Уильям Дэвис Индустрия счастья. Как Big Data и новые технологии помогают добавить эмоцию в товары и услуги
William Davies
The Happiness Industry: How the Government and Big Business Sold Us Well-Being
© William Davies 2015
© Перевод. К. Шашкова, 2017
© Оформление. ООО «Издательство „Э“», 2017
Посвящается Лидии
Предисловие
С момента учреждения, в 1971 году, Всемирного экономического форума (ВЭФ) темы его ежегодных встреч, проходящих в Давосе, всегда служат верным показателем тенденций в сфере глобальной экономики. На эти встречи, которым посвящается несколько дней в конце января, приезжают руководители бизнеса, политические лидеры, представители общественных организаций и несколько неравнодушных селебрити. Собравшиеся обсуждают важнейшие проблемы мировой экономики, и сильные мира сего, так или иначе, вынуждены обращать внимание на содержание и итоги данного форума.
В 1970-х годах, когда ВЭФ носил название Европейского форума менеджмента, его главной задачей было найти решение для такой проблемы, как снижение роста производства в Европе. В 1980-х его участников волновала дерегуляция рынка. В 1990-х на мировую экономическую сцену пришли инновации и Интернет, а в начале 2000-х, во время мощного экономического подъема, на форуме возник интерес к широкому ряду социальных проблем наряду с понятным, после трагедии 11 сентября 2001 года, желанием повысить безопасность. А в течение пяти лет после банковского краха в 2008 году главной целью встреч в Давосе стал поиск возможностей возвращения экономики на круги своя.
На встречах ВЭФ 2014 года рядом с миллиардерами, поп-звездами и президентами оказался не совсем обычный участник форума – буддийский монах. Каждое утро перед началом заседаний делегаты имели возможность медитировать с ним и учиться расслабляться. «Вы не рабы своих мыслей, – уверял аудиторию мужчина в красно-желтом одеянии, водя пальцем по своему айпаду. – Один из способов не поддаваться их влиянию – просто смотреть на них… так же, как пастух сидит на лугу и смотрит на своих овец»[1]. В этот момент тысячи мыслей о курсе акций и очередном подарке для своей секретарши паслись на ментальных пастбищах его слушателей.
Оставаясь верными принципам конкуренции, организаторы форума пригласили не простого апологета буддизма: этот человек в прошлом был французским биологом по имени Матье Рикар. Сейчас его можно назвать даже знаменитостью, ведь он переводит речи далай-ламы на французский язык и выступает на конференциях TED [2], рассказывая о счастье. Он специализируется на этой теме, потому что известен как самый счастливый человек на свете. В течение нескольких лет Рикар участвовал в нейробиологическом исследовании Висконсинского университета, целью которого было выяснить, каким образом разные уровни счастливого состояния человека находят отражение в его мозгу. К голове каждого добровольца подключали 256 сенсоров и в течение трех часов записывали с них информацию. Глубокая депрессия соответствовала показателю +0.3, а огромное счастье: -0.3. Результат Рикара составил -0.45. Исследователи впервые увидели нечто подобное. Сегодня этот буддийский монах с гордостью хранит на своем ноутбуке копию сертификата с упомянутым числом баллов, доказывающим, что он – самый счастливый человек на планете[3].
Присутствие Матье Рикара на встречах в Давосе, в 2014 году, стало показателем изменений, происходящих на рынке в последние годы. Форум превратился в разговоры о самоосознании, о способах релаксации, разработанных в соответствии с постулатами позитивной психологии, буддизма, а также с результатами исследований в сферах когнитивной поведенческой терапии и нейробилогии. Всего было проведено 25 семинаров на тему душевного и физического здоровья, а это в два раза превышает количество подобных мероприятий, проведенных в 2008 году [4].
На семинаре под названием «Перепрограммируй свой мозг» рассказывали о последних методах улучшения работы мозга, а на семинаре «Здоровье – это деньги» обсуждались способы превращения хорошего самочувствия в капитал. Если учесть тот факт, что на форуме присутствовали самые известные бизнесмены и политические деятели, то становится понятным, почему на выставках в рамках форума различные компании, продающие девайсы, приложения и занимающиеся консалтингом, старались не упустить уникальную возможность продемонстрировать свои достижения в сфере «самоосознания» и борьбы со стрессом.
Пока что все кажется предельно ясным. Однако конференция вышла за рамки просто «разговоров на тему». Каждому делегату предоставили специальное устройство, которое он должен был носить на себе: благодаря соединению со смартфоном оно оценивало пользу каждого совершаемого человеком действия. Если его владелец мало ходил пешком или мало спал, прибор сообщал ему об этом. Таким образом, участники форума в Давосе смогли по-новому взглянуть на свой образ жизни и свое здоровье. Кроме того, им даже удалось заглянуть в будущее, поскольку приборы анализировали их поведение и делали выводы о том, каким образом оно повлияет на их разум и тело в дальнейшем. То, что раньше можно было узнать только после ряда исследований в специализированном институте, в лаборатории или госпитале, теперь вдруг стало доступным всего лишь после четырех дней ношения такого устройства.
Вот что теперь занимает умы нашей международной элиты. Счастье во всех его разновидностях является теперь не просто каким-то приятным дополнением к более важному делу, например к добыче денег, или какой-то моде нового столетия для тех, у кого есть достаточно времени, чтобы чудить и печь хлеб у себя дома. Будучи теперь чем-то, что можно измерить, увидеть и усовершенствовать, счастье проникло в цитадель мировой экономики. Если считать Всемирный экономический форум показателем тенденций (по крайней мере, в прошлом он всегда таковым являлся), то правомерно утверждать, что дальнейший успех капитализма зависит от нашей способности уничтожить стресс, депрессию и болезни, поставив на их место отдых, счастье и хорошее самочувствие. Теперь существуют методы, модели и технологии, помогающие всего этого достичь, их уже можно встретить на нашем рабочем месте или, скажем, на центральной улице, они проникают в наш дом и даже в наше тело.
Подобный образ мыслей распространен и далеко за вершинами швейцарских гор – в последние годы политики и менеджеры стали действительно находить его все более привлекательным. Ряд официальных статистических ведомств по всему миру, в том числе и в Соединенных Штатах, Великобритании, Франции и Австралии, регулярно публикуют отчеты об уровне «национального счастья». Некоторые города, например Санта-Моника в Калифорнии, самостоятельно инвестировали в проведение исследований, посвященных этой теме, на местном уровне[5]. Позитивная психология предлагает методы и решения, благодаря которым люди могут стать в своей повседневной жизни счастливее – скажем, научатся блокировать неприятные мысли или воспоминания. Идея о том, что некоторые из данных методов стоит практиковать в школах, была уже озвучена и даже применена на практике[6].
Все больше корпораций нанимают людей, которых условно называют директорами по счастью, а в компании Google есть даже штатный сотрудник, именуемый «веселый добрый малый», и в его обязанности входит распространение флюидов самоосознания и эмпатии [7]. Консультанты по вопросам счастья дают советы руководителям, объясняя, как им лучше всего взбодрить своих подчиненных, безработных же они учат как им направить свою энергию на работу. В Лондоне такие консультанты одно время помогали людям, насильно выселенным из своих домов, эмоционально справиться с ситуацией[8].
Наука быстро шагает вперед, поддерживая эту тенденцию. Нейробиологи определяют, каким образом счастье и несчастье физически отображаются в мозгу (как сделали исследователи Висконсинского университета в эксперименте с Матье Рикаром), ищут объяснение в нейронах нашего мозга, почему, например, пение и зеленый цвет могут улучшить наше настроение. Они утверждают, что точно определили участки мозга, которые генерируют положительные и отрицательные эмоции, в том числе область, вызывающую при стимуляции ощущение блаженства, и область, отвечающую за боль [9]. Инновации вкупе с экспериментальными попытками «измерить собственное „я“ ведут к тому, что люди начинают отслеживать свое настроение через дневники и приложения на смартфонах »[10]. Когда статистика в данной области стала продвигаться вперед, «рынок счастья» сумел воспользоваться всеми этими новыми данными, чтобы создать детальную картину, отображающую, какие регионы, стили жизни, виды занятости или типы потребления наиболее благоприятны для душевной гармонии человека.
Наши надежды теперь связаны с поиском счастья, причем счастья объективного, поддающегося измерению и управлению. Настроение, которое раньше относилось к разряду субъективных понятий, теперь можно оценить с помощью непредвзятых данных. В то же время в науку радостного настроения включили достижения экономики и медицины. Так как исследования в сфере счастья становятся все более междисциплинарными, границы между утверждениями о психике, мозге, теле и экономической деятельности стираются, и никто не уделяет особого внимания философским проблемам, которые лежат в основе всех этих вопросов. Одно лишь только название индекса общей человеческой оптимизации звучит несколько пугающе и совершенно непонятно. Очевидно одно: те, кто разрабатывает технологии «производства» фактов о счастье, приобретают все больше и больше влияния, а сегодняшние вершители судеб продолжают завороженно внимать обещаниям подобных технологий.
Неужели можно быть против счастья? У философов на этот счет нет однозначной позиции. Аристотель понимал счастье как конечную цель существования человека, хотя и в более глубоком этическом смысле этого понятия. Не все могут согласиться с ним. «Человек не стремится к счастью, – написал Фридрих Ницше, – только англичане делают это»[11]. Когда с начала 1990-х годов позитивная психология и исследования на тему счастья стали все сильнее влиять на политическую и экономическую культуру, появилась оправданная тревога по поводу того, каким образом эту новую доктрину счастья и хорошего самочувствия будут использовать политики и менеджеры. Есть риск, что наука начнет порицать людей за то, что они несчастны (и, соответственно, пичкать их лекарствами), совершенно игнорируя те условия, которые послужили причиной их несчастья.
Эта книга разделяет описанное выше беспокойство. Несомненно, в мире пока что по-прежнему существует огромное количество политических и экономических проблем, требующих немедленного устранения, до того, как мы обратимся к разбору состояний мозга и нервной системы, воспринимаемых нами крайне индивидуально. К тому же волей-неволей приходится признать подозрительным тот факт, что организаторы Всемирного экономического форума с таким удовольствием ухватились за тему счастья. Технологии отслеживания настроения, алгоритмы по анализу эмоций и виды медитаций для избавления от стресса – все это служит определенным политическим и экономическим интересам. Но они не просто предоставляются нам в качестве подарка для аристотелевского процветания. Позитивная психология, главная идея которой состоит в том, что счастье – личный «выбор» каждого, является результатом взаимодействия сил, не желающих показать людям выход из сетей потребительства и эгоцентричности – то есть путь, желанный для многих.
Тем не менее это всего лишь часть критики, которая представлена в данной книге. Один из нюансов идеологии науки о счастье заключается в том, что она говорит о себе как о чем-то радикально новом, о том, что она готова дать людям шанс начать все сначала, преодолеть боль, конфликты и противоречия прошлого. На заре XXI века главным инструментом для упомянутых целей служит мозг. «В прошлом мы не знали, что делает людей счастливыми, но теперь мы знаем» – вот как формулируется эта концепция. Теперь, когда нам доступны сложнейшие открытия о субъективном состоянии человека, просто глупо не воспользоваться ими в сферах менеджмента, медицины, психологии, маркетинга и поведенческой политики.
А что, если это психологическое «изобилие» фактически уже существовало рядом с нами последние две сотни лет? Что, если современная наука о счастье – всего лишь очередная стадия давно задуманного проекта, который предполагает, что взаимоотношения между разумом и окружающим миром поддаются математическому исследованию? Показать правомерность данных вопросов – еще одна задача этой книги. Неоднократно, начиная со времен Французской революции и заканчивая сегодняшним днем (процесс ускорился в конце XIX века), нам продавали особенную научную утопию: основные вопросы морали и политики можно разрешить с помощью компетентной науки о человеческих чувствах. Очевидно, что эти чувства классифицируются по-разному. Иногда они «эмоциональные», иногда «нервные», «поведенческие» или «психологические». Однако смысл, так или иначе, один: наука о субъективных чувствах предлагается нам как единственно верный источник алгоритма, указывающего, как нам следует действовать и в моральной, и в политической сфере.
Впервые упомянутая идея зародилась в эпоху Просвещения. Однако ее разработчики всегда были заинтересованы в социальном контроле, нередко ради собственной выгоды. К сожалению, именно благодаря политике индустрия счастья шагает вперед. Критикуя соответствующую науку, я вовсе не хочу подвергать сомнению этическую ценность счастья как такового, не говоря уже о том, чтобы умалять боль тех, кто страдает от хронической депрессии и кому действительно помогают новые техники поведенческого или когнитивного менеджмента. Цель книги разобраться в использовании методик индустрии счастья в инфраструктурах измерения, наблюдения правительства.
Такие проблемы в политическом и историческом контексте заставляют задуматься о ряде других сложностей. Возможно, этот научный взгляд на наш разум как на механический и органический объект, чье поведение и болезни поддаются изучению и оценке, является вовсе не спасением от бед, а одной из наиболее глубоких культурных их причин. Вероятно, мы уже есть продукт различных преувеличенных, иногда противоречивых попыток наблюдения за собственными чувствами и моделями поведения. С конца XIX века работники рекламы, кадровые менеджеры, фармацевтические компании и сами правительства наблюдали за нами, а также поощряли, побуждали, оптимизировали и использовали нас, применяя психологию. Возможно, именно сейчас нам нужно не еще больше информации, посвященной науке о счастье или о поведении, а меньше, или, по крайней мере, нам нужна другая наука. Неужели есть вероятность того, что через 200 лет историки посмотрят на начало XXI века и скажут: «Ах да, именно тогда окончательно раскрылась правда о человеческом счастье»? И если вероятность этого очень мала, то почему мы продолжаем вести подобные беседы? Возможно, потому что так угодно сильным мира сего?
Означает ли, что нынешняя заинтересованность политики и бизнеса в человеческом счастье всего лишь риторическая уловка? Исчезнет ли она, стоит нам осознать невозможность устранения этических и политических проблем с помощью математики? Не совсем. Есть две серьезные причины, по которым наука о счастье внезапно стала такой важной в XXI веке, и они обе социального характера. А ведь социальное происхождение данных причин никогда не рассматривается психологами, менеджерами, экономистами и нейробиологами, которые способствуют продвижению этой науки.
Первая причина связана с природой капитализма. Один из участников встреч в Давосе высказал мысль, содержащую в себе гораздо больше правды, чем он мог предположить: «Мы создали себе проблему, которую теперь пытаемся решить»[12]. Он говорил о том, как работа 24 часа в сутки, семь дней в неделю и постоянная доступность через цифровые устройства вогнали топ-менеджеров в столь сильный стресс, что им теперь приходится медитировать, чтобы хоть как-то его побороть. Так или иначе, тот же самый диагноз можно поставить культуре постиндустриального капитализма и в более широком смысле.
С начала 1960-х годов западные экономики столкнулись с серьезной проблемой: они стали впадать во все большую зависимость от нашего психологического и эмоционального взаимодействия (и в отношении работы, и брендов, и нашего здоровья, и хорошего самочувствия), хотя им стало все сложнее поддерживать его. Формы частной апатии, которые нередко называют депрессией и психосоматическими расстройствами, не только болезненны для самого индивидуума; они все чаще становятся проблемой для политиков и менеджеров, потому что имеют экономические последствия. Исследования социальной эпидемиологии демонстрируют тревожную картину того, как несчастье и депрессия особенно часто встречаются в крайне неравных обществах с ярко выраженными материальными ценностями [13]. На рабочих местах уделяется все больше внимания коллективу и психологической заинтересованности, но меньше – долгосрочным экономическим тенденциям – атомизации и неуверенности. Наша экономическая модель стремится относиться менее серьезно именно к тем психологическим атрибутам, от которых она зависит.
Таким образом, правительства и компании «создали проблемы, которые теперь пытаются решить». Наука о счастье смогла достичь на сегодняшний день определенного влияния, поскольку она обещает найти долгожданное решение подобных проблем. Прежде всего, «экономисты» счастья смогли дать денежную оценку депрессии и отчуждению. Например, Институт общественного мнения Гэллапа подсчитал, что несчастные сотрудники обходятся экономике США в $500 млрд в год – это падение производительности, неуплаченные налоги и затраты на медицинское обслуживание[14]. Эти данные позволяют сделать вывод о том, что наши эмоции и хорошее самочувствие напрямую связаны с экономической эффективностью. А позитивная психология и связанные с ней техники играют здесь ключевую роль, помогая людям вернуть энергию и желание жить. Политики и бизнесмены надеются, что таким образом можно преодолеть недостатки современной системы, не затрагивая тем не менее серьезных политических и экономических вопросов. Очень часто психология становится всего лишь рассказом о том, как общество избегает смотреть на себя в зеркало.
Вторая причина растущего интереса к счастью несколько более тревожна, и она связана с технологией. До относительно недавнего времени большинство научных попыток в данной области предпринималось из-за желания узнать, что чувствуют другие или как-то повлиять на их чувства. Делалось это с помощью определенных институтов: психологических лабораторий, больниц, компаний, фокус-групп и прочего. Но теперь упомянутые вопросы больше не стоят на повестке дня. В июне 2014 года социальная сеть Facebook опубликовала научную статью, в которой детально рассказывалось об удачном опыте сотрудников одной компании: они смогли повлиять на настроение сотен тысяч интернет-пользователей, манипулируя их новостной лентой [15]. После публикации начали распространяться недовольные реплики о том, что все это было сделано в тайне и без согласия испытуемых. Но когда возмущение поутихло, гнев обратился в беспокойство: станет ли Facebook публиковать подобные материалы в будущем или просто продолжит эксперименты, не разглашая их результатов?
Отслеживание нашего настроения и наших чувств превращается в обязательное условие нашего физического окружения. В 2014 году компания British Airways использовала в качестве эксперимента «одеяло счастья», которое определяло состояние пассажира через мониторинг нервной системы. Когда последний расслаблялся, одеяло из красного превращалось в голубое, и экипаж самолета знал, что в данном случае им беспокоиться не о чем. Сегодня на рынке представлен целый ряд потребительских технологий для оценки и анализа самочувствия человека: это и наручные часы, и смартфоны, и «умная» чашка Vessyl, которая следит за тем, чтобы вы потребляли необходимое количество воды в течение дня.
Одним из фундаментальных неолиберальных аргументов в поддержку рынка было то, что он служит своеобразным огромным сенсорным прибором, считывающим миллионы индивидуальных потребностей, мнений и ценностей, превращая их в деньги [16]. Возможно, мы сейчас переходим на новый этап постнеолиберальной эпохи, в которой рынок больше не будет первостепенным инструментом для оценки состояния человека. Стоит средствам отслеживания счастья войти в наши будни, как появляются другие способы оценки чувств, которые могут даже глубже проникнуть в наши жизни, чем рынки.
Либералы традиционно считали, что частная собственность требует регулирования в целях безопасности общества. Однако сегодня нам приходится столкнуться с тем, что существенная часть надзора осуществляется для укрепления нашего здоровья, счастья, удовлетворения и чувственных удовольствий. Вне зависимости от мотивов, скрытых за этим, если мы считаем, что должны быть определены границы контроля за нашими жизнями, нам также следует обозначить лимит необходимого объема положительных эмоций, к которому мы стремимся. Любая критика вездесущего контроля за нами должна стать частью критики максимизации счастья, даже если при этом мы рискуем оказаться чуточку менее здоровыми, менее счастливыми и менее радостными.
Понимание этих тенденций в историческом и социологическом контекстах не означает само по себе, что их нужно отвергать или пресекать на корню. Однако такое понимание приносит огромную пользу: мы обращаем свое критическое внимание вовне, на мир, а не внутрь себя – на свои чувства, разум и поведение. Часто говорят, что депрессия – это «гнев, обращенный внутрь себя». По многим показателям наука о счастье – это критика, обращенная внутрь себя, хотя, казалось бы, позитивная психология и призывает нас «заметить» окружающий мир. Неустанное восхищение, приправленное огромным количеством субъективных чувств, возможно, всего лишь отвлекает внимание от более серьезных политических и экономических проблем. Вместо того чтобы пытаться изменить наши чувства, мы должны ту энергию, которую собирались для этого использовать, направить во внешний мир. Для начала стоит хотя бы скептически взглянуть на саму историю измерения счастья.
Глава 1 Что чувствуют люди
Однажды, сидя в лондонской кофейне Harper's на улице Холборн, молодой человек по имени Иеримия Бентам воскликнул: «Эврика!» Причиной его возгласа послужило не озарение, пришедшее из глубин разума (как в случае с Архимедом, сидевшим в бане), а фраза в «Эссе о правительстве», написанном Джозефом Пристли, английским религиозным реформатором и ученым. Звучала она следующим образом:
«Главное условие для блага и счастья большинства членов общества любого государства есть высокое качество выполнения всех обязанностей этого государства».
Это случилось в 1766 году, когда Бентаму исполнилось восемнадцать. В течение последующих шестидесяти лет он развил высказывание Пристли в широкое и влиятельное направление теории правительства – утилитаризм. По этой теории правильным действием называется то, которое приносит максимум пользы всему населению.
Нельзя сказать, что «эврика» Бентама оказалась настолько уж оригинальной. Да он никогда и не претендовал на звание создателя философского течения. Бентам находился под влиянием не только Пристли, но и шотландского философа Дэвида Юма [17], у которого он перенял понимание человеческой натуры и свою мотивацию к работе. Создание новых теорий и написание увесистых томов никогда особенно его не интересовали, а само по себе писательство не доставляло ему особого удовольствия. Бентама по-настоящему волновало то, каким образом идея или текст могут оказывать влияние на улучшение политического или социального положения человечества. Он считал, что «самое большое счастье самого большого числа людей» станет целью политики лишь в том случае, если будут разработаны инструменты, техники и методы превращения этой идеи в основополагающий принцип управления государством.
Бентама стоит воспринимать не как абстрактного мыслителя, а как исследователя, работавшего на границе между гуманитарными и техническими науками, и исходя из этого можно учиться понимать его. Он был интеллектуалом с классической английской неприязнью к интеллектуализму. Кроме того, он являлся правовым теоретиком, который считал, что большая часть права зиждется на бессмыслице. Его можно назвать и оптимистом и реформатором в эпоху Просвещения, отвергающим врожденные права и свободы человека. При этом Бентам был гедонистом, который утверждал, что каждое удовольствие стоит нам нервов. Рассказы о его личности сильно разнятся: кто-то описывал Бентама как человека небывалой сердечности и скромности, а кто-то говорил, что он был тщеславен и полон презрения.
Его отношения с отцом причиняли ему сильные страдания. Он рос слабым, тихим и нередко глубоко несчастным ребенком, страдающим от тирании своего родителя, который настаивал на его исключительности и заставлял с пяти лет учить латынь и греческий. Бентам ходил в Вестминстерскую школу, но чувствовал себя там не на своем месте, так как был самым маленьким среди мальчиков. В возрасте 12 лет он поступил в Оксфорд, где увлекся изучением химии и биологии. Однако университет сделал Иеремию еще более несчастным, нежели школа. Молодой человек превратил свою комнату в небольшую химическую лабораторию и всерьез начал заниматься естественными науками, всегда интересовавшими его. Если бы отец Бентама не был столь властным человеком, то эти занятия, несомненно, принесли бы юноше умственное удовлетворение, которого так жаждал его математический ум. Однако Иеремия родился в семье юриста, и отец настоял на том, чтобы сын пошел по его стопам ради перспективы достойного заработка. Таким образом, против своей воли Бентам стал барристером в лондонском Линкольнс-Инне.
Юриспруденция не сделала его счастливее, так же как и продолжающееся давление со стороны отца. Будучи от природы крайне застенчивым, Бентам воспринимал выступление в суде как пытку. Возможно, он продолжал мечтать о своей домашней химической лаборатории. И, несомненно, Бентам тосковал по духовной и физической близости, однако когда в двадцатилетнем возрасте он влюбился, его отец снова вмешался и заставил молодого человека прекратить отношения, потому что посчитал избранницу своего сына недостаточно богатой. Таким образом, в конфликте между любовью и деньгами исчисляемое победило неисчисляемое. Позже Бентам станет выступать за сексуальную свободу, в том числе и за принятие гомосексуализма, который он рассматривал как неизменную разновидность человеческого стремления к удовольствию [18].
Его карьера, начавшаяся с Линкольн-Инна, всегда являлась компромиссом между запретами отца, затрагивающими личную и профессиональную жизнь Бентама, и научными, а также политическими порывами, рождавшимися у него в душе. Право действительно стало областью, в которой Бентам стал знаменит, однако не так, как мечтал его родитель. Вопреки воле последнего, он критиковал закон, насмехался над его языком, требовал более разумных альтернатив и разрабатывал теории и методы, с помощью которых правительство могло бы преодолеть философский нонсенс своих абстрактных моральных принципов. Эта деятельность не принесла ему богатства, и в итоге Бентам впал в зависимость от денег своего отца, навсегда разочаровавшегося в своем отпрыске – неудавшемся барристере.
А тем временем наступил период, когда Бентам-техник возобладал над Бентамом-философом. В 1790-е годы он занялся тем, что сегодня мы бы назвали деятельностью консультанта по управлению государственным сектором. В этот период Бентам проводил много времени, разрабатывая чудные схемы и технологии, которые, как он считал, могут повысить эффективность и рациональность деятельности государства. Он писал Министерству внутренних дел Великобритании с предложением провести между министерствами так называемые переговорные трубы для лучшей коммуникации. Также Бентан начертил прибор, названный имфриджариумом и предназначенный для сохранения свежести пищи. И, кроме того, этот незаурядный человек отправил Банку Англии разработку печатающего прибора, способного производить купюры, не поддающиеся подделке.
Инженерная работа Бентама была посвящена идее создать более рациональную форму политики. То же можно сказать и о большинстве его политических предложений, таких как, например, тюрьма «Паноптикум»: ее проект чуть было не утвердили в Англии в 1790-е годы. В конце 1770-х Бентам заинтересовался темой наказания, поскольку ему казалось, что именно в этой сфере кроются способы влияния на человеческое поведение, которое руководствуется стремлениями получать удовольствие и избегать страдания. Бентам никогда не занимался этим вопросом с научной, теоретической точки зрения, и свет увидели совсем мало его работ на данную тему. Его занимала цель добиться реформ государственной политики. Однако воплощение этого желания в жизнь требовало несколько более глубоких размышлений о человеческой психологии.
Наука о счастье
Иеремия Бентам был ярым критиком политического государственного устройства, однако он едва ли симпатизировал радикальным и революционным движениям того времени. Лозунги французских и американских революционеров вызывали у него презрение. «Естественные права – это нонсенс, – говорил этот исследователь, – естественные и неотъемлемые права – это риторическая нелепость, „нонсенс на ходулях“»[19]. Когда радикальные философы, вроде Томаса Пейна, обращались к подобным идеям, они делали такую же ошибку, как монархи или религиозные лидеры, приписывающие ответственность за свои действия божественной или какой-либо магической силе. И первые, и вторые говорили о чем-то, что не существует в реальности, считал Бентам.
Альтернативой, предлагаемой им, являлось создание системы принятия политических и правовых решений на основе полученных данных. Бентама можно назвать изобретателем современной «политики, основанной на фактах», при которой правительство в своих действиях должно руководствоваться не моральными или идеологическими принципами, а лишь фактами и цифрами. Когда политику оценивают по ее измеримым результатам или обсуждают ее эффективность, прибегая к анализу затрат и прибыли, тут можно смело говорить о влиянии теорий Бентама.
Великие достижения естественных наук, считал он, появлялись из возможности избегать бессмысленного использования языка. Политика и право должны были усвоить этот урок. По мнению Бентама, каждое существительное соотносится либо с чем-то реальным, либо с чем-то фиктивным, но мы зачастую не видим разницы. Такие понятия, как доброта, долг, существование, разум, правильный, неверный, полномочия или причина, что-то значат для нас, и они возобладали в философском дискурсе. Однако, как говорил Бентам, эти слова на самом деле не соотносятся ни с каким реальным предметом. «Чем абстрактнее понятие, – утверждал он, – тем проще с помощью него вводить в заблуждение»[20]. Он утверждал, что иногда мы принимаем подобные абстрактные сущности за нечто реальное.
Иначе дело обстоит с языком естественных наук, который построен на отношениях между физическими, существующими вещами, в котором каждое слово соотносится с реальным предметом. Тем не менее как применить данный принцип по отношению к правительству или юридической сфере? Одно дело, когда химик называет особые элементы, другое – когда судья или государственный чиновник должны быть не менее дисциплинированы в использовании слов. И вообще, какие физические осязаемые вещи составляют политику? Если последней не следует заниматься абстрактными понятиями, такими как «справедливость» и «божественное право», то на что ей тогда обратить свой взор?
Ей следует заниматься счастьем, считал Бентам, рассматривая данное понятие как нечто реально существующее. Но каким же образом? Почему счастье реальнее, скажем, чем добродетель? В своем ответе Бентам полагался на следующее натуралистическое суждение: «Природа создала человека зависимым от двух суверенных сил – боли и удовольствия», и это для него являлось фактом [21]. Счастье само по себе может и не быть объективным физическим явлением, но оно представляет собой соединение различных видов удовольствия, носящих четкий физиологический характер.
В отличие от многих других вещей, рождающихся в нашем разуме, счастье возникает благодаря чему-то реальному, объективному. Оно напоминает нам, что мы, в отличие от других животных, – биологические и физические существа, с желаниями и страхами. Мы можем рассматривать счастье с точки зрения науки, что недоступно для нас в случае с другими философскими категориями. И если бы такая наука возникла, считал Бентам, то она предоставила бы государствам совершенно новую базу для выстраивания политики и законов, и таким образом самочувствие человечества улучшилось бы в реалистичном и рациональном смысле.
В этой психологической теории политики угадываются отголоски жизненного опыта самого Бентама. Она начиналась с трагического высказывания (которое говорило о личном несчастье автора) о том, что всех людей объединяет способность страдать. Положительный исход в сложившейся ситуации можно увидеть лишь во всецелой переориентации государства на уничтожение страданий и культивирование удовольствий. Бентам известен своей необычайной эмпатией, зачастую чрезмерной. Он был крайне чувствителен к людским страданиям. Одна из положительных сторон утилитаризма как философии морали – это роль эмпатии, вера в то, что благо других должно быть так же важно для нас, как и наше собственное. Учитывая, что люди – не единственный вид живых существ, который страдает, многие утилитаристы распространяли данное правило и на животных.
Если понять, что движет нашей психологией, то политики смогут направить человеческую деятельность на достижение счастья всех людей. Тема наказания занимала так много времени и энергии Бентама потому, что оно казалось ему самым эффективным инструментом в руках политиков, способным направить деятельность каждого человека в нужное русло. «Задача правительства – обеспечить счастье общества через наказание и поощрение», – считал он [22]. Свободный рынок, активным сторонником которого был Бентам, должен был, по его мнению, взять на себя выполнение большей части этой задачи; государству следовало позаботиться об остальном. Причиняя телам или душам людей боль, политике необходимо было перенестись в осязаемую реальность, оставив мир лингвистических иллюзий. Когда оптимизм эпохи Просвещения пошел на убыль, Бентам воспринял эти перемены тяжелее, чем другие.
Концентрация этого исследователя на суровой реальности физической боли и его недоверие к языку могут рассматриваться как два в некотором смысле подтверждающие друг друга явления. Историк культуры Джоанна Бурк отмечает, что с XVIII века между языком и болью установились особые отношения [23]. Отныне боль либо не поддается описанию, либо рассматривается как нечто, о чем запрещено разговаривать и что нужно терпеть молча. Существует целая история наблюдения за людьми, испытывающими страдание, особенно за теми, кто преувеличивал или неправильно описывал свое состояние. В связи с этим Бентам предположил, что есть объективная реальность боли, которую можно описать конкретными словами, если бы такие имелись в наличии. В таком случае специалисты получают возможность понять или описать данную реальность, если сам человек, испытывающий страдание, не в состоянии сделать этого сам, и использовать тогда нужно цифры, поскольку слова здесь бесполезны.
Поэтому наука о счастье являлась для Бентама важным компонентом, необходимым для нахождения рациональной формы политики и закона. Ее можно было бы использовать для того, чтобы направить поведение человека к целям, которые сделали бы всех счастливыми. И если правительство занялось бы всерьез этой наукой, оно смогло бы предсказать, каким образом различные виды вмешательства в человеческую жизнь будут влиять на личный выбор людей. Речь тут идет вовсе не о счастье в религиозном или метафизическом смысле и, конечно, не в этическом, как понимал его Аристотель. В данном случае имеется в виду счастье в значении физического состояния человеческого тела. Современная нейробиология, которая демонстрирует уменьшение доли участия в этом вопросе психологии в угоду биологии, может легко обратиться к работам Бентама и найти в них ответы на все наши сегодняшние политические и нравственные вопросы. И наоборот, современный научный интерес к мозгу и человеческому поведению во многом объясняется постулатами Бентама.
Вышесказанное хорошо иллюстрирует одно из нейробиологических исследований, опубликованных группой специалистов Корнеллского университета в 2014 году. Провозгласив, что они дошли до последнего рубежа нейробиологии, а именно до секретов наших чувств, ученые рассказали, что им удалось взломать так называемый код, с помощью которого наш мозг обрабатывает удовольствие и страдание. Вот что сказал по этому поводу главный автор публикации:
«Дело в том, что человеческий мозг генерирует особый программный код для целого ряда валентных колебаний – от приятного до неприятного, от положительных до негативных чувств, – который можно назвать невральным измерителем валентности. Расположение нейронов в одном направлении будет означать положительное чувство, а в другом – отрицательное»[24].
Мы видим, как описание того, каким образом удовольствие и страдание выражаются физически, более или менее подтверждает предположения Бентама. Для ученых, вооруженных измерительными приборами, узнать, что сам орган, который они анализируют, также вооружен измерительным прибором, звучит, по крайней мере, как совпадение.
Данное исследование затрагивает один из самых спорных моментов утилитаризма – могут ли различные виды человеческого опыта расположиться на одной шкале. Корнеллские нейробиологи абсолютно уверены, что могут: «Если вы и я получаем примерно одинаковое удовольствие, когда потягиваем хорошее вино или наблюдаем закат, то, как показывают наши результаты, это происходит потому, что у нас наблюдается похожая тонкоструктурная активность в орбитофронтальной коре». Это относительно невинное высказывание, если речь идет о хорошем вине или закатах. Но если поставить на одну ступень сильные глубокие переживания, такие как любовь и восхищение искусством, и более низменные, вроде употребления наркотиков или шопинга, то утверждение, что все удовольствия представлены в орбифронтальной коре одинаковым образом, кажется несколько странным.
Веру в то, что все виды удовольствия и боли располагаются на одной шкале, философы относят к разновидности монизма. Самым настоящим монистом был и Бентам [25]. Хотя этот исследователь не мог не согласиться, что мы, используя разные слова, говорим о различных видах счастья и удовольствия, он тем не менее утверждал, что объективная субстанция всех подобных форм всегда одна – физическое удовольствие. Мы, естественно, ищем «выгоду, пользу, удовольствие, благо или счастье, которые в конечном итоге означают одно и то же»[26]. Похожим образом все виды страдания, чье физическое воплощение заключается в боли, различаются количественно, но не качественно.
Стоит нам согласиться с тем, что в основе всех положительных и негативных эмоций и действий лежит единственное, конечное и физическое ощущение, и мы должны признать, что виды этого ощущения отличаются друг от друга только по количественным показателям. Бентам никогда не проводил никакого научного исследования по данному вопросу, но предложил психологическую модель, показывающую, каким образом удовольствие может различаться в количественном плане. В своей наиболее известной работе на эту тему «Введение в основания нравственности и законодательства» он предлагал семь видов удовольствия, большая часть из которых действительно соотносилась с количественными показателями [27]. Продолжительность удовольствия – довольно очевидная количественная категория. Уверенность в будущем удовольствии – нечто, сравнимое с сегодняшним математическим моделированием риска. Число людей, затронутых определенным действием, – еще один пример количественного показателя.
Однако главной научной количественной категорией, на которой зиждилась вся теория Бентама, была «интенсивность». Как ученый, юрист, судья или политик должны узнать, насколько интенсивно чье-то удовольствие или чье-то страдание? Конечно, можно воспользоваться собственным опытом, однако это едва ли научный подход. Или же можно попросить людей рассказать об их ощущениях своими словами. Но не вернулся бы в таком случае утилитаризм в «Королевство кривых зеркал», которым является философский язык, в тиранию звуков, которыми мы пытаемся объяснить, что значит быть человеком? Измерение интенсивности различных видов удовольствия и боли было технической задачей, и от ее выполнения зависело, будет ли проект Бентама иметь успех или потерпит неудачу.
Как измерить?
XVIII век – это время великих изобретений в области измерительных инструментов. Термометр был изобретен в 1724 году, секстант (измеряющий высоту любых видимых объектов, например, звезд) в 1757-м, а морской хронометр – в 1761 году. Введение новой метрической системы было одним из первых достижений французских революционеров в 1790-х годах. Тогда же появился и оригинальный платиновый метр, знаменитый архивный метр, который потом был помещен в Национальный архив в Париже.
Потребность в надежной стандартизированной системе измерений сыграла злую шутку с Просвещением, чей расцвет пришелся на первые годы карьеры Бентама. В 1784 году Иммануил Кант писал: «Просвещение – это выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине. Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого»[28]. В отличие от своих предшественников, предоставлявших религии и власти право решать, что является правдой и ложью, что считать верным, а что – неверным, зрелые граждане эпохи Просвещения полагались в этих вопросах только на свое собственное суждение. По мнению Канта, девизом Просвещения было sapere aude – «дерзай знать». Критичный разум человека стал единственным авторитетным барометром правды. Однако именно поэтому было крайне важно добиться использования одинаковой системы измерений, иначе всей теории угрожала перспектива краха в релятивистском водовороте субъективных мнений.
Бентам хотел добиться аналогичного научного скептического взгляда на работу политики, системы наказания и закона. Вместо того чтобы призывать уверовать всем сердцем в справедливость и общечеловеческие ценности, Бентам предлагал выяснить, что же делает людей счастливыми, и одинаково обращаться с чувствами каждого человека. Он точно знал, как задать вопрос с научной точки зрения: больше или меньше удовольствия дают политика, законодательство и система наказания обществу в целом?
Однако какой измерительный инструмент позволял ответить на этот вопрос? Конечно, можно тонко, как Бентам, чувствовать страдания других, но без стандарта для сравнения различных видов удовольствия и страданий утилитаризм превращается в игру в догадки. Кроме того, очевидно, что сама природа приятных и болезненных ощущений субъективна. Следовательно, поиск «измерителя счастья» сопряжен с большими трудностями.
Несмотря на то что Бентам всерьез переживал за жизнеспособность своего политического проекта, он уделял на удивление мало внимания данной проблеме. Он называл принцип величайшего счастья в политике всего лишь принципом, который, честно говоря, невозможно сделать частью количественных показателей. Но если мы посмотрим на призыв Бентама к эмпирической реальности, который проходит красной линией через всю его психологию, а также обратим внимание на его едкие замечания относительно всех форм философской абстракции, то мы поймем, что намерение этого человека перестроить политику и право по техническим принципам измерения и вычисления было крайне серьезным. Если бы счастье являлось единственным человеческим благом, о котором можно рассуждать с научной точки зрения, то было бы странным не пытаться достичь его с помощью науки. И, следовательно, мы возвращаемся к проблеме: каким образом можно измерить интенсивность приятного или неприятного чувства? Каким образом утилитаризм работает в этом случае, как можно измерить счастье?
Бентам предлагал два не вполне определенных ответа на этот вопрос, ни один из которых он не опробовал на практике или в ходе какого-нибудь эксперимента. Он не говорил, что чувства могут быть поняты и оценены, а предлагал использовать некоторые «заменители» счастья для упрощения анализа. Однако в обоих случаях Бентам невольно обращался к тем областям человеческого знания, которые лишь гораздо позже будут исследованы психологами, маркетологами, политиками, докторами, психиатрами, специалистами по подбору кадров, аналитиками социальных медиа, экономистами, нейробиологами и обычными людьми, без специального образования.
Первый ответ Бентама на приведенный выше вопрос звучал следующим образом: пульс человека способен стать индикатором удовольствия, и с помощью него можно решить проблему с измерениями [29]. Нельзя сказать, что исследователь сильно увлекся этой идеей, однако он признавал, что тело демонстрирует определенные сигналы, говорящие о том, что происходит в мозгу человека. Поскольку счастье в конце концов не что иное, как скопление приятных эмоций, то неудивительно, если кому-то придет в голову мысль определить его степень через реакцию тела. Мы в нашей повседневной жизни интуитивно понимаем это, когда считываем выражение лица другого человека или язык его тела. Наука о таких знаках вполне имеет место быть. Изучение пульса есть часть сложной науки о хорошем самочувствии человека, которая выходит за границы культуры. Слова могут ввести в заблуждение, но наше сердце – нет.
Второй ответ Бентама, который ему самому нравился гораздо больше, заключался в том, что для измерения счастья вполне подойдут деньги. Если два различных товара имеют одинаковую цену, то можно предположить, что они приносят покупателю одинаковую пользу. В данном утверждении Бентам опережал свое время. Экономисты придут к подобному анализу лишь спустя 30 лет после его смерти. Однако поскольку Бентам был заинтересован в действиях правительства, способных повлиять на общественное счастье, и его не интересовало, какие роли играют участники рыночных операций, то он и не думал развивать эту идею в экономическом направлении. Как бы то ни было, высказав мысль о том, что деньги имеют особое отношение к нашему внутреннему ощущению, и что такое отношение может определить уровень нашего счастья лучше, чем какой-либо другой измерительный инструмент, Бентам заложил основу для дальнейшего психологического исследования и развития капитализма, которые будут оказывать влияние на бизнес в XXI веке.
Как тогда, так и сейчас мы имеем дело с двумя вариантами: деньги или тело. Экономика или психология. Плата или диагноз. Если политике, согласно проекту Бентама, и предстояло стать наукой, высвободившейся от абстрактной глупости, то осуществить это можно только через экономику, психологию или их комбинацию. Когда в 2014 году вышел iPhone 6, его две главные инновации оказались весьма красноречивы: одно приложение следило за физической активностью человека, а другое позволяло бесконтактно оплачивать покупки. Каждый раз, когда эксперты хотят изучить наше покупательское поведение, понаблюдать за деятельностью нашего мозга или уровнем стресса, они невольно продолжают работу над проектом Бентама. Роль денег в этой науке необычна. В то время как политические и моральные концепты обвиняются в том, что они всего лишь пустые, неосязаемые абстракции, язык фунтов и пенсов считается более соотносимым с нашими внутренними чувствами. Тот исключительный статус экономики, который она начала приобретать с конца XIX века, превращаясь в науку, более близкую к естественным, нежели социальным дисциплинам, является отчасти следствием подобного взгляда на мир.
Может показаться, будто проблема измерения всего лишь ненужная часть научной методологии. Конечно, мы все понимаем, что имел в виду Бентам, когда говорил об обязанности правительства стремиться к всеобщему счастью всех своих граждан. Неужели нам действительно так необходимо вдаваться в детали о том, как это счастье нужно вычислить? Ведь мы можем рассматривать Бентама исключительно как философа, не обращая внимания на его изобретения и технические задумки. Мы способны представить, как работает утилитаризм, например, на занятии по философии.
Нам неведомо, был бы счастлив сегодня Бентам, узнав, что именно такое наследие он нам оставил. Однако еще менее понятным является то, что именно оно и есть самое важное его наследие. Технические, вычислительные, методологические проблемы учения Бентама, в своих самых различных видах и со временем преобразованные, оказали огромное влияние на современную политику, экономику, медицину и даже нашу личную жизнь. По этой причине вопрос о том, как все-таки вычислять счастье – через тело (например, с помощью пульса) или через деньги – может оказаться первостепенным, поскольку объяснит нам, каким образом законы утилитаризма работают в мире вокруг нас. Так или иначе, первые попытки создать методы измерения ощущений были предприняты только спустя несколько лет после смерти Бентама в 1832 году.
Тяжелая атлетика в Лейпциге
22 октября 1850 года наступил момент для нового озарения, и произошло оно на этот раз в Лейпциге, в Германии. Густав Фехнер, теолог и физик, который только отошел от затяжного нервного срыва, внезапно осознал, что проблема «разум-тело», не дававшая покоя многим немецким философам, может быть решена с помощью математики. Фехнер даже записал в свой дневник дату, когда его в голову пришла эта гениальная мысль.
Надо заметить, что отношение разума к физическому миру, в том числе и к телу, – одна из фундаментальных проблем современной философии. Метод радикального сомнения Рене Декарта, примененный к реальности материального мира и его уверенность в собственном существовании заложили основу дуализма, своеобразного отношения между миром мыслей и миром физических вещей. Дуализм – широкое философское течение, которому всегда грозит редукционизм в том или ином направлении. Либо весь мир сводят к мыслящему разуму (идеализм), либо мышление считают всего лишь физическим явлением, связанным с силами природы (эмпирицизм), – примерно так, как и предполагал Бентам. Разные мыслители эпохи Просвещения боролись с этим, и больше всего Кант, который систематически разграничивал вопросы научного знания и предметы морального и философского принципа. Кант считал, что человеческий разум соответствует единственно последней категории и психику никак нельзя описывать с помощью науки.
Фехнер же был непростым дуалистом. Свои идеи он сформировал на фоне разнопланового интеллектуального жизненного опыта, который стал причиной его необычного отношения к традиционным философским проблемам. Фехнер родился в семье пастора, который (как и отец Бентама) с малолетства обучал сына латыни. Молодой человек начал изучать медицину в Лейпцигском университете, но посещал также лекции по ботанике, зоологии, физике и химии. В то же самое время он познакомился с направлениями германского идеализма, в том числе с натурфилософией Шеллинга, романтизмом и философией Гегеля. В начале своей карьеры Фехнер проводил эксперименты с электричеством, параллельно вступая в политические дискуссии о природе души. Немецкие университеты 1830-х годов не разграничивали естествознание и философию, которые сегодня представляются нам двумя независимыми областями науки.
Сегодня Фехнера можно описать как мыслителя нового поколения. Его гений смог объединить все его разнообразные интересы вместе, при этом он остался и философом, и естествоиспытателем, и метафизиком, и терапевтом. В процессе своей деятельности ученый стал рассматривать вопросы психики (которые Кант располагал за пределами сферы знаний) с точки зрения науки. По этой причине Фехнер считается одной из ключевых фигур в развитии того, что сегодня мы называем психологией.
Каким образом математика способна решить проблему «разум/тело»? Ответ возник в результате занятий Фехнера физикой. Принцип сохранения энергии и следующие из него выводы были сформулированы несколькими немецкими физиками в 1840-е годы. Данный принцип гласил, что энергия не исчезает: она может поменять форму, но не количество. При превращении тепла в свет или угля в тепло, согласно этому принципу, логично предположить, что на протяжении всего пути количество энергии не поменялось. Такой подход можно рассматривать как вид монизма. В контексте промышленной революции открытие принципа сохранения энергии стало источником непоколебимой веры в безграничные возможности технологии в том, что касается ее эффективности.
Роль математики в объяснении всех подобных трансформаций сильно возросла благодаря этому достижению в сфере физики. Была найдена базисная количественная постоянная. Идея Фехнера заключалась в том, что он хотел распространить тот же самый принцип на решение задач, которые ранее ставились только перед философией. Если физики правы, рассуждал он, то даже разум можно поместить в эту систему. Интересно во взгляде Фехнера то, что он вовсе не предлагал очередную форму биологического редукционизма. Он вовсе не утверждал, будто разум – физическое явление, но говорил, что «воля, мысль, вся психика способны быть настолько свободны, насколько это возможно, и все-таки их свобода будет осуществляться через основные законы кинетической энергии, а не идти вразрез с ними»[30]. Энергия, по Фехнеру, пересекает границу между разумом и телом, соблюдая при этом законы математики.
Предложенная им теория стала частью науки, которую сегодня называют психофизикой. Она рассматривает разум и тело как две отдельные сущности, имеющие тем не менее несколько стабильных математических отношений друг к другу [31]. В некоторых своих аспектах теория психологии Фехнера была похожа на теорию Бентама. Ученый также был убежден, что людьми управляет стремление к удовольствию, хотя и считал это скорее следствием не закона природы, а спонтанного либидинозного желания. (Он первый ввел термин «принцип удовольствия», который впоследствии позаимствовал Фрейд[32].)
Однако взгляды Фехнера отличались от английского эмпирицизма Бентама в двух отношениях. Во-первых, он не видел в философии никакой угрозы. Такие слова, как «душа», «разум», «свобода» или «Бог», соотносились для него с реальными вещами, хотя не имели физической оболочки и не поддавались измерению. Это было следствие влияния Гегеля. Философская инновация психофизики заключалась в предположении, что перечисленные выше понятия можно будет познать через физическое тело определенными способами. Принцип сохранения энергии, который перекочевал и в область нематериальных явлений, означал, что философские идеи должны находиться в неизменной математической связи с материальным миром.
Таким образом, Фехнера можно назвать дуалистом, ведь он верил в существование двух параллельных областей: области философских идей и области научных фактов. От философов-дуалистов, наподобие Декарта и Канта, его отличает несколько мистическая вера в то, что обе упомянутые области сосуществуют в некой математической гармонии. Объясняя свою мысль, Фехнер использовал примеры из мира промышленности, что говорит об экономическом контексте, в котором он работал. Паровой двигатель работает за счет неосязаемых сил внутри физической оболочки; похожим образом и человека стоит понимать как сочетание нематериального разума и материального тела [33].
Во-вторых, Фехнер всерьез хотел узнать параметры этой математической гармонии. С 1855 года он проводил серию опытов, в ходе которых ученый поднимал предметы, слегка различающиеся по тяжести, стремясь проверить, как разница в физическом весе связана с изменениями субъективных ощущений. Когда я поднимаю по очереди объекты, почти одинаковые по весу, насколько большой должна стать эта разница в их весе, прежде чем я смогу с уверенностью сказать, какой из них тяжелее? Фехнер называл это едва заметной разницей.
А если я уже держу вещь с определенным весом, то как много дополнительного ощущения я приобрету, если кто-то даст мне еще одну вещь, которая весит вдвое меньше? Изменится ли тогда, по некоторым предположениям, мое ощущение наполовину или же меньше чем наполовину? Если бы в отношениях между духовным и физическим миром можно было бы найти математические закономерности, то на вопросы философии ответило бы естествознание. Психофизики были амбициозны в своих намерениях, несмотря на то что для проверки своих теорий они использовали довольно примитивные эксперименты.
Бентам хотя и разрабатывал различные схемы и проекты, планы для тюрем, «переговорные трубы» и прочее, никогда по-настоящему не принимался за работу над самим телом и не пытался решить проблему измерений за пределами своих теоретических предположений о пульсе и деньгах. Английские философы, как правило, фанатично верили в доминантность физического мира, мира ощущений, над метафизическим миром идей – такое предвзятое отношение было для них удобно. Поэтому особенно интересен тот факт, что именно Фехнер – идеалист, мистик, романтик, – изучая тело, измеряя ощущения и проводя эксперименты, буквально спустил метафизику с небес на землю.
И он делал это не потому, что просто предположил, будто физическое предшествует психологическому (как думал Бентам), а потому, что хотел выяснить, каким образом одно соотносится с другим. Это была не просто теория, провозгласившая зависимость умственных процессов от биологических, или наоборот. Нет, речь идет об открытии новой области науки, которой к концу XIX века стали пользоваться психологи и экономисты. Именно она и породила поколение консультантов по менеджменту. В тот момент на свет появилась количественная и экономическая психология, в которой на смену теориям о функционировании пришли шкалы и измерения, едва ли занимавшие мысли Бентама. Идея о том, что эмоции человека и его поведение можно представить на суд эксперта, в корне перевернула представление о них.
Демократия тел
В век МРТ стало привычным говорить о том, что наш мозг «делает», чего он «хочет» и что «чувствует». Во многих ситуациях наш мозг гораздо лучше говорит о наших намерениях, чем мы сами. В 2005 году вышла статья «Как заставить боль говорить»[34], написанная оксфордским нейробиологом Айрин Трейси. Эксперт в сфере маркетинга Мартин Линдстром, который изучил мозговую активность потребителей, построил свою карьеру на теории, что «люди лгут, но их мозг не лжет»[35]. В менее высокотехнологичных сферах психологического менеджмента, например на семинарах по самоосознанию, людей учат замечать, что делают в настоящий момент их разум и эмоции, избавляясь таким образом от чувства тревоги. Медитация помогает им наблюдать за собой и почувствовать эти внутренние процессы.
Подобные высказывания поднимают целый ряд вопросов. Как может определенная часть нашего тела или нашего «я» иметь свой собственный голос, и как эксперты могут утверждать, что знают, о чем говорят? В основе этих утверждений лежат аргументы и техники, которые впервые затронули Бентам и Фехнер. Прежде всего, вспомним о недоверии к языку как к средству презентации наших чувств. Бентам опасался «тирании звуков» и сомневался в том, что люди способны адекватно выражать свои эмоции. Конечно, он признавал, что каждый человек – лучший судья своим личным радостям и своему счастью в жизни. Однако для решения вопросов политики требовалось изобрести другой надежный способ, позволяющий выяснить, что приносит людям счастье.
По сей день изобретаются различные технологии, призванные читать мысли: с их помощью ученые хотят преодолеть очевидную неспособность языка описывать эмоции, желания и ценности. Будь то технологии, связанные с деньгами и ценами, будь то анализ деятельности человеческого тела (например, измерение пульса, контроль за потовыделением и усталостью), наука внутренних ощущений всегда ищет крупицы правды, которые в конце концов смогут «обойти» речь. Одним из наиболее поразительных открытий за последнее время стало изобретение в 2014 году способа телепатической коммуникации через ЭЭГ-сканеры. Конечная цель подобных разработок – форма немой демократии, наполненной безмолвными физическими телами. Бентам и представить себе не мог, какого размаха достигнет измерение удовольствия и боли, а Фехнер мог проводить эксперименты только со своим собственным телом. Однако из логических выводов этих двух эрудитов вырисовывается представление об обществе, в котором эксперты и власть, без нашего участия, в силах определить, что для нас хорошо.
И тем не менее вам не кажется, что мы упустили из виду нечто важное? В монистических взглядах Бентама и Фехнера различные переживания отличаются друг от друга по количественным показателям, располагаясь на шкале между крайней степенью удовольствия и крайним страданием. Однако оба философа совершенно не учитывают тот факт, что у человеческих существ могут быть собственные причины чувствовать себя счастливыми или несчастными, и зачастую такие причины не менее важны, чем сами по себе эмоции. Мы вынуждены признать, что у людей есть право говорить о своих собственных мыслях и телах. Это означает принятие разницы между, скажем, отчаянием и грустью, и признание способности человека использовать данные понятия независимо и с пониманием того, что за ними стоит. Например, если некий человек назовет себя сердитым, то действие, направленное на то, чтобы заставить его чувствовать себя лучше, может полностью упускать из виду причину, по которой он так охарактеризовал свое состояние. А иногда подобное действие даже способно оскорбить. Допустим, кого-то делает несчастным тот факт, что уровень неравенства доходов в Великобритании и США с 1920-х годов достиг небывалой высоты. Специалисты по экономике счастья в таком случае могут посоветовать человеку просто не интересоваться заработком других людей, но это вряд ли ему поможет[36]. В монистическом мире удовольствие и страдание существуют внутри нашей головы, и их симптомы очевидны эксперту.
Все это имеет серьезные последствия для природы политической и нравственной власти. Институты рационального, просвещенного общества, которое представлял себе Бентам, должны были быть полностью подстроены под причуды человеческой психологии. Но управление современным, либеральным обществом кажется конфронтацией двух видов материального. С одной стороны, существует механика разума, подвластная стремлению к удовольствию и желанию избежать боли, которое больше не является спорным, так же как потребность в еде или сне. Но с другой стороны, существуют различные материальные силы, оказывающие влияние на нашу психику. Денежные мотивы, общественная репутация, физическое и уголовное наказание, эстетические искушения, правила, законы и другие вещи, которые могут ничего не значить сами по себе, но приобретают колоссальное значение в сфере самоощущения человека.
В нашем обществе политическая власть использует в качестве опоры тех, кто способен анализировать поведение людей и управлять им. Не существует причины, по которой подобное управление должно было бы исходить напрямую от государства, и это в недавнем времени открыли многие неолиберальные режимы. Еще за два века до тэтчеризма и возникновения системы социального обеспечения Бентам предлагал государству создать Национальную благотворительную компанию (акционерное общество по модели Британской Ост-Индской компании), которая бы боролась с бедностью, нанимая сотни тысяч людей в частные «промышленные дома»[37]. Его предложение по «Паноптикуму» также включало рекомендацию привлекать частные фирмы для строительства и управления тюрьмами, но только с лицензией от государства. Таким образом, можно считать Иеремию Бентама прародителем аутсорсинга в государственном секторе.
Фехнер указывал на более глубокий способ управления человеком на личном уровне. Представляя отношения между разумом и миром в виде числового соотношения, он имплицитно предлагал два альтернативных способа улучшения состояния человека. Если определенный физический фактор (такой как работа или бедность) причиняет человеку страдание, то прогресс общественного развития должен будет изменить это обстоятельство. Однако другой вариант сделать человека счастливее – изучить механизмы восприятия страдания. Многие специалисты, последовавшие за Фехнером, были психиатрами, терапевтами и аналитиками, направившими свое внимание на субъект, который испытывает чувства, а не на объект, являющийся их причиной. Если поднятие тяжестей становится для вас болезненным, у вас есть выбор: вы можете либо уменьшить вес тяжести, либо обращать меньше внимания на боль. В начале XXI века все больше экспертов предлагают научиться восстанавливать свое душевное равновесие, выступают сторонниками когнитивно-поведенческой терапии, которая выбирает именно последнюю стратегию.
Работа по вмешательству, по изменению психологических состояний и эмоций людей осуществляется различными компетентными институтами [38]. Мы называем их медицинскими или управленческими, а также образовательными или исправительными. Однако все эти обозначения не что иное, как абстракции и фикции. Единственное, что действительно имеет значение, так это то, насколько они, применяя метод кнута и пряника, эффективно справляются с задачей изменить жизнь людей к лучшему.
(Не) видимость счастья
В 2013 году Литературный фестиваль в Челтнеме (Великобритания) представил альтернативный способ выяснить, насколько участникам понравилось данное мероприятие. Компания Qualia разработала технологию, согласно которой камеры, расположенные на территории фестиваля, считывали улыбки на лицах посетителей. Компьютеры должны были распознавать улыбки и конвертировать их в определенную форму данных. Это была более технологичная версия эксперимента, проведенного в Порт-Филие (Австралия), когда исследователи стояли на улицах города и фиксировали, сколько улыбающихся людей они увидели. После нескольких дней наблюдений они рассчитали «количество улыбок в час».
Конечно, технология компании Qualia еще далеко не идеальна; способность компьютера отличать естественную улыбку от неестественной отнюдь не такая же, как у человека. Однако, как бы то ни было, «наука улыбки» продолжает двигаться вперед в различных направлениях, а именно – в психологическом и в психофизическом. Было доказано, что улыбка, как физическое упражнение, позволяет ускорить выздоровление[39], а вид улыбающихся людей снижает агрессию [40]. Эксперименты доказывают, что искренние улыбки приводят к абсолютно другим эмоциональным и поведенческим результатам, нежели улыбки «социальные»[41].
Улыбка является потенциальным индикатором (и способом влияния) того, что происходит внутри человека – наряду с уровнем его пульса, количеством денег и «едва различаемой разницей в весе» двух предметов. К этим показателям можно добавить и недавно разработанные: например, умные часы от Apple и Google для отслеживания стресса и психометрические тесты для оценки депрессии. Все вышеперечисленное представляет собой попытки сделать субъективное переживание осязаемым и видимым, а следовательно, и сравнимым с другими. Подобно гидролокаторам, сообщающим нам информацию о глубине океана, эти средства стремятся вывести наши чувства из глубин нашего сознания и сделать их всеобщим достоянием.
И тем не менее на пути осуществления данного проекта всегда будет находиться одно препятствие. Дело в том, что, когда речь заходит о чем-то столь важном, как счастье, трудно подобрать мерку, которая бы соответствовала философскому подтексту этого понятия. Мы привыкли к тому, что карта дна океана – не то же самое, что само дно, а просто ее качественное или некачественное изображение. Однако обсуждение самого понятия «счастье» часто заканчивается фрустрацией. Нас не покидает ощущение того, что методы, предполагающие подсчет улыбок, пульса, денег и «едва заметную разницу», упускают из вида нечто очень существенное. Улыбка действительно может кое-что рассказать о человеке, однако она не способна служить научным отображением его состояния.
Давайте еще раз вернемся к основам политической науки Бентама. «Природа создала человека зависимым от двух суверенных сил – страдания и удовольствия». Высказываясь подобным образом, Бентам хотел уйти от абстрактных, ненаучных основ политических программ. Однако является ли его понятие природы менее метафизичным? С каких это пор природа привлекает «суверенные силы» к управлению определенными видами? В итоге подобные рассуждения удивительным образом напоминают метафизику. Не имеет значения желание Бентама видеть свою теорию лежащей в рамках естествознания, она в своей обобщенности все равно повинна в той же абстракции, в которой исследователь обвинял философию. И тогда всеобщее счастье никак не может быть конечной целью существования правительства.
Возникает парадокс. Если мы наделяем счастье философским и моральным статусом «наивысшей силы», то мы должны признать, что они есть то самое, ради чего мы живем. Но тогда как можно столь грандиозную вещь измерить каким-либо научным способом? А если счастье всего лишь физическое, сенсорное восприятие удовольствия и боли, то можно ли использовать такое приземленное понятие в делах государственной важности? Ведь тогда мы говорим просто о сером расплывчатом процессе в нашем мозгу. Зачастую утилитарный подход просто не вдается в подобную дилемму. Вот что написал по данному поводу влиятельный британский экономист и сторонник позитивной психологии лорд Ричард Лэйард: «Если нас спросят, почему счастье – это важно, мы не сможем назвать никакой веской причины. То, что оно важно, просто очевидная данность»[42]. Могут ли методы измерения счастья действительно решить моральные и философские проблемы? Или они, наоборот, являются способом умолчать о них? Однако технократы уже начали прокладывать свой путь, так что слишком поздно задавать вопросы о значении всего этого или о его значении для общества.
Наука о счастье не похожа ни на какую другую дисциплину, поскольку она всегда выходит за рамки исследования своего объекта. Эта наука изучает нечто значимое, однако использует она инструменты и мерки, которые не в состоянии пролить свет на предмет ее изучения. Странные эксперименты Фехнера, направленные на то, чтобы отыскать истину через поднятие тяжестей, стали примером работы современного психологического менеджмента. Это и приборы по отслеживанию неврологических процессов, физиологического состояния и поведения человека, и медитации, и поп-экзистенциализм. Философский дефицит в науке счастья восполняется заимствованием идей из буддизма и религий нового поколения. Таким образом, напрашивается следующий вывод: то, что мы называем счастьем, притаилось где-то между естественными науками и спиритуализмом.
Культурное следствие вышесказанного заключается в том, что определенные индикаторы и показатели счастья стали значимыми сами по себе. В то время как счастье продолжает оставаться невидимым, улыбка или хорошее здоровье приобретают символический смысл. Материальный показатель или индикатор превращается в ключ к внутреннему миру человека, поэтому он наделяется какой-то магией. Когда Бентам между делом предположил, что пульс или деньги способны лучше всего измерить удовольствие, он вряд ли мог себе представить, что целые отрасли будут заниматься определенными индикаторами наших чувств. И среди них нет ничего более важного и влиятельного, нежели деньги. Они являются объектом, который сочетает в себе и абстрактное, и материальное значение.
Глава 2 Цена удовольствия
Приемное отделение «Скорой помощи» в Королевской лондонской больнице на востоке Лондона сложно отнести к числу тех мест, где мечтаешь оказаться. Но в тот субботний вечер оно превзошло само себя: нам показалось, что туда как будто привезли раненых с линии фронта, либо же мы стали свидетелями сцены одного из фильмов ужасов студии Hammer [43]. По отделению слонялись пьяные личности, совсем недавно избитые в баре, а сотрудники полиции и «Скорой помощи» словно соревновались в том, кто больше поймает пьяных водителей. Но самым угнетающим зрелищем были страх и печаль на лицах людей, которые пришли повидать своих близких.
Надо было видеть эту представшую перед нами картину, когда мы с женой приехали в больницу с нашей плачущей дочкой, которой на тот момент не исполнилось и года. Мы не знали, все ли с ней в порядке. Такова главная проблема, связанная с грудными детьми: они не могут сказать, как себя чувствуют. Врачи часто спрашивают родителей: «Ребенок выглядит так же, как и всегда?» Данный вопрос есть не что иное, как призыв довериться своим инстинктам. В тот раз наша дочь проснулась в непривычное для себя время и плакала так громко, как никогда раньше, у нее появилась сыпь и повысилась температура. Тогда она «не выглядела так, как всегда».
Посреди предсказуемого хаоса в приемной в 2 часа ночи я заметил троих молодых людей, в спешке заполнявших какие-то бумаги. Они склонились над бланком, в котором один из них что-то писал, а двое других разговаривали. Молодые люди что-то обсуждали, показывали на себе, а потом советовали третьему, что ему написать. Последний витал в облаках, пока его друзья спорили, стараясь прийти к соглашению и периодически оглядываясь, не наблюдает ли за ними кто-нибудь. Было много кивков и указаний, как будто разрабатывался какой-то план. Это продолжалось минут 20, пока наша дочурка с удовольствием играла с брошюрами Национальной службы здравоохранения.
Через какое-то время пришла медсестра и назвала имя молодого человека, который заполнял формуляр. Меня очень удивила его реакция. Его плечи опустились, он скривил лицо и очень медленно поднялся, в то время как на лицах двух его друзей можно было прочитать беспокойство и сожаление. С формуляром в руках он направился к медсестре, прижимая при этом голову к своему плечу, а с другой стороны держась за свою шею, как будто у него были сильные боли. Молодой человек шел медленно, очевидно испытывая сильную боль. Медсестра провела его в кабинет для обследования. После того как он ушел, его друзья перестали унывать и продолжили свою тайную беседу.
У молодого человека, судя по всему, была травма шеи. Возможно, причиной тому стала авария. Однако, что бы это ни было, оно вызвало намного больше разного рода обсуждений, чем можно ожидать от обычной аварии или травмы. Оказалось, я просто стал свидетелем одной из схем мошенничества со страховкой. И меня охватила злость, потому что эти люди тратили драгоценное время врачей и разрабатывали план ограбления среди бела дня. Без сомнения, случилась автомобильная авария, и один из ее участников понял, что может теперь подзаработать. Возникал только один вопрос: сможет ли «пострадавшая сторона» пройти все медицинские обследования и добиться желаемого?
Возможно, мои мысли были крайне несправедливы. А возможно, и нет. Как и в случае с детьми, с травмой от внезапного резкого движения головы, еще известной как хлыстовая травма, ничего нельзя сказать наверняка. Такая травма является необычным медицинским феноменом, и тому есть несколько причин. Во-первых, само понятие описывает происшествие, которое пережил пострадавший, а не медицинский диагноз. Следовательно, если кто-то почувствовал внезапное растяжение мышц шеи, – как часто происходит, когда в автомобиль врезались сзади, – есть основание утверждать, что у этого человека «травма шеи». Во-вторых, симптомы травмы от внезапного резкого движения головы могут быть зафиксированы только пострадавшими. Ее очевидным признаком (кроме смятого бампера автомобиля) является продолжительная боль в спине и шее. Но, как и с психическими расстройствами, нет точных симптомов, которые бы лежали в основе данного заболевания.
С 1950-х годов медики исследуют хлыстовую травму, стремясь найти ей физиологическое объяснение, но пока безуспешно [44]. Впервые эта травма была зафиксирована в Cumulated Index Medicus (сводном издании американских медицинских журналов) в 1963 году, когда эксперты пытались прийти к общему соглашению по меркуриализму [45]. В 60-е годы XX века американские ученые провели ряд экспериментов на обезьянах, в ходе которых они моделировали серьезные автомобильные аварии с ударом сзади, пытаясь, таким образом, точно определить причину, по которой повреждается шейный отдел. Многие из экспериментов привели к параличу или повреждению головного мозга обезьян, но истинная причина хлыстовой травмы у людей найдена не была.
Единственный общеизвестный факт о подобных травмах заключается в том, что по всему миру они распространены неравномерно. Чаще хлыстовые травмы встречаются в англоязычных странах, и их количество растет с 1970-х годов. Если принять во внимание то обстоятельство, что такие повреждения шеи чаще всего связаны с автомобильными авариями, а автомобили стали теперь намного безопаснее, то становится ясно, что выплаты по страховке связаны с другими причинами. Например, в Великобритании в период с 2006 по 2013 год показатель обращения в страховые компании из-за причинения вреда здоровью, связанного с хлыстовыми травмами, возрос на 60 %, и выплаты по ним составили 20 % от общего объема страховых платежей.
В других странах данный феномен менее известен, поэтому объем выплат страховых компаний в таких случаях намного меньше. В то время как в Великобритании 78 % всех обращений в страховые компании в 2012 году пришлись на травму шеи, во Франции этот показатель составил лишь 30 %[46]. В начале 2000-х годов норвежский невропатолог Харальд Шрадер заметил, что в Латвии не было зафиксировано ни одного случая постоянной боли в шее, связанной с автомобильными авариями. После своего исследования этого феномена и публикации результатов он столкнулся с негодованием группы людей, получивших травму шеи в Норвегии (70 000 человек в стране с населением 4,2 млн человек), которая были обижены его выводами.
Особенность травмы шеи при хлыстовом ушибе такова, что боль чаще всего характеризуется внутренним и незаметным саднящим синдромом, что иногда становится причиной попытки получить страховую выплату обманным путем. Это легко объясняет тот факт, что уровень диагностики этой травмы шеи столь сильно отличается в разных странах: в Великобритании и США, где этот феномен широко распространен, водители, которые попали в автомобильную аварию с ударом сзади, стараются не упускать возможности получить денежное вознаграждение. Трое молодых людей в приемном отделении «Скорой помощи» Королевской лондонской больницы были из числа таких мошенников. Они прекрасно понимали, что им необходимо полностью продумать версию случившегося, а затем сообщить пострадавшему, как нужно описать боль, даже если диагноз хлыстовая травма потребует от него имитацию боли в течение определенного времени. Число адвокатов, занимающихся такими заявлениями, сильно возросло с 1970-х годов. В США они даже посещают специальные семинары, организуемые врачами, которые не прочь подзаработать. На подобных семинарах медики объясняют, как сфабриковать дело так, чтобы все выглядело максимально реалистично.
Из-за привлекательности данного диагноза для нечестных на руку людей установить процент мошенничества в этой области оказалось невозможным. Эксперты называют разные цифры – от 0,1 % до 60 %, – отмечая, что тема эта очень мутная [47]. Страховые компании, со своей стороны, стараются понять, как им действовать в подобных ситуациях. Некоторые ввели форму под названием «Заявления истины», нечто, что звучит немного по-средневековому. Пострадавших просят подписать этот документ, чтобы подтвердить причину недомогания, на которую они жалуются.
Кроме того, к еще большему замешательству приводят тайны философского и культурного характера. Как признают некоторые критики индустрии «больной шеи», вполне возможно, что водители в Великобритании и США в среднем действительно больше страдают от продолжительной боли в шее после автомобильной аварии с ударом сзади, чем водители из стран континентальной Европы. Пострадавший, которому известно о такой травме и о возможном получении за нее компенсации от страховой компании, проконсультируется с врачом, будет носить шейный ортез, отдыхать и восстанавливать здоровье, не работать и в целом вести себя как жертва. Психосоматические аспекты боли в спине и шее означают, что этот человек на самом деле может столкнуться с продолжительными проблемами со здоровьем. В то же время пострадавший, который принимается сразу за дело, обмениваясь номерами с другим водителем и пытаясь починить свою машину, скорее всего не будет страдать от продолжительной боли. Внешнее поведение и субъективные ощущения очень связаны между собой.
Медицинская или неврологическая задача, поддерживаемая в том числе и страховыми компаниями, заключается в дальнейшем исследовании природы боли в шее. Мошенничество можно будет распознать только тогда, когда специалисты хорошо изучат настоящую боль в шее. Но пока заявителям можно верить только на слово. Из этого следует, перекликаясь с тезисами Иеремии Бентама, что наблюдатель в принципе может оценить, насколько сильна боль у пострадавшего, если только есть соответствующий метод для измерения подобной боли. Такой метод в какой-то мере должен сконцентрироваться на теле человека. Способ измерения пользы, который предпочитал Иеремия Бентам, – используя для этого деньги – в данном случае исключается, поскольку именно погоня за деньгами в первую очередь и создает проблему.
Но что если хлыстовая травма всегда связана с погоней за денежным вознаграждением? И что если мошенничество такого рода является не злосчастным, исключительным и искоренимым элементом нашего потребительского общества, а совершенно неизбежным следствием того, что наше чувство справедливости оказалось порабощено денежной выгодой? Что касается хлыстовой травмы шеи, то есть идея, утверждающая, что существует некое равенство между ощущениями нервной системы и деньгами. Основная мысль в данном случае следующая: определенное субъективное ощущение уравновешивается соответствующим количеством денег. Предположительно в некоторых странах этот принцип встречается чаще, чем в других. Но сам факт, что невозможно точно знать, встречается ли нечто подобное и если да, то в какой степени, говорит нам об абсурдности нашего предположения. Возможно, вместо того чтобы выяснять степень достоверности физической боли, нам следует изучить, могут ли деньги служить неким нейтральным, объективным и точным представителем наших чувств.
Власть математики
Джозеф Пристли, человек, чьи работы привели Иеремию Бентама к тому, что тот прокричал «Эврика!» в кофейне Harper's в 1766 году, имел сильное влияние на зарождающийся средний класс индустриальной Англии. В 1774 году он помог основать первую унитарианскую церковь в стране, хотя это религиозное движение оставалось в то время запрещенным. Унитариане отрицали веру православных христиан в Троицу: Бога Отца, Сына и Святого Духа, считая, что Бог един. По всей Европе в XVI веке жило довольно много унитариан, хотя официально их учение не признавали. Его английские приверженцы оставались вне закона, пока Пристли не основал свою церковь. Понятное дело, что, подвергаясь гонениям, они, будучи заядлыми оптимистами, выступали за Просвещение и боролись за свободу слова и вероисповедования.
Кроме того, унитариане являлись приверженцами науки и твердо верили в прогресс человечества в области техники и инженерии. Из-за своей поддержки индустриализации эта вера пользовалась популярностью среди промышленников. Ряд так называемых институтов мастеровых [48] были основаны унитарианами в начале XIX века, с целью соединить инженерный прогресс и общественные интересы. Математика рассматривалась последователями данного учения как особо важная наука, которая помогала создавать полезные устройства, помогающие людям в их работе. Но нужно было писать не об изучении мира природы и инженерного искусства, а о социальной и политической сферах. Поэтому вряд ли удивительно, что Иеремию Бентама стали считать близким по духу.
Уильям Стэнли Джевонс родился в унитарианской семье на окраине Ливерпуля в 1835 году. Его отец являлся преуспевающим торговцем железом, поэтому семья имела неплохой доход. Принципы унитарианства были очень сильны в ней, именно они определили обучение молодого Джевонса, для которого механические приспособления и геометрические рассуждения играли большую роль в жизни. В детстве он больше всего любил играть с балансировочным устройством, и в течение всей жизни его особенно интересовали именно такие инструменты [49]. В девятилетнем возрасте Джевонс впервые познакомился с экономикой. Его мать читала ему учебник «Простые уроки о сущности денег», который написал архиепископ Ричард Уотли [50]. Когда мальчику исполнилось 11 лет, он стал посещать Ливерпульский институт механики. Там его научили смотреть на математику как на признак «настоящей» науки, не обращая внимания на то, чем мог являться объект изучения.
В начале 1850-х годов Уильям Стэнли Джевонс поступил в Университетский колледж Лондона, учебное заведение, где также учился Иеремия Бентам. Это дало ему возможность посещать также лекции известного унитарианина Джеймса Мартино, утилитариста, преподававшего курс «ментальной философии». В 1850-е годы у английской философии появились некоторые новые черты, в чем-то схожие с идеями Фехнера, работающего в это время в Лейпциге. Применение самоанализа, учения о внутреннем мире разума, получило распространение в середине XIX века, особенно после публикации в 1855 году работы Александра Бэна «Чувства и интеллект». Влияние Иеремии Бентама на эту традицию было также велико, но речь идет в первую очередь о влиянии Бентама-философа, склонного к абстрактному теоретизированию, который создал теории удовольствия, а не Бентама-технократа, который поддерживал устои использования технических устройств. С его унитарианскими и индустриальными взглядами Уильям Стэнли Джевонс был больше склонен к геометрической механике. Он не был против психологии, но к этой науке нельзя было подойти с математической точки зрения.
Джевонс планировал провести еще много времени в Университетском колледже, однако в 1853 году у его семьи возникли финансовые трудности, и его отец потребовал, чтобы он отправился в Сидней, в Австралию, работать ювелиром. Эта деятельность предполагала использование точных инструментов и шкал для оценки качества и веса золота, так что в силу умения Джевонса работать с приборами она пришлась ему по душе. Работа ювелира требовала применения математических знаний к физическому миру, и Джевонс видел в ней возвращение к своему детскому хобби, когда он любил играть с балансировочными приборами. Правда, не только это повлияло на дальнейшую интеллектуальную карьеру Джевонса – немаловажную роль здесь играли и деньги. Интересный факт: почти в то же время Фехнер начал свои опыты с поднятием тяжестей, чтобы изучить математическое отношение между физическими объектами и психическими ощущениями, тогда как на расстоянии в 10 000 миль от него Джевонс делал нечто похожее, стремясь, однако, определить денежную стоимость драгоценного металла. Если бы между тремя вещами – разумом, удовольствием и деньгами – можно было бы обнаружить какую-то математическую зависимость, то наше понимание рыночной экономики стало бы более глубоким.
Будучи в Австралии, Джевонс продолжал читать книги по психологии, изучая работы Бентама и другого английского психолога – Ричарда Дженнингса. Он не особенно интересовался экономикой, в которой в то время доминировала фигура Джона Стюарта Милля, и предпочитал традиционную «классическую политическую экономию», чьим основоположником являлся Адам Смит. Классические политэкономисты занимались серьезными материальными и политическими вопросами о том, как увеличить производственный потенциал наций на основе свободной торговли, разделения труда, агропромышленной политики и роста численности населения. Они всегда выступали за свободные рынки из-за того, что последние рассматривались как способ увеличить производство. Если целью общества являлось обогащение, то ресурсы, которые им необходимо было изучить, представляли собой физические объекты: рабочая сила, пища, недвижимый капитал, земля. Классические экономисты не особо задумывались о психологических вопросах, таких как чувства или счастье. По их мнению, главная задача экономики – это поиск наиболее эффективного способа использования природы.
Однако пока Джевонс жил в Австралии, стали появляться признаки возможного изменения основ политэкономии. Дженнигс был психологом, однако в его работе 1855 года под названием «Естественные элементы политической экономии» делалось предположение, что экономика больше не может игнорировать психологию. Если учесть, что рабочая сила полагалась центральным понятием в классическом экономическом взгляде на капитализм, то наука не могла не согласиться с тем фактом, что рабочие испытывают различные виды боли и страдания в течение дня, и это отражается на их производительности.
Про скучную или монотонную работу часто говорят: «последний час – самый долгий». Дженнингс пришел к такому же выводу в отношении физической нагрузки: чем дольше человек выполняет задание, тем тяжелее оно ему дается. Его выводу вторит наблюдение Фехнера: чем дольше держишь предметы, тем тяжелее они кажутся. Такие предположения были связаны с растущей тревогой промышленников о том, что рабочие переутомляются, и, следовательно, главный источник обогащения – рабочая сила – постепенно истощается. В XIX веке произошел всплеск странных экспериментов, посвященных усталости, с целью найти эргономичные решения этой проблемы [51]. И поскольку данная тема связана с субъективным восприятием (например, упражнение, которое в ходе выполнения становится все более болезненным), то капиталисты впервые начали интересоваться тем, как мы думаем и что мы чувствуем.
Таким образом, благодаря работе Дженнингса, Джевонс обратил внимание на экономику. В 1856 году его привлекли к обсуждению финансирования железной дороги в Новый Южный Уэльс, и экономика еще более заинтересовала его [52]. С точки зрения Джевонса как унитарианина, экономика, о которой писал Адам Смит, в строгом смысле наукой не являлась. Дело в том, что ей не хватило механической и математической точности. Однако, если взглянуть на нее с другой стороны, как предлагал Дженнингс, то не исключено ее превращение в настоящую науку. Если бы экономику можно было рассмотреть как математическую проблему, поддающуюся механическому решению, то тогда речь уже пошла бы о научных основах. В своем письме сестре в 1858 году Джевонс сообщил, что теперь хочет применить математику для изучения общества. В 1859 году он вернулся в Великобританию и вновь появился в Университетском колледже, однако на этот раз с целью заниматься экономикой.
Рынки как балансировочные устройства
Деньги – это экстраординарная вещь, способная стать причиной психологического опустошения. В психосоматических ситуациях, наподобие травмы шеи, скорее всего, так и происходит. Деньги должны выполнять одновременно две противоположные функции: быть резервом и служить средством обмена. Первая функция подтверждается тем, что мы дорожим деньгами, хотим их сохранить и кладем их, к примеру, на банковский счет. Когда деньги выступают средством обмена, они открывают для нас безграничные возможности приобретения других, гораздо более полезных и интересных вещей. Противоречие между первым и вторым отражено даже во внешнем виде денег: с одной стороны, это высокий уровень символики (знаки и блеск), а с другой – минимальный уровень пользы от их физической формы как таковой.
Ставки по процентам – главный способ, через который в капиталистических обществах осуществляется баланс двух упомянутых выше денежных функций. Когда проценты увеличиваются, наше желание сохранить деньги становится сильнее, а когда проценты становятся ниже, нам, наоборот, хочется их потратить. Наше отношение к деньгам постоянно меняется: то мы рассматриваем их как «всё», то как «ничто». Психоаналитик Дэриан Лидер заметил, что деньги часто играют центральную роль в поведении пациентов с биполярным расстройством [53]. Когда они маниакально счастливы, они рассматривают деньги как ликвидность, как наличие бесконечного числа возможностей, не придавая им самим какого бы то ни было значения. Такие люди тратят их быстро, наслаждаются свободой, которую они дарят. Однако потом они впадают в депрессию, потому что осознают важность потраченных ими средств из-за долгов, которыми они обзаводятся во время своей мании.
Поэтому вся история либеральной экономики, у истоков которой стоит Смит, есть не что иное, как затяжная попытка разобраться в биполярной природе денег. Инстинктивно мы понимаем, что рынком называется место, где товары и услуги обмениваются на деньги. Однако зачастую мы не осознаем, насколько в действительности странным является такой обмен.
Каким образом банкнота стоимостью 10 фунтов может считаться эквивалентной, скажем, пицце? Чтобы обмен произошел, обе функции денег – и в качестве средства обмена («я хочу от них избавиться»), и в качестве резерва (продавец пиццы хочет получить их) должна сработать одновременно. Как кусок чистого числового символизма может равняться тесту с сыром? Если бы он не мог ему равняться, то тогда бы вся рыночная система потерпела крах, и нам пришлось бы самим производить свою собственную еду, шить себе одежду и строить дома. Мы постоянно рискуем либо переоценить деньги (излишнее накопительство и дефляция), либо недооценить их (беспорядочная скупка вещей и гиперинфляция). Экономисты предлагают решить эту проблему через изобретение загадочного нечто, существующего внутри пиццы и носящего название «ценности».
Мы часто используем слово «ценность», «оценивать» в значении «цены», когда, например, кто-либо говорит: «Эта картина оценивается в 1000 фунтов». Однако в других случаях «ценность» вовсе не означает «цену». Если я скажу, что пицца не стоит «таких денег», то я имею в виду, что она не стоит того, чтобы отдавать за нее 10 фунтов. Получается, что ценность пиццы и ее цена не равны друг другу, а значит, покупателя обманывают. Идея о ценности позволяет нам рассматривать рынки как балансировочные устройства, результат работы которых должен быть по сути справедливым. Предлагая, что ценность можно выразить неким числом – деньгами, экономисты показывают нам, что обе стороны в процессе обмена в конечном счете эквивалентны. Если рынок пицц работает правильно, то, по их мнению, десять фунтов равны такому же количеству ценности. Вместо того чтобы обменивать количество (деньги) на качество (пицца), обе стороны уравнения можно представить в численном выражении. Рынок становится набором шкал, взвешивающих деньги и ценность предметов до тех пор, пока они не достигнут баланса. Главная идея введения ценности следующая: деньги сами по себе – не самая важная вещь на свете, однако это идеальный способ измерить все, что мы считаем важным.
Итак, что же такое ценность? Как ее вычислить? Классическая политэкономия утверждает, что ценность товара или услуги соотносится с количеством времени, которое было потрачено на ее производство. В таком случае реальная стоимость пиццы должна соотноситься с количеством времени, которое было потрачено на приготовление ингредиентов. В принципе, если бы рынки работали честно, то цена пиццы должна была бы равняться количеству рабочего времени. Эта «рабочая теория ценности» доминировала в экономике примерно в течение столетия. К 1848 году Джон Стюарт Милль достаточно верил в свои убеждения, чтобы написать: «К счастью, вопросы законов образования цен уже полностью раскрыты; теорию этого предмета можно считать завершенной»[54]. Однако та самая теория никогда особо не волновала Джевонса.
19 февраля 1860 года последний сделал следующую запись в своем дневнике:
«Весь день дома, занимаюсь главным образом экономикой. Кажется, начинаю понимать истинное значение Ценности, о котором в последнее время я очень много думал»[55].
Книга, в которой Джевонс смог описать это «истинное значение Ценности», получит название «Теория политической экономии» и появится лишь спустя десять лет. К тому времени два других экономиста из континентальной Европы – Леон Вальрас из Франции и Карл Менгер из Австрии, – размышляя в том же направлении, пришли к похожим выводам, что и Джевонс. Таким образом, трое этих ученых произвели революцию в экономике, создав в итоге более узкую и более математическую дисциплину, которую мы и называем сегодня «экономикой».
Шопинг ради удовольствия
Некоторые английские теоретики, в том числе и Бентам, предполагали, что мыслительная деятельность потребителей может быть решающим фактором в определении цены вещей. Эта идея даже высказывалась в детской книжке архиепископа Ричарда Уотли, которую Джевонсу читали в детстве. Однако Джевонсу, Вальрасу и Менгеру пришлось самим пройти весь теоретический путь, чтобы сделать данное открытие новой основой экономики. Вопрос о ценности предмета оставался ключевым, ведь как иначе рынок может быть представлен местом справедливого обмена? Новизна их предположения заключалась во взгляде на проблему ценности с точки зрения того, кто тратит деньги на покупку товара, а не с точки зрения человека, производящего данный товар. Ценность становилась вопросом субъективного мнения покупателя.
Что отличало Джевонса от других исследователей, так это его стремление построить теорию, которая бы напрямую выходила на психологию удовольствия и страдания. Он писал об этом точным языком Бентама:
«Цель экономики – удовлетворить наши потребности с наименьшими затратами, то есть заполучить самое большое количество желаемого, совершая при этом как можно меньше нежелаемых действий. Другими словами, цель экономики – максимизация удовольствия»[56].
Таким образом, центральная ось капитализма сдвинулась. Со времен Адама Смита до времен Карла Маркса считалось, что фабрики и рабочая сила диктуют цены на рынке. Однако с 1870-х годов такой взгляд на вещи перестал доминировать. Отныне вся ценность предмета должна была определяться через внутренние «прихоти» покупателя. С этой точки зрения работа рассматривается как «негативная польза», противоположность счастья: ее приходится выполнять, только чтобы получить больше денег и потратить их на свои удовольствия [57]. Теперь субъективное ощущение и его взаимодействие с рынком стало центральным вопросом экономики.
Что касается Джевонса, то, верный своему унитарианскому воспитанию, он хотел заниматься экономикой только в том случае, если будет найден способ делать это с помощью математики. «Очевидно, что экономика, если она вообще претендует на звание науки, должна быть математической дисциплиной, – говорил он, – просто потому, что она занимается числами». Остается неясным, был ли Джевонс сам хорошим математиком, однако он рьяно отстаивал необходимость именно такого подхода к экономике. Она должна была строиться на концепции удовольствия и страдания, но только при том условии, что эти психические понятия также будут подчинены определенным математическим законам. Такая точка зрения предполагала, что экономика как наука сможет состояться, только если разум рассматривать в качестве калькулятора.
Во введении ко второму изданию «Теории политической экономии» Джевонс сожалеет, что ему приходится оставлять словосочетание «политическая экономия» в заголовке книги, а не использовать вместо него термин «экономика». Разница, по его мнению, была существенной. Он ясно видел в своей работе зарождение более точной, по сравнению с политэкономией, дисциплины. Для дальнейшего развития экономики необходимо было создать новые, объективные математические основы.
Для Джевонса речь шла лишь о вопросе равновесия, измеренном в количественных понятиях. Он один из первых стал думать о разуме как о машине, а ведь подобное мышление привело, в конечном итоге, к созданию информатики. Джевонс даже поручил солфордскому часовщику смастерить для него простой деревянный калькулятор, который он называл своим логическим абаком – механической моделью для рационального мышления [58]. Разум, по мнению ученого, походил на балансировочное устройство, с которым он играл в детстве, или на прибор для взвешивания золота, используемый им в Сиднее.
Когда я решаю, есть мне пиццу или нет, я сам играю роль балансирующего устройства: удовольствие на одной стороне, страдание – на другой. Как много удовольствия даст мне пицца и каким страданием я за нее заплачу? То, что перевесит, определит мой выбор. Как говорил Бентам, наш мозг постоянно выступает в роли калькулятора, взвешивая все «за» и «против»[59].
Главный вклад Джевонса в экономическую теорию заключался в том, что он первым представил потребителя на рынке в качестве размышляющего гедониста. Бентам хотел, прежде всего, повлиять на политику правительства и реформировать исправительные учреждения, которые оказывали влияние на общество в целом. Однако Джевонс превратил утилитаризм в учение о разумном выборе потребителя. Механизм разума, в котором возникает понятие ценности, и механизм рынка, порождающий цены, могут идеально подходить друг к другу. Джевонс предположил следующее:
«Так же, как мы измеряем силу тяжести по ее воздействию на движение маятника, мы можем оценить равенство или неравенство чувств человека по его выбору. Наша воля есть маятник, а его траектория – это цены, которые образуются на рынке ежеминутно»[60].
Таким образом, рынок превратился в место обширной психологической проверки, призванной выявить потребности общества.
Данный подход придал деньгам исключительный психологический статус, поскольку они позволили заглянуть в частную жизнь людей и узнать их сокровенные желания. Бентам предполагал, что деньги можно использовать как мерило удовольствий, однако он никогда не хотел развить это предположение в целую экономическую теорию. Джевонс эффективно превратил рынок в огромный прибор для «чтения мыслей», использующий цены – то есть деньги – в качестве своего главного инструмента. Отныне привычный взгляд на деньги изменился, а экономика больше не была обыкновенной наукой. Мечта сделать видимым доселе скрытый мир эмоций и желаний могла теперь осуществиться с помощью механизмов свободного рынка.
Классические экономисты изучали капитализм как мир тяжелого труда и пота, позволяющих создавать физическую продукцию. Джевонс же представлял его как математическую игру фантазий и страхов. Отчасти это было обусловлено историческим контекстом. В период между детством Джевонса, прошедшим в промышленном Ливерпуле, и его зрелостью, сопровождавшейся комфортным проживанием в Хэмпстэде, на севере Лондона, сфера промышленности претерпела серьезные изменения, которые особенно стали заметны в городах.
Первый универмаг открылся в Париже в 1852 году, и вместе с тем стало возможным то, что сегодня мы называем словом «шопинг». Тогда на прилавках появлялись продукты, каким-то магическим образом оторванные от своего производителя, но в сопровождении ценников, указывающих на стоимость товара – то есть на то «страдание», которое необходимо принять, чтобы приобрести их [61]. Функционирование национальной сети железных дорог, в свою очередь, означало, что товары теперь передвигаются быстрее людей и дальше, чем многие из них могут себе позволить. В 1830-е годы официальные банкноты или фиксированные цены еще не были в ходу, поэтому большое количество магазинов имели свой собственный бухгалтерский реестр, где фиксировались долги и цена, на которой сошлись продавец и покупатель. Розничная же культура сложилась к 1880 году, и ее характерными чертами стали широкое использование бумажных денег и появление нескольких известных брендов. В условиях отсутствия такой культуры экономическая теория, имеющая в своей основе утверждение, что каждый человек ищет удовольствия, выглядела бы как безумная утопия.
Другими словами, капитализм рассматривался теперь как арена для психологических экспериментов, в которых физические вещи, приобретаемые за деньги, выступали всего лишь в качестве реализации наших желаний. По мнению Джевонса, товары были лишь тем, что может «доставить удовольствие или уничтожить страдание»[62]. Альфред Маршалл, один из величайших английских экономистов, пришедший на смену Джевонсу, очень точно выразил эту концепцию:
«Человек не может создавать материальные вещи. В мире разума и морали он, напротив, может быть создателем новых идей; однако когда ему нужно произвести материальные вещи, он на самом деле производит лишь то, что изначально было идеей; или, другими словами, его усилия и жертвы меняют форму или структуру самой идеи, адаптируя ее для удовлетворения наших потребностей»[63].
С 1980-х годов вдруг стало модным говорить, что капитализм основан на «знании», «нематериальных активах» и «интеллектуальном капитале». Причиной подобных высказываний послужило исчезновение в западных странах многих тяжелых отраслей промышленности. На самом деле в качестве феномена разума экономика стала рассматриваться еще веком ранее. Капитализм переориентировался на желания потребителей, о которых говорят самые очаровательные представители наших чувств – деньги.
Новый взгляд на способы измерения эмоций
«Я не уверен, что люди когда-нибудь смогут найти подходящее средство, чтобы напрямую измерить чувства человеческого сердца», – написал Джевонс в «Теории политической экономии»[64]. Наверное, ему было непросто признать это. Тем не менее он все же сделал несколько заявлений о том, как именно люди принимают решения. Как и Бентам, он надеялся, что естественные науки предоставят эмпирическую базу для его теории личного выбора. «Возможно, настанет время, – предположил Джевонс, – когда тонкая работа мозга будет вычислена, и каждая мысль будет рассмотрена как определенное количество азота и фосфора»[65]. Ученый даже провел несколько экспериментов, похожих на опыты Фехнера: он поднимал тяжести, стремясь изучить влияние объектов на его восприятие.[66]
Целый ряд британских исследователей, которые работали в период между 1850 и 1890 годами, не оставляли надежду найти способ измерить человеческие эмоции. Они полагались на учения Бентама и Дарвина, надеясь вывести теорию человеческого поведения, способную удовлетворить их аристократичные политические предубеждения, очень часто представлявшие собой не что иное, как веру в необходимость евгеники. Джеймс Салли, один из таких исследователей, учился в Берлине вместе с великим немецким физиком Германом фон Гельмгольцем и вернулся в Англию, усвоив два новых психофизических метода, введенных Фехнером. Другой ученый, Фрэнсис Эджуорт, был соседом и близким другом Джевонса, который и познакомил его с миром экономики.
Основываясь на теориях Джевонса, Эджуорт в измерении психических процессов пошел еще дальше[67]. Он возлагал серьезные надежды на науку о чувствах. По его словам, необходимо «представить совершенный инструмент, психофизическую машину, постоянно фиксирующую количество удовольствия, получаемого человеком». Такую машину можно назвать «гедониметр». «Показатели гедониметра меняются каждую секунду, – писал Эджуорт, – они зависят от переживаемых нами в данную минуту страстей и могут в течение долгих часов равняться нулю, а потом внезапно взлететь до бесконечности». Конечно, в 1881 году подобные высказывания были всего лишь научной фантастикой. Теперь же существует мнение, что в XXI веке они больше таковой не являются: мы почти у цели и скоро научимся отличать научным способом истинные чувства потребителей от ложных (например, разоблачим мошенников с травмой шеи). Однако еще более интересно другое: почему эта научная фантазия вообще так надолго укрепилась в нашем сознании?
Джевонс не смог ответить на вопрос, почему, если рынки работают эффективно, необходимо разрабатывать науку удовольствия и боли. Если мы просто предположим, будто каждый человек стремится к удовлетворению своих личных потребностей и каждый знает, как ему достичь желаемого, то почему просто не позволить рынку естественным образом разобраться со всем этим? Зачем нам беспокоиться о том, сколько «азота и фосфора» в мозгу потребителей, или разрабатывать «гедониметры» для изучения их уровня удовольствия? Для Бентама, как для политического мыслителя, было очевидным, почему эти инструменты необходимы. По его мнению, правительствам нужна была наука, которая помогала бы им находить лучшее применение их силе и деньгам. Однако не является ли огромным преимуществом рыночной системы ценообразования то, что она сама по себе уже представляет подобную науку? Естественно, деньги служили определению ценности, а не психология. Действительно ли экономистам требовалось знать, что происходит в головах у людей?
Для тех, кто оказался на научной сцене сразу же после Джевонса, ответ был прост: нет. После смерти Джевонса в 1888 году экономисты начали дистанцироваться от его психологических теорий и методов [68]. На место учения Джевонса, гласящего, что каждый вид удовольствия и страдания имеет свои собственные количественные показатели, пришла теория предпочтений. Ее ввели такие экономисты, как Альфред Маршалл и Вильфредо Парето, и у других ученых отпала необходимость узнавать, сколько удовольствия даст потребителю пицца, они хотели всего лишь знать, что он предпочтет – пиццу или салат. То, каким образом человек тратит деньги, определяется теперь его предпочтениями, а не ежеминутными субъективными ощущениями.
Постепенно экономисты приходили к выводу, что они все меньше и меньше понимают, что происходит в головах у потребителей, и единственный показатель, которым им остается руководствоваться, это то, как покупатель использует свои деньги. К 1930 году дороги экономики и психологии полностью разошлись. Джевонс был бы счастлив, если бы увидел, как много математики пришло в экономику. Однако он, вполне возможно, испытал бы разочарование, узнав, что экономика тех лет абсолютно не пользовалась его теориями о счастье. Почему же в таком случае имя Джевонса сегодня опять на слуху?
Экономический империализм
Уильям Джевонс является одним из создателей концепции homo economicus – довольно жалкого видения человеческой личности, которая постоянно что-то считает, устанавливает цены для вещей и при каждом удобном случае невротически преследует свои интересы. У homo economicus нет друзей, он не умеет отдыхать. Он слишком занят выискиванием самого лучшего. Если бы данный вид действительно существовал, его нарекли бы психопатом. Но в этом-то отчасти и проблема, что описанного здесь теоретического монстра на самом деле никогда не было. Джевонс представлял себе человеческий разум через образы геометрии и механики; он никогда не выходил за рамки предположения о том, что мозг – физически настраиваемый инструмент.
В конце XIX века в homo economicus был смысл, потому что эта концепция помогала понять функционирование рынка. Однако не существовало никакого смысла в том, чтобы использовать его за пределами сферы денежных отношений. Теория максимизации пользы, разработанная Джевонсом и другими экономистами в 1870 году, была нужна, чтобы объяснить, почему люди покупают и продают вещи. И все. Однако во второй половине XX века эта экономическая теория начала получать широкое распространение до тех пор, пока не стала выполнять более широкую общественную функцию, которой и добивался первоначальный утилитаризм Бентама. То, что начиналось как концепция операций на рынке, постепенно превратилось в теорию справедливости.
Рассмотрим следующий пример. 24 марта 1989 года у берегов Аляски на нефтяном танкере Exxon Valdez, перевозившем 55 млн галлонов нефти, произошла авария, результатом которой стало крупнейшее нефтяное загрязнение за всю историю США. Погибло более сотни тысяч морских птиц, и в течение последующих 20 лет уровень жизни популяций различных видов рыб, морских выдр и других живых существ оставался ниже обычного. Расследование аварии показало, что ее причиной послужила халатность, неадекватная реакция команды и недостаточная оснащенность судна, в противном случае трагедию можно было бы предотвратить. Судебное разбирательство продолжалось несколько лет. Однако кроме юридических вопросов возник еще один, более широкий: каким образом наказать компанию, которая навредила побережью длиной в тысячу миль? Как восстановить справедливость?
Один из ответов на этот вопрос нашло правительство штата Аляска. Оно провело опрос среди граждан из всех остальных штатов Америки на тему, как много бы они заплатили, чтобы трагедия с нефтяным танкером не произошла [69]. Ведь все знали размах произошедшего и ужасающие последствия катастрофы. Оказалось, что в среднем каждая семья готова была заплатить $ 31. Умножив эту цифру на 91 млн семей, исследователи получили сумму, которую компания Exxon должна американскому обществу, а именно – $ 2,8 млрд. Результат опроса был использован в суде при назначении компании штрафа.
На этом примере мы видим, как экономические принципы применяют для того, чтобы большое общество смогло прийти к какому-то соглашению, а это выходит за рамки обычных рыночных отношений. Техники, созданные для изучения баланса при обмене на малых рынках, могут пригодиться для урегулирования глобальных моральных разногласий. Только подумайте, как странно: людей из разных частей Америки попросили закрыть глаза и подумать, сколько они готовы лично заплатить за то, чтобы некое событие никогда не произошло. Они должны были сами для себя решить, что для них является адекватным заменителем для этой «ценности». Как странно, что основанная на самоанализе техника, точность которой очень трудно доказать, становится более значима, чем, скажем, речь судьи, и оказывается важнее мнения выборных должностных лиц или экспертов по дикой природе.
Кроме того, политическая значимость подобных методов и техник постоянно растет. Нередко оказывается все сложнее достигнуть подходящего общественного соглашения, поэтому экономика приходит на помощь в разрешении споров. С целью понять, стоит ли вкладывать деньги в защиту каких-либо достопримечательностей, делать ли доступными объекты культурного наследия или повышать ли безопасность транспорта, чиновники все чаще проводят опросы. Последние подобны описанному выше и служат тому, чтобы определить, сколько может стоить та или иная вещь [70]. Другие техники включают в себя изучение впечатлений от красивого парка для определения цены этого парка в денежном выражении. В здравоохранении, где ограниченные ресурсы должны быть использованы наиболее эффективно, вопрос «ценность за деньги» стоит особенно остро. Психологический самоанализ играет свою роль тогда, когда нужно оценить в числовом выражении такие болезни, как рак или слепоту, несмотря на то что эти болезни представляешь себе лишь гипотетически.
Эти техники олицетворяют собой противоречие между демократическим мировоззрением, при котором требуется, чтобы к общественности прислушивались, и наукой Бентама, утверждающей, что верить можно только числам. В результате возникает следующая проблема: члены общества могут выражать свое мнение, но только если переходят на язык измерений и цен. Чтобы их мнение имело вес, им нужно функционировать как калькулятор.
В начале 1990-х годов произошло своеобразное воссоединение экономики и психологии. Экономисты вдруг начали использовать результаты исследований на тему «хорошего настроения». Возникли новые техники для измерения «пережитой» пользы (в отличие от «переданной» или «ожидаемой» пользы), например, метод реконструкции дня, при котором участники пытаются вспомнить и записать, как они себя чувствовали в разное время в течение всего дня, или же используют приложения для телефонов, позволяющих их владельцу фиксировать свои эмоции также на протяжении всего дня. Неудивительно, что одно из таких приложений, разработанное в Лондонской школе экономики и политических наук, было названо «гедониметром».
Если бы экономисты могли точно определить связь между психологическим удовольствием и деньгами (сравнив, насколько люди ощущают себя счастливыми и размер их заработка), а затем зависимость между ощущением счастья и разными нерыночными товарами (такими как безопасность, чистый воздух, здоровье и прочее), то выявился бы ряд взаимосвязей, благодаря которым потом можно было бы назначить всему свою цену. Правительство Великобритании использовало именно такую технику для определения «стоимости» картинных галерей и библиотек: сначала был выяснен объем счастья, получаемый от посещения подобных мест, а затем подсчитано количество денежных средств, необходимых для равноценного на него обмена [71]. Это позволяет людям, отвечающим за принятие решений, оценивать культурное наследие. Такую же технику предложили использовать как основу для расчета компенсационных выплат тем, кому был причинен моральный ущерб, например, при потере ребенка [72].
Нельзя сказать, что подобные техники бесполезны. Затраты на здравоохранение, например, требуют некую основу для определения наиболее сложных случаев. Деньги стали общепринятым языком, с помощью которого происходит общение: экономисты в области здравоохранения характеризуют разные клинические случаи различным объемом денежных средств. Но из-за того, что экономика все чаще сталкивается с моралью, психологический вопрос оценки ставится все более остро. Чтобы денежные выплаты и экономика в целом оказались способны справиться с общественными разногласиями, вопросы Джевонса о том, как мы ощущаем удовольствия и страдания, почти невозможно игнорировать.
Пока экономисты принимали во внимание только рыночные операции, они не особенно переживали о наших чувствах. Работа Джевонса в области утилитаристской психологии не была действительно необходима для достижения его цели. И только тогда, когда экономисты начали вмешиваться в общественную жизнь, в вопросы морали и дозволенности, они стали задумываться над тем, какие эмоции мы испытываем. За пределами рынка вновь возник вопрос: чему равноценно определенное количество денег? Сколько счастья оно приносит? Деньги стараются удержать свою позицию в качестве всеобщей меры, однако безуспешно, поскольку они имеют двойственный характер. Именно по этой причине, из-за опасной природы денег, счастье стало объектом исследования экономистов.
Возвращение к Джевонсу?
Уильям Стэнли Джевонс задавался вопросом: возможно ли открыть секрет работы «механизмов нашего мозга», чтобы раз и навсегда выяснить природу удовольствия? Спустя век после его смерти, некоторые исследователи решили, что им удалось приоткрыть завесу этой тайны. Азот и фосфорсодержащие элементы не настолько важны, как полагал Джевонс. На самом деле, главным в этом смысле элементом для головного мозга является химический элемент дофамин.
Предположение о нервной «системе вознаграждения» впервые появилось в 1950-е годы, когда ученые начали проводить опыты на головном мозге крыс, с целью понять, как изменяется их поведение в процессе поиска удовольствия [73]. Сама идея такой системы имеет отражение в теориях психологии, представленных Бентамом и Джевонсом. Теория предполагает, что животными движут удовольствие и страдание: они повторяют действия, приносящие им вознаграждение, и избегают делать то, что причиняет им боль. Только сейчас нет необходимости в метафорах балансирующего устройства, которым увлекался Джевонс: считается, что реальное биологическое обоснование получения удовольствия уже выявлено.
В начале 1980-х годов ученые открыли, что дофамин вырабатывается в нашем головном мозгу как «вознаграждение» за правильно принятое решение. У экономистов возник интересный вопрос: может ли ценность быть фактически химическим компонентом, отличающимся по количеству и находящимся в нашем мозгу?[74] Когда я решаю потратить 10 фунтов на пиццу, может ли это означать, что я получу абсолютно равноценное количество дофамина в качестве награды? Получается некий баланс: на одной стороне весов находятся деньги, а на другой – соответствующее количество химического вещества. Возможно даже реально определить обменный курс такой условной биржи «деньги к дофамину».
Кроме того, нейробиологи считают, что они определили отдел головного мозга, центр удовольствия, отвечающий за решение купить какой-либо продукт. В подтверждение теории о том, что психика – это некий уравновешенный процесс, в одной статье говорилось об открытии области головного мозга, отвечающей за удовольствие и его цену, то есть неких весов, в этой области мозга отвечающих за выбор в момент совершения покупок [75]. Для более оптимистичных последователей Джевонса таковым является наш новый мир, который сегодня бурно развивается.
Здравый смысл говорит нам, что все эти предположения абсурдны. Впервые большое недовольство теориями, утверждающими, что мозг работает по определенным «предсказуемым» принципам, выразили экономисты в 1860-е годы. Зачем соглашаться с тем, что человек, высший разум, может действовать как машина? Ответ на этот вопрос довольно прост: для того чтобы спасти экономику как науку и вместе с тем поднять моральный авторитет денег.
В 2008 году, после крупнейшего, с 1929 года, финансового кризиса, послужившего причиной самой долгой, с 1880-х годов, рецессии, многие осознали необходимость обсудить будущее политической экономики. Появилось мнение, что если заглянуть внутрь головного мозга человека, то там нам откроется причина всех бед. Давайте не будем винить в случившемся стратегическое лоббирование со стороны банков в отношении финансового регулирования, которое началось в 1980-е годы. И вращающиеся двери между Белым домом и банком Goldman Sachs тут ни при чем. И, разумеется, кризис случился не из-за того, что инвестиционные банки давали взятки агентствам кредитной классификации, чтобы те расхваливали финансовые продукты, на самом деле ничего хорошего из себя не представлявшие. Нет. Проблема, из-за которой пошатнулся весь финансовый мир, заключалась в неправильном виде нейрохимического элемента.
И объяснений здесь появилось масса. На Уолл-стрит находилось чересчур много мужчин, движимых тестостероном![76] И многие из них сидели на кокаине, который провоцировал выработку дофамина, когда он не должен был вырабатываться![77] Банкиры просто забыли о биологических изъянах в их мозгах, которые сделали их слишком уверенными в себе в неподходящий момент. Они стали жертвами нарушения процесса эволюционирования [78]. В ответ на такие обвинения трейдеры начали искать способы медитации, стремясь успокоиться и рисковать более обдуманно. Компания truBrain представила медицинский препарат, разработанный на основе электроэнцефалограмм во время торговли биржевых брокеров. Предполагается, что данный препарат помогает принимать верные решения. Не всем же так повезло с мозгом, который способен подсказать, когда должен лопнуть финансовый пузырь [79].
Существует нейроэкономическое убеждение, что механическое, математическое представление мышления главным образом должно быть верным. Конечно, существуют случаи отклонения, когда нейрохимические элементы вырабатываются не в том количестве или не в то время. Но если проследить, когда такие элементы выделяются, и сделать необходимые расчеты, можно еще раз убедиться, что разум является уравновешенной системой. Правда заключается в том, что если высшее руководство, экономисты или крупные предприниматели начинают поверхностно интересоваться нейропсихологией поощрения, стимула или дофамина, их личные цели будут иные, нежели у всех остальных: они хотят убедиться, что деньги по-прежнему остаются главной мерой всех ценностей.
Финансовый кризис оказался серьезной угрозой общественному статусу денег и показал необходимость подвести под «ценности» более твердую основу. Головной мозг – это последнее место для этих основ, чья история уходит в 1860-е годы. Наш сегодняшний интерес к природе удовольствия и счастья напрямую связан с традициями экономики, которая лишь требует эффективной теории мышления, ведь именно это необходимо для рынка. Предполагать, что подобные теории можно отделить от политического и культурного контекста, то же самое, что пытаться понять, как работают кухонные весы, но не иметь никакого представления о приготовлении пищи. Когда трое молодых людей в Королевской лондонской больнице поняли, что боль в шее равноценна денежному вознаграждению, они просто пришли к естественной для современной экономики мысли. Пока чувство справедливости не будет отделено от принципа «ценность – это деньги», а также ото всех сопровождающих данный принцип идей, мошенничество наподобие случая с мнимой травмой шеи продолжит процветать.
Рынки представляют собой тот контекст, в котором вышеупомянутые идеи получили развитие благодаря капитализму. Но эта сфера не единственная. Есть другие экономические и политические институты, для которых также важно знать о наших желаниях и нашем состоянии. После того как в 1890-е годы экономисты закрыли дверь перед психологами, последние стали вольны самостоятельно заниматься экономической деятельностью и искать себе покровителей. Появилось много представлений и гипотез о нашем мышлении, возникли предположения о том, как будет дальше развиваться капитализм. Вся наша современная озабоченность количеством внутреннего счастья во многом есть не что иное, как наследие Джевонса и его последователей.
Глава 3 Хочу купить
Лист железа с двумя квадратными отверстиями и с куском привязанной веревки лежит на столе. На конец веревки, которая свисает со стола, крепится железный груз. В определенный момент опускается рычаг, высвобождая металлический лист, который затем с помощью груза с усилием протягивается через весь стол. Когда он двигается, квадратные отверстия на долю секунды показывают изображение, нарисованное на столе. Наблюдатель пытается определить, как долго был виден рисунок, а затем анализирует, что он увидел.
Так в 1850-е годы работал тахистоскоп в Германии [80]. В то время его использовали физиологи для исследования зрительного восприятия. Оптическое исследование анализировало разные аспекты зрения, включая свет, ощущение глубины, остаточное изображение, а также то, как глаза создают изображение в трехмерном пространстве. Проводились разнообразные исследования по результатам различных ответных реакций.
Сегодня такое же исследование осуществляется довольно просто – с помощью обычной веб-камеры. Подобным образом можно отследить не только движение глаз, но и расширение зрачка. Количество времени, которое затрачивает глаз на определение целой картинки или какой-либо ее части, может быть высчитано с точностью до миллисекунды. Частные компании наподобие Affectiva или Realeyes предлагают научить своих клиентов добиваться и удерживать внимание аудитории. Зачастую направленные на это техники включают в себя сложные системы сканирования мимики лица, которые должны открыть секреты нашего эмоционального состояния. Технология сканирования мимики получает распространение и в повседневной жизни, например в супермаркетах или на автобусных остановках. Конечно, подобные тахистоскопы XXI века используются не только в научных целях. Чаще всего их применяют для изучения рынка и для целевой рекламы.
С конца 1990-х годов исследователи рынка стали уделять намного больше внимания нашим глазам и лицам в поисках знаков, указывающих на то, что мы хотим купить. Существовала теория, согласно которой потребление в первую очередь зависит от наших эмоций. Книга американского нейробиолога португальского происхождения Антонио Дамасио «Ошибка Декарта», выпущенная в 1994 году, оказала огромное влияние на индустрию рекламы и на исследования рынка. Взяв за основу снимки головного мозга, Антонио Дамасио поставил под сомнение утверждение, что рациональность и эмоции не являются альтернативными или противоположными функциями мозга, и постарался доказать, что эмоции – это условие вести себя рационально. Например, он доказал, что люди, которые получили повреждение головного мозга, вызвавшее у них трудности в эмоциональной сфере, также имели проблемы с принятием взвешенных, рациональных решений.
Сегодня Дамасио негласно называют предшественником мини-эпохи Просвещения в теории маркетинга и науки. После его исследований все чаще и чаще специалисты рекламного бизнеса и маркетинга стали рассматривать эмоциональные аспекты мышления и головной мозг как единый механизм, а после выхода книги Малкольма Гладуэлла «Озарение» такой подход стал повсеместным. Это привело к появлению неясных и сомнительных ответвлений науки наподобие нейромаркетинга и аромамаркетинга. Такие психологи, как Джонатан Хайдт, пошли дальше и начали исследовать эмоциональную основу морального и политического выбора [81].
Подобное развитие событий вряд ли удивительно. Мы уже давно знаем: люди, которые занимаются рекламным бизнесом, стараются управлять нашими бессознательными желаниями для того, чтобы мы покупали их продукцию. Еще в книге «Тайные манипуляторы» [82], появившейся в 1957 году, приподнималась завеса тайны над всеми методами и ухищрениями работников рекламного бизнеса, желающих манипулировать нами. Возможно, эта рекламная теория действительно необычайно надуманна, однако новая концепция была не за горами. Здесь, кроме того, важно учесть, что рекламщики всегда противились тому, чтобы их называли тайными манипуляторами, утверждая, что невозможно заставить кого-то купить то, что ему по-настоящему не нужно. Так в чем же суть новой концепции?
Для многих маркетологов возникновение нейробиологии имело огромное значение. Самые оптимистичные из них считают, что ученые близки к открытию той самой «покупательной кнопки» в нашем мозгу – особой области, подталкивающей нас положить товар в корзину для покупок [83]. Будущие достижения нейробиологии означают, что рекламщикам больше не придется выбирать между творческим и научным подходами: они смогут определить, какие виды изображения, звука или запаха вызывают эмоциональное привыкание к определенному бренду. Добавьте к этому результаты исследований движения глаз и мускулов лица человека, и вы уже владеете инструментом, который может рассказать вам, что чувствуют люди. Некоторые еще собираются использовать в качестве таких показателей анализы на гормоны.
Столь широкий и активный технологический прогресс спровоцировал возникновение научного «изобилия» в сфере маркетингового исследования. Сейчас у нас появилась реальная возможность узнать, способна ли реклама заставить нас испытать определенную эмоцию и повлиять на наше желание купить некий продукт. Объективная математическая наука о наших желаниях отныне не кажется чем-то фантастическим.
Как результат, возникают различные новые исследования. Эрик дю Плесси, гуру рекламы из ЮАР, убедил многие компании, и прежде всего Facebook, что вещи, которые нам нравятся или не нравятся, оказывают сильное эмоциональное влияние на наши поступки [84]. Еще одно исследование раскрыло причины, по которым люди выбирают продукцию известных брендов [85]. Брайен Кнутсон, нейробиолог из Стэнфорда, открыл, что больше всего удовольствия в процессе покупки вещи мы испытываем, когда принимаем решение ее купить, и посоветовал компаниям выстраивать свою стратегию продаж соответствующим способом [86]. Кроме того, ученые изучали способы уменьшения «боли» от ценника, например, они выяснили, что чем более кратко написана цена, тем менее болезненно воспринимается потеря денег [87]. Страдание от потери денег также становится меньше, когда покупатели используют кредитные карты вместо наличных [88].
Позитивные психологи и экономисты счастья пытаются привлечь общественное внимание к тому, что деньги и вещи не способны сделать нас счастливее. Однако таких экспертов гораздо меньше, чем специалистов по психологии потребителей, нейробиологов, специализирующихся на вопросах потребления, и маркетологов, которые стремятся убедить нас, что мы испытываем эмоциональное удовлетворение, когда тратим деньги.
Все реже, если верить исследованиям, наше решение купить что-либо можно назвать случайным. Рекламщики продолжают утверждать, будто образ тайных манипуляторов в корне неправильный и несправедливый. В конце концов, целью исследований в любом случае являются объективно существующие эмоции. Никто не говорит о том, чтобы лгать людям. Наоборот, маркетинг заменил понятия «счастья» или «удовольствия», которыми руководствовались Бентам и его последователи, на понятие «эмоции». Это однотонная неврологическая, химическая или психологическая реальность, сопутствующая всему, что мы делаем или о чем мы думаем. Но что еще важнее, именно эмоции заставляют нас доставать из карманов кредитные карты. Однако мы достаем их не потому, что нас обманывают, и не потому, что мы становимся жертвами рекламной идеологии, а поскольку мы хотим получить порцию положительных эмоций (пожалуй, данное объяснение понравилось бы Джевонсу). Так, по крайней мере, утверждают маркетологи.
Тем не менее, хотя маректинг все чаще обращается к науке, какие-то вопросы по-прежнему остаются без ответов. Что именно представляет из себя эмоция? Да, прекрасно утверждать, что речь идет о видимой деятельности мозга, однако это не помогает нам определить, что конкретно имеется в виду, и что означают такие эмоции, как беспокойство, радость, страх, счастье, ненависть, симпатия и так далее. Трудно представить себе, как кто-либо описал или объяснил бы эти состояния человеку, никогда не испытывавшему ничего подобного, вне зависимости от того, насколько хорошими средствами он был бы вооружен.
Кроме того, новая нейроиндустрия настолько запутала нас, что мы уже и не знаем, какова истинная природа наших поступков. Являются ли потребители независимыми, автономными существами, эмоции которых есть порождение их свободной воли и характера? Или они всего лишь пассивные механизмы, с легкостью вводимые в заблуждение картинками, звуками и запахами? Маркетологи, конечно, будут утверждать первое, однако их методы больше соответствуют последнему утверждению. Возможно, они сами не знают, как обстоят дела на самом деле. Обычно, чтобы избежать этой философской дилеммы, ответственность за принятие решений приписывают мозгу.
Хотя технологии, обещающие узнать секреты наших эмоций, кажутся нам чем-то невероятно новым, философские и этические вопросы, которые возникают вместе с ними, стары как мир. Нам вновь приходится возвращаться к схеме, придуманной для оптических тахистоскопов в 1850-е годы, и мы вновь поддаемся соблазну поверить в возможность существования технологий, способных прочитать наши мысли. Каждая волна новых методов и инструментов для сканирования мыслительных процессов или чувств других людей заставляет нас верить в то, что серьезная наука навсегда исключила философскую или этическую проблематику данной сферы. В то же время мы не оставляем надежду научиться понимать другого человека без слов.
Однако, как бы то ни было, в нас еще остались крохи понимания того, что действительно означают свобода и сознательность, которые необходимо оградить от научного вмешательства. Когда психологи, нейробиологи или маркетологи провозглашают, будто они раз и навсегда освободили свою дисциплину от моральных и философских размышлений, хочется задать им вопрос: а откуда в таком случае вы черпаете свое понимание человеческой природы, в том числе различных эмоциональных состояний человека, его мотивов и настроений? Вы руководствуетесь своей интуицией? А что есть ваша интуиция?
С тех пор, как появились первые тахистоскопы, ответ на подобный вопрос продолжает упрощаться. Оставшееся представление о свободе, которое структурирует прогресс этой науки, – это свобода покупать. В таком случае современный нейромаркетинг и подобные дисциплины вряд ли можно обвинить в нарушении каких-либо моральных норм. То, что специалисты открывают в синапсах нашего мозга и в движении наших глаз, вовсе не «сырые» сведения, тут же применяемые в создании рекламы, а важная основа для потребительской философии.
В связи с этим нам необходимо изучить историю психологии и историю консьюмеризма как двух взаимосвязанных дисциплин. Технологии в высшей степени отвечают за их взаимосвязь. Благодаря используемым методам и инструментам (начиная со времен тахистоскопа) современная психология может провозгласить себя отдельной объективной наукой. Притягательная сила подобных инструментов позволила некоторым утверждать, что философия и этика больше не нужны. И здесь мы видим отголосок обещания Бентама о научной политике – той, в которой знание о чувствах заменит беспорядочность и двусмысленность языка. Однако в современном варианте данной концепции стоит не национальное правительство, действующее в интересах общества, а какая-нибудь корпорация, преследующая исключительно свои интересы.
Между философией и телом
В 1879 году бывший физиолог и в некоторой степени философ по имени Вильгельм Вундт отгородил половину своего кабинета в Лейпцигском университете и строго-настрого запретил туда заходить. Дело в том, что ученый собирался проводить там эксперименты вроде тех, в которых он помогал великому немецкому физику Герману фон Гельмгольцу. Они проходили в Гейдельберге в 1860-е годы. Наряду с экспериментами во время своей медицинской учебы он также начал ставить опыты над человеческими мускулами. Вундт не страдал от недостатка уверенности в себе, поэтому он заявил, что собирается раз и навсегда раскрыть тайну мышечного рефлекса.
Кроме того, у Вундта имелись философские амбиции, о которых он вовсе не хотел забывать в угоду естественным наукам. Он был уверен в том, что хотя мыслительные процессы и происходят спонтанно, они работают на определенной «скорости», в принципе поддающейся измерению. Объектом его новых экспериментов стали философские вопросы, которые Вундт хотел решить через техники и инструменты физики. Для своих опытов, – например, для опыта с мышечными рефлексами, – он использовал добровольцев.
Сегодня та часть кабинета Вундта считается первой в мире лабораторией психологии. То, что он отгородил ее, стало крайне символично, потому что позже его деятельность привела к тому, что психология стала независимой дисциплиной. С начала XIX века по всей Европе проводились различные виды психологических исследований, в которых очень часто присутствовал и экспериментальный элемент, как, например, в опыте Фехнера по поднятию тяжестей. Однако они осуществлялись в рамках физиологических или философских традиций, и, как правило, ученые сами выступали в роли «подопытных кроликов», полагаясь на самоанализ. Благодаря Вундту психология стала самостоятельной наукой: она выбралась из оков физиологии и философии.
Таким образом Вундт заложил основы того мышления, с помощью которого мы сегодня понимаем самих себя и других. Он успешно смог убедить общественность в том, что психика существует в своей отдельной области, расположенной между сферой биологии и сферой философии. Бентам выступал за строгое противопоставление «реальности» (которой занимались естественные науки) абсурдной «фикцией» (за которую отвечала метафизика). Вундт же добавил еще одну позицию: область реальности, доступную для познания, но не подчиняющуюся законам природы. К данной сфере относятся различные категории, именуемые сегодня психологическими: настроение, отношение, мораль, личность, эмоция, ум и так далее.
Как же могли эти совершенно очевидно неосязаемые, концептуальные понятия стать объектом научного исследования? Вундт хотел избежать самонаблюдений, которые практиковали многие английские психологи в 1850-е и 1860-е годы. Цель его лаборатории заключалась в стремлении изучить мыслительные процессы более объективно. Вундт и его помощники разработали ряд инструментов, чтобы проверить реакцию испытуемых на различные раздражители. Они также решили воспользоваться инструментами физиологических и физических лабораторий, чтобы определить временные рамки нервных рефлексов. И они создали свою собственную версию тахистоскопа, чтобы измерить количество времени, необходимое для привлечения внимания человека. Надо отметить, что глаза были ключевым объектом исследования для первых психологов, однако уже не в физиологическом смысле. Теперь в глазах видели разгадку мыслительным процессам.
Многое из того, чем занимался Вундт, было похоже на наблюдения за телом с точки зрения физиологии. Пульс и кровяное давление тоже приравнивались к показателям эмоциональных состояний. Важным отличием этих опытов от последующих психологических исследований являлось то, что их объектами выступали коллеги и студенты Вундта. Они знали цель проводимых наблюдений и поэтому активно высказывали свои мысли по поводу полученных результатов.
Мнение испытуемых было здесь крайне важно, и вряд ли оно поддавалось каким-либо манипуляциям. Сознательные мысли должны восприниматься как отдельная категория, а не сводиться к натуралистическим вопросам причины и следствия. Например, скорость сознательной реакции (когда субъект осознает процесс) можно сравнить со скоростью реакции несознательной (в случае физического рефлекса). Перед Вундтом стояла задача не допустить того, чтобы его исследование вернулось к физиологии, однако вместе с тем ему нужно было избегать и пустословных, ничем не подкрепленных философских предположений. На самом деле, он занимался в некоторой степени и физиологией, и философией, надеясь получить нечто большее, чем просто объединение этих двух в одно.
Как утверждает теоретик эстетики Джонатан Крэри, интерес Вундта к человеческим глазам и такому явлению, как «внимание», демонстрировал значительный сдвиг в философии, который начал проявляться в конце XIX века [89]. Условия субъективного опыта, являвшегося предметом философии XVII века, постепенно начали рассматриваться с точки зрения человеческого тела, а значит, они стали видимы для эксперта. Вундт поместил понятие сознательности в поле зрения исследователя, тем самым ускорив переход концептуального языка в науку. Способность изучать окружающий мир была теперь не даром Божьим, который незрим для людей, а одной из функций человеческого тела. Такой подход подразумевал, что эту способность можно увидеть, испытать, познать и оказать на нее влияние.
Несмотря на символическое отделение в своем кабинете места для психологической лаборатории, сам Вундт так никогда и не смог полностью осознать психологию как отдельную науку. В Германии данная дисциплина продолжала ассоциироваться с философией вплоть до начала Первой мировой войны. В начале XX века, уже в конце своей карьеры, Вундт опять вернулся в философию, хотя и в контексте социологии. Несмотря на свой извилистый путь, на протяжении которого он использовал физические методы для разбора метафизических вопросов сознания, Вундт тем не менее смог создать несколько важных психологических теорий.
Он выделил три различные категории эмоций: удовольствие-неудовольствие, напряжение-спокойствие, возбуждение-спокойствие[90]. Эта категоризация может показаться незрелой, однако уже в ней виден контраст между пониманием психологических аспектов и пониманием экономики. По мнению Вундта, наши инстинктивные эмоциональные реакции определяют наши решения. Человеческие существа гораздо сложнее простых калькуляторов удовольствий, что и было продемонстрировано в период зарождения экспериментальной психологии.
Вундт вошел в историю, поскольку первый использовал инструменты, раньше являвшиеся достоянием науки о человеческом теле, в сфере, где доминировали лишь философы. Многие из последних, а также экономисты, фантазировали на тему механизмов, которые позволили бы измерить мысль, однако только Вундт первым создал их и сумел ими воспользоваться. Его путь между физиологией и философией оказался возможен только благодаря его новому оборудованию и заслуженному уважению, которое он снискал, используя его для изучения человеческого разума. Сегодня нейробиология собирается завершить начатое Вундтом: нам больше не нужно ориентироваться на глаза или на другую часть нашего тела, мы идем напрямую к мозгу. Как следствие, сама идея разума, который принято относить к сфере нематериального, сегодня оказывается под вопросом.
И все же в подходе Вундта была определенная честность. Он никогда не провозглашал отказ от основополагающих философских дилемм; разум, по его мнению, не равнялся телу. Мыслительный процесс и сознание оказывают влияние как на поступки человека, так и на его тело. Наша свободная воля вовсе не иллюзия. Именно поэтому Вундт не хотел исключать философский язык из психологии, к огорчению некоторых своих студентов.
Переходящие методы
Лаборатория Вундта сделала его знаменитым ученым. Она превратила его в ученого, которым восторгались посетители Лейпцигского университета, и желанного покровителя для амбициозных молодых студентов. Огромное количество выпускников хотели работать с Вундтом, и за время своей деятельности он стал руководителем 187 докторских исследований. С 1880-х по 1890-е годы Лейпциг являлся местом паломничества для всех заинтересованных в новой дисциплине – экспериментальной психологии.
Этот научный прогресс в Германии происходил во время одного из самых поворотных моментов в истории Америки. Между 1860-ми и 1890-ми годами в связи с притоком в города иммигрантов население Соединенных Штатов увеличилось втрое. После окончания Гражданской войны большое количество афроамериканцев двинулось из бывших рабовладельческих штатов в стремительно обрастающие промышленностью города северо-востока и Среднего Запада. Параллельно с этим рост бизнеса привел к созданию того, что сегодня мы называем современной корпорацией. Такое развитие событий способствовало, в свою очередь, возникновению нового вида работника – профессионального менеджера, призванного управлять этими огромными предприятиями.
Довольно быстро экономика Америки превратилась из по большому счету аграрной экономики англо-саксонских малых землевладельцев (их до сих пор романтизируют многие консерваторы) в урбанистическую промышленную экономику: главная роль в ней отводилась огромным компаниям, управляемым специалистами, эмигрировавшими из беднейших частей Европы. Тут возник кризис идентификации, причиной которому послужило общество, созданное на основах демократического сотрудничества между землевладельцами и бывшими рабовладельцами.
Еще одним важным событием в течение этого периода стало открытие ряда американских университетов, таких как Корнеллский университет, Чикагский университет и Университет Джонса Хопкинса. С самого начала многие из них имели тесные связи с миром бизнеса, и к концу века эти отношения окрепли, потому что корпорации стали еще богаче и больше. Для обучения менеджеров в 1881 году была основана первая в мире бизнес-школа – Уортонская школа бизнеса. Построение обширной сети железнодорожных путей на территории США способствовало быстрому росту внутренних рынков страны, и компании мечтали заполучить те знания, которые они могли бы с пользой применить, особенно их интересовали сведения о потребителях [91]. К началу 1860-х годов уже существовали некоторые примитивные исследовательские методы, такие как опросы в газетах, и, кроме того, возникло несколько рекламных агентств. К тому времени уже имелось несколько базовых теорий потребительского поведения, заимствованные в большинстве своем из экономики. Однако все это было несерьезно.
Кто должен был преподавать во всех этих новых университетах? Где преподаватели могли почерпнуть свои знания? В этот период разрастались также и немецкие университеты. Именно туда стремилось попасть новое поколение будущих преподавателей американских университетов. Между серединой XIX века и Первой мировой войной 50 000 американцев прошли обучение и получили ученые степени в университетах Германии и Австрии, а затем вернулись в Соединенные Штаты [92]. Так произошла одна из крупнейших в истории утечек интеллектуального капитала, прежде всего в областях химии, физиологии и новой на тот момент области психологии.
Кроме того, существовала группа молодых американских психологов, которым было крайне интересно узнать, что же происходит в лаборатории Вундта. В эту группу входили: Уильям Джеймс – крестный отец американской психологии и брат писателя Генри Джеймса, Уолтер Дилл Скотт и Харлоу Гейл – первые теоретики психологии рекламы; Джеймс Маккин Кэттелл – впоследствии влиятельная фигура в нью-йоркской рекламной индустрии Мэдисон-авеню, Г. Стэнли Холл – теоретик, который ввел слово «мораль» и позднее основал журнал American Journal of Psychology.
Время, которое эти американцы провели в Германии, оказалось не для всех из них удачным. Уильям Джеймс, долгое время находившийся в переписке с Вундтом, по прибытии в Лейпциг обнаружил, что ему неприятен метафизический язык его недавнего корреспондента, который Джеймс считал ненаучным и мистическим. Холл был разочарован еще сильнее из-за философского жаргона, используемого немецким ученым, и вскоре решил вернуться домой. Можно сказать, что между Вундтом и его гостями чувствовалась некая взаимная враждебность. Вундт жаловался, что прибывшие американцы были прежде всего экономистами, которые считали человеческих существ рабами внешних стимулов, абсолютно лишенных свободной воли. Вундт назвал Маккина Кэттелла типичным американцем, и это был не комплимент.
Однако Джеймса и остальных поразили технологии Вундта. Они с благоговением смотрели на точные тахистоскопы и другие временные механизмы в лаборатории ученого. Они тщательно изучили саму лабораторию, сделали чертежи. Особенно гостей Вундта интересовали его инструменты и то, как он их расположил в лаборатории. Позднее, вернувшись домой, американские посетители воссоздали увиденное в Лейпциге. Действительно, первые психологические лаборатории в Гарварде, Корнелле, Чикаго, Кларке, Беркли и Стэнфорде очень похожи на лабораторию Вундта [93]. Они не только скопировали расположение лаборатории и многие из ее приборов, но и уговорили некоторых студентов Вундта пересечь Атлантический океан: Джеймс настоял на том, чтобы Гуго Мюнстерберг иммигрировал в Соединенные Штаты, где он основал первую психологическую лабораторию в Гарварде и позже стал заметной фигурой в сфере промышленной психологии.
«Что им нужно, этим английским психологам?» – размышлял Фридрих Ницше в своей работе 1887 года «К генеалогии морали». Вопрос был адресован бентамистам и дарвинистам того времени, таким как Селли, Джевонс и Эджуорт. Почему им так хотелось узнать подоплеку удовольствий? Если бы тот же самый вопрос задали их американским современникам, которые активно начали применять методы, увиденные в Германии, то им было бы гораздо проще найти на него ответ. Грубо говоря, их целью были средства воздействия для менеджеров.
У американской психологии не было философского наследия. Она родилась в мире большого бизнеса и стремительных социальных изменений, которые иногда выходили из-под контроля. Если бы она не могла предоставить решения проблем промышленности и общества Америки, то в ней просто не было бы нужды. Таков, по крайней мере, был взгляд глав новых университетов, больше всего на свете желавших угодить своим покровителям – корпорациям. В начале XX века психология решила начать выступать в роли «главной науки», способной спасти американскую мечту [94]. Если процесс принятия индивидуальных решений удалось бы сделать частью серьезной дисциплины с «настоящими» законами и статистикой, то тогда многонациональное, мультиэтническое, промышленное, массовое общество смогло бы выжить, сохраняя при этом просвещенческие принципы свободы, на которых оно было основано.
С момента возникновения американской психологии прошло совсем мало времени, а она уже начала посвящать себя вопросам бизнеса. Если считать началом современной психологии тот самый день 1879 года, когда Вундт символично отгородил часть своего кабинета под лабораторию, то спустя всего лишь 20 лет возникла потребительская психология. К 1900 году Джеймс Маккин Кэттелл и Харлоу Гейл уже вернулись из Лейпцига и проводили собственные эксперименты с тахистоскопами, стремясь, прежде всего, понять, как люди реагируют на разные виды рекламы. Используя инструменты Вундта, они надеялись выяснить не только реакцию потребителей, но и их эмоции. Уолтер Дилл Скотт стал автором двух классических работ по теории рекламы: «Теория и практика рекламы» (1903) и «Психология рекламы» (1908). Позднее, после того как в 1917 году Кэттеллу пришлось уйти из Колумбийского университета, он основал The Psychological Corporation, консалтинговую компанию, занимавшуюся академическими исследованиями для своих клиентов.
Все это произошло благодаря Вундту, однако его первые студенты не были так уж преданы ему. Когда Америка вступила в Первую мировую войну, под влиянием антигерманских настроений многие американские психологи постарались «стереть» лейпцигскую главу из своей биографии [95]. Они считали, что оставили Вундта и его метафизику позади, а впереди их ждал исключительно научный путь. Именно это и хотели услышать американские предприниматели. Незадолго до своей смерти Уильям Джеймс с сожалением заметил, что американская психология абсолютно потеряла философскую подоплеку. Его волновало, что загадочность и спонтанность разума рискуют быть непонятыми, если столь сильно акцентироваться на наблюдениях и измерениях, особенно когда они проводятся в угоду интересам бизнеса. Однако реальность оказалась намного хуже его предположений.
Возможно ли изучить и понять человеческую натуру, отказавшись при этом от использования таких абстрактных понятий, как «воля» или «опыт»? Можно ли понять людей, не разрешая им говорить самим за себя? Восхищаясь различными приборами и временными механизмами, многие из первого поколения американских психологов хотели бы ответить на эти вопросы утвердительно. Однако в любом случае оставалась некая двойственность. Психологи могли полностью уйти от философии и самоанализа, однако объекты их изучения, такие как внимание и эмоции, еще представлялись довольно абстрактными понятиями и предполагали нечто врожденно человеческое. Но был и еще более радикальный вариант, который они совершенно не рассматривали. Что, если психологи старались забыть, что они изучают все человечество в целом?
Вмешательство в поведение человека
В 1913 году зоопсихолог Джон Б. Уотсон прочитал лекцию в Колумбийском университете, которая положила начало одному из наиболее влиятельных направлений XX века – бихевиоризму. Он заявил, что это путь не только американской психологии, но и различных сфер политики и управления[96]. «Если психология будет следовать моим рекомендациям, то учителя, физики, юристы и бизнесмены смогут воспользоваться результатами наших исследований на практике, как только мы получим их с помощью экспериментов». Более открытого предложения объединить науку и власть даже трудно себе представить.
Спустя два года после своего выступления в университете Уотсон стал президентом Американской психологической ассоциации. Забавно, что, занимая столь высокую должность, он ни разу не изучил ни одного человека. Если американская психология ставила перед собой цель воспользоваться методами Вундта, избавившись от его непонятной метафизики, то назначение на самую престижную должность в сфере психологии человека, который проводил опыты только с белыми крысами, иначе как гениальным решением не назовешь.
Сегодня, в начале XXI века, термин «поведение» встречается на каждом шагу. Политиков волнуют «поведенческие изменения», когда они пытаются бороться с ожирением населения, ухудшением окружающей среды или разобщенностью общества. «Здоровое поведение» в отношении питания и упражнений – важный фактор, сдерживающий траты на здравоохранение. Поведенческая экономика [97] и поведенческие финансы [98] описывают, каким образом люди неверно используют свое время и свои деньги. Об этом рассказывает бестселлер Nudge [99], авторы которого консультируют президентов компаний по всему миру. Нас призывают выучить разные фокусы, чтобы изменить свое «поведение» (некоторые эксперты используют выражение «мотивировать себя»), чтобы вести более активный образ жизни и быть более жизнерадостными [100].
В 2010 году правительство Великобритании создало Behavioral Insights Unit – организацию, которая должна претворять результаты исследований в политическую жизнь. Ее работа оказалась настолько успешной, что в 2013 году она была частично приватизирована, чтобы предоставлять коммерческие консультации правительствам по всему миру. В 2014 году благотворительный траст Pershing Square потратил $17 млн на создание Гарвардского фонда проекта «Человеческое поведение», чьим предназначением является поднять науку поведения на следующий уровень. В настоящий момент исследования нашего мозга ведутся с целью узнать, что действительно заставляет нас вести себя так, как мы ведем.
В основу каждого подобного политического проекта положена одна и та же мечта: направить человеческую деятельность на достижение целей сильных мира сего, при этом не прибегая к грубой силе и не нарушая демократических устоев. Бихевиоризм представляется исполнением мечты Иеремии Бентама о научной политике, при которой под иллюзией человеческой скрывается простой механизм причины и следствия, очевидный только для специалиста. Когда мы начинаем верить в «поведенческие» решения, мы уходим в противоположную сторону от демократии.
Как бы то ни было, но до 1920-х годов термин «поведение» вообще не ассоциировался с людьми. Например, можно было говорить о поведении растения или животного. Врачи использовали данный термин, когда описывали работу какой-либо части тела или органа [101]. Это позволяет нам по-новому взглянуть на «поведенческую» науку. Когда начинают рассуждать о поведении человека, никто не упоминает о том, что человек отличается чем-либо от остальных существ, реагирующих на раздражители. Бихевиорист считает, что наблюдение может дать нам все, что мы хотим узнать, а интерпретация или понимание действий или решений индивидуума не так важны.
Именно поэтому Уотсон считал, что в его концепции заключено будущее психологии, если только ей уготована судьба серьезной науки. В 1917 году (когда он наконец переключился на изучение человеческих существ) он высказал свою позицию предельно ясно:
«Читатель не найдет здесь обсуждений на тему сознания или упоминания таких терминов, как ощущение, восприятие, внимание, воля, воображение и пристрастие. Мы любим использовать эти термины, однако я обнаружил, что свободно обхожусь без них, когда провожу исследования или когда объясняю психологию своим студентам. Честно говоря, я не знаю, что они означают»[102].
Это не просто антифилософское высказывание. Оно также и антипсихологическое, по крайней мере, противоречит тому, что мы привыкли понимать под психологией. Отказ Уотсона от абстрактных концепций – от «ощущения, восприятия…» – звучит как эхо высказываний Бентама. Однако последний не владел психологической лабораторией, и был совершенно далек от понимания мотивов человека. Уотсон вводил в заблуждение своих коллег, говоря, что, если ты хочешь стать настоящим ученым, откажись от метафизики, откажись от всего, что ты не можешь наблюдать. Поиск настоящей, объективной реальности психики стал теперь главной целью специалистов, вооруженных научным оборудованием.
Уотсон упивался своей провокацией. Он объявил, что «мыслительный процесс» вещь не менее видимая, чем игра в бейсбол, и насмехался над привязанностью философов к субъективному опыту. Уотсон, кроме того, знаменит своим высказыванием о том, что раз не существует «личности» и «врожденных» качеств, то он может взять ребенка совершенно из любой семьи и сделать из него успешного бизнесмена или спортсмена просто через создание необходимых для этого условий. Для него люди были не более чем белые крысы, которые реагируют на окружающую среду и на раздражители, которые они встречают на своем пути. Но ведь наши действия не могут быть объяснены наукой, стоит лишь подумать о свободомыслии, о своенравных личностях; их также нельзя связать с нашим окружением или другими факторами среды, которые заставили нас вести себя определенным образом.
В теории Уотсона есть нечто неуловимо притягательное, объясняющее, возможно, ее непреходящую популярность, несмотря на то что она утопична. Политику стимулирования часто обвиняли в патернализме, но, конечно, патернализм тоже бывает очень удобным. Мы можем испытать чувство облегчения, если кто-то другой начнет принимать важные решения, взвалив на себя ответственность за наши действия. Осознание того, что человеком руководят инстинкты или что внешние условия определяют его решения, может восприниматься как долгожданный отдых от постоянной необходимости делать выбор в современном мире. Если наше поведение зависит от окружающей нас среды, генов и воспитания, то, по крайней мере, мы – часть большого коллектива, даже если это понять способны только эксперты. Проблема в том, что нередко у нас нет ни малейшего представления о том, чего такие эксперты хотят.
Появление Уотсона на академической сцене стало концом для метафизического языка. Наука о поведении должна была либо стать доминантной во всех смежных сферах (таких как социология, менеджмент, политология), либо уничтожить их, заставив разделить судьбу, уготованную философии. Является ли такой расклад интеллектуальным прогрессом? Только если рассматривать естественные науки в качестве единственной модели для разумных и честных диалогов. В программе Уотсона скрыто присутствовало еще большее благоговение перед технологиями, чем то, которое принесли с собой его предшественники, вернувшись из Лейпцига.
Фактически он обещал следующее: через психологические эксперименты наблюдатель сможет узнать о человеческих существах все, и остальные утверждения (в том числе и слова самого подопытного о себе) совершенно не релевантны. В этом смысле бихевиоризм был бы возможен, только если бы психология вернулась к ситуации фундаментального дисбаланса между статусом психолога и обычного человека.
В руках Уотсона психология могла бы стать инструментом профессиональной манипуляции. Вундт считал, что лучше всего, если объектами исследования являются люди, которые знают, что конкретно пытаются выяснить ученые. Именно поэтому он работал со своими студентами и помощниками: они были способны высказать свое мнение. Уотсон же настаивал на обратном. Чтобы определить, каким образом животное под названием «человек» отвечает на раздражители, и чтобы иметь возможность «перепрограммировать» его, гораздо лучше, по мнению Уотсона, если в экспериментах участвуют испытуемые, которые не имеют даже представления о том, что и каким образом исследуется. Данный подход гарантировал бы также практическую пользу от психологии для маркетологов, политиков и менеджеров. Если задача этой науки заключалась в сохранении хотя бы капли контроля над беспорядочным, сложным американским обществом, то не было никакого смысла использовать результаты исследований, верных лишь в отношении других психологов.
По приведенным выше причинам бихевиоризм неизбежно столкнулся с этическими проблемами. И дело не только в том, что поведенческие опыты нацелены на манипуляцию, а в том, что они вводят людей в заблуждение. Даже когда испытуемые соглашаются на участие в эксперименте, важно держать их в неведении относительно планов ученых, иначе есть вероятность, что эти люди подстроят свое поведение под желаемый результат. Подобные исследования ставят перед собой задачу минимизировать понимание участниками происходящего.
Тем не менее, если даже предположить правильность такого подхода, то вновь возникает философское противоречие. Получается, что независимый, критичный, сознательный разум никак не может рассматриваться в парадигме этой психологической науки? По мнению бихевиористов, общество во многом напоминает белых крыс, у которых как будто и нет мыслей до тех пор, пока они каким-либо образом зрительно себя не проявят. Однако психолога не назовешь человеком несведущим, и его разум находится под влиянием научных статей, лекций, книг, отчетов и дискуссий. Бихевиоризм добивается успеха лишь в уничтожении всех форм «теории» или трактовок, потворствуя лишь одной-единственной дисциплине и роду занятий и не признавая никаких других. В этом смысле искоренение метафизики может произойти лишь в рамках реального политического проекта, согласно которому с мнением большинства людей (будь оно научно или нет) не стоит считаться.
Покупающее животное
Бихевиоризм интересовал как правительство, так и частный сектор. Он без труда завоевал компании на Мэдисон-авеню и за ее пределами, хотя частично это было связано с одним неприятным инцидентом. После Первой мировой войны Уотсон был почетным профессором Университета Джонса Хопкинса. Он получал большие гранты и хорошую, постоянно растущую зарплату. Однако в 1920 году общественности стало известно о его романе с молодой студенткой и помощницей Уотсона, Розали Рейнер [103]. К несчастью для ученого, Рейнеры были уважаемой семьей Мэриленда, не жалевшие средств на развитие университета Джонса Хопкинса. Новость об этой связи быстро распространилась, в газете даже опубликовали личную переписку пары.
Приняв во внимание несколько нигилистский взгляд Уотсона на человеческую природу, некоторые очевидцы не могли не прийти к определенным выводам. Вот как об этом говорил коллега Уотсона, Адольф Майер – человек, в дальнейшем оказавший значительное влияние на американскую психиатрию:
«В данной ситуации я вижу классический пример недостатка ответственности, неумения находить смысл, упор на отделение науки от этики»[104].
Уотсону, очевидно, не удалось оставить без ответа физический «раздражитель» по имени Розали Рейнер, однако бихевиоризм не посчитал это достаточным оправданием. Университет отказался от услуг Уотсона, и он уехал из Балтимора в Нью-Йорк.
В 1920 году сфера рекламы внимательнейшим образом следила за результатами потенциально полезных для нее психологических исследований. Во главе этого направления стояла компания J. Walter Thompson (JWT), чей тогдашний президент Стэнли Ризор пообещал превратить свой бизнес в «университет рекламы». Главная роль отводилась «научной рекламе», поскольку Ризор возлагал огромные надежды на науку. «Реклама – это образование, массовое образование», – говорил он. Великие рекламные компании будущего должны были напрямую передавать своим пассивным зрителям послания, заставлявшие последних идти в магазин и покупать показанный ими товар. Этому новому «университету» не доставало лишь результатов исследований, которые он мог бы использовать.
Ризор искал кого-то, способного дать его команде консультацию по теме психологии «побуждения», поскольку он считал, что успешная реклама призвана способствовать возникновению у зрителя определенной эмоциональной реакции. Возможно, осознавая, что ему нужен человек ученый с гибкой системой ценностей, Ризор сначала обратился к недавно попавшему в немилость сотруднику университета Уильяму И. Томасу, которого выставили с факультета социологии Чикагского университета из-за скандала, связанного с внебрачной связью. Однако Томас считал, что рекламные компании на Мэдисон-авеню занимаются слишком грязным делом, поэтому он перенаправил Ризора к Уотсону, своему хорошему другу. И Ризор наконец-то нашел в Уотсоне «того самого» человека.
В этом же году Уотсон был принят на работу в JWT в качестве менеджера по клиентам с зарплатой, в четыре раза превышавшей ту, которую он получал в университете. Для новой должности ему пришлось пройти небольшое обучение: попутешествовать по Теннесси, продавая кофе, и поработать продавцом в Macy's в Нью-Йорке. Покончив с этим, он мог начать применять свои бихевиористские доктрины для проектирования рекламных кампаний, наставляя своих коллег в JWT, как вызвать у людей желаемую реакцию.
Самое главное, объяснил Уотсон своим коллегам, это помнить, что они продают не продукт, а пытаются добиться определенной психологической реакции. Продукт – не более чем просто инструмент, так же как и рекламная кампания. Потребители могут сделать все, что угодно, если внешние факторы работают правильно. Уотсон говорил, что не стоит обращаться к уже существующим эмоциям и желаниям человека, а нужно спровоцировать возникновение новых. В рамках контракта с Johnson & Johnson он изучил маркетинговые ходы для продвижения стирального порошка, основываясь на эмоциях, которые испытывают матери – беспокойство, страх и стремление к чистоте. Уотсон также выяснил, что участие знаменитостей в рекламных кампаниях способствует развитию у покупателей приверженности определенным брендам.
Именно к таким результатам и стремился Ризор. В 1924 году Уотсон стал вице-президентом JWT. Поглядывая вниз на Лексингтон-авеню из своего кабинета в головном офисе JWT, неподалеку от Центрального вокзала Нью-Йорка, он осознавал, что добился славы и благосостояния, которых не было ни у одного психолога в университете.
Однако существовала и проблема, связанная с высокомерием Уотсона. Бизнес доказал, что психология может узнать все, что нужно знать менеджерам для эффективной продажи товаров. Уотсон хотел пойти еще дальше. «В Италии, Эфиопии и Канаде люди одинаково испытывают любовь, страх и ярость», – говорил он, полагая, что знает, как вызвать любую эмоцию в любой ситуации у любого человека. С точки зрения рекламщика и маркетолога такая позиция выглядела крайне соблазнительно. Однако все это напоминало дорогу с односторонним движением. Итак, люди должны отреагировать на определенные стимулы, купив некий товар в супермаркете. А что, если они не купят? Что, если Уотсон понимает «любовь, страх и ярость» не так, как другие люди? Как компаниям узнать об этом?
В целях усовершенствования науки о рекламе требовалось встроить в систему некую форму ответной реакции, которая бы предоставила маркетологу неизвестную информацию. Требовалось понять, способна ли реклама спровоцировать желаемую реакцию. Например, был придуман следующий способ: купоны на скидку публиковались вместе с рекламой в газете, чтобы потребитель мог вырезать их и купить продукт, который нужно проверить. Такой механизм позволял маркетологу выяснить, какая реклама работает эффективнее. Спустя 70 лет, во время расцвета рекламы и электронной торговли проводить такие поведенческие анализы станет намного проще: реакцию людей, которые увидели объявление, легче понять, подсчитав количество просмотров и покупок.
В 1920-х годах Ризор и Уотсон довольно сильно рисковали, поскольку пренебрегали реальными мыслями и чувствами людей, пребывая в уверенности, что они способны самостоятельно определить эмоциональную реакцию. Однако вся корпоративная Америка не могла полностью основываться на этом. Радикально научный взгляд бихевиористов на разум предполагал, что последнего не стоит бояться. По их мнению, в темных тайниках мозга не существовало ничего такого, что психологи не смогли бы рассмотреть. По сути, сама идея разума воспринималась всего лишь как философская мистификация.
Возникает опасение, что бренд (или, скажем, политик, идеология или определенные меры) может стать непривлекательным по причинам, понятным только обществу, но не ученым или элите. Получилось, что все же необходимо узнать, чего хотят люди, и попытаться дать им желаемое. А осознание этого потребовало непосредственного общения с людьми – стратегии, которой Уотсон надеялся избежать.
Мерцающая демократия
Несмотря на свое мировоззрение, Уотсон не мог не заметить, что человеческие существа имеют свойство говорить. Он называл этот феномен «вербальное поведение». Уотсон был даже готов признать, хотя и с глубоким сожалением, что такое поведение может играть определенную роль в психологическом исследовании. Он уныло говорил об этом следующее:
«Мы, психологи, сегодня сильно страдаем от того, что у нас недостаточно средств, чтобы полностью оценить внутренние механизмы психики человека. Вот почему нам отчасти приходится обращаться к словам самого человека, к его мнению. Постепенно мы отходим от этого неточного метода. Надеюсь, в скором времени мы сможем совсем от него отказаться, когда у нас появятся другие, более точные методы»[105].
То, что Бентам называл тиранией звуков, расстраивало как бихевиориста, так и утилитариста. Сегодня чтецы по лицу и движению глаз, нейромаркетологи и им подобные специалисты, живут мечтой Уотсона уйти от субъективных рассказов самих людей о своих желаниях и обнаружить более объективные способы изучения наших внутренних состояний.
Однако, прежде чем психологии или маркетингу удалось их найти, обнаружилось нечто необычное. Постепенно бизнес узнал, что люди не пассивные участники корпоративной «дрессировки» или адресаты «раздражителей», а активные, предположительно политические игроки, у которых есть определенное мнение об окружающем мире. Если задача рекламных агентств заключалась в том, чтобы понять чувства людей, их мысли и желания, то общение с ними могло привести к более радикальным ответам по сравнению с теми, которые JWT или Уотсон могли предположить. Что, если людям надоели продукты массового производства? Вдруг они устали от рекламы? Что, если им вообще есть что сказать?
Когда идея использования психологических исследований захватила американский бизнес в начале 1920-х годов, крупные организации вроде фонда Рокфеллера или Карнеги начали вкладывать средства для разработки современных методов изучения рынка. Статистики в то время только что изобрели рандомизированные методы отбора, которые повысили репутацию опросов как показателей состояний больших групп населения [106]. До этого момента к опросам относились крайне подозрительно. Их результаты нельзя было назвать типичными. Появились фонды, готовые финансировать исследователей, которые бы заставили новые методы работать на корпорации США. Однако они были разочарованы, узнав, что этими исследователями являлись, как правило, политические активисты, социалисты или социологи [107].
С того момента как в 1880-е годы в Европе были придуманы первые социальные опросы, они, как правило, проводились в политических целях. Чарльз Бут в восточном Лондоне или У.Э. Б. Дюбуа в Филадельфии проводили количественные социологические исследования, которые заключались в том, что они выходили на улицы города и изучали, как живут люди, наблюдая за ними и задавая им вопросы. С возникновением таких прогрессивных учреждений, как Лондонская школа экономики и Брукингский институт в Вашингтоне, эти техники стали использоваться более профессионально.
Статистические техники, используемые для социальных исследований, сами по себе стали предметом восхищения. Одно подобное исследование, которое финансировал Рокфеллер, превратилось в самую обсуждаемую тему по всей стране. Начиная с 1924 года супруги-социалисты Роберт и Хелен Линд в рамках проекта «Мидлтаун: Исследование в современной американской культуре» опубликовали ряд крайне интересных работ. Изучая американское общество, они писали о банальных, но удивительных мелочах быта людей, их ежедневной жизни. Эти исследователи надеялись, что их работы заставят читателей задуматься над культурой консьюмеризма [108], которая поглотила их.
Целью фонда Рокфеллера был поиск новых способов передачи социальных ценностей бизнесу. Новые техники проведения исследований могли служить и рынку, и демократическому социализму. После выхода в 1937 году продолжения исследований супругов Линд «Мидлтаун в Переходе: исследование в культурных конфликтах», один бизнес-журнал написал, что «существует только две книги, которые обязан прочитать специалист по рекламе – это Библия и „Мидлтаун!“»[109] Возникла новая форма национального самосознания, и его политические последствия могли быть совершенно непредсказуемыми.
Родившаяся между столь идеологически несовместимыми группировками связь стала одной из причин, позволивших психологическим исследованиям сделать в 1930-е годы большой шаг вперед. Одни и те же методы опросов использовались маркетологами и социологами, социалистами и средствами массовой информации. Иногда идеологическая пропасть между коллегами была огромна. Например, политического эмигранта, марксиста Теодора Адорно приняли на работу над одним из проектов фонда Рокфеллера: он должен был изучать аудиторию радиослушателей CBS. Вместе с ним этим занимались психологи Хэдли Кэнтрил, Пол Лазарсфельд и Фрэнк Стэнтон (впоследствии президент радиовещательной компании CBS). Адорно не ставил себе целью сразу использовать эти методы исследования, в которых он видел большой потенциал. Он считал, что опросы способны породить сомнения в доминантности рынка, если использовать их как форму выражения общественного мнения. Однако вскоре его неприятно поразил примитивный аспект исследования: людям проигрывали различные виды музыки и просили их нажать, в зависимости от личных предпочтений, на кнопку «нравится/не нравится». Адорно ушел из проекта, который тем не менее скоро подвергли изменениям для того, чтобы он более эффективно служил задачам маркетингового отдела CBS.
В Великобритании пионерами в сфере исследования рынка являлись представители левой интеллигенции и политики, среди которых были филантроп Джозеф Раунтри и советник Лейбористской партии Марк Абрамс [110]. Как и супруги Линд, они открыто критиковали культуру рекламы и потребительства, хотя никогда не отступались от идеи, что маркетинг можно использовать для целей поблагороднее. Обладая более объективным знанием жизни людей, компании, возможно, сфокусировались бы на удовлетворении истинных потребностей покупателей, а не на манипулировании эмоциями последних. Аналогом американского «Мидлтауна» в Великобритании стал проект «Массовое наблюдение», запущенный в 1937 году.
Вопреки бихевиористскому предрассудку о том, что человек – это автомат, который можно запрограммировать, данные исследователи вдруг увидели людей как носителей своих личных предпочтений относительно всего – начиная с кока-колы и заканчивая Католической церковью и правительством. Эти предпочтения были в своем роде психологическим феноменом, который не поддавался расчетам. Являясь существом, имеющим свое собственное «отношение» ко всему, я способен рассказать вам, как я оцениваю продукт или учреждение по шкале от -5 до +5. И хотя это противоречит бихевиоризму, лучше всего узнать мое мнение можно лишь, спросив меня о нем, что придется сделать любому заинтересованному ученому. Механизмы для сбора «предпочтений» (наподобие кнопки «Мне нравится» в социальных сетях) не учитывают слова индивидуума, лишь его мнение. Именно данная черта и стала уязвимым местом для развития маркетинга, когда наступила Великая депрессия, и элиту все больше стало беспокоить, что же, однако, на уме у этого народа.
На том, чтобы выяснить предпочтения аудитории радиостанций, читателей газет и избирателей, зарабатывали большие деньги. Эта сфера стала интересна и большой политике. В 1929 и 1931 годах президент страны Герберт Гувер инициировал проведение опросов для выявления социальных настроений и потребительских привычек, отчасти надеясь понять, какой уровень политического недовольства можно ожидать. Очень скоро эта информация стала доступной за деньги благодаря возникновению в 1935 году Американского института общественного мнения Джорджа Гэллапа. Когда Гэллапу с невероятной точностью удалось определить результат президентских выборов 1936 года, авторитет его методов стремительно вырос. Президент Франклин Рузвельт был настоящим фанатом этих предвыборных опросов и даже нанял Хэдли Кэнтрила (бывшего участника проекта CBS) в качестве своего личного специалиста в данной сфере.
Продается антикапитализм
Стоит мнению простого гражданина быть услышанным в обществе, то многое в нем может начать меняться в сторону демократии. Это непредсказуемая, а с точки зрения корпорации, правительства или управляющего рекламным агентством, и неблагоприятная ситуация. Она способна побудить людей к написанию работ наподобие «Мидлтауна» супругов Линд или к такой деятельности, которой занимался Абрам, то есть люди могут начать высказывать свое негативное отношение к потребительству или даже к самому капитализму.
Однако использование подобных техник дает возможность своевременно выявить потенциальные угрозы, наподобие тех, что приведены выше. Вот почему эти техники стали столь привлекательны для компаний и правительства. Рузвельту никто не мешал проводить бесчисленные соцопросы, с целью выяснить, как люди относятся к его политике, однако он никогда не менял ее в соответствии с полученными ответами. Кэнтрил рассказывал, что комиссия по каждому дополнительному опросу должна была предложить рекомендацию о том, «как стоит скорректировать подобное отношение», другими словами, продумать «пропаганду»[111].
Соедините эффективный опрос с беспощадным бихевиористским подходом к рекламе, и у вас на руках окажется совершенный информационный цикл. Послания отправляются в общество, индивидуумы реагируют своим поведением, участвуют в опросах, и информация затем возвращается к отправителю послания. С 1930-х годов каждый элемент этой цепочки претерпел значительные изменения. Акцент на целом обществе и поведении всех граждан исчез в послевоенный период, когда стало стремительно расти число небольших компаний. Массовый опрос сменила новая крипто-демократическая форма опроса, а именно – фокус-группа. Последним же этапом эволюции опросов можно назвать анализ цифровых данных. А между тем, в свете современных лозунгов бихевиористов нейромаркетинга, теории Джона Б. Уотсона кажутся совсем невинными.
Неизменной с течением лет остается, однако, связь бихевиористской техники и псевдодемократических форм исследования мнений потребителя. Бихевиорист не хочет слышать о чувствах людей, их желаниях и потребностях; ему лишь необходимо найти способ, позволяющий провоцировать эмоции, желания и потребности. Таким образом, он верит, что из психологии можно вычеркнуть «ненужное» и заниматься только лишь научной базой для деловых практик, таких как реклама. Проблема лишь в том, что он полагается лишь на самого себя, пытаясь определить, что эти чувства могут означать, он исходит лишь из собственного опыта и представлений. Никакой запредельный объем данных не может объяснить, что означает счастье или страх для тех, кто их никогда не испытывал. Если исследователь работает в рекламном агентстве или в бизнес-школе, то термины «выбор», «желание», «эмоция» и «рациональность» неизбежно приобретают консьюмеристскую окраску. Бихевиоризм и рекламная индустрия паразитируют на уже существующем материале, иначе они никогда не смогут выйти за рамки своих собственных предположений и узнать, что же на самом деле означают эмоции и желания других людей.
Не исключено, что рекламщик, который все-таки слушает других, придет в замешательство от услышанного. Он может узнать, что люди хотят естественности, общности или даже другой «реальности» – того, что не в силах предоставить продукт или реклама. Тогда перед специалистом возникает сложная задача «упаковать» политические и демократические идеалы в продукты или политику, чтобы не нарушить при этом статус-кво. Элементы антикапиталистической политики, которые содержат в себе обещание более простого, в потребительском плане, более честного существования, уже давно укрепились в рекламной сфере. Начиная с 1930-х годов реклама использовала фотографии доиндустриальной, деревенской и семейной жизни, в которую ввергся хаос промышленности американского города [112]. В 1960-е годы в рекламе уже возник образ контркультуры – еще до того, как контркультура действительно возникла [113]. Под влиянием маркетинга политические идеалы претерпевают полную трансформацию в экономические желания. Равнодушный механизм рынка и критика капиталистической системы навсегда сцеплены в единое целое.
Если использовать утилитаристские термины, то задача маркетинга – обеспечить баланс между счастьем и несчастьем, удовольствием и страданием. Рынок должен стать сферой, где можно преследовать исполнение своих желаний, но никогда не удовлетворить их полностью, иначе исчезнет тяга к потреблению. Маркетологи говорят о различных позитивных чувствах, таких как симпатия и счастье, однако создание подобных эмоций лишь часть плана. Беспокойство и страх также важные его части, иначе потребитель сможет найти тот уровень комфорта, который не потребует дальнейшего поиска удовлетворения.
В XXI веке популярные психологи и нейробиологи зарабатывают себе на жизнь тем, что, выступая в качестве консультантов и авторов, обещают нам открыть всю «правду» о том, как мы принимаем решения, как работает влияние, или каким образом получить определенные эмоции и улучшить свое настроение. Надобность задавать людям вопрос о том, что они чувствуют, грозит исчезнуть на радость бихевиористам, так же как и во времена Уотсона. Недоверие Бентама к языку как к показателю наших чувств сегодня находит отражение в том, как нейромаркетологи обещают нам узнать, что мы чувствуем, «минуя» нас самих.
Существование данного проекта построено на забвении или игнорировании как истории, так и вопросов политики. Историю оставляют в стороне, иначе кто-нибудь может заметить, что волны научного маркетинга всегда повторяют друг друга, еще ни разу не выполнив своих обещаний. Мечта узнать чужие мысли и научиться контролировать их, как всегда, остается недосягаемой, поэтому иногда приходится прибегать и к диалогу с людьми. А в этом случае нужно аккуратно трансформировать разговор таким образом, чтобы политическое желание могло бы возникнуть, но никогда бы не вылилось в политические преобразования.
В конце концов, сила человеческой речи необходима для устойчивого развития потребительской культуры. Науки, выросшей из наблюдений за белыми крысами, вкупе с хитрыми методами отслеживания движения наших глаз и других частей тела, в конце концов, оказалось недостаточно, чтобы продать товар. Ее также недостаточно, чтобы управлять человеком на рабочем месте. Для выполнения этой задачи есть другой набор техник, средств и приборов, среди которых «счастье» – самое трендовое изобретение.
Глава 4 Психосоматический работник
Крах капитализма нередко представлялся как катастрофа вселенских масштабов. Возможно, финансовый кризис окажется настолько тяжелым, что нам не поможет даже государственное финансирование. Не исключено, что возрастающее недовольство злоупотреблением рабочей силой выльется в политическое движение, которое приведет к революции. А может, конец всей системы наступит вследствие некой экологической катастрофы? По самым оптимистичным прогнозам, капитализм породит инновации, благодаря которым он сможет создать себе замену, основываясь на технологических изобретениях.
Однако в начале 1990-х годов, во время, наступившее после заката социализма, появилось одно не слишком приятное предположение. А что, если самой большой опасностью для капитализма, по крайней мере на либеральном Западе, является недостаток энтузиазма и активности граждан? Вдруг капитализм вскоре начнет навевать скуку? Не слишком хорошая новость для политиков. И, кроме того, в долгосрочной перспективе это угроза для капиталистической системы. Без определенного уровня участия со стороны работников бизнес рискует столкнуться с крайне тяжелыми последствиями, которые затем отразятся на прибыли.
Страх, что так оно и есть, в последние годы захватил умы управленцев и политиков, и не без основания. Различные исследования о «вовлеченности сотрудников» выдвинули на первый план экономические причины как главный фактор, принуждающий людей делать свою работу. Гэллап проводил частые и обширные исследования в этой области и выявил, что только 13 % всех работников «вовлечены» в процесс, в то время как около 20 % в Северной Америке и Европе «активно не вовлечены»[114]. Эти исследования показали, что «невовлеченность» ежегодно обходится экономике США в $ 550 млрд[115]. Данное явление проявляется в абсентеизме, различных заболеваниях, а в более тяжелых случаях – в презентеизме, когда сотрудники ходят на работу, чтобы просто физически присутствовать на своем месте[116]. Результаты исследования, проведенного в Канаде, позволяют предположить, что более четверти случаев отсутствия людей на работе вызвано проблемой выгорания, а не болезнями [117].
Некоторые управленцы в частном секторе больше не обязаны вести переговоры с профсоюзами, но почти все из них сталкивались с другими сложными проблемами, которые возникают в процессе общения с теми, кто часто отсутствует на рабочем месте без уважительных причин или из-за постоянных незначительных проблем со здоровьем. Отказ выполнять свои должностные обязанности больше не проявляется как организованное действие, и, кроме того, теперь он не бывает абсолютным, приобретя различные формы апатии и хронических проблем со здоровьем. В XXI веке менеджерам особенно тяжело определить границу между скукой и клиническими случаями психических заболеваний, поскольку им приходится задавать вопросы на личные темы, в чем они не слишком квалифицированны.
Недостаточная вовлеченность также является проблемой для правительства, поскольку это приводит к уменьшению экономической эффективности и, как следствие, к уменьшению собранных налогов. В странах, где есть страхование здоровья и выплаты по безработице, данная проблема стоит еще более остро. Кроме того, все чаще люди уходят с работы из-за каких-то незначительных личных проблем и постепенно становятся еще более пассивными. Они также могут регулярно посещать врача, жалуясь на боли и проблемы со здоровьем, которые невозможно диагностировать. Чаще всего подобное происходит из-за того, что у этих людей нет никого, с кем можно поговорить, и они одиноки. Безработица подрывает их самооценку, а из-за бездействия у них появляются разные психические заболевания. В конце концов физические и психические возможности работников оказываются на исходе, и во многих странах расходы на их восстановление лежат на государстве.
Надо заметить, что экономическая угроза, вызванная ухудшением психического здоровья, не ограничена исключительно рынком рабочей силы. В 2001 году Всемирная организация здравоохранения всех поразила своим прогнозом, согласно которому к 2020 году самой распространенной причиной инвалидности и смерти станут психические заболевания. По некоторым оценкам, уже более трети всех совершеннолетних в Европе и Америке страдают какими-либо психическими заболеваниями, даже если не все из них не были диагностированы [118]. Связанные с этим экономические затраты огромны. Предполагается, что суммы, предназначенные на лечение психических заболеваний, составят в Европе и Северной Америке 3–4% от ВВП. В Великобритании общая стоимость (включая различные факторы, такие как отсутствие на рабочем месте, уменьшение продуктивности, стоимость медицинского обслуживания) для экономики оценивается в 110 млрд фунтов ежегодно [119]. Это намного больше, чем затраты на борьбу с преступностью, хотя предполагается, что данная цифра увеличится вдвое в реальном выражении в течение следующих 20 лет, если сегодняшняя тенденция сохранится [120].
Несомненно, причины психических проблем со здоровьем комплексные и экономика в них виновата не больше, чем химические процессы головного мозга. Но эти причины именно в таком виде проявляются на работе, создавая угрозу продуктивности, что делает их одной из самых главных проблем современного капитализма. Это важнейший вопрос, который сегодня обсуждает Всемирный экономический форум, говоря о нашем здоровье и счастье[121]. Чтобы отличать недовольство сотрудников рабочим процессом от клинических случаев, потребовались специально обученные менеджеры, которые вместе со специалистами по управлению персоналом учатся новым способам вмешательства в психическое и физическое состояние сотрудников организации, а также в их поведение. Наиболее часто используемым предлогом для описания цели подобных вмешательств называется благополучие работников, включающее заботу о счастье и здоровье последних.
Для менеджеров позитивное отношение сотрудников к своей профессиональной деятельности является экономическим преимуществом. Исследования показали, что работники примерно на 12 % более эффективны, если они чувствуют себя счастливыми [122]. А там, где сотрудники чувствуют уважение, если к ним прислушиваются, они полностью вовлечены в процесс, они трудятся еще усерднее и реже берут отпуск по болезни. И наоборот, в местах, где подчиненные даже не представляют себе, как устроен рабочий процесс, наблюдается увеличение числа психологических проблем, которые сегодня очень волнуют бизнес, а подобные проблемы, в свою очередь, провоцируют развитие психических заболеваний [123]. С увеличением уровня благосостояния менеджеры надеются на то, что они смогут вырваться из порочного круга невовлеченности в рабочий процесс и постоянных болезней и повысят активность сотрудников, которые, в свою очередь, будут выполнять свои обязательства.
Но давайте добавим немного цинизма: менеджеры делают все возможное, чтобы добиться от сотрудников максимальной отдачи. Но нет ли здесь, в этом стремлении компаний, и определенной перспективы? Если бы капитализм все больше и больше подтачивал постоянное чувство отчуждения, испытываемое работниками, то, наверное, пришлось бы проводить политические реформы? Большие экономические затраты, связанные с апатией, которые нависли над работодателями и правительством, означают, что человеческое несчастье стало хронической проблемой, чье существование верхушка общества не может больше игнорировать. Именно поэтому не стоит забывать о важности организации работы и рабочего пространства, призванных поддерживать заинтересованность и энтузиазм сотрудников.
Сложность заключается еще и в том, что менеджеры должны видеть тонкую грань между поддержанием энтузиазма и провоцированием психосоматических проблем, которых они хотят избежать. Доклад правительства Великобритании, посвященный важности вовлеченности сотрудников в рабочий процесс, выявил важнейшие составляющие этого не до конца раскрытого явления. Такие фразы экспертов, как «вы почувствуете это» или «вы узнаете, когда увидите», говорят о недостаточной объективности данного понятия [124]. Менеджеры и политики стремятся создать точную науку о счастье на рабочем месте. Однако именно с таких попыток и начинается большинство наших проблем.
Курсы счастья
Когда старшие менеджеры сталкиваются с проблемами других людей, личными и непонятными, то они используют уже проверенный метод: они полагаются на подрядчиков и консультантов со стороны. В бизнесе и политической сфере существует огромный спрос на экспертов, которые работают ради благополучия других, спрос на них растет благодаря их высокому авторитету. Эти люди выполняют одновременно и функции квалифицированных медицинских работников, и сильных, но недалеких громил. Занимаясь здоровьем и счастьем людей, работники со стороны могут поступиться моральными принципами и, если станет необходимо, просто уйти из проекта. Идея Бентама о «Национальной компании благотворительности» (National Charity Company), которую должно основать государство, чтобы заставлять людей работать, стала предтечей сегодняшней мрачной системы социального обеспечения, основанной на множестве разногласий государства и рынка.
Пытаясь отучить людей от мысли, что они всегда могут положиться на государство с развитой социальной системой и заставить их вернуться на рынок труда, правительство Великобритании запустило открытый сервис аутсорсинговой компании Atos, чтобы проводить «оценку профессиональных возможностей». С 2010 года, пользуясь широкой поддержкой консервативного правительства, этот проект стал развиваться, иногда провоцируя настоящие трагедии. Одним из таких случаев стало самоубийство 53-летнего Тима Салтера, который был слепым и страдал агорафобией, однако в 2013 году ему прекратили выплачивать пособия, после оценки Atos, утверждавшей, что он может работать [125]. Кроме того, по мнению Atos, люди с церебральными нарушениями и с неизлечимым раком тоже «готовы к работе». В 2011 году Генеральный медицинский совет Великобритании выявил 12 врачей, которые работали на Atos в качестве экспертов, определяющих инвалидность, и не соблюдали интересы пациентов [126]. С января по ноябрь 2011 года 10 600 больных людей и инвалидов погибли спустя шесть недель после отмены выплаты им пособий [127]. Из-за одной очень печальной компьютерной ошибки Atos подтверждал, что человек, получавший пособие по инвалидности, готов приступить к работе, даже если он уже умер от своей болезни.
Когда дело доходит до мотивации людей к работе, то правительство опять же не принимает в этом никакого участия, давая возможность своим подрядчикам проводить самые спорные психологические вмешательства. Тем, кто был вынужден искать работу, сразу дают оценку с точки зрения их позиции и оптимизма и их мотивация сразу восстанавливается. В Великобритании данную функцию выполняют компании A4e и Ingeus. Последние заключили договор с государством, что они будут мотивировать безработных начинать трудовую деятельность. Около трети всех людей, которые прошли через эти компании, заявляют о каком-то психическом заболевании, хотя компании предполагают, что реальный показатель больше раза в два. Они используют опросы для определения всех психических и поведенческих препятствий, мешающих поиску работы (недостаток рабочих мест не является удовлетворительной причиной).
В глазах внешних подрядчиков незанятость является «симптомом» личностной неудовлетворенности, проявляющейся в пассивности. Выход из данной ситуации представляется в виде многочисленных обучающих программ, совмещенных с курсами «поведенческой активации», которые направлены на восстановление уверенности безработного в себе, повышения его уровня оптимизма и эффективности. Один из участников курса A4e сообщил, что гуру по самосовершенствованию кричал на них, говоря «говорите, дышите, ешьте, гадьте и верьте в себя» и «вы – продукт: либо вы верите в это, либо нет»[128].
Так как экономика психического здоровья приобретает все более определенные черты, граница между заботой и наказанием нивелируется. В 2007 году экономист Ричард Лэйард изложил «экономическое обоснование» когнитивно-поведенческой психотерапии, показав, что она может сохранить бюджетные деньги Великобритании, прививая людям стремление работать [129]. Таким образом, ее использовали как средство при создании программы Увеличения Доступа к Психотерапии, которая предусматривала резкое увеличение числа когнитивно-поведенческих терапевтов, обученных и в последующем трудоустроенных Государственной службой здравоохранения.
Но с началом жесткой экономии тенденция в лечении с помощью бесед стала другой. В 2014 году правительство заявило, что получающие пособия могут лишиться их, если откажутся посещать курсы когнитивно-поведенческой психотерапии. Людей вынудили ходить на эти курсы. Однако никто не объяснил, как подобная терапия могла работать, если ее проходили только для того, чтобы не потерять 85 фунтов в неделю.
Чтобы полностью решить проблему уклонения от работы, к делу привлекли в том числе и врачей. В 2008 году правительство Великобритании выразило недовольство, что «продолжаются случаи неверного диагностирования болезней, несовместимых с рабочим процессом», в чем были обвинены медики [130]. Это запустило государственную кампанию, в ходе которой больничные листы, подписываемые врачами для подтверждения нетрудоспособности пациента, заменили на «листы здорового состояния» (fit notes). В них врач должен описать все возможности для того, чтобы человек остался трудоспособным, несмотря на инвалидность и болезнь. Врачи поддержали данное нововведение, соглашаясь с тем, что работа благотворно сказывается на людях.
С другой стороны рынка рабочей силы все выглядит немного лучше, но в то же время не менее жестоко. В то время как Atos, A4e и Ingeus борются с очевидной вялостью и пессимизмом бедных, профессиональные консультанты в области благополучия зарабатывают огромные суммы денег, обучая топ-менеджеров тому, как сохранять оптимальное психосоматическое состояние. Например, на курсах д-ра Джима Лоэра «Корпоративные атлеты» ($490 CША за 2,5 дня) руководителей обучают элитным стратегиям «энергетического инвестирования», которые позволят им достичь как физического, так и психического здоровья. Американский гуру продуктивности Тим Феррис в течение своего однодневного курса дает советы высшему руководству, обучая их максимально эффективно использовать свой мозг, хотя раньше он занимался продажей подозрительных пищевых добавок для улучшения деятельности головного мозга.
Подобные консультации последовательно перемещаются от одних не связанных между собой областей знаний к другим. Психология мотивации перетекает в психологию здоровья, и в этот процесс вносят свою лепту спортивные тренеры и диетологи, а также, ко всему прочему, в него добавляются идеи нейробиологов и варианты буддистских медитаций. Различные взгляды на физическое здоровье, счастье, хорошее настроение и успех связываются между собой, но с минимальным объяснением причин. Все вышеперечисленное объединяет идея, утверждающая, что в идеале человеческое существование должно включать в себя трудолюбие, счастье и здоровье, увенчанные, в конечном итоге, богатством. Наука элитарного совершенствования построена на основе этого высокопарного капиталистического видения. Обратной стороной и настоящей движущей силой многих программ обучения топ-менеджеров, направленных на повышение благополучия, является хорошо изученный набор опасностей, актуальный для многих руководителей. В повседневной жизни такой набор известен как «выгорание» и включает в себя высокую вероятность инфаркта, инсульта и нервного срыва.
Конечно, большинство совершеннолетних людей, которые живут в капиталистическом обществе, зависли где-то между объектами деятельности компании Atos и ей подобных, с одной стороны, и клиентами гуру, обучающих, как повысить свое благополучие, – с другой. Неужели нет ничего подобного для среднего класса? Возможно, есть. Но на этом уровне конкуренция диктует слишком жесткие условия для руководителей, которые беспокоятся о невовлеченности сотрудников и их производительности.
Предприниматель Тони Шей, один из американских гуру по созданию счастья на рабочем месте, ставит под сомнение тот факт, что наиболее успешными компаниями являются те, где специально разрабатываются стратегии для воспитания чувства счастья внутри организации. Компании должны нанять специального человека, который будет следить за тем, чтобы «уровень счастья» в организации не падал. Если это звучит как средство для создания идеального общества, то это не так. Тони Шей советует руководству компаний определить 10 % наименее мотивированных сотрудников по отношению к политике благополучия в компании, а затем уволить их [131]. Когда это будет сделано, оставшиеся 90 %, очевидно, станут «очень вовлеченными» в рабочий процесс.
После того как наука о счастье стала ближе к максимизации прибыли организации, с ней произошли интересные изменения. Бентам воспринимал счастье как нечто, исходящее из определенной деятельности человека и его выбора. Неоклассические экономисты, такие как Джевонс, и бихевиористы, например Уотсон, говорили примерно о том же самом, предполагая, что людей можно спровоцировать к определенному выбору, подвесив желанную «морковку» у них перед глазами. Но в контексте бизнес-консультирования и индивидуального обучения счастье выглядит совсем по-другому. Внезапно оно стало представляться неким вкладом в определенную стратегию и проект, каким-то ресурсом, который можно использовать и который должен принести много денег. Предположение Бентама и Джевонса о том, что деньги дают определенное количество счастья, было повернуто с ног на голову: то есть теперь предполагалось обратное – определенное количество счастья приносит некую сумму денег.
Один из современных гуру позитивной психологии менеджмента, Шон Ачор, в своей книге «Преимущество счастья» привел множество данных, подтверждающих, что счастливые люди добиваются более успешных результатов в своей карьере[132]. Им чаще дают повышение, у них выше объем продаж (если они работают в области маркетинга) и чувствуют они себя более здоровыми. По мнению автора, счастье становится формой капитала, на который можно опереться во время неопределенной экономической ситуации. Согласно названию книги оно является преимуществом в гонке за достижением своей цели. В какой-то степени Ачора можно принять за фаталиста, ведь он как будто говорит о том, что оптимисты просто во всех смыслах удачливее, чем пессимисты.
Решающим дополнением к его выводам является и то, что все мы предположительно имеем возможность влиять на наш уровень счастья. По словам Ачора, счастье – это выбор. Мы способны выбрать вариант быть счастливыми (и впоследствии успешными) или предпочесть жить в несчастье (и, соответственно, страдать от последствий такого выбора). Еще один ведущий специалист и консультант в этой области, нейробиолог Пол Зак, предполагает, что мы рассматриваем наше счастье как мышцу, которую нужно постоянно развивать, чтобы в необходимый момент она могла работать в полную силу. В таком индивидуализированном представлении скрывается возможность обвинять людей за их собственные несчастья и неудачи, причиной которых стала недостаточно плодотворная работа.
Что же тогда значит «счастье», если рассматривать его с этой точки зрения? Предполагается, что в данном случае подразумевается источник энергии и стабильности, всегда направленный на достижение не счастья, а других задач, таких как статус, влияние, занятость и деньги. В борьбе с апатией на работе и психологической стагнацией гуру мотивации просто предлагают укрепить силу воли. В этом смысле деятельность, способная привести к состоянию счастья, например общение или отдых, имеют значение, поскольку они могут восстановить физическое и психическое состояние до уровня, позволяющего решить следующую бизнес-задачу. Этот частный вид утилитаризма означает расширение корпоративной рациональности до повседневной жизни, так что существует даже «оптимальный» способ отдыха от работы, рассматривающий прогулку как рассчитанное действие продуктивного менеджмента [133]. Что же происходит? Несчастье трудоспособных людей является серьезной политической проблемой. Как это стало возможным?
Извлечение усилия
Открытие закона сохранения энергии в 1840-х годах, который оказал большое влияние на психологов и философов, таких как Фехнер, послужило источником вдохновения для промышленников и изобретателей. Если количество энергии не меняется после работы, то тогда математический анализ может дать гораздо более производительные технологии. Поиск вечного двигателя стал воплощением этого оптимистического взгляда.
Однако подобный энтузиазм вскоре был сдержан другим открытием, сделанным физиком Рудольфом Клаузиусом в 1865 году. Оно говорило о том, что энергия не остается в том же самом объеме, поскольку она переходит из одного состояния в другое. Фактически энергия постепенно уменьшается. Таким образом, появился закон энтропии, увеличивший тревогу и пессимизм по поводу ближайшего будущего индустриального капитализма. В течение 1870-х годов, когда Джевонс преобразовывал экономику в математическую психологию, физиологи и промышленники стали больше уделять внимания проблеме физической усталости человека, особенно на фабриках. Викторианцы начали рассматривать бездеятельность и безработицу как моральные недостатки наряду с пьянством и плохим характером. А в 1880-х годах появилось мнение, что работа в области индустрии выжимает из людей все соки. Человеческий труд стал уступать место пару.
В то время развивался невроз fin de siècle [134]. Капиталистические трудовые ресурсы уменьшались, энергичность, от которой зависела западная цивилизация, уменьшалась. Неврастеническим синдромом, формой нервного истощения, предположительно возникшим вследствие напряженной городской жизни, страдали тысячи представителей европейской и американской буржуазии. Прогресс требовал слишком больших усилий.
В конце XIX века знания в области рабочего процесса не слишком сильно отличались от современных. Усталость вызывала озабоченность, так же как и бездействие (для бедных) или выгорание (для богатых) сегодня. Она рассматривалась как причина преимущества национальной экономики: различия в продуктивности национальных экономик связывали с различием в психологии и питании трудовых ресурсов разных стран [135]. Согласно одному исследованию преимущество экономики Великобритании над экономикой Германии заключалось в том, что английские работники ели больше мяса, тогда как как немецкие – больше картофеля. Эргономика развивала изучение и фотографирование человеческого тела в движении, в попытке яснее понять, куда расходуется его энергия. Были изучены мышцы и даже кровь, чтобы узнать, как энтропия влияет на человеческое тело во время работы.
В это самое время инженер Фредерик Уинслоу Тейлор начал свою карьеру в качестве первого в мире консультанта по вопросам управления. Он родился в Филадельфии, в известной и богатой семье, чьи корни уходят к Эдварду Уинслоу, одному из переселенцев, приплывших на корабле «Мейфлауэр». Наследственность сыграла огромную роль. Эта знаменитая фамилия, которая давала ему привилегированный доступ к индустриальным компаниям города, оказалась решающей в его карьере. В течение 1870–1880 годов Фредерик Уинслоу Тейлор работал на нескольких преуспевающих производственных и металлургических заводах Филадельфии, где сразу, благодаря связям своей семьи, получал руководящую должность.
По своей сути Тейлор никогда не был промышленником, изначально он вообще планировал стать адвокатом. Как и все консультанты, появившиеся в дальнейшем, он оказался в амбивалентном положении, находясь одновременно и внутри компании, и снаружи. Таким образом, у Тейлора была необычная позиция: он мог объективно смотреть на работу «белых воротничков». Этот человек имел вес в бизнесе, однако его интересовала и наука. И многое из того, что он наблюдал, казалось ему пустой тратой времени. В то время не существовало никакого методического, научного анализа, связанного с построением рабочих процессов. Менеджеры располагали определенным количеством ресурсов и часов, однако, казалось, в их действиях совершенно нет никакой математической логики, которая позволила бы им использовать свои ресурсы и время для получения максимального результата.
Фредерик Тейлор никогда не задерживался в какой-либо компании надолго: он уходил, а его место занимал другой консультант. Тейлор передвигался по Филадельфии от одного производителя к другому, собирая информацию, которая объясняла, что мешает компаниям работать более эффективно. В 1893 году он официально заявил о себе как о независимом консультанте и начал предлагать свои услуги. На его визитке было написано: «Консультирующий инженер. Специализация: систематизация управления и оптимизация издержек».
В конце 1890-х годов Тейлора наняла компания Bethlehem Steel, чтобы он изучил процесс производства чушкового чугуна. Так он произвел свой первый количественный научный анализ «времени и действий» на рабочем месте. Одной из целей данного анализа было увеличить объем чугуна, который рабочие могли погрузить в автомобиль за день [136]. Тейлор не только смотрел на сам по себе трудовой процесс, но и на условия работы, и на физическое состояние рабочих. Он разбил производство на отдельные задачи, которые требовалось выполнять. Даже если экономика и превратилась не так давно в утилитаристское изучение потребления, проблемы промышленного менеджмента остались те же самые: каким образом произвести как можно больше, используя как можно меньше машин и людей? Тейлор заявил, что увеличил производительность завода с 12,5 до 47,5 тонны чушкового чугуна в день, всего лишь рационализировав время, действия и денежные стимулы.
Результаты его анализа сделали Тейлора знаменитым в кругах бизнеса и науки. В 1908 году в Гарвардской школе бизнеса была открыта специальность «магистр делового администрирования» (MBA), хотя никто особо не понимал, что такой специалист должен собой представлять. Вскоре Тейлора, как звезду менеджмента мирового масштаба, пригласили туда читать лекции. В 1911 году он опубликовал труд, представлявший собой некий синтез различных теорий под названием «Принципы научного менеджмента». Среди бизнесменов работы по изучению оптимизации времени и труда стали крайне популярны, и уже до Первой мировой войны их начали использовать в качестве инструкций на европейских фабриках.
В то время как непосредственные клиенты Тейлора интересовались максимизацией своей выручки, политические цели научного менеджмента были намного шире. Прогрессивные американцы считали, что, вооружившись наукой, корпорации смогут сделать больше на благо всего общества. Социалисты, в том числе и Ленин, видели в тейлоризме модель эффективной работы общества, не зависящей от рынков.
Тейлор также видел социальную пользу своей новой науки, считая, что научный менеджмент положит конец промышленному конфликту, гарантировав «сердечные братские решения в спорах и разногласиях». Одним из преимуществ Тейлора, как человека в компании постороннего, было то, что он избегал столкновений между ее руководством и подчиненными, занимая политически нейтральную позицию. В тех местах, где царил конфликт, консультант смягчал обстановку, хотя понятно, на чьей стороне он был: нанимали его все-таки не рабочие.
То отношение, которое складывалось у руководства компаний к Тейлору в связи с его аристократическими корнями, стало целью для остальных представителей этой профессии. McKinsey & Co, Accenture, PwC требовали таких же привилегий, обещая увеличить производительность и очень часто хвастаясь результатами до того, как они были достигнуты. Возможно, именно это и стало самым мощным наследием Тейлора, потому что со временем термин «тейлоризм» приобрел негативные коннотации. Даже если компании и продолжают контролировать и анализировать с научной точки зрения жизнь своих рабочих (сегодня с помощью анализа цифровых данных и мобильных телефонов), то теперь стало крайне непопулярно прибегать к тяжелому научному анализу Фредерика Тейлора. Причина этого совершенно проста: жестокий подход к управлению людьми обречен сделать их несчастными.
Было бы аморальным защищать тейлоризм, однако в нем была, по крайней мере, своя логика. Рабочие и менеджеры существуют, чтобы добиваться высокой производительности труда всеми возможными способами. Никто никогда не ждал от рабочих, что им такое положение вещей должно нравиться, тогда это была бы уже своего рода свобода. Как говорил Иэн Кёртис, лидер группы Joy Division, который повесился в возрасте 23 лет: «Я работал на фабрике, и я был действительно счастлив там, потому что мог спать на ходу весь день». Рабочие на фабрике времен Тейлора занимались физическим трудом, эксплуатировались, но от них никогда не ждали, что они начнут высказывать какое-то личное отношение к происходящему. И это была именно та причина, по которой менеджеры вскоре отвергли научную теорию управления Тейлора.
Психология начинает работать
Однажды, в 1928 году, исследователь из Гарвардской школы бизнеса на заводе по производству телефонов в Сисеро, штат Иллинойс, подсел к работнице и задал ей необычный вопрос: «Если бы у вас появилась возможность исполнить три своих желания, то что бы это были за желания?» Женщина подумала и ответила: «Здоровье, поездка домой на Рождество и свадебное путешествие в Норвегию следующей весной».
Причина такого необычного вопроса крылась вовсе не в том, что исследователь был заинтересован в жизни этой женщины или хотел ей помочь. Так же, как и Тейлор когда-то, он был заинтересован в ее продуктивности. К началу Первой мировой войны почитание тейлоризма уже ушло в прошлое, однако базовые научные теории Тейлора считались незыблемыми. В 1927 году в Гарвардской школе бизнеса была создана «Лаборатория усталости», насчитывающая несколько помещений с разной температурой и инструментами. Эта лаборатория должна была изучить реакции человеческого тела на разнообразные виды работы и нагрузки. В экономике, где главную роль продолжало играть производство вкупе с физическим трудом, психология и инфраструктура казались теми факторами, которые могут создать лучшие условия труда. Ведь обычно менеджеры не думали о том, как их сотрудники собирались встречать Рождество, или о том, куда они хотели бы поехать.
Мужчину, задававшего вопросы работнице, звали Элтон Мэйо. Этот австралийский эрудит интересовался философией, медициной, психоанализом, находясь под влиянием многих пессимистичных работ, опубликованных после Первой мировой войны, таких, например, как «Закат Европы» Освальда Шпенглера. Мэйо был уверен, что не за горами конец цивилизации, и промышленный конфликт станет его катализатором. Следовательно, профсоюзы и социалисты, по его мнению, представляли угрозу не только для руководителей компаний и капитала, но и для всего мира.
В некоторых более странных теориях Мэйо социализм описывался как симптом физического недомогания и психического заболевания. «Для любого работающего психолога, – говорил он, – очевидным является тот факт, что все теории социализма, гильдейского социализма, анархизма и прочего есть не что иное, как фантазии невротика»[137]. Он считал, что у компаний не было другого выхода, кроме как проводить психоаналитическую терапию для своих сотрудников, направленную на то, чтобы смягчить их нравы и сделать их более преданными своему начальству. Работники, которые не признавали авторитет своих менеджеров, нуждались, по его мнению, в срочном лечении.
Мэйо эмигрировал в США в 1922 году и сначала обосновался в Сан-Франциско, где он читал лекции в университете Беркли. Вскоре Мэйо узнал, что Фонд Рокфеллера готов предоставить серьезные гранты тем, кто сможет провести исследование, полезное для всего бизнес-сообщества. В течение последующих 20 лет он получил несколько солидных грантов, благодаря чему жил даже в некоторой роскоши. Исследования привели Мэйо на Восточное побережье, где он посетил ряд фабрик и обдумал, каким образом он может реализовать свои идеи. Его психосоматические теории предполагали, что психические проблемы сотрудников будут проявляться не только в отношении низкой продуктивности и забастовках, но и в высоком кровяном давлении. С 1923 по 1925 год Мэйо посещал заводы в сопровождении медсестры с прибором для измерения давления. Он надеялся обнаружить связь между разумом, экономикой и физическим состоянием, которая, по его глубокому убеждению, существовала, несмотря на отсутствие доказательств.
Психология активно развивалась в 1920-е годы, после того как некоторые университетские ученые, поработав на рекламную отрасль, вернулись к своим исследованиям. Однако Мэйо отличался от них наличием нескольких более далеко идущих теорий: он надеялся, что психология сможет реформировать и спасти капитализм. Уделив внимание человеку на рабочем месте, то есть учтя все его личные переживания и способствуя его положительному настрою, компания способна дать ему глубочайший смысл жизни, и тогда угроза восстания исчезнет раз и навсегда. В 1926 году Мэйо начал работать в Гарвардской школе бизнеса.
Исследования, проводимые под его руководством в Сисеро, штат Иллинойс, и известные как «Хоторнские исследования» (по имени завода, на котором они проводились), быстро завоевали почетное место в менеджменте[138]. Мэйо являлся одним из основателей Лаборатории Усталости, однако он хотел, чтобы больше внимания уделялось не телу сотрудников, а их счастью. Сегодня считается, что главное открытие Мэйо произошло случайно. Выбранные для эксперимента заводские работницы были приглашены в кабинет, где они могли отдохнуть и пообщаться в более неформальной и веселой атмосфере. Казалось, данное обстоятельство имело непосредственное влияние на более высокие результаты работы, и Мэйо объяснял это следующим образом: само исследование, включающее в себя интервью, оказывало влияние на рост продуктивности, поскольку женщины начинали идентифицировать себя с той группой, в которой работали. Их энтузиазм по ходу эксперимента рос, так как они начинали выстраивать отношения друг с другом. Феномен, когда субъекты исследования реагируют на то, что их изучают, в результате чего выводы этого исследования могут быть искажены, называется хоторнским эффектом.
Урок, который Мэйо извлек из своих частых визитов в Хоторн, заключался в том, что менеджеры должны научиться разговаривать со своими сотрудниками, если хотят, чтобы продуктивность росла. Несчастный сотрудник был одновременно и непродуктивным работником, несчастье которого возникало из-за его чувства изоляции. Менеджерам, кроме того, предстояло выяснить уникальные психологические характеристики отдельных социальных групп, которые нельзя было просто свести к личным мотивам, как предполагал Тейлор или неоклассические экономисты. Наличие четких общих ценностей определенной группы могло принести сотрудникам гораздо больше счастья (а менеджерам гораздо лучший результат), чем просто повышение зарплаты.
Есть сомнения в том, действительно ли Мэйо опирался на данные, полученные в Хоторне: вполне возможно, он просто высказал свои неподкрепленные ничем соображения относительно будущего капитализма. На самом деле рост продуктивности женщин совпал с повышением зарплаты в 1929 году, однако Мэйо в своем анализе предпочел проигнорировать этот факт[139]. Несмотря на сомнительные научные выводы, влияние Мэйо на управляющих персоналом было значительным и длилось достаточно долго. Когда мы сегодня слышим, что менеджеры должны видеть в человеке личность, а не просто сотрудника, или что счастье работников влияет на прибыль компании, или что мы должны «любить, что мы делаем», и привнести в работу «аутентичную» версию себя, мы наблюдаем влияние идей Мэйо. Когда менеджеры хотят, чтобы их сотрудники смеялись на рабочем месте, потому что на этом настаивают некоторые консультанты, или когда они пытаются создать благоприятную атмосферу для оптимизации наших субъективных чувств, они реализуют на практике его советы [140].
Терапевтический менеджмент
С точки зрения науки о счастье теории Элтона Мэйо интересны тем, что они предлагают определенное урегулирование удовольствий и страдания для разума. Кажется, ни деньги, ни тело не подходят для понимания и влияния на уровень счастья, если рассматривать рабочее место с точки зрения групповой психологии. Говорить с сотрудниками и давать им возможность выстраивать друг с другом отношения – вот способы сделать их счастливыми. Умение управлять, возникшее с целью контролировать рабов на плантации, а позже – возглавлять огромные промышленные корпорации, вдруг превратилось в «гибкий» социальный и психологический навык.
И хотя Мэйо видел все это не совсем так, тем не менее его предложения являлись некой формой психосоматического вмешательства, действовавшей по принципу плацебо. Ведь цель менеджмента в 1930-е годы, как ни крути, была такой же, как и во времена Фредерика Тейлора: добиться максимального объема производства. Однако теперь, вместо того чтобы рассматривать физические и физиологические аспекты труда, руководители должны были сфокусировать свое внимание на социальных и психологических элементах, ожидая, что это принесет поведенческие, физические и экономические улучшения.
Современный термин «психотерапия» описывает разнообразные виды лечения, начиная с долговременных психоаналитических встреч с врачом и заканчивая когнитивно-поведенческой терапией, которая более похожа на тренинг или консультацию. Однако впервые этот термин начал использоваться в конце XIX века, подразумевая «лечение через общение», когда доктора обнаружили, что пациенты иногда быстрее шли на поправку благодаря беседе, а не лекарствам.
Мэйо рекомендовал нечто похожее. Открытые отношения между руководителем и сотрудником должны привести к изменению характера работника и, как следствие, к его физической продуктивности. Разговор использовался в качестве инструмента, помогающего людям чувствовать себя лучше и, соответственно, вести себя лучше. Как средство, тонизирующее суровую механику тейлоризма, такая политика должна была работать. Кроме того, эту методику предполагалось развивать и в некоторых более свободных направлениях. Например, исследовать группы как автономные сообщества, и в будущем фирмы могли бы тогда иметь более демократичную систему управления. Групповой психологией занимались и в 1940-е, и в 1950-е годы: как анализируя выполнение приказов во время войны, так и позднее – изучая потребителей по фокус-группам [141].
Сам Элтон Мэйо надеялся смягчить политические настроения. По его мнению, терапевтический менеджмент сделает общество менее несчастным, что снизит уровень недовольства в последнем. Однако существовали и другие варианты развития событий. Стоит диалогу и кооперации стать частью экономических процессов, как люди благодаря им могут увидеть проблеск экономической демократии. Если однажды женщину на фабрике спросили о трех ее желаниях, то нельзя же исключать, что в следующий раз ее спросят о том, как, по ее мнению, стоит управлять компанией? И возможно, именно здесь и начнутся политические изменения? Мэйо такая идея точно бы не понравилась. Однако критика управленческой олигархии не может списать со счетов весь освободительный потенциал социальной психологии в целом.
И все же аналоги психосоматическим видам лечения становились все более популярны в послевоенный период, и на это было несколько причин. Во-первых, во второй половине XX века труд в Европе стал менее физически тяжелым. К 1980-м годам забота о сотруднике, этика обслуживания и энтузиазм стали не просто видом ресурса, который должен был способствовать производству большего числа продуктов, они были продуктами сами по себе. Счастью сотрудника и его психологической вовлеченности уделялось все больше и больше внимания, особенно когда корпорации начали продавать идеи, опыт и услуги. Компании стали говорить о «нематериальных активах» и «человеческом капитале», обозначая этим некую аморфную рабочую этику, однако в реальности за данными понятиями не стоял ни актив, ни капитал. И, значит, руководителям потребовался новый способ мотивирования сотрудников.
Во-вторых, в концепции здоровья начали происходить существенные изменения. В 1948 году была основана Всемирная организация здравоохранения (ВОЗ), давшая новое определение человеческому здоровью, согласно которому это «состояние полного физического, душевного и социального благополучия», что почти утопично, поскольку совсем немногие из нас могут похвастаться чем-то подобным на протяжении долгого периода своей жизни. Стали играть роль нематериальные аспекты здоровья и болезни. В частности, понятие «душевная болезнь» возникло одновременно с сокращением числа психиатрических лечебниц, где пациенты жили в определенном сообществе, так же, как люди с физическими заболеваниями в больницах.
Осознание того, что умственные процессы играют ключевую роль в состоянии здоровья, сильно повлияло на здравоохранение и медицинскую практику, изменив природу врачебной профессии. Это было нечто, известное как «медицина опыта», когда учитываются переживания пациента, а не просто характеристики его тела. К 1970-м годам существовал ряд показателей качества жизни, которые использовались, чтобы понять состояние человека, и которые учитывали субъективное отношение пациента, а не просто его физическое состояние[142]. В рамках биполярного анализа жизни и смерти, здоровья и болезни появилась новая иерархия хорошего самочувствия. Отчасти это признак медицинского прогресса: после того как медицина смогла увеличить длительность человеческой жизни, все ее внимание переключилось на то, как сделать эту жизнь более достойной.
Какое же отношение приведенное высказывание выше имеет к менеджменту или работе? Проблема, с которой столкнулись руководители и политики во второй половине XX века, заключалась в том, что все начало казаться слишком нематериальным. Работа стала нематериальной в связи с сокращением промышленности. Болезнь перестала быть материальной, поскольку увеличилось число психических и поведенческих проблем. Даже деньги потеряли свою материальность, после того как начиная с 1960-х годов финансовая система превратилась в часть процесса глобализации. Решение проблем вовлеченности и энтузиазма стало важно одновременно для медицины, психиатрии, менеджмента и в целом экономики. Задачи здравоохранения и бизнеса оказались общими, так как вопрос душевного здоровья расположился где-то между этими двумя областями. Работа управляющих все больше стала напоминать то самое «лечение через общение», которое должно поддерживать положительное эмоциональное состояние работников, чтобы они с энтузиазмом выполняли свои обязанности в сфере услуг.
Вслед за изменениями в самой работе и управлении изменились и способы, с помощью которых сотрудники высказывают свое недовольство. Как правило, оппозиция выбирает то, что вряд ли придется по душе управлению компании. Классика протеста против тейлоризма, который стремится рассматривать людей как физический капитал, – это говорить за спиной или бастовать через профсоюз. Руководителю, проигнорировавшему чувства и желания своих работников, обязательно сообщат, что больше так продолжаться не может.
Так как в течение послевоенного периода вид терапевтического менеджмента, заложенный Мэйо, продолжал доминировать, то протест стал приобретать противоположные черты. Постепенно, после того как постиндустриальных сотрудников начали призывать быть «самими собой», говорить «открыто» и «честно» со своим менеджером, единственной формой протеста оказался возврат к своей физиологии. Избавиться от управляющего, который хочет быть твоим другом, можно, только притворившись больным. С 1970-х годов благодаря растущему числу болезней и идеализации здорового образа жизни болезнь стала главным аргументом для того, чтобы не появляться на работе. При этом очевидно, что менеджмент не может фокусироваться только на отношениях и субъективных чувствах, точно так же как он не может обращать внимание исключительно на продуктивность тела. Следовательно, появилась потребность в настоящей психосоматической науке, способной лечить разум и тело как одно целое и оптимизировать их совместное функционирование. И тут мы подходим к последней главе в истории психосоматического менеджмента.
Комплексная работа и благополучие
В 1925 году 19-летний австрийский студент-медик Пражского университета Ганс Селье заметил нечто настолько очевидное, что поначалу даже не решился сообщить о своем открытии преподавателю. Когда студенты осматривали людей с различными заболеваниями, Селье вдруг обнаружил, что все пациенты чем-то похожи друг на друга вне зависимости от состояния их здоровья. Все они говорили о боли в суставах, потере аппетита и языке с налетом. Короче говоря, все они выглядели больными.
Позже Селье изложил свои мысли на этот счет следующим образом:
«Даже сейчас – спустя полвека – я все еще отлично помню, какое впечатление произвели на меня эти выводы. Я не мог понять, почему с момента возникновения медицины, терапевты всегда пытались сконцентрировать свои усилия на том, чтобы обнаружить индивидуальные болезни и открыть особые способы их лечения, не уделяя особого внимания более очевидному „синдрому просто болезни“»[143].
Когда он поделился своим наблюдением о том, что больные люди выглядят нездорово, со своим преподавателем, то последний саркастически заметил, что, действительно, «если человек толстый, то он выглядит толстым». Однако Селье не отказался от своей идеи. В детстве он сопровождал своего отца, одного из потомственных врачей в семье Селье, когда тот ходил лечить бедных в Вене. Его отец придерживался традиционного, довольно комплексного понимания лечебного процесса [144]. Как осознали «психотерапевты», личное общение врача с пациентом было ключевым фактором для того, чтобы лечение прошло успешно.
История утилитаризма заканчивается там, где становится понятно, что невозможно найти единственный показатель человеческой оптимизации, позволяющий принимать все решения – и общественные, и личные. Данная мечта основывается на надежде, что когда-нибудь можно будет преодолеть двусмысленность и многоплановость человеческой культуры, заменив ее знанием о единственной количественной категории. Должно это осуществиться через идею пользы, энергии, ценности или эмоции – монизм сам по себе всегда означает упрощение. В своем банальном наблюдении о том, что больные люди выглядят нездорово, Селье всего лишь подошел к вопросу с другой стороны. Ему потребовалось еще 10 лет, чтобы разработать научную теорию, которую он назвал «Общим адаптационным синдромом».
Новизна идеи с точки зрения медицины состояла в том, что синдром, который описывал Селье, не являлся типичным: он включал в себя комплекс симптомов, которые не были привязаны ни к какому конкретному заболеванию или расстройству. Он изучал его, проводя различные эксперименты на животных: бросал их в холодную воду, резал, давал яд, чтобы посмотреть, каким образом они будут на все это реагировать.
Как и любая биологическая система, тело животного сталкивается со внешними стимулами, вмешательством и прочими факторами, на которые ему приходится отвечать. Селье интересовала природа этого ответа, который иногда мог стать проблемой сам по себе. Биологические системы, подверженные атаке слишком большого числа раздражителей, закрываются; то же самое происходит, когда раздражителей слишком мало. Здоровье организма зависит от оптимального уровня активности – не слишком высокого, но и не слишком низкого. Люди в этом плане ничем не отличаются от животных, считал Селье. Пациенты, которые просто «выглядели больными» в момент его озарения на занятии, выражали общую физическую реакцию на совершенно различные болезни. Возникла монистическая теория общего хорошего самочувствия.
До 1940-х годов термин «стресс» (англ. stress – давление, напряжение. – Прим. пер.) использовался лишь для описания действий над металлом и был неизвестен за пределами инжиниринга и физики. Железо могло стать напряженным (англ. stressed), если было неспособно противостоять оказываемому давлению. Селье заметил: то, что инженеры называли амортизацией, скажем, моста, напоминало проблемы, которые он назвал общим адаптационным синдромом человеческого тела. Общий адаптационный синдром был эффективным индикатором «уровня амортизации тела»[145]. После Второй мировой войны Селье дал открытому им явлению новое название – стресс. Таким образом, к 1950-м годам возникла совершенно новая сфера медицинского и биологического исследования.
Что касается Селье, то он, как и Мэйо, никогда не считал себя просто ученым: он был уверен, что у него есть определенная миссия. Согласно его комплексному пониманию болезней целые сообщества и культуры могли заболеть, если они теряли возможность противостоять внешним раздражителям и требованиям. Аналогично они могли стать пассивными, если их недостаточно стимулировали. Со временем Селье развил свою идею в нечто наподобие этической философии, хотя и пугающе эгоцентричной. Здоровое общество, считал он, строится на основе «эгоистического альтруизма», при котором каждый индивидуум старается выложиться на все сто процентов, стремясь заслужить восхищение других. Это создает определенное естественное равновесие, при котором эгоист становится частью своей собственной социальной системы.
«Ни один человек не будет иметь личных врагов, если его эгоизм, его желание накопительства ценностей проявляются только в энергичности, готовности помочь, благодарности, уважении и других положительных чувствах, которые делают человека полезным и зачастую даже незаменимым для других»[146].
Несмотря на все свое стремление найти науку, способную диагностировать любую социальную проблему, Селье, когда начал поиск, споткнулся о биологию. Его монистическое предположение заключалось, собственно, в том, что любое сообщество или организация представляет собой не что иное, как большую сложную биологическую систему, и поведение общества можно объяснить, наблюдая за поведением организмов и клеток.
Если оставить в стороне биологическое исследование Селье и его энергичную либертарианскую политику, то неспецифическая природа стресса гарантировала, что это понятие заинтересует мир менеджмента. Стресс, как описывал его Селье, являлся всего лишь особым видом реакции на любой чрезмерный внешний раздражитель. Его можно было в равной степени изучать как с психологической точки зрения, так и с организационной. По сути, еще до появления термина «стресс» у военных США отмечался подобный синдром во время Второй мировой войны: у солдат случался нервный срыв, когда они слишком долго находились на передовой. Стрессовые факторы могут иметь не только физическую природу, но также социальную и психологическую. Вопрос о том, какая именно связь между провокатором стресса и ответом на него, оставался открытым, и ответ на него стали искать не только в биологических науках. Исследование стресса стало крайне междисциплинарным.
В качестве поиска ответа на вопрос, каким образом люди реагируют на физические и умственные проблемы, изучение стресса прекрасно вписывалось в науку о труде. По определению, стресс – это нечто, с чем мы неизбежно сталкиваемся и чего мы не в состоянии избежать. Часто случается, что мы, попадая в некую конкретную ситуацию, не можем на нее не отреагировать. В течение 1960-х годов возникла дисциплина под названием гигиена труда, призванная с максимальной точностью выяснить, как именно на нас влияет работа в физическом и психическом плане. Изучение различных видов человеческой деятельности с точки зрения того, какие гормональные и эмоциональные изменения они в нас вызывают, дало ряд потенциально революционных результатов. Нельзя было утверждать, что большая нагрузка всегда плохо сказывается на человеке; иногда недостаточная нагрузка на рабочем месте вызывает скуку, а это тоже, по мнению Селье, вредно для здоровья. Современный взгляд на безработицу как на потенциальную угрозу здоровью связан именно с данным утверждением ученого.
Так же как особое внимание со стороны Мэйо к диалогу привело к более основательной эгалитарной критике служебной иерархии, так и изучение стресса на рабочем месте стало причиной чего-то подобного. Исследование, проведенное психологом Робертом Каном и его коллегами из Мичиганского университета в начале 1960-х годов, выявило, как именно руководящие структуры и работа влияют на здоровье сотрудников [147]. Плохо продуманные задания и недостаток признания на рабочем месте были очевидными факторами физических и душевных расстройств. Невозможность повлиять на что-либо при выполнении задания, – стрессовый фактор, воздействующий на разум и тело. Внезапно стала очевидна связь между несправедливостью служебной иерархии и уязвимостью человеческого тела. Одним из важнейших открытий оказался тот факт, что стресс приводит к выбросу в кровь кортизола, который вредит артериям и увеличивает риск сердечного приступа [148]. В то время как высшее руководство сталкивается с синдромом выгорания, вышеописанная форма стресса характерна для тех, кому не достает власти или статуса на работе.
К 1980-м годам неспецифический синдром, чье существование Селье впервые установил в 1925 году, стал одной из главных проблем менеджеров западного мира. Рабочие больше не говорили о чисто физической усталости, которую бы понял Фредерик Тейлор, и они не были просто несчастливы, как полагал Элтон Мэйо. Теперь они просто испытывали снижение активности, ту форму психосоматического коллапса, которую мы начали идентифицировать со стрессом. В 2012 году в Великобритании стресс стал главной причиной отсутствия людей на работе. Явление стресса не так-то просто отнести к физическим или к душевным заболеваниям. Возможно, его провоцирует работа, а может, другие виды социальных, психологических или физических факторов, которым индивидуум не может противостоять.
Наука о стрессе стала делом первостепенной важности для руководителей, переживающих о том, что их работники истощены. Борьба со стрессом превратилась в одну из важнейших задач менеджеров-кадровиков, которые выискивают простейшие решения для множества «био-психо-социо»-жалоб. Количество дополнительных факторов, влияющих на стресс (как материальных, так и нематериальных), настолько велико, что контролировать их просто не представляется возможным. Сюда же относятся еще более печальные риски тех, кто занят на сомнительной работе, переходит с места на место, и руководство не в состоянии оказать им поддержку. Единственный вывод, который следует из всего этого, как и из исследований 1960-х годов, заключается в том, что фундаментальная политика труда стала дисфункциональной, и ей нужна более комплексная трансформация, а не просто применение поэтапного медицинского лечения. Однако такого ли рода урок был извлечен?
Реванш Тейлора
Когда в 1928 году молодая женщина с Хоторнского завода сообщила Элтону Мэйо, что она надеется поехать в свадебное путешествие в Норвегию, то ее слова могли бы рассматриваться как признак необычно близких отношений, если бы Мэйо был ее начальником. Сегодня, в начале XXI века, руководство больших компаний настаивает именно на таком уровне близости между ними и подчиненными.
Рассмотрим пример компании Unilever, мирового производителя продуктов, косметики и чистящих средств. В 2001 году менеджеры компании объявили о поиске программы, которая могла бы помочь им управлять своей энергией, так как они боятся последствий своего образа жизни, связанного с руководством [149]. В своей сфере им легко было найти экспертов, способных составить подобную программу. В результате появилась программа здоровья и благополучия Lamplighter (в Австралии – Ignite U), целью которой является поддержание высокой продуктивности главного управления и сокращение рисков стресса. Торговые преимущества Lamplighter быстро стали очевидны: по подсчетам, 1 фунт, потраченный на программу, приносил 3,73 фунта дохода. Ее тут же начали применять в десятках офисах Unilever по всему миру, а позже в рамках этой программы проводили оздоровление и остальных сотрудников.
Подобные программы становятся все более и более популярны. Они пытаются выявить широкий круг рисков для здоровья и благополучия работников, включая их спортивную активность и психическую устойчивость. В рамках программы Lamplighter сотрудников Unilever официально (хотя и конфиденциально) оценивали по различным показателям поведения, среди которых были питание, курение, пристрастие к алкоголю, спорт и уровень личного стресса. Рабочее место нового поколения приобретает черты приемной врача, только теперь врач еще должен научиться мотивировать. Очень часто технологии вроде Health 20. («Здоровье 20.») для цифрового отслеживания хорошего самочувствия ничем не отличаются от программ по повышению продуктивности. Приложение для здоровья от iPhone 6, запущенное в сентябре 2014 года, было представлено как еще один, новый аспект Apple, который продолжает преображать нашу жизнь, однако никто даже не потрудился поразмыслить над тем, для кого это приложение сделано. Не нужно и говорить, что главными сторонниками постоянного отслеживания поведения наших тел выступают работодатели, организации, предоставляющие услуги по страхованию здоровья, и компании, специализирующиеся на оздоровительных услугах.
«Лучшие» фирмы предоставляют своим самым продуктивным сотрудникам бесплатное посещение спортзала или даже бесплатные консультации с психологом. Такие компании, как, например, Virgin Pulse (говорящее название: очевидно, ее основатели считают, что пульс лучше всего отображает качество жизни), предлагают комплекс психосоматических программ, направленных на оптимизацию физической энергии работников, их внимания и «истинных мотиваций» – все это с помощью интенсивного цифрового контроля и консультаций. Когда физические и психологические характеристики работы (и болезни) начинают сливаться в единое целое, то понятия «здоровье», «счастье» и «продуктивность» все сложнее разграничить. Компании начинают рассматривать все эти три компонента как одно целое, которое нужно максимизировать, используя определенные стимулы и средства. Это монистическая философия менеджера XXI века: каждый рабочий может стать лучше по показателям своего физического и психического здоровья, а также в плане своей продуктивности.
Надежда на то, что преимущества человеческого диалога будут по-настоящему осознаны, обречена оставаться просто надеждой, поскольку руководство компаний и здравоохранение делают все возможное, чтобы оптимизировать человеческое счастье. Хотя все-таки есть радикальные политические экономисты, которые видят в дематериализации современной работы возможность возникновения абсолютно новой промышленной модели [150]. Движение в сторону экономики, основанной на знании, в которой идеи и отношения являются главной ценностью для бизнеса, может стать основой для создания абсолютно новой структуры рабочего места, на котором власть окажется децентрализована, а решения будут приниматься совместно. Существуют причины подозревать, что подобные системы уменьшат психосоматические стрессы; в этом смысле они будут эффективнее статуса-кво. Если, как осознал Мэйо, диалог – важный фактор для повышения продуктивности, то почему бы не позволить ему влиять на принимаемые решения, в том числе и на решения самого высокого уровня? Если бы вместо ироничных бесед с менеджером, который пытается манипулировать эмоциями сотрудника в надежде улучшить таким образом производительность, в ходу был более честный взгляд на проблемы болезни/здоровья, то под вопросом оказались бы статус и зарплата небольшого числа главных руководителей. Но вместо этого традиционные формы управления и иерархии сохраняются благодаря вездесущности цифрового контроля, позволяющего отслеживать и анализировать неформальное поведение и общение работников, а также управлять им.
Вместо того чтобы наблюдать возникновение альтернативных корпоративных форм, мы становимся свидетелями неброского возвращения научного менеджмента времен Фредерика Уинслоу Тейлора, однако теперь с более пристальным наблюдением за телами подчиненных, их движениями и результатами работы. Главная оценка результативности сотрудников осуществляется теперь через приборы за контролем тела, отслеживания пульса, передачи данных о здоровье в реальном времени, анализа стрессовых рисков. Звучит странно, но понимание того, что собой представляет «хороший» работник, прошло полный круг начиная с 1870 года, когда были проведены эргономические исследования усталости, через психологию, психосоматическую медицину и вновь вернулось к телу. Возможно, управленческому культу оптимизации просто необходимо опираться на что-то материальное.
Глава 5 Кризис власти
В последние годы Консервативная партия Великобритании смотрела на свою ежегодную конференцию как на приближающуюся рекламную катастрофу. На этих встречах, которые традиционно проходят в курортных прибрежных городах, таких как Брайтон и Блэкпул, собираются большие толпы людей из местных клубов консерваторов, в поисках лидеров, готовых скинуть оковы политкорректности и современных ценностей. Здесь можно встретить тех, кто поддерживает расистские настроения, и мрачно настроенных известных персон, и пожилых членов партии, не толерантных по отношению к гомосексуалистам.
Однако в 1977 году, когда Маргарет Тэтчер уже два года стояла во главе партии, на конференции, что было в какой-то степени неожиданно, стали звучать голоса молодых людей. Уильям Хейг, 16-летний школьник с заметным норвежским акцентом, обратился к собравшимся с речью, заслужившей признание обычно строгой аудитории, в том числе и женщины, которой предстояло в течение последующих 11 лет возглавлять правительство.
Оплакивая социальное государство лейбористского правительства, которое было в то время у власти, молодой человек обратился к аудитории: «Большинству из вас переживать не стоит – половины из вас не будет здесь через 30 или 40 лет». Он продолжал искать суть социалистической угрозы. Юноша сказал: «В Лондоне я знаю, по крайней мере, одну школу, в которой ученику можно победить на соревнованиях только один раз, иначе другие ученики будут казаться хуже на его фоне. Это классическая иллюстрация социалистического государства, и с каждым новым лейбористским правительством мы все ближе к нему».
Через 20 лет Хейг стал новым лидером своей партии. Ему не посчастливилось победить на выборах, как его предшественнице в 1980-х годах. Однако, без сомнения, он был восхищен результатами, которых добилось британское общество в это время. После 20 лет нахождения сторонников политики Тэтчер у власти «социалистическое государство» почти исчезло, особенно во время лейбористского правительства во главе с Тони Блэром. В западном мире закрепился принцип поддержки интересов деловых кругов и свободного рынка. Казалось, история Хейга про школьные соревнования произвела настолько сильное впечатление на политиков, что теперь они как никогда призывают участвовать в спортивных состязаниях.
В течение долгого экономического подъема с начала 1990-х до банковского кризиса 2007–2008 годов спорт оставался беспрекословной добродетелью для многих политических лидеров. Проведение в разных городах Великобритании международных спортивных соревнований, таких как чемпионат мира по футболу и Олимпийские игры, стало настоящим успехом для политической элиты, потому что они могли греться в лучах славы профессиональных атлетов. Например, премьер-министр Тони Блэр был приглашен на известную телепрограмму, посвященную футболу, на BBC, чтобы в неформальной обстановке обсудить игру любимого полузащитника. Его преемник, Гордон Браун, произнося речь в свой первый день на Даунинг-стрит, 10, заявил, что его школьная команда по регби всегда остается его источником вдохновения. И когда в 2008 году авторитет Брауна начал падать, он возвратился к оригинальным идеям Хейга, делая акцент на спорте с сильным соревновательным духом. Браун заявил: «Эту атмосферу мы хотим привнести в школы, увеличивая не количество медалей, а приумножая соревновательный дух».
Однако не всегда подобные спортивные метафоры уместны. Рост инфляции исполнительной властью объяснялся поддержкой «уровня игрового поля» в «войне за таланты». В 2005 году появилось интервью, где говорилось об увеличивающемся неравенстве, в котором Тони Блэр заявил, что «у меня нет жгучего желания узнать, что Дэвид Бекхэм стал зарабатывать меньше денег», хотя футбол не имеет никакого отношения к изначальному вопросу [151].
Даже после грандиозного провала в 2008 году неолиберальной модели политический класс Великобритании прибегнул к этой риторике, утверждая, что «глобальная гонка» требует уменьшения благосостояния и отказа от регулирования рынка рабочей силы. Обезопасить «конкурентоспособность» как определяющий фактор в культуре бизнеса, городов, школ и всей нации (потому что она означает победу над международными конкурентами) – это лозунг эры посттэтчеризма. Науку победы, будь то в бизнесе, спорте или просто в повседневной жизни, в настоящее время используют бывшие спортсмены, гуру бизнеса и статистики, применяя спортивные методы в политике, опыт войны в стратегии бизнеса, а уроки жизни в школах.
Однако как бы молодой Хейг ни представлял себе будущее через 30 или 40 лет, одну определяющую тенденцию ни он, ни кто другой предугадать не смогли. Она заключается в том, что конкуренция и ее культура, включая дух соревнования в спорте, тесно связаны с расстройством, о котором мало говорили в 1977 году, но который стал основным политическим вопросом к концу XX века. Незадолго до начала 1980-х годов западные капиталистические страны пребывали на этапе перехода в новую эру психологического менеджмента. Этим нарушением была депрессия.
Одним из способов исследования связи между депрессией и конкурентоспособностью является изучение статистических корреляций между коэффициентом диагностирования и уровнем экономического неравенства внутри общества. Так или иначе, функция любого соревнования заключается в создании неравного результата. В странах, где неравенство выражено не столь сильно, например в Скандинавии, зафиксирован довольно низкий уровень депрессии и более высокий уровень благополучия, в то время как в регионах, где неравенство сильно, например в США и Великобритании, наблюдается более высокий уровень депрессии [152]. Кроме того, статистика подтверждает следующее: относительная бедность, то есть бедность относительно других, может привести к абсолютной бедности, а чувство неполноценности и страха, наряду со стрессом из-за беспокойства о деньгах, увеличивает депрессию. По этой причине эффект неравенства в депрессии больше ощущается в соответствии со шкалой дохода.
Но все же это больше, чем просто статистическая корреляция. За цифрами стоят пугающие факты, свидетельствующие, что депрессию может вызвать дух конкуренции, способный влиять не только на «неудачников», но и на «победителей». То, что Хейг определил как социалистический страх, когда конкуренция приводит к тому, что люди кажутся неудачниками, было доказано еще более аргументированно, чем даже могли представить прогрессивные школьные учителя в 1970-х годах: было доказано, что и они сами являются неудачниками. В последние годы ряд профессиональных спортсменов признались в том, что борются с депрессией. В апреле 2014 года в Великобритании группа известных бывших спортсменов написала открытое письмо, настаивая на том, чтобы спортивные директора, тренеры и составители программ развития также уделяли внимание хорошему «внутреннему состоянию» наряду с «физическим» с целью уберечь профессиональных спортсменов от этой эпидемии. [153]
Исследование, проведенное в Джорджтаунском университете, показало, что играющие в футбол в колледже в два раза чаще страдают от депрессии, чем ученики, которые не играют. Другое исследование выявило, что профессиональные спортсменки по характеру во многом напоминают женщин с расстройствами приема пищи, поскольку и те, и другие страдают чрезмерным перфекционизмом [154].
Ряд экспериментов и опросов, проведенных американским психологом Тимом Кассером, выявили, что «амбициозные» ценности, ориентированные на деньги, статус и власть, связаны с большим риском депрессии и меньшей самореализацией [155]. Каждый раз, когда мы сравниваем себя с другими, к чему нас принуждает дух конкуренции, мы рискуем полностью потерять самооценку. И здесь напрашивается грустный ироничный вывод: получается, нужно отговаривать людей, в том числе и школьников, от участия в спортивных соревнованиях [156].
Возможно, нет ничего удивительного в том, что в таких странах, как США, где на протяжении всей жизни человека на первом месте стоит его индивидуальное мышление, существует множество проблем с депрессией, и широко распространено употребление антидепрессантов. Сегодня почти треть всех совершеннолетних в США и практически половина всего взрослого населения Великобритании полагают, что временами они страдают от депрессии, хотя на самом деле этот показатель намного ниже. Психологи доказали: люди счастливее, если они запоминают свои успехи, а не провалы. Это может звучать как глубокое заблуждение, но такой взгляд на вещи явно не хуже, чем депрессивная культура, основанная на конкуренции, в которой все успехи и все неудачи приписываются индивидуальным способностям и стараниям индивидуума.
Но не была ли Америка всегда обществом, основанным на конкуренции? Не была ли это мечта колонистов, «отцов-основателей» и промышленников, которые построили американский капитализм? Этот миф о «конкуренции в обществе как в спорте» появился намного раньше конца 1970-х годов, а вот эпидемия депрессии разразилась именно тогда. Сейчас кажется очень странным, что в 1972 году британские психиатры диагностировали случаи депрессии в пять раз чаще, чем их американские коллеги. И что еще в 1980 году американцы принимали антифобических средств в два раза больше, чем антидепрессантов. Что же изменилось?
От лучшего к большему
16-летний Уильям Хейг вышел на трибуну уже упомянутой конференции в поворотный момент истории западного мира, когда шел процесс формирования экономической политики последнего мира. Согласно статистическим данным неравенство в Великобритании никогда не было таким низким, как в 1977 году [157]. В то же время условия для дерегуляции рынка становились более благоприятными, к этому призывали корпорации, считавшие себя жертвами правительства, профсоюзов и групп давления со стороны потребителей [158]. Стабильно высокая инфляция заставила правительства некоторых стран, в том числе и Великобритании, провести эксперимент под названием «монетаризм», то есть попытаться контролировать объем денег, находящихся в свободном обращении, что также негативно влияло на экономический рост и рынок труда. Тэтчер и Рональд Рейган с нетерпением ждали наступления новой эры, которую позже стали называть неолиберализмом.
Чтобы понять неолиберализм, нужно изучить его последствия: огромные зарплаты руководителей, беспрецедентные уровни безработицы, все более доминантное положение финансового сектора по отношению к другим сферам экономики и обществу, проникновение методов менеджеров частного сектора в другие сферы жизни общества. Анализ вышеперечисленных тенденций крайне важен. Однако, кроме того, важно понять, как и почему их возникновение стало возможным, а значит, необходимо вернуться в то время, когда юный Хейг призывал консерваторов к оружию. В течение последующих 20 лет многие сомнительные аспекты неолиберализма стали столпами новой эры. Среди таких аспектов – вернувшееся почитание как конкуренции, так и экономики счастья.
В самом центре культурных и политических дебатов 1960-х годов находился острый релятивизм, который угрожал основам морали, интеллектуальному, культурному и даже научному авторитету. Под вопросом оказалось право называть некое поведение нормальным, определенные высказывания правдивыми, результаты справедливыми, а одну культуру превосходящей другую. Когда традиционные источники авторитета предпринимали попытки защитить свое право называть вещи таким образом, то их обвиняли в предвзятом отношении, узости взглядов и в ограниченном словарном запасе. На самом деле вопрос стоял не о том, чьи ценности лучше или правдивее, а о послушании, с одной стороны, и непослушании – с другой.
Вспомним ключевые политические и философские вопросы, стоявшие на повестке дня в 1960-х годах. Как можно публично принимать какие-либо законные решения, если больше не существует общепризнанных иерархий или общих ценностей? На каком языке должна говорить политика, когда сам язык политизировали? Кто будет представлять мир и общество, если даже сам факт представления рассматривается как нечто априори предвзятое? С точки зрения правительства того времени, политика демократии зашла слишком далеко.
Идея Иеремии Бентама о научной утилитаристской политике родилась из стремления очистить юридические процессы и систему наказания от абстрактного вздора, который, как ему казалось, засорял язык судей и политиков. Таким образом он надеялся спасти политику от философии. Однако, если взглянуть на идею Бентама с другой стороны, то она может служить выполнению совершенно другой задачи. Использование математики способно, кроме того, спасти политику от излишеств демократии и культурного плюрализма. Желание использовать точные науки для оценки психологического благополучия, которое впервые было озвучено Бентамом, вновь появилось в 1960-е годы. Оно выражалось в различных формах: одни ассоциировались с контркультурой, а продвижением других занимались консерваторы. Тем не менее подобные инициативы имели успех с точки зрения политики, поскольку их можно было вынести за рамки дебатов. Именно они подарили миру идею о том, что числа пригодны в качестве инструмента для воссоздания общественно-политического языка.
В мире, где мы не в состоянии договориться о том, что такое хорошо, а что такое плохо, поскольку ответ на данный вопрос зависит от личного или культурного взгляда на вещи, математика предлагает нам решение этой проблемы. Она не говорит о качестве, а определяет количество. И она не создает представление о том, насколько хороши бывают вещи, а демонстрирует нам, как их много. Таким образом, вместо иерархии ценностей – от худших к лучшим, нам предлагается шкала – от меньшего к большему. Цифры способны урегулировать конфликты, потому что с ними не поспоришь.
Самым примитивным наследием 1960-х годов является утверждение, что больше лучше, чем меньше. Рост означает прогресс. Несмотря на желания, стремления или ценности человека, для него будет лучше, если он получит всего по максимуму. Веру в то, что рост хорош сам по себе, можно обнаружить в некоторых субкультурах и психологических движениях того времени. Гуманистическая психология, созданная Абрахамом Маслоу и Карлом Роджерсом, попыталась переориентировать психологическую науку, а вместе с ней и общество, уйти от принципов нормализации к вечному поиску еще большей самореализации [159]. Считалось, что в 1950-е годы людей ограничивали в их развитии. Утверждать, что существует естественное или моральное ограничение для личностного роста, означает возвращаться к репрессивным традициям. Совсем недавно корпорации приводили очень похожий аргумент, жалуясь на пагубное влияние рыночного регулирования на рост прибыли.
Самую первую попытку сравнить уровни счастья целых наций сделал в 1965 году Хэдли Кэнтрил, бывший личный специалист по опросам президента Рузвельта [160]. Совместно с институтом Гэллапа Кэнтрил провел исследование среди жителей разных стран по всему миру, применив совершенно новый способ, который он позже назвал «шкалой оценки своего места в жизни». Опросы, как правило, проводились на тему отношения граждан к определенным продуктам, политике, лидерам или организациям. А Кэнтрил первый задался целью узнать, что люди думают о своей жизни, каковы их желания. Обычно опрашиваемые должны были оценить окружающий мир с помощью цифры. Кэнтрил же попросил их подумать о себе и сделать то же самое. Это исследование было очень важно для современной науки о счастье. Однако само наличие «шкалы оценки своего места в жизни» говорит об одиночестве и бесцельности общества, каждый член которого руководствуется прежде всего принципом «наполнить до краев свою жизнь».
Проблема в том, что даже обществу с самореализацией и ростом все равно необходима определенная форма правительства и признанный авторитет. Но кто может ему это дать? Откуда возьмется власть, имеющая силы зафиксировать основные правила этого нового релятивистского общества, помешанного на росте?
Как мы видим, с конца 1950-х и до конца 1970-х годов возникла и добилась успеха новая группа специалистов, потенциально способных стать авторитетом для этой новой культуры. В отличие от научного и политического авторитета, который они заменили, их власть основывалась на беспристрастной способности измерять, ранжировать, сравнивать, категоризировать или диагностировать при отсутствии привязанности к каким-либо моральным, философским или общественным принципам. Раньше люди говорили об общественном интересе, справедливости и правде. Как сказал бы Бентам, старые авторитеты находились во власти «тирании звуков», которую навязывала им философская теория. Новые же были просто техниками, использующими инструменты и приборы, далекие, как они гордо заявляли, «от всяких теорий».
Во время бурных страстей политических дебатов бесстрастные ученые, видевшие свою задачу в том, чтобы измерять и классифицировать, представлялись желанными новыми авторитетами. На самом деле, их подход был и контркультурный, и консервативный одновременно: контркультурный, потому что он перечеркивал все прежние авторитеты, и консервативный, потому что ему не хватало собственного видения политического прогресса. Таким образом, эти специалисты предлагали решение так называемым культурным войнам. Корни неолиберализма стоит искать в биографиях многих ученых, которые ушли из мира американских университетов в 1960-х годах, чтобы к 1980-м годам стать создателями нового конкурентно-депрессивного общества.
Бентам в Чикаго
В Чикаго, в соседних районах с Гайд-парком, есть что-то пугающее. Оно таится в абсолютно прямых улицах конца XIX века со строениями, внешне похожими на традиционные дома зажиточного среднего класса американских пригородов. В центре расположен известный Чикагский университет, который подражает готическому стилю Оксфордского университетского колледжа, дополняемому средневековыми башнями и окнами с витражами. Гуляя по Гайд-парку в тени деревьев, где плющ вьется по стенам и лужайки поддерживаются в идеальном состоянии, посетители парка могут забыть, где они находятся. Напоминанием служат только аварийные телефоны – сверху они подсвечиваются голубым светом и их видно на каждом углу внутри и около университета. Гайд-парк – это святилище покоя и познания, но он расположен в районе Саут-Сайд [161] города Чикаго, и посетителям парка не советуют заходить далеко, гуляя в любом из его направлений.
Кокон, в котором находится университет, стал эффективным символом в разработке и проведении революционной политики неолиберализма. Чикаго расположен в 700 милях от столицы США, Вашингтона, и в 850 милях от Кембриджа, штат Массачусетс, где стоят столпы американской экономики – Гарвард и Массачусетский технологический институт. Экономисты Чикагской школы были не только тесно привязаны к Гайд-парку, но и находились в нескольких сотнях миль от политического и академического центра страны. Им больше ничего не оставалось, как вести дискуссию друг с другом, и в течение 30 лет после Второй мировой войны они продолжали это делать с особым упорством.
В 1930-х годах ученые, которые стали известны как Чикагская школа, начали придерживаться взглядов экономистов Джейкоба Вайнера и Фрэнка Найта. К 1950-м годам их узы были крепки не менее, чем семейные. Пожалуй, о семейных связях здесь можно говорить даже буквально: Милтон Фридман [162] женился на Розе Директор, сестре Аарона [163], являвшегося «стержнем» послевоенной Чикагской школы. Кроме особой географической изоляции, эти экономисты имели ряд интеллектуальных и культурных особенностей. Одной из них была способность сопереживания бездомным.
Пока не начала разрушаться ранее доминирующая программа кейнсианского курса в начале 1970-х годов, Чикаго едва ли принимали за экономический центр, а Гарвард и Массачусетский технологический институт с неохотой рассматривали его как революционный штаб Рейгана. И тем не менее чикагские экономисты постепенно стали коллекционировать Нобелевские премии. Фридман, известный консерватор 1960-х годов, был сыном еврейских иммигрантов и всегда заявлял о том, что никакой поддержки со стороны в его карьере он не получал. Гэри Беккер, другой известный член этой школы, признался, что все они пребывали в «состоянии конфликта»[164]. Чувство борьбы с традиционными предрассудками в данном случае подогревалось тем, что в США у руля находилась элита либеральной интеллигенции, которая считала само собой разумеющимся свое право на власть.
Начиная с этого момента в отношении к правительству появилась небольшая настороженность. Она распространялась в том числе и с помощью экономического анализа поведения политиков и политических бюрократов, проводимого для демонстрации того, что последние сами были корыстолюбивы, как бизнес или потребители на рынке. Работа Джорджа Стиглера, известного в качестве «М-р Микро» и противопоставляемого Фридману, которого называли «М-р Макро» (шутка заключалась в том, что микроэкономист Стиглер был на 30 см выше своего друга макроэкономиста), развернула внимание экономического анализа от рынков в направлении тех людей в Вашингтоне, которые утверждали, что действуют в интересах общества.
Сомневаться в правительстве не обязательно означает быть против своего государства, и этому есть подтверждение. В самый конфликтный эпизод Фридман посетил Чили весной 1975 года, чтобы консультировать автократический режим Пиночета. Для человека, который открыто говорил о своих анархических симпатиях, сотрудничество с военным диктатором было, по меньшей мере, лицемерием. Фридман парировал это обвинение тем, что он находился в погоне за научным знанием и помогал всем, кто разделял его интересы. В любом случае, Чикагская школа выражала недовольство правительством не из-за слишком большой власти, а, как говорил Бентам, из-за того, что они использовали ее не в научных целях. Проще говоря, по их мнению, политики должны больше прислушиваться к экономистам. Именно это и является самой яркой отличительной чертой чикагцев: они глубоко убеждены, что экономика является объективной наукой о человеческом поведении, которую легко можно отделить от всех моральных или политических факторов.
В основе данной науки находится простая психологическая модель, которую можно проследить от Джевонса к Бентаму. Согласно этой модели люди постоянно ищут компромисс между затратами и выгодами, ориентируясь на свои личные интересы. Джевонс объяснил движение цен на рынке с точки зрения психологической рациональности покупателя, который всегда стремится найти вариант, предполагающий максимальную отдачу от вложенных средств. Чикагскую школу отличало то, что они расширили эту психологическую модель за границы рыночных отношений, применяя ее ко всем формам человеческих отношений. Уход за детьми, встречи с друзьями, свадьба, разработка программы социального обеспечения, подача милостыни, принятие наркотиков – вся эта социальная, этическая, ритуальная или иррациональная деятельность была переосмыслена в Чикаго как просчитанные стратегии для максимизации собственной психологической выгоды. Они называли данную модель «теорией цен» и не видели границ для ее применения.
Никто так сильно не был захвачен данной идеей, как Гэри Беккер. Сегодня Беккер известен благодаря разработке понятия «человеческий капитал» – концепции, которая помогла сформулировать и обосновать приватизацию высшего образования с помощью демонстрации того, что люди получают денежный доход от «инвестиций» в свои навыки [165]. Меньшее влияние Беккера наблюдается в подходе, который сужает все моральные и юридические вопросы к проблемам анализа рентабельности. Люди принимают наркотики? Значит, цена наркотиков слишком низкая, или, возможно, удовольствие от них слишком велико. Увеличивается число краж в магазинах? Очевидно, что штрафы (и риск быть пойманным) слишком низкие; но не исключено, что имеет смысл закрыть глаза на эти кражи, чем вкладывать деньги в камеры слежения и охрану.
Экономисты, выпустившие эту работу, были всегда решительно против высказываний о том, что они идеологически мотивированы. Они говорили, что единственная их цель – указать на факты, свободные от моральных и философских факторов, которые засели в умах их либеральных соперников в Гарварде и Массачусетском технологическом институте, а также у политиков в Вашингтоне. Над их деятельностью, витал кроме того, бихевиористский призрак Джона Бродеса Уотсона: он настаивал на том, что человеческая деятельность может быть понята только в своей целостности, при наличии достаточной научной скрупулезности независимого наблюдателя.
Их анализы были проверены в пресловутой стрессовой обстановке согласно системе «рабочих совещаний» экономических департаментов. На светских академических семинарах оратор читает лекцию, которую присутствующие слышат впервые. У аудитории в данном случае даже при желании нет достаточно времени для критики. Система же чикагских «рабочих совещаний» была другая. Доклад заранее передавался аудитории для ознакомления, и у автора имелось лишь несколько минут, чтобы защититься по своей ранее написанной работе, перед тем как аудитория начнет задавать каверзные вопросы, пытаясь найти противоречия в логике и ошибки в аргументации, как будто перед ними стоял не их коллега, а жертва. «Где мне присесть?» – однажды спросил Стиглера взволнованный докладчик. «В вашем случае под столом», – съязвил Стиглер.
Но что, если психологическая модель или теория цен имели недостатки? Что если люди не ведут себя как рациональные создания в поисках личной выгоды, в том числе в их повседневной, социальной или политической жизни? И вдруг экономика не в силах понять, почему люди ведут себя именно так, а не иначе? В учебных классах Чикагской школы экономики подобные вопросы никогда не поднимались. Все формы радикального, скептического, антифилософского эмпиризма требуют определенных утверждений, которые нельзя проверить. В Чикаго таким утверждением стала теория цен, которая, начиная с лекций Вайнера в течение 1930-х годов до современной популярной «Фрикономики» [166], была символом веры для учреждения, которое провозгласило, что не имеет никакой потребности в вере.
Как разделаться с чикагцами по-чикагски
То, что случилось с Архимедом, которому в голову пришла гениальная идея, после чего он выкрикнул «Эврика!», происходит крайне редко. Я провел всю свою профессиональную жизнь в компании первоклассных ученых, однако только раз стал свидетелем того, что было похоже на озарение Архимеда.
Это случилось во время рабочего совещания в 1960 году, в доме Аарона Директора, расположенного в Гайд-парке. Стиглер не мог забыть тот вечер, а затем досадовал на Директора за то, что тот не записал все на пленку [167]. Именно тогда произошел поворотный момент не только в его карьере, но и в судьбе Чикагской школы в целом. Возможно, это стало также ключевым событием для развития неолиберализма.
В тот вечер обсуждалась работа британского экономиста Рональда Коуза, позднее являвшегося научным сотрудником Университета Виргинии. Коуз всегда противился тому фанатизму, с которым к нему относились Стиглер и другие экономисты. Он был известен своими работами, содержащими научные вопросы о том, почему экономические институты структурированы именно так, а не иначе. Коаз говорил, что никогда не мог понять, почему его труды вызвали такой ажиотаж. Он получил Нобелевскую премию в 1991 году со словами: «Я сделал то, что было определено факторами, которые я не выбирал». Чикагские индивидуалисты не поняли это его высказывание, потому что оно словно исходило от проигравшего, а не от победителя.
И вот, случайно или нет, скромный экономист, который вырос в Килбёрне, рабочем районе Лондона, сыграл роль «Архимеда» для интеллектуалов из Гайд-парка. Он внес вклад в новое, еще более ошибочное понимание того, как нужно управлять капитализмом, а также как должна выглядеть конкуренция. Работа Коуза стала ключевой вехой в политическом мировоззрении, поскольку в ней утверждалось, что для капиталистической компании не должно существовать ограничений по росту и силе, если данная компания действует согласно законам «конкуренции».
Коуза никогда не называли неолибералом, и уж тем более его не называли консерватором. Однако он учился у двух экономистов в Лондонской школе экономики 1930-х годов – Фридриха Хайека и Лайонела Роббинса, причастных к возникновению неолиберальной мысли. Роббинс и Хайек хотели нанести ответный удар по кейнсианству и социализму, которые стали популярны во время Великой депрессии, доказав всем уникальные преимущества ценообразования в рыночной системе. Коуз оказался под влиянием этих идей. Что еще более важно, он соглашался с Хайеком, выражавшим сильные сомнения относительно того, что любая социальная наука, не исключая и экономику, способна что-либо знать.
Вооружившись радикально скептическим взглядом, но, так или иначе обращаясь к базовой теории цен, Коуз задался вопросом, над которым его более либертарианские коллеги никогда по-настоящему не задумывались: что является преимуществом рынка? Если это увеличение благосостояния, то возможно ли достичь его с помощью других форм организаций, через корпорации? Изначально враждебно рассматривая государственное вмешательство в рынки, Фридман и его коллеги воспринимали как аксиому утверждение, будто свободные рынки – принципиально лучшая форма для функционирования экономики. Однако они также пребывали в уверенности, что некоторые виды государственного вмешательства необходимы: например, регуляция и законы о конкуренции, призванные гарантировать, что на рынке все играют по правилам.
Гениальность Коуза заключалась в том, что он указал Чикагской школе на одно важное обстоятельство, о котором они и не подозревали. До этого момента в Чикагской школе считалось, что рынки должны быть открытыми, конкурентными, функционировать в соответствии с определенными правилами, иначе они будут задавлены весом монополий. Рынкам требовались определенные базовые правила, если им было суждено стать идеальным местом для выражения индивидуальной свободы. Это означало, что в данной сфере все-таки необходим некий авторитет, способный вмешаться, если конкуренты откажутся играть по правилам или станут слишком влиятельными, в результате чего рынок может «провалиться».
Будучи самым настоящим скептиком, Коуз никогда не соглашался с подобными рассуждениями. В настоящей экономике дела обстояли не так просто. Рынки на самом деле никогда не были совершенно конкурентными, поэтому различие между рынком, который работает, и рынком, который «погибает», являлось, по мнению Коуза, всего лишь выдумкой экономической теории. Он считал, что экономистам следует задаться вопросом: есть ли доказательство того, что особенная мера правительства пойдет хоть кому-то на пользу? И под «хоть кем-то» стоит понимать не только потребителей или малый бизнес, но и вообще всех тех, к кому эта мера будет применяться. Приведенный выше аргумент родился напрямую из учений Бентама, который считал, что политика должна руководствоваться не своими понятиями о правильном и неправильном, а статистическими данными о благосостоянии населения. Если сведений, доказывающих необходимость вмешательства государства, недостаточно (а такие данные, как правило, трудно собрать), то политикам лучше раз и навсегда оставить экономику в покое.
Один из выводов Коуза, который имел самые далеко идущие последствия, заключался в том, что монополии не так уж плохи, как привыкли считать экономисты. Если сравнивать монополии с идеальным рынком, эффективным и полностью основанным на конкуренции, то, конечно, в таком случае они нежелательны. Однако такой идеальный рынок Коуз называл «школьной экономикой». Если бы экономисты открыли глаза и взглянули на капитализм, который существует в реальном мире, считал Коуз, то они увидели бы, что регуляция рынка зачастую контрпродуктивна. Если же, напротив, оставить компании в покое, то они могут добиться лучшего результата: не идеального, но лучшего из возможных. По мнению Коуза, функция экономики как науки заключалась в тщательном просчитывании возможных результатов в каждой конкретной ситуации, а не в фантазиях на тему идеального развития событий.
Коуз впервые выразил свой скептицизм в 1959 году, в своей получившей известность работе о рынке телекоммуникаций, чем немало удивил публику. Хотя Чикагская школа и не дружила с правительством, ее представители, по крайней мере, полагали, что рынки должны подвергаться некоторому контролю, с целью не позволять большим корпорациям доминировать на рынке и получать огромные прибыли. Однако все они были заинтригованы критикой Коуза и радикальностью его суждений. Директор предложил ему написать работу, которая бы объясняла его позицию, и позже она появилась под названием «Проблема социальных издержек», обретя славу одного из наиболее цитируемых трудов по экономике.
В результате двадцать один ведущий сотрудник Чикагского факультета экономики, почувствовав неладное, явились на специально созванное совещание, где все присутствующие прочитали работу Коуза и еще в начале вечера единогласно сошлись на том, что они с ней не согласны. Будто на семинаре в университете, Директор представил всем Коуза, дал ему пять минут, чтобы объяснить и защитить свою позицию, прежде чем в атаку пошла вся сила экономической логики. Как правило, на подобных встречах Милтон Фридман брал на себя роль агрессора. Однако в этот раз произошло нечто необычное: оказалось, что его логика не работает. Здесь мы вновь обратимся к воспоминаниям Джорджа Стиглера:
«Рональд не убеждал нас. Однако он отказался соглашаться с нашими ошибочными доводами. Милтон набросился на него с одной стороны, потом с другой, потом еще с одной. Затем, к нашему ужасу, Милтон атаковал не его, а нас. К концу того вечера расстановка сил поменялась. Двадцать один человек проголосовал за Рональда, и никто не проголосовал против»[168].
Как позже говорил один из студентов Коуза: «Он разделался с чикагцами по-чикагски»[169]. Его аргументация не подкреплялась какой бы то ни было антиправительственной идеологией. Он вовсе не боготворил этот нерегулируемый «пещерный» капитализм, однако Фридман больше не нашел в чем упрекнуть своего оппонента.
Однако у Коуза было то, с чем чикагские экономисты ничего не могли поделать: он стремился проверить каждое высказывание о том, каким образом должно осуществляться регулирование экономики и как должна выглядеть «хорошая» и «плохая» конкуренция, желая, кроме того, заставить политиков доказать, чем первая отличается от второй. Благодаря своему скептицизму относительно возможности существования совершенного рынка, этот ученый еще в большей степени, нежели Фридман и остальные, ставил под сомнение авторитет государства. По мнению Коуза, лишь научный экономический анализ может определить, нужно ли, в отдельно взятом случае, вмешательство или нет.
Симпатия к капиталисту
Стиглер считал, что на его глазах произошел научный переворот. Теоретическая база для государственного регулирования рынка потерпела поражение прямо в гостиной Аарона Директора. Выяснилось, что до 1960 года даже Чикагская экономическая школа, опираясь на некое метафизическое представление о морали, пребывала в заблуждении, считая, что государство обязано вмешиваться в одни ситуации и не вмешиваться в другие. Теорема Коуза, как позже окрестил ее Стиглер, доказала, что данное утверждение в корне неверно и что нет никаких причин полагать, будто такое регулирование способно автоматически уладить проблемы, возникающие между конкурентами.
Однако это не совсем то, о чем говорил Коуз. В работе, которую он призван был защищать в доме Директора в 1960 году, говорилось, что нет принципиальных причин утверждать, что рыночное регулирование необходимо. Не было принципиальных причин утверждать, что, когда один конкурент использует другого, это плохо. Однако также не было других принципиальных причин говорить о том, что и вмешательство государства – это тоже нехорошо. Коуз просто хотел доказать необходимость четкого экономического анализа имеющихся данных в качестве альтернативы утопиям «школьной экономики». Чтобы являться авторитетом для нескольких конфликтующих сторон в некой конкурентной ситуации на рынке, политикам следует идти рука об руку с экономистами, которые попросту смогут представить им голые факты.
Стиглер и его коллеги были мало заинтересованы в таких рассуждениях. Теперь у них в руках оказалась разрушительная критика морального авторитета регуляторов и законодателей, которые якобы утверждают, что действуют в интересах общества, однако на самом деле преследуют либо свои личные интересы (создание больше работ для чиновников), либо руководствуются чувством зависти по отношению к крупным успешным компаниям. Теперь представлялось очевидным: правительство и левые либералы не смогли понять, что крупные монополистические компании также полезны для общества. А если дать им абсолютную свободу, кто знает, сколько пользы они смогут принести?
С точки зрения чикагских задир, размер бизнес-гигантов позволяет последним работать более эффективно, делать гораздо больше хорошего для потребителей и общества. И они приносят пользу не вопреки своему агрессивному поведению на рынке, а благодаря ему. Не ограничивайте их рост, их прибыль, и вы увидите, что произойдет. Зачем переживать о том, что компании могут стать слишком большими? Возможно, наоборот, они недостаточно большие? К концу 1960-х годов Фридман еще более открыто начал выступать за свободу компаний на рынке. Как он написал в своей знаменитой статье 1970 года для The New York Times Magazine: единственная обязанность корпораций – заработать как можно больше денег [170].
Вопрос, заданный Коузом тем вечером в 1960 года, был радикальным. Политики долгое время стремились защитить малые компании от крупных хищников, однако никто не задумывался о благополучии самого хищника. Разве о нем не стоит позаботиться? И возможно (так позже Чикагская школа объясняла свою позицию), потребителям выгоднее пользоваться услугами крупных эффективных монополистов, вместо того чтобы постоянно выбирать между различными мелкими неэффективными конкурентами? Если важно благополучие каждого, в том числе и агрессивных больших компаний, то становится непонятно, в чем, собственно, польза от регулирования рынка.
Таким образом возродился утилитаризм, заставивший государство подумать о том, что хорошо для корпораций. В 1960 году компаний вроде Walmart, Microsoft и Apple еще не существовало, однако политики, более благоприятной для них, чем та, которая была состряпана в Чикаго благодаря работе Коуза, они не могли бы себе представить. При Рейгане эти идеи активно стали применять в политике по регулированию рынка, еще до того, как в 1990-е годы они проникли в глобальную экономику [171]. Менее чем через десятилетие политики перестали рассматривать слишком высокую прибыль компании как тревожный сигнал о том, что она способна стать чересчур крупной, и начали считать ее положительным индикатором того, что у данной организации высокая конкурентоспособность.
Однако подобные рассуждения немного сбивают с толку. Дело в том, что американский неолиберализм никак не связан с понятием конкурентных рынков. Если мы понимаем рынок как место, где у людей существует свобода выбора (например, eBay), то получается, Чикагская школа полностью отвергла этот выбор, эту свободу, поставив во главу угла благополучие всех и каждого.
В действительности Стиглер, Фридман, Директор и их коллеги восхищались вовсе не рынком как таковым, а психологией конкуренции, суть которой заключается в том, что предприниматели и корпорации стремятся восторжествовать над своими соперниками. Они не хотят видеть рынок справедливым местом, где у каждого есть шанс; они представляют его как место для победителей, способных еще более преуспеть и насладиться своими трофеями. В своих высказываниях о том, что потенциал капитала безграничен, эти чикагские консерваторы говорили о логике роста в стиле сторонников контркультуры и гуманистической психологии. Вместе с метафорой «человеческий капитал», которую ввел Гэри Беккер, исчезло различие между стратегией компании и поведением человека: любой человек и любая компания стремятся к превосходству на протяжении всего своего существования, вне зависимости от рынка.
Каким же образом экономика, в которой «победитель получает все», продолжает оставаться своего рода соревнованием? Возможно, причина чикагского подхода кроется в воинственной культуре его представителей. Эти ученые-изгнанники верили, что ни одна игра не бывает до конца проигранной. В основе карьеры Фридмана лежали его безуспешные, в течение четырех десятилетий, попытки бороться с кейнсианством, и лишь в конце 1970-х годов общественность признала правоту его взглядов. Коуз, без сомнения, умел произвести впечатление на своих противников, поскольку упорно отстаивал свою уникальную точку зрения, и тем самым убеждал их перейти на свою сторону. Элите Гарвардского и Массачусетского университетов, а также федеральному правительству следовало отнестись к успехам чикагских ученых более серьезно. Дело в том, что стоит неолибералам ощутить в науке и политике вкус победы, как они уже не остановятся, делая все возможное, чтобы остаться у руля. Конкуренция в понимании чикагской группы – это не сосуществование со своими соперниками, а полное их уничтожение. Неравенство в данном случае воспринимается не в качестве моральной несправедливости, а лишь как четкая демонстрация различия между желанием и силой.
Ответ чикагской школы тем, кто недоволен доминирующим положением на современном рынке компаний-гигантов, звучит довольно жестко: так иди и сам создай такую компанию. Что тебя останавливает? Пороху не хватает? Ну тогда это у тебя проблемы, а не у общества. Однако тут возникает вопрос: что же произойдет с огромным количеством людей в неолиберальном обществе, если они не обладают эгоизмом, агрессией и оптимизмом Милтона Фридмана или Стива Джобса? Для этих людей нужна другая наука.
Наука о плохом настроении
Новый взгляд науки на способность человека стремиться к чему-либо и «расти» зародился где-то между 1957 и 1958 годами, благодаря двум случайным и совпавшим друг с другом открытиям, сделанным психиатрами Рональдом Куном из Швейцарии и Натаном Клайном из США. В связи с огромным числом открытий, пришедшимся на это время, довольно сложно определить, кто именно из упомянутых ученых был первым, поскольку остается загадкой и то, что именно они хотели обнаружить. Психофармакология тех лет была еще очень молодой наукой: в 1952 году появилось первое лекарство от шизофрении, которое было успешно протестировано в 1954 году (кому-то из испытуемых давали плацебо, а кому-то – лекарство, но они не знали, что именно получили). Подобные открытия способствовали возникновению нейрохимической области исследований для психиатров.
В отличие от разработчиков успокоительных таблеток и лекарств, борющихся с шизофренией, Клайн и Кун сами точно не знали, панацею от какого именно расстройства они ищут. Клайн начал экспериментировать с препаратом под названием ипрониазид, который первоначально использовали против туберкулеза, а Кун хотел посмотреть влияние имипрамина на психозы. Если бы оба ученых имели в своих поисках четко поставленную цель, то вряд ли они вообще бы хоть что-нибудь открыли. Но именно из-за своего незнания они очень внимательно изучали реакцию своих испытуемых. И только поэтому оба психиатра заметили нечто, являющееся и банальным, и революционным одновременно.
У рассматриваемых ими лекарств не оказалось никаких особенных эффектов, которые можно было бы научно классифицировать. Оказалось, что они не лечат никакой конкретный психиатрический синдром или расстройство. Если учитывать тот факт, что психиатры 1950-х годов рассматривали свою работу исключительно как лечение больных в больницах и психиатрических лечебницах, то было непонятно, как эти лекарства вообще могут представлять собой нечто полезное. Поэтому фармацевтические компании изначально не слишком верили в их успех. Препараты, тестируемые Куном и Клайном, казалось, просто поднимают испытуемым настроение, вновь даруя им оптимизм и радость жизни.
Благодаря этим лекарствам люди чувствовали себя лучше, но, скорее, не с позиции медицины или психиатрии, а с точки зрения отношения к жизни. Кун заявил, что его новое лекарство обладает антидепрессантными свойствами, благодаря чему напрашивался вывод о том, что грусть и плохое настроение, а также противоположные им состояния, можно рассматривать с точки зрения нейрохимии. Сегодня это кажется само собой разумеющимся.
Некоторое время психиатры раздумывали над тем, как назвать эти новые лекарства. Клайн окрестил свое детище «психическим энергетиком», чья характеристика во многом напоминала описание лекарств, маркированных как антидепрессанты, но обещающих вылечить все, начиная с пищевых расстройств и заканчивая преждевременной эякуляцией. Результаты воздействия последних слегка озадачивали, однако свойственная им селективность выглядела многообещающе для тех, кто мечтал повлиять на нас с помощью нейрохимии.
В отличие от барбитуратов новые лекарства не изменяли метаболизм или уровень нашей психической активности. Казалось, они заставляли взбодриться, оставляя тем не менее разум и тело без воздействий. Это было не просто открытие нового лекарства, а возникновение целого ряда новых состояний человека [172].
Спустя десятилетия после того, как Кун и Клайн провели эксперименты с новыми лекарствами, антидепрессанты прочно вошли в жизнь человека благодаря их селективности и неспецифичности. Селективные ингибиторы обратного захвата серотонина (СИОЗС) сами выискивают ту часть, которой не хватает активности, и исправляют нарушение. С момента выхода прозака (флуоксетин) в 1988 году эйфория по поводу новых возможностей достигла небывалых высот. Например, некоторые психиатры, такие как Питер Крамер, говорили, что прозак не просто улучшает настроение, но и помогает людям обрести самих себя [173]. Таким образом, понимание болезни, не говоря уже о грусти, постепенно изменялось.
Прошло 25 лет, прежде чем новые «психические энергетики» Куна и Клайна достигли рынка; сначала они появились на нем в качестве лекарств против шизофрении. Тем не менее с точки зрения культурного развития открытия этих ученых пришлись как раз ко времени. Ранее психиатры и психологи не особенно интересовались счастьем и хорошим настроением человека. Под влиянием психоанализа психиатрические проблемы обычно рассматривались как следствие невроза – конфликта личности между собой сегодняшним и собой вчерашним. Депрессия считалась психиатрическим расстройством, которое даже лечили электрошоком, но психиатрия уделяла ей ничтожно мало внимания, не говоря уже о фармацевтике. Фрейдистская категория меланхолии как неспособности принимать потери прошлого продолжала оказывать влияние на понимание хронического несчастья – главным образом с позиций психиатрии.
Однако все эти психоаналитические идеи были относительно бесполезными, когда речь заходила о более расплывчатой форме депрессии, выражавшейся в общем снижении желаний и способностей. Именно с данным явлением столкнулись психиатры и сторонники психоанализа в начале 1960-х годов, что заставило их вновь обратиться к основам теории [174]. Индивидуумы, страдающие депрессией, больше не упоминали о своем стыде или подавленных желаниях, они говорили о своей слабости и неадекватности. Скорее, они страдали от отсутствия желаний, что угнетало их. И в то время, когда фармацевтические компании были настроены поддерживать уходящую в прошлое традиционную теорию психоанализа, лекарственная компания Merck в 1961 году распространила 50 000 копий статьи Фрэнка Эйда «Как распознать пациента в депрессии» среди американских врачей по всей стране, выиграв патент на выпуск антидепрессанта амитриптилина [175].
Вопрос о том, как сделать людей более энергичными и позитивными, оказался совершенно новым для психологов, практиковавших в конце 1950-х годов. Тем не менее число научных исследований на эту тему постепенно стало увеличиваться: создавались опросники, анкеты, психиатрические таблицы, по которым людей сравнивали по степени их позитивного настроя. В 1958 году появилась шкала самораскрытия Джорарда, а в 1961 году – шкала депрессии Бека (Beck Depression Inventory), которую придумал Аарон Бек, основатель когнитивно-поведенческой терапии. Целью опросов на тему здоровья, проводившихся в США в течение 1950-х годов, стало психологическое состояние ветеранов войны. Опросы показали, что депрессия была более распространенной жалобой, чем предполагали психиатры. Психическая подавленность, казалось, может настигнуть любого человека в любой момент, вне зависимости от происходящих в его жизни событий.
К концу 1960-х годов психологи приступили к более пристальному изучению депрессии, уже не считая, что ей обязательно должен предшествовать какой-то невроз. Эксперименты Мартина Селигмана, благодаря которым возникла концепция выученной беспомощности [176], дали новое понимание депрессии. Так были заложены основы для движения позитивной психологии, призванного научить людей отказываться от своей, как называл это Селигман, «беспомощности».
Селективность любого препарата сразу снижает ответственность терапевта или психиатра за диагноз пациента, за точное выявление его проблемы. Следовательно, такое лекарство можно прописать не совсем обычным способом: «Попробуйте это и понаблюдайте, не начнут ли пропадать беспокоящие вас симптомы». Врачи столкнулись с тем, что им приходилось лечить страдание само по себе, а не какое-либо отдельное проявление болезни или конкретный симптом. В начале 1960-х годов это был удар по авторитету психиатров и докторов, профессиональная задача которых заключалась в как можно более точном определении источника проблемы и в предложении ее решения. Идея о том, что люди могут просто страдать от общего расстройства своих психических способностей, которое проявляется в определенных симптомах, бросила своеобразный вызов основным принципам медицины и психиатрии.
Спустя 50 лет после открытия антидепрессантов никто до сих пор точно не знает, как именно они работают и на что конкретно они влияют[177]. И вероятность сделать подобное открытие в будущем так же мала, поскольку СИОЗС «работают» с каждым пациентом по-разному. Данные препараты изменили наше понимание несчастья, «переселив» его в нейроны мозга. Мало того, они в корне преобразовали значение медицинского диагноза и природу медицинского и психиатрического авторитета.
Общество, основанное на стремлении к личному удовлетворению и реализации (желанию найти свое место в жизни), должно по-новому взглянуть на природу власти, которой предстоит решать вопросы удовольствий и страданий разума. Данной власти, как вариант, предстоит стать более гибкой, контркультурной и релятивистской, понимая, что бесспорной истины у нее в этом вопросе нет. Либо ей придется воспользоваться новым видом научного опыта, более точного и беспристрастного, главная задача которого заключается в разработке классификаций и методов постановки диагнозов, создании иерархий и выявлении характерных особенностей, чтобы удовлетворить нужды правительства, менеджеров и специалистов, работающих с группами риска, чья деятельность без всего этого была бы невозможной.
Новый авторитет в психиатрии
В конечном итоге Чикагская школа даже выиграла от того, что долгое время американские экономисты и политики с ней не считались. Она, таким образом, располагала временем для создания альтернативных идей и политических предложений, которые в случае государственного кризиса можно было бы сразу применить. И кризис не заставил себя долго ждать: в 1968 году рост производства в США начал падать, а на войну во Вьетнаме тратилась серьезная часть дохода страны. Непосредственно кризис разразился в 1972 году, когда цены на нефть взлетели до небес и глобальная валютная система, возникшая после Второй мировой войны, дала сбой.
Профессия психиатра практически в то же время в Америке переживала свой собственный упадок. В 1968 году Американская психиатрическая ассоциация (АПА) опубликовала второе издание «Справочника по диагностике и статистике психических расстройств» [178]. Если сравнивать его с последующими изданиями, то можно сказать, что сразу после своего выхода этот справочник не произвел особого впечатления на общественность. Даже сами психиатры не слишком сильно интересовались новым обозначением некоторых симптомов, упомянутых в данной книге. Однако через пять лет она оказалась в центре политического скандала, который грозил погубить всю АПА.
Одной из проблем было то, что новое издание справочника, казалось, не выполняло своего предназначения. Действительно, какой смысл иметь перечень официально признанных заболеваний, если он не отражает истинную работу психиатров и то, как они ставят диагнозы? Одновременно с выпуском DSM-II Всемирная организация здравоохранения опубликовала результаты исследования, показывающие, что даже более серьезные психические расстройства наподобие шизофрении диагностируются в совершенно разных количественных соотношениях по всему миру. Создавалось впечатление, будто психиатры иногда совершенно по-разному трактуют теории, которые объясняют возникновение симптомов и не подлежат, строго говоря, научной проверке. Таким образом, у врачей имелась на руках единая терминология, но не было строгих правил ее применения.
В результате сложившейся ситуации появились приверженцы антипсихиатрического движения, среди которых встречались люди, утверждавшие, будто профессия психиатра – не что иное, как политический проект с целью контроля над обществом. Однако среди них были и такие, как психиатр Томас Сас, который видел главную проблему психиатрии в том, что она не могла выдвигать четкие научные теории, доказуемые практическим путем [179]. В известном эксперименте 1973 года девятнадцать псевдопациентов госпитализировали в психиатрические лечебницы: притворщики говорили, будто слышат голос, говорящий им слова «полый», «пустой» и «бух». Позже результаты эксперимента были опубликованы в журнале Science в статье под заголовком «Психически здоровые на месте сумасшедших», которая подлила масла в огонь антипсихиатрического движения [180].
Самый же серьезный «проступок» совершили создатели справочника, включив гомосексуальность в список психических расстройств и тем самым спровоцировав возмущение общественности, которая подключилась к антипсихиатрическому движению. АПА не особенно волновала проблема ненадежных диагнозов, поскольку мало кто из ее членов или членов правительства по-настоящему ею интересовался. Однако политическое негодование, связанное с гомосексуальностью, включенной в справочник в качестве психического расстройства, было гораздо сложнее проигнорировать. В то время как проблема достоверности диагнозов решалась в рамках самой профессии, споры по поводу классификации гомосексуальности в справочнике звучали уже в масштабах всего общества.
Так же как и чикагская школа терпеливо ждала своего звездного часа, который пришел с наступлением кризиса 1970-х годов, так и одна из школ психиатрического учения получила возможность выйти из тени, когда для АПА настали тяжелые времена. Дело в том, что небольшая группа ученых, возникшая в Университете Вашингтона в Сент-Луисе, уже давно не соответствовала тому стилю психиатрии, который царил в Америке. Она опиралась скорее на швейцарского психиатра Эмиля Крепелина, а не на Фрейда (или Адольфа Мейера, который интерпретировал идеи Фрейда, и АПА опиралась на его эту интерпретацию в 1950 и 1960-е годы), считая, что первостепенное значение имеет классификация психиатрических симптомов. Душевная болезнь рассматривалась ею как физиологический недуг, как некое происшествие внутри человеческого тела, а именно в его мозгу, которое требовало объективного научного наблюдения и минимальной социальной интерпретации.
Между 1950 и 1960-ми годами группа из Сент-Луиса, возглавляемая Илайей Робинсом, Сэмюэлем Гьюзом и Джорджем Винокуром, находилась в определенной изоляции и «варилась в собственном соку». Ей постоянно отказывал в финансировании Национальный институт психического здоровья, предпочитавший помогать исследованиям в рамках традиционных учений Мейера, которые предполагали связь между психическим заболеванием и социальной средой. Школа в Сент-Луисе имела связь лишь с симпатизирующими ей европейскими единомышленниками и была предоставлена самой себе, поскольку американская психиатрия взирала на нее свысока, считая изгоем.
Для этих «неокрепелинцев» достоверность психиатрических диагнозов зависела от научных доказательств: два разных врача, столкнувшись с одними и теми же симптомами, должны были иметь возможность прийти к одному и тому же диагнозу вне зависимости друг от друга. Согласно убеждениям данной школы, психиатру прежде всего следовало озаботиться не стремлением понять, что тревожит пациента, в чем причина его расстройства и как ее устранить, а абсолютно точной постановкой диагноза. Работа психиатра по этому научному стандарту заключалась лишь в том, чтобы наблюдать, классифицировать и называть, а вовсе не в интерпретациях или объяснениях. Таким образом, теряло вес моральное и политическое значение психиатрии, которая в некоторых более утопических интерпретациях рассматривалась как средство исцеления целой цивилизации. Теперь же во главу угла ставился набор инструментов для категоризации недугов. Многие психиатры 1960-х годов считали такой подход банальным академическим занудством. Однако вскоре ситуация изменилась.
Хотя врачи в целом отвергали убеждения школы из Сент-Луиса, одновременно находились и другие люди, выступавшие за более четкую классификацию диагнозов. Вместе с ростом проблем с психическим здоровьем росло число американских страховых компаний: между 1952 и 1967-м годами их количество увеличилось вдвое[181]. Между тем фармацевтическая промышленность имела явную заинтересованность в укреплении диагностического подхода в психиатрии благодаря изменению государственной политики рыночного регулирования. Следовательно, в игру вступило большое число влиятельных компаний, которые хотели, чтобы за определенными симптомами были закреплены четкие названия.
В 1962 году сенатор Теннесси Эстес Кефовер и член палаты представителей Арканзаса Орен Харрис предложили поправку к федеральному закону от 1938 года о пищевых продуктах, лекарственных средствах и косметике, призванную значительно ужесточить правила регистрации лекарств. Эта поправка являлась ответом на трагедию с талидомидом, в результате которой между 1960 и 1962 годами около десяти тысяч детей по всему миру родились с физическими недостатками. Причиной тому стало новое успокоительное талидомид, прописываемое беременным при утренней тошноте. В США таких случаев было относительно мало благодаря добросовестности (названной позднее «доблестью») одного из сотрудников Управления по контролю за продуктами и лекарствами, отказавшего в официальном разрешении на использование этого лекарства, поскольку препарат не прошел должных испытаний.
В поправке Кефовера-Харриса говорилось о том, что для появления лекарства на рынке его создатели должны четко определить заболевание, которое это лекарство должно лечить. Опять же, в данном случае четкость психиатрической классификации оказалась обязательной, хотя и по коммерческим соображениям. Например, если в инструкции по применению лекарства говорилось, что оно имеет свойства антидепрессанта, то такое объяснение, по мнению Кефовера и Харриса, являлось недостаточным. Требовалось привести конкретное название того заболевания, против которого направлено лекарство, в данном случае – это депрессия. Как говорил британский психиатр Дэвид Хили, эта ситуация стала поворотным моментом в современном отношении к депрессии как к болезни [182]. Благодаря поправке Кефовера-Харриса, мы сегодня наивно полагаем, будто у понятия «депрессия» есть четкие границы, удивительным образом совпадающие с границами применения фармацевтических препаратов.
К 1973 году АПА уже столкнулась с обвинениями в псевдонаучности и гомофобии, а также вынуждена была существовать в условиях регрессии моральных стандартов относительно того, что есть нормальность. Не менее проблематичным являлось и то, что эта организация очевидно угрожала долгосрочной прибыли крупных фармацевтических компаний. И общество, и экономика были настроены агрессивно по отношению к психиатрии, ставя под вопрос необходимость существования данной науки. В конечном итоге ученые из Сент-Луиса в этом кризисе одержали победу, и антитеоретический диагностический подход превратился из неважного, периферийного подхода в самый главный и официально принятый. Однако для того, чтобы совершить этот переворот во взглядах, потребовалось участие одной неугомонной личности из высших кругов АПА.
Роберт Спитцер имел уже за плечами традиционную карьеру психиатра, когда в 1966 году он присоединился к Нью-Йоркскому государственному психиатрическому институту. С авторами DSM-II он познакомился в столовой Колумбийского университета в конце 1960-х годов, однако теории психоанализа, которые пропагандировали его коллеги, казались ему скучноватыми [183]. Спитцер любил борьбу. Он вырос в Нью-Йорке в семье еврейских коммунистов и всю свою юность вел долгие политические и интеллектуальные споры со своим отцом, в том числе и по поводу симпатий последнего к политике Сталина. Сегодня Роберт Спитцер признан самым влиятельным американским психиатром второй половины XX века. Он обладал не только идеями, но и энтузиазмом, и воображением. Главное, чего недоставало АПА и что в избытке имел Спитцер, так это стремление к радикальным изменениям.
В конце 1960-х годов Спитцер начал интересоваться проблемой классификации диагнозов, устранение которой могло изменить положение вещей. Однако он играл в АПА незначительную роль, пока ему не дали задание разрешить споры, разгоревшиеся вокруг вопроса о гомосексуальности. Для этого Спитцер развернул агрессивную кампанию внутри самой АПА, предложив альтернативное описание заболевания – «нарушение сексуальной ориентации»: оно подчеркивало, что понятие страдания должно предшествовать любому диагнозу о сексуальном расстройстве. Это было тонкое, но важное различие. Спитцер настаивал на том, что психиатр должен стремиться не делать человека «нормальным», а облегчать его страдания, другими словами, вести его к счастью. В 1973 году в полемику с ним вступили старшие коллеги по АПА, однако он вышел из спора победителем. Благодаря Спитцеру вопрос сексуальной нормальности был заменен (не целиком, но почти) вопросом о классификации страдания, и, таким образом, характер психического заболевания стал трактоваться более широко.
Через год Спитцеру пришлось решать следующую политическую проблему – разбираться с надежностью диагнозов АПА. DSM-II к этому времени выглядел уже устаревшим, да и в любом случае его следовало переписать в связи с изменением критериев постановки диагноза в ВОЗ. Спитцер был назначен председателем оперативной группы по вопросам номенклатуры и статистики, призванной окончательно решить вопрос с диагнозами, над которым бились уже десять лет. Вскоре он уже сам решал, кто войдет в состав оперативной группы. Ученый тщательно отобрал восьмерых членов АПА с очевидным намерением низвергнуть существующие теоретические принципы этой организации и заменить их методами группы психиатров из Сент-Луиса.
Четыре из восьми членов группы Спитцера были из Сент-Луиса, которых он называл родственными душами. Остальные четверо, по мнению Спитцера, могли положительно отнестись к перевороту, который он планировал. Назначая Спитцера, АПА надеялась, что более строгие диагностические категории приведут к сокращению количества диагнозов (конечно, на это надеялись и компании, оказывающие услуги по страхованию здоровья). Предполагалось, что более суровые критерии диагноза усложнят его постановку. Однако они не учли всеобъемлющий характер подхода оперативной группы к классификации, результатом которого стало непрерывное увеличение числа признанных психических заболеваний.
Был записан каждый известный психиатрический симптом, рядом с ним – диагноз. Группа воспользовалась классификацией 1972 года школы из Сент-Луиса, добавив к ней новые симптомы и критерии [184]. Работая в своем кабинете на Манхэттене и заставляя членов оперативной группы перечислять симптомы и диагнозы, словно диктуя какой-то бесконечный психиатрический «список покупок», Спитцер оставался невозмутим. Ходили слухи, что он говорил: «Я ни разу не видел диагноза, который бы мне не понравился»[185]. Так создавался новый справочник психиатрической и поведенческой терминологии.
Относительно несчастный
В 1978 году в результате работы Спитцера и его коллег по группе появился документ, легший в основу третьего издания справочника, DSM-III, – пожалуй, самого революционного и спорного документа в истории американской психиатрии. Справочник был завершен в 1979 году и опубликован в 1980-м. Он имел мало общего со своим предшественником 1968 года. В DSM-II перечислялось всего 180 категорий на 134 страницах. DSM-III содержал 292 категории на 597 страницах. Ранее представители школы Сент-Луиса считали, что человеку можно ставить диагноз, только если у него наблюдается какой-то определенный симптом в течение целого месяца. Никак не обосновывая свое решение, составители DSM-III сократили этот период до двух недель.
С тех пор психическое заболевание стали определять с помощью наблюдений и классификаций, которые не требовали объяснений, почему оно возникло. Пытливое исследование конфликтов и потаенных уголков и конфликтов человеческого «я» заменили на бесстрастный научный подход обозначения симптомов. Таким образом, отвергнув предположение о том, что психический синдром может рассматриваться как реакция на внешние условия, психиатрия потеряла способность выявлять проблемы в структуре общества или в экономике[186]. Сторонники новой позиции называли ее нейтральной теорией. Критики же говорили, что психиатрия потеряла свое более серьезное призвание исцелять, слушать и понимать. Даже один член оперативной группы, Генри Пинскер (психиатр не из Сент-Луиса), начал сомневаться: «Мне кажется, то, что мы теперь называем расстройствами, в действительности являются всего лишь симптомами»[187].
Публикация DSM-III стала возможна, поскольку АПА оказалась в невыгодном положении, когда против ее положений восстали одновременно и общество, и политика. Разновидности той правды, которую искали психиатры, не смогли пережить турбулентную атмосферу 1968 года и ее последствия: они были слишком метафизичны, чересчур политизированы и с большим трудом поддавались проверке. Однако между тем это история о том, каким образом счастье – а следовательно, и несчастье – стали главной заботой психологов и психиатров, терапевтов, фармацевтических компаний и обычных людей. Чтобы дойти до этого момента психиатрии, пришлось, образно выражаясь, оставаться за бортом. Хорошо продемонстрировал новое положение вещей судебный процесс 1982 года над психиатром, который прописал пациенту, страдающему депрессией, длительную психодинамическую терапию, а не антидепрессант[188]. Сегодня 80 % всех назначений антидепрессантов в США осуществляется лечащими врачами и врачами «Скорой помощи», а вовсе не психиатрами.
Разве существует сегодня, в эру поиска своего места в жизни, что-то еще, объединяющее всех людей, кроме стремления к счастью? И какая иная, более высокая цель может быть у психолога, кроме как бороться с человеческим несчастьем? Эти простые, сегодня кажущиеся бесспорными истины возникли в результате культурных и политических конфликтов, бушевавших в 1968 году. Растущая проблема депрессии, определявшаяся как неспецифическая нехватка энергии и желаний, плюс появление лекарств, способных селективно бороться с ней, а также потребность в фармацевтических фирмах и страховых компаниях, на которые возлагалась миссия разобраться во всем этом мраке, означали, что психоанализу было предначертано кануть в Лету.
Обладатель новых техник, мер и шкал смог бы отслеживать позитивные и негативные настроения в этом новом культурном и политическим ландшафте. Аарон Бек хорошо осознавал свою роль, представив в 1961 году свою Шкалу депрессии. В вопросах боли авторитет приобрел Болевой опросник Макгила, появившийся в 1971 году. Между 1970 и 2000 годами возникло также много других анкет и шкал, которые были призваны выявить и определить уровни депрессии: например, шкала тревоги и депрессии (1983) и шкалы депрессии, тревоги и стресса (1995). Растущее влияние позитивной психологии, ставившей перед собой цель минимизировать риск возникновения депрессии, способствовало появлению шкал позитивного влияния и процветания. Каждое из подобных новшеств становилось еще одним шагом на пути к воплощению мечты Бентама: узнать, что чувствует другой человек единственно с помощью научных измерений. Этому вторила похожая монистическая надежда на то, что различные формы грусти, беспокойства, разочарования, невроза и страданий можно будет оценить с помощью простых шкал.
Новый справочник вкупе с различными недавно созданными шкалами четко определял, как следует классифицировать депрессию. Если определенное количество симптомов, таких как бессонница, потеря аппетита, отсутствие сексуального влечения, наблюдалось у пациента более двух недель, то ему смело можно было ставить диагноз «депрессия». Однако что именно означает «находиться в состоянии депрессии» или что является ее причиной, ускользало из поля зрения новой лиги психологов – последователей Спитцера и команды из Сент-Луиса. В новой эре диагностики голос пациента не то чтобы не учитывался, но его сильно приглушали строгие анкеты и таблицы. А нейробиология готова сегодня избавить психиатрию даже от этих последних.
Так что же это в действительности за болезнь, которую хотя бы однажды переживает треть населения планеты, а 8 % американцев и европейцев существуют с ней постоянно? Часто говорят, что депрессия – это неспособность конструировать для себя полноценное будущее. Однако сегодня, при современной ее форме, человек, оказывается, не просто не может испытать чувство удовольствия или счастья, а скорее теряет способность стремиться к ним. Люди не становятся несчастными сами по себе, они теряют психические, а зачастую и физические ресурсы стремиться к вещам, которые сделают их счастливыми. Для того чтобы стать хозяевами своих собственных жизней, им не хватает энергии и сил.
В обществе, где единственной и главной ценностью является рост всех и каждого, неизбежным становится возникновение психических расстройств в результате неудачи на этом поприще. Таким же образом культура, которая ценит исключительно оптимизм, будет считать пессимизм патологией, а экономика, построенная на духе соперничества, превратит поражение в болезнь. Если психическая оптимизация по проекту Бентама может продолжаться бесконечно, то утилитарные методы способны оказать не только положительное, но и крайне негативное влияние на общество.
Депрессивное расстройство в конкурентной среде
«Просто сделай это» (Nike). «Наслаждайся больше» (McDonald's). Подобные слоганы демонстрируют этические заповеди неолиберальной эры, наступившей после 1960-х годов. Это последние главенствующие моральные принципы для общества, которое отвергает нравственные авторитеты. Как говорит Славой Жижек [189], наслаждение превратилось в большую обязанность, чем соблюдение правил. В связи с влиянием чикагской школы на политиков то же самое можно сказать и о прибыльности компаний.
Связь психической максимизации и максимизации прибыли стала более эксплицитной во время неолиберального курса. Отчасти это произошло из-за проникновения в АПА корпоративных интересов. В преддверии публикации очередного издания справочника DSM-V в 2013 году представители АПА сообщили, что фармацевтическая промышленность отвечает за половину 50-миллионного бюджета АПА и что восемь из одиннадцати комитетов, которые занимаются подготовкой диагностических критериев, имеют связи с фармацевтическими компаниями [190]. Теперь то, как мы описываем себя и свои психические заболевания, во многом связано с финансовыми интересами крупных фармацевтических компаний.
Еще не так давно под понятие депрессии не подпадало состояние людей, страдавших от потери близкого человека. Реакция на это несчастье, по крайней мере, не считалась нездоровой и была помечена в справочнике как исключение. Однако в связи с появлением нового лекарства бупропиона, которое обещает побороть «главные симптомы депрессии, возникающие после потери любимого человека», АПА убрала это исключение из DSM-V[191]. То есть теперь, если вы продолжаете страдать более двух недель после смерти родного человека, вас могут отнести к категории психически нездоровых людей. Психиатры в настоящее время занимаются изучением скорби как источника возможных рисков для психического здоровья, никак при этом не анализируя, почему потеря близкого бывает столь болезненна для нас [192].
Кроме того, корпорации все больше осознают неэффективность депрессии в экономике, которая строится на энтузиазме работника и на желании людей идти в магазин [193]. От нахождения способов, позволяющих вылечить эту болезнь или предотвратить ее возникновение (например, строгая диета, упражнения или сканирование мозга для выявления риска депрессии в детском возрасте), теперь зависит жизнеспособность компании, ее прибыльность. В результатах одного из исследований на данную тему, финансируемого несколькими британскими корпорациями, включая Barclays Bank, говорилось без тени сентиментальности: «Современная экономика зависит от интеллектуальных способностей своих игроков, которые гарантируют ее продуктивность и даруют ей инновации. Депрессия атакует этот жизненно важный для экономики актив»[194].
Бентам предполагал, что измерение и максимизация счастья необходимы в первую очередь для благополучия общества. По сути, такая установка являлась оправданием ущемления счастья одного человека ради пользы другого. Однако Бентам вывел эту теорию из системы наказания: тюрьма оправданна до тех пор, пока ее существование идет на пользу свободным гражданам. Тем не менее расчет полезности принимал во внимание всех. В политэкономии это могло бы оправдать передачу денег от богатых к бедным, если бы стало очевидно, что именно бедность делает людей несчастными.
Депрессивное расстройство в конкурентной среде неолиберализма возникает, поскольку приказ достичь высшего показателя полезности – идет ли речь о деньгах или о физических признаках – стал относиться к каждому. Очень богатые, очень успешные, очень здоровые компании и люди могут и должны становиться еще более богатыми, успешными и здоровыми. Под влиянием Чикагской школы в экономике и группы Сент-Луиса в психиатрии мысль о том, что у нас есть определенная политическая и моральная ответственность перед слабыми, которые могут потребовать ввести ограничения для сильных, больше не актуальна. Власть теперь занята безучастным измерением, оценкой и сравнением сильных и слабых. Она показывает слабым, какими сильными они должны стать, и уверяет богатых, что они являются победителями, по крайней мере в этой жизни.
Под технократическими методами неолиберального регулирования и анализа прячется жесткая политическая философия. Она изначально приговаривает большинство людей к провалу, даруя им призрачную надежду когда-нибудь оказаться среди победителей. Та лондонская школа, в которой ученику позволялось победить на соревнованиях только один раз, иначе другие ученики на его фоне будут выглядеть хуже, по сути представляла собой модель государства, предотвращающего процветание депрессивных расстройств в конкурентной среде. Но в 1977 году почти никто не мог предугадать подобного. Тем не менее такая модель требует совсем иной формы капитализма, с которой вряд ли согласится большинство современных политиков.
Глава 6 Социальная оптимизация
Представьте себе, что вы заходите в кофейню, заказываете себе капучино и вдруг, к вашему удивлению, вам говорят, что за ваш напиток уже заплатили. Вам кажется это приятным сюрпризом, и вы даже получаете больше удовольствия от кофе. Кто же преподнес вам такой неожиданный подарок? Позже оказывается, что предыдущий клиент. Единственный недостаток, если это вообще можно так назвать, заключается в том, что вы должны сделать то же самое для следующего посетителя кофейни.
Так выглядит известная схема «заплати за следующего». Ее использовал ряд компаний в Калифорнии, например ресторан Karma Kitchen в Бекерли, иногда подобное практикуют и сами посетители кафе. Сначала кажется, что данная схема нарушает логику свободной рыночной экономики. В конце концов, разве ключевым условием для образования цены, как утверждали Уильям Стэнли Джевонс и неоклассические экономисты, является не то, что я хочу обменять свои деньги на свое личное удовольствие? Деньги для продавца равны удовольствию для меня. Рынки, конечно, являются тем местом, где нам позволительно, и даже более того, желательно вести себя эгоистично. Хиппи-идеализм системы «заплати за следующего» нарушает основы экономических расчетов.
Однако здесь скрыто нечто большее. Исследователи Института по изучению принятия решений в Бекерли более пристально взглянули на эту систему и сделали выводы, способные сильно изменить наше представление о том, как работают рынки и компании. Оказалось, что люди с бо́льшим желанием готовы заплатить за товар по схеме «заплати за следующего», чем, как обычно, за себя [195]. Данный принцип работает даже по отношению к тем, кто совершенно друг с другом не знаком. Один из исследователей, Майнэ Янг, так объясняет это: «Люди не хотят выглядеть скупыми. Они желают быть справедливыми, и при этом они стремятся соответствовать социальным нормам». Получается, что столь долго считавшаяся аксиомой схема вовсе таковой не является: желание сделать доброе дело способно оказать гораздо большее влияние на принятие решения, чем холодный расчет. Если людей можно побудить участвовать в отношениях положительного взаимного обмена вместо отношений эгоистичных расчетов, то повлиять на их поведение становится гораздо проще. Как показывает исследование, это путь, позволяющий получать от населения еще больше денег.
Похожие исследования были проведены и на рабочем месте. Принцип «зарплата за результат» похож на предыдущую концепцию: дополнительные усилия должны вознаграждаться увеличением зарплаты. Однако научные сотрудники Гарвардской школы бизнеса обнаружили более эффективный способ: повышение зарплаты нужно преподносить в качестве подарка [196]. Если предлагать деньги в обмен на улучшение качества работы, то не исключено, что сотрудник решит, что эта прибавка им заслужена, и продолжит работать без изменений. Напротив, за денежное вознаграждение, преподнесенное «в альтруистическом порыве», работник почувствует себя обязанным начальнику и начнет трудиться усерднее.
Эти результаты типичны для сферы бихевиористской экономики, которая вновь возникла в конце 1970-х годов благодаря воссоединению психологии и экономики, существовавших порознь с конца XIX века. Экономисты-бихевиористы предполагают, что индивидуумы, как правило, но не всегда, руководствуются в своих поступках личной выгодой. При определенных обстоятельствах они ведут себя как социальные и нравственные существа, несмотря на то что такое поведение может идти вразрез с их экономическими интересами. Люди совершают поступки, ориентируясь на других и следуя своей интуиции. У них есть принципы, которые они не нарушат ни за какие деньги на свете. На основе этих положений были сделаны определенные политические выводы, касающиеся стимулов.
Например, если некая группа людей постоянно мешает соседям, то как лучше всего с ней поступить? Иеремия Бентам предложил бы их наказать: если они будут ассоциировать свое «плохое» поведение с болью, то желание шуметь у них сильно поубавится. Либо, если руководствоваться той же логикой, можно предложить смутьянам плату за «хорошее» поведение. Существует и третий вариант, над которым Бентам, скорее всего, посмеялся бы: что, если они подпишут бумагу, обещая в дальнейшем изменить свое поведение? Удивительно, но именно последний вариант зачастую является самым эффективным. Похоже, что нравственное обязательство, пусть даже и данное под давлением, определенным образом сильнее влияет на людей, чем наказания и денежные поощрения.
Такие выводы подрывают циничную, индивидуалистскую теорию человеческой психологии, заключенную в сердце бентамизма и традиционной экономики. Они показывают, что нами движут не только личные интересы, но и моральные принципы. Возможно, холодная рациональность рынка не совсем завладела нашей психологией, как мы опасались. Может, мы все, в конце концов, порядочные, социальные существа? Нейробиология доказывает, что сочувствие и желание помочь другому – наши врожденные инстинкты. Возможно, здесь нужно искать модели для новой политики в новом обществе, где альтруизм бросит вызов стремлению к богатству и приватизации.
Тем не менее нельзя исключать и более печальный сценарий: критику индивидуализма и денежного расчета возьмут на вооружение политика и менеджмент утилитаризма. История капитализма пестрит критическими высказываниями по поводу дегуманизации общества, аморального мира денег, рынков, культа потребления и эксплуатации рабочей силы. Их авторами в разное время были романтики, марксисты, антропологи, социологи, культурные критики и многие другие. Такие люди уже давно говорили о том, что социум важнее рыночных цен. Однако бихевиористская экономика умеет обращаться с подобной критикой: она принимает ее во внимание и использует в качестве инструмента в своих интересах. Даже сама идея о «социальном» теперь взята в заложники [197].
В 1917 году Джон Б. Уотсон пообещал: «В век бихевиоризма учителя, физики, юристы и бизнесмены смогут на практике воспользоваться результатами наших исследований, как только мы получим их экспериментальным путем». Бихевиористская экономика оказалась верна своим обещаниям. Одним из ее ключевых открытий стал тот факт, что зачастую гораздо плодотворнее управлять людьми, взывая к их нравственности и социальному чувству, а не к личным интересам. Бихевиоризм использует понятия справедливости и дарения в контексте психологии и неврологии, превращая их таким образом в инструменты социального контроля.
С более циничной позиции (то есть с точки зрения самих бихевиористов) акции типа «заплати за следующего» и внезапные приступы щедрости управления компании несут в себе нечто пагубное, о чем никогда не упоминается. Отказываясь от психологии чистого личного интереса, эти проекты начинают дрейфовать в сторону гораздо более агрессивной и жесткой альтернативы, а именно – к психологии кредита и долга. Чувство социального долга используется для конкретных целей, скрытых от наших глаз. Если утилитаризм по своей сути – это политическая стратегия, при которой каждый институт оценивается в контексте приносимой им пользы, то эксплуатация наших основных нравственных слабостей есть не что иное, как триумф этой политической стратегии.
Делать деньги на «социальном»
Щедрость теперь превратилась в большой бизнес. В 2009 году Крис Андерсон, бывший главный редактор журнала Wired, опубликовал книгу «Бесплатно: будущее радикальной цены». В ней он призывал людей обратить внимание на то, что сейчас многие крупные компании бесплатно отдают продукты и предлагают бесплатные услуги, чтобы выстроить лучшие отношения с покупателем. Конечно, деньги вовсе не списывают со счетов в этой идиллии дарения. Отдавать товары бесплатно означает держать своих покупателей в напряжении или создавать себе репутацию, чтобы получить выгоду от будущих продаж или сделать хорошую рекламу, и уже в следующий раз потребовать с клиентов определенную плату. Майкл О'Лири, глава ирландской бюджетной авиакомпании Ryanair, даже предположил, что когда-нибудь билеты можно будет сделать бесплатными, а издержки покрывать за счет дополнительных сборов за перевоз багажа, пользование туалетом, прохождение паспортного контроля без очереди и прочего.
Когда дело доходит до свободного рынка, то корпорации занимают парадоксальную позицию. Они пытаются воспользоваться свободами этого в своих интересах, ограничивая свободы всех остальных [198]. Дело в том, что корпорации пытаются добиться максимум автономности для акционеров и директоров и, одновременно, как можно больших обязательств для сотрудников и покупателей. Андерсон говорил в своей книге о мощном потенциале неденежных отношений, которые способны послужить построению более тесных связей между продавцами и покупателями и, как следствие, принести первым больше прибыли. Другими словами, меньше всего компании хотят, чтобы их покупатели (а также их наиболее ценные сотрудники) помнили, что они на рынке, где царит свобода выбора. «Халява» – хороший способ скрыть то, что происходит на самом деле.
Так же, как и «подарки» внутри компании, для увеличения выручки могут использоваться «волшебные слова». Маркетологи теперь анализируют, как лучше всего говорить «спасибо» покупателю, чтобы укрепить социальную связь между ним и компанией. Вот как один эксперт подчеркивает пользу от подобного поведения для онлайн-ретейлеров:
«Страницы с благодарностью – это гораздо больше, чем просто составляющие виртуального мира, которые отображают слова признательности. Эти страницы – важная часть оптимизированного преобразования системы, которое, если его провести с умом, позволит вам увеличивать вашу выручку»[199].
Благодарность стала частью нескольких крупных рекламных кампаний. Незадолго до Рождества 2013 года ряд корпораций, испытывающих в то время проблемы с репутацией, запустили рекламные кампании, целью которых было выразить благодарность всем вокруг. Естественно, эта благодарность адресовалась прежде всего их клиентам, однако в общем такие кампании создавали атмосферу благодарности и дружбы.
Британский банк Lloyds TSB сильно пострадал в результате финансового кризиса 2008 года и впоследствии выпустил рекламный ролик, демонстрирующий забавные фотографии двух школьных подруг, переживших вместе много счастливых моментов. Видео заканчивалось словом «спасибо», написанном на воздушных шариках. И никаких упоминаний о деньгах. Еще более странную кампанию запустила Tesco, широкая сеть супермаркетов, у которой в 2011 году наблюдался резкий спад прибыли. Она опубликовала ряд видеороликов на YouTube, демонстрирующих мужчин в рождественских свитерах: они пели «спасибо» всем и каждому – начиная с тех, кто приготовил рождественский ужин, и заканчивая водителями, соблюдающими правила дорожного движения. Tesco не забыли поблагодарить и другие компании вроде Instagram. Посыл этих роликов заключался в том, что Tesco благодарит всех – вне зависимости от своих интересов.
Еще более странным образом начинают вести себя корпорации, используя Twitter. Они напоказ пишут друг другу твиты, чуть ли не флиртуя друг с другом. Писательница Кейт Лосс, столкнувшись с феноменом ресторана Denny's, который активно использует Twitter, описала стратегии брендов: «Стремясь стать популярными и „классными“ они научились вести себя так же, как мы вели себя, когда были бунтующими подростками и нам приходилось иметь дело с властью – мы использовали сарказм и бесконечные флэшмобы»[200], – пишет она. Отныне корпорации хотят стать твоим другом.
Конечно, сила социальной связи индивидуумов и компаний не безгранична. Фирмы сегодня просто одержимы всем «социальным», и, как правило, это значит, что они хотят максимально эффективно использовать социальные сети. Компании надеются, что смогут «зацементировать» дружбу со своими потребителями, получив, таким образом, гарантию того, что они их не оставят ради других производителей с более дешевой или более качественной продукцией. Coca-Cola, например, провела несколько изощренных маркетинговых кампаний, в одной из которых она писала имена на бутылках («Сью», «Том» и так далее), чтобы продемонстрировать свой индивидуальный подход к каждому покупателю. Или, если вспомнить другую ее кампанию, Coca-Cola продавала сдвоенную упаковку, якобы предполагая, что человек будет наслаждаться напитками не один. Менеджеры надеются, что сотрудники их фирм будут вести себя в своей повседневной жизни как «посланники бренда», и пытаются придумать, как повлиять на своих подчиненных, чтобы добиться этого. Тем временем нейромаркетологи начали изучать, какую реакцию вызывают картинки и реклама у целых групп, а не у отдельных людей. Похоже, через группы удается лучше определить, как будет реагировать население в целом [201].
Расцвет экономики дарения, представителями которой являются Airbnb[202] и Uber [203], а также исследования проектов типа «заплати за следующего» помогают большим компаниям вести свою игру. Люди способны испытать больше удовольствия от покупки вещей, если будут ассоциировать ее с дружбой и подарками. Нужно максимально отвлечь внимание от темы денег. Как объясняют маркетологи, в отношениях продавец/покупатель самым болезненным аспектом является плата денег за покупку товара, и это страдание можно несколько облегчить, наделив данную ситуацию «социальными» чертами. Шопинг должен превратиться в нечто большее, чем он есть.
И все же неудивительно, что самая большая причина, по которой бизнес так хочет быть социальным, – это расцвет социальных сетей. Последний с точки зрения маркетинга породил ряд новых возможностей и трудностей одновременно. История маркетинга XX века была историей постепенной дезинтеграции средств массовой информации, рынка массового потребления и рекламы. С 1960-х годов бренды все чаще нацеливались на определенные группы населения, внимательно наблюдая за ними с помощью фокус-групп и пытаясь лучше их понять. Социальные сети дают возможность еще лучше изучить потребителей: теперь компании знают, какие у людей вкусы, о чем они думают и куда едут в путешествия. Отныне реклама может ориентироваться на конкретного человека, принимая во внимание круг его общения, учитывая вкусы и покупки его знакомых. Подобные исследования, которые в целом носят название социальной аналитики, означают, что компании получили доступ к подробнейшей информации о наших предпочтениях и нашем поведении.
С точки зрения маркетинга, самым главным плюсом социальных сетей является то, что они призывают пользователей делиться позитивными отзывами о брендах и рекламе друг с другом, даже если рекламная кампания вообще отсутствует. Такая бизнес-практика, как «другоклама» (friendvertising), предполагает создание картинок и видеороликов, которыми любят делиться пользователи социальных сетей, не преследуя никакой личной коммерческой цели [204]. «Профинансированные разговоры» – участие людей в онлайн-дискуссиях и комментирование блогов за определенную плату заинтересованной компании – несколько хуже замаскированная попытка добиться того же самого. Наука вирусного маркетинга и поиск возможностей создать ажиотаж привели к тому, что маркетологи начали думать, как им извлечь уроки из социальной психологии, социальной антропологии и анализа социальных сетей.
В то время как бихевиоризм выявляет, когда мы ведем себя как социальные добрые существа, социальные сети дают компаниям возможность анализировать и вторить нашему социальному поведению. Однако конечная цель в данном случае аналогична той, что существовала на рассвете маркетинга и менеджмента в конце XIX века, – деньги. Однако теперь каждый из нас рассматривается как инструмент, с помощью которого можно изменить привычки и поведение наших друзей и знакомых. Манера поведения и идеи вбрасываются в социальные сети как своеобразный вирус, призванный заразить как можно больше пользователей. Социальные сети вроде Facebook предлагают новые возможности для маркетинга, а анализ сервисов почты в Интернете может выполнять нечто подобное для управления кадрами в компаниях. Проект, начатый в 1920-х годах Элтоном Мэйо с целью понять значение неформальных отношений для работы компании, сегодня может быть продолжен для более серьезного и количественного научного анализа [205].
Одним из результатов тщательного социального анализа является вывод о том, что различные социальные отношения имеют разные уровни экономической ценности. Как только посредниками в проведении маркетинговых кампаний оказываются простые люди, становится очевидным: одни из них более эффективный инструмент по сравнению с другими. На работе социально активный сотрудник будет полезнее, чем его более одинокий и менее общительный коллега. Отсюда и логика бизнеса: лучше одаривать небольшую группу людей, имеющих много социальных связей, и уделять гораздо меньше внимания другим. Компании забрасывают подарками знаменитостей, надеясь, что их бренд будет раскручен благодаря ассоциации с этими личностями. То же самое касается и социальных сетей: тот, кто меньше всего нуждается в подобной щедрости, скорее всего, получит ее, и наоборот.
Идеология этой новой социальной экономики основывается на том, чтобы представлять свою предшественницу ужасающе индивидуалистической и материалистической. Предполагается, что до появления Всемирной паутины мы жили как зомби, думали исключительно о себе и все отношения оценивали только через наличные. До того как стать социальным, бизнес якобы являлся гадкой аферой индивидуалистов, которые руководствовались не чем иным, как своей жаждой наживы.
Конечно же, этот образ в корне неверен. Компании пытались повлиять на общество, чтобы легче управлять им, с момента рождения менеджмента в середине XIX века. Они уже давно начали беспокоиться о своей репутации и преданности своих сотрудников. И, безусловно, неформальные социальные связи существуют со времен зарождения человечества. Изменилась не роль «социального» в капитализме, а возможность использовать это явление в количественном методе экономического анализа – благодаря перенесению социальных отношений в Интернет. Каждый день появляются новые возможности визуализировать и привязывать социальные отношения к рассчетам и цифрам, превращая их в объект экономического аудита.
Лучше всего с данной задачей справляются профессионалы социальной аналитики, а сами люди тоже начинают рассматривать свою общественную жизнь с точки зрения математических утилитаристких показателей. Когда это происходит, нравственная сторона дружбы перестает играть значимую роль, и ее начинают рассматривать с утилитаристских позиций. Например, мы участвуем в акции «заплати за следующего», потому что мы хотим соответствовать социальным нормам, и потому что определенная психологическая уловка заставляет нас поступать, как все остальные. Люди начинают думать об альтруизме как о стимуле и сами задают себе не слишком красивый вопрос: а что мне за это будет? И вот один из самых убедительных ответов: дружба и альтруизм благотворно влияют на разум и тело.
«Социальное» в медицине
В феврале 2010 года я сидел в просторной комнате, слева от меня стоял большой золотой трон, а справа от меня находился будущий лидер Лейбористской партии Великобритании Эд Милибэнд. Мы смотрели картинки на экране, напоминавшие фрактальные видео, которые торговцы «лекарственных средств из растений» продавали на рынке Камден в Лондоне в начале 1990-х годов. Кроме того, в помещении присутствовали правительственные советники-консультанты по вопросам политики: они пытались выглядеть как можно более спокойными. Это такая своеобразная игра статуса, которая практикуется в коридорах власти, чтобы определить, кто же чувствует себя здесь как дома (эту игру выиграл Стив Хилтон, ближайшее доверенное лицо главы правительства Дэвида Кэмерона, имеющий дурную славу из-за того, что появлялся на встречах босым).
В секретариате кабинета министров, выполненного в стиле барокко, нас было около десяти человек, и мы все смотрели на экран, прикованные к его изображению, где происходило движение линий и точек. Рядом с экраном стоял американский социолог Николас Кристакис и светился от радости, потому что его видео имело такое воздействие на аудиторию. Кристакис давал ряд лекций, продвигая свою книгу «Связанные одной сетью», и его пригласили, чтобы он рассказал о своих открытиях британским политикам в последние дни правительства Гордона Брауна. Как социолога, интересующегося политикой, меня тоже пригласили.
Кристакис – необычный социолог. Он не только специалист в области математики, но и автор ряда статей в известных медицинских журналах. На экране Николас показал нам презентацию со схемой, где графически было представлено поведение людей, пользующихся балтиморскими соцсетями. Пользователи были разобраны на типы по поведенческим признакам, а рядом отображались их медицинские симптомы. Идея, которую Кристакис хотел донести до политиков, была вполне определенной. Такие часто встречающиеся вместе проблемы, как ожирение, бедность и депрессия, приводят к хронической пассивности и передаются от одних людей к другим. Они распространяются как вирусы в социальных сетях, создавая риски для пользователей во время их общения друг с другом.
В представленных картинках было что-то гипнотическое и притягательное. Можно ли изобразить социальные проблемы в виде графиков? Кристакис обладал действительно бесподобным мастерством. Как когда-то во время Второй мировой войны американские солдаты привезли своим британским союзникам жевательную резинку и капроновые носки, которые показались им чем-то небывалым, так и сейчас высокотехнологичный анализ социальных сетей американского специалиста выглядел чем-то инновационным. Вера бихевиористов в то, что политика должна основываться на точной науке, всегда находит отклик среди высшего руководства.
Несколько невероятным для меня в тот день (не считая большого золотого трона) оказался особый взгляд на внутригородское американское сообщество, к которому мы были допущены. Словно социальные аналитики, фиксирующие поведение и перемещение потребителей, мы сидели и следили за особенностью питания и проблемами со здоровьем нескольких тысяч относительно бедных жителей г. Балтимора. Казалось, будто мы сверху смотрим на колонию муравьев. И действительно, то, что на этих мерцающих картинках были показаны люди, их отношения, истории и действия, представлялось очень необычным.
Несомненно, политические возможности в этой сфере невероятно привлекательны, особенно в эпоху жесткой правительственной экономии. Если бы медики смогли изменить в лучшую сторону поведение хотя бы нескольких жителей этого города, то теоретически такое поведение распространилось бы и на остальных. Вопрос только в том, смогут ли политики получить такие социологические данные в большом объеме без постоянного наблюдения за социальной жизнью. Хотя мы все больше привыкаем к тому факту, что частные компании, такие как Google, собирают информацию о повседневной жизни миллионов людей, мысль о том, что подобную информацию будет собирать государство, пока еще не укладывается у нас в голове.
Если маркетологи упорно пытаются проникнуть в наши социальные сети, стремясь определить наши вкусы и желания, политики вышли на орбиту социальных сетей, чтобы улучшить уровень нашего здоровья и благополучия. Одним важным аспектом этого является открытие, утверждающее, что дефицит социальных связей или одиночество – это не только причина несчастья, но и большой риск заболеть. Джон Качиоппо, чикагский нейробиолог, основатель социальной нейробиологии, предполагает, что человеческий мозг развился таким образом, что он зависит от социальных взаимоотношений. Исследование Качиоппо говорит о том, что одиночество является еще большей угрозой здоровью, чем курение. Программы, такие, например, как «Социальное назначение», в которых врачи советуют пациентам присоединяться к хору или к волонтерской организации, направлены на борьбу с одиночеством, нередко приводящим к депрессии и хроническим заболеваниям[206].
Позитивное психологическое движение, которое начало быстро развиваться с начала 1990-х годов, показало психосоматические преимущества социальных отношений. В то время, когда позитивные психологи говорят о процветании и оптимизме, диагностирование случаев депрессии стремительно увеличивается. Пока гуру этого движения находятся в хорошем расположении духа, многие из их читателей и слушателей борются с бессмысленностью своего существования, одиночеством и внутренним опустошением, от которых они постоянно ищут лекарство.
И давайте не забывать: позитивная психология очень упорно критикует логику денежно-кредитного рынка. В работах и докладах данного направления чаще всего встречаются такие слова, как «благодарность», «пожертвование» и «сочувствие». В мире, который кажется холодным, расчетливым и равнодушным, позитивная психология позволяет своим последователям смотреть на жизнь через призму морали, основанной на сочувствии и щедрости. Однако то, что она влияет на социальные взаимосвязи в полном соответствии с современным духом капитализма (что четко выражено в маркетинге), остается без внимания. Однако по-настоящему в этой новой этической ориентации бросается в глаза объяснение данной позиции, а именно, что: пожертвование делает счастливее дающего. Кроме того, полезна для психики и привычка чувствовать себя благодарным. Человеку советуют прекратить слишком много думать о себе, но основанием для такой позиции все равно является эгоизм.
Как стало понятно из семинара Кристакиса, проходившего в секретариате кабинета министров с троном, социальные сети сегодня рассматриваются как инструменты политики здравоохранения. Они стали способом влияния на наши тела и души, как в позитивном, так и в негативном плане. Исторически это практика кнута и пряника: наказание, причиняющее страдание, и деньги, а также физические наслаждения, приносящие счастье. А сейчас благодаря большим успехам медицинских исследований и политики люди стали последним новейшим средством психофизических достижений. Теперь мы знаем, что социально замкнутые пациенты ощущают бóльшую боль во время операции на бедре, чем люди, имеющие множество социальных связей [207]. Доказано, что позитивный прогноз способствует выздоровлению от заболевания и уменьшает риск его повторного появления.
Движимое нейробиологией, экспертное понимание социальной жизни и морали быстро вливается в сферу исследований тела. Один социальный нейробиолог, Мэтт Либерман, показал, что боль, обычно классифицируемая как эмоциональная (например, расставание с любимым человеком), включает в себя такие же нейрохимические процессы, как и боль, которая считается физической (например, боль от сломанной руки). Другой известный нейробиолог, Пол Зак (известный как доктор Любовь), сосредоточил свое внимание на одном нейрохимическом окситоцине, связанном, по его мнению, со многими нашими сильными социальными инстинктами, такими как любовь и справедливость. Ученые из Цюрихского университета доказали, что они могут активизировать чувство правильности и неправильности, стимулируя определенную область головного мозга [208]. Таким образом, социальная наука и физиология сливаются в новую дисциплину, в которой человеческие тела исследуются на предмет физической реакции друг на друга.
Тем временем политики вряд ли будут отрицать очевидность влияния социальных сетей и альтруизма на здоровье. А если позитивная психология может помочь людям стать счастливее, то зачем препятствовать ей в этом? Однако здесь присутствует та же проблема, которая затрагивает и все формы анализа социальных сетей. При сужении социального мира до набора девайсов и общедоступных источников информации, постоянно возникает вопрос: нужно ли перестраивать социальные сети, чтобы удовлетворить желания привилегированных слоев общества? Сети действуют в рамках так называемого экспоненциального закона, при котором те, кто обладает влиянием, способны привлекать силу, которая добивается еще большего влияния.
С помощью методов позитивной психологии и анализа социальных медиа было установлено, что психологические состояния и эмоции путешествуют по социальным сетям так же, как привычки в исследовании Кристакиса. Например, научные сотрудники Пекинского университета в Китае проанализировали послания в социальных сетях и пришли к выводу, что определенные настроения – например, гнев – имеют тенденцию к более быстрому распространению по сравнению с другими [209]. Считается, что негативные эмоции, в том числе и депрессия, социально заразны. Тогда счастливые, здоровые индивидуумы могут выстраивать свои социальные отношения таким образом, чтобы защитить себя от «вируса» несчастья. Гай Винч, американский психолог, который изучил этот феномен, советует счастливым людям пребывать на страже своего состояния. «Если вы живете или общаетесь с людьми, которые негативно смотрят на вещи, – пишет он, – то вам стоит задуматься, а стоит ли с ними общаться»[210]. Легко представить себе состояние несчастного человека, когда с ним, последовав данному совету, перестанут общаться, поскольку у него слишком негативное отношение к жизни.
Становится немного грустно от того, что проблемы социальной жизни теперь решаются в рамках здравоохранения. Одиночество в современном мире считается объективной проблемой, однако только по причине его влияния на психическое и физическое состояние индивидуума, что способно повлечь за собой затраты со стороны правительства и страховых компаний. Люди стараются вести себя щедро по отношению к другим и быть благодарными, но главным образом, делают это с целью улучшить свое настроение и «почистить» ауру. Дружба же с несчастными соседями становится проблемой на уровне правительства только потому, что плохое питание и пассивность таких людей может стать дурным примером, который окажется заразительным. Все это является попыткой рассмотреть социум с позиций статистической психологии и психологии индивидуума. Конечно, данный подход способен предоставить нуждающимся людям первоклассную медицинскую помощь, но стремление понять общество только с позиции психологии чревато развитием нарциссизма. И человек, который являлся инициатором такого понимания, был именно нарциссом.
В роли Бога
В 1893 году четырехлетний мальчик сидел на вершине горы из стульев, которую он и его друзья соорудили в подвале дома его родителей. Это было на окраине Бухареста, недалеко от Дуная. Мальчик, Якоб Морено, воспользовался отсутствием родителей, чтобы поиграть в свою любимую игру. Он изображал из себя Бога, а соседские дети – ангелов. Забравшись на вершину своей горы, Морено инструктировал своих ангелов, как им расправить крылья и полететь. Они выполняли его инструкции. «А ты почему не летаешь?» – спросил вдруг один из играющих детей. Тогда Морено расправил свои «крылья» и прыгнул вниз – через секунду он лежал на полу со сломанной рукой.
Желание Морено сыграть Бога никогда не оставляло его. Уже во взрослом возрасте идея о людях как о кузнецах своих собственных социальных миров, создателях самих себя и своих отношений стала лейтмотивом его работ по психоанализу и социальной психологии. Работа Морено 1920 года под названием «Слова отца» представила миру пугающую гуманистическую философию, которая открывала людям безграничные возможности. Единственное, что им, по мнению автора, мешало, так это существование в социальных группах. Однако социальные группы покладисты и уступчивы. Каждому богу нужны его ангелы.
Тема отцовства и авторства была для Морено болезненной, и он начал создавать мифы о собственном происхождении. Например, Морено часто рассказывал, будто родился на борту корабля в 1892 году, что его национальность неизвестна и отца у него не было, хотя на самом деле он родился в Будапеште в 1889 году и являлся сыном бедного еврейского торговца турецкого происхождения. Позже Морено приписывал себе авторство различных новых концепций и техник того времени, возникавших в психологии и психиатрии, и особенную враждебность он испытывал по отношению к психологу Курту Левину, который, как ему казалось, крадет его идеи. Для ученого, изучающего социальные отношения, Морено был чересчур эгоцентричным человеком с параноидальным характером.
Его семья переехала в Вену, когда он был ребенком, и именно в этом городе Морено впоследствии стал изучать медицину в университете. Там ему посчастливилось послушать лекции Зигмунда Фрейда незадолго до начала Первой мировой войны. Знаменитый психоаналитик произвел на него не слишком сильное впечатление. Однажды в 1914 году Морено заговорил с ним в коридоре университета: «Господин Фрейд, я начну там, где вы останавливаетесь. Вы общаетесь с людьми в неестественной обстановке своего кабинета. Я же встречаю их на улицах и в их домах – в естественной для них обстановке»[211]. С началом войны ничего другого молодому психиатру и не оставалось.
Двойная национальность Морено не позволяла ему служить в армии, поэтому между 1915 и 1918 годами он отправился как врач в повстанческий лагерь в Австро-Венгрии. Наблюдая за теми, кто там был, Морено начал обдумывать возможность повлиять на счастье этих людей, изменяя их социальное окружение. Без сомнения, ужасные объективные обстоятельства заставляли солдат чувствовать себя плохо, однако Морено считал, что наблюдение за моделями отношений позволит ему понять, каким образом улучшить их психологическое состояние. В 1916 году он изложил свои мысли на данную тему в письме к австро-венгерскому министру внутренних дел:
«Позитивные и негативные эмоции, которые возникают в каждой семье, по отношению к другой семье, на каждом заводе и в различных этнических и политических группах, можно изучать с помощью социометрического анализа. Поэтому необходимо ввести новый порядок на основе результатов социометрического исследования»[212].
Что же это за социометрический анализ, о котором шла речь? И как он должен был помочь? Хотя социометрия так и не состоялась в качестве математической науки, какой ее хотел видеть Морено, она послужила основой для будущих анализов социальных сетей и, следовательно, социальных медиа. Тем не менее, прежде чем это произошло, воплотилась и другая фантазия Морено.
Он заявил, что ему предначертано судьбой жить в Соединенных Штатах. Развивая миф о своих неизвестных корнях и о своем якобы отсутствующем отце, Морено говорил: «Я был рожден как человек мира, моряк, идущий от одного моря к другому, от одной страны к другой, которому суждено было в один прекрасный день прибыть в порт Нью-Йорка». В 1922 году психиатр рассказал, что ему приснилось, как он стоит на Пятой авеню Манхэттена и держит в руках новое устройство для записи и воспроизведения звука. Ему было недостаточно того, что он основал целую ветвь психологической науки, теперь ему хотелось еще и стать изобретателем такого устройства. В 1924 году со своим помощником Францем Лорницо Морено принялся за разработку прибора. Получив патент в Вене, он был приглашен в Огайо работать над своим творением в компании по производству фонографов.
Но Морено ждало разочарование – на его изобретение не обратили особого внимания, а сам он отказывался признать, что тогда одновременно существовало несколько похожих проектов. Пригласившая же его компания была далека от того, чтобы распевать ему дифирамбы. Однако это приглашение все-таки заставило Морено осознать себя человеком, который «сделал себя сам», американцем без родины. Кроме того, Нью-Йорк оказался местом, воплотившим в себе мечты Морено прошлых десятилетий. Этот город готов был помочь ему в создании новой модели общества, согласно которой социальные группы имеют свой независимый характер.
Как видно из замечания Морено Фрейду, первый считал, что ошибка психоанализа заключается в изучении индивидуумов отдельно от общества, без учета связей внутри него. Однако какая, по его мнению, была альтернатива? Существовала опасность того, что индивидуализм фрейдизма уйдет в крайность коллективизма марксизма или в какую-то другую форму статистической социологии, введенной Эмилем Дюркгеймом. По мнению Морено, у европейцев оставался только этот выбор одного из двух: либо принудительный коллективизм социалистического государства, либо нерегулируемый эгоизм бессознательного. Тем не менее Нью-Йорк предлагал третий вариант выхода из положения. Это был город, где люди сотрудничали друг с другом, не забывая о своей индивидуальной свободе. Американцы, по мнению Морено, представляют собой нацию, построенную на группах, которые образовались естественным путем.
Математика дружбы
В Нью-Йорке у Морено впервые появилась возможность разрабатывать свои техники для социометрии. У него хватило благоразумия не говорить людям, что они должны рассматривать себя в качестве своих личных богов, вместо этого он хотел выстроить свой проект, основываясь на своем опыте, приобретенном во время войны, и на психологических теориях, описанных им в работе «Слова отца». Вот так Морено описывал идею социометрии:
«Важно знать, является ли возможным такое строение общества, при котором каждый его член абсолютно свободен при выборе коллектива и вместе с тем является его частью; при котором общество состоит из различных групп, и они организованы и общаются друг с другом таким образом, что общество процветает»[213].
Отношения должны находиться на службе у индивидуума. Степень раскрепощенности и уровень творческих способностей у всех разные, однако возможность реализовать их зависит от того, в правильном ли социальном окружении мы находимся. Задача социометрии заключалась в изучении социальных взаимоотношений индивидуума с точки зрения науки, а именно с использованием математики.
Морено уже пытался проводить подобные исследования в Вене. Он предполагал, что диаграммы способны лучше всего представить сложные социальные связи. Морено изложил свои идеи на конференции психиатров в 1931 году, и его пригласили попробовать применить его теорию на практике в тюрьме Синг-Синг в Нью-Йорке. Морено попросил раздать заключенным анкеты, в которых они должны были ответить на 30 простых вопросов, начиная с возраста, национальности, этнической принадлежности и так далее. В век опросов в этом не было ничего необычного, необычным являлось то, что стало с полученными данными.
Вместо того чтобы анализировать их в контексте средних статистических показателей, общих черт и вероятностей (как делали в то время маркетологи и исследователи), Морено сравнил каждого заключенного с другим заключенным, стремясь определить, насколько они друг другу подходят. Вот тут-то и родилась новая форма социологии, которая была призвана оценить отношения двух людей и сделать вывод, насколько эти отношения приносят пользу обоим. Морено не интересовало, что являлось нормальным или типичным. Он хотел изучать то влияние, которое на человека оказывают другие люди, его знакомые.
До изобретения компьютеров математическая составляющая такого метода несколько пугала. Чтобы изучить все отношения в группе из четырех людей, приходилось рассмотреть по отдельности как минимум шесть связей. Если же увеличить численность группы до десяти человек, придется рассматривать уже 45 отношений, а если до тридцати, то 465. И так далее. Это была медленная и трудоемкая работа. Однако люди могли получить статус «богов» в своих собственных социальных мирах, только если их индивидуальная автономность была бы учтена методом социального исследования.
Через год у Морено появился еще один шанс применить социометрию – в Нью-Йоркской профессиональной школе для девушек, расположенной в Хадсоне. Только теперь он сфокусировался на личных отношениях девушек друг к другу и задавал им вопросы о том, с кем бы они хотели жить в комнате или кого они уже знают. Данное исследование позволило Морено впервые создать социометрические карты результатов, которые демонстрировали связи между студентками – это были проведенные от руки красные линии. Позже они были опубликованы в 1934 году в его работе «Кто выживет?» Отныне стала видна другая сторона социального мира. И именно эта визуализация общественных отношений оказала решающее влияние на наш взгляд на социум в XXI веке.
То понимание социальной жизни, которое дала социометрия, было, несомненно, более индивидуалистическим, чем существовавшее ранее. Коллектив теперь являлся результатом спонтанных движений эго различных людей. И эти люди могли снова разойтись. Как считал Морено, американская культура строилась именно на такой свободе, позволяющей вступать в группы и выходить из них. Однако социальная наука, которая признавала эту индивидуальную свободу, было далеко не однозначной. Возникало две проблемы.
Во-первых, настоящая социальная жизнь во всем своем многообразии оставалась недосягаема для анализа исследователей. Виды данных, которые используются в социометрии, крайне просты. Так же, как социальные сети предлагают пользователям определенные формулы для описания своих любовных отношений («не замужем», «есть друг» или «все сложно») и для своего отношения к другим пользователям («друг» или «подписчик»), социометрия Морено могла добиться успеха в конкретном случае, только если выяснялись какие-либо нюансы. Уйдя от неестественной обстановки фрейдовского кабинета, человеческая психика уже не рассматривалась столь пристально. Чтобы объединить науку об обществе с наукой об отдельном человеке, социометрии пришлось значительно упростить и первое, и второе. Конечно, подобная простота тоже способна оказаться притягательной: стоит только вспомнить ту лондонскую презентацию Николаса Кристакиса. Чтобы использовать научный подход в работе с социальным миром, элитам необходимо было закрыть глаза на нюансы и культурные особенности.
Во-вторых, возникает вопрос: что делать с огромнейшим количеством данных, появившихся в результате рассмотрения общества в качестве межличностных отношений всех людей? Как их все учесть, и есть ли в этом смысл? Морено не мог ответить на этот вопрос. Причина, по которой анализ социальных сетей [214] начался только в 1960-е, связана не с тем, что ученые пытались найти подходящую теорию, а с тем, что у них не было инструмента для обработки такого количества цифр. Как мы видели, математические вычисления, которые намеревался провести Морено, были очень сложными. Анализ социальных сетей развивался в США в период 1950-1960-х годов очень медленно, поскольку способ обработки таких огромных объемов данных еще не придумали. Были продуманы алгоритмы по раскрытию этих социальных данных, однако у университетов еще не имелось компьютеров, способных автоматизировать подобную работу.
Лишь в 1970-е годы возникли программы для анализа социальных сетей [215]. Конечно, собирать данные и загружать их в компьютер оставалось задачей академиков. И все же это по-прежнему был очень трудоемкий способ анализа социального мира, который, как и статистика, мало рассказывал о мышлении общества. Использовать метод Морено можно было бы, только если бы у каждого человека появился компьютер, связанный с другим компьютером. В начале XXI века это и произошло, чем воспользовались компании Web 20., появившиеся в 2003 году. Социометрические исследования, которыми Морено, наблюдая за несколькими десятками людей и рисуя от руки диаграммы, теперь стало возможно проводить в Facebook по клику мышки и с миллиардами участников.
Однако методы социального анализа вовсе не столь безобидны, как может показаться. Анализ социальных сетей представляется вещью понятной и несложной – это всего лишь математическое исследование связей между нами, однако чтобы понять, что за ним стоит, нужно обратиться к философии, которая вдохновила его создателя. Как считал Морено, люди стремятся к удовлетворению желаний своего «я». Дружба важна, поскольку, имея друзей, человек лучше себя чувствует. Как только исследование социальной жизни принимается работать в соответствии с законами математики, оно начинает оказывать несколько тревожное влияние на отношения людей. Нарциссизм маленького мальчика, играющего Бога в окружении своих ангелов, способствовал возникновению иной модели, в соответствии с которой сегодня создается и измеряется удовольствие.
Зависимость от общения
Главное обвинение DSM (после появления DSM-III в 1980 году) заключалось в том, что данное руководство характеризует любую грусть и индивидуальные особенности характера как признаки заболевания. Это прежде всего выразилось в появлении еще большего количества различных зависимостей. До начала 1970-х годов зависимость рассматривалась лишь в контексте проблем с метаболизмом, например алкогольная зависимость, но и тогда учитывались социальные и культурные факторы. С момента выпуска DSM-III появились новые зависимости и диагнозы, связанные со всеми видами деятельности, приносящей удовольствие, – от азартных игр до шопинга и секса. Новые диагностические категории неизбежно стали опираться на биологию, которая объяснила, что определенный тип поведения прописан в наших генах.
DSM-V, выпущенный в начале 2013 года, добавил еще одно заболевание к списку дисфункциональных нарушений: интернет-зависимость. Многие доктора и психиатры уверены, оно является подлинной зависимостью, аналогичной той, которую вызывают наркотики. У пациентов налицо все признаки настоящей зависимости. Интернет становится для них важнее отношений и карьеры. Если такие люди оказываются отрезаны от Сети, у них появляется абстинентный синдром – своеобразная «ломка». Они врут своим близким, чтобы снова выйти в Сеть. Нейробиология доказывает, что приятные ощущения, получаемые во время использования Интернета, химически идентичны удовольствию, получаемому от потребления кокаина или в результате других зависимостей.
Если мы на секунду забудем о нейрохимии, то релевантным окажется один простой вопрос: а от чего именно зависит не в меру активный интернет-пользователь? Одним из психиатров, которые занимаются изучением этого феномена, является Ричард Грейэм, научный сотрудник Тавистокского института в Лондоне. В своих исследованиях он пришел к выводам, иллюстрирующим нам патологии нового концепта «социального».
В 2005 году Грейэм изучал, каким образом видеоигры влияют на поведение молодых людей. Он был известным врачом, поэтому к нему обратились родители, наблюдавшие явные признаки депрессии у своего сына-подростка. Помимо прочего, мальчик являлся маниакальным компьютерным игроком, предпочитавшим игру Halo. Охваченный непреодолимым желанием перейти на следующий уровень, он посвящал ей по четыре-пять часов в день, отдаляясь от друзей и семьи. Родители переживали, что их сын очень много времени проводит в своей комнате. И все же тогда Грейэм еще не рассматривал сами игры как причину для беспокойства.
Однако в 2006 году ситуация с этим мальчиком серьезно ухудшилась. Он начал играть в World of Warcraft и стал проводить за компьютером около 15 часов в день. Его родители были в отчаянии, но не знали, что делать. Так продолжалось где-то в течение трех лет. И вот в День матери, в 2009 году, терпение родителей кончилось, и они отключили Интернет. Подросток отреагировал на это так агрессивно, что им пришлось вызывать полицию, чтобы его успокоить. Отношение их сына к видеоигре вышло из-под его контроля и из-под контроля кого бы то ни было.
Главное различие между двумя играми заключалось в том, что World of Warcraft предполагала действия в реальном времени против других игроков. Участник мог надеяться на уважение и признание со стороны других людей. В отличие от Halo, в которую мальчик просто фанатично играл, но не был от нее зависим, World of Warcraft представляла собой вид социального общения. Даже находясь один в своей комнате, уставившись на двигающихся графических человечков, он знал, что другие игроки сейчас существуют в одной с ним реальности, и этот психологический фактор отличал данную игру от всех остальных. Очевидно, что подросток испытывал зависимость не от технологии, а от особого вида эгоцентрических отношений, который предоставляет Интернет.
С тех пор Грейэм стал одним из самых авторитетных специалистов в сфере зависимости от социальных медиа, особенно среди молодых людей. История с зависимостью от World of Warcraft являлась просто крайним случаем крайне распространенной сегодня, в век Facebook и смартфонов, зависимости. Зависимость от социальных медиа, согласно DSM, можно рассматривать как особый подвид интернет-зависимости, однако самым психологически мощным фактором является социальная логика этого нового вида зависимости. В отличие от компьютерных игроков, человек, постоянно заглядывающий в свой смартфон, делает это не просто ради самого процесса: он отчаянно ищет некую форму человеческого общения, не ограничивающую тем не менее его личное пространство. Было подсчитано, что в Америке сегодня примерно 38 % взрослых людей страдают определенной формой зависимости от социальных медиа [216]. Некоторые психиатры предполагают, что Facebook и Twitter способны вызывать большую зависимость, чем сигареты и алкоголь [217].
Вездесущность цифровых мультимедиа стала причиной социальной истерии. Интернет или Facebook можно обвинить в том, что молодые люди все больше страдают от самовлюбленности, не умеют выражать свои мысли, не способны сконцентрироваться на вещах, которые не интерактивны. Об этом говорят и последние исследования о том, что время, проведенное за экраном компьютера, делает с нашим мозгом. Есть даже доказательства, что индивидуумы, которые слишком много времени проводят в социальных сетях, более эгоцентричны, склонны к самолюбованию и высокомерию [218]. И тем не менее вместо того, чтобы называть Интернет вирусом, который заразил человеческую психику, лучше взглянуть на более широкий культурный контекст, который за ним стоит.
В случае с зависимостью от World of Warcraft или от социальных сетей, либо, скажем, от секса мы видим людей, которые не в состоянии отказаться от отношений, дарующих им психологические удовольствия. Когда пальцы человека непроизвольно тянутся обновить страничку в Facebook в то время, как он должен слушать своего друга во время обеда, мы имеем дело с наследием этической философии Якоба Морено, утверждавшего, что другие люди нужны нам только для того, чтобы удовлетворять постоянные потребности нашего эго. И это неизбежно приводит к возникновению порочного круга: с одной стороны, социальные связи застывают на этом убогом психологическом уровне, с другой – человеку таким образом становится все труднее удовлетворять свои эмоциональные потребности, чего он отчаянно желает добиться. Если рассматривать людей в качестве инструментов для достижения собственных удовольствий, то исчезает ключевой этический и эмоциональный смысл дружбы, любви и щедрости.
Главный недостаток этой эгоцентрической идеи общества заключается в том, что, за редкими исключениями, никто из нас не может постоянно находиться в центре внимания, получая похвалу от других. Никто не способен быть «Богом» все время; гораздо чаще людям приходится становиться «ангелами», которые окружают некое божество. То же самое относится к ситуации с Facebook. Когда люди видят нескончаемый поток новостей от своих «друзей», то они начинают чувствовать себя хуже других и считать, будто их собственная жизнь скучна [219]. Математический анализ социальных сетей доказывает, что большинство людей «соберут» в сети меньшее количество друзей, чем в среднем у пользователей, в то время как единицы получат гораздо большее число друзей, чем в среднем [220]. Стремление оказаться в центре внимания, получить как можно больше одобрения от других делает индивидуума частью порочного круга. Как любят подчеркивать позитивные психологи, эта неспособность слушать других и сопереживать – главная причина депрессии.
Ключевой категорией в анализе социальных сетей является их «центральность». Смысл в том, что определенный «узел» (это может быть как человек, так и организация) теперь является частью своего собственного социального мира. По терминологии Морено, это означает, что появляется так называемая мера социальной «божественности». Опять же, стоит социальной сети включать в себя больше чем несколько десятков людей, то такую меру невозможно определить без использования компьютера. Однако благодаря компьютерам и социальным сетям фактор «центральности» ставится во главу угла, начиная разделять и властвовать. Данный фактор управляет пользователем Twitter, который видит, что число его подписчиков гораздо меньше, чем число тех, на кого подписан он. Этот фактор виновен в депрессии и одиночестве человека, полагающим себя отлученным от социального мира, который он может наблюдать, но в котором он не может участвовать. Теперь мы все как будто знамениты и как будто общаемся со знаменитостями: мы можем смотреть на отредактированные фотографии и читать высказывания людей, с которыми мы едва знакомы.
Если считать, что счастье кроется в отношениях, которые в меньшей степени направлены на удовлетворение своего эго и являются менее гедонистическими, чем те, которые нам могут предложить индивидуалистические общества, то тогда деятельность в Facebook и в других социальных сетях вряд ли принесет счастье. Хотя это правда, что в определенных случаях социальные сети способствуют более сильным и содержательным социальным отношениям. Одно из исследований, посвященных Facebook, показало, что использование социальных сетей по модели «показывай и потребляй» (когда люди чем-то делятся со своими пользователями или когда наблюдают за другими) больше способствует появлению у человека чувства одиночества. Напротив, модель, которая основана на обмене сообщениями, способствует большей сплоченности людей благодаря диалогу [221]. Группа позитивных психологов, доказав, какие именно виды социальных отношений приводят к счастью, предлагают создать новую социальную сеть под названием «Счастливее» (Happier). Главная идея такой платформы будет заключаться в выражении благодарности, а также других позитивных чувств, которые признаны главными составляющими психического здоровья.
Тем не менее наука о счастье и инновации в сфере социальных сетей никак не комментируют ту социальную философию, при которой можно создавать отношения, инвестировать в них и, вполне возможно, отказываться от них с целью психологической оптимизации. Более печальное следствие стратегического достижения счастья через отношения заключается в том, что последние ценны лишь до тех пор, пока от них есть польза. Списки друзей в социальных сетях всегда можно подредактировать, если окажется, что какие-то знакомые не приносят индивидууму достаточно удовольствия или счастья. У такого подхода есть, несомненно, два варианта развития событий: гедонистический, который приводит к социальной зависимости и нарциссизму, и дзен-буддистский холистический – который рассматривает более длительные отрезки времени и меньшее количество взлетов и падений. Тем не менее социум в каждом случае служит почти одной и той же цели.
Неолиберальный социализм
Наше общество чрезмерно индивидуалистично. Рыночная экономика сводит все к личным расчетам и эгоизму. Мы стали одержимы деньгами и товарами, пожертвовав нашими социальными отношениями и радостью. Капитализм является носителем чумы XXI века – материализма, который отделяет нас друг от друга, делая многих людей несчастными и одинокими. До тех пор пока мы не научимся вновь проявлять доброту по отношению друг к другу, мы продолжим разобщаться, делая доверие невозможным. Если у нас не получится воскресить такие ценности, как дружба и бескорыстие, то мы будем продолжать стремиться к состоянию нигилистической опустошенности.
Подобные высказывания неоднократно, на протяжении веков, использовались в качестве критики капитализма. Они часто служили основой для политических и экономических реформ, целью которых была либо попытка ограничить обогащение рынков, либо желание полностью перестроить капиталистическую систему. Сегодня жалобы тоже слышатся, однако из совсем других источников. В наши дни индивидуализм и материализм рыночной системы атакуют гуру маркетинга, психологи, бихевиористы, социальные медиа и менеджеры. Однако теория индивидуальной психологии и поведения, предлагаемая ими взамен, мало отличается от господствующей сегодня.
Депрессивные и одинокие граждане, которые оказались в поле зрения политиков, потому что их проблемы стали очевидны докторам и нейробиологам, являются прямым доказательством ошибок неолиберальной модели капитализма. Люди хотят уйти от самостоятельности и самоанализа. У позитивных психологов есть очень четкое понимание недостатков крайнего индивидуализма, превращающего человека в интроверта и заставляющего его постоянно подвергать сомнению свою значимость по отношению к другим членам социума. Психологи советуют таким людям «выйти из себя» и реализовываться в отношениях с окружающими. Однако сводя идею общества к психологии, эксперты в области счастья рассуждают, как Якоб Морено, бихевиористы и Facebook. Это означает, что социум используется конкретным человеком в качестве инструмента для достижения определенной медицинской, эмоциональной или денежной цели. Порочный круг самоанализа и работы над собой замыкается.
Как выбраться из этой ловушки? В некоторых случаях вариант использовать общество в качестве «лекарства» выглядит очень заманчиво. Хотя оно и исходит из утилитарного предположения, что люди могут улучшить свое состояние, присоединившись к каким-то сообществам и работая вместе с другими, оно также обращается к общественным институтам, которые способствуют тому, чтобы это включение в социум произошло. Когда люди замыкаются в себе, завистливо поглядывая на других, то данную проблему нужно решать на уровне организаций, политики, коллективов. Ее нельзя свести на нет всего лишь призывая человека обратиться к обществу, потому что те сложности, которые должны быть таким образом преодолены, могут еще более усугубиться, особенно если за дело берутся социальные сети и созданная ими эгоцентрическая модель общества. Требуется найти ответ на вопрос, как надо изменить бизнес, рынки, политику и законы, чтобы создать значимые социальные отношения, однако приверженцы социального капитализма никогда не искали этот ответ.
Когда в современном бизнесе, средствах массовой информации и политике мы сталкиваемся с эйфорией по поводу социального, то мы в данном случае имеем дело с неолиберальным социализмом. Предпочтительнее делиться, чем продавать, однако лишь до тех пор, пока это не вредит финансовым интересам доминирующих корпораций. Призыв людей к нравственности и альтруизму становится лучшим способом «вернуть их в строй», чтобы они продуктивнее работали. Бренды делают поведение людей более «социальным», однако при отсутствии денег оно меняется. Провозглашается, что важнее всего эмпатия и отношения, они, однако, представлены лишь в качестве хороших привычек, которыми овладели счастливые люди. Все, что когда-то существовало отдельно от экономики – например, дружба, – теперь незаметно стало ее частью. То, что некогда являлось врагом утилитарной логики, а именно нравственность, стало инструментом утилитаризма.
Неолиберализм, утверждающий, что победитель получает все, хочет уничтожить даже слабую надежду на социальную реформу. Социальная нейробиология Мэтта Либермана, Пола Зака и других может показаться очень убедительной, поскольку предлагает простую психологическую базу, на которой можно проанализировать социальное поведение как компонент здоровья, счастья и благосостояния. Решительно ориентируясь на индивидуальный человеческий мозг и индивидуальное тело, эта наука, очевидно, предлагает так же много (а возможно, даже больше) влиятельным и богатым мира сего, как и одиноким и изолированным. Стоит социальным отношениям стать своеобразным лекарством для человеческого тела, как их начинают «прописывать» для самосовершенствования, которое отвечает за счастье в век неолиберализма.
Между тем Интернет совсем недавно предложил другие формы общественной организации. Как сказал теоретик в области культуры и политики Джереми Гилберт, мы должны помнить, что всего лишь пару лет назад медиа-империя Руперта Мердока была полностью разгромлена его попыткой превратить Myspace в полностью коммерческий проект[222]. Напряжение между открытой социальной сетью и частными инвестициями не удалось преодолеть, и Мердок потерял почти полмиллиарда долларов. Facebook пришлось пойти на все возможное, дабы не повторить ошибок соперника, например, требовать, чтобы люди называли свои настоящие имена, и таким образом организовывать сеть, которая удовлетворяла бы интересы маркетологов. Возможно, об их победе говорить слишком рано. Недовольство контролем, который осуществляет Facebook, послужило причиной создания социальной сети Ello, пока не являющейся коммерческим проектом и разрешающей сохранять анонимность. Даже если Ello не будет иметь успеха, она, по крайней мере, послужит показателем разочарования общества в других социальных сетях, которые анализируют его и манипулируют им ради прибыли рынка.
Сведение, подобно Якобу Морено и экономистам-бихевиористам, социальной жизни до психологии, или до физиологии, как это делает социальная нейробиология, не является такой уж неизбежностью. Карл Маркс считал, что когда капитализм поместил рабочих на фабрику и заставил их работать, то он сам создал класс, который в конце концов его уничтожит. И это должно было произойти несмотря на «буржуазную идеологию», подчеркивающую превосходство тех, кто стоит во главе рынка. Похожим образом, сегодня можно собрать людей вместе для их психического и физического здоровья или для удовлетворения их гедонистических прихотей; однако подобные сообщества также способны развить свою собственную философию, свои принципы, которые не будут сводиться к индивидуальному счастью или удовольствию. Вот надежда, которая пока что дремлет в этом новом, неолиберальном социализме.
Глава 7 Подопытные кролики
Бизнес-идеи и деловая деятельность не распространяются сами по себе, даже если они приносят выгоду. Их нужно продвигать. Иногда прежде необходимо разрушить культурные и политические барьеры, чтобы они впоследствии были приняты и, спустя какое-то время, превратились в нечто совершенно естественное. Идея научной рекламы, впервые введенная в 1920-е годы компанией James Walter Thompson (JWT) при поддержке Джона Бродеса Уотсона, наглядный тому пример.
JWT стала первой крупной компанией на Мэдисон-авеню, где посчитали, что рекламу можно создавать при помощи науки, используя психологические техники, такие как опросы. Данная организация придерживалась мнения, что люди поддаются воздействию, благодаря которому они будут делать покупки, даже вопреки своему здравому смыслу. Сегодня кажется очевидным, что реклама основывается на подробной психологической информации о наших эмоциях и поведении. Однако в 1920-х годах такой точки зрения еще не существовало.
Однако компании JWT не удалось бы распространить идею научной рекламы по всему миру, если бы не их контракт с компанией General Motors (GM) в 1927 году [223]. К этому времени GM превратилась в крупного игрока на международной арене, построив заводы по всей Европе. Согласно заключенному договору компания JWT открывала свое представительство в каждой стране, где уже присутствовала GM, чтобы предоставлять автомобильному гиганту маркетинговую информацию по региону. Взамен GM давала ей доступ к отчетности по своим рынкам по всему миру. Только в 1927 году JWT открыла представительства в шести европейских странах. В течение последующих четырех лет были открыты ее филиалы в Индии, ЮАР, Австралии, Канаде и Японии. Благодаря секретной информации, полученной от гигантского корпоративного покровителя, JWT обрела статус международной компании, а ее особый способ проводить маркетинговые исследования стал глобальным. Выход американских компаний на мировой уровень после Второй мировой войны был в большей степени обусловлен тем фактом, что такой подход к организации бизнес-процессов проник почти в весь капиталистический мир. Знания о международных потребителях имелись под рукой.
После заключения контракта с GM компания JWT начала собирать информацию о потребителях очень быстрыми темпами. Менее чем за 1,5 года по всему миру было взято более 44 000 интервью: многие на тему автомобилей, но не только, затрагивались, кроме того, и темы продуктов питания, а также предметов личной гигиены [224]. На тот момент это был самый амбициозный проект массового психологического исследования, который когда-либо предпринимался. Благодаря полученной информации на свет появилась карта потребительских предпочтений по всему миру. И это было сделано несмотря на определенную степень противодействия. [225]
Исследователи из компании JWT быстро осознали, что их техники за пределами родного рынка многие не поняли и не оценили. Тот уровень близости, к которому они стремились, просто отвергали. В Великобритании арестовали нескольких исследователей за проведение поквартирного опроса. Другой британский интервьюер посчитал работу составления профиля потребителя слишком сложной, поэтому он свел ее к тому, что ходил по улице за прохожими и громко задавал им вопросы. Исследователь, проводивший опрос по квартирам в 1927 году в Копенгагене, встретил такую неприязнь, что один из жителей спустил его с лестничной площадки вниз. Еще человека, проводившего опросы, также в Копенгагене, арестовали за проникновения в дома людей под видом проверяющего. Германская ассоциация автомобильной промышленности, кроме того, угрожала возбудить дело против JWT за экономический шпионаж.
Таким образом, для глобализации потребительской информации требовались удача, коварство и физическое воздействие. Задача, которую поставила перед собой компания JWT, оказалась очень сложной. Это было не простое исследование людей в обществе или опрос общественного мнения по примеру периодических изданий. Требовалось выйти на другой уровень близости с потребителем, что зачастую означало изучение всех сторон его жизни. Исследователи стремились узнать не только то, что люди думали или говорили об определенных продуктах, они также хотели увидеть эти продукты у них дома и понять поведение потенциального покупателя. Перечисленные цели можно было реализовать, только суя нос в чужие дела и задавая бестактные вопросы.
История о том, с какими трудностями компания JWT вышла на европейский рынок, выявила самую серьезную проблему проекта массового психологического исследования, а именно вопрос: что нужно сделать, чтобы сотрудничать с обычными людьми? У каждой социальной науки есть политический аспект, который заключается в том, что исследователь должен либо вести переговоры с объектом исследования, в надежде на положительный результат, либо применить некоторую силу, чтобы заставить человека сотрудничать. Либо, как третий вариант, можно проводить свое исследование тайно.
Когда Вильгельм Вундт организовал свою психологическую лабораторию в Лейпциге, в качестве объекта исследования он использовал своих студентов и ассистентов. Их полное согласие было необходимо для того направления науки, которое он представлял. Сегодня психологи зачастую предлагают потенциальным объектам исследования денежное вознаграждение, и эту роль обычно выполняют нуждающиеся студенты других дисциплин. Противоречивый пример: возьмем историю статистики, которая (на что указывает происхождение слова [226]) всегда была тесно связана с государственной властью, чтобы обеспечить сбор точных и объективных данных. Государство может вести массовые исследования, к чему компания JWT всегда стремилась. Так же и Фредерик Тейлор благодаря своим аристократическим связям имел возможность в 1870-1880-е годы занимать высокие должности на промышленных предприятиях в Филадельфии и вести исследовательскую деятельность.
Слово «данные» происходит от слова дать, что означает «то, что дают». Чаще всего это возмутительная ложь. Навряд ли можно сказать, что данные, полученные с помощью опросов и психологических экспериментов, просто «были отданы». Информацию получают либо под строгим контролем, с помощью давления, либо ее предоставляют взамен чего-либо, например, за деньги или шанс выиграть iPad. Часто сведения собираются тайно, например, с помощью одностороннего зеркала, благодаря которому исследуется вся фокус-группа. В социальных науках, таких как антропология, условия, при которых получают данные (речь идет о длительном наблюдении и участии), подразумевают постоянное отображение данных. Но в бихевиоризме безобидный термин «данные» легко скрывает огромный механизм, с помощью которого людей исследуют, наблюдают за ними, ведут измерения, отслеживают, и не важно, получено ли на это согласие самих объектов изучения или нет.
Несомненно, этот политический аспект был виден в 1920-х годах, когда компания JWT выходила на международный уровень. Но с течением времени он выпал из поля зрения. Вопросы о том, что человек думает и чувствует, за кого он хочет голосовать и как он относится к определенному бренду, стали обычным делом. Секретов больше нет. Сегодня Институт Гэллапа ежедневно опрашивает тысячу совершеннолетних жителей США на предмет счастья и благополучия, что позволяет ему очень детально отслеживать общественное настроение. Мы уже привыкли к тому, что влиятельные организации хотят знать о наших чувствах и мыслях, и нам это уже не представляется политической проблемой. Но возможности сбора психологических и поведенческих данных сильно зависят от структур власти, которые этим занимаются. Современный рост уровня исследований счастья и благополучия связан с новыми технологиями и методиками. В свою очередь они зависят от уже существующей неравной расстановки сил.
Строительство новой лаборатории
В 2012 году журнал Harvard Business Review заявил, что профессия специалиста по обработке и анализу данных станет самой «сексуальной профессией XXI века»[227]. Мы живем в мире, полном оптимизма в отношении возможностей сбора и анализа данных, что увеличивает бихевиористские и утилитарные амбиции управлять обществом при помощи внимательного научного наблюдения за психикой, телом и мозгом. Каждый раз, когда бихевиористский экономист или гуру в области счастья заявляет, что у нас наконец-то появился доступ к секретам человеческой мотивации и удовлетворения, они по большей части имеют в виду технологические и культурные изменения, которые усовершенствовали возможности психологического контроля. Стоит упомянуть три таких изменения.
Во-первых, увеличились объемы «больших данных»[228]. Так как наши различные повседневные операции, связанные с покупками, медицинскими учреждениями, городскими службами, правительством и друг с другом, перешли на цифровой уровень, они оставляют огромное количество архивных данных, которые можно получить с помощью соответствующих технических возможностей. Большую часть подобной информации компании, владеющие ею, рассматривают как ценное имущество, поскольку они считают, что оно содержит в себе огромные возможности для тех, кто хочет спрогнозировать поведение людей в будущем. Многие компании, например Facebook, закрывают доступ к таким данным для того, чтобы исследовать их в своих целях или продать компаниям по маркетинговым исследованиям.
В других случаях эта информация «открыта» на основании того, что она является достоянием общественности. Ведь именно мы, общество, создали ее, совершая покупки с помощью кредитных карт, посещая различные веб-сайты, оставляя наши мысли в Twitter и так далее. Большие объемы данных должны быть доступны всем нам для анализа. Но при таком либеральном подходе забывают о том, что несмотря на общедоступность информации инструменты для ее анализа остаются закрыты. Энтони Таунсенд, создатель идеи «умного города», подчеркнул, обращая внимание на нормативные положения Нью-Йорка об открытых данных, что они рассудительно обошли алгоритмы, которые используют государственные подрядчики для анализа данных [229]. Пока либералы продолжали беспокоиться о приватизации информации в свете прав интеллектуальной собственности, появилась новая проблема, которая заключается в том, что алгоритмы обработки информации оказались окутаны коммерческой тайной. Сейчас весь бизнес строится на возможности интерпретировать и обрабатывать массивы больших данных.
Во-вторых, появился еще один фактор, который можно по-настоящему понять лишь в культурном контексте. Проще говоря, распространение нарциссизма дало новые возможности для проведения исследований. Когда JWT решила впервые в 1920-х годах исследовать европейских потребителей, последние воспринимали ее действия как вмешательство в частную жизнь, чем оно по сути и являлось. Сегодня опросы опять вызывают отторжение, хотя теперь это связано с раздражительностью потенциальных участников [230]. Люди просто не хотят больше делиться своими мыслями и желаниями с исследователями, вооруженными блокнотами. Однако стоит социальной сети Facebook задать своей миллиардной аудитории «невинный» вопрос, как интернет-пользователи начинают рассказывать о своих мыслях, вкусах, предпочтениях и мнениях, ни на секунду не задумываясь, что таким образом они создают широкую базу данных для руководителей сети.
Когда людей просят рассказать об их чувствах и мыслях в рамках исследования, то они соглашаются неохотно. Однако если опрашиваемые дают ответы по собственному желанию, то они начинают видеть в этом смысл и получают от происходящего удовольствие. Когда-то все начиналось лишь с небольшой экспериментальной группы разработчиков программного обеспечения, которые решили делиться в сети деталями своей личной жизни – от диет и настроения до интимных вопросов – сейчас же мы видим настоящее движение. Его ряды постоянно пополняются новыми членами, что играет на руку маркетологам и бихевиористам. Такие фирмы, как Nike, разрабатывают все больше продуктов для спорта и здоровья, продаваемых вместе со специальными приложениями – они позволяют потребителям постоянно докладывать о своем поведении (например, о беге) и таким образом создавать новые базы данных для компании.
В-третьих, всё указанное подразумевает определенные политические и философские последствия, которые, возможно, наиболее радикальны по сравнению со всем, что было перечислено выше. Это касается способности «научить» компьютеры интерпретировать человеческое поведение по показателям эмоций. Скажем, в сфере анализа эмоций сейчас занимаются разработкой алгоритмов интерпретации эмоций, которые заключены в каком-нибудь предложении, например в твите. Например, исследовательский центр MIT Affective Computing разрабатывает способы угадывания настроения человека по его лицу, а также программы, которые могут вести с людьми «умные» разговоры в качестве терапии, если последние находятся в непростой жизненной ситуации.
Все больше появляется технологий, способных определить настроение человека с помощью анализа его тела, лица и поведения. Возможно, в скором времени появятся компьютерные программы, цель которых – повлиять на наши чувства и эмоции. Уже сейчас есть компьютеризованная поведенческая терапия, представленная такими программами, как Beating the Blues и FearFighter. Таким образом, способность компьютера оценивать наши чувства и влиять на них растет день ото дня.
Сканирование человеческого лица является крайне интересной сферой для маркетологов и рекламщиков, которые хотят узнать «объективные» человеческие эмоции. В своих исследованиях они выходят за пределы лабораторий и наблюдают за нами в обычной жизни. Например, в супермаркете Tesco уже запустили технологии, которые, считывая настроение человека по его лицу, показывают ему, в зависимости от результата, подходящую рекламу [231]. Кроме того, можно использовать камеры, с целью узнавать людей на улице и продавать им товары в соответствии с тем, что они покупали ранее[232]. Тем не менее это только начало. Одна из компаний, занимающихся разработкой программ, читающих по лицам, протестировала свой новый продукт в школах, стремясь определить, скучает ли ученик или внимательно слушает преподавателя [233].
Сочетание больших данных, огромного числа людей, которые самовлюбленно делятся всем, что с ними происходит в сети умных компьютеров, способных считать наши эмоции, открывает такие возможности для психологического отслеживания, о которых Бентам и Уотсон даже и мечтать не могли. Добавьте к этому наличие практически у каждого человека смартфона, и у вас появляется невероятно удобный способ сбора информации, получаемой ранее лишь в университетских лабораториях или в каких-либо общественных институтах с постоянным наблюдением, например в тюрьмах. Политические, технологические и культурные ограничения психологического контроля перестают существовать. Огромная ценность рынка, по мнению неолибералистов, например из Чикагской школы, состояла в том, что он постоянно определял предпочтения потребителей. Однако современная массовая дигитализация и анализ больших данных позволяют психологическому аудиту пойти еще дальше и изучить личные отношения и чувства потребителей, которые рынок, как правило, не в состоянии разузнать.
Теперь исследователи верят, что имеют право изучать, что люди чувствуют, если это не влияет на рынок. Скрытный анализ твитов, онлайн-поведения или выражений лица позволяет добывать исследователям более объективные данные, недостижимые для них в том случае, если бы им пришлось напрямую опрашивать людей. Мечта Уотсона о психологии, свободной от вербального поведения субъекта, кажется сегодня почти полностью реализованной. Скоро откроется вся правда о наших эмоциях, стоит исследователям «раскодировать» наш мозг, лица и непреднамеренные эмоции.
Оставив позади век опросов, мы, казалось бы, интересуемся все тем же, однако теперь получаем гораздо более точные ответы. На место организаций по исследованию общественного мнения пришли компании по отслеживанию настроений, например, General Sentiment, которая ежедневно собирает данные из 60 млн источников по всему миру, чтобы сделать вывод, о чем думает общество. Вместо опросов на тему удовлетворенности потребителей, службы по предоставлению общественных услуг и аппарат здравоохранения анализируют настроения в социальных сетях, стремясь получить более точные оценки [234]. И вместо традиционного маркетингового исследования используется анализ больших данных, который более детально демонстрирует наши вкусы и желания [235].
Интересно, что наша псевдочастная переписка друг с другом (скажем, через Facebook) рассматривается в качестве надежных данных для анализа, в то время как результаты интервью или опросов считаются менее надежными. Нашим сознательным высказываниям или критике нельзя доверять, однако можно доверять нашему «тайному» вербальному поведению, именно оно является правдой. Возможно, такой подход и имеет смысл в бихевиоризме или в исследованиях эмоций, однако он просто катастрофичен с точки зрения демократии, которая строится на утверждении, что все люди способны высказать свое мнение независимо и сознательно.
Сложившаяся ситуация вызвала новую волну оптимизма вместе с надеждой, что вскоре мы сможем узнать подробности о человеческом разуме, механизме принятия решений и в чем причина нашего счастья. В конечном итоге нам станет доступна информация о том, как можно повлиять на принятие решений и почему люди покупают именно то, что они покупают. Сегодня, спустя два века после того, как жил и работал Бентам, появилась вероятность, что мы сможем разгадать, как количественным способом улучшить состояние человека. А чтобы избавиться от эпидемии депрессий, массовое наблюдение за поведением и настроением людей должно раскрыть тайну ее происхождения и предложить способы для ее уничтожения.
Однако негласное условие для осуществления этого утопического желания есть не что иное, как превращение общества в огромную лабораторию, и мы уже сейчас почти постоянно живем в ней. Это новый вид власти, которую трудно описать через понятия надзора и вмешательства в частную жизнь. Сбор психологической информации происходит в таком обществе ненавязчиво, зачастую благодаря энтузиазму потребителей и пользователей социальных сетей. Главная цель такого сбора – сделать нашу жизнь проще, а нас самих – более здоровыми и счастливыми. В созданном таким образом обществе идет разработка новых сред обитания, например, появляются «умные города», которые постоянно подстраиваются под поведение жителей и актуальные социальные тенденции, причем так, что люди этого почти не замечают. Это общество, как и Бентам в свое время, боится «тирании звуков», поэтому заменяет диалог экспертным управлением. В конце концов, не все же могут жить в лаборатории, какой бы огромной она ни была. Влиятельное меньшинство должно взять на себя роль ученых.
В июне 2014 года у нас появилась возможность заглянуть в будущее, когда Facebook опубликовала научную статью, описывающую эмоциональные манипуляции в социальных сетях [236]. Реакция общественности была такая же, как на опросы JWT в Копенгагене и Лондоне в 1927 году, – сильнейшее негодование. Об этой статье писали во всех газетах мирах, но вовсе не из-за значительных результатов исследования. Тот факт, что Facebook намеренно манипулировала новостными лентами 700 000 пользователей в течение одной недели в январе 2012 года, казался всем злостным нарушением научной этики [237]. Стало ясно, что данная платформа, от которой порой зависят человеческие отношения и публичные кампании, использовалась в качестве своеобразной лаборатории с целью проверить, как мы себя поведем в определенных ситуациях.
Будет ли через десять или двадцать лет подобное событие вызывать гнев общественности, или мы уже привыкнем к этому? Станет ли Facebook публиковать результаты своих исследований или проведет их в тайне, преследуя свои собственные интересы? Самым тревожным в сегодняшней ситуации является то, что мы либо не замечаем, когда за нами наблюдают, либо начинаем воспринимать такое положение вещей как должное. Элита подобные действия оправдывает добрыми намерениями (улучшить наше здоровье и настроение), за которыми скрываются ее личная выгода и политические стратегии. Единственный способ бороться с этим – потребовать, чтобы эксперты также делились с нами своими эмоциями.
Вся правда о счастье?
Вы были вчера счастливы? Что вы чувствовали? Знаете? Помните? Если не помните, то есть вероятность того, что кто-то другой может вам об этом рассказать. Прогресс цифровых и нейрологических наук в вопросе изучения счастья позволяет экспертам быть более осведомленными по поводу ваших субъективных состояний, чем вы сами. Другими словами, субъективные состояния больше таковыми не являются.
В данном случае хорошим примером является Twitter. 250 млн его пользователей пишут 500 млн твитов ежедневно, создавая целый поток данных, который может быть проанализирован для различных целей. И это всего лишь один из примеров столь стремительного накопления информации в течение последних лет. Десять ее процентов в Twitter находится в абсолютно свободном доступе, что создает многочисленные возможности исследования для социологов, компаний и университетов. Остальную информацию, вплоть для прослеживания «пути» каждого твита, можно получить за определенную плату.
Исследователи сталкиваются с проблемой обработки и применения этого огромного количества данных, подразумевающих создание алгоритмов, которые способны интерпретировать миллионы твитов. В Питсбургском университете группа психологов разработала программу, призванную подсчитывать, сколько счастья содержится в каждом твите, состоящем из 140 символов. Для этого сотрудники университета создали базу данных из пяти тысячи слов, которые наиболее часто используются в текстах такого формата, и оценили каждое слово по шкале от 1 до 9. Таким образом, программа способна автоматически определить, сколько счастья содержится в каждом твите.
Цель проекта в Питсбурге – проследить тенденции со счастьем во всем мире с помощью анализа 50 млн твитов ежедневно. Причем главная задача заключается не в определении уровня счастья отдельных пользователей, а в том, каким образом счастье распространяется во времени и пространстве. На основе полученных данных были разработаны карты счастья: теперь исследователи знают, что самый несчастливый день недели – вторник, а суббота – самый счастливый. В рамках этого проекта вряд ли можно узнать, насколько вы были счастливы на прошлой неделе. Однако ряд похожих проектов способны ответить вам, естественно, руководствуясь лозунгом улучшения вашего настроения, здоровья или безопасности.
Примером тому является «Дюркгеймский проект», разработанный исследователями Дартмутского колледжа. Это исследование назвали в честь одного из основателей социологии Эмиля Дюркгейма, который был также автором монографии «Самоубийство», представлявшей собой анализ самоубийств в разных странах в XIX веке. Дюркгейм взял за основу статистические данные по смертности, которая внезапно возросла в течение нескольких десятилетий в Европе. Цель Дюркгеймского проекта – предотвращать суициды, анализируя информацию, получаемую от социальных сетей и мобильных разговоров.
Объектами этого анализа являются бывшие военнослужащие США, которые находятся в группе риска по самоубийствам. Важно успеть определить тех, кому нужна помощь, до того, как станет слишком поздно. Пользуясь поддержкой министерства по делам ветеранов США, имеющего доступ к медицинским карточкам ветеранов, Дюркгеймский проект должен вовремя подать тревожный сигнал о том, что какой-то человек, возможно, находится в высокой зоне риска. Это требует высококвалифицированного анализа, способного найти самое главное в огромном количестве данных и узнать, что стоит за теми или иными словами. Ученые изучают предложения и грамматические конструкции, которые типичны для людей, склонных к суициду, и разрабатывают соответствующие программы. Таким образом безо всякого вмешательства в личную жизнь людей осуществляется полное отслеживание их эмоций. В похожем проекте Уорикского университета в Великобритании исследователи с помощью компьютера обработали предсмертные записки, чтобы создать программу по отслеживанию мыслей о суициде через грамматические конструкции.
Если людей можно использовать для подобных программ психологического контроля, то, значит, есть и возможности для оценки психического состояния. Рост мобильных приложений в рамках «Здоровья 20.», направленных на определение состояния человека в каждый момент времени, означает, что медицинское наблюдение способно стать частью нашей повседневности и выйти за рамки кабинета врача, больницы или лаборатории. Кроме того, на сегодняшний день становится все более популярным отслеживание настроения: люди делают это, либо руководствуясь в связи с некими переживаниями по поводу здоровья, либо из простого любопытства [238]. Используют они для этого, например, приложение Moodscope (основанное на известной шкале позитивных и негативных синдромов PANSS).
Существуют также приложения для смартфонов «Отследи свое счастье» (Track Your Happiness), разработанное в Гарварде, и «Картосчастье» (Mappiness) из Лондонской школы экономики. Они чуть ли не каждый час спрашивают своих владельцев об их настроении (и те называют определенную цифру в качестве оценки) и занятии в данную минуту. Такие программы позволяют экономистам и психологам собрать информацию, получить которую казалось чем-то нереальным всего лишь десять лет назад. Как оказалось, счастливее всего люди тогда, когда занимаются любовью, хотя сам факт того, что человек сообщил об этом своему телефону, ставит под сомнение достоверность данной информации[239].
Когда исследователи в 1960-х годах впервые начали заниматься сбором информации на тему счастья целого общества, они столкнулись с серьезной проблемой, которая связана с самой сутью утилитаризма: до какой степени можно доверять людям, когда они говорят, что счастливы? На то, что опрашиваемые говорят о собственном счастье, может повлиять ряд факторов, однако предполагается, что есть нечто объективное, которое и необходимо вытащить на поверхность. Во-первых, случается, что человек просто-напросто забывает, какое настроение у него было в течение дня, и сообщает либо более положительный, либо более отрицательный результат по сравнению с тем, который есть на самом деле. Люди могут заблуждаться относительно самих себя, хотя, конечно, они имеют право говорить о своем настроении то, что считают нужным.
Во-вторых, не исключено, что на ответ о счастье окажут влияние культурные нормы. Если вопрос звучит как «считаете ли вы себя счастливым человеком» или «были ли вы счастливы вчера», то некоторые опрашиваемые могут сразу дать на него ответ единственно возможным для них способом, поскольку этого требует их культура или воспитание. Есть точка зрения, что жаловаться – стыдно, и человек, ее разделяющий, будет преувеличивать свое счастье (типично американская проблема), или же, наоборот, считается, что хвастаться своим счастьем вульгарно, поэтому не стоит говорить о нем (такое мнение сильнее всего распространено во Франции).
Когда в 1990-х годах экономика счастья стала укрепляться, то появились и различные стратегии по борьбе с вышеописанной проблемой. Их цель – узнать, насколько мы, вне зависимости от наших слов, действительно счастливы. Очевидно, что это скорее проблема философии, а не методологии. Как же можно выяснить правду о счастье, оставив в стороне личное мнение человека о себе самом? Невозмутимые психологи и экономисты придумали разные способы, позволяющие этого добиться. Одним из них является реконструкция событий дня, когда участники эксперимента каждый вечер записывают в дневник, что они делали и чувствовали в течение дня. Конечно, у такого способа тоже есть недостатки, поскольку человек может что-то забыть. Тем не менее преимущество данного метода заключается в том, что участник пытается преодолеть недостатки сознательной оценки своего состояния, а значит, он более объективен.
Новые возможности наблюдения и самоконтроля, которые предлагают специалисты по сбору данных и смартфоны, обещают добиться объективности. Людям больше не нужно докладывать о своем счастье в опросниках, потому что их высказывания могут быть проанализированы совершенно без их ведома, или они сами способны оценивать свое настроение в течение всего дня с помощью цифр благодаря приложениям на мобильных. Еще 200 лет назад попытка досконально изучить духовную жизнь человека ограничивалась общественными институтами – тюрьмами, университетами, больницами и рабочими местами. Иерархия, которая делала возможными исследования, хорошо просматривалась при таком раскладе, даже если ее и тогда никто не оспаривал. Сегодня, когда эти ограничения исчезли, из виду также пропадают и те, кто стоит за подобными исследованиями.
Хотя описанные выше методы утилитаристского наблюдения еще не самые экстравагантные. Уже сейчас появляются проекты, посвященные исследованию счастья, создатели которых полностью отказываются от понятий как «переживания чего-либо» или «осознания эмоций». Они считают, что счастье не связано с разумом или сознанием, это биологическое и физическое состояние, следовательно, его объективные показатели можно получить в совершенной независимости от мнения испытуемого.
Наука о счастье всегда казалась и продолжает казаться такой соблазнительной еще и потому, что она обещает раскрыть секреты субъективного настроения. Однако чем больше специалисты продвигаются вперед, тем меньше остается в счастье «субъективного». Предположение Бентама, что удовольствие и боль – единственное, что определяет психологию, сегодня доминирует над философскими загадками, поэтому нейробиолог или специалист по обработке данных может сказать мне, что я неверно сужу о своем собственном настроении. Скоро настанет время, когда нашему телу будут доверять больше, чем нашим словам.
Один из методов, позволяющих «увидеть» счастье, – это изучить лицо человека. Можно подобраться и еще ближе к истине, проанализировав предполагаемое место расположения счастья – мозг. На сегодняшний день благодаря ЭЭГ и МРТ нам стали видны различные виды настроения и психические заболевания, в том числе и биполярное расстройство, и счастье само по себе[240]. Уже сейчас на нейробиологию возлагаются небывалые надежды, а то, что возникла возможность полной подмены понятия психики (которую изучает психология) понятием мозга (который изучает нейробиология), связано с абсолютно неверным пониманием того, что стоит за терминами «психика» и «разум». Тем не менее велика вероятность вступления современного общества в новую утилитаристскую эпоху, которая даже и не снилась Бентаму: в ней наука о счастье не только выходит за пределы традиционных опросов и психологических тестов, но и «расшифровывает» настроение, приравнивая его к физическим явлениям. Меняется даже истинное значение слова «настроение».
А когда смежные концепции сознания и эмоций все чаще начинают описывать физическими и неврологическими симптомами, то происходит нечто еще более странное. Настроение и способность принятия решений, когда-то приписываемые человеческому «я», теперь начинают «переселяться» в разные части человеческого тела. Например, в результате стремления сделать депрессию физическим явлением возникло предположение ученых, что ее можно диагностировать по анализу крови. А что, если пациент с ними не согласится? Значит ли это, что ученые ошибаются? Еще более загадочные метаморфозы происходят с термином «мозг», который превращается в абстрактное понятие, и его, в свою очередь, тоже соотносят с различными частями тела. Биолог Майкл Гершон объявил, что обнаружил второй мозг в кишечнике: по мнению ученого, он отвечает за пищеварение, но способен иметь и свое собственное настроение, и «душевные заболевания».
Заметим, что лишь незначительное число новых методов контроля изобреталось для политики с целью манипулирования нами или вмешательства в нашу частную жизнь. Как правило, их появление мотивировано честным научным или медицинским намерением улучшить жизнь человека через понимание природы счастья, для чего необходимо понаблюдать за населением на протяжении определенного времени. Те, кто пошел по стопам Бентама, полагают, что прогресс зависит от того, смогут ли ученые еще лучше понять взаимоотношения разума и тела, найти способы связать эмоциональные удовольствия с физиологией и, в конце концов, разгадать вечную загадку, что же на самом деле происходит у нас в головах.
Когда подобные вещи делаются для нашего физического и психического здоровья, – а число таких методов, программ, проектов и приложений продолжает расти – то становится сложно возражать что-либо. Кроме того, многие новые цифровые приложения, созданные с целью раскрытия секретов счастья, требуют от нас активного участия: нам следует следить за своим состоянием и с энтузиазмом сообщать о нем. Конечно, такие приложения должны иметь очевидные преимущества, иначе бы подобные методы измерения просто бы не работали.
Однако проблема в том, что этим дело никогда не ограничится. То, что началось как научное изыскание состояний человека и природы человеческого счастья, способно в мгновение ока превратиться в новые стратегии поведенческого контроля. С точки зрения философии, утилитаризм и бихевиоризм далеко не равны друг другу: первый рассматривает состояние психики как барометр для оценки всего на свете, а второй ищет способы влияния на человеческое существо и способы манипулирования его поведением. Тем не менее методы, технологии и техники обоих направлений настолько похожи, что можно легко перейти от первого ко второму. Внутренним субъективным чувствам человека в утилитаризме было придано такое значение, что теперь день ото дня желание научить компьютеры читать и предсказывать эти чувства, сделав их объективными, растет.
Аналогичным образом то, что задумывалось как попытка понять природу благосостояния человека и его прогресса – фундаментальные идеи просвещения и гуманизма – внезапно начинают помогать в продаже товаров, которые не нужны, заставляют людей больше работать на руководителей, которые их не уважают, а также соглашаться с политическими целями, о которых их мнения даже и не спросили. Количественные отношения между психикой, телом и миром неизбежно ведут к контролю над людьми и попыткам сделать их поведение предсказуемым.
Вся правда о принятии решений?
Комплекс Hudson Yards в Вест-Сайде Манхэттена является самым масштабным строительством в Нью-Йорке с момента возведения Рокфеллеровского центра в 1930-х годах. Комплекс предстанет группой из шестнадцати новых небоскребов, в которых будут располагаться офисы, около 5000 квартир, магазины и школы. Кроме того, благодаря сотрудничеству городских властей и Нью-Йоркского университета, а также инициативе бывшего мэра города Майкла Блумберга, новый комплекс превратится в еще одну огромную психологическую лабораторию. Hudson Yards – один из самых многообещающих проектов, который исследовательская группа NYU называет исчисляемым сообществом, и который будет служить источником данных для ученых и компаний. Бихевиористский проект, начатый Уотсоном и отводящий людям роль белых крыс, теперь реализуется на уровне градостроительства.
Одним из ключевых различий века большого объема данных и века опросов является то, что первые собираются по умолчанию, без всякого намерения анализировать их в дальнейшем. Организовывать опросы затратно, кроме того, необходимо всегда ясно оговаривать, с какой целью они проводятся. Что же касается данных, то считается, что исследователям следует прежде всего получить их в как можно большем объеме, а уже потом решать, что с ними делать. Команда создателей проекта Hudson Yards знает, что именно их интересует: потоки пешеходов, уличное движение, качество воздуха, расход энергии, социальные сети, расположение мусорных свалок, ресайклинг, уровень здоровья и активности работающих и проживающих в комплексе. Однако когда появилась задумка проекта, никто не считал, будто что-то из вышеперечисленного списка является приоритетной задачей. Главный разработчик Hudson Yards с восторгом говорит о своем детище, тем не менее не обладая уверенностью относительно того, что из всего этого получится. «Я не знаю, как мы сможем использовать полученную информацию, – говорит он, – однако я знаю, что в любом случае нам потребуются данные»[241]. Сначала наблюдай. Потом спрашивай.
Довольно редко сотрудники университетов привлекаются к проектам подобного размаха. Однако там, где подобное происходит, возникают огромные возможности для бихевиористского анализа и эксперимента. Бихевиористская психология строится на откровенно простом вопросе: как сделать поведение другого человека предсказуемым и контролируемым? Эксперименты, в которых меняют окружающую среду, только чтобы посмотреть, как отреагируют люди, всегда опасны с точки зрения этики. Тем не менее когда такие эксперименты выходят за рамки традиционной психологической лаборатории и проводятся в нашей повседневной жизни, проблема обретает более политическую окраску. В этих случаях общество превращается в базу для опытов научной элиты.
Как и всегда в бихевиоризме, эксперимент может быть успешным только в том случае, если его участники ничего о нем не знают. Иногда это просто сбивает с толку. В 2013 году британское правительство оказалось в полнейшем замешательстве, когда один блогер обнаружил, что соискателям работы предлагали в Интернете выполнить психометрический тест, результаты которого являлись совершенной подделкой [242]. Вне зависимости от того, как пользователи отвечали на вопросы, всем им выдавался один и тот же ответ об их сильных сторонах на рынке труда. Позже выяснилось, что это был эксперимент, проведенный правительственной организацией Nudge Unit, чтобы посмотреть, как изменится поведение человека, если тест выдаст ему определенный результат. Таким образом элита изменила социальную реальность с целью провести свой эксперимент.
Полученные благодаря ему выводы позволяют проводить политику, которая в их отсутствие выглядела бы неразумной или даже неправомерной. Например, поведенческие эксперименты в сфере преступлений доказывают, что люди менее склонны психологически принимать наркотики или совершать мелкие преступления, если наказание последует быстро и если его невозможно избежать. Связь между действием и результатом должна быть более чем очевидной, чтобы наказание срабатывало. В этом смысле надлежащее судопроизводство становится настоящей преградой на пути изменения поведения большого количества людей. Знаменитая программа HOPE (Hawaii's Opportunity Probation with Enforcement – Гавайская программа испытательного срока) строится именно на этом и следит за тем, чтобы преступники знали: стоит им вновь совершить преступление, они сразу же окажутся за решеткой.
Такие проекты, как сообщество Hudson Yards, тест-подделка от Nudge Unit и HOPE, имеют ряд общих характеристик. Их всех объединяет высокая степень научного оптимизма, верящего в возможность все-таки узнать, каким образом человек принимает решения, и в соответствии с полученными знаниями выстроить политику (или бизнес). Этот оптимизм возник не вчера. Он, скорее, отсылает нас на несколько десятилетий в прошлое. Первая его волна пришлась на 1920-е годы, она была спровоцирована теориями научного менеджмента Уотсона и Тейлора. Вторая же волна случилась в 1960-е, во время войны во Вьетнаме, когда в менеджменте стали популярны статистические подходы, главным сторонником которых являлся министр обороны США Роберт Макнамара. В 2010 году настало время третьей волны научного оптимизма.
Почему бихевиоризм так популярен? Ответ прост: потому что бихевиоризм – это антифилософский агностицизм плюс невероятно сильное стремление к массовому контролю. Первое и второе неразрывно связаны друг с другом. Вот что говорит о себе бихевиорист:
«У меня нет теории, объясняющей, почему люди поступают так, как они поступают. Я не делаю предположений относительно причины их поведения, будь то их мозг, их отношения, их тела или их опыт. Я не прибегаю ни к нравственной, ни к политической философии, потому что я – ученый. Я не делаю никаких заявлений о людях, которые выходят за границы моих наблюдений и измерений».
Однако этот радикальный агностицизм основывается на том, что любой его приверженец стремится к безграничным возможностям контроля. Вот почему очередная эра бихевиоризма всегда совпадает с появлением новых технологий по сбору данных и их анализу. Лишь у ученого, который смотрит на нас сверху вниз, кропотливо собирает о нас информацию, наблюдает за нашими телами, оценивает движения, анализирует наши усилия и результаты, есть право не высказывать никаких предположений о том, почему люди ведут себя так, как они себя ведут.
Когда мы, простые смертные, разговариваем с нашими соседями или вступаем в спор, мы всегда стараемся понять намерения других людей, их мысли, разобраться в том, почему они выбрали именно ту дорогу, по которой они пошли, и что они действительно имели в виду, говоря то или иное. По сути, чтобы разобраться в том, что говорит другой человек, нужно прибегнуть к различным культурным предположениям об используемых им словах и о том, как он их использовал. Эти предположения нельзя рассматривать как теории, они, скорее всего, представляют собой общие правила, которые позволяют нам интерпретировать мир вокруг нас. Заявление о том, что существует возможность узнать, как люди принимают решения, может высказать лишь наблюдатель с высоты своей наблюдательной вышки. Для него теории являются всего лишь тем, что еще не вышло на поверхность, и в век больших данных, МРТ и программирования эмоций он надеется на возможность полнейшего отказа от них.
Давайте посмотрим, как это сегодня работает. Во-первых, теоретический агностицизм. Появилась мечта, благодаря которой «наука о данных» стала такой популярной. Это мечта о том, что в один прекрасный день можно будет отказаться от отдельных наук, например от экономики, психологии, социологии, менеджмента и прочих, заменив их общей наукой выбора, в рамках которой математики и физики будут изучать огромные объемы данных с целью выявить общие законы поведения. В итоге вместо науки о рынках (экономика), науки о рабочих местах (менеджмент), науки о выборе потребителя (маркетинг) и науки об организации и объединении (социология) возникнет единая наука, которая в конечном итоге добудет правду о том, как принимаются решения. «Конечная теория» положит конец существованию параллельных дисциплин и станет началом новой эры, в которой нейробиология и большие данные сольются в одну дисциплину о жестких законах процесса принятия решений.
Чем меньше предположений делается о человеке, тем больше происходит научных открытий, нарушающих этику. В течение долгого времени бихевиоризм рассматривался как наука, прежде всего, о поведении животных, например крыс. Уотсон стал ключевой фигурой в американской психологии, поскольку он предложил применить те же самые техники по отношению к людям. Сегодня тот факт, что именно математики и физики, вооруженные алгоритмами, хотят сделать наше поведение предсказуемым, означает, что они смогут добиться очень многого, особенно если учитывать их свободу от какой-либо теории, которая видела бы отличие людей и общества от других изучаемых систем.
Во-вторых, наблюдение. Такие проекты, как Hudson Yards и Nudge Unit, доказывают, что новая волна популярности бихевиоризма возникла как часть высокоуровневой коллаборации власти и ученых. Без этого альянса социологи продолжили бы трудиться в рамках понятий «теория» и «понимание», которыми мы на самом деле руководствуемся, когда пытаемся понять друг друга в нашей повседневной жизни. Совсем иначе ведут себя компании наподобие Facebook, способные, благодаря своей возможности наблюдать за деятельностью почти миллиарда людей, делать громкие заявления о том, как можно повлиять на человека, используя чужие вкусы, настроения и поведение.
Добавьте к массовому контролю нейробиологию, и у вас получится кустарная промышленность, в которой заправляют эксперты в сфере решений, готовые предсказать поведение любого человека при различных обстоятельствах. Такие популярные психологи, как Дэн Ариэли (автор книги «Поведенческая экономика») и Роберт Чалдини (автор книги «Психология влияния»), раскрывают в своих работах тайны человеческих решений. В этих книгах говорится о том, что индивидуум совсем не отвечает за свои решения и не может дать ответ на вопрос, почему он поступает определенным образом. Будь то стремление к увеличению эффективности рабочих мест, или проведение государственной политики, или романтические свидания – эта новая наука о выборе обещает предоставить сухие факты вместо существовавших ранее ничем не обоснованных предположений. Однако вне зависимости от контекста «выбор» в такой литературе всегда равен чему-то вроде шопинга, а значит, ученые не настолько уж избавились от предрассудков и теорий, как бы им хотелось в это верить.
И все же очевидная законность подобного подхода – попытки с помощью данных понять действия людей – расширяет возможности для наблюдения за нами. Совсем недавно эйфория по поводу потенциала данных захватила и отделы по управлению персоналом в компаниях. Там начинают использовать так называемый анализ таланта, который позволяет менеджерам оценить своих подчиненных по определенному алгоритму – с помощью информации из электронных писем, которые отправляют и получают сотрудники, находясь на рабочем месте[243]. Компания из Бостона, Sociometric Solutions, пошла еще дальше и разработала специальные устройства, которые должны носить при себе работники. Такие приборы будут отслеживать их передвижения, тон голоса и разговоры. Умные города и умные дома, которые постоянно реагируют на поведение своих жителей и пытаются его изменить, представляют еще одну сферу, в которой выстраивается новая научная утопия. Возможно, все это ведет к тому, что в будущем нас избавят даже от необходимости выбирать товары благодаря «предсказуемому шопингу»: компании сами начнут присылать нам необходимые вещи (например, книги или продукты) на дом, и нам не нужно будет даже просить их об этом. Они будут принимать решение о покупке за нас, основываясь на алгоритмическом анализе или мониторинге умного дома [244].
Таким образом, создается впечатление, будто новая наука является шагом к дальнейшему просвещению, ведь это путь из века догадок в век объективных знаний. Однако такая наука вторит взгляду Бентама о влиянии утилитаризма на закон и наказание. Кроме того, она скрывает от наших глаз властные отношения и те методы, которые требуются для достижения этого «прогресса».
Возможно, ничего удивительного в сложившейся ситуации нет. Мы все интуитивно понимаем: наши действия и наше общение с друзьями в Интернете становятся объектами изучения в новой мировой лаборатории. Как правило, споры вокруг умных городов или социальной сети Facebook касаются в первую очередь того, что подобные явления вмешиваются в нашу частную жизнь. Однако наука, которую производит новая лаборатория, всех устраивает. Возможно, это связано с тем, что нам кажется соблазнительной идея, утверждающая, будто индивидуальная свобода человека – всего лишь миф, и у каждого решения есть причина или объективный, биологический или экономический, стимул. Очень часто люди забывают о том, что в этой идее нет никакого смысла, если отсутствуют инструменты наблюдения, отслеживания, контроля и проверки. Мы либо имеем теории, интерпретируем человеческую деятельность, организуем нечто вроде самоуправления в обществе, либо у нас есть неопровержимые факты о поведении, и мы делаем из общества лабораторию. Но мы не можем следовать и первому, и второму сценарию одновременно.
Утопия о счастье
В 2014 году российский Альфа-банк предложил своим клиентам необычный счет «Активити»[245]. Для этого клиенты должны были воспользоваться одним из фитнес-трекеров на смартфонах – Fitbit, RunKeeper или Jawbone UP, с целью подсчитать, сколько шагов они делают каждый день, после чего это количество шагов превращается в денежную сумму на сберегательном счете «Активити» с более высокой процентной ставкой. Альфа-банк подсчитал, что люди, которые используют этот счет, сберегают в два раза больше средств по сравнению с другими клиентами и двигаются в 1,5 раза больше среднего россиянина.
Годом ранее на станции метро «Выставочная» в Москве был проведен эксперимент, приуроченный к зимним Олимпийским играм 2014 года [246]. Один из турникетов заменили сенсорным устройством. Пассажирам предлагалось либо заплатить за билет 30 рублей, либо сделать 30 приседаний перед сенсорным устройством в течение двух минут. Если они не справлялись с поставленным заданием, то им приходилось платить за билет как и положено.
Вещи вроде фитнес-турникетов пока воспринимаются нами как некие интересные диковинки. В случае со счетом «Активити» все уже серьезнее. Программы, которые отслеживают деятельность сотрудников, чтобы повлиять на их продуктивность, уже далеко не забавные новшества. Когда Бентама спросили, каким образом измерить субъективные чувства, он предположил, что это можно сделать с помощью денег или пульса. Он абсолютно верно угадал способы, используемые экспертами по счастью.
Следующий этап для индустрии счастья – разработать технологии, которые позволят объединить оба индикатора. Однако монизм, вера в то, что существует некий универсальный показатель для оценки любого этического или политического результата, всегда терпит поражение, поскольку такой показатель невозможно найти или создать. Неплохая мысль использовать в качестве него деньги, однако они не учитывают другие психологические или физиологические аспекты счастья. Показатели кровяного давления или пульса – тоже хорошо, и тем не менее они не способны показать степень нашей удовлетворенности жизнью. МРТ может визуализировать наши эмоции в реальном времени, но она упускает из виду более широкие показатели здоровья. Анкеты между тем не учитывают культурные различия, связанные с очень разным восприятием нами слов и симптомов.
Вот почему объединение денег и показателей нашего тела становится сейчас настолько важным. Ученые начинают избавляться от границ между совершенно несовместимыми показателями счастья или удовольствия и пытаются соорудить нечто, способное вычислить, какие решения, результаты или политика будут в конечном счете самыми лучшими. Но этот проект – утопия (в буквальном смысле этого слова – «утопия» по-древнегречески означает «нет места»). Невозможно найти какой-либо универсальный показатель для счастья, поскольку в нем самом нет ничего исчисляемого. Монизм звучит красиво и является привлекательным для сильных мира сего, которые ищут способы разработки своих дальнейших шагов. Но неужели кто-то действительно верит, что все удовольствие и всю боль можно описать одним каким-то показателем? Конечно, нам стоило бы попытаться исходить из того, что теоретически такое возможно, и использовать метафору «полезности» или «счастья». Однако если отбросить в сторону все объективные неврологические, психологические, физиологические, поведенческие и денежные показатели, то призрачное понятие счастья как единой величины сразу испарится в воздухе.
Зачем же в таком случае создавать универсальный инструмент для измерения счастья? Нужно ли пытаться объединить вещи, друг с другом никак не связанные: наши счета с нашими телами, наши выражения лиц с нашими покупательскими привычками и прочее? Под эгидой научного оптимизма нами управляет философия, у которой нет никакого реального смысла. В конце концов она не может определить, счастье – это нечто физическое или метафизическое. Его постоянно называют физическим явлением, но оно ускользает от понимания. И тем не менее число инструментов для измерения количественных показателей счастья продолжает расти, все так же вмешиваясь в нашу частную и общественную жизнь.
Тот житель Копенгагена, который в 1927 году спустил с лестницы сотрудника JWT, ясно представлял себе, что последний собой олицетворяет стратегию силы. Наблюдение за нашими чувствами и управление ими лишь нейтрализует альтернативные способы понимания людей и альтернативные формы политического и экономического устройства. Однако этот проект никогда не достигнет своей цели. Несмотря на заявления нейробиологов, что они вот-вот раскроют секреты нашего выбора или наших эмоций, поиск объективной реальности наших чувств будет продолжаться и расширяться. Ведь если несчастье поддается измерению, а успех может быть понят через количественные результаты, то критика и борьба за свободу оказываются не у дел, они бессильны.
Утилитаризм способен оправдать фактически любое политическое решение в целях психической оптимизации, в том числе и квазисоциалистические формы организации, и мелкое производство, если такие решения заставят людей чувствовать себя лучше. Утилитаризм ратует за процветание человека в неограниченном гуманистическом смысле, которое может быть достигнуто через дружбу и альтруизм, как советуют позитивные психологи. Однако если бы оптимизация не подразумевала контроля над обстоятельствами и временем человека, а также определенных знаний о законах выбора, если бы автономность человека не сводилась к причинам неврологического и психологического порядка, то все это не могло бы быть осуществлено. Совсем иной вид политики дает представление о стиле жизни, в котором у каждого человека есть право говорить то, что он думает, а не пребывать в неведении, что его мысли становятся известны определенным кругам. В этой жизни несчастье приводит к критике и реформам, а не к лечению; о взаимосвязи же психики и тела просто забыли, совершенно не пытаясь с помощью постоянных медицинских исследований сделать ее ответственной за все происходящее.
В последние годы появились психологи, с недоверием относящиеся к современным популярным тенденциям. Они видят связь между психическими заболеваниями и отсутствием возможности влиять на общество. Постепенно появляются довольно вдохновляющие проекты и эксперименты, дающие людям надежду, что они вновь обретут право говорить о себе сами. Кроме того, существуют компании, не доверяющие бихевиоризму, который учит, как управлять людьми и как продавать им товары. Все эти разрозненные варианты есть части одной более масштабной альтернативы, которая при верном понимании может стать еще даже лучшим рецептом для счастья.
Глава 8 О пользе критического мышления
Уже давно стало известно, что работа на свежем воздухе благоприятно влияет на психическое и эмоциональное состояние человека, особенно если она связана с природой. Работа в саду помогает преодолеть депрессию, и есть основания полагать, что листва непосредственно способствует хорошему настроению. После того как Национальная статистическая служба Великобритании впервые опубликовала официальные данные о национальном счастье, оказалось, что самые счастливые британцы живут в далеких и красивых частях Шотландии, а самыми счастливыми рабочими являются лесничие[247]. Некоторые исследователи даже предполагают, что зеленый цвет обладает положительным психологическим эффектом [248].
Кроме того, давно существует практика отправлять психически нездоровых людей работать на фермы. Доение коров, обработка земли и сбор урожая предлагают новые критерии нормальности тем, кто не в состоянии соответствовать критериям нормальности в обществе. Люди, потерявшие смысл жизни, не способные реализовать себя в традиционных профессиях или испытавшие некое эмоциональное потрясение, находят успокоение в присутствии растений и животных. Суровость жизни в деревне также иногда оказывает положительное влияние. Урожай может погибнуть, погода – испортиться, но отреагировать на это можно лишь так: улыбнуться и продолжать работать дальше вместе со своим коллективом. Здесь не уместно ни восхваление какого-то одного человека, ни его уничижение, что так нехарактерно для неолиберализма XXI века.
В начале 2000-х годов Берен Элдридж задумал создать лечебную ферму в Камбрии, в Лейк-дистрикте. Он в течение года уже работал на подобной ферме в Америке, а также в некоторых психиатрических лечебницах в Камбрии. Элдридж считал, что отсутствие таких специальных фермерских хозяйств было серьезным упущением в сфере лечения психических заболеваний. В 2004 году он добился финансирования и основал Growing Well, ферму площадью десять акров, на которой выращивались овощи, продаваемые впоследствии на местных рынках. Добровольцам позволялось работать здесь полдня в неделю, чтобы справиться с различными психическими и эмоциональными потрясениями.
С точки зрения спонсоров, политиков и психологов, Growing Well имела огромный успех. Оказалось, что пациенты, проводившие время на ферме, демонстрировали более явные признаки выздоровления по сравнению с теми, кто лечился традиционным способом. Изначально большинство людей, которые трудились на Growing Well, были направлены туда социальными службами. Однако после официального признания «социального лечения» Growing Well стала сотрудничать с частными врачами на северо-западе Англии. К 2013 году на ферме уже поработали 130 волонтеров.
Какой вывод нам стоит сделать из успеха Growing Well? Если рассматривать человеческий разум или мозг как некую автономную область с ее странными привычками, вкусами, колебаниями, за которыми нам, людям, предстоит следить (с помощью менеджеров, докторов и политиков), то тогда эта история кажется вполне понятной. Человек становится случайной жертвой каких-либо психических или неврологических заболеваний, на которые он не способен никак повлиять. Возможно, какой-то нейрон плохо работает. Возможно, под влиянием нежелательного стресса в крови оказались не те гормоны. А возможно, человек плохо следил за своим счастьем: не придерживался диеты, не выполнял упражнения и думал только о себе. Близость к природе и физическая активность представляют собой новый способ лечения подобных психосоматических расстройств, не похожий на лечение лекарствами или терапевтическими беседами.
Без сомнения, подобные рассуждения можно было бы услышать из уст спонсоров Growing Well и сотрудников Национальной службы здравоохранения. Очевидно, что сегодня именно такой ход мыслей стал привлекателен для политиков и менеджеров. А если учесть постоянные рассказы о новых открытиях в неврологии и бихевиоризме, которыми изобилуют современные средства массовой информации и литература по психологии, то можно предположить, что нечто подобное о своей жизни рассказывают и сами люди. У моего мозга расстройство, которое необходимо вылечить. Мой разум начал плохо себя вести, как собака, которую оставили без присмотра. И вот теперь в качестве лекарства мне прописывают проводить время в окружении растений. В конце концов, как неустанно повторяют нам позитивные психологи, счастье является выбором каждого из нас. Кто-то должен «взять» мой мозг и психику в руки.
Однако Берен Элдридж совсем иначе понимал свой проект, когда его основывал. Он считал, что Growing Well – это бизнес, а не замаскированное медицинское лечение. До того как открыть ферму, он получил степень магистра по профессиональной реабилитации, изучая, каким образом работа помогает людям восстановиться после болезни или жизненных трагедий. В своей диссертации Элдридж рассматривал различные виды менеджмента и плюсы демократизации бизнес-структур, известных также как кооперативы. Он с удивлением обнаружил, что когда люди участвуют в управлении компанией, будь то социальное или не социальное предпринимательство, они быстрее находят смысл своей жизни. Почему бы тогда не объединить больных на «лечебной» ферме, которая позволит им вместе что-то производить и продавать?
В сущности, все научные анализы психологического влияния растений на человека абсолютно игнорируют вопрос, почему, собственно, человек выбирает такое занятие. Выращивание овощей и сбор урожая оказываются терапией сами по себе. Получается, что листва (причина) оказывает влияние на настроение человека (следствие). Однако идея, породившая Growing Well, была совсем другой. Главным принципом жизни на ферме являлось то, что у добровольцев есть единая цель – вырастить и продать хорошие овощи. Ферма была зарегистрирована как кооперативное товарищество. Это означает, что любому заинтересованному в Growing Well человеку – будь то покупатель, волонтер или посетитель, – предлагают стать членом товарищества, чтобы участвовать в принятии решений. Волонтерам предоставляется возможность управления компанией на любом уровне, который их заинтересует. Поэтому работа на ферме является в данном случае не просто «работой своими руками», но и возможностью высказывать свое мнение и даже кое-что контролировать.
Спонсоры Growing Well и доктора, отправляющие туда пациентов, имеют свою теорию, почему эта ферма может помочь ее работникам. У Элдриджа и его коллег другая теория – почти противоположная. Если послушать первых, то добровольцы психически больны и на ферме проходят своеобразное лечение. По мнению вторых, члены товарищества вновь обретают чувство собственного достоинства, упражняются в высказывании собственных мыслей и принимают активное участие в управлении компанией, которая успешно продает свой продукт на местном рынке. Согласно первой теории волонтеры пассивны, у них нет представления о том, что с ними конкретно не так. По версии второй – работники активны и способны влиять на мир вокруг них, высказывая свое мнение о нем и обсуждая его.
Возможно ли, что обе версии верны? Если не вдаваться в подробный анализ, то, наверное, да. У людей могут быть разные версии о том, почему им помогает работа на ферме, в зависимости от различных доказательств и научной методологии. Гораздо более фундаментальный вопрос: какое влияние оказывает на общество, политику и каждого конкретного человека принятие той или иной версии как основной? Очень вероятно, что именно бихевиористский и медицинский взгляд на психику человека как на некий больной внутренний орган человеческого тела заставляет нас становиться заложниками пассивности, которая ассоциируется у нас с депрессией и беспокойством. Общество, настроенное измерять показатели удовольствия и боли у своих членов и управлять ими, как мечтал Бентам, спровоцирует нервный срыв у большего числа людей, чем социум, позволяющий людям высказывать свое мнение и участвовать в общественной жизни.
Понять печаль
Почему люди начинают чувствовать себя несчастными, и как им можно помочь? Эти вопросы занимают философов, психологов, политиков, нейробиологов, менеджеров, экономистов, активистов и докторов. То, какие ответы они дают, зависит от теорий, которых они придерживаются. Социолог ответит не так, как нейробиолог, а нейробиолог – по-другому, нежели психоаналитик. Вопрос о том, как мы объясняем человеческую неудовлетворенность жизнью и как мы реагируем на нее, связан в конечном итоге с этикой и политикой. От ответа на данный вопрос зависит, на кого мы возложим ответственность за то, что люди несчастливы.
Теория Берена Элдриджа, послужившая основой для создания Growing Well, имеет в этом случае огромное значение. Когда психику (разум или мозг) начинают рассматривать как независимый, вырванный из контекста орган, способный «отказать» по собственному желанию и вылечиться только с помощью специалистов, мы видим не что иное, как признак современной культуры, штампующей несчастливых людей. И, несмотря на все усилия позитивных психологов, отсутствие у большинства людей рычагов влияния на окружающий мир – это результат стратегий социальных, политических, экономических институтов, а вовсе не неврологический или поведенческий сбой. Не соглашаясь с вышесказанным, мы усугубляем проблему, которую стремится решить наука о счастье.
Наряду с различными поведенческими и утилитаристскими дисциплинами, которые были освещены в данной книге, есть ряд исследовательских работ, авторы которых сосредотачивают свое внимание на отсутствии у людей влияния. Например, в коммунальной психологии, возникшей в США в 1960-х годах, считается, что понять человека можно лишь через социальный контекст. Клинические психологи находились среди тех, кто критиковал борьбу с душевными страданиями при помощи лекарств и роль фармацевтических компаний, которые этому способствовали. Объединившись с критиками капитализма, такие психологи, как Дэвид Смейл и Марк Рэпли в Великобритании, предложили альтернативную интерпретацию психиатрических симптомов. Она основана на социологическом и политическом понимании человеческих страданий [249]. Социальные эпидемиологи, такие как Карлос Мантейнер в Канаде или Ричард Вилкинсон в Великобритании, пытаются понять, почему душевные заболевания в различных обществах и социальных классах столь сильно отличаются друг от друга и с какими социально-экономическими условиями данное различие может быть связано.
Было время, когда эти более социологические подходы находили отклик даже в бизнес-структурах. В главе 3 рассказывается, что между 1930-ми и 1940-ми годами был период, когда маркетинг носил квазидемократический характер, и его целью являлось выяснить, что общество хочет от мира и что оно о нем думает. Социологи, статистики и социалисты становились как бы инструментами, с помощью которых общество заявляло о своем отношении к миру. В четвертой главе говорится о том, как то, что в менеджменте с начала 1930-х годов стали уделять такое огромное внимание работе в команде, здоровью и энтузиазму сотрудников, привело к появлению исследований, доказавших, что коллективное влияние на работу компании и возможность высказывать свое мнение положительно воздействуют и на продуктивность компании, и на счастье сотрудников. Возможно, такие выводы указывают на совершенно новые модели организации, а не просто на новые методы управления.
В разные периоды истории измерения счастья – начиная со времен Просвещения и заканчивая современностью – время от времени появляется надежда на иную общественную структуру, на другую экономику, а недовольство людей становится основой для нарушения существующего положения вещей. Чтобы что-то поменять, сначала нужно понять, какую боль и страдания причиняют человеку работа, иерархия общества, финансовое давление и неравенство. Легко удариться в консерватизм, если рассматривать несчастье людей как психическую проблему, а не как проблему структур власти. Надежду не убили, но заманили в ловушку. Наше недовольство направлено внутрь нас, а не наружу. Однако так не обязательно должно быть.
Стоит нам обратить свою критику в сторону общественных институтов и на мгновение позабыть о своих эмоциях и своем настроении, как мы начинаем видеть вещи в ином свете. В богатых странах уровень психических заболеваний очень тесно коррелирует с уровнем экономического неравенства в обществе, и тут лидирует США[250]. Природа и наличие работы играют ключевую роль для психического здоровья, то же самое можно сказать об организационных структурах и методах менеджмента. Вот один из наиболее важных результатов исследований на тему экономики счастья: безработица оказывает гораздо большее, чем можно предположить, негативное психологическое влияние на людей, поскольку она является чем-то большим, нежели простой потерей дохода [251].
Было также неоднократно обнаружено, что если сотрудники на работе не имеют свободы действий или они не принимают никаких решений, то у них повышается уровень кортизола в крови, из-за чего у человека сужаются сосуды и увеличивается риск сердечных заболеваний [252]. Поэтому неудивительно, что благополучие сотрудников гораздо выше в компаниях совместного владения, где решения принимаются сообща и власть более распределена, чем в обыкновенных акционерных компаниях [253]. Проанализировав, каким образом рецессии оказывают влияние на здоровье общества, Дэвид Стаклер и Сэнджей Бейзу продемонстрировали: политика строгой экономии приводит к ухудшению психического и физического здоровья людей и влечет за собой бессмысленную смерть граждан [254]. Кроме того, они доказали, что рецессию можно использовать для оздоровления общества, если реагировать на нее иначе. В этом случае получается, что несчастье – вопрос политического характера.
В то время как экономисты и политики концентрируют свое внимание на том, есть ли у человека работа или нет, появляются доказательства, утверждающие, что для психического и физического здоровья индивидуума также крайне важны структура и цель организации, в которой он работает. Например, сотрудникам благотворительной организации проще наполнить свою жизнь смыслом по сравнению с теми, кто работает в частных компаниях, и у них, как следствие, меньше стресса [255]. Если рассматривать работу в качестве фактора, положительно влияющего на состояние человека, и не учитывать при этом цель работы (к такому взгляду часто тяготеют политики), то можно стать заложником заблуждений бихевиористов, для которых люди отличаются от крыс лишь более развитым вербальным поведением.
Подтверждают наши предположения и исследования в сфере рекламы и материализма. Американский психолог Тим Кассер провел ряд изысканий на тему того, каким образом материальные ценности соотносятся со счастьем, и получил удручающие результаты. Студенты бизнес-школы, главные ценности для которых это материальные (то есть они оценивают свою собственную ценность в денежном выражении), менее счастливы и хуже находят себе место в жизни, чем те, кто не разделяет их взглядов [256]. Кроме того, выяснилось, что люди, которые тратят деньги слишком осторожно или слишком беспечно, тоже, как правило, не могут назвать себя счастливыми [257]… Похоже, что материализм и социальная изоляция связаны друг с другом: одиночки сильнее стремятся к материальным благам по сравнению со всеми остальными, а материалисты подвержены большему риску стать одинокими, чем люди с нематериальными ценностями [258].
Реклама и маркетинг играют ключевую роль в устойчивом положении материализма; действительно, у работников рекламной сферы и маркетологов (а также у тех, кто финансирует их деятельность) здесь есть свой, понятный любому экономический интерес. Если потребление и материализм остаются причиной и следствием индивидуалистических, несчастных культур, то этот порочный круг оказывается прибыльным для тех, кто занимается маркетингом. Конкретная роль рекламы в пропаганде материалистических ценностей остается спорной, хотя самые последние исследования показывают, что реклама и маркетинг всегда расширяют свое влияние в тандеме[259].
Результаты ни одного из исследований, о которых мы здесь говорили, не являются чем-то удивительным, и многие из них стали предметом жарких дискуссий на телевидении и радио. Тем не менее в итоге все сводится к вопросу о том, каким образом распределяется власть в обществе и экономике. Когда люди чувствуют себя подавленными силами, на которые они никак не могут повлиять – будь то вседозволенность менеджеров, финансовая уязвимость, фотографии идеальной фигуры, нескончаемое сравнение своих результатов с чужими, активность в социальных сетях или советы от специалистов в области счастья – им не только сложнее найти смысл жизни, но они рискуют также стать жертвой серьезных психических и физических срывов. Как показало исследование Мантейнера, наиболее уязвимы те, кто зарабатывает меньше всего. Попытка достойно содержать семью, когда доход нестабилен, а работа ненадежна, является, пожалуй, самым большим стрессом для человека. Любой политик, который выходит на трибуну и начинает говорить о психическом здоровье или о стрессе, обязан отчитаться о том, что он лично или его партия сделали для искоренения экономической неуверенности большинства.
Почему же, если мы все знаем об этом, мы не можем ничего изменить? Мы хотим жить в здоровом во всех отношениях социуме, а не в среде конкурирующих друг с другом одиночек-материалистов, и клиническая психология, социальная эпидемиология, социология и коллективная психология уже доказали, что именно стоит у нас на пути к достижению подобного общества. Однако в длинной истории научного анализа отношений между субъективными чувствами и внешними обстоятельствами сложилась традиция считать, что первые гораздо проще изменить, чем вторые. Поэтому многие позитивные психологи и говорят людям: если вы не можете ничего поделать с причиной своих расстройств, попытайтесь изменить свое отношение к ним. Точно таким же образом нейтрализуется и критика по отношению к политике.
Я вовсе не хочу сказать, что изменить социальные и экономические структуры просто. Попытки сделать это иногда приводят к сильнейшему разочарованию, исход их непредсказуем, и они иногда заканчиваются совсем не тем, чем бы хотелось. И все же едва ли имеет смысл отрицать, что такие попытки стали теперь практически невозможны, поскольку общественные институты и люди озабочены только измерением чувств и манипулированием сознанием других индивидуумов. Если существуют социальные и политические решения обстоятельств, заставляющих людей чувствовать себя несчастными, то тогда первый шаг к их поиску заключается в том, чтобы перестать рассматривать проблемы социального и политического характера исключительно через призму психологии. Тем не менее еще ни разу утилитаристский и бихевиористский взгляды на человека как на нечто предсказуемое, податливое и контролируемое (если есть надзор) не восторжествовали просто в связи с крахом коллективистских альтернатив. Однако за теории утилитаризма и бихевиоризма время от времени вновь и вновь выступает определенная элита. Она преследует конкретные политические и экономические цели, и сегодня эти идеи очень активно выдвигаются современными влиятельными политиками.
Жесткий научный курс
В 1980-х годах было положено начало так называемым десятилетиям мозга. Джордж Буш-старший назвал десятилетием мозга 1990-е годы. Европейская комиссия запустила свое аналогичное «десятилетие» в 1992 году. В 2013 году администрация президента Обамы заявила об очередной программе долгосрочного инвестирования в нейробиологию. Каждый из вышеупомянутых проектов поднимал размеры государственного финансирования в исследованиях мозга до небывалых ранее высот. Программа Обамы BRAIN Initiative, как известно, обойдется стране в $3 млрд долларов. В рамках исследовательской программы Евросоюза FP7 было инвестировано более € 2 млрд в нейробиологические проекты периода 2007–2013 годов.
Главным инициатором нейробиологических исследований в Соединенных Штатах оказался военно-промышленный комплекс, как окрестил его президент Эйзенхауэр в 1961 году. В Пентагоне хотят узнать способы влияния на вражеских солдат, а американских военнослужащих сделать более послушными и менее унывающими. Специалист в области нейроэкономики Пол Зак, главная работа которого посвящена социальному и экономическому значению окситоцина, утверждает, что Пентагон – один из его постоянных клиентов, интересующийся, прежде всего, возможными моделями поведения американских солдат, способных завоевать доверие жителей тех стран, в которые США вторгаются. Зак рассказывает своему клиенту о том, какова неврологическая основа подобных моделей.
Неудивительно, что промышленность столь интенсивно инвестирует в исследования мозга. У фармацевтической отрасли есть свой понятный каждому интерес в развитии этой науки, а нейромаркетологи надеются, что совсем скоро секрет расположения кнопки «купить» в человеческом мозгу будет наконец-то раскрыт. И тогда останется лишь решить, как воздействовать на эту кнопку во время рекламы. Заинтересованность в нейробиологии тех, кто хочет влиять на людей – будь то подчиненные, преступники, солдаты, проблемные семьи, зависимые или кто-то еще – понятна, хотя возможные результаты исследований несколько преувеличены. Достаточно вольные объяснения, почему индивидуум принял решение X, а не Y, и как изменить ход его мыслей в будущем, за дорого покупаются сильными мира сего.
Может сложиться впечатление, что фокус политики на мозговой деятельности человека датируется началом 1990-х годов, однако университетские исследователи, компании и политики еще с конца XVIII века сотрудничали по этому вопросу. Известно, что в 1950-е годы правительство много инвестировало в бихевиоризм и исследования, изучающие процесс принятия решений, поскольку к этому его вынуждали обстоятельства холодной войны [260]. Мичиганский университет, который стал центром подобных исследований еще во время Второй мировой войны, сегодня занимает ведущее место в бихевиористской экономике и регулярно получает от министерства обороны заказы на изучение того, как люди работают в команде и принимают решения в сложных ситуациях.
Наука о социальных эпидемиях, вклад в которую внес эксперимент Facebook с манипуляцией настроениями пользователей в 2014 году, также связана с интересами вооруженных сил США. В 2008 году стартовал проект Пентагона Minerva Research Initiative, его цель – собрать информацию по вопросам, имеющим стратегическую важность для Соединенных Штатов [261]. В рамках данной инициативы был заключен договор с Корнеллским университетом на изучение распространения гражданских волнений как социальной эпидемии. Джеффри Хэнкок стал одним из сотрудников университета, работавших над этим, он же позднее принимал участие в эксперименте Facebook. Я вовсе не говорю о чьей-либо «причастности к преступлению», а лишь указываю на то, что определенный вид информации представляет стратегический интерес для некоторых политических институтов.
Поп-бихевиоризм, предлагающий раскрыть секреты социального влияния, стал излюбленной темой нехудожественной литературы, превратив в своеобразных знаменитостей таких психологов, как Дэна Ариэли, Роберт Чалдини, и таких экономистов-бихевиористов, как Ричард Талер. Их гонорары (между $50000-$75000 в день) говорят о том, что результаты их исследований находят своего могущественного читателя [262]. Бихевиоризм напрямую питает маркетинг и рекламу, и так было всегда с того самого момента, как в конце XIX века группа американцев вернулась на родину, побывав в лаборатории Вильгельма Вундта.
Совсем немногие из приведенных выше специалистов занимаются счастьем как таковым, сейчас нейробиологи в большинстве своем видят эмоции, аффект, депрессию и счастье лишь как ряд поведенческих феноменов. Таким образом, счастье навсегда лишается своей субъективности и становится объективным поведенческим состоянием, доступным изучению экспертами. Даже если, казалось бы, эти психологические исследования преследуют ту же цель, что и Бентам в свое время, – то есть максимизировать положительные эмоции у человека, – они неразрывно связаны с политикой, которая ищет способы изучить деятельность и чувства людей, стремясь понять, как можно предсказать и контролировать их поведение.
Утилитаристское, биологическое и бихевиористское видение человеческой жизни стало почти единственным в современном западном мире. Это произошло благодаря огромному количеству ресурсов, которые тратились на протяжении всей истории человечества на то, чтобы данное видение стало доминирующим. Мы можем даже назвать его идеологией. Однако, говоря так, мы рискуем проигнорировать способы, с помощью которых определенный взгляд на человеческую свободу сначала воплощается в теориях, потом разрабатывается, подкрепляется доказательствами и в конечном итоге применяется с участием широкого спектра технологий и институтов. Подобное не происходит каким-то чудом просто благодаря рынку, капитализму или неолиберализму. Чтобы такая идеология имела успех, требуются огромные усилия, деньги и сильная власть.
Главным успехом бихевиоризма и науки о счастье можно считать тот факт, что люди начинают интерпретировать свою жизнь и рассказывать о ней в соответствии с навязываемыми им теориями. Мы как врачи-любители стали приписывать свои неудачи и свою грусть нашему мозгу или нашей психике. Имея дело с разными личностями, сидящими внутри нас, мы учимся следить за своими мыслями или проявляем больше терпимости по отношению к своим чувствам, поскольку к этому нас призывает когнитивно-поведенческая терапия. Возможно, через сто лет мы добровольно будем участвовать в слежке за собой, с удовольствием передавать информацию о своем поведении, питании и настроении в базу данных, и не исключено, что причиной данного поведения послужит глубочайшее отчаяние и попытка стать частью чего-то большего. Стоит нам лишь вступить на этот путь, как вскоре станет реальным иметь отношения – возможно, дружбу? – с самим собой, что, будучи воспринятым слишком буквально, лишь усугубит одиночество и/или нарциссизм.
Мистические соблазны
Как можно вырваться из лап суровой психологической науки? Если политика и общество стали настолько психологизированы, что любую социальную и экономическую проблему они объясняют через стимулы, поведение, счастье и человеческий мозг, существуют ли вообще способы депсихологизации? В поиске ответа нужно проявлять осторожность. Существует соблазн превратить эту тяжелую, рациональную, объективную науку о психике (и мозге) в ее противоположность, то есть в романтичные, субъективные рассуждения о загадках сознания, свободы и ощущений.
На фоне социального мира, который стал функционировать почти по законам механики – в системе причин и следствий, многократно увеличилась притягательность мистицизма. Перед лицом радикального объективизма нейробиологии и бихевиоризма, стремящихся сделать каждое чувство видимым для внешнего мира, зарождается естественная попытка уйти в радикальный субъективизм, считающий, что все самое значимое в человеке должно быть скрыто от посторонних глаз. Тем не менее проблема в том, что эти две философии полностью совместимы друг с другом; между ними нет никаких трений, не говоря уже о настоящем конфликте. Густав Фехнер называл подобные случаи психофизическим параллелизмом.
В качестве доказательства вспомните, как философия осознанности (и многие версии позитивной психологии) плавно лавирует между научными фактами о том, что наш мозг или психика «делает», и квазибуддистскими советами просто посидеть, ощутить, что существуешь, и «заметить», как события появляются в сознании и исчезают. Недостаток бихевиоризма и нейробиологии заключается в том, что хотя они и стараются игнорировать субъективные аспекты человеческой свободы, они говорят на языке, понятном, прежде всего, университетам, правительству и бизнесу. Фокусируясь лишь на объективном, они оставляют пробел для субъективного и неосознанного дискурса. И этот пробел заполняет мистицизм нового века.
Многие специалисты, по счастью, такие как Ричард Лэйард, работают сразу на два фронта. Они анализируют официальную статистику, пользуются достижениями нейробиологии, базами данных и наблюдают за поведением людей, с целью создать свой собственный объективный взгляд на то, что делает людей счастливыми. А потом они вдруг начинают выступать за новые «светские религии», медитацию и осознание своей сущности, с помощью которых не-ученый может позаботиться о своем благополучии. В результате власть имущие и неимущие говорят на разных языках, при этом у последних нет шанса побеспокоить первых. При таких условиях невозможны ни критика, ни осуждение власти.
Язык и теории экспертной элиты становятся все более оторванными от языка и теорий общества. «Они» и «мы» совершенно по-разному видят человеческую жизнь, и это сводит на нет возможность политической дискуссии. Например, позитивная психология подчеркивает, что мы не должны сравнивать себя с другими, и призывает сфокусировать свое внимание на благодарности и сочувствии. Однако не является ли сравнение именно тем, чем занимаются специалисты по счастью? Разве когда они оценивают счастье одного человека в семь баллов, а другого в шесть, они их не сравнивают? Мораль, которую предлагает терапия, зачастую полностью не соответствует логике науки и технологий, которые ее породили.
В наш век цифровой слежки и больших данных проблема усугубляется. Марк Андрежевик в своей книге «Информационный шум» рассматривает феномен огромного потока сведений, который требует и обеспечивает способы поиска информации. Тем не менее, как показывает автор, в этой системе существует своеобразное неравенство. Есть те, кому доступен алгоритмический анализ и способы навигации в безбрежном океане информации. Это маркетинговые агентства, платформы социальных сетей, службы безопасности. Простые же люди вынуждены ориентироваться и принимать решения согласно своим импульсам и эмоциям. Отсюда важность МРТ и анализа эмоций в век цифровых технологий: инструменты, которые визуализируют, измеряют и классифицируют наши эмоции, становятся главным каналом между тайным дискурсом экспертов о мире математики и фактов и дискурсом простых смертных о настроении, мистике и чувствах. «Мы» видим наш мир, а «они» наблюдают и анализируют результаты по алгоритму. Таким образом, действуют два отдельных языка.
Утопия Бентама, как мы упоминали в главе 7, – это абсолютно объективное общество, в котором разница между объективным и субъективным перестала существовать. Стоит ученым понять счастье, они смогут также узнать, где и когда оно случается, при этом человек, испытывающий его, уже не играет особой роли. Исчезает потребность изучать вербальное поведение человека, поскольку в наличии есть более надежные техники чтения мыслей. Наши лица, глаза, тело и мозг будут сообщать о наших удовольствиях и боли, освобождая сильных мира сего от тирании звуков. Конечно, это преувеличение, и все же подобная модель – вдохновляющий идеал для определенных психологических и политических наук. Мистицизм может прийти на помощь такому обществу, став его философией, однако в конечном счете он будет служить лишь политическому квиетизму.
«Я знаю, что ты чувствуешь»
Исследование головного мозга с помощью высокотехнологичных приспособлений стоит немалых денег. Современный функциональный магниторезонансный томограф стоит $1 млн долларов США, а затраты на его эксплуатацию ежегодно составляют от $100000 до $300000. Такие технологии предлагают лучше изучить психические заболевания и повреждения головного мозга. Ежедневно наше настроение, сделанный выбор и вкусы переводятся в особый язык, который передает информацию в разные части головного мозга. Сегодня нейромаркетологи способны установить, что одно рекламное сообщение вызывает активность в определенной части головного мозга, а другое подобной активности не вызывает. Считается, что это влечет за собой важные с точки зрения коммерции последствия. Но в какой степени технологический прогресс помогает нам решить главную проблему социальной жизни, а именно научиться понимать других людей?
Когда Бентам написал, что «природа поместила человечество под власть двух высших сил, боли и наслаждения», и заявил, что эти сущности потенциально измеряемы, он подтвердил определенный психологический подход, в котором вопросы психологии не сильно отличались от вопросов, задаваемых в естественных науках. Действительно, психология (и политика) станет естественно-научной, когда получал «естественное» и «объективное» содержание, как биология или химия. В этом смысле люди ничем не отличаются от других животных, за исключением конкретных биологических особенностей. Все животные испытывают боль, и человек – не исключение. В различных вариантах многие персонажи, представленные в этой книге, разделяют это философское предубеждение. Наши концепции построены соответствующим образом. Наше мнение о поведении, стрессе и приобретенной беспомощности формируется под влиянием опытов над крысами, голубями и собаками.
Но что, если такая философия ошибочна? Вдруг мы упорствуем в этой ошибке, несмотря на использование высокоточных приборов для исследования головного мозга, физиологического состояния и мимики? И что, если чем лучше технологии, тем большую ошибку мы совершаем? Для Людвига Витгенштейна и его последователей заявление Бентама о наших «двух высших силах» зиждется на фундаментальном недопонимании природы языка психологии. Чтобы получить другое представление о политике, мы должны сначала отыскать иной способ понимания чувств и поведения прочих людей.
Чтобы установить, что означает слово, Витгенштейн предлагал выяснить, как оно используется, подразумевая, что проблема понимания других людей в первую очередь имеет социальный характер. Точно так же, чтобы понять то, что человек делает, нужно узнать значение деятельности как для этих двух людей, так и для всех, кто участвует в данной деятельности. На вопрос «что чувствует этот человек?» я смогу ответить, проанализировав поведение человека или просто спросив его. Ответ находится не в теле или голове моего собеседника, а в том, как мы взаимодействуем друг с другом. Я могу быть прав до тех пор, пока не получу объяснение того, что человек делает или о чем говорит или что означает его деятельность. И я не собираюсь определять, что человек чувствует, таким способом, как, например, измерение температуры его тела. Кроме того, он не обязан сообщать мне о своих мыслях.
Это все говорит о необычных свойствах языка психологии. Нейробиологи и бихевиористы в процессе его определения неоднократно запутываются в проблемах [263]. Чтобы понять такие психологические категории, как «счастье», «настроение» или «мотивация», необходимо понять их в рамках того, как они проявляются в других, (т. е. поведение) и в рамках того, как они проявляются в тебе самом (т. е. опыт). Я знаю, что означает «счастье», потому что я вижу, как оно выглядит у других и знаю, как оно проявляется в моей жизни. Но это необычный язык. Если кто-то считает, что счастье относится к объективным понятиям, то есть оно одинаково у меня и у кого-то еще, то я неправильно трактую это слово.
«Психологическими особенностями, – считал Витгенштейн, – являются особенности животного в целом». Бессмысленно говорить, что «мое колено хочет идти на прогулку», поскольку только человек в целом может хотеть чего-либо. Но из-за чересчур завышенного значения научной психологии и нейробиологии нередко можно услышать что-то типа «ваша психика хочет купить этот продукт» или «мой мозг забывает разные вещи». Когда мы говорим нечто подобное, то не учитываем того, что желание и забывчивость являются действиями, имеющими смысл, только если рассматривать всего человека, который вовлечен в социальные отношения и обладает определенными намерениями и задачами. Бихевиоризм пытается исключить все это и одновременно очень сильно влияет на язык, который мы используем, чтобы понять других людей.
Психология, будучи созданной по модели физиологии или биологии, страдает от тех же ошибок, а также и от силы образного представления или буквального упрощения. Конечно, попытка упростить психологию до физики или хотя бы сделать из нее нечто механическое или биологическое, является одной из главных стратегий силы и контроля, которые предлагают различные теоретики, упомянутые в данной книге. Джевонс понимал разум как механическое балансирующее устройство, Уотсон считал его не более чем наблюдаемым поведением, для Селье он мог скрываться в теле, для Морено разум заключался в исследовании социальных сетей, маркетологи сегодня любят отождествлять наши решения и настроение с нашим мозгом, и так далее.
И все же нам не нужно возвращаться к дуализму Фехнера или Вундта. Чтобы доказать субъективную, трансцендентную, непостижимую природу психики, как противопоставление физическому телу, необходимо перевернуть этот дуализм с ног на голову, как свидетельство теории самоосознания, наполовину обращенной к нейробиологии, а наполовину – к буддизму. Чтобы вновь сделать понятие психики всецело частной и невидимой внешнему миру, нам нужно продолжать задавать себе невротические и параноидальные вопросы, такие как «что я чувствую на самом деле?» или «мне интересно, правда ли он счастлив?». В такой запутанной философской ситуации разве что владелец магниторезонансного томографа может пообещать окончательно разобраться со всеми моральными и политическими вопросами [264].
Основополагающим различием между Бентамом и Витгенштейном является понимание того, что означает быть человеком. Бентам видел существование индивидуума в виде физической боли, которую можно уменьшить с помощью продуманного вмешательства. Это учение о сочувствии, которое распространяется в общество через научный контроль. Различие между человеком и животными с точки зрения философии в данном случае несущественно. Для Витгенштейна, наоборот, нет ничего важнее языка. Человек – это животное, которое говорит, а его язык понимают другие люди. Удовольствие и боль утрачивают свою важнейшую роль и не могут рассматриваться как причины научных фактов. «Человек изучил понятие „боль“, когда он выучил язык», но бесполезно искать реальность сознания вне слов, которые мы говорим [265]. Если люди научатся говорить за себя, постоянная необходимость в предугадывании или понимании того, как они себя чувствуют, уйдет. По идее, отпадет в таком случае надобность в повсеместно использующихся технологиях психосоматического наблюдения.
Как еще понять людей?
Психология и социология возможны только при определенных условиях, описанных Витгенштейном. Систематические попытки понять других людей через их поведение и речь вполне оправданны. Но они не сильно отличаются от того обыденного понимания, которым мы все пользуемся в повседневной жизни. Как утверждает социальный психолог Ром Харре, мы все периодически сталкиваемся с проблемой, когда мы не уверены, что имеют в виду другие люди или что они собираются сделать, но существуют способы для преодоления этого. «Единственное возможное решение, – считает он, – это использовать знание себя самого как основу для понимания других, и понимание других, чтобы лучше узнать себя[266]».
Из вышесказанного следует, что для получения психологического знания необходимо воспринимать слова людей как можно серьезнее. И не только: мы, кроме того, должны понимать, что человек имел в виду, когда говорил, иначе мы не сможем понять причину, почему он что-то недосказал. Если бихевиоризм всегда пытается собрать сведения о том, что чувствует индивидуум в поисках эмоциональной реальности, то интерпретативная социопсихология настаивает: чувства и речь неотделимы друг от друга. Чтобы понять чувства другого человека, необходимо услышать и понять, что он имеет в виду, когда произносит слово «чувство».
Такие техники, как соцопросы, способны играть значимую роль, стимулируя развитие взаимопонимания в больших и сложных обществах. Но опять же, существует слишком много неясного в происходящем, когда идет речь о соцопросе. Последний никогда не станет инструментом для сбора околонаучных, объективных фактов. Соцопрос, скорее, – это действенный и интересный способ завлечения людей с целью исследовать их ответы. Вот что говорит Джон Кромби, критический психолог о соцопросах, посвященных счастью:
«Счастье нельзя приравнять к некой силе, которая заставляет всех людей ставить галочку… в определенном месте. Не существует какой-либо зависимости между счастьем и ответами в соцопросах, похожей, скажем, на взаимосвязь между объемом ртути и ее температурой[267]».
Это не значит, что соцопрос, направленный на изучение счастья, не дает никакой информации. Но то, что он сообщает, нельзя рассматривать вне социальных взаимоотношений между тем, кто делает опрос, и тем, кого опрашивают. Изучение чего-либо более объективного с целью понять самосознание респондента (например, анализ настроения в Twitter) не более чем химера. Здесь также наблюдается обман и манипуляция, создающие преграду между тем, кого изучают, и всеми остальными.
Другой способ трактовки приведенного выше аргумента заключается в том, что психология – это своего рода дверь, через которую мы идем к политическому диалогу. Такое прочтение является противоположным тому, которое было в традициях последователей Бентама и бихевиористов, описанных в данной книге. Они рассматривали психологию как шаг на пути к физиологии и/или экономике, но никоим образом не как путь к политике. До тех пор, пока все идет по плану, главные вопросы психологии остаются довольно простыми. Что делает тот человек? Что этот человек чувствует прямо сейчас? По большей части ответы на них несложны, и главная «методология» для поиска этих ответов такая же, какую мы используем каждый день: мы спрашиваем.
Неудивительно, что такой способ не воспринимают всерьез управленцы. Он требует времени для обдумывания. Он объясняет поступки людей и критикует их. Он, кроме того, также требует умения слушать, что становится довольно сложно в обществе, где на первое место поставлены наблюдение и визуализация. Менеджеры и правительство не слишком много внимания уделяют таким понятиям, как «просветление» или «наблюдать не больше, чем за бейсболом», чем тому, как люди выражают свои эмоции и судят о чем-то. По разным причинам кажется безопаснее сделать наши мысли видимыми, чем слышимыми. Целым организационным структурам придется измениться, если бихевиористическое видение автоматизированного, безмолвного разума будет заменено на представление о разговорчивости и осмысленности последнего.
В обществе, организованном вокруг объективных психологических понятий, способность слушать является практически мятежом. В идее поставить на первое место слух в обществе, где все построено вокруг зрения, есть что-то радикальное. Психолог Ричард Бенталл считает, что даже довольно тяжелые формы психических заболеваний, которые сегодня на Западе традиционно лечатся медикаментами, можно было бы постараться вылечить с помощью спокойного и аккуратного общения с больным. Бенталл предлагает следующее:
«Чтобы психиатрическое лечение на самом деле приобрело оздоровительный эффект и смогло бы помочь людям, а не просто „занималось“ бы их проблемами, нужно относиться к пациентам с теплом, добротой и сочувствием[268]».
Беседа не способна исцелять душевнобольных, поскольку не является лекарством. Но за симптомами психоза и шизофрении скрываются истории и эмоциональные травмы, которые может выявить только хороший слушатель.
Способность слушать – это особенность, которую можно использовать в других областях социологии. Например, социолог Лес Бэк считает, что «прислушиваться к окружающему миру умеют не все, и, следовательно, нужно учиться этому», о такой способности часто забывают в обществе «абстрактного и навязчивого эмпиризма» полного данных, фактов и цифр [269]. Чтобы узнать людей, необходимо выслушать их историю и понять, как они рассказывают ее. Ранее критики «идеологии» предполагали, что большинство из нас трудится под влиянием «ложного сознания», не зная о своих настоящих интересах. В этом есть какая-то ирония, что в «эпоху курсоров» и тайных экспериментов в Facebook, когда, казалось бы, обычные люди должны намного лучше понимать, что они делают, и придавать своей жизни некий смысл, они абсолютно не разбираются в своих интересах. Именно поэтому исследователям необходимо научиться некоторому смирению.
Кроме всего прочего, одна из наиболее важных человеческих способностей, как говорят социологические психологи, – это умение критиковать. Тот, кто описывает критику или жалобу как форму несчастья или как признак отсутствия удовольствия, совершенно не понимает, что означают слова «критика» и «жалоба» или что значит критиковать или жаловаться. «Критику» невозможно обнаружить в мозгу, хотя нельзя утверждать, будто на неврологическом уровне ничего не происходит, когда человек высказывает критическое суждение. Попытка подвести все формы негативного отношения к чему-либо под единственную неврологическую или психическую формулу несчастья (или, как говорят частенько, депрессии), возможно, является самым опасным политическим последствием утилитаризма.
Если мы правильно понимаем концепции критики и жалобы, то мы признаем, что они включают в себя определенную форму негативного отношения к миру, и это негативное отношение понятно как самому критикующему, так и его слушателям. Вот как говорит об этом Ром Харре: «Высказывать свое недовольство нормально, проговаривая проблемы вслух, человек не превращается в нытика[270]». Понятия «критика» и «жалоба» ничего не значат, если не признавать, что у людей есть уникальное право интерпретировать события своей жизни и говорить о них. Аналитик, занимающийся эмоциями, выискивает в сообщениях Twitter доказательства психологических состояний, которые выплывают на поверхность случайно, а когда мы слушаем другого человека, описывающего положительные и негативные стороны своей жизни, то мы при этом уважаем его человеческое достоинство.
Признавая то, что люди могут сердиться, критиковать или разочаровываться, мы понимаем, что у человека есть причины, объясняющие, почему он чувствует или ведет себя подобным образом. Люди по-разному выражают себя, они по-разному уверены в своей правоте, однако стоит прислушаться к тому, что они говорят о своей жизни. Если кого-то просят высказать свои чувства (а не инструктируют его, как их правильно называть и измерять), это становится социальным феноменом. Когда люди сердятся, то они могут сердиться по поводу чего-то, что находится вне их самих. Неважно, обоснован ли их гнев или нет, но здесь как бы то ни было не нужен эксперт, который расшифровал бы их мысли. В данном случае человек находится в менее одиноком, менее депрессивном и менее нарциссическом состоянии, нежели когда он гадает, почему его психика или мозг ведут себя странным образом и что они должен сделать, чтобы улучшить свое поведение.
Против психологического контроля
Только представьте себе, что было бы, если хотя бы небольшая часть финансового капитала, которая расходуется на претворение в жизнь программ по счастью и бихевиоризму, тратилась бы на нечто другое. Что, если хотя бы малая доля этих десятков миллиардов долларов, которая в настоящий момент уходит на контроль, предугадывание и визуализацию капризов нашей психики, чувств и мозга, тратилась бы на разработку и реализацию альтернативных форм политико-экономической организации? Такое предложение, скорее всего, встретили бы хохотом в высших кругах бизнеса, среди руководителей университетов и правительства – и это послужило бы еще одним доказательством того, насколько важными сегодня стали методы психологического контроля.
Посмеялись бы над подобной идеей квалифицированный психолог или социальный эпидемиолог? Думаю, что нет. Многие психиатры и клинические психологи вполне осознают, что проблемы, за решение которых им платят деньги, происходят вовсе не по вине плохой работы психики или тела конкретного индивидуума, и даже не из-за семейных неурядиц. Их причины зачастую носят более широкий социальный, политический или экономический характер. Ограничивая психологию и психиатрию медициной (или некой квазиэкономической поведенческой наукой), можно нейтрализовать критический потенциал этих профессий. Однако будь у нас и у них шанс высказаться, что бы мы потребовали?
Требование прекратить медикализировать печаль человека, которое открыто идет вразрез с интересами фармацевтической промышленности и ее представителями из Американской психиатрической ассоциации, в настоящий момент становится все более популярным [271]. Даже Роберт Спитцер, главный составитель DSM-III в 1980 году, говорит о том, что современный взгляд на все наши ежедневные проблемы исключительно с точки зрения медицины – это уже слишком. Феномен социальных предписаний демонстрирует попытки совместить медицину и стремление построить альтернативные социальные и экономические институты. С одной стороны, это может означать поиск других моделей социальной и экономической кооперации для взаимной выгоды, с другой – способно привести к еще более серьезной медикализации социальных отношений, где и работа, и свободное время будут оцениваться по показателям их физиологической или неврологической пользы.
Компании, построенные на принципе диалога и совместного контроля, – еще одна отправная точка для ума, направленного не внутрь себя, а наружу. Одно из преимуществ компаний, совладельцами которых являются сотрудники, заключается в том, что в них трудно организовать психологический надзор, столь привычный для менеджеров корпораций с 1920-х годов. В тех организациях, где права и значимость сотрудников закреплены в уставе, нет нужды в несколько ироничных высказываниях кадровиков о том, что «сотрудники – главный актив компании». Только когда у подчиненных складывается ощущение, что они – одноразовый товар, их приходится убеждать себя в том, что это вовсе не так.
Компании должны признать, что можно найти оптимальный вариант ведения диалога, отойдя от двух крайностей – полное отсутствие последнего (позиция Фредерика Тейлора) и ситуации, в которой диалог не прекращается ни на секунду. Выступая за демократизацию бизнес-структур, я не хочу сказать, что всегда должно быть демократизировано абсолютно любое решение. Хотя довольно проблематично утверждать, будто сосредоточение власти в компании лишь у определенного круга людей идет всем на пользу. Выступающим за иерархию на рабочем месте и верящим в то, что она эффективна, сокращает издержки, а также является единственным фактором, который заставляет все работать, следует более внимательно ознакомиться с результатами исследований о несчастье, стрессе, депрессии и пассивности на рабочем месте. И тогда такие люди увидят, что современная структура организаций не справляется даже с самыми элементарными вещами.
Если, по подсчетам института Гэллапа, отсутствие счастья ежегодно обходится экономике США в триллион долларов из-за снижения продуктивности и незаплаченных налогов, то, возможно, оптимальный вариант между «Тейлором» и «постоянным диалогом на рабочем месте» больше тяготеет к последней крайности? Консультации и беседы, цель которых заключается лишь в том, чтобы люди почувствовали свою значимость, совершенно бесполезны и доказывают работникам лишь обратное. Важно не пытаться внушить людям чувство, будто они представляют ценность для компании, а перестроить саму организацию таким образом, чтобы сотрудники по-настоящему ценились в ней, и тогда они действительно будут ощущать себя лучше.
Создать организационные структуры, которые ставят на первое место коллективное обсуждение, очень непросто, прежде всего из-за отсутствия соответствующих практики и опыта. В 1961 году литературный критик Реймонд Уильямс предположил, что людям необходимо научиться демократическому диалогу, и поэтому его стоит практиковать в компаниях и местных общинах. «Именно институты обучают нас видению мира, и теперь становится очевидно, что у нас недостаточно институтов, которые обучали бы нас демократии[272]», – говорил он. Примеры успешных совместных компаний и организаций доказывают правоту Уильямса: со временем люди учатся обсуждать проблемы своего микрообщества и не пытаются использовать демократические структуры как вентиляционное отверстие для своих частных жалоб и своего несчастья. Однако им требуется поддержка и помощь, чтобы они смогли этому научиться [273]. Показателем того, насколько наша политическая культура изменилась за последние 50 лет, является то, что, вместо того чтобы учиться демократии, мы учимся покорности перед судьбой и самоосознанию – то есть беззвучным отношениям с самим собой вместо «громких» отношений с другими людьми.
Стресс можно рассматривать в качестве медицинской проблемы, однако одна из причин его возникновения кроется в том числе и в политический сфере. Специалисты, которые изучали стресс в более широком социальном контексте, знают, что он возникает при потере человеком контроля, то есть причина его стресса – в нестабильности его деятельности и во властном менеджменте, а не в теле и психике. В 2014 году Джон Эштон, президент организации Faculty of Public Health, заявил, что Великобритания должна постепенно перейти на четырехдневную рабочую неделю, чтобы избавиться от проблем, связанных с переработкой и недоработкой и тем стрессом, который сопровождает эти два явления [274].
Сегодня в рамках утилитаризма постепенно сближаются экономика и медицина, превращаясь в единую науку о счастье. Кроме того, параллельно на сцену выходит монистическая фантазия о единой мере человеческой оптимальности. Измерения тела становятся равны измерениям продуктивности и прибыли. Это нужно критиковать и этому нужно противиться. Мы должны настаивать на том, чтобы стремление к здоровой жизни и стремление к деньгам не сливались в одно [275]. И здесь можно действовать по-разному: начиная с защиты общественной системы здравоохранения и заканчивая протестами против надзора на рабочем месте, а также отказом от использования приложений и устройств, чья цель – превратить наши фитнес-достижения в денежный эквивалент.
Рынки необязательно являются проблемой. Скорее наоборот, они могут стать способом ухода от психологического контроля. Традиционная оплачиваемая работа транспарентна и делает ненужным дополнительное психологическое и физическое управление. Совсем иначе дело обстоит с государственными стипендиями и стажировками, которые по идее призваны создать у людей более оптимистичный взгляд на будущее и повысить их самооценку, однако такие стипендии и стажировки предполагают дальнейший психологический контроль и нередко имплицитную эксплуатацию. Как мы говорили в пятой главе, любовь неолиберализма к свободным рынкам всегда была преувеличена. Маркетинг, который стремится оградить компании от неуверенности в завтрашнем дне, уже давно стал более привлекательным для корпораций, нежели сами рынки. Подозрительное отношение к услугам, которые предоставляются бесплатно (например, большинство социальных сетей), указывает на общее недовольство технологиями психологического контроля, и это не просто традиционное беспокойство о вмешательстве в личную жизнь.
Реклама является одним из самых мощных способов манипуляции общественным поведением, поскольку именно она приобрела «научный» оттенок в начале XX века. Работники данной сферы заинтересованы в том, чтобы противоречить самим себе. Покупатель независим и не поддается влиянию, – говорят они, – реклама – это просто способ рассказать о продукте. Однако расходы на рекламу продолжают расти, а бренды и маркетинговые агентства обвиняются в попытках заполнить собой средства массовой информации, места общего пользования, спортивные площадки и общественные институты. Если реклама столь невинна, то почему ее так много вокруг нас?
Кампании, выступающие за места, свободные от рекламы (кампании против визуальных загрязнений), уже увенчались успехом в различных городах по всему миру. К примеру, в бразильском городе Сан-Паулу нет рекламных щитов благодаря «закону чистого города», который был принят мэрией в 2006 году. В других бразильских городах также проходили похожие инициативы. В остальных странах тоже существуют кампании против рекламы, однако они более специализированны. Например, в 2007 году в Пекине запретили рекламу элитного жилья. Мэр объяснил это тем, что «в подобной рекламе используется терминология, призывающая к роскоши, а ее не может позволить себе часть населения с низким доходом, и, следовательно, такая реклама не способствует воцарению гармонии на улицах столицы». Американская некоммерческая гражданская организация Commercial Alert ежегодно проводит конкурс Ad Slam, главный приз которого, $5000, получает школа, избавившаяся от большего числа рекламных объявлений.
Упомянутые выше компании и им подобные неизбежно зависят от некоторых классических идей о том, как стоит защищать общество, и обычно они прибегают к устаревшим техникам психологического воздействия на людей. Реклама в якобы свободных средствах массовой информации, а также в сфере развлечений, представляет собой несколько иной тип проблемы, поскольку Интернет позволяет маркетологам следить за людьми и влиять на них более незаметно, используя индивидуальный подход. Умные инфраструктуры, обеспечивающие непрерывный поток информации от индивидуумов к централизованным базам данных, должны стать нашим будущим во всем: начиная с рекламы и заканчивая здравоохранением, городским управлением и отделами кадров. Всеобъемлющая огромная лаборатория, о которой мы говорили в главе 7, – это пугающая перспектива, не в последнюю очередь потому, что трудно представить себе, как можно будет ей противостоять, если такое действительно произойдет в будущем. Однако в наших силах, по крайней мере, выступить за запрет сканирования наших лиц в общественных местах.
Как стоит критиковать происходящее? И как ему противостоять? Молчать, не подавая никаких признаков жизни в Интернете? Или нам просто нужно отказаться от ношения браслетов-трекеров? Не исключено, что это так. Может показаться, что от некоторых аспектов утопии Бентама просто нереально избавиться: вот специалист по эмоциям, проанализировав твиты с геометкой, обнаружил самый счастливый район в городе, а вот врач посоветовал своему пациенту больше благодарить людей и таким образом улучшать свое настроение и уменьшать физический стресс. Однако понимание философского контекста подобных действий, их исторических и политических истоков, никак не связанных с нашим телом и мозгом, дает нам странный привкус счастья, который возникает лишь тогда, когда человек несчастен – он называется надеждой.
Благодарности
Мой интерес к экономической психологии зародился в 2009 году, когда я, к моему удивлению, заметил, что причины финансового кризиса стали искать в бихевиоризме и нейробиологии. Затем я провел два года в качестве научного сотрудника в Институте науки, инноваций и общества (Institute for Science Innovation and Society), в Оксфордском университете, что дало мне доступ к литературе, посвященной вопросам бихевиористической экономики, экономики счастья и стратегии их применения. Мое исследование вылилось в несколько статей: «Политическая экономика несчастья» (The Political Economy of Unhappiness) в журнале New Left Review (71, сентябрь – октябрь 2011 года) и «Появление неокоммунитаризма» (The Emerging Neocommunitarianism) в журнале Political Quarterly (83:4, октябрь – декабрь 2012 года) причем последняя была удостоена премии Бернарда Крика за лучшую статью года, напечатанную в данном журнале.
Кроме того, в течение 2011 года я опубликовал ряд статей, рассматривавших тему счастья, на сайте openDemocracy в разделе OurKingdom. В начале 2012 года Бернадетт Врен пригласила меня в Тавистокскую клинику, чтобы обсудить мою работу, в результате я приобрел важные социальные и интеллектуальные связи, часть из которых оказалась очень важна для этой книги. Себастьян Кремер всегда предлагал мне свою помощь и предоставил особенно много информации по теме. Я благодарен всем моим коллегам, участникам дискуссий и редакторам, которые помогли мне в работе.
Я начал писать данную книгу в конце 2012 года, после того как скорректировал проект с Лео Холлисом, моим редактором из Verso. Мои коллеги из Центра междисциплинарных методологий Университета Уорвика всегда предлагали мне различные способы критично взглянуть на статистические измерения и количественные показатели. В последние месяцы работы я отослал несколько глав людям, которые гораздо лучше, нежели я, разбираются во многих темах, затронутых в этой книге. Все они продемонстрировали удивительное терпение и понимание, даже несмотря на то что им не всегда был по душе полемичный характер моей рукописи. Вот имена этих людей: Лидия Прайер, Майкл Квинн, Ник Тейлор, Хавьер Лезан, Роб Хорнинг и Джон Кромби. Я премного благодарен им за их отзывы. Юлиан Молина очень помог мне в проведении исследований на разных этапах создания моей книги, и я считаю, что это большая удача для меня встретить человека, столь энергичного и добросовестного в своей работе. Благодаря ему моя книга стала лучше.
Говоря о Лео Холлисе, отмечу, что у него всегда имелось четкое видение книги, даже в те моменты, когда у меня оно отсутствовало. Для меня сотрудничество с таким редактором, как Лео, стало очень важным опытом, и, без сомнения, оно способствовало улучшению моих писательских навыков. Спасибо ему за все его усилия, вложенные в эту книгу, и за веру в ее успех.
Я хочу поблагодарить мою семью и друзей за их поддержку и проявленный интерес к моей работе, особенно Ричарда Хайнса, одного из моих самых надежных источников счастья. Марта появилась в моей жизни лишь спустя несколько месяцев после подписания контракта с Verso, и бывали дни (а чаще даже ночи), когда я боялся, что из-за нее весь проект может не состояться. Однако все вышло наоборот, и Марта даже внесла свой вклад в создание книги. И в конце я хочу выразить особую благодарность Лидии, которая всегда поддерживала меня: начиная от бокала шампанского, который она принесла мне вечером 2011 года в музее Эшмола, когда я узнал о том, что журнал New Left Review принял мою статью о счастье, и до нашего совместного празднования, опять же с шампанским, во время окончания работы над книгой летом 2014 года. Лидия, спасибо тебе за все. Мы с тобой вместе собирали и обсуждали информацию по многим темам, представленным на страницах данного издания, которые ты, без сомнения, в ближайшее время разовьешь в гораздо более оригинальном ключе, нежели я. Эту книгу я посвящаю тебе.
Октябрь 2014
Примечания
1
Jill Treanor and Larry Elliott, ‘And Breathe… Goldie Hawn and a Monk Bring Meditation to Davos', theguardian.com, 23 января 2014 г.
(обратно)2
Конференции TED (Technology Entertainment Design – Технологии, Развлечения, Дизайн, англ. яз.) – ежегодные конференции, посвященные «распространению уникальных идей». Проводятся с 1984 года в Калифорнии, США.
(обратно)3
Robert Chalmers, ‘Matthieu Ricard: Meet Mr Happy', independent.co.uk, 18 февраля 2007 г.
(обратно)4
Matthew Campbell and Jacqueline Simmons, ‘At Davos, Rising Stress Spurs Goldie Hawn Meditation Talk', bloomberg.com, 21 января 2014 г.
(обратно)5
Dawn Megli, ‘You Happy? Santa Monica Gets $1m to Measure Happiness', atvn.org, 14 марта 2013 г.
(обратно)6
Например, проект Penn Resilience был разработан Мартином Селигманом и командой позитивных психологов Пенсильванского университета, чтобы привнести когнитивно-поведенческую психотерапию в учебный процесс. В 2007 году три британских учебных заведения направили 100 своих преподавателей, чтобы ознакомиться с проектом Penn Resilience и воссоздать его в Великобритании.
(обратно)7
‘Work for World Peace Starting Now – Google's «Jolly Good Fellow» Can Help', huffingtonpost.com, 27 марта 2012 г.
(обратно)8
Sarah Knapton, ‘Stressed Council House Residents Get £2,000 Happiness Gurus', telegraph.co.uk, 9 октября 2008 г.
(обратно)9
Fabienne Picard, Didier Scavarda and Fabrice Bartolomei, ‘Induction of a Sense of Bliss by Electrical Stimulation of the Anterior Insula', Cortex 49: 10, 2013; ‘Pain «Dimmer Switch» Discovered by UK Scientists', bbc.com, 5 февраля 2014 г.
(обратно)10
Gary Wolf, ‘Measuring Mood: Current Research and New Ideas', quantifiedself.com, 11 февраля 2009 г.
(обратно)11
Фридрих Ницше, «Сумерки идолов, или Как философствуют молотом», New York: Penguin, 1990 г., 33.
(обратно)12
Campbell and Simmons, ‘At Davos, Rising Stress Spurs Goldie Hawn Meditation Talk'.
(обратно)13
См. Richard Wilkinson and Kate Pickett, The Spirit Level: Why More Equal Societies Almost Always Do Better, London: Allen Lane, 2009 г. Далее этот вопрос исследует Карлес Мунтанер.
(обратно)14
Gallup, State of the Global Work place Report 2013, 2013 г.
(обратно)15
Adam Kramer, Jamie Guillory and Jeffrey Hancock, ‘Experimental Evidence of Massive-Scale Emotional Contagion Through Social Networks', Proceedings of the National Academy of the Sciences 111: 24, 2014 г.
(обратно)16
F. A. Hayek, The Road to Serfdom, London: Routledge, 1944 г.
(обратно)17
«Юм был во всей своей славе, это выражение было известно всем. Разница между мной и Юмом заключалась в следующем: он объяснил то, что есть, а я – то, что следовало из этого». Цитата из работы Чарльза Милнера Аткинсона «Иеремия Бентам: жизнь и деятельность», Lenox, Mass.: Hard Press, 2012 г., 30.
(обратно)18
См. Philip Schofield, Catherine Pease-Watkin and Michael Quinn, eds., Of Sexual Irregularities, and Other Writings on Sexual Morality, Oxford: Oxford University Press, 2014 г.
(обратно)19
Цитата из работы Аткинсона «Иеремия Бентам: жизнь и деятельность», 109.
(обратно)20
Тот же источник, 222.
(обратно)21
Jeremy Bentham, The Principles of Morals and Legislation, Amherst, NY: Prometheus Books, 1988 г., 20.
(обратно)22
Тот же источник, 70.
(обратно)23
Joanna Bourke, The Story of Pain: From Prayer to Painkillers, Oxford: Oxford University Press, 2014 г.
(обратно)24
Junichi Chikazoe, Daniel Lee, Nikolaus Kriegeskorte and Adam Anderson, ‘Population Coding of Affect Across Stimuli, Modalities and Individuals', Nature Neuroscience, 17: 8, 2014 г.
(обратно)25
Это можно оспорить, но веский аргумент в поддержку монистической философии Бентама см. Michael Quinn, ‘Bentham on Mensuration: Calculation and Moral Reasoning', Utilitas 26: 1, 2014 г.
(обратно)26
Bentham, The Principles of Morals and Legislation, 9.
(обратно)27
Тот же источник, 29–30.
(обратно)28
Иммануил Кант «Ответ на вопрос: Что такое просвещение?», в книге Kant: Political Writings, под редакцией Hans Reiss, перевод H. B. Nisbet, Cambridge: Cambridge University Press,1970 г.
(обратно)29
Paul McReynolds, ‘The Motivational Psychology of Jeremy Bentham: I. Background and General Approach', Journal of the History of the Behavioral Sciences 4: 3, 1968; McReynolds, ‘The Motivational Psychology of Jeremy Bentham: II. Efforts Toward Quantification and Classification' Journal of the History of the Behavioral Sciences 4: 4, 1968 г.
(обратно)30
Gustav Fechner, Elements of Psychophysics, New York: Holt, Rinehart and Winston, 1966.г, 30-1.
(обратно)31
Он определил психофизику как «точную теорию функционально зависимых отношений тела и души, или, как более широкое понятие, отношение между материальным и психическим, физическим и психологическим миром», Фехнер, «Элементы психофизики», 7.
(обратно)32
«Не существует мотива, который бы не был направлен на создание или поддержание удовольствия, или на устранение или предотвращение неудовольствия», Michael Heidelberger, Nature from Within: Gustav Theodor Fechner and His Psychophysical Worldview, перевод Cynthia Klohr, Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2004 г., 52.
(обратно)33
Отношения между мышлением и телом «похожи на те, что существуют между паровым двигателем и сложным механизмом. В зависимости от того, какой объем пара произведет двигатель, может увеличиваться или уменьшаться его кинетическая энергия», Фехнер, «Элементы психофизики», 35.
(обратно)34
Это относится к Bourke, The Story of Pain, 157.
(обратно)35
Martin Lindstrom, Buyology: How Everything We Believe About Why We Buy Is Wrong, New York: Random House, 2012 г.
(обратно)36
Richard Godwin, ‘Happiness: You Can Work it Out', Evening Standard, 26 August 2014 г.
(обратно)37
Gertrude Himmelfarb, ‘Bentham's Utopia: The National Charity Company', Journal of British Studies 10: 1, 1970 г.
(обратно)38
Понимание «правительства», как чего-то выходящего за пределы государства, подробно обсуждалось Мишелем Фуко, который сыграл серьезную роль в становлении авторитета Бентама. Впоследствии ряд социологов-фукодианцев проанализировали, как правительственность работает в либеральном обществе, таком как Великобритания. См. Michel Foucault, Security, Territory, Population: Lectures at the Collиge de France, 1977–1978, Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2007 г.; Nikolas Rose, Powers of Freedom: Reframing Political Thought, Cambridge: Cambridge University Press, 1999; Nikolas Rose and Peter Miller, Governing the Present: Administering Economic, Social and Personal Life, Cambridge: Polity, 2008 г.
(обратно)39
Association for Psychological Science, ‘Grin and Bear It: Smiling Facilitates Stress Recovery', sciencedaily.com, 30 July 2012 г.
(обратно)40
Maia Szalavitz, ‘Study Shows Seeing Smiles Can Lower Aggression', time.com, 4 April 2013 г.
(обратно)41
Dan Hill, About Face: The Secrets of Emotionally Effective Advertising, London: Kogan Page Publishers, 2010 г.
(обратно)42
Richard Layard, Happiness: Lessons from a New Science, London: Allen Lane, 2005, 113 г.
(обратно)43
Hammer Film Productions Limited – известная своими фильмами ужасов британская киностудия, снявшая начиная со второй половины 1950-х годов так называемую Классическую серию фильмов ужасов студии Hammer.
(обратно)44
Andrew Malleson, Whiplash and Other Useful Illnesses, Montreal: McGill-Queen's University Press, 2002 г.
(обратно)45
Меркуриализм – хроническое отравление ртутью и ее соединениями.
(обратно)46
Специальный Комитет по транспорту Палаты общин.
(обратно)47
Специальный Комитет по транспорту Палаты общин.
(обратно)48
Первый подобный институт был создан в 1824 году для улучшения образования рабочих, обучения их разным специальностям и повышения квалификации.
(обратно)49
Harro Maas, ‘An Instrument Can Make a Science: Jevons's Balancing Acts in Economics', History of Political Economy 33: Annual Supplement, 2001 г.
(обратно)50
R. S. Howey, The Rise of the Marginal Utility School, 1870–1889. Lawrence: University of Kansas Press, 1960 г.
(обратно)51
Anson Rabinbach, The Human Motor: Energy, Fatigue, and the Origins of Modernity, Berkeley: University of California Press, 1992 г.
(обратно)52
Margaret Schabas, A World Ruled by Number: William Stanley Jevons and the Rise of Mathematical Economics, Princeton: Princeton University Press, 1990 г.
(обратно)53
Darian Leader, Strictly Bipolar, London: Penguin, 2013 г.
(обратно)54
William Stanley Jevons, The Theory of Political Economy, London: Macmillan, 1871 г., 11.
(обратно)55
Howey, The Rise of the Marginal Utility School.
(обратно)56
Jevons, The Theory of Political Economy, 101.
(обратно)57
«Мы работаем, чтобы производить, имея единственную цель – потребление; выбор вида и объема производимых товаров зависит от того, что мы хотим потреблять». Тот же источник, 102.
(обратно)58
Harro Maas, ‘Mechanical Rationality: Jevons and the Making of Economic Man', Studies in History and Philosophy of Science 30: 4, 1999 г.
(обратно)59
«Сегодня мышление человека – это весы, которые сами по себе делают сравнения и оценивают чувства», Jevons, The Theory of Political Economy, 84.
(обратно)60
Тот же источник, 11–12.
(обратно)61
Rosalind Williams, Dream Worlds: Mass Consumption in Late Nineteenth-Century France, Berkeley: University of California Press, 1982 г.
(обратно)62
Jevons, The Theory of Political Economy, 101.
(обратно)63
Alfred Marshall, Principles of Economics, Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2013 г., 53.
(обратно)64
Jevons, The Theory of Political Economy, 83.
(обратно)65
Philip Mirowski, More Heat Than Light: Economics as Social Physics, Physics as Nature's Economics, Cambridge: Cambridge University Press, 1989 г., 219.
(обратно)66
См. Philip Mirowski, Edgeworth on Chance, Economic Hazard, and Statistics, Lanham, MD: Rowman & Littlefield, 1994 г.
(обратно)67
David Colander, ‘Retrospectives: Edgeworth's Hedonimeter and the Quest to Measure Utility', Journal of Economic Perspectives 21: 2, 2007 г.
(обратно)68
D. Wade Hands, ‘Economics, Psychology and the History of Consumer Choice Theory', Cambridge Journal of Economics 34: 4, 2010 г.
(обратно)69
Этот случай рассмотрен в работе Marion Fourcade, ‘Cents and Sensibility: Economic Valuation and the Nature of «Nature»', American Journal of Sociology 116: 6, 2011 г.
(обратно)70
См. Rita Samiolo, ‘Commensuration and Styles of Reasoning: Venice, Cost-BeneE t, and the Defence of Place', Accounting, Organizations and Society 37: 6, 2012 г. Данная работа рассматривает, как анализ затрат и выгод был использован для расчета стоимости венецианских защитных сооружений от наводнений.
(обратно)71
См. Департамент культуры, массовых коммуникаций и спорта ‘Understanding the Drivers, Impacts and Value of Engagement in Culture and Sport', gov.uk/government/publications, 2010 г.
(обратно)72
Andrew Oswald and Nattavudh Powdthavee, ‘Death, Happiness, and the Calculation of Compensatory Damages', Journal of Legal Studies 37: S2, 2007 г.
(обратно)73
Simon Cohn, ‘Petty Cash and the Neuroscientific Mapping of Pleasure', Biosocieties 3: 2, 2008 г.
(обратно)74
Daniel Zizzo, ‘Neurobiological Measurements of Cardinal Utility: Hedonimeters or Learning Algorithms?' Social Choice & Welfare 19: 3, 2002 г.
(обратно)75
Brian Knutson, Scott Rick, G. Elliott Wimmer, Drazen Prelec и George Loewenstein, ‘Neural Predictors of Purchases', Neuron 53: 1, 2007 г.
(обратно)76
Coren Apicella с соавторами, ‘Testosterone and Financial Risk Preferences', Evolution and Human Behavior 29: 6, 2008 г.
(обратно)77
Этот аргумент высказал Дэвид Натт, главный научный советник при британском правительстве. См. ‘Did Cocaine Use by Bankers Cause the Global Financial Crisis', theguardian.com, 15 апреля 2013 г.
(обратно)78
Michelle Smith, ‘Joe Huber: Blame Your Lousy Portfolio on Your Brain', moneynews.com, 17 июня 2014 г.
(обратно)79
Alec Smith, Terry Lohrenz, Justin King, P. Read Montague и Colin Camerer, ‘Irrational Exuberance и Neural Crash Warning Signals During Endogenous Experimental Market Bubbles', Proceedings of the National Academy of the Sciences 111: 29, 2014 г.
(обратно)80
Ruth Benschop, ‘What Is a Tachistoscope? Historical Explorations of an Instrument', Science in Context 11: 1, 1998 г.
(обратно)81
Jonathan Haidt, The Righteous Mind: Why Good People Are Divided by Politics and Religion, New York: Pantheon Books, 2012 г.
(обратно)82
Автор книги – Вэнс Паккард. Также переводилась на русский как «Скрытые увещеватели».
(обратно)83
См. Maren Martell, ‘The Race to Find the Brain's «Buy-Me Button»', welt.de, 20 января 2011 г., перевод worldcrunch.com, 2 июля 2011.
(обратно)84
Robert Gehl, ‘A History of Like', thenewinquiry.com, 27 марта 2013.
(обратно)85
Lea Dunn and JoAndrea Hoegg, ‘The Impact of Fear on Emotional Brand Attachment', Journal of Consumer Research 41: 1, 2014 г.
(обратно)86
Jeffrey Zaslow, ‘Happiness Inc.', online.wsj.com, 18 марта 2006.
(обратно)87
Keith Coulter, Pilsik Choi and Kent Monroe, ‘Comma N' Cents in Pricing: The Effects of Auditory Representation Encoding on Price Magnitude Perceptions', Journal of Consumer Psychology 22: 3, 2012 г.
(обратно)88
Drazen Prelec and George Loewenstein, ‘The Red and the Black: Mental Accounting of Savings and Debt', Marketing Science 17:1, 1998 г.
(обратно)89
Jonathan Crary, Suspensions of Perception: Attention, Spectacle, and Modern Culture, Cambridge, Mass.: MIT Press, 2001 г.
(обратно)90
Robert Rieber and David Robinson, Wilhelm Wundt in History: The Making of a Scienti5 c Psychology, Dordrecht: Kluwer Academic Publishers, 2001 г.
(обратно)91
См. James Beniger, The Control Revolution: Technological and Economic Origins of the Information Society, Cambridge, MA: Harvard University Press, 1988 г.
(обратно)92
Robert Rieber, с соавторами, Wilhelm Wundt and the Making of a Scientific Psychology, New York: Plenum Publishing Company Limited, 1980 г.
(обратно)93
Тот же источник.
(обратно)94
Американский психолог Эдвард Торндайк в 1907 году написал: «Психология обеспечивает или должна обеспечивать фундаментальными принципами социологию, историю, антропологию, лингвистику и другие науки, связанные с человеческими мыслями и поступками […] Факты и законы психологии […] должны предоставлять основу для интерпретации и объяснения великих событий, которые исследует история». Kurt Danziger, ‘The Social Origins of Modern Psychology: Positivist Sociology and the Sociology of Knowledge', in Allen Buss, ed., Psychology in Social Context, New York: Irvington Publishers, 1979 г.
(обратно)95
Rieber, Wilhelm Wundt and the Making of a Scienti5 c Psychology.
(обратно)96
См. John Mills, Control: A History of Behaviorism, New York: NYU Press, 1998 г.
(обратно)97
Поведенческая экономика – сфера экономики, изучающая влияние различных факторов (когнитивных, социальных и эмоциональных) на принятие человеком или организацией экономических решений, а также последствия этого влияния на рынок.
(обратно)98
Поведенческие финансы – направление неоклассической финансовой теории, концепция, которая предполагает влияние психологических факторов на процесс управления финансами.
(обратно)99
Вероятно, имеется в виду книга Nudge: Improving Decisions about Health, Wealth, and Happiness («Подталкивание: взвешенные решения относительно здоровья, богатства и счастья»), написанная Кассом Санстейном и Ричардом Талером.
(обратно)100
См. nudgeyourself.com.
(обратно)101
David Armstrong, ‘Origins of the Problem of Health-Related Behaviours: A Genealogical Study', Social Studies of Science 39: 6, 2009 г.
(обратно)102
John B. Watson, Psychology from the Standpoint of a Behaviorist, Memphis, TN: General Books LLC.
(обратно)103
Kerry Buckley, Mechanical Man: John Broadus Watson and the Beginnings of Behaviorism, New York: The Guilford Press, 1989 г.
(обратно)104
Тот же источник, 130.
(обратно)105
Watson, Psychology from the Standpoint of a Behaviorist, 41–42.
(обратно)106
Emmanuel Didier, ‘Sampling and Democracy: Representativeness in the First United States Surveys', Science in Context 15: 3, 2002 г.
(обратно)107
Sarah Igo, The Averaged American: Surveys, Citizens, and the Making of a Mass Public, Cambridge, MA: Harvard University Press, 2009 г.
(обратно)108
Культ потребления.
(обратно)109
Цитата из Igo, The Averaged American.
(обратно)110
Stefan Schwarzkopf, ‘A Radical Past?: The Politics of Market Research in Britain 1900-50', in Kerstin Brückweh, ed., The Voice of the Citizen Consumer: A History of Market Research, Consumer Movements, and the Political Public Sphere, Oxford: Oxford University Press, 2011 г.
(обратно)111
Igo, The Averaged American.
(обратно)112
Loren Baritz, The Servants of Power, Middletown, CT: Wesleyan University Press, 1960 г.
(обратно)113
Thomas Frank, The Conquest of Cool: Business Culture, Counterculture, and the Rise of Hip Consumerism, Chicago: University of Chicago Press, 1997 г.
(обратно)114
Gallup, Inc., State of the Global Workplace: Employee Engagement Insights for Business Leaders Worldwide, gallup.com, 2013 г.
(обратно)115
Тот же источник.
(обратно)116
David MacLeod and Nita Clarke, ‘Engaging for Success: Enhancing Performance Through Employee Engagement, A Report to Government', Department for Business, Innovation & Skills, bis.gov.uk, 2011 г.
(обратно)117
Fiona Murphy, ‘Employee Burnout Behind a Third of Absenteeism Cases', covermagazine.co.uk, 26 июня 2014 г.
(обратно)118
Европейская Коллегия нейропсихофармакологии предполагает, что 38 % европейцев страдают от какого-либо психического заболевания. Журналистка Сара Бозели утверждает, что «треть европейцев имеют проблемы с психическим здоровьем», theguardian.com, 5 сентября 2011 г.
(обратно)119
Royal College of Psychiatrists et al, Mental Health and the Economic Downturn: National Priorities and NHS Solutions, 2011 г.
(обратно)120
Тот же источник.
(обратно)121
World Economic Forum, The Wellness Imperative: Creating More Effective Organizations, weforum.org, 2010 г.
(обратно)122
Andrew Oswald, Eugenio Proto and Daniel Sgroi, ‘Happiness and Productivity', The Warwick Economics Research Paper Series No. 882, University of Warwick, Department of Economics, 2008 г.
(обратно)123
Robert Karasek and Tores Theorell, Healthy Work: Stress, Productivity, and the Reconstruction of Working Life, New York: Basic Books, 1992 г.
(обратно)124
MacLeod and Clarke, ‘Engaging for Success'.
(обратно)125
Luke Traynor, ‘Benefit Cuts Blind Man Committed Suicide After Atos Ruled Him Fit to Work', mirr or.co.uk, 28 декабря 2013 г.
(обратно)126
Daniel Boffey, ‘Atos Doctors Could Be Struck OU ', theguardian.com, 13 августа 2011 г.
(обратно)127
Adam Forrest, ‘Atos, Deaths and Welfare Cuts', bigissue.com, 10 марта 2014 г.
(обратно)128
Izzy Koksal, ‘«Positive Thinking» for the Unemployed – My Adventures at A4e', opendemocracy.net, 15 апреля 2012 г.
(обратно)129
Richard Layard, David Clark, Martin Knapp and Guy Mayraz, ‘Cost-Benefit Analysis of Psychological Therapy', CEP Discussion Paper No. 829, Center for Economic Performance, London School of Economics and Political Science.
(обратно)130
Department for Work and Pensions, ‘Working for a Healthier Tomorrow: Work and Health in Britain', gov.uk/government/publications, 2008 г.
(обратно)131
Tim Smedley, ‘Can Happiness Be a Good Business Strategy?', theguardian.com, 20 июня 2012 г.
(обратно)132
Kathy Caprino, ‘How Happiness Directly Impacts Your Success', forbes.com, 6 июня 2013 г.
(обратно)133
Drake Baer, ‘Taking Breaks – You're Doing It Wrong', fastcompany.com, 6 декабря 2013 г.; Dan Pallotta, ‘Take a Walk, Sure, But Don't Call It a Break', blogs.hbr.org, 27 февраля 2014 г.
(обратно)134
Конец века (фр., прим. пер.).
(обратно)135
Anson Rabinbach, The Human Motor.
(обратно)136
Matthew Stewart, The Management Myth: Debunking Modern Business Philosophy, New York: W. W. Norton & Company, 2010 г.
(обратно)137
Richard Gillespie, Manufacturing Knowledge: A History of the Hawthorne Experiments, Cambridge: Cambridge University Press, 1993 г., 100.
(обратно)138
См. онлайн историю в Библиотеке Бейкера Гарвардской бизнесшколы: Michel Anteby and Rakesh Khurana, ‘The «Hawthorne Effect»', in ‘New Visions', library.hbs.edu.
(обратно)139
Stewart, The Management Myth, 117.
(обратно)140
Megan McAuliffe, ‘Psychology of Space: The Smell and Feel of Your Workplace', triplepundit.com, 31 января 2014 г. Эрик Цацулин из Стэнфордской бизнес-школы изучает смех как основу для истинной коммуникации на рабочем месте.
(обратно)141
Peter Miller and Nikolas Rose, ‘The Tavistock Programme: The Government of Subjectivity and Social Life', Sociology, 22: 2, 1988 г.
(обратно)142
Matthias Benzer, ‘Quality of Life and Risk Conceptions in UK Healthcare Regulation: Towards a Critical Analysis', CARR Discussion Paper No. 68, Centre for Analysis of Risk and Regulation, London School of Economics and Political Science.
(обратно)143
Hans Selye, The Stress of Life, New York: McGraw-Hill, 1970 г., 17.
(обратно)144
Hans Selye, The Stress of My Life: A Scientist's Memoirs, New York: Van Nostrand Reinhold, 1979 г.
(обратно)145
Selye, The Stress of Life, 1.
(обратно)146
Hans Selye, Stress Without Distress, New York: Signet, 1974 г., 116.
(обратно)147
См. Cary Cooper and Philip Dewe, Stress: A Brief History, Chichester: John Wiley & Sons, 2008 г.
(обратно)148
Одно из самых известных исследований на эту тему – так называемое Исследование Уайтхолла, которое было проведено с 1967 по 1977 год в британской гражданской службе. Это исследование показало явную причинную связь между социоэкономическим статусом и влиянием на состояние здоровья человека.
(обратно)149
‘Unilever Gets Down to Business with Health', hcamag.com, 18 мая 2010 г.
(обратно)150
Cf. Michael Hardt and Antonio Negri, Empire, Cambridge, MA: Harvard University Press, 2000 г.; Adam Arvidsson and Nicolai Peitersen, The Ethical Economy: Rebuilding Value After the Crisis, New York: Columbia University Press, 2014 г.; Jeremy Gilbert, Common Ground: Democracy and Collectivity in an Age of Individualism, London: Pluto Press, 2014 г.
(обратно)151
‘Full Text: Blair's Newsnight Interview', theguardian.com, 21 апреля 2005 г.
(обратно)152
Richard Wilkinson and Kate Pickett, The Spirit Level.
(обратно)153
ESPNcricinfo staff, ‘We Urge the Development of Inner Fitness', espncricinfo.com, 1 апреля 2014 г.
(обратно)154
‘Competitiveness and Perfectionism: Common Traits of Both Athletic Performance and Disordered Eating', medicalnewstoday.com, 22 мая 2009 г.
(обратно)155
Tim Kasser, The High Price of Materialism, Cambridge, MA: MIT Press, 2003 г.
(обратно)156
См. Toben Nelson et al., ‘Do Youth Sports Prevent Pediatric Obesity? A Systematic Review and Commentary', Current Sports Medicine Reports 10: 6, 2011 г.
(обратно)157
Согласно коэффициенту Джини.
(обратно)158
Kim Phillips-Fein, Invisible Hands: The Making of the Conservative Movement from the New Deal to Reagan, New York: W. W. Norton & Company, 2009 г.
(обратно)159
Jessica Grogan, Encountering America: Humanistic Psychology, Sixties Culture and the Shaping of the Modern Self, New York: Harper Perennial, 2013 г.
(обратно)160
Hadley Cantril, The Pattern of Human Concerns, New Brunswick: Rutgers University Press, 1966 г.
(обратно)161
Криминальный район Чикаго.
(обратно)162
Милтон Фридман – американский экономист, профессор, доктор философии и лауреат Нобелевской премии по экономике 1976 года.
(обратно)163
Аарон Директор – американский экономист, представитель Чикагской школы в науке.
(обратно)164
Jamie Peck, Constructions of Neoliberal Reason, Oxford: Oxford University Press, 2010 г., 117.
(обратно)165
Andrew McGettigan, ‘Human Capital in English Higher Education', paper given at Governing Academic Life, London School of Economics and Political Science, 25–26 июня 2014 г.
(обратно)166
Бестселлер, написанный американским экономистом Стивеном Левиттом в соавторстве с писателем и журналистом Стивеном Дабнером.
(обратно)167
Edmund Kitch, ‘The Fire of Truth: A Remembrance of Law and Economics at Chicago, 1932–1970', Journal of Law and Economics 26: 1, 1983 г.
(обратно)168
Тот же источник.
(обратно)169
George Priest, ‘The Rise of Law and Economics: A Memoir of the Early Years', in Francesco Parisi and Charles Rowley, eds., The Origins of Law and Economics: Essays by the Founding Fathers, Cheltenham: Edward Elgar, 2005 г., 356.
(обратно)170
Milton Friedman, ‘The Social Responsibility of Business Is to Increase Its ProE ts', The New York Times Magazine, 13 September 1970 г.
(обратно)171
Will Davies, The Limits of Neoliberalism: Authority, Sovereignty and the Logic of Competition, London: Sage, 2014 г.
(обратно)172
Nikolas Rose, ‘Neurochemical Selves', Society, November/December, 2003; Nikolas Rose, Politics of Life Itself: Biomedicine, Power and Subjectivity in the Twenty-First Century, Princeton, NJ: Princeton University Press, 2007 г.
(обратно)173
Peter Kramer, Listening to Prozac, London: Fourth Estate, 1994 г.
(обратно)174
Alain Ehrenberg, The Weariness of the Self: Diagnosing the History of Depression in the Contemporary Age, Montreal: McGill-Queen's University Press, 2010 г.
(обратно)175
David Healy, The Antidepressant Era, Cambridge, MA: Harvard University Press, 1997 г.
(обратно)176
Выученная беспомощность – состояние человека, при котором он не предпринимает никаких действий, чтобы улучшить свою жизнь, хотя имеет такую возможность. При выученной беспомощности индивид не пытается избежать негативного воздействия и получить позитивное; это состояние, помимо прочего, обычно сопровождается депрессией и подавленностью.
(обратно)177
По результатам многочисленных исследований антидепрессанты лишь немного более эффективны, чем плацебо, а эффективность плацебо растет из года в год. См. B. Timothy Walsh, Stuart N. Seidman, Robyn Sysko and Madelyn Gould, ‘Placebo Response in Studies of Major Depression: Variable, Substantial, and Growing', Journal of the American Medical Association 287: 14, 2002 г.
(обратно)178
Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders, сокр. DSM-II.
(обратно)179
Thomas Szasz, The Myth of Mental Illness: Foundations of a Theory of Personal Conduct, New York: Harper Perennial, 2010 г.
(обратно)180
D. L. Rosenshan, ‘On Being Sane in Insane Places', Science 179, 1973 г.
(обратно)181
Ehrenberg, The Weariness of the Self.
(обратно)182
Healy, The Antidepressant Era.
(обратно)183
Hannah Decker, The Making of DSM-III: A Diagnostic Manual's Conquest of American Psychiatry, Oxford: Oxford University Press, 2013 г.
(обратно)184
John Feighner et al., ‘Diagnostic Criteria for Use in Psychiatric Research', General Psychiatry 26: 1, 1972. Данное исследование впоследствии стало самой цитируемой работой по психиатрии в Америке.
(обратно)185
Decker, The Making of DSM-III, 110.
(обратно)186
Вопрос о том, «соразмерен» ли такой синдром, как депрессия, обстоятельствам больного, был очень важен в майерианской (Meyerian) психиатрии и означал, что существует некий альянс между многими психиатрами и активистами социальной реформы 1950-1960-х годов. Все разрушила DSM-III. См. Allan Horwitz and Jerome Wakefield, The Loss of Sadness: How Psychiatry Transformed Normal Sorrow into Depressive Disorder, Oxford: Oxford University Press, 2007 г.
(обратно)187
Цитата из Decker, The Making of DSM-III.
(обратно)188
Это дело называется дело Ошерова в честь Рафаэля Ошерова, который его выиграл. Этот человек был госпитализирован с подозрением на нарциссическое расстройство личности в 1979 году, и ему назначили психиатрическое лечение. В том же году Ошерова перевели в другую психиатрическую клинику, где ему прописали соль лития, после чего он сразу же пошел на поправку. В 1983 году ему заплатили $ 550 00 °CША.
(обратно)189
Славой Жижек – словенский социальный философ и культуролог, президент Института социальных исследований.
(обратно)190
Tara Parker-Pope, ‘Psychiatry Handbook Linked to Drug Industry', well.blogs.nytimes.com, 6 мая 2008 г.
(обратно)191
Peter Whoriskey, ‘Antidepressants to Treat Grief? Psychiatry Panelists with Ties to Drug Industry Say Yes', washingtonpost.com, 26 декабря 2012 г.
(обратно)192
См., например, Julie Kaplow and Christopher Layne, ‘Sudden Loss and Psychiatric Disorders Across the Life Course: Toward a Developmental Lifespan Theory of Bereavement-Related Risk and Resilience', The American Journal of Psychiatry 171: 8, 2014 г.
(обратно)193
К сведению, стоимость депрессии ежегодно обходится работодателям в $77 млрд. См. Sara Evans-Lacko and Martin Knapp, ‘Importance of Social and Cultural Factors for Attitudes, Disclosure and Time OU Work for Depression: Findings from a Seven Country European Study of Depression in the Workplace' PLOS One, 9: 3, 2014 г.
(обратно)194
The HR Leadership Forum to Target Depression in the Workplace, ‘Depression in the Workplace in Europe: A Report Featuring New Insights from Business Leaders', targetdepression.com, 2014 г.
(обратно)195
University of California – Berkeley, ‘Gratitude or Guilt? People Spend More When They «Pay It Forward», sciencedaily.com, 26 ноября 2012 г.
(обратно)196
Chuck Leddy, ‘When 3+1 Is More Than 4', news.harvard.edu/gazette/, 24 октября 2013 г.
(обратно)197
Я изучил этот вопрос в работах William Davies, ‘The Emerging Neocommunitarianism', Political Quarterly 83: 4, 2012; and William Davies, ‘Neoliberalism and the Revenge of the «Social», opendemocracy.net, 16 июля 2013 г.
(обратно)198
Это основная предпосылка бизнес-стратегии. См. Michael Porter, ‘How Competitive Forces Shape Strategy', Harvard Business Review, март 1979 г.
(обратно)199
Karon Thackston, ‘7 Thank You Pages That Take Post-Conversion to the Next Level', unbounce.com, 2 апреля 2014 г.
(обратно)200
Kate Losse, ‘Weird Corporate Twitter', thenewinquiry.com, 10 июня 2014 г.
(обратно)201
Mo Costandi, ‘Shared Brain Activity Predicts Audience Preferences', theguardian.com, 31 июля 2014 г.
(обратно)202
Airbnb – онлайн-платформа, помогающая найти и арендовать частное жилье по всему миру.
(обратно)203
Uber – компания, создавшая одноименное мобильное приложение, которое позволяет воспользоваться услугами водителя с личным автомобилем.
(обратно)204
Peter Ormerod, ‘Is Your Friend an Unpaid Branding Enthusiast?', theguardian.com, 13 января 2014 г.
(обратно)205
Stephen Baker, ‘Putting a Price on Social Connections', businessweek.com, 8 апреля 2009 г.
(обратно)206
John Cacioppo and William Patrick, Loneliness: Human Nature and the Need for Social Connection, New York: W. W. Norton & Company, 2009 г.
(обратно)207
Hospital for Special Surgery, ‘Socially Isolated Patients Experience More Pain After Hip Replacement', sciencedaily.com, 27 октября 2013 г.
(обратно)208
University of Zurich, ‘Brain Stimulation Affects Compliance with Social Norms', sciencedaily.com, 3 октября 2013 г.
(обратно)209
MIT Technology Review, ‘Most Influential Emotions on Social Networks Revealed', technologyreview.com, 16 сентября 2013 г.
(обратно)210
Guy Winch, ‘Depression and Loneliness Are More Contagious Than You Think', psychologytoday.com, 9 августа 2013 г.
(обратно)211
René Marineau, Jacob Levy Moreno, 1889–1974: Father of Psychodrama, Sociometry, and Group Psychotherapy, London: Tavistock/Routledge, 1989 г., 30.
(обратно)212
Цитата из Marineau, Jacob Levy Moreno, 44.
(обратно)213
Jacob Moreno, Who Shall Survive?: Foundations of Sociometry, Group Psychotherapy and Sociodrama, Beacon, NY: Beacon House, 1953 г., 7.
(обратно)214
Понятие «социальная сеть» относится не только к названию определенного вида сайтов, как мы привыкли. Этот термин пользуется популярностью у западных исследователей общества начиная со второй половины XX века. Считается, что впервые его ввел в 1954 году социлог Джеймс Барнс в работе «Классы и собрания в норвежском островном приходе».
(обратно)215
Linton Freeman, The Development of Social Network Analysis: A Study in the Sociology of Science, Vancouver: Empirical Press, 2004 г.
(обратно)216
См. ‘Over 38 Percent of Americans Suffer from Internet Addiction', english.pravda.ru, 24 июня 2013 г.
(обратно)217
Dave Thier, ‘Facebook More Addictive Than Cigarettes, Study Says', forbes.com, 2 марта 2012 г.
(обратно)218
Damien Pearse, ‘Facebook's «Dark Side»: Study Finds Link to Socially Aggressive Narcissism', theguardian.com, 17 марта 2012 г.
(обратно)219
Ethan Kross et al., ‘Facebook Use Predicts Decline in Subjective Well-Being in Young Adults, PLOS One 8: 8, 2013 г.
(обратно)220
Scott Feld, ‘Why Your Friends Have More Friends Than You Do', American Journal of Sociology 96: 6, 1991 г.
(обратно)221
Stephen March, ‘Is Facebook Making Us Lonely?', theatlantic.com, 2 апреля 2012 г.
(обратно)222
Jeremy Gilbert, ‘Capitalism, Creativity and the Crisis in the Music Industry', opendemocracy.net, 14 сентября 2012 г.
(обратно)223
Jennifer Scanlon, ‘Mediators in the International Marketplace: US Advertising in Latin America in the Early Twentieth Century', The Business History Review 77: 3, 2003 г.
(обратно)224
Jeff Merron, ‘Putting Foreign Consumers on the Map: J. Walter Thompson's Struggle with General Motors' International Advertising Account in the 1920s', The Business History Review 73: 3, 1999 г.
(обратно)225
Тот же источник.
(обратно)226
Англ. слово state – государство, и statistics – статистика, произошли от одного латинского слова status (прим. пер.).
(обратно)227
Thomas Davenport and D. J. Patil, ‘Data Scientist: The Sexiest Job of the 21st Century', Harvard Business Review, октябрь 2012 г.
(обратно)228
Viktor Mayer-Schönberger, and Kenneth Cukier, Big Data: A Revolution That Will Transform How We Live, Work and Think, London: John Murray, 2013 г.
(обратно)229
Anthony Townsend, Smart Cities: Big Data, Civic Hackers, and the Quest for a New Utopia, New York: W. W. Norton & Company, 2013 г., 297.
(обратно)230
Mark Harrington, ‘How Social Intelligence Is Revolutionizing Market Research', business2community.com, 20 июня 2013 г.
(обратно)231
‘Carol Matlack, ‘Tesco's In-Store Ads Watch You – and It Looks Like You Need a CoU ee', businessweek.com, 4 ноября 2013 г.
(обратно)232
Mark Bright, ‘Facial Recognition Ads Planned for Manchester Streets', salfordonline.com, 28 мая 2013 г.
(обратно)233
Rob Matheson, ‘A Market for Emotions', newsoffice.mit.edu, 31 июля 2014 г.
(обратно)234
James Armstrong, ‘Toronto May Soon Track Residents' Online Sentiments About City Services', globalnews.ca, 17 июня 2013 г.; Sabrina Rodak, ‘Sentiment Analysis: An Emerging Trend That Could Give Hospitals an Edge in Patient Experience', beckershospitalreview.com, 28 июня 2013 г.
(обратно)235
Dana Liebelson, ‘Meet the Data Brokers Who Help Corporations Sell Your Digital Life', Mother Jones, November/December 2013 г.
(обратно)236
Adam Kramer, Jamie Guillory and Jeffrey Hancock, ‘Experimental Evidence of Massive-Scale Emotional Contagion Through Social Networks', Proceedings of the National Academy of the Sciences 111: 24, 2014 г.
(обратно)237
Robinson Meyer, ‘Everything We Know About Facebook's Secret Mood Manipulation Experiment', theatlantic.com, 28 июня 2014 г.
(обратно)238
Ernesto Ramirez, ‘How to Measure Mood Using Quantified Self Tools', quantifiedself.com, 17 января 2013 г.
(обратно)239
Matthew Killingsworth and Daniel Gilbert, ‘A Wandering Mind Is an Unhappy Mind', Science 330: 6006, 2010 г.
(обратно)240
Mount Sinai Medical Center, ‘Neuroimaging May Offer New Way to Diagnose Bipolar Disorder', sciencedaily.com, 5 июня, 2013 г.; Lucy McKeon, ‘The Neuroscience of Happiness', salon.com, 28 января 2012 г.
(обратно)241
Steve Lohr, ‘Huge New Development Project Becomes a Data Science Lab', bits.blogs.nytimes.com, 14 апреля 2014 г.
(обратно)242
Shiv Malik, ‘Jobseekers Made to Carry Out Bogus Psychometric Tests', theguardian.com, 30 апреля 2013 г.
(обратно)243
Randy Rieland, ‘Think You're Doing a Good Job? Not If the Algorithms Say You're Not', smithsonianmag.com, 27 августа, 2013 г.
(обратно)244
Cass Sunstein, ‘Shopping Made Psychic', nytimes.com, 20 августа 2014 г.
(обратно)245
Rian Boden, ‘Alfa-Bank Uses Activity Trackers to Offer Higher Interest Rates to Customers Who Exercise', nfcworld.com, 30 мая 2014 г.
(обратно)246
‘Moscow Subway Station Lets Passengers Pay Fare in Squats', forbes.com, 14 ноября 2013 г.
(обратно)247
Lizzie Davies and Simon Rogers, ‘Wellbeing Index Points Way to Bliss: Live on a Remote Island, and Don't Work', theguardian.com, 24 июля 2012 г.
(обратно)248
Cari Nierenberg, ‘A Green Scene Sparks Our Creativity', bodyodd.nbcnews.com, 28 марта 2012 г.
(обратно)249
Весной 2011 года Британское психологическое общество опубликовало открытое письмо, составленное клиническими психологами: в нем они критиковали DSM-V.
(обратно)250
См. Richard Wilkinson and Kate Pickett, The Spirit Level.
(обратно)251
Один из подсчетов, сделанных Эндрю Освальдом, британским специалистом, изучающим экономику счастья, предполагает, что неработающему потребуется £ 250 000 в год для компенсации негативного психологического воздействия от безработицы.
(обратно)252
Sally Dickerson and Margaret Kemeny, ‘Acute Stressors and Cortisol Responses: A Theoretical Integration and Synthesis of Laboratory Research', Psychological Bulletin 130: 3, 2004; Robert Karasek and Tores Theorell, Healthy Work: Stress, Productivity, and the Reconstruction of Working Life, New York: Basic Books, 1992.
(обратно)253
Ronald McQuaid et al., ‘Fit for Work: Health and Wellbeing of Employees in Employee Owned Businesses', employeeownership.co.uk, 2012 г.
(обратно)254
David Stuckler and Sanjay Basu, The Body Economic: Why Austerity Kills, New York: HarperCollins, 2013 г.
(обратно)255
См. the CIPD Absence Management Annual Survey, cipd.co.uk, 2013 г.
(обратно)256
Tim Kasser and Aaron Ahuvia, ‘Materialistic Values and Well-Being in Business Students', European Journal of Social Psychology 32: 1, 2002 г.
(обратно)257
Miriam Tatzel, M. ‘«Money Worlds» and Well-Being: An Integration of Money Dispositions, Materialism and Price-Related Behavior', Journal of Economic Psychology 23: 1, 2002 г.
(обратно)258
Rik Pieters, ‘Bidirectional Dynamics of Materialism and Loneliness: Not Just a Vicious Cycle', Journal of Consumer Research 40: 3, 2013 г.
(обратно)259
Andrew Abela, ‘Marketing and Consumerism: A Response to O'Shaughnessy and O'Shaughnessy', European Journal of Marketing, 40: 1/2, 2006 г., 5-16.
(обратно)260
S. M. Amadae, Rationalizing Capitalist Democracy: The Cold War Origins of Rational Choice Liberalism, Chicago: University of Chicago Press, 2003 г.
(обратно)261
Nafeez Ahmed, ‘Pentagon Preparing for Mass Civil Breakdown', theguardian.com, 12 июня 2014 г.
(обратно)262
Эти цифры были озвучены автору в компании Ariely and Thaler.
(обратно)263
По этому вопросу см. работу витгенштейновского философа Питера Хакера и Макса Беннета Philosophical Foundations of Neuroscience, Hoboken: Wiley, 2003 г.; и его неопубликованную работу, ‘The Relevance of Wittgenstein's Philosophy of Psychology to the Psychological Sciences'.
(обратно)264
«Удивительно, что нейробиологи приписывают головному мозгу почти те же характеристики, которые картезианцы приписывают разуму». Bennett and Hacker, Philosophical Foundations of Neuroscience, 111.
(обратно)265
Ludwig Wittgenstein, Philosophical Investigations, Oxford: Blackwell, 2001, book 1, para 384.
(обратно)266
Rom Harré and Paul Secord, The Explanation of Social Behaviour, Oxford: Basil Blackwell, 1972 г.
(обратно)267
John Cromby, ‘The Greatest Gift? Happiness, Governance and Psychology', Social and Personality Psychology Compass 5: 11, 2011 г.
(обратно)268
Richard Bentall, Doctoring the Mind: Why Psychiatric Treatments Fail, London: Allen Lane/Penguin, 2009, xvii.
(обратно)269
Les Back, The Art of Listening, Oxford: Berg, 2007 г., 7.
(обратно)270
Harré and Secord, The Explanation of Social Behaviour, 107.
(обратно)271
См. Horwitz and Wakefield, The Loss of Sadness; Mark Rapley, Joanna Moncrieff and Jacqui Dillon, eds. De-Medicalizing Misery: Psychiatry, Psychology and the Human Condition, Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2011 г.
(обратно)272
Raymond Williams, The Long Revolution, Cardigan: Parthian Books, 2011, 358. Я благодарю Джереми Гилберта за то, что он обратил на это мое внимание.
(обратно)273
Will Davies and Ruth Yeoman, ‘Becoming a Public Service Mutual: Understanding Transition and Change', Oxford Centre for Mutual & Employee-owned Business, 2013; Will Davies, ‘Reinventing the Firm', demos.co.uk, 2013 г.
(обратно)274
Denis Campbell,‘UK Needs Four-Day Week to Combat Stress, Says Top Doctor', theguardian.com, 1 июля 2014 г.
(обратно)275
С точки зрения философии утверждение, что измерение соперничества и сфера ценностей должны оставаться отделенными друг от друга, связана с Michael Walzer, Spheres of Justice, New York: Basic Books, 1983 г.
(обратно)
Комментарии к книге «Индустрия счастья. Как Big Data и новые технологии помогают добавить эмоцию в товары и услуги», Уильям Дэвис
Всего 0 комментариев