насильственного переворота (революция – бунт, удачная революция – «бунт, ставший правом»), он считает революцию делом рук банды большевиков, ничем не отличающихся от глубоко ненавистных ему банд Разина и Пугачёва. «Революции никогда не происходят, они всегда делаются»; обратный тезис вызван подменой понятий – «всегда происходят и никогда не делаются» изменения, а не революции. Поэтому, с точки зрения Струве, в частности, не может быть никакой промышленной революции.
Конечный вывод Струве, предпочитающего, как всякий политик, сильные и доходчивые выражения, таков: «Мысль о регрессивном существе русской революции можно выразить еще проще так: если вообще русская революция есть чье-либо дело… то она не только злое и дьявольское, но еще… и глупое дело» [498]. Действительно, проще некуда.
В конце концов, победа в этом споре осталась за Франком: через двадцать лет, пережив нацистскую оккупацию Франции, Струве признает закономерный, но, конечно, не благотворный характер русской революции и тем самым – правоту своего оппонента. Думаю, что причина – в том, что цельное философское мировоззрение, даже иррационалистическое, дает менее искаженную картину реальности, чем эклектика, характерная для политиков и публицистов, хотя с точки зрения исторического материализма это лишь два уровня интеллектуального бессилия.
Проблески объективности, хотя и несравнимой с проявленной Токвилем, но все же отходящей от нудных сетований о гибели России в результате заговора сионских мудрецов и немецкого генштаба, безбожия интеллигенции и т.д., появляются только у представителей следующего поколения противников революции, сформировавшегося в эмиграции (евразийцы).
Единственное, что они одобряют в действиях большевиков, это – антизападный характер революции. Россия чудится их воображению будущим гегемоном свержения власти расово враждебных «романо-германских хищников», поработивших мир. Нацистская по сути идеология евразийства, полная едва прикрытого расизма и антидемократизма, из-за своей антизападной заостренности помогла своим приверженцам увидеть то, что не видело большинство европейских и российских левых, хотя, естественно, социальный антагонизм Запада и Востока был принят евразийцами за расово-культурный [499].
Сложность понимания Октябрьской революции ощутима по тому, как она ставила в тупик марксистов и сочувствующих марксизму. Общее впечатление было верным: это не та революция. Не та пролетарская всемирная революция, о которой писал Маркс. Однако на этом основании ей часто неправомерно отказывали в прогрессивности.
В России эту точку зрения классически четко выразил В. Г. Короленко (1853-1921) в известных «Письмах к Луначарскому» (1920, изданы в 1922):
«"Как раз те страны, где есть наиболее развитые объективные и субъективные условия, как Англия, Франция, Америка, отказываются примкнуть к социальной революции, тогда как, наоборот, Венгрия уже объявила у себя советскую республику…" Получается, что "чем меньше объективных и субъективных условий в стране, тем больше готова она к социальному перевороту". Эту аргументацию можно назвать чем угодно, только не марксизмом. Приезд делегации английских рабочих закончился горьким письмом к ним Ленина, которое звучит охлаждением и разочарованием. Зато с Востока советская республика получает горячие приветствия… Когда же вы захотите ясно представить себе картину этих своеобразных восточных митингов на площадях перед мечетями, где странствующие дервиши призывают сидящих на корточках слушателей к священной войне с европейцами и вместе – к приветствиям русской советской республике, то едва ли вы скажете, что тут речь идет о прогрессе в смысле Маркса и Энгельса.
Скорее наоборот: "Азия отзывается на то, что чувствует в нас родного, азиатского"» [500].
Но ведь не революция сделала Россию незападной страной. Революция приняла национально-освободительный характер и, следовательно, антизападную форму, так как развитию России мешала власть западного капитала: Азия отзывалась на то, что было для нее актуально в русском опыте: на свержение иностранного гнета. Этот факт ускользает от внимания В. Г. Короленко. Его позиция гуманиста и сторонника прогресса, подтвержденная всей его жизнью, оказывается неожиданно шаткой в отношении к неевропейским народам (в том числе русскому): за ними не признается право проявлять революционную инициативу, пока Запад не дозреет до социалистической революции.
Это положение принципиально неверно, так как пока они не проявят такой инициативы (в доступной им форме), Запад до социалистической революции не дозреет: рабочие будут «преспокойно пользоваться колониальной монополией» вместе с буржуазией. Классовая борьба не есть нечто внешнее для эволюции классового общества; революция только обостряет ее. Это относится и к глобальной классовой борьбе.
Замечу, что отношение к революции В. Г. Короленко и евразийцев прямо противоположно: антизападный характер революции воспринимается в первом случае – как главный недостаток, а во втором – как достоинство.
В Европе русская революция тоже воспринималась как чужеродное, азиатское явление, как не та революция. Правые социал-демократы на этом основании стремились отмежеваться от большевиков, углубляя трещину, разделявшую их раньше. Одна за другой выходят работы Каутского – «Диктатура пролетариата» (1919); «Терроризм и коммунизм» (1920); «От диктатуры к государственному рабству» (1922); «Большевизм в тупике» (1930). Не буду останавливаться на тезисах Каутского о том, что невозможно построить социализм в неготовой к этому стране, что нельзя обойти законы истории, что невозможен социализм без демократии и т. д. Все это верно. Но что тогда, с точки зрения Каутского, произошло в России? Да, в общем, то же, что и с точки зрения русских контрреволюционеров: к власти пришла группа заговорщиков, держащаяся исключительно насилием над народом; для дальнейшего прогресса России ее надо свергнуть.
Конечно, Каутский не называет в качестве причины безбожие и еврейское засилье (наоборот, туманно и бездоказательно намекает на рост антисемитизма) и говорит не о страдающем русском народе, а об угнетенном большевиками пролетариате. Но по существу совпадение полное. По отношению к гипотетической социалистической революции Каутский мог считать себя революционером; по отношению к реально произошедшей революции в России он оказался контрреволюционером.
Нельзя сказать, что Каутский желает поражения большевизма любой ценой. Он отнюдь не за реставрацию прежних порядков; но главная, на мой взгляд, слабость его позиции – в том, что он считает реставрацию невозможной.
«Неудача диктатуры, – писал он в работе "Диктатура пролетариата", – еще не означает крушение революции. Последнее наступило бы тогда, когда большевистская диктатура оказалась бы прологом буржуазной диктатуры. Существеннейшие завоевания революции будут спасены, если своевременно удастся заменить диктатуру демократией» [501]. Революция, чьи завоевания нужно спасать – это не Октябрьская, а Февральская («Мартовская», как называет ее Каутский), и сводятся эти завоевания к политическим свободам, которые весьма категорично названы «демократией». Октябрь прервал эволюцию буржуазной демократии в России, и его завоевания спасать не следует.
Будущее России видится Каутскому в «объединении городских рабочих с демократической и социалистической интеллигенцией, а также крестьянством с целью добиться новых выборов в Учредительное Собрание, задачей которого будет выработка конституции для демократической парламентской республики» [502].
Как же по мысли Каутского, в этом случае можно избежать буржуазной диктатуры? Очень просто: в России нет такой буржуазии, которая могла бы установить диктатуру. Русская буржуазия слишком слаба (позволительно спросить: если это плюс, то надо ли благодарить за это большевиков? Или это – минус? Но Каутский обходит этот вопрос); иностранная буржуазия могла бы дать деньги на установление в России фашистской диктатуры, «но какой расчет был бы капиталистам Западной Европы и Америки налагать на самих себя такую жертву? Что выиграли бы они при этом?» [503]
Выиграли бы то, что проиграли в Октябре 1917 года. Возможность финансировать реставрацию в России у западной буржуазии есть (Каутский это не отрицает); есть и мотив. Способ же реставрации невольно предложен самим Каутским: история проверила его мечту о новых выборах в Учредительное Собрание в 1989-1990 годах, и результат этой проверки катастрофичен. «Постбольшевистская» Россия не удовлетворяет ни рабочих, ни интеллигенцию, ни крестьянство (84,6 % населения оценивают итоги приватизации отрицательно [504]) – никого, кроме крупной буржуазии, чей приход к власти Каутский считал невозможным.
Но Каутский видит «после большевизма» не реставрацию, а светлое демократическое будущее, уверяя нас, что открытие российского рынка будет способствовать движению всего мира к социализму [505]. Не случайно он нигде не рассматривает вопрос об эксплуатации дореволюционной России западным капиталом.
Поэтому сущность революции в России для него непостижима, как для С. Л. Франка или П. Б. Струве, как для В. Г. Короленко и Г В. Плеханова, как для их современных последователей – Б. С. Орлова и Е. Г. Плимака, снабдивших том антибольшевистских сочинений Каутского, вышедший в 2002 году, двумя апологетическими предисловиями, как для доведших меньшевистский марксизм до логического вывода об «Октябрьской контрреволюции» М. С. Восленского и Е. Н. Старикова (о них – ниже).
Вернемся в 1917 год. Если правым социал-демократам все было ясно раз и навсегда, то левые пребывали в растерянности. О том, какой сумбур царил в их головах, свидетельствует статья Антонио Грамши «Революция против "Капитала"», опубликованная в газете итальянских социалистов 24 декабря 1917 года. Грамши приветствует то, что правые социал-демократы осуждают – волюнтаризм большевиков. «Большевики отвергли Карла Маркса, и их четкие действия и победы являются свидетельством того, что каноны исторического материализма не настолько незыблемы, как кому-то казалось» [506]. Однако полный волюнтаризм может быть истолкован не в пользу революции. Поэтому Грамши ищет причины победы большевиков и находит их. Во-первых, большевики не отвергли «вдохновляющей имманентной идеи» Маркса, которая заключается в том, что человеческая воля управляет экономикой, а не наоборот; во-вторых, они являются стихийным выражением биологической необходимости выживания России и ее народа.
Несравненно более серьезны размышления Р.Люксембург, чье понимание русской революции еще в предреволюционный период было очень близко к взглядам Ленина, отличаясь меньшей четкостью и большим доверием к стихийным действиям масс [507].
Она видит, что революция в России была необходима; что русская буржуазия была неспособна ее осуществить; что Ленин и большевики – единственная сила, которая могла дать России немедленный мир, угнетенным народам – равноправие и крестьянам – землю. Однако именно эти меры и препятствуют следующему этапу революции – построению социализма в России. Мир обернулся распадом страны; получившая власть на окраинах национальная буржуазия выступила против революционной России; то же сделает и получившее землю крестьянство.
Революция создает себе врагов и вынуждена от них защищаться. Разрастается красный террор. «Общественная жизнь постепенно угасает, дирижируют и правят с неуемной энергией и безграничным идеализмом несколько дюжин партийных вождей… Итак, по сути… это диктатура, но не диктатура пролетариата, а диктатура горстки политиков, т. е. диктатура в чисто буржуазном смысле, в смысле господства якобинцев» [508]. Такая революция, по мнению Р. Люксембург, не приведет к социализму и неминуемо погибнет, если ей на помощь не придет пролетариат других стран, прежде всего Германии.
Революция в Германии произошла в ноябре 1918 года, но она ограничилась свержением монархии и не переросла в социалистическую, закончившись буржуазным террором, одной из жертв которого стала Р. Люксембург. «Рукопись о русской революции» осталась незаконченной.
Пожалуй, единственное, что Р. Люксембург видит в абсолютно неверном свете, это право наций на самоопределение. Негативные последствия его реализации видны сразу, но прямой отказ от него привел бы большевиков к краху. Национализм нерусских этносов был не выдумкой нескольких профессоров и поэтов, не кривлянием идеологов, а объективным следствием неравномерного развития различных частей России. Эти корни невозможно было выкорчевать насилием – «защищая зубами и когтями» целостность России «как территории революции», что советует делать Р. Люксембург. Программу восстановления единой и неделимой России путем репрессий против националистически настроенных интеллигенции и крестьянства окраин Красная Армия выполнить не смогла бы так же, как не смогли ее выполнить белые армии. Распад империи был закономерен так же, как и смена строя.
Не вполне понимали суть происходящего и творцы революции. Это очевидно при взгляде на итоговую статью В. И. Ленина «О нашей революции» (1923). По праву победителя отвергнув «шаблонный довод» правых социал-демократов о неготовности России к социализму, он пишет: «Если для создания социализма требуется определенный уровень культуры… то почему нам нельзя начать сначала с завоевания революционным путем предпосылок для этого определенного уровня, а потом уже, на основе рабоче-крестьянской власти и советского строя, двинуться догонять другие народы» [509]. Движение вперед, конечно, возможно, но на основе какого способа производства?
История дала ответ довольно быстро. Уже в 1920-е годы в СССР четко обозначились две большие группы людей – работники партгосаппарата («номенклатура»), в совокупности владевшие государственной собственностью, и лишенное собственности остальное население. Произошло образование общественных классов и утвердился неополитарный способ производства.
Характерный для становления политаризма террор, уничтожающий всякую независимость людей от государства, завершил процесс формирования классового общества в СССР. Ни диктатура пролетариата, ни диктатура пролетариата и крестьянства на практике реализованы не были. В этом смысле и Ленин, и Троцкий оценивали будущее одинаково неверно. За Лениным осталась тактическая правота в проведении политики, привлекающей крестьянство на сторону новой – самим Лениным не понятой – власти.
Любому классу для оправдания своего господства необходима идеология. Идеологией советской номенклатуры стало утверждение о строительстве в СССР, в одной отдельно взятой стране, социализма. Революция продолжается «социалистическим строительством» под руководством «сверху». Мировая пролетарская революция по умолчанию откладывается на неопределенный срок, как и завершение строительства бесклассового общества. Для обоснования этой идеологии использовались отдельные высказывания классиков марксизма, в то время как противоположные замалчивались, вплоть до искажения текстов [510].
Ни Маркс, ни Ленин возразить уже не могли. Но возражал Троцкий, которому усилиями советской пропаганды было приписано исключительное право на теорию непрерывной («перманентной») революции, естественно, «антимарксистскую».
Не касаясь личности Троцкого, отмечу, что в 1920-е годы он и крайне малая группа его сторонников оставались догматическими революционерами, в то время как ВКП(б) навсегда перестала быть революционной партией. Теперь на первый план выступил не крестьянский вопрос, а именно «перманентность» мировой революции – цели Троцкого и троцкистов – в противовес «социалистическому строительству» – курсу ВКП(б).
Уже в эмиграции Троцкий закончил работу над статьей «Что же такое перманентная революция?» (1930), исчерпывающе выразив свое политическое кредо.
Он справедливо напоминает, что Маркс и Ленин считали будущую пролетарскую революцию всемирной и потому непрерывной. Она длится, пока не будут уничтожены классы и частная собственность. Поэтому «теория социализма в отдельной стране, поднявшаяся на дрожжах реакции после Октября, есть единственная теория, последовательно и до конца противостоящая теории перманентной революции» [511].
Противостоящая как одна идеология другой, но не как идеология – науке, на что претендует Троцкий. Ведь сама перманентная революция в его понимании – революция пролетариата, ведущего за собой (т. е. подчиняющего своей власти) крестьянство и строящего таким образом социализм во всем мире – для 1930-х годов выглядит безнадежной утопией.
Во-первых, Троцкий, видевший, чем обернулась мнимая диктатура пролетариата в одной стране, мог бы удержаться от желания распространить советский опыт на весь мир. Никаких гарантий от всемирного политаризма (который, в отличие от локального, на мой взгляд, был бы гибельным регрессом) его теория не содержит. Напротив, снова утверждается невозможность союза с крестьянством – только подчинение. Демократия отложена до лучших времен, которые, как известно из советского опыта, никогда не наступят.
Непоследовательность Троцкого заметил Н. И. Бухарин, писавший: «Если тов. Троцкий прав, и наша страна без государственной помощи западноевропейского пролетариата не в состоянии будет сохранить пролетарскую диктатуру, то это обязывает к очень большим выводам. Ведь если мы распространим пролетарскую революцию на весь мир, то мы получим примерно такое же соотношение между пролетариатом и крестьянством, какое мы имеем в Советском Союзе… Мировому пролетариату придется решать проблему, как ужиться с мировым крестьянством» [512]. В итоге, резонно замечает Бухарин, если прав Троцкий и социализм в одной стране невозможен, то прав и Г. Кунов, считающий, что мир не дозрел до социализма.
Во-вторых, утверждается исключительно насильственный, приводящий «ко взрывам внутренней, т. е. гражданской, и внешней революционной войны… перманентный характер социалистической революции, как таковой, независимо от того, идет ли дело об отсталой стране, только вчера завершившей свой демократический переворот, или о старой капиталистической стране, прошедшей через долгую эпоху демократии и парламентаризма» [513]
Агрессивность Троцкого еще можно списать на эпоху (канун второй мировой войны), но неразличение Запада и Востока – уже полный волюнтаризм, чуждый и Марксу, и Ленину.
Троцкий прав, говоря, что утверждение социализма возможно только во всемирном масштабе. Но возможно ли оно? Революционное ослепление не дает ему (как и Бухарину) даже поставить этот вопрос.
Ответ, думаю, ясен: в то время, да и сейчас, еще невозможно. Невозможно ни при подчинении крестьянства пролетариату, ни при союзе пролетариата и численно преобладающего крестьянства. Скорее всего, невозможно в принципе при наличии в преобразующихся странах заметного слоя крестьянства и мелкой буржуазии. Прав в данном случае все-таки оказался Г. Кунов.
Октябрьской революции 1917 года посвящено столь большое количество исследований, что, в общем, оно скорее мешает непредвзятому взгляду, чем помогает. Поэтому, не углубляясь в детали, выделю основные подходы.
Для того чтобы понять характер революции, надо знать, какой строй она свергла и какой установила. Понятно, что второй вопрос в нашей науке не обсуждался. Но и первый оказался ей не по силам. На Западе дискуссия о русской революции носила более свободный характер, поэтому сообщения о ее результатах оказывали стимулирующее воздействие на нашу науку.
Разумеется, и на Западе вопрос был предельно идеологизирован. Крупный американский историк Теодор фон Лауэ (1916-2000) писал: «Этот спор находится в том месте, где наука смешивается со всеми грязными вывертами идеологической пристрастности, личным честолюбием, путаной софистикой о свободе и историческом детерминизме, поспешными обобщениями, выведенными из ограниченных фактов, ошибочным идеализмом и эмигрантской ностальгией, которые в течение многих лет сливались с сюжетом» [514].
Мнения западных ученых об общественном строе России перед 1917 годом могут быть разделены на три группы.
Первая: «запаздывание». В России существовал тот же капитализм, что и на Западе, только неразвитый, запоздавший и т. д. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер углубления имеющегося капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху».
Реймон Арон (1905-1983) сформулировал этот взгляд в книге «Теория развития и идеологические проблемы нашего времени» (1963): «Царская Россия была на пути к тому, чтобы довести до благополучного конца процесс индустриализации, не прибегая к крайним мерам сталинской эры. Нельзя считать безрассудным утверждение, что благодаря экономическому прогрессу… царский режим был бы преобразован и был бы меньше подвержен опасности краха, который после трех лет войны дал шанс Ленину и его сподвижникам» [515]. В результате остается непонятным: а что все-таки помешало России «преобразоваться» мирным путем, по скандинавскому образцу? Видеть различие пути к капитализму России и скандинавских стран в субъективной деятельности Ленина было бы действительно безрассудно.
Однако именно в этом безрассудстве состоит вторая точка зрения: «аномальность». В России вообще не было капитализма, только отдельные элементы, зачатки и т. п. Следовательно, революция не могла носить ни буржуазный, ни социалистический характер, и вообще революции быть не могло. Преобразование России должно было носить характер заимствования капитализма, притом возможно и желательно проходить «сверху». То, что случилось в октябре 1917 года – историческая аномалия, нонсенс, взятие власти группой авантюристов, в результате чего Россия выпала из мировой истории.
Вот как выглядит эта версия у французского историка Поля Сорлена: «Революция не была руководима ни буржуазией, которая сбежала, ни рабочими, которые понесли большие потери в результате войны и голода, ни крестьянами, которые испытывали ее на себе, не понимая, что происходит. Она была делом одной группы, одной сильно организованной партии» [516]. Но участие социальных групп в революции не сводится к руководству процессом преобразованиий: существуют такие явления, как поддержка и неприятие этих преобразований, обусловленные соответствием и несоответствием преобразований интересам социальных групп. Уравнивать буржуазию, с одной стороны, и рабочих и крестьян, с другой – значит не видеть разницы их интересов.
Примеры бесплодных усилий ненависти на тему «воля Ленина как движущая сила истории» можно приводить долго. Ограничусь самым ярким. Книга историка Франсуа Фюре (1927-1997), бывшего члена ФКП, «Прошлое одной иллюзии» (1995) обладает всеми чертами прозы ренегата, сжегшего то, чему поклонялся, и поклонившегося тому, что сжигал – апелляциями к собственному опыту очарований и разочарований как универсальной модели избавления от коммунистической лжи; развязным стилем, переходящим в прямое хамство («наплевать» при изложении взглядов Ленина [517], «дубовый язык Коминтерна» [518] и т.д.); невежеством или сознательной ложью (приписывание марксизму идеи «смысла истории» [519], утверждение о «научных идеях», на которые опирался нацизм – выясняется, что это – социал-дарвинизм [То, что впоследствии было названо «социал-дарвинизмом», возникло до создания Ч. Дарвином эволюционной теории и является идеологией, а не разновидностью дарвинизма.][520]) и, конечно, тезисом о родстве большевизма и нацизма с противопоставлением им буржуазной демократии как недосягаемого образца. Фюре даже обогатил любимую тему либералов, утверждая, что оба режима были отделены от цивилизованного человечества [521]. Тем самым он сказал больше, чем хотел: либералы обычно относят к цивилизованному человечеству только «ядро» мира-системы, помещая за пределами цивилизованного человечества не что иное, как периферию.
Это не означает, что Фюре любит буржуазию. О нет. Буржуазия больна духом. У нее нет ореола, как у аристократии, у нее нет притягательных идей, как у социалистов. У нее вообще нет идей. У нее есть только деньги. Но, составляя силу буржуазии, деньги бессильны овладеть воображением людей. Поэтому буржуа ненавидит себя. «В основе антибуржуазной страсти лежат постоянные угрызения буржуа, его нечистая совесть» [522]. Современной демократии имманентна политическая страсть, превращающая «во врагов буржуа всех понемногу, не исключая и самих буржуа. Вопреки тому, что думал Маркс, главной пружиной здесь является не недовольство рабочих, – ведь рабочий только и мечтает о том, чтобы самому стать буржуа. (А как же “превращение во врагов буржуа всех понемногу"? – Г. 3.) Борьба рабочих – всего лишь составная часть общего демократического процесса. Гораздо существеннее ненависть буржуа к самому себе. Полновластно распоряжающийся экономикой, хозяин всех вещей, он не имеет никаких законных прав распоряжаться людьми. В моральном отношении он расколот изнутри» [523].
Насколько можно понять, этот строй победившего мазохизма держится исключительно поддержкой рабочих – они-то не знают, как страстно буржуа ненавидит себя, и стремятся стать буржуа. Больше власть буржуазии защищать некому. Или все же часть буржуазии не питает к себе ненависти? Тогда интересно было бы посмотреть, какая из двух частей буржуазии более влиятельна. Но об этом Фюре не пишет.
Больная психика буржуа рождает антибуржуазные идеи, которые при удачном стечении обстоятельств и сильной злой воле их носителей могут воплощаться в жизнь. Понятно, что так родился и большевизм:
«Ленин придумал идеологизированную партию с военной дисциплиной, основанную, с одной стороны, на идее научного знания исторических законов, а с другой – на вере во всесилие волевого действия… Поэтому в тот момент, когда в силу случайного стечения обстоятельств власть оказалась в его руках, произошел перелом в развитии русской революции и европейской истории» [524]. Революция, кстати – «это противоположность необходимости» [525]. В мире Фюре противоположности живут отдельно друг от друга.
Уровень проникновения автора в сущность исторических событий можно оценить по утверждению, что «конец Русской революции и исчезновение Советской империи оставили после себя пустое место» [526].
На мой взгляд, в книге Фюре достигнут абсолютный ноль научности, от которого можно с облегчением начать путь вверх.
Историк (тогда еще советский) Ю. Н. Афанасьев в статье «Современная французская буржуазная историография Октябрьской революции» (1975) справедливо отмечает, что обе крайние точки зрения сходятся в отрицании закономерности и значения реально произошедшей революции октября 1917 года. Революция сводится к роковым случайностям и, в общем, к удачному заговору темных сил, в духе Бёрка. Но что с точки зрения советских историков можно было противопоставить этим крайностям?
Только взгляд, согласно которому революция в России, бывшей страной обычного, но запоздавшего капитализма, начавшись как «буржуазно-демократическая», перерастает в социалистическую. Отсталость оборачивается преимуществом; социалистическая революция в одной стране продолжается строительством социализма в этой стране, а мировая революция откладывается на неопределенное будущее. Фактически это подправленная первая (а не третья) точка зрения, т. е. та сторона взглядов В. И. Ленина, которая в советской науке, окостенев, стала догмой, не подлежащей критике.
Поэтому неудивительно, что в последующем Ю. Н. Афанасьев, из советского историка став антисоветским политиком, плавно сменил первую точку зрения на вторую: неотъемлемой частью идеологической платформы подобных ему либералов-западников уже более 15 лет остается догма о случайности и противоестественности «октябрьского переворота», из-за которого Россия отпала от мировой цивилизации.
Между тем третья точка зрения существует. В России был качественно иной, чем на Западе, капитализм. Его законы не во всем совпадают с законами западного капитализма. Революция, направленная против российского капитализма, была иной, нежели реальные буржуазные и гипотетическая пролетарская революция на Западе. Она ближе к революциям, произошедшим в странах «третьего мира», или вообще однотипна с ними.
Это уже научное исследование, а не идеологический лубок.
Причины отличия капитализма в России от западного ищутся либо в отсталости (докапиталистическом прошлом), либо в зависимости (капиталистическом настоящем).
Соответственно сторонники данной точки зрения в качестве методологии принимают либо концепции модернизации, либо мир-системный подход.
Первые более многочисленны. Сюда относятся работы Т. фон Лауэ – «Революция извне как первая фаза русской революции» (1955), «Сергей Витте и индустриализация в России» (1963) и «Почему Ленин? Почему Сталин? Переоценка русской революции. 1900-1930» (1964); Б. Мура – «Социальное происхождение диктатуры и демократии: роль помещика и крестьянина в создании современного мира» (1960); Л. Кочена – «Становление современной России» (1962) и «Россия в революции. 1890-1918» (1966); Т. Шанина – «Россия как “развивающееся общество"» (1985) и «Революция как момент истины. Россия 1905-1907 >1917-1922» (1986) и др.
Россия к началу XX века была не просто отсталым, а прогрессивно развивающимся («модернизирующимся») обществом. Здесь – расхождение со сторонниками «аномальности» России. Россия не стояла на обочине истории, она интенсивно шла вперед. Главной проблемой являлась индустриализация. Ее успех должен был вывести Россию на более прогрессивный уровень.
До революции 1917 года эта проблема решена не была. Власть оказалась не в состоянии осуществить «революцию сверху». Именно здесь основной пункт расхождения со сторонниками «запаздывания» России. Не мировая война, не субъективные ошибки власти, не фанатизм большевиков – причина революции. Причина – несостоятельность «старого режима» при решении поставленной историческим развитием задачи.
Такова позиция Т. фон Лауэ. Его работы «по существу посвящены вопросу о том, почему оказалось невозможным примирение интересов главных социальных сил русского общества: рабочего класса, крестьянства, буржуазии и царизма. Центральный пункт концепции автора – необходимость быстрой индустриализации России, без которой страна не смогла бы сохранить свой суверенитет по отношению к более развитым капиталистическим странам. Быстрая и действенная индустриализация в условиях самодержавной власти и "…сильной аграрной традиции" была невозможна. Интенсивное промышленное развитие требовало мобилизации всех ресурсов страны… Необходимо было единое напряженное усилие всей страны, подчинение единой цели и единой дисциплине. Это единство (осуществленное в годы первых пятилеток) было недостижимо в раздираемой противоречиями царской России» [527].
«Не прибегая к крайним мерам сталинской эры» (Р.Арон), провести индустриализацию в такой стране, как Россия, невозможно; то, что кажется «крайней мерой» на Западе, здесь – закономерно.
Как пишет английский социолог-крестьяновед Теодор Шанин (р. 1930), «столыпинская программа была “революцией сверху", которую не поддерживал ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация… Столыпину нужно было не только царское благоволение, законодательная поддержка и экономические ресурсы, но что-то вроде опричников царя Ивана Грозного, интеллигентов из "Земли и Воли", которые “пошли в народ", или же крестьянских сыновей – комсомольцев и чекистов, руками которых осуществлялся сталинский курс 1929-1937 годов… Он даже не понимал, что для совершения революции необходима когорта революционеров» [528].
Поэтому, добавлю, реформы Столыпина и не стали революцией «сверху» – смена строя на более прогрессивный не произошла.
Значит, революция «снизу», хоть и являлась опасным лекарством, была закономерна. У историков этой группы видна ориентация не на Бёрка, а на Токвиля. Но признание закономерности революции – начало ее научного исследования, а не конец. Необходимо понять характер и движущие силы революции.
Характер с этой точки зрения можно определить как «модернизационный».
Наиболее приверженный модернизационной схеме американский историк и социолог Баррингтон Мур-младший (р. 1913) определяет для традиционных обществ три пути модернизации:
– западный: «соединение капитализма и парламентской демократии» через буржуазную революцию (Англия, Франция, США);
– фашистский, «проходящий в реакционных политических формах» через консервативную революцию (Германия и Япония);
– «коммунистический» через «крестьянскую революцию, руководимую коммунистами» (СССР и КНР) [529].
Это явления одного порядка; первый путь, конечно, предпочтительнее, но не всем по силам.
Взгляды Б. Мура, схожие с рассмотренными выше взглядами Ш. Эйзенштадта, отличаются большей обоснованностью (первичность экономики, а не идей), но вместе с тем меньшим охватом материала. Замечу, что, как во всех модернизационных построениях, развитие в этой схеме сводится к прогрессу. Регрессивный путь нацизма у Мура выдан за вариант прогрессивного, так как тоже ведет к Современности.
В 1980-е годы, когда были написаны книги Т. Шанина, концепции модернизации уже утратили привлекательность. Поэтому он считает задачей историка «не определение законов истории, а анализ заложенных в ней альтернатив» и избегает однозначных выводов. Тем не менее его утверждение, что «первое в мире "развивающееся общество" – Россия – испытало первую в мире революцию нового типа – революцию, характерную для "развивающихся обществ"» [530], вполне категорично и претендует именно на статус закона истории «развивающихся обществ».
Движущей силой такой революции считается крестьянство. Это обычное отождествление самого недовольного класса с самым революционным. Если неспособность крестьянства создать новый строй признается, то на оценку его революционности все равно не влияет.
Именно крестьяне, с точки зрения Б. Мура, были «тем динамитом», который окончательно взорвал старый порядок. Но крестьянство теряет свою силу вскоре после того, как цель революции – модернизация через индустриальное развитие – достигнута. Оно «аннигилируется», исчезает. Правомерно ли тогда считать русскую революцию крестьянской? «Крестьянская революция» была руководима «коммунистической элитой», утверждает Б. Мур. В итоге революция сводится к смене элит.
Т. Шанин подходит к крестьянскому вопросу иначе. Для него русская революция была не просто крестьянской, но победоносной крестьянской. К 1922 году крестьянство одержало победу, за которую боролось с 1902 года – сначала с самодержавной, затем с большевистской властью: «Далее шел период нэповской России, когда страна стала более крестьянской, чем когда-либо раньше или когда-либо позже» [531]. Но где же крестьянская власть после победы революции?
Получается что-то вроде «римской крестьянской революции» С. Л. Утченко. Крестьяне победили, но победу у них опять украли. Разгадку этих повторяющихся краж, очевидно, надо все-таки искать в природе мелкособственнического уклада, не могущего стать господствующим.
Отчаянно ругая марксизм за «крестьянофобскую глупость», Т. Шанин показывает приверженность крайнему крестьянофильству, простирающемуся вплоть до одобрения действий Мао Цзедуна, заменившего в качестве «орудия социалистической трансформации» пролетариат вооруженным крестьянством [532], и, конечно, воздерживается от анализа результатов этой замены.
В определении исторической судьбы крестьянства прав Б. Мур. Концепция Т. Шанина любопытна поиском социальной силы (а не политической партии), совершившей русскую революцию в своих интересах. Вопрос верен, но в рамках «модернизационного» подхода нерешаем.
Основная трудность немарксистских исследований русской революции, состоящая в установлении связи политического переворота – взятия власти РСДРП(б) – с социальным переворотом, так и не преодолена. Иначе говоря, западным историкам по сей день неизвестно, кого представляли большевики.
Практически никто из них не смог уйти от формулировки, данной еше в 1920-е годы известным англо-канадским историком Джеймсом Мэйвором (1854-1925) в книге «Русская революция»: «Политическая революция была совершена социалистической интеллигенцией, которая захватила власть из рук слишком слабых кадетов; но социальная революция была осуществлена крестьянами и сельскими ремесленниками в тот момент, когда крах самодержавия и провал кадетов оставили Россию без правительства» [533].
Единого объяснения революции нет, оно распадается на две нестыкующиеся части. Упор делается либо на роли интеллигенции, что сводит революцию к успешному заговору, либо на роли крестьянства. В последнем случае поиск победы крестьян, неминуемо заканчивающийся ничем, заставляет искать победителей в среде «коммунистической элиты», т. е. опять представлять революцию делом заговорщиков.
Пролетариат никогда не рассматривался немарксистскими историками в роли движущей силы революции. Это понятно: специфика России – в чем угодно, только не в наличии промышленных рабочих. Если признать их революционным классом, исчезнет отличие русской революции от западных. Результат «модернизационного» объяснения революции – колебание между «крестьянской революцией» и «большевистским» (интеллигентским) переворотом – весьма слабая конструкция, если не полный теоретический провал.
Так понимание иной природы русской революции сторонниками «модернизационного» подхода осталось ничем не подтвержденной констатацией, что давало основание советским историкам утверждать, что никакой иной природы русской революции нет.
Причина неудачи – в том, что Россия рассматривалась изолированно от Запада. Отличие искалось внутри России, а не в отношениях России с Западом. Поэтому вопрос о природе общественного строя дореволюционной России и специфике революции может быть действительно решен лишь теми учеными, которые не признают подобной изоляции. За основу объяснения русской революции должно быть взято положение о зависимости России от Запада и необходимости ее преодолеть.
К этому пониманию проблемы приблизился Т. фон Лауэ. Русское общество и русское правительство, по его мнению, «находились под давлением крутого процесса модернизации (навязанного, в конечном счете, извне, безжалостным давлением политики великих держав). В этом смысле русская революция вызвала к жизни новую категорию – революции недоразвитых стран» [534]. Такие революции фон Лауэ называет «революциями извне» (Revolution von Aussen).
«Во многих отношениях испытания России в период с 1900 по 1930 годы предвосхитили агонии других народов на окраинах Европы, в Азии, Африке и даже Латинской Америке, у которых под западным влиянием пробудились политические амбиции и которые начали борьбу за самоутверждение. Россия, слабейшая из хозяев Европы, была в то же время сильнейшей среди недоразвитых стран – частью империалистическая, частью зависимая от Запада» [535].
Однако Т. фон Лауэ находится в плену концепции модернизации (она во многом возникла под влиянием его ранних работ, вышедших еще до книги Ростоу) [536], считая, что именно модернизация, т.е. прогрессивное развитие, навязывалась России Западом. Отсюда – присутствующее у Т. фон Лауэ пренебрежение к «расхлябанной» России, поголовно питавшей «стихийную неприязнь и отвращение» к прогрессу, и близкое к расизму подчеркивание роли российских немцев в дореволюционной модернизации этой дикой страны на окраине Европы.
И. Валлерстайн решительно рвет с такими представлениями. Запад навязывает зависимым странамне прогресс, a регресс. Он прогрессирует за их счет. Судьба России должна быть рассмотрена именно в этом контексте.
При возникновении КМЭ Россия оставалась внешней ареной. Московское царство, созданное Иваном Грозным, было одним из многих миров-империй. Первое столкновение этого мира-империи и КМЭ – Ливонская война – закончилось вничью.
«Победи царь Иван – и значительная часть Европы вошла бы в его мир-империю и перестала бы быть капиталистической, как это случилось с Новгородской республикой. Победи Запад – Смутное время скорее всего переросло бы в окончательный распад империи, возникновение слабых государств с последующим включением их в состав периферии. Такова хорошо нам известная историческая траектория Моравии, Речи Посполитой, позднее Китая, империй Османов и Великих Моголов. Периферийное положение в мире-экономике несовместимо с существованием сильного государства. На периферии попросту не хватает ресурсов для поддержания относительно эффективной системы власти. Московия же за XVII век присоединила Сибирь, создала мощную для своего времени мануфактурную промышленность, и это позволило ей при Петре I войти в европейскую геополитику "при шпаге"» [537].
Россия была интегрирована в КМЭ в XVIII веке, в период между правлениями Петра I и Екатерины II (это соответствует обычной длительности интеграции) и «дала классический пример не периферии, а именно полупериферии - государства, причудливо сочетающего как черты ядра, так и периферии».
Черты ядра в России Валлерстайн видит «в армии и во всем, что в России с ней связано. В отличие от азиатских империй Россия XVIII-XIX веков контролировала очень серьезный военный потенциал, расположенный вблизи от европейского ядра мира-системы. Россию можно было призвать в качестве решающего союзника во внутриевропейских конфликтах, начиная с Семилетней войны и особенно со времен наполеоновской попытки воспрепятствовать наступлению британской торгово-промышленной гегемонии» [538].
Время между правлениями Екатерины II и Александра II характеризуется ухудшением условий обмена между Россией и ядром КМЭ, чреватым сползанием страны на периферию. Оно было предотвращено отменой крепостного права. Последовала попытка сделать Россию развитой капиталистической страной.
«Однако после 1873 года произошло пугающее наложение циклического сжатия КМЭ на внутрироссийский социальный кризис и нарастающее политическое брожение… В России недоставало экономических ресурсов, чтобы следовать курсом Бисмарка, поэтому националистический консерватизм Победоносцева приобрел чисто реакционную окраску. Это вело империю в тупик, чреватый крупным внешним поражением и, вероятно, внутренним взрывом» [539]. Реформы Витте и Столыпина – «бюрократически направляемая индустриализация» – не были доведены до конца.
Что же изменилось после 1917 года? По Валлерстайну, ничего или почти ничего. «Катастрофа разрушила социально-политическую систему Российской империи, но отнюдь не КМЭ, блоком которой Россия продолжала оставаться на протяжении всего периода после 1917 года. Ни определенная экономическая замкнутость СССР, ни военное противостояние Западу, ни тем более идеологическая риторика коммунистов не дают оснований считать, что в России была создана принципиально иная, особая историческая система… Ни стремление к имперскому экспансионизму, ни создание системы перераспределения и социальных гарантий для довольно широких категорий населения, ни национализация производства, ни тем более репрессивный режим не выходят за рамки того, что имеется в пределах КМЭ» [540].
Получается, что революции не было. Ее вожди «считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально-освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии мира-системы» [541].
Так как революции не было, не нужно искать ее движущие силы. Поэтому Валлерстайн более логичен, чем другие историки, подчеркивая непролетарский характер партии большевиков: это была лишь радикальная группа интеллигенции. Чьи интересы она выражала – неизвестно.
Сразу скажу, что для Валлерстайна также почти ничего не изменилось в России и в конце 1980-х – начале 1990-х годов. Просто «всемирный кризис 1970-1980-х годов поставил под сомнение весь восходящий к Витте и Сталину курс на военно-бюрократическую модернизацию и выявил относительную слабость советского аппарата управления» [542].
В 1990-е годы Россия не переходила к капитализму – капитализм в ней уже существовал (поскольку для Валлерстайна любая эксплуатация в современном мире является капиталистической). Россия переходила к рынку – ее прежний капитализм не был основан на рынке (поскольку для Валлерстайна не имеет значения отсутствие рынка в экономике отдельного общества, включенного в мировой рынок). Контрреволюции тоже не было.
Насколько Валлерстайн прав в оценке России как полупериферийной, зависимой страны, настолько же он не прав, считая революцию лишь восстанием, т. е. действием, не имевшим необратимых последствий.
Все сторонники мир-системного подхода считают Россию полупериферийной страной, но не все согласны с заключительным выводом Валлерстайна.
С точки зрения Кристофера Чейз-Данна, полупериферия мира-системы как ее «слабое звено» – источник прогрессивных изменений. Именно там произошли социалистические революции - в России и Китае. (Практически К. Чейз-Данн передает соответствующие взгляды В. И. Ленина в понятиях мир-системного подхода.) СССР и КНР – социалистические страны.
Но аргументирует это положение он очень странно. При социализме, пишет он, «политика – командная, как и при данническом способе производства, но большое отличие – в том, что принуждение не используется для мобилизации труда и контроль над процессом планирования – демократический. Есть много форм социализма… но ключевое отличие от даннического способа производства – демократическая природа контроля» [543]. Несколькими страницами раньше К. Чейз-Данн признавал, что демократии в СССР и КНР нет и в помине. Тем не менее он продолжает считать их социалистическими, а не данническими, как следовало бы по его же логике.
Промежуточная позиция характерна для С. Амина, который как ученый также является сторонником мир-системного подхода. «Неравномерный характер капиталистического развития поставил на повестку дня революцию народов периферии, антикапиталистическую в том смысле, что она направлена против неприемлемого для масс капиталистического строя… Все революции новейшей истории (Россия, Китай, Вьетнам, Куба, Югославия и т.д.), которые неизменно назывались социалистическими и (по намерению их лидеров) действительно ставили эту цель на деле являются более сложными антикапиталистическими революциями, потому что произошли в слаборазвитых районах мировой системы» [544]. Далее, отвергая и тезис о построении социализма в постреволюционных обществах, и тезис об их капиталистическом характере, Амин пишет: «Речь идет о народных национально-освободительных революциях, которые смогли – с различным успехом – преодолеть многочисленные противоречия, открывая одновременно перспективы весьма разноречивых этатистских, социалистических и национально-капиталистических тенденций» [545]. Здесь Амин уже покидает почву науки и рассуждает в духе своих политических взглядов, изложенных выше.
Наконец, наиболее разработанная концепция революции в России как революции, направленной против зависимого капитализма, дана в работах Ю. И. Семёнова, особенно в книгах «Философия истории от истоков до наших дней: основные проблемы и концепции» (1999), второе издание которой вышло в 2003 году под заглавием «Философия истории. Общая теория, основные проблемы, идеи и концепции от древности до наших дней», и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001) [546]. Эта концепция интегрирует положения, выдвинутые теоретиками «зависимого развития» (в первую очередь Р. Пребишем) в материалистическое понимание истории.
Отечественные историки отрицали и отрицают наличие в России незападного капитализма, упорно держась за тезис о простом отставании нашей страны от стран Запада. Изо всех советских идеологических догм эта оказалась наиболее живучей. Очень четко ее выразил историк Ю. И. Игрицкий в 1984 году: «Идея… временного несовпадения в прохождении одинаковых стадий единого по существу процесса кардинальным образом ломает механистические представления о разъединенности и тем более полярности исторического развития Востока и Запада» [547]. То же самое он утверждает в 2000 году, настаивая на наличии в России феодализма и капитализма западного образца и сводя различие к отставанию, а отставание – к влиянию монгольского ига, приведшего к гипертрофии государства [548].
Вопреки сказанному Ю. И. Игрицким, механистическим (точнее: метафизическим) является не только абсолютное противопоставление Запада и Востока, как это имеет место в концепциях Н. Я. Данилевского, О.Шпенглера, А. Тойнби и т.д., но и их абсолютное отождествление, выраженное «идеей временнОго несовпадения в прохождении одинаковых стадий».
Лжепатриотические построения историков находили и находят официальное признание. В СССР это диктовалось догмой о начале в 1917 году эпохи перехода от капитализма к социализму и, соответственно, обгоняющем, а не параллельном развитии СССР (если Россия временно отставала от Запада, она может его перегнать); в нынешней России – догмой о ее догоняющем, а не зависимом развитии.
Здесь перед нами встает проблема сущности советского общества. Точки зрения на строй, существовавший во «втором мире», следующие.
Первая. Это было общество, сменяющее капитализм, посткапиталистическое общество, называемое «реальным социализмом», или, по крайней мере, переход к такому обществу. Революция 1917 года была социалистической и успешной. Строй – закономерный результат революции.
«Неравномерность капиталистического развития при империализме до крайности обостряет все его противоречия. Империализм в то же время связывает воедино экономику отдельных национальных хозяйств, превращая их в звенья одной цепи. Капиталистически-отсталые страны, вроде царской России, получают возможность иного перехода – не следуя старой схеме капиталистического развития – к социалистическому пути… Вот почему буржуазно-демократическая революция в промышленно отсталых странах… может стать непосредственным прологом пролетарской революции. Вот почему в этих странах мы наблюдаем неизбежное перерастание буржуазно-демократической революции в революцию социалистическую» [549]. Цитата взята из брошюры, изданной в 1932 году, но практически то же самое повторялось на разные лады и на разных языках вплоть до конца 1980-х годов. Это позиция всех догматических советских марксистов и просоветских марксистов зарубежных стран. Ее разделяет также часть сторонников мир-системного подхода: К. Чейз-Данн, считающий СССР социалистическим обществом, и С. Амин, считающий его «посткапиталистическим», т. е. переходным, не застрахованным от перерождения, обществом.
Концепция «реального социализма» – бесспорно, идеологический миф. Общество, где начисто отсутствует демократия, не может базироваться на общественной собственности. Революция, не ведущая к социализму, не может быть названа социалистической.
Из посткапиталистического общества люди не бегут в капиталистическое, что особенно хорошо видно на примере разделенных стран (Германии и Кореи). Посткапиталистическое общество не может уступать капиталистическому по уровню жизни. Оно должно обладать привлекательностью для трудящихся капиталистического общества – между тем на Западе с 1950-х годов не было политических сил, выступающих за введение советских порядков, а все сколько-нибудь влиятельные компартии стремились доказать избирателям, что их власть не будет похожа на власть КПСС.
Но никакие факты, даже кризис и последующее крушение СССР не избавили от догматизма сторонников его «социалистичности».
Правда, провозглашение непобедимости «реального социализма» постепенно смягчилось до признания «переходного характера» советского общества. Это утверждал в своей книге «Коммунизм: каково его второе дыхание?» (1990) известный французский марксист Люсьен Сэв; подобные высказывания тогда же можно было встретить у советских авторов [550]. Получалось, что социалистическая революция вела к переходному периоду, который не только длился 70 лет, но и не имел, по утверждению Л. Сэза, сущности [551].
Налицо согласие с позицией С. Амина, которого до этого в СССР резко критиковали за мелкобуржуазный радикализм.
Развитием того же подхода является группа концепций, согласно которым имел место «социализм не по Марксу», «не тот социализм». К ним следует отнести данное в статье доктора философских наук M. Н. Грецкого (1923-2004) «Был ли социализм?» (1994) определение советского строя как «квазисоциализма», не сумевшего разрешить присущие ему противоречия и потому превратившегося в особую формацию вместо того, чтобы стать первой фазой коммунизма [552].
Затем – введенное доктором экономических наук А. В. Бузгалиным и активно используемое его единомышленниками понятие «мутантный социализм» [553]. Венгерский историк Тамаш Краус говорит о «государственном социализме» [554].
Наконец, доктор философских наук И. А. Гобозов утверждает наличие в СССР «имперского социализма». Под империей он понимает «такое государство, в котором доминирует политическое насилие, что вызвано сочетанием в империи конгломерата различных народов, государств, культур, цивилизаций» [555]. Так же обстояло дело и в СССР, хотя неясно, почему культурные различия при отсутствии классовых антагонизмов должны подавляться политическим насилием.
Все авторы убедительны, пока доказывают «не тот» характер социализма. Но почему это социализм? Очевидно, потому что не капитализм. Напомню, что марксизм называет термином «социализм» первую стадию эволюции коммунистического (бесклассового) общества. Социализм несовместим с принудительным трудом и привилегиями верхушки.
Ссылки на «специфику» России бессмысленны, потому что, во- первых, ею можно объяснить все, что угодно, а во-вторых, никакой «специфики» нет: в СССР, Китае, ГДР и на Кубе мы видим один тип общества.
Представления о переходном характере советского общества восходят к мыслям, высказанным Л. Д. Троцким в книге «Преданная революция» (1936).
По его мнению, «дальнейшее развитие накопившихся противоречий может как привести к социализму, так и отбросить назад, к капитализму» [556]. Борьба развернется между рабочими и бюрократией; победа бюрократии – капиталистическая контрреволюция; победа рабочих – новая революция. Она «не будет социальной, как Октябрьская революция 1917 года: дело не идет на этот раз об изменении экономических основ общества, о замене одних форм собственности другими» [557]. Это будет смена политического режима, так как базис советского общества Троцкий считает социалистическим. Отсюда его преувеличенные надежды на новую революцию. Политическая оппозиционность сталинскому режиму сочеталась у него со вполне советским догматизмом. Иной позиции трудно ждать от человека, бывшего до эмиграции в составе нового господствующего класса.
Немного иначе смотрит на революцию троцкист Исаак Дойчер (1906-1967) в книге «Незавершенная революция» (1967). «В 1917 году Россия пережила последнюю великую буржуазную революцию и первую пролетарскую революцию в истории Европы. Обе революции слились воедино» [558]. Произошла «буржуазно-социалистическая революция» [559]. Советское общество – результат двойной революции. Бюрократия не является классом; она – следствие отсталости России и может быть устранена повышением культурного уровня населения: готовя образованные кадры, «бюрократы готовят своих собственных могильщиков» [560]. Это будет завершением революции.
Позиция Дойчера даже более догматична, чем позиция Троцкого. Это «революционизм» (все несоциалистаческие революции – незавершенные), распространенный на Октябрьскую революцию.
Известный советский философ В. А. Вазюлин (р. 1932) в 1992 году предложил более утонченное решение, охарактеризовав советское общество как «ранний социализм», а Октябрьскую революцию – как «раннюю социалистическую». Поражение «раннего социализма» в 1991 году с этой точки зрения – частность, не меняющая общий ход исторического процесса. Необратимый переход к человечества к коммунизму начался в 1917 году и просто оказался более сложным и длительным [561].
Как видим, нет такой исторической проблемы, решение которой нельзя имитировать словом «ранний».
В последние годы понятия «ранний социализм» и «ранняя социалистическая революция» пользуются большой популярностью среди умеренно левых идеологов [562].
Для объяснения краха СССР В. А. Вазюлин и его последователи выдвинули следующее положение: «Если при капитализме производительные силы опережают в своем развитии производственные отношения, то при социализме производственные отношения опережают развитие производительных сил» [563]. То есть в СССР производственные отношения были уже социалистическими, а производительные силы – еще нет. Их победой объясняется контрреволюция. Если вспомнить, что производительные силы – это люди, взятые как участники производства, то мы увидим под наукообразной словесной оболочкой широко распространенную в советское время идеологему: строй у нас хорош, а люди – плохи. Люди несут в себе «родимые пятна» капитализма, поэтому коммунизм еще не построен. После 1991 года эта идеология получила развитие: «родимые пятна» капитализма были настолько сильны, что социализм потерпел поражение. Для носителей этой идеологии всегда существуют отдельно строй и отдельно «негативные явления». Признание того, что эти явления вытекают из сущности строя, для них немыслимо, так как убивает их идеологию.
Тот же ход мысли обнаруживает и Н. А. Симония, применивший свою идею «забегания революции вперед» в книге «Что мы построили?» (1991) к нашей послеоктябрьской действительности – с понятным результатом.
Но вперед, в коммунизм, «забегает» не революция, а представления людей о революции. А это не одно и то же. Например, национализированный завод может представляться участникам национализации обобществленным, т. е. принадлежащим обществу, но в действительности он только национализирован, т. е. принадлежит государству. Созданные управленческие структуры соответствуют реальности. Никакого «забегания» нет, есть только неадекватное восприятие. Ускорение же и замедление революции, по терминологии самого Н. А. Симонии, не то же самое, что «забегание» и «откат».
Иначе говоря, то, что производственные отношения могут представляться социалистическими, не доказывает их социалистичность. В действительности они таковы, каковы производительные силы, а надстройка (включая идеологию) такова, каковы производственные отношения.
Никакая революция не может создать то, для чего нет объективных предпосылок. Поэтому сторонники «социалистичности» СССР преуспели лишь в словесных победах над старым миром, которые выглядят, увы, чем дальше, тем комичнее.
Последнее по времени открытие сущности советского общества в рамках данного направления сделано доктором экономических наук А. И. Колгановым. Оказывается, «это был компромисс рабочего класса с бюрократией при ведущей роли последней» [564]. Вот формула прогресса.
Независимо от намерений автора, подобная реклама взаимовыгодного союза всадника с конем (при ведущей роли всадника) по отношению к любому эксплуататорскому обществу – апология эксплуатации, стоящая вне марксизма и вне науки.
Более типично для левых противоположное решение проблемы «номенклатура и труд». Его можно найти, например, у А. В. Бузгалина: «Сталинская номенклатура не вызвала и даже не организовала массовое созидание. Она выросла как паразит, пьющий кровь "живого творчества народа"» [565] и т.д. Снова кажется, что читаешь С.Амина: все хорошее в СССР – от народа; все плохое – от номенклатуры, причем без нее можно было обойтись [566]. Как пример упущенной нами «реальной базовой демократии» приводится Куба, что вызывает лишь чувство неловкости за автора, взявшегося доказать невозможное. К тому же за чистую монету принимается лицемерие номенклатуры, преувеличивавшей роль трудящихся в «построении социализма» и тем скрывавшей свою – решающую.
Удивительно, с каким трудом в сознание людей, стремящихся следовать марксистской методологии, проникает мысль о преходящей прогрессивности эксплуататорского класса. В худших традициях метафизики явление режется на части: либо прогрессивность (А. Колганов), либо эксплуатация (А. Бузгалин).
Примером уже совершенно карикатурной реанимации советского догматизма в XXI веке служит российского-вьетнамский сборник «Исторические судьбы социализма» (2004), в написании которого приняли участие В. С. Семёнов, Ю. К. Плетников, В. Н. Шевченко, В. М. Межуев и другие известные отечественные специалисты по социальной философии. Из него читатель может узнать о том, что у нас был «ранний», «государственный» и т. д. социализм, что он пал исключительно по случайному стечению обстоятельств, что КНР и СРВ по-прежнему строят социализм, что, наконец, и Россия может вернуться на этот путь – все зависит «от личности, которая становится во главе государства, от ее теоретической подготовленности и политической мудрости» [567].
Ирония истории состоит в том, что, пока постсоветские вроде-бы-марксисты ждут избавления от царя и героя, в дорогом их сердцу Китае личности, стоящие во главе партии и государства, реставрируют капитализм, постепенно возвращая власть буржуазии, о чем откровенно сообщают всем, имеющим уши. В докладе XVI съезду КПК сказано следующее (подчеркну, что цитата приведена в рассматриваемой книге):
«Появившиеся в ходе социальных перемен предприниматели… индивидуальные хозяева… лица, занятые в посреднических организациях… – все они строители социализма с китайской спецификой… Вся предпринимательская деятельность китайских и заграничных инвесторов в процессе нашего строительства должна поощряться. Следует охранять все законные трудовые и нетрудовые доходы» [568]. Яснее не выражаются даже в «Единой России», имеющей с КПК межпартийные связи.
Узнать бы, что думают о защите нетрудовых доходов 54 % населения КНР, имеющие 2 доллара и менее в день (из них – 300 млн. официальных и «скрытых» безработных) [569]. Ведь именно от них, от своего народа, власть защищает «предпринимательскую деятельность китайских и заграничных инвесторов». Кстати, число людей, выигравших от рынка, насчитывает лишь от 6,7 % (западные оценки) до 15 % (официальные оценки) населения [570]. Вместо «социализма не по Марксу» мы видим капитализм «по Марксу»: есть те, кто получает прибыль, те, кто на них работает, и государство, защищающее первых от вторых.
Закончиться строительство социализма с китайской спецификой, предполагающей защиту прибылей иностранных инвесторов, может только реставрацией зависимого капитализма – как в России. В «ядро» Китай не пустят, поэтому, думаю, китайская реставрация станет крупнейшей катастрофой нашего века, которая затмит даже российскую.
Подведу итог. В целом, сторонники этой точки зрения видят закономерный характер возникновения советского общества, но, считая его полностью или частично социалистическим, не видят его тупиковости, исторической обреченности. Контрреволюция 1991 года для них по большому счету необъяснима.
В формулировке «забегание революции вперед с последующим откатом», подразумевающей отступление революции, неясно просвечивает мысль о победе контрреволюции в 1920-30-е годы, получающая полное развитие во второй точке зрения на природу советского строя.
Вторая. Это было общество, идентичное капиталистическому, называемое обычно «государственным капитализмом».
Наиболее известны следующие работы сторонников этой концепции: Т. Клифф – «Государственный капитализм в России» (1948); III. Беттельхейм – «Классовая борьба в СССР» (т. 1 – 1974; т. 2 – 1977); А. Каллиникос – «Месть истории» (1991). О капитализме в СССР писали также А. Бордига, В. Райх, И. Валлерстайн и многие другие.
Революция 1917 года была либо буржуазной, либо потенциально социалистической, но потерпевшей неудачу в результате «термидора», осуществленного переродившимся партаппаратом или мелкой буржуазией. Соответственно, строй – результат успеха либо буржуазной революции, либо буржуазной контрреволюции.
Этой точки зрения придерживаются, как правило, троцкисты, отошедшие от взглядов Троцкого на природу СССР, и другие ультралевые на Западе и в нынешней России. Их догматизм – иной. Это не идеологическая предвзятость, а нетворческое следование марксизму, неумение оценивать явления, неизвестные классикам марксизма, с позиций духа, а не буквы исторического материализма и, как следствие, стремление согласовать факты с цитатами и подогнать под шаблоны.
Показательна позиция Криса Хармана (Социалистическая рабочая партия Британии), изложенная в работе «Как погибла революция» (1967). Революция 1917 года была пролетарской, но гражданская война привела к деклассированию пролетариата, проникновению в партию непролетарских элементов, урезанию внутрипартийной демократии и др. В этих условиях упрочилась власть аппарата. «Нет сомнения в том, что к 1928 году власть в России захватил новый класс» [571]. Но в объяснении происходящего мысль К. Хармана дает догматический сбой: произошла контрреволюция. Новый класс реставрировал старый строй. В СССР существовал «госкапитализм».
Однако этот капитализм явно выигрывает при сравнении с дореволюционным. Для Троцкого контрреволюция была чисто надстроечным явлением, поэтому прогрессивность советского строя ему понятна. Для сторонников «госкапитализма» эта проблема неразрешима, поэтому они ее, как правило, просто игнорировали.
Но не все. Ультралевые коммунисты Германии и Нидерландов 1920-1930-х годов, называвшие себя «коммунисты Советов» (в противовес «партийным» коммунистам), вели на эту тему обширные дискуссии.
Нидерландский «левый коммунист» Антони Паннекук (1873-1960), один из антигероев книги Ленина «Детская болезнь левизны в коммунизме», полагал, что «революция имеет двойственный характер, так как с одной стороны, она уничтожает феодализм, чтобы открыть дорогу развитию капитализма в деревне, а, с другой стороны, в городах она является пролетарской и ликвидирует капитализм. Русская революция “есть компромисс между двумя революциями"» [572]. Если у Дойчера две революции проходят последовательно, сливаясь в одну незавершенную перманентную, то здесь они идут параллельно.
Постепенно «коммунисты Советов» пришли к выводу о том, что «российский пролетариат упустил свое государство»; революция 1917 года стала рассматриваться ими как буржуазная (Г. Вагнер. «Тезисы о большевизме» (1934) [573]).
При этом немецкие «коммунисты Советов» считали госкапитализм высшей и последней стадией мирового капитализма; нидерландские – чисто российским явлением. И те, и другие не отрицали его прогрессивности: немцы – для всего человечества, голландцы – для России.
Паннекук писал в программной статье своей группы «Государственный капитализм и диктатура» (1936): «В России буржуазия была уничтожена революцией, и ее власть перестала существовать. Государственный капитализм смог утвердиться из-за отсутствия сильной буржуазии» [574]. Паннекук считал государственный капитализм в СССР прогрессивным явлением и результатом революции.
Как нетрудно заметить, понятия «буржуазия» и «капитализм» становятся у Паннекука равнозначными понятиям «эксплуататорский класс» и «эксплуататорский строй» – либо вообще теряют смысл.
В самое последнее время определение революции 1917 года как буржуазной встречается у известного нам А. И. Колганова [575] и доктора экономических наук М. И. Воейкова [576], идущих по следам Паннекука и его единомышленников. А. И. Колганов считает базисом советского общества «пеструю смесь добуржуазных, раннебуржуазных, зрелых капиталистических» отношений, «сквозь которые пытались прорасти отдельные ростки социализма»; М. И. Воейков – буржуазные производственные отношения «в своеобразной форме».
«Коммунисты Советов» обошлись без изобретения контрреволюции – сама революция была буржуазной. Это придает их концепции большую, чем у троцкистов, логичность.
Поиски же источника прогрессивного «государственного капитализма» в контрреволюции дают простор самым экстравагантным построениям, что можно видеть на примере взглядов доктора экономических наук А. В. Соловьёва, автора книги «Этюды о капитализме в России в XX веке» (1995) и многих статей.
Так как в России к 1917 году не было капитализма, именно утверждение последнего было главной задачей развития России в XX веке. С этих позиций оценивается Октябрьская революция.
«Но если революция не буржуазная, но и не пролетарская, то какая же она? Выбор невелик: либо буржуазно-демократическая, либо – чисто крестьянская (пугачевшина). Третьего не дано» [577].
Возобладало второе (пугачевщина). Сочетание буржуазно-демократических целей и мелкобуржуазных средств привело к тому, что в СССР возникла «диктатура мелкой буржуазии при крупном современном производстве» [578]. Во время НЭПа столкнулись диктатура рабочих и диктатура крестьян. Последняя победила. Сталин – Пугачёв XX века, окрестьянивший страну. «С 1936 года мелкая буржуазия – "духовные крестьяне" – восходила к власти, в 1991-1993 годах армия помогла ей сбросить социалистический камуфляж» [579].
Таким образом, историю России направляла мелкобуржуазная стихия. Как и в случае с якобинцами, проблема классовой сущности госаппарата подменяется проблемой происхождения людей, составляющих аппарат. Это отступление от исторического материализма. То, что подобное отступление допускал и Маркс, сочтя возможную диктатуру бывших пролетариев диктатурой пролетариата, не делает ошибку простительной.
С этой точки зрения неважно, что мелкая буржуазия не может как класс владеть крупной государственной собственностью. Владеют люди, проникнутые ее духом. Не крестьяне, так «духовные крестьяне». Правда, это уже идеализм, но автору это тоже не важно. Как все-таки удалось построить развитый капитализм в условиях «крестьянского термидора» – вообще неизвестно, как и то, чем отличается «мелкобуржуазный СССР» от нынешней «мелкобуржуазной России». А. В. Соловьёв считает различия чисто количественными.
Последнее – характерная слабость догматических сторонников «капиталистичности» СССР. Когда в 1990-е годы капитализм действительно вернулся, стало очевидно – хотя бы по социальным катаклизмам, сопровождавшим его возврат – что это не тот строй, который существовал в СССР.
Но, конечно, догматизм не сдается фактам. Последний пример – брошюра Интернационального Коммунистического течения «Упадок капитализма» (2001). Как ясно из заглавия, авторы видят в современном мире только один общественный строй – капитализм – и одну форму развития – упадок; все события рассматриваются как проявления упадка капитализма.
Россия считается страной, однотипной с западными, поэтому сделан вывод о вступлении СССР после победы буржуазной контрреволюции (1927-1928) в стадию империализма. Вторая мировая война велась империалистическими державами за передел мира. Защита от агрессии – уловка буржуазной пропаганды. Разницы между СССР, США и Третьим Райхом нет (очевидно, между Китаем и Японией – тоже). СССР – не первая освободившаяся колония, а такой же враг зависимых стран, как их колониальные хозяева. Впору счесть распад СССР большой победой «третьего мира»: одним врагом меньше.
И действительно, мысль авторов идет к этому. Кризис капитализма 1970-1980-х годов ударил по самым слабым его звеньям – сначала по «обанкротившимся странам третьего мира» (Мексика, Аргентина и др.), затем – по СССР и его сателлитам. Их крушение – разрушение «капиталистической периферии, ее рынков и должников» [580].
Следовательно, капиталистическая система ослабела после краха СССР, потеряв рынки и должников. Как же такое случилось? Может быть, в РФ буржуазия отстранена от власти? Нет, авторы признают, что в СНГ и Восточной Европе существует капитализм, притом Россия низведена до уровня второразрядной державы. Дальше говорится о незаинтересованности буржуазии Запада в экономической реконструкции стран Восточной Европы, и это – чистая правда. Но где здесь доказательство ослабления, а не усиления капитализма? Потери, а не приобретения им своей периферии? Упадка, а не реванша? Где доказательства существования капитализма в «Восточном блоке» до, а не после 1989-1991 годов? Их нет и не будет.
Понять историю XX века с этой позиции невозможно: везде властвует империализм, не несущий никакого прогресса (Китай – не исключение [581]). «Вывести Россию из состояния отсталости может только мировая революция пролетариата» [582]. Раз ее нет, значит нет никакого прогресса, никакого преодоления отсталости. Отсюда один шаг до осуждения индустриализации, два – до одобрения действий Пол Пота, три – до признания непобедимости капитализма. Не сделав этих шагов, авторы остались вообще без позитива, равномерно осудив все существующее. Это бесперспективный путь. Уравнивание плохого с худшим ведет только к оправданию худшего: «"Демократия"… не имеет коренных отличий от прочих форм капиталистической диктатуры, таких, как сталинизм и фашизм» [583]. Не смутило их и то, что человек, первым вставший на эту точку зрения – бывший генсек ИКП Амадео Бордига (1889-1970) – был отпущен фашистским правительством из тюрьмы за безвредность.
Концепция «госкапитализма» (капитализма без буржуазии) в любом варианте не выдерживает сопоставления с фактами. Общество, где нет распределения по капиталу, не может быть названо капиталистическим. Эксплуатация может быть некапиталистической, и нет никакой необходимости искать капитализм всюду, где она есть.
Место Октябрьской революции в истории с этой позиции также непонятно. Капитализм до 1917 года, капитализм – после. Была ли революция?
Наиболее последователен И. Валлерстайн, отрицающий факт революции. Менее последовательны те, кто считает революцию буржуазной или двойственной: переход от одной фазы капитализма к другой не является социальной революцией. Представление о «буржуазной революции, свергающей власть феодалов, чтобы расчистить путь капитализму» выдает непонимание природы зависимого капитализма, где нет антагонизма между буржуазной и небуржуазной частями «верхов». И совсем непоследовательны изобретатели контрреволюции. Ведь им надо доказать, что она свергла социализм. Когда же и как долго он существовал? Во время гражданской войны? НЭПа? Если же его не было, то нечего было свергать, нечего было упускать российскому пролетариату – власть ему никогда не принадлежала.
В целом, достижения и недостатки этой позиции зеркально противоположны достижениям и недостаткам предыдущей. Сторонники «госкапитализма» видят тупиковость, историческую обреченность советского общества, но, считая ее результатом контрреволюции, не видят ни закономерности, ни прогрессивности его возникновения и развития. Контрреволюция 1991 года для них – простое продолжение «советского термидора»; качественный скачок вниз также остается незамеченным. Возможен даже такой взгляд: события 1989-1991 годов - «политическая революция, совершенная одной частью правящего класса против другой его части» [584]. Где искать «другую часть» номенклатуры, не желавшую реставрации капитализма, автор не указывает. Так же рассуждает А. Каллиникос: «революционный сдвиг от государственного капитализма к транснациональному» [585], не социальная, а политическая революция, ведущая страны бывшего «второго мира» к положению Латинской Америки. Такой переворот надо было назвать контрреволюцией, чему мешает как раз представление о капитализме до 1989-1991 годов.
Стоящая особняком позиция «коммунистов Советов» является переходной к третьей точке зрения на природу советского строя.
Третья. Это было общество, параллельное капиталистическому, индустриальное общество иного типа.
Этой точки зрения придерживались как марксисты (троцкисты Б. Рицци и М. Шахтман; У. Мелотти) и близкие к марксизму ученые (К. А. Виттфогель), так и противники марксизма (У. Ростоу, Р. Арон, Б. Мур); сущность советского строя глубже была понята первыми.
Нельзя также не упомянуть писателя-анархиста Виктора Сержа (настоящая фамилия – В.Л.Кибальчич) (1890-1947), начавшего критику большевизма «слева» еще во время революции, участником которой он был, и, очевидно, первым применившего к советскому строю термин «тоталитаризм»: «Мы являемся свидетелями формирования новой системы производства, правления и эксплуатации человека человеком, которая не была и не является ни капиталистической, ни социалистической; системы, которую следует назвать новым термином и которую… можно назвать только тоталитарной» [586].
Начало научной разработке проблемы положила книга Бруно Рицци (Ридзи) (1910-1977) «Бюрократизация мира» (1939). Затем последовали: М. Шахтман – «Бюрократическая революция» (1941); К. Виттфогель – «Восточный деспотизм. Сравнительное исследование тотальной власти» (1951); М. Джилас – «Новый класс» (1957); новые книги Б. Рицци «Упадок античности и феодальная эпоха» (1969), «Социализм от религии к науке» (1970); «Ребяческий социализм» (1970); У. Мелотти – «Маркс и третий мир. За многолинейную схему исторического развития» (1972); Р. Баро – «Альтернатива. К критике реально существующего социализма» (1977) и другие [587].
Из отечественных работ, кроме упомянутой статьи Ю. И. Семёнова «Россия: что с ней случилось в двадцатом веке» (1993), положения которой затем развиты в книгах «Философия истории» (1999) и «Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества» (2001), можно отметить интересную именно в этом плане книгу В. Е. Бугеры «Собственность и управление» (2003).
Как правило, каждый из авторов применял свой собственный термин: «бюрократический коллективизм» (Б. Рицци), «восточный деспотизм» (К. Виттфогель) и т. д. Суть же едина: номенклатура – это класс- собственник. Не было буржуазного перерождения, было рождение нового класса эксплуататоров и нового строя, схожего или тождественного с «азиатским способом производства» у Маркса.
Большинство авторов ограничилось констатацией возникновения нового строя и описанием его основных черт. О теории неополитаризма можно говорить только применительно к взглядам Ю. И. Семёнова.
Немарксистские авторы, называя советский строй «коммунизмом», считали его одним из вариантов модернизации отсталых обществ, созданным «модернизационной», крестьянски-интеллигентской революцией. Отличие от капитализма – в ценностях, на которых базируется этот строй. Поскольку эталон Современности для либералов – капитализм Запада, логичен вывод Т. фон Лауэ: советский тоталитаризм – «не более, чем карикатурное эхо западного государства и общества, лучшая копия, возможная в российских условиях» [588].
Приоритет в выдвижении этой идеи, очевидно, следует отдать Н. А. Бердяеву (1874-1948), утверждавшему в работе «Истоки и смысл русского коммунизма» (1937), что в СССР существует особый строй, именуемый им то «государственным капитализмом», то «коммунизмом», при котором «привилегированным классом» является «новая советская бюрократия» [589], «высшей ценностью признаются не интересы рабочих… а сила государства», но который «представляется продолжением дела Петра Великого» [590]. Немало места в книге H.A. Бердяева уделено справедливой констатации некритического усвоения русской интеллигенцией западных идей. Идеи для Н. А. Бердяева – движущая сила истории, поэтому истоки русского коммунизма – в русском восприятии идей марксизма, в их, используя выражение Т. фон Лауэ, «карикатурном эхе».
Теперь схожих взглядов придерживается и часть отечественных авторов патриотической ориентации – конечно, оценивая самобытность СССР положительно. «Социальный переворот 1917 года народ поддержал в силу того, что большевики предложили вместо либеральной модели модернизации общества общественный строй, сохраняющий фундаментальные ценности российского общества» [591]. Революция вела к модернизации без вестернизации. Термин «модернизация» продолжает свою эфемерную жизнь, лишаясь всякого смысла: если есть разные модернизации, т. е. и разные Современности; иначе говоря, нет Современности как стадии истории.
Б. Ю. Кагарлицкий в книге «Реставрация в России» (2000) говорит о «модернизации» как главном результате революции 1917 года и, одновременно, подчеркивает отличие СССР от стран Запада. Как ни странно, главным признаком советского общества он считает «деклассированность всех классов», тут же признавая «этакратию» классом-государством. Знаменателен вывод: «Эта система не имела ничего общего с "царством свободы"… Но миллионы людей, истерзанных войнами и привыкших ежедневно бороться за физическое выживание, воспринимали ее как высшее выражение социальной справедливости. Более того, не будучи социалистической, она безусловно опиралась на целый ряд социалистических принципов в своей теории и практике. Именно это предопределило серьезные успехи Советского Союза на ранних этапах его истории» [592].
В любом случае неизбежен вопрос: более или менее прогрессивным было советское общество по сравнению с капиталистическим? Неизбежен и ответ: менее. В противном случае пришлось бы признать его посткапиталистическим.
Потенциальная прогрессивность советского строя виделась в возможности перехода к новой стадии истории: коммунизму для марксистов (У. Мелотти) или стадии массового потребления для сторонников концепций модернизации (У. Ростоу). Р.Арон допускал как такой исход (конвергенцию), так и революционное свержение советского строя «снизу», считая последнее почти невероятным.
Поражение СССР в «холодной войне» и его последующий крах, казалось бы, ставят точку в спорах.
Однако возникает опасность непонимания реального значения Октябрьской революции 1917 года и ее результатов. Выходит, что результатом был регресс, тупик, революция потерпела поражение.
Так считал Б. Рицци, не отказавшийся, впрочем, от идеи построения бесклассового общества. Карл Август Виттфогель (1896-1988), в отличие от Рицци, пришел к выводу о тшетности попыток преодоления капитализма. Тем же завершилась эволюция взглядов Макса Шахтмана (1903-1972). С Шахтманом полемизировал Троцкий в своей последней (так и не изданной в России) книге «В защиту марксизма» (1940). И Троцкий, и Шахтман считают, что нет прогресса без социализма. Шахтман, не видя в СССР социализма, не видит и прогресса; Троцкий, видя прогресс, стремится увидеть и социализм.
Взгляд на СССР как на «параллельное» капитализму общество, будучи доведен до абсурда, переходит в иную, последнюю, наиболее экзотическую точку зрения на природу советского строя.
Четвертая. Это было общество, предшествующее капитализму, докапиталистическое – «азиатское» или феодальное. Строй – результат «азиатской» или феодальной контрреволюции.
Первым этот взгляд сформулировал в 1922 году П. А. Сорокин в работе «Современное состояние России», говоря о «буквальном повторении хозяйственной системы древней Ассиро-Вавилонии, древнего Египта» [593] и т. д.
Такова позиция советских и восточноевропейских диссидентов либерального толка и их постсоветских наследников. Наиболее яркие отечественные ее представители: М. С. Восленский – «Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза» (1980); Е. Н. Стариков – «Общество- казарма от фараонов до наших дней» (1990, опубликована в 1996). К этому же направлению примыкает и избыточно эмоциональное произведение математика И. Р. Шафаревича «Социализм как явление мировой истории» (1977), основной пафос которого – в утверждении несовместимости социализма с жизнью как таковой.
Само собой, в регрессивности советского строя убеждены нынешние российские либералы из числа бывших советских обществоведов. Например, доктор исторических наук А. В. Кива, утверждавший в книге «Социальные революции на исходе века» (1992), что «государственно-ничейная собственность» была «двумя шагами назад» по сравнению с капиталистической [594]. Революция оказывается «преждевременной». Это все то же «забегание революции вперед», только оцениваемое отрицательно. (Книга А. В. Кивы взята мною в качестве зеркала отечественного либерализма. Теоретическая разработка проблем революции в ней отсутствует, однако мировоззрение выражено очень ярко.)
Сторонники данной точки зрения, стремясь в меру своего разумения защитить марксизм от большевизма, часто цитируют высказанную в полемике с народниками мысль Г. В. Плеханова о том, что «совершившаяся революция может привести к политическому уродству, вроде древней китайской или перуанской империи, т. е. к обновленному царскому деспотизму на коммунистической подкладке» [595], так что можно говорить о своеобразном неоменьшевизме, благими намерениями которого, как и старого меньшевизма, вымощена дорога к защите капитализма.
Аргументация сторонников идеи «Октябрьской контрреволюции» наиболее систематически изложена М. С. Восленским. Россия к 1917 году была феодальной страной; революции 1905-1907 годов и февраля 1917 – «антифеодальные» (автор избегает термина «буржуазные»); Октябрьская революция «открыла эру старательного уничтожения всех капиталистических, т. е. антифеодальных элементов в России. Она оказалась, таким образом, объективно не продолжением антифеодальной революции», а «Октябрьской контрреволюцией», «реакцией феодальных структур» [596].
Загнав себя и читателя в рамки дилеммы «капитализм-феодализм», М. С. Восленский приходит к выводу, что большевики спасали устои феодального общества, а Белое движение стремилось продолжить антифеодальную революцию. Поскольку феодальная реакция большевиков победила, антифеодальная революция по-прежнему стоит в повестке дня. «Проблема нашего времени состоит не в том, что капиталистическая формация уже исчерпала себя, а в том, что феодальная формация еще не полностью исчерпала все возможности продлить свое существование» [597]. Одним словом, как гласит название последнего раздела книги, «после номенклатуры – свобода».
Аналогична позиция Е. Н. Старикова в книге «Общество-казарма от фараонов до наших дней». С точки зрения автора, в России всегда господствовал азиатский способ производства, лишь в конце XIX – начале XX века дополненный «ростками» капитализма. О зависимом развитии ни М. С. Восленский, ни Е. Н. Стариков не осведомлены, поэтому капиталистический путь для них тождественен западному. Естественно, отказ от этого пути – регресс. «Имело место не пролетарское и даже не просто люмпенское отрицание капитализма… а отрицание его сельским паупером дотоварного типа. В строго терминологическом смысле слова это была контрреволюция архаичных азиатских структур, предпринятая в ответ на столыпинскую революцию. Отрицанию подверглись рынок, частная собственность, право, свобода личности, демократия, гражданское общество, т. е. все то, что в совокупности составляет европейскую парадигму» [598]. Странно, но факт: автор убежден, что к власти в 1917 году пришли люмпены – «военно-монашеский орден деклассированных революционеров» [599]. Если согласно А. В. Соловьёву страной управляли «духовные крестьяне», то согласно Е. Н. Старикову, насколько можно понять – «духовные люмпены». На их приходе к власти изложение истории России в данной книге обрывается, потому что согласовать тезис о власти люмпенов с реальной историей СССР невозможно.
Неловко даже напоминать о 100 %-й грамотности населения, бесплатной медицине и образовании, победе в войне и о том, что на Западе СССР безоговорочно относили к богатой части современного мира [600]. Где здесь регресс? К таким ли последствиям может привести власть «сельского паупера дотоварного типа»? Разве регресс – независимость России-СССР, избавившейся от долговой кабалы? Из аграрной страна стала индустриальной; более того – второй сверхдержавой мира. Это уровень, до которого наша страна не поднималась ни до периода неополитаризма, ни после, когда стремление догнать по уровню жизни Португалию официально декларируется как цель весьма отдаленного будущего. С учетом того, что ВВП на душу населения в Португалии – 18 000 долл. на человека в год, а в России – 8 500 [601], цель следует признать утопической. Хотелось бы напомнить, что если РСФСР в 1990 году по данному показателю находилась на 44-м месте в мире, то Россия в 2000 году – на 90-м [602].
Английский писатель Джон Бойнтон Пристли (1894-1984), посетивший СССР в 1946 году, заметил: «Россия похожа на великана, который отправился в школу» и, приведя цифры тиражей классической художественной литературы, заключил: «Если это тьма, покажите мне свет» [603].
Тиражи росли вплоть до развала СССР и возвращения России в цивилизованный мир, после чего началось их стремительное падение. (2 305 000 000 экземпляров в 1990 году [604] и 130 000 000 – в 2003-м, причем 77 % из них – детективно-фантастически-любовный словопомол [605].) Если это свет, покажите мне тьму.
Идеализировать достижения периода неополитаризма не стоит: общество оставалось классовым, со всеми присущими классовому обществу антагонизмами; так, с крестьянством номенклатура поступила так же, как на Западе поступала буржуазия, «переняв от нее гегемонию» и методы ее осуществления, однако прогрессивность индустриализации несомненна. Аграрное общество в современном мире обречено на зависимость от Запада.
Следствием революционного завоевания независимости стала двухполярность мира, ограничивающая власть капитала на Земле, пусть даже властью номенклатуры над другой ее частью. И это тоже результат, имеющий всемирно-историческое значение.
Теперь, после исчезновения силы, сдерживающей капитализм, его агрессивность колоссально возросла, что и почувствовали на себе народы зависимых стран и «стран-изгоев». Они утратили не просто поддержку второй сверхдержавы, они утратили пример революционной победы над зависимостью, хотя не над эксплуатацией вообще.
Из сказанного выше следует признание Октябрьской революции 1917 года социальной революцией, свергнувшей зависимый капитализм, существовавший в России.
По сравнению с капитализмом Запада советский политаризм был бы регрессом. Но революция 1917 года произошла не на Западе, а в зависимой стране. По сравнению с зависимым капитализмом советский политаризм был прогрессивен, обеспечив гигантский рывок в развитии производительной силы России-СССР. Это дает основания считать, что в 1917 году произошло не просто восстание, а революция, смена одного строя другим, более прогрессивным.
В 1991 году произошла контрреволюция, реставрировавшая в России и других странах, возникших на обломках СССР, зависимый капитализм и тем лишившая их независимости. Тогда, а не 1917 году, переворот ускорил регресс, факт которого теперь не могут отрицать даже либералы, как упомянутый А. В. Кива, фактически признавший, десять лет спустя, превосходство советского строя над зависимым капитализмом: «Шоковая терапия и сопровождавшая ее дикая приватизация привели к развалу экономики России… началась тотальная деградация важнейших структур и сфер жизнедеятельности» и т. д. [606]
Вывоз капитала из России в 2004 году составил 2 трлн 768 млрд руб. (97 млрд долл.), что равно расходной части федерального бюджета. Сюда входят не только выплаты по внешнему долгу и вывоз частного капитала, но и вложенные в иностранную валюту и иностранные ценные бумаги и хранящиеся в иностранных же банках золотовалютные резервы и средства Стабилизационного фонда. «Россия продолжает финансировать экономику развитых западных государств», – пишет, приведя эти цифры, обозреватель «Независимой газеты» [607]. Неудивительно, что 88,2 % россиян находятся за «международной» чертой бедности, установленной для стран, переживающих переходный период (4 доллара в день) [608].
К настоящему времени в России реставрирован строй, существовавший до революции 1917 года. Даже правительственная «Российская газета» констатирует: «Исторические параллели потрясают. Доля крупной буржуазии, данные по дифференциации доходов совпадают. Между бедными и богатыми и тогда, и сейчас – пропасть. Теперь наш крупный бизнес соответствует дореволюционной модели» [Панов Е. Сегодня мы живем на уровне 1913 года. Соотношение бедных и богатых в России с тех пор не изменилось. Интервью с заместителем директора Центра уровня жизни Минтруда РФ В. Литвиновым][609]. В интервью с заместителем директора Центра уровня жизни Минтруда РФ В. Литвиновым употребляются термины вроде «клонирование социально-экономического генотипа», но в этих биологизмах нет необходимости, произошла контрреволюция.
Итак, Россия в двадцатом веке пережила и победу революции, и победу контрреволюции. Данная точка зрения последовательно проведена в названных выше работах Ю. И. Семёнова. Революцию он характеризует как «рабоче-крестьянскую», т. е. только со стороны движущих сил, а не характера, или как «антикапиталистическую», «социорно-освободительную», т. е. с деструктивной стороны характера. Полагаю, что с конструктивной стороны характер должен быть определен как неополитарный.
Проблема революций в других периферийных странах
Непонимание сущности Октябрьской революции сказалось на оценке революций в «третьем мире». Его страны считались отставшими, а не зависимыми; их строй характеризовался как феодальный или сохраняющий феодальные пережитки; соответственно, считалось, что им открыты две дороги: к социализму и к капитализму. Первый путь – путь революции «снизу» под руководством просоветской партии; второй – путь реформ под руководством прежней прозападной элиты. Эту иллюзию разделяли и у нас, и на Западе, и в самом «третьем мире» не только до появления концепций «зависимого развития», но и после.
Определить революционную силу при таком подходе было столь непросто, что иногда ее объявляли ненужной: «Реальная картина социальной революции XX века так часто не совпадает с традиционной схемой… что ставит исследователя в тупик. Скажем, революция без революционного класса, но при наличии революционной идеологии и организации революционеров. Явление это не ново… однако сейчас стало в известном смысле нормой». Развивая свою мысль, М.Я. Гефтер предлагал отказаться от «однозначных определений» любых революций «третьего мира» [610].
В этой теоретической капитуляции был свой резон. Игнорирование иной природы капитализма зависимых стран приводило к бесплодным схоластическим классификациям их революций. Споры, которые велись вокруг понятий «национально-освободительная революция», «национально-демократическая революция», «народно-демократическая революция» (этот термин – абсолютная тавтология [Одно из определений этой революции называет ее «антиимпериалистической, антифеодальной, антифашистской, национально-освободительной, демократической». Такое разнообразие признаков маскирует бессодержательность термина.])[611], «буржуазно-демократическая революция», естественно, ни к чему не привели. Это признается и в итоговой для советских исследований революций «третьего мира» книге «Национально-демократическая революция: сущность и перспективы» (1990) [612].
Но выход авторы, несмотря на знакомство с концепциями зависимости, ищут по-прежнему в утверждении запаздывающего, а не зависимого развития «третьего мира». Капиталистические страны делятся на страны первичной (западной), вторичной (Россия, Япония, Греция, Бразилия и др.) и третичной (все остальные) моделей капитализма. Признаки вторичной и третичной модели – «запаздывание» и «альтернативность» (возможность перехода к социализму). В третичной они выражены в более резкой форме.
Для первичной модели характерны классические буржуазные революции и «буржуазно-демократические»; для вторичной – «буржуазно- демократические» и «социалистические»; для третичной – «национально-освободительная», «национально-демократическая», «народно-демократическая» революции, анализу которых и посвящена статья редактора сборника Г. Ф. Кима (1924-1989), но о которых он ничего внятного сказать не может [613].
Остальные авторы также избегают однозначных суждений. И это понятно: все возможные революции в странах «третьего мира», оцениваемые по изложенной выше схеме, призваны преодолеть расстояние между запоздавшим капитализмом, опутанным феодальными пережитками, и реальным социализмом. Каждая революция отмечает новую стадию пути. Обоснованию этой идеологической задачи были подчинены все наши исследования «третьего мира», но к 1990 году образцовость СССР стала сомнительной, а надуманность стадий – несомненной. Осталось только признавать, что проблемы трудны, а пути их решения многообразны.
Характер Иранской революции 1978-1979 годов – последняя из проблем изучения революций, решавшихся и не решенных по-старому: время подведения итогов Иранской революции совпало с концом СССР.
Был ли переворот в Иране прогрессивен? Революция, приведшая к власти часть прежних «верхов», не была для истмата социальной революцией. В современном мире признавалась борьба лишь двух сил – социализма и капитализма; первый революционен, второй контрреволюционен. Социальная революция может быть либо социалистической, либо ее первой фазой: «буржуазно- ("национально-) демократической"». Данные определения применялись к переворотам, не уничтожившим буржуазию и установившим просоветский, но антикоммунистический режим (Египет, Ирак). Но иранский режим был агрессивно антисоветским и подавлял рабочее движение. Поэтому поиск определения шел неизбежным путем: «упущенная возможность» [614] социалистической революции, «реакционная революция» [615], наконец – контрреволюция [616]. Прогрессивность переворота отрицалась: за кровью, пролитой новой властью, незамеченным оставалось завоевание независимости, что до обидного напоминало восприятие многими левыми на Западе нашей революции 1917 года.
Такая постановка вопроса расходилась с фактами, что не могло устроить востоковедов. Но вместо марксистского решения проблемы сущности строя послереволюционного Ирана было предложено нечто иное: революция как духовное («социокультурное») явление. Это положение в качестве новой (для нашей науки) методологии изучения революций выдвинуто доктором философских наук K.M.Кантором в 1987 году [617], а к Ирану вскоре применено известным нам С. Л. Агаевым.
В Иранской революции он увидел «протест против ценностей “общества потребления" и потребительской психологии, стремление к духовной деколонизации и национально-культурному самоутверждению» [618] и т.д.
Вот какие «действительные задачи» решала эта революция. Вопрос о сущности строя, установленного благодаря ей, теперь вообще решать не нужно: она совершилась в сфере духа. Общество растворяется в культуре, борьба классов – в борьбе ценностей, социальная революция – в абстрактном процессе освобождения человека. Несмотря на дежурные заверения обоих авторов о творческом развитии марксизма, материализм здесь не найти даже под микроскопом. Критерий прогресса тоже отсутствует: выбор ценностей («либеральные», «традиционные» и др.) и оценка их победы без связи с общественным строем – дело эмоций. Догматизм сменился откровенной ненаучностью.
Так советское обществоведение исчезло в ходе дискуссии под напором пришедшей с Запада эклектики.
Как изучается в современной России проблема революции
В современной российской философии и социологии проблема революции фактически не ставится. Это логично, так как ни современная западная, ни русская религиозная философия, ставшие теперь образцами для подражания, по этой проблеме не могут сказать ничего, а взамен в качестве локомотива истории способны предложить либо реформы, либо мистицизм личного самосовершенствования.
Единственная книга последнего десятилетия, затрагивающая вопросы теории революции, написана двумя высокопоставленными чиновниками – заместителем генерального директора Фонда реструктуризации предприятий и развития финансовых институтов И. В. Стародубровской и руководителем Рабочего центра экономических реформ при Правительстве РФ (ныне – ректор Академии народного хозяйства при Правительстве РФ) В. A. May, экономистами по специальности. Она издана в 2001 году на английском и русском языках в Оксфорде и Москве, посвящена М. С. Горбачёву и Е. Т. Гайдару и носит название «Великие революции: от Кромвеля до Путина»,
По форме это попытка привить на отечественной почве идеи западной «социологии революции» в «структурном» варианте. Круг предшественников очерчен вполне определенно – А. де Токвиль, С.Хантингтон, Б. Мур, Т. Скокпол, Т. Гарр, К. Бринтон и другие. Авторы не скрывают импортный характер изложенных мыслей, безмятежно признаваясь в трудности перевода ключевых терминов, употребленных в английском издании ("challenges" и "constraints"), на русский язык [619]. Перевод, впрочем, нареканий не вызывает – понять задачу авторов просто.
Она заключается не только и не столько в создании новой версии «социологии революции», сколько в идеологическом оправдании деятельности политиков, которым посвящена и которыми, как подчеркивают авторы, вдохновлена книга. Историческая прогрессивность их курса, вера в которую побудила авторов щедро рассыпать по страницам книги комплименты М. С. Горбачёву и Е. Т. Гайдару и даже подвигла на признание: «Все недостатки книги могут быть отнесены исключительно на счет ее авторов» [620] (имеется в виду: но не кумиров) – вот стержень книги.
Следовательно, мы имеем дело не с позицией Стародубровской-May, а с выраженной ими позицией Горбачёва-Гайдара, которая заключается в том, что их правление стало для СССР-России социальной революцией.
Всемирная история периода «от Кромвеля до Путина», увиденная с этой позиции, выглядит следующим образом. Революции не происходят в «стабильных обществах», т. е. до капитализма и в нынешних капиталистических обществах. Они происходят при модернизации и «связаны с феноменом экономического роста» [621] при «кризисе роста». Таковых в истории было три:
– кризис ранней модернизации при переходе к экономическому росту;
– кризис зрелого индустриализма, «выплеснувший на поверхность противоречия массового промышленного производства» [622];
– кризис ранней постмодернизации при переходе к постиндустриальному обществу.
Первый кризис имел место в Англии XVII века, в России второй половины XIX века, в Китае второй половины XX века.
Такая постановка вопроса означает утверждение параллельного развития всех отдельных обществ – как у Ростоу. Но уже при обращении ко второму кризису она дает сбой: «В отличие от первого, кризис зрелого индустриализма, проявлявшийся в развитых странах с конца XIX века и достигший своего пика в период Великой депрессии, был искусственно перенесен и на страны, где еще не сложилось зрелое индустриальное общество, интернационализирован и синхронизирован» [623].
Третий кризис всеобщ – это начало научно-технической революции. Необходимым для ее успеха общественным строем считается капитализм, поэтому для некапиталистических стран стоит задача перехода к капитализму («либерализации»), чему мешает «тоталитаризм».
Если общественные институты способны адаптироваться к новым требованиям, кризисы могут быть преодолены эволюционным путем, в который включаются реформы, революции «сверху» и оккупация более передовыми странами. Если неспособны (если есть «встроенные ограничители», по терминологии авторов) – происходит революция.
«Встроенные ограничители» для первого кризиса – «оставшиеся от традиционного общества методы регулирования производства и торговли», сословное деление, абсолютизм; для второго – «крайности монополизма», отсутствие механизмов социального компромисса; для третьего – авторитаризм и тоталитаризм. Их преодоление – революция. Для первого и третьего кризисов - либерализационные революции, для второго – мобилизационные.
Что можно сказать об этой схеме исторического процесса? «Кризисы роста», выделенные авторами – явления разного порядка. Ни одна страна не прошла их один за другим. Не были они и стадиями истории человечества в целом, потому что каждый из них – набор принципиально различных явлений.
«Первый кризис» – либо переход к капитализму (буржуазные революции в Англии и Франции), либо переход к зависимому капитализму (Россия второй половины XIX века), либо свержение зависимого капитализма (Китай второй половины XX века). Свести «первый кризис» к индустриализации невозможно, так как в России она завершилась уже после Октябрьской революции, т. е. в результате «второго кризиса», а не «первого».
«Второй кризис» – либо момент эволюции западного капитализма (Великая депрессия и реформы Ф. Рузвельта, «фашистские революции»), либо свержение зависимого капитализма (Октябрьская революция).
«Третий кризис» – либо НТР на Западе, либо реставрация зависимости вне Запада.
Эти разнородные события выданы за этапы прогрессивного развития, что является полным собранием возможных ошибок: здесь и априорное восприятие капитализма как вершины прогресса, и отсутствие критериев прогрессивности перемен, и отождествление западного и зависимого капитализмов, и сведение революции к восстанию «снизу», а революции «сверху» – к реформе (общее для истмата и «социологии революции»).
Соответственно, то, что с этой точки зрения отнесено к революциям, не всегда является ими.
Революция определяется как «социальная трансформация общества, осуществляемая стихийно, в условиях слабой государственной власти, неспособной контролировать происходящие события и процессы» [624].
Слабость государственной власти вызвана «фрагментацией общества», открытие которой авторы считают своим вкладом в теорию революции. Это «резкое усложнение социальной структуры общества, вызванное размыванием границ и размежеванием интересов в рамках традиционных классов и групп, а также возникновение новых социальных сил, не вписывающихся в прежнюю систему» [625].
Проще говоря, это обострение классовой борьбы, принимаемое авторами за ее возникновение. Классовый подход к проблеме революции отрицается как неприемлемый; взамен предлагается «фрагментация»: борьба идет не между классами, а между мелкими группами людей, принцип выделения которых не раскрыт [626].
Ход революционного процесса таков: кризис старого режима (провал реформ, резкое ухудшение экономической ситуации) – начало революции – приход к власти умеренных (утопизм, неспособность на жесткие меры) – кризис их власти и консолидация «консерваторов» (очевидно, контрреволюционеров) – приход к власти радикалов, жесткими мерами стабилизирующих экономику – кризис их власти – термидор (определение не дано) – приход постреволюционной диктатуры.
Спрашивается: ход каких революций описан этой схемой? Даже в обозначенных авторами временных рамках (без Нидерландской) сюда не подходят ни Американская, ни Китайская. В начале схемы можно уловить сходство с Английской и Российской 1917 года, но к концу остаются только Великая Французская и усиленно подгоняемые под ее шаблон события 1989-2000 годов в России. Цель ясна: облачить М. С. Горбачёва в мантию Людовика XVI, Е. Т. Гайдара – в парик Робеспьера, а В. В. Путина – в треуголку Наполеона, что отвечает видению своей исторической миссии первыми двумя персонажами, выигрышно смотрящимися на фоне потерявших головы прототипов.
Последнее абсолютно серьезно преподносится как доказательство более гуманного характера «революции постмодернизации»: «В условиях перехода к постиндустриальному обществу происходит общее возрождение гуманистических принципов, возрастает ценность человеческой жизни» [627].
С ненавязчивым цинизмом авторы забывают о стабильном сокращении численности населения России на 750 тыс. чел. ежегодно с 1992 года. Министр здравоохранения и социального развития РФ М. Зурабов недавно признал, что за последние 10 лет население России уменьшилось на 9 млн чел. [628]
Цена регресса уже превысила цену прогресса, заплаченную не только Францией в якобинский террор (40 тыс. погибших), но и СССР – в сталинский (примерно 4 млн. репрессированных по политическим статьям УК [799455 казненных, 2 634 397 осужденных к заключению и 413 512 — к ссылке с 1921 по 1953 годы. Умерло в заключении (политических и уголовных вместе) — примерно 1 600 000 чел.; в «кулацкой» ссылке — примерно 400 000. Формальная обоснованность репрессий в данном случае не важна: политаризм уничтожал сторонников социализма, капитализма и своих собственных под одними и теми же предлогами. Таким образом, прямая убыль населения в результате действий советского репрессивного аппарата — порядка 3 млн.][629]).
За что же платится эта цена? Где постиндустриальное общество, к которому привела нас «революция» 1990-х годов? Ответ готов. Результаты не совпадают с поставленными целями не потому, что цели были поставлены неадекватно, а потому что революция – стихийный непредсказуемый процесс.
«Как и в революциях прошлого, в России преобразования носили во многом стихийный характер, и их результаты не совпадали с теми целями, которые провозглашались властью. Однако это было связано не столько с неправильностью концептуальных построений или субъективными ошибками реформаторов, сколько с объективной логикой революционного процесса и слабостью государственной власти. Эта власть, как и в любой другой революции, не имела устойчивой социальной опоры и потому была неспособна проводить целенаправленную политику» [630].
Перед нами – наукообразный вариант фразы «хотели – как лучше, а получилось – как всегда», выдаваемой за закон истории. С началом революции все остальные законы истории отменяются и действует только этот. Посему никто из деятелей революционного времени не виноват в том, что получилось. Виновата «объективная логика революционного процесса». Вряд ли надо доказывать, что к реальному ходу революций – ни Великой Французской, ни других – все это отношения не имеет, а выдумано для того, чтобы оправдать недавних правителей СССР и России. Это их власть «не имела устойчивой социальной опоры» внутри страны, что не мешало ей «проводить целенаправленную политику» в интересах Запада.
Замечу также, что понимание революции как объективного (и познаваемого) процесса перехода к новой стадии истории, которое было заявлено авторами вначале, несовместимо с признанием непредсказуемости хода и результата революции.
Но это не смущает авторов, как и то, что впереди не видно ничего, кроме дальнейшей деградации. Они исполнены оптимизма. Да, имеет место «усталость общества». Но никто не просит общество проявлять активность и брать судьбу в свои руки. Напротив – пришло время постреволюционной диктатуры.
«Сила постреволюционной диктатуры – не в связи с базовыми общественными ценностями, а в способности временно преодолевать противоречия в интересах основных групп новой элиты и подчинять себе эти группы» [631]. Причина – в непреодоленной «фрагментации», т. е. классовой борьбе. Она окончится, когда наконец будет создано «стабильное общество».
Постреволюционная диктатура прогрессивна, к тому же в России, обещают авторы, в силу особо гуманного характера переживаемой нами революции, она «будет реализована в достаточно (для кого? - Г. 3.) мягких формах и быстро сойдет на нет» [632]. И что же тогда? Постиндустриальное общество? Революция наконец победила? Отнюдь.
«В условиях постреволюционной диктатуры не происходит окончательного восстановления сильного государства. За революцией следует период постреволюционной нестабильности, обычно охватывающей несколько десятилетий, и лишь по его завершении можно считать, что непосредственные последствия революционных катаклизмов преодолены» [633].
Когда можно считать преодоленными причины революции, как диктатура сходит на нет и сколько раз это происходит за период постреволюционной нестабильности, почему он кончается стабилизацией, а не распадом страны и не новой революцией – все эти вопросы даже не поставлены.
Ясно одно – нестабильность и диктатура пришли к нам всерьез и надолго, вплоть до постиндустриального общества.
Переход к нему в условиях политической нестабильности, перемежающейся с бонапартистской диктатурой – это такая теоретическая новинка, которая изумила бы Ж. Фурастье и других западных сторонников этой концепции. Но она рассчитана не на них, а на граждан России, которым опять предложено потерпеть и подождать, пока власть наконец сможет дать им счастье.
Можно констатировать теоретическую пустоту книги – следствие не субъективных качеств авторов, на что они намекнули с неуместным в научной работе кокетством, а ложности методологии, сочетающей поверхностность «социологии революции» и явную идеологическую фальсификацию истории. Социальный заказ на пропагандистскую («пиаровскую») работу авторами выполнен. Иных результатов нет.
Однако вряд ли эти идеи получат признание за пределами партий СПС и «Либеральная Россия». Желание оправдаться перед историей присуще тем силам, которые уже потеряли власть, а их круг узок и от реальной политики они далеки. Также сомнительно, что идеология «либеральной революции» (именно как революции) будет развиваться дальше вне круга крайних либералов.
Приведу примеры. Сопредседатель партии «Либеральная Россия» Б. А. Березовский утверждает в «Манифесте российского либерализма», что история есть борьба двух идеологий, либеральной и авторитарной, в основе которых – понятия «свобода» и «диктат». Революция в РФ – победа либеральной идеологии над марксизмом (разновидностью авторитарной идеологии). Революция датирована 1991-97 годами, после нее наступил период эволюции. Это первые в истории России прогрессивные изменения [634]. Журналист Л. Радзиховский убежден, что в России с августа 1991 года по октябрь 1993 года шла буржуазно-демократическая революция, во главе которой стоял Б. Н. Ельцин – президент-революционер. Победа данной революции в октябре 1993 года – прогрессивное явление [635]. Писатель В. П. Аксёнов увидел в событиях 1991 года «первую в мировой истории духовную революцию», «мистическое событие, сравнимое с явлением Богородицы» [636]. Член-корреспондент РАН К.И. Микульский пишет: «Пройдет лет сто, и в сознании общества события конца 80-х – начала 90-х годов XX века будут однозначно восприниматься как Великая антикоммунистическая революция, открывшая России и другим социалистическим странам путь к восстановлению общих для мировой цивилизации социально-экономических основ общественной жизни». Россия переходит от «коммунистического социализма» к «социализируемому капитализму», при этом на данный момент в ней утвердился «особый тип капитализма – асоциальный, криминально-бюрократический» [637]. Но о результате «Великой антикоммунистической революции» автор судит не по неприглядным реалиям, а по своим представлениям о наилучшем обществе – «социализируемом капитализме», которого в России нет.
Непонимание законов истории, бывшее трагедией для контрреволюционеров 1917 года, их наследников ведет только к фарсу.
Заказ на изготовление отечественной «социологии революции» ниоткуда, кроме откровенно прозападных кругов крупной буржуазии, не поступал. Хозяева сегодняшней жизни предпочитают менее утонченные идеологические средства – религию и апелляцию к «здравому смыслу», просто отрицающие революцию как ненужное измышление.
Идеология отрицания революции пронизывает нынешнее гуманитарное образование. Возьмем труд члена-корреспондента РАН А. Г. Спиркина «Философия», изданный в 2001 году немыслимым для научной литературы тиражом 300 000 экземпляров. Из этого учебника студенты могут узнать много нового: что наука и религия не противоречат друг другу (с. 671 – автор игнорирует теорию «двух истин», которой не было бы, если он прав), что отсутствие бога доказать невозможно и поэтому бог есть (с. 674 – автор забыл «бритву Оккама», из которой следует обратное), что мудрость и мужество власти является основой истинной демократии (с. 606 – без комментариев), но о революции не узнают ничего. Были, правда, на свете К. Маркс и Ф. Энгельс, считавшие, что обострение классовых противоречий при капитализме приведет к революции. Но это личное мнение данных философов, которым автор уделил около 2 страниц из 735 и не удостоил опровержения. Тут же сообщается и о «преимущественно политическом деятеле» В. И. Ленине, устроившем в России Октябрьский переворот. Ненависть члена-корреспондента РАН А. Г. Спиркина к этому политическому деятелю такова, что толкает на прямую ложь: сообщается, что умирающий Плеханов не подал Ленину руки. Достаточно заглянуть в биографию Плеханова, чтобы узнать, что тот умер в Финляндии, а не в Советской России. Ходил ли председатель СНК на лыжах через финскую границу, чтобы получить нагоняй от бывшего соратника – об этом знает только автор учебника. После лжи идет обывательская сентенция о результате революции: «Что получилось в жизни – об этом хорошо известно каждому» (с. 497). Так же хорошо, как то, что земля плоская, а луна светит ночью, потому что днем и так светло.
Неизвестно только, зачем тогда нужна философия и профессиональные философы – ведь философские проблемы отличаются от конкретно-научных в том числе и тем, что по ним каждый человек имеет собственное неверное мнение.
Отрицать революцию – значит отрицать прогресс. Отрицание прогресса рано или поздно приводит к отрицанию развития.
Это видно из учебника «Психология» Р. С. Немова (1998, тираж 100 000 экз.) Автор имеет смелость решить вопрос о сущности человека, вторгнувшись таким образом в область философии. Цитату стоит привести полностью, несмотря на ее стиль:
«Почему вражда существовала, существует и, наверное, всегда будет существовать?
Прежде всего потому, что интересы людей существенно различны, а потребности их таковы, что могут быть удовлетворены лишь за счет нарушения или пренебрежения интересами других людей. Тот, кто имеет от жизни больше, вызывал и, вероятно, всегда будет вызывать у людей, в основном неимущих, чувство зависти. От этого чувства человечеству вряд ли когда-либо удастся полностью избавиться. История человеческих отношений и страстей, наглядно и красочно представленная нам писателями и философами прошлого, убедительно свидетельствует о том, что люди, какими они были сотню лет тому назад, такими остаются и сейчас.»
К этому выводу прилагается примечание: «Попытки насильственно, революционным путем изменить все это в истории человечества неизменно кончались крахом. Таковы были итоги Французской буржуазной революции конца XVIII века, точно так же бесславно завершилась в наши дни Октябрьская социалистическая революция в России 1917 года. Основная психологическая причина неудачи этих революций заключалась в том, что изменить природу человека мерами принуждения в принципе невозможно не только за год или два, но и за три четверти века» [638].
Студенты, получившие образование по таким учебникам (а это не худшие образцы), смогут научиться самостоятельно мыслить, только забыв то, чему их учили. Познание общества рубится под корень, заставляя вспомнить слова Томаса Гоббса о том, что книги по геометрии были бы сожжены, задень они чьи-нибудь интересы [639].
Если изгнать из гуманитарных наук исторический материализм, они утратят научность. Это уже происходит. Поэтому не удивляет такое, например, открытие источника общественного прогресса, сделанное доктором экономических наук, директором Центра исследований постиндустриального общества В. Л. Иноземцевым в книге «К теории постэкономической общественной формации» (1995): «Люди сегодня способны изменять систему социального устройства, модифицируя свою внутреннюю природу или даже существенным образом изменяя представление о ней» [640].
Этот умопомрачительный способ разрешения противоречий современного мира, который должен привести к «избавлению от субъективно воспринимаемого феномена эксплуатации» и переходу к постэкономической общественной формации, знаменует итог многолетних исследований автора, посвященных «критическому переосмыслению марксистской теории экономической общественной формации» (так в аннотации). Книга набита изречениями отцов церкви и предварена эпиграфом из Екклезиаста. Замена социальной революции найдена. Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно, особенно когда знаешь дальнейшую эволюцию взглядов В.Л. Иноземцева – в сторону защиты неоколониализма [641].
Глава 4. Основные проблемы теории революции
Прогресс и регресс. Революция, контрреволюция, антиреволюция
Полагая критическую часть настоящей работы завершенной, перейду к более трудной – позитивной.
Развитие общества есть его качественное и направленное изменение. Этими признаками развитие отличается от других форм изменений. Направленность развития может быть восходящей, прогрессивной, и нисходящей, регрессивной. И прогресс, и регресс закономерны. Возникает вопрос о критериях общественного прогресса.
Позиции авторов, признающих, что прогресс существует, делятся на три группы.
Первые считают, что прогресс общества – это прогресс производства. «Поскольку экономические отношения составляют фундамент всякой общественно-экономической формации… то критерий прогресса нужно искать прежде всего в сфере экономических отношений, в сфере производства» [642].
Вторые – что в обществе существуют несколько равноправных подсистем, для каждой из которых выделяются свои критерии прогресса. Эта точка зрения встречалась даже в советских учебниках по историческому материализму [643] при критике вульгарно-экономического понимания прогресса; тем более она популярна в современной российской философии, вообще отличающейся эклектизмом: «В отношении общества применяется комплексный критерий. Фактически каждая его подсистема – производительные силы, производственные отношения, нравственность, культура – требуют своего специфического критерия…» [644] Дальше авторы насчитывают пять критериев для пяти подсистем, хотя при таком подходе можно найти и пятьдесят.
В первом случае, на мой взгляд, происходит неправомерное отождествление общественного производства со всем обществом; во втором – просто утрачивается научный подход к обществу.
Поэтому верной мне представляется третья точка зрения – критерием прогресса общества является степень свободы людей, живущих в этом обществе: «Для того чтобы определить, является ли данная ступень в развитии общества более прогрессивной в сравнении с предшествующей, необходимо выяснить, насколько полно реализованы в жизни людей данного общества существенные признаки человеческой свободы» [645]. К этому выводу приводит и обзор взглядов на критерий прогресса, данный в книге доктора философских наук А. П. Бутенко «Общественный прогресс и его критерии» (1980).
Повышение степени свободы, т. е. степени господства людей над внешним миром, основано на прогрессе производства, но не сводится к нему – как общество не сводится к производству, но и не делится на несколько равноценных подсистем, не имеющих обшей основы.
Определение степени свободы человека применительно к каждому способу производства является сложной и неразработанной проблемой, выходящей за рамки данной работы. Отмечу лишь, что фактическая свобода часто не совпадает с формальной, что было хорошо подмечено Э. Мейером в вопросе о рабстве и колонате. Фактическая свобода – это степень свободы труда, включающая различные (политические, юридические, технические, демографические и др.) аспекты. На ней базируется свобода других сфер жизни.
Декларированные в законодательстве права не могут быть реализованы, если, как сейчас в России, сокращается трудоспособное население, идет эмиграция квалифицированных специалистов и приток неквалифицированной рабочей силы, падает удельный вес интеллектуального труда и, как следствие, уровень культуры, растет число безработных и деклассированных. Все это снижает уровень фактической свободы людей – при том, что формальная свобода остается на прежнем уровне, а по сравнению с периодом политаризма даже возросла.
Но наличие формальной свободы может обмануть только тех, кто хочет быть обманутым. «Мысль не свободна, если ею нельзя заработать на жизнь» [646], – писал известный философ и общественный деятель Бертран Рассел (1872-1970).
Соответственно, критерием регресса является понижение степени свободы, подчинение человека слепым природным и социальным силам.
Различие прогресса и регресса не абсолютно: то, что является прогрессом на локальном уровне (неополитаризм), было бы регрессом на мировом.
Развитие может совершаться в разных формах: относительно медленно, путем частичных изменений, не затрагивающих сущность общества, и относительно быстро, качественным скачком, меняющим сущность общества. Для прогрессивного развития эти формы носят названия эволюция и революция.
Понятие «эволюция» используется для обозначения любого нерегрессивного развития: как прогрессивного, так и сочетающего прогресс и регресс. Эволюция в первом, узком, смысле ведет к революции; во втором, широком – не обязательно (эволюция древневосточных обществ). В этом случае понятие «эволюция» совпадает с понятием «развитие». Очевидно, имеет место терминологическая путаница. В силу своей сложности понятие «эволюция» должно стать предметом отдельного исследования.
Революция – скачок в развитии базиса общества, а тем самым – и всего общества. Для того чтобы точно определить, что такое революция, надо обратиться к общефилософскому понятию скачка.
Скачок определяется как «процесс перехода количественных изменений в качественные, начинающийся по достижении изменяющимся объектом границы меры. Содержанием скачка является сложное переплетение двух процессов – исчезновения (уничтожения) старого и возникновения нового, а также установление нового единства качественных и количественных характеристик изменившегося объекта. Сущность скачка состоит в том что силы и тенденции, направленные на нарушение устойчивости, целостности объекта, его качественной определенности, получают преобладание над силами, способствующими сохранению этой устойчивости» [647].
Скачки бывают двух типов: разовые (именуемые также одноактными, однократными, скачками-взрывами) и постепенные. Классический пример единства и различия двух типов скачков – удар и трение – приведен Ф. Энгельсом в «Диалектике природы». Этот пример хорош тем, что фиксирует их внутреннюю связь: «трение – это хронический удар, удар – мгновенное трение» [648].
Взгляды Энгельса неоднократно конкретизировались в отечественной философской литературе. «Для постепенной формы скачка характерным является то, что старое качество уничтожается по частям, через различные опосредующие звенья… Одноактные переходы предполагают иной механизм качественного изменения – переход от старого к новому без промежуточных опосредствующих звеньев между старым и новым качеством» [649].
Как проявляются два типа скачков в общественной жизни? Ответ часто сводится к тривиальному: разовый скачок – революция, отсутствие разового скачка – эволюция. Обходится самый трудный момент: где же место постепенной формы скачка в общественной жизни? Этот вопрос поставил М. А. Селезнёв в книге «Социальная революция», но не решил его, утверждая одновременно, что «применять термин "революция" к постепенным скачкам непозволительно, так как объективно это приведет к перенесению черт разовых скачков на постепенные скачки» [650] и что «термин "эволюция" неприемлем для обозначения постепенного скачка именно потому, что в нем отсутствует указание на то, что скачок – это не только переход от одного качества к другому, но и граница, перерыв между качествами» [651].
Решение проблемы, на мой взгляд, напрашивается само: любой прогрессивный скачок в общественной жизни – революция, но революция может быть двух типов. Первый тип, который раньше был мною назван «революция-замещение», соответствует однократному скачку (коммунальная, буржуазная революция «снизу»); второй, «революция- возникновение» – постепенному скачку (рабовладельческая, феодальная, буржуазная революция «сверху»). Возможны и промежуточные типы: переход к классовому обществу несет явные черты революции-замещения, будучи постепенным скачком; неополитарная революция, напротив – может быть однократным скачком, оставаясь революцией-возникновением.
Не следует преувеличивать опасность «перенесения черт разовых скачков на постепенные скачки»: между разными типами скачков больше общего, чем между скачком и его отсутствием.
Общее у двух типов революции – уничтожение старого; различие – форма победы нового.
Развитие обществ, включая скачки, идет не автоматически, а через действия людей. «На длинной кривой линии исторического развития человечества, – писал Г. В. Плеханов, – существуют точки великих, многозначительных поворотов. Обозначим эти точки буквами А, В, С, D и т.д. Когда экономическое развитие доходит до точки А, торжествует один класс, когда оно доходит до точки В, прежде господствовавший класс отходит на задний план, его место занимает новый господствующий класс… Движение человечества от точки А до точки В… никогда не совершается в плоскости одной экономики. Чтобы перейти от точки А до точки В, от точки В до точки С и т. д., нужно каждый раз подняться в надстройку и совершить там некоторые переделки. Только совершив эти переделки, можно достигнуть желанной точки. Путь от одной точки поворота к другой всегда лежит через надстройку» [652].
Иначе говоря, для скачка в общественном развитии необходима смена власти. Поэтому перейдем с общефилософского уровня на социально-философский. Власть можно определить как отношение между властной волей (носителем власти) и подвластными волями. Суть этого отношения – в навязывании властной воли подвластным. В обществе без классов носитель власти – общество, в классовом – определенный класс. Переход власти – смена носителя.
Давно замечено, что глубина революции может быть различной. Очевидно, что возможны революции двух уровней: меняющие только политический режим и меняющие политический режим и социально- экономический строй Первые принято называть политическими революциями. Вторые – «социальными» или «социально-политическими». Социальная (социально-политическая) революция – больше, чем просто политическая; политическая – меньше, чем социальная.
Однако социальная революция (смена строя) в классовом обществе невозможна без одного или нескольких политических переворотов, некоторые из которых столь глубоки, что сами по себе заслуживают название революции (например, переворот 10 августа 1792 года во Франции).
Социальная революция не существует помимо них: иначе говоря, политические революции делятся на (1) входящие в состав социальных и (2) не входящие в их состав. Поэтому необходимы два термина. В дальнейшем термин «политическая революция» будет употребляться в первом значении; политические революции, не входящие в состав социальных, я буду называть «надстроечными политическими революциями».
Надстроечная политическая революция – часть социальной эволюции; социальная революция – иная, отличная от эволюции, форма прогресса.
Итак, по содержанию революции различаются в зависимости от того, насколько существенна смена носителя власти: появился новый носитель (социальная революция) или произошло перераспределение власти внутри старого (надстроечная политическая революция).
В каких формах может быть осуществлен переход власти? Двум типам скачка соответствуют две формы перехода власти: однократный и постепенный, по частям. Внутри них также можно провести деление по тому признаку, который часто, но поверхностно считается основным для понятия «революция» – по уровню насилия. Власть никогда не отдается без борьбы. Но острота борьбы может быть разной, не обязательно доходя до вооруженных столкновений. Поэтому можно выделить четыре формы или способа перехода власти:
– однократный без вооруженной борьбы (легитимный);
– однократный в виде вооруженной борьбы (захват власти, возможный, как минимум, в двух вариантах: вооруженное восстание и военный переворот);
– постепенный без вооруженной борьбы (перерождение существующей власти);
– постепенный в виде вооруженной борьбы (гражданская война [Имеется в виду не любая гражданская война, а революция в форме гражданской войны (Английская, Китайская).][653]).
Революция в принципе может происходить любым из четырех способов. Сведение революции к любому захвату власти, принятое в «социологии революции» – не научный, а обыденный взгляд. Приняв его, мы вынуждены будем принять «нацистскую революцию», «антикоммунистические революции в Восточной Европе» и т. д., но буржуазные революции сведутся к 4 классическим XVI-XVIII веков, т. е. к исключениям из правил, а не к правилу.
Как ясно из сказанного выше, я считаю, что не следует сводить понятие «революция» ни к идеологической, ни к традиционной точкам зрения. Дилемма ложна. Стоит нам предположить, что переход власти может осуществляться эволюционно, как понятие «революция» исчезает, зато понятие «эволюция» моментально раздваивается на эволюцию без перехода власти и эволюцию с переходом власти. Последняя явно требует иного термина, т. е. возврата к понятию «революция». Но и считать революцией только захват власти «снизу» нет никаких оснований. Это лишь одна из форм революции. Подходы к такому пониманию революции есть у Н. А. Рожкова, С. И. Ковалёва, А. И. Тюменева, В. Ф. Шелике, отчасти у М. А. Селезнёва.
Революция может проходить в виде революции-замещения или революции-возникновения, более того – может сопровождаться возникновением нового социора. Напомню, что мысль о многообразии форм социальной революции высказывалась В. Ф. Шелике (цитата приведена во 2 главе). Предложенные ею термины «революция-взрыв» и «революция-процесс», на мой взгляд, менее удачны, чем «революция-замещение» и «революция-возникновение», поскольку точное значение своих терминов В. Ф. Шелике не определила.
К сожалению, в дальнейших работах В. Ф. Шелике вместо заявленного исследования многообразия форм социальной революции наблюдается раздробление социальной революции на политическую, экономическую и духовную [654], что ведет, как минимум, к эклектике, а как максимум – к бесплодному социоисторическому идеализму в виде замены общества культурой, как в упомянутых выше построениях К. М. Кантора и С. Л. Агаева. Для того чтобы зафиксировать наличие разных сфер жизни общества, не нужно быть ученым. Это эмпирический факт. Наука начинается тогда, когда устанавливается взаимосвязь этих сфер. Поэтому вернусь к марксистской парадигме.
Революция, по определению французского историка-марксиста Альбера Собуля (1914-1982), это «радикальное преобразование общественных отношений и политических структур на базе обновленного способа производства Революция включает в себя изменение экономических и социальных структур, вызванное неразрешимым противоречием между общественными отношениями, с одной стороны, и характером и уровнем развития производительных сил, с другой» [655]. Определение несколько тяжеловесное, но суть революции в нем отражена.
Эта суть – переход общества на качественно более высокую ступень. Основное различие между эволюцией и революцией – в глубине изменений, а не в продолжительности и насильственном характере, которые вторичны. Упор на эти поверхностные признаки не помогает, а мешает отличать революцию от эволюции. Так, известный нам А. В. Соловьёв утверждает: «Изменение экономической основы общества происходит постепенно… эволюция – единственный способ движения экономики, в нем происходит "снятие" (Aufhebung) старых экономических форм собственности новыми. Напротив, смена юридических форм собственности происходит как эволюционно, так и социальными революциями, "переворотами", ибо революция – это спрессованная в историческое мгновение эволюция» [656]. Сказано красиво, но безграмотно: утверждать надо либо отсутствие скачков, либо их наличие. «Снятие» предполагает возникновение нового качества, скачок, что никак не может происходить лишь постепенно.
Связь между эволюцией и революцией в этой схеме также отсутствует. Если смена «юридических форм собственности» возможна «как эволюционно, так и социальными революциями», то в чем суть революции? Лишь в краткости и насилии, не имеющих корней в эволюционно развивающемся базисе. Но откуда берется «спрессованная в историческое мгновение эволюция»? Кто и зачем прессует эволюцию? Немарксистская «социология революции» давно знает ответ: революции – это конфликты в ходе эволюции, они не нужны, их по своему произволу творят безответственные фанатики-революционеры и провоцируют упрямые консерваторы.
К научному познанию понятия «революция» этот путь не ведет.
На самом деле революция в первую очередь – углубление эволюции, и лишь вследствие этого – ускорение. Революция приводит к тому строю, к которому вела эволюция. Для революции характерна не быстрота, а глубина. Революция может быть долгой и относительно мирной, как буржуазная революция в Скандинавии, эволюция – краткой и полной насилия, как эволюция Третьего Райха.
Главным признаком социальной революции служит смена строя, происходящая через смену класса, стоящего у власти. Там, где ее нет – нет и социальной революции.
Грань между эволюцией и революцией также не абсолютна, как не абсолютна и грань между количеством и качеством. Только количественных и только качественных изменений нет – то, что на одном уровне является количественным изменением, на другом является качественным.
Для регрессивного развития аналогичных устоявшихся терминов нет, однако необходимость в них несомненна. И в истории отдельных обществ, и в истории человечества в целом есть периоды регресса – постепенного, называемого обычно инволюцией, деградацией или упадком [657], и качественного скачка вниз – регрессивного социального переворота, который я буду называть антиреволюцией.
Введение этого понятия требует пояснения. Революции обычно противопоставляют контрреволюцию. Контрреволюционное движение – сопротивление свергнутых классов – сопутствует революции как ее ожившая тень, вызывается к жизни самой революцией и без революции не существует. Все великие революции знали свои контрреволюционные движения, достигавшие пика и временной победы в контрреволюционных переворотах (Реставрациях) – Английской 1660-1688, Французской 1814-1830 годов.
Но в данном случае речь идет о ином явлении. Лучше всего это видно на примере упадка Рима. Рабовладение необратимо угасало, исчерпав свои возможности развития производительных сил. Римское общество, деградируя, перерождалось из античного в иное – антично-политомагнарное, тупиковое, обреченное на гибель. В I веке до н. э. упадок привел к социальной антиреволюции «сверху». Контрреволюцией назвать победу вновь возникших сил политаризма и магнаризма (колоната) в Риме невозможно, так как прежде они там не существовали. Здесь не реставрировался прежний до-рабовладельческий общественный строй, а возник новый, качественно иной, регрессивный по отношению к нему. Политическими вехами этой антиреволюции были проскрипционный террор и смена республики монархией. Социальную деградацию, продолжившуюся после краткой стабилизации I-II веков, сопровождал грандиозный распад культуры.
Антиреволюцией было крушение городских республик Северной Италии в XIV-XVI веках. За ним последовала не реставрация феодализма [658], а дальнейшее развитие магнарных отношений и превращение Италии в аграрный придаток капиталистической Западной Европы. Как и в Риме, республиканскую форму правления сменила монархия: сначала личные «тирании», затем наследственные герцогства и графства. Так же деградировала и культура: после конца Ренессанса Италия переживает не возврат к своему динамичному средневековью, а поразительный застой всех форм духовной жизни.
Антиреволюцией было и «второе издание крепостничества» в Восточной Европе, где не было «первого издания». Власть перешла из рук королей в руки земельных магнатов, после чего исчезновение соответствующих социоров было лишь вопросом времени.
Черты антиреволюций видны в появлении нацистского и подобных ему режимов в странах Центральной, Восточной и Южной Европы в 1920-1930-е годы, бывших отнюдь не возвратом к прошлому, но и не равноправным вариантом прогресса (Б. Мур), а примером локального регресса. Нет такой сферы общественной жизни, где нацизм не разрушил бы больше, чем создал.
Наконец, есть в истории и факт антиреволюции «снизу» – установление режима «красных кхмеров» в Кампучии, существовавшего в 1975- 1979 годах и превзошедшего по разрушительным последствиям даже нацизм.
Лестница истории не является прямой. Спуститься на ступень вниз – не значит спуститься на ту же самую ступень, с которой был сделан шаг вверх.
Регрессивные перевороты – и контрреволюция, и антиреволюция – закономерны и, в случае победы, ведут к временному разрешению противоречий, а затем – к их новому углублению, так как регресс ни на что иное не способен.
Глобально-стадиальный подход к истории и проблема революции. Магистральные и локальные революции
Основным научным недостатком той версии исторического материализма, которая существовала в СССР, была нерешенность вопроса о субъекте истории. Из этого недостатка логически вытекала неспособность понять механизм смены стадий исторического процесса – общественно-экономических формаций, что в свою очередь, мешало решить более частный вопрос о социальных революциях.
Критика догм советского истмата и, одновременно, марксистское решение игнорируемых им проблем даны в работах Ю. И. Семёнова. Считая данную позицию наиболее совершенной на сегодняшний день интерпретацией исторического материализма, я буду опираться на нее.
Общепризнанным является, что историки занимаются изучением развития общества. Но реально человеческое общество всегда представляет собой совокупность множества конкретных отдельных обществ: Афины, Спарта, Франция, Россия и др. Каждое такое общество локализовано во времени и пространстве и является относительно самостоятельной единицей исторического развития. Отдельные, конкретные общества могут образовывать и обычно образуют более или менее целостные системы, которые тоже обычно именуются обществами: западноевропейское общество, общество Ближнего Востока, Юго-Восточной Азии, Латинской Америки и т. п. Без понятия отдельного общества историки никогда не могли обойтись. Интуитивно оно понятно, но теоретически не разрабатывалось, присутствуя в исторических работах в неявном виде, имплицитно. Именно отдельные конкретные общества чаще всего имелись ввиду, когда историки говорили о государствах, странах, народах. Для обозначения отдельного конкретного общества Ю. И. Семёновым предложен термин «социально- исторический (социоисторический) организм» (сокращенно - «социор»).
Социор является первичным субъектом исторического процесса. Субъектом второго уровня - социорная система, третьего уровня – человеческое общество в целом.
Понятие социора изначально отсутствовало в историческом материализме. Не появилось оно и в советском истмате. Вместо него на роль субъекта истории, если этот вопрос вообще ставился, предлагались классы [659]. Но классы существуют только как классы общества. Общество без классов возможно; классы без общества – нет. Введение понятия «социор» дает возможность адекватного познания исторического процесса с марксистских позиций.
Существуют два основных подхода к истории человечества. Первый из них заключается во взгляде на всемирную историю как на один единый процесс поступательного, восходящего развития человечества. Такое понимание истории предполагает выделение стадий развития человечества в целом. Поэтому его Ю. И. Семёнов называет унитарно-стадиальным. Возник такой подход в XVI-XVIII веках. Он нашел свое выражение в делении истории человечества на такие стадии, как дикость, варварство и цивилизация (А. Фергюсон и др.), в подразделении этой истории на охотничье-собирательский, пастушеский (скотоводческий), земледельческий и торгово-промышленный периоды (А. Тюрго, А. Смит и др.); тот же подход проявился и в выделении вначале трех, а затем четырех всемирно-исторических эпох в развитии цивилизованного человечества: древневосточной, античной, средневековой и новой (Л. Бруни, Ф. Бьондо, К. Келлер и др.).
Марксистская концепция общественно-экономических формаций, наследуя достижения унитарно-стадиального подхода, наследует и его слабости. В своем ортодоксальном варианте она практически предполагает, что схема смены формаций реализуется в развитии каждого конкретного отдельного общества. В результате всемирная история предстает как сумма историй социоисторических организмов, каждый из которых в принципе, в норме должен «пройти» все формации. Провозглашая единство истории, ортодоксальная версия теории формаций практически сводит его к общности законов, действующих в каждом социоисторическом организме, примером чего служит приведенное выше высказывание Ю. И. Игрицкого.
Такой вариант унитарно-стадиального подхода назван Ю. И. Семёновым линейно – стадиальным. Линейно-стадиальными были и другие существовавшие в XIX-XX веках унитарно-стадиальные концепции, в том числе все концепции модернизации. Линейно-стадиальный подход резко противоречит историческим фактам.
Как реакция на недостаток такой интерпретации унитарно-стадиального подхода возникло второе основное понимание истории, которое названо автором плюрально-циклическим. Оно получило начало во второй половине XIX века в трудах Ж. Гобино, Г. Рюккерта, Н. Я. Данилевского и стало ведущим на Западе в первой половине XX века. Особенно известны концепции О. Шпенглера и А. Дж. Тойнби.
Если теория формаций даже в своем линейном варианте формально исходит из единства истории, то этот подход, который сейчас принято называть «цивилизационным», исключает взгляд на историю как на единый процесс. Человечество делится на большее или меньшее число социальных образований (их называют по разному: культурно-исторические типы, культуры, цивилизации, этносы и суперэтносы и т. п.), развивающихся совершенно независимо друг от друга. Каждое из них возникает, расцветает и с неизбежностью рано или поздно погибает. Иногда под цивилизациями понимаются социоисторические организмы (например, древнеегипетская цивилизация, китайская цивилизация), но чаще всего – системы социально-исторических организмов (античная цивилизация, западная цивилизация и т.п.). Единого исторического процесса с точки зрения этого подхода нет.
Главная заслуга сторонников плюрально-циклического подхода в том, что они привлекли внимание к тому, что человечество подразделяется на в значительной степени самостоятельные образования и что эти образования сосуществуют не только в пространстве, но и во времени, что они возникают и исчезают.
Тем самым они сделали неизбежным отказ от линейно-стадиального понимания истории.
Но значит ли это, что всемирной истории нет?
Ю. И. Семёнов ставит вопрос следующим образом: представляет ли собой схема смены формаций идеальную модель развития каждого социально-исторического организма, взятого в отдельности, или же она выражает внутреннюю необходимость развития только их всех вместе взятых, т. е. только всего человеческого общества в целом? Практически все марксисты склонялись к первому ответу, что делало теорию общественно-экономических формаций одним из вариантов линейно-стадиального понимания истории.
Но ведь вполне возможен и второй ответ, при котором общественно- экономические формации выступают как стадии развития человеческого общества в целом. Они могут быть и стадиями развития отдельных социально-исторических организмов. Но это не обязательно. Линейно-стадиальное понимание смены стадий находится в противоречии с исторической реальностью. Но кроме него возможно и другое - глобально-стадиалъное, ярким примером которого является философия истории Гегеля.
Глобально-стадиальное понимание смены формаций Ю. И. Семёновым названо глобально-формационным подходом.
История человечества предстает в этом случае как история глобальной смены общественно-экономических формаций, история перехода лидерства от одного способа производства к другому во всемирном масштабе.
Кроме привычной смены одних производственных отношений другими внутри одного социора (буржуазные революции) Ю. И. Семёнов выделяет и другую форму исторической эстафеты - ультрасупериоризацию («перепрыгивание») социоров через уровень, достигнутый к тому времени прежними лидерами. Таким путем к историческому лидерству приходят античное рабовладение (VI-V века до н. э.) и феодализм (X1-XII века н. э.). При этом возникает не только новый способ производства, но, зачастую, и новые социоры.
Смена формаций – сущность исторического процесса, но исторический процесс несводим к своей сущности. Кроме основных, формационных способов производства, существуют неосновные, не являющиеся стадиями всемирной истории - параформационные.
Разные социоры в одну историческую эпоху основаны на разных способах производства: лидеры – на формационном; остальные – на параформационных или прежнем формационном, устаревшем после появления нового лидера. В развитии отставших социоров может произойти супериоризация («подтягивание») к уровню лидера. Переход от одной параформации к другой или от формации к параформации - латерализация.
Общий ход истории человечества, насчитывающей 35-40 тыс. лет, выглядит так. Первобытный коммунизм сменяется первобытно-престижным, а затем предклассовым обществом, в которых формируются первые методы эксплуатации (доминарный – присвоение результатов труда человека, работающего в чужом хозяйстве, магнарный – присвоение результатов труда человека, работающего на чужой земле, нобиларный – присвоение результатов чужого труда знатью по праву рождения, протополитарный – присвоение результатов чужого труда предгосударством).
Последний становится способом производства, лежащим в основе первого классового общества - политарного (азиатского). Наступает эпоха Древнего Востока; доклассовые общества продолжают существовать. Из их толщи под влиянием классовых обществ Востока выделяются классовые общества более высокого типа: сначала параформационного (доминомагнарного), затем формационного - рабовладельческого. Начинается античная эпоха, в которую с социорами-лидерами, давшими ей название, соседствуют политарные общества Востока, первобытные и предклассовые общества, а также параформационное (полиснополитарное) общество Спарты.
Крах Античности, выражающийся в замене рабовладения политарно-магнарными отношениями, и процесс синтеза предклассовых обществ германцев с разлагающимися остатками классового общества Римской империи дают начало Средним векам, эпохе феодализма. Кроме феодальных социоров по-прежнему существуют общества других типов, в том числе в Северной (политомагнаризм) и Восточной (нобиломагнаризм) Европе, но лишь первые способны к преобразованию в социоры последней классовой формации – капиталистической. В период между феодальной и капиталистической формациями в Западной Европе имела место параформационная разновидность политаризма - абсолютистский политаризм. Параформационное общество Московской Руси, отличающееся от абсолютистского политаризма, Ю. И. Семёнов называет державополитарным, выделяя в нем системы собственно политарных и политарно-крепостнических отношений.
В эпоху капитализма – Нового и Новейшего времени – человечество невиданно быстрыми темпами объединяется сначала в мировую социорную систему, а затем, к концу XX века, в единый сверхсоциор – глобальное классовое общество с центром и периферией. Ю. И. Семёнов называет зависимый капитализм паракапитализмом, а капитализм центра - ортокапитализмом. В 1917-1991 годах у капитализма существовал параформационный соперник - неополитаризм, именовавший себя «реальным социализмом».
Специальных работ по теории революции у Ю. И. Семёнова нет. Проблема революции трактуется им традиционно: при смене формаций революция не обязательна. «Верно, что производственные отношения, возникнув, обеспечивают рост производительных сил. Действительно, на протяжении всей докапиталистической эпохи развития человечества, производственные отношения того или иного типа рано или поздно переставали стимулировать развитие производительных сил. Возникала поэтому необходимость в производственных отношениях нового, более высокого типа, которые обеспечили бы дальнейший прогресс производительных сил.
Но ошибочно было бы делать вывод о неизбежности революции, которая приведет к смене старых производственных отношений новыми. В развитии первобытного общества, например, революций не было. Старые производственные отношения постепенно отмирали и шаг за шагом замещались столь же постепенно возникавшими новыми. Здесь действительно новые производительные силы не только требовали новых производственных отношений, но и порождали их.
Однако в более поздних обществах рост производительных сил совершенно не обязательно вел к возникновению новых производственных отношений. Более того, случалось, что, когда экономические отношения переставали стимулировать рост производительных сил, наступал резкий упадок последних, что в принципе исключало появление новых, более прогрессивных производственных связей. Но даже, когда такого упадка не происходило, общество все равно могло оказаться в тупике. Старые производственные связи исчерпали свои прогрессивные возможности, а новые возникнуть в нем не могли.
Для человечества в целом выход состоял в том, что экономические отношения более высокого типа начинали формироваться не в этом социоисторическом организме, а в совершенно иных социорах, к которым и переходила ведущая роль в мировой истории…
Формулируя свою идею о смене старых социально-экономических отношений новыми в результате революции, К. Маркс прежде всего исходил из опыта смены западноевропейского феодализма капитализмом. Но и здесь было известное расхождение между формулировкой и реальностью. Буржуазные революции действительно имели своим результатом уничтожение феодальных отношений, хотя говорить об этом можно лишь с определенными оговорками: остатки этих отношений могли сохраняться еще очень долго. Но главное: буржуазные отношения возникли вовсе не в ходе и не в результате революцию. Они появились задолго до революции и последняя лишь обеспечила их превращение в господствующие.
Конечно, К. Маркс это прекрасно понимал. И все его сторонники, когда говорили о смене в результате революции феодальных отношений капиталистическими, всегда имели ввиду вовсе не возникновение капиталистического уклада производства, а его победу. Но когда эта формулировка применялась в самом общем виде, то ее нередко понимали буквально, что далеко не способствовало пониманию истории» [660]. От взглядов Н. И. Бухарина, К. Каутского и Я. С. Драбкина эта позиция отличается признанием антично-рабовладельческой революции [661].
На мой взгляд, глобально-формационный подход дает ключ к проблеме возникновения нового общества – т. е. проблеме социальной революции. Глобальное понимание истории разрывает жесткую привязку смены формаций к смене способа производства внутри социора. Переход человечества на новую стадию истории (магистральная социальная революция) может проходить не только в виде преобразования старого лидера, но и в виде появления нового. Тем более не подтверждается сведение социальной революции к революции «снизу». Ультрасупериоризация, супериоризация или латерализация – смена социального строя (революция), зачастую проведенная полностью или частично «сверху», но отнюдь не переставшая от этого быть революцией. Таким образом, мы имеем объективную основу для утверждения о многообразии форм социальной революции.
Глобально-формационная картина исторического процесса дает возможность указать, где, когда и как происходят и не происходят социальные революции. Введение понятия «параформация» помогает выделить социальные революции меньшего масштаба, чем магистральные, которые я буду называть локальными.
Всемирная история делится прежде всего на два периода:
– доклассовое общество, включающее первобытный коммунизм, первобытно-престижное общество и предклассовое общество [662];
– классовое общество.
Первой магистральной социальной революцией был переход от доклассового общества к классовому, занявший длительное время и принявший разные формы в зависимости от формационной или параформационной принадлежности появившихся классовых обществ. Власть перешла от общества к стоящему над ним государству. Возникла политика.
Это самая своеобразная из магистральных социальных революций, которой присущи определенные регрессивные черты. Это победа человека над слепыми природными силами ценой подчинения слепым социальным силам.
Дальнейшим магистральным социальным революциям, меняющим один способ эксплуатации на другой, присуща меньшая противоречивость В целом, они – вехи освобождения человека от социального гнета.
История классового общества есть прохождение человечеством следующих стадий, выделенных по господствующему способу производства (общественно-экономических формаций) [Названия формаций, кроме политаризма, даны в соответствии с традицией, чтобы не усложнять изложение. Ю. И. Семёнов предлагает именовать рабовладельческий способ производства серварным; Ж. Дюби — феодальный способ производства сеньориальным.] [663] :
– политаризма;
– рабовладения;
– феодализма;
– ортокапитализма.
Формации как типы обществ существуют в отдельных социорах как общее в единичном.
Кроме указанных выше формационных способов производства, существуют параформационные – т. е. способы производства, не являющиеся стадиями всемирной истории. Социоры, принадлежащие к параформациям, могут образовывать систему, а могут существовать в единственном числе.
Для определения места социальных революций в истории выделение формаций недостаточно – необходимо видеть всю картину всемирной истории, а не только ее основу. Поэтому необходим более подробный анализ параформаций. Не претендуя на исчерпание проблемы, предложу свое решение.
Классифицировать параформации можно следующим образом.
Первая группа - «восходящие» параформации, непосредственно предшествующие появлению формаций, их преддверие:
– доминомагнарное общество полисов «архаической» Греции и Рима;
– политарно-доминомагнарное общество империи Каролингов [664];
– абсолютистский политаризм.
Эти параформации, в отличие от всех остальных, не являются тупиковыми. Они вместе с формациями составляют историческую магистраль. Считать их формациями не позволяет краткость существования и неустойчивость. Их конец – это начало новой формации, новой стадии в истории человечества, образование новой мировой системы, это магистральная социальная революция. Революции в отдельных социорах – ее части. Термин «мировая революция» представляется менее удачным, так как мировой в точном смысле слова характер имели лишь переход к классовому обществу и переход к капитализму.
Следует согласиться с Ф. Энгельсом и Э. Мейером в вопросе об антично-рабовладельческой; с Ж. Дюби и Р. Фоссье в вопросе о феодальной революции. Они прошли в виде революции-возникновения; первая – «сверху» под давлением народных масс, вторая – силами самого класса феодалов.
Буржуазные революции в ведущих странах происходили «снизу» силами буржуазии и народных масс; в странах, осуществлявших супериоризацию – путем революции «сверху».
В Европе они свергали не феодализм (это задача абсолютистской революции), а абсолютистский политаризм, попутно упраздняя феодальные пережитки. В Японии был свергнут обычный политаризм.
Для Ф. Фюре и сходно мыслящих историков (А. Коббен, Э. Jleруа Ладюри) отсутствие феодального способа производства в предреволюционной Франции является еще одним аргументом против применения понятия «буржуазная революция» к событиям 1789-1794 годов [665].
Сложность буржуазных революций – в том, что при капитализме отдельные социоры существуют и сами по себе, и как части мира-системы. Подъем с периферии на полупериферию, и тем более – из полупериферии – в ядро, наталкивается на сопротивление других социоров, уже занявших там места. Недаром буржуазная Англия возглавляла борьбу против буржуазной революции во Франции, а во время гражданской войны в США поддерживала Юг. Такой же была политика Голландии во время Английской революции.
Поэтому прорыв в ядро – всегда ортокапиталистическая революция: классическая буржуазная «снизу», социорно-освободительная, социорно-объединительная или революция «сверху».
Чем более укреплялся мир-система, тем труднее было новым конкурентам пробиться в его «верхи». В этом – причина идеологии национализма, присущего буржуазному обществу: революционной для восходящих стран и реакционной для удерживающих позиции наверху.
В этом же – причина так называемой «незавершенности» буржуазных революций (Германия, Италия, Испания, Португалия, Япония), т.е. компромисса революционного движения с внешней контрреволюционной силой.
«Незавершенность» революций в этих странах, оцениваемых так по логике линейно-стадиального подхода к истории (по сравнению с классическими буржуазными), обычно считалась следствием недостаточной революционности их буржуазии. Это объяснение замыкалось в себе самом: отсталость порождает нерешительность, нерешительность порождает отсталость. Попытка найти выход вела к волюнтаризму, особенно заметному у А. Грамши.
Итальянский историк Розарио Ромео (1924-1987), возражая Грамши, писал: «аграрная революция на якобинский лад в Италии вызвала бы создание антиитальянской коалиции всех крупнейших европейских держав, заинтересованных в социальной консервации» [666].
Аналогичен взгляд многих немецких историков на причину неудач революции 1848 года в Германии [667].
Мнимая незавершенность была на деле максимально возможной завершенностью. Слабость и нереволюпионность полупериферийной и периферийной буржуазии поддерживалась буржуазией «ядра».
Однако в XX веке в этих странах (кроме Испании и Португалии) восторжествовал ортокапитализм как следствие «экспорта революции», который при капитализме успешен только как «экспорт революции сверху». Именно это явление имело место в послевоенных Западной Германии, Италии, Японии под воздействием США и других ортокапиталистических стран, на что первым, очевидно, обратил внимание M. Л. Тузов в книге «Революция и история» (1991):
«В новейшей истории есть удачные примеры экспорта, "введения" извне социально-политической системы… Имеется в виду послевоенное развитие Германии и Японии. Эти страны не просто проиграли вторую мировую войну и были оккупированы. В Германии проводилась политика денацификации… что можно рассматривать применительно к западной зоне как осуществление своеобразных демократических революционных преобразований… Изменения носили радикальный характер» [668].
Возможно, что автор даже преуменьшил радикальность этих преобразований: была проведена не только политическая, но и социальная революция в точном смысле этого слова. Результатом ее стало уничтожение политарно-капиталистического способа производства и утверждение ортокапиталистического.
Причина этого уникального явления, конечно, не в благородном желании США создать себе конкурентов, а в необходимости противостоять неополитаризму. Это еще один всемирно-исторический результат революции в России.
Таким образом, ядро капиталистического мира-системы сформировано пятью разными видами ортокапиталистической революции:
– классическая буржуазная «снизу»;
– социорно-освободительная;
– социорно-объединительная;
– революция «сверху»;
– «экспорт революции сверху».
С середины XX века возможности расширения ядра исчерпаны – поэтому в паракапиталистических странах уже не может быть никаких буржуазных ортокапиталистических революций.
Период феодализма делит надвое «коммунальная революция» (О. Тьерри), которую также можно назвать купечески-бюргерской. Однако она не является «внутриформационной». Наличие такого типа социальных революций – предположение C.Л. Утченко, выдвинутое в защиту идеи «римской революции» [669]. Думаю, что таких социальных революций нет (надстроечные революции – все «внутриформационные»). Победа нового класса – победа нового способа производства. В Западной Европе после победы данной революции существовало уже не феодальное, а феодально-бюргерское общество. Рассматривать их как формацию и параформацию или как две формации – сложный вопрос, выходящий за рамки моей работы.
«Коммунальная революция» – социальная революция особого типа – менее значительная, чем магистральная, но более значительная, чем локальная. К данному типу революций возможно отнести и возникновение других «восходящих» параформаций, заполняющих промежутки между классовыми формациями. Подходящим названием для них будет «малые магистральные» революции.
Одна из них была впервые выделена Н. А. Рожковым как «дворянская революция», понимаемая, однако, слишком узко – как установление крепостничества. Думаю, что сутью данного перелома было установление абсолютизма, поэтому более точным будет термин «абсолютистская революция».
Возможно, есть основания и для выделения другой малой магистральной революции. Историки говорят о «глубокой социальной ломке VII – начала VIII веков» [670], затем – об «аграрном перевороте, произошедшем во Франкском государстве в VIII веке» [671] и о заложенной Карлом Мартеллом «социальной основе нового общества» [672].
Сведения об этом историческом периоде скудны, но факт исторического перелома бесспорен. Для Франкского государства, ставшего впоследствии империей Каролингов, он начался в VII веке с объединения страны, осуществленного майордомом королевства Австразия Пипином II. Социорно-объединительный переворот перерос в социальный, пик которого приходится на 730-е годы – на правление майордома Карла Мартелла, подчинившего земельных собственников государству и создавшего из них постоянную армию («бенефициальная реформа»). В 751 году власть в преобразованном социоре перешла к основанной им династии. Новый способ производства вскоре доказал свое превосходство победами Карла Великого. Данный перелом, рассматриваемый как целое, очевидно, может быть назван «каролингской революцией», плоды которой Европа собрала во время «каролингского возрождения».
Вторая группа - «боковые» параформации:
– полисный политаризм Спарты;
– политомагнарный строй обществ средневековой Северной Европы;
– нобиломагнарный строй обществ средневековой Восточной Европы, включая русские княжества;
– купечески-бюргерский строй городов Северной и Средней Италии XI-XVI веков;
– державный политаризм Московской Руси.
Имеет место движение не вперед, а вбок, отклонение от исторической магистрали, сочетание прогресса при возникновении и тупиковости в будущем. Поэтому применительно к этой группе параформаций можно говорить о локальных социальных революциях, утверждающих новый, временно прогрессивный, но недолговечный и тупиковый общественный строй.
Первым локальным социальным переворотом был переворот в Спарте, известный под названием «реформ Ликурга» и во многом остающийся загадочным явлением.
Его датировка до сих пор является дискуссионной: либо он проходил с X по VI век до н. э. (от Ликурга до реального исторического лица – эфора Хилона), либо только в VI веке до н. э. (тогда Ликург – мифический персонаж). Наиболее вероятно, что имели место два переворота – (1) переход от предклассового общества к классовому доминомагнарному, как и в других полисах Греции, но с некоторыми особенностями (время «Ликурга») и (2) переход от него к полисному политаризму, присущему уже только Спарте (VI век до н. э.). В этом случае ссылка на Ликурга маскировала возникновение нового строя под реставрацию старого. Вопрос о том, не был ли этот строй изначально регрессивен, не рассматривался в связи с общим невниманием к регрессу, хотя упадок ремесла в новой Спарте общепризнан [673]. Если это так, то «реформы Ликурга» – первая в истории антиреволюция.
В работах западных историков можно встретить определение переворота VI век до н. э. как «спартанской революции» [674]. Этим подчеркивается глубина переворота. Характер же (прогресс или регресс) остается в тени.
Локальные революции представляют собой победу способа производства, отклоняющегося от магистрали. Так, купечески-бюргерский строй городов Италии (а также Дубровника) – результат полной победы коммунальной революции над феодализмом, ее венец и предел открытых ею возможностей. История купеческих республик, в отличие от истории человечества, кончилась строем, установленным этой революцией.
От этого процесса следует отличать иной – возникновение республик Великого Новгорода (1136-1478) и Пскова (1348-1510). Ю.И.Семёнов определяет его как победу великообщинных институтов власти над милитарными (княжескими) [675]. На мой взгляд, возможно рассматривать новгородское антикняжеское восстание 1136 года как локальную социальную революцию «снизу», отличную от коммунальной. По сравнению с западноевропейскими городами русские республики отличает слабость ремесленной массы в борьбе с патрициатом (боярством): отсутствие цехов как политической силы. Формально больший демократизм (вече) не компенсировал этой слабости, так как не давал возможности свержения власти патрициата, консервируя ее и оставляя республики в историческом тупике. Соответственно, возможность возникновения и тем более победы капиталистического способа производства, т. е. буржуазной революции, выводящей на историческую магистраль, исключалась.
Конец истории «боковых» социоров мог быть ознаменован не только новой революцией, как на исторической магистрали, но и антиреволюцией и/или гибелью. Таковы судьбы Спарты, итальянских республик и восточноевропейских королевств.
Северная Европа вышла на историческую магистраль через установление абсолютизма и ортокапиталистические революции «сверху».
Наиболее ярко [676] смена параформаций через локальные социальные революции видна в истории России. Русские княжества и республики в результате первой локальной социальной революции «сверху» XV-XVI веков образовали державополитарное общество Московской Руси. Вторая локальная социальная революция в России создала паракапитализм; третья – неополитаризм.
Прогрессивный характер событий XV-XVI веков, включающих социорно-освободительный (до 1480 года), социорно-объединительный (до присоединения Пскова в 1510-м и Рязани в 1521 годах) и, наконец, социальный переворот, иногда подвергается сомнению.
Так, А. А. Зимин (1920-1980) в книге «Витязь на распутье» (1980, опубликована в 1991), принимая желаемое за действительное, утверждал, что «в конце XV – первой половине XVI века в России происходила борьба двух тенденций развития страны. Стоял вопрос, по какому пути пойдет Русь: по предбуржуазному, который развивался на Севере с его соледобывающей промышленностью или по крепостническому» [677]. В этом случае победа Москвы – регресс: «Люди из прошлого, заглянувшие в будущее (имеется в виду "предбуржуазный" Русский Север. - Г. 3.) были раздавлены людьми, жившими в настоящем» [678].
В основе такого взгляда – не только естественное моральное неприятие методов объединения Руси московскими князьями, завершившегося политарным террором опричнины, но и линейно-стадиальный подход к истории, предполагающий либо параллельный прогресс социоров, либо застой. На мой взгляд, альтернативой политаризму было прозападное господство крупных землевладельцев, ведущее к распаду страны, пример чего дает Речь Посполитая. Капиталистической альтернативы для Руси не было. Витязь на распутье выбирал между плохим и очень плохим путями, между жизнью в рабстве и смертью в рабстве; политаризм означал жизнь.
Третья группа - «нисходящие» параформации, представленные на данный момент одной, а именно – антично-политомагнарным обществом Римской империи.
Здесь «развитие» совпадает с «деградацией» способа производства, ведущей к гибели и только к гибели. Никакие революции, на мой взгляд, в данном случае невозможны. Хотя, конечно, противодействие регрессу не исключается, но оно слабо и нежизнеспособно. Когда развитие идет вниз, качественный скачок (антиреволюция) тоже ведет вниз, причем в этом случае он имел магистральный характер. В результате антиреволюции I века до н. э. был уничтожен формационный, т. е. бывший стадией в развитии человечества, способ производства.
Последующая гибель антично-политомагнарной параформации была одновременно гибелью социора – Римской империи.
Не было ни «революции рабов» И. В. Сталина, ни «революции варваров» Б. Ф. Поршнева, ни «пролетарской (солдатской) революции» М. И. Ростовцева, ни «крестьянской революции, оборванной термидором» С. Л. Утченко, ни «стихийной антирабовладельческой революции», ни непрерывной эволюции с постепенным рождением феодализма.
Был исторически обреченный героизм Спартака и Аристоника, стремившихся уничтожить рабовладение, и еще более бесплодный героизм Гракхов и убийц Цезаря, стремившихся этот строй сохранить. И те, и другие были сметены историей; победа пришла к силам регресса (госаппарату и землевладельцам, а не «вооруженному пролетариату» М. И. Ростовцева), чей успех можно сравнить с меткостью самоубийцы.
Античность погибла «вместе с борющимися классами», и об устойчивом прогрессе в Европе можно говорить только начиная с VIII века. История не прервалась, но прогресс VIII века не отменяет факт регресса десяти предыдущих веков.
Империя Каролингов уступает Римской во всех отношениях, кроме одного – направления развития. Римскую империю создал регресс; Каролингскую – прогресс. Первая была падением с очень большой высоты; вторая – подъемом с очень низкого уровня.
Варварское завоевание дало возможность выхода из тупика – возможность прогресса не для обреченного Рима, а для человечества в целом – но само ни прогрессом, ни тем более революцией не являлось. Не была носителем прогресса и землевладельческая знать Империи, отнюдь не равная еще не возникшему классу феодалов. Напротив, именно ее господство вело Рим к гибели. Только синтез римского и варварского укладов, известный под именем «романо-германского», а не сами эти уклады, открывал дорогу прогрессу.
Не исключено, что в недалеком будущем деградация капиталистического способа производства даст человечеству иной и последний вариант «нисходящей» параформации. Тогда цепь нынешних контрреволюций в бывших неополитарных странах и реакционных реформ на Западе окажется прологом мировой антиреволюции, закономерным концом которой станет гибель человечества.
Начиная с XVI века капиталистический способ производства, распространял свое влияние на остальной мир, порождает две новые группы параформаций – четвертую и пятую.
Четвертая группа – периферийные параформации, дополняющие ортокапитализм, среди которых можно выделить, как минимум:
– крепостничество;
– плантационное рабство;
– зависимый капитализм;
– политарно-ортокапиталистический строй обществ нацистских Германии, Италии, Японии.
В условиях капиталистического мира-системы локальным прогрессом является повышение уровня отдельного социора в рамках системы, что достигается прогрессивными реформами, или выход социора из системы, что достигается революцией. Регрессом – понижение уровня (реакционные реформы) или такой выход из системы, который ведет к деградации общества (антиреволюция).
Прогрессом на мировом уровне была бы смена капитализма бесклассовым обществом. Регрессом – смена капитализма классовым обществом с деградирующими производительными силами. Ни то, ни другое пока не произошло, хотя второе очень вероятно. И. Валлерстайн, не признающий наличие отдельных социоров, не признает и локальный прогресс. Думаю, что это неверно.
Интеграция в мир-систему проводилась путем колонизации. Место колониализма в развитии человечества с трудом поддается однозначному определению. С одной стороны, это уничтожение прежних социоров. С другой – такое их уничтожение, которое расчищало почву для возникновения новых социоров, причем более прогрессивной параформации – зависимого капитализма. В то же время сама прогрессивность этой параформации является таковой только для докапиталистических обществ. По сравнению с ортокапиталистической формацией она – тупиковая ветвь развития.
В общем, колониализм можно определить как регресс, содержащий возможность прогресса, небезнадежный регресс. Сама форма колониального управления по сути есть только переход незападного мира к зависимому капитализму.
Но зависимость не всюду вела к деградации. В рамках зависимого капитализма возможен определенный прогресс, поэтому переход к нему без колониального завоевания носил для незападных (не знавших городов-коммун, эволюция которых привела к появлению капитализма) обществ прогрессивный характер и может рассматриваться как локальная социальная революция, проводимая, в основном, «сверху». Издержки ее колоссальны, но она спасала социоры от распада.
Примеры этой революции также немногочисленны. Почти все зависимые социоры возникли в последние два века уже как зависимые и никогда не переживали социальных революций. Они – в полном смысле слова продукт мирового капитализма. Преобразования в них, за исключением отмены плантационного рабства, не выходят за рамки политических, так как оставляют у власти агентов западного капитала.
Революционный переход с докапиталистической стадии на стадию зависимого капитализма, на мой взгляд, совершили Россия конца XVIII – середины XIX века, Испания 1808-1876, Португалия 1820-1852 и Иран 1905-1925 годов. Завершающий этап переворота в Испании (1868-1876) и Иране (1921-1923) носил социорно-объединительный характер, проходя в форме гражданской войны.
Паракапитализм ни в коем случае не являлся целью этих революций, но при ликвидации докапиталистических укладов побеждал именно он: на волю первым вырывается тот, кто сидит ближе к выходу. «Больше капитализма» для стран, уже втянутых в мировое разделение труда, означало «больше зависимости». В то же время сохранение политического суверенитета пробуждало стремление «догнать» Запад, поэтому дальнейшая история этих социоров стала чередой революций и контрреволюций.
На мой взгляд, речь должна идти не о другом переходе к тому же капитализму («незавершенная буржуазная революция»), а о другом переходе к другому капитализму. «Незавершенность социальной революции» – фиктивное понятие.
Существование иных незападных [679] стран, избежавших полной колонизации, оказалось несовместимо с паракапитализмом: исчезали либо страны (Османская империя), либо паракапитализм (Китай). Выход Японии на историческую магистраль – уникальное исключение.
Наконец, XX век дал образец параформации, одновременно отрицающей и утверждающей капитализм, в которой часто и не без оснований видели прообраз будущего регресса всей капиталистической системы. Это политарно-капиталистический синтез нацизма. Его целью было завоевание мирового господства внутри капиталистической системы, что обрекало политарно-капиталистические социоры на беспрерывную войну со всем остальным миром, закономерно закончившуюся поражением.
Поэтому весьма слабый прогрессивный элемент в нацизме (завоевание независимости, ограничение капитализма) полностью перекрывался регрессивным (потеря независимости в результате проигранной войны, двойной гнет политаризма и капитализма). Судить о плодах нацизма по возросшему количеству радиоприемников в немецких семьях до войны, как это делают И. В. Стародубровская и В. A. May, значит считать войну и поражение Германии случайными.
«Нацистских революций» не было. Перевороты носили антиреволюционный характер. Своеобразие их состоит в том, что они, в отличии от прежних антиреволюций, частично проходили «снизу».
Крушение же системы политарно-капиталистических отношений вполне может быть названо революцией: «сверху» в послевоенных Германии, Италии, Японии, в Испании в 1975 году или «снизу» – «революция гвоздик» 1974 года в Португалии. Видимо, строй Испании и Португалии остался паракапиталистическим, но свержение фашизма сделало возможным их интеграцию в состав Европейского Союза, что является прогрессивным надстроечным сдвигом.
Выход из состояния зависимости возможен только революционным путем, ведущим к созданию параформационных обществ новой группы.
Пятая группа – параформации, возникшие в противовес капитализму:
– неополитаризм в СССР и других «социалистических» странах;
– неополитарно-паракапиталистический строй так называемых «стран-изгоев» (Иран с 1979 года; Ливия с 1969 года; Ирак при власти партии Баас).
Реальной (не декларируемой) целью революций и реформ в зависимых странах является достижение независимости от мирового капитализма. Она была достигнута в странах индустриального неополитаризма, правда, на исторически краткий срок и крайне тяжелой ценой. История не знает легких путей: за прогресс всегда приходится платить, но его отсутствие обходится еще дороже.
Здесь и дальше речь идет именно об индустриальном (не аграрном, как в Кампучии Пол Пота) политаризме. Аграрный политаризм для XX века – абсолютный регресс; переход к нему – антиреволюция, хотя субъективной целью ее участников была революция. Революционным стало его уничтожение с помощью «экспорта революции» из Вьетнама; единственное столкновение двух видов политаризма кончилось победой сил прогресса. Является ли аграрный политаризм новейшего времени особой регрессивной параформацией или простым возрождением древневосточных порядков – предмет отдельного исследования. Кампучийский регресс, уникальный по форме («снизу»), не уникален по содержанию. На наших глазах аналогичный строй возникает «сверху» в Туркмении: уничтожение городской культуры идет давно, а осенью 2002 года президент С. Ниязов (Туркменбаши) предписал переселять «нарушителей общественного порядка» из городов на целинные земли. Выполнение этого указа приведет к исчезновению городского населения, как в Кампучии. Впрочем, для Туркмении сохраняется и паракапиталистическая перспектива.
Самостоятельный переход той или иной страны к неополитарной параформации был локальной социальной революцией, как и в случае с прежними «боковыми» параформациями, притом революцией «снизу». Часть стран Восточной Европы в 1940-е годы перешла к неополитаризму путем «экспорта революции».
Там, где революция происходит без полного устранения прежних «верхов» (Иран, Ирак, Ливия), разрыв с зависимостью не так радикален, как при неополитаризме. Там возникает симбиоз старых и новых порядков, названный выше неополитарно-паракапиталистическим. Возможности прогрессивного развития на его основе невелики: оно начинается ограничением зависимости, а завершается ее возвратом (Турция, Египет, Алжир), но не в силу безнадежных попыток завоевать мир, как при нацизме, а в силу сохранения компрадорской буржуазии как класса.
Независимость предполагает диктатуру, но обратное неверно. Например, имеющий схожие с нацизмом политические черты строй стран Восточной Европы (от Финляндии до Греции) 1920-1930-х годов, установленный в результате государственных переворотов «сверху», явно оставался в рамках зависимого капитализма, ориентированного на один из двух блоков тогдашнего центра – англо-французский или немецкий. Не исключено, что то же будущее суждено России, и выбирать нам предстоит между диктатурой в единой стране или в нескольких, на которые она распадется.
Все революции происходят в обществе. Однако понятия «социальная революция» и «революция в обществе» не совпадают. Существуют, во-первых, надстроечные революции и, во-вторых, революции в развитии производительных сил (технические). Они не являются темой моей работы, но краткая характеристика, способствующая их отграничению от социальных революций, полагаю, будет уместной.
Социальная революция охватывает общество в целом: базис и надстройку. Качественное изменение базиса неизбежно меняет и надстройку. Но обратное неверно. Качественные сдвиги в надстройке, вполне заслуживающие название «революция», не обязательно преобразуют базис. Общество, пережившее надстроечную революцию, не изменяет своей формационной или параформационной принадлежности. Способ производства остается тем же.
Среди надстроечных революций наиболее важны надстроечные политические. Остальные – революции в различных сферах культуры: науке, философии, искусстве, религии, праве, семейных отношениях, образовании, быте и т. д. – можно объединить под названием «культурные революции». Это тоже переход власти, отдаленное эхо социальных революций – власть одних идей над общественным сознанием сменяется властью других.
Надстроечные политические революции происходят там, где надстройка изменена недостаточно сильно (тогда они следуют за социальными), или создают новую надстройку – там, где необходимо создать новый социор (тогда они могут перерасти в социальные).
В первом случае это – революции, установившие демократическое правление, демократические революции.
Само понятие «демократия» требует пояснений. Оно внутренне противоречиво: в классовом обществе, где есть «власть» и есть «народ», не может быть «власти народа». Демократия, понимаемая дословно – такая же фикция, как ненасилие. Но уровень участия «низов» в управлении государством (уровень «демократичности» режима) может быть различным.
И античные полисы, и средневековые коммуны знали политические революции, временно менявшие режим власти в сторону демократизации [680]. Основой было расширение социальной базы власти – либо в рамках одного класса, либо с привлечением союзников. Однако новый класс к власти не приходил – социальной революции не было. Такой характер носил второй (цеховой) этап коммунальной революции.
В еще большей степени это относится к демократическим преобразованиям в капиталистическом обществе. Капитализм требует равного доступа к власти для всех членов класса буржуазии – иначе одна из групп получает преимущество в конкурентной борьбе. Поэтому неизбежны политические революции, направленные на установление демократического политического режима - буржуазно-демократические, от которых выигрывает не только буржуазия, но и все общество в целом. Таковы революция 1848 года во Франции, Ноябрьская 1918 года в Германии и др. Поскольку демократия в классовом обществе всегда находится под угрозой, результаты этих революций в принципе могут быть отменены контрреволюцией.
Во втором случае это - национально-освободительные (вернее, социорно-освободительные) революции. Возникновение нового социора путем отделения части территории другого социора – революция в том случае, если этого требует большинство населения этой территории; форма может быть разной – восстание (Бельгия, 1830 год) или референдум (Норвегия, 1905 год).
Формы могли комбинироваться: Ирландская революция 1916-1949 годов включала и неудавшееся восстание 1916 года, и войну (в том числе гражданскую) 1919-1923 годов, и мирное достижение независимости в 1949 году. Эта революция обладала многими характерными чертами революций «третьего мира», хотя и происходила в географически европейской стране. Как и в других зависимых странах, в Ирландии революция вначале мыслилась ее идеологами (У. де Блокомом в книге «За что стоит Шинн Фейн») как социальная, ведущая к некапиталистическому обществу – эгалитаризму в духе Прудона. Капитализм отвергался как привнесенное колонизаторами явление, чуждое ирландскому народу и его религии; одновременно У. де Блоком ссылался на мысль Маркса о возможности для России миновать капитализм и перейти к социализму через сельскую общину, считая, что этот путь столь же подходит для Ирландии [681].
Конечно, это были иллюзии. Ирландия, очевидно, по сей день принадлежит к периферийному миру, хотя и к привилегированной его части: на Западе ее называют «кельтским тигром» по аналогии с «азиатскими тиграми» (Тайвань, Сингапур, Южная Корея) – индустриальными зависимыми странами.
Большинство социорно-освободительных революций остаются в сфере политики, не создавая новый строй.
Так было и в первой национально-освободительной революции Нового времени – гуситском движении 1419-1434 годов. Социальной революции не произошло – в городах немецкую олигархию сменила чешская, положение крестьян не изменилось, власть осталась у землевладельцев (панов), из среды которых выделились магнаты, направившие Чехию по регрессивному восточноевропейскому пути. Чехия, став независимым социором, все равно разделила судьбу Польши, где в XV веке не было проблемы иностранной власти и национально-освободительных революции.
Совсем иным был результат, когда в политической социорно-освободительной проявлялась буржуазная социальная революция: Нидерландская 1566-1609 годов; Американская 1775-1783 годов. Достижение независимости означало переход к ортокапитализму.
В иных исторических условиях ту же задачу выполнили социорно-объединительные революции, целью которых была ликвидация раздробленности, поддерживаемой внешними силами. Именно их (а не любых революций «сверху») отличительным признаком была политика «железа и крови», без которой невозможно победить сепаратизм. Сама по себе эта политика победы не гарантирует (неудача попытки социорно-объединительной, «буржуазно-централистской», как ее называл Е. В. Тарле [682], революции 1908-1913 годов в Турции, не спасшей страну от распада).
Социорно-объединительные революции могли проходить в разной форме: в основном «сверху» (Германия 1848-1871 годов); «сверху» и «снизу» (Италия 1820-1871 годов); в виде гражданской войны в формально единой стране (США 1861-1865 годов, Япония 1868-1877 годов; Швейцария 1847 года).
В объединенной стране быстро побеждал ортокапитализм. Отсутствие такой революции погубило империю Габсбургов (Австро-Венгрию), где капиталистические преобразования осуществлялись с середины XVIII века, успешно, но неравномерно в разных частях страны, все больше распадавшейся на отдельные социоры.
События 1848-1849 годов в германских государствах были не «незавершенной буржуазно-демократической революцией», а начальным этапом социорно-объединительной, показавшим невозможность объединения Германии «снизу». Объединение могло произойти только «сверху», в виде поглощения Пруссией остальных государств, а не в виде равноправного слияния. Не случайно прусский король Фридрих-Вильгельм IV отказался в 1849 году принять «снизу», от депутатов франкфуртского парламента, императорскую власть, которую его преемник Вильгельм I принял от подчиненных ему монархов после объединения «сверху» в 1871 году.
Думаю, что надстроечной политической социорно-объединительной революцией является идущая с 1992 года интеграция стран Европы в единый социор (Европейский Союз). Как и прежние революции, она встречает противодействие извне – в данном случае со стороны США.
Для зависимых стран «третьего мира» политическими социорно-освободительными являются революции, свергнувшие колониальный гнет. Последующие свержения диктаторских режимов, не сопровождающиеся разрывом зависимости – также надстроечные политические революции (Гаити, 1986 год; Заир, 1997 год, возможно, отстранение от власти хунты в Чили в 1989-1990 годах и ликвидация апартеида в ЮАР в 1994 году и т.д.), но, в отличие от буржуазно-демократических революций в Европе, их результаты еще менее устойчивы – для зависимых стран, за редким исключением, долгое существование даже умеренно демократического режима противопоказано. К числу таких (а не европейских буржуазно-демократических) революций, на мой взгляд, относятся и Февральская 1917 в России, и португальская 1910, и испанская 1931 года революции.
Российский император или португальский король выполняли ту же функцию главы прозападного режима в зависимой стране, что и любой тропический диктатор второй половины XX века. Их свержение само по себе не избавляло от зависимости, а лишь меняло политический режим [683].
От социорно-освободительных революций следует отличать образование новых социоров в результате гибели старых (распад Австро-Венгрии, Югославии, Чехословакии, СССР).
Образование нового социора также не является революцией, если оно происходит путем отторжения части территории в интересах другого социора, по какой-либо причине предпочитающего не прибегать к прямой оккупации (Панама, 1903 год; Босния и Герцеговина, 1995 год).
Революцией не является образование нового социора путем переселения людей на новую территорию (античная колонизация, колонии викингов, государства крестоносцев, европейские переселенческие колонии, Государство Израиль). В этом случае происходит не возникновение нового строя или политического режима, а расширение зоны распространения старого (или его перемещение – в Исландию из Норвегии были перенесены отношения предклассового общества, сменившегося в Норвегии классовым).
Более сложен случай завоевания. Оно может способствовать революционному преобразованию завоеванных социоров в случае, если завоеватель ставит целью «экспорт революции», который лучше называть экспортом социальной системы через «революцию извне».
Это, весьма редкое, явление имело место на раннем этапе завоевательных войн Французской республики против итальянских и немецких абсолютистских государств, а также в политике стран антигитлеровской коалиции: на Западе – после 1945 года, на Востоке – начиная с присоединения к СССР Западной Украины и Белоруссии в 1939 году и прибалтийских стран в 1940 году.
Думаю, что можно присоединиться к мнению Л. Д. Троцкого: «Никто не говорит, что советская бюрократия всегда и всюду хочет и может совершить экспроприацию буржуазии. Мы говорим лишь, что никакое другое правительство не могло бы совершить того социального переворота, который кремлевская бюрократия, несмотря на свой союз с Гитлером, увидела себя вынужденной санкционировать в Восточной Польше: без того она не могла бы включить ее в состав СССР» [684]. Там же, возражая Шахтману, Троцкий пишет: «Шахтман напоминает нам, что войны буржуазии в один период были прогрессивны, в другой – стали реакционны, и что поэтому недостаточно дать классовое определение государства, ведущего войну Это рассуждение не выясняет вопрос, а запутывает его. Буржуазные войны могли быть прогрессивны, когда весь буржуазный режим был прогрессивным, другими словами, когда буржуазная собственность, в противовес феодальной, являлась фактором движения и роста. Буржуазные войны стали реакционными, когда буржуазная собственность стала тормозом развития. Хочет ли Шахтман сказать в отношении СССР, что государственная собственность на средства производства успела стать тормозом развития, и что расширение этой собственности на другие страны является элементом экономической реакции?» [685] Бесспорно, что в то время политаризм еще не изжил себя; его распространение на зависимые страны было экспортом прогресса, а не регресса.
В настоящее время ту же позицию занимает Б. Кагарлицкий: «Подобно наполеоновским завоеваниям в Европе XIX века, советская экспансия в Восточной Европу была не просто попыткой завладеть чужой территорией ради эксплуатации ее ресурсов и населения. Вместе с советской “моделью власти" приходили и новые общественные отношен™… Происходила быстрая модернизация стран Восточной Европы» [686].
Это относится и к Прибалтике. Так, в независимой Эстонии отсутствовали государственные пенсии, здравоохранение и образование были платными, поэтому не училось 40 % детей. Для того чтобы они пошли в школу, надо было ликвидировать власть эстонской и мировой буржуазии на территории Эстонии, т. е. Эстонию как отдельное периферийное государство. После присоединения к СССР за год выпуск промышленной продукции вырос на 63 %, свыше 80 тыс. крестьян-бедняков получили 330 000 гектаров земли, была ликвидирована безработица и снизилась квартплата. СССР не только не грабил Прибалтику – он подтягивал ее до своего уровня [687].
Политику экспорта неополитариой (но ни в коем случае не социалистической) революции СССР проводил и после войны, вплоть до неудачи в Афганистане. Власть в ДРА довольно долго находилась в руках наших «советников» [688]. Разумеется, экспорт передового общественного строя извне – наихудший вариант революции. Тем не менее это – прогресс, а не регресс.
Но, как правило, завоевание даже более передовыми социорами означает для побежденных только регресс, так как передовой общественный строй на завоеванную территорию не переносится. Нынешняя оккупация США и их союзниками Афганистана и Ирака имеет целью не преобразование афганского и иракского общества, а лишь поддержание статус-кво. Тем более регрессом является завоевание отсталым социором передового (монгольское иго).
Политические революции и прогрессивные реформы составляют линию политического прогресса. Примеры прогрессивных реформ общеизвестны – реформы Петра I в России, «новый курс» Ф. Рузвельта в США и т. д.
Прогрессивная политика предполагает учет интересов как социора в целом, так и его трудящихся классов. Действия, игнорирующие общесоциорные интересы в пользу классового эгоизма низов, являются не прогрессивными, а популистскими. Не будучи реакционными, они стимулируют реакцию – господствующие классы, которые всегда лучше организованы, берут быстрый и кровавый реванш.
Линию политического регресса, называемого «реакцией», составляют реакционные перевороты (включая контрреволюции) и реакционные реформы. К последним относятся урезание прав трудящихся (например, отмена Юрьева дня), клерикализация, преследование этнических и религиозных меньшинств и др. Источник реакции – классовый эгоизм верхов.
Реакционные перевороты правомерно назвать политическими антиреволюциями, но этот термин вряд ли может укорениться в науке.
В условиях социального регрессивного развития (деградации общества в целом) реакционные перевороты представляют собой социальные антиреволюции, когда власть переходит в руки антиреволюционного класса, вершащего дело регресса: установление монархии в Риме в I веке до н. э., в североитальянских государствах – в XIV-XVI веках, фактическое исчезновение центральной власти в Речи Посполитой в XVII веке.
То же можно сказать и о культурных революциях и антиреволюциях, хотя их связь с изменением базиса более свободна. Прогресс общества рано или поздно приводит к культурным революциям; регресс – к культурным антиреволюциям. В философии, например, ясно видны взлеты VI-IV веков до н. э. (от Фалеса до Аристотеля); XI – начала XIV веков (от Абеляра до Оккама) и XVI – первой половины XIX веков н. э. (от Ф Бэкона до Маркса) и сменившие их падения, особенно глубокие на излете Античности (после Плотина), в Италии после конца Ренессанса и на Западе во второй половине XX века, которые привели к почти полной гибели философии.
Своеобразное положение занимают революции в технике. Производственные отношения стимулируют труд людей и их мысль; мысль побуждает к изобретению новых орудий труда, с помощью которых осваиваются новые формы хозяйства. Реализация мысли – новая техника – будучи применена в производстве, увеличивает производительность труда и тем самым ставит под вопрос старые производственные отношения.
Техническая революция сопровождала возникновение классового общества из предклассового и капиталистического из докапиталистического – два наиболее крупных перелома в истории человечества, часто (как у Дж. Д. Бернала) считающиеся единственными
Возможно, что такова и социальная роль НТР. Автоматизация производства, избавляющая работника от непосредственного контакта с предметом труда и оставляющая ему управленческие функции, очевидно, потребует в скором времени упразднения эксплуатации и замены классового общества бесклассовым.
Техническая революция не заменяет собой социальную революцию, хотя этот взгляд назойливо пропагандируется противниками социальной революции. В качестве примера можно привести высказывание французского ультраправого идеолога Т. Мольнье: настоящая революция – «не четверть века беспорядков, демагогии, диктатуры, бессмысленных войн и кровавой резни» [689] (1789-1814), а изобретение паровой машины Д. Уаттом. Франция и после революции отставала от Англии, значит четверть века потрачена зря. То, что без смены строя (социальной революции) индустриализация была бы невозможна, он просто не видит, хотя общеизвестно, что индустриального абсолютизма мир не знал.
Следует заметить, что техника – «система искусственных органов деятельности общества» [690] – сама по себе не является производительной силой. Только применение ее в производстве, осуществляемое человеком, т. е. техническая революция, делает технику «частью производительных сил». А это зависит не от воли людей, а от типа производственных отношений (эллинистические изобретения не нашли применения в производстве [691]).
Неверно считать, что производительные силы состоят из нескольких частей, включая отдельно человека, отдельно технику. Между тем это толкование иногда встречается при объяснении места техники в жизни общества [692]. Отождествление производительных сил и техники приводит к отождествлению развития производительных сил с развитием техники.
Результатом последовательного проведения этого взгляда является так называемый «технический детерминизм», неспособный объяснить источник развития техники или ищущий его в развитии идей [693].
Революция как философская проблема
Полагаю, что теорией, способной объяснить развитие человеческого общества во всем многообразии его форм, является диалектико-исторический материализм. Аргументирую это положение.
Материализм необходим при решении вопроса о движущих силах исторического развития – т. е. основного вопроса философии применительно к развитию общества. Не решив его, понять историю невозможно.
Революция – объективный (т. е. идущий в «мире самом по себе», вне сознания людей) процесс, что отнюдь не исключает, а предполагает его осознание и воздействие на его ход. Сознание людей отражает объективную реальность, творя субъективный «мир для нас», часто неадекватно и всегда неполно. Действия, исходящие из субъективных представлений об объективной реальности, тем более успешны, чем ближе «мир для нас» к «миру самому по себе».
К сожалению, приходится повторять эти прописные истины материализма, так как для многих авторов объективность и осознанность несовместимы. «Так что же такое революция? – ставит вопрос А. В. Кива. – Стихийно назревающий социально-политический взрыв… или же это результат планомерно подготовляемого… восстания в условиях революционной ситуации? Если революция все же больше стихийный, нежели сознательный акт… то как можно планировать революцию?… Если революция является итогом сознательной деятельности революционеров… то как отделить такую революцию от заговора?» [694] и т. д.
Проблема вполне разрешима, если не отрывать сознание от мира. Деятельность людей (не только революционеров, но и контрреволюционеров, и каждого представителя «массы») направляема сознанием; само же сознание определяется социальной материей – производственными отношениями, т. е. отражает объективный мир с определенной общественной позиции. Эти позиции неравноценны: одни социальные группы больше заинтересованы в истине, другие – меньше. Объективно существующие потребности общественного развития, пропущенные сознанием через фильтр интересов, воспринимаются ими по-разному; разными оказываются и последующие действия, и их результаты.
Идеологи восходящего класса лучше понимают пути развития общества, чем идеологи нисходящего или нереволюционного классов, но отнюдь не делают историю по своему плану. Планирование действий происходит внутри сознания; реализация плана – в объективном мире. Невозможны ни бессознательная деятельность (чистая стихийность), ни абсолютная власть сознания над миром (чистый волюнтаризм).
Субъективное намерение совершить революцию не означает совершения революции; субъективное намерение предотвратить революцию не гарантирует предотвращения. Реакция может выполнить программу революции; революционеры могут способствовать выполнению программы реакции. Суд истории рассматривает не намерения, а результаты. В противном случае не виден объективный характер развития общества.
На самом глубоком уровне развитие общества связано с изменением его производительной силы – человека как участника производственного процесса. Такое изменение происходит под влиянием стимула развития производства, которым являются производственные отношения (отношения собственности на средства производства).
Исчерпанность одного типа производственных отношений приводит к их замене на другой тип. Кульминация этого процесса, выраженная в переходе власти, и есть социальная революция, меняющая способ производства и тем самым – все общество. Удачный образ подобрал П. Штомпка: «На волне революций общества как бы рождаются заново. В этом смысле революции – знак социального здоровья» [695].
Сущность нового рождения общества хорошо известна марксистам – это приход к власти нового класса. Напомню классическое определение, данное В. И. Лениным: «Переход государственной власти из рук одного в руки другого класса есть первый, главный, основной признак революции» [696].
Переход власти – это признак социальной революции, но не любой переход власти революционен. Его прогрессивность или регрессивность зависит от того класса, который его осуществил. Только прогрессивный переход власти – социальная революция.
Отношение политико-правовых изменений и взятия власти новым классом – это отношение формы и содержания.
Сказанное не означает, что невозможна объективно-идеалистическая теория общественного развития, признающая разные формы развития следствием развития духовной субстанции общества. В принципе такая теория может быть создана.
Выглядеть она будет следующим образом.
Субстанцией общества должно быть нечто, во-первых, идеальное, во-вторых – объективно существующее (волюнтаризм здесь бесполезен, так как ведет к идее заговора [Число сторонников этой идеи весьма велико, но ничего нового, кроме своих эмоций, к заблуждениям Бёрка они никогда не прибавят. Красочные примеры «конспирологиче- ского» понимания революций приведены: Семёнов Ю. И. Философия истории; Штомпка П. Социология социальных изменений.][697]) и, в-третьих, не являющееся разумом (общественным сознанием). Это будет некое «общественное подсознание», которое двигает развитие общества, влияя на общественное сознание.
Оно должно играть ту же роль, которую в марксизме играют производственные отношения. Интересы должны быть заменены страстями. Материализм должен в этом случае отвергаться в пользу иррационалистического объективного идеализма, который можно найти в «философии жизни» и психоанализе. (Гегель не уделил большого внимания объяснению реальных революций – так же, как вообще недооценивал им же введенную категорию «скачок», поэтому на гегельянство опереться трудно.)
Подходы к такой теории видны у П. А. Кропоткина и Ш. Эйзенштадта, исходивших из философских посылок А. Бергсона и К. Г. Юнга.
Но целостная теория общественного развития, включающая эволюцию и революцию, не создана ни тем, ни другим: первому мешает плюрально-циклический подход к истории, второму – сведение революции к насильственному политическому перевороту, и обоим – телеологическая заданность, обусловленная политическими взглядами, анархическими у П. А. Кропоткина и либеральными у Ш. Эйзенштадта.
П. А. Кропоткин видит в революциях прогрессивное разрешение противоречий, но не видит историю как единый процесс. Ш. Эйзенштадт видит единый процесс, но не видит необходимости революций. Субстанция («фактор взаимной помощи» или «символические и структурные основания норм социального взаимодействия»), упрятанная в подсознании общества, остается принципиально непознаваемой.
Синтез этих подходов, ведущий к созданию объективно-идеалистической теории форм общественного развития, включая революции, может быть осуществлен. Но если такая теория и будет создана, то она не сможет объяснить происхождение духовной субстанции общества и будет ни чем иным, как поставленным на голову материализмом.
Именно так – перевернутым – видят развитие общества люди искусства. Творческий импульс сознания является причиной изменений в обществе. Революция в обществе – следствие революции в искусстве. Яркий пример дает статья Рихарда Вагнера (1813-1883) «Искусство и революция» (1849), в которой великий композитор выступает как утопический коммунист. От обычных утопистов (от Г. Бабёфа до Г. Маркузе) его выгодно отличает исторический подход к проблеме революции: он не просто не приемлет власть капитала, а видит преходящий характер любого общества, источник которого для него, конечно – в сфере идей. Будущая революция не просто вернет человеку человеческое, она создаст новое искусство и с его помощью – нового человека.
«Только великая Революция всего человечества, начало которой некогда разрушило греческую трагедию, может нам снова подарить это истинное искусство; ибо только Революция может из своей глубины вызвать к жизни то – но еще более прекрасным, благородным и всеобъемлющим – что она вырвала и поглотила у консервативного духа предшествовавшего периода красивой, но ограниченной культуры. Только Революция, а не Реставрация может дать нам вновь такое величайшее произведение искусства… Из наемников Индустрии, – пишет Вагнер, – мы хотим стать прекрасными, сильными людьми, которым принадлежал бы весь мир… Чтобы достигнуть этой цели, нам нужна сила всемогущей Революции…» [698]
Другой гений музыки и философ-дилетант, живший в другую революционную эпоху – А. Н. Скрябин (1871-1915) также смотрел на революцию как на колоссальный освободительный переворот в сфере духа, следствием которого станет коренное изменение человеческой природы. Так в его сознании преломилась марксистская философия, к изучению которой композитора привело влияние Г. В. Плеханова [699].
Подобных примеров много. В периоды прогрессивного развития общества идеализм (вообще доминирующий в социоисторических представлениях) проникается идеями прогресса и революции, и незаурядные умы этих эпох ищут разрешение жизненных противоречий в революции, а не в консервации. Периоды регресса дают обратный пример панической боязни перемен.
Диалектика необходима для решения вопросов о мере преемственности/разрыва при изменениях и о мере их предопределенности/неопределенности.
Начну с первого. Метафизика выделяет лишь одну сторону вопроса. Либо разрыв, отрицающий преемственность и, соответственно, обусловленность изменений (волюнтаристские взгляды профессиональных революционеров – О.Бланки, П.Н.Ткачёва, Р.Дебре; позиция Р.Фоссье по вопросу о феодальной революции), либо преемственность, доходящую до отрицания изменений (А. Г. Франк). Отрицанием изменений является и представление о революции как возврате к естественному состоянию, как реванше естественности, при самом разном понимании этой естественности (Г. Бабёф, О. Тьерри, А. Мёллер, В. Райх и др.).
Для диалектики не существует ни разрыва без преемственности, ни преемственности без разрыва. Само понятие «изменение» подразумевает их единство. Меняться – значит быть тем же самым объектом и не быть им. Меняющееся общество – то же и не то же общество.
Перемены есть всегда, но их глубина может быть различной. Общество, переживающее революционное изменение, приобретает новое, не существовавшее прежде качество. Старое качество общества перестает существовать в прежнем виде.
Это необходимо подчеркнуть, потому что метафизическое непризнание качественного изменения общества смазывает различия стадий истории, превращая прошлое в аморфную массу событий, что служит базой для представлений о вечной и неизменной природе человека.
Всегда есть и преемственность. Старое качество общества не исчезает бесследно.
Новое качество не отрицает прежнего абсолютно, но и не сохраняет его неизменным – старое качество снимается новым, входит в него в преобразованном виде. Развитие продолжается.
Аналогично решается вопрос о необходимости и случайности революционных изменений. Метафизика видит либо только необходимость (если взглянуть на историю извне, с высоты птичьего полета), либо только массу случайностей (так видят исторические события их современники, а нынешняя историческая наука, увлеченная воспроизведением аутентичных взглядов, стремится не подниматься над их уровнем). Диалектика видит и необходимость, и случайность. Историческая необходимость реализуется через случайные события, и никак иначе. У каждого возможного события есть большая или меньшая вероятность стать действительным. Ход истории слагается из осуществления этих вероятностей.
Пример метафизики в этом вопросе дает С. Амин: «Если мы говорим о переходе, то мы знаем, что мы вышли от А, но не знаем, что будет Б. Только тогда, когда мы достигаем пункта Б, мы узнаем, что это такое, да и то только в том случае, когда это Б стабилизировалось, тогда мы можем сказать, что это был переход от А к Б» [700]. Речь идет о переходе к новому обществу. По Амину получается, что никакой предопределенности нет или она непознаваема (что одно и то же: если необходимость события познана лишь после того, как событие произошло, невозможна проверка). И в том, и в другом случае люди действуют только вслепую. С ним тут же соглашается бравший у него интервью А. В. Бузгалин: «Мы и в России не знаем, куда движемся; мы знаем, что уходим от советской системы, но куда?» [701]
Но утверждать, что никто никогда не знает – слишком смело. Стоит напомнить об А. Барнаве и Б. Рицци, увидевших, пусть нечетко, соответствующие пункты Б до того, как они «стабилизировались» (Барнав – в самом начале перехода), и много раньше, чем на достижение пункта Б отреагировало общественное сознание. Пункт Б для нынешней России и Восточной Европы ясно предвидел А. Г. Франк (цитата приведена в 1 главе).
Наконец, еще одна, гносеологическая, проблема, решающаяся только диалектически – проблема соотношения общего и единичного в исторических событиях, в данном случае в революциях. Если видеть в истории только единичные события, как делают все «социальные номиналисты», неизбежно придешь к выводу о неприменимости к ним общих понятий, существующих только в сознании историка. Итогом будет невозможность научного познания общества. Действительно, единичное без общего непознаваемо, но единичное без общего не существует. То общее, что присуще всем революциям – прогрессивный и качественный характер изменений. Любая революция – уникальное событие, но уникальность его не абсолютна.
Невладение диалектикой приводит историков к отрицанию фактов революций. Так, упоминавшийся представитель школы «Анналов» Франсуа Фюре, чье творчество в основном посвящено «ревизии» представлений о Французской революции (его сторонников на Запале называют «ревизионистами»), утверждает, что понятие «буржуазная революция» неприменимо к событиям 1789-1794 годов во Франции, так как подразумевает «два допущения: о необходимости данного события и о разрыве времени» [702]. С его точки зрения, революция есть, когда есть абсолютный разрыв и абсолютная неизбежность. Но это – метафизическая химера, созданная его собственным воображением, и опровержение этой конструкции не есть опровержение факта социальной революции, произошедшей во Франции.
Противопоставление преемственности и разрыва мешает видеть любые скачки в развитии. Выше приводились высказывания Ю. Л. Бессмертного о феодальной революции, В. М. Далина – о революции Мейдзи. Преемственность оказывается признаком эволюции.
Иногда это положение формулируется в явной форме. Так поступает A. Л. Кац, доказывая эволюционный характер исчезновения рабовладельческого способа производства. «Античность не знает отмены рабства или привилегий рабовладельцев. Эти классы трансформировались в течении многих веков. Гибель борющихся классов, революционное переустройство общества характерны не для античного мира, а для нового времени» [703]. Обобщающий вывод делает Г. П. Лем: «Докапиталистические экономические отношения не уничтожались в открытой борьбе; строго говоря, они вообще не уничтожались, а преобразовывались (курсив мой. - Г. 3.) или вытеснялись новыми» [704].
Или гибель, или трансформация – с такой позиции ни одного социального переворота нет. Приводимые А. Л. Кацем в качестве примера «погибшие» классы феодального общества тоже не исчезли бесследно. Их тоже можно счесть «трансформировавшимися».
Так и считает Ф. Фюре: буржуазной социальной революции в XVIII веке во Франции не было еще и потому, что «замена феодального способа производства капиталистическим – длительный эволюционный процесс» [705]. Имела место только смена элиты. Этот взгляд обязан своим появлением метафизическому отрыву надстройки от базиса.
Переворот в надстройке (смена власти), рассмотренный сам по себе, не дает критериев отличия революции от любой другой смены власти и поэтому воспринимается как смена элиты, смена лиц, находящихся у власти.
Переворот в базисе (замена способа производства), рассмотренный сам по себе, без смены надстройки, растворяет революцию в эволюции.
В тот же тупик заходили и многие марксисты, по тем или иным причинам считавшие «эпоху социальной революции» чем-то совершенно отличным от политической революции и ставившие знак равенства между «эпохой» и «революцией». Примером может служить концепция бессубъектной «антирабовладельческой революции», взгляды К. Каутского, Г. Кунова, П. Б. Струве по вопросу о будущей антикапиталистической революции.
Путаница в этом вопросе встречается часто, причем обилие терминов маскирует неспособность отличить революцию от эволюции, как и предсказывал С. И. Ковалёв.
Я. С. Драбкин видит в истории «революционный процесс» отдельно и «социальную революцию» отдельно. О первом сообщается, что это – «наиболее активный, динамичный вид исторического творчества (по сравнению с эволюционным процессом)» [706], включающий восстания «низов». Революция же – победоносное восстание. До Нового времени развитие проходит в формах революционного процесса и эволюционного процесса; после – социальной революции, революционного процесса и эволюционного процесса.
М. А. Селезнёв в книге «Социальная революция» разделяет социальную революцию как (1) «эпоху осознания людьми конфликта между новыми производительными силами и отжившими производственными отношениями и борьбы за разрешение этого конфликта» и (2) «сознательный акт, совершаемый прогрессивными классами» [707]. (1), по его терминологии – «эпоха социальной революции»; (2) – «социально-политическая революция».
Та же позиция ясно выражена в работах Н. А. Симонии. Социальная революция (в отличие от политической), пишет он, составляет «заключительную фазу старого формационного развития (умирание старой формации) и зарождения нового общественного уклада» [708].
Если это – революция, то что же такое эволюция? Ведь эволюционное прогрессивное развитие складывается из умирания старого и зарождения нового, включая осознание конфликта и борьбу за его разрешение. Революция, в отличии от эволюции, – не просто процессы умирания и зарождения, а смена умершего рожденным, смена общественного строя. Смена строя обязательно происходит через смену власти, но не сводится к ней.
В. Ф. Шелике, стремясь решить эту проблему, пошла по иному пути, представив социальную революцию суммой двух революций – экономической и политической. Первая – смена базиса; вторая – смена власти; в сумме – обновление общества, «социальная революция как общественная революция». Социальная революция – закон для всего исторического процесса; политическая революция характерна «для социальной революции только при существовании государства» [709]. Однако «ни при ликвидации первобытно-общинного строя, ни при переходе к феодализму, да и в России в 1861 году не было тех революций, в которых главный вопрос – вопрос о власти» [710]. Но раз не было смены власти, то чем «экономическая революция» отличается от эволюции, а взгляды В. Ф. Шелике – от взглядов Я. С. Драбкина? Только терминологией.
Это лишь видимость решения проблемы. Понятие «социальная революция» оказывается в положении короля Лира, лишаясь розданного дочерним понятиям содержания. Констатируется не закономерность, проявляющаяся при переходе от стадии к стадии, а факт таких переходов, называемых словосочетанием «социальная революция». Реальными революциями являются экономическая и политическая, причем первая опять неотличима от эволюции, так как происходит без смены власти.
Пример с ситуацией в России в 1861 году отнюдь не так прост, как может показаться. Ведь если бы власть в тот момент принадлежала силам, заинтересованным в сохранении крепостного права, оно не было бы отменено Для того чтобы его отмена стала возможна, господствующий класс должен был трансформироваться – из класса, заинтересованного в сохранении крепостного права, в класс, заинтересованный в его уничтожении. Должен был быть решен вопрос о власти; решен внутри «верхов», без прямого участия «низов», но обязательно решен.
У Я. С. Драбкина (1), М.А.Селезнёва (2), H.A. Симонии (3), В. Ф. Шелике (4) революция раздваивается на постепенную смену строя и быструю смену власти. Или одно, или другое: отсюда и разные термины.
Поэтому, кроме революции как смены власти («социальная революция» (1), «социально-политическая революция» (2), «политическая революция» (3 и 4)) и эволюции, у данных авторов в развитии общества присутствует нечто третье – смена строя, называемая «революционный процесс» (1), «эпоха социальной революции» (2), «социальная революция» (3) или «экономическая революция» (4). Отграничить ее от эволюции оказывается практически невозможно. Преодолеть раздвоение простым введением общего термина «социальная революция» (4) тоже невозможно.
На мой взгляд, социальная революция – смена строя, осуществляемая через смену власти. Значение надстройки состоит в обеспечении функционирования и развития базиса. Базис сам по себе не существует и не изменяется. Его можно изменить, лишь изменяя надстройку. Качественное изменение базиса путем изменения надстройки и есть социальная революция.
Необходимое терминологическое уточнение: когда речь идет о революции или других формах развития (прогрессе, регрессе, эволюции и т.д.), одним и тем же словом обозначается как временной промежуток, включающий определенные события, так и совокупность изменений, произошедших в ходе этого промежутка.
На этот факт применительно к социальным революциям указывал А. Р. Корсунский в статье «О социальных революциях в докапиталистических формациях», предлагая употреблять термины «эпоха социальной революции» и «социальная революция» соответственно [711]. На мой взгляд, это верная постановка вопроса, хотя не обязательно держаться за слово «эпоха», употребленное Марксом – оно предполагает очень большую длительность. Более нейтрально слово «период».
Отношение периода революции или других форм развития (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) и самой революции (прогресса, регресса, эволюции и т. д.) – это отношение явления и сущности.
Период истории, состоящий из определенных событий – явление; содержание изменений, произошедших за этот период – сущность. Друг без друга они не существуют.
Политическая революция (свержение монархии) входит в состав социальной (приход к власти буржуазии); период политической революции (10 августа 1792 года) – в состав периода социальной революции (1789-1830).
Основная трудность – в определении хронологических рамок периода социальной революции. Социальная революция не совершается в один миг и не состоит из беспрерывных политических переворотов. Это невозможно. Внутри периода социальной революции есть периоды политических революций, возможно – периоды контрреволюций, наконец, «межпереворотные» периоды, которые могут исчисляться и часами, и годами. Но революция не кончена, пока в обществе не сменилась власть. Период социальной революции в данном обществе – это период перехода данного общества на новую ступень прогрессивного развития. Это время между эволюцией старого общества и эволюцией нового общества.
Когда начинается и когда кончается период социальной революции? Как определить ту грань, за которой эволюция сменилась революцией и наоборот? Это самая сложная, на мой взгляд, из проблем теории революции. Наиболее общий ответ неизбежно будет наиболее абстрактным, и если попытаться дать такой ответ, то, очевидно, он будет заключаться в необратимости изменений. Для каждой конкретной революции определение исторического момента, в который произошла смена форм прогресса – задача историков.
Периоду революции предшествует период революционной ситуации, когда регрессивные элементы в развитии начинают теснить прогрессивные. Это признак изжитости прежних производственных отношений. Политические проявления революционной ситуации (кризис «верхов», ухудшение положения и активизация «низов») перечислены В. И. Лениным в известном определении [712].
Обычно понятие «революционная ситуация» применяется только к кануну захвата власти, т. е. самой очевидной формы революции. На мой взгляд, для такого сужения нет никаких оснований. Понятие «революционная ситуация в данном обществе» равнозначно понятию «последняя стадия эволюции данного общества». Длительность значения не имеет. Конечно, для революций без захвата власти можно ввести термин «генезис революции» или «предреволюционный период», но, на мой взгляд, это излишне. Когда впереди – революция, «верхи» утрачивают контроль над обществом, а «низы» выходят из повиновения. Эта ситуация может длиться дни, а может – десятилетия, в зависимости от того, в каком обществе назревает смена строя.
Революция начинается с выступления революционной силы, которой могут быть как «низы», так и «верхи». Активизация «низов» не обязательно ведет к революции «снизу». Она может подвигнуть «верхи» к проведению собственной революции. И в том, и в другом случае «низы» власти не получат.
Социальная революция (или антиреволюция), проходящая в данную эпоху и в данном социоре, всегда единственна и непобедима. Революция не может потерпеть поражение в силу своей объективной необходимости. Терпят поражение отдельные политические проявления социальной революции, но не она сама. Социальная революция продолжается вплоть до победы нового строя – так, революция в России потерпела поражение в 1905 году, но победила в 1917-1922 годах. Социальной революции 1905 года не было; была социальная революция 1905-1922 годов.
Период социальной революции во Франции, на мой взгляд, должен быть датирован 1789-1830 годами: от первого до последнего политического переворота, включая неизбежно преходящую победу контрреволюции 1815-1830 годов. В Англии, аналогично – 1640-1688 годами. Период антично-рабовладельческой революции в Афинах – 594-508 годами до н. э.: «Мы говорим о революции Солона-Клисфена, причем для нас ясно, что реформы Клисфена, находясь в органической связи с законодательством Солона, являются окончательным завершением законодательства, начатого Солоном» [713].
«В Германии, – писал Ф. Энгельс, – существующий строй основан на революции, которая началась в 1848 и закончилась в 1866 году» [714]. Напомню, что этой точки зрения придерживался и Н. А. Рожков.
Ни один из этапов социальной революции не является социальной революцией сам по себе, в отрыве от остальных. Только совокупность переворотов составляет социальную революцию. Пытаться понять социальную революцию, разложив ее на периоды политических переворотов и «эволюционные» межпереворотные периоды, так же бесполезно, как пытаться понять сущность воды, разлагая ее на кислород и водород.
Революция заканчивается, когда исчезает контрреволюционная сила (свергнутый класс). Признаком служит исчезновение контрреволюционного движения (военные поражения, организационный распад, неспособность к идейной борьбе, признание его участниками легитимности новой власти). Рубежом может быть свержение старой династии (Англия, 1688 год; Швеция, 1809 год; Франция, 1830 год), победа в гражданской войне (Испания, 1876 год; Россия, 1922 год; Китай, 1949 год), радикальное изменение законодательства (Дания, 1849 год; Португалия, 1852 год), объединение страны (Германия, 1866 год; Италия, 1871 год), дипломатическая победа над внешним противником (Япония, 1894 год) и т.д.
После победы революции начинается эволюция нового общественного строя, обусловленная его сущностью. Возможно выделить общие признаки послереволюционной ситуации, так же, как предреволюционной, но они не столь существенны, так как у разных революций больше общего, чем у разных эволюций. Думаю, что главный из этих признаков – закрепление своей власти победившим классом путем реакционных реформ. Иногда применяется термин «нисходящая фаза (линия) революции» [715], но, на мой взгляд, он неверен – реакционную политику победивший класс начинает проводить после революции, прибыв на локомотиве истории к своему господству.
В случае революции «снизу» это одновременно размежевание с бывшими союзниками из числа угнетенных, что порождает у них ощущение предательства и украденной победы. «Постреволюционной нестабильности» после завершения революции победивший класс не допускает. Так же стремится поступать класс, осуществивший контрреволюцию, но его власть слаба, а ситуация чревата новой революцией или гибелью социора.
Революция кончается только победой. Период реакции после завершения революции – признак победы нового строя. Реакцию ни в коем случае нельзя путать с контрреволюцией, что практически всегда происходит при употреблении понятия «термидор».
Замечу, что Л. Троцкий в поздней статье «Рабочее государство, термидор и бонапартизм» (1935) дал верное, но, к сожалению, почти неизвестное определение термидора: «Акт реакции на социальном фундаменте революции» [716].
Именно победа нового строя показывает, какой была революция и что в представлениях ее участников было объективным, а что – иллюзорным. Например, ноябрьская революция 1918 года в Германии воспринималась многими участниками как социальная пролетарская, но была политической буржуазно-демократической.
С этим связано различие типологий революций – по характеру и по движущим силам. Характер революции определяется задачами, стоящими перед обществом. Движущие силы – сложившейся к началу революции исторической ситуацией. Античная революция – рабовладельческая по характеру, но ее движущей силой были ремесленники, крестьяне и торговцы, с одной стороны, и часть прежних «верхов» – с другой. Буржуазная революция «снизу» по движущим силам – буржуазно-крестьянско-предпролетарская; «сверху» – дворянски-чиновничья или чиновничья; неополитарная – рабоче-крестьянская или крестьянская. И только феодальная революция является феодальной и по характеру, и по движущим силам. Для освобождения от власти ослабевшего государства феодалам не нужен был союз с другими классами.
Тем, кто не видит в истории внутренней логики, «мифом» кажется и большинство революций – реальны только «изменения в государственном устройстве», смена элит, восстания и другие «конфликты» в ходе эволюции.
Очень хорошо проблема несоответствия движущих сил и характера буржуазной революции раскрыта И. Дойчером: «Не было особенно заметно капиталистических предпринимателей, купцов или банкиров среди лидеров пуритан, командиров "железнобоких", в Якобинском клубе или, скажем, во главе толп, штурмовавших Бастилию или врывавшихся в Тюильри. Ни в Англии, ни во Франции они не брали в руки бразды правления ни во время революции, ни длительное время после нее. Основную массу восставших составляли… городская беднота, плебеи и санкюлоты. Во главе же их стояли "фермеры-джентльмены" в Англии и адвокаты, врачи, журналисты и другие интеллектуалы во Франции. И в той, и в другой стране революции завершились установлением военных диктатур. И тем не менее характер этих революций вовсе не представляется мифом, если мы подойдем к ним с более широкой оценкой и мерой их общего воздействия на общество. Наиболее важным и устойчивым достижением этих революций было уничтожение общественных и политических институтов, которые препятствовали росту буржуазной собственности и развитию соответствующих общественных отношений. Когда пуритане лишили короля права произвольно взимать налоги… когда якобинцы отменили феодальные привилегии, они создавали, часто не сознавая этого, условия, при которых владельцы мануфактур, купцы и банкиры должны были добиться экономического и в конечном счете социального господства. Буржуазная революция создает условия, в которых процветает буржуазная собственность» [717]. Факты небуржуазности движущих сил буржуазной революции, иронически перечисленные И. Дойчером, действительно являются для немарксистских историков (X. Тревор-Роппер, А. Коббен) аргументом против понятия «буржуазная революция» [718]. Так же рассуждал С. П. Толстов, отвергая революцию рабовладельцев.
Революция возможна, когда есть революционная сила. Эта тривиальная констатация скрывает сложную проблему определения понятия «сила», злоупотребление которым придало ему статус сомнительного Тем не менее обойтись без него невозможно. Мне представляется наиболее удачным (хотя и не вполне совершенным) определение, данное крупным историком философии И. С. Нарским (1920-1993): понятие «сила» подразумевает «перенос движения от одного объекта к другому, связанный с качественным его превращением» [719]. Это определение применимо и к социальным процессам, к движению социальной материи (производственных отношений), качественное преобразование которой (революция) осуществляется социальной силой – революционным классом. То же относится к регрессивному качественному преобразованию – антиреволюции.
В случае несоответствия движущих сил и характера революции можно говорить о двух революционных силах: деструктивной – разрушающей старый строй и конструктивной (гегемоне революции) – созидающей новый. Данные термины не несут моральной нагрузки, так как и разрушение, и созидание являются исторической необходимостью. «Низы» в классовом обществе, как правило, могут быть лишь деструктивной революционной силой.
Классы, неспособные стать революционной силой – опора существующего строя, даже если они угнетены (крестьянство Востока); деструктивно-революционные классы – опора и противник одновременно; конструктивно-революционные – противник. Деятельность революционной силы - революционное движение. Очевидно, можно использовать данное понятие в узком (только деятельность конструктивно-революционной силы) и широком (включая деятельность деструктивно-революционной силы) смысле.
Конструктивно-революционная сила есть не в любом обществе. Среди общественно-экономических укладов есть такие, которые не могут стать господствующими [Ю. И. Семёнов разделяет общественно-экономические уклады на «стержневые» и «дополнительные». Первые могут стать основой формационного или параформационного способа производства, вторые — нет.][720], поэтому представляющие их классы не могут совершить революцию.
В истории есть примеры попыток революционного изменения обществ, где революция (любая или в интересах некоторого класса) невозможна. В этом случае поражение терпит не революция, которой не было, а субъективные устремления людей, считавших, что коренное преобразование общества возможно (типичные примеры – деятельность тайпинов в Китае, коммунаров во Франции, народовольцев в России).
Таким образом, то, что называют «поражением революции», есть либо временное политическое поражение реально идущей социальной революции, либо полное поражение попытки совершить социальную революцию в отсутствии объективных условий. При наличии объективных условий социальная революция рано или поздно побеждает.
Практически безреволюционны политарные социоры, которые не могут быть преобразованы в социоры иного типа без влияния извне, приходящим только с образованием мировой капиталистической системы. Зато в истории Востока часты периоды регресса: гибель политарного общества, ослабленного изнутри прессом государственной эксплуатации, и смена его предклассовым.
Возникшие на базе политаризма паракапиталистические отношения тоже препятствуют социальной революции. Исключения, при которых происходит самостоятельная замена паракапитализма неополитаризмом, нетипичны: Россия 1905-1922; Китай 1911-1949; очевидно, Ливия 1969; Иран 1978-1979 годов. Для успешного автаркического, независимого от капиталистической системы, развития необходимы большая территория и относительно развитая в рамках паракапитализма промышленность, а также вызванная внутренними противоречиями слабость стран ядра, не успевших совместными усилиями пресечь революцию.
Но главная причина – глубже. Паракапитализм свергался, когда он переставал быть стимулом прогрессивного развития. К этому рубежу подошла Россия перед революцией 1905-1922 годов.
«Приток иностранного капитала, – пишет известный нам французский историк Николя Верт, – сыграл значительную роль в промышленном развитии 1890-х годов. Однако он же наметил и его пределы: стоило в конце 1899 года произойти свертыванию европейского финансового рынка… как тут же наступил кризис в горнодобывающей, металлургической и машиностроительной промышленности, контролируемой иностранным капиталом… Все же результаты экономической политики Витте были впечатляющими. За 13 лет (1887-1900) занятость в промышленности увеличилась в среднем на 4,6 %. Общая протяженность железнодорожной сети удвоилась за 12-летний срок (1892-1904)» [721] и т. д. Статистические данные, свидетельствующие об экономическом подъеме в России перед революцией, хорошо известны. Известна и неспособность выйти за определенные пределы (довести до конца индустриализацию, ликвидировать неграмотность и т.д.). Именно экономический подъем сделал революцию возможной, выявив исчерпанность паракапитализма как стимула развития.
В большинстве зависимых социоров, включая нынешнюю Россию, паракапитализм таковым вообще не является, ведя их по пути деградации, исключающем революцию. «Невидимая рука рынка» жмет на тормоз, разрушая все, что не нужно западному капиталу, но обрубить ее некому. Революционная сила отсутствует. Кардинальное отличие положения в России перед Октябрем 1917-го и после августа 1991 года наглядно проявляется в отличии стремительного взлета большевиков от удручающего бессилия нынешней левой оппозиции.
Не столько сложна, сколько запутана проблема революционного насилия (принуждения), т. е. внешнего воздействия на людей с целью прогрессивного преобразования общества. То, что преобразование общества всегда осуществляется насильственным путем – неоспоримый факт. Но люди, отрицающие прогрессивность революций из-за их насильственного характера (Э. Бёрк или Ш. Бодлер, сказавший: «неизбежное следствие всякой революции – массовые убийства невинных» [722]), утверждают нечто большее, чем этот факт, а именно – отсутствие насилия в нереволюционный период. Реальное противостояние «прогресс-регресс» заменяется мнимым «революция-эволюция», которое сводится к следующему:
– возможна общественная жизнь, базирующаяся на ненасилии;
– эта возможность частично реализована в настоящее время в данном обществе;
– его эволюция ведет к полному исчезновению насилия;
– революция в данном обществе прервет процесс исчезновения насилия;
– моральным долгом человека является поддержание стабильности, а не революционное преобразование общества.
Это рассуждение коварно: оно ищет корни насилия не в наличии классов и эксплуатации (присвоения результатов чужого труда, что невозможно без насилия), а в сознании человека, требуя от него индивидуального совершенства, которое в классовом обществе недоступно, как морковка, подвешенная перед носом везущего повозку осла.
Спекуляция темой насилия бывает весьма изощренной, когда ею занимаются профессионалы в области этики. В учебнике А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна «Этика» (1999) насилие определяется как «не вообще принуждение, не вообще ущерб жизни и собственности, а такое принуждение и такой ущерб, которые осуществляются вопреки воле того или тех, против кого они направлены» [723]. Значит, бывает такой ущерб жизни и собственности, который осуществляется по воле того или тех, против кого он направлен? Что же это за принуждение, не равное насилию? Это «а) некое реальное превосходство в состоянии воли – власть отца; б) предварительный взаимный договор – власть закона и законных правителей» [724].
Дальше оказывается, что «жизнь во всех формах есть асимметрия в сторону ненасилия, созидания» [725]. Как же быть с созиданием тюрем? А вот как: «Государственное насилие – не форма насилия, а форма ограничения насилия, этап на пути его преодоления». И еще раз, уже без курсива: «Государственное насилие – не просто ограничение насилия, а такое его ограничение, которое создает предпосылки для окончательного преодоления и перехода к принципиально ненасильственному общественному устройству» [726].
Если Гегель и Маркс за признание полезности (не моральности!) зла удостоились от авторов звания «нечутких к нравственности мыслителей» [727], то какое определение подобрать для самих А. А. Гусейнова и Р. Г. Апресяна, утративших критерий различия между добром и злом? Трудно поверить, что им неизвестно, что такое насилие государства, занятого тем грязным делом защиты привилегий, которое привилегированные именуют поддержанием стабильности.
Конечно, объектом критики государственных ненасильников является марксизм, не боящийся признавать насильственный характер прогресса. С Марксом спорить трудно, поэтому в качестве оппонента ими выбран Л. Д. Троцкий, слабый теоретик и одиозная личность. Для соблюдения приличий к нему пристегнут идеолог «белого» насилия И. А. Ильин. Над революцией и контрреволюцией как насильственными формами развития высится эволюция как ненасильственная форма, определяемая «властью закона и законных правителей».
В истории мысли подобная продукция не редкость. Господствующий класс никогда не считает насилием свои действия и всегда – действия противников, особенно ответ угнетенных.
Проблема, бесспорно, существует. И состоит она прежде всего в том, где искать критерий моральности (справедливости) поступков человека: в вечных нормах, в немедленной пользе или в интересах человечества, постоянных и вечно меняющихся в ходе развития? Первые два ответа метафизичны, и лишь третий подводит к решению.
Абсолютно моральным действием человека было бы ненасильственное действие, отношение к другому человеку как к пели, а не как к средству. Но такие действия, если и имеют место в условиях классового общества, то как редчайшие исключения и, конечно, не в сфере политики (борьбы за власть), где люди – средство для развития общества.
Это не значит, что все поступки людей в сфере политики равноудалены от морали: есть действия более и менее моральные.
Ненасилие в политике классового общества невозможно, а его пропаганда служит увековечению насилия. Поэтому критерий моральности (справедливости) политики – не в ненасилии, а в прогрессивности насилия. Насильственные (других нет) политические действия более моральны, когда они служат прогрессу, т. е., прямо или косвенно, освобождению человека.
Насилие сил прогресса (даже государства) более морально, чем насилие сил регресса: это возмездие. Возмездие старому строю и его сторонникам – не столько за то, что они были, сколько за то, что они не хотят вовремя уходить. Классовая борьба не появляется, а обостряется в ходе революции, когда общество должно измениться, чтобы выжить.
Отсюда не следует, что справедливо любое революционное насилие. Здесь, как нигде, необходимо соблюдение меры. Чрезмерное насилие не только аморально, но и вредит революции, так как создает ее противников. Оно аморально, даже если помогает победе революции, так как, служа интересам восходящего класса, предает самые глубинные интересы человеческого рода – стремление к свободе, равенству и солидарности [Солидарность, как отметил А. Каллиникос — современный аналог понятия «братство»][728]. Мера и форма насилия (принуждения) определяется общим культурным уровнем общества.
Мораль любой социальной общности основана на пользе, приносимой действиями людей этой общности, но не сводится к пользе. Уровень полезности человеческих поступков всегда выше уровня их справедливости: мораль несет потери и от прогресса, когда один класс утверждает себя за счет других. Справедливость, как известно, бежит из лагеря победителей (слова французской писательницы Симоны Вейль (1909-1943)). Но несправедливость революций (как и эволюций) – следствие их классовой ограниченности, а не покушения на мифическую «стабильность».
«Массовые убийства невинных» – неизбежное следствие существования классов, и лишь в ходе революций наряду с невинными массово страдают и виновные. Оценка зла, причиняемого виновным – сложная этическая проблема, которую, по крайней мере, не следует путать с иной – оценкой зла, причиняемого невиновным. «Переносить несправедливость относительно легко, – заметил американский сатирик Генри Льюис Менкен (1880-1956), – справедливость – куда труднее». Легко осудить любое насилие – гораздо труднее увидеть границы его оправданности.
Прогресс в классовом обществе смягчает форму разрешения противоречий, форму насилия, но не устраняет его целиком. Ни один класс не равен человечеству; ни одна классовая мораль не равна общечеловеческой, но последняя существует только через классовые морали. Рискну предположить, что моральная эстафета передается также, как социальная: передовой моралью обладает наиболее конструктивно-революционный класс, а не наиболее угнетенный; не только буржуазия, но и рабовладельцы, и феодалы в свое время являлись ее носителями, пока их моральные системы не были упразднены историей.
Здесь мы снова выходим к проблеме метода. Для метафизики есть либо абсолютная, изначально данная Мораль, либо аморальность. Диалектика же видит прогрессивное развитие морали как части культуры, основанное на противоречивом прогрессе общества.
Пока существуют классы, прогресс осуществляется насильственным путем и, по словам Маркса, «не желает пить нектар иначе, как из черепов убитых» [729]. Но альтернативой является регресс, пьющий из тех же черепов отнюдь не нектар.
Революция и борьба «низов»
Теперь можно вернуться к теме революция и борьба «низов». Социальная революция в классовых обществах всегда сменяет власть одного класса властью другого Поэтому протестные выступления классов, неспособных к созданию нового общественного строя, не могут быть названы революционными.
Им подходит термин «восстание» – отказ от подчинения эксплуататору, который, несколько модернизируя, можно назвать варварской формой забастовки. Подобно ей и в отличие от революции, восстание служит прогрессу не прямым осуществлением поставленных задач, а косвенно, заставляя эксплуататоров считаться с силой эксплуатируемых.
Восстание не может достичь социальной победы (военная возможна), так как прекращение эксплуатации прекратило бы прогресс, но может послужить смягчению эксплуатации. Восстания стимулируют проведение прогрессивных реформ и предотвращаются ими. Революции делают реформы излишними и не могут быть предотвращены. Революции «снизу» включают восстания, но не сводятся к ним, так как «низы» власти не добиваются.
К восстаниям относятся и самостоятельные выступления почти всех эксплуатируемых классов – рабов и, как правило, крестьян. Успехи ремесленников в ходе коммунальной революции приводили к власти цеховую верхушку, со временем превращавшуюся в патрициат, в свою очередь феодализировавшийся. Они не были безрезультатны, но уровня революционного создания нового строя не достигали.
Интересным исключением в многовековой борьбе «низов» за свою власть является создание крестьянских республик средневековой Европы – Исландия, Сан-Марино, Дитмаршен, возможно – лесные кантоны Швейцарского Союза, северогерманская Фрисландия [730]. К этому же типу социоров относились переселенческие бурские республики Трансвааль и Оранжевая Республика.
В истории некоторых из них, на мой взгляд, мы прямо видим социальные перевороты.
Так, в Исландии в XI-XII веках были экспроприированы и поделены владения крупных землевладельцев, потомков первопоселенцев [731]. После этого и до подчинения Норвегии в 1262 году Исландия пережила период яркого культурного расцвета, памятником которого остались исландские саги – единственная средневековая литература на родном языке. Ничем иным, кроме как социальной революцией, причем именно революцией «низов», этот переворот назвать нельзя. В островных условиях Исландии она прошла в наиболее чистом виде.
Выскажу свое предположение: здесь мы имеем дело не с простой задержкой в развитии, как в горной Шотландии, а с самой необычной из локальных социальных революций – успешным сознательным предотвращением перехода к классовому обществу. Ее прогрессивность обусловлена отрицанием регрессивных черт такого перехода и проявляется только на локальном уровне – в окружении классовых социоров. Она не просто прошла «снизу», но непосредственно в интересах крестьян.
Победивший строй может быть назван неопредклассовым. Слом (или преграда на пути возникновения) классового общественного устройства обрекал крестьянские республики на лишенную антагонизмов застойность, ставшую оборотной стороной антагонистического прогресса в классовом обществе. Однако этот застой и был адекватным воплощением устремлений крестьянства как класса. Поэтому думаю, что можно говорить об очень необычном, но все же прогрессивном для своего времени и места перевороте. Положение крестьянства в этих республиках, бывших не «изолятами», а своеобразными участниками общественной жизни Европы, коренным образом отличалось в лучшую сторону от положения крестьянства у их феодальных и парафеодальных соседей.
Там крестьянство на революции было неспособно. «Если бы замки не пылали с мая 1789 года, не было бы взятия Бастилии» [732], – писал П. А. Кропоткин, и был прав. Но верно и обратное: без взятия Бастилии и, главное, без созыва Генеральных штатов поджоги замков ничего не изменили бы в истории Франции. Только буржуазная революция сделала перемены необратимыми, приведя к власти новый класс. Тем более безреволюционным было крестьянство Востока, включая Россию, вплоть до появления возможности возникновения индустриального политаризма.
Успехи крестьянства не означают прогресса для социора в целом. В ходе Великой Французской революции, как известно, крестьянство частично добилось своего, выкупив и разделив земли дворян. В капитализм Франция вошла с довеском – мощным мелкособственническим укладом. Оценка этого явления (парцеллизации) историками неоднозначна. Марксистская историография считала его (наряду с якобинской диктатурой) лучшими чертами Великой Французской революции. Некоторые французские историки, в первую очередь Ф. Фюре, оценивают его как регресс, помеху для развития капитализма, как слабую сторону Французской революции по сравнению с Английской [733]. Видимо, на этот раз прав Ф. Фюре. Эта проблема относится к чисто историческим, и решить ее могут только сами историки.
Сложным является вопрос о революционной роли класса наемных работников (пролетариата). На данный момент предсказания Маркса и Энгельса о пролетарской революции не оправдались. Парижская Коммуна 1871 года в силу краткости своего бытия является аргументом не за, а против возможности чисто пролетарской революции.
Единственным необратимым результатом этих событий стало свержение монархии, так что по сути можно говорить лишь о буржуазно-демократической революции 1870-1871 годов во Франции, включавшей пролетарское восстание. Временная власть пролетарской Коммуны в Париже не делает восстание пролетарской революцией, так же как власть буржуазной организации Ормэ в Бордо во время Фронды (продолжавшаяся больше года) не делает Фронду буржуазной революцией.
Но, с другой стороны, конец капитализма еще неясен, поэтому хоронить могильщика буржуазии до ее похорон, как это делали Г. Маркузе, Ф. Фанон и другие, преждевременно. Также замечу, что противопоставление класса наемных работников (пролетариата) и интеллигенции лишено смысла. Интеллигенция – группа, выделенная не по отношению к собственности, а по характеру труда. С точки зрения отношения к собственности большинство работников интеллектуального труда относится к классу наемных работников (пролетариату), а меньшинство – к мелкой и средней буржуазии или к люмпенству. Общности интересов у собственников и несобственников из числа интеллигенции не больше, чем у аналогичных групп работников физического труда.
Революции в классовых обществах были сменами одной формы эксплуатации на другую, проводившимися в интересах одной из групп собственников. Только те могли удовлетворить свое недовольство существующим порядком, создав иной порядок. Эксплуатируемые массы были лишены и по сей день лишены такой возможности. «Чем больше думаешь над историей революций, – справедливо отметил известный историк П. В. Волобуев (1923-1997), – тем больше замечаешь, что народные массы на этот праздник без крайней необходимости не идут» [734]. Не идут, потому что в классовом обществе на праздниках они – чужие.
Участь «низов» в классовом обществе воистину печальна – им остается либо предаваться иллюзиям, либо таскать каштаны из огня для новых хозяев жизни. Время их гегемонии в революции еще не пришло. Однако нельзя забывать, что революции – вехи прогресса в истории человечества. Они не были бесплодны, способствуя, насколько возможно, освобождению человека. Поэтому неверно ни романтическое преклонение перед революциями прошлого, ни их осуждение за недостаточную радикальность. Они были такими, какими могли быть, но это не значит, что никаких других революций в будущем быть не может.
Сказанное может показаться банальностью, но в работах западных социологов не редко утверждение абсолютной неспособности трудящихся классов (которые все чаще именуются «улицей» вместо «народа») к самоуправлению и созиданию. «Революционная мечта о возвращенных народу браздах правления обречена на неудачу… – пишет Р. Дарендорф. – "Народ" не способен пойти по пути перемен дальше разрушительных этапов революции» [735]. Речь идет о переворотах 1989 года, которым автор горячо сочувствует, но которым считает нужным сделать прививку от излишнего демократического оптимизма.
Причиной этого положения объявлен тот непреложный факт, что «там, где люди устанавливают правила, по которым живут, некоторые из них более равны, чем другие» [736]. Р. Дарендорфу следовало бы внимательнее читать Оруэлла: ведь то, что он счел законом истории – всего лишь лозунг власти свиней.
Взаимоотношения революционной части «верхов» и восстающих «низов» в период революции «снизу» могут принимать разные формы. Степень активности «низов» может колебаться от давления на существующую власть, как при антично-рабовладельческой революции и установлении абсолютизма в Скандинавии, до прямой борьбы за установление своей власти, что имело место в ходе коммунальной революции, а также буржуазных революций «снизу», включавших в себя восстания «низов».
Противоречивость буржуазных революций «снизу» состоит в том, что восстания «низов» приводили к власти враждебный им класс. «Для восставших масс не существует буржуазных революций» [737] – по точному определению И. Дойчера. Это реальное противоречие не следует упрощать отрицанием ни буржуазного (И. Сталин), ни революционного (И. Валлерстайн) характера событий этих революций.
Буржуазные преобразования в данном случае проходили быстро и сопровождались тяжелыми потерями, которые неизбежны при вооруженной борьбе за власть: не только с силами контрреволюции, но и между победившей буржуазией и оставшимися ни с чем «низами». Аналогично развивались события в Иранской революции 1978-1979 годов, где «верхи» были представлены шиитским духовенством.
Еще один важный момент. Революция «снизу», приведшая к власти часть прежних «верхов», всегда включает в себя их перерождение, т. е. элементы революции «сверху». Этот факт был подмечен и абсолютизирован И. Валлерстайном, с одной стороны, и Ф. Фюре – с другой. Оба отвергают наличие буржуазных революций «снизу» на том основании, что между старыми и новыми «верхами» не было антагонизма; часть дворянства обуржуазилась. В соответствии со своими политическими взглядами И. Валлерстайн оценивает нереволюционность буржуазии отрицательно, Ф. Фюре – положительно. Вместо буржуазных революций «снизу» в истории Англии и Франции оказываются эволюционное перерождение «верхов» отдельно и восстания «низов» – отдельно. Это явное и очень идеологизированное упрощение. Революции «снизу» – нечто большее, чем сумма реформ и восстаний, т. е. нечто большее, чем эволюция. В то же время это не революции «низов». Большинство революций «снизу» содержат элементы революций «сверху».
Лишь самые радикальные революции «снизу» – неополитарные – уничтожают прежние «верхи» и создают новые. Эта отличительная черта не делает их содержание более или менее революционным, чем содержание иных революций.
В общем, революция «снизу» происходит тогда, когда выступления «низов» помогают придти к власти тому эксплуататорскому классу, который востребован историей, в чьих интересах совершаются революции. Тогда социальная революция явно выражается в политических переворотах: либо однократном захвате власти, либо гражданской войне. Это один вариант смены власти.
Другой вариант – то, что называют революциями «сверху»: изменение общественного строя по инициативе господствующих классов.
Старые «верхи» преобразуются в новые, не привлекая к процессу преобразования «низы». В этом случае социальная революция (возникновение нового общественного строя, идущее через смену власти) на поверхности предстает как совокупность реформ. Однако это не «реформы» в привычном понимании, т. е. не частичное изменение существующего строя. Это революционное преобразование старого строя в новый, осуществляемое прежней властью, в ходе которого она изменяет свой характер. В итоге у власти стоит новый класс – поэтому и в данном случае имеет место социальная революция. Она может быть сравнительно мирной, как при буржуазных революциях «сверху», но необязательно, так как часто «сверху» устанавливается и политаризм.
Так проходило установление абсолютизма в большинстве европейских стран, державного политаризма – в России. Переворот в Спарте тоже прошел «сверху»: «Сама застойность спартанского общества, – пишет Ю. В. Андреев, – была явлением вторичного порядка, вызванным целенаправленным вмешательством государства в естественный процесс социально-экономической эволюции» [738], на котором государство поставило «барьер "ликурговых законов"».
Речь идет о революциях – т. е. о тех случаях, когда политаризм выполнял прогрессивную роль (случай Спарты сомнителен, но решение этого вопроса следует предоставить историкам). «Сверху» прошла и римская политарная антиреволюция.
Для буржуазии ряда стран этот вариант смены власти стал возможен после победы буржуазных революций «снизу» в ведущих странах и формирования единого капиталистического мира-системы. Буржуазия не берет власть «снизу», она рождается господствующим классом. Издержки революции «сверху» связаны не с быстротой и радикальностью, а, напротив, с медлительностью и половинчатостью преобразований.
Социальная революция (смена строя, идущая через смену власти) обязательна при переходе на новую стадию истории. Неверно лишь сведение ее к успешному восстанию угнетенных. Революции в классовом обществе – не всегда революции «снизу» и тем более – не революции «низов».
«Народ» не может править в классовом обществе по определению – это именно та часть населения, которая власти лишена. Поэтому революции «низов» в классовом обществе невозможны. Борьба, которую вели основные классы-антагонисты (политаристы и политарно-зависимые крестьяне, рабовладельцы и рабы, феодалы и феодально-зависимые крестьяне) закончилась их обоюдной гибелью/трансформацией.
Итог революций XX века и перспективы революций XXI века
Естественным завершением данной работы будет попытка дать характеристику современному этапу истории и тенденциям будущего развития. Но это невозможно сделать, не определившись с решением главной исторической проблемы ушедшего века – революции в России. Прежде мной приводились точки зрения участников, противников, исследователей Октября; теперь я выскажу свое мнение.
Начну с положения, столь же необычного, сколь, на мой взгляд, очевидного. Буржуазная революция в России была. Цепь «реформ», кульминацией которых стала отмена крепостного права, представляла собой социальную революцию. Так не раз оценивал переход России к капитализму Ф. Энгельс [739], и с ним, на мой взгляд, можно только согласиться.
Можно, конечно, и не соглашаться. Но тогда надо признать, что в России существовал капитализм без власти буржуазии, и найти ответы на возникающие вопросы: возможен ли такой капитализм? Возможен ли вообще строй, где экономически господствующий класс не обладает политической властью? Как это согласуется с материалистическим пониманием истории? И, возвращаясь к России, кому принадлежала власть в 1861-1917 годах, если не буржуазии? Иначе говоря, было ли поместное дворянство иным классом, отличным от буржуазии и не допускающим ее к власти, т. е. враждебным ей?
Прежде всего, речь должна идти не о дворянстве вообще, а именно о землевладельческом дворянстве. К началу XX века его численность составляла примерно 30-40 % от общей численности дворянства [740]. Большая часть дворян, утратив связь с землей, жила в городах, так или иначе вписавшись в капитализм. Половину из них составляли чиновники и «лица свободных профессий», остальные – предприниматели, рантье, наемные работники и люмпены [741].
Способ производства, на котором зиждилось существование поместного дворянства и где характерной чертой было сочетание найма и «отработок», историками иногда считается докапиталистическим [742], иногда же – специфической разновидностью капиталистического [743]. «Можно ли сказать, – иронически спрашивал С. М. Дубровский, – что в России после 1861 года развивался какой-то особый аграрный строй – "остаточно крепостнический"»? И отвечал: «Конечно, нет» [744]. Тот же вопрос следует задать относительно власти: можно ли сказать, что в России после 1861 года у власти стоял какой-то особый класс – «остаточно крепостнический»? Ответ будет таким же.
П. Г. Рындзюнский в статье «Пореформенное помещичье хозяйство и капитализм. (К проблеме взаимоотношения укладов в капиталистической России)» (1972) сделал обобщающий вывод:
«Господствующий уклад, дающий название всей формации в целом, главенствует не только в силу своего количественного преобладания и передового положения и не только потому, что он оказывает наиболее могущественное воздействие на другие сосуществующие с ним уклады. Все это имеет место, но следует говорить о большем… Капиталистическая система во второй половине XIX – начале XX века проросла в системе крепостнического хозяйства, сделалась ее стержнем. Прежние производственные отношения… получили значение лишь приемов эксплуатации, обслуживающих новую систему классового господства (курсив мой. – L З.)» [745]. 1861 год назван им рубежом, гранью двух формаций, что означает не что иное, как революцию.
Симбиоз капиталистического и докапиталистических укладов давно выделен теоретиками «зависимого развития» в качестве характерной черты зависимого капитализма. Много раз обосновывалась и ошибочность механического перенесения представлений о революционности буржуазии ядра на периферийную буржуазию. Зависимые страны не знают борьбы буржуазии с феодализмом и абсолютизмом.
«Называть развитие "капиталистическим", а слаборазвитость "феодальной" – писал А. Г. Франк, – значит совершать серьезную политическую ошибку. Ведь если феодализма нет, то его нельзя ликвидировать. Если нынешняя слаборазвитость и болезни сельского хозяйства уже вызваны капитализмом, их едва ли можно ликвидировать дальнейшим развитием капитализма. В этом случае надо уничтожать не феодализм, а капитализм» [746].
Никаких оснований считать поместное дворянство иным классом, отличным от буржуазии, тем более – враждебным ей, нет. Власть в России принадлежала периферийной буржуазии. Противоречия внутри этого класса были чисто политическими: перед русской буржуазией стояла задача не завоевания власти, а распространения ее с привилегированной землевладельческой верхушки на весь класс, что выражалось в требовании замены самодержавия конституционной монархией или республикой. Именно тем, что русская буржуазия уже находилась у власти, а не психологическими качествами ее представителей («трусостью», «раболепством» и др.), и объясняется ее упорное нежелание проводить социальную революцию.
Срастание дворянства и буржуазии, конечно, видели и современники, включая В. И. Ленина, отмечавшего: «крупнейшее дворянство тесно переплетается с крупнейшей буржуазией» [747] и даже – «становится невозможным сказать, где кончаются "отработки" и где начинается “капитализм"» [748].
Но всю полноту выводов из этого положения он не сделал, считая, что к России применимы слова Маркса о производителях, «страдающих и от капитализма, и от недостаточного развития капитализма» [749]. Такая позиция сближала Ленина с меньшевиками. Если капитализма все еще мало, а у власти находится класс, враждебный буржуазии, она может быть союзником, революция должна быть буржуазной и т. д. На практике этими положениями Ленин справедливо пренебрегал, но в теории революции рудимент линейно-стадиального подхода (Россия сегодня – это Европа вчера) оставался нетронутым, не давая Ленину обрести твердую научную опору в полемике с меньшевиками.
Необходимо было прямо противоположное решение: буржуазная революция в России, о которой столько говорили меньшевики, была невозможна ни в 1905, ни в 1917 годах именно потому, что она уже состоялась в единственно доступной для России форме – «сверху».
Хронологические границы этой революции размыты, как и в Скандинавии, как вообще в революциях «сверху»; очевидно, ее начало следует искать за век до отмены крепостного права, в 1762 году: ограничение власти государства над крепостниками (Манифест о вольности дворянства), затем уничтожение крепостного права в промышленности (запрет на покупку крепостных недворянами – владельцами мануфактур) и секуляризация церковных земель, вместе означавшие ограничение власти крепостников над крепостными.
Освобождение дворян не менее важно, чем освобождение крестьян: это начало ликвидации политаризма. Если крепостничество несовместимо с ортокапитализмом, то политаризм – с любыми капиталистическими отношениями.
Неразрывность обоих переворотов понимали современники перемен. Приведу ответ Е. Р. Дашковой (1743-1810) на высказывание Дени Дидро (1713-1784) о необходимости уничтожения только крепостного права: «Если бы самодержец, разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиком, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой» [750].
Звенья были разбиты по частям, постепенным скачком, «трением», «хроническим ударом», если воспользоваться выражением Ф. Энгельса. Период буржуазной революции «сверху» в России начинается с так называемого «просвещенного абсолютизма». Точнее – то, что в России называлось «просвещенным абсолютизмом», и было буржуазной революцией.
«Просвещенность» абсолютизма, как уже говорилось, есть его буржуазное перерождение. Это верно для Скандинавии и России. В Италии и Германии буржуазная революция могла быть только социорно-объединительной, поэтому «карликовый» просвещенный абсолютизм не привел буржуазию к власти, оставшись последним (с нередкими возвратами реакции) периодом эволюции части «карликовых» итальянских и немецких социоров [«История Европы» отмечает периоды «просвещенного абсолютизма» в Баварии, Саксонии, Бадене, Тоскане, Парме, Неаполе.][751], которые именно по этой причине должны были исчезнуть. Но в России проблемы социорно-объединительной революции не было. Старый господствующий класс имел возможность трансформироваться в новый, что и произошло.
Революция была направлена, то вольно, то невольно, на преобразование России из державополитарной в капиталистическую страну. Это отвечало интересам России, однако никакая сила, кроме государственной власти и дворянства, осуществить революцию не могла. Русская буржуазия, выращенная русским государством, никогда не была в оппозиции к нему. Даже попытку буржуазной революции «снизу» – восстание декабристов 1825 года – вместо нее и в ее интересах предприняла прогрессивная часть офицерского корпуса.
Буржуазная революция «сверху» в России протекала долго и мучительно, перемежаясь приступами политарной контрреволюции (правление Павла I [«Новый император пытался как бы зачеркнуть предшествующие 34 года русской истории, объявить их сплошной ошибкой. Наступление на дворянские привилегии началось уже практически с первых дней павловского царствования. Но в целом было бы ошибкой считать политику Павла антидворянской. Скорее в ней прослеживается явное стремление превратить дворянство в рыцарское сословие — дисциплинированное, организованное, поголовно служащее и преданное своему государю»][752]), оттого, что осуществляли ее те самые силы, интересы которых она потенциально ущемляла: самодержавное государство и крепостническое дворянство. Однако отставание России от европейских стран тоже ущемляло их интересы. В конце концов, после тяжелого поражения в Крымской войне, прогрессивная тенденция отстаивания интересов страны взяла верх над классовым эгоизмом.
Но когда наконец после 1861 года капитализм в России утвердился, это был не капитализм западного типа, не ортокапитализм, а зависимый капитализм. И его существование снова обрекало Россию на отсталость. Не нехватка капитализма была бедой России, а его наличие; не власть «полукрепостников», а власть периферийной буржуазии; не «полукрепостнический строй», а паракапитализм.
Едва родившись, он должен был быть уничтожен. Необходима была новая социальная революция. Поэтому период новой революционной ситуации начался в России если не с 1861 года («1861 год породил 1905-й» [753]), то несомненно с конца 1870-х годов [В этом периоде историками выделяются 3 революционные ситуации. Логичнее предположить, что это 3 стадии одной революционной ситуации.][754].
Буржуазная революция в России двинула страну не вперед, а вбок, в то время как в скандинавских странах имело место движение вперед, приобщение к ортокапитализму. Там цель была достигнута, в России – нет.
Широко известна фраза П. А. Столыпина о том, что России необходимы 20 спокойных лет для того, чтобы неузнаваемо измениться в лучшую сторону. Столыпин считал, что эти 20 лет можно получить без революции и даже вместо революции; на самом же деле 20 лет спокойного развития могли наступить только после смены общественного строя.
Существовала настоятельная необходимость в движении вперед, в национально-освободительной революции, которая уничтожила бы паракапитализм. Эта необходимость была осознана левым крылом РСДРП в иллюзорной форме необходимости совершения в России пролетарской социалистической революции с дальнейшим перерастанием ее в мировую. Россия отнюдь не приносилась в жертву на алтаре мировой революции. Напротив, мировая революция должна была гарантировать необратимость русской, предотвратив реставрацию капитализма.
Надстроечная политическая революции недворянской части буржуазии, победившая в феврале 1917 года, не была частью социальной и не могла привести к освобождению России от зависимости. У власти остался тот же класс. «Государственные долги, наделанные Николаем, висят тяжелой гирей на шее русского народа, – писал Н. И. Бухарин в статье “Неизбежный крах", опубликованной 24 марта 1917 года. – Но этой гири не в состоянии снять гучковско-милюковское временное правительство. Почему? Потому что это означало бы разрыв с зарубежными партнерами и хозяевами» [755].
Революционный потенциал «верхов» был исчерпан, наступала пора революции «снизу».
Итогом социальной революции 1905-1922 годов стал не социализм – субъективная цель ее участников – а завоевание независимости при сохранении классов, государства и эксплуатации, правда, в рамках не капиталистического, а иного, тоже антагонистического, способа производства – неополитарного. Первая задача этой революции – уничтожение капитализма; вторая – становление политаризма. Обе задачи решаются одновременно, так как состояние без власти и собственности в преобразующемся классовом обществе невозможно: первая – рабоче-крестьянскими массами и рожденным ими гегемоном – классом политаристов; вторая – только им.
В отличие от буржуазных революций «снизу», где к власти приходил класс, сформировавшийся до революции, революция 1905-1922 годов создала не только новый строй, но и новый класс эксплуататоров. Проблема борьбы политаристов и народных масс весьма сложна и не решается простой аналогией с классовой борьбой при капитализме.
Термин «советский Термидор» [756], эффектно введенный Троцким для обозначения победы «бюрократии», стал по аналогии с переворотом 1794 года восприниматься как синоним «советской (сталинской) контрреволюции». Но слово «термидор» вообще неуместно для обозначения контрреволюции, как было показано выше; здесь же оно неверно вдвойне, потому что переворота не было.
Буржуазные революции «снизу» предполагали новый виток классовой борьбы: порыв «низов» к эгалитаризму должен был быть укрощен победившей буржуазией.
В СССР после победы революции этого витка быть не могло – новый класс эксплуататоров выделился из самих рабоче-крестьянских масс. Отчасти столкновением интересов нарождающегося политаризма и крестьянства вызвано Кронштадтское восстание 1921 года: восставшие требовали отмены привилегий госаппарата. Однако, как известно, после его подавления РКП(б) по инициативе Ленина сменила политический курс в интересах крестьянства. Новая экономическая политика (НЭП), допустившая частичную реставрацию капитализма, тем самым затормозила процесс становления политаризма. Но советский капитализм времен НЭПа был непригоден для сохранения независимости и не отвечал интересам ни страны, ни народа. Исторический спор решился в пользу политаризма.
Т. Шанин считает развязку этого спора – события 1929-1938 годов – «революцией сверху» [757]. Т. фон Лауэ датирует «сталинскую» [758] или «сталинистскую» [759] революцию 1924-1930 годами. Это верно только в том случае, если доказано существование в СССР в 1922-1929 (или 1922-1924) годах иного строя, который был свергнут этой революцией. Но таких доказательств нет. Ни нэповская буржуазия, ни крестьянство власти не имели, более того – они были ущемлены в правах. Имела место не новая революция и не контрреволюция, а эволюция политаризма.
В 1920-1940-е годы надстройка была просто приведена в соответствие с базисом, что выразилось в постепенном отказе от дальнейшего революционного преобразования общества (упрочение репрессивного аппарата, полное упразднение политических свобод, подчинение профсоюзов государству, роспуск Коминтерна, легализация религии, усиление милитаризма, шовинистические мотивы в пропаганде, поддержка консерватизма в быту и т.д.), т.е. в реакционных реформах, а не переворот (революционном или контрреволюционном).
Политарный террор – не признак революции или контрреволюции Это необходимый момент эволюции политаризма, подготовка рабочей силы к подчинению собственнику (государству), такая же, как ввоз рабов – для рабовладения или отделение работника от средств производства – для капитализма. Это признак процесса классообразования. В данном случае террор был несколько отсрочен НЭПом.
Политаризм проявил свою сущность, а не вытеснил социалистическую, которой не было. Разрушение мира насилья объективно не началось. Иной взгляд основан на абсолютизации случая и отрицании исторической необходимости. Обычно левыми идеологами утверждается необходимость «социалистической» революции 1917 года и случайность «контрреволюции» («перерождения социализма», «негативной мутации» и т.д.), а правыми – случайность «октябрьского переворота» и необходимость «конца утопии», но это явно нелогично, поэтому приведу в качестве примера обобщение более высокого уровня.
«До точки бифуркации система развивается эволюционно. В точке бифуркации она "решает", какой путь ей избрать. И случай, имеющий ту или иную вероятность, приводит к переводу системы на тот или иной путь нового эволюционного развития… Бифуркация 1917 года привела к революционному Октябрю и социалистической эволюции, приведшей в результате, в основном, внутренних возмущений… к бифуркации 1927-1930 годов» [760].
Для марксиста данное рассуждение – нонсенс: как в этом случае можно говорить о прогрессивности бифуркации 1917 года и реакционности «негативной мутации» 1927-1930 годов? «Тот или иной путь» равноценны. Ф. Фюре был более последователен, утверждая случайность и отрицая прогрессивность Октября. Противоположная оценка нуждается в ином, неволюнтаристском обосновании, и синергетика И. Пригожина здесь ничем помочь не может в силу своей недиалектичности. Для ориентированного на нее автора статьи категория «вероятность» применима только к случайности и несовместима с необходимостью. В эволюции – только предопределенность; в революции (бифуркации) – только неопределенность.
Диалектика подходит к этому вопросу иначе. Вероятность – проявление необходимого в случайном, предопределенности – в неопределенности. Любое историческое событие, конечно, можно объявить только случайным, но тогда понять его невозможно Это верно не только для 1917 года, но и для событий последующих лет. Все революции XX века можно назвать «социалистическими» и найти «случайные» причины для их «поражения». Однако отсутствие победившей социалистической революции заставляет видеть в случайностях – необходимость. Революция, как уже говорилось, приводит к тому строю, к которому вела эволюция. Эволюция старой России не давала оснований считать, что в ее недрах вызревает бесклассовое общество, предпосылки же политаризма – налицо.
Новый эксплуататорский строй в России возник в результате успешной революции «снизу». Причем в отличие от восстания тайпинов, чье общество породило тот же аграрный политаризм, что и в остальном Китае, и все вернулось к исходной точке [761], для России неополитарный строй был новым и прогрессивным. Поэтому можно говорить о восстании тайпинов, но о революции в России. Эта революция была локальной, а не мировой. Прогрессивный переход человечества к бесклассовому обществу еще не начался; о регрессивном переходе человечества к неополитаризму тоже пока говорить рано.
Наиболее близкой аналогией сталинского СССР, очевидно, будет Английская республика при О. Кромвеле, «констебле Англии», видевшем свою задачу в охране нового общественного порядка, или империя Наполеона I. Так проявлял свою сущность победивший капитализм.
«Сталинской контрреволюции» или «сталинской революции» не было (как не было кромвелевской или наполеоновской), потому что утверждение политаризма было единственно возможным результатом победы социальной революции 1905-1922 годов, абсолютно не предвиденным лидерами большевиков. История сыграла с ними злую шутку, но Россия от этого выиграла, как всегда выигрывают социоры от революций, какими бы ни были побуждения революционеров.
Участь РСДРП(б) опровергает волюнтаризм не менее наглядно, чем участь якобинцев. До и во время революции большевики выражали как обшесоциорные интересы, так и интересы трудящихся России. В. И. Ленин, не учитывавший возможность политарного классообразования, считал, что так будет всегда. Но после победы революции эти интересы разошлись. Аппарат РКП (б) стал основой формирования нового эксплуататорского класса, единственно могущего организовать производство в независимой стране и поэтому прогрессивного. Существования легальной оппозиции политарная надстройка не допускает – трудящиеся СССР своей партии не имели.
Когда политарные производственные отношения из стимула стали тормозом развития, номенклатура из прогрессивного класса стала реакционным и закончила свое существование, преобразовавшись в компрадорскую буржуазию и совершив контрреволюцию 1991 года. «По данным Института социологии РАН, более 75% российской "политической элиты" и более 61 % “бизнес-элиты" составляют выходцы из номенклатуры советских времен. Господствующие социальные, экономические и политические позиции в обществе остались в прежних руках… Современным хозяевам собственности не требуется накоплять капитал, им достаточно перераспределить его между собой, превратив из государственного в корпоративно-частный» [762]. Автор статьи, считая советское общество госкапиталистическим, а переворот 1989-1991 годов – надстроечным политическим, делает странный (логичный с его точки зрения) вывод об отсутствии «социальных катаклизмов» при перераспределении собственности, что явно не нуждается в опровержении.
На мой взгляд, переворот носил социальный, а не только политический характер: возник новый строй, в чем была заинтересована номенклатура как целое. Разлом внутри нее, приведший к вооруженному противостоянию 1989-1991 годов, прошел между сторонниками сохранения единства страны (что давало призрачный шанс на ортокапитализм и вхождение в ядро) и сепаратистами в руководстве союзных республик, чья победа сбросила обломки СССР на периферию. Но это была не политическая борьба двух фракций одного класса (как во Франции 1848 года), а социальная трансформация старого класса в новый (как в Японии 1868 года), при которой он несет потери. Надстроечным политическим был реакционный переворот «сверху» 1993 года, покончивший с большинством демократических свобод. История зависимых стран подсказывает, что он – не последний.
Трудящиеся России, активно, но слепо помогавшие свержению политаризма, остались ни с чем и до сих пор не имеют партии, представляющей их интересы. Внешне ситуация похожа на буржуазную революцию, но по содержанию много хуже: новый строй регрессивен.
Судьба России не уникальна. Неополитаризм – единственная успешная форма освобождения от зависимости; неополитарная революция – единственная возможная победоносная революция в зависимых странах. Монголия, Китай, КНДР, страны Восточной Европы, Вьетнам, Куба, некоторые арабские и африканские страны добивались независимости от капиталистического мира ценой установления политаризма под социалистическими или околосоциалистическими лозунгами. Революционной силой, как и в России, был союз класса наемных работников (пролетариата), крестьянства и мелкой буржуазии; чем ниже был уровень развития страны, тем весомее – роль крестьянства и мелкой буржуазии. Но к власти приходил не этот союз, а рожденный в ходе революции новый класс политаристов.
Его власть сильно отличалась от идеалов революции, что давало либералам повод осуждать революции как таковые, а в воспаленном воображении Альбера Камю (1913-1960) даже приняло вид неизбежного «перерождения Прометея в Цезаря» [763] как закона революции XX века, обреченной на поражение царящим в мире абсурдом. Тенденция подмечена верно, но причина, конечно, не в том, что мир всегда абсурден, а в том, что капитализм еще прочен. За независимость от его власти приходилось платить по максимуму – изоляцией под властью цезарей, выдающих себя за Прометеев.
Сейчас в этом направлении явно движется Белоруссия, успешно реставрирующая поколебленный в 1991-1994 годах политаризм, что исключает ее объединение с паракапиталистической Россией. Конец всех политарных режимов тоже один – возврат зависимости. Тупиковость политаризма видна в судьбе интеллигенции, им подготовленной и не востребованной. Она становится могильщиком не бюрократии (И. Дойчер), а бюрократически организованной независимости – движущей силой контрреволюции, а не новой революции. Зависимой стране она также не нужна, поэтому победа контрреволюции отправляет ее в эмиграцию на Запад. В итоге политаризм готовит кадры для работы на ортокапитализм.
Хотел бы обратить внимание читателя, что этот исторический зигзаг уже нашел блестящее литературное выражение в антиутопии «Скотный двор-2», созданной леворадикальным израильским журналистом Исраэлем Шамиром, выходцем из СССР [764].
История XX века доказала, во-первых, неизбежность антипаракапиталистических, социорно-освободительных революций, происходивших, как правило, под социалистическими (иногда – религиозными, Иран 1978-1979) лозунгами, во-вторых, невозможность построения социализма в одной или нескольких странах. Периферия и полупериферия мира-системы постоянно восстает против центра, но сломать капитализм не в силах. Ее временные успехи в лучшем случае выливаются в уродливую форму неополитаризма, в худшем – в еще более уродливый политарно- капиталистический гибрид. Наихудшим является политаризм с деиндустриализацией (режим Пол Пота в Кампучии 1975-1979) – регресс по сравнению с любым другим строем.
Таков итог локальных социальных революций на периферии и полупериферии мира-системы. Еще чаще социальной революции не происходит: дело ограничивается политической революцией, как в большинстве бывших колоний, добившихся политического суверенитета, но оставшихся в экономической зависимости.
Факт этих революций не следует переоценивать: думаю, что прав Ф. Бродель, объяснявший быстрый крах европейских колониальных империй перемещением гегемонии внутри Запада – к США. Многие мнимо независимые социоры просто сменили хозяина. Революционной силы внутри них не было и нет. У власти остается компрадорская буржуазия, профессионально продающая родину, «маленькая жадная каста, алчная и прожорливая, с робким умишком барышника, готовая с радостью принять дивиденды, протягиваемые ей бывшей колониальной державой» [765], как определил ее Ф. Фанон.
Одновременно идет идеологическая обработка сознания людей в духе осуждения революции. Эту миссию берут на себя даже историки.
Так, американский историк Дж. Ломбарди утверждает, что все беды Латинской Америки вызваны тем, что война за независимость 1810-1826 годов была социальной революцией, «уничтожившей веру в незыблемость собственности» [766]. Надо было ограничиться достижением политического суверенитета. Но на самом деле это и произошло, и именно отсутствие социальной революции обрекло страны Латинской Америки на длящуюся по сей день зависимость.
Так было и в XX веке. Социальная революция, могущая привести, очевидно, к неополитаризму, пресекается внутренней контрреволюцией (Испания, 1936-1939; Конго, 1961; Чили, 1973 год и т.д.), интервенцией стран Запада (Гренада, 1983 год) или просто отсутствием силы, способной вывести страну из зависимости (Мексиканское восстание 1910-1917 годов, одержавшее частичную военную победу, но не создавшее нового строя [Результатом событий 1910-1917 годов стала Конституция Мексики 1917 года, формально самая прогрессивная в мире на тот момент. Но насколько ее принятие преобразовало жизнь Мексики, а насколько осталось формальностью, подобно принятию Конституции СССР 1936 года, судить трудно. Поэтому сложно сказать, были ли эти события надстроечной политической революцией или только восстанием. Я выбрал более осторожную форму высказывания, в пользу которого говорит и факт устранения военных руководителей восстания Ф. Вильи и Э. Сапаты Перед этим их крестьянские армии потерпели поражение от «красных батальонов» городских рабочих, выступивших на стороне буржуазии. Затем рабочие были разбиты правительственными войсками. Энциклопедия «Латинская Америка» и «Всемирная история» констатируют, что реализация положений Конституции стала целью дальнейшей борьбы трудящихся. Все это не похоже на победу революции.][767]; Турция 1930-1940-х годов; Албания, 1997 год и т.д.). Продолжающаяся неоколониальная эксплуатация зависимых стран позволяет буржуазии Запада заключать союз с пролетариатом, оформленный в виде «государства всеобщего благоденствия».
Непокорных усмиряют силой. «Общество изобилия уже достаточно ясно продемонстрировало, что оно является обществом войны; и если его граждане еще не заметили этого, то этого нельзя сказать о его жертвах» [768], – писал Г. Маркузе в 1966 году, и эти слова не устарели. Так будет, пока существует эксплуатация.
Где же выход? Нет никаких оснований считать капитализм вечным. Напротив, его существование входит в противоречие с существованием человечества. Их обоюдная гибель вероятна, но оснований считать ее неизбежной пока что также нет. Значит, остается вероятность новой мировой социальной революции.
Ее форма – это дискуссионный вопрос. Существует мнение о возможности социалистической революции «сверху», основанное на вере в разумность западной буржуазии, которая не может не понять губительность своей нынешней политики для человечества.
К мысли о том, что страны Запада возьмут на себя добровольную миссию супериоризации периферии, склонялись Дж. Д. Бернал и Ч. П. Сноу, предлагая техническое решение социальных проблем. «Мир не может выжить, оставаясь наполовину богатым и наполовину бедным, – писал Ч. П. Сноу. – В течение грядущих пятидесяти лет богатые страны обязаны помочь индустриализации отсталых стран… Пока это не произойдет, наша совесть не будет чиста, а мир не будет в безопасности» [769]. Если Дж. Д. Бернал считал, что этот порыв не потребует от Запада больших жертв, то Ч. П. Сноу подчеркивает, что жертвы необходимы. Подразумевается, что Запад должен измениться, но изменение мыслится как чисто моральный акт.
Но никакого движения в эту сторону не было и нет, поскольку прогресс зависимых стран взорвет власть западной буржуазии. Более того, ортокапитализм не в состоянии обеспечить свою экологическую безопасность, если при этом требуется ограничить прибыли (отказ США от ратификации Киотских протоколов).
Понимание необходимости социального решения технических проблем также не избавляет от иллюзий, отводящих роль революционной силы союзу буржуазии и пролетариата. Так, по теории «ультраимпериализма» К. Каутского межгосударственные противоречия времен господства империалистической буржуазии будут преодолены ультраимпериалистической (объединенной) буржуазией. Затем в отдаленном будущем последует победа социализма. «Победу социализма следует ожидать не в результате гибели капитализма, а в результате морального, интеллектуального и политического подъема и усиления пролетариата» [770]. О судьбе буржуазии при такой «победе социализма» – ни слова.
В наше время то же видение будущего можно обнаружить у И. Валлерстайна: «Основные линии напряжения во всемирной классовой борьбе… начинают выражаться в противоречиях между логикой, ориентированной на государство, и глобальной логикой. Мировая политика может прийти к состоянию, когда будет разыгрываться тремя основными группами акторов: значительные общественные силы, стоящие у власти в государствах центра» и их союзники в зависимых странах; «узкая, но очень могущественная группа частных глобализованных предпринимателей; новые глобализованные антисистемные движения, которые будут представлять и фактически включать в себя большинство мирового населения. Если последние две группы окажутся более сильными, чем первая… мы увидим завершение перехода от капитализму к социализму с отмиранием государств и межгосударственной системы» [771],
Но увидим ли мы, как «узкая, но очень могущественная группа частных глобализованных предпринимателей» добровольно отдает власть «антиглобалистам» и растворяется в народе? Думаю, нет. Случаев самоуничтожения господствующего класса (а не просто преобразования старого господствующего класса в новый, чем были прежние революции «сверху») история не знает. А без этого упразднение государств лишь упрочит глобальный капитализм, и предсказания Валлерстайна можно будет сдать в музей благих пожеланий, мостящих дорогу в ад.
Там же – место прямо противоположным вглядам Ф. Фанона, Р. Дебре, С. Амина и их единомышленников, ждавших социалистической революции «снизу» в периферийных странах. В условиях единого капиталистического мира-системы эти надежды так же уместны, как надежды на «революцию рабов» в Римской империи. Никаких признаков того, что на Востоке (включая Россию) всходит солнце нового мира, не видно.
К сожалению, поиски отечественных марксистов часто идут в этом направлении. Ю. И. Семёнов считает возможным такое развитие событий: «В России берут верх патриотические левые силы. Возникает союз России, Китая и Индии, который становится ядром, вокруг которого объединяются если не все, то большинство стран периферии. Возникает своеобразная организация периферийных наций и военный союз, имеющий целью оградить периферийные страны от угроз и агрессии Запада… Объединившись, периферия добивается ликвидации экономической и политической зависимости от Запада и тем самым перестает быть периферией. Исчезает паракапитализм. Рушится глобальное классовое общество. Вновь, как это было до крушения СССР, возникает вторая мировая система, второй центр, возникает сила способная дать отпор всем притязаниям Запада» [772]. Какой строй сменит паракапитализм во «второй мировой системе», не сказано. С гибелью паракапитализма погибнет и ортокапитализм; на Земле утвердится коммунизм. Смена формаций произойдет в эстафетной форме: на смену Западу идет Восток, ведомый Россией.
В. Е. Бугера оспаривает эту точку зрения: «Можно утверждать с уверенностью, что если бы развитие человечества пошло по сценарию Семёнова, то, вопреки его ожиданиям, капитализм сохранился бы, а коммунизм наверняка не смог бы утвердиться на Земле: именно союз России, Китая и Индии… погубил бы антикапиталистические революции и спас бы капитализм от гибели. Дело в том, что любые патриотические силы, придя к власти, неизбежно довольно скоро… отдадут эту власть в руки либо буржуазии, либо неоазиатской бюрократии. Полностью лишить эксплуататорские классы власти – хотя бы на какое то время – может только антипатриотическое, осознанно антигосударственное восстание эксплуатируемых классов» [773]. О каких именно эксплуатируемых классах идет речь? Оказывается, «чем более индустриализована страна… тем легче капиталистам манипулировать» [774] трудящимися; соответственно – чем меньше индустриализована, тем труднее капиталистам манипулировать и тем легче трудящимся восстать. Восхищение автора вызывает албанское восстание 1997 года, абсолютно бесплодное для дела ликвидации капитализма. Похвала звучит весьма странно: «Албания – еще во многом страна XIX века; а в позапрошлом веке восстания крестьян и рабочих вспыхивали в странах Средиземноморья с легкостью необыкновенной…» [775] По-моему, это называется «идти вперед с головой, повернутой назад».
Как видим, спор революционного этатизма и антиэтатизма продолжается. На мой взгляд, в данном случае он не имеет смысла, потому что ложна исходная установка о возможности социалистической революции в периферийных странах. Россия же даже среди них выделяется крайне низким уровнем протестных выступлений, что связано, как я полагаю, с регрессивным направлением развития нашей страны, с криминализацией, люмпенизацией и окрестьяниванием населения. В этом случае появления конструктивно-революционной силы внутри России ждать неоткуда. Конечно, России, с ее научным и промышленным потенциалом, тесно в рамках паракапитализма. Конечно, что-то одно должно исчезнуть. Но из этого не следует, что исчезнет паракапитализм. История последних лет показывает, что скорее исчезнет научный и промышленный потенциал России.
Не претендуя на оригинальность, скажу, что положить конец капитализму может только класс наемных работников ортокапиталистических стран. Именно этот трудящийся класс может работать без хозяина, что доказывается большим удельным весом предприятий, принадлежащих рабочим, в экономике Запада (даже в США – 2 500 фирм, где занято 10 млн. чел. – 9 % работающих; Франция – 23 %; Нидерланды – 17 % работающих) [776].
Речь не идет о революции-замещении буржуазного уклада данным (коллективистическим) укладом, хотя и такая точка зрения имеет место. Ее отстаивали, например, П. М. Абовин-Егидес (1917-1997) и Б. Ф.Славин, утверждавшие, что предприятия, принадлежащие рабочим – «оазисы» социализма в капиталистической экономике: «Очевидно, что социалистические оазисы зарождаются в недрах самого капитализма. Отсюда видно, насколько заблуждались наши примитивные марксистские учебники, утверждая, что лишь досоциалистические формации возникали в недрах предыдущих. Рост сети социалистических самоуправленческих оазисов в недрах капитализма опровергает, кстати, и узкие представления об опыте Роберта Оуэна в Нью-Ленарке как несбыточной утопии» [777].
Однако авторы доказали лишь то, что дело Роберта Оуэна имеет последователей, а не то, что оно не утопично. В остальном же их оптимизм чрезмерен: нет примеров борьбы рабочих-собственников за политическую власть, за полнее вытеснение капиталистического уклада коллективистическим. На мой взгляд, это доказывает, что мы имеем дело не с оазисом социализма, а с особым укладом. Социалистическая революция возможна лишь как революция-возникновение; речь идет лишь о том, «интегрирован» ли класс наемных работников в капитализм безнадежно или нет, противостоит он буржуазии или нет, способен он на действия против нее или нет.
Но для таких действий ему надо вновь обрести революционность. Обе упомянутые выше крайности сходятся в бездоказательном отрицании такой возможности. Думаю, что ничего невозможного в этом нет. Путей здесь два: либо разрыв зависимости восставшей периферией лишает буржуазию возможности делиться сверхприбылями, либо буржуазия в стремлении их увеличить начинает прямое наступление на права трудящихся своих стран.
Первый вариант пока что выглядит нереальным. Социальная сила для немедленной всемирной антикапиталистической революции на периферии отсутствует. Верхи зависимых стран всегда предпочтут компромисс с Западом; низы никогда не смогут скоординировать свои выступления; выпадение отдельных стран из мира-системы не приведет к его слому.
Второй, судя по проводимой западной буржуазией политике, возможен. Буржуазия перестала бояться своего могильщика, но дремлющий антагонизм жив. Стремление традиционных правых партий стран Европы в 1990-е годы урезать социальные программы натолкнулось на организованное сопротивление, приведшее к власти традиционных левых – социал-демократов, социалистов и лейбористов.
Однако это лишь отсрочка, не вечная, как любой компромисс. Вместо того, чтобы исключить труд на эксплуататоров, изменив отношения собственности, социал-демократы уменьшают его объем, перекладывая неквалифицированный труд на плечи гастарбайтеров, приток которых стимулирует расизм. Прогресс подменен непрочным популизмом. Вместо освобождения труда ими предложено освобождение от труда, за что их остроумно критикуют ультраправые, например, Ж.-М. Ле Пен. Сделав своей стратегической целью сохранение капитализма, верхи социал-демократии давно и неуклонно дрейфуют вправо. При новом обострении борьбы это сделает их ненужными обеим сторонам. Время это не за горами. В статье с характерным названием «Европа страдает от забастовок» обозреватель «Тайме» с удивлением пишет о «возродившейся воинственности» наемных работников Западной Европы [778], вне зависимости от того, правые или «левые» правительства находятся у власти. Аргументация в пользу подобного развития событий прекрасно изложена в книге Б. Ю. Кагарлицкого «Восстание среднего класса» (2003).
Но возмущение трудящихся сначала обязательно будет направлено в сторону конкурентов – рабочих-иммигрантов, гастарбайтеров – что приведет к росту расизма и, возможно, победе новых крайне правых партий под лозунгом закрытия границ. Реализация программы глобального противостояния «третьему миру» неизбежно потребует регрессивного сдвига в сторону политаризма.
Уже налицо усиление реакции, пока еще в рамках капитализма: успехи ультраправых в Европе; крайне резкий сдвиг вправо в США (в частности, присвоенное государством после терактов 11 сентября 2001 года право на внесудебное уничтожение своих граждан, подозреваемых в «терроризме») при сохранении традиционной политической системы.
Вопрос в том, насколько новый порядок станет прочным – перерастет ли он во всемирный нацизм (политарно-капиталистический строй) и последнюю мировую войну между центром и периферией (представленной, судя по иракскому опыту, не государствами, а террористической сетью) или окажется временной реакцией.
В этом случае его свержение станет началом новой мировой социальной революции, ведущей сначала к переходному, «предбесклассовому», с разнообразием форм собственности при политической власти класса наемных работников, а затем и к бесклассовому обществу.
Форму этой власти предугадать трудно, но несомненно, что революционный этатизм постепенно сдает позиции антиэтатизму. Движение за глобальную демократизацию является преимущественно антиэтатистским, анархистским. Переоценка роли государства ему явно не грозит – скорее недооценка, однако в этом случае нет причин для опасений за судьбу демократических достижений капитализма. Государство при построении бесклассового общества может быть лишь деструктивной революционной силой, как и считал Маркс; если же доверить ему конструктивную роль, госаппарат сконструирует новое общество в своих интересах.
Отношения класса наемных работников стран Запада и крестьянско-предпролетарских масс периферии, очевидно, составят наибольшую трудность для победы революции, но об их формах сейчас, как писал Энгельс в цитированном письме, мы можем выдвигать лишь «довольно праздные гипотезы», от которых я воздержусь.
Революция станет возможной при слиянии большинства социоров в единый сверхсоциор, т. е. при еще большей, чем в настоящий момент, глобализации. Глобализация плоха не сама по себе, а за счет ее буржуазного характера. Это хорошо понимают ее противники, называющие себя Движением за глобальную демократизацию: кличка «антиглобалисты» дана им враждебной стороной, как когда-то кличка «гезы» нидерландским революционерам. Сейчас входит в оборот термин «альтерглобализм» [779].
Антиглобализм без кавычек («локализм») – идеология наиболее косных, отсталых слоев народных масс. Он безусловно враждебен прогрессу. Локализм имеет хождение и на Западе – в мелкобуржуазной и люмпенской среде, причем его идеология, восходящая к луддитам, поддерживается ультраправой частью буржуазии [780].
Но основную социальную базу локализм находит на периферии. Его проявления используются и будут использоваться той частью периферийных «верхов», которая настроена на увековечение своего господства за новым железным занавесом опоры на собственные силы – ислама, евразийства или чучхе. Их поддерживает и значительная часть народных масс периферии. Несомненно, мир-система будет знать свою периферийную Вандею, и не одну.
Однако гораздо большую опасность, чем локализм, для человечества на данный момент представляет исламистское движение с его лозунгами расового и религиозного превосходства арабов [781], отражающими начатую арабской буржуазией борьбу за передел мира. Поэтому нельзя смешивать стихийные антикапиталистические выступления крестьянско-предпролетарских масс периферии (особенно Латинской Америки) с организованными действиями исламистов, направленными не на смену строя, а на смену центра мира-системы и этнического состава «золотого миллиарда».
Не могу согласиться с точкой зрения Ю. И. Семёнова, называющего исламистское движение «антиглобалистским и антикапиталистическим» [782], а У. бен Ладена и иже с ним – членами «глобального угнетенного класса» в силу их «принадлежности к периферийным социоисторическим организмам» [783], а также с точкой зрения сочувственно цитируемого Ю. И. Семёновым испанского политолога Э. Кордолеса, считающего, что «башни Нью-Йорка – это Зимний дворец 1917-го» [784].
Трудно больше унизить нашу революцию, чем это сделал Э. Кордолес своим сравнением. Не Зимний дворец 1917-го, а Пирл-Харбор 1941-го или нападение Германии на Францию в 1940-м – аналог терактов 2001-го; место У. бен Ладена в истории – рядом не с Лениным, а с Гитлером и Муссолини; антикапитализма в исламистском движение столько же, сколько в нацистском – т. е. ничего, кроме лозунгов; а его рядовые участники – такие же борцы с капитализмом, как рядовые немцы, итальянцы, японцы 1930-х (несомненно, члены «глобального угнетенного класса»), отправившиеся завоевывать для своей буржуазии мировое господство:
Идеализация периферии и игнорирование реакционных сторон ее борьбы против центра – весьма опасное заблуждение.
Это, конечно, не означает, что вся периферия реакционна. Считать так – значит повторять ошибку Парвуса и Троцкого. Восстания крестьянско-предпролетарских масс на периферии могут послужить успеху социалистической революции, подобно тому, как восстания крестьян и предпролетариата Европы помогли буржуазной революции, подталкивая «снизу» революционный класс – буржуазию. Однако не им будет принадлежать решающая роль, гегемония. Угнетенные классы, не способные на революцию, должны подтолкнуть к революции тот класс, который на нее способен, и, выполнив свою задачу, исчезнуть при новом общественном строе.
Революция происходит тогда, когда общество должно измениться, чтобы выжить. Теперь эта задача стоит перед человеческим обществом в целом.
Заключение
Революция – качественное прогрессивное изменение общества. Изучение революций идет уже два века (с А. Барнава и А. Феррана), но и к настоящему времени оставляет много нерешенных проблем.
Причиной этого являются объективно существующие трудности в определении понятия «революция».
Для того чтобы выделить из массы социальных явлений революции, их следует отличать:
– от эволюции: частичных изменений, не порождающих новый строй, в том числе
– от реформ: преобразований «сверху» в рамках развития существующего строя;
– от восстаний: противодействия «снизу» существующему строю, не ведущему к созданию нового строя;
– от возникновения новых и упадка старых общественно-экономических укладов и представляющих их социальных сил, происходящих без перехода власти;
– от возникновения социоисторических организмов, не связанного с возникновением нового строя (завоевание, переселение, отторжение части территории);
– от качественных регрессивных изменений, в том числе
– от антиреволюции: необратимых изменений, связанных с деградацией общества;
– от контрреволюции: обратимых изменений, направленных на противодействие революции и реставрацию свергнутого строя;
– от гибели социоисторических организмов.
Это первое условие научного подхода к проблеме революции. Игнорирование его приводит к теоретической путанице и размыванию границ понятия «революция». Здесь напоминает о себе проблема критериев прогресса, разработанная явно недостаточно.
Применение понятия «революция» оправданно только при стадиальном понимании истории – как перехода на новую стадию. Там, где не признается стадиальность, не признаются и революции. Итогом является отрицание развития.
Наихудшие, на мой взгляд, заблуждения в отношении революций, это:
– отнесение к революциям событий, не связанных с приходом к власти нового прогрессивного класса (например, «оранжевая революция» на Украине в 2004 году);
– отрицание революций «сверху»;
– расширение понятия «буржуазно-демократическая революция» до масштаба социальной «более, чем буржуазной и менее, чем социалистической».
Второе условие научного подхода к проблеме революции не менее важно. Понятие «революция» активно используется не только наукой, но и идеологией. Причина этого – в неразрывной связи изменений в обществе с интересами различных социальных групп. Поэтому проблема революции политизирована больше, чем другие социально-философские проблемы.
Так, в новейший период истории понятие «революция» активно использовалось идеологами:
– буржуазии ортокапиталистических стран («капиталистическая революция», «революция менеджеров» и др.);
– недовольной части «низов» ортокапиталистических стран («сексуальная революция», «революция Великого Отказа»);
– «верхов» зависимых стран, проводящих реформы (например, «белая революция» в Иране);
– «верхов» восставших против зависимости стран («консервативная революция» в Германии, «исламская революция»);
– «низов» зависимых стран («крестьянская революция», «революция в революции», «народно-национальная революция», «теология революции» и др.);
– партгосаппарата неополитарных («культурная революция» в КНР) или близких к политаризму стран («зеленая революция» – официальное название политики режима М. Каддафи в Ливии);
– буржуазии новых зависимых стран, проводящей контрреволюционную реставрацию зависимости («либеральная революция» в России).
Все эти концепции революции, разные по своей теоретической разработанности, являются ложными. Это неизбежные при повышенной политизированности проблемы идеологические понятия-самозванцы, отсечение которых от научного понятия «революция» необходимо при исследовании проблем революционных изменений.
Революционное изменение может охватывать все общество или только надстройку. В первом случае имеет место социальная революция, во втором – надстроечная (политическая или культурная).
Социальная революция – переход к новому, более прогрессивному способу производства.
Список литературы
[1] Кедрин Д. Б. «Вкус узнавший всего земного…» М., 2001. С. 453. Запись сделана поэтом в период работы над поэмой об Иване Грозном и А. Курбском.
[2] Кант И. Религия в пределах только разума // Кант И. Трактаты и письма. М., 1980. С. 119.
[3] Там же. С. 194
[4] Например, здесь впервые поставлен под сомнение тезис о «мелкобуржуазной» сущности режима Хомейни в Иране (С. 209). Предложенный взамен термин «этакратический», на мой взгляд, стилистически не очень удачен, но верно передает суть – господство государственной, а не мелкобуржуазной собственности.
[5] Подробнее см.: Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. Таллин, 1985. С. 8-9.
[6] Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Сочинения. Т. 2. М., 1991. С. 544.
[7] Локк Дж. Два трактата о правлении // Локк Дж. Сочинения. Т. 3. М., 1988. С. 392-393.
[8] О взглядах Гарринггона см.:Нортон A. Л. Английская утопия. М., 1956. С. 93-97; Ковалевский M. М. Современные социологи // Ковалевский M. М. Соч. Т. 2. СПб., 1997. С. 206-209; Сапрыкин Ю. М. О классовой сущности политических взглядов Гаррингтона // Средние века. Вып. 4- 5. М., 1953-1954; Он же. Политическое учение Гаррингтона. Из истории идейно-политической борьбы в годы английской буржуазной революции XVII века. М., 1975.
[9] Цит. по: Семёнов Ю. И. Философия истории. Общая теория, основные проблемы, идеи и концепции от древности до наших дней. М., 2003. С. 106-107.
[10] Фергюсон А. Очерк истории гражданского общества. М., 2000. С. 306.
[11] Такое название сохранено в русском переводе 1928 года. В переводе 1962 года – «Руины, или размышления о расцвете и упадке империй»
[12] В русском переводе (1936) «История последних политических переворотов в государстве Великого Могола».
[13] Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 9.
[14] Философия в «Энциклопедии» Дидро и Даламбера. М., 1994. С. 524-525.
[15] Кузнецов В.Н. Французский материализм XVIII века. М., 1981. С. 98.
[16] Цит. по: Вороницын И. П. История атеизма. М., 1930. С. 286.
[17] Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 10.
[18] Руссо Ж. Ж. Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми // Руссо Ж. Ж. Об общественном договоре. Трактаты. М., 1998. С. 139.
[19] Там же. С. 137.
[20] Кузнецов В. Н., Мееровский Б. В., Грязное А. Ф. Западноевропейская философия XVHI века. М., 1986. С. 235.
[21] Руссо Ж. Ж. Об общественном договоре, или Принципы политического права // Руссо Ж. Ж. Об общественном договоре. С. 20.
[22]
[23] Руссо Ж. Ж. О политической экономии // Руссо Ж. Ж. Об общественном договоре. С. 179.
[24] Бабёф Г. Манифест плебеев // Бабёф Г. Сочинения. Т. 3. М., 1977. С. 514. Бабёф цитирует одного из своих соратников – маркиза П. А. Антонелля (1747-1817).
[25] См. хорошо известное письмо Бабёфа к жене от 25.07.1789 г., в котором он делится впечатлениями от расправы народа с аристократами после взятия Бастилии (Бабёф Г. Соч. Т. 1. 1975. С. 231-232). По его поводу Жан Жорес напишет: «Когда толпа рабочих и буржуа позволила себе на мгновение поддаться жестокому опьянению убийством, первый из коммунистов почувствовал, как у него сжалось сердце». (Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. Т. 1. Кн. 1. М., 1977. С. 345.)
[26] Бабёф Г. Новое жизнеописание Иисуса Христа // Бабёф Г. Соч. Т. 2. С. 427.
[27] Кондорсэ Ж. А. Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума. М., 1936. С. 15-16.
[28] Там же. С. 42.
[29] Кондратьева Т. С. Концепция Французской революции конца XVIII века Антуана Барнава // Проблемы новой и новейшей истории стран Европы и Америки. М., 1972. С. 59-65.
[30] Барнав А. Введение во Французскую революцию // Хрестоматия по французскому материализму XVIII века. Вып. 2. Пг., 1923. С. 192.
[31] Цит. по: Кондратьева Т. С. Концепция Французской революции конпа XVIII века Антуана Барнава. С. 63.
[32] Бернштейн Э. Социализм и демократия в Великой Английской революции. М., 1924. С. 236.
[33] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 291-292.
[34] Минье. История французской революции с 1789 по 1814 г. СПб., 1906. С. 4-5.
[35] Попов-Ленский И. Л. Антуан Барнав и материалистическое понимание истории. Л., 1924. С. 51.
[36] Цит. по: Фридлянд Ц. Жан-Поль Марат и гражданская война XVIII века. М.; Л., 1934. С. 141.
[37] Ferrand A. Theorie des revolutions, rapprochee des principaux evenements qui en ont ete l’origine, le developpement ou la suite, avec une table generale et analitique. Vol. 1. Paris, 1817. P. 100-130.
[38] Ibid. P. LIV
[39] Ibid. Vol. 3. P. 311.
[40] Ibid. Vol. 3. P. 298-299.
[41] Часто указывается 1791 год, но это неверно: книга вышла в ноябре 1790 года.
[42] Цит. по: Волкова Г. С. Эдмунд Бёрк и идейно-политическая борьба в Англии по вопросу о Французской революции (1789-1793 гг.) // Проблемы новой и новейшей истории стран Европы и Америки. М., 1972. С. 39.
[43] Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 49-50.
[44] Бёрк Э. Размышления о революции во Франции и заседаниях некоторых обществ в Лондоне, относящихся к этому событию. М., 1993. С. 91; Волкова Г. С. Эдмунд Бёрк и идейно-политическая борьба в Англии по вопросу о Французской революции (1789-1793 гг.). С. 44 (более точный перевод).
[45] Местр Ж. де. Рассуждения о Франции. М., 1997. С. 14-15.
[46] Местр Ж. де. Рассуждения о Франции. С. 169.
[47] Гегель. Философия истории // Гегель Г. В. Ф. Сочинения. T. VIII. М., 1935. С. 419.
[48] Там же. С. 421.
[49] Кузнецов В.Н. Немецкая классическая философия. М., 1989. С. 380; Mapeee С. H., Mapeeea Е.В., Арсланов В. Г. Философия XX века. М., 2001. С. 167; Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 58.
[50] Гегель. Философия истории // Гегель Г. В. Ф. Соч. T. VIII. 1935. С. 413-414.
[51] Гегель. Феноменология духа // Гегель Г. В. Ф. Соч. Т. 4. 1959. С. 6.
[52] Гегель. Энциклопедия философских наук. Т. 1. М., 1977. С. 321.
[53] Энгельс Ф. Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Т. 21. С. 274-275.
[54] Токвиль А. де. Старый порядок и революция. М., 1997. С. 23-24.
[55] Мальтус Т. Р. Опыт о законе народонаселения // Антология экономической классики. Т. 2. М., 1993. С. 60-61.
[56] Характерный пример: в 1989 году премьер-министр Франции М. Рокар видел главное значение Французской революции в том, что «она убедила людей, что всякая революция опасна и что всегда лучше обходиться без них». Цит. по: Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы» // Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы». Дойчер И. Незавершенная революция. М., 1991. С. 15.
[57] См.: История теоретической социологии. Т. 4. Ч. 4. 1л. 2. «Ренессанс Э. Бёрка и либерально-консервативное необеркианство». СПб., 2000.
[58] Бланки Л. О. Секты и революция // Бланки Л. О. Избр. произведения. М., 1952. С. 258.
[59] Бланки Л. О. Секты и революция. С. 256-257.
[60] Маркс К., Энгельс Ф. Рецензии из “Neue Rheinisce Zeitung” // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 7. С. 288.
[61] Дешан Л.-M. Истина, или Истинная система. М., 1973. С. 184.
[62] Там же. С. 210.
[63] Туган-Барановский М. И. Прудон // Прудон П. Ж. Что такое собственность? М., 1998. С. 329.
[64] Кропоткин П. А. Хлеб и воля. Современная наука и анархия. М., 1990. С. 172.
[65] Там же. С. 579.
[66] Бакунин М.А. Философия. Социология. Политика. М., 1989. С. 296.
[67] Бакунин М.А. Философия. Социология. Политика. С. 323.
[68] Там же. С. 435-436.
[69]
[70] Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 109.
[71] Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1988. С. 278.
[72] Кропоткин П. А. Великая Французская революция. М., 1979. С. 8.
[73] Там же. С. 554.
[74] Там же. С. 555.
[75] См.: Завалько Г. А. Проблема соотношения религии и морали в философии Пьера Бейля // Экономико-философские тетради. М.: УРСС, 2003. Вып. 1. С. 187.
[76] Цит. по: Блюм Р. Н. Проблема революции в анархо-синдикализме конца XIX – начала XX века // Тартусский университет. Ученые записки. Вып. 301. Труды по философии XVI. Тарту, 1973. С. 87.
[77]
[78] Там же. С. 96.
[79] Блюм Р. Н. Проблема революции в анархо-синдикализме конца XIX – начала XX века. С.105.
[80] Там же. С. 90.
[81] Маркс К. К критике политической экономии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 13. С. 7.
[82] См., например:Олех Л. Г. Цивилизация и революция. Новосибирск, 1989. С. 67.
[83] См., например: Основы марксистско-ленинской философии. М., 1979. С. 223.
[84] Маркс К. Эрфуртовщина в 1859 году // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 432; Энгельс Ф. Англия в 1845 и 1885 годах // Там же. Т. 21. С. 201; Энгельс Ф. Роль насилия и истории // Там же. С. 448; Энгельс Ф. Письмо Н. Ф. Даниельсону от 17.10.1893 г. // Там же. г: 39. С. 128 и др.
[85] Маркс К. Классовая борьба во Франции // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 7. С. 86.
[86] Wertheim W. F. Evolution and Revolution: The Rising Waves of Emancipation Harmondsworth, 1974. P. 183.
[87] Энгельс Ф. Письмо К. Каутскому от 07.02.1882 г. // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 35. С. 219.
[88] Маркс К. Эрфуртовщина в 1859 году // Там же. Т. 13. С. 432.
[89] Маркс К. Критические заметки… // Там же. Т. 1. С. 448.
[90] Маркс К. Энгельс Ф. Буржуазия и контрреволюция // Там же. Т. 6. С. 115.
[91] Маркс К. Энгельс Ф. Обращение ЦК к Союзу коммунистов // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 7. С. 261.
[92] По данным современных исследований – 2,5-4 % («Контраргументы и факты», май 1993 года; материалы изданы отд. брошюрой «Альтернатива – прогресс» (Новгород, 1993)).
[93] Энгельс Ф. Письмо К. Каутскому от 12.09.1882 г. // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 35. С. 297.
[94] Энгельс Ф. Письмо К. Каутскому. С. 298.
[95] Энгельс Ф. Развитие социализма от утопии к науке // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 19. С. 224.
[96] Бакунин М. А. Государственность и анархия // Бакунин М. А. Философия. Социология. Политика. С. 482.
[97] Маркс К. Конспект книги Бакунина «Государственность и анархия» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 18. С. 611-618.
[98] Бакунин М.А. Государственность и анархия. С. 483.
[99] Маркс К. Конспект книги Бакунина «Государственность и анархия» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 18. С. 617.
[100] Бакунин М. А. Государственность и анархия. С. 484.
[101] Бакунин М. А. Государственность и анархия. С. 484.
[102] Бухарин Н. И. Теория исторического материализма. М.; Пг., 1924. С. 354-355.
[103] Бернштейн Э. Исторический материализм. СПб., 1901. С. 156.
[104] Каутский К. К критике теории и практики марксизма (Анти-Бернштейн). М.; Пг., 1923. С. 279.
[105] Бернштейн Э. Исторический материализм. С. 249-250.
[106] Каутский К К критике теории и практики марксизма (Анти-Бернштейн). С. 279.
[107] Там же. С. 277.
[108] Там же. С. 278.
[109] Кунов Г. Марксова теория исторического процесса, общества и государства. Т. 2. Л., 1930. С. 285-289.
[110] Подробно см.: Брайович С. М. Карл Каутский – эволюция его воззрений. М., 1982.
[111] Люксембург Р. О социализме и русской революции. М., 1991. С. 63.
[112] См.: Семёнов Ю. И. Россия: что с ней случилось в двадцатом веке // Российский этнограф, 1993. Вып. 20.
[113] Семёнов Ю. И. Введение во всемирную историю. Вып. 1. Проблема и понятийный аппарат. Возникновение человеческого общества. М., 1997. С. 55-58.
[114] См.: Григорьева И. В. Исторические взгляды Антонио Грамши. М., 1978. Она же. Наследие Антонио Грамши и некоторые проблемы современной историографии буржуазных революций // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. Буржуазные революции XVII-XIX веков в современной зарубежной историографии. М., 1986; Грецкий M. Н. Антонио Грамши – политик и философ. М., 1991.
[115] Грамши А. Из «Тюремных тетрадей» // Грамши А. Избранные произведения. М., 1980. С. 331.
[116] Грамши А. Тюремные тетради // Грамши А. Избранные произведения. Т. 3. М., 1959. С. 116.
[117] Грамши А. Из «Тюремных тетрадей» С. 332.
[118] Грамши А. Тюремные тетради. Т. 3. С. 166.
[119] Штомпка П. Социология социальных изменений. M., L996. С. 376-386; Перевалов В. И Революция'// Новая философская энциклопедия. М., 2001. Т. 3. С. 429-430.
[120] Гавлин M. Л. и Казакова Л. А. Современные буржуазные теории социальной революции. М., 1980. С. 29. Они же. Революции социальной концепции // Современная западная социология. Словарь. М., 1990. С. 289-291.
[121] Schrecker Р. Revolution as Problem in the Philosophy of History // Revolution / C. J. Friedrich (ed.). N.Y., 1967. P. 38.
[122] Pettee G. S. The Process of Revolution. IS. Y., 1971. P. 3.
[123] Kamenka E. The Concept of Political Revolution // Revolution. P. 124.
[124] Rejai M. The Strategy of Political Revolution. N. Y, 1973. P. 9.
[125] Wertheim W. F. Evolution and Revolution: The Rising Waves of Emancipation. Harmondsworth, 1974. P.118.
[126] Ibid. P. 127. О взглядах В. Вертхайма на историю (Восток повторяет Запад с некоторым отставанием) см.: Степанянц М. Т. Мусульманские концепции в философии и политике ХЩ-ХХ веков. М., 1982. С. 26-28.
[127] Анализ подобных взглядов см.: Чистозвонов А. Н. К вопросу о стадиально-региональном методе сравнительно-исторического изучения буржуазных революций XVI-XVIII веков в Европе // Проблемы социально-экономических формаций. M., 1975. С. 185-186
А также по Английской революции: Барг М. А. Великая Английская революция в портретах ее деятелей. М., 1991. С. 32-51.
По Американской революции 1775-1783 годов: Согрин В. В. Буржуазная историография США об основных проблемах Американской революции XVIII века // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. Буржуазные революции XVII-XIX веков в современной зарубежной историографии. М., 1986. С. 53-68.
По Американской революции 1861-1865 годов: Кормилец А. А. Современная американская буржуазная историография о партийно-политической борьбе в США в годы гражданской войны // Там же. С. 219-242.
По Великой Французской революции: Ado А. В. Великая Французская революция и ее современные критики // Там же. С. 96-127; Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы» // Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы». Дойчер И. Незавершенная революция. М., 1991.
[128] Дарендорф Р. После 1989: Мораль, революция и гражданское общество. Размышления о революции в Европе. М., 1998. С. 15.
[129] Там же. С. 16.
[130] Панкратова М. Г. Проблематика русской революции в американской русистике // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 199.
[131] Calvert P. Revolution. London, 1970. P. 143-144.
[132] Поппер К. Открытое общество и его враги. М., 1992. Т. 2. С. 181.
[133] Там же. С. 218.
[134] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 550.
[135] Варгас Э. Голодный человек – опасен // Наша перспектива. № 2 (8). 2002. Авг.
[136] Зыкова Т. Каждый пятый – богатый. Разрыв между бедными и состоятельными растет // Российская газета. 2004. 4 августа.
[137] Лебедева Г Богач-бедняк со Старого Арбата // Российская газета. 2003. 1 декабря.
[138] Стоун Р. Почему марксизм жив? Потому что жив капитализм // Альтернативы. 1998. №3. С. 21.
[139] Поппер К. Открытое общество и его враги. Т. 2. С. 177.
[140] Поппер К Открытое общество и его враги. Т. 2. С. 189.
[141] Честертон Г. К Хлыстом по рабочим // Честертон Г. К. Писатель в газете. М., 1984. С. 182.
[142] Корнфорт М. Открытая философия и открытое общество. Ответ доктору Карлу Попперу на его опровержение марксизма. М., 1972. С. 351.
[143] Корнфорт М. Открытая философия и открытое общество. С. 509.
[144] Davies J. Toward a Theory of Revolution // American Sociological Review. 1962. Vol. 27. №3. R 1-19.
[145] Штомпка П. Социология социальных изменений. M., 1996. С. 386.
[146] Там же. С. 386-388.
[147] Штомпка П. Социология социальных изменений. С. 389.
[148] Бернал Дж. Д. Мир без войны. M., 1960. С. 292-293.
[149] Там же. С. 77.
[150] См.: Сноу Ч. П. Две культуры и научная революция // Сноу 4. П. Портреты и размышления. М., 1985. С. 195-227.
[151] См., например: Рассел Б. Мудрость Запада. М., 1998. С. 292.
[152] Childe V. G. Man Makes Himself. London, 1937. P. 138.
[153] Приоритет А. Бланки утверждает Ф. Бродель: Броделъ Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира. М., 1992. С. 553. В русском переводе книги Бланки (1869) употреблен термин «переворот».
[154] Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVII1 вв. Т. 3. М.: Прогресс, 1992. С. 561.
[155] Подробнее см.: Семёнов Ю.И. Философия истории. С. 191-198.
[156] Традиционное общество и мировая экономика: критика теорий модернизации. М., 1981. С. 6.
[157] Эйзенштадт Ш. Революция и преобразование обществ. Сравнительное изучение цивилизаций. М., 1999. С. 83.
[158] Там же. С. 262.
[159] Там же. С. 227.
[160] Традиционное общество и мировая экономика: критика теорий модернизации. М., 1981. С. 17.
[161] Адамовский Э. H. Ф. Даниельсон в истории русской политической мысли: был ли Плеханов «отцом русского марксизма»? //Альтернативы. 1998. №4. С. 143-157.
[162] Даниельсон Н. Ф… Очерки нашего пореформенного хозяйства. СПб., 1893. С. 277-278.
[163] Пребиш Р. Периферийный капитализм: есть ли ему альтернатива? М., 1992. С. 200.
[164] Пребиш Р. Периферийный капитализм: есть ли ему альтернатива? С. 21.
[165] См.: Давыдов В. М. Латиноамериканская периферия мирового капитализма. М., 1991. С. 35.
[166] Там же. С. 34.
[167] См.: Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 210.
[168] Мюрдаль Г. Мировая экономика. Проблемы и перспективы. М., 1958. С. 479.
[169] Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVIII вв. Т. 3. С. 26.
[170] Там же. С. 32.
[171] Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. С. 553.
[172] Там же. С. 558-559.
[173] Wallerstein I. The Modern World System. Vol. 1. P. 347.
[174] Wallerstein I. The Modern World System. Vol. 1. P. 303.
[175] Wallerstein I. The Modern World System. Vol. 3. P. 52.
[176] Валлерстайн И. После либерализма. M.: УРСС, 2003. С. 57.
[177] Фурсов А. И. Возникновение капитализма и европейское общество сквозь призму конъюнктурного подхода // Социологические исследования. 1991. № 11. С. 42.
[178] Франк А. Г. Формационные переходы и мифологемы способов производства // Восток 1992. № 3. С. 19.
[179] Там же. С. 29.
[180] Подробнее см.: Кравченко А. И. Менеджеризм. Теория «менеджерской революции» // История теоретической социологии. М., 1998. Т. 3. С. 61-73.
[181] Пит. по: Одуев С. Ф. Тропами Заратустры. М., 1971. С. 172.
[182] Одуев С. Ф. Тропами Заратустры. С. 173.
[183] Подробнее см.: Давыдов Ю. Н. Праворадикальная версия неогегельянской социологии (X. Фрайер) // История теоретической социологии. М., 1998. Т. 2. С. 500-511.
[184] Люкс Л. Евразийство и консервативная революция // Вопросы философии. 1996. № 3. С. 66.
[185] В. В. Бибихин: «В 1933 году Хайдеггер был избран ректором Фрейбургского университета, как человек, способный в условиях нацистской революции найти способ общения с новыми властями…» (Современная западная философия. Словарь. М., 1991. С. 365-366).
[186] Стародубровская KB., May В.А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. М., 2001. С 334-346.
[187] Тарле Е. В. Европа в эпоху империализма // Тарле Е. В. Политика: история территориальных захватов. XV-XX века. М., 2001. С. 711.
[188] Цит. по: Люкс Л. Евразийство и консервативная революция. С. 60.
[189] Цит. по: Одуев С. Ф. Тропами Заратустры. С. 164.
[190] Там же. С. 171-172.
[191] Цит. по: Лихачёв В. Революция духа. Христианский фашизм Мирчи Элиаде // НГ – религии. 2004 3 марта.
[192] Цит. по: Фадеева Т. М. «Новая правая» философия и идеология неоконсерватизма // Французская философия сегодня. М., 1989. С. 181.
[193] Там же. С. 186
[194] Дугин А. Потому что мы любим тебя, революция // День. 1993. № 19; Он же. Анпилов, красный брат // Там же. № 24. В последнее время: Он же. Владимир Путин и консервативная революция И Российская газета. № 94. 2003. 20 мая.
[195] Миллер А. Это случилось в Виши // Пьесы. М., 1999. С. 600.
[196] Вопрос освещен: Кагарлицкий Б. Ю. Восстание среднего класса. М., 2003. С. 272-276.
[197] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 506.
[198] Райх В. Психология масс и фашизм. М., 1997. С. 339.
[199] Честертон Г. К. Гамлет и психоаналитик // Честертон Г. К. Писатель в газете. М… 1984. С. 211.
[200] Райх В. Психология масс и фашизм. С. 322.
[201] Ефремов И. А. Лезвие бритвы. М., 1988. С. 668.
[202] Цит. по: Штейгервалъд Р. «Третий путь» Герберта Маркузе. М… 1971. С. 329.
[203] Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Киев, 1995. С. 250.
[204] Там же. С. 298.
[205] Там же. С. 69.
[206] Антифонтом и Фразимахом (или Калликлом) соответственно. См.: Чанышев А. Н. Курс лекций по древней философии. М., 1981. С. 216-217; Иванов В. Г. История этики древнего мира. СПб., 1997. С. 151-152. Калликл в диалоге Платона «Горгий» излагает право сильных на власть неотличимо от Ницше.
[207] Р. Дебре выступил в 1999 году с осуждением агрессии НАТО в Югославии. Его открытое письмо президенту Ж. Шираку опубликовано в газете «Монд» 13 августа 1999 года. Перевод: Российская газета. 1999. 2 июня.
[208] Гордон А. В. Проблемы национально-освободительной борьбы в творчестве Франца Фанона. М., 1977. С. 127.
[209] Гордон А. В. Проблемы национально-освободительной борьбы в творчестве Франца Фанона. С. 193.
[210] Славный Б. И. Еще одна версия антизападничества // Мировая экономика и международные отношения. 1991. №7. С. 28.
[211] См.: Листопадов Н. Бирма. Кризис и его последствия // Азия и Африка сегодня. 1989. №4. С. 22-25.
[212] Уоддис Дж. «Новые» теории революции. М., 1975. С. 127.
[213] Подробнее см.: Общественная мысль развивающихся стран. С. 209-219.
[214] Сафари М. (посол ИРИ в России). Уникальные особенности Исламской революции в Иране в сравнении с революциями в других странах мира // Исламская революция в Иране: прошлое, настоящее, будущее. М., 1999. С. 6-11.
[215] Цит. по: Ислам в современной политике стран Востока. М., 1986. С. 141.
[216] Подробнее историю иранской революции и хомейнистского режима см.: Ислам в современной политике стран Востока. М., 1986. Гл. 5 «Иранская революция и шиитское духовенство у власти».
[217] Ислам в современной политике стран Востока. М., 1986. С. 93-94.
[218] Мамедова H. М. Опыт социально-экономического развития Ирана в условиях исламского правления // Исламская революция в Иране: прошлое, настоящее, будущее.
[219] См.: Мейер М. С. Турция – модель зависимого развития // Критика концепции зависимого развития. М., 1983. С. 99-103.
[220] Иноземцев В. Бремя белого человека. Далекое прошлое может стать нашим близким будущим // Независимая газета. 2003. 25 ноября.
[221] Покровский В. Четвертая мировая. Эпизод второй // Независимая газета. 2004. 8 сентября.
[222] Комманданте Маркос. Четвертая мировая война уже началась // Альтернативы. 1998. №4; Субкомманданте Маркос. Другая революция. М., 2002.
[223] Штомпка П. Социология социальных изменений. С. 367.
[224] См., например: Шкаратан О. И. Тип общества. Тип социальных отношений. О современной России // Мир России. 2000. N° 2.
[225] Краткая история Чехословакии. М., 1988. С. 316.
[226] Лукьянов Ф. Большой бум в Европе // Российская газета. 2004. 8 мая.
[227] Цит. по: Кагарлицкий Б. Ю. Реставрация в России. М.: УРСС, 2003. С. 15.
[228] Самари К. Капиталистическая реставрация в Восточной Европе – беспрецедентный процесс // Альтернативы. 1997. № 3. С, 58.
[229] Кагарлицкий Б. Ю. Реставрация в России. С. 47.
[230] Франк А. Г. Экономические парадоксы в мировой политике // Восток. 1992. № 6. С. 14.
[231] Демократические революции в Центральной и Восточной Европе: десять лет спустя // Новая и новейшая история. 2000. №2. С. 91.
[232] Там же. С. 92.
[233] Там же. С. 102.
[234] Там же. С. 96.
[235] Там же. С. 94.
[236] Демократические революции в Центральной и Восточной Европе: десять лет спустя. С. 100.
[237] Альтернативный экономический форум в Варшаве // Альтернативы. 2004. № 3. С. 135.
[238] Демократические революции в Центральной и Восточной Европе: десять лет спустя. С. 100-101.
[239] Лукьянов Ф. Большой бум в Европе.
[240] Там же.
[241] Encyclopedia of Sociology. Connecticut, 1974. P. 244.
[242] Кант И. Критика чистого разума. М., 1994. С. 15-21.
[243] Кун Т. Структура научных революций. М., 2001. С. 264.
[244] Поршнев Б. Ф. Роль социальных революций в смене формаций // Проблемы социально-экономических формаций. М., 1975. С. 34-35.
[245] Советская историческая энциклопедия. Т. 11. С. 926.
[246] Сталин И. В. Речь на I Всесоюзном съезде колхозников-ударников // Вопросы ленинизма. Изд. 11-е. 1952. С. 447.
[247] Толстов С. 77. Военная демократия и проблема «генетической революции» // Проблемы истории докапиталистических обществ. 1935. №7/8 (объед.). С. 179.
[248] Черненко С. Н. Социальная революция как специфическая форма общественного прогресса // Марксистско-ленинская философия и современный общественный прогресс. М., 1969. С. 234.
[249] О подгонке фактов под идею «революции рабов» см.: Кац А. Л. Проблема падения Римской империи в советской историографии // Вестник древней истории. 1967. № 2; Утченко С. Л. Цицерон и его время. М., 1986.
[250] См.: Основы марксистско-ленинской философии. М., 1979. С. 305-306.
[251] Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы» // Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы». Дойчер И Незавершенная революция. М., 1991. С. 75-76.
[252] Бухарин Н. И. Теория исторического материализма. М.; Пг. 1924. С. 281-282.
[253] Каутский К. Материалистическое понимание истории. Т. 2. М.; Л., 1931. С. 419.
[254] Драбкин Я. С. Нерешенные проблемы изучения социальных революций // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 215.
[255] Выступление В. Ф. Шелике // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 242.
[256] Корсунский А. Р. О социальных революциях в докапиталистических формациях // Проблемы теории социальной революции. М., 1976. С. 31-32.
[257] Философский энциклопедический словарь. М., 1989. С. 550.
[258] Поршнев Б. Ф. Роль социальных революций в смене формаций. С. 32.
[259] Баран П. К экономической теории общественного развития. М., 1960. С. 368.
[260] Сабов А. С кувалдой по жизни. Что и кто стоит за выступлениями антиглобалистов // Российская газета. 2002. 20 марта.
[261] Ульяновский Р. А. О некоторых вопросах марксистско-ленинской теории революционного процесса // Новая и новейшая история. 1976. №4. С. 61-62.
[262] См.: Драбкин Я. С. Нерешенные проблемы изучения социальных революций. С. 222-223.
[263] Агаев C.Л. «Революция сверху»: генезис и пути развития // Вопросы философии. 1976. №11. С. 84.
[264] Симония Н. А. Страны Востока: пути развития. М., 1975. С. 117.
[265] Чубинский В. В. Бисмарк. М., 1988. С. 218.
[266] Рожков Н. А. Русская история в сравнительно-историческом освещении (Основы социальной динамики). Т. 12. С. 365.
[267] Рожков H.A. Русская история в сравнительно-историческом освещении. С. 353.
[268]
[269] Там же. Т. 1. С. 447.
[270] Там же. Т. 6. С. 281.
[271] Там же. Т. 12. С. 369-370.
[272] Там же. Т. 6. С. 280.
[273] Там же. Т. 4. С. 5.
[274] Рожков Н. А. Русская история в сравнительно-историческом освещении. Т. 7. С. 263-264.
[275] Там же. Т. 8. С. 6.
[276] Ленин В. И. Заметки публициста // Ленин В И. Полное собрание сочинений. Т. 19. С. 246-247.
[277] Дубровский С.М. К вопросу о сущности «азиатского» способа производства, феодализма, крепостничества и торгового капитала. М., 1929. С. 86-87. Также см.: Выступление С. М. Дубровского // Против механистических тенденций в исторической науке. М.; Л., 1930. С. 59-64.
[278] Даниленко Д. И. Социальная революция. М., 1964. С. 12.
[279] Философская энциклопедия. М., 1967. Т. 4. С. 480.
[280] Основы марксистско-ленинской философии. М., 1979. С. 304-305.
[281] Драбкин Я. С. Нерешенные проблемы изучения социальных революций. С. 212-213.
[282] История первобытного общества. Общие вопросы. Проблемы антропосоциогенеза. М., 1983. С. 153.
[283] История первобытного общества. Эпоха классобразования. М., 1988. С. 227-251.
[284] Селезнёв М.А. Социальная революция. М., 1971. С. 247.
[285] Фролов Э.Д. Рождение греческого полиса. Л., 1988. С. 132.
[286] История Европы. Т. 1. М., 1988. С. 367-370
[287] Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства // Маркс К. Энгельс Ф. Соч. Т. 21. С. 114-115.
[288] Маркс К. К критике политической экономии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 130.
[289] Мейер Э. Рабство в древности. СПб., 1899. С. 24.
[290] Там же. С. 47.
[291] Там же. С. 28.
[292] Мейер Э. Экономическое развитие древнего мира. М., 1910. С. 108.
[293] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 141.
[294] Тюменев А. И. Очерки экономической и социальной истории Древней Греции. Т. 1. Революция. Пг., 1920. С. 54.
[295] Там же. С. 60.
[296] Тюменев А. И. Очерки экономической и социальной истории Древней Греции. С. 86.
[297] Там же. С. 158-159.
[298] Там же. С. 178.
[299] Там же.
[300] Там же. С. 3-4.
[301] Ковалёв С. И. Проблема социальной революции в античном обществе // Известия ГАИМК. 1934. Вып. 76. С. 34.
[302] Ковалёв С. И. Проблема социальной революции в античном обществе. С. 36-37.
[303] Тюменев А. И. Разложение родового строя и революция VII-VI веков в Греции // Там же. С. 65.
[304] Выступление M. М. Цвибака // Там же. С. 208.
[305] Тюменев А. И. История античных рабовладельческих обществ. М.; Л., 1935. С. 42.
[306] Толстое С. Я. Военная демократия и проблема «генетической революции» // Проблемы истории докапиталистических обществ. 1935. №7/8 (объед.). С. 177.
[307] Там же. С. 178-179.
[308] Утченко С. Л. Становление Римской империи и проблема социальной революции // Вопросы истории. 1964. №7. С. 115; Кузищин В. И. Античное классическое рабство как экономическая система. М., 1990. С. 50-51.
[309] Лурье С. Я. К вопросу о роли Солона в революционном движении начала VI века // Ученые записки ЛГУ. № 39. 1939.
[310] Античная Греция. Т. 1. Становление и развитие полиса. М., 1983. С. 188-193. Автор главы-В. П. Яйленко – считает этот аргумент неотразимым. Но субъективные представления участников революций всегда расходятся с объективными последствиями их деятельности. Сам В. П. Яйленко признает прогрессивный характер действий Солона и его «уступки» демосу. Отрицая классовую борьбу в Афинах, он тут же говорит об оформлении полисных институтов и образовании сословий.
[311] Пригожин А. Г. Гибель античного мира и проблема социальной революции в античности // Известия ГАИМК. 1934. Вып. 76. С. 25.
[312] Словарь античности. М., 1989. С. 479.
[313] Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 21. С. 155.
[314] Toynbee A. A Study of History. London, 1934. Vol. III. PP. 120-122, 632.
[315] Корсунский А. Р. Проблема революционного перехода от рабовладельческого строя к феодальному в Западной Европе // Вопросы истории. 1964. № 5. С. 101-110.
[316] История Европы. 1988. Т. 1. С. 651-652.
[317] Крапивенский С. Э. Переход к феодализму как социальная революция // Труды Томского университета. 1967. Т. 193. Вып. 5. С. 67.
[318] Поршнев Б. Ф. Феодализм и народные массы. М., 1964. С. 215.
[319] Vittinghoff F. Die Theorie des historischen Materialismus ьber den antiken “Sklavenhaltergesellschaft”: Probleme der Alten Geschichte bei den “Klassiken” des Marxismus und in der modernen sowjetischen Forschung // Saeculum. 1960. Bd. 11. Hf 1/2. S. 89-131.
[320] Корсунский А. P. О социальных революциях в докапиталистических формациях // Проблемы теории социальной революции. М., 1976. С. 48.
[321] Руткевин M. Н. Развитие, прогресс и законы диалектики // Вопросы философии. 1965. N9 8. С. 28.
[322] Каутский К. Материалистическое понимание истории. М.; Л., 1931. Т. 2. С. 618.
[323] Штаерман Е. М. Проблема падения рабовладельческого строя // Вестник древней истории. 1953. № 2. С. 78.
[324] Ковалёв С. И. К вопросу о характеристике социального переворота III-V веков в Западной Римской империи // Вестник древней истории. 1954. № 3. С. 34-35.
[325] Штаерман Е. М. Проблема падения рабовладельческого строя. С. 79.
[326] Кац А. Л. Проблема падения Римской империи в советской историографии // Вестник древней истории. 1967. №2. С. 228.
[327] Там же.
[328] Ковалёв С. И. К вопросу о характеристике социального переворота III-V веков в Западной Римской империи // Вестник древней истории. 1954. № 3. С. 44.
[329] Крапивенский С. Э. Переход к феодализму как социальная революция // Труды Томского университета. 1967. Т. 193. Вып. 5. С. 67.
[330] Машкин H.A. Принципат Августа: генезис и социальная сущность. М.; Л., 1949. С. 447-449.
[331] Ранович А. Б. Восточные провинции Римской империи в I-III веках. М.; Л., 1949. С. 7-9.
[332] Утченко C.Л. Цицерон и его время. М., 1986. С. 102.
[333] Утченко С. Л. Цицерон и его время. С. 102
[334] См.: Фёдорова Е.В… Люди императорского Рима. М., 1990. С. 8-9.
[335] Утченко С. Л. Становление Римской империи и проблема социальной революции // Вопросы истории. 1964. №7. С. 110.
[336] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 459-460.
[337] См.: Он же. Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества. М., 2001. С. 51-52 (Восток); 83 (Рим).
[338] Поршнев Б. Ф. Феодализм и народные массы. М., 1964. С. 23.
[339] См.: Гегель Г. В. Ф. Наука логики. Т. 1. М., 1970. С. 466.
[340] Выступление H. H. Зеленского // Известия ГАИМК. 1934. Вып. 76. С. 166.
[341]
[342] Блок М. Феодальное общество. М., 2003. С. 74-77.
[343] Duby G. Guerriers et paysans. Paris, 1973; Fossier R. Enfance de l'Europe. Paris, 1982; Idem. Le Moyen Age. Paris, 1982-1983; Toubert P. Les structures du Latium medieval. Roma, 1973.
[344] Бессмертный Ю. Л. Феодальная революция X-XI веков? // Вопросы истории. 1984. №1.С. 54.
[345] См.: Автономова Н. С. Этапы идейной эволюции Л. Альтюссера // Современные зарубежные концепции диалектики. М., 1987. С. 199.
[346] Бессмертный Ю. Л. Феодальная революция X-XI веков? С. 64.
[347] Там же. С. 67.
[348] См.: Решин А. И. Еще раз о «феодальной революции» // Средние века. Вып. 62. М., 2001. С. 166-186.
[349] См.: Щеглов А. Д. «Феодальная революция» и насилие // Ср. века. Вып. 62. С. 187-194.
[350] Дживелегов А. К. Средневековые города в Западной Европе. СПб., 1902. С. 53.
[351] Тьерри О. Опыт истории происхождения и успехов третьего сословия // Тьерри О. Избранные сочинения. М., 1937. С. 21-22.
[352] Цит. по: Вайнштейн О. Л. Огюстен Тьерри // Тьерри О. Избранные сочинения. М., 1937. С. XIX.
[353] Там же. С. XIX.
[354] Дживелегов А. К Средневековые города в Западной Европе. СПб., 1902. С. 32.
[355] Кропоткин П. А. Хлеб и воля. Современная наука и анархия. М., 1990. С. 20, 413-418 и др.
[356] Ястребицкая А. Л. Предисловие // Проблемы методологии истории средних веков: европейский город в системе феодализма. М., 1979. Ч. 1. С. 14.
[357] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 472.
[358] Там же. С. 474.
[359] Подробнее см.: Стоклицкая-Терешкович В. В. Основные проблемы истории средневекового города. М., 1960. С. 235-279.
[360] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 476-477.
[361] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 476-477.
[362] Тьерри О. Опыт истории происхождения и успехов третьего сословия. С. 30.
[363] Симония H.A. Страны Востока: пути развития. М., 1975. С. 22.
[364] Барг М. А. О так называемом кризисе феодализма в XIV-XV веках // Вопросы истории. I960. №8. С. 112-113.
[365] Дискуссия о переходе от феодализма к капитализму // Средние века. Вып. 15. М., 1959. С. 123.
[366] История Европы. 1992. Т. 2. С. 265.
[367] Тьерри О. Опыт истории происхождения и успехов третьего сословия. С. 107.
[368] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 474.
[369] Франция входит в ядро по частям: сначала север, потом – и юг.
[370] См.: Чистозвонов А. Н. Некоторые аспекты проблемы генезиса абсолютизма // Вопросы истории. 1968. № 5; К дискуссии об абсолютизме в России // История СССР. 1972. No 4.
[371] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 480.
[372] Гиндин И. Ф. Концепция капиталистической индустриализации России в работах Теодора фон Лауэ // История СССР. 1971. № 4. С. 229.
[373] Шелике В. Ф. Раскрытие понятия «социальная революция» в советской историографии // Материалы VI научной конференции преподавателей Ошского государственного педагогического института. Ош, 1966. С. 55-56.
[374] Кан А. С. История скандинавских стран. М., 1971. С. 34; С. 44.
[375] Термин применен: История Европы. 1994. Т. 4. С. 156.
[376] Кан А. С. История скандинавских стран. С. 97.
[377] История Европы. 1994. Т. 4. С. 365.
[378] Кан А. С. История скандинавских стран. С. 120.
[379] Драбкин Я. С. Нерешенные проблемы изучения социальных революций. С. 221.
[380] Шевчук И. И. Пути общественного развития // Социальная философия / Под ред. И. А. Гобозова. М„ 2003. С. 367.
[381] Кареев Н. И. История Западной Европы в новое время. Т. 3. СПб., 1904. С. 2-5.
[382] Федосов И. Л. Просвещенный абсолютизм в России // Вопросы истории. 1971. №7. С. 35.
[383] Светлов В. С. Происхождение капиталистической Японии. М.; Л., 1931. С. 23.
[384] Там же. С. 106.
[385] Жуков Е.М. О японском фашизме. М., 1934. С. 84.
[386] Выступление В.М.Далина // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 265.
[387] Цит. по: Григорьева И. В. Наследие Антонио Грамши и некоторые проблемы современной историографии буржуазных революций // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. Буржуазные революции XVII-XIX веков в современной зарубежной историографии. М., 1986. С. 245.
[388] Требования крестьян Тироля во время Крестьянской войны (История Европы. 1993. Т. 3. С. 359-360).
[389] Требования санкюлотов Парижа в 1793 году (Ревуненков В. Г. Марксизм и проблема якобинской диктатуры. Л., 1966. С. 156-157).
[390] Красин Ю.А, Революцией устрашенные. М„ 1975. С. 81.
[391] Толстов С. П. Военная демократия и проблема «генетической революции». С. 179.
[392] «Революция варваров»; предположение о том, что Дешан и Морелли – одно лицо; попытка опровергнуть трудовую теорию антропогенеза.
[393] История Европы. М., 1994. Т. 4. С. 42-54.
[394] Данэм Б. Гигант в цепях. М., 1984. С. 155-156.
[395] Симония H.A. Страны Востока: пути развития. М., 1975. С. 102-116.
[396] Там же. С. 102-103.
[397] Энгельс Ф. Введение к английскому изданию «Развития социализма от утопии к науке» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 22. С. 308-309.
[398] Люксембург P\ О социализме и русской революции. М., 1991. С. 134.
[399] Там же. С. 330.
[400] Ревуненков В. Г. Марксизм и проблема якобинской диктатуры. Л., 1966. С. 21-49.
[401] Там же. С. 67.
[402] Там же. С. 156.
[403] Цит. по: Григорьева И. В. Наследие Антонио Грамши и некоторые проблемы современной историографии буржуазных революций // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. Буржуазные революции XVII-XIX веков в современной зарубежной историографии. М., 1986. С. 248.
[404] Советская историческая энциклопедия. Т. 14. С. 194.
[405] Семёнова Г. Я. Переход государственной власти в несоциалистическом обществе: сущность и формы. М., 1990. С. 197-198.
[406] Тарле Е.В. Наполеон. Ростов н/Д, 1996. С. 448-454.
[407] Манфред А. 3. Наполеон Бонапарт. М., 1986. С. 680.
[408] Выступление В. М. Далина см.: Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 266.
[409] Цит. по: Ревуненков В. Г. Марксизм и проблема якобинской диктатуры. С. 118-119.
[410] Лукин H. M. Избранные труды. Т. 1. С. 362.
[411] К 200-летию Великой Французской революции (зарубежная историография). М., 1988. С. 17.
[412] Доусон К. Г. Боги революции. СПб., 2002. С. 201, 214 и др.
[413] Матьез А. Французская революция. Ростов н/Д, 1995. С. 532.
[414] Там же. С. 533.
[415] Лукин H.M; Избранные труды. Т. 1. С. 98.
[416] Рожков H.A. Русская история в сравнительно-историческом освещении. Т. 8. С. 101.
[417] Генифе П. Политика революционного террора. 1789- 1794. М.: УРСС, 2003. С. 222.
[418] Там же. С. 12.
[419] Там же. С. 240.
[420] Там же. С. 246.
[421] Черкасов П. П. Предисловие // Цвейг С. Мария Антуанетта. М., 1990. С. 21.
[422] «Преданная революция» сегодня. Приложение к книге Л. Троцкого «Преданная революция». М., 1990. С. 52.
[423] Генифе П. Политика революционного террора. 1789-1794. С. 307.
[424] Маркс К Наброски «Гражданской войны во Франции» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 17. С. 544.
[425] См.: К 200-летию Великой Французской революции (зарубежная историография). М., 1988. С. 92-95.
[426] К 200-летию Великой Французской революции. С. 14-27.
[427] Мортон А.Л. Английская утопия. М., 1956. С. 111.
[428] См. предметный указатель ко 2-му изданию Сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, рубрика «Революция буржуазная, буржуазно-демократическая», содержащая примерно 60 отсылок к их работам.
[429] См., например: Ленин В. И. Чего хотят и чего боятся наши либеральные буржуа? // Полное собрание сочинений. Т. 11. С. 226.
[430] Ефимов А. Об отличиях между революциями буржуазными и буржуазно-демократическими // Исторический журнал. 1938. № 12.
[431] Блинов А. И. Критический период истории Соединенных Штатов. Реконструкция (восстановление Союза) США после Гражданской войны (1865-1877). Красноярск, 1957. С. 17-18.
[432] Там же. С. 188.
[433] Блинов А. И. Критический период истории Соединенных Штатов. С. 189.
[434] Блинов А. И. Период революционной диктатуры радикальных республиканцев во время Реконструкции США (1866-1868). Красноярск, 1960. С. 333.
[435] Философский энциклопедический словарь. М., 1989. С. 74.
[436] История Европы. 1993. Т. 3. С. 362-364 (автор главы – А. Э. Штекли).
[437] Энгельс Ф. Крестьянская война в Германии // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 7. С. 434; также см.: Он же. Заметки о Германии // Там же. Т. 18. С. 572; Он же. К «Крестьянской войне» // Там же. Т. 21. С. 417.
[438] Советская историческая энциклопедия. Т. 16. С. 166.
[439] Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 34. С. 344; Энгельс Ф. Письмо И. Нэдежде от 04.01.1888 г. // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 6.
[440] Волк С. С. К. Маркс и Ф. Энгельс о характере и перспективах российской революции // Фридрих Энгельс и его время. К 170-летию со дня рождения. М., 1990. С. 23.
[441] Маркс К. Об освобождении крестьян в России // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 12. С. 701; Энгельс Ф. Рабочее движение в Германии, Франции, Соединенных Штатах и России // Там же. Т. 19. С. 124; Он же. Письмо В. И. Засулич от 23.04.1885 г. // Там же. Т. 36. С. 263 и др.
[442] Энгельс Ф. Письмо Н. Ф. Даниельсону от 24.02.1893 г. // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 39. С. 34; Он же. Письмо Н. Ф. Даниельсону от 17.10.1893 г. // Там же. С. 129-130.
[443] Он же. Послесловие к работе «О социальном вопросе в России» // Там же. Т. 22. С. 452-453.
[444] Герцен А. И. Франция или Англия. Русские вариации на тему // Герцен А. И. Полное собрание сочинений. T. XIII. С. 252.
[445] Герцен А. И'. Письмо Московским друзьям от 27.09.1849 г. // Герцен А. И. Поли. собр. соч. T. XXIII. С. 188.
[446] Ткачёв П. Н. «Набат» (программа журнала) // Ткачёв П. Н. Избранные сочинения на социально-политические темы. Т. 3. М., 1933. С. 219-231.
[447] Ткачёв П. Н. «Набат» (программа журнала) // Ткачёв П. H. Избранные сочинения на социально-политические темы. Т. 3. М., 1933. С. 219-231.
[448] Ткачёв П. Н. Народ и революция // Ткачёв П. H. Избранные сочинения на социально-политические темы. Т. 3. С. 262-268.
[449] Цит. по: Блюм P.H. Поиски путей к свободе. С. 195.
[450] Блюм Р. Н. Поиски путей к свободе. С. 210.
[451] Тихомиров Л. А. Из статьи «Чего нам ждать от революции?» // Революционный радикализм в России: век девятнадцатый. М., 1997. С. 431-432.
[452] Он же. Почему я перестал быть революционером? // Ермашов Д. В., Пролубников А. В., Ширинянц A.A. Русская социально-политическая мысль XIX – начала XX века. М., 1999. С. 88-89.
[453] Плеханов Т. В. Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова // Избранные философские произведения. Т. 1. М., 1956. С. 395.
[454] Плеханов Т. В. Новый защитник самодержавия, или горе г. Л. Тихомирова // Избранные философские произведения. Т. 1. М., 1956. С. 395.
[455] Плеханов Г. В. Критика наших критиков // Плеханов Г. В. Избранные философские произведения. М., 1956. Т. 2. С. 608.
[456] Плеханов Г В. Критика наших критиков. С. 604.
[457] Там же. С. 612.
[458] Там же. С. 536-542.
[459] Примечательно, что взгляды Струве по другим вопросам были подвергнуты критике Г. Куновым, показавшим их немарксистский характер. См.: Кунов Г. Марксова теория исторического процесса, общества и государства. Т. 2. С. 296-302.
[460] Цит. по: Тютюкин С. В., Шелохаев В. В. Марксисты и русская революция. М., 1996. С. 68.
[461] Троцкий Л. Д. Итоги и перспективы. Движущие силы революции // Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М., 1990. С. 80-81.
[462] Парвус. Россия и революция. СПб., 1906. С. 138-143.
[463] Троцкий Л. Д. Итоги и перспективы. Движущие силы революции. С. 98-99.
[464] Там же, С. 100-101.
[465] Ленин В. И. Доклад об участии социал-демократии во временном революционном правительстве // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 10. С. 128.
[466] Он же. Две тактики социал-демократии в демократической революции // Там же. Т. 11. С. 71.
[467] Он же. О двух линиях революции // Там же. Т. 27. С. 81.
[468] Ленин В. И. Пролетарская революция и ренегат Каутский // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 37. С. 311-315.
[469] Он же. Пробуждение Азии // Там же. Т. 23. С. 146.
[470] Он же Доклад комиссии по национальному и колониальному вопросам // Там же. Т. 41. С. 246.
[471] Валентинов Н. Недорисованный портрет… М., 1993. С. 527.
[472] См., например: Красин Ю. А. Развитие В. И. Лениным марксистской теории социалистической революции // В. И.Ленин – великий теоретик. М., 1970. С. 140-169.
[473] Ленин В. И. Предисловие к русскому переводу брошюры Каутского «Движущие силы и перспективы русской революции» // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 14. С. 225.
[474] Ленин В. И. К оценке русской революции // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 44.
[475] Валентинов Н. Недорисованный портрет… М., 1993. С. 526-527.
[476] Ленин В. И. О праве наций на самоопределение // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 25. С. 261; Он же. К пересмотру партийной программы // Там же. Т. 34. С. 371 и др.
[477] Он же. Развитие капитализма в России // Там же. Т. 3. С. 494; Он же. Речь о годовщине революции 6 ноября 1918 // Там же. Т. 37. С. 138.
[478] Он же. Письмо М. Горькому от 03.01.1911 г. // Там же. Т. 48. С. 11-13.
[479] Ленин В. И. О лозунге Соединенных Штатов Европы // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 26. С. 354-355.
[480] Он же. Военная программа пролетарской революции // Там же. Т. 30. С. 133.
[481] Он же. Поражение России и революционный кризис // Там же. Т. 27. С. 27.
[482] Ленин В. И. Письма о тактике // Там же. Т. 31. С. 133.
[483] См.: Франк А. Г. Развитие слаборазвитости. О капиталистической слаборазвитости. Иностранные инвестиции и слаборазвитость в Латинской Америке. Капитализм и слаборазвитость в Латинской Америки // Зарубежные концепции исторического развития Латинской
Америки. М., 1980. С. 52-136; Alavi H. The Structure of Peripheral Capitalism // Introduction to the Sociology of "Developing Societies" / H. Alawi, T. Shanin (eds.). N. Y.; London, 1982.
[484] Ленин В. И. Безумные капиталисты или недоумки социал-демократии? // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 31. С. 312.
[485] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 494.
[486] Дойчер И. Незавершенная революция // Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы». Дойчер И. Незавершенная революция. М., 1991. С. 170; Лященко П. И. История народного хозяйства СССР. Т. 2. М., 1956. С. 380.
[487] Дойчер И. Незавершенная революция. С. 170.
[488] Арин O.A. Царская Россия: мифы и реальность (конец XIX – начало XX веков). М., 1999. С. 25.
[489] Экономическая история России XIX-XX веков: современный взгляд. М., 2000. С. 209.
[490] Верт Н. История советского государства. 1900- 1991. Мм 1995. С. 12.
[491] Дурново П. Н. Записка // Красная новь. 1922. № 6 (10). С. 195-197
[492] Декреты Советской власти. Т. 1. М., 1957. С. 386.
[493] Цит. по: Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988. С. 122.
[494] Чудакова М. О'. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 126.
[495] Цит. по: Ткаченко П. Деникин радом с Врангелем. По поводу предложения о перенесении праха белых генералов в Москву // Независимая газета. 2002. 14 марта.
[496] Подробнее (в т. ч. свидетельства бывших участников белого движения) см.: Семёнов Ю. И. Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества. М., 2001. С. 157-159; Воейков М.И. Политико-экономическая интерпретация русской революции // Экономико-философские тетради. М.: УРСС, 2003. Вып. 1. С. 104.
[497] Садовской Б. А. Святая реакция. Опыт кристаллизации сознания // Садовской Б. А. Лебединые клики. М., 1990. С. 429-437.
[498] Струве П. Б. Познание революции и возрождение духа // Струве П. Б. Patriotica: политика, культура, религия, социализм. М., 1997. С. 441.
[499] См. апологетическую, но содержащую ценный фактический материал книгу: Пащенко В. Я. Идеология евразийства. М., 2000, а также: Воейков М. И. Евразийские теоретики о советском строе // Альтернативы. 2002. № 2.
[500] Короленко В. Г. Письма к Луначарскому // Короленко В. Г. Собр. соч. Л., 1990. Т. 3. С. 451-452.
[501] Каутский К Диктатура пролетариата // Каутский К. Большевизм в тупике. М., 2002. С. 102.
[502] Каутский К. Большевизм в тупике. С. 290.
[503] Там же. С. 294.
[504] 10 лет российских реформ глазами россиян // Альтернативы. 2002. № 2. С. 105. Табл. 1.
[505] Каутский К. Большевизм в тупике. С. 307.
[506] Грамши А. Революция против «Капитала» // Альтернативы. 1998. №3. С. 2-3.
[507] См.: Алексеев Г. А. Русский 1905 год и революционная концепция Розы Люксембург // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969.
[508] Люксембург Р. О социализме и русской революции. М., 1991. С. 330.
12Ленин В. И. О нашей революции // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45. С. 381.
[510] См.: Шевченко В. Н. Социальная философия марксизма: классика и современность // Философские науки. 1989. №7. С. 16.
[511] Троцкий Л. Д. Что же такое перманентная революция? // Троцкий Л. Д. К истории русской революции. М., 1990. С. 287.
[512] Бухарин Н. И. О характере нашей революции и возможности победоносного социалистического строительства в СССР // Бухарин H. И. Избр. произв. М., 1988. С. 312-313.
[513] Троцкий Л. Д. Что же такое перманентная революция? С. 286.
[514] Цит. по: Панкратова М. Г. Проблематика русской революции в американской русистике // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М… 1969. С. 204.
[515] Цит. по: Афанасьев Ю. Н. Современная французская буржуазная историография Октябрьской революции // К вопросу о смене общественно-экономических формаций и типах социальных революций. М… 1975. С. 224-225.
[516] Там же. С. 228.
517 Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии. М., 1998. С. 38.
[518] Там же. С. 527.
[519] Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии. С. 557.
[520] Там же. С. 216-218. То, что впоследствии было названо «социал-дарвинизмом», возникло до создания Ч. Дарвином эволюционной теории и является идеологией, а не разновидностью дарвинизма. Подробнее см.: Данэм Б. Человек против мифов // Данэм Б. Шгант в цепях. М., 1984. С. 201.
[521] Там же. С. 232.
[522] Там же. С. 31.
[523] Там же. С. 33.
[524] Фюре Ф. Прошлое одной иллюзии. С. 95.
[525] Там же. С. 49.
[526] Там же. С. 12.
[527] Панкратова М. Г. Проблематика русской революции в американской русистике // Историческая наука и некоторые проблемы современности. С. 201.
[528] Шанин Т. Революция как момент истины. Россия 1905-1907 1917- 1922. M., 1997. С. 386-387.
[529] Moore В. Social Origins of Dictatorship and Democracy: Lord and Peasant in the Making of the Modern World. Boston, 1967. P. 413-414.
[530] Шанин Т. Революция как момент истины. С. 26.
[531] Там же. С. 15.
[532] Там же. С. 429.
[533] Цит. по: Игрицкий Ю. И. Мифы буржуазной историографии и реальность истории. М., 1974. С. 40.
[534] Laue Т. Н. von. Why Lenin? Why Stalin? P. 16.
535 Laue Т.Н. von. Why Lenin? Why Stalin? P. 17.
[536] Гиндин И. Ф Концепция капиталистической индустриализации России в работах Теодора фон Лауэ // История СССР. 1971. №4. С. 205.
[537]Валлерстайн И. Россия и капиталистическая мир-экономика // Свободная мысль. 1996. №5. С. 37-38.
[538] Валлерстайн И. Россия и капиталистическая мир-экономика. С. 38-39
[539] Там же. С. 39.
[540] Там же. С. 40.
[541] Валлерстайн И. Анализ мировых систем и ситуация в современном мире. СПб., 2001. С. 376
[542] Валлерстайн И. Россия и капиталистическая мир-экономика. С. 40.
[543]Chase-Dunn С. Resistance to Imperialism: Semiperipheral Actors // Review. 1990. Vol. 13. №1. P. 28.
[544] Амин С. Перспектива социализма в свете требований развития // Проблемы мира и социализма. 1989. № 5. С. 36.
[545] Там же. С. 36-37.
[546]Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 502-505; Он же. Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества. М., 2001. С. 156-159.
[547]Игрицкий Ю. И. Современная буржуазная историография проблемы «Россия и Запад» // Вопросы истории. 1984. N° 1. С. 41.
[548] Игрицкий Ю. И. Место России в мире: к историографии проблемы // Россия XX века в исторической науке: взгляды, концепции, ценностные подходы. Российская империя (конец XIX века – 1917 год). М., 2000. С. 177-197.
[549] Разумовский И. П. Октябрьская революция и исторический материализм. М., 1932. С. 12-13.
[550] Черненко С. Н. Теория социальной революции. Методологический аспект. М., 1990. С. 68.
[551] См.: Грецкий М.Н. Марксисты Запада о развитии общества // Социальная философия в конце XX века. М., 1990. С. 170-171; Сэв Л. Коммунизм: каково его второе дыхание? // Общественные науки за рубежом. 1991. № 3.
[552] Грецкий M. Н. Был ли социализм? // Альтернативы. 1994. № 2. С. 32-49.
553 Бузгалин А. Будущее коммунизма. М., 1997; Он же. Ответ критикам // Альтернативы. 1998. N° 2. С. 117-134; Бутенко А. Мечта о ликвидации эксплуатации, «мутантный социализм» и XXI столетие // Там же. 1999. №4. С. 11-29.
[554] Краус Т. Государственный социализм на весах истории // Там же. 2001. № 3. С. 22-33.
[555] Гобозов И. А. Философия политики. М., 2002. С. 226.
[556] Троцкий Л. Преданная революция. М., 1991. С. 211.
[557] Там же. С. 238.
[558] Дойчер И. Незавершенная революция // Хобсбаум Э. Эхо «Марсельезы». Дойчер И. Незавершенная революция. М., 1991. С. 179.
[559] Там же. С. 242.
[560] Там же. С. 216.
[561] Труды международной логико-исторической школы. Вып. 1. Логика истории и перспективы развития науки. М., 1993. С. 53 и др.
[562] Мельников И. К вопросу о перспективах социализма в XXI веке // Альтернативы. 2001. № 2; Рахимов Р. Великий Октябрь как ранняя социалистическая революция // Там же. № 4.
[563] Труды международной логико-исторической школы. С. 149. Дальнейшее развитие этих взглядов: Лимнатис Н. «Реальный социализм»: не чрезмерна ли критика? // Альтернативы. 1996. №1. С. 23-41.
[564] Колганов А. Почему погибла Советская держава? // Альтернативы. 2001. № 3. С. 12.
[565] Бузгалин А. Открытое письмо молодым сталинистам // Там же. 2002. № 2. С. 17.
[566] Там же. С. 26.
[567] Исторические судьбы социализма М., 2004. С. 60.
[568] Исторические судьбы социализма. С. 221-222.
[569] Миронов В. Поднебесной грозит катастрофа // Независимая газета. 2004. 13 января.
[570] Немцов БКара-Мурза В. Путинский курс… // Независимая газета. 2003. 25 мая.
[571] Харман ККак погибла революция. СПб., 1992. С. 20.
[572] Упадок капитализма. М… 2001. С. 163.
[573] Упадок капитализма. С. 164.
[574] Там же. С. 166.
[575] Колганов А. И. Почему погиб сталинский социализм // Экономико-философские тетради. М.: УРСС, 2003. Вып. 1. С. 150.
[576] Воейков М. И. Политико-экономическая интерпретация русской революции // Там же. С.122-125.
[577] Соловьёв А. Россия в XX веке. Что сделано? // Альтернативы. 1998. N9 3. С. 160.
[578] Упадок капитализма. С. 167.
[579] Соловьёв А. Россия в XX веке. Что сделано? С. 164.
[580] Упадок капитализма. М., 2001. С. 174.
[581] Там же. С. 180.
[582] Там же. С. 176.
[583] Там же. С. 184.
[584] Гусев А. В. Постсоветское общественное сознание и социализм // Альтернативы. 2002. № 1. С. 80.
[585] CallinicosA. The Revenge of History: Marxism and the East European Revolutions. Cambrige. 1992. P. 50-60.
[586] Серж В. Сила и пределы марксизма // Альтернативы. 1995. № 4. С. 136.
[587] Грецкий M. Н. Был ли социализм? // Альтернативы. 1994. № 2. С. 42.
[588] Laue Т. Н. von. Why Lenin? Why Stalin? P. 228.
[589] Бердяев H.A. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 105.
[590] Там же. С. 120.
[591] Олейников Ю. В. Природный фактор исторического бытия России // Философия и общество. 2001. № 3. С. 135.
[592] Кагарлицкий Б. Ю. Реставрация в России. С. 15-29.
[593] Сорокин П. А. Современное состояние России // Новый мир. 1992. №4. С. 196.
[594] Кива А. В. Социальные революции на исходе века. М., 1992. С. 63.
[595] Плеханов Г. В. Наши разногласия // Плеханов Г. В. Избр. филос. произв. Т. 1. С. 323.
[596] Восленский M.C. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М., 1991. С. 585.
[597] Там же. С. 599.
[598] Стариков Е. Н. Общество-казарма от фараонов до наших дней. Новосибирск, 1996. С. 386.
[599] Там же. С. 387.
[600] См.: Сноу Ч. П. Две культуры и научная революция. С. 222.
[601] Лебедева Г. Богач-бедняк со Старого Арбата // Российская газета. 2003. 1 декабря.
[602] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 565.
[603] Пристли Дж. Б. Заметки на полях. М., 1988. С. 254.
[604] Введение в культурологию. М., 1996. С. 323.
[605] Ненашев М. От буквы до духа. Останется ли Россия читающей страной? // Российская газета. 2004. 16 октября.
[606] Кива А. В. Не захлебнуться бы в восторгах // Независимая газета. 2002. 11 июля.
[607] Санько В. Минус 97 млрд долл. // Независимая газета. 2004. 10 ноября.
[608] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 574.
[609] Панов Е. Сегодня мы живем на уровне 1913 года. Соотношение бедных и богатых в России с тех пор не изменилось. Интервью с заместителем директора Центра уровня жизни Минтруда РФ В. Литвиновым // Российская газета. 2004. 27 февраля.
[610] Выступление М. Я. Гефтера // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 255.
[611] Одно из определений этой революции называет ее «антиимпериалистической, антифеодальной, антифашистской, национально-освободительной, демократической» (Философский энциклопедический словарь. М., 1989. С. 388). Такое разнообразие признаков маскирует бессодержательность термина.
[612] Национально-демократическая революция: сущность и перспективы. М., 1990. С. 4-7.
[613] Ким Г. Ф. Революции XX века // Национально-демократическая революция. С. 8-26.
[614] Арабаджян А. 3. Иранская революция: причины и уроки // Азия и Африка сегодня. 1986. № 4. С. 38.
[615] Революция и реформа в национальном развитии стран Востока // Азия и Африка сегодня. 1985. №9. С. 28.
[616] Максименко В. И. Ответ С. Л. Агаеву // Народы Азии и Африки. 1988. № 2. С. 209.
[617] Кантор К М. Революция как социокультурный феномен // Вопросы философии. 1987. № 11. С. 79-95. Также см.: Он же. История против прогресса. М., 1992.
[618] Агаев C.Л. Иранская революция: «воспоминание о будущем»? // Народы Азии и Африки. 1989. № 1. С. 64.
[619] Стародубровская И. В., May В. А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. М., 2001. С. 371.
[620] Там же. С. 10.
[621] Там же. С. 355.
[622] Там же. С. 355.
[623] Стародубровская И. В… May В. А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. С. 355.
[624] Стародубровская И. В., May В. А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. С. 356-357.
[625] Там же. С. 357.
[626] Там же, С. 364.
[627] Там же. С. 366-367.
[628] Яковлева Е. Трудные дети // Российская газета. 2004. 19 октября.
[629] 799455 казненных, 2 634 397 осужденных к заключению и 413 512 – к ссылке с 1921 по 1953 годы. Умерло в заключении (политических и уголовных вместе) – примерно 1 600 000 чел.; в «кулацкой» ссылке – примерно 400 000. Формальная обоснованность репрессий в данном случае не важна: политаризм уничтожал сторонников социализма, капитализма и своих собственных под одними и теми же предлогами. Таким образом, прямая убыль населения в результате действий советского репрессивного аппарата – порядка 3 млн. Подробнее см.: Земское В. Политические репрессии в СССР (1917-1990) // Россия XXI. 1994. № 1-2 (объед.). С. 107-124.
[630] Стародубровская И. В., May В. А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. С. 365.
[631] Стародубровская И. ВMay В. А. Великие революции: от Кромвеля до Путина. С. 360.
[632] Там же. С. 369.
[633] Там же. С. 364.
[634] Березовский Б. А. Манифест российского либерализма // Независимая газета. 2002. 11 апреля.
[635] Радзиховский Л. Конец революции // Российская газета. 2003. 3 апреля.
636 Интервью с В. П.Аксёновым // Российская газета. 2002. 13 августа.
[637] Микульский К. И. Сумерки в конце туннеля // Независимая газета. 2004. 14 января.
[638] Немое P.C. Психология. Кн. 1. Основы общей психологии. М., 1998. С.610.
[639] Гоббс Т. Левиафан. Т. 2. С. 79.
[640] Иноземцев В. Л. К теории постэкономической общественной формации. М., 1995. С. 281.
[641] Он же. Бремя белого человека // Независимая газета. 2003.25 ноября. См.: Завалько Г. А. Рецензия на книги И. Валлерстайна «После либерализма» и «Конец знакомого мира» // Фшософия и общество. 2004. № 2.
[642] Основы марксистско-ленинской философии. М., 1979. С. 403.
[643] См.: Келле В.Ж., Ковальзон М. Я. Исторический материализм. М., 1969. С. 422.
[644] Алексеев П. В., Панин А. В. Философия. М., 1996. С. 488.
[645] Основы философии / Под ред. Е. В. Попова. М., 1997. С. 252 (автор главы – H. И. Мар- тыненко).
[646] Суета сует. Пятьсот лет английского афоризма. М., 1996. С. 260.
[647] Философский энциклопедический словарь. М., 1989. С. 588.
[648] Энгельс Ф. Диалектика природы // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 20. С. 428.
[649] Репина A.A. Многообразие форм скачков в природе и обществе. Пермь, 1965. С. 9-14.
[650] Селезнёв М.А. Социальная революция. М., 1971. С. 93.
[651] Там же. С. 99.
652 Плеханов Г. В. В защиту экономического материализма // Плеханов Г. В. Избр. философские произведения. М., 1956. Т. 2. С. 216.
[653] Имеется в виду не любая гражданская война, а революция в форме гражданской войны (Английская, Китайская). Вопрос подробно освещен: Семёнова Т.Н. Переход государственной власти в несоциалистическом обществе: сущность и формы. М., 1990. С. 148-194.
[654] Шелике В. Ф. Социальная революция: общее и особенное. Фрунзе, 1987. С. 150-151.
[655] К 200-летию Великой Французской революции (зарубежная историография). М., 1988. С. 12.
[656] Соловьёв А. Советский директор: собственник или наемный работник? // Марксист. 1995. №3; 1996. №4. С. 61.
[657] Общие признаки упадка способа производства выделены: Упадок капитализма. С. 34-54.
[658] Идея «рефеодализации» Италии отрицается: История Европы. Т. 4. С. 93-98.
[659] См., например: Введение в философию. М., 1989. Т. 2. С. 471.
[660] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 352.
[661] Там же. С. 454.
[662] См.: Семёнов Ю. И. Введение во всемирную историю. Вып. 2. История первобытного общества. М., 1999.
[663] Названия формаций, кроме политаризма, даны в соответствии с традицией, чтобы не усложнять изложение. Ю. И. Семёнов предлагает именовать рабовладельческий способ производства серварным; Ж. Дюби – феодальный способ производства сеньориальным.
[664] Семёнов Ю. И. Переход от первобытного общества к классовому: пути и варианты развития // Этнографическое обозрение. 1993. JSfe 2. С. 69. В «Философии истории» данная параформация отсутствует.
[665] См.: Ado А. В. Великая Французская революция и ее современные критики // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. М., 1986. С. 101-102
[666] Цит. по: Григорьева И. В. Наследие Антонио Грамши и некоторые проблемы современной историографии буржуазных революций // Там же. С. 252.
[667] Патрушев А. И. Проблемы германской революции 1848-1849 годов в буржуазной историографии ФРГ // Там же. С. 212.
[668] Тузов М.Л. Революция и история. Казань, 1991. С. 112.
[669] Утченко С. J1. Становление Римской империи и проблема социальной революции // Вопросы истории. 1964. №7. С. 114-116; Он же. Цицерон и его время. М., 1986. С. 6-8.
[670] История Европы. 1992. Т. 2. С. 117.
[671] Смирнова Е.Д., Сушкевич Л. П., Федосик В. А. Средневековый мир в терминах, именах и названиях. Минск, 1999. С.41.
[672] Левандовский А. П. Карл Великий. Через Империю к Европе. М., 1995. С. 37.
[673] Подробнее см.: Андреев Ю. В. К проблеме «ликургова законодательства». (О так называемом перевороте в Спарте в VI веке до н. э.) // Проблемы античной государственности. Л., 1982; Античная Греция. Т. 1. Становление и развитие полиса. М., 1983. Гл. 4 (автор – Ю. В.Андреев); Печатнова Л. Г. История Спарты. СПб., 2001.
[674] Finley M. I. Sparta // Finley M. I. The Use and Abuse of History. N. Y., 1975; Africa T. W. Phylarchus and the Spartan Revolution. Berckley. 1961; Cartlege P. Toward the Spartan Revolution // Arethusa. 1975. Vol. 8. № 1.
[675] Семёнов Ю. И. Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества. М., 2001. С. 102.
[676] Восточноевропейские социоры (Польша. Чехия. Венгрия) в отличие от России временно утрачивали независимость.
[677] Зимин А. А. Витязь на распутье. М., 1991. С. 209.
[678] Там же. С. 208.
[679] Маркс относил Испанию к странам с азиатской формой правления: Маркс К. Революционная Испания // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 10. С. 432.
680 См.: Семёнова Т. Н. Переход государственной власти в несоциалистическом обществе: сущность и формы. С. 105-111. Демократические революции определены автором как «демократические политико-режимные перевороты».
[681] См.: Колпаков А. Д. Идеи «третьего пути» в ирландской революции (1919-1921 гг.) // Проблемы новой и новейшей истории. М., 1972. С. 146-169.
[682] Тарле Е. В. Европа в эпоху империализма // Тарле Е. В. Политика: история территориальных захватов. XV-XX века. М., 2001. С. 473.
[683] См., например: Ефимов Н. В. Революция 1910 года в Португалии // Новая и новейшая история. 1976. № 4. С. 46-60.
[684] Троцкий Л. Д. В защиту марксизма. Cambrige, 1995. С. 151.
[685] Там же.
[686] Кагарлицкий Б. Ю. Реставрация в России. С. 17.
[687] Борисов Т. Клеймо СС не смывается // Российская газета. 2005. 8 апреля.
[688] Литература по истории советского присутствия в ДРА весьма обширна. См., например: Ляховский A.A., Забродин В.М. Тайны афганской войны. М., 1991. С. 19-21.
[689] К 200-летию Великой Французской революции (зарубежная историография). М., 1988. С. 20.
[690] Философский энциклопедический словарь. М., 1989. С. 654.
[691] Подробнее см.: Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV-XVIII вв. Т. 3. Время мира. С. 559.
[692] См.: Чемерис А. Т. Соотношение социального и научно-технического прогресса // Научно-техническая революция и общественный прогресс. М.л 1969. С. 43-44.
[693] Семёнов Ю. И. философия истории. С. 373-375.
[694] Кива А. В. Социальные революции на исходе века. М., 1992. С. 41.
[695] Штомпка Я. Социология социальных изменений. С. 367.
[696] Ленин В. И. Письма о тактике // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 31. С. 133.
[697] Число сторонников этой идеи весьма велико, но ничего нового, кроме своих эмоций, к заблуждениям Бёрка они никогда не прибавят. Красочные примеры «конспирологиче- ского» понимания революций приведены: Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 382-390; Штомпка П. Социология социальных изменений. С. 375.
[698] Вагнер Р. Искусство и революция // Вагнер Р. Кольцо Нибелунга. М., 2001. С. 691-693.
[699] См.: Тютюкин С. В. Георгий Валентинович Плеханов. Судьба русского марксиста. М., 1997; Бэлза И. Ф. Александр Николаевич Скрябин. М., 1987.
[700] Новый мир и новые вызовы левым // Альтернативы. 2002. № 2. С. 43.
[701] Там же.
[702] Цит. по: Ado А. В. Великая Французская революция и ее современные критики. С. 125.
[703] Кац A. Л. Проблема падения Римской империи в советской историографии // Вестник древней истории. 1967. № 2. С. 223.
[704] Лем Г. П. Скачок и противоречия. Ташкент, 1982. С. 20.
[705] Цит. по: Кондратьева Т. С. Концепция Французской революции конца XVIII века Антуана Барнава // Проблемы новой и новейшей истории стран Европы и Америки. М., 1972. С. 70.
[706] Драбкин Я. С. Нерешенные проблемы изучения социальных революций. С. 214.
[707] Селезнёв М.А. Социальная революция. М., 1971. С. 235.
[708] Симония H.A. Что мы построили? М., 1991. С. 15.
[709] Шелике В. Ф. Социальная революция: общее и особенное. С. 150-151.
[710] Там же. С. 16.
[711] Корсунский А. Р. О социальных революциях в докапиталистических формациях // Проблемы теории социальной революции. М., 1976 С. 48.
[712] Ленин В. И. Крах II Интернационала // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 26. С. 218.
[713] Колобова К. М. Революция Солона // Ученые записки ЛГУ. № 39. 1939. С. 67.
[714] Энгельс Ф. Письмо А. Бебелю от 18.11.1884 г. // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 36. С. 205.
[715] Ревуненков В. Г. Очерки по истории Великой Французской революции 1789-1814 годов. СПб., 1996. С. 20 (о периоде 1794-1799 годов); Историография истории нового и новейшего времени стран Европы и Америки. М., 2000. С. 193 (о Реконструкции Юга США 1865-1877 годов).
[716] Цит. по: Советский термидор (Дискуссия по книге Т. Крауса) // Альтернативы. 1998. №2. С. 77.
[717] Дойчер И. Незавершенная революция. С. 179-180.
[718] См.: Ado А. В. Великая Французская революция и ее современные критики. С. 102-104.
[719] Нарский И. С. Философия Давида Юма. М., 1967. С. 211.
[720] Ю. И. Семёнов разделяет общественно-экономические уклады на «стержневые» и «дополнительные». Первые могут стать основой формационного или параформационного способа производства, вторые – нет. См.: Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 429.
[721] Верт Н. История советского государства. 1900- 1991. М., 1995. С. 12.
[722] Бодлер Ш. Цветы зла. М., 1993. С. 315.
[723] Гусейнов A.A., Апресян Р. Г. Этика. М., 1999. С. 445.
[724] Там же.
[725] Там же. С. 449.
[726] Там же. С. 455.
[727] Гусейнов A.A., Апресян Р. Г. Этика. С. 252.
[728] Солидарность, как отметил А. Каллиникос – современный аналог понятия «братство» (Каллиникос А. Антикапиталистический манифест. М., 2005. С. 161).
[729] Маркс К. Будущие результаты британского владычества в Индии // Маркс К., Эн- гетьс Ф. Соч. Т. 9. С. 230.
[730] История Европы. 1992. Т. 2. С. 265, 269.
[731] Кан А. С. История скандинавских стран. С. 34.
[732] Кропоткин П. А. Великая Французская революция. С. 485.
[733] Подробнее см.: Ado А. В. Великая Французская революция и ее современные критики. С. 107-109.
[734] Выступление П. В. Волобуева // Историческая наука и некоторые проблемы современности. М., 1969. С. 260.
[735] Дарендорф Р. После 1989: Мораль, революция и гражданское общество. Размышления о революции в Европе. М., 1998. С. 20.
[736] Там же.
[737] Дойчер И Незавершенная революция. С. 185.
[738] Андреев Ю. В. К проблеме «ликургова законодательства» // Проблемы античной государственности. Л., 1982. С. 57.
[739] Энгельс Ф. Внешняя политика русского царизма // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 22. С. 41; Он же. Письмо H. Ф. Даниельсону от 17.10.1893 г. Ц Там же. Т. 39. С. 128-129.
[740] Корелин А. П. Дворянство в пореформенной России. 1861- 1904. М., 1979. С. 131.
[741] Там же. С. 125.
[742] Анфимов А. М. Крупное помещичье хозяйство Европейской России (конец XIX – начало XX века). М., 1969; МинарикЛ. П. Экономическая характеристика крупных земельных собственников России конца XIX – начала XX века. М., 1971.
[743] Рындзюнский П. Г. Пореформенное помещичье хозяйство и капитализм (К проблеме взаимоотношения укладов в капиталистической России) // Вопросы истории капиталистической России. Свердловск. 1972. С. 57-70; Ковалъченко И. Д., Милое Л. В. Всероссийский аграрный рынок XVIII – начала XX века. М., 1974. С. 369; Корелин А. П. Дворянство в пореформенной России. 1861-1904. С. 14 и др.
[744] Особенности аграрного строя России в период империализма. М., 1962. С. 21.
[745] Рындзюнский П. Г. Пореформенное помещичье хозяйство и капитализм. С. 70.
[746] Франк А. Г. Капитализм и слаборазвитость в Латинской Америке // Зарубежные концепции исторического развития Латинской Америки. М., 1980. С. 93.
[747] Ленин В. И. «Соседи по имению» // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 25. С. 139.
[748] Он же. Развитие капитализма в России // Там же. Т. 3. С. 192.
[749] Там же. С. 601.
[750] Дашкова Е.Р. Литературные сочинения. М., 1990. С. 15.
[751] «История Европы» (М., 1994. Т. 4. С. 349-366) отмечает периоды «просвещенного абсолютизма» в Баварии, Саксонии, Бадене, Тоскане, Парме, Неаполе.
[752] «Новый император пытался как бы зачеркнуть предшествующие 34 года русской истории, объявить их сплошной ошибкой. Наступление на дворянские привилегии началось уже практически с первых дней павловского царствования. Но в целом было бы ошибкой считать политику Павла антидворянской. Скорее в ней прослеживается явное стремление превратить дворянство в рыцарское сословие – дисциплинированное, организованное, поголовно служащее и преданное своему государю» (Анисимов Е. В. Каменский А. Б. Россия в XVIII – первой половине XIX века. М., 1996. С. 221-223).
[753] Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 20. С. 177.
[754] В этом периоде историками выделяются 3 революционные ситуации (Ковалёва И. Н. Революционные ситуации в России с середины XIX века до февраля 1917 года // К вопросу о смене общественно-экономических формаций и типах социальных революций. М., 1975). Логичнее предположить, что это 3 стадии одной революционной ситуации.
[755] Цит. по: Чураков Д. Бухарин и трагедия левого коммунизма // Альтернативы. 1997. №4. С. 101.
[756] Троцкий Л. Прйданная революция. М., 1991. С. 75.
[757] Шанин Т Революция как момент истины. Россия 1905-1907 1917- 1922. М., 1997. С. 20.
[758] Laue Т. Н. von. Why Lenin? Why Stalin? P. 202.
[759] Ibid. P. 211-217.
[760] Абрамсон И. Заметки о статье А. Бузгалина и А. Колганова в юбилейном номере «Альтернатив» // Альтернативы. 2002. № 2. С. 153.
[761] См.: Семёнов Ю. И. Россия: что с ней случилось в двадцатом веке // Российский этнограф. 1993. Вып. 20. С. 28-30.
[762] Гусев А. В. Непознанный класс // Альтернативы. 1998. № 2. С. 158-160.
[763] Камю А. Бунтующий человек. М., 1999. С. 309.
[764] Шамир И. Скотный двор-2 // Антология современного анархизма и левого радикализма. Т. 2. М., 2003. С. 321-335.
[765] Нит. по: Гордон А. В. Проблемы национально-освободительной борьбы в творчестве Франца Фанона. М., 1977. С. 73.
[766] Литаврина Э. Э., Мшиукова Т. Ю. Новые тенденции в англо-американской буржуазной историографии Войны за независимость в Латинской Америке // Вопросы истории и методологии исторической науки. Вып. 4. Буржуазные революции XVII-XIX веков в современной зарубежной историографии. М., 1986. С. 170.
[767] Результатом событий 1910-1917 годов стала Конституция Мексики 1917 года, формально самая прогрессивная в мире на тот момент. Но насколько ее принятие преобразовало жизнь Мексики, а насколько осталось формальностью, подобно принятию Конституции СССР 1936 года, судить трудно. Поэтому сложно сказать, были ли эти события надстроечной политической революцией или только восстанием. Я выбрал более осторожную форму высказывания, в пользу которого говорит и факт устранения военных руководителей восстания Ф. Вильи и Э. Сапаты Перед этим их крестьянские армии потерпели поражение от «красных батальонов» городских рабочих, выступивших на стороне буржуазии. Затем рабочие были разбиты правительственными войсками. Энциклопедия «Латинская Америка» и «Всемирная история» констатируют, что реализация положений Конституции стала целью дальнейшей борьбы трудящихся. Все это не похоже на победу революции.
[768] Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Киев, 1995. С. 300-301.
[769] Сноу Ч. П. Портреты и размышления. С. 307-308.
[770] Каутский К. Материалистическое понимание истории. Т. 2. М.; Л., 1931. С. 590.
[771] Валлерстайн И. Анализ мировых систем и ситуация в современном мире. СПб., 2001. С.397-398.
[772] Семёнов Ю. И. Введение во всемирную историю. Вып. 3. История цивилизованного общества. М., 2001. С. 204.
[773] Бугера В.Е. Собственность и управление. М., 2003. С. 262-263.
[774] Там же. С. 267.
[775] Бугера В. Е. Собственность и управление. С. 267.
[776] Можаев В. Приватизация и собственность работников на Западе // Альтернативы. 1997. №3. С. 105-106.
[777] Абовин-Егидес П., Славин Б. «Согласие» во имя «державности»? // Там же. 1995. № 1. С. 58.
[778] Перевод: Российская газета. 2002. 26 декабря.
[779] Альтерглобализм: теория и практика «антиглобалистского» движения / Под ред. А. В. Бузгалина. М., 2003.
[780] Готлиб И. Ю. После Генуи // Альтернативы. 2001. № 4.
[781] См.: Игнатенко А. Правоверность, доказываемая ненавистью. Ваххабизм в изложении его сторонников // Независимая газета. 2001. 14 сентября.
[782] Семёнов Ю. И. Философия истории. С. 616.
[783] Там же. С. 615.
[784] Там же. С. 661.
Комментарии к книге «Понятие "революция" в философии и общественных науках: Проблемы, идеи, концепции», Григорий Алексеевич Завалько
Всего 0 комментариев