В данном тексте мною описаны пять моих прошлых жизней за последние две тысячи лет, память о которых вернулась ко мне около девятнадцати лет назад, когда и мне было столько же. Картинки памяти стали всплывать в ней медленно, но настойчиво, сначала как непонятные, чуждые видения, неизвестно как появившиеся в моём сознании, потом всё более отчётливо и ярко, возвращая в мой мозг понимание того, что в них, ведь, моя боль, мои страдания, мои слёзы! Память шла потоком не связанных, поначалу, друг с другом, образов разных эпох, перемешанных, оборванных кусков кадров немого кино, снова и снова повторяясь, накладываясь друг на друга, и опять повторяясь уже с новыми деталями и подробностями. И лишь потом из них стала складываться мозаика великого полотна жизни с участием моей, разорванной на куски, души. Не знаю, как я выдержал всё это, находясь в подвешенном состоянии между мирами более двух недель, пока информация шла на мою бедную голову потоком прибивающего к земле водопада, и потом ещё долгие-долгие месяцы, медленно переходящие в годы, по капле долбило мою душу, каждой новой каплей пронзая её насквозь, сотрясая до слёз, навзрыд. Ведь не в интересных, странных, пугающих картинках был весь ужас, а в том, что все они были омыты моими слезами, моей давно забытой, вырванной из памяти болью, стёртой забвением и пришедшей ко мне опять, болью всех, кого я потерял безвозвратно.
Читающий эти строки, остановись! Ты находишься перед рубежом, за которым твоё мировоззрение потеряет свою материалистическую основу. Ты стоишь перед дверью, о существовании которой мало кто думал всерьёз, считая это невозможным и от того бессмысленным, мог догадаться, что она существует, должна существовать, тем более смог заглянуть за неё, почувствовать то, что сокрыто за ней.
И замок на этой двери — наше сознание, перекрывающее возможность бросить свой взгляд за её горизонт, каменной глыбой разума придавившее нас к земле. Ибо за ней — безвременье. За ней — видения, — из темноты, пустоты, мрака. Видения почти погибшей, растаявшей, растворившейся в этой пустоте памяти.
За ней — призрак давно минувших веков, воскресший из небытия, чтобы вернуть память о смысле сущего, и вновь раствориться в пустоте. Ты почувствуешь его боль, его страдания, ты увидишь его забвения и его пробуждения. Но хочешь ли ты пройти заново его жизни и умереть вместе с ним? Снова, и снова, и снова…
Прошлое… Оно существует только в памяти. Даже то, что случилось секунду назад — уже прошлое. Его уже не вернуть, как воздух, выдохнутый из лёгких, как слезу, упавшую со щеки. Было оно, или нет, можно судить лишь по последствиям, оставленным в наших душах, проявляющимся в данный момент. Но если последствия тех давних лет не ощущаются, а время стёрло эти события из нашей памяти, значит ли это, что их и вовсе не было?
Как тяжело даются эти воспоминания!.. С какой болью… Как будто что-то огромное встаёт перед тобой, тёмное, пугающее, неизвестное. И вдруг внутри него появляется свет, и словно обрывки поблекшего от времени, землистого оттенка кадры чёрно-белого фильма, встают в затуманенном сознании картины давно забытого прошлого, принося из своей глубины только боль и скорбь того, чего не вернуть…
Мы все — древние, как придорожная пыль. Наш опыт огромен, но он не даёт нам никаких преимуществ, опять и опять заставляя повторять всё те же ошибки. Знания наши безграничны, но они растворяются во времени так же быстро, как песочные замки в морской пене, а мы ищем их повсюду, везде, где можем, вновь и вновь, не осознавая, что они уже давным-давно внутри нас самих, в глубинах нашей памяти. Наша душа постоянно обтачивается условиями окружающей среды, бытия, культуры, каждый раз всё более превращаясь из необработанного алмаза в бриллиант, сияющий новыми, неповторимыми гранями новых жизней, но только оставаясь наедине с самим собой, понимаешь, что она практически не меняется, и твои первобытные страхи составляют её суть. И сам ты с ней ничего сделать не можешь! Только дух мечется во мраке, пытаясь отыскать свет, да душа печально взирает на это. Как будто, распалив огромный костёр жизни, мрак ночи отступает, но по мере угасания огня темнота вновь надвигается, — неотвратимо и безысходно. И когда огонь угасает, начинаешь видеть звёзды и понимаешь, что эта ночь сродни вечности, а твой огонь — только миг. Огонь колеблется, трепещет, меняет свои оттенки, свою форму, свои очертания… Но только когда остаются одни угольки, ты понимаешь, что та ночь, которую огонь хотел отогнать от себя, отодвинуть, остановить, — и есть истина.
Человек — крайне неустойчивая система. Разум его колеблется и идёт волнами, как водная гладь. И когда в неё бросают новые камни знаний, они сразу же уходят на дно, в ил, оставляя на поверхности только круги недоумения. Его сознание качается из стороны в сторону, как молодой тростник на ветру. Его дух трепещет, как молоденький листочек на ветке дерева жизни, дрожащий на своей тоненькой ножке, которую он воспринимает за весь материальный мир, казалось бы, твёрдый и устойчивый, пока существует между ними эта трепещущая связь. Но стоит ей разорваться, и вся только ещё стабильная система рушится. И несёт ветром мёртвый и неподвижный листок в океан забвения. В небытие…
Нет боли, которая не проходит? Если бы она не проходила, то и жить было бы нельзя? Нет! Боль не проходит. Она остаётся в нашей памяти навечно. Это только мы умираем, забывая эту боль, забывая свою память, забывая себя. Ничего не проходит! Всё остаётся таким, каким было, и не меняется. Лишь время раскрашивает наши жизни во все цвета радуги, как будто маленький ребёнок, думающий, что ему хватит мелков в кармане, чтобы зарисовать черноту асфальта. Только время — единственное, что меняется по существу. Оно меняет всё, что находится вне нас. Оно всё превращает в ночь… И только память слабым огоньком мерцает где-то в глубине наших страхов, не давая уснуть разуму, пробуждая нашу душу в поисках смысла своего существования.
Что такое жизнь? Лишь сказка, в пересказе глупца… Что значит наша любовь? Только тот, у кого жизнь его памяти коротка, может считать любовь вечной. Через время мы умрём вместе с ней. Что будет она значить для нас Там? Она, как и все чувства, умрёт вместе с нами. И дай Бог, если останется хотя бы память. И печаль…
Мы все одиноки в этом мире: приходим в одиночестве, и уходим одни, оставаясь один на один с Богом. Если очень повезёт, мы унесём с собой в могилу лишь несколько обрывков воспоминаний. И больше ничего.
Остановись и подумай, стоит ли тебе открывать эту дверь, стоит ли идти дальше, — за черту теней, чтобы лишь краем глаза увидеть, что сокрыто за ней? Стоит ли ломать твоё, может быть уже устоявшееся и закостенелое мировоззрение? Ведь заглянув туда, обретаешь только боль и страдания; там то, чего нельзя вернуть, а можно лишь забыть и не вспоминать никогда. Знания увеличивают скорбь. Подумай, зачем они тебе в этом, и без того скорбном, мире? Пока есть возможность остаться в неведении…
…Наша жизнь — это наши воспоминания. Наша память — это и есть мы сами. Лишённый памяти — мёртв…
Описание моих жизней я расположил в том же порядке, в каком они стали возвращаться в мою память.
Часть I
Большой, просторный, слабоосвещённый зал в средневековом стиле: голые стены, сложенные из кусков дикого камня на известковом растворе, дубовые балки перекрытия второго этажа. Большой дубовый стол, несколько тяжёлых грубых стульев — вот и вся меблировка. В огромном, почти во всю стену, камине медленно догорают поленья, и, глядя на них, так же медленно и неотвратимо приходит понимание того, что жизнь прожита…
Посреди этого зала, в полутьме, стоит мощный, крупный, весьма высокий для своего времени мужчина лет пятидесяти, глубоко погружённый в свои мысли. Вся его фигура является как бы продолжением этого большого зала с пустыми стенами из дикого камня, тяжёлой дубовой мебели и огромного камина с почти догоревшими поленьями. Только маленькие угольки светятся в глубине пепла, только в глубине глаз мерцают отблески далёкого, большого огня.
Жизнь была долгой и наполненной смыслом, медленной и размеренной, как шатание верхушек деревьев, свободной и лёгкой, как полёт листа, подхваченного ветерком в тёплый и тихий осенний вечер.
Жизнь прожита… Прожита полно, прожита целиком и безвозвратно. Скоро в этот дом придёт старуха в чёрном саване, с косой в костлявых руках, и уведёт меня далеко-далеко, туда, где я всё забуду, туда, где нет места ветру и солнцу, туда, откуда не возвращаются.
Высокий, крупный, ещё, казалось бы, полный здоровья и сил мужчина стоит в темноте плохо освещённого зала и смотрит в пустоту перед собой. Тяжело вздымается его широкая грудь, мощные ноги твёрдо стоят на каменном полу, большие кисти тяжёлых, ещё сильных рук, готовы сжаться в кулаки, но они безвольно висят по бокам могучего тела. «Зачем?» — вот вопрос, на который уже нет ответа.
Да, жизнь прожита, и совсем скоро она будет окончена… Что есть в моей памяти такого, о чём можно вспомнить в последнюю минуту? Какие посещают мысли в тот час, когда приходит время задуматься о пережитом в этой долгой жизни, прошедшей как длинный солнечный день, где утро было как весёлая, ветренная весна, день был как лето, полное жаркого, томного, нежного тепла, и тихий осенний вечер, когда, овеваемое холодным ветерком, замирает сердце в ожидании ночи, где уже не будет ничего, кроме далёких, маленьких звёзд в чёрном мраке бесконечности?
Что есть у меня? О чём вспоминается, когда ставишь себе этот вопрос, оставаясь с собой один на один? О… У меня есть о чём вспомнить! Эти воспоминания ярки и красочны, они возвращают меня в то время, когда вопроса «зачем?» не существовало… От ветреной, буйной весны у меня есть две-три тонких сабли, выполненных лучшими оружейниками Италии и Германии, лежащие теперь в сундуке в моей комнате. От тёплого, знойного, нежного лета у меня есть умница-дочь, живущая теперь со своим мужем в другом городе, и красавец-сын, уехавший от меня для обучения в университетах Европы. И память о моей жене, с которой я прожил лучшие годы своей жизни.
От долгой-долгой-долгой осени, бесконечным дням которой уже потерян счёт, остались только мои бесконечные думы и воспоминания о прожитом времени, да молоденькая служанка, красивая, как мадонна, и холодная, как рыба (ей бы только в монастыре и жить!). И теперь — только холодная, сжимающая сердце тоска. Тоска о пережитом и потерянном, тоска об ушедших близких людях, которых никогда не вернуть, тоска о своей, потерявшей теперь смысл, — жизни…
Ровная осанка, широкие плечи, сильные руки, — всё говорит о крепком здоровье этого высокого, могучего, хотя уже сильно стареющего мужчины. Большая голова с прямыми, крупными чертами лица, длинные, густые, но уже сильно седеющие волосы опускаются на его широкие плечи, и большой, высокий лоб уже заметно переходит в глубокую лысину. Длинный, дорогой камзол, уже вышедший из моды, ботинки с крупными серебряными пряжками, чулки, короткие штаны, затянутые ниже колен. Он стоит неподвижно, в полумраке тёмного зала. Только по сполохам и отблескам в его глазах угадывается буйство чувств и эмоций, носящих этого человека между прошлым и действительностью, между воспоминаниями и реальностью. И в твёрдом взгляде, направленном из-под прямых бровей в пустоту, отражается только свет догорающих угольков.
Что думать о будущем? Оно у всех одно, мысли о нём не доставляют ни радости, ни успокоения. Эти мысли, мысли о будущем, только расстраивают и пугают своей неотвратимостью. Только воспоминания успокаивают, умиротворяют мою душу. Они возвращают меня в прошлое, наполняя мою душу жизнью, а жизнь — смыслом. Они подобны огромному, багряному солнцу, уходящему за горизонт, когда ловишь каждый миг, смотря на этот закат и понимая, что за ним наступает ночь…
Я родился в благородной провинциальной семье, весьма богатой и обеспеченной, в небольшом, тихом городке на севере Франции. Жизнь текла медленно и размеренно, как течение воды в тихом пруду, как движение облаков в безветренную погоду. Я был единственным ребёнком у моих родителей, был я свободен и волен делать всё, что мне хотелось. Но чем я мог заниматься? Вся жизнь бурлила в Париже и в больших городах, которых было очень мало. В подобных моему, маленьких сельскохозяйственных городах жизнь почти не двигалась, и солнце почти не перемещалось по небосводу, а висело в небе бесконечно долго. Можно было прожить целую вечность за такой день, и из таких дней состояло всё моё детство.
Я почему-то помню только лето. Как будто никогда не было ни весны, ни осени, ни зимы. Только яркое солнце, неподвижно висящее над головой, только горячий воздух, насыщенный ароматом степных трав, и бесконечно длинный день, без начала и конца. Всё лето наша семья проводила в загородном поместье, состоящем из степных угодий, расположенных на слегка холмистой местности. Скорее всего, на этих землях возделывались зерновые культуры, ибо сколь не кинешь взгляд от нашей усадьбы, только бескрайняя холмистая степь, поросшая буйными травами, да немногочисленными пролесками лежала перед моим взором.
Наш загородный дом был большой, одноэтажный, с очень высокой крышей, покрытой тяжёлой, тёмной от времени черепицей. По высоте крыша дома составляла почти две высоты его стен, которые так же, как и в городском доме, были сложены из кусков дикого камня. Этот дом был похож, скорее, на огромный сарай, но тогда, в детстве, он казался мне величественным замком, особенно когда я спускался в подвал, где стояли огромные бочки с вином, мне казалось, что я действительно нахожусь в лабиринтах замковых подземелий. Подвал проходил под большей половиной дома и в него вела массивная деревянная, почти отвесная лестница. В нём находилось восемь огромных бочек, в два ряда, по четыре вправо и влево от центрального прохода, ведущего к лестнице. Семь бочек, лежащих горизонтально, высотой метра два и длиной метра три с половиной, предназначались для хранения вина. Восьмая бочка, «бродильная», — первая с правой стороны, сразу возле лестницы (если смотреть на выход из подвала), была установлена вертикально и более напоминала неглубокий но широкий бассейн: высотой не более полутора метра, но диаметром не менее четырёх. Она накрывалась такого же размера крышкой, в центре которой находился небольшой смотровой лючок. Все бочки стояли на дубовых боковых постаментах, по паре на каждую, и от того казались ещё выше. Над подвалом, сразу возле выхода из него, прямо на каменном полу находилась ещё одна бочка-короб, «давильная», уже прямоугольного сечения и меньшего размера.
Наша земля была не очень обширна, а выращиваемые злаковые культуры составляли только часть её площадей. Именно вино, хранимое в подвале и производимое для продажи, приносило основной доход. В этом доме у нас было две кухарки, да пара или тройка работников, живших тут же. Судя по их количеству, площадь собственной возделываемой земли была невелика, и скорее всего, основная часть наших пахотных территорий сдавалась в аренду соседним земледельцам-фермерам. Хозяйство велось экономно и рационально: никаких лишних расходов и никаких лишних забот; если купить что-то оказывалось дешевле, чем растить своими силами, тем никто не занимался и времени на то не тратил.
Своих виноградников у нас не было, поэтому сырьё для вина покупалось на юге. Везти его оттуда приходилось несколько дней, чуть ли не неделю, для чего нанималось несколько извозчиков-«дальнобойщиков» со своим транспортом, и они парами подвозили нам его по очереди (по две телеги в день), пока «бродильная» бочка не становилась полна. Виноград сортировался нашими работниками, и по частям, прямо с маленькими веточками на гроздьях, давился их ногами в «давильной» бочке-коробе, откуда по жёлобу переливался вниз в подвал, прямо через смотровой лючок в «бродильную» бочку. Когда же она наполнялась, и за эти несколько дней подбродившее ягодное сусло полностью размягчалось, отделив свой сок от жмыха, работники снимали крышку и выбирали черпаками все веточки и косточки, процеживая его сквозь матерчатое сито. Крышка вновь накрывалась на «бродильную» бочку, но в этот раз и под крышку, и под смотровой лючок тщательно подкладывалась свёрнутая в несколько раз грубая материя: в течение всего времени брожения вина она постоянно смачивалась водой, представляя собой своего рода примитивный гидрозатвор, сквозь который бродящее вино пузырилось и пенилось, выпуская углекислый газ. По окончании срока брожения, готовое уже вино аккуратно фильтровалось и переливалось в соседнюю, предварительно освобождённую бочку уже для хранения.
Всего в подвале стояло семь бочек, полных вина, но каждый год на продажу шло вино только из седьмой бочки, — крайней в левом ряду, рядом с лестницей. Каждый год эта освободившаяся бочка тщательно вымывалась, и в неё переливалось вино из предыдущей, шестой бочки, и вновь всё повторялось по кругу: из пятой — в шестую, из четвёртой — в пятую, из третьей — в четвёртую, из второй — в третью, из первой — во вторую. Все бочки, одна за другой, тщательно мылись изнутри, для чего в каждой выбивался верхний люк, в него пролазил работник и долго мыл, время от времени высовывая голову подышать свежим воздухом, вконец пьянея только от винных паров. И весь этот аккуратный и длительный процесс происходил каждый год, чтобы успеть до осени освободить самую первую бочку для готового молодого вина. Соответственно этому циклу, на продажу шло вино только семилетней выдержки, но вино каждой бочки каждый год снималось с осадка и проветривалось, приобретая настоящий вкус, за что очень ценилось покупателями всего севера Франции, и продавалось по хорошей цене. И так повторялось в год из года.
Всю зиму мы жили в городе в нашем большом двухэтажном доме, стоявшем на узкой улице с такими же большими, почти впритык прижавшимися друг к другу домами. На втором этаже были расположены спальные комнаты, на первом — кладовые, кухня и зал. В этом доме жили и отец моего отца, и его отец, и все предки нашего старинного рода.
Но всё-таки время двигалось!.. Я вырос большим, высоким и стройным юношей, с широкими плечами и силой в больших руках. Всё это время, когда мы жили в городе, меня обучали много хороших учителей, и я не только в совершенстве владел искусством фехтования, но и несколькими европейскими языками, хотя и не так совершенно. Долгое время, проведённое с глубокой осени до ранней весны в четырёх стенах нашего городского дома в течение всей моей юности, поневоле сделали меня весьма грамотным молодым человеком.
Общаясь с моими учителями-иностранцами, слушая их рассказы о разных странах, о больших городах, о шумных и весёлых праздниках, о минувших войнах, я всё более и более загорался желанием увидеть этот мир своими глазами, вдохнуть воздух других стран, увидеть другую жизнь других людей. С самого детства во мне зарождался дух путешественника, страстно мечтающего увидеть собственными глазами то, о чём столько слышал и столько мечтал в эту долгую-долгую пору безмятежной юности.
И вот, наконец, наступил тот период жизни, когда в молодом человеке вырастает мужчина. Понимая мою жажду увидеть мир, видя, что я уже полностью созрел для такого самостоятельного предприятия (мне было уже целых девятнадцать лет), и смогу за себя постоять и не сгинуть на длинных и опасных дорогах Европы, отец начал подготовку моего путешествия. Он наметил мой маршрут, разослал письма всем своим друзьям, знакомым и деловым партнёрам по многим городам разных стран, проинструктировал меня, где и у кого я смогу взять денег на этом длинном пути, дал мне кучу рекомендательных писем, свою лучшую шпагу, и благословил на дальнюю дорогу…
Моё путешествие длилось более года, и оно с лихвой компенсировало всё то долгое время моей молодости, когда я практически не был нигде. Я объездил и обошёл половину стран Европы. Я путешествовал и один, и в шумных кампаниях, и пешком, и в фаэтонах. Был я и в маленьких провинциальных городах, и в огромных столицах европейских государств. Я увидел всё, что мог увидеть простой смертный. Этих воспоминаний, этих впечатлений об увиденном мне хватило на всю оставшуюся жизнь, проведённую там же, где прошло моё детство, юность и молодость.
Как оказалось, знакомых у моего отца было столько, что чуть ли не в каждом городе Европы у меня был и тёплый, радушный приём, и долгосрочный кредит, и почтительное отношение. И среди стольких знакомых моего отца было не столь много деловых партнёров, сколько бывших напарников по шумным гулянкам во времена его буйной молодости. Из их рассказов я с удивлением узнавал, что молодость моего отца была значительно разнообразней, чем я знал по его редким рассказам. Этим, вероятно, и объяснялась и его поддержка моим страстным мечтам увидеть мир, и та тщательность, с которой он подошёл к организации и обеспечению моего путешествия.
Много всего повидал я за это время. Из меня выплеснулась вся та энергия, которая не находила выхода во времена моей юности. Я увидел всё, о чём раньше слышал только в рассказах, и испытал все чувства, которые раньше не испытывал… Во время моих гулянок часто бывало, что наутро после длительного шумного застолья в весёлой кампании, я обнаруживал, что благодаря кабачным девицам мой кошелёк потерял в весе значительно более, чем этого можно было ожидать, а то и вовсе оказывался пуст. Но что с них возьмёшь, ведь они такие милашки! Не буду же я поднимать шум из-за нескольких звонких монет. Ведь я французский дворянин, тем более со старинной, уважаемой фамилией, а не какой-нибудь крикливый итальянский студент! А кроме того, в моих потайных карманах всегда было спрятано достаточно денег на всякий случай… Во время этого путешествия я всегда был одет значительно проще, чем мог себе это позволить, ведь никогда не стоит вызывать в людях зависть, если хочешь прожить долго. Но те, кто разбирался в оружии, глядя на мой клинок сразу понимали, что его обладатель значительно богаче, чем выглядит по одежде. Имеющий глаза — да увидит. Имеющий деньги — да возрадуется. Не имеющий ничего — да прибудет с миром… Были у меня и дуэли, но практически всегда они заканчивались дружескими попойками в кабаках.
Фехтование того времени было сродни по духу высокому искусству. Это была музыка высших сфер, слышимая избранными, но, воплощённая в движении, становилась видимой, хотя и малопонятной для окружающих. Где-то лет с четырнадцати, когда я достаточно подрос и окреп, один знакомый моего отца стал обучать меня этому искусству. Обучение формально длилось пять лет, фактически же — несколько месяцев. В течение первого месяца мы занимались на тонких деревянных прутьях: учитель делал замедленные движения, я повторял их вслед за ним. И только в этот первый месяц мой «меч» в замедленном темпе иногда как бы соударялся с «мечом» моего учителя, отрабатывая всевозможные пространственные позиции. Ещё пару месяцев я занимался познанием динамики этих движений с толстой верёвкой-канатом, такой же длины, как и предполагаемый «меч». Смысл этих занятий был в том, чтобы оживить этот, казалось бы, неодушевлённый предмет, отделить от своего сознания, отпустив его на волю, как трепетную птицу, но подарив ему часть своей души, вдохнуть в него буйную, необузданную, наполненную движением жизнь. Это движение превращало мягкий, гибкий канат в моей руке в монолит, способный фактически рубить всё вокруг. Статические пространственные позиции наполнились поначалу невообразимым для меня динамизмом. И как только я притрагивался к моему «мечу», казалось, что уже не я, а он наполняет меня жизнью. «Меч», оживший в моих руках и обретший собственную душу, взлетал, как птица, куда-то вверх, крутился где-то вокруг, стремительно падая, как ястреб на представляемую жертву, порой с совсем неожиданных даже для меня самого углов и направлений. Мне лишь оставалось с удивлением наблюдать, как он, уже даже помимо моей воли в бешеной и феерической пляске выписывая фантастические фигуры, живее самого живого существа на свете, живёт и радуется жизни, свистя от восторга, напевая мне песни о любви ко всему сущему в этом мире… Перестань контролировать свой меч, думать о нём, направлять его. Отпусти его на волю, и он обретёт крылья, и он будет проходить через тела врагов, как сквозь воздух. Перестань навязывать ему свою Волю, и он обретёт Волю Божественную… С тех пор практиковался только «бой с тенью», мой учитель только сидел в сторонке, смотрел на моё удивление и тихо улыбался.
Когда месяца через три-четыре я взял в руки уже настоящий, уже живой для меня клинок, один из нескольких клинков отца, по длине и массе наиболее подошедший тогда под мой возраст, собственно, о механике движений я уже знал всё. Техника, которой меня обучали, была, вероятно, ещё рыцарской, для одиночного боя вне строя, или в рассыпном строю, с минимальным расходом сил и энергий, рассчитанной, по всей видимости, на многочасовой бой, хотя, судя по всему, достаточно сильно упрощённой ввиду уже практического отсутствия доспехов. Левая рука, являясь как бы балансиром правой, была слегка отодвинута от корпуса и направлена вниз, явственно ощущая на себе присутствие виртуального щита. Кисть правой руки с рукоятью меча в ней, во время движений была практически неподвижна, лишь слегка изменяя угол клинка по отношению к цели. Сама правая рука крепко фиксировала меч, и в локтевом суставе также была почти неподвижна, лишь поднимая-опуская его в плече относительно требуемой траектории движения клинка. Рука была почти прямая, лишь слегка согнутая в локте, однако в плече могла осуществлять повороты на все 120 градусов с махом в любую сторону. Абсолютно ровная спина, только с абсолютно вертикальным положением позвоночника, находилась как будто на невидимой оси, на которой и была завязана механика всех движений. В управлении клинком во всём диапазоне его движений участвовали мышцы грудной клетки и плечевого пояса, во вращении корпуса — мышцы поясничного отдела, но в осуществлении рубящего удара участвовали уже все мышцы спины и ног, неразрывным потоком энергии перенося на клинок всю мощь корпуса. Странно, но ударов, нацеленных в голову, не было в принципе. От того ли, что ударом о предполагаемый шлем на голове противника древних времён можно было только испортить свой же клинок, то ли от того, что вид обезображенного лица противника, с вылетающими мозгами из его разломанной и изуродованной черепной коробки мог излишне травмировать собственную же психику, такого типа удары даже не рассматривались. Парирование клинка противника считалось возможным только вскользь, и только атакующим ударом, который в то же мгновение, в одно касание, должен был достичь цели. От раскрученного до больших скоростей клинка, атакующий удар противника просто соскальзывал бы, отлетая в сторону. Каких-либо отдельных, чисто парирующих, защитных ударов — не было. Защитные удары, предполагавшие фиксацию, остановку движения, считались просто недопустимыми. Механика боя была очень жёсткой, и вместе с тем плавной, нераздельно связанной с постоянным мягким передвижением, очень динамичной и очень лёгкой. Очередное движение начиналось ещё перед окончанием предыдущего, переходя из почти полного успокоения, будто к феерическим, непредсказуемым сполохам пламени. Фехтовальных выпадов, эффектных стоек, приёмов как таковых — не было. Крайняя скупость движений и крайняя практичность — вот концепция, которой меня учили. В этой школе не было и не могло быть звона клинков, да и никто, находящийся в здравом рассудке, не стал бы рубить в лезвие противника, безнадёжно уродуя свой же меч! Единственная атака должна заканчиваться смертью противника по той причине, что во время атаки обязательно происходило опасное сближение «ва-банк», не реализовав которое ты сам подставлял себя под возможный ответный удар. Но именно это и было сутью, именно так и могла реализоваться максимальная эффективность.
Когда я научился оживлять свой клинок, вдыхая в него жизнь, учитель стал обучать меня практическим ударам на говяжьих и свиных тушах, предназначенных для нашей кухни. Туша подвешивалась на одной или на двух верёвках для отработки ударов соответственно на вращающемся, или ровно движущемся при лёгком раскачивании, теле. Позже, для усложнения условий, туши заворачивались в несколько слоёв сукна, для отработки ударов как по реальному человеку в одежде. Рубил как бы даже и не я, казалось, рубил сам клинок, направляемый только моей волей. И я с удивлением только наблюдал, как при правильно поставленном ударе тонкий клинок, тихо посвистывая свою песенку, легко, без усилий с моей стороны, буквально как масло резал на части эти туши, которые в мясной лавке рубились здоровенным топором с гулким грохотом. В то время услугами мясника мы не пользовались.
Но несмотря на ужасающую мощь этих рубящих ударов, основным элементом были не они, а лёгкие, едва заметные глазу скользящие прикосновения, касания к жизненно важным точкам тела. Эти знания являлись значительно более прогрессивными, чем просто рубка тела на куски, помогая экономить силы и время для достижения лучшего результата. Но чтобы добраться до этих «центров жизни», и приходилось разрубать всё, что стояло на пути клинка к ним. Именно их изучению, тонкому и длительному, мы уделяли много времени.
Но самыми важными, реально изменившими моё мировоззрение, были совсем другие занятия — это была работа с пространством и временем. Рано утром мы с учителем шли далеко за город, где не было ни души, выходили в поле, поросшее душистыми травами, садились на холме, в произвольной форме, лишь бы было удобно, закрывали глаза, расслаблялись… и исчезали, растворившись во Вселенной. Неподвижные, застывшие черты окружающего пространства, почти мёртвые в своём оцепенении, вдруг оживали, и как во сне начинали двигаться в неповторимом танце жизни. Сознание проваливалось в какие-то другие, неведомые, чуждые миры, их картины теряли чёткие ориентиры, приобретая размытые, меняющие очертания мира, исчезающие формы. Пространство и Время, Воздух и Земля, Жизнь и Смерть, Бог и Человек теряли свои нелепые отличия, становясь Единым Целым, разлитым в бесконечности… Очнувшись, мы обнаруживали, что уже прошёл целый день, и уж поздний вечер пробирает прохладой, возвращающей нас в этот мир. Я не знал и не понимал, что было со мной, учитель ничего об этом не рассказывал. Единственное, что он хотел — видеть мои глаза, — зеркало моего потрясённого и просвещённого сознания.
Если человек не готов к видению Великого, оно ему никогда и не откроется. Всё неизведанное пугает и страшит нас. Страшит ужасно!.. Не бойся… Если ты боишься неизвестности как смерти, цепляешься за свою жизнь всеми ногтями и зубами, — ты видишь как вокруг прыгают демоны, чтобы отобрать её, чтобы низвергнуть тебя в Ад. Но если ты освободишь свою душу от Страха, если ты обретёшь покой и откроешь себя навстречу Свету Жизни, демоны превратятся в ангелов, и унесут тебя к небесам. Ад или Рай — зависит только от твоего выбора угла взгляда на Мир, на Свет, на Бога.
Мой отец был хорошо знаком с моим учителем, зная его ещё с молодости, был его другом, и сам владел этой техникой, наверное, так же хорошо. Но сам он меня учить не стал и даже не пытался, поскольку сутью всего были именно эти занятия, которым отец, видимо, обучить меня просто не мог. Процесс растворения своего сознания, которое огромными цепями приковало душу к жизни на этой земле, был как катализатор, ускоривший реакцию моего просветления в десятки раз.
Мастерство… Оно — мировоззрение, понимание глубокой, основополагающей, неразрывной связи духовности с принципами тривиальной физической техники. Мастером фехтования не сможет стать просто сильный и быстрый, если он не стал до этого Философом. Как передать опыт мастера? Передать понимание того, что важно ведь не длительное, медленное, тщательное повторение точных и выверенных движений, отшлифованных годами раздумий наедине с самим собой, без сложных напряжений, без спешки, без суеты, а углублённое, утончённое восприятие, создающее чистое и безмятежное ощущение покинувшего этот мир, с отрешённым удивлением взирающего на его тщетность из бесконечной пустоты небес… Как это ощутить, не пройдя весь путь, не почувствовав и не поняв самому? Единственный нюанс всего этого пути Мастера: став Философом, он перестаёт быть Воином, и тогда он скорее сам отдаст свою жизнь, вместо того, чтобы самому убить…
Понимание сути вещей и событий, чувствование тонких связей всего сущего, гораздо важнее изучения техники фехтования, ибо оно — вторично, и является лишь следствием развития внутреннего мира самого человека, его духовности. Его близости к Богу. Мы не властны над своей судьбой, над судьбами других людей, над судьбами мира. Мы — лишь воля Бога, воплощённая в движении наших помыслов, тел, мечей. Смерть и Жизнь — в Его воле. Лишь тот останется жив, кто стоял ближе к Богу, кто видел свет Лика Его в своей душе. Правильно мыслящий, правильно чувствующий ученик может постичь любую технику, приобретая власть над жизнью и смертью. Но тот, кто не смог рассмотреть, почувствовать истину в своей душе, умрёт непросвещённым, ничего не потеряв и не приобретя… События мира — воля Господа, но понимание её — только в свете огня наших сердец, чистоте душ, праведности духа. Что есть тело в сравнении с духом? Лишь холодный, мёртвый клинок, без воли, которая возвращает его к жизни. Слабость мира огромна, а сила, способная его разрушить — ничтожно мала. Сила — это всего лишь обратное направление инерции слабости, и почувствовав в своём сердце этот огонь хрупкого мироздания, человек может становиться воплощением мощи десницы Божьей, очень рискуя самому превратиться в «Тёмного Ангела», и не заметив этого. Спи же вечным сном, огонь Божественный, ибо твоё зарево означит конец этого умиротворённого в своём неведении, столь милого сердцу, и столь иллюзорного мира!..
Бог есть Любовь. Дьявол есть Страсть. И грань между ними крайне тонка, как грань между Светом и Тьмой. Если ты даже убиваешь, но смиренно, сострадательно, с сохранённой Любовью в Сердце своём, омытым искренними слезами, смиряясь воле Его, ты — с Ним. Если же ты допускаешь Страсть в свою душу — даже в Любви, — ты жертва Дьявола, и смерть — твой удел, ибо в Страсти рвётся на куски Душа твоя, а вместе с ней и Любовь… Когда твой разум затуманен ненавистью, убивая врагов, ты убиваешь свою душу. Только очистив сознание, наполнив её светом Любви, открыв его Богу, ты сам становишься светом, и тогда рука твоя — Десница Божия. Пока ты не в состоянии отделить свою Душу от своего Я, ты — смертен. И тогда ты умрёшь. Но когда ты сможешь Любить, отделив себя от страстей своих, ты сможешь Чувствовать всю Вселенную и всё, что есть в мире, воссоединив себя воедино с бесконечностью Его. И тогда ты перестаёшь быть просто Человеком и становишься Дыханием Вселенной, растворившись в Боге, вернувшись к Нему. И когда, глядя на мир, по твоему лику потечёт Слеза, ты сам станешь Богом.
Мой учитель фехтования стал моим духовным отцом. Он почти не говорил, но каждое сказанное им слово отзывалось в моей душе днями и неделями раздумий. Он научил меня новому восприятию мира. Он перевёл мои, поначалу физические усилия, в область чувств, мои сознательные действия в область подсознания. Механика фехтовальных позиций перешла всего-навсего в область ремесленно-прикладного мастерства, по сравнению с новым мироощущением, открытым им для меня. Невозможно было овладеть техникой этой школы, просто поняв её. Техника была крайне проста, как окружающий мир, но была бесконечно сложной, как жизнь, которую Бог вдохнул во всё сущее. Не было никаких боевых выкриков, никаких энергичных выпадов, практически никакого внешнего движения. Даже дыхание оставалось спокойным и размеренным. Такие понятия, как храбрость, смелость, отвага — не имели смысла. Человек просто смотрел на божественный мир и чувствовал себя песчинкой, лучом далёкой звезды в пустоте бесконечного пространства. Человек оставался абсолютно спокоен, отрешён, непричастен к окружающему миру; время для него останавливалось, растягивалось в долгое, вязкое, тяжёлое, бесконечное мгновение, противники замирали в оцепенении, и взгляд был безучастен к их участи…
Ты отлучаешь себя от этого мира, полностью передавая всего себя — свою плоть, свою жизнь, свою душу, — воле Его. Тебя, как личности — уже нет. Ты — уже не человек. Ты — дыхание Бога. Всё, что произойдёт — должно произойти, и останется ли живым твоё тело — пред ликом Его не имеет ни малейшего значения… И со временем ученик, всё более и более погружаясь в это ощущение, просветлялся, становясь Мастером, начиная уже жить пониманием этого.
Мой учитель, мой духовный отец, переродил мою душу, создав во мне заново нового человека. Он почти не говорил, стараясь не затуманивать моё сознание вербальной информацией. Собственно фехтование он преподавал мне только одно первое лето, объяснив, что внешняя форма движений — лишь формальность, и они, по большому счёту не особенно и нужны. Только уловив, почувствовав, пропустив через себя Дыхание Вселенной, сам став им, я смогу стать Мастером… Чем больше я открывал в себе своих собственных, выстраданных, неповторимых ни для кого более, даже для меня самого не предсказуемых типов движений, отражавших моё развивающееся, меняющееся мировоззрение, тем ближе я приближался к этой цели, тем искреннее радовался мой учитель. У каждого Мастера техника фехтования всё равно ведь сугубо индивидуальна, соответствуя только его характеру, темпераменту, физическим возможностям и психомоторным реакциям. Его Мировоззрению…
Все мы — разные, и каждый — по-своему. Но чем больше ты начинаешь понимать и чувствовать именно самого себя, тем большим Мастером ты становишься. А только повторяя за другими, будешь лишь копировать их ошибки, помноженные на собственное покорное непонимание того, что же ты делаешь на самом деле… Следующие четыре года мой учитель только приходил иногда ненадолго, в тёплое время, когда я мог заниматься на воздухе, садился в сторонке и, наблюдая за моим «боем с тенью», незаметно улыбался. Таких учеников как я, у моего учителя было несколько по всей Франции, и в течение тёплого времени года он посещал всех, наблюдая за нами и развивая в каждом его собственную уникальную индивидуальную неповторимость.
Техника фехтования, которой меня обучили, была, видимо, очень древней, и совсем не похожей на классическую новую школу фехтования того времени. Рапира — тонкий и быстрый клинок (о чём и говорит его название), бала инфантильным оружием придворной аристократии, пригодным только для того, чтобы эффектно свистеть ветром перед дамами, царапать и колоть, особо даже не воспринималась как серьёзное оружие. Основным оружием королевских мушкетёров была шпага — фактически тонкий меч, так как им всё же приходилось воевать, однако их способ владения ею отличался, в большинстве случаев, грубым варварским примитивизмом, вполне достаточным только на войне, да на дуэлях с себе подобными. Основными их приёмами были удары в открытые участки тела — в лицо и шею: у них с психикой было уже всё по-другому, и картины ран, полученных их противниками, видимо, уже не причиняли им душевных страданий и мук совести. Образ жизни расфуфыренной придворной свиты и не предполагал какого-то глубинного изучения философии боя — в том ритме жизни, бьющей ключом при королевском дворе, им просто некогда было этим заниматься. Их слишком тонкие и лёгкие шпаги «по столичной моде» с риском сломаться при обычной нагрузке, были малопригодны для серьёзного боя, их обладатели и понятия не имели, что уже четырнадцатилетний парень может одним взмахом разрубить пополам их лошадь. Их техника фехтования стала со временем как брутальная форма без глубинного содержания, поскольку их интересом была лишь внешняя эффектность стоек и выпадов, при этом мало себе даже представляя, что за внешней, скупой с виду формой может быть сокрыта философия, раздвигающая границы возможностей за горизонты сознания. Настоящие мастера фехтования, как это ни странно, были именно в провинции, где жизнь воспринималась так же серьёзно, как смерть, и не было нужды в позёрстве.
Ещё один момент: я совсем не помню себя верхом на лошадях. Может я и умел на них ездить, даже наверняка я должен был этому научиться, живя всё лето в нашем загородном доме, но никогда я верхом не ездил. Во время моего путешествия я передвигался либо в фаэтонах (междугородных такси того времени), либо пешком, но верхом — никогда, поскольку такое передвижение считалось крайне вульгарным и неэстетичным, подходящим лишь для грубой военщины, нежели для благородного сословия. (По аналогии с нашим временем ведь так же все постоянно ездят в автомобилях, тогда как на мотоцикле ездил мало кто в своей жизни).
В те времена шпага являлась основным видом личного холодного оружия. Однако все они различались, как птицы в небе: издалека — незаметно, а вблизи — разительно. Шпага, которую отец дал мне в дорогу, была весьма массивной вещью. Изначально это был полутораручный меч, сделанный под заказ ещё моему деду, не менее мощного телосложения, как и мой отец, каким становился и я. От многолетней заточки клинок утоньшился, со временем действительно став похожим на широкую шпагу. Отец отдал его мастерам на переделку рукояти «по моде», отчего сходство со шпагой усилилось ещё больше. Большой, очень искусно отделанный эфес с широкой рукоятью, совсем без инкрустации, но с очень красивым оформлением, был весьма массивен. Форма клинка на конце и в середине была как у обычной, но массивной шпаги, ромбовидного сечения, плавно переходящим ближе к рукояти уже в тонкий меч, с долой на одну треть длины, которым можно было наносить страшные рубящие удары. Но как раз эта широкая часть почти не затачивалась и не использовалась, именно из-за приближённости к эфесу, а самая рабочая часть — две трети длины клинка, — середина и остриё, за многие годы уже были сильно сточены. Эта шпага являлась великолепным образцом оружейного искусства, однако полностью она меня не удовлетворяла. Хотя она была весьма солидной по весу, и значительно прочнее общепринятых образцов, но для моей техники боя клинок был уже всё-таки слабоват. По этой причине во время моего путешествия, сначала в Италии, потом и в Германии, мне под заказ было сделано несколько клинков, форму, вес и размеры которых я специально подобрал для своих параметров.
Отец так составил мой маршрут, что я в пути всё время находился в странах с тёплым временем года. Всё лето и осень я провёл во Франции, чтобы лучше узнать свою родину, на зиму я перебрался в Италию, пройдя её всю, пока в Европе лежал снег. Зиму можно было провести и в Испании, тем более что оружейные мастера из Толедо славились на всю Европу, но эта страна считалась диковатой и морально отсталой из-за действующей ещё в то время инквизиции. Европейские страны уже давно и серьёзно занимались изучением наук, в десятках университетов учились тысячи студентов, в Риме — столице католицизма, и даже в Ватикане — столице Папского престола, во всю расцветала Эпоха Возрождения, а в Испании всё ещё была Эпоха Мракобесия, и до сих пор на кострах сжигали ведьм! Разумеется, для туристических маршрутов такая страна была малопригодной.
Так что именно в Италии, в Милане, мне под заказ сделали мой первый меч — швейцарский «шнепфер», — клинок которого был со слегка изогнутым односторонне заточенным лезвием, как у сабли, но рукоять — прямой, как у классического меча. Сначала я был в восторге, но потом, весной перейдя Альпы, посетив Швейцарию и Австрию, уже ближе к лету, в Германии заказал ещё два, уже сабельных клинка (поскольку там был известен дизайн венгерских сабель), с сабельными же слегка изогнутыми рукоятями. Правда концы их клинков я заказал ромбовидного сечения и двусторонней заточки, как у классического тонкого меча, составляя в них странную сублимацию смешения разных типов клинков. Темпераментным итальянским мастерам необходимость этого я объяснить не смог (им, видите ли, знать лучше!), но изучив и поняв их клинок, я смог доходчивее объяснить уже немцам, чего же я хочу на самом деле. И они, молодцы, сдвинув в раздумиях брови, но без вопросов, сделали мне два клинка, немного отличающиеся между собой по форме и изгибу, но именно таких, каких я хотел. Нечто среднее между тонким мечом, классическим шнепфером и средней ширины саблей, они воплощали в себе идеальное сочетание рубящих и колющих возможностей, лёгкости и прочности. Глядя на их совершенство, рождённое моей мыслью и волей, я чувствовал себя Богом, создателем новой жизни. Но, тем не менее, всех их, по мере изготовления, я некоторое время проносив с собой, восхищаясь и радуясь, всё же отослал домой отцу, пройдя весь путь с его шпагой.
Я всегда восхищался тем магическим действом, когда из неодушевлённого, казалось бы, куска металла, мастер способен создать что-то живое, которое в его огненном горне, рождающем Нечто, приобретает Форму, а вместе с ней и Душу, пробуждается от мёртвого сна, изменяя себя уже даже помимо воли своего создателя и его первоначального замысла! Вдохнуть Жизнь… Самостоятельную, трепетную, страстную!.. Вот когда становишься по-настоящему счастлив! Вот что приносит истинное удовлетворение!
В оружии есть какая-то своя, скрытая, глубинная магия. Магия совершенства формы, совершенства технической мысли, магия той цели, для которой оно создавалось — магия застывшей, овеществлённой, совершенной власти над жизнью и смертью. Когда-нибудь, как и мой отец, я отдам моему сыну свою лучшую саблю и отпущу его увидеть мир своими глазами, чтобы было о чём вспомнить в старости, и что рассказать своим детям и внукам.
Настоящих мастеров фехтования было не так уж много. Дуэли были крайне редки, являясь скорее атрибутом столичной жизни тех, кому заняться больше было не чем, да и длились они, как правило, до первой крови. Если дуэлянты и умирали, то не от полученных ранений, а от заражения крови и плохого лечения. Вызвать на дуэль мог только человек, полностью уверенный в своих силах, или полный дурак. А дураки были везде, я с радостью соглашался скрестить наши клинки, и потом, вдоволь поиздевавшись над ними и завоевав их животное уважение, вёл их в кабак и поил за свой счёт до поздней ночи, приобретая им «лучшего друга» в своём лице. Это было своего рода развлечение, позволявшее разнообразить мои впечатления о разных странах. Но когда случайно встречались два мастера, что становилось видно уже после пары не взмахов ещё, а только начальных движений, дальнейшее продолжение дуэли становилось бессмысленным, ибо каждый с ужасом видел перед собой свою смерть. Всего раз, но такая встреча произошла и у меня. Оставалось только прекратить дуэль и пойти в кабак веселиться и радоваться жизни. Ведь если достойные люди будут убивать друг друга, то кто же тогда останется?
Кто видел лицо смерти? Мало кто смог потом рассказать об этом. Мало кто после этого остался в живых. Она приходит, как дуновение ветерка, и как ураган, как тихая звёздная ночь, и как нещадно палящее солнце, как нежный поцелуй девушки, искажающийся беззубой старушечьей гримасой. К одним смерть приходит незаметно и быстро, к другим подползает долго и неотвратимо, наслаждаясь их беспомощностью, заставляя трепетать их тела, переворачивая в них душу… Многие из тех, кто видел перед собой смерть, просто не осознавали, не успевали понять этого.
Когда столь явственно видишь это мягкое, плавное движение, как покачивание ветви дерева от слабого ветерка, отточенное в своей незаметности до совершенства, движение, вводящее сознание в транс, а душу — в бесконечную вселенскую пустоту, неотвратимое, как рок, становится по-настоящему страшно! Ты чувствуешь этот страх всей своей внутренностью. Могильным холодом он сковывает трепещущее сердце, пробираясь вверх, медленно, как рука мертвеца, сжимает горло. И, взглянув в глаза противника, ты видишь в них то же самое чувство полнейшей неизвестности судьбы следующего вздоха… Смерть многолика и многообразна в своём лицемерии, и каждая её последующая личина страшнее предыдущей. Но ужаснее всего, когда в её пустых глазницах видишь своё отражение… Это был высокий, стройный, худой, щуплого телосложения парень, примерно моих лет, то ли чех, то ли серб, то ли словак — откуда-то из тех стран, такой же турист, как и я, только знающий языки весьма плохо. Я его как-то случайно, но грубовато задел, а он болезненно отреагировал. Я нахамил, поскольку он был грустен, а я весел и уже слегка пьян. Уже был вечер. Мы вышли во двор, достали клинки, и замерли в оцепенении… Мы были родом из разных стран, из разных концов Европы, обучались точно у разных мастеров, вряд ли даже знакомых между собой. Но, не зависимо друг от друга, мы оба пришли к одному и тому же мироощущению, позволившему видеть мир иначе. И теперь, стоя в надвигающихся сумерках, мы явственно ощутили свои замершие от ужаса сердца на острие наших клинков…
Зеркала смерти, что находятся в наших руках, держим ведь совсем не мы, — слабые песчинки мироздания, а только тот, кто вдохнул жизнь в холодную вселенскую пустоту. И останется в живых только тот, кто был ближе к Нему, кто смог зажечь в своей душе искорку надежды, способную осветить собой хоть маленькую частицу этого мрака. Но как определить это, не убив самому? Но как узнать это, самому не умерев?.. Да и зачем спешить, лишь напрасно приближая результат безысходности всего сущего? Пойдём со мной, брат мой, выпьем самого лучшего вина, которое сможем найти, чтобы забыть о том, зачем мы на этой земле, чтобы не вспоминать, что ждёт нас всех…
Путешествовать по дорогам Европы в одиночку всегда было весьма рискованным мероприятием. Я всегда был осторожен, и старался никогда не рисковать своей жизнью понапрасну. Тем более теперь, когда она стала такой прекрасной и интересной, глупо было бы с пренебрежением относиться к своим поступкам. Ведь я обещал родителям, что вернусь домой целым и невредимым. Да и сам я хотел прожить долгую и счастливую жизнь. У меня для этого было всё, главное — не потерять трезвого восприятия мира, хотя выполнить это в круговерти новой жизни было весьма проблематично. Но я никогда не бывал настолько пьян, чтобы моя рука переставала удерживать эфес шпаги. Мой учитель, когда я уже стал взрослым, и предвидя, что я просто не смогу всегда оставаться трезв, пару раз проводил мне тренинги реалий жизни: мы брали бутылку вина, шли подальше в поле, я её выпивал и начинал фехтовать. Потом мы оба и долго смеялись над увиденным. Тогда я для себя установил, что всё, что мешает правильно оценивать ситуацию, трезво смотреть на мир, — Зло, и старался никогда не терять чувства адекватного восприятия реальности.
Я всегда старался путешествовать в компании. Тем не менее, я всё-таки попадал в ситуации, когда я бывал один, и когда день кончался раньше, чем дорога. И был случай, когда встретились мне на этих дорогах лихие люди. Я шел по лесной дороге где-то в центре Европы, а идти до города оказалось ещё довольно далеко, и вряд ли я бы успел к вечеру. День уже заканчивался, и под густой дубовой листвой стояла приятная тень, расслабляющая лёгкой прохладой. Вдруг на дорогу вышли пять или шесть человек, как оказалось — разбойников, довольных, улыбавшихся от радости, что им досталась такая лёгкая пожива — одинокий путник, молодой парень. Они окружили меня и с ухмылкой помахивали своим оружием — кто чем: у кого топор, у кого тесак, у кого-то даже пистолет (наверное, хоть и заряженный, но вряд ли даже со взведённым курком). Тот факт, что на мне была шпага, разбойников нисколько не насторожил: личное оружие тогда было у всех, но, видимо, они никогда не встречали того, кто мог им достойно владеть. Возможность моего сопротивления они, судя по всему, даже не предполагали. Ни говоря ни слова они встали вокруг, сами не понимая, что создают для меня наиболее удобное расположение для минимальных затрат времени на их поражение. Я ничего не успел почувствовать. Мой клинок сам взлетел в воздух, руководимый какой-то своей, внутренней энергией и волей, хищно движущей его к плоти…
Я уже не видел, что они делали, пытались ли защититься… Это было не важно. Для меня они замерли в остановившемся, оцепеневшем, почти неподвижном времени. Их руки, в последнем, еле движущемся взмахе, пытавшиеся как бы отгородиться, закрыть лица от ужаса, вспыхнувшего в глазах, отделялись от тел, медленно отлетая кусками в стороны, ни коим образом не являясь уже препятствием року. И мой взгляд, направленный куда то в пустоту перед собой, был безучастен к их участи. Мне оставалось только боковым зрением смотреть этот страшный замедленный сон, в котором медленно опадали их тела, и в этой тишине губы их шевелились, не произнеся ни звука. Было слышно лишь эхо тонкого звона моего клинка, прошедшего уже сквозь металлические пряжки и пуговицы их одежд… Я стоял на том же месте. Вокруг меня лежали разрубленные тела и их части, вывалившиеся кишки и брюшные органы, и какая-то мутная, грязная жидкость медленно вытекала из них в траву. Глаза тех, чьи лица были обращены вверх, были широко раскрыты, как бы в недоумении того, что с ними произошло. Я медленно нагнулся над одним из них, и в этих стекленеющих глазах, как в зеркалах, освещённых последними солнечными лучами, пробившимися сквозь листву крон деревьев, внезапно увидел своё лицо!.. И только тогда пришло осознание произошедшего. И в этой пустой тишине я вдруг услышал гулкие удары сердца в моих висках, как будто старинный церковный колокол, обволакивающий провинциальное селение, спящее в полуденном зное, как эхо последнего вздоха… Глаза мертвецов… Они — проклятие для тех, на ком остановились.
Искусство убивать… Невозможно было овладеть им в полной мере, не постигнув искусства чувствовать. Чувствовать окружающий мир, дыхание неба, движение земли, чувствовать в этот краткий миг жизнь всего, что существует между ними.
Каждый миг, канувший в небытие, — уникален. Бесценен. Он никогда более не повторится. Миг. Сколько он длится? Падение листочка с ветки дерева в тихий безветренный вечер. Он длится секунду. Но не спеши. Остановись. Закрой глаза, затаи дыхание… Забудь про всё, что находится внутри твоего естества, забудь про своё тяжёлое, медленное тело, про землю, в которую упираются твои ноги, про небо, в котором теряется твоя голова. Забудь про время, которое исчезает в этом пространстве пустоты и спокойствия… Забудь про свои чувства, забудь про свой слух. Забудь, как медленно шелестят его краешки, тихо-тихо шурша о неподвижный, замерший, застывший воздух. Воздуха нет. Он умер, исчез, как и всё вокруг. Его можно только почувствовать, как присутствие Бога в этом призрачном, иллюзорном мире… Листок плавно опускается, слегка покачиваясь из стороны в сторону, зависая каждый раз в нерешительности сомнения: падает ли он, или поднимается к небу, да и существует ли вокруг него всё это, или он один, наедине с самим собой, наедине со своей смертью… Что такое Вечность? Это миг, растянутый в бесконечное ожидание, в котором рождается, живёт, и умирает наша Вселенная… Как вздох… Существует ли Время? Границы его субъективны. Когда человек забывает о своём «я», время исчезает. Почувствуй это. Почувствуй миг, растянутый во всю свою пылкую, страстную, беспокойную, трепетную жизнь. И умри вместе с ним, и почувствуй бесконечность… Ты — один на один с Богом. Всё, что вокруг — иллюзия. Есть лишь Любовь, и есть Смерть. Когда всё исчезнет, останется только Любовь, и придёт понимание того, что Ты — это и есть Он, Его частичка, песчинка, носимая дыханием Его в огромной пустыне Вселенной.
Помни о Смерти. Каждую минуту, каждый миг ощущая последним в своей жизни. Каждый вдох принимая, как бесконечное счастье. Живи, ведь всё смертно, и всё исчезнет. Вознеси сознание своё за пределы времён. Когда уже нет Чувств. Когда больше Ничего Нет. Только огромная, холодная, неподвижная Бездна Пустоты… Вернись! Очнись от Смерти. Ты жив ещё… Ты будешь жив всегда, пока будешь помнить, зачем жив, пока не забудешь, ради чего…
С самого детства я начал ощущать ценность любой жизни, в любых формах её проявления. Я болезненно чувствовал, как всё это ранимо, как бесконечно ценно каждое живое существо. Почти физически я ощущал душевные страдания, когда видел, как умирает жизнь. С возрастом это чувство не притупилось. Но в такой критической ситуации я действовал мгновенно, и пока сохранялась угроза для моей жизни, моё сознание оставалось холодным, как родниковая вода, и миг растянулся в пульсирующую вязкую бесконечность. Но потом время остановилось… Всё когда-нибудь умирает. Но я должен вернуться домой и продолжить свой род, и умру я в глубокой старости и своей собственной смертью!
В те времена отношение к жизни было очень трепетным. Несмотря на то, что оружие было почти у всех, убийство человека воспринималось как крайне неординарное событие. И несмотря на годы тренировок, после которых я уже воспринимал противника лишь как мишень с наиболее оптимальными углами и зонами поражения, убийство живой души было огромным шоком. После этого случая я проклинал себя за то, что не всё учёл и рассчитал, невнимательно отнёсся к вычислению требуемого времени, или длины пути, или скорости передвижения. Я клял себя за свою небрежность, отчего случилось то, чего могло бы не быть. Этим разбойникам нужен был мой кошелёк, а не моя жизнь; я мог бы отдать им свои деньги, и, скорее всего, все остались бы живы. Но наверняка они бы потребовали и мою одежду, и шпагу моего отца. А я был уставший, весь день провёл пешком в пути, и просто не захотел вступать в переговоры. Я не мог так рисковать. Тем более, что моя гордость и честь моей фамилии не позволяли мне совершить столь недостойный поступок… Я себя успокаивал лишь тем, что, в конце концов, своими действиями я обезопасил других путников, которые не смогли бы сами за себя постоять. Но глубоко в душе я всегда знал, что проявил этим свою слабость, результатом которой стала смерть стольких людей. И я даже не использовал шанса сохранить им жизнь.
Я никогда не отличался большой религиозностью, и всегда считал, что заповеди господни надо рассматривать применительно к конкретным ситуациям. Наша жизнь зависит от её условий, а условия жизни ужасающе различны. Если путник натёр ноги в тесных башмаках, он уже не видит неба. Он видит только кровь на своих ногах. А если он вообще босиком? Кто знает, может быть, если бы Богом мне была дана другая судьба, если бы я влачил нищенское существование, если бы умирал от голода, тогда, может быть, и я был бы вынужден стать на путь воровства и разбоя. Я не знаю! И я не в праве винить людей за их судьбу. Да не наступит тот час, когда я вознамерюсь судить. Господи, пожалуйста, прости меня!..
Пропутешествовав более года чуть ли не по всем странам центральной Европы, увидев, наверное, всё, что можно было увидеть, я, наконец-то, вернулся домой. Я стал уже взрослым мужчиной, с возрастом около двадцати лет. В ожидании моего возвращения родители нашли мне невесту из хорошей семьи, на которой я и женился.
Её звали Анна (условно; я не помню точно, но ощущения в горле подсказывают звук этого имени). Она принесла спокойствие в мою жизнь и умиротворение в мою душу. Красивая и грациозная, как лебедь, тихо плывущий по озеру, с белой, как снег, кожей, и золотыми, как солнце, волосами, собранными и завитыми на затылке, нежная, как весенний воздух, и женственная, как первые весенние цветы, она была воплощением самой весны, самой жизни. И голубизна небес светилась в её больших, сияющих глазах. Анна — цветочек мой, мой нежный подснежник. Я вдыхал тебя, и жизнь вместе с тобой входила в мою грудь, и радостью наполнялось сердце, и эти мгновения превращались в вечность, которой мне было мало!!! Мне всё время хотелось взять её на руки, прижать к своей груди, и не отпускать из своих объятий никогда! Не было на свете для меня никого дороже, чем она. Своим существованием она возродила мою душу. Её присутствие стало необходим для меня, как воздух для дыхания, как свет для глаз, как тепло для сердца. Я не помню её речи. Кажется, что мы никогда не разговаривали. Зачем нужны слова, ведь когда я ощущал её дыхание на своей щеке, я забывал обо всём, что может существовать в мире. Не было ни времени, ни пространства, ничего, кроме её дыхания, её тепла, её присутствия.
Она умерла молодой, оставив мне маленьких дочь и сына…
Вместе с ней умерла моя душа, исчез смысл жизни, раз и навсегда ушло тепло из моего сердца. Я возлюбил её сильнее Бога. С ней я позабыл Его. И Он отнял её у меня, оставив в холодном мраке одиночества. Наступила длинная — длинная — длинная осень… Я так никогда больше и не женился, даже не задумывался об этом. Мои дети выросли. Дочь стала очень похожей на мою Анну, но у неё была совсем другая душа, совсем другой, — твёрдый, мужской характер. Она вышла замуж за благородного и богатого молодого человека, и уехала с ним из нашей провинции в другой город. Сын вырос большим и красивым парнем, каким и я был в молодости. С детства он проявил тягу к наукам значительно большую, чем к фехтованию, которому я пытался его учить сам. Он аккуратно, правильно и точно повторял все движения, но все его мысли были в книгах, и глаза не горели тем заревом, которое было когда-то в моих. Другое время. Всё меняется, и люди меняются вместе с ним. Всё другое… Сын отправился в Европу, но не смотреть на неё, а учиться в университете. Я дал ему свою лучшую саблю, но мой сын, наверное, с радостью поменяет её на несколько книг, нежели употребит в дело. У него другая натура, душа гуманиста-просветителя, совсем не та, что была у моего отца и деда. Но я его понял и отпустил, — пусть идёт туда, куда его зовёт сердце. Он умный парень, он не пропадёт на длинных и опасных дорогах Европы.
Родителей я похоронил давно, когда мои дети были ещё маленькими. Умерли они почти одновременно, вслед друг за другом. Когда я, вернувшись домой после путешествия по Европе, уже взрослым от всех пережитых впечатлений мужчиной, рассказал отцу, что убил его шпагой несколько лесных разбойников, он был необычайно горд за меня, за весь наш род, который я не посрамил. А у меня всю жизнь не уходили из памяти эти стекленеющие глаза, недоумённо смотрящие в пустоту небес, отразивших солнечные лучи, пробившиеся сквозь листву крон деревьев, в которых я увидел своё потрясённое лицо! И когда я хоронил моего отца, то положил с ним в гроб его лучшую шпагу, которой я убил тех людей, похоронив их навеки вместе.
Длинная-длинная-длинная осень. Скудная пора, когда время уносит краски лета, и ты остаёшься один на один со своими воспоминаниями. Ночь. Темнота. Холодная, непроглядная, мёртвая пустота. И только тихое, еле движимое, как ночной ветерок, дыхание смерти… Я один. Я во мраке. И только мороз продирает мне кожу, и куда бы я не смотрел, моё лицо всегда обращено в пустоту… Мы все одиноки. Краткие мгновения любви согревают наши души, и мы забываем на время, на краткий миг, про этот вселенский холод, про эту пустоту. Но все мы обречены. Мы все потом снова возвращаемся в эту ночь. И только маленькие звёздочки, еле видимые в бесконечной высоте, согревают нас своим хрупким мерцанием, вселяя в наши души надежду, что мы всё же не одиноки в этой холодной пустоте, в этом непроглядном мраке космоса. Темнота так же необходима, как свет. Ночь так же необходима, как день. Иначе мы не увидим света звёзд над своей головой. Иначе мы не почувствуем Бога в сердце своём.
Я стою посреди большого, слабоосвещённого зала моего родового дома, смотрю в пустоту, и в моих глазах отражается только свет догорающих угольков. Где-то на кухне хлопочет девушка-горничная, красивая, как моя Анна, но с другой причёской таких же светлых волос — две завитых копны за висками, и совершенно другим характером. Она молода, но из-за своей холодности выглядит старше своих лет. Она — это только лишь холодное отражение моей Анны в ледяной воде.
Жизнь прожита…
Я умер тихо, ночью, во сне, в своей постели, в своей спальной комнате дома моего рода. Просто уснул, и не захотел просыпаться…
Встречай меня, моя Анна!
Франция. Годы жизни: 1589 г. — 1650 г.
Часть II
Я бежал изо всех сил. Перепрыгивал завалы битого кирпича вперемешку с глыбами бетонных блоков, спотыкался на их обломках, валявшихся так густо, что некуда было ступить, не рискуя сломать ногу. Я перепрыгивал эти глыбы с торчащей из них во все стороны железной арматурой, похожей то ли на переплетения искорёженных антенн, то ли на окаменевшие останки разорванных взрывами каких-то странных чудовищных существ. Я продирался сквозь руины когда-то величественных зданий из стекла и бетона, сейчас представлявших собой странные скелетообразные джунгли искорёженных монументальных конструкций эпохи конца света. Я бежал так быстро, как мог. Дорога была каждая секунда, на вес даже не золота, а стоимостью в мою жизнь, готовой оборваться каждый миг. Куски камней и гравия откуда-то сверху, больно, со всего маху бьют по спине, плечам, рукам, но я не замечаю боли. Она придёт потом, после, если выживу. Сердце моё бешено стучало от этой гонки наперегонки со смертью, но я был спокоен, и сознание моё было холодным и твёрдым, как этот бетон, слегка розоватый в вечерних лучах уже холодного осеннего солнца.
Я не первый раз под бомбёжкой: иногда я бывал в командировках, в больших городах, пострадавших от разрушений, где руины только и напоминали о судьбе некогда величественных зданий. И опять на эти руины, собственно на головы мирных жителей, снова и снова сыпались бомбы. Я даже успел привыкнуть, вернее, приспособиться к этому ощущению, когда всё вторичное исчезает из твоего сознания, и остаётся только хохот смерти, от которого внутри всё каменеет, а дух становится твёрдым и чистым, как алмаз. Только ветер несётся в лицо, да на ногах, как будто, вырастают крылья. Но в этот раз смерть слишком близко несётся за моей спиной, я чувствую её дыхание в затылок так же отчётливо, как удары взрывных волн в мои барабанные перепонки, или что там от них уже осталось…
Как всё-таки вовремя мы эвакуировали наш завод! Практически всё, что можно было эвакуировать, было вывезено, и пусть эти бомбы сыпятся в пустоту. Жаль только этих одиноких стен нашего завода, построенного по последнему слову науки и техники. Жаль этого огромного труда, который теперь бессмысленно уничтожается, превращаясь в пыль. Да и вся эта война уже не вызывает никаких чувств, кроме горечи сожаления и смертельной усталости.
Бомбы рвутся слишком близко; хорошо ещё, что они фугасного действия и не очень большого калибра, но с большой задержкой срабатывания взрывателя, предназначенные для подповерхностного площадного перепахивания всего, что попадётся на их пути, иначе мне и бежать не стоило бы… Нет! Бежать необходимо! Надо делать всё, что возможно, пока есть надежда. Смысл же есть всегда, даже тогда, когда и надежды нет.
Невысокий, среднего роста и худого телосложения, мужчина, возрастом около сорока лет, несётся через завалы, не разбирая дороги. Светлые, коротко стриженые волосы аккуратно зачесаны назад, почти без пробора. Светлые, неопределённого, скорее серого цвета, относительно близко посаженные, пустые глаза. Худое, уже в лёгких морщинах, каменное лицо, на котором не дрожит ни один мускул. На этом лице, сероватом от измождения, в таких же сероватых, ничего не выражающих глазах нет никаких эмоций, — их уже просто не осталось в его душе. Длинный чёрный кожаный плащ мешает ему, путаясь в ногах, небольшой Браунинг модели 1910/12 г., всегда лежавший в его правом кармане, колотит по бедру, но мужчина бежит, не замечая этого. Чёрный костюм, чёрные лёгкие ботинки, чёрный галстук. Всё чёрное. И только воротник белой рубашки — как неотъемлемый элемент кадра чёрно-белого фильма, чтобы хоть как-то осветлить его лицо землистого оттенка.
Эта бомба разорвалась слишком близко… Взрывной волной меня подхватило, как щепку океанским валом, и швырнуло на искорёженный железобетон. Торчащая из него арматура проткнула мою грудь, впившись прямо в сердце. Последнее, мелькнувшее в моём сознании, было лицо с фотографии маленького светловолосого мальчика в патриотической форме «Гитлер Югенс», прищурившегося против яркого света…
Германия! Центр Европы. Центр мира. Все мировые события происходят вокруг неё, и всегда она находится в их центре. Все войны происходили при её участии, и вся самая прогрессивная военная техника разрабатывается и доводится до ума на её заводах. Политика всех стран оказывается в сфере её интересов, ибо всё, что совершается в мире, проходит по её дорогам. Вся история Германии, её менталитет, её смысл состоит в том, что единственным стержнем, на котором стоит жизнь её нации, является работа. Работа с большой буквы — это наш смысл жизни. И не может быть жизни для немца без работы, ибо всё, чего мы достигли, мы создали своими руками, своей головой, своим сердцем!
Я родился в обыкновенной рабочей семье, ячейке, крепкой и неделимой, олицетворявшей саму Германию, из которых состояло всё немецкое общество. Мой отец работал мастером на механическом заводе, и его отношение к своей работе, любовь к миллиметру, к точности во всём, во всех проявлениях жизни, с самого раннего детства сформировали моё восприятие мира. И такое мировосприятие было у всех немцев, ибо без точности в мелочах, без точности в Мировоззрении, не было бы самой Германии.
Мне было около десяти лет, когда началась Первая мировая война. Жизнь шла по-прежнему, чётко и размеренно, как ход секундной стрелки на часах. Не было никаких эмоций, никаких лишних волнений. Работа — вот тот бетонный фундамент, на котором стоит Германия. Надо только работать — и всё будет в порядке. Если подорвать этот фундамент — Германия рухнет. Но для чего вся эта война? Почему — понятно, — Германия находится, и всегда будет находиться в центре всех мировых отношений, и от этого ей никуда не уйти. Но вопрос «зачем?» раскачал-таки нацию, развалив Германию. Пропала чёткость в восприятии мира, её народ начал задавать вопросы, и Германия рухнула. Германия проиграла войну. Но изменилось ли что-нибудь в мировоззрении? Нет! Экономика находилась в развалинах, политика потеряла идею, находясь в дезориентированном поиске, в душах людей была обида и горечь поражения. Германия была нещадно разграблена победившими странами-союзницами, поставившими её на колени условиями Версальского договора и обложившими выплатами им огромных контрибуций и репараций. Но наше мировоззрение не могло измениться. Ведь смысл жизни немецкой нации, на котором и держится вся Германия — работа на её благо, во имя её. Надо работать, и Великая Германия возродится из пепла, как птица Феникс, и вновь судьбы мира будут лежать у её ног.
Поражение в той войне убило души наших отцов, и мы, их дети, должны, обязаны вернуть нашу гордость. Силой! Оружием! Новой войной! Пока не оживим их души верой, пока вновь не озарим светом их глаза, пока не наполним их жизни новым смыслом.
Пепел Величия! Жизнь, Мечты, Надежды… Он пропитал нашу сущность, он въелся в нашу кожу, он засыпал наши глаза, он растворился в нашей крови. И он тлеет угольками памяти в наших сердцах, ожидая возрождения в великое пламя пылающей души нации, вознесённой к вечности. И в этом пламени, возрождающемся из угольков пепла сожжённого могущества, возникнет материализация чувственных идей, мечты нации, формирование великой цели и обретение нами смысла своего существования.
Думай только о том, что существует только «сейчас», суть которого — твои мечты о будущем и память о прошлом. «Вчера» уже не существует. «Завтра» может не наступить никогда. Забудь своё прошлое — оно уже прошло, и его не вернуть. Не думай о будущем — оно станет таким, каким ты именно сейчас его и делаешь. Забудь обо всём, что отрывает тебя от реальности. Забудь обо всем, иначе твои воспоминания и размышления сожрут тебя заживо. Отбрось всё, и работай! Спокойно, молча и добросовестно делай своё дело ради своей страны!!! Ради будущего нашей страны надо забыть о прошлом и думать только о том, что мы можем сделать для него сейчас, а не потом, не после… А чему суждено быть — только в воле Господа.
После окончания школы я поступил в механический техникум. Да, механика была моим призванием, учёба доставляла мне радость и чувство глубокого внутреннего удовлетворения. После окончания техникума я пошёл работать на тот же завод, что и мой отец. Я был счастлив, ведь я становился, фактически, творцом-создателем новой, невиданной до селе жизни, и когда из моих рук выходили механизмы, которые жили, дышали, двигались, полные совершенной гармонии, я чувствовал себя подобным Богу, который вдохнул жизнь в некогда мёртвую материю. Что может быть восхитительнее!
Когда пришло время, я пошёл во вновь возрождавшуюся немецкую армию. Меня призвали в авиацию, механиком-мотористом. Я помню картинку: мы, пять или шесть человек, в чёрных комбинезонах обслуживающего персонала, стоим плечом к плечу перед офицером, дающим нам какие-то указания. Офицер одет ещё в старую форму Кайзеровской империи. За нами стоит большой, почти чёрный, самолёт-биплан, кажется истребитель. И я счастлив… Жизнь и работа были практически такими же, как и на заводе, но самолёты просто заворожили меня. Когда запускали мотор, эти творения инженерной мысли и конструкторского гения, исполненные гармонии и совершенства, превращались в живых существ, в крылатых демонов, которые летали меж облаков, как птицы, разнося своим радостным криком весть всему миру о своём восторге жизни. Что ещё может вызвать такую волну эмоций, как самолёт, летящий в поднебесье?
Самолёты стали частью моей души, и я однозначно решил для себя, что с ними будет связана вся моя жизнь. После армии я поступил в авиационный институт, годы обучения в котором промелькнули, как миг, на одном дыхании, и я, одержимый своей идеей, вышел в жизнь, полный восторга от предвкушения предстоящей работы. Что может быть лучше, чем жизнь, наполненная смыслом своего существования?! Что может быть важнее, чем дело, которому можешь отдать все свои силы, и когда, видя результат твоих трудов, они возвращаются к тебе во сто крат возросшими?!
В Германии создавалась новая, мощная промышленность нового вида боевой техники, какой ещё не было на земле никогда ранее. Я был счастлив в своей работе. Я быстро продвигался по служебной лестнице, прыжками, и годы мелькали, как мгновения. Работа приносила только радость, и жизнь была как ощущение сплошного, овеществлённого счастья. И счастье это было ценно не только самим своим фактом, но и тем, что я, будучи грамотным инженером-технологом, стал хорошим авиационным специалистом, уже интуитивно чувствующим этот предмет. Я знаю весь технологический процесс сборки до последнего нюанса, а наши истребители — до последнего винтика, до последней заклёпки. Восприятие самолётов у меня перешло уже в область чувств и ощущений. Я воспринимаю их уже как живых существ: я чувствую, как они дышат, как в полёте изгибаются их тела, как воздушные потоки омывают их корпуса и конечности… И главное, — я уже имею авторитет в обществе, и пользуюсь заслуженным уважением в нашем сплочённом кругу.
Мой немецкий педантизм развился во мне до такой степени, что если какая-то мелкая деталь в стройном облике идеальности выделялась из общего совершенства, нарушая гармонию, это вызывало в моей душе глубокое чувство дискомфорта, заставляя бурлить и возмущаться всё моё естество. Только совершенство до последней детали вызывало во мне удовлетворение.
Для немца, по большому счёту, не имеет значения, сколько времени было потрачено на изделие — час, день, месяц, год… Он — творец-создатель, облекающий свою одухотворённую мысль в плоть и кровь, по сравнению с которым время, — всего лишь условность. Время вообще не имеет значения перед творением рук человеческих, эстетически превозносящим жизнь, набрасывая на остов мёртвой материи покрывало материализованного духа. Качество — вот критерий затраченного времени.
Однажды я встретил девушку, образ которой поразил моё воображение своим совершенством. Её звали Марта (условно). Стройная, тонкая, точёная фигура, тонкие черты лица, короткая, мальчишеская стрижка чёрных волос, и бесконечность в чёрных холодных бездонных глазах. Удивительная гармония внешнего облика и внутреннего, стройного как кристалл, духовного мира, поразили, просто околдовали меня. Я сразу понял, что она станет моей женой. Даже если я буду потом об этом жалеть, она будет моей, во что бы то ни стало. И я добился своего. Работа, которой я отдавал всю свою энергию, и которой я жил, жена, глядя в глаза которой я видел смысл мироздания, и великая идея, сплотившая нашу нацию. Вот для чего стоит жить и умереть! Разве можно было не быть счастливым в этой стране?!
Где-то в середине 1938 года я, в составе небольшой группы немецких авиационных специалистов был направлен в союзную нам Японию для «обмена опытом». Таких групп, видимо, на авиазаводы Японии было направлено несколько — по одной на каждый конкретный объект. Тот авиационный завод, на который попал я, не произвёл на меня никакого впечатления. Опытом, впрочем, пришлось обмениваться только нам в одностороннем порядке, поскольку авиапромышленность Япония явно, и очень сильно отставала от нашей. Фактически же нам пришлось участвовать в её строительстве и модернизации. Но сама Япония произвела на меня потрясающее воздействие. Я попал в сказочную страну из нереальных снов, затерявшуюся во времени, где люди живут по заветам минувших столетий, а понятия о чести и достоинстве руководят их поступками как непреложный закон, и где честь — важнее, чем жизнь. Из механизированной, урбанизированной Европы я вдруг попал в совершенно другой мир, полный философской мудрости, испоконвечных преданий, сказок и легенд. Я был как маленький мальчик, попавший в антикварную лавку, полную таинственных и волшебных предметов. Моё сознание как бы провалилось в безвременье прошлых столетий, и я ходил по лабиринтам узких улочек, как завороженный, забыв про всё на свете, — и про существование далёкой и какой-то нереальной теперь Европы, и про какую-то работу, и про то, что существует вообще что-то, кроме этого сказочно-призрачного мира.
В этой волшебной стране я встретил ту, которую, кажется, уже знал когда-то давным-давно, ту, которой принадлежала вторая половина моей души, унесённой в другой мир. Её звали Уоми (условно). Дочь японского авиационного специалиста, которую я увидел на очередном «приёме» в честь немецких гостей (собственно, большое чаепитие), данном на этот раз её отцом. Возникло странное, необъяснимое ощущение духовной, родственной близости между нами, когда я её увидел, полностью отключившее меня от реальности. Моя душа зазвучала всеми струнами, не чувствуя, не замечая своей физической оболочки. Я не видел и не чувствовал ничего и никого вокруг, кроме неё. Уже потом, когда я оказался у себя в номере, я стал думать, какое впечатление своим странным видом я мог оказать на её семью и всех присутствующих. Вероятно моё состояние тогда очень красноречиво говорило о моих чувствах, ибо с того раза я часто стал замечать улыбки и смешки моих товарищей и ловить на себе вопросительно-недоумённые взгляды шушукающихся между собой японских инженеров при моём появлении. Не представляю даже, как это всё выглядело со стороны, но с того раза я каждый день после работы стал встречаться с ней.
Мы совсем не разговаривали, да мы и не могли произнести ни одного заученного слова. Я не помню её лица, ведь я и не замечал его. Мы даже не прикасались друг к другу. Только ощущение её, — нежное, как от цветка сакуры, только её образ, — ровные, прямые, чёрные волосы, и прямая, ровно подрезанная чёлка, от виска до виска, и неизменно белые одежды, на фоне неизменно чёрных моих. Нам не нужны были ни глаза, ни свет для них, чтобы можно было видеть. Наши отношения были непонятны для окружающих, наше общение было пугающе-странным для простых смертных. Это была любовь богов, сошедших на землю, и случайно оказавшихся в телесных оболочках, которые им были совершенно не нужны, ибо у них были их души, соединившиеся в одном божественном дыхании… Господи, что же я делаю, что происходит со мной? Ведь меня же дома ждёт моя жена, ждущая от меня ребёнка, а я «кручу роман» с девушкой, которая ещё ничего не видела, замкнутая в стенах дома своего отца, и сама, по сути, ещё является ребёнком. И ведь она испытывает ко мне те же непонятные чувства, из другой реальности, что и я к ней!.. Господи, останови нас…
Так промелькнул год. Время моей командировки истекло: кажется, началась война с Польшей, и нас всех вернули на родину, где мы были уже нужнее. В Японии я оставил половину своей души. В Германии меня ждала Марта, чтобы показать мне моего сына, моего наследника. Я вернулся домой, и стройный ряд моей жизни вновь занял своё место, оставив в моей памяти чувства, которые приходят только немногим, становясь возможными в этом мире, наверное, раз в тысячу лет.
Германия поднялась с колен после поражения в прошлой войне, когда условиями Версальского договора ей было запрещено выпускать военные самолёты. И теперь все силы были брошены на их создание и развитие. Вся моя дальнейшая деятельность была связана с новейшим немецким истребителем — «Мессершмитом-109». На то время это был самый перспективный и, пожалуй, самый технологичный истребитель мира. Германия возродилась из пепла. Возникла идея, возродившая дух немецкой нации, позволившая из отставания в десятки лет от остального мира по всем видам боевой техники, перевести Германию в разряд самых развитых стран мира, снабдив её всем самым совершенным, что могла дать конструкторская мысль того времени. Да! Мы — великая нация, я горд, что принадлежу ей, и я отдам на её благо все свои силы и саму жизнь. Германия уже встала на ноги, и теперь подле них опять лежат судьбы всего мира. И теперь некогда ущемлённое, подавленное и растоптанное самолюбие требует возврата отобранных у неё чести и достоинства, над которыми когда-то надругались её враги. Аннексирована Судетская область на северо-западе Чехословакии — исконно немецкая земля, которая уже возвращена в лоно Германии, и теперь там построен новейший немецкий авиационный завод для выпуска «Ме-109», с которым и будет связана вся моя дальнейшая жизнь.
За заводом был расположен небольшой испытательный аэродром, с которого наши заводские лётчики взлетали в небеса на только что собранных истребителях, гоняя их на всех режимах и высотах перед отправкой на фронт. Я очень любил смотреть на это небо. Яркое, ослепляющее солнце, воскрешающее мою душу, весёлый, резкий ветер, играющий в моих волосах, и «ангелы смерти», чёрными распятиями мелькающие в голубых, бездонных небесах! Что может быть прекраснее?!.
В нескольких километрах от этого завода, теперь ставшего моим родным домом, недалеко от маленького городка, стоит мой коттедж, находящийся на краю нашего коттеджного посёлка, где живут практически все наши инженеры. И хотя в каждом домике кроме кухни и кладовой есть две-три комнаты, практически никто из них не привёз сюда свою семью. Да и зачем? Ведь весь день мы проводим на заводе, а в домиках порядок наводят служанки. Зачем нашим жёнам видеть лица своих мужей, — со временем уже осунувшиеся и исхудавшие от изнурительной деятельности, если они могут жить с нашими детьми у своих родителей в спокойной ещё Германии, и получать к праздникам наши поздравительные открытки? Пусть уж лучше каждый будет занят своим делом.
По приезду из Японии, все свои заработанные командировочные деньги я, почти не задумываясь, одним махом потратил на роскошный, ужасно дорогой и идеально совершенный автомобиль. Цена его была очень большой — за неё можно было купить, наверное, пять-шесть обычных автомобилей среднего класса или семь-восемь подешевле. Мои сослуживцы ходили вокруг меня с недоумёнными лицами, постольку классическая немецкая расчетливость не давала им возможности понять логики моего поступка. Но логики в нём и не было — одни восторженные эмоции, поскольку я и сам был весьма ошарашен своей покупкой, не в состоянии рационально объяснить это даже самому себе. Это был роскошный, длинный, двухдверный «спортивный лимузин» блеска чёрного лака и полированного хрома, с кожаными диванами вместо обычных кресел и огромным мотором, как у истребителя, воплощение то ли Бога, то ли Дьявола. Когда я мчался в нём по немецким автобанам, я действительно чувствовал себя, как в истребителе, и чувства этого я уж точно обратно не променял бы ни на какие деньги. Ведь я встретил в своей жизни почти идеальную не вещь даже, а эмоцию, которая наполняла моё сердце радостью всю оставшуюся мне жизнь, и понятие цены её для меня растворилось в её совершенстве. Для немца иметь настолько дорогую машину считалось непозволительной, нерациональной роскошью. И в этом смысле, в этом единственном случае, я немцем не был. Ведь моя машина, моя «ласточка», ставшая фактически моей любовницей, была моей единственной оставшейся у меня радостью, из той, ставшей уже далёкой, довоенной жизни. (Я очень хорошо её помню, даже лучше, чем истребители, которые мы собирали. Я долго искал в Интернете, и сразу её узнал, как только увидел. Это был автомобиль марки «Хорьх-853А» концерна Ауто Унион, конца 1939 года выпуска. Везде упоминалось, что эта модель имела рядный восьмицилиндровый пятилитровый двигатель, но мне почему-то помнится, что у моей стояла двенадцатицилиндровая V-образка. Может я ошибаюсь, а может, что мне и поставили такой двигатель под заказ).
Я специально выбрал свой коттедж крайним в нашем посёлке, сразу невдалеке от трассы, ведущей к заводу. Каждый день на рассвете я вставал, и, одевшись и позавтракав, выходил на веранду, и прямо над корпусами нашего завода, расположенным от меня в километре — двух за полем, я видел огромное красное восходящее Солнце! Всех наших инженеров забирал на работу один и тот же автобус утренним рейсом, а привозил вечерним, и мало кто пользовался своими автомобилями, да и были они не у всех. Но я каждое утро мчал на свой завод по пустому шоссе в своей «ласточке», наблюдая, как белые пунктирные полосы разделительной разметки сливаются в одну сплошную, да деревья, стройным рядом растущие вдоль дороги, бешено мелькают за окнами моей машины.
Где-то очень далеко идёт война. Наша война за выживание нашей нации. Идёт уже очень давно, и конца ей не видно. Да и все ресурсы Германии могут кончиться раньше, чем наши силы. Наша жизнь — это жизнь на износ, — изнурительная, одноцветная, как кадры в чёрно-белом фильме, которые только бешено мелькают перед глазами. Чёрный асфальт, — белые разделительные полосы; чёрная машина, — белые закраины покрышек; чёрный галстук, — белая рубашка; чёрная земля в белых облаках; чёрная свастика в белом круге, на алом полотнище. Как будто огромное красное восходящее Солнце, которое поднимается багровой зорёй в белых облаках над корпусами нашего завода. Когда я его вижу, жадно впитывая в себя каждое это мгновение, в душе опять возникает, просыпается надежда, что всё ещё можно спасти, если продолжать работать, отдавая все свои силы, всего себя. И не задумываться!
В истории каждой страны бывают периоды особой концентрации, когда время словно ускоряет ход. Тогда за десятилетие случается столько событий, сколько обычно хватает на целый век, а количество крупных, масштабных личностей резко превышает «среднестатистическую» норму. И всегда это время — время Войны.
Война… Что это за явление в человеческой сущности? Война — это катализатор, ускоряющий все процессы в обществе, в людях, в их душах в тысячи раз. Она открывает в людях такие качества, которые были спрятаны настолько глубоко в подсознании, что каким-либо другим способом извлечь их было бы невозможно. Оголение всех скрытых возможностей человечества, оголение чувств, оголение духа и проверка на степень готовности к пониманию божественного замысла — вот суть войны. Огонь… Он рождает цивилизации и стирает их в прах. Огонь — отец парадоксов бытия. Он — горнило смерти, порождающий жизнь. Он уничтожает материальное, чтобы возродить духовное.
Огонь. Странное ощущение производит огонь на смотрящего. Превращение неподвижного материального — в живую энергию, в свет, в дух, когда мириады частичек вдруг пробуждаются от нелепого, мёртвого сна, превращаясь в нечто нематериальное, но обладающее огромной силой, нечто, способное сбросить оковы плоти, и вернуться к состоянию, рождающему жизнь, возвращающееся к состоянию, каким является Бог. Странное ощущение возникает, когда смотришь на факельное шествие. Огонь, горящий в руке каждого идущего, как будто его душа, принявшая овеществлённую форму, превращается в видимый, реальный, трепетный свет, которым освещены лица людей, в которых отражается огонь и моего сердца. Мы душами нашими будем стремиться, тянуться к этому Огню, пока его свет не разгонит мрак в наших сердцах, пока они сами не вспыхнут факелами, пока и мы сами не сгорим в нём заживо.
Лица. Какое завораживающее действие оказывают они на меня. Лица — это главный, основополагающий элемент всего, что происходит вокруг. Каждое лицо — повесть, которую можно читать бесконечно. Повесть о силе, которая скрыта во внешнем спокойствии. О подвиге, на который способен каждый во имя своей страны. О духе, который сплотил нацию во имя великой цели. Эти лица, что проходят мимо меня бесчисленными рядами, и в которых отражается огонь их сердец — это и есть Великая Германия, ради которой каждый из нас готов отдать свою жизнь.
Но есть и лица, которые несут на себе печать судьбы. Судьба эта — судьба времени, эпохи, нации, человечества… Лица Озарившие Нас… Они отмечены Богом, возложившим на них будущее, давшим им власть создавать новые миры. Нового человека. Новый дух. Новое божественное, обретя способность зажечь сердце каждого горящей мечтой нации.
Вначале было Слово… Нет! Сначала была Боль! Боль, в которой зарождалось новое, великое чувство пробуждения, вдох, наполнивший жизнью сердце и ожививший душу. Жизнь, заревом вошедшая в давно потухшее спокойствие глаз, теперь неподвижно, жадно смотрящих на своего Вождя, пробудившая из забвения сознание каждого немца, всё общество, всю нацию. Из Боли возникли Слова, летящие в полной тишине над каждым взглядом, и отражающиеся эхом гулких ударов наших сердец. И вырвавшиеся вверх тысячи рук, и дыхание — крик, как одновременный выстрел сотен орудий, вдруг возникшее в каждом сердце, и выдохнутое всеми, гулко разнесённое эхом над нашими головами, чтобы криком боли и счастья, наполнившим жизнью нашу плоть, возвестить Богу приход Нового Человека…
Что такое «Человек Новой Эпохи», «Человек Будущего», «Сверхчеловек»? Это совсем не объём мускул, это даже не мощь интеллекта. Это — его Дух, который пробуждает дремлющие, невостребованные, забытые силы, создающий из отдельных, разрозненных молекул, движущихся в броуновском хаосе, монолит, твёрже которого нет, — Нацию! Мы — лишь мелкие частички огромной картины мира, но из нас и состоит этот мир. Мы — и есть Этот Мир! Мир Будущего!.. Будущее всегда рождается в муках. И все мы сталкиваемся с болью, но только преодоление её делает нас сильнее. Спокойное, реальное отношение к жизни, без цинизма безвольной толпы, тупо повинующейся силе. Мы — и есть Эта Сила! Мы — и есть первопричина этих времён и событий. Мы — дух времени и плоть духа. Каждый из нас — и есть тот краеугольный камень, на котором основано наше могущество.
Огонь Духа. Нет смысла в той жизни, которая тлеет угольками где-то в глубине горнила жизни, согревая только себя. Наши жизни должны гореть, как факелы, выжигая болотную тьму обыденности из наших сердец. Они должны гореть так, чтобы плавилась сталь, чтобы этот огонь был виден всему миру, возвещая ему о начале Новой Эпохи, Эры Нового Человека, рождённого не Плотью, а Духом, Эры Новой Жизни, созданной не для тления, а для того, чтобы своим огнём другим нациям осветить путь в будущее. И почувствовав в своём сердце этот Огонь Духа, человек станет воплощением десницы Божьей, и его зарево означит конец этого умиротворённого в своём неведении, иллюзорного, спящего мира!.. Что враги могут сделать нам, пока в наших сердцах горит Огонь? Ничего! Пока этот Огонь горит в наших сердцах, пока мы едины, мы бессмертны! Германия, — Любовь моя! Я жгу для тебя своё сердце! Я жертвую тебе свою душу! Нет большей Любви, чем готовность отдать жизнь за то, что любишь, во что веришь, что является смыслом твоей жизни! Божественный огонь спит в душах людей вечным, беспробудным сном, но тот, кто когда-либо чувствовал его жар, кто когда-либо слеп от света, стиравшего из сознания материальный мир, останется счастлив, пока жива его душа, пока теплится в ней хоть частичка памяти. Мы видели свет пламени наших сердец, озарявший наши лица. Мы видели своё отражение в зеркалах вечности. Мы не умрём никогда!
Страшнее смерти Плоти — смерть Духа. И эту истину надо повторять постоянно, ибо вокруг нас постоянно проповедуют заблуждения. И заблуждений вокруг нас множество, сколько и народов, живущих своими устоями, ибо у каждого — своя правда. Истина же одна. Истина объединяет людей, искренне чувствующих то, чего нельзя объяснить словами, чувствующих Дух, объединяющий «многих разных» в единый организм «познавших истину». Мы все идём к свету, но дорог этих — сколько есть живых душ людских, и все они идут через мрак, через темноту, ибо, не познав заблуждений, невозможно постигнуть истину. Я не знаю, кто из нас прав, а кто нет. Но если нам что-то приходится пережить, значит такова наша судьба. Значит так угодно Богу. И что значит жизнь человека в сравнении с тем огнём, который может гореть в его душе? Ничто. Смерть видевшего свет, дышавшего полной грудью, стоит того, чтобы жить, ибо тот, кто смог зажечь огнём свой дух — видел Бога. Тот, кто смог зажечь огонь в душах других — стал Им.
Слава или бесчестие? Что ждёт нас впереди? Имеет ли это значение?!. Мы живы! Мы очнулись ото сна, и в наших сердцах горит огонь! Божественный или дьявольский — какая разница? Он озарил наши глаза светом, он наполнил наши сердца любовью, он воплотил смысл в наши жизни. Он научил нас Любить без завета и Верить, не требуя доказательств! Теперь мы знаем ради чего можно жить и за что стоит умирать! И мы счастливы!.. Ибо все мы — наши души, наши сердца — слились воедино, и внутри нас — и свет, и огонь, и бесконечность…
Вот уже больше года прошло с тех пор, как я был в отпуске. И последний раз это было уже в конце лета 1943 года. Когда я получил отпуск на пару недель, я сел в свою машину, и помчался прочь от этой войны, от этой чёрно-белой жизни. К тому времени я уже более года не видел свою семью, только Марта каждый месяц присылала мне письма о своей жизни, о том, как воспитывает сына, да я ей открытки — по праздникам. Но я не поехал к ним, — я просто не мог уже видеть никого, кто был связан с моей жизнью, с этой войной… Я сел в свою машину, и безостановочно, словно убегая от чего-то, помчал в Париж. Этот город странно тянул меня к себе. Он совершенно не был похож на Берлин, скорее наоборот, своими огнями, людьми, самой их жизнью, самим воздухом, он представлял собой яркую противоположность холодной и строгой монументальности наших немецких городов.
Я сидел напротив маленького парка, образованного пересеченными под острым углом улицами, за столиком маленького парижского ресторанчика, с бокалом красного французского вина, и смотрел на проходящих мимо людей, — на их беззаботные, весёлые лица, на их спокойную, размеренную жизнь, и плакал, как ребёнок, навзрыд… Счастливые французы! Что изменилось в их жизни с этой войной? Что она для них? Ничто! Только появились трансляции немецкого радио, да патрули на улицах… Они уже проиграли свою войну! Они уже поняли, кто является настоящим хозяином в Европе! Теперь они уже успокоились, расслабились, и единственное, чем они стреляют — это только в воздух пробками от Шампанского… Париж. Он никогда не меняется. Он всегда останется Парижем. И жизнь людей всегда будет такая же весёлая и живая, как и всегда… Господи, как хорошо просто жить… Не бороться за выживание, а просто жить, тихо и беззаботно, в этом самом лучшем из миров…
К вечеру, когда уже зажигались фонари на столбах, и несколько бутылок вина, заказанных мною за день, оказывались выпитыми, я шёл в свой номер, и засыпал мёртвым сном, провалившись в пустоту. А утром я опять приходил за свой столик, и смотрел в лица этих людей, и проклинал эту войну, которая забрала такую же радостную беззаботность, полную ощущения вселенского счастья, с наших лиц, которая забрала себе наши жизни, и наши души… Я сидел, пил вино, смотрел, и только пьяные слёзы капали в мой бокал. Я любил этот город. Я хотел бы весь остаток своей жизни провести вот так, — наблюдая эту спокойную, радостную жизнь, и умереть за этим столиком, здесь, в Париже… Спи же вечным сном, огонь Божественный…
Так промелькнуло две недели, весь мой отпуск. Я купил несколько ящиков лучшего французского вина разных сортов, каких только смог достать, и ящик лучшего коньяка, загрузил битком полный багажник моей машины, и поехал к своей семье. Я приехал к Марте и нашему сыну, который совсем вырос — ему уже было целых пять лет. Я провёл с ними половину дня и одну ночь, а утром уехал на свою войну… Я всё-таки очень люблю Марту. Она является настоящим примером идеальной немецкой жены, наделённой твёрдым характером женщины-воина, и тонко чувствующей душой. Она мужественно переносила тяготы жизни военного времени, бомбёжки, когда они случались. Она растила нашего сына, когда её муж работал на благо нашей страны. Разве может быть жена лучше, чем Марта? Вряд ли.
Это был мой последний отпуск, последний раз, когда я был в Париже, последний раз, когда я видел Марту и сына. Работа навалилась с новой силой, и вновь жизнь окрасилась в чёрно-белый цвет. Поздно вечером, почти ночью, когда почти все наши инженеры уже спали в своих домах, развезённые вечерним автобусом, я приезжал в свой коттедж, ставший за эти годы уже моим настоящим домом, включал радио на канал берлинской волны, сидел с бокалом вина в руках и слушал… Я долго берёг те ящики, что привёз из Парижа, но в Германии последнее время стало трудно достать хорошее вино. Со шнапсом всегда было в порядке, но он мне как-то не шёл. Пришлось начать открывать те запасы, которые я берёг в своей кладовой на чёрный день. Странно, но вдруг я поймал себя на мысли, что совсем не помню рабочих на нашем заводе. Умом я понимаю, что на сборочном конвейере у каждого самолёта находится с десяток рабочих самой высокой квалификации, на всей сборочной линии их сотни, а по заводу — тысячи. Но я почему-то воспринимаю эти самолёты, конвейеры, корпуса, самих людей в них — как механизмы, элементы производственного процесса… Для меня, оказывается, люди существуют только в КБ, управлении и директорате. Остальных же я просто не воспринимаю, не вижу!.. Насколько же я стал погружён в свою работу, раз дошёл до такой степени отрешённой концентрации? Да… Только и остаётся, что пробку вон из бутылки, остатки содержимого в бокал, да выпить, да поскорей заснуть, проваливаясь в пустоту.
Степень изматывания на работе подходит к критической. Нормы выполнения плана уже перекрыли все возможные пределы. И в этих условиях наш инженерный состав методично вносит поправки и изменения в производственный процесс, уменьшая технологические операции, сокращая возможные потери времени до минимума, оптимизируя всё, что возможно, при этом постоянно модернизируя уже, кажется, доведённый до предела совершенствования наш «Ме-109». Совсем другие двигатели, совсем другое вооружение, другие обводы фюзеляжа, другая внутренняя начинка. Только фонарь кабины пилота да хвостовая часть планера остаётся ещё по-прежнему узнаваемой.
Я практически совсем перестал слушать радио. Что толку, если за демагогическими лозунгами стоят сводки боевых действий, из-за которых хочется просто выть от безысходности, которая сменяется полной апатией. Я включаю теперь только свой проигрыватель, ставлю пластинки и слушаю классическую музыку. Какая духовная мощь заключена в ней! Она вновь превращает меня в мужчину, она возвращает утраченную твёрдость воле и чистоту духу. Она омывает слезами мою душу, чтобы успокоить её, оставив наедине с Богом.
Музыка. Она никогда не имела для меня особенного значения. Я её просто не чувствовал раньше, или, постоянно занятый своими делами, просто не слышал тогда ещё такой музыки, которая доходила бы до глубин души, потрясая её своим бесконечным пространством, как звёздное небо, и, одновременно, успокаивая трепещущую грудь с готовым выскочить из неё сердцем, как прикосновение рук матери. Она — как открытая книга твоей бесконечной жизни, в которой описана уже и твоя безысходная смерть. Я впервые услышал, почувствовал музыку именно тогда. Я впервые ощутил всю ту боль, что накопилась во мне, и теперь раскрывшуюся в ней, и всё то, что замерло в моей памяти, изнывая и омывая слезами мою бедную, изорванную, страждущую успокоения душу, и тот свет, и то великолепие вселенского, божественного покоя, разлитого в бесконечности. Звук… Всего лишь бегущая волна сжатого воздуха, взрывающая душу, всего лишь дух, оживляющий мёртвое, всего лишь Бог в бесконечном пространстве пустоты…
Что представляют собой наши враги, которые приняли участие в этой войне, если описать их искренне, открытым текстом, без политкорректных реверансов, так как я это действительно чувствовал?
Французы умеют воевать, но они хорошие воины только до первого поражения. Потом у них опускаются руки, портится настроение, и пропадает всякое желание напрягаться. У них нет великой идеи, способной объединить в едином порыве всю нацию. У них уже нет Наполеона. Их воинственный дух растворился в звуках лёгкой музыки, ароматах вина и парфюмов.
У Англии, как метко заметил её нынешний премьер-министр, «нет постоянных союзников, а есть только постоянные интересы». Она — как подлый койот, будет громко и горделиво тявкать где-то из-за кустов, и будет заглядывать в рот тигру, делая всё, чтобы его не разозлить, а по возможности урвать кусок от его жертвы, при этом не забывая сохранять важный и чванливый вид. Эта страна — падальщица, — бросается только на слабого, смертельно раненого, или уже умирающего противника, чтобы нажраться его плотью почти без сопротивления. И как сказал их известный адмирал Нельсон в своё время о своих «героических» матросах: «Все они — мерзавцы и негодяи! Ром — вот основа их патриотизма». Единственный принцип — никаких принципов!
У Америки нет никаких интересов, кроме Доллара. Он — их единственный Бог, и нет для Америки ничего, что значит больше. Всё подчинено ему, и всё только от него и исходит — и мечты, и помыслы, и деяния. Америка насквозь продажна, двулична и безобразна в своей циничной алчности, как уличная девка, но теперь, торгуя собой со всем миром, она стоит столько, что у всего мира, наверное, денег уже не хватит. И теперь для всех она уже «Леди». Её люди могут нести уже только одну-единственную идею: они несут в себе лишь потребительность, ставшую для них смыслом всего, тем, ради чего они и живут.
Но на востоке находится страшное чудовище, заражённое бешенством — Советская Россия. Нет ничего, кроме её Цели, что может объяснить её поведение. Она пожирает свой народ, утопая в своей собственной крови, которого она сама, ещё в мирное время, в «охоте на ведьм» уничтожила больше, чем составили потери всех воюющих стран за всю эту войну. Дикие правители этой страны намеренно и безжалостно уничтожают свой народ, принося его в жертву Идеологии, чтобы не осталось тех, кто не вытерпев мучений и взбунтовавшись, смог бы уничтожить их самих. И сейчас этот народ покорно миллионами гибнет за эту страну, считая нас большим злом, чем идею своих правителей о Мировой Революции, цель которой — заразить бешенством весь мир. Странная, дикая логика. Россия похожа на дракона, пожирающего свой хвост, образующего в восточной философии знак бесконечности. И так сжирать сам себя он будет, видимо, бесконечно. И на дороге этого дракона встали мы. Наш конец однозначен: этот дракон разорвёт нас, а потом, израненный, захлебнётся в собственной крови. И весь мир достанется Америке, продажной торговке мира, которая из наших костей построит храм своему «Богу».
Печальная перспектива. Всё печально…
Мы, инженеры нашего завода, живущие совсем рядом, однако каждый в своём коттедже, практически не ходим в гости друг к другу. Мы всё равно будем сидеть и молчать, думая каждый о своём. Раньше, во время праздников, мы устраивали шумные вечеринки: собирались все у кого-нибудь и веселились почти до утра, засыпая уже совершенно уставшими и опьяневшими кто-где, а проснувшись, со смехом находили друг друга в различных смешных позах и в разнообразных местах. Но теперь нам уже не до смеха, и каждый пытается справляться со своей дикой депрессией сам, как может, чтобы быть утром на нашем заводе в хорошей физической форме и с работоспособной психикой. Пусть уж лучше каждый будет один, чтобы не видеть на лицах своих друзей боль, терзающую теперь наши души, чтобы не увидеть, случайно, глаза друг друга.
Всю свою зарплату я отсылал Марте, поскольку тратить её мне было просто некуда и некогда, а еды я всегда мог взять в нашей столовой, где мы питались бесплатно. Поздно ночью я приезжал с работы, открывал бутылку коньяка, поскольку всё вино уже давно кончилось, брал кусок хлеба и кусок ветчины, взятые с собой из столовой, или банку рыбных консервов, и так ужинал, часто засыпая прямо в кресле. Иногда я вспоминал далёкую, сказочную страну, оставшуюся в потустороннем мире, в которой, кажется, я никогда и не был, и она мне могла только присниться, настолько нереальной она мне теперь представлялась… Страна сказок и легенд, страна чести, которая там дороже, чем жизнь. Какого чёрта она ввязалась в эту войну со страной, которой абсолютно чужды все её наивные представления о мироздании, страной, в которой просто нет места таким понятиям? Америка раздавит Японию, как старинную фарфоровую статуэтку, безжалостно и с удовольствием, а потом введёт свой зелёный яд в её кровь, ознаменовав окончательную победу жалкой материи над скорбным духом… Уоми, мой нежный цветочек сакуры. Почти ребёнок… Как она там?.. Странно, но ведь Уоми и Марта родились в один год — год Змеи по японскому календарю (1917), и были одного возраста. Но Уоми действительно тогда в свои двадцать лет смогла сохранить в себе чистоту аморфной души ребёнка, а Марта была уже взрослой, мудрой женщиной, воином, готовым встать на защиту своей родины плечом к плечу с мужчинами, и её холодный, несгибаемый дух был твёрже алмаза. Марта, жена моя, мать моего сына. Прости меня!.. Я очень виноват перед тобой. Я оставил тебя одну, бросив в этом мире без моего тепла и любви. И ты одна растила нашего сына, не жалуясь, не причитая на судьбу, ни одним словом не упрекнув меня за мою бессердечность. Ты регулярно присылала мне письма и открытки, полные тепла своего сердца, согревающие мою душу, успокаивая мои расстроенные нервы, возвращая мне духовные силы, которых у меня уже почти не осталось. Я был плохим мужем, отдавая всего себя своей работе, хотя вполне мог посвятить хотя бы малую её часть тебе, моему самому родному человеку. Последний мой отпуск — целых две недели! — я мог бы провести с тобой в Париже, вместе с сыном, которого я видел только раз в год!.. Нет, не мог… Я просто не смог бы смотреть им в глаза. Тогда моя душа последний раз изливалась в этот мир слезами. И тогда я прощался с этим миром, и последний раз был слаб, чтобы быть сильным, когда придёт время умирать. Я не мог допустить, чтобы они видели меня таким. И теперь постоянно перед моими глазами встаёт тот день, когда и её я видел в последний раз: Марта сидит на пустой белой кровати, обнажённая, положив голову себе на колени и обняв их руками, и отрешённо смотрит в пустоту перед собой. Тихая, печальная и задумчивая. Я смотрю на её мальчишескую причёску ровных чёрных густых волос, в её мраморно-бледное лицо, и пустую холодную бесконечность в её чёрных бездонных глазах. Мы оба молчим. Я уже одет: чёрные брюки, белая рубашка, чёрный галстук. Я молчу. Мне просто нечего ей сказать… И ухожу. Без слов. Мне просто ужасно стыдно… Стыдно за всё, что произошло и с нами, и с нашей страной, и с нашей войной, которую мы уже проиграли.
1944 год. В этот год мне исполняется сорок лет, и это будет последний год моей жизни, поскольку без этой страны я жить не смогу. Вторая мировая война близится к своему апогею, и скоро явно последует развязка. Германия опять, как тридцать лет назад, в центре этой войны, опять на два фронта, опять одна против всех. И она гибнет. Господи, как я устал… Господи, ты видишь, я отдаю все свои силы для этой работы, для моей родины. Все мы работаем от восхода до заката. Работаем так, что придя домой, обессиленные, падаем и спим, не видя снов. Мы делаем всё, что в наших силах, Господи. Всё остальное — только в твоей воле. Наш завод работает на полную мощность, выполняя и перевыполняя все планы и нормативы. «Ме-109» постоянно модернизируется, каждый очередной раз всё более приближаясь к совершенству. Внешний вид его, с того далёкого уже 1936 года, изменился почти до неузнаваемости. Его боевые качества и технологичность доведены до предела наших возможностей. Практически он — лучший в мире. Но Германия гибнет. И осталось ей жить совсем недолго.
Как больно… Как больно видеть смерть мира, который создавал своей волей и строил своими руками, которому отдал все свои силы и энергию, в который вдохнул свою душу. Чем жил и дышал. Как больно наблюдать смерть, понимая, что это умираешь ты сам. Видеть смерть твоего мира, ещё будучи живым самому. Я просто не смогу без него жить. Я умру вместе с ним.
Наш завод, под угрозой захвата совсем уже недалеко находящихся советских войск, было решено эвакуировать этой осенью, переместив производство истребительной авиации в центральную и северную части Германии, в подземные шахты, где угроза бомбовых ударов для них просто исчезнет. Эвакуация всего оборудования и личного состава была проведена быстро и чётко, всего, кажется, за пару недель. Подрывать эти пустые корпуса, «чтобы не досталось врагу» ни у кого и мысли не возникло. Ведь это наша, исконно немецкая земля, которая была возвращена нам по праву справедливости! В крайнем случае, пусть уж эти корпуса останутся хоть чехам, к которым Судеты явно вернутся после нашего поражения.
Этим летом в очередном письме Марта прислала мне фотографию нашего сына. Они были на каком-то празднике, и Марта одела сына в специально по этому случаю пошитую для него форму детской патриотической организации «Гитлер Югенс». Сыну шёл уже шестой год, и хотя он ещё не достиг возраста, достаточного для вступления в неё, но Марта заранее сделала ему приятный сюрприз, и сын был этому очень рад и горд. Фотограф, бывший на празднике, поставил сына на том месте, которое было ярко освещено солнечным светом, но долго не мог настроить фокус своего фотоаппарата, из-за чего у сына уже стали слезиться глаза. Так он и был запечатлён. Эту фотографию я постоянно носил с собой, во внутреннем кармане пиджака, и очень часто смотрел на неё — в лицо своего сына, — единственное, что останется от меня в этом мире.
Идёт война, безжалостная и беспощадная. И линия фронта за будущее человечества проходит сейчас и здесь — внутри нас, в наших душах. И будем мы живы или погибнем, не имеет значения, ибо из нашей крови и слёз возникнет новый мир, жить в котором останется совесть наших поступков — наши дети. Им решать, кто был прав, радоваться тому, что ещё приобретут, и жалеть о том, что уже потеряли.
Что скажут потом победившие нас? — «Они были мясниками, плескавшимися в крови, и думавшими, что они — венец божественного творения!..» Когда они победят, мы будем уже мертвы. Что будут значить для них наши жертвы и наши муки? Ничто. Они будут помнить только о своих. Кто им сможет ответить? Мёртвые? Победитель всегда прав, ибо он всегда остаётся один. Один на один со своей памятью. И только память о наших мечтах останется внутри их страхов о своих мелочных, корыстных, шкурных интересах, ибо всегда в их сознании призраком наших лиц будет стоять немой вопрос о смысле, движущем их помыслами. Вопрос, который они никогда не посмеют задать себе даже мысленно. Вопрос, ответ на который для нас был ясен всегда! Победители… В чём заключается их победа? В том, что они смогли только убить наши тела. Войну за души людей выиграли Мы!
История… Блудница победителей! Они поставят её в самые немыслимые позы и будут иметь её во все дыры! История учит лишь тому, что ничему не учит. Всё, что было, покроется пылью и растворится в забвении… В небытии. Какой след оставит она в наших душах? Что неизгладимо вечно будет присутствовать в глубинах нашей памяти? Только воспоминания о духе, поднявшем человечество из рутинного мрака прозябания в обыденности к стремлению вырваться к свету, о жажде свободы, об огне сердец, взметнувшемся до небес в стремлении приблизить нас к Богу.
Мы никогда никому не лгали. Наши речи, как и наши помыслы, всегда были прямы и открыты, что было дико для погрязших в ханжестве и лицемерии англосаксов, породивших самую развратную культуру из самой пуританской морали. И лгут они всегда нагло, прямо в глаза, кажется, сами веря в свою честь и достоинство, которое всегда было глубоко чуждым их образу мыслей и действий.
Имеет ли значение то, что будет потом? Будущее… Мы живём ради него. Мы живём ради своих детей. Но нужно ли будет им наше будущее таким? Ведь у каждого поколения, приходящего вновь, свои ценности, свои идеалы, свои мечты… То, что будет после нас, не имеет значения, ибо оно будет уже не для нас. Нас уже не будет. Единственное, что важно — это миг, в котором мы находимся сейчас, — именно этот вдох, именно этот глоток воздуха, как глоток жизни, именно этот удар сердца, как шаг к смерти. Что будет потом — это то, что происходит сейчас, впитывая в себя каждое мгновение — сейчас, а не после…
Войны, болезни, смерть людей… Имеют ли эти события хоть какое-то значение для Бога? Они имеют значение только для тленных физических оболочек и мелких душ, приросших к ним намертво и забывших о том, что вечно… Вся жизнь, сотни миллионов лет развивавшаяся из тлена земного чтобы стать Человеком, вся Вселенная, созданная Богом, да, наверное, и сам Бог, существуют ведь ради одной-единственной цели: всё, что создано, всё, что происходит, всё, что грядёт, все события прошлого, настоящего и будущего — ради одного-единственного, — ради Чувств, возникающих в наших душах. Чувства наши — это голос нашей души, который только и слышит Он. Всё, что происходит на физическом плане — не имеет ни малейшего значения для Бога, ибо оно и создано Им. Единственное, в чём заключён смысл, ради чего Всё Это — наши Чувства — квинтесенция сути Жизни, ибо только они не созданы Им и Ему не принадлежат, ибо ради них всё и существует…
Тёплым осенним днём я стоял среди этих, уже пустых стен, и такая же пустота стояла в моей душе. Что я там забыл, что делал, я не знал, и объяснить себе не мог. Может быть прощался со стенами, ставшими для меня родным домом. Может быть ждал свою смерть… И тут прилетели те, для которых война — только бизнес. Война, которая для нас была поиском истины, для них — всего лишь способ очередной раз обогатиться! Доллар — Бог их войны, и эта война приносит им только сверхпотребности и сверхприбыль! Там нет, и никогда не было места духовному, и всё, что происходит в их политике, в умах, в душах, подчинено их единственному «богу». И нет для них ничего ценнее в этом мире. Но ужаснее всего то, что в этом мире их «бог» действительно всемогущ. И мощь их экономики и промышленности — огромна! Америка, у которой в начале войны, по европейским меркам, авиации почти и не было, теперь стала выпускать боевых самолётов больше, чем Германия, Советская Россия и Англия, вместе взятые! Особо и не напрягаясь, не прилагая никаких сверхусилий, — ни духовных, ни материальных. Всё — в пределах рентабельности. И это не только истребителей, а в основном тяжёлых четырёхмоторных бомбардировщиков, которые теперь перепахивают мою страну… Жажда наживы, поистине, творит чудеса! Неужели их зелёный бумажный «бог» — и есть истина? Это ужасно! Вся эта война в итоге сведётся лишь к тому, что победит зелёная бумажка, пропитав своим ядом все помыслы и поступки человечества.
Мы держали себя слишком гордо. Мы — смертельно греховны. Мы заплатим за это втройне. Мы заплатим слезами своих жён и матерей, мы заплатим будущим своих детей, мы заплатим своей жизнью. Никакой меч не будет нам спасением. Мы все умрём. И поскольку будущее так однозначно, то уж лучше раньше, чем закончится эта война, чтобы не видеть того, что сделает с людьми другая эпоха. Я не буду немым свидетелем этого. И если я останусь жив, когда война уже закончится, я пущу себе пулю в висок, как только моя страна умрёт. Конечно, она не умрёт совсем, она вновь, как всегда, возродится из пепла, но такой она уже никогда не будет. Никогда не будет этих лиц, озарённых светом пламени их сердец, этих глаз, наполненных пониманием смысла их жизней на нашей земле, — они потухнут, как их факелы. А такой мою страну я видеть уже не смогу… Умирать не страшно. Страшно жить без идеи, за которую стоит умереть!
Подумать только, дневной налёт! Вот ведь… Когда здесь шло производство, они не осмеливались подбираться к нам даже по ночам, а те редкие, эпизодические вылазки носили только разведывательный характер. Мощное прикрытие зенитных батарей, рассредоточенных на значительных расстояниях со всех сторон, превратило их редкие ночные налёты в крайне неэффективные попытки нанесения беспокоящих ударов, когда эти горе-бомбардировщики в панике сбрасывали свои бомбы так далеко от завода, что даже не бывало разбито ни одного оконного стекла. Да и сам наш завод, который выпускал самые лучшие в мире истребители, всегда мог бы и сам себя защитить. Это было бы делом чести! Изредка и днём залетали одинокие фоторазведчики, но быстро-быстро удирали, завидев наши истребители охранения. Вся их бомбардировочная авиация была занята другим: бомбы сыпались на наши города килотоннами, убивая десятки тысяч мирных жителей за раз. Там я и увидел весь ужас этих варварских площадных бомбардировок. Сейчас же, когда всё, что возможно, из нашего завода было уже вывезено, когда уже не было никакого противодействия с нашей стороны, когда уже даже не слышно далёких глухих разрывов от выстрелов давно снятой зенитной артиллерии — им уже просто нечего было прикрывать, — они и заявились! Они прилетели бомбить пустые коробки наших корпусов, прекрасно зная, что там уже ничего и никого нет, а их средства массовой информации с восторгом сообщат, что героическими усилиями доблестной бомбардировочной авиации полностью уничтожен мощный авиационный завод противника. Нет! Этот завод жив, он был полностью, со всем оборудованием и личным составом, эвакуирован в центр Германии, в шахты, глубоко под землю, где всякие бомбардировки были лишены смысла. Нет! Завод — это не коробки зданий, это — коллектив, слаженный многолетним напряжённым трудом, и оборудование, самое совершенное из всего, что мне доводилось видеть. Жаль только этих стен, этого огромного труда, вложенного в них. По крайней мере, чехам, которые явно попадут в зону влияния Советов, теперь он уже не достанется, значит и на наших врагов работать никогда не будет. И американцы это прекрасно понимают, ведь именно ради этого они сюда и прилетели. Ну и ладно.
Я бежал к ближайшему бомбоубежищу, расположенному на территории нашего завода. Никогда оно не использовалось по назначению, ввиду отсутствия таковой необходимости, но теперь оно мне и пригодится. Хотел я жить, или уже не особенно — это только мои личные мысли, и они мне не указ. Моя жизнь принадлежит Германии, и я сделаю всё, чтобы сохранить эту жизнь, пока в ней есть необходимость, пока я могу приносить пользу моей стране. Ничего не кончено, пока мы сами так не решим…
От первых же разрывов бомб закладывает уши, и ты уже ничего не слышишь, будто нырнув глубоко под воду. Лишь ударные волны взрывов толкают тебя со всех сторон, почти сбивая с ног, да фугасные взрывы взметают вверх широкими фонтанами куски разорванного бетона и кирпича, да земля, содрогаясь, каждый раз как уходит, пропадая куда-то из-под ног. Лишь мозг в этой гулкой, бушующей круговерти, как взбесившийся метроном, под стать сердцу, бьёт в помутнённое сознание одну и ту же мысль: «надо бежать, надо бежать, надо бежать…» ради нашей страны, ради наших детей, ради их будущего… Бомбы стали рваться совсем недалеко. При каждом взрыве сердце взрывается ответной дробью гулких ударов, а если бомба падает близко и впереди, ударной волной, как широкой доской наотмашь бьющей в грудную клетку, перехватывает дыхание, и тогда хватаешь воздух ртом, как рыба, выброшенная на берег… Они сыпались волнами, одна за одной, то впереди меня, то позади, снова и снова проходя одни и те же участки. Это только снаряды в одну воронку два раза не попадают, а у американцев этих бомб столько, что и воронок, как таковых, будет не различить потом в этом месиве… Ах, чёрт! Моя «ласточка»!.. Она припаркована далеко, на краю завода, но бомбардировщиков в небе так много, чтобы за один раз можно было перепахать всё, и моя машина наверняка окажется изуродованной, если вообще сможет сохраниться. Жаль. Вечная ей память!
Эта бомба разорвалась слишком близко… Взрывной волной меня подхватило, как щепку океанским валом, и швырнуло на искорёженный железобетон. Торчащая из него арматура проткнула мою грудь, впившись прямо в сердце. Последнее, мелькнувшее в моём сознании, было лицо моего сына, прищурившегося против яркого света.
Германия. Годы жизни: 1904 г. — 1944 г.
Часть III
Страшное, пьяное животное вваливается в большой замковый зал. Стены, сложенные из больших каменных глыб, дубовые потолочные балки метров в двадцать длинной, вдоль всего зала, являющиеся перекрытием ещё более толстых несущих поперечных балок — всё это уже почернело от времени и копоти факелов. Огромный длинный стол почти в длину всего зала, две таких же длинных скамьи по обе стороны от этого стола, да огромный камин посередине стены, вдоль которой и стоит этот стол со скамьями. Большой лестничный пролёт в два яруса, змеёй поднимаясь через угол вдоль стен, ведёт куда-то вверх на второй и третий жилые этажи здания. И только напротив меня, на противоположной стороне от входа светлеет маленькое узкое окно — бойница, сейчас открытое, но на ночь глухо закрываемое ставней. Вместе со мной в зал вваливаются ещё трое таких же существ — пьяных, заросших, одетых в тяжёлые, мохнатые шкуры животных, на которых уже стали похожи и сами. Проснувшись от шума и завидев это зрелище, испуганно вскакивают на ноги и отпрыгивают куда-то в сторону от нас две огромные мохнатые собаки, которые до этого мирно спали в тепле тихого пламени никогда не гаснущего камина. Я что-то ору, как и мои товарищи, и вдруг почти утыкаюсь в женщину, одетую в льняные светлые одежды, глаза которой полны ужаса… И я останавливаюсь в растерянности, не зная что делать дальше, потому, что мне ужасно стыдно… О, Боги!!! Когда же я уже наконец-то сдохну?!!
Я и есть — Бог!.. На несколько дней пути во все стороны от моего замка. И власть моя — абсолютна!.. И жить дальше я уже не могу и не хочу!!! Я долго и методично убивал себя — пил всё, что льётся, и жрал всё, что мне подносили, без разбора, в надежде, что хоть у кого-то хватит ума подсыпать мне хоть какую-нибудь отраву. Но всех всё устраивало, никто этого сделать и не подумал, а мой крепкий организм стоически выносил все мои издевательства над собой. Сам себя я убить не мог — мой статус этого не позволял в принципе, поскольку это было бы проявлением слабости, а Бог слабым не может быть просто по определению.
Длинные, чёрные, густые, волнистые волосы, до плеч, впрочем, как и у всех моих людей. Невысокое, мускулистое, жилистое тело с хорошей прорисовкой всех мышц, как у легкоатлета, регулярно посещающего тренажёрный спортзал, видимо доставшееся мне генетически, так как никакими упражнениями для тела я не занимался, кроме как иногда, в периоды трезвости, подобием фехтования в «бое с тенями», блуждающими в моей голове. И тёмные, страждущие глаза, наполненные дикой пустотой…
Я родился в семье обычных феодалов, каких было, наверное, много разбросано по всей территории этой дикой земли. Я живу в совсем новом, величественном, но весьма компактном замке, построенном не более каких-то четверти века назад моим дедом и отцом, — этим замком не стыдно будет похвастаться перед соседями и через тысячу лет! И такого замка более не было ни у кого! Вообще в той части Европы замков больше не было! Место для него было выбрано на высоком холме, с южной стороны омываемом маленькой речкой. Восточнее, выше по течению, эта речка приближалась к небольшому, расположенному на равнине, селению, в одну улицу, домов в двадцать, стоящих по обе стороны от центральной дороги, слегка вьющейся от них змейкой, уже по холму, прямо к воротам моего замка. Отдаляясь от селения, речка где-то внизу омывала замковый холм и тихо несла свои воды дальше на запад. Замок строился из больших каменных глыб, лежащих когда-то везде прямо на поверхности, и хотя они были разбросаны достаточно далеко друг от друга, но их с головой хватило на постройку замка, и в лесных дебрях их осталось ещё много. Эти глыбы привозились телегами со всей округи, где только можно было проехать, а самые большие куски — даже волоком. И теперь те глыбы, которым не нашлось места в стенах замка из-за их размера и массы, лежали по всему подножию холма, образуя непреодолимую преграду для противника, если таковой нашелся бы. Замок был построен очень аккуратно и быстро — всего за пару лет с небольшим, благодаря очень грамотному архитектору из территорий бывшей Римской империи, приглашённому дедом, и очень дешёвой рабочей силы, приходившей работать буквально за кусок хлеба не только со всей округи, но и издалека.
Замок был по тем временам весьма большой — может быть даже метров до ста в месте максимального диаметра крепостных стен, высотой метров до пятнадцати, и центральным корпусом вместе со смотровыми башнями на нём, превышающим высоту этих стен ещё метров на двадцать. Почти в центре этого угловатого овала, образованного наружными стенами, и стоял основной корпус замка — фактически квадратная башня с длиной сторон метров по двадцать, с пристройками хозяйственных помещений к западной стороне, противоположной центральному входу, расширяющих её размер ещё метров на десять до прямоугольной формы. Южной стороной этот центральный корпус примыкал к стенам с системой массивных лестничных пролётов на два нижних хозяйственных этажа: амбар для скота и кладовые — первый, помещения для охраны и прислуги — второй, и три верхних господских: зал и гостинная — первый, жилые комнаты — второй и третий. Получалось, что пролёты наружных лестниц достигали высоты крепостных стен, и на следующие верхние этажи уже шли внутри основного корпуса. Таким образом, сам замковый корпус был, в сумме, пятиэтажным, высотой метров по пять каждый, плюс ещё четыре смотровые башни наверху по углам, высотой ещё этажа в полтора-два каждая, метров по восемь-десять, шириной сторон также метров по восемь, в которых находились дополнительные маленькие арсеналы с неприкасаемым запасом стрел и резервных боевых (больших) луков для лучников, который постоянно пополнялся. Для охоты и луки были поменьше (чтоб легче было лазить по лесным дебрям), и стрелы к ним полегче. Боевые луки были большими и мощными, обеспечивающими большую дальность стрельбы на открытой местности, что на охоте в густом лесу такого значения не имело. С высоты смотровых башен на верху центрального корпуса, увеличенного ещё высотой самого холма, открывался грандиозный вид на дикую тайгу, покрывавшую сплошным частоколом всё на сотни километров вокруг, и тёмные небеса, низко нависшие над этим сибирским пейзажем, в которых почти никогда не было солнца. И на несколько дней пути вокруг — всё это была моя земля, потому что на неё никто более и не претендовал, — просто не было больше никого вокруг. И замок мой на высоком холме торчал одиноко посреди этой тайги, и с высоты его смотровых башен смотреть было больше не на что. Вообще было очень много территорий, и очень мало людей.
И это был центр Европы! По ощущениям, замок мой находился где-то между современными Францией и Германией, точнее сказать трудно, так как тогда не было ещё ни этих стран, ни этих народов, ни их королей. Вообще толком никого не было. Ты мог свободно поселиться там, где бы сам захотел, построить свой дом, замок, страну, объявить себя её королём, и ближайшие соседи не скоро даже и узнали бы об этом. В тех двадцати домах возле подножия холма моего замка жило, в лучшем случае, до ста человек — все мои подданные. В моём замке жил я, несколько моих друзей-вассалов, с которыми я пьянствовал, около десяти человек моей армии, охранявшей мой замок, несколько лучников-охотников, доставлявших дичь к моему столу, и несколько женщин из прислуги, готовящих нам еду, да ещё несколько работников на скотном дворе. И всё! На несколько дней пути во все стороны!.. Правда на северо-западе от моего замка, где-то в неделе пути, был огромный город с населением в несколько сот человек, может быть даже до тысячи! (ощущение сходное с тем, которое вызывает у меня сейчас современный город с населением, наверное, до миллиона человек). Но там я был, наверное, только один раз, чтобы только посмотреть, поскольку полмесяца проводить в дороге туда-обратно было совсем не интересно. Конечно, и скорости передвижения по тем лесным, кривым и неровным дорогам были совсем не велики, а ехал я со своей свитой весьма медленно в двух огромных и длинных повозках — домах на колёсах, в которых я и жил эти две недели. В повозки эти были запряжены большие чёрно-коричневые быки, вроде по две пары (одна за другой) на каждую, которые тянули их со скоростью даже меньшей, чем у пешехода. Но зато могли тянуть их стабильно и долго. И город этот был — как моё село, только большое и шумное, в несколько улиц и несколько перекрёстков, образовывавших торговые площади, и даже с каменными постройками. Ради торговли и съезжались сюда люди из дальних земель, ведь только здесь можно было что-то купить, продать или обменять, на сотни километров вокруг. Крепостных стен вокруг города я не помню: или их вообще не было, как и у моего селения, или по сравнению со стенами моего замка просто смотреть было не на что. И даже были там кварталы ремесленников — целые производственные комплексы того времени, но весьма низкого уровня. Там даже были кузнецы, но чисто прикладного характера работ, и когда у меня возникла необходимость для усиления своей военной мощи приобрести несколько хороших мечей, мне пришлось посылать несколько моих людей (большую их часть) для их покупки в более развитые центры кузнечного мастерства, и в противоположную сторону — куда-то на восток, с дорогой туда-обратно в пару месяцев или более. Поехали они опять на моих телегах, чтобы взять с собой достаточный запас продовольствия и не рисковать жизнью и возможностью заблудиться во время охоты на диких и опасных животных, теряя время в незнакомых лесах.
Никаких развлечений того времени я не помню, но охота в их перечень явно не входила, так как самому лазить по дикому лесу в поисках дичи было занятием явно недостойным моего положения. Не уверен, держал ли я когда-нибудь лук в своих руках, поскольку егерь-лучник (он же стрелок с крепостных стен в случае осады замка), — это была отдельная, высокоспециализированная, профессиональная работа, и этой карьере лучник посвящал всю свою жизнь. Мечом в то время, как уже и сейчас, никто толком владеть не умел — не было ещё практически никакой системы боя, и рубка им напоминала скорее варварское, бессмысленное махание дубиной, — наотмашь и во все стороны, именно как и представляют себе сейчас современные кинематографы, правда, со своей стороны, ужасно безграмотно, дико путая то время со временем рыцарства, когда система владения клинком достигла уровня искусства.
Из защитного вооружения у моих воинов я помню только шлем и щит, поскольку, видимо, их тяжёлые кожаные одежды прорубить было и так весьма трудно. Из наступательного вооружения были большие копья, лёгкие боевые топоры и большие широкие мечи, предназначенные именно для рубки, а не фехтования.
Мои подданные возле своих домов вырубали и расчищали участки леса для своих маленьких полей (скорее огородов), и на них растили что-то, однако, видимо, особенно на урожай и не рассчитывая, в основном полагаясь на разведение домашних копытных животных и птицы, которых на каждом дворе было весьма много. Охотой в лесу на диких животных занимались редко: звери были действительно дикие, и было их в дремучих лесах предостаточно, и занятие это было весьма опасным. Идти на охоту могли только несколько человек вместе, и только хорошо вооружёнными, тем более, что в зимний период и ходить уже никуда нужды не было: звери сами нападали на домашний скот прямо в амбарах, — только и успевай отбиваться. Во всяком случае, в каждом дворе были и лук со стрелами, и рогатина, которыми они могли постоять за себя не только на охоте, и хоть не в открытом бою, но запросто могли всадить их в спину врагу в тёмных и непролазных лесных зарослях, особенно ближе к ночи.
Ввиду указанных причин и я не трогал моих малочисленных подданных, и они меня сторонились, стараясь не попадаться мне на глаза. Так мы и жили. Если откуда-нибудь действительно бы появился какой-нибудь враг, все они смогли бы найти защиту за стенами моего замка, вместе со всем своим добром, включая всю живность, временно превращая его в большой скотный двор. Стены моего замка охраняли их, а они платили мне за это десятую часть своих доходов, или даже, как правило, и того меньше. На моей памяти враги появлялись под стенами моего замка, кажется, только пару раз, да и то только в моём детстве, когда замок ещё достраивался, да и то только посмотреть, кто это теперь у них сосед, да показаться нам, чтоб и мы были в курсе. Увидев пустые дома и высокие неприступные стены, построенные в первую очередь, они просто уходили. Никто ни с кем не воевал, поскольку было особо и некому, да и не за что. Жизнь текла уныло и бесцельно. Люди только понемногу размножались, как и их животные, принося в эту унылую, скучную жизнь хоть какое-то разнообразие.
В этом холодном и сыром климате плохо росло всё, кроме, кажется, травы, которую косили домашнему скоту, корнеплодов, в основном и растущих на маленьких полях-огородах, да грибов в лесу, которые собирали только очень близко от домов, и только группами по несколько человек.
Было ужасно грустно от безысходности и бессмысленности жизни моей опустошённой души в этом сумрачном мире, где души всех людей были погружены в мрак этих тёмных, хмурых небес, почти никогда не пропускавших солнечный свет.
Что-то было не то с природой: было очень холодно и сыро, лето не отличалось от современной очень поздней осени, а зимой снега было столько, что до весны просто никто не выходил из своих домов, живя запасами, заготовляемыми весь год. Летом люди ходили всегда одетыми в шкуры животных, напоминая то ли викингов с далёкого севера, то ли первобытных людей. И в холодном, сером, тёмном небе почти никогда не было солнца!..
И что-то было не то с людьми… Боги умерли. И не осталось более на этой земле никого, кроме зверья дикого, да людей, пытавшихся не попадаться им на пути. Всё замерло — и природа, и люди, и камни. И небо, — серое, мокрое, холодное… Убийцы Богов отняли у небес бесконечность, накрыв всё вокруг своим серым саваном и похоронив в безвременьи. Время остановилось, как и эта жизнь, вынутая из наших душ, как её биение, замершее в наших сердцах, как их огонь, загашенный помоями лицемерного словоблудия, выплеснутый нам прямо в лицо!
Однажды Они пришли и в моё селение. Всего два монаха — большие, дородные, ленивые, откормленные дядьки, на полголовы-голову выше меня и тяжелее раза в полтора каждый, без какого-либо огонька энтузиазма в глазах, с мешками на спинах, полными всякой еды, выбравшие себе в этой жизни спокойный, сытый и размеренный путь, по которому они преспокойно и шли. Разведчики, которых просто погнали в дальнюю дорогу. Пришли они по приказу своего начальства, сами бы они по своей воле и не собрались бы в столь дальнюю дорогу — их там, судя по их виду, и так хорошо кормили и работой не обременяли. И пришли они сюда собирать деньги на храм, который решено было строить на моей земле, распространив влияние их Церкви и на эти пределы!
Я ждал, что когда-то это случиться, и Они придут. И я их убил!
Я рубил их яростно, с остервенением, накрывшим моё сознание, на самые мелкие куски, в которых не осталось узнаваемым ничего человеческого, как и в моей растерзанной самим собой душе… За эту природу, мёртвую в своём замершем оцепенении, за этих людей, серых от своего безысходного безразличия, за себя, даже не потерявшего, а так и не обретшего смысла своего существования.
Их «Любовь» — лишь предлог, чтобы их только впустили. Как заразу, которая умертвляет всё в одно касание… Они пришли наполнить наши души страхом, превратив в своё покорное стадо в своих загонах, где их пастухам будет проще нас направлять в стойла, и там стричь, доить и резать, как свой скот… Волки в овечьих шкурах. Я их разрубил на куски. Собственноручно. Своим мечом. На глазах у всех. Со всей яростью, на которую был способен. На мелкие-мелкие куски, так, что даже понятно не было — рука это, или нога, или грудная клетка, или кусок черепа. И все эти останки я разбросал ногами по всей дороге на съедение собакам… И только тогда, умиротворённый, я сделал выдох. И потом вдох… И пошёл спать беспробудным сном.
На всех это событие произвело дикое впечатление, в основном потому, что никто не понял причины моего поступка. Можно было ведь просто их высечь и прогнать палками, и всем было бы развлечение, и всем нашлось бы место поучаствовать в этом действе. И всем было бы весело… Но мой поступок вверг всех в состояние шока, и никто никогда о нём не говорил, как будто о видениях страшного, чудовищного кошмара, необъяснимого, и оттого непонятного. Как будто и не было его никогда. Но память об этом событии навсегда осталась в наших глазах — зеркалах наших ошеломлённых душ.
Зачем я их так жестоко убил? Я не мог этого толком объяснить даже самому себе. Но это было искренне, от всей души, от всего моего потухшего, загашенного, замёрзшего сердца, в котором так никогда и не загорелся огонь любви к этой жизни, данной мне Богом, в награду, как высший дар, ценнее которого нет ничего на свете!!! Пока я жив, пока бьётся ещё сердце моё, ноги их Церкви здесь не будет!
Я не знаю, кем был Иисус Христос. Я не знаю, что он говорил на самом деле, ведь нам его устами будет сказано только то, что выгодно Им.
О, Иисус… Счастлив ты был, наверное, когда мог пасть под тяжестью своего креста! Счастлив был ты, когда мог сказать: «Свершилось!» Мой же путь бесконечен, как путь звёзд на своде небес. И там, во мраке пустоты, в твоей «геенне огненной», меня ждёт мой червь, — Страх Мой, который никогда не умрёт, и Пламень Мой, который никогда не угаснет, пока свет звёзд в бесконечном пространстве этой пустоты освещают Мрак Мой. И мне принести себя в жертву — некому и не для чего!!!
Я не помню, был ли я женат, были ли у меня дети… Я не нахожу на них отклика в своей душе. Я помню только женщину, одетую в льняные светлые одежды, глаза которой полны ужаса, когда я почти утыкаюсь в неё, вваливаясь в зал моего замка. И я останавливаюсь в растерянности, не зная, что делать дальше, потому, что мне ужасно стыдно… И как-то странно и нелепо выглядел контраст наших одежд, как будто из разных эпох, разделённых столетиями… Возможно, это была моя жена. По законам того времени жена, если нет общих детей, не имела никакого права на наследство мужа, и никак не могла на него претендовать, и если это была моя жена, после моей смерти она осталась бы на улице, или служанкой у нового господина.
Как я умер, я не помню. Наверное, был как всегда, пьян, и организм уже просто не выдержал.
P.S.: На четвёртом или пятом этаже моего замка среди прочих нескольких комнат располагалась моя спальня, в которой стояла большая кровать, над которой на четырёх высоких столбах в её углах, и распорках между ними висел здоровенный балдахин из шкур животных, аккуратно сшитых между собой. Думаете, что для красоты? Нет. Просто когда шёл дождь, а дожди тогда были, в основном, ливневые, потоки воды текли сквозь крышу по стенам и перекрытиям через все этажи до последнего, и все постоянные попытки заделать эти щели были тщетными. Этот балдахин — просто крыша над кроватью внутри самой комнаты, чтобы можно было хоть как-то спать на сухой постели, не рискуя проснуться в маленьком озере своей кровати, когда дождь идёт, буквально, в самой спальне. И так было везде. А щели в стенах между диких угловатых камней были такими замысловатыми, что внутри замка стоял постоянный сквозняк со всех сторон, и камины в каждой комнате горели и день, и ночь, чтоб хоть как-то можно было там жить.
Центральная Европа. Годы жизни: 529 г. — 564 г.
Часть IV
Холодный, влажный, злой ветер дует в моё лицо. Холодное серое небо, с бегущими по нему редкими мокрыми облачками, сырой серый туман, накрывающий сухую серую траву — вот пейзаж раскинувшихся передо мной бескрайних гнилых болот.
Чёрный лес, почти сбросивший свою блеклую листву, призрачно мерцает где-то на горизонте, то скрываясь, то вновь появляясь сквозь редкие разрывы в хищном непроницаемом тумане. Лес машет ветками своих деревьев, стараясь его отогнать, развеять, разорвать его сырую пустоту. Но туман медленно и неотвратимо, как голодный удав, заглатывает всё, что он может сожрать, — и тот лес на горизонте, и эту сухую серую траву, торчащую из кочек, покрывающих это жидкое, периодически изрыгающее пузыри трупного разложения, мерзкое, скользкое существо, и это холодное серое небо, по которому летят оборванные куски крыльев ангелов…
Здесь всё мертво. Мёртвый, чёрный лес, где нет, и не может быть жизни, мёртвая, серая трава, гниющая в этом разлагающемся и воняющем мёртвом животном, и холодное мёртвое небо, в котором не бывает Солнца, и никогда не было Бога. Только холодный и бездушный, как дуновение смерти, ненасытный сырой туман, который сжирает всё, что может напомнить о существовавшей когда-то жизни, да злобный ветер, который порывисто дышит в моё лицо, облизывает его шершавым, влажным языком невидимого чудовища, готового в любую минуту проглотить и меня, но растягивающим удовольствие, чтобы вселить страх в моё сердце, и увидеть своё отражение в моих глазах, — отражение пустоты.
Это мокрое, холодное животное, огромное, как океан, ужасает меня, наполняя моё сердце отвращением к самой этой жизни. Оно заглатывает меня, оно сжирает мою душу, медленно, но неотвратимо, как набегающий, клокочущий океанский вал уничтожает одинокий, слабый риф, посмевший встать из его пены. Меня бьёт крупная дрожь. Меня просто колотит. Я судорожно вдыхаю холодный сырой воздух, и вдруг понимаю, что так, наверное, выглядит Ад.
Высокий, стройный, светловолосый парень, с худым, но крепким телом, стоит перед болотами, раскинувшимися среди бескрайней равнины, поросшими сухой, серой травой, и смотрит неподвижными, сухими от ветра глазами в даль, в никуда. Он одет в строгий, когда-то дорогой и добротный, но теперь изрядно поношенный камзол, узкие штаны. Голени ног туго затянуты суконными полосами, городские, явно не по сезону, лёгкие туфли с тонкой подошвой, вместо ботинок, да шарф тонкого шёлка, замотанный вокруг шеи.
Глубокая осень судорожно доживает свои последние дни, и очень скоро она умрёт, скованная холодным льдом зимы, холодным дыханием смерти. Останутся только смутные воспоминания давно забытых снов.
Он стоит перед болотами, перед этим немым символом его страны, символом, заключающим в себе сущность её общества и её морали — мёртвого, разлагающегося животного, скрывающего этот гниющий труп от посторонних глаз густым, холодным, мокрым, лицемерным туманом.
Эта страна убивает меня. Я постоянно чувствую, как медленно умирает в моей больной душе желание жить. Когда-то я любил смотреть на эту природу: суровое бушующее море, холодный, вечно сырой лес, серое туманное небо, с быстро бегущими по нему облаками, гонимыми резкими порывами колкого мокрого ветра. Я любил эту страну, как всякий гражданин, который не выбирает свою родину, который должен любить ту землю, на которой он родился, на которой он обязан жить и умереть, и как составляющая часть общества, отдать все свои силы для его блага. Я любил эту страну, пытался её любить, старался любить долго, как мог, но теперь я её презираю. Не могу любить, и не хочу. Теперь я её ненавижу, ненавижу так сильно, как вряд ли может ненавидеть даже самый заклятый враг.
Ужасна моя жизнь, полная бесперспективности, уныния и злобы на судьбу, из-за которой мне пришлось родиться и прожить свою единственную жизнь, которой больше не будет никогда, в этой самой затхлой стране Европы. Здесь мне нечем дышать, ибо воздух этот — консервативный догматизм. Эта страна даже отгорожена Богом от остального мира водами морей, чтобы не отравляла она своей затхлостью свежий воздух Европы. Эта страна противна мне, как противно образованному, интеллигентному человеку тупое, злобное лицо черни, безграмотной, безкультурной и беспросветно тёмной толпы, не понимающей, а главное, и не желающей понимать убожество и нищету своего духа, единственная цель существования которой — материальное обогащение. Любым способом! Ненависть, которая выросла из глубокой любви и уважения к этой стране, должна уничтожить либо эту страну, либо мою душу, ибо одновременное существование их невозможно.
Я родился в интеллигентной семье городских мещан, зарабатывавшей на жизнь частным преподаванием. Воспитываясь в этой среде по традиционным строгим нормам, я уже в раннем детстве научился читать, писать, и, главное, думать. Я рос среди книг, мало общаясь со своими сверстниками. Да и какой смысл был в общении с ними, если при общении с книгами я узнавал столько всего интересного, столько всего нового, о чём мои сверстники и понятия не имели. Мне просто не о чем было с ними разговаривать.
Моими друзьями были книги, с которыми и происходило моё общение. Я путешествовал с ними по разным далёким странам, я изучал жизнь древних и современных народов, населявших весь мир, их историю, их культуру. Я читал всё, что мне попадалось под руки: и художественную, и философскую, и научную литературу. Чем больше я читал, тем больше понимал взаимосвязь вещей и событий, тем чаще приходил к выводу, что перед человечеством открыт бескрайний мир, полный познаваемого неизведанного, который будет давать людям столько знаний, сколько они смогут воспринять. И чем больше будет этих знаний, тем безграничнее будут горизонты непознанного. Из блеклого и однообразно-монотонного существования, каким оно представлялось мне в раннем детстве, я погрузился в мир знаний, который оказался бездонным, как звёздное небо, и бесконечным, как вселенная.
Библия, моя первая прочитанная книга, в детстве вызвавшая во мне глубокое уважение, сходное с мистическим страхом, оказалась, со временем, крайне примитивной и недалёкой. Ветхий Завет писался долгое время многими людьми не только диковатыми в своих представлениях о сути вещей и, порой, ужасно нищими духом, морально убогими и ограниченными в своих узко-политических взглядах на мир и остальных людей в нём, но, одновременно, очень хитрыми и крайне практичными, руководимыми не только своими конкретными, корыстными интересами их Старой религии, но и целью создать Идеологию для объединения их мелкого народа в Нацию «избранных Богом». В Новом же Завете, перенацеленном и оптимизированном для подачи уже и другим народам, было вырезано всё, что предполагало хоть какую-либо свободу от тоталитарной и абсолютной власти уже Новой религии на душу Человечества. Их «Вселенские соборы» кастрировали все живые, изначальные мысли и их трактовку, вырвали из них всё самое ценное, объявив каноническими текстами только те, которые удовлетворяли её конкретной в своей алчности Цели. И ради неё они стали противопоставлять свету солнца адское пекло, жизнь, лишённую каких-либо рамок, полную радости и счастья, они заключали в оковы своих догм, природу, полную жизни, они нарекли прибежищем дьявола! Когда я её прочёл и переосмыслил всю, больше всего меня разочаровало то, что не осталось в ней даже ни одной мысли, достойной божественного откровения. Но со временем я понял, что и задача её была совершенно иной, что создавалась она только для власти и ради власти, и не было у неё никогда другого смысла и предназначения, ибо власть над душами людей — высшая власть! А в достижении власти над душами лучшее оружие — страх, — краеугольный, фундаментный камень основы их веры, и не было в ней никогда ни любви, ни милосердия. В конце концов эта книга утратила для меня сколько-нибудь существенное значение, а вместе с ней я окончательно разуверился и во всей концепции христианского миропонимания.
Меня с головой захлестнула философская литература древних времён, лишённая ещё той зашоренности, которая стала свойственна христианскому мировоззрению. В мифах древней Эллады открылась для меня потрясающая философская мудрость, где человек и всё происходящее с ним рассматривались в тесной взаимосвязи с космическими процессами, когда Боги Олимпа (планеты Солнечной системы) принимают живейшее участие в судьбе каждого, ибо и судьба вселенной зависит от каждой её составляющей песчинки. Древнегреческая философская мудрость призывала задуматься над происходящим вокруг нас, над взаимосвязью вещей и событий, над смыслом жизни, тогда же как Библия отучала иметь какое бы то ни было собственное мнение. Догмат, слепое смиренное повиновение, и запрет на право думать — вот та основа христианской идеологии, которая никак не вязалась с моим представлением о Боге. Я осознал, что христианство и наука — понятия несовместимые. Знание — неизменный враг христианства. Стремление к познанию мира — это и есть их Дьявол! Ведь если задуматься, библейский дьявол — это не Дух Зла, но Дух Поиска Истины, он тот, кто восстаёт против заблуждений, он — наука, дарующая могущество и воссоединяющая человека с природой, пока, наконец, от прежнего его бунта останется лишь вновь возвращённая свобода и умиротворённый разум. Ведь он, по сути, не библейский Змей-искуситель, подсунувший Еве яблоко с Древа Познания добра и зла, ведь он — Прометей, пожертвовавший собой, чтобы даровать людям Божественный Огонь знания! Насколько диаметрально противоположный взгляд на мир и человека в нём, насколько принципиально отличающееся отношение к человеческому предназначению…
Меня стал глубоко поражать контраст мировоззрения христианства и античности, — противоположность камня и растения. Совершенно чуждое, антагонистичное древним цивилизациям Европы, христианство обрушилось на них, как каменный град, засыпав постепенно всё существовавшее до него, дабы оно не воскресло никогда. Характерной чертой человека античной эпохи являлось Чувство Жизни. Всё, что воспринималось в природе, становилось в его душе живым, одухотворялось и очеловечивалось. Жизнь их заключалась в Любви. Любовь эпохи античности — страстная и трепещущая, подобная нетерпеливо расправляющимся и рвущимся к полёту крыльям, не имеет ничего общего с отвлечённым христианским мистицизмом, со смутными позывами, в самих в себе находящих пищу. Нет, в пику христианской, Любовь античная вся — активное действие, вся — глубинное великодушие. Мифология античности не отрешает человека от нашего мира, а соединяясь воедино, сливается с ним, разоблачает перед его взором таинственную связь явлений, позволяющих в разнообразии индивидуальных форм угадывать присутствие единого процесса, единого закона, всеобъемлющего и всёсвязывающего. Для античного мира нет ничего безмолвного, ничего мёртвого, ибо всё вокруг наполнено энергией божественной жизни.
Античная мифология не расчленяет мир на чёрное и белое, даже не рассуждает о такой возможности. Она чувствует жизнь явлений, соприкасаясь со всеми её оттенками. Она будто получила от Олимпийских богов знание языка мира. Она не искажает его примитивными догмами, а понимает, осмысливает, чувственными ощущениями переводит его на язык образов. Человек античной эпохи не отделяет себя от природы, от других существ этого мира, а перевоплощаясь в них, распознаёт в своём собственном духе тайну бытия.
Античное божество — божество природы и освобождённого разума, символ тесной и многогранной связи между свободным духом человека и окружающим миром, стало главным врагом христианства, ибо свободный дух совершенно неприемлем, смертельно опасен для системы жёсткого подчинения. Выживание христианства заключалось в полном уничтожении конкурентов, уничтожении не фигуральном, а фактическом, — огнём и мечом. Не Любовь оно несло в мир, не объяснение взаимоотношения событий и понимание сути вещей, а порабощение ранее свободного духа человека страхом смерти, ибо власть над душами людей означает власть уже над всем их миром! Пропитанная жизнью, радостью жизни, жаждой жизни, согретая светом солнца в бесконечном пространстве звёзд, Природа наполнилась для христиан животным страхом, поскольку была объявлена прибежищем тёмных, искушающих сил, ведьм, колдунов и самого Дьявола. Ибо без Дьявола нет веры в Бога, без Страха нет Повиновения, без Повиновения нет Власти Церкви.
Христианство хотело убивать, и убивало своего ненавистного врага — свободу совести, означающую свободу собственного выбора. Врагов надо уничтожать, ибо они подрывают могущественное влияние Церкви, её монопольное право на души людей, и ведь ещё совсем недавно по всей Европе горели костры Святой Инквизиции… Миллион жизней людских были заживо сожжены на варварском алтаре христианству! И это при тогдашнем и без того мизерном населении Европы, регулярно опустошаемой голодом, войнами и эпидемиями. Замученные, растерзанные, сожжённые заживо!!! И всё это дело рук служителей Церкви Христовой… Это ли не рука Дьявольская? Если нет, что тогда? Просто невозможно поверить, на что церковники шли ради своей абсолютной власти — на Убийство — их первую истинную заповедь… «Древние боги, идите в могилу! Боги любви, жизни, света, померкните. Наденьте монашеские рясы. Девы — станьте монахинями. Жёны, оставьте ваших мужей (их помыслы о продолжении жизни — греховны), а если вы останетесь дома, то будьте для них, по крайней мере, холодными сёстрами, ибо все вы — невесты Христа, и только ему обязаны нести свою любовь!» Все философские школы были уничтожены, путь знаний покинут. Бесконечно простой метод власти догм освобождал всех от необходимости рассуждать, указывал всем один путь — идти по канону (по уставу, ибо все вы — солдаты в крестовом походе за абсолютную власть церковников, и за нарушение присяги — смерть в пыточных камерах!). Если символ веры был тёмен, то тем лучше, ибо тогда жизнь целиком шла по тропинке легенды. Первое и последнее слово гласило: «Подражайте и действуйте по канону. Повторяйте и списывайте. Подражайте, идя по жизни затылок в затылок, и только тогда вас оставят в живых». Шаг в сторону — смерть. Смерть физическая. Но самое страшное — смерть твоей бессмертной душе, которая вечно будет корчиться от мук Ада!.. Разве может быть что-нибудь более ужасающим?!.
Но это ли путь, возрождающий сердце человека, приводящий его к свежим и оживляющим источникам истины, освобождающим дух от страха? Что представляет собой христианская литература в сравнении с великими произведениями греков, в сравнении с гением римлян? Это — не более чем упадок, рабское подчинение догмам и духовное бессилие. Место истинного вдохновения заняло тупое пустословие. И не глупое даже, а рассчитанное с математической точностью зомбирование, превращающее ранее свободных, сильных людей в безвольное стадо, погоняемое пастырями в их стойло, где их всегда и постоянно будут стричь. Книги копировали книги, церкви копировали церкви, и люди, в конце концов стали рабами, подобными друг другу. Стадом рабов.
Идеальное христианское общество — монахи, — никогда и нисколько не думали ни о том, чтобы создать новое человеческое общество, ни о том, чтобы чистотой духа оплодотворить старое. Подражая иерархии феодализма, они хотели бы, чтобы все люди были таким же бесплодным народом, как и они, а все церковные прихожане — рабами-землепашцами. Рабочими пчёлами, приносящими мёд в их ячейки церквей, в сотовом порядке окутавших весь мир. Насекомыми! И если семья и мир продолжают существовать, то только — несмотря на них… Храм античной эпохи, где горит священный, божественный огонь познания мира, и церковь христианства, замкнутая сама на себя, накрывшая всё своим мраком, и сковавшая всех своими цепями… Какая деградация, какой упадок! Христианство окутало Европу саваном и опустило в могилу монашества. Единственные жертвы, которые принимает алтарь её жертвенного огня — то жертвы душами людей.
Мир перевернулся кверху ногами. Мир, залитый светом, наполнился тьмой, а тьма смерти превратилась в светлую загробную жизнь. Реалии дня были заменены нереальными перспективами. Радость жизни сменилась подавленностью, песни жизни сменились погребальными молитвами. Господи! Они ведь совсем не хотят понять, что здесь, на Этой земле, в Этом мире и есть и Ад, и Рай; и Бог, и Дьявол находятся не где-то, а в их же собственных душах. Здесь, сейчас живёт человек, здесь его душа шлифуется муками жизни, превращаясь из необработанного алмаза в бриллиант, или, не выдержав тягот испытаний, рассыпается в алмазную пыль, чтобы потом опять повторить путь, и снова пойти по кругу жизни. Но и то, и другое состояние души гораздо ценнее, чем просто холодный булыжник, присыпанный такими же, как и он, и никогда не видевший света.
Церковь для человека — это ножны для клинка, в которых он совершенно бесполезен, это темница для его души, не смеющей даже помышлять о солнечном свете, ибо тогда освобождённая жизнь засверкает на его гранях! Жизнь человека, находящаяся в таком виде в руках церкви — подобие варварской дубины. Без ветра и солнца, без пространства и воздуха клинок ржавеет и умирает, как душа раба. Птица, сидящая в клетке, никогда не сможет узнать, как выглядит небо. Но жутковато становится когда видишь, что путь к свету не имеет смысла для тех, кто уже родился в этой клетке и считает её своим родным домом, и вполне счастлив в своём мазохистском экстазе. И таким невозможно объяснить, что только свободный духом может сам узреть лик Бога, а рабу достаточно и ярких картинок. Рабу ведь изначально разрешено видеть и слушать только своих хозяев.
Глядя в беспредельное небо, я чувствовал, что Бог есть, что Он должен быть, раз есть бесконечность жизни, но опуская глаза, я видел лица людей и понимал, что Бог, сотворивший их, наверное, в глубоком сне, близком к летаргическому. Если души людей сотворены по образу и подобию Бога, то значит, Он страшно болен, ибо души эти — плоть от плоти Бога, их мрак — мрак Бога, их примитивная несовершенность — несовершенность Бога. Он для того и создал людей, чтобы в их муках очнуться от смерти, очиститься в их страданиях, и пройдя все круги жизни, возродиться, выплакав себя по капле из тьмы этих, страждущих успокоения, глаз. И эти люди не понимают, что их покой — это тупик, и только движение духа может разбудить их, а вместе с ними — Бога. Но нет, они малодушно прячутся за лицемерной добродетелью, и считают себя праведниками! Быдло… Оно просто хочет спокойно жить, набивая свой желудок едой, а своё сознание развлечениями. Ничего не меняется. «Хлеба и зрелищ» — лозунг плебеев древнего Рима, теперь ещё более актуален, чем был тогда, когда свет Олимпийских богов угасал под напором новой эпохи тьмы лицемерия.
У меня нет товарищей. Я один на один со своими мыслями, и нет никого, с кем бы я мог поделиться ими, нет ни одного лица, в котором я мог бы увидеть муки раздумий, подобных моим. Все они погрязли в холодном мраке теней церковных стен, тёмных закоулков, да пивных кабаков; их души полны страха и перед смертью, и перед жизнью. Я рос один, среди книг. Они были моими учителями и наставниками, и они были моими единственными друзьями. Они учили меня думать. Церковь запрещала думать, — думать считалось главным грехом. «Библия — вот книга мудрости! Читайте её, отбросив все свои мнения о мире, и вы узнаете столько, сколько вам нужно. Нет большей потребности в книгах, чем в Библии! Ибо кому не хватает Библии, тот жаждет вкусить плод с Запретного Дерева, что привело к изгнанию человека из Рая. Сам Бог запретил вкушать плоды с Дерева Познания добра и зла. Кто продолжает вожделеть знаний — приспешник Дьявола. И нет большего греха, чем задумываться о познании мироздания, ибо кому мало слов Библии, тот враг Церкви, тот враг Короны». Организация, созданная только для власти, и ради власти — церковь, — была двулична и лицемерна, как и всё общество. Она неустанно гребла под себя души людей, только лишь чтобы загрести их деньги. Однако и само двуличное общество прекрасно понимало эту ситуацию, и так же лицемерно относилось к церкви, как и церковь — к ним.
Глубокий конфликт одинокого знания и общества, погрязшего одновременно во мраке догм и безразличия к ним, раздирал мою душу. Лицемерие, консерватизм и ханжество, господствовавшие в морали, угнетали меня, как каменная глыба, придавившая маленький зелёный стебелёк, посмевший высунуться и развиться из состояния зерна во что-то большее. Я зачитывался произведениями древних философов, и поражался мощи их мышления, я сравнивал эти величественные памятники с тем, что написано в Библии, и поражался, насколько примитивно это «святое писание». В этой «книге книг» глупость соперничает с жестокостью, а её писатели стараются переплюнуть друг друга в описании страшных кар для непокорного человечества. Но именно это и нужно толпе — страх, именно это и нужно стаду — хозяин, ведущий их в стойло. Именно с гибелью свободного духа античности и приходит духовное рабство, смерть внутренней свободы. «Ты хочешь усилиться, удесятерить себя? Не ищи друзей, а ищи дураков, которые не поймут тебя, и будут уважать, как Бога!» И церковники это прекрасно понимают, ибо быдлу всегда было легче поверить во что угодно, чем открыть любую книгу и хотя бы попытаться разобраться самим.
Приход христианства — чудовищная по своему воздействию катастрофа, повлиявшая на развитие всего, чего смогла коснуться. Это была страшная трагедия для искусства, для науки, для культуры. Они были, попросту говоря, уничтожены, стёрты с лика Европы, из истории мира. На долгие-долгие почти полторы тысячи лет Европа погрузилась во тьму, и тьма в душах людей была беспредельна. Ибо когда Бог становится оружием веры, она становится разрушительной и для сознания, и для духа, и для жизни, как таковой.
…Хотя, положа руку на сердце, само христианство тут было совсем не при чём, можно ведь жить и не обращая на него внимания, оно лишь как лакмусовая бумажка, только определяло степень кислотности моей души, разъедающей саму себя, убивающей моё желание жить в этой системе.
Англия, — будь она проклята!.. Мне не хватает здесь воздуха. Я задыхаюсь в этой стране, почти в буквальном смысле. В этой стране совсем не осталось ни чести, ни совести, здесь всё продаётся, и всё покупается: и титулы, и достоинство, и уважение в обществе. Отношение к самой церкви, продемонстрированное одним нашим «славным» королём Генрихом VIII, со всей ясностью выявило всю степень лицемерия, уже давным-давно ставшего нормой и в самом обществе. Для того, чтобы бросить одну надоевшую жену и заиметь очередную из целого ряда последующих, не получив разрешения на развод от главы католической церкви Папы Римского, а заодно и хорошо на этом поживиться, он сам объявил себя самого главой т.н. «англиканской» церкви, разграбив и разорив все католические аббатства и храмы нашего острова. Вот, воистину, поступок, достойный короля разбойников. Отколоть нашу страну от всей Европы, поставив её в конфронтацию ко всем, и не во имя даже государства, а по своей собственной прихоти и похоти — чудовищно. Но ещё ужаснее то, что никто во всей этой стране особо и не возражал, ибо всем Подданным Короны, лишённым уже какого-либо понятия о нравственности, было глубоко наплевать, какому «богу» молиться (хоть чёрту, хоть дьяволу, хоть «Весёлому Роджеру»), лишь бы самим хорошо жилось. Чудовищно лицемерная политика государства, возводящая пиратов, — убийц и душегубов, которых заслуженно надо вешать на реях, в звание рыцарей, губернаторов и лордов, достигшая своего апогея во времена его дочери — королевы Елизаветы I, вызывало в моей душе глубочайшее отвращение. Разбой в мировых масштабах, и на морях, и на суше, наглый, беспринципный грабёж чужих земель, объявленных своими колониями, стал здесь восприниматься как естественное занятие «достойных людей», которое, со временем, полностью изувечило и разрушило души своих граждан, превратив их в моральных уродов. О каких этических и моральных нормах вообще могла идти речь в этой стране?
Страна, возводящая разбойников и пиратов в рыцари! И это «рыцарство» не имеет никаких шансов быть чем-либо иным, кроме как разбоем и пиратством. Она похоронила рыцарство в своём сознании ещё во времена Генриха V в битве под Азенкуром, когда армия французских рыцарей, идущих в пешем строю на честный бой, и не представлявших себе ничего другого, кроме Боя Чести, была в упор расстреляна полумиллионом заранее заготовленных стрел английских лучников, и доколота их кинжалами уже лежачими на земле. Зарезали всех, кто ещё подавал признаки жизни. Вместо Боя Чести — Бойня! Жертвы французов превысили жертвы англичан в пятьдесят раз!.. У древних русичей, постоянно страдавших от набегов степных орд диких кочевников, десять тысяч их стрел, выпущенных одновременно, назывались «тьма», потому что в полёте они закрывали собой небо. Французских рыцарей англичане погрузили просто во мрак, как и душу свою, деградировав в пиратов, для которых единственный принцип их жизни — никаких принципов! Тогда англичане фактически расстреляли свою «честь», утратив её последние бледные остатки. И тогда они поняли, что бесчестием и грабежом всегда достигнут большего, чем остальные, и никогда более не сходили с этого пути. Никогда! Выгода — единственный интерес, руководящий всеми деяниями этой нации.
«Грабь и обогащайся, обогащайся и грабь» — вот единственный лозунг этой пиратской нации, это её Государственная Политика! Бурно нарождающийся новый класс общества, его «сливки» — буржуазия, — напыщенное, чопорное и чванливое сборище без чести и совести, сколотивших первоначальные капиталы на грабеже, разбое и воровстве, упыри и вампиры, теперь начавшие пить кровь из своих же сограждан — вот лучшие сыны отечества, покрытые венцом благочестия… Мне была глубоко противна эта страна, и эта жизнь в ней. Я сам сделал себя изгоем этого лживого общества, этого лицемерного быдла, считающего себя праведными и добропорядочными христианами. Души этих людей — гнилые души, разлагающиеся и воняющие, как болотный ил… Даже сам язык этой страны, самый безграмотный из всех европейских языков, в котором прочтение слов зачастую совершенно не соответствует их написанию, а произношение совсем не соответствует их прочтению, где буквы, обязанные быть произнесёнными, просто выбрасываются, подразумевая одно и заменяясь на совершенно другое в местах слов, совсем для них изначально не предназначенных — сам по себе представляет яркий пример отвратительного, ханжеского лицемерия, — сути менталитета этой на всё наплевательской нации. И даже флаг наш, — как огромный красный тарантул, одетый в белый саван благочестия и охвативший своими лапами все моря и океаны мира. Их синие воды — его сеть, которой он ловит всех слабее себя, бесцеремонно, жадно и с упоением высасывая все их соки.
А в это время в Европе происходят великие события, меняющие облик мира. Во Франции произошла Великая революция! Боже, как бы я хотел быть там, а не в этой затхлой стране, где никогда ничего не произойдёт. Как бы я хотел вырваться из этой тюрьмы для моей души, страны духовного оцепенения, туда, где создаётся новый мир, где творится История! Зачем я здесь? Что я здесь делаю? Здесь моя душа медленно умирает в муках бесполезности и ненужности моего существования. Почему я не родился во Франции, где, кажется, сама жизнь приняла овеществлённую форму, где множество людей в едином порыве, одержимые единой идеей, преобразуют лик мира?! Господи, как ты меня обидел! Я умираю в этой стране, моя душа, как морская волна, бьётся о камень общественного безразличия, не в состоянии сделать ничего другого, кроме как рассыпаться на тысячи брызг от понимания собственного бессилия. Почему, Господи, ты не дал мне возможности быть там, где тысячи таких же, как я, волн сметают эти холодные камни, творя новый ландшафт, новое время, новую эпоху?
Жизнь — как острый клинок, которому необходимо движение жизни, когда он поёт на ветру и блестит на солнце, звеня от восторга и радости. Человек создан для движения, для радости жизни, как клинок для восторга смерти, и нет других причин для его существования. Печальна и глупа бытность клинка, засунутого в ножны, горек и досаден вид трепещущей птицы, заключённой в клетку. А клетка для самого разума ужасна и гнетуще неестественна своей нелепостью и безысходностью, ибо его сон в ней рождает только чудовищ, а его бодрствование — рабское подчинение, и другого в клетке нет…
Жить незачем!.. Понимание этого убивает меня. Моя душа умирает медленно, безнадежно и безвозвратно. Надежда на смысл, который может появиться в моей жизни, всегда присутствует в моём подсознании, но, задумавшись, подсознание в тщетности всех попыток уходит куда-то далеко-далеко, и остаётся одна тупая боль в сердце, и ожесточённость в разуме. Марсельеза — песня революции, звучащая в моей душе как гимн жизни, как-то странно воспринимается среди этой холодной природы, холодных стен, холодных лиц. Я часто пою её про себя, но эти звуки доносятся до моего сознания как будто из другого мира, мира, где есть солнце и жизнь, в мир, сожранный туманами, иллюзорный и нереальный, как загробная жизнь.
Я вырос одиноким и замкнутым. Общество развивалось по другим законам, воспитывалось на других жизненных ценностях… В нашей семье наступили тяжёлые времена. Последнее время наше финансовое положение значительно ухудшилось. Я плохо помню, что происходило вокруг меня в этом мире, поскольку уже давно я находился глубоко внутри своего забвения, куда я сам себя погрузил, теряя последние проблески надежды. Вероятнее всего умер отец. Но я уже давно, задолго до этого, находился в глубоком духовном кризисе, и его смерть особо не повлияла на моё, и без того сумрачное сознание. Что значит смерть физическая в сравнении со смертью духовной, когда крепкий и здоровый молодой человек перестаёт ощущать жизнь в своей оболочке! Существование с пустотой внутри — разве смерть может быть страшнее?
Поздней осенью, почти без средств к существованию, мы уехали из города зимовать к родственникам матери, фермерам-животноводам, в глубь страны. Большой, мрачный, двухэтажный кирпичный дом, слегка овитый плющом со стороны центрального входа, несколько больших одноэтажных кирпичных построек вокруг П-образного двора, маленькое стадо коров, виднеющееся вдали на холмистом поле — вот и все признаки существования жизни на многие мили вокруг.
Одиночество, бессмысленность моего существования, ненужность меня на этом свете, и ненужность мне этой жизни, жизни в этой проклятой стране — вот и все чувства, оставшиеся ещё во мне.
Я часто ходил к соседним болотам, расположенным поблизости, и долго-долго стоял там, ощущая, как сырое и холодное чудовище облизывает моё лицо, медленно-медленно проникая в мою душу.
Поздней холодной осенью, в возрасте менее двадцати лет, я умер, подхватив на этих болотах лихорадку. А может быть и потому, что уже больше не мог так жить. Смерть ведь сама приходит к тому, кто понял, что его уже ничего не держит в этой жизни.
Англия. Годы жизни: 1779 г. — 1798 г.
Часть V
Туника, белая, короткая, едва даже доходящая до середины бедра, переброшенная через левое плечо, едва прикрывала стройную фигуру, оставляя почти открытой атлетический юношеский торс, ещё не взрослого мужчины, но уже красивого молодого парня, на котором любой женский взгляд, скользя мимо, уже останавливался, как бы забыв, куда был направлен изначально. Светлые, кудрявые волосы, вьющиеся к обнажённым плечам и ангельски красивый античный лик, как у статуй Олимпийских богов или на картинах Эпохи Возрождения…
Юноша стоит на берегу спокойного синего моря, у самой кромки воды, на мелких камнях, и только его лазурные волны тихо-тихо шелестят между ними, слегка касаясь пальцев ног, щекоча и поглаживая их, как нежные девичьи прикосновения. Чистый свежий воздух, напоенный свежестью морской волны, её запахами, её дыханием, наполняет грудь, сливаясь с собственным ритмом сердца, таким же медленным и размеренным, растворяя душу в этом бесконечном пространстве тишины и умиротворения. Кто он, — пастух, спустившийся к морю и оставивший своих овец где-то на вершинах прибрежных скал, или служитель храма Аполлона, на которого был так похож? Да и имело ли это вообще какое-либо значение?
Я больше ничего не помню из этой жизни. Только это нежное-нежное море с его лазурными водами, только этот воздух, наполняющий мою грудь ароматами самой жизни, слаще которого я никогда более не вдыхал, и только это огромное Огненное Зеркало Бога, висящее над краем мира, в котором отражается Его Лик, становясь видимым для нас, являясь зримым проводником Его Любви. Только чувство абсолютного единения со всем, что есть в этом мире, со всей Вселенной. Только великолепие вселенского, божественного покоя, разлитого в бесконечности…
Огромный огненный диск заходил за горизонт, и медленно утопая в море, погружал всё в темноту, тая во мгле, как еле видимый свет свечи. Бояться глупо. Мир бесконечен, как мрак космоса, озаряемый светом звёзд. И эта бесконечность — в каждом из нас. И мрак пустоты, который спускается вместе с божественным сном — это лишь путь возвращения к самому себе.
Я не умер. Я просто вернулся к Богам, растворившись во Вселенской Любви…
Эллада. Годы жизни: 21 г. до н.э. — 3 г. до н.э.
Часть VI
Вот это всё, что мне позволили вспомнить. В этой жизни меня зовут Сулимов Дмитрий Викторович. Я родился 2 мая 1974 года на Украине, в городе Днепродзержинске, Днепропетровской области. Мой отец, офицер-подводник, погиб, выполняя свой воинский долг, в одном из походов в Северном Ледовитом океане. Мне тогда было полтора года, моей маме, у которой я остался на руках — двадцать три. Она растила меня одна, и замуж так больше никогда не вышла.
Я рос в великой стране — Советском Союзе. Я был счастлив и горд этим фактом, и с детства был готов отдать все свои силы, и саму жизнь, как и мой отец, на благо своей любимой родины. Мой дедушка заменил мне моего отца, научив всему, что умел сам. Моя бабушка приучила меня к порядку. Моя мама научила меня любить и чувствовать. Я рос самым счастливым ребёнком на свете. И я научился думать самостоятельно…
В своём детстве я всё время пытался искать Смысл — и в нашей Жизни, и в нашем Пути, который ведёт нас к нашей Цели. В Жизни, как законопослушный гражданин общества, я долгое время, упорно, с надеждой в душе пытался ходить по асфальтовым тротуарам пешеходных дорожек, которые, однако, зачастую вели либо совсем не туда, куда я хотел попасть, либо вообще никуда не вели, и я утыкался в ямы, тупики и препятствия прямо на них. Иногда даже, чтобы именно только по ним дойти куда-то, приходилось идти почти в обход, возвращаясь уже, порой, чуть ли не с противоположной стороны. Поэтому мне всё время приходилось сворачивать на тропинки, которые вели коротким путём именно туда, куда нужно, экономя и время, и нервы, но они постоянно перекапывались городскими службами, и вновь протаптывались людьми заново. А я упорно продолжал ходить по тротуарам, пытаясь найти логику в их расположении. И далеко не всегда мне это удавалось. Я не хотел верить, что все наши дороги в нашей Жизни никуда не ведут, или ведут куда-то наискось, вбок от окружающего нас мира. Ведь если их проложили, значит думали, должны были думать о том, зачем и кому они нужны и куда всё-таки направлены… Но в этой стране всё и везде было то же самое: и с Жизнью, и с Путём к Цели, и со всем остальным, что не было связано с нашим военно-промышленным комплексом, на который вся моя великая страна и работала, оставляя людей наедине с пустыми прилавками и их мыслями, не всегда цензурного содержания. И Смысла во всём этом я так и не нашёл.
А люди ходили по своим тропинкам, хоть и жили не в лесу, а в городе, лишь пересекая эти тротуары, чтобы сбить об их асфальт грязь со своих башмаков. Именно эти тропы и были оптимальными путями для достижения Цели, если бы их заасфальтировать. Именно эта мудрость народная, лишь пересекаясь с официальными направлениями, чтобы только струсить с себя налипшую грязь их жизни, и позволяла выживать нашему народу, забитому идеологией власть придержащих, разглагольствующих о высоких материях с другой стороны пропасти. Выжить, несмотря ни на что. Поэтому и песни их были — хмельные матерные частушки, которые гонят прочь тоску, — как отражение их души в этом кривом зеркале их жизни. Горько и вспоминать.
Когда я закончил школу и поступил в университет, моя великая страна рухнула, как колосс на глиняных ногах, и развалилась, рассыпавшись в прах. Не территория, на которой остались жить, вроде бы, те же люди, а сама Великая Идея, которая всё же вела их по жизни, превращая разрозненные песчинки в несокрушимый монолит, в советский народ! Когда идея этой великой страны изжила себя и тихо скончалась, рассыпалось всё… И сама страна, и её народы, и их души… Ибо Смысла в этой Идее, ради которого было исковеркано столько судеб её граждан и положено столько их жизней, не было изначально, ибо она была Ложна. Изначально…
Я родился и рос в великой стране, в Советском Союзе, зная, что великий смысл ведёт его к будущему, к новому человечеству. Я вырос, и великий смысл погиб. Эта страна исчезла, рассыпалась на моих ладонях, словно песок, ушедший между пальцев, растаяла, словно утренний снег. И я, её гражданин, солдат погибающей империи, не смог её удержать от разрушения, не смог ничего сделать. Ничего… Ничего не осталось… Цель любого врага, везде и во все времена была одна — уничтожить идеологию. И тогда монолит, твёрже которого не существует, опять превращался в кучу аморфного песка, который уже можно разгребать просто лопатами, и хоть пригоршнями бросать его в разные стороны. И разнесёт, и развеет его песчинки по ветру забвения, и Духа Нации — как не бывало. А тут всё в одночасье рухнуло само!!!
Жить без Идеи! Сама мысль об этом тогда просто убивала меня. И не было места для Любви в моей душе, поскольку уже не было Цели. Пустота поселилась в душе моей. Бесцельность существования убила в ней Любовь, потому что Любовь без Цели, сама по себе, может быть самоцелью только в монастыре, оторванном от жизни людей, от их общества. Бессмысленна… Жизнь, которую незачем жить, не нужна была моей душе. Такая жизнь безвкусна и противна, и нет в ней необходимости… Вот такая сага о Силе и Славе. Их нет, когда нет Цели. Их нет, когда нет Любви.
Во времена перестройки, которая была формально провозглашена в конце жизни моей страны, в одной из телепередач, посвящённых нашей промышленности, я как то услышал лозунг, направленный, видимо, на демократизацию взглядов общества: «Не человек для Камаза, а Камаз для человека». Услышанное потрясло меня до глубины души, ведь если это перефразировать, расширив смысл, получалось: «Не человек для Государства, а Государство для человека»? В моей душе тогда началась ломка всех основ мировоззрения.
Я часто в своих мыслях возвращался к одному и тому же вопросу, очень давно мучившему меня, задавая его себе снова и снова: Почему погибла Российская Империя? Даже не так: Почему она рухнула, как колосс на глиняных ногах? Даже не так: Почему она рассыпалась в пыль, которую потом ещё долго и нещадно её же народ вбивал ногами в землю, не в состоянии остановиться от этого действа ещё несколько десятилетий? И ответ на этот вопрос меня же самого повергал в глубокое уныние: Да потому, что народ просто возненавидел эту Империю, величие и могущество которой было выстроено на его костях и обильно полито его кровью, беззастенчиво, безжалостно. И потом народ от души плясал на костях своей же страны, плескаясь в крови тех, кто был её олицетворением: народу просто нечего было в ней жалеть.
А причина всему этому в том (если называть всё своими именами), что Россия, «страна рабов, страна господ» всегда состояла из двух полюсов, из двух групп людей: «чёрная кровь» — чернь, попросту — рабы, и «голубая кровь» — высокородные сволочи, которые эту чернь испокон веков гнобили и в грош не ставили. И если мне будут возражать, что все они были — как Андреи Болконские и Наташи Ростовы, — не поверю, ибо то, что накопилось в душе простых людей как реакция на многовековое отношение к ним — налицо, и красноречиво говорит само за себя. Они не только позабыли, что глас народа — Глас Божий, они вообще никогда его не слышали, и стоны людские всегда были «криками вопиющих в пустыне». Гнева народа не бывает на пустом месте, и время накопления этой боли и ненависти — столетия. «Алой крови» — интеллигенции, у которой сердце иногда болело и о народе, была капля, но она, всё же была! На Украине другая проблема: здесь всегда была только чернь, бежавшая в дикие степи от притеснения властей, да их «сливки» тёмно-коричневого цвета, которые всегда и однозначно всплывали наверх, удачно обогатившись за счёт остальной массы. Народ «прыгноблювалы» только завоеватели, к коим и «москали», принесшие свою власть и угнетение, впоследствии стали относиться на подсознательном уровне. Интеллигенции, способной заглянуть дальше, чем только в «сегодня», не было никогда — так, к сожалению, сложилось исторически.
От того и накопилась в сердцах черни обида к «голубой крови» и ненависть ко всему, что исходило от неё и от понятия «их власть», что глубоко закономерно и вылилось в «русский бунт — бессмысленный и беспощадный»… Как у Набокова: «… Всё печально. Алеет кровь на мостовых. Людишки серые нахально из норок выползли своих. Они кричат на перекрёстках, и страшен их блудливый бред. На их ладонях — чёрных, жестких, — неизгладимый рабства след…» Но капли «алой крови» интеллигенции всё же сохранились, благотворно воздействовав на мировосприятие русской черни, образовав, со временем, в смешении с ней кровь красную (уже почти как и у других людей во всём мире).
Вспоминается один анекдот «эпохи перестройки»: Россия. Петроград. 1917 год. Пожилая графиня слышит какой-то шум, доносящийся с улицы, и посылает служанку узнать, что же там случилось. Служанка возвращается и докладывает, что там идёт революция. «И что же они хотят?» — спрашивает графиня. «Они хотят, чтобы не было богатых» — отвечает служанка. «Странно… — размышляет в слух графиня, — А мой дед, декабрист, хотел, чтобы не было бедных…» На первый взгляд, действительно вроде бы смешно… Но если вспомнить те чувства, с которыми народ уничтожал старый режим, юмор теряется, поскольку народ-то в массе своей действительно хотел уничтожить всех богатых, ибо в богатстве не может быть равенства: один всегда будет богаче другого, а по сравнению с третьим — просто нищим, и без эксплуатации более бедных, более богатым стать невозможно! И равенства людей, изначально данного Богом всем людям, в такой системе быть просто не может. А именно о равенстве всегда мечтали люди, ибо без равенства нет братства, а без чувства братства между людьми нет и единения людей с Богом… Кто помнит: «Богатому попасть в рай труднее, чем верблюду пройти в игольное ушко».
Стремление к братству и равенству — испоконвечное стремление русского народа, стремление к тому, чего у него не было никогда. Стремление к тому, чтобы не было угнетателей, чтобы не было тех, кто стоит над тобой, повелевая, командуя, указывая… Но Бог-то не позволяет равенства в этом мире! Он изначально создал всех людей разными. По заслугам их. Ни внешне, ни внутренне, ни интеллектуально, ни физически, ни нравственно, ни духовно люди не похожи друг на друга ни судьбами, ни жизнями, ибо получают только то, что заработали когда-то сами, о чём уже и сами позабыли. Но Бог не забывает ничего, и всё, что было накоплено — всегда реализуется, и то, что должно было быть — то и будет.
В России же угнетённые и униженные «людишки серые» никогда, за всю свою историю, не имели возможности воспользоваться результатами своего непосильного, измождающего труда. И отношение к этому труду, сформированное за сотни лет рабства, впиталось в их кровь с молоком их матерей: «от работы кони дохнут; работа не волк — в лес не убежит; работа дураков любит». Полное отсутствие у русского народа любви к ровным, симметричным линиям, отсутствие обычных чертёжных линеек в их обиходе, в лучшем случае — где-то оставшихся ещё со школы, в сочетании с абсолютным нежеланием ими пользоваться, натуральное отвращение к миллиметру (не только у строителей, механиков, слесарей, но даже и у токарей (!)), непонятное и удивительное для европейца, долгое время оставалось загадкой и для меня. Но то, что для немца «правильно», для русского — «смерть». С одной стороны, труд — как смысл жизни, с другой — как бессмысленность. Страна, которая никогда не уважала ни свой народ, ни его труд, во все времена относясь к нему только как к «мясу», была обречена на такое же ответное отношение народа и к ней, и к результатам труда своего, а соответственно — на полное наплевательство на всё «казённое», с традиционно чужими средствами производства.
Менялись политические устои государственной власти, менялся строй самой страны, менялся цвет крови людей, дорвавшихся к управлению этой страной, но отношение к народу здесь почему-то всегда было и оставалось неизменным… И с таким накопленным отношением к себе русские люди теперь, когда нет более Идеи умершей страны хотя бы о братстве, стали относиться друг к другу, и потому русский народ так озлоблен, и особенно в Москве, где человек человеку волк, и «кинуть» ближнего — уже в порядке вещей, и не вызывает уже мук душевных. Жёсткость и жестокость — залог физического выживания в этом мегаполисе, где осталось мало человеческого, поскольку человек превратился лишь в малюсенький винтик этого огромного механизма по перемалыванию людского материала. «Москва — как ржавчина: она разъедает души людей». Выживание любой ценой — это и есть мерило всех ценностей — и духовных, и нравственных. Не пожертвовав ими, там выжить — проблема. Иначе затопчут те, кто уже бежит со всей России-матушки по их головам к своей цели. Как сохранить человеческое в этих условиях озлобленной конкуренции, как оставаться добрым и отзывчивым? Да как-то так…
Страна людей с красной кровью — Советский Союз, — просто и тихо умер в тот момент, когда умерла его Идея. Я часто слышал высказывания, что если бы возможно было поменять приоритеты, и в магазинах всегда и везде было бы всем достаточно мяса, колбасы и водки, то мы бы и сейчас жили при советской власти. И тогда бы даже наличие «жизнетолкающей» Идеи не было бы насущной необходимостью для сохранения той страны, а люди могли бы просто жить, как и сейчас: с единственной только мыслью о наполнении желудка… Не знаю, может быть. Удалось же китайцам построить капитализм с человеческим лицом под предводительством их коммунистической партии, и до сих пор их народ дружно ходит на демонстрации под красными знамёнами, хотя их экономика стала уже чисто капиталистической и мощной до такой степени, что завалила товарами весь мир! Как-то у них это получилось же! Не знаю. Но тот факт, что во всём мире империи возникали, жили и исчезали, а Китай всегда был Китаем даже ещё со времён Атлантиды (от которой уже и памяти не осталось), говорит сам за себя! Величие их страны — и была их великая Идея, которая и вела их народ по жизни тысячи лет! Как, впрочем, и великая Индия, которая на пару с Китаем дружно перемахнула миллиардный рубеж в своём народонаселении, ибо сохранила ту же Идею, наполненную энергией самой овеществлённой жизни, позволившую этим странам так активно шагать в будущее.
Я всегда, ещё с детства (ещё, как оказалось, даже с прошлых жизней), был психологически крайне зависим от государства и его нравственных ценностей, считая невозможным своего существования вне его. Я родился в Советском Союзе, и столица моей Родины была город-герой Москва. Весь мой крестьянский род всегда жил почти на стыке России, Белоруссии и Украины, где культура этих стран была общей и неразрывной, а мои бабушка с дедушкой потом просто переехали туда, где была промышленность и перспектива для детей. Пришло время, когда всё рассыпалось, и оказалось, что теперь моя Родина — Украина, со столицей в городе-герое Киеве. И я до сих пор не могу понять, что же мне поменяли — столицу или Родину? Новая жизнь поставила меня в ситуацию, когда все, незыблемые ранее, государственные «ценности» рухнули, открыв передо мной понимание того, что государство ведь является всего лишь аппаратом угнетения людей и принуждения их к выполнению тех функций, которые необходимы не стране, не государству, а её правителям, в данный момент времени находящимся у власти, и никак не людям, которым судьбой довелось жить на этой земле, вопреки всем измываниям над собой. Жить ради государства — бессмысленно, — оно всё равно всегда будет пытаться выпить все твои соки, как кишечный червь, как паразит, сидящий в твоём сознании, без которого оно — нежизнеспособно. Жить стоит только ради своей семьи, ради своих родных и близких, ради души своей. И чем больше тех, кого ты любишь, тем лучшей жизнью ты живёшь на этом свете, тем более ты счастлив. Эта жизнь и была дана мне в этой стране и в это время, чтобы я наконец-то понял, ради чего стоит жить, а ради чего — просто незачем.
Есть такое высказывание: «Если ты говоришь с Богом, это называется молитва, если Бог говорит с тобой, это называется шизофрения». Бог со мной никогда не общался, но Ответ Его мог бы прозвучать так просто: «Ты все свои жизни страдал в поисках Идеи, ради которой стоит жить, в поисках Цели, ради которой можно эту жизнь отдать. Успокойся!!! Ибо всё, ради чего ты жил, страдал, боролся и умирал — Суета!.. Только Любовь — единственное, что наполняет тебя жизнью — твою плоть, твоё сердце, твою душу. Только Любовь — и есть то, не ради чего стоит жить, или бороться, или страдать, или умирать. Она — и есть сама Жизнь, её первооснова и первопричина, смысл Всего, ради которого и был создан Мир». Но Бог мне никогда не ответит, и всё то, что я понимаю мозгом, я должен почувствовать душой. Пропустить сквозь сердце. Искренне. А не выходит…
Господи! Сколько раз ты слышал мои молитвы, в скольких жизнях, сколько тысяч раз!.. Ты слушаешь меня, и молчишь, и велика печаль Твоя, ибо вопросы мои — всё те же, и я — всё тот же. И Ты. И ничего не изменилось. Всё происходит заново, меняя форму, время, место, но ничего не меняется внутри…
Украина… Окраина. Территория, где я теперь живу. Земля у края, долгие столетия после татаро-монгольского ига оторванная от исторических корней развалившейся на рваные лоскутья Киевской Руси, жила сама по себе. «Моя хата с краю, ничого не знаю» — как национальный лозунг, стал отражать суть живущих здесь. Народ этот, не нужный никому, жил сам по себе, никому и не ответный, постоянно подвергаясь набегам и культурной экспансии то татарско-турецкого мусульманства, то польско-литовского католицизма, то просто пиратскому разбою торговых представителей европейских стран, без тени какой-либо идеологии угонявших его население в рабство для перепродажи на турецких и арабских невольничьих рынках. Генуэзские купцы через свои порты-базы в Крыму торговали практически исключительно живым товаром с этих окраинных земель, поэтому там и назывались более понятно: «жиновэзци» — то есть те, кто везут женщин (на продажу). Англичане тогда возили рабов в Америку из Африки, итальянцы — в Турцию из Украины, и разницы не было никакой. С тех пор всё поменялось: в Америке негр стал президентом, а украинские жинки ездят на продажу к туркам и арабам уже самостоятельно.
Оставшиеся у края земель остатки ранее единого народа, перемешанные чужой кровью и культурой настолько, что о своей и памяти не осталось, пели католические псалмы, наряжались в турецкие шаровары, разводили только свиней (которых татары не ели, — религия не позволяла, — и потому не отбирали), и предавались единственно оставшемуся занятию в этих условиях — укрывательству своего тяжко нажитого в этих условиях имущества от всех вышеперечисленных. И все эти условия его жизни сформировали один-единственный тип жителя этой территории «у края» — завистливый, замкнутый, осторожный и медленный в принятии решений, ленивый в их исполнении, и твердолобый в своей единообразной жадности и недоверчивости, узнаваемый сразу и безошибочно. И чем более западнее — тем более выраженнее. Но живя всё же свободно, хоть и постоянно воюя с врагами, но без притеснения властей, которых, толком, и не было, — всё же добродушный и доброжелательный к окружающим, и незлобливый внутри себя самого.
Россия, поднявшаяся-таки с колен на ноги уже Империей, со временем вернула эту территорию под свою власть, вернув с ней на эту землю и притеснения, и злобу к ней. Потом Российская Империя рухнула. Потом рухнула Советская Империя. Потом здесь рухнуло и само понятие «власть», превратившееся в аморфное вещество тёмно-коричневого цвета с отвратительным запахом, в котором давя друг друга дрались «золотари», набивая добытой поживой свои «закрома». Стала иметь значение только сиюминутная выгода: лишь бы схватить кусок побольше, да сожрать побыстрее, пока не отняли. Только здесь и сейчас! А после меня — хоть трава не расти! И так стало буквально во всём — от агрономии до политики, от гор мусора вдоль всех дорог до гор мусора в равнодушном теперь и глубоко безразличном ко всему сознании. Из всего этого духовного хаоса вылезла истинная сущность души копошащихся во власти избранных представителей этого народа — сущность свиньи, толстой и жирной, которая где жрёт, там и гадит. И ей на это просто наплевать… На этой земле никогда не было интеллигенции, которая могла бы смотреть дальше, чем только в сегодняшний день. Всегда было только ленивое и туповатое «население низкого уровня духовного развития» со своими узколобыми взглядами на жизнь свою в этом мире, только их «лучшие представители» и выплыли на поверхность, став «сливками» общества, и проявив себя во всей красе. И перед ним никогда не стоял вопрос: «А что будет дальше, в завтрашнем дне?..» Всегда было только «сейчас»…
Есть две Украины, которые друг друга, мягко говоря, терпеть не могут, разделённые территориально, но обладая всё же одним сознанием, на ментальном же уровне, по всей видимости, они никогда не станут одним целым. И обе — свиньи. Наиболее точный национальный символ Украины — двуглавая свинья с головами, смотрящими в разные стороны (одна — на Запад, другая — на Восток), но с одним большим, разбухшим чревом, на фоне столового прибора для них самих: вилки-трезубца. Их менталитет, вроде бы разный, более того, — диаметрально противоположный, а принцип действия — идентичный: схватить побольше, да сожрать побыстрее, не взирая на последствия. И так здесь было всегда, всегда же и будет, и ничего, видимо, никогда не изменится… Простите пожалуйста, если оскорбил этими словами кого-либо, — самому от этого не радостно.
Земли Украины, если выехать из городов и попасть внутрь самой страны, — это бескрайние дикие территории, традиционно заселявшиеся дикими степными народами — половцами, печенегами, хазарами, сарматами и т.п., сформировавшими со временем генофонд украинского народа, так и остались бескрайними дикими территориями, только теперь рядом с курганами, а местами и прямо на них, стоят кладбища с покосившимися могилками, да ходят ещё одинокие старушки возле разваливающихся от времени сельских глинобитных хаток, иногда для маскировки облицованных силикатным кирпичом. Здания огромных ферм бывших колхозов стоят разрушенными, как после бомбёжек минувшей войны, наполняя сердце смотрящего тоской и унынием. Молодёжь вся уехала в города, подальше от этой безысходности, а те, что остались, спились. Огромные, брошенные, вымершие территории, распахиваемые только арендаторами для выращивания только подсолнечника и рапса, высасывающих землю так, что после них несколько лет уже ничего толком не растёт. Странно, что нет здесь ещё полчищ китайцев! То ли не прознали ещё, то ли добираться, всё же, далековато. Им, видимо, и своего уже для них Хабаровского края под боком ещё хватает для освоения, пока обленившиеся русские беспробудно жрут свою горькую. Нас же спасают пока только расстояния, да непригодная для развития жизни экономическая ситуация.
Несколько лет назад я смотрел телепередачу нашего областного телевидения о выставке, приехавшей в исторический музей Днепропетровска, посвящённой мелким насекомым, которых можно рассмотреть только под микроскопом. Помимо рассматривания этой экспозиции, её посетителям предоставлялась возможность за символическую плату узнать свою родовую группу, к которой они принадлежат. Для этого с противоположных сторон головы, по её бокам, вырывалось по одному волоску, вместе с его корнем — волосяным фолликулом, непосредственно над которым чешуйки волоса, накладываясь одна на другую, образуют особого вида комбинации, свойственные конкретным родовым группам, грубо говоря — национальностям. Вырванные волоски помещались под мощным микроскопом, изображение с которого выводилось на монитор компьютера и обрабатывалось. Сотрудник этой выставки, который и занимался этой работой, дал корреспонденту очень интересный комментарий. За многие годы работы этой выставки по многим городам Украины была наработана обширная база данных, давшая определённые результаты. Выяснилось, что на её территории проживает действительно много представителей русской родовой группы, но численность которой меньше, чем польской, литовской и немецкой родовых групп, взятых вместе. Достаточно много ещё осталось и латентных евреев. Но что было для меня самым неожиданным — украинской родовой группы, как представителей отдельного народа — на самом деле не существует, и все, кто считал себя этническими украинцами, на самом деле относятся к родовой группе татарских народов, издавна заселявших степи этой территории, которые, основательно перемешавшись с бывшим населением Киевской Руси, и легли в основу фундамента генофонда Украины, и вот их — действительно большинство. Так что выражение: «Поскреби русского, и найдёшь татарина», для украинского народа куда более актуально.
Церковь… Я никогда, особо, не любил бывать в её храмах по праздникам, когда там много людей. Постоянные оценивающие взгляды шушукающейся толпы на тему: кто в чём одет, кто что делает, кто как молится, кто куда и как идёт, кто куда и какие свечки ставит, кто и насколько канонично выполняет какие обряды, по сути своей — показушные, правильно или неправильно, вовремя или не вовремя, и т.д., и т.п. Как внешняя форма без содержания… Постоянно занятые попы какими-то своими, важными для них делами, их унылые попёнки, отстоявшие службу с безразличными лицами, и сразу же разбегающиеся с заднего входа, чтобы разъехаться по домам на своих «Ленд Крузерах» и «Лексусах», припаркованных подальше от глаз прихожан, постоянно злобные старушки, собирающие твои, только ещё поставленные свечи, швабрами трущие полы у тебя под ногами, как будто ты тут пришёл только для того, чтобы мешать им делать их важные дела, а не к Богу! Церковь напоминает супермаркет с яркими витринами, подсвеченными световой иллюминацией, куда покупатели ходят для приобретения святости со скидками, управляющие занимаются менеджментом, топ-менеджеры торгуют, клинингеры убирают, и весь этот веками налаженный бизнес, по прибыльности уступающий только торговле оружием и наркотиками, приносит очень хорошие дивиденды их директорату.
Я всегда приходил один, стараясь выбирать дни, чтобы между мной и Богом никто не стоял, когда нет толпы, когда можешь побыть перед ликами святых один на один и с ними, и с самим собой, пытаясь уловить, почувствовать в своём сердце Любовь. И не получалось. Бог всегда был в моей душе, а сам я всегда был один на один с Богом. И все люди вокруг всегда были чужими людьми, не знающими ни тебя, ни друг друга, ни того, что у них внутри, да особо и не желающих знать ничего. В секты я никогда не ходил, — они напоминали мне паутину, в которую больные мухи ловят сами себя, ради одного жирного паука в середине. Собственно, всё — то же самое, что и в церкви, только более откровенно, нагло и не прикрыто завуалированной обрядной стороной, да ещё и в комбинации с мощной индивидуальной атакой «любовью» на нового рекрута, — по существу ведь в этом только и отличие.
Христианство… На заре своего исторического развития оно имело возможность стать людям светочем Свободы. И это направление его развития называлось Арианство, однако первый же Никейский «Вселенский собор» осудил его как безбожную ересь. Арианство говорило о том, что Иисус Христос и Бог — не одно и то же, ибо он такой же сын божий, как и все мы, поскольку все мы содержим в себе частицу Бога — нашу бессмертную душу, а он показал всем нам путь достижения Бога в душе своей. Но самое главное — Арианство отрицало необходимость церквей и священников для достижения божественного в своей душе, ибо только сам человек, находясь один на один с Богом, может узреть лик Его в своём сердце, чем покусилось на самое «святое» — на Власть Церкви. Несмотря на все гонения Католической Церкви, Арианство продолжало находить своих последователей всё долгое время средневековья, и возродилось в шестнадцатом веке в Польше, всегда отличавшейся стремлением к свободе, и впоследствии широко распространилось среди запорожского казачества.
Казалось бы, а какая разница в этих направлениях одной и той же религии? А разница эта — Огромна, поскольку даёт Человеку принципиально иную возможность познания Бога, и эта разница — как между червём, всю жизнь проживающем в своей навозной куче, такой тёплой, уютной и родной, и птицей вырвавшейся из клетки на свободу в новое измерение сознания. И когда червь, не зная никогда ничего другого, случайно выползал на поверхность и впервые видел Солнце, то в ужасе заползал обратно. То же всегда происходило и с «традиционными» христианами, уже не представляющими своё рабское повиновение в этом тоталитарном учении как-либо иначе. Арианство же открывало перед свободно развивающимся человеком принципиально другое состояние свободного духа, раздвигающего границы возможностей за горизонты сознания… Вспомните «Вечера на хуторе близ Диканьки» Н.В.Гоголя. Там присутствует непонятный, на первый взгляд, удивительный персонаж, который резко выделялся из общего хода повествования. Казак Пасюк, бывший казак Запорожской Сечи, который уже стал стар и «вышел на пенсию», поселившись в одинокой хатке на краю села, и к которому пришёл кузнец Вакула за советом. Когда он вошёл в хату, то увидел странное действо: Пасюк полулежал на скамье, а перед ним на столе стояла миска с варениками, которые сами поднимались в воздух, перелетали в миску со сметаной, обмакивались в ней, и по очереди влетали казаку в рот. Сама по себе странная сцена. Но Вакула, собравшись с духом, стал-таки рассказывать Пасюку о своей проблеме, стал сам вслух размышлять о ней, ища варианты развития и выхода из неё, и сам всё понял-таки для себя и сам всё решил! Как это напоминало работу моего учителя из жизни во Франции, когда он только тихо улыбался, наблюдая за мной, не проронив ни слова, но раскрыв перед своим учеником Истину!
А сутью этой сцены являлось то, что были раньше на Сечи казаки, которые назывались характерниками, и которые исповедовали Арианство — течение христианства, заимствованное ими из Польши. Отвергая и церкви, и священников, они молились Богу сами, в диком поле, находясь один на один с Ним. И эти долгие молитвы, переводя сознание в состояние транса, могли длиться часами, становясь сходными с медитацией йогов, поднимая душу в Астрал, и, со временем, через многие годы таких практик, наделяя человека сверхвозможностями. И левитирующие предметы — стандартная практика тренинга и развития таких возможностей у людей, достигших просветления. Более того, казаки-характерники могли сами исчезать в чистом поле, растворяясь в воздухе, и возникая совсем в другом месте, могли работать с пространством-временем, уплотняя его перед собой так, что пули врага тормозились перед их телами, падая в траву или за складки их одежд, так что после боя эти пули приходилось из них вытряхивать, и оружие врага в бою не могло коснуться их тел. Они могли заживлять раны своих товарищей, как филиппинские хилеры, могли наводить «ману» на превосходящего их врага, и тогда целая армия могла ясным днём в чистом поле проехать мимо отряда тихо стоящих казаков, и их просто не увидеть. И ещё, видимо, много того, чего мы даже себе уже и не представляем. И потому сельская ведьма Солоха так боялась Пасюка, и обходила его стороной. А теперь то, что раньше было в порядке вещей, само собой разумеющимся, сейчас нашему «просвещённому» обществу кажется чем-то фантастичным и невозможным.
Но никаким тоталитарным системам жёсткого подчинения свободные от неё люди никогда нужны не были, более того, эти системы всегда становилась их ярыми врагами и преследователями. И Пётр Первый, утверждая свою власть над этими территориями, своим специальным указом под страхом смертной казни запретил казакам заговаривать пули, заниматься своими медитативными практиками и молиться Богу без церквей и священников, видя в этом основную угрозу своему абсолютизму, и нашёл ярых сторонников своим действиям в лице именно служителей церкви. И тогда последние остатки Свободы в Российской Империи исчезли.
…Я помню как давно, ещё в моём детстве, за стеклом на книжной полке моей комнаты стояла фотография моего школьного класса — всех моих одноклассников крупным планом. И когда я приходил из ванны, обмотанный полотенцем, я просто не мог его снять, и, взяв бельё, шёл переодеваться обратно в ванную!.. Потому, что они на меня смотрели! Они видели меня голого! Их фотография!.. И это продолжалось многие годы! Я понимал, что так не должно быть, что моё мировосприятие чудовищно искажено и извращено ханжескими догмами этого общества, которые просто не давали увидеть мир во всём его разнообразии и великолепии, формируя в моём сознании только чёрно-белую картину мира. Догмы просто закрывали его от меня! Я понимал, что все эти ужасные комплексы — этот червь, грызущий меня изнутри, — Страх Мой, с которым надо бороться, вырывая его из моего сознания беспощадно, который иначе сам не уйдёт никогда. Которого необходимо уничтожить, иначе он сожрёт меня, как личность, в этой жизни, данной мне Богом в награду, как высший дар, ценнее которого нет ничего на свете! Не дав прожить эту жизнь Свободным!!!
Но ещё долго я не мог освободить себя из его цепких клещей. Ещё долго я не мог понять тех людей, в которых этого червя не было никогда, которые пришли в этот мир с врождённым, или уже в раннем возрасте приобретённым иммунитетом к Страху. Я знал, что такие люди есть, и их много. С открытыми и телами, и душами. И я всегда, не по убеждению даже, а традиционно, «как все», считал их извращенцами, отщепенцами цивилизованного общества, презревшими его незыблемые святыни традиционных норм общественной морали. Но будучи несколько лет назад со своей женой в Крыму, на скалистых «диких» пляжах его южного берега, я встретил этих людей, которые были свободны и открыты буквально абсолютно, и стояли в своём духовном развитии несравненно выше догм общества, застывших в своём ханжеском, рабском понимании нравственности много веков назад. И тогда оказалось, что мы — люди «традиционных норм», — закрыты даже перед самими собой их бетонными блоками. Закрыты как перед другими людьми, так и перед Богом, потому что без одного не может быть и другого. Без Свободы не может быть Любви! Никогда и нигде! Тогда я и понял истинное значение Любви… Любви ко всему миру, сотворённому Богом, ко всему, что есть в нём.
Было очень странно ощутить там совсем другой набор чувств, которых я даже не надеялся уже обнаружить в своей душе. Я думал, что там меня должно захлестнуть чувство возбуждения от нахлынувшего адреналина, но пришло совсем иное — восторженное чувство умиротворения со всей вселенной и примирения с самим собой, из-за накрывшего меня своими крылами чувства любви ко всему сущему. И оказалось, что только оно — действительно наше настоящее, истинное состояние души, дарующее нам чувство истинного человеческого счастья.
Просто любить… Любить себя такими, какими мы есть. Любить всех людей такими, какими их создал Бог, во всём их разнообразии, всей своей душой. Что может быть более открытым и искренним?.. Великодушной, чистой, первозданной любовью, сохранённой где-то глубоко внутри нас, в нашей первородной памяти, когда «традиционные нормы» не вогнали ещё сознание человека в свои рамки. И только там, сбросив с себя все запреты этих «норм» вместе с одеждой, и став, как все они, я стал Свободным. Ибо только там я действительно стал открыт перед всеми, и все — открыты мне. И там различия наши для меня исчезли, ибо отличаться уже стало нечем, кроме того, что дал тебе Бог, а наши первозданные тела — это единственное, что Бог дал всем поровну, и всё наносное, навешенное обществом — сброшено вместе с остатками твоей одежды на камни.
Там я ощутил себя таким, каким есть на самом деле, со всеми своими недостатками и изъянами. И это видно всем! Ты открыт перед всеми — дальше некуда! Ты перед ними — как на ладони, как душа твоя — перед Богом! Там я впервые стал любить людей. Всех. Такими, какими они есть. Впервые в своей жизни. И я растворился в этой любви, идущей от них. Я впервые был в храме людей, открытых перед Богом! И вот там, на берегу спокойного синего моря, у самой кромки воды, стоя обнажённым на мелких камнях, где лазурные волны тихо-тихо шелестят между ними, слегка касаясь пальцев ног, щекоча и поглаживая их, как нежные девичьи прикосновения, Страх Мой исчез, как будто и не было его никогда в моём сознании. И только тогда, умиротворённый, я сделал выдох. И потом вдох… И только чистый, свежий воздух, напоенный свежестью морской волны, её запахами, её дыханием, наполнял мою грудь, растворяя душу в этом бесконечном пространстве тишины и спокойствия. И счастья воссоединения с самим собой. Счастье всегда с тобой, пока сердце способно любить.
Кто мы? Чтобы раскрыть сознание, недостаточно просто открыть глаза. Необходимо открыть душу, и не только навстречу новому, неизведанному, пугающему, но и внутрь себя самого.
Жить в обществе, среди людей, принадлежать обществу и быть свободным от него — невозможно. Пока ты являешься частью общества, пока ты зависишь от него, твоя свобода ограничена. Всегда! Ты свободен лишь до той степени, пока не ущемляешь свободы других людей. И это — главное условие существования человечества, без которого оно просто рухнет. А вырваться из этого замкнутого круга и жить в одиночку на необитаемом острове — нет смысла, ибо это — тупик… По настоящему свободным можно стать только от «самого себя» — свободным от своих комплексов, своих предубеждений, своих страхов. Истинную свободу можно обрести лишь освободив Себя от Себя Самого — освободив свой разум, свои чувства, душу свою на пути из Тьмы к Свету.
Прометей! Я живу в городе, в котором находится единственный в мире памятник этому античному Богу, нашему символу, отдавшему свою бессмертную жизнь за то, чтобы дать людям Божественный Огонь, чтобы зажечь их сердца стремлением вырваться из замкнутого круга животных инстинктов. Чтобы вложить в их головы понимание истинного смысла их появления в этом мире. Чтобы поднять их глаза, уткнутые в проблемы своего существования, вверх, к беспредельным небесам, ко Вселенской Любви, к Богу… Он стоит на высокой дорической колонне, сам как бы являясь олицетворением факела Священного Огня, который он держит в левой руке, высоко поднятой над головой. Правой рукой он сжимает обрывки цепей, которыми был прикован к Олимпу, как символ Освобождённого Разума, разорвавшего на себе свои оковы, освободив от них себя и дав всем людям надежду обрести Свободу. Но люди давно забыли и его жертву, и тот огонь, который когда-то горел в их душах, возвещая миру о рождении Нового Человечества…
Я живу в этом городе всю жизнь. После окончания школы я обучался в нашем технологическом университете, где получил образование инженера-электрика. Потом несколько лет я работал мастером-электриком на одном из коксохимических заводов нашего города, но однажды вдруг остановился, пытаясь хоть что-нибудь вспомнить за эти годы, и не смог вспомнил ничего. Ничего! Были эти годы в моей жизни или вообще и не было их — просто дырка в памяти. Годы моей жизни были просто убиты в эту работу. Когда рано утром ехал на завод — на улице было ещё темно, когда возвращался — было уже темно, особенно в зимний период года. Ужинал, и засыпал, не зная, досплю ли до утра, или поздно ночью за мной приедет дежурка, чтобы вновь отвезти на завод, где опять вышло из строя какое-то древнее оборудование, переработавшее уже в несколько раз все допустимые сроки своей эксплуатации.
Тогда я послал эту работу ко всем чертям, и пошёл служить в один из райотделов нашего города, благо офицерское звание, полученное после окончания военной кафедры нашего университета, тогда это позволяло даже без школы милиции. Там я проработал несколько лет и участковым инспектором, и инспектором ООП, но вновь ушёл на свободу. Там было очень интересно, и было что вспомнить, но работа эта была собачьей, с утра до поздней ночи, совершенно не оставлявшей времени на личную жизнь, подходящая только для молодых и ещё не женатых. Там работало много хороших людей, прошедших и психологический, и профессионально-физиологический отбор, и проверку временем, трезвые, грамотные и сострадательные к людям, «последние солдаты империи», которым было не всё равно то, что происходит в нашей стране. Но та гнилая система, винтиками механизмов которой мы стали, оставляла каждому только три варианта собственных действий: либо подставлять свою спину для наказаний, либо спину своего товарища, либо просто уйти, поскольку с развалом Союза кроме метода «кнута» других методов в этой системе не осталось. Для метода «пряника» средств не было никогда. И текучесть кадров стала огромной: за эти несколько лет, прошедших с моего увольнения, там уже не осталось практически никого, кого бы я знал.
За время службы в милиции я заочно окончил Харьковский национальный университет МВД, получив квалификацию юриста, и после увольнения из «органов» стал заведующим юридическим сектором в одном из районных пенсионных фондов нашего города. Какой я всё же был наивный со своими представлениями о справедливости, ранее видя работу судов только по уголовным делам, где всё было хоть как-то более-менее ясно, понятно и относительно честно, не сталкиваясь до этого с работой судов гражданско — процессуального права. Реально законы наши — «как дышло: куда повернёшь, — туда и вышло», и судьи наши крутят ими по своему усмотрению и настроению, соответственно мотивированному заинтересованными сторонами, «как цыган колесом», и понятие «совесть» в этой среде воспринимается каким-то диким атавизмом на фоне реалий нашего времени. Сутью моей работы было ограждение пенсионного фонда от всякого рода посягательств нищих пенсионеров, требующих свои честно заработанные копейки, полагавшиеся им по закону. И суды в этом деле меня активно поддерживали! Не защищать пенсионеров, пожилых людей, всю свою жизнь положивших ради этой страны, в которой пенсионный возраст выставлен больше средней продолжительности жизни её граждан, еле доживших до законно полагающейся им пенсии, а защищать государство от них!.. Пробыв там всего два месяца, я буквально сбежал, навсегда для себя решив никогда более с грязью этой системы не связываться!!! Так противно, как было там, мне не было никогда.
Зачем же было столько учиться, пробуя разные, порой противоположные направления своего пути, в поисках себя, в поисках своего предназначения в этой жизни? А затем, чтобы научиться Думать и Чувствовать, Свободно и Открыто, перестав быть винтиком каких бы то ни было замкнутых систем. Чтобы вырваться на свободу, не только внешне не принадлежа ни одной из систем с вертикалью подчинения одних людей другим, что само по себе отвратительно свободной душе, но и освободив саму свою душу от оков этого общества, которые с неё приходится сбрасывать постоянно! И только тогда, когда ты становишься открыт Всем — без страха опозориться, без страха быть непонятым, без страха отличаться от остальной безвольной массы со своими предрассудками, запретами и стереотипами, окружающей тебя в этом мире, — тогда ты открываешь себе самому Себя. И только тогда ты и обретаешь Свободу… Ты жив, пока ты помнишь, кто ты на самом деле. По частям, по кусочкам, по крупинкам собери мозаику своей жизни, чтобы в их отражении наконец-то Увидеть Себя!
Я отбросил от себя всё наносное, посвятив всего себя рождению всего нового и живого в этом мире. Я стал кузнецом ручной художественной ковки, что подсознательно тянуло меня к себе всю жизнь, и теперь мои руки из холодного, мертвенно застывшего и неподвижного металла, в огне моего горна, в ударах моего молота, рождают живых сущностей со своей душой и энергией, иногда развивающейся в них даже помимо моей воли и первоначальных замыслов, — вот тогда это приносит настоящий восторг. Я женился на самой красивой и нежной девушке, образ которой я встречал ранее на полотнах Рембрандта и Рубенса, зачав и родив с ней моего сына, плоть от плоти моей, который останется жить в этом мире после меня. Я написал этот текст, для всех вас, чтобы попытаться освободить ваше сознание и от страха смерти, и от догматов общества. Чтобы думать не только о своём выживании в этом мире, но и почувствовать всю его бесконечную многогранность задач, поставленных Богом перед Человеком, причина, цель, суть которых, как это ни банально — Свобода!
P.S.: Если кто-то, кто прочёл этот текст, разбирается в историческом материале, или имеет доступ к архивным данным, или кому просто интересна эта тематика, и он полон энтузиазма раскрывать загадки истории, пожалуйста, помогите мне выяснить, где именно происходили описываемые события моих прошлых жизней, и, если удастся, как меня тогда звали. Мне очень хочется это знать.
Заранее благодарен всем, кто откликнется! Мой адрес в интернете: SulimovDV@mail.ru Поскольку я не часто захожу смотреть свою почту, даю адрес в интернете и моей жены: SulimovaJ@mail.ru
Формула Жизней
В моей памяти не сохранилось никаких знаний, относящихся к минувшим жизням в прошлых эпохах. Остались только одни чувства и ощущения. Анализ, которому я подверг свои визуально-чувственные воспоминания, был возможен только опираясь на мои нынешние знания по истории. Но я отчётливо помню отличия своих характеров в каждой из жизней, ибо в каждой жизни они были разные! В Германии — характер года Дракона, в Англии — характер года Собаки, во Франции — характер года Быка, в Европе эпохи тёмных веков — характер года Петуха, в Элладе — не знаю, не ощущаю, просто не помню каких-либо проявлений того характера. Но всё равно даже это уже являлось бесценной информацией, которой я просто не мог позволить себе пренебречь! Спасибо китайцам, что тысячи лет назад они установили зависимость характера человека от его года рождения в двенадцатилетнем цикле! Европейский гороскоп, определяющий отличия характера по месяцу рождения мне не пригодился — он рассматривает слишком уж тонкие отличия характеров, нюансы которых я в своей памяти различить не смог.
Обладая такими уникальными данными из вернувшейся ко мне памяти, я просто не мог не проанализировать их и попытаться вывести хоть какую-нибудь последовательность в зависимости от временного удаления, ведь арифметическая прогрессия в этом цифровом ряде явно просматривалась. Я никогда не любил математику, с самого детства. Алгебру я терпеть не мог ещё со школы, но знание математического анализа мне и пригодилось как раз для того, чтобы рассчитать и вывести Формулу Жизней, которая приобрела следующий вид:
Сn = (Сn-1 − Сn-2 + K) + Сn-1
где:
Сn — цикл реинкарнации искомый
Сn-1 — цикл реинкарнации предыдущий искомому Сn
Сn-2 — цикл реинкарнации предыдущий искомому Сn-1
n — порядковый номер искомой реинкарнации
K — коэффициент удаления (const, в моём случае почему-то = 10)
Цикл реинкарнации Сn — это время между последовательными датами рождений. Длина же самой жизни, судя по всему (да и память моих смертей это подтверждает) может быть такой, какой захочет только сам человек, насколько он сам будет стремиться её продлить, или укоротить!
К сожалению, вышло так, что использовать данную формулу можно, только имея значения года рождения в двух прошлых реинкарнациях, соответственно цикл реинкарнации (Сn) между ними, но их-то я знал! Какой-либо другой зависимости, другим порядком, я, к глубокому моему сожалению, вывести не смог. (Если кто сможет, я буду очень этому рад).
Итак, на моём примере этот ряд имеет вид:
С1 = (1974 г. − 1904 г.) = 70 лет. В Германии я погиб в 1944 г., когда мне было 40 лет. Это точно соответствует характеру года Дракона, именно каким я себя и помнил, а значит, год моего рождения был 1904 г., или первые два месяца 1905 г.
С2 = (1904 г. − 1779 г.) = 125 лет. В Англии я умер в возрасте менее 20 лет, когда во Франции произошла Великая французская революция. Характер, как я уверен, соответствовал году Собаки, а значит, год моего рождения был 1778 г., или первые два месяца 1779 г.
Остальные жизни уже могут быть просчитаны по моей формуле:
С3 = (С2 − С1 + К) + С2 = (125 − 70 + 10) + 125 = 190 лет = (1779 г. − 1589 г.)
С4 = (С3 − С2 + К) + С3 = (190 − 125 + 10) + 190 = 265 лет = (1589 г. − 1324 г.)
С5 = (С4 − С3 + К) + С4 = (265 − 190 + 10) + 265 = 350 лет = (1324 г. − 974 г.)
С6 = (С5 − С4 + К) + С5 = (350 − 265 + 10) + 350 = 445 лет = (974 г. − 529 г.)
С7 = (С6 − С5 + К) + С6 = (445 − 350 + 10) + 445 = 550 лет = (529 г. − ( −21 г. до н.э.))
Всё оказалось страшнее, чем я думал. Поначалу я был уверен, что обязательно в формуле должна присутствовать погрешность (плюс/минус n), которая должна неизменно увеличиваться, с увеличением номера ряда. Но выведенная мной формула меня просто повергла в шок: погрешности не было никакой, и зависимость была жёсткая! Кроме того, к ужасу моему, выяснилось, что в моей памяти отсутствуют воспоминания о двух жизнях между реинкарнационными циклами С4—С5 и С5—С6, которых, получается, у меня не было!
Но весь ужас и состоит в том, что они то были… Я всегда думал о том, почему умирают дети, и даже младенцы. Где же тогда справедливость Бога, если умирают невинные детские души, не успевшие ещё совершить в этой жизни ничего плохого?! О кармических долгах души человеческой, пришедшей в этот мир, я знал мало, поскольку об этом знали чуждые нам буддисты, а нам, христианам, должно быть достаточно одной Библии (в которой толком ничего и нет). Но когда ко мне вернулась память моих прошлых жизней, я понял, что нет невинных душ, и нет ничего незаслуженного, и чем изначально чище душа, тем больше с неё спрос перед Богом!..
Впервые я пришёл на эту планету молодым юношей, из других миров, единым со всем, что есть в этом мире, со всей Вселенной. Тогда я не умер. Я просто вернулся к Богам, растворившись во Вселенской Любви… Тех ощущений, которые я только смутно помню, я даже сейчас достичь не в состоянии. Люди такими почти не бывают. В следующей жизни, я получил то, что заслужил в предыдущей: я получил должность Бога. Но произошло это в мире, лишённом Света, и для меня это стало кошмаром! Я убивал сам себя долго и методично, пытаясь вырваться из безысходности и бессмысленности жизни моей опустошённой души в этом сумрачном мире, но смог покинуть его только когда ко мне пришли представители церкви христовой, поставив меня перед выбором: умереть или жить так и дальше. И я искренне выбрал смерть — и им, и себе! Но я не должен был так поступать! Я совершил Грех, и в следующих жизнях я дважды умирал младенцем, кармически очищая свою душу! Тогда я перестал быть Богом, и стал Человеком.
Кто ты, чтобы видеть разницу между Добром и Злом? Разве ты — Бог?
Что представляет собой Добро и Зло? Чем является смерть, и жизнь, и убийство? И почему нет ничего незаслуженного и лозунг и жизни, и смерти для всех один — «Каждому своё!»?!. Духовность, нравственность, благородство… Эти понятия — фундамент для построения судьбы человека в будущей жизни, но для длительности пребывания его души в его физической оболочке в этой жизни особого значения не имеют. Продолжительность земной жизни человека основывается только на одном-единственном понятии — Гармонии, — гармонии с миром, с человечеством, с самим собой, в конечном итоге — с Богом. Равновесие — основной и единственный Закон во всей Вселенной. Белое и Чёрное, Добро и Зло — не существуют порознь. Они — едины, и нет их друг без друга. Право убивать и жить, сохранив себя и бессмертную душу свою от разрушения, даётся Богом только избранным, чистым сердцем и духом, т.к. на алтарь каждой убитой жизни они приносят и свою Душу, и её Судьбу. Как мы поступаем, что мы делаем физически, реагируя на постоянно изменяющиеся условия мира — для Бога значения не имеет, ибо всё, что происходит вокруг нас — Его Воля. Имеет значение только то, что мы при этом Чувствуем, что происходит внутри нас, ибо только ради чувств наших и был создан весь этот мир. Только чистое сердце защищает от смерти. Пустивший злобу в сердце своё — погибает. А тогда я наполнил сердце своё Ненавистью, и две жизни подряд были принесены мною во искупление этого Греха!!!
Существует ли Ад или Рай там, в загробном мире? Я не помню ни того, ни другого. Но я помню нечто, совершенно отличное от христианских представлений о том, что ждёт нас за чертой теней… Огромный, мертвенно-неподвижный «Океан», сравнимый только с мраком космоса, в котором нет, и никогда не было даже света далёких звёзд. Я нахожусь внутри него, как будто на многокилометровой глубине, такой же неподвижный и мёртвый. Вдруг включилось моё сознание, и эта непроглядное, холодное, сжавшее меня всего, бесконечное пространство пустоты, было первым, что я ощутил. Первая мысль (второе ощущение): «Я мыслю, — это уже хорошо, значит, я жив». Вторая мысль: «Где я?» Попытка сориентироваться ничего не дала, но привела к третьей мысли: «Кто я?» Мои глаза широко раскрыты, но я ничего не вижу в этой кромешной, застывшей пустоте. Я стал ощущать своё тело — оно напоминает туго свёрнутый кокон овальной формы, «голова» (та часть тела, на которой располагаются мои широко раскрытые глаза) составляет примерно одну треть длины этого кокона, точнее сказать трудно, поскольку пошевелиться просто невозможно. Конечностей я не ощущаю вовсе. Моё сознание включили, и какое-то время я так и находился наедине с этими тремя мыслями. Я ничего не вижу кроме этой холодной, неподвижной, пустой тьмы. Но каким-то неведомым чувством я стал ощущать, что я здесь не один, — где-то вокруг меня, в этой непроглядной черноте, находятся такие же мертвенно-неподвижные коконы, — десятки, тысячи, бесконечное множество… Вместе с ними я находился в «холодильнике», в котором хранились все души людские в ожидании часа возрождения в новой жизни. Постепенно пришло смутное ощущение необходимости сделать вдох, и невозможности вдохнуть. И с каждой такой попыткой раздвинуть, разорвать эту пустоту и вырваться, вначале медленно, но уже очень быстро стала приходить дикая паника, переросшая в ужас. И в этот момент весь я превратился в луч света, мгновенно пронзивший насквозь этот «Океан», и вырвавший меня наверх, к Свету, ударившему в глаза, и вдохом-криком воздух вошел в грудь появившегося у меня тела… На этом память обрывается. Но можно предположить, что в момент перед выходом моей души из «холодильника», на те ощущения стали накладываться рефлекторные ощущения новорождённого, который стал моим телом в этой жизни. Я не знаю, был ли тот «холодильник», где хранятся «замороженные» души Вселенским, или Галактическим, или только Планетарным. Но все желающие и имеющие склонность к математическому анализу, на примере цифрового ряда моих реинкарнаций могут сами увидеть, что с ростом населения Земли, временное расстояние между очередными воплощениями резко сокращается. Вывод, напрашивающийся сам собой, вполне очевиден: каждый обитаемый мир, как и наша планета, «рассчитан» на определённое количество душ. При этом количество душ, достигших определённого уровня развития, и уходящих в другие миры, видимо, должно компенсироваться приходом душ из миров других уровней, достигших максимума там, то есть общее их количество должно оставаться примерно неизменным. Те, кто хочет, может поискать исторические данные о численности населения Земли в те периоды, когда я жил, и по уменьшению продолжительности времени между реинкарнациями (и росту населения соответственно) примерно высчитать, какое количество душ, одновременно проживающих на Земле в физическом теле, она может вынести. Но и без расчётов видно, что предел — есть, и он — близок, и когда он наступит, наша планета будет вынуждена сбросить с себя часть человечества…
Критическое время для человечества приближается неотвратимо. Как избежать этого рубежа, страшащего своей неизвестностью? Выход есть только один, и всем он давно известен: «измени себя, и весь мир изменится вокруг нас». Любовь — это и есть тот единственный путь, искренне идя по которому мы сможем спасти не только себя, но и весь мир вокруг нас. Если в наших сердцах сохранится Любовь — мы выживем, если её будет меньше, чем Ненависти — мы погибнем.
Не надо заглядывать в будущее. Нельзя сожалеть о прошлом. Всё произойдёт так, как должно быть. Все мысли, чувства, чаяния наши должны быть лишь о том, как в этом мире помочь себе сохранить любовь к людям и увидеть Божественную волю во всём, что было, что есть, что будет. Счастье будет всегда с тобой, пока сердце может Любить.
Послесловие
Единственное условие обретения Свободы — учиться Думать и Чувствовать самому. Самому, не доверяя стереотипам, давно и прочно сложившимся в обществе и затвердевшим со временем в его сознании так монолитно, как бетон. Как это, оказывается, сложно… Стереотипы… Они довлеют над нами так сильно, что сама попытка критически взглянуть на них со стороны воспринимается уже как кощунство. Извините меня за это отступление от общей темы, но я не могу не привести один очень яркий пример этому. Японский «меч» (катана)! Вокруг него сложилось столько мифов и мистических легенд, что все, кто в холодном оружии не разбираются (а это, практически, — все!), уже почти традиционно считают его венцом развития клинкового мастерства! Верхом оружейного искусства! Совершенством! Давайте же наконец-то разберёмся!!!
Кто-то из мудрых людей сказал: «Имея дело с Востоком, Запад всегда оставался в дураках». Это действительно так. Японцы — великие хитрецы. Всю свою историю они были бедные, голодные, голые и босые. Вместо шлемов — полоски металла на лбу, вместо лат — полоски лакированной жести на шнурках, вместо мечей — ломики с отклёпанным с одной стороны лезвием, вместо луков — кривые асимметричные бамбуковые палки. И всё это — фактически на голое тело. Обмотать себя материей с ног до головы могла себе позволить только очень богатая и знатная элита их общества, да гейши — элитные проститутки.
Японцы в массе своей во все времена, что сложилось исторически, были маленького роста и хилого телосложения. На борцов «сумо», специально откармливаемых до огромных размеров, столетиями голодающие японцы с благоговением ходили смотреть так же, как некогда советский народ на Выставку Достижений Народного Хозяйства на коров-рекордсменов — «Ведь можем же ж откормить животину и до таких вот размеров!!!» Вся японская нация фактически столетиями недоедала, живя впроголодь всю жизнь, и силы среднего воина было недостаточно, чтобы уверенно удерживать клинок даже обычного веса одной рукой, а тем более воевать им. Все японские «мечи», хоть самый длинный (тати), хоть даже совсем маленький (вакидзаси) — фактически длинный нож, — были двуручные. Техника боя японским «мечом» — это град мелких ударов «сверху вниз вертикально» или «сверху вниз наискось» — подобно женщине, выбивающей во дворе колотушкой ковровую дорожку, центровка клинка такая же, как и у той колотушки — к концу (чтоб тяжелее ударило), форма заточки лезвия клинка как у бритвы — все эти составляющие были выработаны именно из-за неспособности нанести удар достаточной силы для выведения противника из строя, но хоть попытаться нанести максимальное количество поверхностных резов для обеспечения у него как можно большей кровопотери.
Находясь в изоляции от мира сотни лет, они застыли, законсервировались и в своём развитии, и в развитии своего образа жизни, и в развитии своего оружия и техники его применения. И не удивительно, что во время стычек между впервые попавшими в Японию испанскими и португальскими купцами с одной стороны, и японскими самураями — с другой, последние вырезались толедскими шпагами и дагами, как цыплята, несмотря на весь их боевой опыт постоянной войны с себе подобными.
Любой кузнец, на практике занимавшийся изучением этого клинка, объяснит вам, что японский «меч» — это самое плохое клинковое оружие из когда-либо существовавшего в истории. Фактически это — длинный кухонный нож, с одинаковым сечением и формой по всей его длине, без какого-либо дифференцирования по рабочей нагрузке для разных его участков, по заточке лезвия напоминающий опасную бритву, которым эффективно можно резать только хлеб и кожу на открытых участках тела. Ни по форме клинка, ни по его сечению, ни по его изгибу, ни по его ширине, ни по углу заточки его лезвия, он физически не может рубить ничего более существенного, без риска просто лопнуть от приложенной нагрузки, как хрустальный бокал, поскольку бритвенное лезвие закалялось до такой степени хрупкости, что на границе его закалённого края становились видны даже различимые невооружённым глазом белые кристаллы мартенсита (ниэ), образующие изогнутые линии (сунагаси), а на линии закалённого края лезвия, — на туманной белой линии (хамон), между закалённым краем (якиба) и поверхностью лезвия, ещё более мелкие кристаллы (ниои). Рубить им может действительно только мастер, да и то только правильно вкладывая в удар всю силу обеих рук, как топором на лесоповале, мелко трясясь при этом от непомерного напряжения всех мышц после каждого такого удара. И если всё же разобраться, даже обыкновенное мачете для рубки сахарного тростника да лиан в джунглях — гораздо более лучшее, удобное и эффективное оружие по всем параметрам.
Существует шесть основных параметров оценки холодного клинкового оружия.
1. Сечение клинка. Сопоставимо по форме с обводами корпусов морских кораблей разных эпох: лёгкость и скорость продвижение по воде аналогична продвижению клинка в тканях при рубке противника:
а) форма броненосцев-дредноутов XIX века — клиновидное сечение с длинной острой формой носовой части и широкой, почти тупо заканчивающейся кормовой частью (соответствует сечению клинка всех японских «мечей», а так же форме топора-колуна), — самый низкоскоростной профиль, обеспечивающий наибольшее сопротивление движению при преодолении вязкой среды;
б) форма линкоров XX века — веретеновидное сечение с длинной острой формой носовой части и длинной же острой формой кормовой части, с максимальным утолщением в центре (соответствует сечению клинка всех европейских обоюдоострых мечей, а так же форме лодок-каноэ, позволявших двигаться одинаково быстро как вперед, так и назад), — среднескоростной профиль, обеспечивающий при преодолении вязкой среды оптимальное сопротивление движению обоюдоострого клинка, независимо от того, какое из двух лезвий на тот момент является рубящим;
в) форма скоростных торпедных и ракетных катеров XX—XXI века — каплевидное сечение с относительно короткой широкой формой носовой части и длинной острой формой кормовой части (соответствует сечению клинка всех сабель, где сечение клинка максимально в первой трети, сужаясь к обуху), — самый высокоскоростной профиль, обеспечивающий наименьшее сопротивление движению при преодолении вязкой среды.
2. Толщина клинка. Чем клинок тоньше, тем он лучше проходит при рубке сквозь вязкую среду, соответственно, чем толще, — тем хуже. Максимальная толщина европейских мечей (даже двуручных) и сабель составляла 5—7 мм, у некоторых двуручных в основании клинка возле крестовины — до 8 мм. Стандартная толщина японских «мечей» (даже малых полутораручных кинжалов для «сепуку») составляла до 9—11 мм практически по всей длине клинка. Максимальная толщина исторических образцов — даже до 12 мм! (из-за необходимости обеспечения достаточной прочности клинка с перекаленным лезвием и сырой сердцевиной). Те декоративные поделки китайской штамповки, которые мы иногда видим в продаже, точатся «на холодную» просто из полосы нержавейки стандартной толщины 5—6 мм (как и прочие мечи в стиле «фентези»), и к реальным клинкам никакого отношения не имеют.
3. Ширина клинка. Чем клинок шире, тем лучше он проходит сквозь вязкую среду. Максимальные рубящие качества исторических образцов — у средневековых фальшионов (с шириной клинка до 10 см) и норманнских боевых топоров (с шириной рубящей части до 15 см), далее — у мечей викингов (с шириной клинка до 6 см), далее — у европейских мечей и сабель (с шириной клинка до 4,5 см), далее — у японских «мечей» (с шириной клинка до 3,5 см).
4. Угол заточки клинка. Чем твёрже материал, подвергающийся рубке, тем больше должен быть угол заточки клинка (тем тупее должно быть его лезвие).
а) для хлеба: 10—20 градусов;
б) для мяса: 20—30 градусов;
в) для дерева: 30—40 градусов;
г) для кости: 40—50 градусов;
д) для металла: 50—90 градусов.
Все европейские мечи и сабли затачивались дифференциально: на кончике клинка (у острия) — 20 градусов, верхняя треть клинка — 30 градусов, средняя треть клинка — 40 градусов, нижняя треть клинка — 50 градусов. Даже у казацких дореволюционных шашек при промышленном производстве методом прокатки, выдерживался угол заточки верхней половины клинка — 30 градусов, нижней половины клинка — 40 градусов. Угол заточки клинков всех японских «мечей» сохранялся 20 градусов и менее по всей длине лезвия (!), так что много начинающих самураев при выхватывании клинка резали сами себе пальцы левой руки, держащей ножны.
5. Изгиб клинка. Самый оптимальный изгиб клинка для наилучшего прохождения сквозь плоть при махе прямой рукой без вращательного движения корпуса соответствует углу наклона ножа гильотины, и опытным путём в ходе рубки феодальных шей был установлен в пределах от 35 градусов (в ранних образцах) до 45 градусов (в поздних образцах). Такой угол кривизны клинка встречался только на индийских и арабских саблях, турецких шамширах, да саблях запорожских казаков, которые выработали свою круговую вращательную технику боя именно таким клинком (даже с двумя клинками одновременно), и довели её до совершенства. При кривизне клинка менее 30 градусов, практические показатели прохождения сквозь плоть уже мало отличаются от прямого клинка (тогда более важное значение имеют вышестоящие пункты). Угол изгиба клинка катаны составлял до 10 градусов (редко — до 15 градусов), плюс угол рукояти до 5 градусов, дополнительно увеличивающий общий угол изгиба клинка до 15—20 градусов, т.е. преимуществ по сравнению с прямым клинком — нет.
6. Баланс клинка. У катаны — просто отвратительный. Нет ни дифференцированного сужения толщины и ширины клинка от гарды к острию, как у европейских мечей, ни противовеса на вершине рукояти для обеспечения приемлемого баланса, поскольку все японские «мечи» для владения одной рукой (да и для какого-либо фехтования) просто не предназначены.
Ввиду всего вышеперечисленного, японские «мечи» проигрывают европейским мечам (да, наверное, и всем клинкам в мире) просто «в сухую».
Его и мечом в обычном смысле назвать-то нельзя. А его двуручная рукоять при том же весе японского клинка, что и у европейского одноручного меча (вместе с короной-противовесом на рукояти), необходима только для компенсации центровки катаны, сдвинутой к острию, как у сабли, а не к центру масс, должному быть максимально ближе к гарде. Иначе такой клинок может быть пригоден только для рубящих ударов, а фехтовать им — одно мучение, поскольку его развесовка требует приложения неоправданно больших усилий для управления им. Поэтому им трудно уверенно управлять одной рукой, и при махе его всё время тянет на запрокидывание «назад и в сторону», а двуручный хват, очень удобный для стрельбы из пистолета, для фехтования — капкан, поскольку образует между ладонями на рукояти и плечами единственную абсолютно жёсткую фигуру в геометрии: треугольник, который и ограничивает свободу движений на порядок, оставляя только уже знакомое «вверх-вниз».
Его клинок — чисто сабельный, к тому же отвратительно сбалансированный из-за излишней массы практически одинакового по всей его длине сечения и ширины (вплоть до самого острия) является наихудшим примером клинков в истории человечества! Необходимую для нормального фехтования развесовку клинка, с обеспечением достаточной лёгкости и прочности путём проковывания дол, для придания клинку в сечении формы двутавровой балки (уменьшающей так же площадь соприкосновения с плотью и слипаемость с ней), как в европейских мечах и саблях, японцы технически освоить не смогли вплоть до последней четверти ХIХ века, когда у них наконец-то появились стали приемлемого качества, а не то ископаемое г… из железосодержащего песка, рафинированное потом в сыродутных печах (тамахагане), из которого до того делалось всё их оружие, и только перекаливанием его до хрупкости почти стекла добивались приемлемой твёрдости режущей кромки лезвия. А обух и боковые стороны лезвия перед закалкой обмазывались глиной, замешанной на гусиных какашках, чтобы благодаря такой «термоизоляции» внутри его толстого клинка остался просто сырой металл, оставляя «мечу» хоть какую-то возможность на динамический изгиб… Воистину, «голь на выдумки хитра»!
Его двуручная рукоять (цука), фиксируемая на хвостовике клинка всего одной поперечной бамбуковой палочкой (!) (мэкуги), отогнута в сторону обратную, чем у сабли, и продолжает изгиб клинка, поскольку задача её не обеспечить максимальное удобство фехтования клинком рубящей центровки, а, напротив, дополнительно увеличить общий изгиб всего клинка, обеспечив ему возможность соскальзывающего удара, иначе если такое клиновидное лезвие углубится до залипания в плоть противника, вытащить его обратно будет хуже, чем какое-либо другое в мире. А колоть таким кривым «мечом» именно из-за такой рукояти, можно только выворачивая запястья, ослабляя при этом общий хват обеих кистей рук чтобы хоть как-то выдержать клинок на линии ориентирования в цель. Да и как они научились колоть? Выставляют «меч» вперёд как копьё, держа двумя руками прямо перед собой, и с криками на врага, пока в него так вот и не уткнутся! И какой-либо техники — ноль без палочки. А гарда их «меча» — круглый диск (цуба) между рукоятью и клинком, имела вообще чисто декоративное значение, поскольку защитить руку могла только от соскальзывания на лезвие, а никак не от удара клинка противника. Не оружие, а сплошные декорации для театральных постановок…
Техника фехтования японским «мечом» — примитивна до ужаса. Фактически вся её суть — как у русской игрушки с медведем и мужичком на двух реечках, бьющими молоточками по наковаленке: мах вверх — удар вниз. У японцев иногда только добавляются косые махи «вверх-вниз», а у их мастеров к комбинации таких же махов добавляется даже передвижение маленькими приставными шажками! И самое выдающееся проявление «мастерства» — это уметь внезапно выхватить клинок из ножен и сразу «снизу вверх наискось» (одной рукой!) ударить им ещё не готового к бою противника (можно ещё добить его в голову ударом «сверху вниз» уже двуручным хватом), а потом главное: с максимальным позёрством, «с достоинством» (!) вложить клинок в ножны.
А их душераздирающие крики, сопровождающие каждый выпад… Задумайтесь, у кого ещё это применялось, кроме как у японских самураев? Да только у варваров, едва вышедших из первобытного состояния, да у стай перепуганных обезьян, чтобы только самим попытаться напугать противника, да в надежде поднять свой же собственный боевой дух! Да, — ещё и у женщин, находящихся в состоянии истерики. И этому японцы учат нас, как выдающейся системе! Но ведь нормальному воину-профессионалу никогда и в голову не придёт во время боя, когда играют роль доли секунды, тратить свои силы, и энергию, и время на такое бессмысленное и бесполезное занятие!
И вся эта техника боя, сопоставимая по сложности с простенькой русской игрушкой, преподносится как недостижимая простыми смертными вершина развития многовекового боевого искусства древнейшей нации на земле!!! И все на это ведутся — и европейцы, утратившие и позабывшие уже свою богатейшую культуру, и американцы, так её и не приобретшие, и мы, обитатели постсоветского пространства, «всё знающие, и ничего толком не умеющие».
И не вина японцев в том, что они были маленькие и слабые, и вынуждены были подгонять своё оружие под свои параметры и условия, пытаясь хоть как-то улучшить его эффективность — так сложилось исторически, и от того их действительно жалко! Было жалко, пока они жили в своих бумажных сарайчиках вплоть до последнего времени… Но теперь они научились «схватывать с лёту». Теперь они живут в сверхсовременных мегаполисах. Теперь и их машины, на которых ездит весь мир, и вся их бытовая техника — действительно лучшие в мире. И то, что теперь они смогли распиарить и свой отсталый «меч», и свои боевые «искусства», и всю их застывшую во времени «культуру», навесив на всё пелену таинственности, как нечто уникальное, внушив это всему миру и заставив всех думать обо всём этом как о чём-то выдающемся, — поистине достойно восхищения! Ибо они победили Идеологически! Без боя! И в том — их Подвиг! Воистину они — Асы Пиара!
И теперь заворожённые посетители секций восточных единоборств годами всё ходят и ходят на эти занятия, как зомбированные сектанты, бесконечно повторяя одни и те же уже давно заученные движения, практически непригодные в реальной жизни, в надежде, что когда-нибудь, может быть, их «сэнсэи» откроют им истину!.. Как говорится, «Бог в помощь»!
Это, наверное, и всё, что я хотел вам сказать. Данный текст все вы можете свободно перепечатывать, переписывать и распространять, сколько вам будет угодно (но только не в целях коммерческой выгоды и наживы), если с этим текстом вы возьмёте хоть малую частичку моей боли, хоть каплю моих слёз. Единственное условие: не искажать моего авторства и не изменять ни одного слова, вырывая их из контекста. Каждое слово, даже самое малое, — выстрадано моей душой, и каждое из них — это ведь мои Мысли… Как бисерные бусинки я нанизывал их одну за одной на ниточку моей памяти, вязал из них узоры, заплетал в косички, сматывал в клубки, стараясь не запутать, не завязать в узелки, стараясь не потерять ни одной, сколь бы мелкой она ни была, ведь все они — это и есть Я. И я буду счастлив, если хотя бы один человек, прочитавший этот текст, сможет приблизиться к пониманию замыслов Божьих, ведущих всех нас на пути от Страха к Свободе.
Комментарии к книге «Мои жизни, мои смерти, мои реинкарнации», Дмитрий Викторович Сулимов
Всего 0 комментариев