«Благословенный Камень»

2594

Описание

Этот загадочный камень, дарованный человечеству, передавался из поколения в поколение, наполняя жизнь своих хозяев невероятными, порой просто фантастическими событиями… Он вселял веру в людей, спасал от гибели, даровал любовь, обогащал, исцелял от болезней. Благословенный Камень — так стали называть люди этот осколок метеорита, наделенный магической силой, следуя за которым вы перенесетесь в первобытную Африку, в Древний Рим, средневековую Англию…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Барбара Вуд Благословенный Камень

С любовью посвящаю моему мужу Джорджу

Пролог

Три миллиона лет назад

Благословенный Камень зародился на расстоянии бессчетного количества световых лет от Земли, по ту сторону звезд.

Он возник в результате взрыва звезд, осколки которых разлетелись в черной бездне космического пространства. Раскаленная глыба, прорезая, подобно светящемуся кораблю, звездный океан, с шипением и свистом неслась сквозь тьму ночи к молодой дикой планете, где ее ждала неизбежная гибель.

Пасущиеся на лугах мамонты замерли, увидев промелькнувший в небе отблеск — ленту пламени, которую оставляло за собой сгоравшее в атмосфере метеоритное железо. За этим необычным природным явлением с испугом наблюдало и семейство гоминидов, небольших существ, похожих на обезьян, но отличавшихся тем, что у них не так выдавались надбровные дуги и передвигались они на двух ногах. Они внезапно застыли на месте, застигнутые врасплох, когда искали себе пищу на опушке первобытного леса, и уже через мгновение ударная волна от метеорита сшибла их с еще не окрепших ног.

От столкновения скала начала плавиться, с нее дождем посыпались осколки. Попавшая в жерло вулкана метеоритная космическая пыль расплавилась и склеилась с лежавшими в недрах земли кристаллами, и осколки обыкновенного кварца, как по мановению волшебной палочки, перемешались с частицами космических алмазов. Образовавшийся от удара кратер постепенно остывал и наполнялся дождевой водой, и в течение двух миллионов лет ручьи с соседних вулканов питали кратерное озеро, которое постепенно покрывалось илом, а космические осколки — все новыми и новыми слоями песка. Затем, вследствие геологического смещения пластов, бассейн реки, впадавшей в озеро, переместился на восток, и на его месте образовался ручеек, который и проточил со временем ущелье, названное в далеком будущем Олдуван и расположенное на континенте, известном нам как Африка. Озеро в конце концов обмелело, ветра смели илистые напластования, и осколки метеорита вновь увидели свет Божий. Это были твердые некрасивые камешки с блестящими вкраплениями. Однако среди них выделялся один совершенно необыкновенный камень, возникший либо по воле слепого случая, либо по удачному стечению обстоятельств, либо по велению судьбы. Дитя космической ярости и разрушения, отшлифованный за многие тысячи лет водой, песком и ветром, ставший гладким и приобретший яйцевидную форму, теперь он сиял ослепительным синим цветом, как и породившее его небо. Пролетавшие над ним птицы роняли семена, которые превратились со временем в пышную растительность, закрывавшую камень от постороннего взгляда, так что лишь изредка от его поверхности отражался случайный луч солнца, напоминая миру о его существовании.

Одно за другим проходили тысячелетия, а камень, который однажды станут почитать как волшебный и ужасный, проклятый и благословенный, ждал своего часа…

Книга первая

Африка

Сто тысяч лет назад

Хищница притаилась в траве — уши прижаты к затылку, туловище напряжено и готово к прыжку.

От небольшой группы людей, которые искали коренья и семена, не чувствуя на себе пристального взгляда янтарно-желтых глаз, ее отделяло лишь короткое расстояние. При мощном теле и железных мускулах, она все же была медлительным зверем. В отличие от своих соперников, стремительных львов и леопардов, которые обычно преследуют добычу, саблезубый тигр предпочитает выждать момент и захватить ее врасплох.

Поэтому тигрица неподвижно лежала в выгоревшей траве, наблюдая, как приближаются к ней ни о чем не подозревающие люди.

Солнце стояло высоко в небе, на африканской равнине становилось все жарче. Люди в своих бесконечных поисках пищи двигались вперед, набивая рты орехами и личинками; в воздухе раздавалось чавканье и хруст, изредка — урчание или членораздельное слово. Тигрица выжидала. Все дело было в терпении.

Наконец, какой-то ребенок, неуклюже переступая ногами, отстал от матери. В одно мгновение тигрица яростно бросилась на него. Ребенок издал пронзительный крик, но она уже уносилась прочь, сжав в своих смертоносных челюстях хрупкое тельце. Люди с криками бросились вслед за ней, размахивая тонкими копьями.

А тигрица уже исчезла, умчалась сквозь густой подлесок в свое тайное логово, сжимая острыми зубами визжащего ребенка. Люди, побоявшись углубиться в чащу, впали в неистовство — прыгали и колотили по земле грубыми дубинками, их вопли поднимались к небу, где уже, в надежде полакомиться останками, начали собираться стервятники. Мать ребенка, молодая женщина, которую соплеменники называли Осой, металась взад и вперед перед проемом в зарослях, где скрылась тигрица.

Затем один из мужчин издал крик. Он жестом приказал остальным отойти, и они все вместе, как одно целое, вприпрыжку отбежали от тернистых зарослей. Оса не двинулась с места, несмотря на то что две женщины пытались ее оттащить. Она бросилась на землю и выла, как от мучительной боли. Наконец люди, опасавшиеся, что тигрица может вернуться, бросили ее, стремительно метнулись к стоящим неподалеку деревьям и торопливо вскарабкались по стволам, спрятавшись в ветвях.

Они сидели там долго — солнце уже стало клониться к горизонту, тени удлинились. Криков убитой горем матери больше не было слышно. Полдневную тишину только однажды нарушил пронзительный вопль, потом все смолкло. Они спустились на землю, повинуясь урчанию в желудках и жажде, мельком взглянули на кровавое пятно на том месте, где они в последний раз видели Осу, и повернули на запад, снова углубившись в поиски пищи.

Небольшая группа высоких людей упорно шла по африканской саванне, их длинные конечности и стройные тела двигались с упругой животной фацией. На них не было одежды и украшений; в руках они сжимали грубо сработанные копья и ручные топоры. Их было семьдесят шесть человек самого разного возраста — от грудных младенцев до стариков. Девять из женщин были беременны. Это было племя первобытных людей, непрерывно передвигавшееся в поисках пропитания, — они не знали, что сотни тысяч лет спустя их потомки, живущие в таком мире, которого они и вообразить себе не могли, назовут их homo sapiens — «человек разумный».

Опасность.

Высокая неподвижно лежала в своей похожей на гнездо кровати, в которой она спала вместе со Старой Матерью, чувствуя, как внезапно обострилось восприятие рассветных звуков и запахов. Запах дыма, поднимающегося от тлеющего костра. Терпкий аромат сгоревшего дерева. Морозная свежесть воздуха. Свист и карканье птиц, порхающих между ветвей деревьев. Однако не было слышно ни львиного рычания, ни тявканья гиены, ни шипения змеи — этих привычных сигналов опасности.

Тем не менее Высокая оставалась неподвижной. Она дрожала от холода, ей хотелось прижаться к Старой Матери, которая, наверное, уже сидела у костра и ворошила тлеющие угли, но она не встала со своего ложа. Опасность была рядом. Она ощущала ее всей кожей.

Она медленно подняла голову и, моргая, вглядывалась в мглистый рассветный воздух. Семья начинала шевелиться. Она услышала, как со свистом покряхтывает спросонья Рыбная Кость, прозванный так за то, что однажды чуть не подавился насмерть костью от рыбы; его спас Ноздря — он так двинул ему между лопаток, что кость выскочила из горла и полетела прямо в костер. С тех пор Рыбная Кость не мог нормально дышать. У полузатухшего костра, как обычно, сидела Старая Мать и подбрасывала в него траву, рядом на корточках сидел Ноздря, внимательно разглядывая нарывающий укус на мошонке, оставленный каким-то гадким насекомым. Разжигающая Огонь кормила грудью ребенка, сидя на своем ложе. Голодный с Шишкой все еще храпели в своих гнездах, а Скорпион мочился на дерево. И в предутреннем рассвете виднелся силуэт Льва, который рычал, совокупляясь с Нашедшей Мед.

Все как обычно.

Высокая села в своем ложе и протерла глаза. Сон семьи был потревожен всего один раз за ночь воплями одного из детей Мыши — мальчик спал слишком близко к костру, повернулся во сне, упал прямо на раскаленные угли и сильно обжегся. Этот урок приходилось усваивать каждому ребенку. У Высокой тоже остался шрам от ожога во всю длину правого бедра, который она получила в детстве, когда спала слишком близко к костру. Однако ребенок хоть и хныкал, пока его мать прикладывала к свежей ране грязь, но выглядел довольно бодро. Высокая наблюдала за остальными членами семьи, которые сонно плелись к источнику. Она не заметила в их поведении никаких признаков страха или тревоги.

И все же что-то было не так. Ничто не настораживало ни зрение, ни слух, ни обоняние молодой женщины, однако каждой клеточкой своего существа она ощущала нависшую над ними опасность. Но у Высокой не было интеллекта, чтобы это осмыслить, так же как и слов, чтобы поделиться своими страхами с остальными. В ее мозгу звучало только одно слово: опасность. Если бы она произнесла это слово вслух, все тут же стали бы озираться в поисках ядовитых змей, диких собак или саблезубых тигров. Они не смогли бы ничего увидеть и стали бы недоумевать, зачем Высокая их потревожила.

«Не сегодня, — промелькнуло у нее в голове, когда она наконец выбралась из своего безопасного ложа. — Опасность придет завтра».

Однако молодая женщина из первобытного племени не могла выразить свои мысли. Такого понятия, как «будущее», у них не существовало. Представление об опасности грядущей было чуждо этим существам, знакомым только с опасностью настоящей. Жизнь людей в саванне ничем не отличалась от жизни окружающих их животных — они так же рыскали в поисках корма, так же искали воду, спасались от хищников, удовлетворяли свои половые инстинкты и спали, когда солнце стояло высоко в небе, а желудок был набит.

С рассветным солнцем семья выбралась из камышового укрытия и направилась в долину, чувствуя себя в безопасности при дневном свете, рассеявшем ночь и связанные с нею страхи. Высокая, сердце которой переполняла безотчетная тревога, присоединилась к соплеменникам, покидавшим ночной лагерь, чтобы заняться своими ежедневными поисками пропитания.

Она часто приостанавливалась, внимательно оглядывая окрестности, в надежде заметить опасность, которую ощущала всей кожей. Но не видела ничего, кроме целого океана желтой травы, с поднимающимися над ней лиственными деревьями и скалистыми холмами вдали. Группу измученных жаждой людей не преследовали хищники, в подернутом дымкой небе не парила на крыльях угроза. Высокая увидела стадо пасущихся антилоп, щиплющих травку жирафов, крутивших хвостами зебр. Все как обычно, как всегда.

И только эта гора на горизонте. Всего несколько дней назад ничто не нарушало ее сон, теперь же она выбрасывала в небо дым и пепел. Вот что было не как всегда!

Но люди не обращали на это внимания — ни Ноздря, поймавший кузнечика и отправивший его в рот; ни Нашедшая Мед, выдернувшая из земли какой-то цветок, чтобы узнать, съедобные ли у него корни; ни Голодный, внимательно выглядывавший в мглистом небе стервятников (это могло означать, что где-то неподалеку лежит туша, а значит, они могли бы поживиться мясом).

Семья Высокой редко встречалась с себе подобными, хотя порой они чувствовали, что за пределами их небольшой территории тоже живут люди. Но земля их была окружена труднопреодолимыми преградами: крутой склон с одной стороны, бурная река — с другой, третья же сторона представляла собой непроходимую топь. И многие поколения семьи Высокой, повинуясь своим инстинктам и памяти, бродили и выживали, не покидая родных пределов.

Семья ходила тесно сплоченной группой — в центре, под защитой мужчин, с дубинками и топорами державшихся по краям и непрерывно высматривавших хищников, шли старики и женщины с детьми. Хищники всегда нападали на слабых, а эти люди действительно ослабли — они были без воды со вчерашнего дня. Они плелись в лучах восходящего солнца, мечтали о холодной прозрачной реке, где можно найти клубни, черепашьи яйца и пучки съедобной растительности, а может быть, и столь редкого вкусного фламинго, запутавшегося в стеблях папируса. Их имена менялись по обстоятельствам, так как имя было не более чем средство общения, благодаря которому члены семьи окликали друг друга и общались между собой. Нашедшая Мед получила свое имя в тот день, когда она нашла улей, и семья впервые за целый год поела сладкое. Шишку стали называть так после того, как он, убегая от леопарда, влез на дерево, свалился с него и так треснулся головой, что на месте удара на ней навсегда образовалось уплотнение. Одноглазый потерял свой правый глаз, когда они со Львом пытались отпугнуть стаю стервятников, круживших над дохлыми носорогами, и один из стервятников отразил атаку. Жаба умел ловить лягушек, одной рукой отвлекая внимание своей добычи, а другой хватая ее. Высокую прозвали так потому, что она была самой высокой женщиной в семье.

Люди жили, повинуясь своим побуждениям, инстинктам и животной интуиции. Мало кто из них о чем-либо задумывался. А так как они ни о чем не задумывались, то и никаких вопросов у них не возникало, а значит, и не было нужды искать ответы. Они ничему не удивлялись, ни над чем не размышляли. Окружающий мир состоял только из того, что они могли видеть, слышать, обонять, осязать и пробовать на вкус. Для них не существовало ничего тайного и неизведанного. Саблезубый тигр был саблезубым тигром — хищником, когда он был жив, и пищей, если был мертв. Эти люди не были даже суеверны — в их сознании еще не оформились представления о магии, духах и невидимых силах. Они не пытались объяснить, почему дует ветер, — это просто не приходило им в голову. Когда Разжигающая Огонь разводила костер, она не задумывалась о том, откуда берутся искры или как тысячу лет назад ее предку пришло в голову попробовать разжечь костер. Разжигающая Огонь просто научилась этому, глядя, как делает это ее мать, которая в свою очередь научилась от своей матери. Их единственной целью была еда, но охота оставалась настолько примитивной, что сводилась к ловле самой мелкой добычи — ящериц, птиц, рыбы, кроликов. Семья Высокой и не подозревала о том, кто они и что, а уж тем более о том, что они только что завершили длительный этап эволюции, и это означало, что на протяжении следующих ста тысяч лет их физический облик останется неизменным.

Они также не подозревали о том, что новая опасность, которую ощущала Высокая, предвещала начало второго этапа эволюции.

Пока она занималась поиском съедобных растений и насекомых, перед ней встало видение источника, рядом с которым они спали. За ночь вода настолько засорилась вулканической сажей и пеплом, что ее стало невозможно пить. Жажда всегда толкала их туда, где они могли бы устроить привал и как следует подкрепиться, она и теперь неуклонно влекла их на запад, заставляя упорно идти вслед за Львом, который знал, где находится следующий источник пресной воды; их головы возвышались над высокой травой, и им были видны стада антилоп гну, которые тоже искали воду. Небо было окрашено в странный цвет, в воздухе стоял едкий терпкий запах. А гора на горизонте дымила как никогда.

Кроме того, Высокую, чей ум бессильно бился над незнакомой для него задачей, охватило воспоминание о том ужасе, который им пришлось пережить две ночи назад.

Ночи на африканской равнине всегда проходили беспокойно — рычали львы над убитой добычей, визгливо тявкали гиены, сообщая собратьям о возможности поживиться. Люди, расположившиеся на опушке леса, спали урывками, несмотря на то, что всю ночь в темноте горели костры, дававшие свет и тепло и отпугивавшие зверье. Однако две ночи назад ситуация изменилась. Люди, привыкшие жить в ощущении постоянной опасности, ощущали возросший и обострившийся страх, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к стуку собственного сердца. С окружающим миром происходило что-то странное и ужасное, а так как они не знали слов, которыми можно было бы описать эту новую беду, и они еще не умели думать связно, чтобы как-то объяснить происходящее и таким образом утешиться, перепуганные люди лишь жались друг к дружке, объятые безотчетным ужасом.

Откуда им было знать, что когда-то очень давно в этой области произошло землетрясение и что эта гора на горизонте тысячелетиями извергала в небо лаву, становясь время от времени недействующей, как в течение последних нескольких сот лет. Теперь же она ожила, и ее конус страшно пламенел на фоне ночного неба, а земля содрогалась и ревела, как живая.

Однако, кроме Высокой, никто не вспомнил об этих ужасах — остальные обшаривали глазами землю и растительность, высматривая муравейники, стручковые растения и ползучие лозы, на которых могли расти горькие ягоды.

Одноглазый пнул сгнившее бревно, под которым оказались червяки, и люди набросились на еду, хватая личинки и отправляя их в рот. Едой никто ни с кем не делился. Ели сильнейшие, а самые слабые оставались голодными. Лев, который был в их группе лидером среди мужчин, растолкав всех, большими горстями хватал белых червей.

Как-то, когда Лев был моложе, он набрел на свежий труп старой львицы и успел освежевать тушу прежде, чем на нее слетелись стервятники. Он набросил окровавленную шкуру на плечи и спину и носил ее на себе, пока она смердела, гнила и, наконец, не высохла, а так как он не снимал ее годами, эта затвердевшая шкура стала частью его тела, его волосы вросли в нее, и теперь она скрипела при малейшем движении.

Льва никто не выбирал главным. Просто однажды он решил, что пойдет впереди, а все последуют за ним. Нашедшая Мед, которая время от времени становилась подругой Льва, была главной среди женщин — крупная и сильная, алчная и упрямая. Когда находили еду, она отталкивала более слабых женщин, чтобы накормить своего младенца, отнимая у других и пожирая больше, чем ей полагалось. И теперь Лев с Нашедшей Мед обеими руками выковыривали из сгнившего дерева бледных жирных червей и набивали себе рты. Когда же они наелись и Нашедшая Мед убедилась, что и пятеро ее отпрысков сыты, они отошли, чтобы более слабые члены семьи могли доесть то, что осталось.

Высокая разжевала горсть личинок и выплюнула кашицу в ладонь. Затем она протянула это Старой Матери, у которой не было зубов, и пожилая женщина с благодарностью жадно проглотила прожеванную мякоть.

Подкрепившись червями, люди расположились на отдых под полуденным солнцем. Более сильные мужчины стали высматривать хищников, остальные же занялись обычными повседневными делами — кормили младенцев, умывались и причесывались, дремали или совокуплялись. Спаривания происходили быстро, и об этом сразу же забывали даже те пары, которые проявляли привязанность друг к другу. Длительных взаимоотношений между мужчиной и женщиной не существовало, половой инстинкт удовлетворяли от случая к случаю, когда появлялась возможность. Скорпион обнюхивал женщин, не подозревая, что ищет запах, исходящий от женщины в середине цикла, и означающий, что она готова к оплодотворению. Иногда женщина сама выбирала себе мужчину, именно этим и была сейчас занята Малышка, вероятно, изголодавшаяся по мужчине. Скорпион уже занялся Мышью, поэтому Малышка выбрала Голодного, который сначала не проявил к ней никакого интереса, но затем поддался на ее активные действия.

Пока Семья удовлетворяла свои потребности, а гора вдали продолжала извергать в небо пламя и газ, Высокая внимательно оглядывалась в надежде разглядеть уши или тень преследовавшей их опасности. Однако так ничего и не увидела.

Они тащились под жарким полуденным солнцем с пересохшими от жажды ртами, дети плакали, матери пытались их успокоить, мужчины то и дело ненадолго отбегали в сторону и, прикрыв глаза ладонями, внимательно оглядывали долину в поисках ручья или лужи. Они выслеживали антилоп в надежде, что стада выведут их к воде. Они наблюдали, куда летят птицы, особенно болотные — цапли и аисты. Они также высматривали слонов, так как эти животные большую часть времени проводили на берегу водоемов, валяясь в грязи, чтобы увлажнить высушенную на солнце шкуру, или почти полностью погрузившись в воду, выставив из воды только кончик хобота. Однако ни антилопы, ни аисты, ни слоны не встречались людям.

Наткнувшись на скелет зебры, они на какое-то мгновение обрадовались, однако, увидев, что длинные кости уже вскрыты и мозг высосан, испытали разочарование. Людям не нужно было изучать следы возле скелета, чтобы понять, что их ограбили гиены.

Они тронулись дальше. У поросшей травой кочки Лев внезапно остановил группу, жестом приказав всем замолчать. Они прислушались и различили доносящееся с ветерком «йоу-йоу-йоу» — отчетливые щебечущие звуки, которые издают гепарды, общаясь со своими детенышами. Люди осторожно развернулись в другую сторону, стараясь держаться по ветру, чтобы звери их не учуяли.

Пока женщины с детьми искали растения и насекомых, мужчины, вооруженные копьями с деревянными остриями, поджидали возможную добычу. Искусство организованной охоты было им недоступно, однако они знали, что жираф наиболее уязвим, когда пьет, — ему приходится широко расставлять ноги, чтобы дотянуться до воды, и в таком положении он становится легкой мишенью — его можно быстро заколоть заостренными палками.

Внезапно Ноздря издал ликующий клич — он стоял, опустившись на одно колено, и указывал на цепочку шакальих следов на земле. Известно, что шакалы закапывают свою добычу, чтобы потом вернуться и съесть ее. Однако, яростно изрыв близлежащее пространство, они так ничего и не нашли.

Они тронулись дальше — измученные солнцем, голодом и жаждой — пока наконец Лев не издал вопль, означавший, что он нашел воду. Все побежали к воде, при этом Высокая бережно одной рукой обнимала Старую Мать.

Лев не всегда был главным в семье. До него их возглавлял человек, которого называли Река, он забирал себе лучшие куски, никому не уступал женщин и решал, где семья будет останавливаться на ночлег. Реку прозвали так после одного рокового селя. Семья сумела вовремя выбраться на сушу, а вот Реку подхватило и унесло. Он спасся случайно, выплыв на вырванном с корнем дереве, которое через несколько дней отнесло его, избитого и измученного, но выжившего, на песчаную отмель. Семья назвала его в честь новой реки, которая текла по их территории, и некоторое время он с удовольствием главенствовал среди них, пока Лев не отбил у него женщину.

Они бились насмерть, избивая друг друга дубинками, а семья наблюдала, издавая вопли и крики. И когда наконец окровавленный Река убежал, Лев потряс в воздухе кулаками, быстро залез на Нашедшую Мед, уже ожидавшую этого, и яростно ею овладел. С тех пор Реку больше никто не видел.

После этого семья покорно и безропотно стала ходить за Львом. Такой вещи, как равенство, не могло быть в этом первобытном сообществе по той простой причине, что члены семьи были не способны думать самостоятельно. Подобно пасущимся в саванне стадам и своим собратьям-обезьянам, живущим в далеких влажных джунглях, они нуждались в лидере, чтобы выжить. Кто-то из них, более сильный или более умный, всегда главенствовал над другими. До лидера по имени Река у них была сильная женщина, которую называли Гиеной за то, что она хохотала как гиена. Гиена помнила, где находятся границы территории, знала, где можно найти хорошую воду, где растут ягоды и когда созревают орехи и семена. И когда однажды ночью она отбилась от остальных и ее по иронии судьбы разорвала стая гиен, семья неприкаянно бродила до тех пор, пока Река не стал их новым лидером.

Лев привел их к источнику пресной воды, который он помнил с прошлого года, — артезианскому колодцу, надежно укрытому под скалистым навесом. Они припали к воде и с жадностью напились. Однако, утолив жажду и оглядевшись в поисках пищи, они не смогли ничего отыскать. Ни песчаного берега, где можно было бы отрыть черепашьи яйца или пресноводных моллюсков, ни цветов с нежными корешками, ни растительности, скрывающей в себе вкусные семена. Лев с недовольством оглядел это место — конечно, когда-то здесь росла трава — и наконец хрюкнул, давая тем самым понять, что надо идти дальше.

Высокая задержалась, чтобы разглядеть источник, из которого они только что напились. Она внимательно рассмотрела прозрачную поверхность воды, затем взглянула на затянутое дымом небо. Снова взглянула на воду, потом на скалистый навес. Нахмурилась. Воду, возле которой они проснулись на рассвете, пить было нельзя. Эта вода — чистая и вкусная. Сознание отчаянно пыталось что-то выяснить. Затянутое сажей небо — скалистый навес — чистая вода.

И, наконец, сформировалась мысль: эта вода защищена.

Она смотрела, как медленно уходят прочь члены семьи под руководством Льва, который шел впереди, выделяясь своей волосатой, облепленной шкурой спиной, рядом с ним шла Нашедшая Мед, держа на руках младенца, на плечах у нее сидел другой маленький ребенок, третий, постарше, вцепился в ее свободную руку; они шли, спотыкаясь и подпрыгивая, позабыв про жажду, чувствуя сильный голод. Высокой захотелось позвать их назад. Ей хотелось о чем-то предупредить их, вот только она не знала, о чем. Это было как-то связано с той новой безымянной опасностью, которую она стала ощущать с некоторых пор. А сейчас она знала, что эта безымянная опасность как-то связана с водой — с той покрытой сажей водой, которую они пили на рассвете, с этим чистым источником и с тем прудом, к которому ведет их дальше Лев по древней тропе.

Она почувствовала, как ее тянут за руку. Это была Старая Мать, которая смотрела на нее с выражением тревоги. Им нельзя отставать.

Когда семья набрела на ломящийся под тяжестью плодов баобаб, каждый, кто мог держать в руках палку, стал, раскачивая ветви, сбивать маслянистые стручки. Семья поела прямо на месте — кто-то сидя, кто-то присев на корточки и даже стоя, внимательно высматривая хищников. Затем они вздремнули под ветвями огромного дерева, чувствуя, как налились полдневным жаром плоть и кости. Матери кормили грудью младенцев, а братья с сестрами резвились, катаясь в грязи. Одноглазому захотелось женщину. Он присмотрел Малышку, которая перебирала пустые стручки, надеясь, что кто-то просмотрел один, и, когда он стал щекотать и гладить ее, захихикала и опустилась на четвереньки. Нашедшая Мед рылась в космах Льва, высматривая вшей, а Высокая, мрачно прислонившись к дереву, не отрываясь смотрела вдаль на разгневанную гору.

Вздремнув, они встали и снова двинулись на запад, повинуясь чувству голода. На закате семья подобралась к широкому потоку, через который переходили слоны, поливая себя водой из хоботов. Люди с опаской подошли к берегу, взглядом выискивая предметы, похожие на плавучие бревна. Это были крокодилы, у которых над водой возвышались только глаза, ноздри и маленький горб на спине. И хотя крокодилы охотились главным образом ночью, они могли напасть и днем, если чуяли легкую добычу. Людям не раз приходилось видеть, как кого-то из них прямо с берега хватал крокодил и в мгновение ока скрывался вместе с жертвой под водой. И хотя они почувствовали разочарование, увидев, что медленные воды потока покрыты сажей и пеплом, они также заметили, что его берега изобилуют птицей — ржанками и ибисами, гусями и песочниками, — а это значит, что неподалеку можно обнаружить полные гнезда яиц. А так как солнце клонилось к горизонту и тени удлинялись, они решили переночевать здесь.

Пока несколько женщин и детей собирали высокую траву и гибкие листья, чтобы устроиться на ночлег, Старая Мать, Высокая и другие женщины рылись в песчаных берегах пруда в поисках моллюсков. Лягушка вместе с братьями выискивал лягушек-быков. Во время засухи лягушки-быки впадали в спячку в своих подземных норках, вылезая наверх с первыми дождевыми каплями сезона дождей, смягчавшими землю. Дождя не было уже несколько недель, поэтому мальчики рассчитывали на хороший улов. Разжигающая Огонь отправила детей собирать помет, оставленный недавно прошедшими стадами, а сама принялась высекать искру из камней, подкладывая сухие веточки, чтобы они потихоньку тлели. Огонь быстро разгорелся, когда в него подложили навоз, оставленный зебрами и антилопами, мужчины соорудили факелы из больших ветвей и врыли их по периметру лагеря, чтобы отпугивать хищников. На ужин были листья дикого цикория, стебли сныти и дохлый жирный мангуст, который еще не начал разлагаться. Люди жадно глотали, съедая все подчистую, не оставляя на завтра ни одной семечки, ни одного яйца.

Наконец, сбившись в кучу, они расположились на ночь под защитой терновых кустов и ветвей акации; мужчины улеглись по одну сторону костра, женщины и дети собрались на другой стороне. Пришло время приводить себя в порядок — это был ежевечерний ритуал, вызванный изначальной потребностью в общении и прикосновении и положивший начало некому подобию общественного порядка.

С помощью острого ручного топора, который Голодный выточил для нее из кварца, Малышка стала обрубать волосы своему ребенку. Если за волосами не следить, они дорастут до пояса и станут помехой. Малышка пережила это на собственном опыте, убежав в детстве от матери, — она терпеть не могла, когда прикасались к ее волосам, и они доросли до пояса и стояли торчком, слипшись от жира, пока однажды она не зацепилась ими за терновый куст, да так, что не было никакой возможности из него выбраться. Когда семье наконец удалось высвободить из терновых зарослей бьющуюся в ужасе Малышку, у нее были сорваны лоскуты кожи на голове, и из ран ручьем лилась кровь. Теперь у Малышки на месте шрамов образовались залысины, а остатки волос росли устрашающими пучками.

Другие женщины перебирали волосы у своих детей, выгрызая вшей зубами, и накладывали детям и другим женщинам пластыри из ила, принесенного из пруда. Их смех поднимался в небо, как искры костра, изредка доносилось резкое слово или предупреждение. И, хотя все женщины были заняты делами, они не отрывали глаз от Пустой — прозванной так за то, что у нее не было детей, — которая по пятам ходила за беременной Лаской. Они прекрасно помнили, как Малышка родила своего пятого ребенка, а Пустая схватила его, прямо вместе с последом, и убежала. Они все гнались за ней и наконец поймали, и, пока женщины чуть не до смерти избивали Пустую, новорожденный умер. После этого случая Пустая всегда плелась в хвосте семьи, когда они искали пищу, и спала далеко от костра, как тень, на краю стоянки. Однако с недавних пор Пустая осмелела и стала кружить вокруг Ласки. А Ласка была напугана. Она уже потеряла троих детей — одного укусила змея, другой упал со скалы в пропасть, а третьего унес леопард, однажды нагло прокравшийся в лагерь среди ночи.

По другую сторону от главного костра располагались мужчины. Как только юноша подрастал и уже не мог оставаться с женщинами и детьми, он перебирался к своим старшим собратьям, смотрел, как покрытые шрамами и мозолями руки высекают кремневые орудия и затачивают длинные палки, изготавливая из них примитивные копья, и повторял за ними. Здесь юноши, выбравшиеся из-под материнской опеки, учились у мужчин вытачивать из дерева оружие, тесать из камня инструменты, различать следы различных зверей, принюхиваться к ветру, чтобы учуять запах добычи. Они заучивали те немногие слова, звуки и жесты, с помощью которых мужчины общались между собой. И по примеру женщин они помогали друг другу совершать ежевечерний туалет, вылавливая друг у друга живность из спутанных волос, накладывая друг другу на тело грязь. Грязь, защищавшую от жары, укусов насекомых и ядовитых растений, необходимо было накладывать каждый день, и это было важной частью ежевечернего ритуала. Юноши боролись между собой за честь помочь Льву и более старшим мужчинам племени.

Улитка, прозванный так за свою медлительность, мычанием выражал свой протест против необходимости сидеть на страже. После выяснения отношений со Львом при помощи крика и кулаков, Лев уладил спор, сломав о голову Улитки копье. Побежденный поплелся на свой пост, вытирая заливающую глаза кровь. Старый Скорпион потирал левую руку и ногу, которые как-то странно немели, а Шишка, пытаясь почесать зудящее место, до которого он никак не мог дотянуться, прислонился к ближайшему дереву и стал тереться о шершавый ствол, пока не стер кожу до крови. Время от времени они мельком поглядывали по другую сторону костра, где занимались своими делами женщины, — существа, перед которыми мужчины испытывали подсознательное благоговение — ведь только у женщин появлялись дети, а мужчины не подозревали, что тоже имеют к этому отношение. Женщины непредсказуемы. Женщина, не желающая совокупляться, приходит в ярость, если ее к этому принуждать. Бедный Губа, которого когда-то звали Клювом, получил свое новое имя после столкновения с Высокой. Когда он попытался овладеть ею против ее воли, она стала сопротивляться и откусила ему кусок нижней губы. Несколько дней из нее сочилась кровь, потом пошел гной, когда же губа наконец зажила, на ее месте осталась сморщенная дыра, через которую виднелись нижние зубы. После этого Губа оставил Высокую в покое, как и почти все остальные мужчины. Те же немногие, кто пытался ее одолеть, после отчаянной борьбы приходили к выводу, что оно того не стоит — ведь кругом сколько угодно податливых женщин.

Лягушка дулся в одиночестве. За последний год между ним и молодой женщиной, прозванной Муравьедкой за ее страсть к медовым муравьям, установилась особая близость, как между Малышкой и Одноглазым, которые постоянно обнимались, ласкались и совокуплялись. Однако теперь, когда Муравьедка ходила с животом и не желала иметь с ним ничего общего, любые поползновения Лягушки она встречала шлепками и шипением. Ему уже приходилось наблюдать подобное. Когда женщина рожала, она предпочитала находиться в обществе других женщин, у которых были дети. Вместе они смеялись, кормили грудью младенцев и следили за маленькими детьми, мужчины же, которыми пренебрегали, были предоставлены самим себе и занимались в одиночестве изготовлением инструментов и оружия.

В семье была только одна настоящая связь — это связь между матерью и ребенком. Если мужчина и женщина сходились, это редко случалось надолго, страсть быстро утихала, и взаимоотношения разрывались. Скорпион, друг Лягушки, присел рядом с ним на корточки и сочувствующе похлопал его по плечу. У него тоже были близкие отношения с женщиной до тех пор, пока она не родила ребенка, а потом не захотела больше иметь с ним ничего общего. Конечно, были и такие женщины, которые сохраняли привязанность к одному мужчине, например, Нашедшая Мед, особенно если он терпел ее детей, как это делал Лев. Но Скорпион с Лягушкой не выносили детей, поэтому предпочитали женщин, не обремененных подобным грузом.

Лягушка почувствовал, как внутри него поднимается жаркая волна. Он с завистью посмотрел на Одноглазого с Малышкой, которые гладили друг друга и искали друг у друга вшей. Одноглазый мог совокупляться с ней, когда бы ни захотел, потому что Малышка всегда с готовностью соглашалась. В настоящее время это была единственная среди них постоянная пара — они спали вместе и выражали друг другу взаимную привязанность.

Разглядывая женщин, Лягушка решил заинтересовать их, продемонстрировав им свои мужские достоинства и бросая на них взгляды, полные надежды. Но они либо не обращали на него никакого внимания, либо отталкивали. Поэтому он вернулся к костру и стал ворошить угли. К своему восторгу, он нашел не замеченную никем луковицу, обгоревшую, но все еще съедобную. Он протянул ее Разжигающей Огонь, которая тут же ее схватила и опустилась на четвереньки, опираясь на одну руку, а другой запихивая луковицу в рот. У Лягушки это не заняло много времени. Несколько движений — и он потащился на свое место спать.

Поев, Лев уронил взгляд на Старую Мать, сосавшую корень. Лев и Старая Мать родились от одной женщины, они сосали одну грудь и вместе играли, когда были маленькими. Когда она родила двенадцать детей, Лев стал испытывать перед ней благоговейный страх. Однако теперь силы уходили от нее, и в его сознании возникла смутная мысль, что она ест задаром. Прежде чем она поняла, что происходит, он на ходу выхватил у нее корешок и отправил его себе в рот.

Увидев это, Высокая подошла к потрясенной Старой Матери, стала вполголоса утешать ее и гладить по голове. Старая Мать была старейшим членом семьи, хотя никто точно не знал, сколько ей лет, так как в семье не вели счет годам и временам года. Если бы они посчитали, то узнали бы, что она достигла преклонного возраста — пятидесяти пяти лет. Высокая же прожила пятнадцать весен и смутно осознавала, что была дочерью женщины, которую родила Старая Мать.

Наблюдая, как Лев кружит по лагерю, прежде чем улечься в свое гнездо-кровать, Высокая почувствовала, как ее наполняет безотчетное беспокойство. Оно было связано со Старой Матерью и с ее беззащитностью. Перед молодой женщиной всплыло смутное воспоминание: одинокая фигура матери — ее бросили, потому что она сломала ногу и не могла идти дальше, — прислонившаяся к стволу колючего дерева и глядящая вслед уходящей семье. Люди не могли обременять себя больными, так как из высокой травы за ними всегда наблюдали хищники. Когда семья возвращалась по этой же дороге, от матери Высокой не осталось и следа.

Наконец все стали укладываться, матери с детьми свернулись калачиком в своих гнездах, мужчины выбрали себе места поудобней по другую сторону костра и улеглись спина к спине, чтобы согреться, ворочаясь и оборачиваясь на раздававшиеся во тьме рычание и лай. Высокая, которая не могла уснуть, выбралась из своего гнезда, в котором она спала вместе со Старой Матерью, и осторожно прокралась к воде. Неподалеку она увидела небольшое стадо слонов — среди которых были только самки с детенышами — расположившихся на ночлег, как обычно, прислонившись к дереву или друг к другу. Подойдя к кромке воды, она посмотрела на гладь пруда, затянутую толстым слоем вулканического пепла. Затем взглянула на звезды, которые медленно заволакивал дым, и еще раз попыталась понять причину своего беспокойства.

Это как-то связано с той новой опасностью.

Она обернулась в сторону лагеря, где расположились на ночлег семьдесят с лишним человек. Слышался храп, ночное бормотанье и вздохи. Захныкал ребенок, которого быстро укачали. Раздался звук отрыжки, по которому можно было безошибочно узнать Ноздрю. И громкие зевки мужчин, расположившихся по периметру стоянки с копьями и факелами, чтобы всю ночь охранять семью. Они явно ничего не ощущали; для них жизнь текла как обычно. Но Высокую что-то тревожило. Она была единственной, кто ощущал, что с миром творится что-то неладное.

Но что же? Лев, как всегда, водил семью по всем тем местам, по которым ходили их предки, по которым они бродили из поколения в поколение. Они находили корм, которым питались всегда; даже воду нашли там, где она и должна была быть, пусть и покрытую пеплом. Однообразие обеспечивало безопасность и выживание. Все новое пугало семью. Мысль о каких-либо изменениях никогда не приходила им в голову.

Однако они уже происходили — по крайней мере, в голове одного из молодых членов семьи.

Высокая внимательно вглядывалась в ночную тьму, пытаясь различить малейший подозрительный шорох. Всегда настороже, в постоянной готовности к встрече с опасностью, Высокая жила так же, как и остальные члены семьи, повинуясь неосознанным побуждениям и инстинктам, а также мощному инстинкту самосохранения. Сегодняшняя ночь была не похожа на предыдущие — она несла в себе новую угрозу, у которой не было ни клыков, ни когтей, но от которой дыбом вставали волоски на загривке.

Высокая наблюдала в небе за звездами, как их заволакивает дымом. С неба сыпался пепел. Она окинула взглядом затянутую сажей воду и вдохнула исходивший от далекого вулкана зловонный запах серы и магмы. Посмотрела, как пригибается под ночным ветром трава, как клонятся деревья, как опадают засохшие листья. И вдруг у нее дрогнуло сердце, и она поняла.

Затаив дыхание, Высокая застыла на месте — неведомое зло обрело различимые очертания, и в это мгновение на нее снизошло понимание, еще недоступное никому из членов семьи: завтра этот водоем — вопреки тому, что они знали из многовекового опыта, — затянет пеплом.

Пронзительный вопль нарушил тишину ночи.

Это у Ласки начались схватки. Женщины быстро помогли ей выйти за пределы лагеря и укрыться в тени деревьев. Мужчины не пошли за ними, они только возбужденно подпрыгивали, охраняя границы лагеря, сжимая в руках грубые копья и собирая камни, чтобы бросать их в хищников. Крупные кошачьи и гиены появлялись сразу же, как только до них доносился крик беззащитного человека. Женщины окружили Ласку и, стоя к ней спиной, кричали и топали по земле ногами, чтобы заглушить мучительные вопли беззащитной Ласки.

Но ей ничем нельзя было помочь. Ласка сидела на корточках, прижимаясь к стволу акации, и в ужасе билась, тужилась изо всех сил. Не доносится ли сквозь крики ее товарок леденящий душу львиный рык? Не бросится ли на нее из-за деревьев стая желтоглазых тигров со смертельными клыками и когтями, чтобы растерзать ее?

Наконец ребенок родился, и Ласка сразу же поднесла его к груди, стала трясти и гладить, пока он не закричал. Старая Мать, стоя рядом с ней на коленях, массировала ей живот, как она уже много лет делала своим дочерям, чтобы побыстрее вышел послед. Когда это произошло и женщины торопливо закопали его в землю, семья собралась вокруг молодой матери и стала с любопытством разглядывать визжащее существо, которое она прижимала к груди.

Внезапно Пустая прорвалась вперед и выхватила из рук Ласки сосущего младенца. Женщины бросились за ней, швыряя в нее камнями. Пустая бросила ребенка, однако женщины продолжали гнаться за ней, пока не настигли.

Они отламывали ветви деревьев и безжалостно, без остановки ее избивали, пока к их ногам не свалилась бесформенная окровавленная масса. Когда они убедились, что Пустая больше не дышит, они вернулись в лагерь вместе с младенцем, который каким-то чудом выжил.

Лев объявил, что семья немедленно должна идти дальше. Труп Пустой и родильная кровь привлекут опасных падальщиков, в первую очередь, назойливых и бесстрашных стервятников. Поэтому они оставили лагерь, несмотря на то, что была еще ночь, и, вооружившись факелами, пошли через открытую равнину. Покидая свою стоянку при полной луне, они слышали, что позади них уже сбежались звери и с громким рычанием накинулись на мертвое тело Пустой.

Наступил рассвет, а с неба все падал легкий пепел.

Разбуженные громким щебетанием птиц и верещанием обезьян, люди начали просыпаться. Теперь, когда разложенные по периметру стоянки костры догорели, они направились, озираясь, к водоему, из которого тщетно пытались напиться зебры и газели. Воду не было видно из-за лежавшего на ее поверхности толстого слоя пепла. Но люди напились, разогнав руками вулканические осадки, хотя вода на вкус была отвратительной и на зубах скрипел песок. Пока другие искали яйца и моллюсков и высматривали отмели, на которых можно было найти лягушек, черепах и корни лилий, Высокая смотрела на запад, где на фоне еще ночного неба выделялась извергающая дым гора.

Звезды скрылись за огромными клубами дыма, которые расходились во все стороны. Она обернулась и стала, сощурившись, смотреть на бледневший восток, где вскоре должно было взойти солнце. Там небо было ясным и чистым, на нем еще виднелись последние звезды. Она снова посмотрела на гору и снова пережила свое ночное откровение, когда, первая среди своих соплеменников, она смогла связать обрывки мыслей и вывести заключение: «из горы шел дым… ветер дул на восток… и по пути загрязнял источники».

Она пыталась объяснить это остальным, силясь найти такие слова и жесты, которые могли бы передать смысл новой опасности. Но Лев, который действовал, повинуясь своим инстинктам и памяти предков, и понятия не имел о причинно-следственной связи, не мог совершить подобное умственное усилие. Какое отношение гора и ветер имеют к воде? Подняв свое грубое копье, он приказал семье идти дальше.

Высокая продолжала упорствовать.

— Плохо! — в отчаянии повторила она, указывая на запад. — Плохо! — Затем, яростно жестикулируя, обернулась на восток, где небо было ясным, а вода, как было ей известно, — чистой. — Хорошо! Идем!

Лев посмотрел на других. Но их лица ничего не выражали, потому что они и представления не имели о том, что пыталась им объяснить Высокая. Зачем отказываться от того, что они делали всегда?

Поэтому они снова покинули лагерь и отправились на повседневные поиски пищи, попутно высматривая в небе стервятников — их появление могло означать, что где-нибудь неподалеку лежит скелет, в длинных костях которого можно найти вкусный костный мозг. Лев вместе с другими сильными мужчинами тряс деревья, собирая орехи, фрукты и стручки, чтобы потом испечь их на костре. Женщины садились на корточки рядом с муравейниками и втыкали в них прутики, извлекая жирных насекомых и отправляя их в рот. Дети занялись гнездом медовых муравьев — осторожно откусывали набухшие брюшки, стараясь не задеть острое жало. Еды всегда было так мало, что поиски съестного никогда не прекращались. Лишь изредка люди набредали на свежую тушу какого-нибудь животного, до которой еще не успели добраться гиены и стервятники, сдирали с нее шкуру и наедались мяса.

Высокая шла и с ужасом думала: «Завтра вода станет еще хуже».

В полдень она взобралась на небольшую кочку и, прикрыв глаза ладонью, стала вглядываться в желтую, как шкура льва, саванну. Когда Высокая закричала и захлопала в ладоши, все сразу поняли, что она нашла страусиные яйца. Люди подходили с опаской, завидев сидевшую на гнезде большую птицу. Судя по черно-белым перьям, это был самец, что было довольно необычно, так как днем, как правило, яйца высиживала самка, имевшая коричневый окрас, а самец сменял ее ночью. Этот страус выглядел огромным и явно опасным. Они высматривали самку, — она, наверное, где-то поблизости и будет сражаться насмерть, защищая своих птенцов.

Лев издал крик, и тогда Голодный, Шишка, Скорпион, Ноздря и все другие мужчины с воплями и уханьем побежали на страуса, размахивая палками и дубинками, крича во всю силу своих легких. Гигантская птица, шумно хлопая крыльями, поднялась с гнезда и стала отбиваться от своих врагов; перья на груди у страуса встали дыбом, пока он, вытянув шею, клевался и лягался своими сильными ногами. Вскоре появилась и самка — огромная зловещая птица бурой окраски неслась по равнине с пронзительным криком, раскинув крылья и вытянув шею.

Пока Лев вместе с остальными мужчинами занимались птицами, Высокая с женщинами собрали столько яиц, сколько могли унести, и быстро ретировались. Укрывшись под деревьями, они тут же стали раскалывать огромные яйца и поглощать их содержимое. Запыхавшиеся Лев с товарищами вернулись, оставив несчастных страусов горевать над разоренным гнездом, и, похватав свою долю, стали стучать по яйцам, проделывая в толстой скорлупе отверстия и пальцами выковыривая содержимое. Кто-то радостно вскрикивал, обнаружив внутри маленького страусенка, и запихивал пищащего птенца в рот. Высокая взяла яйцо для Старой Матери, расколола сверху скорлупу и вложила его в старческие ладони. Убедившись, что Старая Мать наелась, Высокая наконец-то собралась полакомиться сама последним из припасенных ею яиц. Однако не успела она его расколоть, как откуда-то взялся Лев. Он выхватил у нее яйцо и, поднеся его ко рту, в один присест, с шумом и чавканьем, высосал и проглотил огромный желток. Отбросив пустую скорлупу, он схватил ее, поставил на колени и, одной рукой сжав ее запястья, а другой схватив за шею, вторгся в нее, несмотря на протестующие вопли.

Закончив, он поковылял прочь, чтобы вздремнуть, выглядывая себе самое тенистое место. Самое лучшее место уже занял Скорпион; он сидел с вызывающим видом, прислонившись спиной к дереву. Лев поднял кулак и угрожающе зарычал — и негодующий Скорпион уныло поплелся прочь.

В полдень, когда в саванне царил покой, они спали. Неподалеку на солнышке развалилась стая львов, рядом с ними лежали остатки убитой дичи, которую уже обглодали стервятники и которая людям была не интересна, потому что они точно были сыты и знали, что наевшиеся хищники не представляют сейчас никакой угрозы. Пока члены семьи дремали, Высокая рылась в разбросанной скорлупе, надеясь отыскать остатки желтка и белка. Однако сильнее, чем голод, ее измучила жажда. Она еще раз обвела взглядом клубы дыма в небе и снова подумала, что, чем дальше они идут в эту сторону, тем хуже будет вода.

Дымящая гора уснула, нависший над ней купол из золы и пепла слегка рассеялся, и воздух немного прояснился. Питаясь несколько дней кореньями и диким луком, лишь изредка набредая на гнезда с яйцами, люди изголодались по мясу. Они шли за стадом антилоп и зебр, зная, что то же самое делают крупные хищники. Когда животные стали щипать травку, Ноздря вскарабкался на кочку и встал на страже, а остальные затаились в траве.

Люди смотрели и ждали в утренней тишине под раскаляющимся солнцем, которое уже начинало припекать землю. Наконец их терпение было вознаграждено. Они заметили, как сквозь заросли травы, крадучись, прошла львица. Люди знали, как она будет охотиться: львы не так стремительны, как другие звери, поэтому она встанет с подветренной стороны, чтобы ее не почуяли, и начнет осторожно подкрадываться к мирно пасущимся животным, пока не окажется достаточно близко, чтобы, бросившись, настичь добычу.

Высокая, Старая Мать, Малышка, Голодный и другие неподвижно сидели на корточках, не отрывая глаз от Ноздри, который следил за действиями львицы. Внезапно она бросилась вперед, напугав взметнувшихся птиц. Стадо пустилось вскачь, однако львица стремительно приближалась к нему и, пробежав совсем немного, настигла хромую зебру. Подпрыгнув и наискосок ударив ее массивной лапой, львица повалила животное на бок. Пока зебра отчаянно пыталась подняться, львица прыгнула на нее и вцепилась ей в морду. Пока львица тащила свою добычу в тень баобаба, люди тихо шли за ней следом. Они снова присели на корточки, увидев сбежавшуюся на пиршество стаю самцов и львят. Воздух наполнился рычанием и шипением — львы дрались за добычу. В небе уже начали кружить стервятники.

Соплеменники Высокой терпеливо ждали, спрятавшись в высокой траве и наблюдая за происходящим. Даже дети понимали, как важно вести себя тихо, — от этого зависит, смогут ли они поесть или съедят их самих. День клонился к вечеру, тени удлинялись, единственными звуками, которые доносил ветерок, были звуки, издаваемые львами, жадно пожиравшими тушу. У Ноздри ныли спина и ноги. Голодному отчаянно хотелось почесаться. На их обнаженные тела садились, больно кусаясь, мухи. Но люди сидели, не двигаясь. Они знали, что их час придет.

Солнце клонилось к горизонту. Кое-кто из детей начал хныкать и плакать, но львы были уже слишком сыты, чтобы обращать на это внимание, они лениво отходили от растерзанной туши, чтобы поспать. Люди наблюдали, как черногривые львы, зевая, шли за маленькими пухлыми львятами с окровавленными мордами. Как только львы улеглись в тени баобаба, их место заняли стервятники. Ноздря с Голодным ждали, когда Лев подаст сигнал, и, дождавшись, с криками бросились в атаку, кидая в стервятников камни. Однако гигантские птицы, которые тоже были голодны, не отдавали свою добычу. Расправив огромные крылья, они отбивались клювами и когтями, защищая то, что принадлежало им по праву.

Голодные и уставшие люди вынуждены были спасаться бегством, кое-кто в схватке со стервятниками получил раны.

Они снова присели на корточки в траве, на этот раз прислушиваясь к вою гиен и диких собак, которые непременно должны были прибежать, учуяв падаль. После коротких сумерек на землю опустилась ночь, а стервятники продолжали пировать. Высокая провела ладонью по запекшимся губам. Желудок сводило от голода. Дети Нашедшей Мед громко ревели. Люди продолжали ждать.

Наконец, когда над горизонтом поднялась сияющая луна, окутав ландшафт молочным светом, насытившиеся стервятники улетели. Размахивающим копьями и кричащим во всю мощь своих легких людям удалось не подпустить к остаткам львиной трапезы — жалким клочкам шкуры и скелету — гиен. Они быстро отрубили у зебры ноги острыми ручными топорами. Убежали, держа свои трофеи над головой и оставив налетевшим гиенам сухожилия, связки и шерсть.

Укрывшись среди деревьев, Разжигающая Огонь сразу же начала разжигать костер, чтобы отпугнуть хищников. Лев вместе с другими сильными мужчинами стал сдирать с ног зебры шкуру и, очистив их, быстро и ловко раскалывал кости, внутри которых находился драгоценный сливочно-розовый костный мозг. Люди, у которых уже потекли слюнки, от такого зрелища испускали стоны и вздохи, а о долгих часах бдения в траве, о ноющих суставах и онемевших конечностях было тотчас забыто. Теперь никто не стал яростно набрасываться на еду. Лев поровну поделил истекающее жиром лакомство, и каждый получил свою долю, даже Старая Мать.

Высокая опять попыталась убедить семью идти в другую сторону, и на этот раз Лев ударил ее тыльной стороной ладони так, что она покатилась по земле. Собрав детей с младенцами и скромные пожитки, семья вновь двинулась на запад. Старая Мать помогла Высокой подняться и ласково похлопала внучку по раскрасневшейся от гнева щеке, издавая звуки утешения.

Когда они покидали стоянку, вдыхая дымный вулканический воздух. Старая Мать вдруг застонала и схватилась за грудь. Замедлив шаги, она отчаянно хватала ртом воздух. Высокая держала ее под руку, не давая ей упасть. Они прошли еще несколько шагов, потом Старая Мать вскрикнула и рухнула на землю. Люди смотрели на нее, но продолжали идти дальше, занятые исключительно мыслями о еде. Они высматривали муравейники и ягоды, ореховые деревья и редчайшее из всех лакомств — улей. Они совсем не думали о Старой Матери, которая дала жизнь многим из их матерей. Это взволновало только Высокую, которая пыталась помочь пожилой женщине встать и в конце концов взвалила ее себе на плечи и понесла. Экваториальное солнце поднималось все выше, ей становилось все тяжелее. Наступил момент, когда Высокая больше не смогла тащить на себе Старую Мать.

Они упали на землю, и члены семьи, вынужденные остановиться, в нерешительности столпились вокруг. Лев опустился на колени рядом с потерявшей сознание женщиной и обнюхал ее лицо. Он похлопал Старую Мать по щекам и раскрыл ей рот. Затем обратил внимание на закрытые глаза и посиневшие губы.

— Хмм, — фыркнул он, — умерла, — произнес он, и в его словах послышалось удовлетворение. — Пошли.

Некоторые женщины завыли. Другие испуганно захныкали. Нашедшая Мед колотила ногами, размахивала руками и издавала скорбные звуки. Большой Нос плакал, обняв безжизненное тело своей матери. Шишка присел рядом со Старой Матерью и дергал ее за руки. Заплакали маленькие дети, напуганные поведением взрослых. Но Лев, подняв с земли свои копья и дубинку, повернулся к ним спиной и решительно направился на запад. Один за одним они потянулись вслед за ним, пока наконец не ушли все, кроме оставшейся со Старой Матерью Высокой, на которую оборачивались последние уходившие.

Высокая любила Старую Мать с непонятной ей силой. Когда семья бросила ее мать, сломавшую ногу, Высокая плакала целыми днями. И именно Старая Мать обнимала ее и утешала, именно Старая Мать кормила ее и стала после этого спать рядом. «Мать моей матери», — думала Высокая, смутно осознавая особую связь с этой женщиной из своей семьи, которой было недоступно понятие родства.

Вскоре они остались одни в огромной саванне, не считая круживших в небе стервятников. Высокая оттащила Старую Мать под кров деревьев и прислонила ее к твердому стволу. День клонился к вечеру. Скоро настанет ночь, и в ней засветятся желтые глаза хищников, нападающих на беззащитных людей.

Высокая нашла два камня и, присев на корточки рядом с ворохом сухих листьев, стала постукивать ими друг о друга. Для этого потребовались неимоверные терпение и воля, спина и плечи у нее болели от усилий. Но она много раз наблюдала, как то же самое успешно проделывала Разжигающая Огонь, и поэтому знала, что у нее может получиться. Снова и снова Высокая постукивала камнем о камень под темнеющим небом и звездами, проглядывающими сквозь вулканический дым, пока наконец ее усилия не были вознаграждены, — разгорелось небольшое пламя. Она осторожно раздувала его, подсыпая сухие листья, пока оно не окрепло. Затем она обложила костер камнями, прикрыла веточками и села под сияющими ночными звездами.

Старая Мать, все еще без сознания, прерывисто дышала, не открывая глаз, ее лицо было искажено болью. Высокая сидела подле нее и наблюдала. Ей уже приходилось видеть смерть. Она видела, как умирают животные в саванне. Иногда умирал кто-то из семьи. Люди уходили, оставляя позади себя безжизненные тела, и какое-то время еще вспоминали о них, а потом забывали. Мысль о том, что однажды она тоже умрет, никогда не приходила Высокой в голову. Самосознание и понятие о смертности были от нее дальше, чем звезды.

Через какое-то время Высокая поняла, что Старая Мать хочет пить. Увидев заросли растений в человеческий рост, с крапчатыми цветками — колокольчиками и пушистыми листьями, она решила, что где-то рядом должна быть вода. Опустившись на четвереньки, она стала разрывать землю, надеясь нащупать влагу. Она слышала, как неподалеку в кустах тявкают и бегают гиены. Волосы на загривке у Высокой встали дыбом. Ей приходилось видеть, как гиены набрасывались на человека и пожирали его живьем, пока он исходил криком. Высокая знала, что животных может отпугнуть только огонь и что ей нужно поскорее вернуться к разложенному костру и поддерживать его.

Она рыла землю изо всех сил. Ведь должна же здесь где-то быть вода, чтобы питать такие крупные цветы с такими мясистыми стеблями! Она до крови разодрала пальцы о твердый грунт.

В отчаянии Высокая уселась на землю, чувствуя, как мышцы сковывает усталость, к тому же ей сильно хотелось спать. Но она должна найти воду и должна присматривать за огнем. Она должна защитить Старую Мать от шныряющих в ночи хищников.

И вдруг она заметила вспышку лунного блика. Вода! Голубая прозрачная лужица у основания одного из цветов. Однако на ощупь вода оказалась твердой, это была вовсе не лужица. Взяв ее в ладонь, она озадаченно разглядывала кусок синей воды, к которой прилипли засохшие листья наперстянки. Разве вода может быть твердой? И все же это должна быть вода, она прозрачная и гладкая и выглядит так, как будто вот-вот потечет.

Она принесла Старой Матери камень, в который три миллиона лет назад превратился осколок метеорита, и, поддерживая старую женщину руками, бережно вложила гладкий камень в пересохшие губы. Старая Мать тут же начала его сосать, в углах губ у нее заблестела слюна, и Высокая поняла, что вода снова стала жидкой.

Однако через мгновение, к ее удивлению, кристалл выскользнул у Старой Матери изо рта, и, поймав его, Высокая увидела, что вода снова затвердела. Но теперь она смогла разглядеть ее получше, так как Старая Мать слизала облепившую его растительность.

Кристалл уютно покоился на ладони Высокой, как яйцо в гнезде, и на ощупь казался таким же гладким, только поверхность у него была прозрачно-водянистая, и лунный свет отражался от нее, как от поверхности озера или от ручья. Перевернув его и зажав между двумя пальцами, она заметила, что внутри, ближе к центру, он темнее, а почти в самом центре виднелось что-то белое, острое и мерцающее.

Внимание Высокой от кристалла отвлекла Старая Мать, которая издала глубокий вздох. Она с изумлением увидела, что губы Старой Матери порозовели, а дыхание выровнялось. Через мгновение Старая Мать открыла глаза и улыбнулась. Затем она села и с удивлением дотронулась до своей сморщенной старческой груди. Боль в сердце прошла.

Они стали вместе рассматривать прозрачный камень. Они не знали о целительной силе наперстянки и решили, что ее спасла вода, которая находится в камне.

Когда на рассвете они догнали семью, те с легким удивлением оторвались от еды — Высокая со Старой Матерью уже начали стираться у них из памяти. С помощью жестов и нескольких слов Старая Мать объяснила, как камень-вода вернул ее к жизни, и, когда Высокая стала передавать камень по кругу измученным жаждой людям, они по очереди сосали его, пока у них не потекла слюна. Жажда утихала, и все смотрели на Высокую с восхищением и трепетом.

С незнакомцем она встретилась случайно. Она рылась в высокой траве окаймлявшей западное озеро в поисках яиц саламандры, когда услышала его шаги. Она никогда раньше не видела этого высокого юношу с мускулистыми бедрами, и, подглядывая за ним, гадала, откуда он пришел.

Семья добралась до озера накануне и обнаружила в его покрытых пеплом водах дохлую разлагающуюся рыбу. Поиски черепашьих яиц оказались безрезультатными, а береговая растительность зачахла от вулканического пепла, так что даже корни ее почернели и стали несъедобными. Птицы улетели, гнезд, чтобы полакомиться журавлиными и пеликаньими яйцами, нигде не было. Осталась лишь небольшая стайка уток, которые пытались выжить в увядшем камыше и тростнике. Все физически крепкие члены семьи разбрелись в поисках еды, а старики и дети остались сидеть на скалистом краю стоянки, относительно защищенные от нападения хищников. Высокая смотрела на небольшое стадо зебр на берегу, которые, опустившись на колени, пытались напиться сквозь покрывавший озеро слой пепла, когда вдруг заметила незнакомца. То, что он делал, озадачило ее.

В одной руке он держал длинное сухожилие какого-то животного, конец которого был обмотан вокруг камня, а другой бросал в воду гальку, из-за чего утки стремительно разлетались. Потом незнакомец начал размахивать веревкой из сухожилия над головой так, что камень оторвался от нее и полетел в сторону. Высокая с изумлением смотрела, как, прорезав воздух, камень сбил одну из уток, которая тут же начала тонуть. Юноша с шумом бросился в мелкую воду и вытащил убитую птицу.

Высокая ахнула.

Незнакомец остановился. Он повернулся в ее сторону и стал вглядываться в заросли, пока Высокая, ощутив непонятный прилив храбрости, не вышла из них.

Она осмелела, потому что у нее на шее, на сплетенной из трав веревочке, висел могущественный камень-вода. Этот дымчатый изнутри кристалл, образовавшийся три миллиона лет назад из смешавшейся с кварцем звездной пыли, покоился у нее на груди как гигантская капля воды, излучая пульсирующее мерцание.

Она и незнакомец с опаской разглядывали друг друга.

Внешне он немного отличался от членов семьи: нос у него был не совсем такой формы, челюсти сильнее, глаза — удивительного цвета, цвета мха. А вот волосы, как и у членов семьи Высокой, были длинные, спутанные и вымазанные красной глиной, однако в них красовались ракушки и камушки, что очень понравилось Высокой. Однако еще больше ее заинтересовали страусиные яйца, висевшие у него на поясе на ремне из переплетенных водорослей. В яйцах были дырочки, залепленные глиной.

Они говорили на разных языках, но юноша сумел объяснить, что его зовут Шип и что он пришел из семьи, которая живет на другом краю равнины, в долине, в которой Высокая никогда не бывала. С помощью жестов и звуков он объяснил Высокой, почему его прозвали Шипом.

Прыгая и притворно завывая от боли, он изобразил случившуюся с ним неприятность, потирая свои ягодицы, в которые когда-то вонзилось множество шипов, и Высокая сразу же сообразила, что свое имя он получил благодаря тому, что свалился в терновый куст. Она громко захохотала, и он, польщенный ее смехом, протянул ей убитую утку.

Она посерьезнела. Ее мозг внезапно омрачило одно воспоминание: очень давно, еще до Льва и даже до Реки, когда Высокая была совсем маленькой, в лагерь пришли два незнакомца. Они пришли из-за хребта, куда никогда не ходила семья. Сначала все относились к ним настороженно, но потом новых мужчин приняли в семью. А потом что-то произошло, какая-то драка. Высокая помнила только кровь и расчлененные останки вождя семьи на траве. Один из пришедших занял его место, и с тех пор семья следовала за ним.

Может быть, этот незнакомец хочет убить Льва и стать новым вождем?

Пока она молча и с любопытством наблюдала за ним, Шип с помощью своей пращи убил еще несколько уток, и они вместе понесли их в лагерь Высокой.

При виде птицы люди восторженно закричали — они несколько дней не ели мяса — а затем с любопытством уставились на незнакомца. Дети застенчиво выглядывали из-за ног матерей, а девушки повзрослее откровенно его рассматривали. Нашедшая Мед, протянув руку, стала ощупывать его тело, но Шип со смехом отскочил, не отрывая глаз от Высокой. Когда Лев жестом показал на страусиные яйца у Шипа на поясе, тот отвязал одно яйцо и протянул ему. Лев, озадаченно разглядывал глиняную затычку, выковырял ее и, сунув палец в дыру, был поражен, обнаружив вместо желтка воду. Шип показал, как ее пить, приставив яйцо ко рту так, что вода потекла ему в рот. Затем он дал яйцо Льву, чтобы тот напился. Семья была потрясена. Какая же это птица откладывает яйца, наполненные водой? Но Высокая поняла: Шип наполнял водой пустую яичную скорлупу. Из этого она сделала еще одно заключение, которое не смогла бы выразить словами, — Шип носит воду с собой на случай, если захочет пить.

Они бросили уток в костер, чтобы опалить им перья и немного поджарить, и вдоволь попировали в ту ночь, под конец весело бросаясь друг в друга костями. Старая Мать с удовольствием высасывала из костей мозг, запивая его свежей водой из страусиных яиц. Все женщины племени не отрывали глаз от новичка — им нравились его повадки и физическая сила. И даже мужчины вскоре с радостью приняли незнакомца в свой круг.

Семья оставалась на берегу озера, питаясь убитыми Шипом утками, пока они не закончились. Шип не сидел у костра вместе с другими мужчинами, выдалбливая из камня инструменты и обтесывая копья. Он был какой-то беспокойный. Высокой он напоминал большого ребенка, который своими выходками стремится привлечь внимание взрослых. Без всякой на то причины он прыгал, резвился, скакал и гримасничал перед их удивленными взорами. Однако спустя несколько дней члены семьи, и первая из них — Высокая, стали догадываться, что новичок проделывает все это не просто так.

Он изображал перед ними разные события.

Зрители из далекого будущего, скорее всего, назвали бы его бездарностью, но членов семьи Высокой по-настоящему завораживали те сценки, которые он разыгрывал. Развлечения были им неизвестны, а тем более рассказ о прошлых событиях. Но когда они научились понимать его жесты, звуки и мимику, перед ним стали разворачиваться короткие истории. Это были примитивные сценки, в которых Шип изображал охоту, в конце которой люди победоносно тащили в лагерь ногу жирафа, или показывал, как удалось спасти ребенка, который чуть было не утонул, или изображал яростную схватку человека с крокодилом, закончившуюся гибелью человека. Шип заставлял их смеяться, хлопать себя по ляжкам, плакать и утирать бегущие по щекам слезы, замирать от страха и удивленно фыркать. Еды на этом озере, оставленном зверями, было маю, вода была отвратительной и солоноватой на вкус — рыба в озере погибла, — но Шип заставлял забывать про голод и жажду, снова и снова рассказывая забавную историю о том, как он получил свое имя. Зрители были готовы до бесконечности смотреть, как он падает в «терновый куст» и как искажается от боли его лицо, когда ему выдергивают из ягодиц шипы.

А однажды ночью он поразил их окончательно, внезапно перевоплотившись в другого человека.

Он поднялся со своего места у костра и принялся, шаркая, как-то странно кружить, прижав левую руку к груди и приволакивая левую ногу. Сначала они озадаченно смотрели на него, а потом поняли. Он стал похож на Скорпиона! Почувствовав внезапный ужас, они обернулись посмотреть, здесь ли Скорпион, не завладел ли Шип каким-либо образом его телом? Но тот сидел на месте, пораженно глядя на Шипа. Левая сторона у Скорпиона все больше немела, поэтому он почти не мог пользоваться левой рукой и ногой.

А потом, на глазах у изумленных людей, Шип резко сменил позу и пошел, раскачивая бедрами и делая вид, что он набивает рот едой. Нашедшая Мед!

Ноздря сердито и испуганно вскрикнул, но кто-то из детей засмеялся. А когда Шип, взбив свои длинные, вымазанные глиной волосы так, что они встали дыбом, пошел мелкой семенящей походкой, и все узнали Малышку — тут уже рассмеялись и остальные.

Скоро уже все безудержно хохотали, и представление превратилось в игру. Он медленно тащился, рассматривая палку, и все кричали: «Улитка!» А потом начинал чесаться спиной о дерево, и они кричали: «Шишка!» А когда он посадил себе на спину маленького мальчика, сцепив его руки у себя под подбородком, а ноги прижав к своим бокам, — изображая сгнившую шкуру Льва, — все завизжали от смеха, хватаясь за животы.

Шипу доставляло удовольствие развлекать их. Эта семья была похожа на его собственную: они искали одну и ту же еду, ходили по древним тропам и жили по одному заведенному обычаю. Женщины с детьми собирались вместе, мужчины — отдельно от них, но тем не менее все боролись за выживание семьи. Пока мужчины строгали копья и тесали из камня ручные топоры, женщины приводили себя в порядок и занимались воспитанием детей. Гнев стремительно поднимался и быстро утихал. Они точно так же ревновали и завидовали, дружили и враждовали. Старая Мать своими кривыми ногами, усохшей грудью и тем, как она жевала пищу своим беззубым ртом, напоминала ему Иву из его племени. Ноздря с Шишкой были похожи на его братьев.

А еще среди них находилась Высокая.

Она отличалась ото всех, и не только ростом, — она была заметно мудрее остальных. Он заметил, как мрачно она смотрит на дымящую на горизонте гору, как хмурит брови при виде расходящихся по небу черных клубов дыма. Он сам уже давно обратил на это внимание, и его это тревожило. Однако еще больше, чем ее ум, его привлекали в Высокой ее сильное тело, длинные руки и ноги и твердая поступь. Ему нравился ее смех и то, как она относится к более слабым женщинам, — чтобы каждая хоть что-нибудь съела. Она напоминала ему женщин его племени, которые уже начали стираться из его памяти.

Шип сам не понимал, почему он ушел из семьи. Просто однажды утром его объяло необъяснимое беспокойство. Он взял свой ручной топор с дубинкой и ушел. До него так же уходили другие мужчины: брат его матери, Короткая Рука, и старший брат Шипа, Одноухий. Не все мужчины ушли из семьи Шипа. Большинство осталось. Но страсть к перемене мест охватывала нескольких человек в каждом поколении, и если они уходили, то уже никогда не возвращались.

Шип покинул своих, когда те еще спали, унося с собой смутные воспоминания о женщине, подарившей ему жизнь, и своих сестрах. И теперь, глядя на эту влекущую его высокую девушку, он не осознавал, что основной причиной, побудившей его уйти, было то, что в его семье почти не было доступных женщин и что ушел он, повинуясь инстинкту, так же, как другие юноши из других племен время от времени приходили в его семью. Шип ни с кем не попрощался. Со временем они забудут его, так же, как забудет их сам Шип.

В конце концов вода в озере стала настолько грязной, что в нем исчезли последние утки, вынудив семью идти дальше.

Вокруг становилось все хуже. Они набредали на трупы животных, и если раньше это означало, что семья полакомится мясом, то теперь, продвигаясь на запад, они находили все больше и больше трупов антилоп, слонов и носорогов — сотни, тысячи туш, наполнявших воздух смрадом гниющего мяса, вокруг которых кружили тучи черных мух, — мясо было настолько протухшим, что люди уже не могли его есть.

Высокая понимала, что стадные животные погибают из-за того, что растительность, которой они питаются, покрыта пеплом и золой. Хорошо было только падальщикам — шакалам, гиенам и стервятникам, — которые наедались вволю. Они с Шипом согласились, что повальная гибель животных как-то связана с вулканом. Но Лев настаивал на том, чтобы семья шла дальше на запад в поисках воды и пищи.

Вода с каждым днем становилась все грязнее. Еды почти не осталось: мелкие животные исчезли, а растения были сплошь покрыты пеплом. Небо потемнело, земля все чаще дрожала. Каждый раз на закате Высокая с отчаянием смотрела на дымящуюся гору и понимала лучше, чем когда-либо, что Лев ведет их к гибели.

У матерей стало пропадать молоко, и младенцы погибали. Проносив с собой несколько дней мертвое тельце своего малыша, Ласка в конце концов села у муравейника, где еще несколько дней назад семья могла бы поживиться муравьями, которые теперь необъяснимым образом исчезли, и, склонив над своим младенцем голову, осталась там, а семья пошла дальше.

Однажды ночью Высокая стала беспокойно ворочаться во сне — ей снились улыбка и забавные ужимки Шипа. Она проснулась, объятая жаром, который ей не приходилось испытывать прежде, чувствуя желание, похожее на голод, однако это не было желание поесть. Она проснулась от далекого одинокого воя собаки, а затем увидела чей-то силуэт, который крался меж спящих людей. С удивлением она узнала Шипа. Может быть, он просто хочет облегчиться? Или забраться к ней в постель? Но Шип пробрался через весь лагерь к границе и вышел на открытую равнину. Высокая последовала за ним, но дошла только до ограждения из факелов и ветвей акации, где сидели на страже Улитка со Скорпионом. Она стала ждать возвращения Шипа. Он не вернулся к рассвету, а семья должна была идти дальше.

Прошло четыре дня, Шипа все не было, и Высокая молча плакала в своем гнезде: она боялась, что Шип погиб, и не понимала, почему он ушел из семьи, которая так его полюбила. Страсть, которую она начала к нему испытывать, сменилась болью и страданием — чувствами, которые не приходилось прежде испытывать молодой женщине.

И вдруг он появился — они увидели, как он стоит на кочке на фоне заходящего солнца, размахивая руками и подпрыгивая. Семья поняла, что своими звуками и жестами он подает им добрый знак, и побежала к нему. Он поманил их за собой, и они толпой пошли за юношей вдоль изогнутого речного русла, высохшего и обезвоженного, затем перешли через холм, вдоль узкого скалистого каньона, взобрались на небольшую возвышенность, и тогда он с гордостью показал им свою находку.

Это была целая роща тамариндовых деревьев. И все тамаринды были съедобны.

Люди, как саранча, окружили высокие ветвистые деревья, срывая мясистые стручки, разрывая листья, сдирая кору и набивая рты. Свежие фрукты утолили жажду, а кора — голод. Разжигающая Огонь разожгла костер, и все побросали тамариндовые семена в горячие камни, чтобы съесть их позднее.

Теперь Высокая плакала от радости и восхищения. Все думали, что он убежал из-за голода и жажды. А теперь все поняли, что он уходил, чтобы найти еду для семьи — и нашел ее.

Власть перераспределилась в один момент. Шипу отдали самые сочные тамаринды. А Льву достались остатки.

Когда тамариндовые деревья ободрали подчистую и на них не осталось ни одного листочка, ни единой семечки и ни одного сантиметра коры, семья пошла дальше. Но на этот раз у них было с собой питье. Пока они еще не успели съесть все сочные тамаринды, Шип показал им, как нужно выжимать сок в страусиные яйца, которые можно носить с собой.

Они продолжали находить гниющие туши, однако костный мозг был еще пригоден для еды и на какое-то время насыщал их. Вулкан затих, и в небе вновь ярко засверкали звезды. А когда Шип привел семью к артезианскому колодцу, где они смогли напиться свежей воды, он решил, что они останутся здесь ночевать.

Льва никто не спрашивал.

Пламя, которое начало жечь Высокую в ту ночь, когда все решили, что Шип их бросил, разгоралось все сильнее, пока мысли о Шипе не поглотили ее целиком. Ей нестерпимо хотелось быть рядом с ним, ощущать его прикосновения. Когда семья приводила себя в порядок у костра, ей хотелось, чтобы именно Шип накладывал на нее глину. Высокая стыдливо смотрела на другой конец лагеря, где он разговаривал с юношами помоложе, показывая им, как сделал свою пращу, и смеялся вместе с ними. А когда он смотрел в ее сторону, она чувствовала, как в ней, подобно искрам, отскакивающим от тлеющих угольков, поднимается жар.

С трепещущим сердцем она отделилась от остальных и пошла к каменистому участку, где в артезианском колодце бродило несколько перемазанных сажей цапель. Она ощущала смутную радость от того, что в небе вновь были видны звезды и луна, хотя оно по-прежнему было подернуто дымкой, и что земля не дрожит уже несколько дней. И если бы она не находилась в плену непонятных ей чар, то, конечно же, поразмышляла бы над этими таинственными явлениями.

Она не испугалась, услышав в сухой траве чьи-то шаги. Она инстинктивно почувствовала, кто это и зачем он идет за ней. Обернувшись, она увидела в лунном свете улыбающегося Шипа.

Она столько раз видела, как этим занимаются другие, только не понимала, зачем они прикасаются друг к другу и гладят друг друга, облизывают и обнюхивают. А теперь, делая то же самое, она ощутила, как тепло разливается по всему ее телу. Шип прижимался ртом к ее щекам и шее и терся своим носом о ее. Они, смеясь, щекотали друг друга, а потом вдруг Высокая с заливистым смехом вырвалась и побежала от него. Шип, крича, побежал за ней, размахивая руками. Высокая специально бежала так, чтобы он мог ее догнать, хотя вполне могла убежать от него на своих длинных ногах. А когда Шип настиг ее, Высокая опустилась на землю, и они наконец соединились.

Целыми днями они были заняты исключительно друг другом. Он ее обнюхивал. Она слизывала соль с его подмышек. Шип прыгал перед ней, прощаясь. Вытягиваясь во весь рост, он напрягал грудные мышцы, показывая, какой он сильный. Она жеманно отворачивалась и делала вид, что ей все равно. Ему нравились и другие женщины, но привязан он был только к Высокой. Они помогали друг другу приводить себя в порядок, спали на одном ложе, обняв друг друга, сплетясь руками и ногами. Высокая еще никогда не чувствовала столь глубокой привязанности, даже к Старой Матери. Когда она лежала рядом с Шипом, то чувствовала себя в совершенной безопасности, а соединяясь с ним, крепко прижималась к нему в порыве мучительной страсти. Было и еще кое-что: теперь она была уже не одинока в своем предчувствии неизвестной опасности. Шип тоже смотрел на небо, видел, куда ветер относит дым, и знал, что наступит еще один рассвет — и их настигнет беда.

Старая Мать все же умерла, закрыв глаза: голова ее покоилась на вздувшемся животе Высокой. Члены семьи выли и колотили по земле палками, потом оставили труп Старой Матери в траве и пошли дальше.

Однажды утром, когда небо застилал дым, а земля вновь раскатисто гудела и дрожала, старшая дочь Нашедшей Мед, которая недавно достигла половой зрелости, наблюдая, как Шип изготавливает новую пращу из сухожилия, содранного со скелета южно-африканской антилопы, почувствовала, как в ней пробуждаются новые волнующие ощущения. Она смотрела на его широкие плечи и сильные руки, потом подошла и со смехом нагнулась перед ним, виляя задом. Шип мгновенно возбудился. Однако она не была той женщиной, с которой он хотел бы удовлетворить свое желание. Подпрыгнув, он огляделся в поисках Высокой, которая лущила стручки баобаба, и подбежал к ней. Он стал щекотать ее, играть с ее волосами, прыгать и издавать уморительные звуки. Она засмеялась и потащила его в кусты, где они соединились под палящим солнцем.

Лев мрачно наблюдал за происходящим. С тех пор как они приняли этого чужака, женщины перестали предлагать ему себя. Мужчины смотрели на Шипа с восхищением, дети ходили за ними по пятам. Своими камнями Шип мог сбить любую птицу, которая осмеливалась пролететь над ними. А вечерами он забавлял их своими смешными пантомимами. Шипа все любили.

Эта мысль пришла в голову Нашедшей Мед — ее тоже не устраивало то, как Шип перераспределил власть в семье. Теперь, когда Льва оттеснили на задний план, она соперничала с Высокой, которая была беременна, за место главной женщины.

Они подошли к Шипу, улыбаясь и делая приветственные жесты руками, — Шишка, Голодный, Ноздря и Нашедшая Мед. Он сидел в тени акации, изготавливая из жестких сухожилий новые пращи. Шип ободрал эти длинные сухожилия с разложившегося трупа жирафа и теперь жевал их и отбивал камнями — они должны быть достаточно мягкими для того, чтобы из них получилось меткое оружие.

Он посмотрел на Нашедшую Мед, которая широко ему улыбалась. Она протягивала ему пригоршню мелких сморщенных яблок. Шип обрадовался. С тех пор как его приняли в семью, эта сильная женщина ни разу не выразила ему своей симпатии. И теперь ему было приятно, что она наконец-то приняла его. Когда он встал и потянулся за яблоками, перед ним внезапно возникли Лев и другие мужчины, вооруженные дубинками, палками и большими камнями.

Шип озадаченно взглянул на них. Затем улыбнулся и протянул им несколько яблок. Он растерянно смотрел, как Лев отшвырнул предложенные фрукты, — и уже в следующий момент пять здоровых мужчин набросились на него и на его тело посыпались удары.

Вытянув руки для защиты, Шип отступил назад и прижался к дереву. Пока на него градом сыпались удары, он отчаянно пытался понять, что происходит. Потом упал на колени и стал нашаривать в траве лежащие там пращи. Он поднял одну из них, но в этот момент на его руки опустилась дубинка Льва. Шип попытался изобразить что-нибудь смешное, чтобы развеселить их, но из носа и с головы у него текла кровь. Упав на колени, он с немым вопросом протянул к ним руки: за что? Лев размахнулся и ударил Шипа дубинкой по виску так, что раздался громкий треск. Шип дергался, прикрываясь руками, и кричал под градом сыпавшихся на него ударов. В его угасающем сознании одно за другим проплывали видения: женщина, которая родила его, стоянка в той долине, где он вырос, смеющиеся братья и сестры. А затем боль окутала его черным покрывалом. Его последней предсмертной мыслью была мысль о Высокой.

Услышав крики, Высокая вместе с другими стала продираться через кусты; ее вопль вознесся до небес, когда она увидела обезображенное тело Шипа. Она упала рядом с ним, крича от ярости и боли. Она трясла его за плечи, пытаясь разбудить; зализывала его раны и слизывала с него кровь. Она взяла в свои ладони его разбитое лицо, и ее слезы потекли на его изуродованную плоть. Но он не двигался и не дышал. Семья молча смотрела, как Высокая воет и бьет по земле кулаками. Потом она тоже затихла, а когда поднялась, все отпрянули.

Эта высокая беременная женщина, на груди которой сверкал синий камень-вода, была олицетворением силы. Она по очереди посмотрела в глаза всем убийцам Шипа, и все, кроме Льва и Нашедшей Мед, устыдившись, отвернулись.

Воцарилась тишина, нарушаемая лишь жужжанием насекомых и дальними гулкими раскатами, доносившимися из недр земли. Все члены семьи смотрели на нее, даже дети замолкли, пока Высокая, не отрываясь, страшно смотрела в лица своим врагам.

Затем на глазах у всех она медленно нагнулась и достала из травы сделанные Шипом пращи и камень. Лев подался вперед, крепко стиснув дубинку. Но Высокая действовала так неожиданно и стремительно, что Лев даже не успел пошевелиться. В мгновение ока она привязала к сплетенной из сухожилия веревке остроконечный камень и, круто размахнувшись, метко запустила его в голову Нашедшей Мед.

Удивленная женщина, шатаясь, отступила назад. Лев не успел еще поднять дубинку, как Высокая размахнулась снова и на этот раз угодила Нашедшей Мед между глаз. Та с криком упала, и в следующий момент Высокая уже стояла над ней, снова и снова с сокрушительной силой избивая ее пращой, пока лицо Нашедшей Мед не обезобразилось до неузнаваемости.

Покончив с ней, Высокая повернулась ко Льву и презрительно плюнула ему под ноги.

Он не пошевелился. Высокая, над головой которой клубились вулканические пепел и зола, пристально, не отрываясь, смотрела на Льва, пригвождая его взглядом к месту, хотя тот был выше и сильнее и у него были копья и дубинки, а на плечах он гордо носил сгнившую львиную шкуру.

Так они пристально, не отрываясь, смотрели друг другу в глаза, и воздух, как вулканическими искрами, наполнялся взаимной ненавистью, а семья продолжала наблюдать, затаив дыхание, ожидая, что будет дальше, когда земля внезапно затряслась сильнее обычного, да так, что люди попадали с ног.

Они в панике побежали к растущим поблизости деревьям, но Высокая не двинулась с места. За лесом возвышалась объятая пламенем гора. Дождем посыпался пепел, горящие угли и раскаленные осколки. Занялись верхние ветви деревьев.

И внезапно она все поняла, осознала ту неведомую опасность, которая вот уже несколько месяцев не давала ей покоя, свое возрастающее предчувствие беды, ощущение того, что что-то не так. И эта мысль: «Здесь нехорошее место» — стала ступенькой к новому этапу эволюции. Да, представители ее рода жили здесь миллионы лет, но теперь пришло время покидать эти края.

Высокая посмотрела на висевший у нее на груди камень-воду. Она положила его на ладонь, как яйцо, и, повернувшись спиной к огненной горе, увидела, что острый конец синего камня смотрит прямо вверх, на восток, а в его алмазно-прозрачной сердцевине она разглядела реку.

Подняв руку, она показала на запад, где небо заволокли черные клубы вулканического дыма, и прокричала: «Плохо! Мы умрем!» Затем другой рукой показала на восток, где небо было ясным. «Туда! Идем!» Она говорила громким голосом, слышным в шуме рокотавшей земли. Люди встревоженно переглядывались, и по тому, как они нерешительно топтались на месте, она поняла, что многие хотят идти за ней. Но они все еще боялись Льва.

— Идем, — еще решительнее сказала она, указывая на восток.

Лев с вызывающим и гордым видом отвернулся и пошел прямо на дымящий вулкан, его люди — Голодный, Шишка и Скорпион — последовали за ним.

Высокая опять презрительно плюнула, а затем в последний раз посмотрела на Шипа, чье несчастное обезображенное тело уже покрыл тонкий слой пепла. Потом перевела взгляд на остальных — Малышку, Ноздрю, Разжигающую Огонь, Рыбную Кость — и, убедившись, что они остаются с ней, повернулась спиной к заволакивавшей небо с запада смертоносной черной туче и сделала первый решительный шаг на восток, обратно по той дороге, по которой они сюда пришли.

Никто не обернулся, чтобы посмотреть на Льва и его людей, уверенно направлявшихся на запад, — все шли вслед за Высокой, едва поспевая за ее широкой поступью. По пути они остановились, чтобы собрать страусиные яйца и наполнить их водой, а когда нашли еду, Высокая наказала им не съедать сразу все, а взять семена и орехи с собой, чтобы поесть потом.

Пока они шли так на восток, земля, не переставая, содрогалась, пока наконец гора не взорвалась. Высокая и ее спутники оглянулись и увидели громадную черную тучу, стремительно заполонившую небо, скрывшую солнце и объявшую запад адским пламенем. Это было последнее извержение вулкана, который в далеком будущем назовут Килиманджаро. И в нем одно в мгновение погибли Лев и горстка его упрямых приспешников.

Какое-то время спустя

Опечаленная смертью Шипа и дав себе слово никогда не забывать о нем, Высокая продолжала вести семью на восток, где, как она и предсказывала, они нашли свежую воду, полагая, что сила, которую она ощущала в себе, исходит от камня-воды, висевшего у нее на груди. Им пришлось надолго остановиться, чтобы она родила своего первого ребенка, даже не подозревая о том, что он — продолжение юноши по имени Шип. Потом они двинулись дальше, пока наконец не вышли к берегу океана, изобиловавшему моллюсками, где, порывшись в земле, нашли источники пресной воды. Они также увидели незнакомые деревья, которые давали сразу пищу, воду и тень, — кокосовые пальмы, растущие в изобилии в этой местности. Здесь семья и осталась еще на тысячу лет, пока не разрослась настолько, что им перестало хватать еды, — и тогда им снова пришлось рассеяться. Кто-то отправился вдоль берега на юг и обосновался на юге Африки, но большинство пошло вдоль береговой линии на север, пересекая земли, которые когда-нибудь будут названы Кенией, Эфиопией, Египтом. Несколько поколений семьи останавливались в этих местах, заселяли их, а потом переселялись дальше, продолжая непрерывный поиск новых источников пищи и незаселенных мест. И они несли с собой синий камень, который передавался из поколения в поколение.

Проходили тысячелетия, и потомки Высокой рассеивались все дальше — вдоль рек и долин, за горами и лесами, осваивая новые далекие территории. Они учились строить укрытия и жить в пещерах, создавали слова и другие способы общения, изобретали новые инструменты, оружие и способы охоты. По мере развития речи совершенствовался и общественный строй, развивалась охота. Из добычи люди превратились в хищников. Они стали размышлять, у них стали возникать вопросы, на которые нужно было искать ответы. Так появились представления о духах, табу, понятие о добре и зле, привидения и зародилась магия.

Достигнув Нила, потомки Высокой разделились: кто-то остался, а кто-то пошел дальше, и синий камень последовал на покрытый ледниками север. Потомки Высокой встретились с людьми, населявшими эти места, — это оказалась другая раса, происходившая от других предков и поэтому немного отличавшаяся внешне: они были немного плотнее, крепче, и у них было больше волос. Борьба за территорию была неизбежна, и волшебный камень-вода попал в руки чужого рода, поклонявшегося волкам. Некая целительница из Волчьего Клана всмотрелась в кристалл, разглядела в нем волшебную силу и вложила его в чрево каменной статуэтки.

Так камень-вода стал олицетворять беременность и могущество женщины.

Книга вторая

Ближний Восток

Тридцать пять тысяч лет назад

Они никогда прежде не видели туман.

Перепуганные женщины, находившиеся в такой дали от дома, безнадежно потерявшиеся, решили, что эта белая мгла — злой дух, прокравшийся на своих невидимых ногах в лес, чтобы отрезать беглецов от мира, забрав их в свое безмолвное царство. К полудню мгла рассеивалась настолько, что женщины едва могли различать то, что их окружает, а когда в небе загорались звезды, она тихонько возвращалась и вновь обволакивала их, оставаясь с ними один на один.

Однако туман был не самым страшным в этой неизведанной земле, по которой вот уже несколько недель бродило племя Лалиари. Здесь повсюду таились привидения — невидимые, безымянные и пугающие. Поэтому люди держались вместе, пробираясь сквозь этот враждебный мир, дрожа от холода в окутывающей их мгле, так как на них ничего не было, кроме сплетенных из травы юбок — одежды, подходящей для теплой речной долины, в которой они когда-то обитали, но совершенно неуместной в этих новых землях, куда их вынудили бежать.

— Мы умерли? — шептала Кика, прижимая к груди своего спящего младенца. — Мы погибли в сердитом море вместе с нашими мужчинами и стали духами? — Ее смущало то, что они ничего не видят в густом тумане, голоса звучат как-то зловеще, а звук шагов их босых ног почти не слышен — как будто они блуждали в царстве мертвых. Кика подумала, что они, наверное, походили на привидения, — осторожно пробирающиеся сквозь густую белую мглу женщины с обнаженной грудью, с длинными, до пояса, волосами, увешанные ракушками и костяными украшениями, с покрытыми звериными шкурами плечами, сжимающие в руках каменные дротики. «Но их лица не похожи на лица привидений», — думала Кика. Эти широко раскрытые от страха и растерянности глаза — конечно же, глаза людей.

— Мы умерли? — повторяла она шепотом.

Но ее двоюродная сестра Лалиари не отвечала Кике: горе переполнило ее настолько, что она не могла говорить. Потому что страшнее тумана и холодных невидимых привидений было то, что они потеряли своих мужчин.

Темноволосая голова Дорона, исчезающая в яростных волнах.

Она попыталась вспомнить своего любимого Дорона таким, каким он был до случившейся трагедии, — молодым, безбородым, стройным храбрым охотником, который любил мирно сидеть у ночного костра и резать слоновую кость. Дорон был веселым, любил рассказывать всякие истории и терпеливо относился к детям, что было довольно большой редкостью. В отличие от других мужчин клана, не выносивших детей, Дорон не возражал, когда они забирались к нему на колени, ему это даже нравилось и вызывало у него смех (правда, он краснел от смущения, если его заставали за этим занятием). Однако чаще всего Лалиари вспоминала, как по ночам Дорон сжимал ее в объятьях, а потом засыпал, обнимая ее, и она чувствовала на своей шее его тихое дыхание.

Лалиари подавила подступившее к горлу рыдание. Она не должна о нем думать. Нельзя думать о мертвецах — это может принести несчастье.

На них напали совершенно неожиданно. Лалиари и ее народ жили своей обычной жизнью в речной долине, в которой до них обитали многие поколения их предков, когда с запада по поросшим травами равнинам к ним внезапно вторглись сотни и тысячи чужеземцев, земля которых, расположенная в глубине материка, высыхала и превращалась в пустыню. Они рассказывали о своей участи, жадно озирая зеленые просторы по ту сторону реки клана Лалиари, где паслись стада, в изобилии водилась рыба и птица. Столько еды! Но они хотели, чтобы все это досталось только им. Война за землю была долгой и кровавой, и чужаки, силой и численностью превосходившие клан Лалиари, отбросили их на север, вынудив бежать вместе со всеми пожитками — массивными слоновьими костями, служившими каркасом для переносных палаток, и шкурами, которые натягивали на кости, чтобы получались палатки. Когда клан дошел до дельты реки, где она начинала разветвляться, они встретили там других людей, очень похожих на единоплеменников Лалиари, но не пожелавших делиться богатствами своей земли. Последовала очередная кровавая битва за территорию и еду, в результате которой людей Лалиари опять оттеснили, на этот раз — на восток. Они вышли на обширное пространство, покрытое топями и тростником, и стали пробираться сквозь него. Женщины пошли в другую сторону и обернулись как раз в тот момент, когда по водной глади стремительно прокатился прилив и непонятно как возникшая чудовищная стена воды поглотила ничего не подозревавших мужчин, прошедших уже половину пути.

Потрясенные женщины, стоявшие на возвышенности, видели, как их охотники мгновенно исчезли в волнах. Затем прилив так же неожиданно отступил, и женщины, которые не знали, что эти заболоченные пространства подвержены необычным приливам, из-за чего здесь время от времени происходили наводнения, решили, что они стоят на берегу нового моря.

Изумленные и потрясенные, они повернули на север и пошли вдоль восточного берега нового моря, пока не оказались у еще большего водоема, который в самом широком месте был шире их родной реки и шире этого нового моря, поглотившего болота с тростником и тела их мужчин. Он простирался до самого горизонта, и женщины не разглядели по ту сторону ни земли, ни деревьев. К тому же они впервые увидели буруны и закричали от страха, когда вода стала набегать на них огромными волнами, разбиваясь о берег и откатывая, чтобы набежать вновь, подобно нападающему зверю. И хотя женщины в изобилии находили в здешних лагунах пищу — блюдечки, боровинки и моллюсков — они все же покинули это место и направились вглубь материка, подальше от моря, которое потом назовут Средиземным, сквозь враждебные первобытные просторы, пока не вышли в туманную речную долину, так мало похожую на ту, из которой они пришли.

И здесь, отрезанные от земли своих предков, потерявшие своих мужчин и все, что было им знакомо и привычно, они скитались в поисках новой родины — группа из девятнадцати женщин, двух стариков и двадцати двух детей и младенцев.

Со страхом пережив еще одну безлунную ночь, женщины брели сквозь очередной туманный рассвет, не теряя надежды встретить духа, покровительствующего их клану, — газель. С тех пор как они покинули свою речную долину, они не встретили ни одной газели. А что если в этой земле газели не живут? И клан вымрет, лишенный своего покровителя? Лалиари, устало шагавшую вместе со своими родственниками по незнакомой долине, преследовала мысль еще более страшная: здесь есть кое-что и похуже, чем утрата покровителя клана. Кое-что похуже, чем гибель их мужчин, — в этом странном, окутанном мглой мире нет луны. Они не видели луну уже несколько недель.

Эти страхи терзали не только Лалиари. Все женщины горевали о своих мужчинах, но потеря луны наполняла их еще большей скорбью. Вот уже много дней они не видели луны и боялись, что она исчезла навсегда. Если не будет луны — то не будет детей, а если не будет детей — клан окончательно вымрет. Они уже наблюдали первые признаки вымирания: за несколько недель их странствий не забеременела ни одна женщина.

Поправив за плечами тяжелую ношу, Лалиари посмотрела на идущих впереди двух стариков, которые вели людей сквозь туман, и попыталась мысленно утешиться тем, что Алава и Беллек, обладавшие сверхъестественными способностями и тайными знаниями, отыщут луну.

Старая Алава была Хранительницей Газельих Рогов и хранительницей истории клана. Ее имя означало «та, которую ищут», потому что в детстве она потерялась, и клан искал ее несколько дней. Она удостоилась чести носить на голове газельи рога, перевязанные под подбородком сухожилиями животных. Мочки ушей Алавы с годами настолько вытянулись под тяжестью украшений, что доходили до костлявых плеч. На ее сморщенной груди висели ожерелья из раковин, и кости. Все остальное тело было сплошь увешано амулетами — не для красоты, а в ритуальных целях. Люди из клана Алавы знали, что, для того, чтобы выжить, необходимо оградить каждое отверстие в теле от вторжения злых духов. В детстве они прокалывали носовую перегородку страусовым пером, а когда вырастали, вставляли в отверстие иглу из слоновой кости, чтобы оно не зарастало. Чтобы злые духи не могли проникнуть в тело через ноздри. Также по всей длине прокалывались уши и губы. К поясу подвешивали амулеты, которые прикрывали ягодицы и лонную кость: известно, что духи могут проникнуть в человека и через нижние отверстия в его теле.

Другим стариком являлся Беллек, шаман клана и Хранитель Грибов. У него, как и у Алавы, были длинные белые волосы с нанизанными на них бусинками, тихо позвякивавшими при ходьбе. На нем была только набедренная повязка из мягкой газельей шкуры, его тело также было покрыто магическими амулетами, как и у Алавы. Беллек носил с собой мешочек с сушеными грибами, но он собирал и свежие в лесистых местах на берегу этой неизвестной реки. И хотя грибы здесь росли в изобилии и люди клана ели их в большом количестве, пробираясь через эти чужие земли, окутанные мглой и населенные призраками, Беллек искал особый гриб с длинным тонким стеблем и характерной шляпкой, напоминавшей ему женский сосок. Эти грибы переносили человека в метафизическое измерение, населенное сверхъестественными существами.

Лалиари была благодарна за то, что у клана остались Беллек с Алавой — это были самые почитаемые члены клана, и Лалиари была уверена, что вместе они обязательно отыщут луну.

Как будто ощутив на себе взгляд девушки, Алава резко обернулась и вгляделась сквозь мглу в молодую женщину. Остальные тоже остановились и с тревогой посмотрели на Алаву. Воцарившаяся тишина наводила на них ужас — такую тишину вызывали привидения, заставляя их замолкать, злые духи, готовые наброситься в любой момент. Женщины подзывали детей и крепче прижимали к себе младенцев. Этот момент длился вечность, Лалиари затаила дыхание, все ждали. И затем Алава, приняв про себя решение, отвернулась и с трудом пошла дальше.

Тайное решение Алавы состояло в том, что еще не время рассказать всем о том, что ей известно и что переполняет ее сердце скорбью. Она читала по магическим камням и толковала свои сновидения, рассматривала дым костра и наблюдала за полетом искр — и все это открыло ей ужасную тайну, в истинности которой Алава не сомневалась.

Для того чтобы клан смог выжить, дети должны умереть.

* * *

К полудню, как они и ожидали, туман рассеялся, и беженцы смогли рассмотреть незнакомые леса и песчаный берег реки, прежде чем солнце склонилось к горизонту, лишив их света.

Они остановились на привал. Пока Кика и другие матери кормили младенцев грудью, а девочки-подростки ходили за водой, Лалиари достала и раздала всем последние запасы фиников. Они собрали финики несколько дней назад в небольшой пальмовой роще у реки. Они все вместе сбивали гроздья сочных фруктов, висевшие высоко над головой, камнями и булыжниками и собрали богатый урожай, тут же поели, а потом наполнили ими корзины, которые носили за спиной.

Пока все ели, Алава отделилась от них, чтобы найти самое солнечное место, где можно было читать магические камни. А Беллек наклонялся к земле и пристально, внимательно разглядывал каждый прутик, каждую веточку, каждый куст и каждую травинку, чтобы определить, можно здесь оставаться или нельзя. Пока ему не удалось обнаружить благоприятных магических знаков.

Шестьдесят пять тысяч лет назад первобытному человеку по имени Лев и в голову не могло прийти, что его люди смогут приспосабливать окружающий мир под себя. Эта мысль осенила девушку по имени Высокая, и ее действия помогли ее народу выжить. Это перешло к ее потомкам, которые знали, что нужно делать, чтобы не оказаться во власти обстоятельств. Однако за долгие тысячелетия, пока люди размножались и расширяли границы своего мира, потомки Высокой дошли до предела в своих взаимоотношениях с окружающим миром — теперь они пытались контролировать каждую мелочь в этом мире, задабривая и почитая призраков. Они должны были быть постоянно на страже, чтобы не вывести свой мир из равновесия. Малейший неверный шаг мог расстроить духов и наслать на людей несчастье. Прежде чем перейти через ручей, нужно было сначала произнести: «Дух этого ручья, позволь нам спокойно перейти через него». Прежде чем убить какое-нибудь животное, нужно было попросить у него прощения. Они постоянно «толковали» окружающий их мир. Если их предки, жившие шестьдесят пять тысячелетий назад, не обращали никакого внимания на дымивший вулкан, то Лариали со своей семьей видели зловещее предзнаменование в мельчайшей искорке, отлетавшей от тлеющего уголька. Вот почему Алава, перемешивая свои магические камни, вопрошала, чем они могли обидеть Тростниковое Море, что оно поглотило их охотников. Конечно же, они не знали, что там появится море, поэтому как же они могли найти подходящие слова? Ведь они даже не знали его имени, как же они могли взывать к его духу? Но, конечно же, какие-то знаки были, потому что знаки есть всегда. Что же такое они пропустили, что могло бы предотвратить бедствие?

Так мрачно размышляла она, собирая свои камни — знаки, которые могли бы предотвратить грядущее бедствие. Потому что гальки и мелкие камешки, которые передавались из поколения в поколение, начиная с первой Хранительницы Газельих Рогов, снова сказали ей, что дети должны умереть.

Она смотрела из-за деревьев на несчастных женщин и детей. Они были утомлены бессонницей. Их мучили кошмары, страшные сны, вызванные, как думала Алава, тем, что они не почтили мертвых молчаливым сидением. Если бы они сделали это, то теперь их несчастные души не стали бы вторгаться в сны живых.

Ее дочь, убегающая от врага, который преследует ее по пятам, хватает за развевающиеся волосы, опрокидывает на спину и снова и снова опускает на нее дубинку.

Сначала их пришло всего несколько человек, и Дорон вместе с другими охотниками сумели отбиться. Но потом подошли другие, прослышавшие о прекрасной зеленой саванне, изобилующей зверями, пришли еще какие-то чужеземцы, рассеявшиеся, как муравьи, по западным холмам, и в конце концов победили людей Алавы. Их оттеснили на север, где они встретились со знакомыми поселенцами — семьями, с которыми виделись на ежегодном собрании кланов: Крокодильим Кланом, из которого много лет назад к ним перешел Беллек, и Кланом Белой Цапли, откуда был родом Дорон. Здесь, при поддержке родственников, люди Алавы попытались остановить натиск чужаков и отбиться. Но враги, превосходившие их силой и числом, продолжали наступление, не желая ни с кем делить эту плодородную долину.

Маленький Хинто, сын дочери Алавы, которого чужеземец, схватив за руку, подбросил в воздух и насадил на свое копье. Истока, Хранительница Лунной Хижины, повернулась, чтобы метнуть копье в своего преследователя, — а в лицо ей полетел камень, брошенный с такой силой, что он раздробил ей голову. Текущая по земле кровь. Вопли умирающих. Стоны раненых. Ослепляющий страх и паника. Спасающаяся бегством старая Алава, ее шаги, звучащие в такт бешено колотящемуся сердцу. Молодой Дорон с охотниками, оставшиеся, чтобы защитить женщин и стариков.

Может быть, мы должны почтить их молчаливыми сидением сейчас, думала Алава, поднимаясь на ноги и скрипя старческими суставами. Может быть, так мы задобрим несчастные души, вторгающиеся в наши сны? Однако для того, чтобы провести этот обряд, нужно произнести вслух имена умерших, то есть нарушить самое могущественное табу клана.

Она смотрела на детей и чувствовала, как ее сердце наполняется невыразимой печалью. Сколько же среди них сирот, чьи матери были убиты вторгшимися чужеземцами! Среди них и маленький Гаурон, сын дочери ее дочери, — сидит и играет с лягушкой, которую он нашел в траве. Алава сама проколола его маленький носик пером белой цапли, чтобы не дать злым духам проникнуть в него через ноздри. А теперь, с болью в сердце думала Алава, он должен умереть.

Она переключила внимание на Беллека, который, нагнувшись, с пыхтением, внимательно разглядывал заросли тамариска, пытаясь отыскать в них знаки и предзнаменования. Он должен отыскать луну, поэтому нужно быть очень внимательным и обращать внимание на каждую мелочь. Один неверный шаг — и их может постичь несчастье.

Даже там, на земле своих предков, люди жили в постоянном страхе перед окружающим миром. Смерть уносила их часто, мгновенно и жестоко, поэтому даже там, среди родных скал и деревьев, на берегу родной реки, было достаточно страхов. Люди постоянно думали о том, как бы не обидеть какого-нибудь духа, постоянно повторяли заклинания, носили амулеты, делали нужные манипуляции, которым их обучали с раннего детства. Однако серьезное препятствие, с которым они столкнулись в этом странном месте, заключалось в том, что им были неизвестны названия окружающих их вещей. Им попадались незнакомые цветы и деревья, птицы с необычным оперением, рыбы, которых они никогда прежде не видели. Как же их называть? Что же делать, чтобы не повредить тем из Газельего Клана, кому удалось выжить?

Кроме того, ей подумалось, что от Беллека уже нет никакой пользы.

Алава всегда относилась к мужчинам презрительно — ведь они не могли давать жизнь, и всегда удивлялась, зачем луна дает им детей мужского пола. Может быть, там, в речной долине, мужчины и приносили домой мясо носорогов и гиппопотамов, и тяжело работали на женщин, чтобы сразу на несколько недель обеспечить клан пропитанием. Но здесь, в этом новом месте, еду можно собирать руками. Им больше не нужны охотники. Может быть, поэтому она и видела в своих снах и магических камнях знак, что они должны пожертвовать детьми? Чтобы очистить клан?

Алава вновь посмотрела на детей, которые ели, играли и сосали материнскую грудь. Особенно внимательно она разглядывала мальчиков, всех — от младенцев до тех, кто уже приближался к возрасту полового созревания. Мальчики постарше оставили матерей и присоединились к охотникам и поэтому тоже погибли в Тростниковом Море. Глядя на мальчиков, Алава вновь подумала о погибших охотниках, о потерявшейся луне и об одолевавших женщин ночных кошмарах, и страшная мысль, посетившая ее несколько дней назад, заговорила с новой силой: души утонувших мужчин несчастны и завидуют живым. Поэтому они и вторгаются в сны женщин. А как же могло быть иначе — ведь они не почтили их молчаливым сидением. Все знают, что мертвые завидуют живым, поэтому все так и боятся привидений. А разве не завидуют умершие охотники с особой силой этим маленьким мальчикам, которые, как они видят, растут и когда-нибудь займут их место?

Алава была настроена решительно, хотя ей и не хотелось делать это. До тех пор пока охотники будут завидовать мальчикам и преследовать женщин, луна не появится. А без луны клан вымрет. Поэтому маленьких мальчиков нужно принести в жертву, чтобы привидения оставили их в покое. Тогда луна вернется и вновь подарит женщинам детей. И клан выживет.

На следующем привале женщины уселись, прислонившись спиной к деревьям, чтобы покормить грудных младенцев и успокоить детей постарше. Кто-то, выбившись из сил, уже начал плакать.

Все они потеряли в Тростниковом Море своих близких — сыновей, братьев, племянников, возлюбленных. На глазах у Беллека погибли его младшие братья; Кика видела, как утонули сыновья сестер ее матери; у Алавы погибло пять сыновей и двенадцать сыновей ее дочерей; Лалиари потеряла братьев и своего любимого Дорона. Неисчислимые, невосполнимые потери. Когда прилив поглотил охотников, женщины бегали по берегу, кричали и звали, надеясь найти кого-нибудь из выживших. Две женщины бросились в бушующие воды и исчезли в них навсегда. Женщины оставались на берегу целую неделю, пока Беллек не съел волшебный гриб и, побродив в нижних сферах, не объявил, что это нехорошее место и что они должны его покинуть. Тогда они отправились на север и дошли до огромного ужасного моря, от которого пошли обратно в глубь материка, чтобы найти луну.

Они так и не нашли ее. Женщины были безутешны.

Видя, что по щекам Кики текут слезы, Лалиари достала из висевшего у нее на поясе мешочка горсть орехов и подала их своей двоюродной сестре.

До вторжения чужеземцев Кика была пухленькой. Она любила поесть. Она жила в хижине вместе со своей матерью, матерью ее матери и шестью своими детьми, и каждый вечер после общинной трапезы она спешила в свое жилище, чтобы пополнить свои запасы едой, которую она прятала под своей сплетенной из травы юбкой. Кика также любила мужчин, им не нужно было долго ее упрашивать. Охотники, которые часто заходили к ней, приносили с собой много подарков, поэтому с потолка ее жилища всегда свисали сушеная рыба, кроличьи ножки, лук, финики и кукурузные початки. Но никто не возражал против этого — в клане не было недостатка в еде.

Пока Кика, схватив орехи, с жадностью поедала их один за другим, Лалиари обернулась и посмотрела сквозь деревья на маячившую во мгле скорбную фигурку. Безымянная. Лалиари изумило то, что это несчастное создание до сих пор не умерло, — отрезанная от клана, вынужденная волочиться позади всех сквозь густой туман. Лалиари жалела ее. Люди боялись бездетных женщин, считали, что они одержимы злым духом. А как еще можно объяснить то, что луна не дарит им малышей? До вторжения чужеземцев Безымянная жила на краю поселения, ее никто не замечал, и она питалась объедками. Ей запретили прикасаться к пище, которую ели другие, пить их воду и заходить в чью-либо хижину. Ни один мужчина не смел прикоснуться к ней, как бы сильно ему ни хотелось женщину.

Безымянная вовсе не родилась под несчастливой звездой. Сначала у нее все было так же, как и у любой нормальной девушки. Лалиари помнила, как клан праздновал ее первые месячные, как к ней, по традиции, стали относиться по-особому: все ласково называли ее по имени, баловали и заваливали подарками и едой. Когда же какая-нибудь женщина в клане впервые беременела и ее статус в клане существенно повышался, это праздновали с особой пышностью. Но, когда у Безымянной стали регулярно приходить месячные, время шло, а она так и не родила, люди стали коситься на нее, пока наконец она не превратилась в парию, лишенную имени и своего положения в клане.

И, хотя Лалиари уже привыкла к бедняжке, которая следовала за ними от Тростникового Моря, теперь ее безмолвное присутствие стало вселять в нее страх. А что, если без луны все станут такими, как она?

Лалиари крепко стиснула пальцами магический амулет, который она носила на шее, — талисман, вырезанный из слоновой кости в период нарастания луны. На ней также было ожерелье, сделанное из сотни с лишним шершней, которых она отловила сама, несмотря на мучительную боль, высушила и очистила. Они были похожи на маленькие орешки и тихо постукивали при ходьбе. Она носила его не для красоты: могущественные духи шершней охраняли ее и ее клан, потому что шершни всегда яростно защищают собственное жилье. А в крошечном мешочке, подвешенном к плетеному поясу ее травяной юбки, она носила драгоценные семена и засушенные лепестки цветка лотоса, — ее собственного духа-покровителя.

Но теперь амулеты и ожерелья не могли утешить Лалиари. Она так же, как и ее родные и двоюродные сестры, потеряла свой дом, своих мужчин и луну. Если бы только она могла назвать своего любимого Дорона по имени, какое бы это было утешение!

Но имя таит в себе магическую мощь, его нельзя произносить бездумно, потому что имя воплощает саму сущность человека и тесно связано с его душой. Имя связано с магией и судьбой, оно определяет ход человеческой жизни, поэтому имя давали человеку только после длительных размышлений, после толкования знаков и предзнаменований. Иногда имя меняли, когда ребенок подрастал, или после какого-то серьезного события в жизни человека, или в зависимости от того, какое занятие он себе избирал. К примеру, Беллек означало «Толкователь знаков». Лалиари — «Рожденная среди лотосов» — назвали так потому, что ее мать набирала воду из реки, когда у нее начались схватки. И всю свою последующую жизнь Лалиари покровительствовал цветок лотоса. Кика, «Дитя заката», родилась на закате. Фрир, «Ястреб, простерший крылья», был самым сильным охотником. Если имя однажды произносилось вслух, то больше этого делать было нельзя. И, наконец, считалось дурным предзнаменованием произносить имя усопшего человека, так как это призывает его несчастную душу. Поэтому Лалиари не могла произнести имени Дорона, а самого Дорона должна была забыть.

Она плотнее закуталась в шкуру газели. Когда женщины уже не могли больше терпеть холод, они развернули свертки, которые тащили на спине, — шкуры животных, предназначенные для шатров. У себя дома, пока река не разливалась, они жили на берегу, но, когда начиналось ежегодное половодье и вода выходила из берегов, люди сворачивали шатры и перемещались на более высокое место, где сооружали новые жилища из шкур животных и слоновьих бивней. Когда чужеземцы вынудили их бежать, женщины свернули драгоценные шкуры и потащили их на спине. Теперь они использовали их в качестве накидок, защищавших от холода на этой чужой земле.

Дрожа от холода, Лалиари вновь вспомнила Дорона и как он согревал ее ночами в жилище ее матери. Слезы подступили к глазам. Лалиари любила Дорона за то, что он был добр и терпелив, когда у нее умер ребенок. И, хотя многие мужчины скорбели, если умирал ребенок, так как это была потеря для всего клана, они быстро оправлялись и не могли понять глубокое горе матери. В конце концов, рассуждали мужчины, луна подарит женщинам новых детей. Но Дорон понимал ее. Несмотря на то что сам он не мог знать, что это такое — иметь сына или дочь, он все же понимал, что ребенок Лалиари — это ее плоть и кровь и что ее постигло такое же горе, какое постигло бы его, если бы умер сын его сестры.

А теперь и Дорон умер. Погиб во чреве нового моря.

Алава испуганно вскрикнула. Деревья плачут!

Это был всего лишь туман — в долине он был настолько густым, что на ветвях и листьях скопилась влага и теперь она осыпалась дождем. Но Алава знала, что это означает на самом деле — это плачут духи деревьев.

Она сделала защитный жест рукой и поспешно отпрянула. Ее опасения усиливались с каждым днем. Несмотря на утверждение Беллека, что, чем дальше они будут продвигаться на север, там больше вероятность найти луну, Алава в этом сомневалась. Их изгнание с самого начала оказалось странным и загадочным, начиная с моря, в котором не водилось ни рыбы, ни другой живности. Когда женщины пошли на восток от моря, у которого не было противоположного берега, и вышли к водоему, в котором не водилась рыба и не росли водоросли, окаймленному берегом, покрытым солью, где не водились мидии и не рос тростник, — к абсолютно безжизненному морю, они встревожились. Даже Алава поклялась, что никогда прежде не видела столь странного зрелища. Но когда они двинулись вдоль покрытой солью береговой линии, то вышли к реке, которая текла вспять!

Слишком перепуганные, чтобы идти дальше, они раскинули лагерь на берегу реки, которая текла вспять, а Беллек тем временем поел волшебных грибов и отправился в страну видений. Проснувшись, он объявил, что эта новая река безопасна, несмотря на то, что течет вспять, и что они должны идти вдоль ее берегов, потому что луна находится на севере, где заканчивается мгла.

Отправившись снова в путь, который сперва пролегал через засушливую местность с каменистой почвой, покрытой скудной растительностью, а потом вдоль берега реки, текущей вспять, они вышли к месту, где росли ивы, олеандры и тамариск. Но, по мере того, как они продвигались все дальше на север, река сужалась и стала извилистой, на ее берегах неожиданно стали возникать холмы. Как непохоже на их родную широкую и прямую реку! Эта река извивалась, как змея, меняя направление, так что люди Алавы сначала шли вдоль ее берегов на запад, потом на север, а потом — на восток! Как будто река никак не могла определиться.

Потом они увидели нечто еще более странное. Отправившись на север от Мертвого моря, они вышли к открытой плоской равнине, густо поросшей травой. Но где же животные? Беллек внимательно осмотрел землю и нашел остатки помета. Значит, когда-то здесь все же проходили стада. Где же они сейчас? Не унесла ли таинственная ночная дымка всех животных с собой, как она унесла луну?

И вот теперь они набрели на плачущие деревья. Одна безлунная ночь сменяла другую, один день, не одаривший ни одну женщину беременностью, сменял другой, и беспокойство Алавы возрастало. Мальчиков нужно принести в жертву как можно скорее, иначе они потеряют луну навсегда.

На закате они увидели картину, которая потрясла их. Женщины и дети притихли и молча смотрели на это, не в состоянии полностью осознать увиденное. У основания утеса возвышалась гора скелетов — сотни антилоп с разбитыми черепами и переломанными костями были свалены в груду одна на другую. Алава подняла глаза и увидела поднимавшуюся над скелетами отвесную стену утеса. Животные разбились насмерть, сорвавшись с плато. Но почему? Что их так испугало?

Женщины поспешили прочь, желая как можно скорее покинуть несчастные души животных.

Наконец они вышли к берегу пресноводного озера, которое будущие поколения ошибочно назовут Галилейским морем. Его воды, пышно окаймленные деревьями и кустами, тамарисками и рододендронами, изобиловали рыбой, а берега населяли всевозможные птицы. Здесь мгла рассеялась, и дневное солнце еще согревало землю. Понюхав воздух и внимательно изучив облака, Беллек поднял свой посох, увешанный магическими амулетами и газельими хвостами, и объявил, что здесь хорошее место, они разобьют лагерь и останутся на ночь.

Пока они вместе со старой Алавой совершали ночной ритуал, чтобы обезопасить лагерь от злых духов — чертили на деревьях защитные символы и особым образом расставляли камни, — женщины разворачивали шкуры, сооружая из них защиту от ветра. Слоновьи бивни утонули вместе с охотниками, поэтому они врывали в землю стволы деревьев, молодые деревца и прочные ветви. Люди в Газельем Клане жили общинами, и укрытия предназначались не для отдельных семей, а распределялись по группам и ритуальным признакам. Были большие шатры, в которых отдельно от женщин спали охотники; отдельные шатры для почтенных стариков; укрытия для молодых женщин, которые еще не успели родить; лунный шатер для женщин; шатер шамана; шатер для начинающих молодых охотников; было также несколько маленьких матриархальных семей, состоявших из бабушки, матерей, сестер и детей. Жилище было обязательно круглым, потому что в углах могли затаиться духи.

Во время месячных женщины становились уязвимыми и нуждались в защите от злых духов и печальных привидений, которые только и ждут возможности вселиться в живого человека. Это был период, когда решалось, зародится ли в женщине новая жизнь. Женщина смотрела на луну и по лунной фазе определяла, настал ли момент отделиться ей от других. Она брала с собой свои волшебные амулеты, запасалась особой пищей, удалялась и ждала предзнаменований — если у нее приходили месячные, значит, в ней нет ребенка. Но если они не появлялись, значит, она беременна. Поэтому сначала воздвигалась лунная хижина, у входа в которую Алава произносила защитные заклинания, украшала его нитями, на которые были нанизаны ракушки каури, символизировавшие женские гениталии, а на земле красной охрой выводила магические символы, олицетворявшие драгоценную менструальную кровь.

Второе укрытие сооружалось для Алавы. Мало кто из женщин выживал после менопаузы, поэтому к тем, кто оставался в живых, относились с огромным уважением, так как считалось, что они владеют великой лунной мудростью.

В поисках пищи группа набрела на незнакомое дерево: невысокое — доходящее до колен — густолиственное и увешанное стручками, внутри которых оказались белые мясистые семена. Попробовав плоды турецкого гороха на вкус, чтобы убедиться, что они не ядовиты, женщины сразу же стали их собирать. А Беллек тем временем пошел к берегу и, хотя у него было плохое зрение, разглядел плескавшуюся в мелкой воде живность и причмокнул губами в предвкушении жареной рыбы. Детей послали искать ягоды и яйца, строго наказав соблюдать все табу, несмотря на то, что они находятся в чужой земле, чтобы случайно не обидеть каких-нибудь духов.

И, наконец, Алава дала кому-то указание следить, не появится ли луна, и велела разбудить всех сразу же при ее появлении. Если повезет, то в эту ночь луна вновь засияет в небе, прежде чем на землю снова опустится туман.

Пока женщины с детьми сидели вокруг успокаивающего пламени костра, ели и помогали друг другу приводить себя в порядок, плели корзины и затачивали копья, нянчили детей и пытались забыть о своих страхах, Алава ускользнула на берег озера. Если луна не появится и в эту ночь, решила она, значит, пора действовать. Завтра маленькие мальчики должны умереть.

Кика, которая кормила своих шестерых детей, смотрела, как старая женщина, шаркая, покинула лагерь, согнув свою некогда гордую спину под тяжестью газельих рогов. Кика с некоторых пор начала подозревать, какая тайна не дает Алаве покоя. Она знала, что. Алава готовиться выбрать себе преемницу.

А так как Хранительница Газельих Рогов была самым уважаемым человеком в клане, ей всегда доставались самое лучшее жилище и самая лучшая еда. Кике хотелось стать преемницей Алавы, но об этом нельзя было просто попросить. Преемницу выбирали в результате толкования предзнаменований, знаков и сновидений. Когда Алава сделает выбор, ее преемница станет постоянно жить рядом с ней, а та будет рассказывать ей историю клана и разные случаи, которые она должна будет слушать и запоминать, как когда-то, много лет назад, запоминала молодая Алава. А теперь история клана обогатилась новым повествованием — о том, как захватили их землю пришедшие с запада люди, как клан рассеялся по речной долине, как утонули в новом море их мужчины, как они потеряли луну и бродили в поисках нового дома.

Наблюдая, как Алава исчезает в приозерном кустарнике, Кика вдруг услышала чей-то звонкий смех. Ее двоюродная сестра, Лалиари, щекотала одного из сироток, усадив его к себе на колени. У Кики похолодело внутри. Она подозревала, что Алава может выбрать Лалиари.

Кика возненавидела свою двоюродную сестру еще два года назад, когда в Газелий Клан пришел красавец Дорон. Кика делала все возможное, чтобы заманить его в свое жилище, но его никто не интересовал, кроме Лалиари. Это было большой редкостью. Физическая близость между мужчиной и женщиной происходила случайно, время от времени, и не накладывала почти никаких ограничений и обязательств. Но между Дороном и Лалиари возникла совершенно особая привязанность, такая глубокая, что они никого не замечали кроме друг друга; их отношения были предтечей жизни и брака, — понятий, которые появились лишь двадцать пять тысяч лет спустя.

Чем больше Кика желала красивого молодого охотника, тем больше он ее игнорировал и тем сильнее становилось ее желание, превратившееся в конце концов в настоящую манию. Она втайне ликовала, когда он утонул в Тростниковом Море — ведь теперь он не достанется и Лалиари. Ее злорадство усиливалось тем, что у Лалиари не было детей — ее ребенок умер, не прожив и одного лета. А так как в этой новой земле не было луны, которая могла бы дать ей другого ребенка, Кика, родившая шестерых, смотрела на свою двоюродную сестру с самодовольством и превосходством.

И теперь ей была отвратительна даже мысль о том, что Алава сделает Лалиари своей преемницей.

Они поели и совершили вечерний туалет, настало время слушать истории. Женщины ждали, когда в свете огня появится Алава и начнет свои ежевечерние рассказы. Люди из племени Лалиари обожали слушать истории, потому что так они приобщались к прошлому и ощущали себя частью загадочной и пугающей вселенной. Истории приближали их к природе, а мифы и легенды успокаивающе объясняли непостижимые тайны. Женщины и дети замолкали, когда Алава начинала своим дрожащим скрипучим голосом: «Давным-давно… когда еще не было Газельего Клана, когда не было людей, не было реки… пришли с юга наши праматери. Они были рождены Первой Матерью, которая велела им идти на север, чтобы найти свой дом. Они взяли с собой реку. С каждым восходом луны они направляли ее воды на север, пока она не дотекла до нашей долины, и тогда они поняли, что их путь завершен…»

Алава долго не появлялась у костра, и женщины пытались обуздать подступающий страх. Они знали, что она ищет луну. Но теперь, когда на землю опустилась ночь и в долину вновь прокрался туман, женщины стали подозревать, что Алава и на этот раз ее не нашла.

Лалиари, подняв голову, вглядывалась в густой туман. Луна не только дарила детей и управляла женским организмом, она давала бесценный и столь необходимый иногда свет. В отличие от солнца, которое без толку светит днем, когда и так светло, светит так ярко, что на него невозможно смотреть, на луну можно смотреть часами и при этом не ослепнуть. Благодаря луне — в зависимости от ее фазы — ночью раскрывались цветы, наступали приливы и кошки отправлялись на охоту. Луна предсказуема и благодушна, как любящая мать. Каждый месяц, по истечение страшных дней Черной Луны, клан собирался в священном месте у реки и наблюдал за первым восходом Молодой Луны, которая возникала на горизонте в виде тоненькой дуги. Они облегченно вздыхали и, пока луна поднималась в небе, веселились и танцевали, потому что это означало, что жизнь продолжается.

Укачивая одного из осиротевших младенцев, Лалиари снова вспомнила о ребенке, которого она родила год назад. Луна подарила его вскоре после того, как к ним в клан пришел Дорон. Однако малыш прожил недолго, и Лалиари пришлось отнести его к скалистым холмам на востоке и оставить там. Потом она не раз наблюдала восход солнца и думала, как там ее малышу. Ей хотелось знать, не скорбит ли его душа. Ее охватывало неизъяснимое желание вернуться на то место, но находиться рядом с умершими считалось плохой приметой. Если кто-то умирал в своем шатре, этот шатер сжигали, а клан переезжал дальше по реке и создавал поселение в новом месте.

Возвращаясь мысленно в то время, когда ребенок заболел, а потом умер, Лалиари обвиняла только себя: конечно же, она необдуманно обидела какого-то духа, который наказал ее, убив ее ребенка. А ведь Лалиари всегда старательно соблюдала все правила и повиновалась всем магическим законам. Может быть, поэтому в их земли сперва вторглись чужеземцы, а потом их охотников погубило Тростниковое Море? Может быть, все члены клана что-то недоглядели? Так как же они думают выжить на новом месте, вовсе не зная его законов?

Она знала, что думать о мертвых — плохая примета, но какое же утешение доставляли ей воспоминания о Дороне! Она любила вспоминать их первую встречу. Ежегодное собрание кланов проходило во время половодья, когда река выходила из берегов. Тысячи людей сходились со всей долины, сооружая шатры и водружая на них символы кланов. Именно во время таких собраний улаживали споры, основывали и крепили союзы, обменивались новостями и сплетнями, мстили и, что самое главное, обменивались членами семьи. В те семьи, где находилось мало женщин, переходили женщины из семей, где их было слишком много. И, наоборот, в семьи, испытывавшие недостаток в мужчинах, переходили мужчины из других кланов. Это был долгий и сложный процесс, в котором участвовали все стороны, а возникавшие конфликты улаживали старшие. Дорона и другого молодого мужчину обменяли на двух молодых женщины из клана Лалиари. Лалиари было шестнадцать лет, и они с Дороном целую неделю исподтишка изучали друг друга. Это был период застенчивости, волнения и пробуждающихся инстинктов. Прежде Лалиари никогда не замечала, какие у мужчин сильные плечи, а девятнадцатилетнего Дорона волновали тонкая талия и крутые бедра Лалиари. С того момента, как собрание закончилось и Дорон отправился вместе с Лалиари и ее кланом в землю их предков, они каждую ночь проводили в объятиях друг друга.

Объятая горем, Лалиари упала лицом в колени и беззвучно заплакала.

А внизу, у берега, стояла другая женщина — она тоже страдала. Озирая водную ширь, Алава приняла решение, причинявшее ей боль: здесь мальчики и умрут — они должны утонуть, как утонули охотники.

Обернувшись на звук шагов, она увидела в высоком тростнике знакомый силуэт Беллека. Он долго стоял рядом, его костлявая грудь поднималась и опадала в такт затрудненному дыханию. Он знал, что Алава принимает важное решение. «Она готовится выбирать себе преемницу», — подумал он.

Он бы с радостью поделился с ней своим мнением на этот счет, но только Хранительница Газельих Рогов может знать, кто будет следующей Хранительницей. Ничье мнение и ничей голос не играют никакой роли, все решают мир духов и дух газели. А сны Алавы подвластны только ей, и только она знает, о чем говорят магические камни.

— Ты хочешь выбрать Кику? — осторожно спросил он, надеясь услышать отрицательный ответ. Кика уж слишком прожорлива, и он опасался, что это может навредить клану. Если бы он мог выбирать, то выбрал бы Лалиари, потому что хранительница истории клана не должна думать только о себе.

Алава медленно покачала головой, обремененной тяжелыми газельими рогами. Когда она была моложе, то почти не ощущала их веса. Но с возрастом они становились все тяжелее, до тех пор, пока ее голова не стала клониться под их тяжестью.

— Мальчики должны завтра умереть, — сказала она каркающим голосом.

Он посмотрел на нее так, как будто не расслышал.

— Что ты сказала?

— Маленькие мальчики должны умереть. Души охотников завидуют им, поэтому они преследуют нас и поэтому от нас скрылась луна. Если не умрут мальчики, то вымрет клан. Навсегда.

Он резко вдохнул и сделал защитный жест рукой.

— Мы сделаем это здесь, — решительно произнесла Алава. — Охотники утонули, поэтому мальчики тоже должны утонуть. — Она взглянула на него. — Беллек, ты тоже должен умереть.

— Я? — Он побледнел. — Но я нужен клану!

— Клану нужна я. А если луна захочет, чтобы у нас были мужчины, она подарит нам новых.

— Но чем я опасен? Мальчики — да, они вырастут и станут охотниками. Но я-то старик!

Ее голос повысился:

— Ты пробудил в охотниках зависть тем, что выжил. Ты хочешь, чтобы наш род вымер из-за того, что ты боишься принести себя в жертву?

Он задрожал:

— Может быть, ты ошиблась?

— Да как ты смеешь! — закричала она. — Как смеешь ты сомневаться в моих снах! Как смеешь ты сомневаться в том, что поведали мне духи. Своим недоверием ты на всех нас навлечешь несчастье! — Она стала махать перед собой руками, как будто пытаясь отогнать злого духа. — Сейчас же откажись от своих слов, иначе мы все пострадаем из-за тебя!

— Я раскаиваюсь, — пропищал он. — Я вовсе не сомневаюсь… В том, что поведали духи. Ма… — он едва заставил себя это выговорить, — мальчики должны умереть.

* * *

Пока Алава спала под мягкими звериными шкурами, Лалиари сидела, прислонившись спиной к стене из натянутой шкуры. Она удивилась, когда старая женщина попросила побыть с ней в хижине, и от нее не скрылись восхищенные и завистливые взгляды остальных. В особенности взгляд Кики, потому что все знали, что это означает: Алава хочет назначить Лалиари своей преемницей.

Но старая женщина сразу же легла спать, и сейчас в шатре было тепло и тесно. Лалиари подтянула колени к подбородку и, сложив руки на коленях, опустила голову на руки. Она не собиралась спать. Но когда проснулась, в палатку уже начинал прокрадываться утренний мглистый свет. И она, даже не взглянув на Алаву, поняла, что та умерла.

Молодая женщина выскочила из хижины, волосы у нее стояли дыбом от ужаса. Никогда прежде ей не случалось находиться рядом с умершим. Куда улетел дух Алавы? Лалиари вспомнила, как однажды, когда они еще жили у своей родной реки, один мужчина спал вместе с женщиной, а когда проснулся, обнаружил, что она умерла. Беллек, поворожив, объявил, что теперь дух умершей женщины вселился в этого мужчину. Поэтому клан выгнал его из поселения и не разрешил ему вернуться. Больше они никогда его не видели.

Объятая паникой, Лалиари стала щипать себя за ноздри — запоздалая попытка не дать духу старой женщины проникнуть в нее. Ее стенания разбудили остальных. Они моментально снесли жилище Алавы и приготовились к молчаливому сидению. Беллек тщательно осмотрел Лалиари: заглянул ей в уши, в глаза, в рот и во влагалище и только после этого успокоился. «Духа здесь нет», — твердо произнес он, успокоив ее. Может быть, дух Алавы были слишком стар, чтобы покинуть ее тело сразу, как он покидал тела молодых людей? Может, эта немолодая душа до сих пор отчаянно пытается выбраться на волю из сковавшей ее плоти? Беллек объявил расстроенным женщинам, что они должны как следует почтить старую Алаву молчаливым сидением, чтобы она не шла за ними и не преследовала их, когда они продолжат свой путь.

Этот древний как мир ритуал почитания мертвых передавался из поколения в поколение, начиная с первых людей. Беллек начертил на земле вокруг трупа Алавы круг и стал нараспев произносить заклинания. А женщины в это время ели и пили до отвала, потому что до следующего восхода им придется воздерживаться от пищи. Даже дети должны молча сидеть рядом с матерями и могут выйти из круга только для того, чтобы облегчиться, если у них переполнится мочевой пузырь. Они будут сидеть в абсолютной тишине, никто не должен ни есть, ни пить, иначе это может расстроить дух отошедшей и вселит в него зависть. Все знают, что привидения терзает печаль — в конце концов, никому не хочется умирать. А так как духи испытывают мучения, они стремятся заставить страдать и других и поэтому преследуют их. Молчаливое сидение устраивали для того, чтобы дух понял, что здесь ему будет скучно потому, что никто не ест, не пьет и не веселится в надежде, что он отправится на поиски лучшего места.

Беллек накрыл труп одеялом из газельей шкуры, объяснив остальным, что так дух Алавы не сможет овладеть кем-нибудь из них. На самом деле он сделал это по другой причине. Кроме него, никто не заметил отметины на горле старой женщины и выражения ужаса на ее застывшем лице — доказательство того, что она ошибочно истолковала свои сновидения и ошибалась, считая, что души охотников желают, чтобы маленьких мальчиков принесли в жертву. Чем же еще объяснить смерть от страха и удушения, как не тем, что это души охотников прокрались в ее палатку и убили ее?

По счастью, Алава больше никому не поведала о своих планах, так что Беллек был единственным, кто знал эту тайну. Потому что, пока он не умрет, мальчики — также, как и он сам, — будут в безопасности.

Женщины просидели в круге весь день и всю ночь, не произнеся ни звука, с урчащими от голода животами, пересохшими от жажды ртами и ноющими от неподвижности суставами, следя за детьми, которые начали проявлять беспокойство и нетерпение, после чего поделили между собой личные вещи Алавы (газельи рога перешли Беллеку) и, оставив ее тело там, где оно лежало, свернули лагерь и продолжали свой путь на север.

Ночи становились холоднее, туман окутывал их все плотнее, и женщины Газельего Клана, не знавшие о существовании туманной осени, после которой наступает дождливая зима, решили, что навсегда оказались в плену тумана. Они тряслись от холода в своих шатких укрытиях, почти не спали и едва согревались, пока наконец однажды ночью их не разбудил яростный ураган, не похожий ни на что из того, что им приходилось прежде видеть, — буря, прогрохотавшая с запада и с визгом пронесшаяся по близлежащим горам, опалившая маленький лагерь ледяным дыханием и пролившая на него дождь, струи которого напоминали копья. Женщины пытались защитить от ветра свои укрытия, но злобный штормовой ветер, завывая, как раненый зверь, снес защищавшие их от холода газельи шкуры, и они полетели над разбушевавшимся озером. Он вырывал с корнем деревья и кусты, в воздухе проносились тяжелые от дождя ветки, а объятые ужасом женщины жались друг к дружке, пытаясь защитить детей.

Когда все закончилось и рассвет обнажил опустошенный ландшафт, они онемели от представшего перед ними зрелища: горы, которые еще вчера были покрыты зеленью, теперь побелели.

— Что это? — спросила Кика, прижимая к себе своих малышей, пока другие женщины плакали и стенали от страха. Лалиари, глядя на далекие вершины, почувствовала, как к горлу у нее подступает холодный ком. Что означают эти белые горы? Неужели горы превратились в привидения? Может быть, это конец света?

Старый Беллек, дрожащий от сырости, с синими от холода губами и пальцами, мрачно смотрел на поверхность озера, по которой кружили газельи шкуры. Белые горы его не испугали, потому что давным-давно, еще в детстве, ему приходилось слышать рассказы о каком-то снеге. Это не был конец света, но вот погода действительно менялась. Он решил, что, для того чтобы клан выжил, ему необходимо найти более надежное укрытие.

Он повернулся на запад и стал обозревать утесы, возвышавшиеся отвесными стенами над холмистой равниной. В утесах виднелись пещеры. Беллек догадывался, что в них должно быть тепло и сухо, но старик остерегался пещер. Его народ никогда не жил в них и, конечно, никогда не осматривал их изнутри. Пещеры были местом обитания летучих мышей и шакалов. И, что еще хуже, в пещерах жили души несчастных умерших. Но теперь, думал он, потирая замерзшие руки, когда у них не осталось бивней и газельих шкур, как же женщины смогут соорудить подходящие укрытия?

Когда он объявил о своем решении исследовать пещеры, все хором запротестовали. И только Лалиари, которая понимала всю мудрость этого решения, предложила ему сопровождать его. Однако во время бури она находилась в лунном шатре, у нее еще не закончились месячные, поэтому им пришлось повременить.

Через два дня она уже могла вполне безопасно отправляться в путь. Тогда они приготовили еду и воду и провели весь день, собираясь с духом. Они покинули лагерь, вооружившись до зубов могущественными амулетами и разукрасив все тело магическими символами, чтобы оградить себя от привидений и сверхъестественных существ.

Они добрались до утесов к полудню, подкрепились финиками и яйцами ржанки и произнесли заклинания, чтобы задобрить враждебных духов. Лалиари начала восхождение первой, — сначала она отыскивала среди валунов кратчайший путь, затем останавливалась, чтобы помочь Беллеку. Они обнаружили следы, которые вели к пещерам и их каменистым выступам, — следы в виде костей животных и кремневые орудия, свидетельствовавшие о том, что когда-то здесь жили люди.

Лалиари на ходу громко произносила заклинания, скорее чтобы дать знать о себе людям, если они здесь есть, а не для того, чтобы задобрить духов. Потому что, если здесь действительно живут люди, ей не хотелось напугать их или застать врасплох. Лучше всего сразу дать о себе знать, решила она, потому что, если они подойдут, громко разговаривая, это будет означать, что им нечего скрывать и что они пришли с миром.

Но людей они не нашли.

В известняковых пещерах было просторно и темно, единственными их обитателями оказались грозные сталагмиты. Возле каждого из них Лалиари с Беллеком обнаружили разбросанные инструменты — ручные топоры, скребки и тесаки, а также останки животных — лошадей, носорогов и оленей, это означало, что люди, жившие здесь когда-то, неплохо питались. Но куда они ушли отсюда, бросив обугленные очаги, сломанные инструменты и разукрашенные странными символами известняковые стены?

Пробродив по пещерам весь день и всю ночь, Лалиари с Беллеком упали духом. Это были отличные укрытия — в конце концов, ведь недаром другие люди сочли их подходящим местом обитания — но Беллек не мог привести сюда свой клан как раз потому, что в них жили другие люди. Им нужно было найти пещеру, в которой до них не обитали ни люди, ни духи, чтобы не навлечь на свои головы худшее из зол.

На закате второго дня начал моросить дождь, и тропинки в скалах стали скользкими. Когда они осторожно пробирались вдоль пропасти к следующей пещере, Беллек потерял равновесие и упал. Лалиари успела схватить его в тот момент, когда его голень уже скользнула по острому краю скалы. Весь оставшийся путь Лалиари поддерживала старика под руку, и вскоре они укрылись от дождя в теплой сухой пещере.

Здесь они не только обнаружили следы обитания людей, но и увидели свежее пепелище. Когда они почуяли доносящийся откуда-то запах жарящейся пищи, волчий голод вытеснил страх перед чужеземцами. Поспешно осмотревшись — пещера выглядела необитаемой, — они отправились на запах пищи. Лалиари увидела в полу пещеры участок свежевскопанной земли. Так иногда люди из ее клана хранили мясо. Она встала на колени и стала копать. Она улыбнулась Беллеку, когда ее пальцы наткнулись на что-то одновременно мягкое и твердое, похожее на ощупь на какое-то животное. Но, увидев, что там зарыто, она с воплем отскочила.

Беллек, хромая, подошел к углублению и заглянул в него.

Там на боку, подтянув к подбородку колени, лежал меленький мальчик. Вокруг него были разложены кремни и козьи рога, а его мертвое тельце было усыпано лепестками гиацинтов и розовых алтеев и сосновыми ветками. Беллек быстро изобразил в воздухе защитный знак и отшатнулся. Они находились рядом с трупом недавно умершего ребенка!

Лалиари посмотрела на старика огромными испуганными глазами, но, прежде чем она успела спросить его, что им теперь делать, чтобы спастись, в пещеру влетело громадное и волосатое черное существо. Набросившись на Лалиари, оно сбивало ее с ног.

Лалиари отбивалась от зверя кулаками и кусалась, катаясь с ним по полу в яростной схватке. Когда ей удалось подняться на ноги, зверь схватил ее за щиколотку и вновь повалил на землю. Схватив ее поперек талии, он поднял ее в воздух и с яростным воплем швырнул через пещеру так, что она отлетела к стенке, ударившись головой. Не обращая внимания на застывшего от ужаса Беллека, зверь, оказавшийся одетым в меховую шкуру мужчиной, бросился к погребальной яме и начал поспешно засыпать мертвого ребенка землей.

Через несколько мгновений Лалиари пришла в себя, и, когда голова и зрение у нее прояснились, она обнаружила, что сидит, прислонившись спиной к стене, а рядом с ней на корточках сидит Беллек, держась за окровавленную ногу.

Животное, набросившееся на нее, теперь сидело на корточках возле ямы, в которой находился ребенок, издавая леденящие кровь звуки и размахивая руками, как человек, одержимый духом. Лалиари обуял ужас. Ей хотелось убежать из пещеры, чтобы оказаться как можно дальше от трупа, но у Беллека из ноги обильно струилась кровь, а лицо старика покрыла бледность. Она придвинулась к нему поближе и обняла за плечи, пытаясь, невзирая на объявшее ее смятение, сообразить, что они должны сделать, чтобы защититься.

Тем временем мужчина в одежде из меха, по-прежнему не обращая на вторгшихся к нему людей никакого внимания, прекратил свои песнопения и высыпал на могилу последнюю горсть лепестков. Затем он вернулся к тлеющему костру и поворошил угли, — дым поднимался в воздух, исчезая в невидимом отверстии в потолке. Он только один раз взглянул на чужаков и заметил, что молодая женщина смотрит на него огромными глазами.

Он вернулся с охоты и, содрав шкурки с двух кроликов, бросил их тушки на угли. Когда один из них поджарился, он разгреб золу и стал с жадностью его поедать. Он жевал мясо и хмуро смотрел на две фигурки, скрючившиеся у стены. Старик стонал от боли, из его раны сочилась кровь, а девушка обнимала его, в ее глазах застыл страх. Ему следовало убить их за то, что они нарушили такое могущественное табу — осквернили могилу. Может быть, он так и сделает, думал он, продолжая жевать.

Прошло несколько часов. Незнакомец все еще сидел на корточках у еле теплящегося костра. Лалиари сначала приняла его за животное: она никогда раньше не видела человека в меховой одежде. Кроме того, он показался ей безобразным — его сильно выдающиеся надбровные дуги и громадный нос делали его больше похожим на зверя, чем на человека. Однако больше всего ее поразил цвет его глаз, который она заметила даже на таком расстоянии, — они были голубые, как небо. Лалиари никогда не видела голубых глаз и теперь гадала, не принадлежат ли такие глаза привидению. Может, поэтому он и не боится находиться рядом с трупом?

Когда Беллек стал стонать сильнее, незнакомец поднялся и направился к ним. Лалиари вскочила и встала между ним и Беллеком. Он оттолкнул ее и присел на корточки. Лалиари настороженно наблюдала, как он внимательно разглядывает рану. Малейшее угрожающее движение с его стороны — и она будет защищать Беллека не на жизнь, а на смерть. Но чужеземец только вынул что-то из висевшего у него на поясе мешочка и приложил к ране. Когда Беллек вздрогнул от его прикосновения, Лалиари приготовилась к нападению. Но уже через мгновение Беллеку явно полегчало, и незнакомец вернулся к огню. Лалиари тут же подсела к Беллеку и стала пристально разглядывать и обнюхивать рваную рану у него на голени, чтобы узнать, чем незнакомец ее замазал. Она вопросительно взглянула на Беллека, но по виду с ним все было в порядке. Через мгновение мужчина вернулся, неся в руках шкуру с водой и зажаренного кролика, и протянул все это Лалиари.

Несмотря на дикий голод, она колебалась. В ее клане пища раздавалась в соответствии со сложной системой правил, в частности, мясо можно было есть в зависимости от различных условий: какой охотник поймал животное и при каких обстоятельствах, кто мать охотника и мать ее матери, кто из старших может есть первым, в какой фазе находится луна. Откуда Лалиари знает, что этот чужеземец произносил нужные заклинания, когда убивал кролика? Она не видела также, чтобы он делал это, когда освежевывал его и бросал на угли.

Мысль о том, что она съест запретное мясо, вызывало у нее беспокойство, но мясо было поджаренным и розовым, из него сочился жир, и от него шел дивный аромат. И бедный Беллек уже облизывался. Голод победил. Лалиари приняла дар.

Ей хотелось тут же наброситься на еду, но, согласно закону клана, Беллек должен был поесть первым. Поэтому она откусывала для него кусочки, жевала их, потом выплевывала полученную кашицу в ладонь и протягивала Беллеку, который с жадностью ее глотал. Эта была длительная и трудная процедура, и все это время незнакомец сидел на корточках и наблюдал за ними.

Его явно озадачила сплетенная из травы юбка Лалиари, он крутил головой так и эдак и с любопытством перебирал пальцами длинные травинки. Он подцепил пальцами плетеный травяной пояс и потянул за него, озадаченный тем, что трава растет прямо из кожи. Потом долго и внимательно изучал иглу из слоновой кости, которая была у нее в носу, а когда он попытался дотронуться до нее, Лалиари ударила его по руке.

Когда старик наелся и в изнеможении закрыл глаза, Лалиари доела остальное, дочиста обсосав косточки и слизав жир с пальцев, не отрывая глаз от безобразного обитателя пещеры.

Потом ему стало скучно, и он вернулся к костру. В пещере было тепло, и в конце концов все они уснули. Лалиари проснулась среди ночи и увидела, что мужчина лежит ничком на могиле и рыдает. Это ее озадачило. Она понимала его горе, но разве он не знает, какое несчастье он навлекает на себя, находясь так близко к умершему? Сама Лалиари с радостью сбежала бы из этой пещеры. Но снаружи шел проливной дождь, и Беллек не мог идти из-за своей раны. В ее памяти возник образ лежащего в яме мертвого ребенка, и мысль о том, что где-то в тени затаился его призрак, не дала ей снова уснуть.

Наконец мужчина сел и довольно долго сидел так на земляном холмике, как будто мысленно решаясь на что-то, затем поманил Лалиари, чтобы она присоединилась к нему у костра.

Она не тронулась с места, но потом любопытство победило. Она взглянула на Беллека, который то просыпался, то вновь засыпал, затем подошла к костру, стараясь как можно дальше обойти могилу ребенка.

Лалиари села на полу, скрестив ноги, и мельком взглянула на вещи, лежащие рядом с его меховым ложем: копья с кремневыми наконечниками и ручные топоры, небольшие кожаные сумки, набитые чем-то непонятным, и выдолбленные каменные чаши, наполненные орехами и семенами. Она протянула руки к огню, чтобы согреть их. Держа руки над огнем, она из-под опущенных ресниц рассматривала незнакомца. Его волосатую грудь увешивали ожерелья из звериных сухожилий, на которые были нанизаны костяные украшения. В его длинные спутанные волосы были вплетены бусинки и ракушки. Руки и нога были сплошь покрыты багровыми татуировками. Другими словами, он ничем не отличался от мужчин из ее собственного клана, за исключением грубых черт лица.

Она думала о том, почему он здесь совсем один и где его народ.

Наконец она прямо посмотрела на него и спросила:

— Кто ты?

Он покачал головой. Он не понимал.

Она несколько раз показала сначала на себя, потом на него, пока наконец он не понял вопрос. Он ударил себя кулаком в грудь, и из его глотки вырвалось нечто, похожее на «Цанкт». Но когда она попробовала повторить за ним, то смогла выговорить лишь «Зант». Ему тоже не удалось произнести «Лалиари», как внимательно он ни следил за ее губами и языком, когда она произносила свое имя. Все, что он смог повторить, звучало как «Лали», поэтому он и дальше стал называть ее так.

Они с Зантом продолжили «разговор», — каждый называл окружающие предметы — пещеру, огонь, дождь, даже Беллека — на своем родном языке. Но Лалиари с трудом могла произносить чужие слова. Когда же она произносила что-то на своем языке, Зант сначала пытался повторять за ней, но скоро оставил попытки. Наконец они замолкли, поняв, насколько ограничены их способности к общению, и уставились в огонь. Лалиари мучил один вопрос, и она не выдержала. Показав пальцем на небольшой холмик посередине пещеры, она вопросительно взглянула на Занта.

Она вздрогнула, увидев, как его глаза наполнились слезами. В ее клане мало кто из мужчин плакал в открытую, и, когда по щекам у него потекли слезы, она ощутила беспокойство. Слезы — источник определенной силы, так же как кровь, моча и слюна. Но он просто вытер их и произнес какое-то непонятное слово. Когда она в замешательстве посмотрела на него, он произнес его снова, и только когда он повторил это слово несколько раз, показывая на холмик, она поняла, что он произносит имя ребенка.

Лалиари в ужасе вскочила на ноги и, быстро оглядев пещеру, в которую, конечно же, проник дух мальчика, стала неистово изображать в воздухе магические знаки, чтобы защититься.

Зант был в недоумении. Ему нравилось произносить имя ребенка. Это приносило такое облегчение. Почему она так испугалась? Поднявшись, он вновь подошел к могиле и, опустившись на колени, с нежностью стал водить ладонью по свеженасыпанной земле. Но Лалиари только в страхе качала головой.

Это заставило Занта задуматься. Он вернулся к костру и, снова присев на корточки, просунул руку под облегавшую его торс шкуру. Вынув оттуда небольшой серый камень, он протянул его Лалиари.

Она не взяла камень, тогда он пробормотал что-то и, к ее величайшему изумлению, улыбнулся. Его лицо преобразилось. Грубость черт внезапно исчезла, и он превратился в самого обычного человека, очень похожего на ее соплеменников. Он настойчиво протягивал ей камень, и она все же взяла его. Она нахмурилась, с недоумением разглядывая зажатый в ладонях предмет.

Она держала тщательно обработанный серый камень, который был заострен сверху и снизу, а середина его состояла из гладких закругленных выступов. Лалиари никак не могла понять, что это такое, пока Зант не дотронулся кончиком пальца сперва до ее обнаженной груди, а потом — до одной из округлых выпуклостей на камне. Она пристальней вгляделась в камень и через мгновение узнала знакомые формы. Камень изображал беременную женщину.

Лалиари задохнулась. Она еще никогда не видела изображения человека. Какие магические последствия могут возникнуть от того, что она держат сейчас в своей руке маленькую женщину?

А затем свет пламени, скользнув по поверхности фигурки, рассеялся снопом искр, и Лалиари увидела, что в живот статуэтки вставлен самый красивый голубой камень из всех, которые она когда-либо видела. Он был похож на замерзшую воду или на кусочек летнего неба. Он был таким же голубым, как глаза Занта, и когда в нем опять отразилось пламя костра, он вспыхнул так ярко, что Лалиари, как завороженная, не могла отвести от него взгляда.

Она поднесла камень ближе к глазам и пристально вгляделась в его полупрозрачную сердцевину. Беллек захрапел у себя в углу, а Лалиари все всматривалась в синеву кристалла, пока не увидела… Она вскрикнула.

Внутри синего камня она увидела ребенка в материнском чреве!

Зант попробовал объяснить ей, что когда-то давно его предки отобрали синий камень у пришедших с юга захватчиков и что некая целительница из его племени вставила его в живот этой каменной статуэтки. Однако Лалиари не могла знать, что, когда предки Занта пошли вслед за стадами на юг, где был более теплый климат, они взяли синий камень с собой и таким образом принесли его обратно в земли, где жили его первые владельцы, потомки Высокой, от которой, по иронии судьбы, восходил и род самой Лалиари.

А сейчас он пытался объяснить, что объединяло фигурку беременной женщины и покоящегося в яме мертвого ребенка. Но Лалиари, как ни силилась, так ничего и не поняла.

Внезапно пещеру огласил громкий стон, и Беллек стал звать Лалиари. Она подбежала к нему и увидела, что он скрючился на боку и его сильно лихорадит. Она начала растирать его закоченевшие руки и ноги и согревать его своим дыханием, но Беллека стало трясти еще сильнее, а губы у него посинели. Зант, мягко отстранив ее, взял на руки немощного старика и отнес к огню. Выбрав для Беллека место потеплее, Зант уложил его и, взяв мех, на котором он спал, накрыл им дрожащее тело. Через некоторое время Беллек снова затих и мирно уснул. Зант положил на его влажный лоб свою громадную неуклюжую ладонь и забормотал какие-то слова, которые сбитая с толку Лалиари не могла разобрать.

Состояние Беллека ухудшилось. Рана загноилась, и его сильно лихорадило. Но Зант продолжал бережно ухаживать за ним. Невзирая на проливной дождь, он каждый день уходил из пещеры и возвращался с пищей, которую мог жевать старик — мягкими кореньями, яйцами и орехами, которые он растирал в съедобную кашицу, и со снадобьями — алоэ, которое он прикладывал к ране, и корой ивы, которую он заваривал в горячей воде, чтобы унять жар. И, глядя, с какой нежностью Зант ухаживает за старым шаманом, как осторожно поддерживает его хрупкую голову своей мощной рукой, помогая ему напиться, тихо приговаривая что-то на своем непонятном языке, Лалиари почувствовала, что ее страх и неприязнь к незнакомцу исчезают.

И все же он оставался для нее загадкой.

Почему он здесь совсем один? Где его народ? Может быть, его клан вымер из-за того, что пропала луна? Был ли похороненный ребенок последним представителем его рода, и поэтому Зант теперь один?

Что случилось с пасущимися в долине стадами, куда они ушли?

И, наконец, эта маленькая беременная женщина с ребенком в синем камне у нее в животе. Что все это означает?

Помимо этих вопросов, роившихся у Лалиари в голове, ее мучило беспокойство о том, что стало с ее племенем, оставшимся в лагере у озера. Теперь, без могущественного покровительства Алавы и Беллека, они сделались еще более беззащитными и уязвимыми.

Пока Зант выхаживал Беллека, он и Лалиари, мужчина и женщина из разных племен, узнали и открыли для себя много нового. Зант посвятил Лалиари в тайны целебных трав, растущих в этой долине, а Лалиари собрала коренья и овощи и показала, как люди ее племени их готовят. Но Зант отнесся к ним свысока. Его народ питался только мясом. Он презрительно отмахнулся от зелени:

— Для лошадей, — сказал он. — Не для мужчин.

И объяснил, что он — член Волчьего Клана, а волки едят мясо. Лалиари никогда не видела волков.

Возле пещеры были расставлены какие-то странные каменные чаши, наполненные остатками сожженного животного жира. Зант показал, для чего они предназначены, когда поджег одну из них и протянул Лалиари. Она изумленно смотрела на нее. Чаша горела ровным ярким пламенем. Ее народ не селился в пещерах — они всегда жили в укрытиях, сооруженных под открытым небом, при свете звезд и луны, поэтому они не изобрели светильники. И если они знали, как нужно взять уголек, чтобы разжечь огонь, то держать в руках огонь им не приходилось!

Зант пользовался сумками, сделанными из мочевых пузырей, желудков и шкур животных. А Лалиари, сходив к реке, где в изобилии росли высокая трава и тростник, принесла корзину, удивившую Занта, который никогда не видел переплетенных стеблей травы.

Зант и его народ привыкли к мясу, поэтому они так и не обучились хорошо ловить рыбу. А зачем, когда вокруг столько дичи? Но теперь дичи в долине почти не осталось, ему почти ничего не удавалось поймать, поэтому Лалиари пришлось показать ему, как можно ловить рыбу сетью, сплетенной из стеблей растений и сухожилий животных. Они дождались такого дня, когда дождь на короткое время прекратился, а сквозь облака проглянуло солнце, и спустились к ручью, в котором кишела рыба. Развернув сеть, которую она принесла с собой в корзине, Лалиари положила в нее для веса несколько камней и забросила в ручей. Зант, которого восхитил вид такого количества бьющейся в сетях рыбы, с плеском бросился в воду, чтобы вытащить их, но поскользнулся и упал в ручей, а Лалиари заливисто хохотала, пока он выбирался на берег и смешно отряхивался. Его меховая накидка насквозь промокла, поэтому он сдернул ее и повесил сушиться. Смех Лалиари оборвался, когда она увидела его обнаженный торс.

Его кожа была белой, как летние облака, но ее покрывали тонкие черные волосы, в которых блестели капли воды. Грудь у него была широкой, на плечах и руках перекатывались мощные мускулы. Когда Зант поднял руки, чтобы выжать свои длинные волосы, Лалиари увидела, как под мокрой кожей напряглись и заходили мускулы, и от этого зрелища у нее перехватило дыхание.

Солнце выглянуло из-за туч, и Зант подставил лицо под его теплые лучи. Он стоял совершенно неподвижно, по его обнаженному телу, на котором блестели капли воды, скользили солнечные блики, его длинные черные волосы спадали ему на спину. Лалиари, как околдованная, смотрела на него сбоку — на его мощную грудную клетку, на выпуклые надбровные дуги и крупный нос и думала, что, наверное, именно так и выглядят волки.

Затем солнце вновь скрылось за тучами, похолодало, и все закончилось, но Лалиари никак не могла справиться с охватившим ее чувством. Глядя, как Зант поднимает свою промокшую накидку, она не переставала удивляться его силе, размышляя об окутывавшей его тайне и чувствуя, как внутри нее поднимается неизведанная доселе жаркая волна. Когда он резко обернулся и посмотрел ей в глаза своими голубыми глазами, сердце дрогнуло у нее в груди, как никогда раньше — исполненное радости, счастья и полноты жизни.

Но она опечалилась, вспомнив, как он одинок.

Каждый день Лалиари наблюдала, как Зант уходит из пещеры, вооруженный копьем и топором, и исчезает в пелене дождя. Он возвращался нескоро, всегда с добычей, но замерзший и дрожащий, и, не произнося ни слова, сдирал со зверя шкуру и кидал мясо в огонь. Она смотрела, как он садится на корточки и смотрит в пламя костра, с выражением безнадежной скорби на лице, и не переставала удивляться. Почему он остался? Почему он не покинул эти края? Время от времени он отрывал взгляд от костра, как будто чувствуя, что она за ним наблюдает, и тогда их глаза встречались, и Лалиари чувствовала, что в этой теплой, заполненной дымом пещере что-то происходит — только она не понимала что. Потом Зант приносил им с Беллеком готовое мясо. Он внимательно следил за тем, чтобы сначала наелись они, и только потом доедал остатки. А когда она ела, то чувствовала на себе его взгляд, полный одиночества и звериной тоски.

Днем они были заняты поиском пищи, по вечерам с трудом пытались общаться, а ночи проводили в беспокойных снах. Оба не могли выразить словами то, что с ними происходит, оба не могли понять охватившие их чувства. Лалиари с Зантом заботились о Беллеке, выхаживали его, но чувствовали, что в пещере происходит что-то еще, потому что каждый из них ощущал нарастающее внутри тепло. Лалиари гадала, как наслаждались сородичи Занта, а он думал о том, как сходились мужчины и женщины из ее племени. Между ними стояли неизвестные табу и боязнь их нарушить.

Когда однажды Лалиари ушла из пещеры, взяв с собой свои пожитки и кое-какую еду и прошептав старику какие-то успокаивающие слова, Зант все понял. Женщины из его клана также удалялись на время месячных.

Когда через пять дней она вернулась в пещеру, Зант показал ей нечто настолько поразившее ее, что у нее открылись глаза на многое, чего она прежде не понимала.

Дождь на время прекратился, тучи разошлись, и выглянуло солнце. Удостоверившись, что Беллеку тепло и уютно, Зант взял Лалиари за руку и повел ее из пещеры вверх по узкой тропинке, которая вела на вершину утеса. И там, стоя под бескрайним небом на самой вершине мироздания, Лалиари почувствовала, как ветер подхватил ее душу и вознес на своих крыльях к непостижимым высотам. Она увидела внизу холмистые равнины и возвышенности, которые уже тронула первая весенняя зелень, а в отдалении — огромное пресноводное озеро, у которого расположился лагерем ее народ. Лалиари еще никогда не смотрела на мир с такой высоты, никогда не видела ничего подобного.

Однако не это открыло ей глаза. Не говоря лишних слов, Зант повел ее по плоской столовой горе к самому дальнему острому краю. Ее привела в ужас одна мысль о том, чтобы подойти к крутому обрывистому склону, но Зант взял Лалиари за руку и ободряюще улыбнулся. Она подошла к краю и, страшась, что ее сдует ветром, посмотрела вниз. И ужаснулась.

Прямо под ними из глубокой лощины поднималась гора мертвых лошадей. Животные не были расчленены — у них было только вспорото брюхо — а шкура, кости и хвосты оставались целы. Трупы разлагались, от них шел тошнотворный запах. Наблюдая за жестикуляцией и мимикой Занта, Лалиари сделала страшное открытие: это стадо истребили Зант и его народ. Так они охотились. Она вспомнила о тушах антилоп, на которые они с соплеменницами набрели несколько недель назад и недоумевали, почему эти животные прыгали с такого крутого утеса, обрекая себя на неизбежную гибель. Теперь она поняла, что их загнали туда люди, одержимые духом убийства.

С нарастающим ужасом она поняла, что они забирали лишь незначительную часть лошадей. Пока Зант с трудом пытался ей все это разъяснить, неуклюже размахивая руками, перед Лалиари вставало картина бойни: люди из племени Занта вспарывают животному брюхо, живьем, руками вынимают нежные внутренности, пожирают еще бьющееся сердце и дымящуюся печень и раскрашивают тела кровью, чтобы приобщиться к могуществу духа лошади.

Сначала Лалиари ужаснула эта бессмысленная резня. Ее соплеменники не выбросили бы ни одного органа, ни одного сухожилия, они нашли бы применение даже лошадиным гривам. А затем она увидела, что нарушено самое страшное табу: в основном это были кобылы. Члены ее клана охотились только на самцов, потому что самцы не могут давать потомство и, таким образом, не нужны для выживания стада. Убивать самок означало убивать их будущее потомство, а значит — полностью истребить стадо. Глядя в смятении на результаты этой бессмысленной резни — некоторые кобылы были беременны — она вдруг вспомнила, что за все время своих странствий от Тростникового Моря их клан не встретил ни одной лошади. Может быть, этих истребили последними, и больше их не осталось?

Она повернулась к мужчине, который волновал и притягивал ее, но теперь он снова вызывал ужас и неприязнь, как в первый вечер их встречи. К мужчине, который с такой осторожностью прикасался к гнойной ране старого больного человека и который так жестоко и бездумно мог истреблять целые стада лошадей. И, пока он говорил что-то еще, указывая своей мосластой рукой на север и хвастливо ударяя себя в грудь, на нее внезапно, как луч солнца, нашло озарение: Зант вовсе не последний представитель своего рода. Его клан, уничтоживший всю дичь в этой долине, был вынужден двинуться на север в поисках новых стад. Он объяснил, что они были Волчьим Кланом, поэтому и шли за стадами по следам волков. Его народ разбил лагерь всего в нескольких днях ходьбы, севернее, за озером, в горах, где и ждал его.

Наконец Беллек поправился, и Зант объявил, что ему пора уходить. Он собрал свои пожитки, и они с грустью стали прощаться. И теперь уже ничто не мешало им прикасаться друг к другу, потому что пришло время расставания.

— Лали, — произнес он с такой тоской в голосе, что у нее дрогнуло сердце, и теплые волны побежали по телу, когда он притронулся к ее щекам своими шершавыми пальцами. Она накрыла его руку своей и прижала ее к лицу, прильнув губами к мозолистой ладони.

Она увидела, как в его голубых глазах под нависшими бровями заблестели слезы. Он снова назвал ее по имени, но она не ответила. Ее затопили чувства, которым она не могла найти названия. Ничто и никогда не волновало ее так сильно — ни первые объятия Дорона, ни его смерть. Этот таинственный и загадочный человек из другого мира открыл в ней что-то, о чем она прежде и не догадывалась.

Он заключил ее в объятия, и она потерлась губами о его щеки. Его дыхание опалило ее шею. Он опустил ее на пол пещеры и неловко гладил ее руки и ноги, повторяя се имя. «Зант», — прошептала она и притянула его к себе.

Беллек, тактично ждавший снаружи на краю скалы, присел на корточки и стал выбирать у себя из волос насекомых.

Семь дней и семь ночей Зант и Лалиари провели вместе, все глубже познавая друг друга; днем они отправлялись на рыбалку и охоту, а ночи проводили в страстных объятиях. И, когда они наконец расстались, то знали, что больше никогда не увидятся. Место Лалиари было среди ее народа, где когда-нибудь — хотя она об этом еще не знала — она наденет на голову газельи рога. А Зант должен был спешить на север, чтобы присоединиться к своему клану, уничтожившему целые стада мамонтов, лошадей, северных оленей и других животных, что привело к вымиранию многих из этих видов. Вместе со своим народом Зант перебрался на север, не подозревая, что их раса также находится на грани вымирания по причинам, которые не удалось выяснить и тридцать пять тысяч лет спустя, когда их племя стали называть неандертальцами.

После того как Зант ушел, Лалиари стала с грустью собирать свои вещи, чтобы возвратиться с Беллеком на озеро, когда обнаружила в одной из своих корзин маленькую статуэтку с синим камнем-младенцем в животе. Прощальный подарок Занта.

Пока они пробирались через равнину, Лалиари помогала Беллеку идти, потому что теперь он хромал, оба гадали про себя, не переехал ли лагерь в другое место — ведь они долго отсутствовали. Но потом они увидели дым костров, а ветер донес до них детский смех. Но приблизившись, они увидели…

Привидения!

Беллек остановился как вкопанный, из его горла вырвался сдавленный звук. Но у Лалиари зрение было лучше, и она увидела, что эти мужчины — не привидения, а их собственные охотники, которых считали утонувшими в море, живые и здоровые. Они ускорили шаг, а потом Лалиари побежала, отчаянно высматривая в толпе одно-единственное родное лицо, Дорона. И она его увидела!

Их отнесло на несколько миль вниз по течению, торжественно рассказывали они взволнованным слушателям, и вынесло на берег — противоположный тому, вдоль которого шли женщины. Поэтому им пришлось ждать, когда сменится прилив и Тростниковое Море отступит, прежде чем они смогут перейти на другой берег. Они понятия не имели, куда направились женщины. У них ушло несколько дней на то, чтобы отыскать следы своего клана, а потом они просто шли по магическим знакам, которые Беллек вырезал на деревьях, пока женщины продвигались вверх по реке.

И вот они здесь, и клан снова в полном составе. Лалиари смотрела на Дорона со слезами радости на глазах, но в мыслях у нее был Зант…

И этой ночью, когда Беллек развлекал всех рассказами об их жизни в пещерах — хоть он и проспал большую часть этого времени, — а Лалиари передавала по кругу статуэтку плодородия, чтобы все могли на нее подивиться, с дальнего конца лагеря вдруг послышался крик. Один из охотников, которому поручили следить за появлением луны, бежал к костру, размахивая руками, с обезумевшим выражением лица. Все повскакали со своих мест и побежали между деревьями на опушку, где увидели…

Все так и ахнули.

В звездном небе стояла большая круглая яркая луна.

В ту ночь у Газельего Клана состоялось большое торжество, и Беллек раздавал всем магические грибы. И вскоре у всех сидевших вокруг костра начались галлюцинации, окружающий мир стал ярче, ощущения обострились. Их сердца переполнила жажда любви, пульс ускорился от желания. Они разделились на пары, и Дорон увел Лалиари в камыши. Беллек оказался в объятиях двух обезумевших от восторга молодых женщин. А Фрир, напарник Дорона, познал наслаждение с Безымянной, забывшей сегодня о своей отверженности.

На следующее утро все сошлись на том, что одновременное возвращение луны и Лалиари с Беллеком — отнюдь не совпадение. А Лалиари, которая тоже пыталась найти объяснение этому ошеломляющему явлению, сказала, что луна вернулась благодаря синему камню, который подарил ей живший в пещере чужеземец.

Ей не слишком поверили, думая, что она ошибается, пока через месяц большинство женщин клана не обнаружили, что беременны, в том числе и Безымянная. На этот раз они внимательней рассмотрели статуэтку, и ни у кого уже не осталось никаких сомнений: это были грудь и живот беременной женщины, а внутри синего кристалла отчетливо виднелся младенец.

Камень возвратил клану луну, а значит — саму жизнь.

Поэтому они устроили еще одно торжество, на этот раз распевая хвалебные песни в честь Лалиари. Она скромно принимала их почести, с грустью думая о Занте и с радостью — о Дороне, не замечая впившегося в нее темного взгляда Кики, которая была вовсе не рада возвращению своей двоюродной сестры.

Кика замыслила месть.

Она втайне радовалась, когда Лалиари ушла осматривать пещеры и пропала на несколько недель. Хотя ее, как и остальных, пугало то, что Беллек, возможно, умер, и теперь некому будет толковать знаки и направлять их, она втайне надеялась, что ее двоюродная сестра никогда не возвратится. А потом, когда объявились Дорон и другие выжившие охотники, Кика решила во что бы то ни стало заполучить Дорона. И у нее почти получилось. Он уже сидел рядом во время вечерней трапезы и проявлял желание переспать с ней, когда неизвестно откуда возникли Беллек с Лалиари.

За семь последующих лет положение Лалиари в клане существенно повысилось, так как все считали, что это камень плодородия вернул им луну. И так велика была сила этого синего камня, что даже бесплодная Безымянная родила, и ей вернули прежнее имя и уважали, как любую другую мать. Клан выбрал Лалиари новой Хранительницей Газельих Рогов. У нее было уже трое детей, Дорон спал в ее хижине, а не с другими охотниками, и все ее любили. И Кика, которая изошла завистью, больше не могла это терпеть.

Однако план мести нужно было тщательно продумать. Лалиари не должна знать, что ее убила Кика, иначе дух Лалиари будет преследовать Кику всю оставшуюся жизнь. Но как можно убить человека так, чтобы он об этом не узнал? Все способы, которые приходили в голову Кике — убить Лалиари копьем или дубинкой, столкнуть ее со скалы, — исключали возможность быть неузнанной. А одурачить свою двоюродную сестру так, как она одурачила старую Алаву, она не сможет. Когда Кика прокралась к старухе в хижину, чтобы задушить ее — а она была вынуждена это сделать после того, как подслушала разговор Алавы с Беллеком и узнала, что та собирается убить маленьких мальчиков, мальчиков Кики! — она вымазала лицо грязью, а в волосы вставила листья, чтобы старуха подумала, что это привидение. Но ум и зрение у Лалиари острее, она стразу узнает, кто на нее напал.

Женщины ходили по холмистым равнинам, собирая весенние растения. На новой земле клан привык к смене времен года. Вместо ежегодного речного половодья, которое осталось в долине их предков к западу от Тростникового Моря, теперь на их жизнь влиял цикл осенних туманов, зимних снегопадов, весеннего цветения и летнего зноя. Им пришлось запоминать, когда здесь мигрируют животные и совершают перелет птицы, когда нужно искать съедобные дикие фрукты и зерна. Юбки из травы уже не могли защитить их от зимних холодов, так что они научились шить из звериных шкур куртки и гетры. Зимой они уходили в теплые сухие пещеры в скалах, а весной возвращались и сооружали шатры из травы на берегу пресноводного озера.

Так случилось, что, когда Кика вместе с остальными женщинами занималась поисками пищи, она набрела на растение, которого никогда прежде не видела. Оно было родом с севера и росло в горах страны, которую когда-нибудь назовут Турцией, и в течение нескольких столетий ветер и птицы разносили семена этого растения по земле, и оно пустило корни на берегах озера Галилейского. Кика, нагруженная плетеными корзинами, с палками-копалками в руках, остановилась, чтобы рассмотреть незнакомые высокие красные стебли с широкими зелеными листьями. Клан уже нашел в этой долине много новой еды, и это точно было что-то новое. Но, нагнувшись, чтобы выдернуть его, она увидела нечто, что заставило ее похолодеть.

На земле возле незнакомого растения лежали мертвые грызуны.

Кика, ахнув, отпрянула. В этом месте обитают злые духи! Но, когда она изображала в воздухе защитные знаки и торопливо бормотала заклинания, кое-что заставило ее замолкнуть и пристальней вглядеться в мертвых грызунов.

До нее дошло, что зверьки перед смертью пробовали листья этого растения. Один из них еще не умер — бился в конвульсиях. Но уже через секунду он вытянулся и издох. Кика старалась держаться подальше, опасаясь обитавшего в растении ядовитого духа, но не стала убегать, потому что перед ее глазами неожиданно возникла картина: Лалиари точно так же лежит на земле, убитая злым духом этого растения.

Вот она — возможность отомстить.

От волнения у Кики закружилась голова, и она бросилась к берегу и погрузила ладони в свежую грязь. Затем, бормоча защитные заклятья, она осторожно вырвала корень из земли. Поспешно бросив его в корзину, она бросилась назад к воде. Она мыла руки, улыбаясь и радуясь собственной сообразительности — ведь Лалиари убьет не она сама, а злобный дух, обитающий в этом растении. Она уже представляла, как пойдет жизнь после смерти Лалиари, в упоении предвкушая, как заманит красавца Дорона к себе в хижину.

Вначале попытки клана сшить себе меховую одежду потерпели полный крах, потому что шкуры тех коз, которые здесь обитали, становились твердыми, жесткими и неподатливыми, и народ Лалиари всю свою первую зиму дрожал от холода в пещерах. Но Лалиари помнила, какой мягкой была меховая одежда Занта, поэтому все следующее лето они вместе с другими женщинами клана возились со шкурами, растягивая и отскабливая их, пока те, просохнув, не приобрели необходимую мягкость. А затем они придумали прокалывать шкуры иголками из слоновой кости, протягивая сквозь них волокна так, чтобы получались швы. И теперь она стояла на открытой ветрам возвышенности, в длинной накидке из теплых и мягких козьих шкур, на ногах у нее была меховая обувь, а на спине висела сумка из овечьей шкуры, в которой спала ее восьмимесячная малышка. Два маленьких сына Лалиари, Вайвик и Джозу, ловили в траве кузнечиков, одетые в теплые накидки с капюшонами и гетры из газельей кожи.

Лалиари стояла на возвышенности, выпрямившись во весь рост и озирая молодую зеленую поросль в поисках первых весенних плодов, а на голове у нее были газельи рога клана, прочно привязанные сухожилиями животных. Она как раз думала, что чеснок, который рос ниже по течению, к сожалению, собирать еще рано. Его можно собирать ближе к середине лета, и это плохо, потому что людям он очень нравился. Она разглядывала ветви массивного фигового дерева. Плоды еще не созрели. Они смогут попробовать сладкие фиги не раньше, чем луна совершит еще один полный круг. И, наконец, высмотрев тутовник, который она приглядела еще в прошлом году, Лалиари с радостью увидела, что на нем появились первые спелые ягоды.

Пока она собирала и складывала в корзину ягоды тутовника, ветерок обвевал ее нежным ароматом — повсюду на холмах цвели голубые гиацинты. Ночью же сладко пахли белые нарциссы. Проведя несколько месяцев в темных дымных пещерах, люди Газельего Клана наслаждались весенним возрождением жизни.

Лалиари переполняла невыразимая радость. Вот ее малышка, которая спит в сумке у нее за спиной, а вот и два ее золотых сыночка — играют неподалеку в высокой сочной траве.

Старшему сыну, Вайвику, шесть лет, над глазами нависли густые брови, и уже сейчас видно, какая у него будет мощная челюсть. Его сходство с Зантом не удивляло Лалиари — ведь это статуэтка плодородия с синим камнем-младенцем в животе подарила Лалиари ребенка. Второй мальчик Лалиари — Джозу, красивый четырехлетний малыш с вьющимися золотисто-каштановыми волосами и пухлыми ручками и ножками. Завтра ему должны проколоть нос. Будет большое торжество, ему подарят топорик и ожерелье из ракушек, с талисманами, приносящими удачу.

Она уже с трудом могла вспомнить, какой ужас ей пришлось когда-то пережить в этой земле, и что ее племя когда-то чувствовало себя здесь чужим. Клан полюбил это место на берегу пресноводного озера. Она подставила лицо бризу и подумала о Занте. Она надеялась, что он нашел свой народ, что теперь он счастлив и ходит вместе с ними на охоту. Лалиари ни разу не сходила в ту пещеру, где они впервые встретились, потому что там был похоронен ребенок, и Беллек наложил на эту пещеру табу.

Услышав громкий свист, Лалиари обернулась и увидела, что к ним приближается Кика. Кика шла с обнаженной грудью, гордо выставив напоказ красивое ожерелье из барвинков, которое сделал для нее один охотник. За эти несколько лет, что прошли со времени их перехода через Тростниковое Море, Кика прибавила в весе; как только клан поселился у озера, Кика вернулась к своим прежним привычкам — делать съестные припасы.

Однако на этот раз, к удивлению Лалиари, Кика пришла, чтобы поделиться. Она протянула ей корзину, в которой лежали широкие зеленые листья ревеня, и объявила, что нашла вкусное новое растение. Лалиари благодарно приняла корзину, а взамен предложила Кике корзину с шелковицей. Когда Кика с улыбкой отошла, на ходу горстями запихивая в рот ягоды, Лалиари надкусила новое растение и подумала, что вкус у этих листьев какой-то непонятный.

— Мама!

Оглянувшись, она увидела идущего к ней Джозу и протянула лист ему, а другой дала старшему мальчику, Вайвику. Вайвик попробовал и, скривившись, плюнул. А Джозу с удовольствием жевал свою долю.

Набрав две большие корзины шелковицы, Лалиари подозвала мальчиков, и они отправились вдоль берега в лагерь. Туда уже подходили и другие женщины с тем, что удалось собрать: с зеленью одуванчиков и дикими огурцами, с семенами кориандра и голубиными яйцами, с большой связкой камыша со съедобной сердцевиной, из стеблей которого получаются хорошие корзины. Мужчины принесли пойманную рыбу, корзины с блюдечками и двух козлят, которых только что освежевали. Все это распределят согласно правилам, и все будут сыты.

Под ритуальное пение мясо разделали, зажарили и раздали по кругу — в первую очередь матерям охотников, потом старшим — и так далее, пока наконец и сами охотники не получили свою долю. Лалиари кормила грудью малышку и следила за тем, чтобы ее мальчики наелись. Вайвик выковыривал из яйца желток, маленький Джозу все еще сжимал в руке лист ревеня и время от времени откусывал от него кусочек. Кто-то набрел на поле молодой пшеницы, которую поделили за трапезой. Колоски связывали в пучок, который затем держали над огнем, пока мякина почти полностью сгорала. Затем колосья растирали ладонями, выдавливая зерна и отправляя их в рот.

После ужина в лагере, как обычно, стало шумно — женщины совершали нехитрый туалет и плели корзины, мужчины точили каменные ножи и обсуждали охоту. Джозу стал жаловаться на боль во рту. Заглянув ему в рот, она увидела с внутренней стороны щек и губ какие-то странные ранки. Ее это встревожило. Неужели в него вселился злой дух? Ведь Джозу еще не сделали защитные проколы в носу и губах.

— И здесь, — сказал он, положив ручки на живот.

— Тебе больно?

Он кивнул.

У Лалиари упало сердце. Дух через рот проник ему в желудок!

Пока она обдумывала, что ей предпринять, у Джозу началась дрожь. Она обняла его.

— Тебе холодно, мой золотой? — Он уставился на нее большими круглыми глазами и внезапно затрясся еще сильнее.

Теперь уже к ним подошли и другие женщины, стали осматривать мальчика, трогали его и вполголоса выражали беспокойство.

Лалиари обняла ребенка и стала укачивать. Он вдруг захрипел и стал отчаянно ловить ртом воздух, Лалиари позвала Беллека. Когда подошел старик со своими амулетами и заклятьями, вокруг них уже собрался весь клан. Беллек осмотрел мальчика и начал его лечить. Он накладывал на тельце Джозу могущественные талисманы, бормоча магические заклинания. Затем он окунул пальцы в чаши с пигментом и начертил на лбу, груди и ступнях мальчика символы исцеления.

Джозу стало еще труднее дышать.

Кика стояла с краю и холодно наблюдала за этой сценой, с потрясающим равнодушием закидывая в рот орехи. Она и представить себе не могла, что Лалиари сначала предложит листья ревеня детям. Так что злой дух вселился не в Лалиари, а в мальчика. Кика была достаточно умна, чтобы понять, что другой возможности у нее уже не будет и что Дорон никогда не будет ей принадлежать. И все-таки она немного успокоилась, увидев на лице сестры страдание и наблюдая, как по щекам у нее текут слезы.

Джозу уже потерял сознание, и весь клан молча смотрел на него.

Потом он забился в агонии.

— Спаси его! — закричала Лалиари, прижимая к себе ребенка.

Конвульсии прекратились.

— Джозу? — в голосе Лалиари послышалась надежда.

Грудь мальчика поднялась в глубоком вдохе и стала медленно опадать. Потом он затих.

Это молчаливое сидение было самым горестным из всех, которыми клан когда-либо почитал мертвых, и даже когда они сворачивали лагерь — ведь теперь они должны были переехать, оставив маленькое тельце Джозу на произвол стихий — все молчали, двигались медленно и тяжело, а на лицах у всех была скорбь.

Люди, взвалив на плечи тюки, потянулись вдоль берега, а Лалиари даже не пошевелилась. Она сидела рядом с тельцем сына, и лицо ее было белее снега в горах. Члены клана нервно кружили вокруг, опасаясь, что она может накликать на них беду.

А когда она вдруг взяла застывшее маленькое тельце на руки и издала пронзительный вопль, все в страхе отпрянули. «Мы должны бросить ее», — говорили одни. «Но на ней газельи рога», — возражали другие. Дорон присел рядом с ней на корточки, его красивое лицо выражало нерешительность. Он протянул руку, но не посмел прикоснуться к ней.

Лалиари наконец затихла. Она совершенно успокоилась, взгляд ее был пуст и неподвижен. И направлен он был на пещеры в ближних утесах. И вдруг она вспомнила ту пещеру, в которой встретилась с Зантом и где был похоронен ребенок. Из небольшой сумки, висевшей у нее на поясе, она достала каменную статуэтку с синим кристаллом-младенцем в животе. Рассматривая ее, она вспоминала ту ночь, когда Зант впервые показал ей эту фигурку — ночь, когда он похоронил ребенка. Тогда она не могла понять, о чем он пытался ей рассказать, но сейчас все стало ясно: кристалл вовсе не символизирует ребенка, покоящегося во чреве матери, он символизирует ребенка, покоящегося в могиле.

Мой сын не достанется диким зверям. Он не достанется ветрам и привидениям. И он не будет забыт.

Под ошеломленными взглядами соплеменников Лалиари убедилась, что малыш спокойно спит в мешке у нее за спиной, потом взяла на руки тело Джозу, велела Вайвику держаться за свою юбку и ушла из лагеря.

Все стояли, гадая, что она делает. Но, когда Беллек похромал вслед за ней, они потянулись за ним. Только держались на расстоянии, следуя за старым шаманом лишь из любопытства. Что он хочет сделать — приказать ей бросить мальчика и вернуться? И куда направляется Лалиари?

Они узнали об этом, когда она дошла до подножия утесов и стала неловко карабкаться по каменистой тропе, по которой они ходили вот уже семь лет. Она несколько раз останавливалась, чтобы помочь Вайвику или поправить свою неудобную ношу. Порой она опускала Джозу на землю и перетаскивала Вайвика через валуны, потом снова поднимала свой скорбный груз и упорно продолжала восхождение.

Она ни разу не обернулась.

Лалиари выбрала пещеру, в которой никто никогда не жил — маленькую, с очень низким потолком. Но она была защищена от стихий, а пол в ней был песчаный и мягкий. Осторожно опустив Джозу на пол, она взяла палку-копалку, всегда висевшую у нее на поясе, и стала копать.

Все столпились у входа, заглядывая внутрь и перешептываясь, но войти никто не осмелился. Через несколько минут заплакала малышка Лалиари. Она перестала копать, сняла со спины мешок и поднесла дочку к груди. Когда ребенок поел и снова уснул, Лалиари положила малышку в безопасное место и вернулась к своему занятию.

Вырыв яму, она взяла тело Джозу и с нежностью опустила его туда, уложив как можно удобней, как если бы он спал. Затем поднялась на ноги и вышла из пещеры, остальные подались назад, чтобы пропустить ее. Все стояли у обрыва скалы и смотрели, как она ходит в кустах, собирая дикие цветы и душистые ветки. Набрав целую охапку, она оборвала с них лепестки и осторожно положила на тело Джозу. Затем стала засыпать его землей, смешанной с песком, пока не засыпала могилу полностью, а потом утрамбовала ее руками.

Затем она подошла ко входу в пещеру, где стояли ее шестилетний сын и Дорон. Взяв Вайвика за руку, она подвела его к могиле и сказала:

— Не бойся. Твой брат просто спит. Его не тронут привидения, никто и ничто не причинит ему вреда. И он также не причинит никакого вреда тебе. Его зовут Джозу, и ты никогда не должен его забывать.

Все ахнули. Лалиари произнесла вслух имя усопшего!

Лалиари было безразлично, что думают о ней другие, и то, что Беллек побледнел как смерть, она только чувствовала невероятное облегчение — ведь ее малыш будет всегда здесь, в безопасной пещере, неподалеку от своей семьи.

И, когда Лалиари наконец появилась при свете луны с дочкой, спавшей в сумке, привязанной у нее за плечами, и с маленьким Вайвиком, она подняла статуэтку с синим камнем так, чтобы все ее видели. Все замолкли и стали слушать — ведь все же она — Хранительница Газельих Рогов.

— Мать дарит жизнь, и к Матери жизнь возвращается. И мы не должны забывать об этом даре. С сегодняшнего дня мы снимаем табу с имен усопших.

Лалиари прекрасно понимала, что ее народу будет нелегко нарушать древнее табу. Но она была непреклонна. Она и ее народ не будут больше безутешно горевать, как когда-то горевали женщины ее племени об утонувших охотниках, не смея произнести их имен. Об умерших нельзя забывать. Теперь она это понимала. И эту мудрость передал ей чужеземец по имени Зант.

Какое-то время спустя

Сначала люди боялись Лалиари. Но, увидев, что она не навлекла на клан несчастья, а, наоборот, весна в изобилии принесла в долину пищу, они задумались, не обрела ли она новую силу. Когда следующей весной умер Беллек, Лалиари произносила его имя во время молчаливого сидения, рассказывала о нем и его долгой жизни. А потом он упокоился в пещере рядом с Джозу. И, когда клан не пострадал и на сей раз, люди стали забывать свои страхи и вспомнили имена давно умерших людей — сыновей и братьев, погибших от рук завоевателей.

Привидения их не преследовали, долина изобиловала источниками пищи, так что люди постепенно забывали древнее табу, и со временем речь в честь усопшего была неотъемлемой частью молчаливого сидения, ставшего, в сущности, поминками. А так как обычай этот Лалиари ввела под влиянием грубоватой статуэтки, в которую был вставлен удивительный синий камень, у них постепенно сложилась традиция на всех поминках передавать камень по кругу, чтобы каждый член клана, держа его в руках, произносил доброе слово в память об усопшем.

Когда по прошествии многих лет Лалиари похоронили в пещере рядом с ее сыном, каждый член клана по очереди сказал все самое лучшее, что мог вспомнить о Хранительнице Газельих Рогов, и почти все вспоминали, как Лалиари вернула своему народу луну и плодородие и научила их чтить умерших.

Теперь, когда племя людей, истребившее диких животных, покинуло эти края, они стали постепенно возвращаться в долину реки Иордан. Члены Газельего Клана шли по следам стад в соответствии с временем года: лето проводили вблизи прохладных источников на севере, а зимовали в теплых пещерах на юге. И, куда бы они ни пошли, маленькая статуэтка плодородия повсюду следовала за ними.

Тайна синего камня заключалась в его красоте. Будь он попроще, вроде яшмы, или таким же скромным, как сердолик, то его бы в конце концов потеряли, положили бы куда-нибудь да и забыли. Но он завораживал людей своим ослепительным сиянием, и этот мерцающий обломок метеорита передавали по наследству, бережно хранили, почитали его и восхищались им.

Наконец синий камень приобрел такое значение, что его перестали носить с собой как обычный амулет. Так как камень был вставлен в живот каменной женщины, для нее построили миниатюрное жилище — крошечную хижину из дерева и глины, за которым следил специальный смотритель. И теперь у них были не только Хранительница Газельих Рогов и Хранитель Грибов, но и Хранитель Камня.

По прошествии десяти тысяч лет с того времени, когда Лалиари с Зантом держали друг друга в объятиях, в долину проник необыкновенно холодный ветер, и Галилейское море покрылось снегом. Члены Газельего Клана жались от холода в пещерах, а Хранителю Камня приснился сон. Во сне с ним разговаривал синий камень, который сказал, что ему стало тесно в таком маленьком теле. Поэтому старейшины клана, посовещавшись, решили, что камню необходима другая оправа — больше и лучше этой, приличествующая его могуществу. Ремесленники вырезали новую статую, более реалистичную, у которой были черты лица и длинные женские волосы. А затем синий кристалл с любовью поместили в ее чрево. Жилище статуи также заменили на большее, из более прочного материала, и, так как теперь статуя стала тяжелее, ее устанавливали на помост между двумя колоннами, который несли двое мужчин. Куда бы ни направлялся Клан Газелей, статуя следовала за ним в своем собственном жилище, за честь переносить которое мужчины соперничали между собой.

С увеличением размера статуи и ее хранилища в глазах людей возросло и ее могущество. Через двадцать тысяч лет после того, как Лалиари похоронила в Галилейской пещере своего сына, Газелий Клан стал считать, что среди них живет богиня. Она обитала в драгоценном чреве каменной женщины, у которой был свой собственный каменный дом.

Клан разросся, и людям снова стало не хватать еды. Поэтому от него отделялись небольшие группы и отправлялись покорять другие земли, — охотиться в них и заниматься сбором плодов. Но все они принадлежали одному племени, чтили одних предков и одну Богиню, а летом приходили на ежегодное собрание кланов, которое устраивалось у Неиссякаемого Источника, на севере от Мертвого моря и на западе от реки Иордан.

И теперь было уже два крупных клана — западный и северный, поделенные, в свою очередь, на семьи. Семья Талиты происходила из Клана Газелей и жила на севере; Серофия представляла Клан Ворон, который поселился на западе. И у них вошло в традицию во время ежегодного собрания кланов в оазисе чуть севернее Мертвого моря передавать Богиню вместе с ее жилищем в другую семью, чтобы она оберегала их весь следующий год. Последующие поколения считали, что неспроста Богиня охраняла клан Талиты как раз в то лето, когда Талита открыла волшебный виноградный сок.

После чего все и началось.

Только рассказчики утверждали, что на самом деле все началось несколькими годами раньше, когда Талита и Серофия были молодыми и их кланы селились на севере Мертвого моря, чтобы пережить палящую летнюю жару. Тогда к ним нередко забредали случайные странники, охотники, которые предпочитали жить и скитаться в одиночку, не будучи обремененными ни семьей, ни кланом. Они спускались с гор со свежей добычей в поисках поселения, где бы их приютили, готовые поделиться дичью с теми, кто мог бы ее освежевать и приготовить. Талита, полная женщина, мать пятерых детей, славилась как хорошая хозяйка: в ее хижине всегда горел огонь, камни, на которых она готовила, были всегда раскалены, кроме того, она владела секретами пряностей. К тому же у нее было необычайно пышное тело, и она с удовольствием предавалась плотским утехам с мужчинами. Поэтому так случилось, что странник по имени Бэйзел, который пришел к ним в то лето с овцой на плечах, попал в шатер к Талите, где в течение недели его вкусно кормили и истово ублажали. Когда он собрался уходить — любовь к странствиям была у него в крови — Талите хотелось удержать его, и она решила сделать это при помощи жареных зерен и выжатого из винограда сока (она в совершенстве постигла искусство их приготовления и ни за что ни с кем не стала бы делиться своими знаниями).

Он прожил у Талиты еще неделю, а однажды утром ушел в горы поохотиться на газелей. Но, вернувшись, пошел не к Талите, а в травяное жилище, по другую сторону потока, где стоял лагерем другой клан. Там жила женщина по имени Серофия, которая была моложе и стройнее Талиты и у которой было меньше детей. И здесь Бэйзел провел две другие восхитительные недели, пока наконец не устремил свой беспокойный взор к горизонту. И если мужчины из обоих кланов были только рады его уходу — потому что сами хотели спать с Талитой и Серофией, — то женщины были другого мнения. Каждая хотела заполучить охотника себе и навсегда.

Их соперничество стало главным источником развлечения в то лето и служило темой для разговоров еще много лет спустя. Талита и Серофия разработали и провели целую кампанию, которую по достоинству оценили охотники, а Бэйзел блаженствовал, заходя то в шатер, то в хижину и стараясь по возможности не обидеть ни одну из женщин. Его никогда так хорошо не кормили, никогда так не ублажали. Для него это было незабываемое лето.

А потом настал день, когда пророки провозгласили, что собранию пора расходиться, а кланам возвращаться в свои зимние убежища. Талита и Серофия были в отчаянии, так как Бэйзел так и не решил, с кем он останется.

Что произошло потом, в точности никто не знает. Обвинениям подверглись обе стороны: кто-то говорил, что Талита сглазила Серофию, другие утверждали, что это Серофия наслала на Талиту злые чары. Обе женщины истекали кровавым гноем, из-за которого им было больно справлять малую нужду и они не могли наслаждаться с мужчинами. Ни прорицатели, ни целители не смогли разгадать, в чем дело, и не смогли найти им лечение. Ясно было одно: в обеих вселился злой дух. И однажды ночью, во время лунного затмения, Бэйзел, решив, что лучше ему уйти прежде, чем его все начнут обвинять в том, что это он наслал на них злого духа, взял свое копье и ускользнул из лагеря. С тех пор его никто не видел.

Когда кланы направились в земли своих предков, обе женщины были больны и несчастны, и обе обвиняли в этом несчастье друг друга, и в каждой затаилась такая глубокая неприязнь, которая просто не могла остаться без последствий в течение нескольких последующих столетий.

— И, наконец, настало Виноградное Лето, — так обычно подводил рассказчик к этой части повествования. — Лето, с которого все началось.

Об охотнике Бэйзеле к тому времени все позабыли. Однако взаимная ненависть обеих женщин не ослабевала. По прошествии нескольких лет положение в своем клане у обеих значительно повысилось. У обеих было множество детей, и теперь их почитали как бабушек, наделенных лунным могуществом, которое женщины обретают после менопаузы. Талита была широка в кости и тяжела — в ее жилах текла кровь Занта. Серофия выглядела значительно стройнее, хотя и ее нельзя было назвать худой. Обе женщины крепки телом и неукротимы духом. Время шло, кланы по-прежнему встречались каждый год, и вражда все больше разгоралась.

— У Серофии горох на вкус — как свиной помет! — ворчала Талита, разговаривая с женщинами из другого клана.

— Да каждое яйцо, к которому прикасается Талита, тут же сгнивает! — говорила Серофия каждому, кто готов был слушать. Их соперничество стало притчей во языцех и нескончаемым источником развлечений и сплетен в клане. Шпионы постоянно бегали туда-сюда и возвращались с докладом. Если Серофия говорила: «А когда на Талиту залезает мужчина, она засыпает», Талита тут же парировала: «Когда на Серофию залезает мужчина, то он засыпает!» Даже мужчины, которые редко интересовались женскими делами, втянулись в эту войну. То одной стороне, то другой присуждалась победа, на них делались ставки. Во время летнего сбора новости о войне между Талитой и Серофией становились главной темой ежевечерних посиделок у костра.

Женщины не уступали друг другу, так что их борьба зашла в тупик, — это произошло в легендарное Виноградное Лето.

Клан Талиты, возвращавшийся в свои северные пещеры, был вынужден сделать остановку из-за летней лихорадки, поразившей детей, поэтому клан Серофии пришел на юг первым. Увидев, что они в долине одни, и зная о страсти Талиты к винограду, Серофия велела своим людям собрать весь дикий виноград, дочиста ободрав все лозы. Когда туда пришли другие кланы, поменьше, Серофия обменяла виноград на предложенные ими товары — лен с юга и соль с востока. А когда вернулся большой клан Талиты, винограда не осталось ни в закромах, ни на лозе. Когда Талита узнала, что произошло, ее ярость не знала предела.

Она решительно направилась в шатер к Серофии и, увидев, что ее юбка из ослиной шкуры перепачкана свежим виноградным соком, закричала:

— Ты спишь с козлами!

— Да при твоем появлении скорпионы разбегаются! — моментально парировала Серофия.

— Да когда ты подохнешь, к тебе и стервятники не притронутся!

— Да любая змея подохнет, укусив тебя!

Семьи вынуждены были растащить их, Серофия наслаждалась чувством победы, а Талита втайне замыслила расквитаться с ней.

На следующее лето Талита устроила так, что ее клан пришел к истоку первым. Она велела своим людям обобрать все лозы до последней виноградины; часть винограда они съели, часть обменяли на товары у других кланов, поменьше. А то, что осталось, уложили в водонепроницаемые корзины и спрятали в известняковой пещере неподалеку. И, когда кланы вернулись в долину следующим летом, Серофия могла собирать, сколько ей вздумается, потому что у Талиты уже были припрятаны запасы.

Но, когда через год кланы снова собрались у Неиссякаемого Источника, — клан Талиты испытал настоящее потрясение. С виноградом, который спрятали в прохладной темной пещере, произошло что-то странное.

Виноград продолжал созревать, пока наконец ягоды не полопались, кожица перемешалась с мякотью, и корзины теперь были наполнены какой-то вязкой массой. Однако она источала приятный аромат, и когда один из прорицателей окунул в этот сок палец и лизнул его, то обнаружил, что у него необычный вкус.

Талита тоже зачерпнула ладонью фиолетовую массу и отправила ее в рот. Все смотрели, как она причмокивает губами и водит языком во рту с выражением нерешительности на лице.

— Что скажешь, Талита? — спросил Джанка, Хранитель Богини, серьезный грузный мужчина, исполненный чувства собственной значительности.

Слизав с руки остатки массы, Талита зачерпнула еще немного. Она никак не могла понять, нравится ей этот вкус или нет. Она еще отпила, еще немного подумала и, внезапно ощутив прилив веселья, объявила, что содержимое корзин пригодно для употребления.

Когда Талита в сопровождении своих людей, которые несли корзины вернулась в лагерь, там уже горели костры, на которых готовили пищу, в воздухе были слышны смех и крики, семьи занимались своими делами.

Усевшись на широкую табуретку и водрузив локти на исполинские бедра, Талита окунула в одну из принесенных корзин деревянный кубок и снова отпила. Окружающие смотрели на нее и ждали. Вкус необычный, думала она, но приятный. В нем не ощущалось обычной сладости виноградного сока, он был скорее суховатым. Она дала знак другим, и все стали зачерпывать вязкую массу деревянными кубками и пробовать ее — кто-то нерешительно, а кто-то с храбрым видом. Люди громко причмокивали, делились ощущениями и снова и снова окунали кубки в сок, не в состоянии определить, нравится он им или нет.

Но все сошлись на одном: они понятия не имеют, что они пьют.

Однако через какое-то время у людей появились странные симптомы: несвязная речь, нетвердая походка, икота и взрывы беспричинного смеха. Талита встревожилась. Может быть, в ее народ вселились злые духи? Вот идут, спотыкаясь, оба ее брата, поддерживая друг друга. А вот и сестры — одна хихикает, другая плачет. Сама она ощущала какое-то странное тепло. Когда Джанка, обычно довольно замкнутый, испортил воздух, все от души захохотали. Ему понравилась их реакция, и тогда он сделал это еще раз — уже нарочно, и, когда все стали безудержно хохотать над этой самой смешной на свете шуткой, он начал издавать неприличные звуки ртом, а все повалились на землю, хватаясь за животы. Талита тоже смеялась, однако где-то в глубине души ее терзало беспокойство. С людьми творится что-то странное. Что такое на них нашло? К сожалению, она уже не могла ясно рассуждать и, продолжая пить виноградный сок, позабыла, о чем пыталась безуспешно рассуждать. Когда же Джанка, грузный серьезный Хранитель Богини, внезапно обнял ее и полез целоваться, то, вместо того, чтобы возмутиться — она ведь не показывала ему, что хочет с ним спать, — она, к своему величайшему изумлению, захихикала и с готовностью задрала юбку. Но он упал на пол и тут же захрапел. Талита снова приложилась к виноградному соку и вдруг с изумлением поняла, что ее отпустила боль в коленках.

Вот уже несколько месяцев ее беспокоили колени — суставы опухали так, что ее повсюду переносили на носилках. Даже после небольшой прогулки в известняковую пещеру они разболелись так, что обратно ее несли двое рослых мужчин. А теперь, как ни странно, ей казалось, что у нее колени молодой женщины!

Это ее одновременно испугало и обрадовало — ясно, что они выпили какое-то волшебное зелье. Зелье, в котором обитают духи счастья и здоровья. Благословение, полученное от Богини!

Однако, выпив еще немного, она не почувствовала себя моложе и бодрее, вместо этого на нее накатила какая-то странная сентиментальность, и, отведав еще немного целебного напитка, она с трудом поднялась на ноги и поплелась через лагерь. Спотыкаясь, она чуть не снесла какой-то шатер и наконец ввалилась на территорию Серофии, повергнув всех в безмолвное изумление.

Талита заплакала и стала бить себя в грудь.

— Мы ведь двоюродные сестры, Серофия! Мы ведь родственницы! Мы должны любить друг друга, а не ненавидеть! Я виновата пред тобой. Я такая жадина и эгоистка. — Тут она упала на колени. — Простишь ли ты меня, моя любимая сестра?

Серофия молча смотрела на нее, разинув рот. Двое племянников Талиты, отправившиеся на ее поиски, ворвались в круг и, увидев свою тетю в таком положении, взяли ее под руки, подняли и вывели прочь, а Серофия с сородичами тупо смотрела им вслед.

Когда они подошли к шатру Талиты, она уже несла всякую чушь — впрочем, так же, как и почти все члены семьи. Когда племянники уложили ее на шкуры, служившие ей спальным ложем, она тут же уснула, издавая мощный храп на всю округу.

На следующее утро картина переменилась.

Люди с трудом вставали с постелей, чувствуя себя отвратительно, как никогда. Сотни демонов колотили в виски и выворачивали желудок, а в нутро забрались злые духи, от которых их неудержимо несло. Руки тряслись, взгляд был мутный. Некоторые чувствовали, что вот-вот умрут. А при воспоминании о том, что они вытворяли прошлой ночью, на них нахлынули стыд и смущение. Более того, оказалось, что кто-то даже потерял память.

Выбравшись кое-как из своего шатра, сжимая голову руками, Талита, щурясь при утреннем свете, увидела стоявшего на четвереньках Ари, которого неудержимо рвало; Джанку, пившего воду из калебасы так, как будто все реки мира не смогли бы утолить его жажду; почти все держались за голову и стонали.

Талита была озадачена и напугана. Как же так вышло, что вчера им всем было так весело, а сегодня утром им кажется, что они вот-вот умрут? Ну конечно, они были одержимы духами, которые вначале заставили их радоваться и веселиться, а потом вышли из них, сделав их больными и несчастными — злыми духами-насмешниками!

Сама Талита ничего не помнила о своем визите в лагерь Серофии, пока не заметила смущенных лиц своих племянников — они были единственными, кто не пил вчера виноградный сок. И пока она гадала, почему это они отводят взгляд, память к ней внезапно вернулась. Она просила у Серофии прощения, стоя на коленях.

— Клянусь Богиней! — возопила она. Неужели все они одержимы злыми духами?

Несмотря ни на что, Талита не желала отказываться от напитка. Им же было хорошо! Она велела прорицателям и Хранителю Богини истолковать знаки и предзнаменования, поразмышлять над всем происшедшим и обратиться за советом к Богине. Проведя целый день в уединении и молитвах, попостившись и поев волшебных грибов, пророки клана постановили, что это Богиня превратила виноград в волшебный напиток и преподнесла его в качестве особого дара своим избранным детям. Ведь и прорицатели, и Хранитель Богини тоже помнили, как весело им было прошлой ночью. Поэтому они подошли к данному вопросу с большой осторожностью, провозгласив волшебный сок священным напитком, к которому следует относиться с почтением.

По всему селению пошли слухи, о волшебном виноградном соке заговорили все. Талита пригласила старейшин других кланов отведать сока и выразить свое мнение. Серофию она подчеркнуто проигнорировала. Они передавали чашу по кругу, пробуя вино. И чувствовали, как по жилам разливалось тепло, а в ушах раздавалось приятное гудение. Старейшины и прорицатели посовещались, поспорили, попробовали еще немного вина и сошлись на том, что этот заколдованный сок не так уж и плох. Он дарил чувство радости, заставлял забывать о боли и дарил мирный сон. И вообще, всем понятно, что это священный напиток, наделенный духом жизни Богини.

Клан Газелей перезимовал в пещерах на севере, а следующей весной прибыл к месту сбора раньше остальных кланов. Они собрали виноград и сразу же понесли его в тайную пещеру, возвышающуюся над Мертвым морем. Через неделю они вернулись туда, чтобы попробовать сок. Но обнаружили тот же самый виноград. По прошествии еще одной недели волшебный сок тоже не появился. Талита сказала, что для того, чтобы виноград превратился в сок, должен пройти целый год, поэтому они перестали ходить в пещеру, тайну существования которой скрывали от других кланов, и, вернувшись туда на следующее лето, в великом предвкушении отправились прямиком в тайную пещеру, где и попробовали сок. Он стал волшебным! На этот раз Талита поделилась этим особенным напитком с другими кланами и обменяла его на кое-какие вещи.

Когда они вернулись к Неиссякаемому Источнику в четвертый раз, Талита объявила, что им не стоит возвращаться на зиму в пещеры и что они могут построить надежные жилища здесь. Просто она решила, поразмыслив, что лучше остаться здесь и присматривать за виноградом, чтобы его не обобрали другие.

Людей напугало то, что они не вернутся на зиму в пещеры, но в то же время они почувствовали, что с удовольствием останутся на берегах Неиссякаемого Источника. Кроме того, они втайне боялись, что если уйдут, то больше никогда не смогут попробовать волшебного напитка. Поэтому Талита отобрала людей и отправила их на север, чтобы они вырыли из пещерных могил кости их предков и перенесли их сюда для перезахоронения. Она рассудила так: если предки будут похоронены здесь, значит, это место и станет землей их предков.

Поэтому они построили надежные жилища и стали охранять дарящие веселье виноградники, а когда настало лето и грозди винограда созрели и налились, семья под руководством Талиты собирала, давила и заготавливала волшебный напиток. Они не имели понятия ни о дрожжах, которые вырабатываются естественным образом на шкурках виноградин, ни о том, что вследствие химической реакции с виноградным сахаром они превращаются в спирт, но верили, что это Богиня наделяет виноград свойствами, от которых веселятся мужчины и беременеют женщины.

Семья Талиты целиком завладела виноградниками, с готовностью обменивая вино на другие товары, которые им предлагали другие кланы. Но, не допуская в эту оживленную торговлю клан Серофии и наслаждаясь победой, которой завершилась их междоусобица, Талита и представления не имела, что в это же время готовится еще одно таинственное открытие.

На берегах Неиссякаемого Источника рос дикий ячмень, и каждое лето кланы собирали столько ячменя, сколько им было нужно, жарили над костром колосья и ели зерна. Серофия решила расквитаться с Талитой и присвоить себе весь урожай ячменя, который она будет обменивать, игнорируя клан Талиты. Она также решила по примеру семьи Талиты остаться у источника, чтобы никто не покусился на ее ячмень. Однако им не пришлось искать для этого тайную пещеру; ячмень собирали в корзины и хранили в одном из шатров Серофии, где и отмеривали его как для еды, так и для обмена.

Так прошло еще несколько лет, клан Талиты обменивал вино на товары на одном берегу источника, клан Серофии — ячменные зерна на другом, пока не пришло Дождливое Лето, когда произошло еще одно чудо.

Дожди были большой редкостью в долине Иордана, поэтому, когда там разразилась буря, принесшая с собой ливень, продолжавшийся несколько дней, несчастные поселенцы обнаружили в своих шатрах течи, с которыми им никогда до этого не приходилось иметь дела. Промокли не только одежда и постельные принадлежности, под дождем намокли корзины с ячменем, который от этого испортился.

Из самолюбия Серофия запретила выбрасывать ячмень. Она никому не рассказала, что запасы ячменя пропали, чтобы слухи об этом не дошли до Талиты и не дали ей лишний повод позлорадствовать. Но как-то осенним вечером ее племянник заметил, что в шатре, где хранился испорченный ячмень, как-то странно пахнет. Заглянув в шатер, семья обнаружила, что корзины распухли и вздулись, а вместо вымоченных ячменных зерен они наполнены густой текучей массой, источающей дразнящий аромат. Клан Серофии, как и клан Талиты, ничего не знал ни о дрожжах, ни о том, что происходит с замоченным в воде ячменем, ни о последующем брожении. Серофия знала только, что волшебное питье вызывает у людей чувство эйфории и наполняет блаженством.

Со временем потомки Серофии научились варить пиво — так возникла новая отрасль, способствующая торговле.

Кланы перестали кочевать, у людей появилось больше свободного времени, и они стали заниматься изготовлением украшений, различных инструментов, в том числе и музыкальных, а также усовершенствованием методов дубления шкур. Они научились готовить различные блюда. Вместо того, чтобы есть зерна дикой пшеницы прямо с колоса, женщины обнаружили, что если размолоть зерна камнями, а потом смешать их с водой, то получится питательная кашица. А как-то осенью одну женщину по имени Фара внезапно оторвали от дела, и она второпях пролила смесь из воды и размолотого зерна на горячие камни. Вернувшись, она обнаружила на камнях лакомство, значительно более вкусное, чем кашица, которое к тому же хорошо хранится. Поэтому еще одна семья решила навсегда остаться на берегах Неиссякаемого Источника и стала заниматься прибыльным делом — выпечкой хлеба.

Потом сюда пришли и другие семьи, и, как только люди начали сами выращивать овощи, у них отпала необходимость переходить с места на место в поисках свежей пищи, и они начали возводить постоянные жилища, а это означало, что материальные блага больше не ограничивались тем, что человек может унести с собой. В частных домиках из глины стали появляться личные вещи и запасы, и всевозможные безделушки — таким образом люди начали разделяться на богатых и бедных.

К Богине же, в которой хранился волшебный синий камень, превращавший виноград в вино, а ячмень — в пиво, стали обращаться с совсем другими просьбами. Люди больше не молились об усопших, не молились о плодородии и здоровье, — теперь они молились, чтобы она послала им дождь (чтобы взошли посевы), просили об обильном урожае и о покупателях.

Бедные молились о том, чтобы стать богатыми, богатые же — о том, чтобы стать еще богаче.

Книга третья

Долина Иордана

Десять тысяч лет назад

Абрам знал только, что этой ночью будут предзнаменования и явления, кометы и затмение луны, что ночь будет зловещей и страшной, предвещающей Судный День, или Армагеддон. Или же это будет спокойная летняя ночь. Сам Абрам вряд ли смог бы вам что-то объяснить — он сейчас пребывал в своем собственном мире.

Какой сон ему приснился! Будто он держит в объятиях налитое и гибкое, теплое и податливое тело Марит, которая тянется к нему губами и прижимается бедрами. Сон был исполнен такой страсти, что даже теперь, пробираясь в холодном утреннем свете через виноградник, Абрам чувствовал, как у него пылает кожа. Взбираясь по деревянной лестнице сторожевой башни с лепешками ячменного хлеба на шнурке, свисающими с одного плеча, и бурдюком, наполненным разбавленным пивом, с другого, — Абраму предстояло провести целый день в башне, высматривая мародеров, — он чувствовал, как в нем снова поднимается желание. За всю свою жизнь Абрам еще никогда не был так влюблен и так несчастен.

А было ему шестнадцать лет.

Предмет его любви — четырнадцатилетняя девушка с наливающейся грудью и глазами как у газели. Она была длиннонога и легка в движениях, как ветер, а еще очень нежная и добрая. Причиной его несчастья было то, что Марит принадлежала к дому Серофии, а сам Абрам — к дому Талиты. Их семьи враждовали уже два столетия, об их взаимной ненависти ходили легенды. Если бы кто-нибудь узнал о тайной запретной любви Абрама к Марит, его бы на глазах у всех унизили и прокляли, избили, заперли в четырех стенах, лишили пищи, а может быть, даже и кастрировали. По крайней мере, такие картины рисовало Абраму его молодое воображение.

Но он не мог забыть то, что сказал ему его авва, Юбаль, три года назад, когда Абрам с испугом заметил некоторые изменения в своем организме: «Жизнь трудна, мальчик. Это ежедневный труд, полный боли и страданий. Поэтому Богиня в своей мудрости даровала нам наслаждение, которое возмещает нам все наши горести. Она сделала так, чтобы мужчина и женщина могли наслаждаться друг другом, забывая о своих печалях. Поэтому, мальчик, если тебя посетит желание, наслаждайся при первой удобной возможности, потому что этого ждет от всех нас Мать».

Юбаль, очевидно, был прав, потому что Абраму казалось, что обитатели Места у Неиссякаемого Источника только этим и были озабочены. Они сходились, заводили семью, а потом разрывали отношения. И начинали сначала. Честные обыватели, любившие посплетничать, садились вокруг бочек с пивом и бились об заклад на то, сколько продлятся отношения той или другой пары, или кто из чьей хижины попытается незаметно выскользнуть. Иногда отношения разрывались по взаимному согласию, но чаще всего они приедались кому-то одному, и тот уходил. И тогда разгоралась вражда, особенно если был повод для ревности. Все до сих пор вспоминали тот день, когда повитуха Ли застала изготовителя стрел Урию с одной из Луковых Сестер. Ли тут же оттаскала женщину за волосы, а Урию ошпарила кипятком. Изготовитель стрел бежал из селения и больше никогда туда не возвращался. Однако бывали и такие редкие случаи, когда мужчина и женщина оставались вместе на всю жизнь — подобным примером служили его мать и авва — и именно так он представлял себя и прелестную Марит: вечно влюбленными друг в друга.

Стоя под затененной площадкой наверху башни — травяной навес был весьма кстати, потому что уже настало лето и дни становились все жарче — Абрам глубоко вдыхал свежий утренний воздух, надеясь охладить свой жар, чтобы сосредоточиться на своем занятии — высматривать на холмах и в лощинах признаки приближения кочевников. Он хотел хорошо выполнять свою работу. Год назад, когда кочевники налетели на них с востока, их никто не предупредил. Они зверски зарезали его мать и увезли его сестер. После этого авва построил башню, с которой Абрам должен был вести наблюдение, чтобы предупредить о возможном нападении.

Они нападали не каждый год, и предсказать время их появления было невозможно. Это были дикие племена, обитавшие по ту сторону восточных гор и промышлявшие охотой и грабежом. Никто не знал, кто они и как живут, потому что никто ни разу не осмелился пойти по их следам после очередного набега. Но кое-какие слухи ходили. Говорили, что налетчики питаются камнями и песком, что у них нет своих женщин, поэтому, чтобы их выжить, они похищают женщин из других племен. Во сне их души могут выходить из тела. А еще это оборотни, которые часто прокрадываются к селению у Неиссякаемого Источника в образе ворон или крыс. Они также поедают своих мертвецов.

Поэтому очень важно быть бдительным. Однако не так-то просто все время смотреть на горизонт, высматривая кочевников, или искать воров в виноградниках, особенно если никак не удается не думать о Марит и не вспоминать восхитительный сон, который приснился ему прошлой ночью. Он был уверен, что ни один мужчина никогда так не изнывал от желания. Даже его авва, Юбаль, который при всех рыдал над мертвой матерью Абрама и говорил, что она была единственной женщиной, которую он любил.

Мальчик расправил плечи и стал наблюдать.

Над восточными горами уже розовело небо, и поселение, называвшееся Местом у Неиссякаемого Источника, лежавшее в половине дня пути на запад от реки, которую люди прозвали Иордан (что означало «спускающаяся», потому что она текла с севера на юг) — медленно просыпалось в рассветной дымке. Весело горели костры, на которых готовили пищу, воздух наполнялся ароматами печеного хлеба и жареного мяса, слышались сердитые, радостные, удивленные и нетерпеливые голоса. С того места, где стоял Абрам, ему были видны не только виноградник его аввы и ячменные поля Серофии, а также оливковые рощи, гранатовые сады и ряды финиковых пальм — ему было прекрасно видно все большое поселение, где около двух тысяч душ обитали в домах из кирпича и глины, травяных шатрах и палатках из козьих шкур или спали просто на земле, укрывшись меховыми шкурами, положив под головы свои нехитрые пожитки.

Если одни жили здесь постоянно, то другие пришли лишь вчера, чтобы на следующий день уйти, когда придут новые, чтобы также назавтра уйти. Люди приходили в Место у Неиссякаемого Источника, чтобы обменять обсидиан на соль, ракушки каури на льняное семя, зеленый малахит на полотно, пиво на вино и мясо — на хлеб. И посередине этого человеческого муравейника, раскинувшего, подобно паучьим ногам, длинные оросительные каналы, бурлил неиссякаемый источник с вкусной водой, из которого даже сейчас, на рассвете, девушки и женщины черпали корзинами и калебасами воду.

Абрам беспокойно вздыхал. Среди них нет ни одной женщины, которая была бы так же красива и пленительна, как его возлюбленная Марит.

Как и большинство своих ровесников, Абрам имел кое-какой сексуальный опыт. Однако с Марит у него ничего такого не было. За всю жизнь, что они прожили в соседних владениях, они не обменялись и единым словом. Он не сомневался, что, если попытается хотя бы заговорить с ней, его бабушка убьет его на месте.

Абрам сожалел, что живет не в Старые Времена, которые, как ему казалось, были гораздо лучше теперешних. Ему нравилось слушать рассказы о предках — не о Талите и Серофии, а об очень далеких предках, когда его народ кочевал с места на место, все жили одним большим племенем и мужчины с женщинами предавались плотским утехам с кем пожелают. Но они уже давно перестали кочевать большими кланами и теперь живут маленькими семьями в одном доме на одном клочке земли, и почему-то думают, что те, кто живет в этом месте, лучше тех, кто живет в другом. «Вино Юбаля по вкусу напоминает ослиную мочу», — всегда говорил Молок, авва Марит. «Молок выжал свое пиво из кабаньих яиц», — отвечал на это авва Абрама, Юбаль. И нет чтобы высказать это друг другу в лицо. Члены семейств Талиты и Серофии вот уже на протяжении нескольких поколений не разговаривают друг с другом.

Поэтому можно было не сомневаться в том, что никогда и ни за что мальчику из одного дома и девочке из другого не позволят соединиться.

Абрам считал, что это несправедливо. Ссору затеяли предки, а не он. И они отвечали за свои поступки. А Абрам живет здесь и сейчас. Он мечтал о том, как они убегут вместе с Марит (как только он найдет способ заговорить с ней), и он увезет ее далеко от своих виноградников и ее ячменного поля, далеко от их селения, и они будут вместе странствовать по свету. Потому что он родился мечтателем с беспокойной душой и ищущим умом. Если бы он родился в другое время, то стал бы астрономом или исследователем, изобретателем или ученым. Но телескопы и корабли, металлургия и алфавит, даже колесо и домашние животные никому еще даже не снились.

Отвязав ячменную лепешку, он отломил от нее кусочек и, прожевывая хлеб, обратил свой взгляд в сторону неказистых строений из глины и кирпича, теснившихся на краю ячменного поля Серофии — там были гумно, сарай, в котором бродили ячменные зерна, и дом, в котором жила семья Марит, — и тоскливо вздохнул, чувствуя, как пожирающий его огонь вновь разгорается ярким пламенем, потому что он не знает, как Марит относится к нему.

Порой ему казалось, что он ловит на себе ее взгляд. Всего несколько недель назад, на праздновании весеннего равноденствия, она внезапно отвернулась, и ее щеки вспыхнули румянцем. Можно ли считать это добрым знаком? Означает ли это, что она разделяет его чувства? Если бы только он мог узнать!

И, пока над далекими горами всходило солнце, Абрам внимательно осматривал поселение, надеясь увидеть Марит, — он верил, что если он увидит ее хотя бы мельком в этот ранний час, то это будет добрым знаком и день сложится удачно. Но он увидел только толстую Кочаву, которая гналась с палкой за своими детьми; двух каменщиков, которые громко спорили за бочкой с пивом (видимо, они пили всю ночь); зубодера Энока и повитуху Ли, которые торопливо совокуплялись под деревом. Чуть дальше он увидел, как рыбак Даган с жалким видом выбирается из хижины Махалии, а вслед за ним летят его пожитки. Последний месяц Даган жил с Зивой, а за месяц до этого — с Анат.

Абрам гадал, чем же Даган так быстро надоедает женщинам, что они его выгоняют. Бедный Даган — разве может мужчина прожить без женщины и ее дома?

Потом Абрам увидел нечто, что вызвало у него громкий смех. Вон идет сумасшедший Намир и тащит очередных подопытных коз. Два года назад Намиру стукнуло в голову, что, вместо того чтобы охотиться за козами в горах, легче привести несколько живых коз домой и держать их в загоне, пока не понадобится резать их или торговать ими. Поэтому он и его племянники пошли в горы и привели оттуда коз. Но так как они хотели, чтобы стадо размножалось, то отлавливали только самок, а самцов не трогали. А через год козы перестали давать потомство, и остатки стада пришлось зарезать или продать. Но, невзирая на дружные насмешки соседей, Намир продолжал осуществлять свой план. «В конце концов, — говорил он друзьям за бочкой пива, — ведь размножаются же козы в горах, почему бы им не делать этого у меня в загоне?» Поэтому он снова отправился в горы, отловил еще несколько коз и привел их в загон, огороженный палками, ветками и кустарником. На этот раз ни одна из коз не принесла козлят, пленниц и не съели, и не продали. И вот он опять идет, полный решимости добиться успеха, а позади тащатся его смущенные племянники и несут на длинных шестах бьющихся и блеющих коз. Сквозь поднимающиеся клубы дыма Абрам видел четырех мужчин, которые сидели за чаном пива под деревьями, делали оскорбительные замечания в адрес Намира и спорили, сколько протянет это стадо.

Абраму казалось, что у каждого в поселении есть какая-то цель, и не все они так смехотворны, как у Намира. Еще он вспомнил, как все смеялись над другим человеком, Ясапом, который пришел сюда десять лет назад и засадил поля цветами. Люди смеялись, потому что думали, что от цветов нет никакой пользы. Когда же на поля стали слетаться пчелы, а Ясап стал держать ульи и собирать мед, они перестали смеяться. Люди впервые на своей памяти ели сладкое круглый год; спрос на это лакомстве был так велик, что теперь Ясап стал третьим самым богатым человеком в селении.

В Место у Неиссякаемого Источника приходило все больше и больше новых людей, которые осматривались и, убедившись, что здесь можно неплохо устроиться, возводили жилища и никуда уже больше не уходили. Люди, обладавшие особыми знаниями и умениями, предоставляли свои услуги в обмен на пищу, одежду и украшения: парикмахеры и татуировщики; предсказатели и люди, умеющие читать по звездам; камнерезы и резчики по кости; рыбаки и дубильщики кожи; повитухи и целители; люди, умеющие ставить капканы, и охотники. Все приходили и почти никто не уходил.

«Если бы я был свободным и независимым, — думал Абрам, — я не остался здесь. Я бы взял хлеб с пивом и копье и отправился бы посмотреть, что там — по ту сторону гор».

Услышав в громкие крики, он взглянул вниз и увидел, как его младшие братья бегают в винограднике, разгоняя птиц. Мальчики — тринадцати, одиннадцати и десяти лет — любили виноградник, он стал их вторым домом. Если на следующей неделе виноград созреет, они наравне со взрослыми мужчинами будут выполнять свою часть работы, наполняя корзины спелыми ягодами, а потом, когда соберут весь виноград, будут усердно топтаться, перебирая маленькими ногами в давильном прессе, превращая виноград в сок.

Только Абрам собрался помахать Калебу, старшему из своих младших братьев, как увидел нечто, от чего застыл на месте. По дорожке прошаркала пожилая женщина с обнаженной грудью, в длинной юбке из оленьей шкуры, с крашеными хной заплетенными волосами, она согнулась почти пополам под тяжестью ожерелий из камней и ракушек, увешивающих ее увядшее тело. Она была богатой женщиной и должна была демонстрировать благосостояние своей семьи.

У Абрама чуть глаза не вылезли из орбит. Зачем это его бабушка идет по дороге к Храму Богини? Это одновременно озадачило и встревожило его. Для чего она вышла из дома в столь ранний час? Должно быть, что-то срочное. Может быть, она узнала о его тайной страсти к Марит? И хочет попросить Богиню заколдовать его? Абрам, как и большинство мальчиков, боялся своей бабушки. Пожилые женщины обладают невообразимым могуществом.

Он машинально потянулся к филактерии, висевшей у него на груди на кожаном ремешке. По традиции, когда ребенок достигал семи лет и становился взрослым — ведь столько детей умирало, не дожив до этого возраста — ему давали постоянное имя и маленький мешочек, в котором лежали бесценные талисманы: его засушенная сморщенная пуповина, первый зуб и прядь волос его матери. Также в него иногда клали какой-нибудь звериный фетиш и несколько засушенных листьев покровительствующего растения, которые должны были оградить его от болезней и невзгод. Сжимая филактерию, в которой лежали магические камешки, косточки и веточка дерева, Абрам думал, обладает ли этот талисман достаточной силой, чтобы защитить его от собственной бабушки.

Он смотрел, как она идет между хижинами и шатрами, обходя груды требухи и внутренностей, стараясь как можно быстрее миновать смердящую дубильню, где растягивали на солнце окровавленные шкуры. Наконец она вышла на тропинку, ведущую к маленькой хижине из глины и кирпича, в которой располагался Храм Богини. Абрам увидел, как из маленького домика вышла жрица Рейна, чтобы поприветствовать гостью.

Даже отсюда Абраму была видна великолепная грудь Рейны. Летом все женщины в поселении ходили с обнаженной грудью, так что мужчины могли свободно любоваться ими. Отсюда и зародилась его страсть к Марит: ему было интересно, когда она превратится из девочки в женщину. У Рейны грудь была высокой и крепкой, ничуть не обвисшей, как у большинства женщин ее возраста, потому что Рейна никогда не рожала. Когда ее посвятили в жрицы, она отдала свою девственность Богине. Но от этого она не перестала быть женщиной. Рейна красила соски красной охрой и душила волосы ароматными маслами. Бедра у нее были широкие, и пояс ее юбки из оленьей шкуры проходил гораздо ниже пупка, как раз над вожделенным треугольником, к которому никогда не прикасался ни один мужчина.

Абрам снова вздохнул в порыве юношеского желания и смущения, дивясь, почему Богиня заставляет мужчин и женщин испытывать этот мучительный голод? Вот Рейна, к которой не смеют прикасаться мужчины и которые от этого еще больше хотят обладать ею. И завладевшая его сердцем Марит, которая никогда не будет ему принадлежать. Где же здесь наслаждение?

Увидев, как через несколько минут бабушка вышла из Храма Богини, где стояла священная статуя, внутри которой находился священный кристалл, он удивился тому, с какой поспешностью старуха пошла обратно к дому, как будто у нее было дело, не терпящее отлагательства. Через минуту Абрам услышал голоса двух человек, разговаривающих на повышенных тонах. Бабушка ругается с его аввой!

Через мгновение авва в бешенстве вылетел из дома и направился к ячменным полям, — туда, где стоял дом Марит.

Абрама огорчил расстроенный вид Юбаля. Ему вспомнилось, как Юбаль нес его на плечах, крепко сжимая своими большими руками его щиколотки. Абрам чувствовал себя великаном и ни за что не хотел спускаться на землю. Он не знал ни одного мальчика, у которого были бы такие отношения со своим аввой.

Не все мужчины удостаивались почетного звания «аввы», что означало «господин» или «хозяин» (то есть хозяин доходного дела, а иногда — дома и детей той женщины, с которой его соединяла прочная связь). Поскольку мало кто из мужчин оставался с одной женщиной надолго, особенно когда у нее появлялись дети, Юбаль был редким исключением, потому что он был искренне привязан к матери Абрама и прожил в ее доме двадцать лет.

Абрам смотрел, как Юбаль, выглядевший очень внушительно в своих кожаных штанах, с длинными волосами и бородой, обильно смазанными маслом, что приличествовало его положению, — прошел несколько шагов, потом резко остановился, потер подбородок и, как будто внезапно передумав, повернул обратно по направлению к селению. Через несколько секунд Абрам увидел, как Юбаль занял место под тенистым сводом деревьев торговца пивом Джоктана, где перед бочонком уже сидели трое мужчин. Они радостно поприветствовали Юбаля — он был одним из самых приятных и почитаемых людей в поселении. Юбаль махнул Джоктану, и тот принес тростник длиной приблизительно в два локтя. Юбаль вставил тростник в высокий бочонок и стал сквозь пену потягивать находившуюся под ней жидкость. Пиво Джоктана сильно уступало пиву Молока, но Юбаль поклялся, что он скорее будет пить змеиную мочу, чем прикоснется к пиву, сваренному выродками Серофии.

При виде Юбаля Абрам с удвоенным усердием стал выполнять свои обязанности наблюдателя. Он старался именно ради аввы. Он хотел, чтобы Юбаль им гордился. Но, несмотря на огромное желание хорошо нести вахту, Абрам не мог сосредоточиться на своем занятии, потому что слишком многое вокруг напоминало ему о Марит.

На двери дома огранщика камней ярким пятном в лучах утреннего солнца горели нарисованные краской женские гениталии. Старик рассчитывал, что это поможет его дочерям забеременеть. Во многих семьях у входных дверей рисовали подобные символы в надежде зазвать в свой дом плодородие Богини. Женщины, которым хотелось забеременеть, ходили к жрице Рейне за магическими заговорами, снадобьями плодородия и травами, обладающими сверхъестественной силой.

Мужчин проблема зачатия не волновала, потому что народ Абрама еще не знал о той роли, которую они играют в деторождении. Зачатие было тайной, к которой приобщались исключительно женщины через покровительство Богини.

Громкий крик вновь привлек его внимание к селению и кипящей в нем жизни. Один из преступников, привязанных к позорному столбу близ бурлящего ручья, кричал на детей, которые кидались в него дерьмом и отбросами. Обычно к столбам привязывали жуликов и лжецов, нарушителей порядка и злобных сплетников, но этот человек, сейчас абсолютно голый и беспомощный, напился ячменного пива, взобрался на крышу и оттуда стал мочиться на ничего не подозревающих прохожих. Может, его и не стали бы наказывать так строго, если бы одной из пострадавших не оказалась бабушка Абрама. Двое других были привязаны к столбу за изнасилование девушки из дома Эдры. Разгневанные женщины бросались в них камнями и пометом, а зеваки, толпившиеся неподалеку, бились об заклад, доживут насильники до захода солнца или нет.

Расправы вершились быстро и жестоко. Ворам отрубали руку. Убийц казнили. Абраму с башни хорошо был виден труп убийцы, висевший на дереве по ту сторону пшеничных полей; видимо, его казнили совсем недавно — его глаза еще клевали вороны.

Абрам застыл на месте.

Затем, прикрыв глаза рукой, стал изо всех сил всматриваться вдаль. Что это за клубы пыли катятся с северо-востока?

Ком подступил у него к горлу. Кочевники!

Но потом он вгляделся внимательней и глубоко вздохнул. Вовсе это не кочевники — это караван Хададезера! «Мать Богиня!» — воскликнул он и, не в состоянии бежать достаточно быстро, кубарем скатился вниз по лестнице. Разве в такой шумной толпе, где почти все будут пить и веселиться, кто-нибудь заметит, как юноша и девушка обменяются запретным взглядом?

Караван представлял собой величественное зрелище: люди рекой текли через горы, луга и ручьи, — добрая тысяча душ. Мужчины, подобно вьючным животным, сгибались под тяжестью всевозможных товаров. У кого-то на плечах было деревянное коромысло, к концам которого привязаны узлы; другие тащили на спинах корзины, висевшие на кожаных ремнях, обмотанных вокруг головы; более тяжелый груз волоком тащили одновременно несколько человек. Их путь был долгим и физически тяжелым — нужно было пройти столько миль по камням и колючкам, под палящим солнцем и холодным дождем, по горным тропам и знойным пустыням. Но выбирать не приходилось. Южные народы нуждались в том, что могли предложить им люди с севера, и наоборот. Хотя некоторые изобретательные хозяева в северных горах пытались приручить и одомашнить скот, чтобы превратить его в тягловых животных, пока это им не удавалось. И люди тащили на себе малахит и лазурит, охру и киноварь; вещи из алебастра, мрамора и камня; шкуры, меха, оленьи рога; кроме того, дивную деревянную посуду, которой славился север — чаши и подставки для яиц, а также блюда с резными ручками. Все это несли на юг и обменивали на папирус и масла, специи и пшеницу, бирюзу и ракушки, чтобы, так же навьючив все это на себя, нести товар на север.

В караване шли также женщины, нагруженные скатанными постелями, палатками, живой птицей и кухонными горшками, — сопровождавшие своих мужчин или присоединившиеся к каравану уже в дороге; кто-то шел с детьми, некоторые из которых родились в пути. Иногда женщины уходили из каравана, дойдя до Места у Неиссякаемого Источника, а местные женщины, по известным только им причинам, убегали из поселения и вместе с караваном уходили дальше на юг.

Возглавлял эту громадную колонну торговец обсидианом по имени Хададезер. Способ передвижения самого Хададезера представлял собой не менее удивительное зрелище. Хададезер никогда не передвигался пешком. Во всяком случае, он не шел пешком все две тысячи миль, которые проходил его караван. Восемь дюжих мужчин несли на плечах носилки, сооруженные из двух прочных шестов, к которым была привязана сплетенная из ветвей и тростника решетка. А на ней, на тканых ковриках восседал, скрестив ноги, величавый Хададезер; его спину и руки поддерживали подушки из мягкой ослиной кожи, набитые гусиным пером. А так как все знали, что толстый человек — это богатый человек, то, судя по необъятным размерам Хададезера, он должен был быть самым богатым человеком в мире.

Заплетенные в косы длинные черные волосы Хададезера были обильно смазаны маслом и доходили ему до пояса, как и роскошная черная борода, так же напомаженная и заплетенная в косички, в которую в изобилии были вплетены бусинки и ракушки. На нем надета доходящая до колен туника, сплошь, от воротника до подола, расшитая ракушками каури, — одеяние настолько великолепное, что люди не могли отвести от него глаз в благоговейном восторге. Спустя шесть тысяч лет потомки Хададезера станут украшать себя золотом и серебром, бриллиантами и изумрудами, но в его время, когда драгоценные металлы и камни еще покоились, никем не тронутые, в таинственных недрах земли, самым популярным украшением были ракушки каури. Они также выполняли роль денег.

Хададезер завоевал широкую славу как ловкий делец. В молодости он начал торговать ароматической смолой, которую собирают с дерева лебона, что означает «белое», которое растет на севере. Когда ее поджигают, она издает восхитительный аромат, так что ладан мгновенно завоевал популярность в обеих речных долинах. Несмотря на то что Хададезер дорого продавал свой товар, ему приходилось платить большие деньги сборщикам смолы, поэтому прибыль он получал незначительную. Но однажды, пробираясь сквозь густые леса на севере, он обнаружил, что истертую в пыль ароматную древесину можжевельника и сосны можно так смешивать с этой смолой, что никто и не догадается, что это не чистый продукт. Так он увеличил поставку смолы, оставив прежнюю цену, и получил большую прибыль.

Хададезер никогда ничего не упускал. У него была сложная система расчетов, понятная только ему. От бумаги и письма этого торговца обсидианом и ладаном отделяли четыре тысячи лет, поэтому он использовал свою систему знаков, и дощечки из обожженной глины, испещренные только ему понятными символами, нанизанные на разные шнурки, увешивали, позвякивая, его необъятный стан.

Поселенцы бросились навстречу каравану в предвкушении грядущего вечера — в ожидании встречи со старыми друзьями, соединения любовников, возможности отомстить врагам, заключить сделку, исполнить обещания или обменяться любыми товарами и услугами. Пока в небе, предвещая знойный день, поднималось солнце, они разбивали шатры, зажигали костры, откупоривали мехи с вином и бочонки с пивом. И как жители поселения ожидали от пришедшего каравана развлечений и удовольствий, так же измотанные тяжким трудом люди, проделавшие трудный и долгий путь, вошли в город в предвкушении хлеба, пива, игр и плотских утех. Хададезер оставался в Месте у Неиссякаемого Источника в течение пяти дней, после чего его люди снимались с места, взваливали на плечи свою ношу и шли дальше на юг, в долину реки Нил, где они также разбивали лагерь, а потом разворачивались и возвращались домой, на север. Хададезер совершал это путешествие длиной в две тысячи миль — с северных гор, где он жил, к дельте Нила и обратно — круглый год, посещая Место у Неиссякаемого Источника во время летнего и зимнего солнцестояния.

Все обитатели селения, мужчины и женщины, придут, приползут, а некоторых даже принесут сегодня вечером на этот праздник, потому что предстоящая ночь будет полна развлечений и удовольствий. Каждые полгода трудолюбивые жители Места у Неиссякаемого Источника с нетерпением ждали прихода каравана Хададезера. И сегодня вечером они повеселятся на славу.

Все, кроме одного несчастного.

После того как Абраму разрешили посмотреть на Процессию Богини, которую носили по лагерю, чтобы она благословила гостей и предстоящую торговлю, его отослали обратно в виноградник, где он вместе с младшими братьями должен был охранять его от воров.

Обходя виноградник с зажженным факелом в руках, Абрам с завистью думал о гостях, которые, как всегда, будут рассказывать удивительные истории о дикой охоте и морях, в которых гибнут люди, о пылких женщинах и великанах ростом с дерево. Путешествуя вверх по Нилу, они встречали людей с кожей, черной как ночь. А на севере они видел животное, не похожее ни на лошадь, ни на антилопу — нечто среднее, у которого на спине было два горба. Как же Абрам жаждал стать торговцем! Он не хотел всю оставшуюся жизнь давить ногами виноград.

Он также знал, что на этот праздник счастливых людей обязательно придет и Марит, которая будет покупать хну или любоваться ракушечным ожерельем. Может быть, она отстанет от матери и сестер, чтобы посмотреть, как вытворяет фокусы дрессированная обезьянка или чтобы купить мясное лакомство с пряностями, которое так вкусно готовят женщины, живущие в горах. И пока она будет, вдали от бдительных глаз своей семьи, стоять в свете луны и звезд, среди шумного смеха и громких голосов обвеваемая пьянящими ароматами дыма, духов и жарящейся на кострах пищи, может быть, она не станет возражать, если к ней подойдет один мальчик, который даже, может быть, случайно прикоснется к ее руке.

Страсть взяла верх над послушанием. Абрам больше не мог этого вынести. Пробормотав какое-то извинение, он вручил факел своему брату Калебу и тенью выскользнул из виноградника.

Лагерь раскинулся на равнине позади кукурузного и ячменного полей почти до берегов Иордана, от сотен пылающих костров к звездам поднимался дым. Там царило такое оживление, было столько всего интересного, что Абрам, попав в толпу потешников, чуть не позабыл о своей страсти к Марит. Он останавливался то там, то здесь, чтобы посмотреть на акробатов и магов, танцоров и жонглеров, заклинателей змей и шутов, жаждавших разлучить легковерных зевак с их драгоценными ракушками каури.

Везде, куда бы ни пошел Абрам, продавалась еда. На огромных вертелах жарились свиньи и козы, на тростниковых ковриках лежали целые горы ячменных лепешек и стояли чаши с медом, а уж бочонков с пивом было вообще не счесть. Он искал Марит.

Абрам подошел к толпе, глазевшей на танцовщицу, на которой не было ничего, кроме ожерелья из множества бус и пояса из ракушек. Соблазнительная и красивая, она танцевала, сладострастно извиваясь и покачивая бедрами под ритмичные хлопки зрителей. Абрам не знал, кто она, но ему захотелось обладать ею, сгореть в глубине ее тела. Он почувствовал, как в нем поднимается адский жар. У него пересохло в горле. Язык прилип к гортани. Он впился глазами в ее бедра. Он думал о Марит. Его переполняло мучительное желание.

Отвернувшись от танцовщицы, он увидел чуть поодаль авву Марит, яростно торговавшегося с торговцем слоновой костью. Молок был низенький коренастый мужчина с кривыми ногами, большим отвисшим животом, свидетельствующим о его благополучии и любви к собственному пиву. Он был очень вспыльчив и оскопил бы любого мужчину из рода Талиты, который бы только глянул в сторону женщины из дома Серофии.

Абрам почувствовал, как его сердце подкатывает к горлу. Что за безумие? Зачем он упорствует в своей страсти, если знает, что это не кончится добром?

И только он решил, что, разыскивая Марит, он навлечет на себя одни несчастья и что ему нужно возвращаться к братьям в виноградник, как вдруг заметил группу женщин, собравшихся вокруг торговца хной. Его внимание привлек не их внешний вид, а голоса и смех, и особенно один, высокий и мелодичный, как пение птички, живущей среди ивовых ветвей на речном берегу.

В одно мгновение ему показалось, что лагерь исчез. Земля ушла из-под ног Абрама. Небо растворилось. И осталась лишь Марит и ее восхитительный смех.

— Прочь с дороги, мальчик! — проревел мясник, тащивший тушу овцы.

Но Абрам как будто одеревенел — стал нем и неподвижен. Любовный недуг окутал его теплым облаком. Он с трудом мог дышать. И думал про себя, что, наверное, можно умереть от любви.

А потом Марит обернулась и посмотрела на него. И произошло чудо.

Снова была ночь, и звезды с луной горели ярко, как никогда, а его ноги вдруг опустились на землю, устойчивую, твердую и дарящую надежду; лагерь был на месте, и в нем слышался смех, извивались под ритмичные хлопки танцоры, в воздухе царило ощущение праздника. Сердце Абрама опустилось обратно в грудную клетку, и снедавший его жар вырвался на волю. Потому что Марит смотрела на него — прямо на него, смотрела ему в глаза своими темными глазами, не отрываясь и словно поглощая его взглядом.

Он сглотнул. Такой взгляд нельзя истолковать ошибочно.

Долина Воронов представляла собой речное русло, по которому во время зимних бурь протекал бурный поток, а летом он пересыхал. Лунная тень Абрама следовала за ним по пятам, как сообщник, резко выделяясь на фоне скалистых стен узкого каньона. Он прислушался к тишине, к одинокому завыванию шакалов, к свисту ветров в скалистом овраге. Ночной воздух был прохладным, но его кожа горела, как при лихорадке. Он наблюдал за полной яркой луной, совершающей свой бесконечный путь по небу.

У него была небольшая надежда, что Марит придет. Он прибег к уловке: попросил одного из друзей передать Марит тайное послание, когда она будет набирать воду из колодца. Он должен был сказать ей, что Абрам нашел в Долине Воронов редкий цветок, который он хотел бы ей показать. Марит поймет, что это ложь, но это будет для нее предлогом, если она захочет прийти.

Присев на корточки, Абрам ждал. Подул ветерок, и до него долетела музыка и смех прощального пира, он уловил вкусные запахи еды. В желудке у него заурчало, но он не чувствовал голода. Он ощущал лишь нарастающее нетерпение и беспокойство.

Время шло. Луна двигалась по небу. Абрам вскочил и сделал несколько шагов. Марит и не собиралась приходить. Ну и дурак же он, что смог в это поверить!

И вдруг она появилась — как будто соскользнув с лунного луча, тихо ступила на землю.

Они смотрели друг на друга, разделенные небольшим пространством. Впервые в жизни они оказались наедине — до этого они всегда встречались в присутствии ее сестер или братьев Абрама, или других поселенцев. А теперь они были совершенно одни под звездами.

Абрам чувствовал, что его трясет, от страха и волнения одновременно. Ни в одну из его грез не закрадывался страх. Его внезапно осенила запоздалая мысль, что здесь, в этом каньоне, могут появиться их предки, Талита и Серофия, призрачные соперницы, пришедшие посмотреть, как их потомки будут нарушать табу. Он почувствовал, как на спине выступил холодный пот и потек ледяными струйками по позвоночнику. Абрам не сомневался, что если он сейчас резко обернется, то увидит у себя за спиной Талиту, разгневанную и готовую оторвать его голову.

Он увидел, что Марит потирает руки и смотрит тайком по сторонам, как будто тоже боится, что сейчас над ней возникнет ее прародительница и нанесет ей смертельный удар.

Но минуты шли, а они слышали лишь свист ветра в скалах и видели только тени, лунный свет и друг друга. Абрам кашлянул. Ему показалось, что это прозвучало как удар грома.

Марит смотрела на свои ладони.

— Цветок, — мягко произнесла она. — Ты…

Он сглотнул:

— Я… Она ждала.

Ему казалось, что из него вот-вот извергнется пламя.

— Я… — начал он снова. Все его фантазии о том, как они впервые заговорят друг с другом, оказались бесполезными. Внезапно он почувствовал, что на него смотрят бабушка и авва, а также все его предки вплоть до самой Талиты, и его снова обуял страх. По пылающей коже заструился холодный пот, его опять затрясло. Что он делает?

Потом он увидел, что она тоже дрожит, и понял, как она рискует, придя сюда, какой опасности подвергает себя. Если Молок узнает, он исполосует ей спину до крови!

Но они еще могут остановиться и спастись. Он должен убежать в горы, и тогда Марит быстро вернется домой. Это было бы самым разумным.

Но оба продолжали стоять неподвижно. Они были в плену лунного света и взаимного желания — шестнадцатилетний мальчик и четырнадцатилетняя девочка, уже превращающиеся в мужчину и женщину.

Потом никто не мог сказать наверняка, кто же сделал первый шаг. Но им и нужен был только этот первый шаг — остальные незамедлительно последовали сами собой, и уже через мгновение они оказались в объятиях друг друга. Абрам прижался губами к губам Марит, она обвила его шею руками. И во время этого отчаянного, торопливого и очень неуклюжего первого поцелуя каждому из них казалось, что сейчас разверзнутся и рухнут стены каньона и их обоих накроет лавина. Они ждали, что услышат вопли разъяренных предков, и чувствовали над собой холодное дыхание смерти.

Но они были только вдвоем, только Абрам и Марит, сжимающие друг друга в объятиях, забывшие о привидениях, которые могли за ними наблюдать, о нарушенном запрете и возможных последствиях, о своих родственниках и о мести. И, набрав в грудь побольше воздуха, чтобы произнести самое важное, оба сказали «люблю».

На следующее утро Абрам высматривал знаки, по которым можно было бы определить, что он навлек на свою семью несчастье. Он проснулся в твердом убеждении, что его дом лежит в руинах, или у него загорелась крыша, или его тело покрылось язвами. Но утро было спокойным, бабушка, как обычно, пила свое утреннее пиво. Она не жаловалось на плохие сновидения, не выказывала никакого беспокойства. Юбаль, однако, был задумчивее обычного, но Абрам приписал это предстоящему сбору винограда.

Молча, терзаемый беспокойством, Абрам проглотил свое пиво с хлебом и, прежде чем выйти из дома, усердно почтил предков, оставив им большую, чем обычно, часть завтрака, и помолился, чтобы они не насылали несчастье на его дом за то, что он согрешил с Марит.

Он жил в постоянном ожидании возмездия — ждал, что его внезапно поглотит земля или поразит молния, но дни проходили один за другим, никаких признаков несчастья в доме не наблюдалось, и Абрам, осмелев, решил снова тайком встретиться с Марит в Долине Воронов. Она тоже не заметила в своем доме ничего ужасного — значит, предки не возражают. «Значит, Богиня захотела, чтобы мы наслаждались, — рассудил Абрам, заключая Морит в объятия. — А кто такие наши предки, чтобы ослушаться Богиню?»

То, что им удавалось держать в тайне свои свидания, было чудом, и это лишний раз убеждало их в том, что Богиня на их стороне. В течение последующих недель и месяцев, дней, наполненных мимолетными поцелуями, и проведенных в запретных объятиях ночей, никто из родственников так ничего и не заподозрил. Абрам убегал под предлогом, что идет на рыбалку, а поведение Марит никто не находил странным, потому что она уже достигла того возраста, когда девочки становятся задумчивыми и уходят по ночам гулять при луне. Ее мать даже поощряла ее к этому, потому что такие прогулки часто заканчивались беременностью.

Время шло, и, пока Абрам с Марит наслаждались своей тайной любовью, позабыв обо всем на свете, утопая в глазах друг друга, в шестнадцатилетнем мальчике происходила перемена. Когда он был с Марит, его охватывало ощущение полноты жизни, как будто у них была одна душа на двоих. Когда же они расставались, то он чувствовал пустоту и бесцельность своего существования. Особенно плохо ему было в те пять дней в месяц, которые она проводила в лунной хижине, общаясь с Богиней, — тогда Марит была далеко от него не только физически, но и духовно, так как дни своего уединения она посвящала молитвам, обрядам и общению с Ал-Иари.

Абрам с Марит разделяли не только чувства и ложе, они делились друг с другом своими мечтами. Он рассказал ей, что мечтает быть торговцем вроде Хададезера. Что ему не хочется всю оставшуюся жизнь мять ногами виноград. Беда заключалась в том, что его мечта шла вразрез с его любовью — ведь если он будет жить жизнью торговца, то почти никогда не будет бывать дома и подолгу не будет видеться с Марит. Как совместить одно с другим?

Марит смотрела на жизнь иначе: «Мне нравится быть звеном в длинной цепи жизни, знать, что я произошла от своей матери, которая в свое время произошла от своей, и так до Серофии и до самой Богини Ал-Иари. И мне необыкновенно радостно и в то же время удивительно осознавать, что и мои дочери, когда они у меня появятся, будут продолжением этой цепочки».

Абрама внезапно поразила эта несправедливость жизни. Женщины могут давать потомство, а мужчины — нет, разве только по линии своих сестер.

Прошло полгода, близился день зимнего солнцестояния, скоро должен был прибыть караван Хададезера. Абрам и Марит гордились тем, как умело они держали в тайне свои отношения. Им даже удавалось разыгрывать взаимную неприязнь в присутствии других. Они были молоды и наивны и думали, что смогут скрываться вечно.

Ничто не подтверждало жизненную силу Богини так наглядно, как процесс получения вина. Потому что разве не была эта пещера, в которой оно зарождалось, чревом Матери Земли? И разве не напоминал сок, выжатый из винограда Юбаля, ежемесячные женские кровотечения? Все знают, что, если месячные у женщины задерживаются, значит, у нее в чреве растет ребенок. То же чудо происходило и с вином: виноградный сок относили в пещеру-чрево, где он хранился шесть месяцев под покровом тайны и темноты, а потом туда входили люди и обнаруживали, что он чудесным образом превратился в «живой» напиток.

Дегустация вина была важнейшим обрядом в Месте у Неиссякаемого Источника. Процессию, шествовавшую в расположенную на юге священную пещеру, возглавляла сама Богиня, которую несли на плечах четверо дюжих мужчин, а на груди у нее мерцал в лучах восходящего солнца ее синий камень-сердце. Эту статую вырезали сто лет назад из цельного куска песчаника. Она была высотой три фута и выполнена очень искусно — от больших мудрых глаз Ал-Иари до изысканных сандалий на ногах. Древний могущественный кристалл покоился на обнаженной груди Богини.

За считанные дни до зимнего солнцестояния в бодрящем и прохладном утреннем воздухе процессия торжественно продвигалась по равнине к реке, а затем дальше, на юг, к Мертвому морю, где находились священные пещеры с вином. К полудню они достигли утесов, и жрица Рейна велела сделать там остановку. Убедившись, что Богиню водрузили на каменный трон, Рейна дала знак к началу молитвы. Они принесли в жертву овцу и возложили ее на алтарь. Потом бабушка Абрама, авва Юбаль, Абрам и три его младших брата прошествовали по узкой тропе, ведущей ко входу в пещеру.

Притихшие люди не издавали ни звука, потому что по первой пробе зимнего вина определяли, что готовит людям весь оставшийся год.

Бабушка Абрама остановилась у входа и, воздев руки к небу, стала вслух молиться Богине, а также всем обитающим поблизости духам и привидениям. Она произносила слова молитвы, сохранившиеся еще со времен Талиты, когда в пещере нашли первое вино, потом посыпала порог ладаном и измельченными лавровыми листьями, освятив таким образом это место. Она вошла в пещеру первой и с помощью кремня разожгла масляные лампады, которые были приготовлены там еще с лета. Она старалась ступать как можно тише, чтобы не нарушить своим вторжением святость пещеры.

Убедившись, что к мехам никто не притрагивался и что за все эти месяцы брожения никто не совершал здесь никаких святотатственных действий — потому что смерть ожидала каждого, кто вошел бы в священную пещеру, — она дала знак Юбалю. Он — авва дома, а также авва виноградника, поэтому должен пробовать вино первым.

К удивлению Абрама, Юбаль притронулся к его руке и знаком показал, чтобы он следовал за ним. Абрам никогда не переступал порога священной пещеры. Чувствуя, что его переполняет священный трепет, Абрам входил вслед за Юбалем под темные своды, где он причастится силы Богини. Он подумал о Марит, которая стояла снаружи среди наблюдателей, и о том, что, наверное, гордится сейчас тем, что его впустили в священную пещеру.

Юбаль остановился перед мехами, которые хранились на выдолбленных вдоль стен пещеры известняковых полках, и посмотрел на стоявшего рядом с ним мальчика, высокого и красивого, на щеках которого уже пробивалась растительность. Юбаль никак не мог понять, почему он испытывает к мальчику такие чувства. Они зародились еще тогда, когда мать Абрама была беременна им. Они лежали рядом на ложе, и Юбаль с изумлением смотрел на ее огромный живот, наблюдая, как он шевелится, когда малыш начинал двигаться. Тогда Юбаль клал руку на чудесную возвышенность и чувствовал движения ребенка под своими пальцами, и тогда его переполняло удивительное чувство — как будто маленький человечек шевелится внутри него самого.

— Прежде, чем мы начнем, Абрам, — произнес Юбаль спокойным звучным голосом, который, однако, не было слышно за пределами пещеры, — я должен тебе кое-что рассказать. — Он широко улыбнулся. — У меня прекрасные новости.

Он посмотрел на вопросительно уставившегося на него мальчика и помрачнел. Раньше они всегда могли найти с Абрамом общий язык. Они были очень близки и никогда не испытывали неловкости, общаясь друг с другом. Даже в тот день, когда Абраму исполнилось тринадцать лет и Юбаль должен был объяснить ему правила общения с женщинами и существующие табу, рассказать о специальном шатре, в который женщины удаляются раз в месяц, о месячных, из которых возникает новая жизнь. Ему было нелегко объяснить мальчику все эти вещи. При одной мысли о глубине тайны, окутывающей женщину, слова застревали у Юбаля в глотке.

Юбаль был простым человеком, несмотря на то, что был богат. Он знал толк в том, как разводить виноградники и делать вино, но женщины его озадачивали. Они такие загадочные… и это их лоно, которое дарит мужчинам наслаждение и в котором в то же время зарождается жизнь и обитает Богиня… Юбаль, как и большинство мужчин, трепетал перед менструальной кровью. В мифах говорилось, что если мужчина хотя бы притронется к ней, то его тут же постигнет смерть, потому что менструальная кровь обладает силой Богини, силой жизни и смерти. Когда у женщины прекращаются месячные, это означает начало жизни. Но, если месячные пришли вновь, значит, жизнь оборвалась.

— Скоро в наш дом войдет новый человек, — сказал Юбаль уже при свете мерцающих в пещере лампад.

Абрам удивленно посмотрел на него. Из-за увлечения Марит Абрам стал глух и слеп ко всему происходящему вокруг и совершенно не замечал что его авва готовился объединить их семью с другой. Несомненно, этот шаг нужно было рано или поздно сделать.

Традиции и законы семейных союзов были установлены еще несколько веков назад первыми поселенцами, когда налетавшие кочевники опустошали поля и дома. И предки решили: чтобы поселение смогло выжить, семьи должны защищать друг друга. Им понадобилось достаточно много времени, чтобы понять, что, для того чтобы защищать друг друга во время подобных набегов или каких-либо других бедствий, им время от времени нужно обмениваться сыновьями и дочерями. В семье Абрама было слишком мало мужчин, которые могли работать на винограднике и защищать урожай от мародеров. Юбаль часто нанимал помощников, которые вместо того, чтобы сторожить виноград, ели его, а если нападали кочевники, разбегались. К тому же теперь в доме Талиты не осталось женщин, если не считать довольно дряхлой бабушки. Если останутся только Юбаль, Абрам и три его младших брата, их род оборвется. Поэтому в их дом должна войти женщина, желательно такая, у которой много братьев и дядьев, — они будут с готовностью охранять виноградник и не украдут у семьи, с которой объединились.

— И кто же? — спросил Абрам, прокручивая в голове несколько возможных кандидатур — дочерей торговца кукурузной Сола, племянниц изготовителя лампад Гурии, младшую из Луковых Сестер.

Прокашлявшись, Юбаль с облегчением сказал:

— В нашу семью войдет дочь из дома Серофии.

Абрам уставился на него.

— Серофии, — тупо повторил он.

Юбаль предупреждающе вытянул ладонь:

— Я знаю, ты изумлен. Но мы посоветовались с Богиней, и Она говорила с Рейной. Мы также посоветовались со звездочетом и прорицателями. И все сошлись на том, что такой древний и благородный род, как наш, может объединиться лишь с не менее родовитой семьей. А чей же еще это может быть дом, как не Серофии?

Юбалю и самому не улыбалась эта мысль, и из-за этого он ругался с бабушкой. Он объяснял ей, что им подойдет дом Эдры или семейство Абигайль. Но право выбора оставалось за ней и за Богиней. Только этот дом. Поэтому Юбаль через посредника (потому что немыслимо было, чтобы враждующие аввы заговорили друг с другом) стал договариваться с Молоком о том, чтобы объединить их семьи. От торговца Хададезера он слышал, что Молока беспокоит его торговля пивом. Все больше и больше людей стали изготавливать пиво. Все, что им нужно было сделать, — это купить ячменный хлеб, раскрошить его в воде, чтобы образовалась кашица, и оставить бродить, — не нужно было выращивать, собирать и охранять ячмень от саранчи и воров. Ходили слухи, что дела у Молока плохи и он пытается как-то разнообразить торговлю, чтобы его семья оставалась на том же уровне. И все же Молок был богат: в его доме было много сильных сыновей, поэтому Юбаль решил, что они могут заключить неплохую сделку, если он отдаст ему своих сыновей, чтобы те охраняли виноградник, в обмен на давильный пресс и часть урожая. Поэтому после нескольких столетий вражды они объединились.

— Сыновья Серофии могут ненавидеть нас и дальше, — продолжал Юбаль, — но в случае набега им придется защищать свою сестру и одновременно — нас и наш виноградник.

— Которая из дочерей, авва? — шепотом спросил Абрам.

— Младшая, Марит.

Абраму казалось, будто его одновременно поразила молния и он наелся меда. Его переполнили изумление и радость, от чего у него отнялся язык.

Юбаль, неверно истолковав потрясение, отразившееся на лице Абрама, поспешно произнес:

— Я понимаю, ты сердишься. Но мы должны так поступить ради наших предков и ради продолжения рода. А сейчас ты услышишь еще лучшие новости!

Абрам хотел было сказать: «Да что может быть лучше того, что моя любимая Марит будет жить со мной под одной крышей?», но Юбаль очень быстро продолжил:

— Я заключил соглашение с Парталаном из дома Эдры — мы отдаем тебя в их дом, чтобы объединиться с ними. Только подумай, Абрам! Ты будешь жить с торговцами раковинами! Участь довольно завидная, если принять во внимание, что работа у них чистая — ни пота, ни мозолей — руки у них всегда мягкие и чистые. Кроме того, у них несколько красивых дочерей, с которыми ты сможешь наслаждаться.

Юбаль был доволен тем, как ловко он все устроил — вы только посмотрите на лицо мальчика! Он сейчас потеряет сознание, узнав, какая удача на него свалилась. Абрам был мечтателем, он всегда интересовался тем, что находится по ту сторону холмов, ему было неинтересно ни выращивать виноград, ни делать вино, поэтому Юбаль рассудил, что Па-талан для него — лучшее решение, потому что каждый год они с дочерьми отправлялись к Великому Морю, где собирали каури, ракушки, двустворчатых моллюсков, гребешки и морские ушки, которые привозили собой и вырезали из них украшения, фетиши и амулеты. Паталан был богат и подыскивал к себе в семью здорового мужчину. Поэтому Юбаль заключил с Паталаном сделку: Абрам входит в дом Эдры, а Паталан за это ежегодно платит дому Талиты морскими ушками.

Лицо Юбаля сияло от радости при свете мерцающих лампад.

— Ты наконец-то узнаешь, что находится по ту сторону холмов! О большем нельзя и мечтать.

— О, авва, — выкрикнул Абрам, и его голос эхом отскочил от стен пещеры. — Это ужасная новость.

Юбаль изменился в лице.

— Что ты хочешь сказать? Ты должен радоваться! Тебе никогда не доставляло радости работать на винограднике и давить вино. Тебе выпал случай узнать, что находится по ту сторону горизонта. Я дарю тебе твою мечту, а ты сердишься?

— Марит — моя мечта! — выпалил Абрам.

Юбаль молча уставился на него.

— О чем ты говоришь?

— О Марит. Я люблю Марит.

— Ты воспылал страстью к этой девушке? Я и понятия не имел. Тебе удалось держать это втайне?

Абрам закивал головой.

— Авва, я не могу оставить ее!

— Но ты должен!

— Я не могу расстаться с Марит!

— Ты еще молод, мальчик. Как только ты возложишь руки на пышные бедра дочерей Паталана…

— Мне не нужны дочери торговца ракушками. Мне нужна Марит!

Юбаль потемнел лицом. Он любил мальчика, но Абрам преступал границы дозволенного.

— Она не может быть твоей. Теперь, когда я узнал, что я натворил, у меня разрывается сердце. Но мы с Паталаном уже все обговорили и заключили договор. Мы дали клятву Богине. И мы не можем нарушить слово. — Юбаль тяжело опустил ладонь на плечо Абрама. — Но ты подумай — ведь Марит будет жить в нашем доме, в полной безопасности, и она будет здесь, когда ты будешь возвращаться с Великого Моря.

Горю Абрама не было предела.

— Собиратели ушек уходят на целый год.

— Но потом они возвращаются, чтобы резать и продавать раковины. И тогда ты будешь вместе с Марит.

— Я умру на Великом Море.

Юбаль вздохнул. День не оправдал его ожиданий. И все же он ничего не может поделать, а Абрам еще молод, он это переживет. Пора заняться тем, ради чего они пришли в пещеру. Но сперва Юбаль хотел сделать еще кое-что.

На груди на кожаном ремешке он носил волчий клык. Когда-то он охотился в горах, и на него напал волк. Юбаль тогда чуть не умер — на его теле до сих пор остались шрамы. Люди, принесшие окровавленного Юбаля домой, притащили и убитого волка, в груди у которого торчал нож Юбаля. Потом Юбаль выдернул у волка один из клыков и повесил его себе на шею — крупный желтый волчий зуб, на котором еще виднелись засохшие пятна крови Юбаля. Это очень могущественная защита от зла — ведь в нем обитал дух волка.

И сейчас он снял с себя ремешок и повесил его на шею Абраму.

— Он станет оберегать тебя, пока ты будешь на Великом Море.

Юноша молчал. Он смотрел на могущественный талисман и чувствовал, как у него растет ком в горле. Он с трудом заставил себя произнести:

— Я клянусь, что буду чтить семью и твой договор с Па-таланом, авва.

Он уже представлял, как Марит машет ему на прощание, стоя на вершине холма, и ее фигурка становится все меньше, а потом и вовсе исчезает из виду.

«Нужно быть слепцом, — цинично размышлял про себя Хададезер, — чтобы не видеть, что Юбаль совершил ужасную ошибку».

Грызя баранью косточку и время от времени вытирая жирные пальцы о свою царственную бороду, торговец обсидианом осматривался и думал, что этот пир скорее похож на похороны, чем на торжество. Братья этой девочки из дома Серофии сидят с угрюмыми лицами. Молок слишком много пьет. Мать Марит слишком шумит, фальшиво смеясь, к тому же она напялила на себя столько костяных и ракушечных украшений — кажется, будто она вот-вот рухнет под их тяжестью. А бабушка из дома Талиты подлизывается к гостям с тошнотворно любезным лицом. На что они рассчитывали? На то, что совершат необходимые обряды, дадут клятвы Богине, и ненависть, которую они впитывали в себя с самого рождения, испарится в один момент? Великая Создательница, не к добру этот пир. Впервые за все годы, что Хададезер ел и пил в Месте у Неиссякаемого Источника, ему хотелось поскорее вернуться в свой шатер, чтобы не навлечь на себя несчастья.

К сожалению, он был почетным гостем — его караван завтра отправляется на север — поэтому он не мог уйти. Он должен досидеть до конца празднества, а потом следовать вместе с процессией от родного дома девушки до ее нового дома. Усадьба Талиты была недалеко от усадьбы Серофии, но Хададезеру казалось, что шествие длится целую вечность. Хорошо хотя бы, что ему не нужно откладывать свой отъезд, чтобы следовать с процессией к новому дому этого угрюмого мальчика из дома Талиты, Абрама, в котором живут изготовители раковин.

Во всяком случае, девушка выглядит счастливой, восседая на своем маленьком троне, украшенном гирляндами из зимних цветов, с венком из лавровых листьев на голове, с трудом дыша под тяжестью многочисленных ожерелий из ракушек каури — подарков от семьи и друзей. А вот ее новые родственники, Юбаль и Абрам, судя по их лицам, самые несчастные люди на свете. К тому же пьют слишком много, даже по меркам Хададезера.

Фальшивое веселье затягивалось, но наконец жрица Рейна подала знак, что настал заключительный момент объединения двух домов. Хададезер облегченно вздохнул и подал знак своим носильщикам, которые тут же вскочили и водрузили на плечи носилки. Они проследовали за девушкой и ее семьей приличествующее расстояние, после чего торговец подал другой знак, его носильщики развернулись и понесли своего хозяина назад, на стоянку каравана, где две красивые молодые девушки ждали его, чтобы разделить с ним ложе.

Юбаль с трудом стоял на ногах. Он так жалел о договоре, заключенном с торговцами, — ведь он и вправду думал, что Абрама обрадует эта новость, — что осушил гораздо больше кубков вина, чем обычно. Кроме того, Юбаль терзался мучениями, которые не смогло бы утолить никакое количество хмельного напитка, — из-за того, что он ходил к Молоку и просил его о заключении союза. Если вначале он испытывал самодовольство, зная, как отчаянно пытается Молок спасти свою торговлю пивом, а после переговоров даже думал, что оказывает ему услугу, то теперь мысль о том, что он натворил, острой иглой засела у Юбаля в мозгу. Ни благословения Богини, ни добрые пожелания друзей, ни уверения волков-прорицателей в правильности его поступка не могли избавить Юбаля от мерзкого, неприятного ощущения где-то в желудке. Он все равно ненавидел клан Серофии, а больше всех — Молока, и теперь жалел о том, что не нашел другого способа охранять свой виноградник.

Абрам тоже чувствовал себя несчастным, потому что уже через неделю он должен был уйти, чтобы возвратиться лишь через год. Поэтому он тоже пил больше обыкновенного.

Когда процессия дошла до дома Талиты, Рейна стала призывать благословение Богини, а гости — осыпать поздравлениями и желать счастья обеим семьям. Молок и его сестра распрощались с Марит, а ее мрачные братья злобно посмотрели на Юбаля, молча давая ему понять, что будут пристально наблюдать за благополучием своей сестры. Затем они разошлись — пьяные Юбаль с Абрамом пошли, спотыкаясь, спать на свои соломенные тюфяки, а бабушка отвела Марит на женскую половину дома.

Взошел огромный желтый горбатый месяц, больше похожий на весенний, чем на летний, его свет проходил через соломенную крышу, пробиваясь сквозь маленькое окошко в стене, сложенной из кирпича и глины, и освещая Марит, лежащую в своей новой постели с открытыми глазами. Она ждала Абрама. Они договорились, что, как только все уснут, он придет к ней в спальню.

Но где же он?

Она прислушивалась к ночной тишине, нарушаемой храпом старой женщины и молодых братьев, а потом, не в силах больше ждать, соскользнула с постели и, обнаженная, пошла на цыпочках на другую половину.

В это же самое время Юбаль метался и ворочался в навеянном луной сне, в котором к нему явилась его любимая женщина, мать Абрама, и сказала, что она вовсе не умерла, а вернулась к нему. Но только он заключил ее в объятия и они стали заниматься любовью, как он внезапно проснулся и заморгал в пьяном угаре, не в состоянии отличить сон от реальности. Куда же она ушла?

Услышав шорох, он повернул голову и увидел ее — мать Абрама, молодую, стройную и обнаженную, крадущуюся на цыпочках по коридору, соединяющему мужскую и женскую половины дома. Она шла на мужскую половину, к нему.

Юбаль ухитрился подняться, шатаясь, подошел к ней и резко притянул ее к себе.

Крик Марит разбудил его. Он нахмурился, увидев в неверном лунном свете две сцепившиеся человеческие фигуры. В глазах у него двоилось. Он протер их и посмотрел снова. Два обнаженных человека, крепко вцепившиеся друг в друга.

Он попытался встать и упал на колени. Нет, должно быть, это сон. Галлюцинация.

Видение плыло перед ним, как будто дом, опустившись вдруг на дно Неиссякаемого Источника, оказался под водой. Он видел переплетающиеся, как змеи, белые руки и две головы, двигавшиеся в каком-то странном танце. Они дергали ногами и корчились. Как любовники, слившиеся в объятия под водой.

А затем внезапно видение стало абсолютно четким: Марит! В объятиях Юбаля!

Он снова попытался подняться на ноги, но пол под ним раскачивался, как сторожевая башня в бурю. Желудок подступил к горлу, и он понял, что его сейчас вырвет.

Он едва успел выскочить наружу, и его стошнило на капустные грядки. Он глубоко вдохнул ночной воздух и пошел было обратно в дом, но к горлу снова подступила тошнота.

Руки Юбаля на теле Марит.

Ему хотелось вернуться, но от того, что он увидел, ему было дурно еще больше, чем от вина. Юбаль и Марит! В голове проносились и сталкивались обрывки мыслей — сплошная путаница размытых образов и чувств.

Он повернулся и побежал. Пот струился по вискам, к горлу подступала тошнота, все вокруг кружилось, и, когда он влетел в виноградник, в его воспаленном мозгу возникла мысль, что Юбаль специально подстроил все так, чтобы заполучить Марит.

— Нет, — прошептал он, упав на землю. — Это невозможно.

Он пытался осмыслить увиденное, но его мозг был пропитан вином, и мысли никак не связывались между собой. Внезапно он ощутил сильнейший приступ гнева и ревности.

И он закричал, подняв к небу кулак:

— Ты меня предал! — Он захлебывался рыданиями, стоя на нетвердых ногах. — Ты специально все подстроил! Привел в дом мою возлюбленную, а меня отослал на Великое Море. Просто ты сам хотел заполучить ее! Будь ты проклят, Юбаль! Пусть тебя постигнет тысяча самых ужасных смертей!

Он рыдал, его тошнило, все вокруг бешено вращалось — Абрам снова побежал, продираясь сквозь виноградные лозы, ничего не видя сквозь застилавшие глаза слезы, мучительно страдая душой и телом, — и с головой нырнул в темноту, окончательно его поглотившую.

* * *

Яркий свет. Стоны.

Абрам лежал абсолютно неподвижно, удивляясь, почему его так тошнит. У него раскалывалась голова и выворачивало желудок. Во рту было сухо и кисло.

Еще один стон. Он понял, что звук исходит из его горла.

Мало-помалу он открыл глаза, привыкая к свету. Солнце, проникающее в шатер через вход.

Почему он в шатре?

Он попытался сесть, но на него накатила такая мощная волна тошноты, что он снова упал на свое ложе. Это была меховая постель. Чужая.

Чей это шатер? И почему он здесь? Как он здесь оказался? Он попытался вспомнить, но память была глуха, как затянутый тиной пруд. Она возвращалась к нему в виде обрывков смутных воспоминаний: пир в честь объединения двух семей; идущая к его дому процессия; бабушка, которая уводит Марит на женскую половину дома; а потом они с Юбалем падают на свои спальные коврики.

А потом — ничего.

Услышав, как кто-то тихонько напевал, он обернулся и увидел смуглую женщину, укладывавшую в корзину кухонную посуду. Он попытался что-то сказать, и она, увидев, что он проснулся, дала ему напиться из мехов, попутно рассказывая, как они с сестрами нашли его неподалеку от своего шатра. Они занесли его внутрь и оставили у себя на ночь.

Он сел, сжав ладонями голову, в которой бушевали разъяренные демоны. Юноша не мог припомнить, чтобы он когда-нибудь так отвратительно себя чувствовал. «Меня тошнило? Рвало? Но почему это было здесь, в лагере караванщиков, почему я не дома? Я должен вернуться домой, пока они не заметили моего отсутствия».

Когда он вышел из шатра, его ослепили яркие лучи солнца. Прикрыв глаза рукой, Абрам попытался взять себя в руки и собраться с мыслями. Оглядевшись, он увидел, как огромный лагерь снимается с места. Потом он посмотрел в сторону селения, откуда доносились громкие причитания и плач — так голосили только тогда, когда умирал известный человек.

Вернувшись в шатер, где смуглая женщина складывала свои пожитки, Абрам спросил у нее, что произошло в поселении. Она объяснила, что какой-то винодел предавался любви с девушкой и умер в ее объятиях.

Абрам ошарашено уставился на нее. Винодел? Предавался любви с девушкой?

И на него нахлынули воспоминания о прошлой ночи: Абрам просыпается и видит, как Юбаль целует Марит. Мчится в сад, поднимет кулак и выкрикивает в небо проклятье. А потом…

И он вспомнил кошмарную сцену, которую наблюдал минувшей ночью из своего укрытия: раздался крик, потом из дома выбегает Марит. Потом выходит бабушка, она плачет и бьет себя в грудь. Братья Абрама идут, спотыкаясь, как будто в них ударила молния. Потом собираются и другие, заходят в дом. Соседи кричат: «Юбаль умер! Авва дома Талиты отошел к предкам». Неужели и вправду Юбаль умер?!

В памяти всплывает другая картина: Абрам потрясает обращенным к небу кулаком: «Пусть тебя постигнет тысяча самых ужасных смертей!»

Не видя ничего вокруг, объятый болью и смятением, он бросился прочь из виноградника и опомнился только в храме Богини.

Дальше память снова затуманивалась. Дом Ал-Иари, маленький, с низким потолком, темный, освещенный масляными лампадами, бросающими свет на полки, забитые магическими амулетами, целебными травами, снадобьями, порошками и амулетами плодородия. А на алтаре…

Статуя.

И синий камень, сверкающий в свете ламп. Сердце Богини. Ее великодушное сердце. Абрам, в пьяном отчаянии потянувшийся к каменным стопам Ал-Иари, теряет равновесие и падает вместе со священным изваянием. Громкий треск.

Абрам пошатнулся, как от удара, прижавшись к стенке шатра. Разбитая вдребезги Богиня лежит у его ног.

Это не могло произойти на самом деле! Это только чудовищный ночной кошмар!

Услышав, что его о чем-то спрашивают, он тупо посмотрел на смуглую женщину.

— Ты знал этого винодела? — повторила она вопрос.

Но не мог думать ни о чем, кроме разбитой вдребезги статуи Ал-Иари. Нет, это был не кошмар, это произошло на самом деле. Он убил Богиню!

И дальше: синий кристалл, к которому бездумно тянется его рука, сжимает его, надеясь найти у него защиту, и опускает в мешочек из мягкой кожи.

Абрам прикоснулся рукой к груди и нащупал выпирающую под туникой филактерию. Теперь она стала больше и тверже на ощупь.

Синий камень, сердце Богини.

Он попытался пошевелиться, закричать, заплакать, взвыть так, чтобы выплеснуть наружу весь свой ужас и отчаяние. Но не смог пошевелить и пальцем, его тело отказывалось ему повиноваться. Окаменевший, он смотрел, как женщины сворачивают шатер и укладывают его на возок, и, когда они пошли вслед за караваном, в этом нескончаемом потоке людей, покидающих Место у Неиссякаемого Источника, Абрам, не раздумывая, присоединился к ним.

Это была семья, состоящая из семи женщин: бабушки, матери, трех дочерей и двух двоюродных сестер. Они объяснили ему, что занимаются заготовлением перьев и охотно позволят ему сопровождать их. Так он и ушел вместе с этими женщинами, — молчаливый безымянный мальчик, не внушавший никаких опасений, потому что был очень миловиден и явно из богатой семьи.

Дни и недели проплывали как в тумане. Днем Абрам тяжело работал, а ночью они ласкали и целовали его, и говорили, что он очень привлекательный, и соблазняли его своими роскошными телами. Потом оцепенение прошло, и Абрам понял, что поступил как последний негодяй. Он убил своего авву, обесчестил семью, нарушил договор с Парталаном, бросил Марит и украл сердце Богини, то есть фактически убил ее. А теперь он принимает кров и утешение этих женщин, которые не знают о случившемся с ним несчастье.

Они не знали, что путешествующий с ними мальчик — это лишь тень, оболочка, пустая и никчемная. Он существовал, повинуясь инстинктам — спал, ел, облегчался. Когда ему давали чашку, он пил, когда ночью к нему в постель приходили женщины, его тело испытывало наслаждение. Сам же Абрам не чувствовал ни наслаждения, ни голода, ни боли. Он существовал в неком подобии реальности, не похожей ни на жизнь, ни на смерть.

Караван медленной рекой тек на север, останавливаясь в каждом небольшом поселении, чтобы потом идти дальше, — мимо пресноводного озера и пещеры Ал-Иари, в роскошную лесистую местность, где росло дерево лебона. Абрам тащил возок женщин, изготавливающих перья, а на ночь возводил для них шатер, они же кормили его и восхищались его юностью и невинностью. И, хотя он потерял всякий интерес к собственной безопасности и благополучию, все же что-то внутри него подсказывало, что лучше ему не показываться на глаза Хададезеру, который был другом Юбаля.

Оцепеневший умом, телом и душой, Абрам наблюдал, как женщины занимаются своим искусным мастерством. Их талант, известный на всем пути — от далеких северных гор до дельты Нила, — заключался в том, что они умели укладывать слоями перья на кожу наподобие того, как они растут на птице. Кроме того, они умели красиво их раскрашивать, поэтому запрашивали за свои веера, накидки с капюшоном и замысловатые головные уборы высокую цену.

Глава семейства, считая, что Абрам одержим злыми духами, потчевала его целебными смесями, их изгонявшими. Она что-то тихо напевала ему, возложив на него свои врачующие ладони. Ее дочери и племянницы заботливо усаживались вокруг него в кружок и пели ему песни. Особенно когда он просыпался от кошмарных сновидений, в которых он бежал за Юбалем, пытаясь уговорить его остаться.

Может быть, дело вовсе не в злых духах, наконец объявила бабушка, когда все их усилия не принесли никаких результатов. Может, все дело в том, что дух самого мальчика умер. А если дух умер, то оживить его уже нельзя.

Когда наконец караван перевалил через горы и спустился на широкое, покрытое богатой растительностью плато, где на берегу неглубокого озера стояли лагерем другие семьи, уже наступила весна. Торговки перьями приглашали Абрама пожить у них в деревне, — всего день пути, а дома в ней каменные — там он сможет два года пожить в свое удовольствие, а потом снова отправиться в путь с караваном Хададезера. Но что-то заставляло его идти дальше, а заходящее солнце непонятно почему манило в путь. Он узнал, что это зимний лагерь и, как только прекратятся дожди, семьи снимутся с места и отправятся вслед за стадами, уходившими на поиски весенней травы. Поэтому он обошел шатры, предлагая себя в качестве работника в обмен на позволение путешествовать вместе с ними.

Так Абрам все дальше удалялся от Места у Неиссякаемого Источника. Торговки перьями распрощались с ним со слезами на глазах и подарили ему красивую перьевую накидку, отороченную снизу гусиным пухом, и он с новой семьей отправился через Анатолийское плато, поросшую низкой травой тихую равнину, в которой встречались низкорослые ивы, дикие тюльпаны и пионы. Они шли вслед за большими стадами лошадей, диких ослов и антилоп. Абрам увидел и двугорбых верблюдов, и греющихся на солнышке жирных сурков, и розовых скворцов, слетавшихся в многотысячные стаи, и вьющих гнезда на земле журавлей. Но эти чудеса волновали его не больше, чем камни и песок. Абрам не назвал семье кочевников свое имя и не рассказал свою историю, он только много работал на них и соблюдал все их правила. Если к нему в постель забирались женщины, он относился к ним так же, как и к торговкам пером. Его тело дарило им наслаждение, но сердце оставалось для них закрытым.

Когда они дошли до западного края плато, он распрощался с семьей и пошел дальше вдоль побережья, пока не вышел к узкому водному потоку, который ошибочно принял за реку, не зная, что на самом деле он соединяет два больших моря и разделяет два материка. Абрам также ничего не знал о тающих ледниках на европейском континенте, из-за которых повышался уровень моря, — через несколько тысяч лет этот маленький пролив превратится в крупнейший морской путь, который назовут Босфором.

Здесь он впервые увидел лодки и нашел человека, который согласился перевезти его на другой берег. Абраму только-только исполнилось восемнадцать лет, и он думал, что жизнь его кончена.

Он путешествовал в одиночестве.

Если ему встречались признаки человеческого присутствия, он обходил их как можно дальше, чтобы не встречаться с людьми. И во время своего упорного продвижения на запад, осваивая новую независимую жизнь, Абрам-мечтатель постепенно превращался в Абрама-охотника, траппера, рыбака. Он делал силки, которые ставил на кроликов, и копья, с которыми охотился на лосося. Он искал в прибрежном песке моллюсков и спал в одиночестве у ночного костра. Перьевая накидка защищала его от дождя и ветра, а в жару он вешал ее на колья, врытые в землю, и она давала тень. Его худощавое юношеское тело окрепло и стало мускулистым, у него начала расти борода. Он шел все дальше на запад, а если доходил до моря, у которого не было видно противоположного берега, то поворачивал на север, не зная о том, что десять тысяч лет спустя его путь повторят люди, которых будут звать Александр Македонский и апостол Павел.

В устье реки на западном побережье, которое когда-нибудь назовут Италией, он набрел на деревню, жители которой поглощали невероятное количество улиток-сердцевидок; у них даже было специальное орудие из кремня, с помощью которого они вскрывали моллюсков. Жили они в травяных жилищах, которые сносило первым же порывом бури. К этому моменту Абрам был уже измотан своим путешествием, поэтому какое-то время пожил у них, после чего продолжил свой путь. Когда подступала тоска по родному дому, Месту у Неиссякаемого Источника, или начинали одолевать теплые чувства и воспоминания, он ожесточал свое юное сердце, напоминая себе о совершенном преступлении и о бесчестье, которое он навлек на свою семью, о том, что он проклят и стал навсегда отверженным для своего народа.

Горизонт манил его так же, как в детстве, только теперь он шел к нему не для того, чтобы узнать, что находится на той стороне, а потому, что ему больше некуда было идти. Проходя в своих бездумных скитаниях милю за милей, он нигде не встретил поселения, похожего на его Место у Неиссякаемого Источника. Когда-то он думал, что все люди живут в домах из кирпича и глины и у них есть фруктовые сады, но теперь, продвигаясь на север, преодолевая безымянные реки, луга, холмы и горы, он понимал, что нигде в мире больше нет людей, похожих на тех, что жили в Месте у Неиссякаемого Источника.

Он знал и другое: благодаря волчьему клыку, подаренному Юбалем в священной винной пещере, ему ничего не угрожает. За все то время, что он путешествовал к истоку Иордана, а потом на запад через Анатолийскую равнину, и, наконец, оставив всех, продолжил путь в одиночестве, с ним ничего не случилось. Пожиратели сердцевидок относились к нему дружелюбно, остальные — с опаской. Но звери его не трогали. Так он понял, что ему покровительствует дух волка.

Но это не принесло ему радости — по жестокой иронии судьбы, волчий клык подарил ему Юбаль. Если бы Юбаль оставил его у себя, может быть, его не поразило бы проклятие Абрама.

Он шел дальше на север вдоль могучих рек, переваливая через горы, которые были выше всех виденных им прежде. В густых лесах росли береза, сосна и дуб. Здесь он познакомился с охотниками на бизонов. Он обменял свою перьевую накидку, которая уже не была такой красивой, но привлекала местных жителей своей необычностью, на меховую одежду, обувь и крепкое копье. Некоторое время он оставался с охотниками, а потом пошел дальше. Он так никому ни разу не назвал своего имени и не рассказал о себе. Но он хорошо охотился, всегда делился добычей, уважал законы и табу других племен и никогда не ложился с женщиной без ее согласия.

И все это время он хранил у себя на груди синий камень, свидетеля его преступления и позора. С момента своего побега из Места у Неиссякаемого Источника он ни разу и не вынул его из филактерии. Но ни на мгновение не забывал о том, что камень странствует вместе с ним — холодный, отстраненный и осуждающий. По ночам его посещали сны — о Марит, искавшей его в Долине Воронов, о Юбале, который звал его со сторожевой башни, но он никому не говорил о своих мучениях.

Настал день, когда он вновь ощутил беспокойство. Посмотрев на север, он спросил у охотников на бизонов, что там, и они ответили: «Привидения».

И Абрам, распрощавшись с охотниками на бизонов, направился туда, на север, в страну привидений.

Закутанный в меха, с привязанными за спиной копьями и стрелами, в подаренных охотниками на бизонов снегоступах, Абрам наконец-то добрел до края необозримого белого пространства. Он никогда не видел столько снега — один сплошной снег, за которым не было видно ни гор, ни горизонта; он даже и вообразить не мог, что бывает такой яростный, так дико завывающий ветер, — как будто с каждым его порывом налетали тысячи демонов, готовые растерзать его плоть и заморозить самое сердце. Он подумал: «Я дошел до края света. Это моя судьба».

Он пошел вперед, порыв ветра сорвал с него меховой капюшон и обжег его лицо ледяным дыханием. Торопливо натянув капюшон и крепко держа его под подбородком, он продолжал идти вперед, не зная, что передвигается уже не по земле, а по морю. Он понятия не имел, что ожидает его в конце этого путешествия, только смутно понимая, что идет в страну мертвых. Как только Абрам подумал, что он уже умер, лед под его ногами внезапно проломился, и он с головой окунулся в ледяную воду.

Вынырнув, Абрам отчаянно пытался ухватиться за льдину, но лед все время ломался под его меховым рукавицами. Пока он барахтался в воде, что-то ударило его по ногам, и он увидел, что вокруг него плавает огромное бурое чудовище. Им овладел ужас. Ему уже не хотелось умирать, он страстно хотел жить. Но все усилия были тщетны, он чувствовал, как немеют в воде ноги, медленно начинает неметь все тело. Когда лед под его руками обломился в последний раз и он снова погрузился в черную ледяную глубину, его последняя мысль была о Марит и о теплом солнечном свете.

Абрам летел. Но он летел не как птица, а полусидя-полулежа и руки у него были плотно скрещены на груди под грудой мехов. «Может быть, так мертвые переселяются в страну предков?»

Пытаясь хоть что-нибудь разглядеть через закрывший лицо мех, он видел лишь проносящийся мимо бесконечный белоснежный ландшафт. Он нахмурился. Он не летит и не бежит — его ноги вытянуты перед ним и так же плотно закутаны в теплые меха. Тогда он посмотрел прямо перед собой и, вглядевшись, понял, что его тащит стая волков. «Они хотят меня сожрать». Может, это их месть Юбалю за то, что много лет назад он убил волка? Значит, клык его больше не защищает.

«Тогда сожрите меня, — хотел он крикнуть, но не смог. — Это то, чего я заслуживаю!» И снова погрузился в темноту.

Когда он очнулся в следующий раз, то почувствовал, что полет стал замедляться, и увидел приближающиеся маленькие белые холмики. Он снова посмотрел на волков и на этот раз заметил, что это не совсем обычные волки, что они привязаны друг к другу кожаными ремешками. Услышав крик, он понял, что позади него кто-то стоит, возвышаясь над ним, и управляет волками. Абрам попытался разглядеть лицо, но оно было закрыто мехом.

Почувствовав, что ему не нравится быть мертвым, он снова потерял сознание, а когда очнулся, то оказалось, что он находится в маленьком темном помещении, пропахшем жженым маслом и человеческим потом. Он заморгал и стал пристально всматриваться. Потолок был сделан изо льда. Он что, в ледяной пещере? Но тут он увидел стыки в тех местах, где сходились ледяные глыбы. Это был дом, сделанный изо льда. А сам он лежит на каком-то ложе, и под мехом на нем ничего нет. Кто-то унес его одежду! Он попытался нащупать филактерию, но с руками творилось что-то неладное. Он не мог пошевелить даже пальцем.

Кто-то заговорил поблизости, потом на стене возникла тень. Он зажмурился, потом снова открыл глаза — перед ним возникло лицо. Старое и морщинистое, в беззубом оскале. Женщина заговорила. Во всяком случае, ему показалось, что это была именно женщина. Вдруг, к его изумлению, она сбросила одеяла, и он остался лежать нагишом. «Бессовестная!» — крикнул он, но понял, что кричит про себя. Он не мог пошевелить языком, не мог открыть рот. И пока Абрам лежал так, неподвижный и беспомощный, старуха открыла ему рот и заглянула туда, потом внимательно осмотрела пупок и потыкала пальцами в мошонку. И, наконец, она стала растирать своими мозолистыми ладонями его обмороженное тело — сначала гладила и сжимала его пальцы, затем осторожно массировала, разгоняя по ним кровь. Она подносила его руки ко рту и дышала на них. Он не чувствовал ни теплого дыхания, ни прикосновения ее рук. Она стала трясти его, но он по-прежнему ничего не чувствовал.

Она остановилась и с тревогой посмотрела на него. Пробормотав какие-то бессвязные слова, она вылезла из жилища через вход, который он сначала не заметил. «Ты меня не накрыла!» — хотел он крикнуть, но губы и язык не повиновались ему.

Он ушла ненадолго, а когда вернулась, с ней был еще один человек, высокий и широкоплечий. Абрам удивленно смотрел, как он слой за слоем снимает с себя одежду, под которой оказались большая грудь, тонкая талия и крутые бедра. Женщина легла рядом с Абрамом и обняла его. Старуха накрыла их одеялом и вышла из ледяной хижины.

Абрам еще несколько раз терял сознание, пока наконец не пришел в себя окончательно. И первое, что он увидел, были золотистые ресницы на бледных щеках, тонкий длинный нос и широкий розовый рот. Много позже он узнал, что ее зовут Фрида и что это она спасла ему жизнь, вытащив из-под льдины.

Его выздоровление затянулось на несколько недель, выхаживали его главным образом Фрида и старуха — они массировали его, кормили супом с рыбой, поили отваром целебных трав. На него приходили посмотреть мужчины, — сидя на корточках, они задавали вопросы, которых он не понимал. Каждую ночь он засыпал в теплых объятиях Фриды, а просыпаясь на следующее утро, видел на своей груди ее разметавшиеся льняные волосы. Когда однажды утром он проснулся, охваченный острым желанием, старуха объявила, что он выздоровел, и после этого Фрида больше с ним не спала.

Позже он узнал, почему они спасли ему жизнь и почему делились теми скудными съестными припасами, которые у них имелись. Еще до того, как он провалился под лед, и даже до того, как начал переходить через замерзшее море, ветер сорвал у него с головы капюшон, и тогда его увидела Фрида. Абрам, не знавший, что неподалеку находятся люди, натянул капюшон и пошел через ледяную пустошь, однако Фрида успела заметить его черные волосы и смуглую кожу. Позже, когда Абрам выучил их язык, она объяснила ему, что среди их богов есть и темноволосые боги, которые были их проводниками в лесах и пещерах и обладали удивительным могуществом.

Наконец однажды утром старуха положила перед ним его одежду, снова сухую и мягкую, он поспешно оделся. Абрам очень обрадовался, когда увидел свою филактерию, по-прежнему висевшую на кожаном шнурке, к которой, видимо, никто не прикасался. Все же он открыл ее, чтобы проверить, не потерял ли чего ценного, так неудачно провалившись под лед. Старуха, с любопытством наблюдавшая, как он выкладывал оттуда различные предметы — веревочку (засушенную пуповину), молочный зуб, волчий клык Юбаля, — при виде синего кристалла внезапно вскрикнула.

К изумлению Абрама, она торопливо заковыляла из ледяного домика и прокричала что-то снаружи. Через минуту в жилище втиснулся самый огромный человек, которого Абрам когда-либо видел. Абрам подумал, что незнакомец хочет отнять у него кристалл. Но мужчина лишь присел на корточки на ледяном полу и зачарованно уставился на камень. Он посмотрел на Абрама и задал ему какой-то вопрос, на который тот мог ответить только: «Я тебя не понимаю». Мужчина кивнул и поднялся. Он знаком предложил Абраму следовать за ним.

Снова с филактерией на шее, надежно спрятанной под меховой накидкой, Абрам впервые за все время вышел из ледяного дома и увидел, что «утро» существовало лишь в его воображении, потому что он был в стране вечной темноты.

Его окружили люди и с робким любопытством стали разглядывать чужеземца. Все они были одеты в куртки с капюшонами, штаны и ботинки из непромокаемой тюленьей кожи и так похожи, что он удивился, как вообще они различают друг друга. Но главное — они были очень похожи на привидений иссиня-бледной кожей и светлыми волосами. И они были высокими! Даже женщины были выше Абрама. Видимо, его невысокий рост, черные волосы и оливковый цвет лица казались им необычными.

Вождь клана назвал себя Бодолфом.

Путешествуя, Абрам встречал медведей. Именно медведя и напомнил ему Бодолф — огромного белого медведя с громоподобным голосом. Бодолф не смазывал бороду маслом, как это делали мужчины из клана Абрама, его длинные светлые волосы были заплетены в косы. Однако украшены косы были не раковинами и бусинками, а косточками человеческих пальцев. «Мы отрубаем их у трупов наших врагов», — похвастался Бодолф.

Потом Абрама представили человеку по имени Эскиль, которого он принял за брата Бодолфа — настолько разительным было сходство. Но потом он увидел, что Эскиль значительно моложе — тогда, может быть, племянник и дядя? Ситуация прояснилась, когда Бодолф сказал: «Мы с Эскилем не связаны кровными узами. Он — сын моей подруги по очагу, женщины, с которой я провожу все свои зимы». Потому что Бодолф был одним из тех мужчин, которые не искали разнообразия, а из года в год хранили преданность одной женщине.

В ту ночь — хотя солнце там вообще не вставало — клан устроил пир в честь гостя, который владел частицей неба. Впервые в жизни Абрам попробовал мясо тюленя, а также китовый жир и мясо медведя, шкура которого была белой, как снег. Они угощали его своей любимой едой — жареным гусем, которого откармливали исключительно гнилой рыбой, — считалось, что это придает его мясу особый вкус, который Абрам нашел отвратительным. И все же он чувствовал благодарность за то, что они спасли ему жизнь и были так дружелюбны. В особенности дружелюбны были женщины с волосами цвета кукурузы и гладкой кожей, которых он привлекал волнующей непохожестью.

Он по-прежнему жил в ледяном доме старухи, отрабатывая хлеб тем, что развлекал клан рассказами, которые они называли небылицами: о пальмах и песчаных пустынях, жирафах и гиппопотамах, о лете — таком жарком, что капля воды, упавшая на камень, мгновенно с шипением испаряется.

С наступлением весны люди из клана Бодолфа, называвшие себя народом Северного Оленя, покинули свои ледяные домики и отправились на санях в горную местность, где сосны и березы уже сбрасывали свой снежный покров. Здесь они стали рубить деревья на бревна. Они работали день и ночь, пока не построили крепкий бревенчатый дом, достаточно большой для того, чтобы все могли в нем жить и спать.

Абрам работал вместе с ними, днем делил с ними стол, а по ночам оставался один. Ему не хотелось ни учить их язык, ни знать, как их зовут.

Когда выпадали свободные минуты, он смотрел на молодую зеленую поросль, и тогда взгляд его обращался к югу, — он вспоминал весну в Месте у Неиссякаемого Источника. Дальше идти нельзя, ни на север, ни на запад — ведь он дошел до края света — так, может, пришло время возвращаться?

Но куда? Назад к Неиссякаемому Источнику, где его ждет позор? Только одно могло бы заставить его вернуться: он представлял себе Марит, которая живет в его доме вместе с его бабушкой и братьями.

— Оставайся с нами, — сказал Бодолф, положив руки на широкие плечи юноши. — Мы расскажем тебе про наш народ, а ты расскажешь о себе. И мы будем вместе пить и радовать сердца наших предков.

Они познакомили его с медовухой — напитком из перебродившего меда, который они в большом количестве поглощали в летние месяцы. Отведав напитка и заметив, как красиво сияют волосы Фриды при свете костра, Абрам решил, что ему нет нужды торопиться.

Он наблюдал, как они охотятся, прислушивался к их разговорам и постепенно, даже не желая этого, выучил их язык.

— Как ваш народ оказался здесь? — спрашивал он, вспоминая свою обласканную солнцем родину, которая казалась более благоприятным местом для жилья.

— Сначала наши предки жили на юге. Когда же олени услышали голоса, звавшие их на север, они отправились в путь, и мои предки последовали за ними. — Бодолф показал в сторону гор, которые, подобно ножам, возвышались из земли, и на огромные ледяные реки между ними. — Голоса доносились из этих ледников. Они отплывали на север, оставляя после себя лишайник и мох, который так любят наши северные олени. Поэтому можно сказать, что нас привели сюда ледники.

— А почему они уплывают?

Бодолф пожал плечами:

— Может быть, небо зовет их назад.

— А они вернутся? — спросил Абрам, пытаясь представить себе мир, весь покрытый льдом.

— Это зависит от того, захотят ли боги. Может быть. Когда-нибудь.

Абрам посмотрел на огороженное место, где держали странных волков. С изумлением он наблюдал, как люди дают им корм, а звери не нападают на них.

— Как же такое возможно? — спросил Абрам.

— Разве там, откуда ты пришел, нет собак?

— А что такое собака?

— Это родственник волка.

— Вы их приручаете?

— Они приручают нас, — улыбнулся Бодолф. — Давным-давно они вышли к нашим предкам и сказали: «Если вы будете нас кормить, мы будем на вас работать и коротать с вами темные ночи».

Еще Абрам узнал, что народ Бодолфа поклоняется северному оленю, который не только дает им пищу и шкуру, но также дает жизнь.

Этих великолепных животных, красивых, с длинношерстным темным мехом, белой опушкой и замечательными, похожими на деревья, рогами, держали в большом загоне, где они свободно паслись. Абрам дивился тому, как люди смогли приручить таких животных, но еще больше он был изумлен, когда увидел, что олениха позволяет себя доить.

Бодолф рассказал ему про те времена, когда его предки охотились на северных оленей во льдах, и как однажды один человек оторвался от остальных охотников. И когда он лежал в снегу, замерзший, голодный и умирающий, перед ним вдруг возникла олениха, которая легла рядом с ним и стала согревать его своим мощным туловищем, а потом позволила ему напиться своего молока. И когда олениха кормила этого человека своим молоком, спасая его от голодной смерти, она сказала ему: «Не преследуйте нас и не охотьтесь на нас. Заберите с собой лишь некоторых из нас, и мы будем давать вам пищу и тепло. Только дайте моим стадам пастись на воле». Так они отловили несколько самок и привели их домой. Какое-то время они давали им молоко, а потом тот самый предок увидел сон, в котором ему явилась олениха и снова говорила с ним: «Вы не должны разлучать самок с самцами, мои олени должны получать наслаждение так же, как мужчины и женщины». Поэтому предки поймали самца, который стал жить с самками, и после этого у людей всегда было молоко.

Абрам нахмурился.

— Но как животные получают наслаждение? — спросил он, пытаясь себе это представить.

Бодолф рассмеялся и сделал непристойный жест руками:

— Так же, как и мы, люди! Животные ничем от нас не отличаются!

Абрам не знал этого — ведь он видел животных только тогда, когда охотился на них в горах, гоняясь за ними с копьем, луком и стрелами. Это разумно, решил он. Раз Богиня сотворила это наслаждение для людей, почему бы не сделать то же самое для животных?

— А с наступлением весны, — сказал Бодолф, — народятся оленята.

Брови Абрама удивленно поползли вверх:

— Откуда ты можешь это знать? Это луна решает, когда будет появляться на свет потомство. Люди никак не могут знать это заранее.

Бодолф недоверчиво взглянул на него:

— Разве в твоей земле нет животных?

— У нас много животных.

— И они производят потомство?

— Когда весной мы на них охотимся, то замечаем в стадах детенышей.

— Значит, это можно предугадать заранее! Потому что именно так, — Бодолф вновь изобразил руками непристойный жест, — дух северного оленя зарождает в самках потомство. То же самое происходит с людьми. Если женщине снится северный олень, или она вдыхает дым от жареного мяса северного оленя, или носит на шее амулет с изображением северного оленя, она скоро забеременеет. Северный олень создает жизнь повсюду. Разве твой народ размножается как-то иначе?

— В моей земле луна дарит женщинам детей, — сказал Абрам, которого не убедили рассказы Бодолфа.

Но еще больше, чем загадка северного оленя, интересовали Абрама эти люди. Он заметил, что у людей Северного Оленя чаще встречаются постоянные отношения одного мужчины с одной женщиной, чем у его народа. Женщина дает мужчине стол и кров, мужчина же должен быть добытчиком и защитником. Может быть, потому, что из-за долгих суровых зим жизнь здесь была труднее, взаимная поддержка стала основным условием выживания. Абрам размышлял так: «Здесь мужчина не отправится ночью на поиски женщины, как это бывает жаркими душными ночами в Месте у Неиссякаемого Источника, где люди соединяются от случая к случаю, под открытым небом».

С окончанием лета и приближением зимы Бодолф предложил Абраму, чтобы тот выбрал себе женщину, с которой можно будет перезимовать. Когда Абрам сказал, что он привык спать с мужчинами, Бодолф и остальные разразились хохотом и сказали: «Выбери себе женщину. Самый лучший способ согреться».

Он подумал о Фриде, и ему сказали, что она еще никого себе не выбрала. Но женщина пустит мужчину под свой кров, если он докажет, что он хороший добытчик. Поэтому Бодолф с Эскилем взяли Абрама с собой на охоту.

Охотники мчались за белым медведем и лосем, скользя по обледенелым пустошам на лыжах и санках с собачьими упряжками. Сбросив капюшон, Абрам поднял лицо к небу. Какая скорость! Какая свобода! Он окликнул остальных, и они помахали ему в ответ, и на какое-то время он позабыл о своих несчастьях и о своей отверженности, о том, что совершил убийство, нарушил клятвы, бросил свою возлюбленную и запятнал честь своей семьи. На несколько часов он почувствовал себя свободным и даже позволил себе немного помечтать о том, как понравилась бы его братьям эта езда по льду.

Наблюдая за Бодолфом и Эскилем, между которыми существовала какая-то связь, он вспомнил о своих отношениях с Юбалем, и его сердце вновь заныло от боли. Ему было что сказать этим людям: что человека можно убить словом.

Дни становились все короче, и народ Северного Оленя, покинув леса, направился в обледеневшие пустоши строить ледяные жилища. Бодолф в нескольких местах проколол лед ножом, пока не нашел такое место, которое подходило для строительных блоков.

— Лед здесь очень плохой — слишком мягкий сверху и слишком твердый снизу, но это лучшее, что мы можем найти.

Они с Эскилем вырезали большую глыбу льда. Абрам помог им ее перевернуть, и тогда Бодолф вырезал из середины кусок нужного размера. Их накладывали один на другой слоями по спирали; когда же ледяное жилище было закончено, Бодолф стал выкапывать в нем ложе для сна, разрывая пол и выбрасывая лишний снег через небольшое отверстие в основании домика.

Построив ледяной дом, Бодолф с Эскилем взяли Абрама на тюленью охоту, которая происходила среди льдов замерзшего океана. Бодолф объяснил, что тюлени, для того чтобы дышать, выскребают во льду дырочки, к которым время от времени подплывают, чтобы глотнуть воздуха. Абрам смотрел, как полуволки, которых охотники взяли с собой, помогают им по запаху найти проруби, в которые охотники забрасывали затем тоненький китовый ус и ждали. Если ус начинал дрожать, это означало, что к поверхности подплыл тюлень, и тогда охотник быстро бросал гарпун. Для этого нужно было простоять абсолютно неподвижно несколько часов — задача, с которой Абрам хорошо научился справляться за долгие часы наблюдения на сторожевой башне Юбаля.

Посмеявшись над неудачными попытками Абрама загарпунить тюленя, охотники все же помогли ему добыть зверя, чтобы ему не пришлось спать всю зиму под храп стариков. Согласно традиции, он должен был притащить тюленью тушу в дом женщины, которая в знак гостеприимства предложила бы зверю воды, чтобы заручиться благосклонностью духа тюленя. Абрам притащил тюленя Фриде. Она предложила ему воды и пригласила Абрама под свой кров.

Они сидели в ледяном доме Бодолфа и Торнхильд, женщины, с которой он зимовал уже много лет, — Эскиль, девушка с застенчивой улыбкой, и Абрам с Фридой, державшиеся за руки. Они слушали, как воют волки в ночи и как Бодолф рассказывает Абраму о волках.

— Никто не знает, почему волки воют. Может быть, они видят привидения, а может, в них вселяются души тех людей, которых они загрызли. Или им просто нравится слушать самих себя, — с улыбкой говорил Бодолф. Они выпили остатки летней медовухи, наслаждаясь теплом, исходящим от меховой одежды и дымящей жаровни, в уютном домике. — Волчьи стаи любят выть хором. Я слышал, как они воют, приветствуя друг друга после охоты.

— Прямо как люди, — усмехнулся Абрам.

Он все больше осваивался среди народа Северного Оленя, хотя чувствовал свое превосходство над ними и знал, что они чувствуют то же самое по отношению к нему. Это было добродушное соперничество. Когда он попытался описать свой дом, Бодолф спросил:

— Ты весь год живешь в одном и том же доме?

— Да, уже много лет.

На его товарищей это произвело очень сильное впечатление. Они стали пощипывать носы и гримасничать.

— Мы подметаем в нем, — оправдывался Абрам. — Мы поддерживаем в доме чистоту.

— Почему вы живете в одном доме?

— Чтобы сторожить виноградник.

— Вам нужно сторожить виноградник?

— Ну я же сказал.

— А если ты не будешь сторожить его, тогда виноград не вырастет?

— Конечно же, вырастет.

— Так зачем тогда сторожить виноградник?

— Чтобы другие не рвали виноград.

— А почему другие не могут рвать виноград?

— Потому что он наш.

Бодолф переглянулся с остальными.

— Значит, если к вам приходят чужие, они не могут брать этот виноград?

— Именно так.

— Но почему? Ведь плоды растут на лозе.

— Но эти лозы вырастил мой авва, поэтому виноград принадлежит ему.

Эскиль нахмурился:

— Если бы твой авва умер, лозы тоже погибли бы?

— Нет, конечно.

— Так как же они могут принадлежать ему?

Напустив на себя важность, он рассказал им историю Талиты и Серофии. И возмутился, когда они стали хохотать. Но чем больше он пил медовуху и чем дальше рассказывал эту историю, тем смешнее она казалась ему самому, и скоро он сам уже хватался за живот, потешаясь над давними проделками этих невозможных женщин.

Под конец, несмотря на разницу во взглядах, Абрам и люди Северного Оленя сошлись в одном: в том, что хмельные напитки заслуживают всяческого одобрения.

Наконец они захотели послушать его собственную историю, которую он закончил так:

— Я не знаю, почему я убежал и не хотел возвращаться. Я мог остаться с торговками пером и зажить спокойной жизнью. Но что-то толкало меня на запад, и теперь мне кажется, что я дошел до края света.

— Может быть, ты ищешь свою цель, — сказал Бодолф, и остальные закивали с серьезным видом.

Так Абрам провел и вторую зиму среди народа Северного Оленя — охотился на тюленей и приносил их Фриде, ночью засыпал в ее объятиях, а днем они разговаривали, хотя день ничем не отличался от ночи. Она показала ему вспышки света в северном небе, танцующее видение, окрашенное в сказочные цвета. А он рассказал ей про пустыню и соленое безжизненное море. Им было уютно вместе — с Фридой Абрам на какое-то время забывал о своем позоре, из-за которого он оказался здесь, и о совершенном преступлении. Он зарывался лицом в ее кукурузные волосы и говорил, что она — любовь всей его жизни, она только смеялась в ответ и дразнила его, потому что слышала, как он во сне зовет Марит, и знала, что темноволосая женщина из сна — ее соперница.

Абрам приспособился к новому ритму дня и ночи. С весны до поздней осени они были белыми, а с осени до весны — черными. Три месяца солнце не опускалось за горизонт, а потом три месяца не всходило. Времена года отличались появлением и исчезновением на море толстого слоя льда. Абрам выучил богов Болдофа и суеверия его народа и уважал их верования. Он привык ко вкусу тюленьего мяса, и летом они вместе с Фридой поднимались на снежные вершины, откуда был виден весь мир. Народ Северного Оленя делал себе татуировки с помощью тонкой костяной иглы, прошивая кожу нитками, покрытыми сажей, и как-то весной Абрам отважился на эту пытку, попросив сделать ему рисунок на лбу. Место у Неиссякаемого Источника стало для него призрачной мечтой, Марит и все остальные казались ему чем-то нереальным. Наверное, ее и вовсе нет, этой теплой солнечной страны, которая так далеко от этих холодных заснеженных земель.

Когда одна из упряжных собак родила щенков, один из них приглянулся Абраму больше других, и он стал навещать загон, в котором их содержали. Должно быть, это чувство оказалось взаимным, потому что щенок стал скулить, когда Абрам уходил, а потом и вовсе выпрыгивал из загона и бежал за ним до самого дома. Абрам назвал щенка Собакой, и после этого она стала его неотлучной спутницей.

Шло пятое лето его жизни с народом Северного Оленя, когда его начали посещать сновидения. Ему снились Юбаль и Марит, жрица Рейна, его братья и даже Хададезер; теплые, манящие сны, окрашенные в зелень и золото иорданской весны. Во сне Абрам, как младенец, жаждал тепла, его руки тянулись к красным макам и розовым пионам, сладким финикам и сочным гранатам. Сны были настолько яркими, что, просыпаясь, он с изумлением понимал, что находится на холодном севере, и удивлялся, как его душа умудрилась за такое короткое время пролететь такое громадное расстояние.

Сны стали посещать его все чаще и становились все ярче, пока он не стал плакать и тосковать, как больная собака. Бодолф и Фрида обеспокоились. И послали за женщиной, гадающей на камнях.

Предсказательница была маленькой и старой, ее тело было похоже на сморщенный коричневый орех в скорлупе из меха котика и оленя. Но взгляд у нее был пронзительным, как сияние Северной Звезды, в нем мерцала сила, которая заставила Абрама поверить в то, что она подскажет ему ответ.

Все уселись в круг и смотрели, как предсказательница дунула в кожаный мешочек, из которого затем вытряхнула на мягкую тюленью кожу камни. И стала показывать крючковатым пальцем на каждый из них, приговаривая скрипучим голосом:

— Этот камень отвечает за твои чаяния и страхи. Этот камень означает то, что нельзя изменить, но чего нужно ожидать. Этот камень говорит о настоящем. — Она посмотрела на Абрама. — Ты хочешь остаться. Ты хочешь уйти. Ты должен сделать выбор.

— А камни могут подсказать мне, как я должен поступить?

Она медленно и осторожно вздохнула:

— Рядом с тобой дух какого-то животного. Я его не знаю. Маленький зверье высокими и вьющимися, как дым, рогами. Шкура у него цвета меда, черные полосы на спине и белое брюхо. — Она посмотрела на него. — Это дух твоего клана.

— Газель, — изумленно произнес он. Как же она сумела так хорошо его описать, если она никогда его прежде не видела? — Как она хочет, чтобы я поступил?

Она покачала головой:

— Дело не в том, чего хочет она. — Она на мгновение пронзила его взглядом своих горящих глаз, резко выделявшихся на ее старческом лице. — Есть еще один камень, — сказала она наконец. — Не из этих. А вот этот. — Она показала на висевший у него на груди мешочек. — Синий, как небо, и прозрачный, как море. Этот камень и даст тебе ответ.

Абрам достал из-под своей меховой куртки филактерию и осторожно ее открыл. Вынув кристалл, он положил на ладонь этот могущественный камень, который сама Ал-Иари подарила своему народу еще до начала времен. Всмотревшись в кристалл, он увидел в нем космическую звездную пыль и понял, что это — не что иное, как бурлящий поток, расположенный в самом сердце его родины. И он подумал: «Кристалл — это сердце Богини, оно принадлежит храму в Месте у Неиссякаемого Источника».

Ему же принадлежало и его собственное сердце, — тому месту, где жил его народ. Теперь он это знал. Во время пребывания с народом Северного Оленя Абрам не чувствовал, какая перемена постепенно произошла в нем. Его горе растаяло, и на смену ему пришло новое чувство — неистовое желание вернуться домой.

Прощаясь с народом Северного Оленя, он подарил Бодолфу волчий клык, потому что волки были их врагами. А Бодолф подарил ему фигурку белого медведя, вырезанного из янтаря. Он поцеловал Фриду, которая была на девятом месяце беременности, пожелав ей всего хорошего. Затем взвалил на плечи свой узелок, взял копье и лук и в сопровождении Собаки, которая вприпрыжку бежала рядом с ним, двинулся в южном направлении к ледяному мосту, чтобы перейти на другой берег моря — назад по тому пути, который привел его сюда пять лет назад.

* * *

Когда Абрам дошел до расположенной в горах деревни, родины Хададезера, прошел уже год с тех пор, как он покинул народ Бодолфа, и более девяти лет с тех пор, как он оставил Место у Неиссякаемого Источника. Они с Собакой пережили массу приключений, пробираясь обратно через горы и реки, которые Абрам запомнил с прошлого раза. Они стали неразлучными товарищами, спали рядом, чтобы согреться, Собака подавала голос при первых признаках опасности, Абрам делился с преданным зверем своей добычей. Они даже спасали друг другу жизнь: однажды на Собаку напал медведь, который задрал бы ее, если бы Абрам вовремя не метнул копье; в другой раз на Абрама набросилась дикая кошка — растерзала бы его на куски, если бы Собака не вцепилась в нее своими мощными челюстями. За время путешествия с ней Абрам узнал для себя много нового. Раньше его связь с животными ограничивалась тем, что он использовал их в качестве пищи или одежды. Но эти новые отношения с Собакой доставляли ему неизведанную до сих пор тихую радость.

Добравшись до каменной крепости в горах, они вызвали шум своим появлением, потому что стражники хотели убить «волка». Но Абрам, сославшись на Хададезера, вынудил их пощадить Собаку. Когда же его вели по лабиринту высоких каменных стен и туннелей, люди таращили глаза и шептались, что это за дикий зверь появился среди них.

Крепостной город представлял собой необычное скопление домов, прилегающих так тесно друг к другу, что стены у них были общими, — настоящие пчелиные соты без окон, без дверей, с выходом на крышу. Абрама провели во двор, в котором было настолько сумрачно от окружающих его стен и горных вершин, что ни единый луч солнца не проникал на его мощеный пол. Здесь доживал свои последние дни Хададезер, лежа на великолепном возвышении, заваленном подушками и мехами, к нему были приставлены слуги, исполнявшие малейшую его прихоть. Лицо его было круглое, как полная луна, и блестело от пота, тело — большое и тяжелое, а распухшие ноги выглядели так, как будто давно уже не ступали по земле. Его глаза чуть не вылезли из окружающих их складок кожи, когда он увидел, кто к нему пришел:

— Великая Создательница, да ведь это мой старый друг Юбаль!

Абрам остановился как вкопанный, решив, что торговец увидел привидение. Но потом он понял, что Хададезер смотрит на него.

— Ты ошибаешься, я — Абрам, сын Чанах из дома Талиты. Ты меня не помнишь…

— Ну, конечно же, я тебя помню! — пророкотал старик. — Великая Создательница, как я счастлив видеть в этот благословенный день сына моего славного любимого друга, да покоится с миром его душа!

— Сына? — переспросил Абрам.

Хададезер замахал своими громадными, как бараньи ноги, руками:

— Я говорю иносказательно — понятно, что у мужчины не может быть сына. Но твое сходство с Юбалем, да упокоится он с Богиней, есть доказательство духовной силы и влияния, оказанного на тебя этим прекрасным человеком. — Он отдал приказание, и во двор внесли невиданный предмет: кусок обсидиана, высотой и шириной почти с человека, тонкий, как лезвие ножа, почти такой же гладкий, как поверхность Мертвого моря, оправленный в раму из ракушек. Его поставили прямо, и в вулканическом стекле возникло привидение Юбаля. Абрам отскочил, изобразив рукой защитный знак.

Хададезер рассмеялся:

— Не пугайся, парень! Это всего лишь ты сам, твое отражение!

Абрам, заинтригованный, стал поворачивать голову то в одну сторону, то в другую, приподнял сначала одну обернутую мехом ногу потому другую, и понял, что это на самом деле его отражение.

Это его насторожило. Ведь свое отражение можно увидеть только в воде, и долго смотреть на него считается плохой приметой, потому что вода может забрать твою душу. Он, как зачарованный, смотрел на бородатого мужчину, наблюдавшего за ним из черного стекла. Это был Юбаль до кончиков волос.

— Иди, иди сюда, присядь, — сказал Хададезер. — Давай поедим, выпьем, поговорим о прежних временах, которые были лучше нынешних. Потому что так уж повелось от сотворения мира, что прежние времена всегда лучше нынешних.

И, пока слуги заносили громадный бочонок с пивом, в который были воткнуты две длинные соломинки, Абрам рассказывал о своем долгом и удивительном путешествии, опустив лишь причину, по которой он ушел.

— А что это? — спросил Хададезер, только сейчас увидев Собаку. Она свернулась клубочком у ног Абрама, положив голову на лапы.

— Это — мой верный товарищ.

— Ты путешествуешь с волком? А я-то думал, что повидал всякое! Как выглядит этот мир? — спросил Хададезер, высосав большую порцию пива и вытерев рот рукой.

— Он такой же разный, как и населяющие его люди. Есть люди, которые живут как медведи; люди, которые живут на льду; люди, заползающие в пещеры на брюхе и рисующие изображения убитых ими зверей.

— А города? Ты видел города?

— Только этот да еще Место у Неиссякаемого Источника. — На него внезапно напала грусть — оттого, что он сидит в обществе человека из своего прошлого и говорит о родине. Воспоминания вновь нахлынули на него и встали комом в горле.

Наверное, Хададезер заметил, как увлажнились глаза Абрама, потому что тихо сказал:

— А мы все гадали, куда ты ушел. Большинство решило, что ты умер. Ты убежал потому, что Юбаль умер? Да, я так и подумал. Ты был молод и напуган. Это можно понять. После смерти Юбаля и твоего исчезновения всем стало очевидно, какой серьезной ошибкой было объединение двух ваших семей. Очевидно, что проклятия Талиты и Серофии настигли всех.

Перед ними поставили блюда с едой: фаршированная птица, овощи в масле, лепешки, крошечные чаши с солью и отвратительное пойло под названием кефир.

— Да, наверное, парень, ты был потрясен — продолжал Хадедезер, поедая фаршированного грибами с чесноком жареного голубя, — когда услышал о смерти Юбаля. Однако меня это не удивило. Ни капли.

Абрам не донес до рта маринованный фундук:

— Что ты хочешь сказать?

— Юбаль давно жаловался на головные боли. Он не говорил тебе? Наверное, не хотел тебя пугать. Когда он сердился или слишком много работал, у него начинались сильные головные боли. Он спрашивал, нет ли у меня снадобья от этого. Я предупреждал его, чтобы он поменьше огорчался и поменьше работал, потому что видел, как от этого недуга умирали и более молодые мужчины. Говорят, он умер, переусердствовав с молодой девушкой. — Хададезер глубокомысленно кивнул. — Так это и произошло.

Абрам с искренним изумлением смотрел на этого человека, в бороде у которого застряли крошки от вчерашнего обеда. Юбаль страдал недугом, от которого мог умереть в любой момент? Значит, его убило не проклятие Абрама?

Он сидел как громом пораженный. Все эти годы он изнемогал под бременем вины, а теперь внезапно его сбросил…

Юбаль уже был обречен.

«Не я убил своего любимого авву».

Абрам едва сдержал крик радости. Почувствовав внезапное воодушевление, он захотел тут же принести жертву Богине и всем здешним богам. Ему хотелось подскочить к Хададезеру и стиснуть его в объятиях. Ему хотелось танцевать и рассказывать всем о том, как прекрасен этот мир. Но он только сделал большой глоток пива и блаженно причмокнул губами.

Громадный Хададезер передвинулся на своем возвышении, служившем ему одновременно сиденьем и ложем, и сказал:

— Много всего произошло после этого, мой мальчик. Через два года после смерти Юбаля налетели кочевники. На этот раз они были еще безжалостней. Многие погибли. А на следующий год налетела саранча.

Абрам, посерьезнев, жадно слушал новости с родины.

— А бабушка еще жива? А как мои братья?

— Так получилось, что со дня смерти Юбаля я больше не приезжал на твою родину. Вернувшись сюда, в горы, я понял, что дни моих странствий подходят к концу. Так что я передал караван и торговлю сыновьям моей сестры и стал проживать в свое удовольствие оставшиеся мне годы. Мои племянники докладывают мне лишь самое основное: про кочевников, саранчу, засохшие посевы. Но кто жив, а кто умер… — Он развел своими огромными руками. Дальше он рассказал, как для его торговли настали трудные времена, отчасти из-за тех несчастий, которые постигли Место у Неиссякаемого Источника. — Они больше не ведут винную торговлю, — сказал он, — что крайне меня печалит.

Абрам выронил из рук соломку.

— Что случилось с вином?

Хададезер пожал плечами:

— Они делают его только для себя.

Абрам представил своих братьев, уже не мальчиков, а взрослых мужчин, которые тяжело трудятся в винограднике, изо всех сил возделывают лозы, выращивают урожай, наполняют винный пресс, а потом относят меха в священную пещеру. И все это без мудрого руководства Юбаля.

— Так ты говоришь, что собираешься возвращаться? — спросил Хадедезер.

— Да, я собираюсь домой. Почти десять лет прошло.

Хададезер кивнул.

— Я вот тут подумал, мой юный друг, а не могли бы мы с тобой провернуть одно дельце? — И, когда хитроумный торговец изложил ему свой план, Абрам вынужден был признать, что он весьма выгоден. Когда караван отправится в очередной поход на юг, Абрам его возглавит.

Он провел лето в горной деревушке Хадедезера, наслаждаясь гостеприимством торговца и принимая кокетливые зазывания его племянниц. Здесь он увидел много нового и необычного для себя, потому что этот выносливый народ был трудолюбив и изобретателен: они лепили из глины посуду, которую обжигали в печи; переплавляли медные самородки и отливали из них инструменты; начали приручать скот для того, чтобы впрягать его в плуг. Когда Абрам воскликнул при виде женщины, кормившей грудью ягненка, Хададезер объяснил:

— Мы заметили, что молодые ягнята быстро привязываются к матери. Если же его еще при рождении отлучить от стада и кормить человеческим молоком, то он привыкает к человеческой самке, и тогда его можно легко приручить жить вместе с людьми. Женщина, потерявшая ребенка, от отчаяния взяла себе детеныша дикого животного и выкармливала его грудью, пока он не стал ходить за ней повсюду. Теперь у нас есть домашние козы. И нам не нужно на них охотиться, — добавил Хададезер, человек, всю жизнь искавший способы беречь свои силы.

Абрама подвели к ряду каменных строений, где содержали скотину — самок. Это были коровы, родившиеся не на природе, а в горных стойлах, где их доили, так же, как люди Бодолфа доили олених.

— Ты заметил, что мы поклоняемся быку, Абрам, — сказал Хададезер. — Бык — творец жизни. Наши женщины, чтобы забеременеть, купаются в бычьей крови.

Абрам во многих домах замечал воловьи рога и повсюду видел изображения быка. Он изумленно разглядывал мирных животных, которые позволяли людям управлять собою. С помощью каких магических знаний эти люди сумели приручить животных?

— Во времена наших предков, — начал Хададезер, подавая Абраму чашку кефира, — еще до того, как построить это горное поселение, когда мы еще жили в шатрах и скитались по равнине, мы поклонялись земле и небу, потому что понятия не имели о том, как бык дарит корове телят. А потом боги сказали нашим предкам, чтобы они перестали скитаться, освоили это место, привели сюда с равнин животных и держали их здесь, чтобы дух Великого Быка дарил нашему народу плодородие. Поэтому, Абрам, мой народ такой сильный — благодаря духу Великого Быка, а твой народ рождается от луны, поэтому он такой слабый. Я не хочу оскорбить тебя, просто говорю так, как есть. Ты сам увидишь, что жители Места у Неиссякаемого Источника утратили энергию и жизненную силу. Если бы я мог, я дал бы тебе в дорогу быка, но ими невозможно управлять.

Абрам отметил, что Хададезер говорит о быках так же, как Бодолф говорил о северных оленях, и подумал: «А может, каждое племя размножается от разных богов? Это объясняет, почему люди, живущие в разных частях земли, отличаются друг от друга внешностью и поведением: у народа Северного Оленя потому такие светлые волосы и бледная кожа, что они пьют молоко северного оленя; у народа Хададезера цвет лица красноватый из-за бычьей крови. А мой народ низкорослый и смуглый, потому что мы рождаемся от луны, а ее царство — царство ночи».

И пока Абрам жил в каменных стенах среди румяных людей, приучался к их законам и спал с их женщинами, привыкал к кефиру, сыру и молоку, странный недуг стал закрадываться к нему в душу. Это было не телесное заболевание, потому что у него не проявлялось никаких физических признаков болезни, скорее, это было душевное расстройство. Оно проникло в него через зловещие беспокойные сны и непрошенные воспоминания, темные и тревожные, но все они были об одном: о той ночи, когда умер Юбаль. В забытьи Абрам снова и снова переживал события этой ночи: вот он просыпается, видит в темноте две обнаженные фигуры и понимает, что Юбаль специально подстроил все так, чтобы заполучить Марит себе. И с каждым утром, когда Абрам просыпался весь в поту, боль предательства становилась все сильнее. В годы скитаний по чужим незнакомым землям Абрам почти не думал о коварстве Юбаля, из-за которого он его и проклял. Но теперь, когда он знал, что Юбаль умер не из-за его проклятия, теперь, когда он с чистой совестью вспоминал и другие события той роковой ночи, Абрам неизбежно сталкивался с жестокой правдой — человек, которого он любил и боготворил, сделал все для того, чтобы Абрам ушел с добытчиками ушек, а сам остался с Марит.

Наконец летняя жара спала, Хададезер посовещался со здешним предсказателем, и тот объявил, что настало благоприятное время и караван может отправляться в дорогу.

В ночь перед отъездом Абрама Хададезер доверил ему свои тайные мысли: он не хотел бы оставлять караванный промысел сыновьям своей сестры, потому что они ничего не умеют, презирают тяжелую работу и у них нет делового чутья. Он прямо сказал, что подозревает, что они его обманывают. К сожалению, традиция требует, чтобы наследство оставалось в семье.

— Но это не значит, что я не могу разослать по всему маршруту своих людей, на чью преданность я могу рассчитывать.

Абрам должен был представлять интересы Хададезера в Месте у Неиссякаемого Источника. Остальные четверо агентов были сыновьями женщины, с которой Хададезер жил уже много лет. У старшего из них было такое же сильное сходство с Хададезером, как у Абрама с Юбалем и у Эскиля с Бодолфом. Хададезер доверял этим юношам, потому что они любили и уважали его и честно рассказали бы о том, как идет торговля во всех встречных поселениях: в стране дерева лебона, на побережье Великого Моря, в устье дельты Нила и в процветающей и стремительно развивающейся на южных берегах Нила деревне. Хададезер предложил своему гостю выбрать подарки, и Абрам отобрал их с особой тщательностью, вспомнив про Парталана, Рейну, Марит. Эти подарки положат начало искуплению его вины перед ними. А сам подарил Хададезеру янтарного белого медведя, которого дал ему Бодолф. Хададезер обрадовался ему, как ребенок.

Утром в день отъезда Абрам наблюдал еще одну удивившую его картину: ослов, на которых навьючивали тяжелую поклажу. Народ Северного Оленя наполовину приручил оленей, дававших им молоко, и собак, возивших их на санях, но они даже не пытались нагружать этих животных.

— Но всему есть предел, — предупреждал Хададезер. — Если хорошо обращаться с ослом и как следует его кормить, он будет возить для тебя тюки. Но даже не пытайся проехаться на нем верхом, иначе ты рискуешь свалиться на землю.

Абрам рассмеялся и решил, что старый торговец, должно быть, пьян: слыханное ли это дело, чтобы человек ехал верхом на звере? Хададезер нагрузил ослов и людей товарами: семенами на посадку, обсидианом для изготовления инструментов и оружия, а также снабдил их провизией: соленой рыбой, пивом и хлебом.

— Это мой вклад, — сказал он Абраму, отдуваясь как после большого усилия, хотя отдавал распоряжения, не поднимаясь со своих носилок. — Чтобы к весне поселение вновь окрепло, Абрам. Сделай так, чтобы оно снова процветало, чтобы мой караван снова начал приносить прибыль.

Абрам попрощался с пышнотелыми племянницами Хададезера и, выведя караван через главные ворота обнесенного стеной города на горную тропу, ведущую на юг, ожесточил свое сердце и укрепил дух. Он приготовился к тому, чтобы просить прощения у своих братьев за то, что сбежал и обесчестил свою семью; броситься на колени перед Парталаном и восстановить честь своей семьи; оправдаться перед Марит и вновь отдать ей свое сердце. Но он никогда не будет просить прощения у духа Юбаля, потому что это Юбаль должен просить прощения у Абрама.

Караван продвигался на юг по тому же маршруту, по которому десять лет назад убегал на север молодой изгой, но только теперь Абрам смог разглядеть окружающую его природу. Проходя по этим местам в прошлый раз вместе с женщинами, выделывавшими перья, он, мальчик с мертвой душой, скользил по окрестностям равнодушным взглядом, ничего не замечая. А теперь он с удовольствием осматривал благоухающие и величественные кедровые леса, пещеру Ал-Иари и родину своих предков, и до боли знакомую реку, увидев которую он упал на землю и заплакал от радости и угрызений совести одновременно.

Когда караван подошел к Месту у Неиссякаемого Источника, небо было серым и с него капал зимний дождь. Толпа встречающих на холме была меньше, чем в былые времена, и Абрам подумал, что, может быть, это из-за того, что у них нет теперь сторожевых башен и некому предупредить горожан о прибытии каравана. Но, подойдя с караваном поближе, он заметил, что и само поселение стало значительно меньше, чем когда он видел его в последний раз, и с изумлением увидел, что здесь уже нет ни кирпичных строений, ни дома, в котором он вырос. В человеке, который бежал к ним навстречу, он узнал Намира, постаревшего, поседевшего, приволакивающего ногу. За ним плелись незнакомые Абраму люди, и он подумал, что, наверное, и все население за прошедшие десять лет также переменилось.

Намир вдруг резко остановился, вытаращив глаза, и с криком: «Призрак!» — убежал обратно в поселение. Абрам не успел объяснить, что он не Юбаль, восставший из мертвых.

Остальные взрослые поселяне также остановились, напряженно всматриваясь в Абрама с побледневшими от страха лицами, а дети восторженно разглядывали Собаку и нагруженных ослов — они никогда прежде не видели подобного зрелища.

Абрам подал знак, чтобы караван разбивал лагерь. Усталые люди снимали с плеч пожитки, по обыкновению громко ворча, и стали разводить костры — хотя сырые веточки давали больше дыма, чем огня — и ставили под моросящим дождиком шатры. Абраму все происходящее казалось грустным и жалким — так это было не похоже на прошлое величие Хададезера. Но он воспрянул духом, с жадностью выискивая в разрастающейся толпе знакомые лица. Его братья — узнают ли они его? Бабушка — вряд ли она жива. А Марит, которая осталась в его памяти все той же девочкой, — конечно же, Марит должна быть здесь!

Наконец, какой-то человек небольшого роста, важный как петух, выступил из толпы, опираясь на внушительный деревянный посох. Абрам узнал в нем Молока, авву Марит.

— Добро пожаловать, добро пожаловать! — оживленно закричат Молок. Когда он увидел Абрама, озадаченное выражение появилось на его лице, он нахмурился, как будто пытаясь что-то понять. Теперь уже все жители вышли поприветствовать караван — слухи о его прибытии быстро разошлись по селению, со всех сторон к нему спешили люди.

К Абраму, сжимая в руках мотыги, бежали трое мужчин. Он с трудом их узнал. Братья запомнились ему мальчиками, он не мог представить их взрослыми. Теперь они стали мужчинами, здоровыми и красивыми. К удивлению Абрама, Калеб упал перед ним на колени и обнял ноги Абрама:

— О, счастливый день, вернувший нам брата! Мы думали, что ты умер!

— Поднимись, брат, — сказал Абрам, поднимая Калеба под руки. — Это я должен быть у твоих ног.

Они обнялись и заплакали, а потом и младшие братья приветствовали Абрама и, не таясь, плакали от радости.

— Я знаю тебя, парень? — спросил Молок и, щуря глаза, затянутые катарактой, пристально разглядывал Абрама. — Мне знакомо твое лицо.

— Авва Молок, — сказал он почтительно, — я Абрам, сын Чанах из дома Талиты.

— Абрам? А говорили, что ты умер! Для призрака, однако, ты слишком мясист! — Молок с важностью воздел руки и объявил, что остаток дня они посвятят веселью, хотя мог и не говорить этого, потому что люди уже выкатывали бочонки с пивом, несли на спинах только что зарезанных коз и овец, непонятно откуда появились ячменные лепешки, кувшины с медом, блюда с соленой рыбой и обилие фруктов. И не успели они поставить шатры, как воздух наполнился звуком флейт и трещоток вперемешку с веселыми голосами и смехом людей, узнававших и приветствовавшими друг друга.

Все было как в прежние времена.

К закату, казалось, собралось все поселение — вместе с пришедшими они разводили костры и пировали, обменивались сплетнями и новостями. Но два человека, которых Абрам высматривал в толпе, так и не пришли. Он боялся спросить своих братьев, что стало с Марит и жрицей Рейной.

И хотя здесь была его родина, Абрам остановился в караване — он еще не знал, что думают о нем в народе. Да, он не виновен в смерти Юбаля, но груз бесчестья все еще лежит на нем. Глядя, как братья весело жарят уток, приносят корзины с хлебом и мехи с вином, он не замечал ничего необычного. Они делились новостями, расспрашивали Абрама о его приключениях, шумно обсуждали его татуировку.

Наблюдая, как веселятся его старые друзья и соседи, позабыв на короткое время о своих тревогах, Абрам понял то, чего не понимал все эти годы: поселяне не знали о том, что это он украл каменное сердце Богини. Они также не знали, что он убежал из трусости и осознанно нарушил договор, который заключили Юбаль и сборщики морских ушек. Бесчестье и позор Абрама существовали лишь в его воображении, потому что, как говорил Хададезер, никто и понятия не имел, что с ним произошло. «Они думали, что меня убили или похитили или что я убежал с горя и где-то умер. Как я могу просить у них прощения, если они не знают, за что меня прощать?»

И еще он прочел в их глазах, обращенных к нему с надеждой: что они не хотят знать правду. У него сжалось сердце, когда он понял, что за время его отсутствия они пережили столько бед и несчастий, что признаться им сейчас в своих позорных поступках было бы с его стороны просто жестоко. Поэтому он рассказал им увлекательную историю, как, объятый горем, он заблудился, потерял память, потом его схватили и он пытался сбежать, — эпическое повествование, в котором были боги, чудовища, пылкие женщины и героические подвиги. Все нашли его рассказ не слишком правдоподобным, но весьма интересным, и, опустошая одни мехи за другими, никто и не подумал обвинить Абрама в событиях десятилетней давности. Что было, то прошло. Сейчас им хотелось просто выпить и повеселиться.

А потом братья рассказали ему свою грустную историю.

Пока его не было, их постигло много бед: мало того, что их грабили кочевники, на их долю несколько раз выпадало засушливое лето, а в один год налетела саранча и сожрала все посевы, так что многие семьи снялись с места и снова стали кочевать. В селении, некогда большом и процветающем, осталось всего несколько семей.

— Какой смысл сажать и выращивать урожай, если его все равно разворуют?

Он спросил о летнем урожае винограда, так как приближался день зимнего солнцестояния и время посещения священной пещеры. Но Калеб, с грустью покачав головой, сказал, что этим летом они собрали совсем мало винограда, — ровно столько, чтобы сделать изюм и продать его заходящим к ним путникам.

— Сюда приходят кочевники, разбивают лагерь и пожирают наш виноград. А что мы можем сделать втроем? Мы же не можем стеречь его день и ночь.

— А что же сыновья Серофии?

— После смерти Юбаля Марит вернулась в свою семью, — с горечью сказал Калеб, — и мы лишились поддержки ее братьев. Когда набежали кочевники, сыновья Серофии смогли защитить свои ячменные посевы, а вот наш виноградник был обобран дочиста. У нас два года ушло на то, чтобы снова вырастить хороший урожай, а потом налетела саранча и снова его сгубила. С тех пор мы едва можем сделать вино для себя, ну и совсем чуть-чуть остается на продажу.

Это были плохие новости, потому что на торговле вином и держалось все поселение, вино приносило людям благополучие, ведь из-за него люди перестали кочевать и обосновались здесь.

— Теперь все будет по-другому, — заверил Абрам братьев. — Мы сделаем так, что наш виноградник снова расцветет, а когда кочевники нападут в следующий раз, мы будем подготовлены. — Он уже мысленно разрабатывал план: он дает здешним мужчинам мех вина в обмен на то, что они будут сторожить по ночам виноградник.

— А где же жрица Рейна? — наконец осторожно спросил он, боясь услышать ответ.

Рейна присматривает за храмом, ответили ему. Богиня больше не выходит к людям, ее перестали носить по улицам города десять лет назад. Но она все еще там, как и ее верная прислужница.

Простившись с братьями, оставив их пировать у своего костра, Абрам поднялся и, покачиваясь, пошел через шумный лагерь. Сначала он пошел туда, где был когда-то виноградник Талиты, и был поражен, увидев в угасающем свете пасмурного дня, как он зачах и запустел. Его братья, как могли, огородили небольшой участок виноградника, остальная земля, бывшая некогда обширной цветущей плантацией, заросла сорняками. От деревянной сторожевой башни, стоявшей здесь когда-то, не осталось и следа, а на месте их прекрасного глиняного дома теперь расположился большой шатер из козьих шкур.

С нарастающим чувством тревоги Абрам пошел дальше по селению, в котором стояла тишина, потому что почти все его жители веселились в караване. Здесь он испытал еще большее потрясение. Они жили еще хуже, чем он думал. Дома изготовителя лампад Гури, шатер шести братьев, выделывающих лен, жилищ Луковых Сестер, зубодера Энока и повитухи Ли, каменных домов Намира и сборщика меда Ясапа — их больше не было. Поселение превратилось в кочевой стан времен их предков, по его виду никак нельзя было сказать, что люди живут здесь оседло.

Абрам чуть не упал, когда увидел Парталана, ловца ушек. Старик был один, он почти ослеп и влачил жалкое существование в травяном шатре, умудряясь как-то вырезать те жалкие ракушки, которые ему перепадали. Он заплакал, узнав Абрама, и не стал обвинять юношу в своих несчастьях.

— Жизнь — это страдание, — сказал Парталан. — А смерть — избавление. — Абрам вспомнил о подарке, который он привез Парталану: красивые раковины, предназначенные для резьбы, которые слепой старик только изуродует своими трясущимися руками.

Абрам покидал жилище старого резчика раковин, ощущая во рту привкус желчи. Он знал, что ничто не происходит просто так, на все есть свои причины. Озирая обнищавшее поселение и замечая печать беды на всем, что попадалось ему на глаза, Абрам знал, в чем причина. Во всем виноват Юбаль. Если бы не двуличие Юбаля, заключившего этот злосчастный союз, чтобы заполучить Марит, он мог остаться жив, и виноградник до сих пор был бы ухоженным, а селение — процветающим.

Сердце Абрама переполняла горечь. Ему нужно было посетить еще одно место: жилище Серофии. Марит.

Их дом из глины тоже исчез, по краям возведенного на его месте шатра виднелись обломки фундамента. Она стояла у входа, подбрасывая траву в печку, на раскаленных камнях поджаривались ячменные лепешки. Она не оглянулась, но Абрам почувствовал, что она знает, что он здесь.

За время его отсутствия формы Марит красиво округлились. Она уже не была худенькой, ее формы стали женственными, изгибы ее тела, казалось, были созданы для мужских ласк. Но не для него, решительно подумал он, потому что, хоть его сердце до сих пор болезненно сжималось от любви к ней, а тело жаждало ее прикосновений, воспоминание о той ночи, когда он увидел ее в объятиях Юбаля, было больнее тысячи ножевых ран. Он знал, что при каждом взгляде на нее он будет вспоминать о предательстве Юбаля, и каждый раз, ложась ней в постель и прикасаясь к ее телу, он будет видеть их в объятиях друг друга.

— Зачем ты пришел? — спросила она бесцветным голосом.

Абрам не знал, что сказать. Он думал, она обрадуется ему. Или хотя бы будет рада узнать, что он жив.

Она повернулась и окинула его тяжелым застывшим взглядом. Ее лицо, все еще округлое и красивое, было покрыто морщинками, а уголки губ опустились под бременем невзгод и разочарований.

— Я знала, что ты не умер, Абрам. Все говорили, что ты умер, но я-то знала, что случилось. Ты видел нас той ночью, меня и Юбаля. Проснулся и увидел нас, а потом убежал. Я ждала, что ты вернешься, а когда ты так и не вернулся ни через несколько дней, ни через несколько недель, я поняла, что ты убежал навсегда, и поняла почему.

— А что я должен был сделать? — воскликнул он с горечью.

— Ты приревновал меня к Юбалю, даже не узнав, что произошло на самом деле. Ты поспешил, осудив нас обоих. Ты решил, что мы с Юбалем наслаждались друг другом.

— Я видел это своими глазами!

— Абрам, тебе померещилось! Если бы ты посмотрел на нас еще мгновенье, ты бы увидел, что я вырываюсь из рук Юбаля, и услышал бы, как он называет меня именем твоей матери. Ты бы увидел, что он смутился и стал просить у меня прощения, а потом пошел к себе, а потом — он схватился руками за голову и упал на пол. Как можно было так не доверять нам? Своему авве и своей возлюбленной?

Он стоял, беспомощно моргая:

— Я думал…

— Думал, да не о том! — Она смахнула со щеки слезу.

Потрясенный услышанным, он смотрел на нее молча.

— Ни один мужчина не подошел ко мне после этого. Я стала отверженной, потому что они думали, что на мне проклятье и мужчины умирают, едва дотронувшись до меня. За все эти годы я не познала радостей плоти ни с одним мужчиной.

— Почему же ты не рассказала им правду? — прокричал он.

— А как можно заставить замолчать сплетников, Абрам? Люди верят тому, чему они хотят верить, правда это или нет. Ведь ты тоже поверил, — с горечью добавила она.

— Все эти годы, — хрипло прошептал он, — как же ты должна была меня ненавидеть!

— Сначала так и было. Но потом моя ненависть переросла в презрение. Пока другие думали, что ты умер, и молились за тебя, я помалкивала! Да и кто бы стал меня слушать? Женщину, на которой лежит проклятье! — Упершись в бока руками, она выставила вперед подбородок и с вызовом сказала: — Ты — единственный мужчина, с котором я была близка. А ты можешь сказать то же самое о себе, Абрам? Скольких женщин ты познал за эти годы?

Он лишь молча смотрел на нее, чувствуя себя глупцом, пытаясь припомнить всех своих женщин: торговок перьями, кочевниц, охотниц на бизонов, Фриду, племянниц Хададезера.

Она отвернулась от него и подкинула в печку еще травы.

— Десять потерянных лет! Мы с тобой прожили уже полжизни, Абрам. Твоя бабушка дожила до шестидесяти двух, но на ней было благословение богов. Никто так долго не живет. И все, на что мы можем теперь надеяться, так только на то, что проживем еще несколько лет сильными и здоровыми, пока не станем обузой для своих семей. А я буду обузой, потому что Богиня не дала мне детей. Я бесплодна, Абрам, а бесплодная женщина меньше, чем кто-либо другой, заслуживает пищу и кров. А теперь уходи. Жалей себя где-нибудь в другом месте. Здесь ты не найдешь жалости.

Он побрел назад, спотыкаясь, в темноте, потрясенный и смятенный. «Великая Богиня! — кричал он про себя. — Что я наделал?»

Его ноги привели его в то последнее место, которое он хотел посетить. Храм Богини стал меньше и скромнее того каменного дома, который он помнил, теперь он был сделан из дерева и травы и сообщался с хижиной, в которой жила жрица. Братья рассказали ему, что Рейна живет в большой бедности, хотя она все еще жрица Ал-Иари. Они рассказали ему, что ее изнасиловали кочевники, и она это очень переживала. Но самое главное — почти все отвернулись от Богини из-за того, что пропал синий камень, особенно после того, как на них напали кочевники, а потом налетела саранча, а потом выдалось засушливое лето, когда погибли все посевы. Люди обвиняли жрицу в том, что она неверно истолковала знаки, поэтому Рейне больше не приносили даров, как раньше, и она влачила жалкое существование.

Когда он вошел, она помешивала стоявшее на огне варево, добавляя в него травы. Волосы у нее поседели, но были аккуратно причесаны и заплетены в косы. Она больше не носила одежды из тонкого полотна, теперь ее худое тело прикрывала грязная юбка из ослиной шкуры. Она выглядела уставшей и разбитой. Абрам неожиданно растерялся. Он пришел к ней за утешением и советом, чтобы она вернула спокойствие в его жизнь. Однако жрица, видимо, нуждалась в помощи еще больше, чем он сам. Он не знал, что ей сказать, поэтому шаркнул ногой, чтобы она его заметила.

Она подняла голову, и у нее округлились глаза:

— Юбаль!

— Успокойся, госпожа жрица, — быстро сказал он. — Я не Юбаль и не его призрак. Я — Абрам.

— Абрам! — Взяв лампаду, она поднесла ее к его лицу. Он увидел темные круги вокруг ее глаз — печать возраста, которую наложили на нее прошедшие десять лет, — и впавшие щеки. Это его огорчило. Беды, постигшие это место, не пощадили даже жрицу.

Со слезами на глазах она всматривалась в каждую черточку его лица, внимательно разглядывала его длинные, заплетенные в косы волосы, его мужскую бороду, уже пробивающуюся на висках седину (хотя ему не было еще и тридцати). Она пожирала его глазами, рассматривая его широкие плечи и мощную грудь, потом снова подняла взгляд на его лицо, на мгновение задержалась на необычной татуировке и улыбнулась.

— Да, это Абрам. Теперь я вижу. Но как же ты похож на Юбаля! Я слышала про караван, но никто не сказал мне, что ты пришел вместе с ним. Заходи, мы выпьем, вспомним прошлое и возблагодарим Богиню за твое счастливое возвращение.

Она не спросила его, ни почему он ушел, ни где он был, ни почему вернулся. Казалось, она потеряла интерес ко всему. А может, думал он, за десять лет невзгод она научилась принимать все как есть и не задавать лишних вопросов. У нее не было вина, а пиво было разбавленным и пресным, но он принял его с благодарностью и сел подле нее у дымящей жаровни, потому что летняя ночь становилась все холоднее.

Рейна выпила, и его поразило то, что перед этим она не сделала возлияние Богине.

— Как приятно снова тебя видеть, Абрам, — произнесла она с теплотой в голосе. — Такое ощущение, как будто это Юбаль вернулся. Я ведь была влюблена в него.

Он был в замешательстве.

— Я не знал.

— Это было моей тайной. И хотя мы никогда не были близки, желание всегда жило внутри меня, поэтому, наверное, Богиня и наказала меня за то, что я нарушила свой обет целомудрия. После того как меня осквернили кочевники, физическое влечение и к Юбалю, и к другим мужчинам умерло во мне, и я поняла, что наслаждение, которое дарят друг другу мужчина и женщина, совсем не наслаждение, а боль.

Он смотрел в свой деревянный кубок, в котором осталось чуть-чуть пива с плавающими на поверхности соринками, и чувствовал, как сердце замерло у него в груди.

— Мне так жаль, — прошептал он, ощущая себя одиноким, как те пустоши, в которых обитал народ Бодолфа. — Как же так вышло, что наш народ постигло столько бедствий?

Она покачала головой.

— Я не знаю, я не могу даже сказать, когда это началось. Может быть, это началось с какой-то мелочи — кто-то наступил на чью-то тень или чья-то служанка разбила горшок, или кто-то оскорбил память предков.

— Я убежал, — сказал он.

Она кивнула, не отрывая взгляда от небольшого огонька масляной лампады.

— Я увидел нечто, что неправильно истолковал, и как последний трус…

Рейна подняла покрытую мозолями руку.

— Что было, то прошло. А завтра может вообще не настать. Так что надо жить сегодняшним днем, Абрам.

— Я пришел просить прощения.

— Мне не за что тебя прощать.

— Не у тебя, а у Богини.

Она удивленно посмотрела на него.

— Разве ты не знаешь? Богиня покинула нас. — Она сказала это просто, без малейшего Признака гнева, как будто он давно оставил ее. Это напугало его сильнее, чем если бы она обрушила на него свою ярость, как это сделала Марит.

Внезапно он осознал всю глубину своего преступления. Не разбитый горшок и не оскорбленный предок навлек беды на это место. Во всем виноват он, Абрам, сын Чанах, из рода Талиты. Это из-за него здешних людей постигли все эти бедствия.

— Великая Богиня, — побормотал он, и на глазах у него развернулась ужасная картина: как он несправедливо осудил Юбаля и Марит, как украл кристалл, а потом трусливо сбежал на север.

Вынув из-под туники филактерию, он развязал ее и вытряхнул камень на ладонь. Он протянул его Рейне, свет от лампы отразился в кристалле, и он засверкал, подобно звезде.

Она ахнула:

— Ты вернул Богиню домой!

— Нет, — сказал он. — Это она вернула меня домой. Покажи камень людям, чтобы они знали, что Богиня вернулась к ним.

Она заплакала, упав лицом в ладони, ее худенькие плечи тряслись. Потом собралась и осторожно, как бы боясь разбить, взяла у него камень.

— Я пока не буду им ничего говорить. Потому что найдутся те, кто вспомнит, что камень исчез в ту же ночь, когда исчез и ты, и подсчитают, что вернулся он одновременно с тобой. Я выжду нужный момент, а потом расскажу им про это чудо так, чтобы это не бросило на тебя никаких подозрений. Я построю для нее большой новый храм, лучше прежнего. Я устрою пиршество и объявлю всем, что Богиня вернулась к нам.

Абрам сказал:

— Я думал, что научился чему-то за годы своих скитаний, потому что повидал мир и других людей. Но теперь я понимаю, что я ничему не научился, что я так же жалок, как в тот день, когда торговки перьями взяли меня с собой на север. Все эти бедствия постигли вас из-за меня. Что я должен сделать, чтобы искупить свою вину и вновь вернуть нашему народу удачу?

Она положила свою ладонь на его руку:

— Ты уже успел почтить Юбаля? Ты должен это сделать, Абрам. Сейчас же иди к нему и помолись ему. Юбаль был мудр. Он подскажет тебе, что нужно делать. И, — добавила она дрожащим голосом, — благословит тебя за то, что ты вернул дух Богини, потому что теперь он принесет своим детям процветание.

Он уже хотел было идти, но остановился и спросил:

— У Марит нет детей. Ты можешь ей как-нибудь помочь?

— Она приходила ко мне, и мы пытались из года в год. Я давала ей амулеты и снадобья, подсказывала молитвы и заклинания, она ела плаценту и вдыхала дым. Но месячные приходят у нее каждый месяц. — Рейна прижала кристалл к груди, и на ее лице засияла улыбка, совсем как в прежние времена. — Но, может быть, теперь можно надеяться на лучшее, ведь Марит еще молода и пока может иметь детей.

Абрам вернулся в шатер своих братьев и нашел там фамильную нишу, на которой стояли маленькие статуэтки предков. Статуэтка Юбаля была сделана в виде волка, и Абрам вспомнил о подаренном ему Юбалем волчьем клыке. И он сказал своему любимому авве: «Все те дни и ночи, что я убегал все дальше на запад, проходя через чужие враждебные места, я думал, что меня охраняет дух волка. Но теперь-то я знаю, что это ты, авва, был рядом со мной, направлял меня, оберегал меня. — Он взял в руки крошечного каменного волка и поцеловал его. — Я клянусь тебе, авва, пред твоей душой и пред душами наших предков, что я исправлю все то зло, которое навлек на наш народ».

Ему приснился сон, в котором с ним говорил Юбаль. Юбаль держал в руках синий камень Богини и говорил: «Ты должен построить укрепления вокруг поселения. Стену и башню». «Тогда я должен нарубить деревьев», — во сне ответил ему Абрам. — «Не деревянные. Укрепления нельзя строить из дерева, потому что дерево горит». — «Тогда из глины. Я немедленно примусь за работу». Но Юбаль только покачал головой: «Глина растворится под дождем». Он отдал синий камень Абраму: «Вот из чего ты должен их построить. Стены должны быть такими же прочными, как сердце Богини».

Проснувшись, Абрам знал, что он должен делать.

Позавтракав хлебом с пивом, он надел меховые штаны и ботинки, оставшись голым по пояс. Затем, не дожидаясь, когда солнце поднимется над восточными утесами, он взял с собой ослов Хададезера и поднялся на ближний холм. Небо заволакивало тучами, и дул холодный ветер. Абрам работал весь день. Он голыми руками разрывал землю и, пыхтя от натуги, вытаскивал тяжелые камни и валуны. Час за часом он усердно вырывал камни и грузил их в корзины, висевшие на боках у его ослов; вернувшись же в поселение, он сразу же направился к источнику, где высыпал содержимое корзин на землю. Затем, не сказав ни слова изумленным зевакам, развернулся и пошел обратно в горы.

Он приходил и уходил, до изнеможения работая под пасмурным небом, молча, ничего не объясняя, приносил валуны и камни к источнику, где на это уже собрались поглазеть поселяне. Так он проработал до ночи, не обменявшись ни с кем ни единым словом — уводил ослов из селения, а потом возвращался с камнями и валунами. Его сопровождала лишь Собака, преданно трусившая рядом.

Ночью Абрам в изнеможении упал в свою постель, поспал совсем немного, поднялся до рассвета, чтобы накормить животных, погладил их, пошептал им на ухо и снова повел их в горы.

На этот раз за его странными действиями наблюдало еще больше людей. Кто-то приволок к этому место бочонок с пивом и продавал соломинки. Мужчины начали биться об заклад на то, зачем Абрам совершает эти безумные действия. Натаскал к бурлящему источнику груду камней. Он что, с ума сошел?

Когда они наконец стали спрашивать его, что это он делает, Абрам ничего не ответил. Его лицо выражало мрачную решимость. Он отрывался от работы лишь затем, чтобы окунуть руки в источник, но ободранные ладони все равно кровоточили. Когда пришли Калеб и остальные братья, Абрам не стал с ними разговаривать. Только после того, как он построит стену и башню, он получит прощение своих грехов.

Он работал до изнеможения, без отдыха и почти без пищи, пока наконец не свалился возле источника, рядом с грудой камней.

Зеваки побоялись подойти к нему, потому что думали, что он одержимый. Когда прибежала Марит и увидела, что он лежит в грязи без сознания, она плюнула в их сторону и сказала:

— У вас что, совсем не осталось ни совести, ни чести? Вы не хотите помочь своему другу?

Вышел Калеб и помог ей отнести Абрама в ее шатер, где они уложили его на ее постель, на женской половине шатра. Ее братья, пришедшие с ячменного поля на обед, презрительно посмотрели на своего старого соперника, но затихли при виде гневного выражения на лице своей сестры.

— Забирайте свой хлеб и отправляйтесь работать, — сказала она, и они послушно ушли, потому что с тех пор, как умерла их мать и Молок слегка тронулся умом, главой семьи стала Марит.

Марит отмыла руки Абрама и, приложив к ним целебную мазь, обвязала их льняными лентами. Она отерла его лицо, вымыла руки и ноги, и слезы лились у нее из глаз на его обнаженное тело. Она осыпала его проклятьями и говорила, что он слишком часто смотрел на луну, но он был изможден, кожа у него приобрела сероватый оттенок, и она понимала, что это демоны заставили его откапывать в горах валуны. Собака улеглась у него в ногах, и Марит никак не могла ее выгнать.

Когда Абрам проснулся, Марит гладила его по голове со словами:

— Абрам, я никак не могу понять, что со всеми нами произошло, почему Богиня послала нам такую судьбу. Я всего лишь простая женщина. Но в одном я уверена — в том, что люблю тебя. — Она легла рядом, и еще слабый Абрам притянул ее к себе. Он уже чувствовал, что удача возвращается к ним.

На следующее утро его разбудили радостные возгласы.

— Что происходит?

Марит причесывала и заплетала волосы. Она улыбалась ему, ее лицо снова помолодело.

— Рейна сказала, что сердце Богини вернулось. — И она радостно нырнула в его объятия.

Когда Абрам достаточно окреп, он снова стал собирать камни для постройки стены и башни, и Марит сопровождала его — она несла две корзины. К полудню к ним присоединились Калеб и два других брата. И на них все так же глазели поселяне.

На третий день пришел с корзиной Намир, а с ним — четверо его племянников. К ночи каменная гора выросла до весьма внушительных размеров.

Когда Абрам проснулся на следующий день, мужчины и юноши уже вовсю работали — уходили и приходили в селение, сваливая камни и вновь возвращаясь в горы. Вид синего камня в груди Богини придал бодрости жителям Места у Неиссякаемого Источника и заново их обнадежил.

Абрам приказал вырыть ров, чтобы заложить фундамент для стены. Женщины, подоткнув юбки, тоже помогали, разрыхляя землю палками-копалками и вычерпывая ее корзинами. Вырыв длинный ров вдоль источника, они тут же решили, что должны жить внутри стен, поэтому стали делать кирпичи, и вскоре уже все поселяне стали заново отстраиваться, вновь почувствовав покровительство Богини. Они усердно трудились всю зиму и весну, а на сооруженных из дерева временных сторожевых башнях стояли мальчики, высматривая кочевников. Они уже начали закладывать первый ряд камней.

Абрам нанимал людей, чтобы сторожить виноградники, и расплачивался с ними вином. Его братья вернули виноградник к жизни, он снова зацвел и давал плоды. Другие жители также помогали им ухаживать за виноградником — выпалывали сорняки и подрезали лозы, удобряли его и поливали — потому что все любили вино, а воров разгоняли палками и дубинками.

А затем произошло два чудесных, неожиданных для Абрама события.

Первое случилось после того, как исчезла Собака. Абрам переживал несколько дней, пока однажды утром она не появилась на пороге, с застрявшими в шерсти колючками, которые собрала в ближних горах, и не рухнула в изнеможении у его ног. Через некоторое время Абрам заметил, что у нее начал расти живот, а еще немного погодя она ощенилась.

Потом произошло второе чудо.

— Я беременна, — сказала Марит с таким изумлением в голосе, будто узрела лик самой Богини.

Это и в самом деле было чудом, это был знак, что Богиня вновь покровительствует своему народу. Но в ту ночь, когда Абрам с Марит обменивались нежными ласками, в голову ему закралась какая-то неясная мысль, похожая на прозрачную бабочку, беспокоящую и дразнящую, которую он никак не мог поймать.

В то лето, когда они закладывали вдоль источника ряды камней и возводили внутри этого круга дома из глины, а под руками каменщиков уже начала подниматься крепкая башня, виноградник Абрама дал обильный урожай, и все на какое-то время оторвались от строительства, чтобы давить виноград.

Процессию в священную пещеру возглавили Рейна вместе с Богиней, и, когда они приблизились к ней, подул ветер, влекущий и нежный, наполненный свежестью и ароматом. Абрам остановился, окинул взором простиравшуюся до берегов Мертвого моря равнину, и у него возникло странное ощущение, что до него доносится чье-то душистое дыхание. Его волосы и бороду трепал летний ветерок, и солнце отражалось от поверхности Мертвого моря снопом золотых лучей. Все вокруг казалось нереальным. Внезапно он услышал громкое гудение насекомых, и мир расцвел необыкновенно яркими красками, как будто окружающая его природа о чем-то хотела рассказать.

Он дал знак процессии остановиться у основания утесов и посмотрел, прищурившись, на затененный вход в пещеру. И снова поразился, как поражались до него несколько поколений его предков, как она похожа на чрево женщины. И в чрево Матери Земли они занесут виноградный сок и расставят его на выдолбленных полках, где он будет храниться в безопасности в темноте, пока Богиня начнет совершать с ним волшебное превращение, наделяя сок жизнью, превращая его в вино.

И пока Абрам рассматривал пещеру, где-то в глубине его сознания вновь запорхала неуловимая бабочка, сводившая его с ума: это была не до конца оформившаяся мысль, которую он должен был вот-вот ухватить. Но как он ни старался, она все время ускользала от него.

После того как мехи с вином отнесли в пещеру, люди вернулись в поселение, чтобы продолжать строительство стен и домов из глины. Но Абрам никак не мог сосредоточиться. Он помогал смешивать глину с соломой для кирпичей, следил за тем, как идет строительство каменной стены, и вместе с другими возводил внутреннюю лестницу башни, и все это время какая-то часть его сознания пыталась поймать нечто неуловимое, не дававшее ему покоя.

А потом как-то вечером, когда он сидел в беседке, а Марит мяла на ужин турецкий горох с луком, он уронил взгляд на Собаку, кормившую своих щенят. И его поразил факт, на который он прежде не обращал внимания: четверо щенков были белыми, как и она сама, а остальные двое — серого окраса, как у диких волков с соседних холмов.

И Абрам впервые задумался над тем, как ей удалось забеременеть. Собака пришла с ним из земли, которая находилась далеко от того места, на которое распространяется власть луны. Она пришла с ним из земли бога Северного Оленя. Неужели сила плодородия бога Северного Оленя простирается так далеко? И потом, как дух волка проник в чрево Собаки?

И, глядя на Марит, которая была уже на большом сроке беременности, Абрам погрузился в размышления, пытаясь найти ответ на вопрос, а как вообще зарождается новая жизнь? Бодолф и его народ считали, что это дух Северного Оленя. Хададезер верил в то, что это делает дух быка. А народ, живущий в Месте у Неиссякаемого Источника, знает, что жизнь порождает луна. Но, может быть, существует иная, более могущественная и всеобъемлющая сила, чем сила северных оленей, быков и освещающей твою землю луны? Он снова вспомнил о винной пещере и о виноградном соке, хранящемся в ее плодородном мраке, который превращается из сока в вино и оживает с помощью Богини. И снова чуть не поймал эту неуловимую мысль, эту назойливую бабочку.

В течение следующих недель Абрам уходил в дальние луга и пустынные каньоны, где предавался уединенным размышлениям. Он метался и ворочался по ночам, его мучили странные сны — он видел Бодолфа и Эскиля, Юбаля и себя самого, Хададезера и сыновей той женщины, с которой он жил много лет. Просыпаясь, Абрам не мог истолковать свои сны. Но однажды осенью, удалившись, как обычно, от людей, Абрам вместе с Собакой, преданно бежавшей за ним по пятам, пошел к пруду. Присев на корточки, он заглянул в пруд и увидел, что из воды на него смотрит Юбаль. И тут он понял смысл своих снов: молодые мужчины внешне похожи на старших.

Так же, как щенки Собаки похожи на свою мать, но также похожи и на горных волков.

Как-то днем он заглянул к Намиру, который пыхтел над колчаном со стрелами, тщетно пытаясь их выпрямить. Абрам угостил Намира вином, потом сел в тень и спросил старика, что он замечал необычного в поведении коз.

— Ты видел, как они делают вот так? — и он изобразил это двумя руками.

Намир пожал плечами:

— Козы всякое вытворяют. Бегают, играют, дерутся — так же, как и люди.

— Но вот это ты видел? — и он повторил движение.

Намир поднес древко стрелы поближе к глазам и с недовольным видом стал его рассматривать.

— Да, наверное.

— А почему они так делают?

— Откуда ж я знаю?

— Но ведь этим занимаются самец и самка?

Намир наконец оторвался от работы и посмотрел на него.

— Абрам, ты слишком долго смотрел на луну!

— Когда ты охотишься на живых коз, ты ведь отлавливаешь только самок?

— Ну конечно! Какой толк от самцов? Если только их сразу не резать.

И Абрам рассказал ему про Северного Оленя Бодолфа и быков Хададезера. Намир почесал в затылке:

— Ты хочешь сказать, что животные так же получают наслаждение, как и мы? Абрам, тебя что, лягнул в голову один из твоих ослов?

— Когда мы охотимся на зверей, они от нас убегают. Только почуяв наш запах, они бросаются врассыпную. Откуда же нам знать, чем они занимаются, когда мы их не видим?

Намир наморщил нос:

— Э?

— А когда животные живут в загоне и мы кормим их и приручаем, они не бегают от нас. Намир, я своими глазами видел, как животные занимаются этим так же, как и мы, люди.

— Чушь! — засмеялся старик, но по глазам Намира Абрам понял, что тот заинтересовался.

Это наблюдение не выходило у Абрама из головы. Он хорошо помнил загон, в котором содержали оленей, и как самцы взбирались на самок. Тогда он не знал, что так делают все животные. Он перебирал в памяти впечатления, полученные во время своих странствий. Когда он скитался по Анатолийской равнине вместе с кочевниками, они как-то стояли лагерем по соседству с дикими стадами, и время от времени он замечал, как животные влезают друг на друга. Абрам тогда подумал, что они так дерутся или играют. Потом он вспомнил про быка Хададезера, который доставлял удовольствие коровам. И про Собаку, которая убежала в горы, а потом вернулась с полущенками-полуволчатами.

Неужели это занятие и дает начало новой жизни? Которая зарождается не от духа, а от самца и самки, мужчины и женщины? Но как? Ведь это происходит не всегда. Например, старый Гури, изготовитель лампад, любил развлекаться с молоденькими девушками, но ни одна из них ни разу не забеременела. И у старшей из Луковых Сестер, переспавшей со многими мужчинами, никогда не было детей. И тут его осенило: «Ведь у девочек и немолодых женщин не бывает месячных».

Он был ошарашен. Неужели все дело в этом? Все знают, что Богиня создает детей из месячных. Но что если менструальная кровь — тот же виноградный сок? Виноград ведь не будет бродить на лозе, и виноградный сок не будет бродить в деревянном кубке — это одна из главных загадок жизни. Виноград — это виноград, а сок — это сок. И для того, чтобы он превратился в пещере Богини в вино, необходимо ее вмешательство.

«Но ведь вино в пещеру относят люди».

Абрам стоял как громом пораженный. Подставив лицо ветерку, он вглядывался вдаль и увидел, как окружающую бурлящий поток холмистую равнину распахивают под новые посевные поля. И он подумал, что распаханная земля подобна женскому лону. А потом представил, как человек бросает в нее семена.

«Неужели мужчина и женщина вместе создают жизнь? Нет, — поправил он себя. — Жизнь создает Богиня, только она обладает такой силой. Но для того, чтобы сотворить эту новую жизнь, ей требуются мужчина и женщина».

Он чуть не рухнул под тяжестью своего открытия: «Вино делается так же, как делаются дети — через силу Богини. Но, так же, как виноград, помещенный в священную пещеру, не превращается в священный напиток — для того, чтобы он превратился в вино, требуются совместные усилия многих людей — так же и менструальная кровь не может сама по себе превратиться в ребенка, для этого требуется вмешательство мужчины. И семена, которые бросают на необработанную землю, не прорастут так, как семена, которыми засеивают вспаханные поля. Пещера, поле и женщина — все это Мать. Все они дают жизнь. Но не сами по себе — и той, и другому, и третьей требуется помощь мужчины».

И тут он осознал самый потрясающий факт: Марит, которая одиннадцать лет не спала ни с одним мужчиной, забеременела только теперь!

Абрам пошел в храм Богини за советом. И, помолившись, он вопросил про себя: «Не совершаю ли я кощунство, позволяя себе такие мысли?» Но, увидев Рейну, он вспомнил, как когда-то давно, глядя на нее с юношеским вожделением, он спрашивал себя, зачем Богиня заставляет мужчин и женщин испытывать этот неуемный голод. Потому что теперь ему казалось — впрочем, так ему казалось и тогда, во времена мучительного отрочества, — что близость между мужчиной и женщиной — это не всегда наслаждение, как убеждал его Юбаль. «Богиня подарила нам эту радость, чтобы мы могли забывать про свою боль», — сказал ему когда-то давно его авва. Теперь эти слова казались Абраму бессмысленными. Слишком часто жажда близости сопровождается болью и заканчивается трагедией. Тогда зачем же Богиня сотворила эту безудержную тягу мужчин к женщинам и женщин к мужчинам?

И тогда он услышал ответ: «Для того, чтобы зарождать жизнь».

Он задрожал от волнения. И почти с ужасом задал следующий вопрос: «Так, значит, это мужчина и женщина, самец и самка?» — вопросил он у статуи с обломком метеорита в груди.

И синий кристалл замерцал, как будто отвечая ему. Пристально вглядываясь в таинственный камень, Абрам заглянул в самую его сердцевину. И уже в следующий момент как будто пелена спала с его глаз, и ему явилось ослепляющее откровение: в беловатой жидкости, напоминающей неиссякаемый источник, которую он видел когда-то внутри кристалла, он теперь распознал мужскую жидкость, которая выходит из него во время близости с женщиной. «Богиня совершает чудо, соединяя в женском чреве менструальную кровь и жидкость мужчины».

И все встало на свои места. Как будто всю свою жизнь он смотрел на мир затуманенным взором, а теперь его зрение внезапно прояснилось. Значит, все имеет смысл — и это потрясающее чудо! Теперь он замечал его повсюду, куда бы ни шел: птицы, самец и самка, вместе свивают гнездо, чтобы откладывать яйца и кормить птенцов; в ручьях плавают рыбы — самки откладывают икру, а самцы кружатся вокруг, окропляя ее своей животворящей жидкостью. И он ощутил такую сильную связь со всем человечеством и со всей природой, которой никогда прежде не ощущал. Он уже не был посторонним наблюдателем зарождения жизни, теперь он стал неотъемлемой частью этого процесса. И он вспомнил, что когда-то говорила ему Марит про звенья длинной цепи. Теперь он тоже стал звеном этой цепи, без которого последующие звенья нельзя будет соединить с предыдущими. Марит беременна его ребенком!

И он прямиком направился в свой шатер, где распростерся на земляном полу и заговорил с Юбалем, изливая ему свое сердце и душу, выражая свою любовь и почтение; по лицу Абрама текли слезы облегчения и радости, когда он называл Юбаля «авва», потому что теперь это слово обрело новое значение: если раньше оно означало лишь «господин» или «хозяин», то с этих пор оно будет означать еще и «отец».

Абрам не стал рассказывать о своем открытии, потому что знал, что люди только посмеются над ним и скажут, что он насмотрелся на луну. Он как бы невзначай посоветовал Намиру, чтобы в следующий раз тот отлавливал не только коз, но и козлов, а изготовителю лампад Гури сказал, что его план разводить свиней не так уж и бессмыслен. Однако он рассказал о своем чудесном открытии Марит, и та поверила ему, потому что это было откровением от Богини. Абрам знал, что со временем, когда люди начнут выращивать ослов и собак, коз и свиней, они заметят то же самое, что заметил и он, и придут к такому же выводу.

Наконец стена была построена.

Все собрались, чтобы отпраздновать окончание строительства новой башни, которую они решили назвать «Иерихон», что означает «благословенная луной». И теперь, спустя почти двенадцать лет с того дня, как он взбирался по деревянной лестнице сторожевой башни, расположенной в винограднике отца, Абрам поднимался по новым каменным ступеням.

Тогда он был безусым мальчиком, не имеющим цели в жизни, который заставлял себя взбираться все выше, познавая этот непонятный мир. Теперь это был мужчина, уверенный в себе и знающий жизнь, твердо ступающий по каменным ступеням.

В толпе счастливых зрителей была и Марит, прижимающая к себе их ребенка — здорового тринадцатимесячного мальчика. Рядом с ней стояла Собака, у которой снова вырос живот, в окружении подросших щенков. Неподалеку, щурясь от солнца, Намир — раздобревший и процветающий владелец большого козлиного стада — он послушал совета Абрама.

Гури снова начал проводить свои эксперименты со свиньями, а Луковые Сестры завели у себя на участке уток, заметив так же, как заметил Абрам, что природа гораздо более гармонична, чем он думали, и что все в ней удивительным образом взаимосвязано — как красивая золотая сеть, в которой животные, духи и люди соединены священными узами.

Абрам поднялся на верхнюю площадку башни, и, когда он показался там в ослепительных лучах солнца, толпа восторженно взревела.

Жители Иерихона взирали на дело своих рук с огромной гордостью — теперь они чувствовали себя защищенными, потому что нигде в мире нет таких стен, которые, они знали, не снесут никакие кочевники. Помахав оглушительно ревущей толпе, чувствуя, что его грехи прощены и в душе воцарился мир, Абрам перенесся мыслями за тысячи миль отсюда, к народу Северных Оленей, к Фриде и к ребенку, которого она носила, когда он ушел от них. К его ребенку.

Там, на холодном севере, Абрам оставил свою кровь, — кровь Талиты, кровь Юбаля, которая будет передаваться из поколения в поколение в далеком чужом народе.

Какое-то время спустя

Абрам так и не смог понять, почему именно ему открылся феномен отцовства. Богине лучше знать, и он до конца своей жизни благодарил ее днем и ночью, вознося в своих молитвах хвалу Матери всего сущего.

Иерихон процветал. У Абрама с Марит родились еще сыновья, стадо Намира увеличилось, Собака и ее щенки продолжали приносить потомство, Гури уже не изготавливал лампады, а стал процветающим свиноводом. Они стали сеять больше пшеницы и кукурузы, хлопка и льна, приручили больше животных, у которых брали молоко, яйца и шерсть. Люди, к которым вернулись богатство и удача, начали снова приносить жертвы Богине. Они отстроили ей новый храм, побольше, и у нее появились новые жрицы. Одно столетие сменяло другое, и новые стены уже не были похожи на прежние, потому что на протяжении веков стены Иерихона много раз сносили и заново отстраивали.

В Иерихоне научились изготовлять ткани, появились алфавит и письмо. Через тысячу лет после того, как Абрам с Марит отошли к предкам, человек по имени Азизу как-то крутил свой гончарный круг и нечаянно перевернул его. И, когда он увидел, как тот покатился на ребре, его осенила идея. Путем многочисленных проб и ошибок Азизу удалось соорудить два соединенных осью колеса, которые могли вращаться и на которые он установил тележку. Теперь он мог перевозить в десять раз больше гончарных изделий, чем раньше. Через четыре тысячи лет после того, как Хададезер показывал потрясенному Абраму, как они извлекают из речного русла медные самородки, люди уже добывали из земли медь и олово и переплавляли их в бронзу. А еще через тысячу лет люди нашли железо и научились его обрабатывать, и тогда мир переменился навсегда.

Народонаселение увеличивалось, и поселения превращались в деревни, а деревни становились городами. Из толпы выделялись лидеры, которые называли себя царями и управляли другими. Влияние Ал-Иари усилилось, ее храм превратился в святилище, за которым следили жрецы и жрицы. Ее народ называл себя ханаанеями, а странники, пришедшие из Вавилона и Шумера, узнавали в ней своих любимых Иштар и Инанну. Ей, наравне с Ваалом, поклонялись как богине плодородия, и, хотя с годами ее внешний вид менялся, а статую много раз заменяли новой, древний голубой кристалл по-прежнему сиял в ее сердце.

Так, всеми любимая и охраняемая, она просуществовала на протяжении еще нескольких тысяч поколений после Лалиари и Занта. А затем к ним вторглись племена из долины Нила, возглавляемые жестоким и непобедимым фараоном Аменхотепом, который не только захватил в плен людей, но также увез с собой богов и богинь. Среди них была и богиня-покровительница Иерихона, которую на время, чтобы унизить ее, поместили в храм младшей из египетских богинь, где ее драгоценное сердце и попалось на глаза царице-прелюбодейке.

Когда царица упокоилась в гробнице, роскошь которой трудно себе даже вообразить (причиной тому была неспокойная совесть отравившего ее царя), голубой кристалл положили с ней, и так царица и камень покоились в темной затхлой гробнице, всеми забытые, тысячу лет, пока расхитители гробниц не проломили стены гробницы и не украли синий камень, который вновь явился на свет Божий. И на протяжении многих лет обломок метеорита, эта небесная слеза, переходил из рук в руки: его покупали, продавали, похищали, из-за него дрались и его выигрывали в кости, пока, наконец, он не оказался в Александрии, у важного римского чиновника, который купил оправленный в красивое золотое ожерелье камень для своей жены.

Он хотел наказать ее этим подарком.

Книга четвертая

Рим

64 год н. э.

Госпожа Амелия отчаянно молилась: «Пожалуйста, пусть ребенок родится здоровым».

В домашнем храме было несколько римских божеств, и госпожа Амелия всегда молилась наиболее могущественным богам пантеона. Но в данной ситуации требовалось особое покровительство богини, к которой обычно обращаются, поэтому госпожа Амелия выбрала богиню, которую в народе называли Святой Девой (потому что она зачала ребенка, не познав мужчины) и пережившую смерть сына, которого повесили на дереве, после чего он спустился в преисподнюю, а потом воскрес. Поэтому к ней, сострадательной Матери, к Царице Небесной, и обратила госпожа Амелия свои мольбы: «Пожалуйста, пусть ребенок родится здоровым и без изъянов. Пусть муж моей дочери проявит к нему расположение и примет его в семью».

Произносимые шепотом слова таяли в утренней тишине. Они растворялись, потому что произносились прохладно, без веры. Молитва была притворством — повинностью, исполняемой перед куском мрамора. Набожность госпожи Амелии была не более чем необходимой формальностью — как образцовая римская матрона, она всегда поступала правильно, всегда соблюдала приличия. Но вере не было места в ее душе. Как женщина может верить в силу богини, если мужчины имеют право распоряжаться их детьми?

Окончив молитву, она перекрестилась, дотронувшись до плеч, лба и груди, потому что когда-то она поклонялась Гермесу, древнему богу-спасителю, известному как слово во плоти. Привычка осенять себя крестом была выработана годами. Госпожа Амелия больше не верила в его силу. Она еще помнила то время, когда молитвы приносили ей утешение, когда боги приносили утешение. А теперь богов нет, и нет утешения в этом мире.

Внезапно дом огласился криками, эхом отразившимися от стен, колонн и скульптур. У ее дочери уже вторые сутки продолжались схватки, и повитухи уже начали терять надежду.

Госпожа Амелия, отвернувшись от Святой Девы Юноны, матери бога-спасителя Марса, вышла в затененную колоннаду, окружавшую внутренний сад виллы, где в этот теплый весенний день красиво бил фонтан. Госпожа Амелия не стала посещать усыпальницу предков. Уже несколько лет как она перестала им молиться. Если нет богов, значит, нет и загробной жизни, а если нет загробной жизни, значит, нет и предков.

Она незаметно проскользнула мимо атриума, где сидели молодые люди, играли в кости и смеялись, не обращая никакого внимания на раздирающие утреннюю тишину вопли. Это были три сына и два зятя Амелии, близкие друзья юноши, чей ребенок сейчас отчаянно пытался прорваться на этот свет. Пройдя мимо открытых дверей, она увидела мужа своей дочери, который, развалившись в небрежной позе, потягивал вино и кидал кости с таким видом, как будто ему и горя мало.

«Да так оно и есть», — в ней зашевелился гнев. Ведь рождение детей — целиком женская печаль.

Мысль, подобная черному коршуну, омрачила сердце Амелии: «Мы, женщины, носим детей во чреве, питаем их своим дыханием и кровью, и почти десять месяцев мать и ребенок живут как одно целое. А потом приходят муки родов, мы разрываем свою плоть и истекаем кровью, чтобы вытолкнуть в этот мир новую жизнь. По крайней мере, тебе, молодой отец, не приходится мучиться и истекать кровью. Ты только получил удовольствие, а потом девять месяцев пил вино и бросал кости, решая судьбу новорожденного».

Амелию мучил гнев. Не по отношению к своему зятю, а по отношению ко всем мужчинам вообще, которые распоряжаются чужой жизнью с такой же беспечностью, с какой бросают кости. Она не всегда так рассуждала. Когда-то Амелия, жена могущественного и родовитого Корнелия Гая Вителлия, верила в богов и считала, что в жизни все идет так, как надо, и что мужчины поступают так, как надо. Но настал черный день, и радость и вера покинули ее навсегда.

Тот день мало чем отличался от сегодняшнего.

Внезапно путь ей преградил пожилой мужчина. Это был прорицатель, который истолковывал для нее предзнаменования. Старый грек занимался этим прибыльным ремеслом, потому что римляне были суеверным народом — повсюду высматривали знаки и предзнаменования, пытаясь разгадать смысл каждой тучи, каждого удара грома. Каждый римлянин начинал свой день с того, что сначала узнавал, благоприятствует ли он тому, чтобы обделывать дела, заключать брак или готовить рыбную подливку. Самым важным из всех видов гаданий было толкование полета птиц.

— Я истолковал предзнаменования, госпожа, — сказал прорицатель. — Я вижу мужчину. Он широко раскрыл объятья, чтобы обнять вас.

— Меня? Ты, наверное, хочешь сказать — мою дочь. Или ее малыша.

— Я совершенно четко видел знаки. Этот мужчина войдет в вашу жизнь, госпожа, и он приветственно простирает к вам руки.

Единственный мужчина, о котором она могла подумать, был ее муж, Корнелий, который со дня на день должен был вернуться из Египта. Но это было невозможно. Он уже много лет не раскрывал ей своих объятий.

— А что говорят птицы про мою дочь?

Предсказатель торопливо пожал плечами и протянул руку за деньгами:

— Про нее — ничего, госпожа, только про вас.

Амелия дала ему золотую монету и поспешила через колоннаду в спальню, где ее дочь билась в муках, стараясь произвести на свет новую жизнь.

Госпожа Амелия сделала все возможное, чтобы первая беременность ее младшей дочери завершилась благополучно. Как только Корнелия объявила, что ждет ребенка, Амелия настояла на том, чтобы во время беременности она пожила в родительском доме, — в родовом поместье, где патрицианская семья Вителлиусов вот уже много поколений делала вино и выращивала оливки. Сама Амелия с удовольствием осталась бы дома, в городе, но ее муж Корнелий сейчас отсутствовал — уехал по делам в Египет, — это он настоял, чтобы на время его отсутствия она вместе со всеми домочадцами перебралась за город. Только Амелия знала истинную причину этого требования. Только Амелия знала, что таким образом Корнелий ее наказывает.

Она вошла в спальню, где толпились повитухи с помощницами, тети и двоюродные сестры Корнелии, ее старшая сестра и невестки, в углу с таблицами и инструментами сидел астролог, чтобы зафиксировать момент рождения ребенка. Согласно древнейшей традиции, которой придерживались семьи аристократов, дочь Амелии назвали в честь ее отца, то есть Корнелией (а их старшего сына — Корнелием), что порой вызывало путаницу. Амелия с удовольствием дала бы дочери свое имя, но это было невозможно.

Амелия всей душой изболелась за Корнелию, которой сейчас было семнадцать лет — столько же, сколько и ей самой, когда она родила своего первого ребенка, мальчика, которому сейчас было бы двадцать шесть лет, если бы он выжил. Вторая беременность Амелии закончилась выкидышем, забеременев же в третий раз — ей тогда был двадцать один год — она родила своего старшего сына, Корнелиуса, которому сейчас уже исполнилось двадцать два и который изучал право в надежде пойти по стопам своего прославленного отца. После этого Амелия беременела еще семь раз: сначала близнецами, которым теперь было по двадцать лет, потом Корнелией, еще двое детей умерли в младенчестве, потом у них появился Гай, которому теперь уже тринадцать, следующая беременность закончилась выкидышем, и, наконец, шесть лет назад, когда Амелии было тридцать семь лет, у нее случилась последняя беременность, которая навсегда изменила ее жизнь.

Она подошла к постели, на которой лежала ее дочь, и, глядя на Корнелию с сочувствием и тревогой, положила руку на ее пылающий лоб.

Молодая женщина оттолкнула руку матери.

— Где папа? — раздраженно спросила она. — Я хочу видеть папу.

У Амелии внутри все сжалось от боли. Корнелия поддалась на их уговоры остаться в деревне не потому, что ей хотелось быть с матерью — ей хотелось находиться там, когда ее отец вернется из Египта.

— Я послала гонца в Остию, — сказала Амелия. — Ему скажут, как только корабль причалит к берегу.

Корнелия отвернулась и протянула руки своей сестре и невесткам. Другие молодые женщины стали тесниться вокруг ложа, оттеснив Амелию. Она не возражала. Госпожу Амелию вытеснили из семейного круга еще несколько лет назад, когда горе вынудило ее совершить непростительный поступок. И маленькие девочки, которые когда-то боготворили ее и повсюду следовали за ней тенью, отвернулись от женщины, которая, как они решили, больше не заслуживает их любви.

«Да! — захотелось ей крикнуть, ей хотелось кричать об этом все последние шесть лет. — Я изменила мужу! Я искала утешения в объятиях другого мужчины. Но это произошло не потому, что мне хотелось страсти или любви, — меня толкнуло на это горе, потому что моя малышка родилась хромой, и мой муж избавился от нее!»

Но крик, как всегда, застрял у нее в горле — никому не было дела до того, почему Амелия была с другим мужчиной, главное, что была — поэтому она крепко стиснула руки, наблюдая за действиями повитухи. Женщина смазала родовой канал гусиным жиром, но ребенок так и не появился, поэтому он достала из своей сумки длинное белое перышко, села верхом на измученную роженицу и стала щекотать перышком нос Корнелии, чтобы та чихнула.

Госпожа Амелия закрыла глаза — перед ней промелькнуло мучительное воспоминание. Как она рожала в муках своего последнего ребенка, — дитя, которое Корнелий отказался признать, приказав слуге взять малышку, которой было всего несколько минут отроду, и бросить ее в мусорную яму. Амелия так ни разу и не увидела своего ребенка. Как только малышка появилась на свет, ее сразу же отнесли Корнелию, который, едва взглянув на ее искривленную ножку, объявил новорожденную неугодной. Несколько лет Амелия пыталась понять, что такого она сделала, что это случилось, потому что, несомненно, это была ее вина. Иначе чем еще объяснить то, что ребенок родился с уродливой ногой? С болью в сердце она заново переживала свою беременность, месяц за месяцем, пытаясь угадать, где она допустила ошибку, вызвавшую это уродство. И она вспомнила: это было в тот день, когда она сидела в саду их городского дома. Она читала стихи и не почувствовала, как на ногу ей села бабочка. Она заметила ее, лишь случайно опустив взгляд, и Амелию так заворожили ее близость и красота и то, что она совершенно не боялась — потому что преспокойно сидела у нее ноге, такая великолепная в лучах солнца, покачивая своими хрупкими крылышками, что Амелия не стала ее сгонять. Она не знала, сколько бабочка просидела так у нее на ноге, но ясно, что этого оказалось вполне достаточно, чтобы повредить ребенку, который рос у нее во чреве, потому что через три месяца он родился с изуродованной ножкой.

Вот почему госпожа Амелия так оберегала свою дочь последние несколько месяцев — по нескольку раз на дню наблюдала за полетом птиц, высматривала знаки, стараясь не нарушить ни одного табу и не принести в дом несчастье. Когда в сад забежала черная кошка, она велела ее немедленно убить. А когда случайно забрела белая, ее взяли в дом и стали холить и лелеять, чтобы она принесла удачу. Госпожа Амелия не вынесла бы, если бы ее дочери пришлось пережить то же, что пережила она.

Перышко не помогло, поэтому повитуха, снова порывшись у себя в сумке, на этот раз достала пригоршню перца. Она поднесла перец к носу Корнелии и сказала: «Вдохни как можно глубже». Вдохнув, роженица чихнула с такой силой, что вытолкнула ребенка, и помощница закричала: «Головка показалась!»

Через несколько секунд ребенок выскользнул на приготовленное для него одеяло. Пока повитуха перевязывала и перерезала пуповину, Амелия в тревоге стояла возле кровати.

— Это мальчик? — спросила Корнелия, затаив дыхание. — Он здоровый?

Но Амелия не отвечала. Ребенок родился, и теперь женщина отходила на задний план. Дальше будет решать муж ее дочери. Если он откажется от ребенка, то лучше Корнелии ничего о нем не знать, потому что тогда его унесут из дома и бросят в мусорную яму, на произвол стихий.

Как только повитуха запеленала ребенка в одеяло, госпожа Амелия взяла его на руки, поспешно вышла из комнаты. Она слышала, как Корнелия спрашивает повитуху, мальчик это или девочка. Но женщина по собственному опыту знала, что лучше помалкивать. Чем меньше матери будет известно о своем ребенке, тем лучше — мало ли что.

Как только госпожа Амелия вошла в атриум, на нее тут же воззрились находившиеся там молодые люди — ее старший сын Корнелиус, у которого у самого было уже двое маленьких детей; другой ее сын, близнец двадцатилетней дочери Амелии; младший сын, которому было только тринадцать лет; молодой муж ее двадцатилетней дочери; двоюродные братья и близкие друзья и, наконец, девятнадцатилетний муж Корнелии, который гордо выпрямился во весь рост, осознавая всю важность того обряда, который он сейчас должен исполнить, и всю торжественность настоящего момента.

Она положила ребенка к его ногам и отошла. Все застыли не дыша, когда он наклонился и откинул одеяло, чтобы узнать пол ребенка. Если это здоровая девочка, — без какого бы то ни было изъяна, он признает ее своим ребенком, а потом, как того требовала традиция, рабы отнесут ее кормилице. Если же это здоровый мальчик, — тогда он возьмет его на руки и в присутствии семьи и друзей назовет своим сыном.

Секунды тянулись бесконечно долго. Амелия была на грани обморока от страха. Шесть лет назад Корнелий откинул одеяло и увидел девочку, да еще с искривленной ножкой, из-за которой она на всю жизнь осталась бы хромой. Он отвернулся. Гневным голосом приказал рабу выбросить младенца, как будто это мусор. И Корнелия, которой тогда было всего одиннадцать лет, вбежала к ней в спальню с криком: «Мама, папа приказал выбросить ребенка! Ты родила урода?»

А теперь Корнелия сама ждала, что ей скажут…

Новорожденный оказался мальчиком, абсолютно здоровым, без малейшего изъяна. Молодой отец широко улыбнулся и взял его на руки.

— У меня родился сын! — прокричал он, и комната огласилась радостными криками и поздравлениями.

Госпожа Амелия чуть не упала от облегчения. Но только она собралась вернуться в комнату дочери с радостной новостью, как снаружи донеслось какое-то оживление. В дверях появился мажордом Фило, с деревянным посохом и величавыми манерами.

— Госпожа, хозяин приехал.

Она закрыла рот рукой. Она не готова!

Амелия не побежала навстречу Корнелию — она наблюдала из тени, как рабы бросились встречать своего господина вином и едой, как снимали с него тогу и суетились, явно обрадованные: в отсутствие хозяина жизнь в деревне была смертельно скучной. Он с царственной любезностью принимал их хлопоты. В свои сорок пять Корнелий был осанист и красив, с едва тронутыми сединой висками. Амелия почти совсем забыла, что когда-то любила его.

И все же она любила его — пока не узнала, какое у него холодное и неумолимое сердце. А узнала она об этом после того, как друзья рассказали ему о ее коротком романе с поэтом, который был в Риме проездом, и она раскаялась, и просила у него прощения, и пыталась объяснить ему, что поступила так потому, что ее переполняло горе по утраченному ребенку, а поэт шептал ей слова утешения, в которых она так нуждалась. Но Корнелий сказал, что никогда не простит ее, и с тех пор все стало по-другому.

Она молча шла за ним в родильную комнату, где Корнелий поздравил зятя и, взяв у кормилицы новорожденного, нежно подержал ребенка на руках. Затем присел на кровать и склонился к Корнелии. Она всегда была его любимицей. Когда они были вместе, Амелия чувствовала себя лишней. О каких секретах они шептались теперь?

В комнату с криком «папа! папа!» вбежал мальчик. За Люцием, пухлым девятилетним мальчуганом, шла старая охотничья собака, которую он называл Фидо — самая популярная собачья кличка в Риме, потому что это слово означает «верный». Да и самого мальчика можно было бы назвать Фидо, потому что он боготворил отца и ходил за ним по пятам. Амелия смотрела, как Корнелий с любовью обнял мальчика. Он не был их родным сыном. Корнелий усыновил трехлетнего сироту. Люций был сыном их дальних родственников. Амелия пыталась полюбить Люция, но не нашла в своем сердце чувств к этому мальчику. И это была не его вина. Амелия не могла забыть, что Корнелий принял чужого ребенка после того, как выбросил ее малышку.

Когда Амелия забеременела последним ребенком, ей было тридцать семь лет. Она уже чувствовала изменения в своем организме, означавшие, что скоро она не сможет иметь детей. Это была совершенно особая беременность, последняя, и она полюбила зародившуюся в ней жизнь больше остальных, уже рожденных детей. Это будет особенный ребенок, который послужит ей утешением в старости, когда остальные дети вырастут и разъедутся, и престарелая мать будет делиться с ним своей лаской и мудростью.

Корнелий его выбросил.

Амелия пыталась напомнить себе, что на самом деле она должна быть благодарна: из десяти зачатых ею детей выжило пятеро, что было знаком милости богов. Дети в Риме умирали слишком часто, поэтому новорожденным даже имена давали только по достижении первого года жизни. Выжило ли ее золотце в том мусоре? Может быть, где-то в Риме сейчас живет маленькая девочка, которая при ходьбе приволакивает хромую ножку? Люди, рывшиеся в мусоре в поисках битых горшков, ламп и другого хлама, иногда подбирали младенцев, еще подававших признаки жизни. Это делалось не из сострадания, а ради выгоды: маленький ребенок требовал минимум еды и ухода, и, если он доживал до трех-четырех лет, его можно было очень выгодно продать на невольничьем рынке. Если девочке повезет, то когда она вырастет, будет служить доброму господину. Но, скорее всего, она попадет в жестокое рабство, а если окажется миловидной, ее будут использовать для плотских утех.

Наблюдая за семьей со стороны, она подумала, что всегда будет для них чужой, и пошла на кухню отдать распоряжения повару о вечернем пире. Утреннее напряжение спало, дом был полон радости и оживления.

К удивлению Амелии, неожиданно появился мажордом Фило и объявил, что ее желает видеть муж. Амелия не доверяла Фило. Она знала, что под его полуопущенными веками скрывается проницательный ум. Она подозревала, что он шпионит за ней и докладывает Корнелию о каждом ее шаге.

Корнелий Вителлий, один из самых популярных римских законников, любимец черни, ездил в Египет по делам. Амелия с мужем были очень богаты. Корнелий владел медными шахтами в Сицилии и флотом грузовых судов; Амелия была владелицей нескольких доходных домов в центре Рима.

Он сидел за маленьким письменным столом. Не успел зайти домой после долгого путешествия, а уже перебирает почту и расспрашивает новости. Она терпеливо ждала. Затем откашлялась.

— Как ты съездил в Египет, мой господин? — сказала она наконец.

— На корабле, — презрительно ответил он.

Как жаль, что она не могла поехать с ним. С самого детства она мечтала увидеть развалины Древнего Египта, но, конечно, теперь нечего и надеяться на то, что эти мечты осуществятся. И пока она с трепетом ждала, когда он сообщит ей, зачем он ее позвал, она лихорадочно перебирала в памяти последние семь месяцев, пытаясь вспомнить, не сделала ли чего-то такого, что можно было бы хоть отдаленно посчитать нарушением тех правил, которые он обязал ее соблюдать. Но вспоминать было бесполезно, потому что малейшее ее слово или жест Корнелий мог истолковать как протест. Что он сделает с ней на этот раз? Оставит в деревне, а сам уедет в Рим? Она подумала, что не сможет больше терпеть свое затворничество.

Он всегда наказывал ее самыми изощренными способами. Его контроль над ней заключался еще и в том, что не позволял ей ни слова сказать. Он обвинял ее — и она не могла уже ничего объяснить. Ей хотелось бы сказать: «Позволь, я объясню, почему я так поступила». Но тема была уже закрыта, даже если это касалось ее жизни. Корнелий не допрашивал ее, как это делал бы другой муж. Он не повышал голоса и не оскорблял ее. Амелии часто казалось, что, если он сделает это, из темного угла выскочит призрак и пожрет их. Но Корнелий наглухо закрыл все возможные пути, чтобы ужас прошлого не смог выбраться на волю, чтобы он навсегда остался между ними нескончаемой пыткой для Амелии.

Она изменила мужу не вполне осознанно. Она потеряла ребенка и была безутешна. Роман длился всего неделю, но это уже не имело значения. Вместо того чтобы развестись с ней или отправить ее ссылку, на что у Корнелия были все права, он, к ее удивлению, остался ее мужем. Тогда она думала, что таким образом он показывает, что простил ее. Но на самом деле все было наоборот.

Он контролировал каждый ее шаг и время от времени — вдобавок ко всему прочему — отправлял ее в деревню. Амелия любила город — там были все ее друзья, ее любимые книжные лавки и театры. Каждый раз, отправляясь в деревню, она вспоминала о Юлии, дочери Августа, которую сослали на Пандатерию, пустынный вулканический остров в океане, настолько маленький, что за один час его можно было пересечь его и в длину, и в ширину. Юлии не давали вина и ее любимой еды, она не могла ни завести домашних животных, ни как-то развлечься, ни с кем-то общаться — ее лишили абсолютно всех радостей. Она умерла через несколько лет, так никого и не увидев, кроме старика, приносившего ей с берега рыбу. Такая участь постигала неверных жен — если им удавалось избегнуть казни за свое преступление.

Но Корнелий придумал более мучительное наказание. Вместо того чтобы одним ударом отсечь ее, отправив в ссылку, он оставил Амелию при себе, чтобы медленно ее уничтожать, по капле выдавливая из нее достоинство и гордость. В саду у них под открытым небом стояла статуя богини, беззащитная перед произволом стихий, ее медленно разрушали ветра и дожди. Когда-то это была прекрасная статуя с благородными чертами лица, изваянными искусным мастером, теперь же ее нос, щеки и подбородок почти совсем стерлись, лицо стало бесформенным, так что уже невозможно было разобрать, что это за богиня. Именно так воспринимала себя Амелия: статуей, брошенной на произвол жестоких стихий, которыми управлял ее муж. И так же, как статуя, она не могла убежать. В один прекрасный день, думала она, мои черты сотрутся настолько, Что меня уже невозможно будет узнать.

Наконец Корнелий встал из-за стола и протянул ей маленькую шкатулку из черного дерева.

Она удивленно посмотрела на него:

— Что это?

— Возьми.

Он привез ей подарок? Сердце на мгновение всколыхнула надежда. Может быть, за эти месяцы, проведенные в Египте, вдали от дома, он изменил свое отношение к ней? Она вспомнила о предсказании прорицателя о мужчине, простирающем к ней руки, и с волнением подумала: неужели Корнелий наконец-то простил ее.

Вздох удивления вырвался из ее груди, когда она открыла шкатулку: там лежало самое изысканное ожерелье, которое она когда-либо видела.

С закружившейся от радости головой, объятая внезапной надеждой, она осторожно извлекла из шкатулки золотую цепь и поднесла ее к свету. В мастерски обработанную золотую оправу был вставлен невиданный синий камень, гладкий, яйцеобразной формы, переливающийся красками неба, радуги и озер. Когда она надевала его на шею, Корнелиус сказал:

— По легенде, его нашли в усыпальнице египетской царицы, обманувшей своего мужа и преданной за это смерти.

Радостные надежды Амелии рухнули.

В одно мгновение она увидела свою жизнь в безнадежном свете реальности: дети больше не нуждаются в ней, муж жесток и холоден, немногие друзьям сплетничают у нее за спиной. Невыносимо. Но и уйти она не могла, потому что, по закону, Корнелий был вправе распоряжаться ее жизнью по своему усмотрению. Кроме того, она виновна. И заслужила наказание.

Вздрогнув, Амелия проснулась.

Она прислушалась; из открытого окна доносился нескончаемый шум города. Днем в Риме не разрешалось устраивать на улицах транспортные заторы, поэтому по ночам с улиц всегда доносилось цоканье копыт, а также скрипы и стоны проезжающих повозок. Но ее разбудил вовсе не шум, доносившийся с улиц.

— Кто здесь? — спросила она шепотом в темноте.

Никто не ответил, она лежала, не шевелясь, затаив дыхание. Она была уверена, что в комнате кто-то есть.

— Корнелий? — произнесла она, зная, что этого не может быть.

Внезапно по телу у нее побежали мурашки, и она почувствовала, как волосы шевелятся у нее на голове. Он села в постели, исполненная безотчетного страха. Ее спальня была залита лунным светом. Она осмотрела комнату, но никого не увидела. И все же она не сомневалась, что в комнате кто-то есть.

Выбравшись из постели, она прокралась через комнату и выглянула в окно. Крыши, башни, холмы и усеянные домами долины сияли в лунном свете. Уличные заторы были как-то необычно торжественны и бесшумны, как будто лошадьми и мулами управляли призраки.

Она ощутила на спине чье-то ледяное дыхание. Вздрогнув, она обернулась и вновь оглядела спальню. Чувства обострились. Мебель в сверхъестественном лунном свете напоминала какой-то зловещий рельеф. Ее комната не казалась больше спальней. Она навевала мысли о гробнице и мертвецах.

Она прошла по холодному полу к своему туалетному столику и посмотрела на шкатулку из черного дерева, которую Корнелиус привез из Египта. И внезапно поняла: это и есть ее таинственный гость. Ненавистный синий кристалл, пролежавший тысячу лет на груди покойницы. Когда Корнелий подарил его ей, Амелия долго и пристально разглядывала синюю сердцевину камня, и то, что она там увидела, вселило в нее такой ужас, что она убрала ожерелье, решив никогда больше не вынимать его из шкатулки.

Потому что в кристалле она увидела призрак умершей царицы.

Комнату Амелии освещали солнечные лучи, она, сидя за своим туалетным столиком, как обычно, накладывала на лицо косметику, выбирала драгоценности, причесывалась — выполняла необходимый ритуал. Эти обыденные занятия помогали Амелии не сойти с ума. Сооружая прическу, она приводила в порядок свои чувства. Ей не нужно было ни о чем думать, ни принимать решения, пока она делала то, что должна была делать. Амелия, как представительница своего круга, должна была следовать определенным правилам, и она выполняла их почти с самозабвением. Но при этом действия ее были бессмысленны и бесцельны. Когда-то она любила Корнелия, но уже давно забыла, что это такое — любовь — к Корнелию или к кому-либо вообще. Она не была влюблена в своего любовника, — человека, с которым имела близость всего одну неделю и чье лицо она теперь едва могла вспомнить. Оглядываясь назад, она не могла вспомнить те чувства, которые толкнули ее в его объятия, и, конечно, от мимолетной страсти не осталось и следа.

Измена — странная вещь. Все зависит от того, кто совершил его и с кем. В низших классах супружеская измена была чуть ли не национальной традицией, а также любимой темой театральных комедий. Но аристократия жила по другим канонам, и на неверную жену смотрели не как на женщину, обманувшую своего мужа, а как на женщину, разрушающую общественные устои. Как однажды раздраженно сказала ей Луцилла, красивая вдова знаменитого сенатора, беда не в том, что ты изменила, а в том, что ты попалась. Амелия повела себя крайне глупо — именно за это римские патриции и патрицианки не могли ее простить.

— Берегитесь числа четыре, госпожа, — проговорил своим скрипучим старческим голосом астролог, глядя в звездную карту.

Госпожа Амелия оторвала взгляд от зеркала и оглянулась. Она как раз накладывала рисовую пудру на темные круги вокруг глаз (как только она снова заснула, ее стали одолевать кошмары, в которых она видела страшные гробницы, саркофаги и горящую мстительной злобой мертвую царицу).

— Числа четыре? — переспросила она.

— Сегодня это ваше несчастливое число, — сказал старик, каждое утро толковавший Амелии ее гороскоп. — Его нужно избегать любой ценой.

Она уставилась на свое отражение в зеркале. Как же можно избежать числа, которое присутствует буквально повсюду? Весь мир состоит из четверок: четыре стихии, четыре ветра, четыре лунные фазы. У людей — четыре конечности, четыре камеры в сердце, четыре основные страсти?

Рабыни сооружали ей прическу, стараясь уложить волосы как можно красивее, потому что они любили свою хозяйку. Амелия была добрее других женщин своего круга и не колола рабынь шпильками, если они делали что-то не так. Обе девушки прилежно выполняли свою работу, потому что матрона должна постоянно менять свою прическу; одну и ту же прическу два раза подряд не делали. Сегодня утром длинные локоны Амелии, крашенные хной, чтобы скрыть седину, уложили в виде тиары. Она была женой Вителлиуса и всегда должна была выглядеть превосходно. Амелия носила платья из китайского шелка, ожерелья из жемчуга со дна Индийского океана и украшения из испанского серебра и далматинского золота. Со стороны ей можно было позавидовать.

— А твои таблицы говорят что-нибудь про мужчину, который приветственно простирает мне руки? — спросила она.

Старый предсказатель приподнял свои кустистые белые брови.

— Простирает руки, госпожа?

— Как будто хочет обнять или поприветствовать меня.

Он отрицательно покачал головой и стал собирать свои инструменты.

— Нет, госпожа, — ответил он и вышел.

Она закусила губу. Деревенский прорицатель никогда не ошибался. Его предсказания сбывались с наводящим ужас постоянством. К сожалению, толкователь предзнаменований не вернулся в город с остальными домочадцами.

Амелия задрожала — не потому, что замерзла, а потому, что ей стало страшно. Ожерелье. Оно пугало ее, несмотря на то, что лежало в шкатулке. Твердый и холодный голубой кристалл наводил на нее мысли о смерти. Жестокий и непримиримый цвет. Этот камень не знал пощады, как и тот, кто его подарил. Приятный для глаза, но с холодным и темным сердцем, как и сам Корнелий.

Она подумала о его власти над ней, о власти мужчин вообще. А какой властью обладают женщины? Девственностью, а значит, и личной и интимной жизнью Амелии распорядились ее отец и братья, выдавшие ее замуж. Отец передал ее с рук на руки мужу. Никогда она не принадлежала самой себе. Когда к ней в гости приходили братья, они приветствовали ее так же, как все римские мужчины приветствовали своих родственниц — поцелуем в обе щеки. Но это было не выражением привязанности, а скрытой возможностью принюхаться к ее дыханию — не пила ли она вина? — потому что употреблять алкоголь считалось непристойным. «Я даже не имею права решать, что мне есть и пить!»

Ее снова затрясло — она боялась взглянуть в зеркало, боялась увидеть за спиной призрак мертвой царицы. Ужасное ожерелье! Как будто Корнелий привез домой привидение. Если бы только она могла помолиться! Когда-то молитвы приносили ей утешение. А теперь в душе, где когда-то жила вера, царила пустыня.

Как она завидовала своей подруге Рахиль, которая была так благочестива, так предана своей религиозной общине и так уверена в своем предназначении в этом мире! Рахиль знала, что Амелия утратила веру, и осторожно пыталась убедить свою подругу обратиться в иудаизм. Но религия Рахили только озадачивала и смущала Амелию. Если ей не может помочь сотня римских богов, как же это сможет сделать один?

Задумавшись о Рахили, Амелия вспомнила, как удивилась, получив вчера от Рахили приглашение прийти к ней сегодня в гости: обычно в этот день Амелия не приходила к ней, потому что это был священный день, который назывался у них субботой. Еще больше ее изумило то, что ее приглашали на обед. Раввинистический закон запрещал иудеям садиться за один стол с неевреями, так что за все годы их дружбы они никогда не делили хлеб. Поэтому Амелия была очень взволнованна и многого ожидала от сегодняшнего дня. Только она не должна показать свою радость Корнелиусу, иначе он прикажет ей остаться дома.

Амелия знала, почему Корнелий не запретил ей дружить с Рахиль, когда лишил ее всех ее привилегий и свободы: это было единственное, что он ей оставил, единственное ее достояние, которое он мог у нее отнять, — этим он и держал ее в страхе. Если бы Корнелий лишил ее всех радостей и превратил ее в настоящую пленницу, ей уже нечего было бы терять и он не смог бы ее контролировать. И то, что она могла навещать Рахиль, было постоянным напоминанием о его власти над ней. Этим он держал ее в напряжении. Амелия никогда, вплоть до последней минуты, не знала, разрешит он ей выйти из дома или нет. Поэтому, хоть ее и радовала предстоящая встреча с Рахиль, ее радость омрачалась смутный страхом — а вдруг это в последний раз?

— День крайне благоприятствует тому, чтобы вы отстаивали свое дело в суде, ваше превосходительство, — удовлетворенно кивал, склонясь над своими вычислениями, личный астролог Корнелия. — Да, крайне благоприятствует. Думаю, что оно будет улажено к полудню.

Пока трое рабов старательно оправляли на хозяине тогу, красиво распределяя складки, Корнелиус мельком взглянул на открытые двери. Он знал, что за дверьми притаилась она, Амелия, топчется там, как курица.

Она не всегда была такой робкой. Когда-то Амелия была сильной женщиной, весь вид которой говорил о высоком положении в римском обществе, которое она занимает. И то, что она дошла до такого плачевного состояния, — полностью ее вина. Она вполне заслужила, чтобы он развелся с ней и отправил в ссылку. Но только Корнелий знал, почему он не стал с ней разводиться. Римляне не любили холостяков, особенно богатых. Император Август дошел даже до того, что объявил холостяцкую жизнь чуть ли не преступлением. Если бы Корнелий развелся с Амелией, то все незамужние девушки, все вдовы и разведенные — все женщины империи, вступившие в брачный возраст, открыли бы на него охоту. Так что Амелия была чем-то вроде прикрытия. Вообще-то, он даже рад, что все так устроилось. Амелия больше ни во что не вмешивалась и не создавала никаких помех, он больше не должен был выполнять никаких обязанностей — он вообще мог совершенно ее игнорировать, и тем не менее она была довольно удобным прикрытием от женщин, горящих желанием выйти замуж. И очень удачным.

А это ожерелье! Гениальный ход! Как только египетский торговец показал его Корнелию, он тут же подумал о том, что эта кричащая побрякушка, принадлежавшая царице-прелюбодейке, просто идеально подходит для Амелии. И момент удачный! С тех пор как его жена совершила этот проступок, прошло уже шесть лет, и люди стали об этом забывать. Так что этот голубой кристалл со скандальной славой — просто идеальный способ освежить им память. А также отличный способ ненавязчиво продемонстрировать свое возрастающее влияние в Риме, потому что это кристалл как бы говорил: «Если он может так поступать со своей женой, представьте, как он может поступить с вами!»

В атриуме его уже ожидала его свита. Корнелий всего два дня как вернулся в Рим, а в народе уже пошла молва, что богатый патриций снова в городе.

Они всегда приходили на рассвете — голодные молодые люди, просившие о каком-нибудь одолжении или подсказать им, как поступить, или представить их кому-нибудь. Они спешно покидали свои убогие комнаты в доходных домах, чтобы выразить уважение своему патрону, от которого зависело их жалкое существование. За еду и подарки эти угодливые прихлебатели должны были повсюду сопровождать своего патрона в городе. Такова была римская традиция: чем больше у патрона свита, тем он значительнее. А в Риме мало кто мог сравниться с Корнелием Гаем Вителлием по количеству приспешников.

Корнелий был успешным и преуспевающим адвокатом, который общался со многими сильными мира сего. Когда он выступал в суде, послушать его собирались толпы. Его щедрость также была хорошо известна. Корнелий оплачивал бесплатные дни в банях — и на вывешенном над входом плакате гордо красовалось его имя. В цирке имя Корнелия было украшено одним из навесов, дающих блаженную тень, чтобы чернь знала, что это благодаря ему они бесплатно укрываются от палящего солнца. Он посылал рабов, чтобы те ходили по улицам, трубили в трубы и прославляли его, а за ними по пятам шли другие рабы и раздавали хлеб. Корнелий рассчитывал стать когда-нибудь консулом, выше которого может быть только император, что дало бы ему право назвать своим именем один из месяцев года и таким образом на века остаться в памяти поколений. Так что хлеб и навесы от тени — не так уж и много.

Он подумал об Амелии, которая стояла и ждала снаружи.

У мужчины только одно подлинное достояние: его доброе имя. Его можно лишить земель, состояния, всего, что он достиг, но до тех пор, пока у него есть его доброе имя, его нельзя сломить. Это — единственное, что мужчина по праву должен защищать любой ценой. Нет худшего унижения для римлянина, чем быть выставленным на посмешище. Быть мишенью для насмешек — это не для него, не для Корнелия Гая Вителлия, в чьих жилах текла более чистая кровь патрициев, чем у самого императора, хотя Корнелиус был бы последним, кто осмелился бы напомнить об этом Нерону. Отправить неверную жену в ссылку — слишком просто, это поступок, достойный труса. Корнелий показал всему Риму, из какого прочного металла он сделан, оставив ее при себе в вечное назидание другим женам.

Их брак был делом давно решенным, обручение одиннадцатилетнего Корнелия и восьмилетней Амелии знаменовало объединение двух влиятельных семей. Через восемь лет они стали мужем и женой, а еще через пять — родителями. После того как у них родился первенец, которого они назвали в честь отца, Амелия беременела еще много раз — у нее было несколько выкидышей, мертворожденные и нормальные здоровые младенцы — в общем, это было в порядке вещей. С годами Корнелий приобрел репутацию хорошего оратора и успешного адвоката, а Амелия считалась образцовой женой. О лучшем и мечтать было нельзя.

А потом она сдружилась с Агриппиной, матерью Нерона и самой влиятельной женщиной в Римской империи, женщиной, которая приходила в цирк, одетая в тогу, сотканную целиком из золотых нитей, которая ослепляла зрителей! Агриппины уже нет в живых, слава богам, но Корнелиус не забыл того унижения, которое он пережил в цирке шесть лет назад, когда они с Амелией, которая была тогда беременна, зашли в императорскую ложу в качестве гостей, и толпа зрителей, повскакав с мест, издала восторженный рев. Корнелиус поднял руки в знак того, что он принимает этот льстивый знак внимания, и тогда Агриппина проговорила сквозь зубы: «Они приветствуют не тебя, а твою жену, идиот».

Откуда ему было знать, что Амелия лично уговорила любимого публикой римского возницу, который уже удалился на покой, выйти на арену в последний раз. Дела жены не волновали мужа — главное, чтобы она правильно воспитывала детей, содержала в порядке дом и поддерживала доброе имя и репутацию мужа. А все остальные женские дела — благотворительность, застолья, покупки — были не его заботой. Так откуда же было знать Корнелиусу, что Амелия возглавила делегацию патрицианок, которые льстили, умасливали, молили заносчивого возницу, чтобы тот вернулся на арену ради одного последнего заезда? Амелии удалось сделать то, что не удалось другим, а поскольку римская публика чуть ли не боготворила этого возницу, то чернь и саму Амелию возвела до статуса героини.

А муж ни о чем не догадывался.

Над Корнелием после этого потешались еще несколько месяцев. Народ сочинял сатирические стихи — стены домов были исписаны эпиграммами, в которых имя «Корнелий Вителлий» стало синонимом безмозглого мужа. И как он ни старался прекратить насмешки, выглядел еще большим глупцом в их глазах. Чувства унижения и возмущения пожирали его изнутри, как рак, пока ему не пришла в голову мысль об отмщении. Он не сможет низвести Амелию с того пьедестала, на который ее возвел народ, но спесь с нее он собьет. Даже если она родит здорового мальчика, он не примет его и выбросит в мусорную яму. По счастью, она родила девчонку, и остальные были либо невнимательны, либо не осмелились сомневаться в правдивости его обвинений. Ребенка, несмотря на отчаянные мольбы Амелии, выбросили на свалку, — на волю богов, на поживу птицам и крысам, — и величие Корнелия было восстановлено.

А потом она залезла в постель к другому — да подумать только, к какому-то поэтишке! Да к тому же у нее не хватило ума скрыть свой проступок, так что вскоре всем стало об этом известно. И Корнелию опять пришлось действовать. Но он не стал высылать ее из Рима. Раз уж чернь ее так любит, пусть чернь не забывает о том, что она шлюха.

Рабы наконец привели в порядок тогу, и Корнелий отступил назад, чтобы посмотреть на себя в высокое зеркало из отполированной меди.

— Я так понимаю, ты собралась к еврейке? — спросил он, не обращаясь ни к кому в отдельности. Корнелий никогда не называл Рахиль по имени. Он не любил евреев и не поддерживал имперскую политику терпимости по отношению к этой замкнутой секте. Он заставил себя забыть, что именно муж этой еврейки, врач по имени Соломон, спас жизнь одному из его детей.

Амелия наконец показалась в дверях:

— Если ты разрешишь.

Он оправил тогу, повертевшись перед зеркалом, отрывисто отдал приказание рабам, внимательно осмотрел свои идеально ухоженные ногти и спросил:

— А ты действительно хочешь к ней пойти?

— Да, Корнелий. — Ей отчаянно хотелось выйти из дома. Она рассчитывала заехать от Рахиль в книжную лавку рядом с Форумом — посмотреть, не появились ли там новые сборники стихов. Только она не сможет остаться там надолго, к тому же книгу придется надежно спрятать, чтобы ее не увидел Корнелий.

Он, наконец, повернулся к ней:

— Ты не надела мой подарок. — У нее дрогнуло сердце. Ожерелье!

— Я думала, оно слишком дорогое, чтобы…

— Еврейка ведь твоя лучшая подруга. Я думал, ты захочешь ей его показать.

Она сглотнула, в горле у нее пересохло.

— Да, Корнелий. Я надену его, если хочешь.

— Тогда ты можешь ехать к ней.

Она попыталась не выказать своего громадного облегчения.

— Домой вернешься до захода солнца, — добавил он. — У нас сегодня вечером гости.

— Кто?..

— И ты не будешь заходить в книжные лавки рядом с Форумом. От еврейки отправишься прямиком домой, если ослушаешься — мне станет об этом известно.

Она прошептала, склонив голову:

— Хорошо, Корнелий.

Он кивком головы отпустил ее, и она снова пошла в спальню, где достала из шкатулки золотое ожерелье с ненавистным голубым кристаллом и стала надевать его через голову. Как только оно тяжело легло ей на грудь, ее тут же обступили тени. Но не оставалось ничего другого, как носить с собой призрак египетской царицы.

Амелия радостно впитывала в себя звуки и запахи Рима, пока ее несли по улицам в занавешенном паланкине. Обоняние Амелии, привыкшей к свежему деревенскому воздуху, поначалу оскорбили, как всегда в первые дни возвращения в город, вонь и миазмы, окутывавшие столицу, источавшую смрад в любую погоду. Ей не нужно было отдергивать занавеску — она и так знала, что сейчас ее проносят по улице Валяльщиков, потому что валяльщики для обработки шерсти используют мочу и поэтому выставляют за дверь своих лавок горшки, чтобы прохожие могли в них помочиться. Эта вонь была такой же привычной, как аромат свежеиспеченного хлеба. Другие улицы были усеяны животными и человеческими экскрементами — они нагревались на солнце, и исходившее от них зловоние перемешивалось с запахами жарящейся и гнилой рыбы. Но сильнее всего — и, по мнению Амелии, приятнее всего, там пахло людьми.

Улицы Рима кишели людьми, жаждущими разнообразных впечатлений — покупателями, торговцами, людьми, желающими людей посмотреть и себя показать, женщинами, скандалящими и сплетничающими. На каждом углу устраивались публичные развлечения: там были жонглеры, клоуны, предсказатели, заклинатели змей. Дорогу могла преградить толпа, собравшаяся поглазеть на глотателя мечей или на трио акробатов, надеявшихся собрать несколько монет. Фокусники с голубями составляли конкуренцию карликам с обезьянами. Там были певцы и уличные художники, глотатели огня и мимы. Уличные ораторы, стоя на возвышении, разглагольствовали обо всем на свете — от пользы не сдобренной пряностями пищи до порочности плотских утех. Одноногие моряки показывали своих попугаев, выкрикивавших непристойности; поэты декламировали стихи на греческом и латыни; торговцы продавали зелья и эликсиры от всех болезней. На рынке, в парках, на Форуме, на улицах, узких и широких, — повсюду, подобно косякам юрких рыб, кружила римская чернь в надежде повеселиться и развлечься. Они толкались в лавках и тавернах, утоляя голод и жажду мясом и вином; они сплетничали, флиртовали, дрались и назначали любовные свидания в самых невообразимых местах. В темных переулках предлагались развлечения более низменного свойства: собачьи бои, танцы в обнаженном виде, детская проституция. Плотские утехи стоили дешево, похоть удовлетворяли быстро и без сантиментов. Нищенки за буханку хлеба предлагали себя и своих детей. И завершали все убийства, совершаемые в безумии гнева или по холодному расчету.

Госпожа Амелия, которую несли через эту толпу в занавешенном паланкине четверо рослых рабов, кричавших, чтобы им дали дорогу, любила это все до безумия. Рим оживлял ее, помогал на время забыть о призраке, который жил у нее в сердце.

Солнце уже вошло в зенит, когда паланкин опустили перед высокой стеной с массивными воротами. Потянув за шнурок, Амелия услышала, как где-то в доме зазвонил колокольчик. И прежде чем войти в раздвигающиеся ворота, Амелия дотронулась кончиками пальцев до маленького кусочка глины, вделанного в каменную стену. Он назывался «мезуза», в нем находился кусочек папируса, на котором были написаны священные слова. Она притронулась к нему машинально, так же, как периодически осеняла себя крестом, не потому, что верила в силу священных слов, а из уважения к Рахиль, которая верила.

Больше всего Амелии нравилось в Рахиль то, что с ней она могла вести себя непринужденно. Рахиль не пыталась казаться лучше тебя и не собирала сплетни, с ней Амелия никогда не чувствовала, что ее оценивают и критикуют, как это бывало в присутствии других представительниц ее круга. Они любили вместе прогуливаться вдоль Тибра, выбирать книги на прилавках, наблюдать за уличными зрелищами, они могли часами сидеть у Рахиль в саду за игрой в собак и шакалов, и тогда единственными звуками, нарушавшими тишину, были стук игральных костей и звук передвигаемых фишек. Но они никогда не садились вместе за стол, так что Амелия предвкушала много новых впечатлений.

Ее подруга — пожилая женщина, полная и круглолицая, увешанная блестящими серебряными ожерельями, — уже шла по дорожке ей навстречу.

— Моя дорогая Амелия, — сказала Рахиль, обнимая ее. — Как же я по тебе скучала! — На глазах у нее заблестели слезы. — У тебя родился еще один внук!

— Здоровый мальчик.

— Слава Богу. Корнелия в порядке?

— Они с мужем пока в деревне, на днях должны вернуться в Рим. Но ты, Рахиль, выглядишь просто великолепно! — Со дня их последней встречи прошло семь месяцев, и, хотя ее подруга всегда сияла здоровьем, Амелия не смогла не отметить, что сегодня она просто вся светится. Рахиль, одетая в дорогое синее шелковое одеяние, окаймленное серебряной вышивкой, помолодела на несколько лет. Взяв Амелию под руку, Рахиль сообщила, что она с дочерьми только что вернулась из синагоги и что Амелия пришла первой из гостей.

— Сегодня Шавуот, сегодня мы празднуем день, когда Моисей получил от Господа десять заповедей и Тору на горе Синай. Сегодня в Иерусалиме люди несут в храм первые собранные плоды. Поэтому мы и украсили дом цветами и растениями, чтобы не забывать, что это — праздник урожая. Это — праздник паломничества, нам с Соломоном давно хочется хотя бы один раз отметить Шавуот в Иерусалиме.

Она остановилась, заметив, как что-то блеснуло на шее Амелии. Это была золотая цепочка.

— Что это? Почему ты прячешь это ожерелье?

Когда Амелия вынула из-под туники голубой кристалл и Рахиль потянулась, чтобы дотронуться до него, Амелия отшатнулась и сказала:

— Не надо.

— Почему?

— На нем проклятие.

У Рахиль округлились глаза.

— Это ожерелье было снято с мумии одной египетской царицы.

Рахиль приложила руку к груди:

— Да защитит нас Господь. Амелия, зачем же тогда ты его надела?

— Корнелий приказал.

Рахиль ничего не ответила. Она уже давно высказала все, что думала о Корнелии.

— Я ощущаю ее присутствие.

— Чье?

— Умершей царицы. Такое чувство, будто Корнелий привез с собой ее призрак.

— В этом доме нет призраков, — сказал Рахиль, беря Амелию под руку. — Здесь ты будешь в безопасности.

Войдя в прохладный атриум, Рахиль остановилась и, взяв руки Амелии в свои, произнесла с особой теплотой в голосе:

— Я должна поделиться с тобой радостной новостью. О, моя дорогая, моя милая подруга, пока ты была в деревне, здесь произошло нечто удивительное! Ты ведь знаешь, как безрадостно мне жилось после того, как не стало Соломона.

Муж Рахиль был врачом, последователем греческой школы — учения Гиппократа, — а на таких врачей в Риме был очень большой спрос, потому что они обладала глубокими знаниями и были честны. Так обе женщины и познакомились — когда один из детей Амелии поранился, его лечил Соломон. Он с Рахилью тогда только приехали в Рим из Коринфа. Соломон рассказал, что его отец и братья тоже были врачами, а ему не хотелось уводить у них пациентов, поэтому он приехал в Рим. Брак Рахили и Соломона был одним из тех редких случаев, когда супруги любили друг друга. Взаимная любовь супругов была в римском общества крайне непопулярной, особенное же неодобрение вызывало проявление супружеских чувств в присутствии других. Амелия вспомнила, какое потрясение она испытала, когда увидела однажды, как Соломон поцеловал Рахиль в щеку. После его смерти Рахиль стала сама не своя, с его уходом в душе у нее воцарилась пустота, которую ничем нельзя было заполнить.

А сейчас она вся лучилась от радости.

— Я все время думала: «Если бы только я знала наверняка, что смогу снова увидеть моего Соломона». Теперь я точно знаю, что увижу. — И Рахиль рассказала ей о еврейском герое, которого она называла Спасителем, о грядущем Царствии, которое он предрекал, и о вечной жизни. — Христос дает нам возможность обрести мир в душе. Своей смертью он уравнял евреев с неевреями, упразднив древний закон, который стоял между ними, и провозгласив новый.

Заметив озадаченное выражение лица Амелии, она засмеялась и сказала:

— Это звучит несколько запутанно, но скоро все прояснится. Ты тоже, моя дорогая подруга, получишь ответы на все свои вопросы.

Постепенно прибывали остальные гости. Амелию удивил разношерстный состав гостей — Рахиль когда-то говорила, что Амелия ее единственная подруга-нееврейка, однако среди вновь прибывших были и другие неевреи. И, судя по всему, далеко не все принадлежали к тому кругу, к которому принадлежала сама Рахиль, — там были выходцы изо всех общественных слоев, даже рабы, которых, к изумлению Амелии, приветствовали с такой же теплотой, как и всех остальных. Это было шумное сборище. Иудаизм для большинства римлян оставался загадкой, поэтому Амелия всегда думала, что религиозные образы проходят у них в тихой торжественной атмосфере — на манер тех, которые совершаются в храмах Исиды и Юноны. Но Рахиль объяснила своей ошеломленной подруге, что подобные собрания устраиваются еженедельно после встреч в синагоге и имеют как общественный, так и духовный смысл.

В комнате стояло три обеденных стола и девять кушеток — по одной кушетке на трех гостей. Рахиль показала себя хорошей хозяйкой, потому что сажать за стол меньше девяти человек, так же как и приглашать на пир более двадцати семи человек, считалось признаком дурного тона. Светильники зажгли еще со вчерашнего вечера, потому что зажигать огонь в субботу было запрещено.

Когда все уселись, Рахиль сказала:

— Я счастлива приветствовать неевреев, которые присутствуют сегодня среди нас.

Тут же один старик, в кипе и молитвенном покрывале с бахромой, начал возмущаться вслух по поводу последнего и поплелся к выходу.

Послав за ним молодого человека, Рахиль объяснила Амелии:

— Многие из нас все еще следуют разным обычаям. У каждой общины свои правила и догматы веры. Старейшины пытаются объединить общины, но мир слишком большой. Наши братья и сестры в Коринфе придерживаются обычаев, отличных от наших, а наши братья и сестры, которые живут в Эфесе, исповедуют обычаи, отличные от тех, которых придерживаемся мы, живущие в Риме, и те, кто живет в Коринфе!

Амелия увидела, что старик возвращается; юноша убеждал его следующими словами:

— Вспомните слова пророка Исайи: «Я сделаю тебя светом народов, чтобы спасение мое простерлось до концов земли».

Старик сел на свое место, но, судя по его виду, слова юноши его не убедили, и ему по-прежнему не нравилось присутствие неевреев.

Рахиль начала молитву. Она запела:

— Шма Исраэль: адонай элохену адонай эхад!

И остальные вторили ей:

— Барух шем квод мальхуто леолям ваэд.

Потом Рахиль улыбнулась новеньким и повторила молитву специально для них, уже на латыни:

— Слушай, Израиль! Господь Бог наш, Господь един есть. Да будет имя Его благословенно и Царство Его ныне и присно и вовеки веков!

Встреча была целиком посвящена чтению писем и пересказу каких-то событий. Многие истории были Амелии знакомы, потому что воскресение богов не было для нее новостью. Бога Марса принесли в жертву и отправили в подземное царство, откуда он поднялся через три дня. С другими спасителями происходило то же самое еще в незапамятные времена; даже Ромул, первый римский царь, после своей смерти возник целым и невредимым перед своими последователями и рассказал им, что был отозван к богам. Юлий Цезарь и Август тоже теперь боги. И вообще, превращение людей в богов было довольно распространенным явлением. А что касается загробной жизни, об этом уже говорила Исида. Они обсуждали распятие своего спасителя. Амелия не видела в этом ничего особенного, потому что преступников распинали каждый день. Кресты были выставлены по краям дорог, ведущим в Рим, и редко когда хотя бы один из них пустовал. Что же касается того, что Иисус творил чудеса и исцелял больных, — это тоже не представлялось чем-то необычным, потому что на улицах Рима каждый день происходят чудеса — маги превращают воду в вино, знахари, лечащие при помощи молитв, заставляют ходить хромых. Но она все это вежливо слушала, удивляясь про себя наивному восторгу окружающих.

Здесь была двоюродная сестра Рахиль, которая приехала из Коринфа и привезла с собой письма, чтобы прочитать их вслух. Рахиль тихо объясняла Амелии:

— У нас нет ни синагог, ни храмов, ни специальных мест для богослужений. Мы собираемся друг у друга. Моя двоюродная сестра, как и я, покровительствует новой вере и устраивает встречи у себя дома, в Коринфе. Ее невестка, которая живет в Эфесе, тоже богатая покровительница, которая устраивает встречи у себя. Это дает нам возможность собираться вместе. Но мы не едины в своих правилах и догмах. В Александрии, например, есть секта, в которую входят исключительно неевреи, поэтому они собираются не по субботам, а по воскресеньям. И они не соблюдают правил кошерной пищи, они едят то же, что ели всегда, — свинину, моллюсков, молоко и мясо. Ученики Учителя — апостолы, знавшие его лично, пишут послания во многие общины, пытаясь объединить нас одним учением. Но это очень трудно — ведь империя такая громадная.

Амелия не заметила, чтобы неевреи пользовались на этом собрании каким-то особым влиянием. Почти все члены собрания были иудеями. На столе стоял традиционный иудейский семисвечник — менора. Рахиль была с покрытой головой, так же, как и мужчины; почти на всех мужчинах наброшены покрывала с бахромой, а на лбу — филактерии. Сначала они читали молитвы на иврите, потом на латыни. А на столе среди обилия блюд на столе не было ни свинины с моллюсками, ни молока с сыром. Зато там была сваренная на пару рыба во вкусном соусе, вареные куры и нежная сладкая телятина.

Рахиль, которая была главной на этой встрече, объяснила новеньким, что пиршество устроено в честь Того, Кто Грядет — Мессии, который подарит евреям Царство Божие.

— Сегодня среди нас присутствуют новые друзья. — Она представила их. — Некоторые из вас протестуют против того, чтобы к нам присоединялись неевреи. Но Павел сказал нам, что Господь не разделяет евреев и неевреев, что перед Ним все равны.

Отламывая кусочки хлеба, Рахиль стала раздавать их по кругу.

— Блаженны кроткие, — запела она, и остальные вторили ей, — ибо они наследуют Землю. — И они завели красивое антифонное песнопение.

Амелия обратила внимание на то, что в своих молитвах они произносят слово «авва».

— Авва — имя вашего бога? — спросила она.

— Наш Господь говорил на арамейском, по-арамейски авва означает «отец». Иисус обращался к Господу авва, поэтому мы обращаемся к нему так же.

Хотя все они пребывали в радостном настроении, Амелия заметила в них напряжение. Они были как-то по-особому взбудоражены, и, слушая их рассказы, Амелия начала понимать источник этого волнения: их Спаситель был распят тридцать лет назад, и некоторые из его первых последователей еще живы. Говорили, что это признак скорого возвращения Иисуса.

— Это может произойти в любой момент, — утверждала Рахиль. Это было что-то новое, Амелия не помнила, чтобы хотя один из богов-спасителей обещал вернуться или вернулся после своего воскресения. Дальше Рахиль стала рассказывать о живущих на границах империи племенах, которые готовят восстание против Рима, а затем перечислила предзнаменования и чудеса, предвещающие конец света.

Заключительные слова были сказаны пожилым человеком, которого звали Петр, что показалось Амелии странным, потому что, обращаясь к нему на латыни, они называли его Камнем. Ей еще не приходилось встречать людей по имени Камень. Когда она спросила, почему у него такое странное имя, Рахиль ответила ей:

— Потому что он — Симон Камень, его прозвали так за стойкость и преданность. Он был первым учеником нашего Господа.

Внешний облик Петра не соответствовал его прозвищу. Он был маленького роста, старый и немощный, и его пришлось подвести к кушетке, откуда он заговорил голосом мягким, как прикосновение перышек. Сначала он возблагодарил Господа, а потом заговорил о святости жизни. Госпожа Амелия мало что поняла из его слов, но вежливо слушала его увещевания: «Вы — избранный народ, царственное священство, народ святой… Некогда не народ, а ныне — народ Божий…»

Под конец стали собирать деньги, часть которых предназначалась для римских бедняков, а остальные — для нуждающихся христианских общин в империи. Когда все начали расходиться, Рахиль попросила Амелию остаться — она горела нетерпением услышать мнение подруги. Амелия призналась, что не понимает новой веры и не может принять приближающийся конец света.

— Благодарю тебя, дорогая подруга, за то, что пригласила меня сегодня. Но это не для меня. У меня нет веры, которой вы требуете от своих последователей. Кроме того, я не думаю, что нужна вашему Спасителю. — Она внезапно остановилась.

Немощный старый апостол Петр собирался прочесть заключительную молитву, и изумленная Амелия увидела, как он встал, поднял свои слабые руки и произнес: «Отче наш Сущий на небесах…»

Как громом пораженная, она смотрела на его протянутые то ли к небу, то ли к людям руки, вспоминая пророчество своего предсказателя. Не его ли он предсказывал?

Из-за невыносимой летней жары Рахиль стала проводить субботние собрания в окруженном колоннами саду. Народу стало приходить все больше, и она уже не могла накрывать три стола с тремя кушетками за каждым. Теперь гости усаживались на земле или на скамьях и брали хлеб с деревянных блюд, которыми их обносила Рахиль. И поскольку у них не было специальных мест для богослужений, не было храмов и синагог, а собирались они в домах друг у друга, они называли свои встречи ecclesia, что по-гречески означает «собрание» и что впоследствии будущие поколения нарекут «церковью». И дом Рахиль превратился в дом-церковь, так же, как дом Хлои в Коринфе, дом Нимфы в Лаодикее и так далее. И все эти разбросанные по миру дома-церкви они стали называть Соборной Церковью.

Христианская вера распространялась столь стремительно, что теперь Рахиль почти ежедневно совершала в своем саду обряд крещения, — в фонтане, из которого лилась вода на вновь обращенных. Она проводила его так, как научила ее двоюродная сестра Хлои, которую научил миссионер Павел, в свою очередь узнавший о нем от Петра в Иерусалиме. Этот обряд был посвящением в новую веру — так крестился сам Христос в водах Иордана, и теперь, почти сорок лет спустя, так же крестились его последователи. Но Рахиль еще только предстояло окрестить свою лучшую подругу.

Она присматривалась к Амелии, которая вносила свою долю в общинные трапезы в виде небольших хлебцев, которые она пекла своими руками и украшала крестами Гермеса.

Амелия и понятия не имела, как усердно Рахиль за нее молится. Она молилась не только о том, чтобы Амелия вступила в блаженное лоно Церкви Христовой, — Рахиль молилась о спасении бессмертной души Амелии. Обращение самой Рахиль произошло дождливым январским днем, который она никогда не забудет, когда она услышала благую весть из Палестины о том, что долгожданный спаситель евреев наконец-то пришел и что при втором Его пришествии живые объединятся с мертвыми, потому что, как говорил Павел, смерть временна и крещенные во имя Господа воскреснут. Петр возложил свои старческие ладони на голову Рахиль, и она почувствовала, как горе моментально оставило ее. Она хотела, чтобы такое же счастье испытала и Амелия.

Когда умер Соломон, именно Амелия была ее главной поддержкой и утешением: она приезжала в любую погоду, утешала или просто молчала — в зависимости от того, в каком настроении находилась Рахиль, — но всегда была рядом, делила с ней ее горе и внезапно свалившийся на нее груз безнадежного одиночества. Много раз в эти черные дни Рахиль спрашивала себя, смогла бы она пережить это, если бы не Амелия.

— У меня такое ощущение, будто я теряю себя, — призналась однажды вечером Амелия, глядя в сад, освещенный лучами закатного солнца. — Корнелий разрушает меня, Рахиль, и у меня нет сил противостоять ему.

Рахиль так хотелось сдернуть это ожерелье с шеи Амелии и растоптать ногами этот ненавистный голубой камень, стереть его в порошок! Но Корнелий проверял, чтобы жена надевала его каждый день, и Амелия считала, что она это заслужила.

— Я ведь изменила ему, — грустно говорила она.

— Амелия, послушай меня. Однажды Господь подошел к группе иудеев, которые собирались побить камнями женщину, виновную в прелюбодеянии. Они спросили Его, что Он об этом думает. А Он сказал им, чтобы тот, кто без греха, бросил камень первым. И никто, Амелия, так и не смог бросить в нее камень! Разве Корнелий безгрешен?

— Это совсем другое. Он — мужчина.

Рахиль ничего не могла на это возразить: традиционное неравенство мужчин и женщин существовало как у римлян, так и у евреев, когда отец или муж в доме был выше всех женщин. Но Иисус проповедовал равенство мужчин и женщин перед Богом, и разве сама Рахиль не была тому доказательством? В синагоге она должна сидеть отдельно, за ширмой, там она не может принимать активное участие в службе, но у себя на субботних собраниях, прославляющих жизнь, смерть и воскресение Христово, она выступает в роли диакониссы — ведет собрание, под ее руководством христиане молятся и преломляют хлеб. Когда же вернется Иисус, и наступит время Его Господа, то и для женщин, и для мужчин настанут новые времена.

Рахиль не собиралась отказываться от своих намерений относительно своей подруги. При втором пришествии Иисуса в новое Царство будут допущены только крещеные. А оно уже близится, потому что, по словам Петра, Господь обещал снова прийти на землю еще до того, как умрут его ученики. Иисус воскрес больше тридцати лет назад, те же из его последователей, кто еще жив, уже достигли весьма преклонного возраста — к примеру, Петр, который одряхлел уже настолько, что, кажется, жизнь вот-вот оставит его. И, попробовав с ночи тушившееся на медленном огне рагу с кусочками баранины, таявшими во рту, Рахиль мысленно сказала, что отдаст все силы, чтобы спасти душу своей подруги.

Амелия напевала себе под нос, выкладывая хлебцы на блюда. Выполняя эти незначительные поручения, она чувствовала, что хоть кому-то нужна. Ее домашним не было до нее никакого дела. Корнелий все больше времени проводил в императорском дворце, — он уже стал приближенным Нерона, и, хотя у Амелии было пятеро детей, один зять, две невестки и четверо внуков, ее дом на Авентинском Холме был на удивление тихим и пустынным. В нем остались только двое мальчиков: повзрослевший Гай, который уже через два года должен был надеть тогу, какую носят взрослые мужчины, — он почти все свое время проводил со школьными товарищами и наставниками, и у него не оставалось времени на мать; и маленький Люций, который, по сути, не был ей сыном, и который проводил все время со своей нянькой, наставниками и Корнелием, когда тот бывал дома. Амелия бродила по залам, колоннадам и садам их расположенной на холме виллы, как будто все искала что-то. Рахиль сказала, что так она пытается найти путь к вере, но Амелия почему-то в этом сомневалась. Если бы она искала веру, то разве не обрела бы она ее уже теперь, в этом средоточии религиозной лихорадки? Иногда она наблюдала на собраниях, как люди в религиозном экстазе начинают говорить что-то непонятное или предвещать скорый конец света. Они молились, пели и крестили вновь обращенных, называли Господа своим спасителем и вручали свои души Богу. Но до сих пор ничто из этого не тронуло души Амелии.

Она стала готовить еду для бедного Джафета, которому трудно было есть, потому что у него не было языка. Язык ему отрезал хозяин-садист, и он стал ходить в дом-церковь Рахиль, потому что еврейский Бог внимает молчаливой мольбе. Жрец из храма Юпитера потребовал, чтобы Джафет платил ему деньги за то, что он будет вслух произносить за него молитву Юпитеру: «Как же ты хочешь, чтобы тебя услышал бог, если ты не можешь говорить?»

Подавая тарелку с хлебом Клеандру, молодому рабу с изуродованной ступней, которого Рахиль недавно отпустила на волю, она невольно вспомнила о ребенке, которого у нее отняли, выжила ли малышка в куче отходов или она уже в загробном мире, ждет воссоединения со своей матерью, о чем говорил Иисус. Если бы только она могла уверовать! Амелия ходила на эти собрания не из религиозных побуждений, а потому, что Рахиль была ее подругой. Она вновь почувствовала, что нужна кому-то, ощутила себя членом большой семьи, в которую входили Гаспар, освобожденный однорукий раб; Джафет, навеки замолчавший из-за отрезанного языка; Хлои, благовестница из Коринфа; Фиби, пожилая диаконисса, живущая здесь, в Риме. Для Амелии было неважно то, что разные люди видели в Иисусе разные стороны личности — мудреца, обличителя, целителя, учителя, Спасителя, Сына Божьего: разве Сам Иисус не говорил притчами для того, чтобы каждый мог истолковать их в соответствии со своей верой? Амелии Иисус представлялся учителем нравственности. Она не видела в нем ничего божественного, никакой чудесной силы, кроме разве одного: благодаря его учению она вновь обрела счастье. И это было чудом.

Ей было интересно, заметил ли Корнелий происшедшую в ней перемену. Как он думает, если вообще думает о ней, чем она занимается? Может, он думает, что они с Рахиль сидят, как две курицы, обсуждают внуков и ругают современные прически? Ему даже в голову не приходит, какое общество еженедельно посещает Амелия. Она содрогалась при одной мысли о том, что он сделает, если узнает, что его жена сидит за одним столом с мужчинами и женщинами низкого происхождения или что браслет, который он подарил ей на свадьбу двадцать семь лет назад, она отдала, чтобы вытащить из тюрьмы одного еврея из Тарсуса.

Корнелий. За столько лет она так и не узнала его. Почему, например, вот уже шесть лет он упорно наказывает ее, используя каждую возможность унизить, когда, казалось бы, пора уже обо всем забыть? Потом она стала замечать косые взгляды и слышать шепот за своей спиной. Через несколько дней после возвращения в Рим сплетни дошли и до нее: Корнелий ездил в Египет вместе с одной красивой вдовой. Амелии стало плохо. Он заставляет ее носить этот голубой камень, чтобы неустанно напоминать всем о ее давнем проступке, а сам спокойно грешит в свое удовольствие.

Вернувшись из деревни, они с Корнелием окунулись в ночную жизнь высшего римского общества — основное занятие благородных патрициев. Корнелий каждый раз заставлял Амелию надевать египетское ожерелье, и, хотя она прятала его под одеждой, требовал показывать украшение гостям, а сам рассказывал легенду о царице-прелюбодейке. Жена Нерона Поппея, взвесив на ладони тяжелую золотую подвеску, сощурившись, пристально всмотрелась в голубой камень и с наслаждением произнесла: «Ужас!»

По ночам Амелию мучили кошмары, днем же — работала ли она в саду, сидела за прялкой или занималась домом — за ней неотступно следовал темный призрак египетской царицы, зловещая тень, воплощение ее греха. Но когда Амелия приходила на радостные субботние встречи к Рахили, где шумные гости истово поклонялись своему Богу, у нее становилось легче на душе. Она хотела бы сказать Рахили: «Я уверовала», но, видно, ее время еще не пришло — она пока еще присматривалась к ним, многого не понимая.

Христиане были настолько уверены в том, что конец света близок — и не только община Рахили, но также и те, кто посещал другие дома-церкви по всей империи, — что многие отказывались от своего имущества. В доме Рахиль произошли большие изменения: она отпустила на волю рабов, исчезла почти вся мебель, а вместо шелковых платьев она носила теперь домотканую одежду. Она постоянно собирала деньги и отправляла их своим более нуждающимся братьям и сестрам в Иерусалим, а свои изысканные серебряные ожерелья пожертвовала на организацию христианских миссий в Испании и Германии.

Однако Амелия наблюдала, как среди христиан усиливается разобщение из-за разногласий в учении. К ним присоединялось все больше неевреев, представителей разных слоев общества, которые привносили элементы своих вероучений, так что, когда Рахиль начинала молитву «Слушай, Израиль», кто-то крестился, а кто-то изображал священный знак Оссириса. Изредка у них бывали особенные гости, которые лично знали Иисуса, но это были очень старые люди, говорившие скрипучими голосами и на таком простонародном языке, что даже здесь, среди людей, знавших греческий, их речь нужно было переводить! И, к удивлению Амелии, даже они по-разному пересказывали события, происшедшие в Галилее более тридцати лет назад. Павел, ученый иудей, принявший Христа, писал письма разным церквям, чтобы разъяснять им возникающие недоразумения, его часто не понимали. Другая группа, состоявшая преимущественно из греков, толковала христианскую веру в соответствии с греческой философией. Последователи Петра, который был самой известной личностью в христианском движении, верили в необходимость строгого соблюдения еврейского закона и считали, что неевреи, прежде чем стать христианами, должны обратиться в иудаизм. Кроме того, были еще и мистики, выходцы из мистических религий, утверждавшие, что новая секта, развиваясь, должна сосредотачиваться не на простых людях, а лишь на мистическом воссоединении с Христом. Сторонники каждой группы считали, что именно они правильно толкуют христианство, и ощущали свое превосходство над остальными.

Каждый человек в отдельности также верил по-своему: в грядущее второе пришествие Христа верили все, однако кто-то говорил, что Он прибудет на золотой колеснице, а другие — что он приедет скромно, на осле; одни утверждали, что он придет в Рим, другие — что сначала Он появится в Иерусалиме. Что же касается Царства Небесного, мнения разделялись относительно того, что оно из себя представляет, где находится и когда наступит. Кто-то называл Иисуса князем мира, кто-то — предвестником войны.

Помимо всей этой неразберихи существовали также многочисленные евангелия, которые передавались из рук в руки в свитках, письмах и книгах, и каждое из которых объявлялось «истинным» учением Христа, хотя ни одно не было написано сразу же после его мученической смерти. Еще больше эту путаницу усиливал тот факт, что некоторые из тех немногих, кто лично общался с Христом при Его жизни, были еще живы. Молодое поколение, никогда не слышавшее проповедей Христа, интерпретировало события тридцатилетней давности, совершенно не учитывая обстоятельств и настроений того времени. Споры относительно обращения неевреев становились все яростнее: что нужно делать — крестить их или обрезать? Те, кто ратовал за обрезание, говорили, что это слишком просто для того, чтобы обрести веру, что обращенные не бросают своих старых богов, а лишь вводят Иисуса в их пантеон. Христиане-неевреи стали чествовать Иисуса двадцать пятого декабря, в день, когда их предки праздновали день рождения Митры, последователи же Изиды, Царицы Неба, утверждали, что мать Иисуса Мария была воплощенной Богиней. И каждый верил, что Иисус предсказывал приближение царства именно его бога.

Споры затронули даже имя Господа. Его называли Джошуа, Иешуа, Изус или Иисус в зависимости от национальности и языка. Кто-то называл его Бар-Аббас, что означало «сын отца», другие же возражали, что Бар-Аббас — это совсем другой человек, просто его первое имя тоже было Иисус. Тем же, кто называл его Иисус-бар Иосиф, противостояли другие, утверждавшие, что, если Господь называл себя Сыном Божьим, значит, он не мог быть сыном человека, как все спасители, которые были до него.

Но Амелии все это было безразлично, безразлично, кто прав, а кто нет, и как зовут Господа на самом деле, потому что она, в отличие от остальных, не верила ни в Иисуса, ни в его божество, ни в его пророчества. Амелия посещала еженедельные собрания христиан потому, что там она находилась среди друзей, которые не шептались и не сплетничали у нее за спиной, были доброжелательны, красиво пели хором и делили благословенный хлеб во имя распятого мученика. Но главным образом она ходила туда потому, что, как и обещала ей Рахиль, злой призрак, обитавший в голубом кристалле, который она носила под платьем, не мог проникнуть в этот дом, он оставался за порогом, и весь день Амелия наслаждалась спокойствием, любовью и чувствовала, что страх отпускает ее.

Наконец, все были в сборе, и субботнее собрание должно было вот-вот начаться. Рахиль собиралась зачитывать из Торы. Она выбрала отрывок из Второзакония: «Ибо есть ли какой великий народ, к которому боги его были бы столь близки, как близок к нам Господь, Бог наш, когда ни призовем его». Рахиль все-таки порвала с синагогой, где женщине запрещалось зачитывать из Торы перед народом. Когда раввин сказал ей, чтобы она это прекратила, она напомнила ему, что Мириам была проповедницей и помогала своему брату Моисею выводить израильтян из Египта наравне с ним, а не как его подчиненная.

Но не успела она развернуть свиток, как в сад вбежал один из рабов, которых она отпустила на волю, с сообщением о прибытии запоздавшего гостя. Когда все услышали, кто приехал, среди собравшихся поднялось сильное волнение.

Обернувшись к престарелой Фиби, Амелия спросила:

— Кто приехал?

— Ее зовут Мария, она знала Господа, — Фиби произнесла это с глубоким уважением, но в голосе ее звучало сомнение, что такая великая личность почтит их скромное собрание своим присутствием. — Эта женщина располагала средствами и влиянием, она предоставляла Иисусу и Его последователям свой кров и стол, чтобы они могли распространять Его учение. — Амелия знала, что среди последователей Иисуса было много женщин, — женщин, которые отдавали Ему и на распространение Его учения свои деньги, так же, как делали это сейчас Рахиль, Фиби и Хлои. Но она и не думала, что кто-то из них еще жив. Фиби между тем продолжала: — Мария была его сподвижницей и его первым апостолом. Когда Иисуса взяли под стражу, Петр и остальные мужчины стали отрицать, что они знают его. Когда же Иисуса распяли, только женщины сидели у креста и плакали. Эти женщины сняли с креста его тело и отнесли его в гробницу. А после того как гробницу опечатали, именно они стояли снаружи и сторожили его, в то время как испугавшийся Петр и остальные мужчины где-то прятались. Воскресший Иисус явился именно этой женщине и сказал ей о том, что воскрес. — Я втайне верю, — произнесла с просветлевшим взором пожилая женщина, — что когда Господь вновь сойдет к нам, то первой его увидит эта женщина, Мария.

Внешне гостья выглядела ничем не примечательной. Это была женщина весьма преклонного возраста, маленькая, сгорбленная, закутанная в белую домотканую одежду. При ходьбе она опиралась на клюку, к тому же ее поддерживала молодая спутница; когда же она заговорила, голосок ее оказался трепещущим, как крылья бабочки. Ее греческий представлял собой разговорный диалект Палестины, поэтому ее молодая спутница переводила собравшимся ее речь на латынь. Слова ее были простыми, но шли от сердца.

Стоял жаркий июльский день; в саду раздавалось гудение мух, пчелы наполняли жужжанием воздух. Слабый ветерок едва долетал в сад, было душно. Какой-то старик в углу начал клевать носом.

Сначала Мария попросила присутствующих помолиться вместе с ней. Все встали, раскинув руки и откинув назад головы в подражание распятому Христу, и, устремив взор к небесам, громко и в унисон запели. Потом некоторые осенили себя крестом. И Мария начала свой рассказ:

— Мой Учитель был добрейшим из людей. Он любил маленьких детей, и душа его страдала при виде болезней, нищеты и несправедливости. Он исцелял, благословлял и учил добру.

Полдневный жар проник в сад, подобно гостю, который, желая послушать рассказ, принес с собой волшебное тепло, снотворные чары, обратившие слова старой женщины в ритмический напев. Амелия, задремавшая от жары под ритмичную речь Марии, почувствовала, как парит в какой-то измененной реальности, как будто глотнула неразбавленного вина, а затем она и вовсе перестала воспринимать слова, перед ней начали возникать образы. Она видела себя вместе с Иисусом — как они гуляют по зеленым холмам Галилеи; как она стоит на берегу озера и слушает Его проповедь, которую Он произносит из рыбацкой лодки; как она сидит на траве среди валунов, а Он, стоя на холме, говорит о милосердии, доброте и о том, что нужно подставлять другую щеку; она пила на чьей-то свадьбе Его вино и почувствовала, как по ее щеке скользнула его улыбка, когда он прошел мимо.

Мария рассказывала о сборщиках налогов и священниках, об умершей девочке и о человеке по имени Лазарь. Амелия видела ужин, состоявший из рыб и хлебов, чувствовала запах пыльных дорог и троп Палестины и слышала цокот копыт лошадей, на которых проезжали римские солдаты.

Этот душный воздух, жара, гудение пчел и весь сад как будто погрузились в другое время и в другое место и увлекли за собой Амелию. Еле слышный голос Марии вызывал в ее сознании живые образы. И вдруг…

Она увидела Его! В саду у Рахили! Еврея-отступника и мирного проповедника, вооруженного фанатика и сына Божьего — все эти образы вихрем взвились с раскаленного каменного пола и, призрачно мерцая в воздухе, наконец-то слились и превратились в человека.

Амелия оцепенела. Слова Марии, роящиеся в густом воздухе вместе с пчелами и стрекозами, соткались в человеческий образ, и Амелия увидела Его. Когда Мария рассказывала, как вопрошал Иисус, почему Господь возложил это бремя на Него, Амелия видела сомнение в Его глазах и капельки пота на лбу. Когда же она рассказывала о том, как Он молился, Амелия видела исходившее от Его лица сияние. И все, что она слышала об Иисусе, которого проповедовали и о котором спорили, слилось в единый облик, который уже не был ни мифом, ни загадкой, но Божественным Человеком, рожденным женщиной, который взвалил на свои плечи все слабости, сомнения и надежды — весь удел человечества.

— А потом Его предали, — произнесла дрогнувшим голосом Мария. — Римские солдаты сорвали с Него одежду и стали насмехаться над Ним, они прокололи Ему лоб шипами и в клочья изодрали спину кнутом. А затем моего Учителя принудили нести перекладины, предназначенные для Его креста, через весь Иерусалим, и люди смеялись и кидали в Него грязью. Его запястья и ступни прибили гвоздями, а потом высоко воздвигли крест, чтобы Его было видно всем. И мой добрый Учитель висел на нем, беспомощный и истекающий кровью, униженный и посрамленный. А когда на Его раны стали слетаться мухи, и в легких уже почти не оставалось воздуха, а на лицо легла тень предсмертной агонии, Он заговорил. Он попросил Отца, чтобы Тот простил людей, которые сотворили это с ним.

Кто-то заплакал, и в этих еле слышных всхлипываниях было больше боли, чем во всех громких завываниях плакальщиков. Остальные были настолько ошеломлены, что едва могли дышать. Амелия была глубоко тронута. Ни одна проповедь Петра, никакие призывы Павла, ни чтение свитков, писем и евангелий не смогли совершить того, что удалось старой Марии своей простой тихой речью — вызвать образ Иисуса.

Амелия прижала ладонь к груди — она еле дышала — и удивилась, нащупав под одеждой ожерелье. Потом, вспомнив, что это такое, вынула из-под платья подвеску и в преломленном солнечном свете вгляделась в голубой камень. Сейчас она видела в нем человека, истерзанного римскими солдатами, по его лицу струилась кровь, тело было покрыто синяками и ссадинами. Амелия видела столько распятых преступников, но она никогда не видела в них человека, не задумывалась о том, что в изувеченном теле еще живы разум и душа. Сколько же невиновных было среди этих несчастных, висевших на крестах, вдоль Виа Аппиа? У скольких из них были семьи, любимые, дети? У подножий многих крестов рыдали люди.

— Да, — сказала Мария, и голос ее напрягся, — после всего того, что выстрадал мой Учитель, он попросил своего Отца простить своих палачей.

Амелия почувствовала, как ком подкатил у нее к горлу. Сквозь слезы она вглядывалась в синий кристалл, который, казалось, вот-вот растает у нее в ладонях. «После всего, что с ним сделали, Иисус попросил Отца простить людей, которые так с ним поступили!» Она отчетливо увидела, что находится внутри этого камня. Ничего похожего на призрак египетской царицы и не молящийся Симон Петр — это был распятый на кресте Иисус, протягивающий к ней руки и готовый принять ее в свои объятия. Именно так, как напророчил ей предсказатель!

Она крестилась.

Все пришли посмотреть на это — все ее новые друзья, а потом они вместе сидели за трапезой, молились, смеялись и плакали. Рахиль сама совершила этот обряд в своем бассейне, и слезы радости потекли у нее по щекам, когда Амелия подставила голову под льющуюся воду. Амелию не волновало то, что ее семья ничего не знает о произошедшей с ней перемене. Они бы все равно не поняли, так что она даже и не пыталась ничего объяснять. Может быть, со временем, думала Амелия, она расскажет об этом, и, может быть, кто-нибудь из ее детей обратится в новую веру. Это была ее тайная надежда — увидеть, как Корнелия вместе с другими членами семьи, с просветленными лицами будут стоять на коленях в фонтане Рахили.

— Что это? — услышала она голос Корнелия, вошедшего в сад. Он говорил по привычке, ни с кем не здороваясь и ни к кому не обращаясь.

Амелия занималась цветами, в первый раз с удивлением заметив, как восхитительно пахнут летние розы. Она смотрела на мир новыми глазами — так же, как, по преданию, смотрел апостол Павел, когда с его глаз спала пелена. Все вокруг стало ярче — мир как будто ожил. Как эти розы. Она решила срезать букет для Фиби, которая слегла с летней простудой, и навестить ее. Это была одна из обязанностей членов домашней церкви — совершать бикур-хойлим, великую мицву, или добрые дела, — навещать больных, но Амелия не думала об этом как об обязанности. Она уже относилась к Фиби как к своей сестре.

Амелия была еще не так крепка в вере, как Рахиль. Она ощущала в себе силу, но многое ее обескураживало. Она вряд ли смогла бы это кому-нибудь внятно объяснить — у нее не было для этого подходящих слов. Она не могла сразу принять все в новом учении. Например, Бога, которого никто не видит. У которого нет ни статуй, ни изображений. Амелия никогда прежде не обращалась к духу. Молиться ей помогала ее голубая подвеска, в которой она видела распятого Спасителя. Другие прихожане тоже использовали изображения: люди не видели никаких причин отказываться от знакомых образов и символов, настраивающих на молитву. Гаспар молился перед статуей Диониса, который тоже был распятым богом; Джапет так и не снял крестик Гермеса; а новообращенный из Вавилона, поклонившийся раньше Пастуху Таммусу, нарисовал в саду у Рахили маленькую фреску, на которой Иисус был изображен в виде пастуха, державшего на плечах ягненка. Амелия также с трудом могла принять существование одного Бога и отсутствие Богини — разве все в этом мире не имеет мужского и женского начала? Поэтому Амелия, подобно христианам, по-прежнему молившимся Изиде, сохранила веру в Юнону, благословенную девственницу. Другие догматы новой веры также были ей пока непонятны, но одно она знала точно: Иисус простил ей ее грехи и слабости, и теперь она стоит на пороге новой жизни.

— Амелия, — нетерпеливо повторил Корнелий, — что это такое?

— Доброе утро, Корнелий. — Она не обернулась.

— Я хочу знать, что это такое.

— Как странно, это летние розы, — сказала Амелия, рассматривая хрупкие цветки, которые она придерживала ладонями. — Меня всегда учили, что увядшие цветы нужно срезать, чтобы куст побыстрее расцвел вновь. Но, оказывается, не все розы расцветают по второму разу. Ты не знал об этом? Некоторые из них цветут только весной, и, если даже ты срежешь старые цветки, это ничего не изменит. Что же касается тех, которые цветут по нескольку раз — как, например, вот эти желтые чайные розы — то если срезать погибшие цветы, то куст наверняка расцветет вновь.

— Амелия, — раздраженно сказал он, — повернись, когда я с тобой разговариваю.

Она повернулась, и он увидел голубое сияние у нее на груди. Она надела ожерелье поверх одежды.

— Не правда ли, любопытно, Корнелий? — спросила она. — Срезая увядшие цветы, можно вызвать появление новых?

— Скажи мне, что это такое?!

Она мельком взглянула на предмет, который он держал в руках.

— Это какой-то свиток, Корнелий.

— Это счета за аренду комнат в доходном доме в Десятом районе. Неоплаченные счета. Ты не сделала ничего, чтобы заставить жильцов внести плату. Почему?

— Потому что им нечем платить. Потому что это одинокие матери с детьми, которым никто не помогает. И освобожденные рабы, у которых нет работы. Больные и старики. Они не могут заплатить за жилье.

— Это не наша забота. Я требую, чтобы эти счета были немедленно оплачены.

— Но это мой дом, Корнелий. И вопросы оплаты решаю я.

Эти слова и уверенность, с которой они были произнесены, заставили его на какой-то момент замолчать. Потом он сказал:

— Амелия, ты никогда ничего не смыслила в делах. Я дам Фило стражников и пошлю его собрать деньги.

— Это мой дом, — сказала она по-прежнему спокойно и твердо. — Его оставил мне мой отец. Я — законная наследница. И только я решаю, кому платить, а кому нет.

— Ты хоть понимаешь, сколько денег мы теряем?

Она обвела взглядом его изысканную белую тогу с пурпурным окаймлением, собранную в идеальные складки.

— По твоему виду не заметно, что ты нуждаешься в деньгах.

В глазах у него вспыхнул огонек.

— Очень хорошо, — сказал он, постукивая ладонью по свитку в такт словам. — Я сам соберу эти деньги.

У Корнелия ушел целый месяц, чтобы с помощью стражников взыскать с перепуганных жильцов непомерную плату; у Амелии ушло несколько часов на то, чтобы вернуть ее им.

— Все наши друзья только и говорят об этом, Амелия. Ты выставила меня на посмешище! — Они снова находились в саду. Корнелий был разъярен.

— Корнелий, — сказала она тоном, которым обычно разговаривала с десятилетним Люцием, — я же говорила тебе, что я не буду собирать деньги с этих людей. Пока у них не улучшится положение.

Он, сощурившись, посмотрел на ожерелье, которое она носила поверх одежды.

— Не знаю, что с тобой произошло, но думаю, что тебе полезно какое-то время подумать дома. Ты больше не поедешь к своей еврейке. — Он развернулся, чтобы уйти. — Амелия? Ты меня слышала?

— Да, Корнелий, я тебя слышала.

— Отлично. Значит, решено. Ты больше не будешь к ней ездить.

Она смотрела на Корнелия, думая о Рахили, которая была уверена, что близится конец света. В это верили почти все христиане, поэтому очень часто споры, возникавшие на субботних собраниях, сводились к тому, каким будет этот последний день. Может быть, земля превратится в огненный шар? Или начнутся землетрясения и потопы? А может быть, начнется всемирная война, и народы будут воевать до тех пор, пока не останутся только те, кому удалось выжить? Многие ожидали появления ангелов с трубами, другие пророчили чуму и смерть. Амелии было интересно, каким будет Корнелий, когда наступит конец света? Она видела, как он расхаживает с важным видом, как он это делал в суде, и кричит: «Одну минуту, это не положено!» Она едва сдержала улыбку.

— Амелия? Ты меня слышала?

— Да, Корнелий. Я слышала тебя.

— Отлично. Ты больше никогда не поедешь к еврейке! — Он снова хотел развернуться и снова остановился. — Амелия?

— Да, Корнелий?

Он мельком взглянул на ее грудь, на которой она смело, напоказ, носила египетское ожерелье с синим камнем, ярко сверкавшим в лучах солнца.

— Ты считаешь, это прилично? — спросил он, указывая на него.

Она посмотрела на подвеску.

— Это твой подарок, Корнелий. Разве ты не хочешь, чтобы все его видели?

После того как уехала ученица Христа Мария, в знаменательный день своего крещения, Амелия спросила Рахиль, как ей получить прощение, о котором просил Иисус для своих мучителей, и была потрясена, когда узнала, что для этого не нужно ни нести в храм деньги, ни приносить в жертву животное. Для этого также не нужно посредничество жреца или жрицы. Просто обратись к Господу, сказала Рахиль, попроси у Него прощения, только искренне, — и ты его получишь.

Она ушла от Рахили в необыкновенном волнении. Радуясь, что дома никого не было, она немедленно направилась в свое убежище — маленький садик с фонтаном и статуей Изиды, где весь вечер и большую часть ночи размышляла над тем, что произошло. Сначала она горела гневом по отношению к людям, мучающим невинные жертвы. Потом ее гнев сосредоточился на одном человеке, с которым она жила под одной крышей, — на Корнелии, который не хотел ее прощать. Когда же она уснула и проснулась в обновленном утреннем свете, страсти улеглись, и успокоившаяся душа ощутила в себе новые силы. Она больше не чувствовала боли и смятения, не ощущала себя слабой и беспомощной. И надела ожерелье с таящимся в нем образом Распятого поверх платья.

Корнелий сощурился. Амелии не свойственно шутить. Он должен сейчас же разобраться с этим ожерельем.

— Значит, решено, — сказал он. — Ты больше не увидишься с еврейкой. — Он подождал. — Ты меня слышала?

— Я слышала тебя.

— Значит, ты подчинишься.

— Нет, Корнелий. Я буду и дальше навещать свою подругу Рахиль.

— Амелия!

— Да, Корнелий?

Только теперь она заметила, что он стал зачесывать волосы вперед. К лысым в Риме относились неуважительно — это считалось признаком слабости. И мужчины, высмеивавшие своих жен за то, что те так долго возятся со своими прическами, прикладывали невероятные усилия, чтобы скрыть этот позорный дефект. Но Амелия почувствовала к мужу не презрение, а жалость. Бюсты Юлия Цезаря изображали человека с довольно редкими волосами, и все-таки он был героем, подобным богу, восхищаясь этим человеком, никто не думал о его прическе. Она хотела посоветовать Корнелию, посвящавшему долгие часы уходу за редеющими волосами, чтобы он обрился наголо — может быть, это вернет ему величественный вид.

— Я запрещаю тебе туда ездить.

Она рассматривала розы.

— Амелия, ты меня слышала?

— Я не глухая, Корнелий.

— Значит, ты больше не поедешь к Рахиль.

Она продолжала срезать цветки и складывать их в корзину. Он нахмурился.

— Тебе плохо?

— Почему ты так решил, Корнелий?

— Тебя лихорадит.

— Нет.

— Тогда почему ты так странно себя ведешь?

— Разве?

— Да что с тобой такое? — закричал Корнелий и тут же пожалел об этом. Он гордился тем, что никогда не теряет самообладания. Как ни старались профессиональные ораторы и хитрые юристы, им не разу не удалось вывести его из себя. Но это удалось — кто бы мог подумать! — его собственной жене. Он этого не допустит!

— Ты меня слышала, — сказал он твердо. И, повернувшись на каблуках, вышел из сада.

Этот странный разговор преследовал его весь день до самого вечера, но он не собирался ей потакать. Он знал, что ему нечего опасаться. Амелия ни за что на свете не посмеет его ослушаться.

Но именно это она и сделала на следующее утро.

— Где госпожа Амелия? — спросил он мажордома Фило.

— Госпожа ушла, господин.

— Куда?

— Куда она обычно ходит по субботам, господин. К этой еврейке.

Корнелий побагровел. Она посмела ослушаться. Что ж, это было в первый и последний раз.

Когда она вернулась вечером, он уже поджидал ее.

— Сними ожерелье.

— Но оно уже стало нравиться мне.

— Я знаю — это уловка, чтобы я простил тебя…

— Да что ты, Корнелий, я больше не нуждаюсь в твоем прощении. Меня уже простил Тот, кто гораздо выше тебя.

— И кто же это? — спросил он, сухо засмеявшись. — Еврейка? Амелия, сними его!

— Корнелий, раз уж ты хочешь заклеймить меня как прелюбодейку, так пусть весь мир знает о моем позоре.

— Я хочу, чтобы ты его сняла.

— Но ты же хочешь напоминать мне о моем грехе?

— Это все из-за того проклятого ребенка, да?

Она удивленно подняла брови.

— Из-за проклятого? Ты имеешь в виду нашу дочь, наше последнее дитя? Да, думаю, это обстоятельство сыграло решающую роль в том другом событии шестилетней давности. Я пыталась смириться, когда ты выбросил мою дочь, но горе сломило меня. Тебе было все равно, Корнелий. Поэтому я стала искать утешения в объятиях другого мужчины. Я поступила плохо — я знаю. Но то, что ты сделал с моим ребенком, разве было лучше?

— По закону…

Она вздернула подбородок:

— Мне неинтересно, что написано в законе. Законы придумывают бессердечные мужчины. А дитя принадлежит родившей его женщине, разве нет? У тебя не было права бросать моего ребенка в мусорную яму, где его ждала неизбежная гибель.

— По закону у меня были на это все права, — презрительно бросил он.

— Нет! Это закон, придуманный людьми, лживый закон. Женщина рожает ребенка по закону природы, и никакой мужчина не может изменить этот закон.

Когда она повернулась, чтобы уйти, он сказал:

— Амелия, стой. Я еще не закончил разговор. — Но она молча покинула сад.

* * *

То, что Амелия открыто носила на груди синий камень, стало предметом обсуждений в их кругу, на Корнелия в очередной раз посыпались насмешки. Не вытерпев, он потребовал, чтобы она отдала ему ожерелье, но она отказалась. На всякий случай она клала его на ночь под матрас — если он попробует его выкрасть, она проснется и схватит его за руку. Но он не стал и пытаться.

Следующий разговор произошел с Корнелием, когда он ходил по дому, отдавая приказания рабам, укладывавшим вещи для поездки в деревню. Амелия решила, что он снова хочет ее наказать, но, когда он сказал: «В городе вспышка малярии. Пока не осушат Кампус Мартинус, здесь оставаться опасно», — она поняла, что это правда.

Малярия на протяжении веков осаждала город. Никто не знал, как искоренить эту болезнь, но было замечено, что, если осушить болота Кампус Мартинус, болезнь отступает. Муж Рахили Соломон, который был врачом, считал, что болезнь вызывает вовсе не плохой воздух — mat aria — давший ей название, а ее разносят летающие над болотами комары. Но Соломон был еврей, поэтому городские чиновники не стали его слушать.

В том, что переезд в деревню никак не связан с ее неповиновением, Амелию окончательно убедило требование Корнелия, чтобы и остальные члены семьи уехали за город — Корнелия вместе с молодым мужем и ребенком, двадцатилетние сыновья-близнецы Амелии со своими супругами и детьми, а также тринадцатилетний Гай и Люций, их приемный сын, за которым неотступно следовал Фидо. Вителлии, в сопровождение нянек, наставников, личных слуг и огромной свиты рабов, отбыли из Рима ранним июльским утром, горя нетерпением хоть немного отдохнуть от городской жары, вони и шума.

И только Амелию терзали дурные предчувствия.

Хотя в имении Вителлиев, как в имениях всех богатых римских семей, были рабы, которые пряли, ткали и шили для хозяев одежду, Амелия, как и большинство римских матрон, по старинке свято верила, что добродетельная женщина должна заниматься этим сама.

Поэтому сейчас она сидела в тени смоковницы в саду их деревенской усадьбы, а у ног се лежал мешок с шерстью, которую она чесала, подготавливая ее для прядения. Амелия была не одна. Вокруг нее собрались две ее дочери и две невестки — каждая качала колыбельку или держала на руках младенца, — ее младшие сыновья Гай и Люций, и несколько маленьких мальчиков и девочек, дети рабов, чтобы послушать историю о рождении человека по имени Иисус и о трех волхвах, которые принесли ему дары.

Когда Амелия закончила свой рассказ, маленький Люций встал на ноги и, обняв ее, спросил:

— Мама, а меня Иисус тоже любит?

— Дети, идите поиграйте, — вдруг резко сказала Корнелия, сетуя, что и так слишком жарко, а тут еще столько детей вокруг. Ее сестра с женами братьев, уставшие от рассказов и жары, забрали детей и направились к дому, к прохладе бьющих фонтанов. Но Корнелия осталась сидеть под смоковницей, приказав одному рабу принести еще охлажденного вина, а другому получше обмахивать их опахалом из страусовых перьев. Покачивая колыбельку, в которой вертелся в промокших пеленках ее малыш, она сказала:

— Прошлой ночью я видела сон. Что-то случилось в городе.

Ее мать вся обратилась в слух. Римляне придавали снам огромное значение. Их нельзя игнорировать.

— Ничего особенного, — сказала Корнелия, сощурившись, глядя на стену, которой был обнесен сад, как будто видела сквозь нее раскаленный от июльской жары Рим. — Просто я хочу, чтобы папа был с нами.

— У него много дел.

— Дел! — сказала Корнелия, надувшись. — Он сейчас в Риме со своей любовницей. Мама, ты ведь знала, что у папы есть любовница?

Амелия подозревала это. Корнелий сластолюбив, а так как между ними уже давно не было близости, она догадывалась, что у него был кто-то на стороне. Она снова занялась шерстью.

— Как ты можешь это позволять?

Амелия подняла глаза на дочь. Корнелия вела себя так, как будто она была пострадавшей стороной, как будто изменяли ей.

— То, что делает твой отец, касается только его.

— Ты ведь знаешь, кто она, правда? Это Люцилла. Он брал ее собой в Египет. Ты знала об этом?

Амелия не хотела это обсуждать, потому что это было неприлично и вообще не имело никакого отношения к дочери. Корнелия посмотрела на мать и сказала, нахмурившись:

— Ты стала толстеть.

Амелия оглядела себя. Да, она располнела. Но какая женщина не располнела бы после десяти беременностей?

— Это случается с возрастом, Корнелия, — ответила она, не вполне понимая, что означает эта неожиданная нападка.

— И все-таки это некрасиво. — Корнелия нетерпеливо махнула кормилице, чтобы та унесла раскричавшегося младенца. — И эта новая религия. Поклонение умершему еврею. Это неприлично.

Амелия оторвалась от своего занятия.

— Корнелия, за что ты сердишься на меня?

— Я не сержусь. — Семнадцатилетняя Корнелия, не выносившая монотонной деревенской жизни, смахнула с руки пчелу. — Просто эта его любовница… Это из-за тебя.

— Это касается только твоего отца и меня.

— Тогда зачем ты носишь это ожерелье? Ты не должна выставлять его напоказ.

Амелия сдержалась:

— Это подарок твоего отца.

— Знаешь, мама, я уже не маленькая. Я знаю, почему он его тебе подарил. Весь Рим знает. Это просто непристойно, ты словно им гордишься.

Амелия провела ладонью по расчесанной шерсти. Она никогда не обсуждала с младшей дочерью того, что произошло шесть лет назад. И надеялась, что никогда не будет.

— Корнелия, дорогая… — начала она.

— Не пытайся защищаться, — сказала Корнелия, нащупав выбившийся и прилипший к мокрой шее локон и с яростью запихивая его обратно в шиньон. — Ты оттолкнула папу от себя, — сказала она с раздражением. — Он всего лишь человек. А своей изменой ты толкнула его в объятия другой женщины.

— Корнелия!

— Это так! Иначе папа никогда бы не позволил себе неверности.

Амелия с искренним удивлением смотрела на дочь.

— Он до сих пор встречается с ней, — не унималась Корнелия. — Это все ты виновата!

— То, чем занимается твой отец в свободное время…

— Да если бы только это! Но этот мальчик, Люций… — Она говорила о сироте, которого усыновил Корнелий.

Амелия посмотрела в ту сторону, где Люций бросал палку Фидо.

— Что такое?

— Он называет тебя матерью!

— Но я и есть его мать, во всяком случае, по закону, — сказала Амелия, но ее уже осенила ужасная догадка. — И он наш кровный родственник, — продолжала она, чувствуя, как к горлу подкатывает ком. — Его родители были из рода Вителлиев.

— Ох, мама, неужели ты так слепа?!

Вот теперь все встало на свои места. Амелия ясно увидела то, о чем подсознательно подозревала, но, обманывая себя, старалась этого не замечать: она убеждала себя, что мальчик так похож на Корнелия, потому что он тоже из рода Вителлиев. А сейчас она совершенно отчетливо увидела то, на что пыталась ей раскрыть глаза Корнелия: Люций — сын Корнелия.

Она вцепилась в ожерелье, ища успокоения в прикосновении к синему камню, и стала молиться про себя: «Господи, дай мне силы…»

— На этом мы остановимся, — сказала она строго, вынимая из мешка еще шерсти.

— И тебя совершенно не волнует, что Люций — сын Люциллы? И что весь Рим знает, что папа усыновил ублюдка своей любовницы и продолжает с ней встречаться?

— Довольно! — сказала Амелия. И, встретившись глазами со сверкающим негодованием взором дочери, Амелия только сейчас заметила, что сходство Корнелии с отцом было каким-то неестественным. Амелия помнила то время, когда у Корнелии были более мягкие черты, а выражение лица более снисходительным. Но с годами у нее выработалась привычка щипать ноздри и поджимать губы, как будто она постоянно была чем-то недовольна — в точности как делал Корнелий. В результате ее лицо приобрело разительное сходство лицом отца. — Корнелия, что я тебе сделала, что ты так меня презираешь?

Дочь отвела взгляд:

— Ты обманывала папу.

— После того как он приказал выбросить нашего ребенка. — Наконец-то она это высказала.

— Он поступил правильно! Ребенок родился уродом! Это ты сделала что-то не так!

Амелия ошеломленно смотрела на дочь, еле сдерживающую слезы. И только Корнелия успела бросить ей в лицо очередной упрек:

— Это все твоя вина! Этот ребенок… и все остальное! — как из дома выбежал раб с криком:

— Госпожа! Госпожа! В городе пожар!

Шесть дней они следили за пожаром, узнавая о нем от скороходов, которые ежедневно прибегали со свежими вестями. В деревне царило смятение, жизнь ее обитателей выбилась из своего обычного распорядка — все члены семьи вместе с рабами забирались на крышу, откуда было видно пламенеющее вдали небо. Горящий Рим…

«Неужели это конец света? — думала Амелия. — Неужели сбываются пророчества Рахили и ее друзей? И Иисус вскоре придет в Рим?»

Корнелий прислал весть, что с ним все в порядке. Он уехал в Антиум, чтобы сообщить эту новость императору. Но Амелия тревожилась за своих друзей: за старую и немощную Фиби, за немого Джафета, который не мог позвать на помощь; за однорукого Гаспара. Спасутся ли они от огня?

Позже они узнают, что пожар начался в цирке между Палатинским и Квиринальским холмами. Бушующая стихия врывалась в лавки с воспламеняющимся товаром, ветер разносил языки пламени — пожар распространился почти мгновенно, его ничто не удерживало. Сначала огонь охватил нижние уровни города, потом поднялся вверх по холмам, и никакие попытки потушить его ни к чему не привели. Но ужаснее всего была паника, охватившая горожан, — улицы были забиты людьми, пытавшимися покинуть город. Повсюду царил хаос — люди с воплями, как слепые, затаптывая упавших, бежали по заполненным дымом улицам и натыкались на стену пламени, они бежали в другую сторону — и огонь преследовал их по пятам, как чудовищный зверь. В конце концов, толпы объятых ужасом горожан выбежали за город и растеклись по полям и крестьянским хозяйствам.

Скороходы рассказывали невероятные вещи о людях, угрожавших тем, кто пытался потушить пожар; о других, в открытую разбрасывавших горящие факелы и утверждавших, что выполняют приказ. А потом началось мародерство. С еще живых людей, лежащих на улицах, срывали одежду и драгоценности. Врывавшиеся в дома мародеры избивали дубинками людей, пытавшихся защитить свои жилища.

Нерон вернулся в еще пылающий город. Он позаботился, чтобы все узнали, что император покинул безопасный Антиум, рискуя собственной жизнью ради своего народа, который он так любит, и открыл Кампус Мартинус, личные владения Агриппы, и даже собственные сады, чтобы там могли укрыться тысячи жителей Рима, оставшихся без жилья. Он приказал доставлять продовольствие из соседних городов и снизил цены на зерно. Но все эти меры не прибавили ему популярности. По Риму поползли слухи, что, пока город горел, Нерон в тесном кругу приближенных пел песни о том, как погибала Троя. Кроме того, ходили и еще более зловещие слухи: будто Нерон лично отдал приказ поджечь город, потому что задумал отстроить его заново.

К началу шестого дня огонь остался один на один с голой землей и открытым небом и наконец затих у подножия Эсквилинского холма. Из четырнадцати римских районов уцелели только четыре. Три района полностью сровнялись с землей, остальные лежали в обуглившихся руинах. А уж сгоревших особняков, доходных домов и храмов было не сосчитать.

Целую неделю у Амелии ныло сердце — она думала о своих друзьях и с нетерпением ждала от них весточки. Она бы поехала к ним сама, если бы не семья и не потоки беженцев, наводнявших дороги и просивших подаяния у дверей роскошных особняков. Она бы открыла двери для всех, но среди них было немало нечистого на руку сброда, разбойников, которые, воспользовавшись катастрофой, начали грабить деревню, врываться в дома и нападать на беженцев, пока наконец из города не прислали когорту солдат, чтобы те восстановили порядок.

И пока Амелия не получила весточку от самой Рахили, ей ничего не оставалось, как ждать и молиться.

Корнелий вернулся с сообщением, что их городские владения уцелели, но почти весь холм лежал в обгоревших руинах, а их дом сильно пострадал от дыма. Он сказал, что он сразу начал строительство новой резиденции, так что какое-то время всей семье придется пожить в деревне, где свежий воздух и чистая вода и где им не нужно опасаться болезней, которые начали распространяться в разрушенном городе.

Они вернулись почти через год, за это время Амелия получила письмо от Рахили, та писала, что ее собственный дом уцелел и что в пожаре, славу Богу, уцелели почти все прихожане домашней церкви. Они снова собираются по субботам и ждут, когда к ним присоединится Амелия. Рахили также удалось прислать гонцов с письмами от Павла, и, так как Корнелий почти все время проводил в городе, Амелия организовала собственную маленькую домашнюю церковь и предложила своим родным и рабам присоединяться. Корнелия не желала иметь ничего общего с деятельностью своей матери и, беременная вторым ребенком, раздражительная, почти все свободное время проводила в примыкавшем к вилле летнем павильоне, развлекаясь с друзьями.

За это время Рим был отстроен заново, и многие на этом неплохо нажились. Нерон договорился с частными предпринимателями о поставке булыжника, который привозили в город на курсирующих по Тибру судах и сваливали в болота Остии. Он издал указ, чтобы часть каждой новой постройки были сделана из огнеупорного камня из Альбы. Домовладельцев обязали обзавестись огнетушащими приборами — это оборудование можно было купить у местных распространителей. Рим оглашался звоном монет, пересыпавшихся из кошелька в кошелек.

Амелия не могла понять, отчего так весел Корнелий. Каждый раз, приезжая на виллу, он рассказывал, как невероятно они разбогатеют благодаря ведущимся в Риме строительным работам. Это его корабли привозили в город строительный материал. Он хвастался, что сумел взять всю добычу камня в каменоломнях в свои руки. А когда она вспомнила, как Корнелий настаивал, чтобы город покинула вся семья, и как он торопил их с отъездом, ее стала преследовать ужасная мысль: может быть, Корнелий заранее знал про пожар?

Наконец, настал день, когда он объявил, что они возвращаются в город. Никто так не радовался этому, как Амелия.

— Его могут украсть, — сказал Корнелий, хмуро глядя на синий камень, дерзко сверкавший на груди Амелии. — Какой-нибудь вор сдернет его с шеи. Ты должна оставить это ожерелье дома, Амелия.

Но она ответила ему так же, как и всегда:

— Это твой подарок, и я буду носить его всегда.

— Тогда хотя бы спрячь его под платье.

Но она даже и не подумала его спрятать.

Их несли в занавешенном паланкине в большой цирк на Ватиканском Холме. Это был знаменательный день для императора, и весь Рим должен был собраться гам. Амелии не хотелось туда идти, но она знала, что императорская семья обязательно обратит внимание на ее отсутствие. Кроме того, ее муж был одним из тех, кто дал деньги на сегодняшнее представление, поэтому она не могла не прийти. Она никогда не любила гладиаторские бои и состязания в убийстве диких зверей. Но она выдержит: Корнелий обещал, что завтра она сможет навестить Рахиль.

Не прошло и недели, как они вернулись в Рим, и у Амелии было слишком мало времени, чтобы узнать что-нибудь о своих друзьях-христианах. Как и обещал Корнелий, их новый особняк на Авентинском холме оказался еще просторнее и роскошнее, чем старый, и она сбилась с ног, занимаясь внутренним убранством дома и покупкой рабов. А потом Корнелий объявил, что Нерон устраивает игры, чтобы отблагодарить богов за возрождение города.

Народ огромной толпой вливался в проходы, растекаясь по поднимающимся вверх рядам, протискиваясь, толкаясь и карабкаясь наверх, чтобы занять сиденья в верхней половине амфитеатра, откуда открывался вид на громадную арену. Шумные и возбужденные, не обремененные образованием и хорошими манерами, они толкались в этой давке — мужчины, женщины и дети, жаждущие зрелищ. Внизу в первых рядах рассаживались сенаторы, жрецы, судьи и другие большие чиновники. Ряды, расположенные чуть повыше, заполнили богатые и знатные горожане. Среди них находилась и ложа семьи Вителлиев.

Семья прибыла в полном составе. За Корнелием с Амелией шли Корнелия с мужем, Корнелий Младший с женой, близнецы со своими супругами, замыкали же шествие юные Гай и Люций. Молодые женщины шепотом сплетничали, кто с кем пришел, кто немодно одет, а кто не так причесан, кто постарел, растолстел и вообще, чей внешний вид не соответствовал его положению. Амелия изо всех сил старалась не обращать внимания на красивую вдову Люциллу, приглашенную сенатором и сидевшую всего через две ложи от них. Люцилла, с крашеными светлыми волосами, одетая в роскошное платье и палантин из розового шелка, выглядела просто ослепительно.

За этот год, прошедший со времени Великого пожара, Амелия больше не обсуждала с дочерью любовницу Корнелия. И все же она чувствовала, что это стоит между ними холодной стеной.

Над цирком простиралось безоблачное голубое небо; позже, чтобы защитить людей от солнца, должны были развернуть навесы. В воздухе над рядами витали ароматы еды — это торговцы готовили для зрителей угощения: свиные колбаски с горячим хлебом, жареных голубей, сваренную на пару рыбу, теплые фруктовые пироги и медовое печенье. Гул голосов заглушал рев перепуганных, мечущихся в клетках хищников. Зрители были особенно взбудоражены, потому что ходили слухи, что Нерон приготовил для сегодняшнего представления какой-то сюрприз, который ему удалось сохранить под строжайшим секретом. Когда рев труб возвестил о прибытии императорской семьи, в цирке уже не осталось ни одного свободного места. Опоздавшие выстраивались вдоль верхнего яруса стадиона, который уже и без того был забит. Когда разъяренной черни объявили, что в цирке больше нет свободного места, внизу у ворот началась драка. Городская стража копьями и дубинками разогнала людей, при этом было затоптано несколько человек. Но в цирке это считалось обычным делом.

Открытие было пышным, с фанфарами и религиозными обрядами, потому что игры уходили своими корнями в многовековой ритуал поклонения богам. В воздухе курили благовония, жрецы и жрицы закалывали ягнят и голубей, принося их в жертву Юпитеру с Марсом и Аполлону с Венерой. Зрители, все без исключения, понимали, что у цирковых зрелищ есть и другая сторона и что подобный кровавый спорт необходим для благосостояния и дальнейшего процветания империи.

По песку с величайшей помпой прошествовал Нерон — чернь взревела при его появлении. Усевшись в своей императорской ложе, он дал приказ начинать игры. Затрубили фанфары, и началась импровизированная пантомима, потом на арене выступали заклинатели и маги, акробаты и клоуны, дрессированные медведи и ловкие наездники, танцевали девушки в роскошных нарядах, после этого показали слонов, жирафов и верблюдов. Забавное представление со страусами, которых так долго держали взаперти, что, оказавшись на воле, они как безумные начали метаться по арене, чрезвычайно повеселило публику, потому что неожиданно вышли лучники и стали стрелять в перепуганных птиц, пока не перебили всех. Потом начались кровавые игрища: гладиаторские бои, травля зверей и потешные бои — после каждого из них песок становился красным от крови. В перерывах между представлениями на арену с баграми и цепями выходили рабы, уносили трупы и туши и насыпали свежий песок, а зрители в это время ели, пили и облегчались.

Время шло, день становился все жарче. Переполненные уборные издавали смрад, а запах крови — как ни засыпали ее песком — уже наполнил воздух. Когда чернь уже начала выказывать беспокойство, протрубили трубы, и Нерон объявил, что по воле богов он нашел виновников пожара, уничтожившего их любимый город, убившего и искалечившего их родных и близких. Отворились ворота, и на арену, спотыкаясь и моргая от яркого света, вышла группа оборванных людей. Амелия удивленно смотрела на них. Она думала увидеть кровожадных разбойников, дезертиров, которых обычно казнили подобным образом. Однако среди них были только… женщины, старики, дети!

— Корнелий, — резким голосом, но тихо, чтобы ее никто не услышал, спросила Амелия. — Нерон ведь не думает, что эти люди и вправду могли устроить Великий пожар?

— У него есть доказательства.

— Но посмотри на них, — сказала она. — Вряд ли они…

Она нахмурилась. Ей показалось или она и вправду заметила среди них знакомые лица? Она подалась вперед, прикрыв глаза ладонью. Этот старик… как он похож на Петра, старого рыбака, который был частым гостем в доме Рахили.

Она ахнула — это и был Петр! Солдат бил его кнутом, пока он не упал на колени, вызвав одобрительный рев толпы. И Присцилла здесь! И Флавий, и старый Саул!

— Благословенная матерь Юнона! — прошептала Амелия. — Корнелий, я знаю этих людей!

Он промолчал в ответ, и она, взглянув на него, была потрясена, увидев на его лице самодовольную улыбку. Он не ответил на ее взгляд, он, не отрываясь, смотрел вперед, на представление, в подготовке которого лично принимал участие.

А потом Амелия увидела нечто, от чего у нее сжалось сердце и ком подкатил к горлу. Она зажала рот ладонями, но крик сдержать не смогла. Там, внизу, по окровавленному песку, с распущенными волосами, шла Рахиль. Ее подталкивали кончиком копья. Даже отсюда Амелии были видны раны и синяки на ее теле. Ее подругу пытали!

Она не могла пошевелиться, не могла произнести ни звука, глядя, как эти люди, спотыкаясь, приблизились к разложенным на песке деревянным крестам; как конвой ударами хлыстов заставил стариков, женщин и детей опуститься на колени; как их заставили влезть на кресты и лечь на спину под хохот и издевательства полутора сотен тысяч зрителей, которые вопили: «Смерть евреям!»

Амелия наконец с трудом произнесла:

— Корнелий, ты должен это прекратить!

— Тихо! Император!

Амелия оглянулась на Нерона, который как раз в этот момент случайно взглянул на нее. Когда же он приветливо помахал ей рукой и она не увидела никакой угрозы в его улыбке и никакой злобы во взгляде, она поняла, что император и понятия не имеет о том, что она имеет отношение к этим людям, которых сейчас казнят.

Она снова посмотрела на Корнелия, его красивый профиль римского патриция был четким, как на монете.

— Прекрати это, — сказала она уже тверже. — Ты не можешь этого допустить. Эти люди невиновны. Это мои друзья.

Он посмотрел на Амелию так, что ее пронизало холодом до мозга гостей.

— А почему я должен делать то, о чем ты просишь? Ты же никак не отреагировала на мои просьбы. — Он выразительно посмотрел на голубой камень, висевший у нее на шее.

Амелии вдруг стало плохо.

— Ты делаешь это, чтобы проучить меня? Убиваешь невиновных людей, потому что… — Ее затошнило. — Потому что ненавидишь меня? Ради всего святого, Корнелий, какое же ты чудовище!

— Милая, дорогая Амелия, — сказал он, улыбнувшись, — ты тоже умеешь порадовать чернь. — Он помахал рукой зрителям, и те издали оглушительный рев одобрения.

Казнь Рахили и остальных христиан превратили в фарс. Тех, кого не приговорили к распятию, одели в шкуры диких зверей, и их разорвали на куски собаки и львы. Распятие оставили напоследок, отложив его до заката, чтобы вид жертв, горящих заживо, произвел наибольшее впечатление. Окаменевшая Амелия смотрела, как в воздух на канатах, которые тянули другие осужденные христиане, поднимались кресты. Она слышала, как пели, молились и стонали висевшие на крестах христиане, когда их одного за другим стали поджигать. Зрители восторженно вопили, глядя, как кричат и корчатся жертвы в языках пламени. «Умрите! — кричали они. — Умрите, проклятые поджигатели нашего города!» На их лицах Амелия видела радость мщения, потому что многие из них потеряли в пожаре дома, имущество и близких. Они уйдут домой умиротворенными и больше не будут так горевать, а слухи о том, что Нерон сам поджег Рим, постепенно сойдут на нет.

— Я должна это прекратить! — Амелия хотела подняться, но Корнелий крепко сжал ее руку.

— Ты с ума сошла? — прошипел он. — Подумай о своей семье!

Она оглянулась через плечо на Корнелию и ее сестру, которые шушукались, показывая на кого-то в судейской ложе. Оба мальчика — Гай и Люций, которым все это уже порядком наскучило, взобрались на верхний ярус и плевали оттуда на головы сидящих внизу людей. Ее взрослые сыновья и зятья сидели, развалившись в креслах, и, лениво поглядывая на арену, потягивали вино.

Амелия зарыдала. Вдыхая дым и запах горелого человеческого мяса, она чувствовала, что вместе с этим запахом огонь, в котором горят распятые, проник ей в глотку, в грудь и стал жечь ей сердце. Ее тошнило, каждый нерв, каждая клеточка ее тела отдавались болью. Рахиль уже нельзя было узнать, и, хотя ее обугленное тело еще шевелилось, Амелия молилась, надеясь, что ее подруга уже мертва.

Справедливость казни не вызвала ни у кого ни малейших сомнений. Никто не подумал, что Нерон решил обвинить невинных, чтобы положить конец слухам о своей причастности к Великому пожару. Никто не усомнился в виновности евреев-отступников, называвших себя христианами, о которых в городе уже ходила дурная слава. Одной из территорий, не пострадавших от пожара, был район на другом берегу Тибра, где располагалось большое еврейское поселение. И еще никто не забыл, как каких-то пятнадцать лет назад император Клавдий выслал из Рима нескольких евреев-выскочек, которые своими диспутами о Христе в синагогах чуть было не спровоцировали восстание.

Амелия, уже не чувствовавшая боли, только странное онемение, снова посмотрела на Корнелия, наблюдавшего за тем, как горят ее друзья-христиане. На его лице застыло выражение беспредельной ненависти. И она вспомнила, что уже видела подобное выражение на лице мужа. Да, да, это тоже это тоже было в цирке — их пригласили в императорскую ложу, и толпа восторженными криками приветствовала Амелию. Корнелий поднял руки, решив, что приветствуют его, а мать Нерона, окатив его ледяным презрением, обозвала идиотом, и тогда Корнелий посмотрел на жену с тем же выражением смертельной злобы …

И внезапно Амелия все поняла.

* * *

Амелия не плакала так никогда в жизни, даже в тот день, когда Корнелий приказал выбросить ее малышку. Весь дом спал, погрузившись в тишину, а она лежала ничком на своей постели, уткнувшись лицом в подушку, сотрясаясь от безутешных рыданий, а все тело раздирала мучительная боль. До конца своих дней она не сможет забыть, как горела на кресте Рахиль. Да она и не хочет забывать. Она всегда, каждый день, каждую минуту будет помнить о своей дорогой подруге Рахили и о ее мученической смерти.

Помимо горя она испытывала и другие чувства: гнев, горечь, ненависть. Горючим ядом они выходили из нее вместе со слезами, насквозь промочившими подушку, пока наконец уже далеко за полночь ее рыдания не стали стихать, и тогда она села в постели, чувствуя, как в ее сердце растет вражда. Не к императору Нерону и не к черни в цирке, а к одному человеку — к чудовищу, которого зовут Корнелий.

Она прокралась в его спальню и стояла над ним, пока он спал, а в голове у нее один за другом возникали вопросы: «Почему Нерон казнил христиан? Как он вообще про них узнал? В Риме религиозных сект, как звезд на небе. А мы — всего лишь одно из направлений еврейской веры. Вряд ли ушей Нерона могли достичь слухи об этих людях… если только кто-то не назвал их ему. Кто-то, кто хотел насладиться видом нашей гибели. Это сделал ты, Корнелий? Ты решил в очередной раз меня наказать? Какое же ты чудовище! Иисус на кресте простил своих мучителей. Но я не могу простить тебя, Корнелий».

Ей пришло в голову, что она может убить его прямо сейчас, пока он спит. Ударить его, спящего, а потом поднять шум, сорвать с себя одежду и сказать охранникам, что это сделал ворвавшийся в дом грабитель. Она разделается с этим и станет свободной. Но она понимала, что никогда не убьет Корнелия. Его смерть не даст ей свободы — она уже получила ее от Другого.

Она вышла из дома в сопровождении единственного раба, огромного африканца, принявшего христианскую веру, который освещал ей путь фонарем и был достаточно сильным, чтобы защитить ее на ночных улицах от любых воров и грабителей. Подойдя к шумному доходному дому — одному из немногих, которых не тронул Великий пожар, — они вышли, и африканец пошел впереди нее вверх по узкой каменной лестнице. В воздухе стояло зловоние, под ногами сновали крысы, на стенах чернели непристойные надписи. Дверей не было, вместо них в проемах висела какая-то рвань.

Амелия ничего не боялась. Это была уже другая женщина.

Подойдя к дверному проему, на который ей показали, она отдернула полог и заглянула внутрь. Из глубины этой конуры на нее недоуменно уставилась сгорбленная старуха. Она ела кашу из деревянной миски при свете луны — единственного здесь источника освещения.

Амелия откинула с лица вуаль и поднесла к лицу фонарь, чтобы женщина могла хорошо ее рассмотреть.

— Ты узнала меня, матушка? — спросила она, уважительно обращаясь к старухе.

Испуганная женщина смотрела на нее молча.

— Не бойся. Я пришла не для того, чтобы причинить тебе зло. — Амелия вытащила и положила перед ней на стол несколько монет. — Скажи, ты узнала меня?

Повитуха посмотрела сначала на деньги, потом на свою удивительную гостью. Она поставила на стол миску, вытерла руки о платье и сказала:

— Я тебя помню.

— Семь лет назад ты принимала у меня ребенка. Девочку.

Старуха кивнула.

— У этого ребенка был какой-нибудь изъян?

Женщина опустила голову:

— Нет…

Амелии многое стало понятно. Ненависть дочери. Слова, которые Корнелия бросила ей в лицо: «Это все твоя вина. Этот ребенок… и все остальное». Корнелии было одиннадцать лет, когда новорожденную девочку положили к ногам Корнелия. Она ворвалась тогда в спальню к матери, требуя ответить, почему ее папа отверг младенца. Теперь все прояснилось. Ребенок родился здоровым, а маленькая Корнелия, обожавшая отца, не понимала, как он мог так поступить.

Теперь Амелия знала правду: не ее ненавидит Корнелия.

Вернувшись в свой особняк на Авентине, Корнелий чувствовал полное довольство жизнью. Он только что выиграл процесс, снискав восторженные крики толпы. В его доме вновь воцарился покой, Амелия стала прежней Амелией. Увидев казнь христиан на арене цирка, она вновь стала тихой и покорной. И даже перестала открыто носить это проклятое ожерелье.

Зайдя в атриум, он удивился, куда это подевались рабы. Фило всегда встречал его, однако сейчас мажордома нигде не было видно. Он уже собирался позвать его, когда вдруг услышал тихое пение. Он подошел ближе к саду и услышал слова, произносимые на латыни: «Отче наш, несущий на небесах, да святится имя Твое. Да придет Царствие Твое. Да будет воля Твоя, хлеб наш насущный дай нам на сей день, и прости нам грехи наши, и избави нас от всякого зла».

Корнелий вошел в открытый проход и заглянул в сад. Группа из нескольких человек — в основном это были незнакомые люди, но среди них были и его собственные рабы, в том числе и Фило, — стояли, воздев руки, откинув головы и закрыв глаза, и пели. А потом он увидел, что перед ними стоит Амелия и руководит их пением.

Когда они все перекрестились и произнесли «Аминь», Амелия открыла глаза и встретилась с ним взглядом.

Они оба поняли, что это конец.

Так как Нерон конфисковал дом Рахили, все вещи и всех ее рабов, это субботнее собрание должно было проходить в доме Фиби. Но Фиби была старой, ее мучил артрит, ей нужна была помощница. Амелия была на рынке — закупала продукты для предстоящей трапезы. Несмотря на участь, постигшую Рахиль и остальных христиан, христианскую веру принимаю все больше и больше людей, особенно после того, как Нерон прекратил их преследование, так что на это собрание должно было прийти довольно много народа. Амелия выбирала не слишком дорогое вино, а сама думала о распятых в цирке.

По городу ходила нехорошая молва. Говорили, будто Нерон решил задобрить небеса после Великого пожара. Жрецы сверились с Сивиллиными книгами и стали возносить молитвы Вулкану, Церере и Прозерпине. Также попытались ублажить и Юнону. Но ни щедрость императора, ни задабривание богов не смогли заглушить зловещие слухи, что император намеренно поджег Рим. А для того чтобы подавить эти слухи, Нерону понадобились «виноватые». И ими стали евреи.

Никто не знал, почему он решил свалить все именно на них, но у Амелии были свои предположения на этот счет. Люди говорили, что, наверное, это из-за того, что христиане были богатые, а римляне всегда завидовали богатым и относились к ним подозрительно, интересуясь, как они смогли разбогатеть. Говорили, будто они занимаются черной магией и приносят в жертву детей. Странно, но после казни в цирке преследования христиан прекратились. И замысел Нерона привел к прямо противоположному результату, потому что эти мученики, в конечном счете, вызвали сострадание у тех, кто чувствовал, что в жертву приносят невинных людей, и скорее всего, для того, чтобы удовлетворить жестокость одного-единственного человека, а совсем не ради народа. В любом случае, никому не была интересна эта малоизвестная секта, даже Нерон забыл про них — у него было слишком много собственных проблем. Поэтому христиане вновь были в безопасности.

— Вы госпожа Амелия, жена Корнелия Гая Вителлия?

Амелия, подняв глаза, увидела, что над ней возвышается гвардеец, лицо которого наполовину скрывал козырек его каски. С ним было шесть здоровых стражников.

— Да, — сказала она.

— Пожалуйста, пройдемте с нами, госпожа.

Внушительное здание Римской префектуры, в котором размещалась главная римская тюрьма, располагалось неподалеку от Форума. На открытую площадь выходили внушительные ворота из белого мрамора с красивыми колоннами и скульптурными изображениями, а за ними был муравейник темных жутких коридоров и камер.

— Почему вы меня сюда ведете? — требовательно спрашивала Амелия, пока ее вели в подземелье, расположенное под главным зданием. Конвоиры, с мрачными лицами шедшие у нее по бокам, не отвечали, лишь звон и бряцание их оружия нарушало тишину.

Перед массивной деревянной дверью они остановились. Стражник с трудом ее открыл и отступил в сторону, жестом указывая, чтобы Амелия зашла внутрь.

— Вы хотите запереть меня здесь? — спросила она, не веря, что это происходит с ней. При свете факела она разглядела за дверью тесную камеру, темную и зловонную.

— Прошу, госпожа, — сказал он, снова показывая, чтобы она зашла.

Амелии хотелось запротестовать, может быть, даже побежать. Но она понимала, что это бесполезно. В любом случае недоразумение вскоре прояснится. И она вошла в камеру с высоко поднятой головой.

Дверь за ней с грохотом захлопнулась, и она услышала, как в замке поворачивается ключ. Когда стих грохот шагов стражников, унесших с собой факел, Амелия оказалась в темноте, и ее тут же обуяла паника. Подбежав к двери, она вжалась в нее. Прямо у нее над головой было небольшое зарешеченное отверстие, до которого она не дотягивалась. Даже поднявшись на цыпочки, она не смогла заглянуть в него. Но от висевших на стенах в коридоре факелов просачивался слабый свет, и вскоре ее глаза привыкли к темноте.

В темной камере пахло плесенью и мочой, на стенах висели цепи, по углам лежали кучи гнилой соломы. На полу были видны засохшие пятна крови, через стены слабо доносились голоса других узников. Борясь с подступающим страхом, она попыталась рассуждать здраво. Конечно же, это какая-то ошибка! Но… стражники нашли ее на рынке; они узнали ее и назвали по имени. Значит, кто-то им сказал. Но кто? И, что еще более непонятно, зачем?

Внезапно ее объяло ужасное подозрение: а что, если они оставят ее здесь под замком навсегда? Она опустилась на каменный пол. Тьма сгущалась, от мерзкого запаха першило в горле. Она вскрикнула, почувствовав, как рядом что-то пробежало, задев ее ногу. Конечно же, ее родные хватятся ее и потребуют объяснений! Но она слышала, что бывали случаи, когда человек сидел этой тюрьме до конца своих дней, всеми забытый…

Она сцепила ладони и стала молиться.

Корнелий Вителлий прибыл в тюрьму в своей окаймленной пурпуром тоге, одеянии, которое дозволялось носить лишь избранным и которое он надел сейчас специально — не столько для того, чтобы произвести впечатление на стражу префектуры, сколько для того, чтобы напомнить Амелии о своем статусе и влиянии.

— Она там? — спросил он часового.

— Еще с первой смены, господин, — сказал начальник караула, коротко отсалютовав Корнелию: так наемные солдаты приветствовали важных гражданских чинов. — Вот уже десять часов.

— Без пищи и воды?

— Я не дал ей ни капли воды и ни крошки хлеба — в точности, как вы приказали. Правда, мы поставили ей ведро, чтобы она могла облегчиться. Сколько еще вы хотите ее там продержать?

— Я скажу. А пока ничего ей не говорите.

Начальник караула за годы службы научился понимать, что молчание — золото. Известный адвокат — а стражник лично выпил не один кубок подаренного Корнелием Вителлием пива — был не первым, кто сажал докучливого родственника под замок, чтобы как следует проучить его. Он подмигнул ему и снова засел за игру в кости.

Пройдя вслед за тюремщиком по зловонному коридору, Корнелий постоял минуту перед металлической дверью, как бы настраиваясь на нужный лад, как он часто делал перед заседанием суда. Наконец он подал тюремщику знак.

— О, боги, Амелия! — он ворвался в темницу, дверь с грохотом закрылась за ним.

— Корнелий! — она бросилась в его объятия.

— Я не поверил, когда мне сказали, что ты здесь!

— Почему меня отвели сюда? Меня что, арестовали? Никто не хочет мне ничего объяснять!

— Успокойся. Сядь. Очевидно, кто-то донес, что ты примкнула к христианам.

Она удивленно воззрилась на него:

— Но, Корнелий, это ни для кого не секрет. Кроме того, это не преступление.

— Боюсь, Нерон все еще продолжает мстить христианам, только тайно — ведь народ этого не одобряет. — Поняв, что она ему поверила, потому что побледнела и выглядела испуганной, он закивал. — Нерон разрешил мне переговорить с тобой, прежде чем начинать допрос с пристрастием.

— Ты хочешь сказать… пытку? — Во рту у нее так пересохло, что она едва смогла это выговорить.

— Амелия, отрекись от своей новой веры. Назови мне имена всех христиан, и тебя отпустят.

— А если я не назову?

— Что ж, тогда я ничего не смогу поделать. — Он сокрушенно развел руками.

Она подумала про людей, которые стали ей родными, — Гаспара с Джафетом, Хлои, Фиби… Ее начала бить крупная дрожь. Сможет ли она не выдать их под пыткой?

— И что… — начала она. — Что Нерон намерен предпринять?

У него опустились плечи — она много раз видела, как он делает это в суде. Движение более выразительное, чем любые слова.

— Корнелий, помоги мне! Я не хочу умирать! Я хочу увидеть, как вырастут наши внуки. Я хочу увидеть, как Гай наденет свою тогу мужчины. — Никогда еще ей не хотелось так жить, как в этот момент. И никогда еще она не испытывала такого отчаяния. — Корнелий, пожалуйста! Умоляю тебя, ради наших детей. Помоги мне!

Он взял ее за плечи.

— Я бы хотел, Амелия. Несмотря на все, что между нами произошло, этого я бы тебе никогда не пожелал. Но Нерон уперся. Скажи им то, что они хотят, и ты сегодня же уйдешь отсюда вместе со мной.

Она смотрела на него полными ужаса глазами.

— Я… не могу.

— Тогда скажи это мне, а я скажу стражникам. Они разрешат. Когда и где христиане должны собраться в следующий раз? И кто туда придет?

Амелия не могла знать, что Корнелию имена христиан были совершенно не нужны. Он не стал бы называть их стражникам, и никто не причинил бы ее друзьям никакого вреда. Она была убеждена, что с ними случится беда, поэтому молчала. Тогда он попробовал другую тактику:

— Амелия, отрекись от этой новой веры, и мы снова заживем, как прежде, как много лет назад, когда мы были счастливы. И я возьму тебя с собой в Египет. Ты ведь хочешь этого?

Она вглядывалась в лицо мужа при тусклом свете мерцающего факела, проникавшем из коридора через маленькую решетку в двери. Он выглядел по-настоящему расстроенным. Наконец она сказала:

— Нерон может убить мое тело, Корнелий, как он убил моих друзей. Но они не умерли. Над жизнью он не властен. Да и вообще, есть ли у него какая-либо власть?

Он внимательно посмотрел на нее. Она говорила про Нерона или это был намек на него самого? Нет, в ее взгляде не читалось никакого коварства.

— Раз ты так поступаешь, значит, ты не любишь ни меня, ни свою семью. Ты не думаешь о своих детях.

— Но именно о них я и думаю! — закричала она. — О, Корнелий, именно ради моих детей я и поступаю так!

— Амелия, если ты меня не послушаешь, то я и вправду ничего не смогу сделать. — Он собрался уходить.

— Нет! — крикнула она. — Не оставляй меня здесь!

— Амелия, выйти на волю так просто. Это ясно даже ребенку.

Она с ужасом спросила его:

— Ты что, и в самом деле оставишь меня здесь, в этом ужасном месте?

— Я уже сказал, что ничего не могу поделать.

Корнелий постарался сохранить на лице как можно более беспомощное и сокрушенное выражение, пока за ним не закрыли и не заперли на ключ дверь камеры, но, идя вслед за тюремщиком по коридору, он чувствовал легкое раздражение от того, что она не желает уступать. Он надеялся, что в последнюю минуту она начнет умолять его и рыдать, и тогда он победит. Поэтому он приказал начальнику караула, чтобы тот продержал ее там всю ночь без еды и воды. Потом ему в голову пришла мысль:

— Ты можешь сделать так, чтобы она услышала, как пытают других заключенных?

— Я могу сделать еще лучше, ваша светлость, — ответил солдат, который старался разнообразить свою скучную работу с помощью изощренных издевательств. — Я могу войти к ней в камеру с окровавленными руками. Безотказный прием.

Амелия проснулась от звука поворачивающегося в массивном железном замке ключа. Она медленно села, чувствуя мучительную боль во всех суставах — она спала на каменном полу. Тело ее было покрыто укусами; некоторые чесались, некоторые болели. И еще никогда в жизни ей так не хотелось пить.

— Корнелий? — произнесла она шепотом.

Но это оказалась ее дочь. Амелию удивил ужасный вид Корнелии.

— Мама, — вскрикнула молодая женщина и с плачем бросилась Амелии на шею. — Какой ужас!

— Ты не… — начала было Амелия. Ее поразила собственная слабость. — Можно мне попить?

Корнелия заколотила в дверь, громко закричав, чтобы принесли воды. Через минуту вошел тюремщик — не тот, что дежурил накануне, а другой — и принес кувшин с водой, зажженный факел и две табуретки. По его виду нельзя было сказать, что ему нравится его работа.

— Мне сказал Корнелий, — сказала Корнелия, имея в виду не отца, а брата. — Он приходил к своему клиенту в тюрьму и услышал, что тебя арестовали. Ох, мама, я не могу в это поверить! Почему ты здесь?

Амелия сперва утолила жажду, жадно глотая воду прямо из кувшина, с наслаждением чувствуя, как вода течет по ладоням и рукам на шею. Она, наверное, никогда в жизни не сможет отмыться. Наконец она пересказала ей свой разговор с Корнелием, спросив, почему он не пришел.

— Но, — сказала Корнелия, нахмурившись, — я не слышала ни о каких преследованиях. Нерон сейчас слишком трясется за свою жизнь, чтобы думать о ком-то другом.

И Амелия поняла. Поняла то, что она на самом деле уже знала в глубине души, что все это — дело рук Корнелия. Он хочет вновь сломить ее, заставив ее отречься от новой веры.

Через мгновение это поняла и Корнелия.

— Это папа, да? — прошептала она. — Почему? Почему он так тебя ненавидит?

— Раненое самолюбие. Когда-то я нанесла очень сильный удар по гордости твоего отца. Совершенно случайно. Толпа в цирке…

— Я помню! Все тогда обсуждали это не одну неделю подряд. Папа подумал, что чернь приветствует его, а на самом деле они приветствовали тебя. Так вот почему…

— Что, Корнелия?

Молодая женщина опустила голову.

— Я видела девочку. Она была здоровой. Но папа приказал ее выбросить. Мне было так страшно. Я не знала, что подумать.

— Твой отец был для тебя героем, но оказалось, что он — всего лишь человек.

— И он мстит тебе за это до сих пор. Не позволяй ему этого, мама. Сделай то, что он хочет, и тебя освободят.

Амелия покачала головой.

— Если я сделаю то, что хочет Корнелий, я никогда не стану свободной.

— Станешь! Я помогу тебе! Не может же он посадить в тюрьму нас обеих. Мама, — с жаром заговорила Корнелия, — это ведь не то же самое, как если бы это был Нерон! Это всего лишь папа, это он так поступает с тобой.

— Дочь, послушай меня. Нерон ли это, заполненный людьми цирк или один человек — это не имеет значения. Я не отрекусь от своей веры.

Корнелия упала на колени и зарыдала, уткнувшись лицом в колени матери. И, гладя ее по голове, Амелия с удивлением подумала о том, что всего два года назад, в тот день, когда Корнелия рожала своего первого ребенка, она сама была женщиной, не имевшей веры. Теперь же веры в ней оказалось достаточно, и ей хотелось бы передать ее своей дочери.

— Иди, доченька, — прошептала она. — Позаботься за меня о семье. Приглядывай, чтобы у них все было хорошо. И маленький Люций… относись к нему как к брату, Корнелия, потому что он и есть твой брат.

Обнявшись и поцеловавшись, они попрощались, и Корнелия пообещала, что добьется освобождения матери. Амелия знала, что ничего не выйдет, — здесь Корнелий всесилен.

Не прошло и нескольких секунд после ухода дочери, как пришел Корнелий, поэтому Амелия заподозрила, что он стоял снаружи и ждал.

— В последний раз спрашиваю тебя, жена, отречешься ли ты от этой глупой прихоти? — спросил он, и, когда она отрицательно покачала головой, на его лице отразилось глубочайшее недоумение.

— Корнелий, мне кажется, что когда ты взял меня с собой в цирк, то хотел напугать меня, — сказала Амелия. — Ты, наверное, рассчитывал, что вид казни Рахили заставит меня отказаться от моей веры. Но вышло наоборот. Потому что из-за того, что я увидела… из-за того, что ты заставил меня увидеть, — ее голос окреп, — из-за того, что ты убил моих друзей, я, как никогда, укрепилась в своей решимости. Я никогда не назову имен своих братьев-христиан. И никогда не отрекусь от своей веры.

Он стоял, возвышаясь над ней в своей внушительной мантии, в одеянии, которое заставляло толпу расступаться перед ним, и глаза его сверкали гневом. Он не сказал ни слова, но, когда он, повернувшись на каблуках, вышел и дверь за ним захлопнулась, Амелия уже знала, что все кончено. Корнелий все равно добьется своего. Он хочет посмотреть, как она будет мучиться на арене цирка. И не только она: сначала он распнет Джафета, Хлои и всех остальных, а ее оставит напоследок.

Корнелий шел по сырым коридорам, поднимался по скользким ступенькам, вкладывая ярость в каждый свой шаг. В голове у него уже зародился новый замысел — как обратить себе на пользу эту неудачную затею. Он скажет Амелии, что ему удалось добиться ее освобождения, используя свое политическое влияние, а также свою славу и репутацию. Она непременно разболтает об этом своим друзьям, и в очень скором времени станет героем в их глазах.

Ему не терпелось приказать начальнику караула, чтобы тот освободил ее, как они заранее планировали. Но начальника не было на месте, вместо него был кто-то из подчиненных — он объяснил, что начальник куда-то ушел и унес ключи с собой.

— Так иди и найди его! — рявкнул Корнелий, который уже загорелся поскорее отпустить Амелию и возвыситься в глазах остальных.

А внизу, в темной камере, сидела дрожащая и испуганная Амелия. Ее бросало в пот и трясло с ног до головы. Она думала о непрожитых ею годах жизни, о своей семье, о внуках, которые уже стали подрастать, и о своем городском доме, даже их деревня вдруг стала ей безумно дорога. Ей хотелось увидеть, как торжественно наденут свои тоги Гай с Люцием, посмотреть, как выиграет в суде свое первое дело ее старший сын, хотелось понянчить новых младенцев своих дочерей, стать старой и мудрой и наслаждаться каждый закатом. Она всегда воспринимала это все как должное — свою жизнь, свою семью, тогда как должна была благословлять каждый новый рассвет, радоваться каждому новому дню!

Она молилась, как никогда в жизни, эта женщина, которая когда-то не имела веры, а теперь исполненная веры. Она молилась, чтобы Бог дал ей знак, что ей делать.

Она прислушивалась, надеясь получить ответ, но слышала только давящую тишину массивных стен, узницей которых она была, и крики заключенных. Она прислушивалась к биению своего сердца, отгоняя страхи, которые нашептывало ей сознание. Молилась и слушала. Наконец, обессилев от страха, голода и жажды, Амелия вынула из-за пазухи ожерелье и пристально вгляделась в голубой кристалл, в котором сгусток алмазной космической пыли приобрел вид распятого Спасителя. И тут же получила ответ.

Именно этот камень вновь заставил ее поверить в богов, и именно он укрепил ее веру теперь. Теперь она знала, что нужно сделать.

Трясущимися руками она стала извлекать камень из золотой оправы, и когда наконец вынула его и поднесла к тускло горящему факелу, то чуть не вскрикнула, пораженная его красотой. Из-за золотой оправы она не могла прежде видеть его восхитительную прозрачность, совершенную форму и отчетливый образ Иисуса внутри. Как странно вспоминать теперь, что когда-то она считала этот камень проклятым и думала, что внутри у него живет призрак. Конечно же, Корнелий именно этого и добивался — чтобы она так думала.

А потом она представила себе предстоящую боль, пытки, агонию и, наконец, бесславную смерть на арене. Она знала, что у нее не хватит сил не выдать своих друзей под пытками. Сердце бешено колотилось. Ей хотелось быть сильной духом, но она знала, что плоть ее слаба. Но, может быть, здесь и сейчас, пока пытки еще не начались, у нее хватит сил.

Она мысленно вернулась в тот день, восемь лет назад, когда Корнелий, решая вопрос жизни и смерти, сделал выбор в пользу смерти. Теперь с тем же самым выбором столкнулась Амелия. И, думая о загубленном невинном младенце, она выбрала жизнь — вечную жизнь.

И, теперь приняв решение, она почувствовала, что на нее снизошел какой-то странный покой и все тайны прояснились. «Может быть, — размышляла она, — когда Иисус говорил о конце света, то Он имел в виду, что тот наступит не для всех сразу, а что каждый будет встречать его в свой час, на пороге смерти и начала новой жизни. Значит, сегодня ночью для меня наступит мой конец света».

Затаив дыхание, она прислушалась. И услышала в дальнем конце коридора приглушенные голоса. Нужно действовать быстро, пока за ней не пришли.

Проглотить камень оказалось не так-то просто. Ее бросило в пот и затошнило, как только она положила его на язык. И она подумала о том, чем когда-то дорожила, — о красивом доме и о муже, который теперь хотел любить ее, начав все сначала. Но видела она лишь висящего на кресте Человека, простившего тех, кто его распял, и так изменившего ее жизнь.

Она пыталась протолкнуть камень глубже в горло, но так и не смогла его проглотить. Она стала давиться и испугалась, что ее сейчас вырвет или она потеряет сознание, и тогда стражники вынут у нее изо рта камень прежде, чем он сделает свое дело.

Давясь и согнувшись пополам от мучительной боли, она проталкивала камень все дальше и молилась про себя: «Господи, если можешь, прости меня за то, что лишаю себя жизни, но я так слаба плотью. Я не могу допустить, чтобы мои дорогие братья и сестры оказались на арене вместе со мной, хотя бы наша смерть и была смертью мучеников».

Потом в ней резко проснулся инстинкт самосохранения, и ее охватила паника. Сердце яростно заколотилось, а руки сами потянулись к горлу. Душой она жаждала умереть, но плоть протестовала. Она изо всех сил хватала ртом воздух, грудь пронзила режущая боль, ей казалось, что у нее вот-вот лопнет голова. Она упала на пол и забилась, как выброшенная на берег рыба. Легкие жгло огнем, в ушах раздавался оглушительный звон. «Господи, милосердный, закончи мои мучения!»

Наконец на нее снизошел небывалый покой — жизнь оставляла ее тело. И когда тьма уже начала поглощать Амелию, и она приготовилась умереть и воссоединиться с Рахилью и своими возлюбленными братьями, а может быть, и с погубленным ребенком, она вдруг подумала с радостным удивлением, что вещь, которой Корнелий хотел ее наказать, открыла ей путь к спасению.

Какое-то время спустя

Стражники не поняли, отчего она умерла. Тюремный врач сказал, что по внешнему виду госпожи Амелии можно предположить, что она умерла от сердечного приступа. Наверное, сказал он, она слишком испугалась предстоящих пыток. Корнелий вспомнил, как она сказала, что зрелище казни привело к обратным результатам. Она была права. Он действительно хотел ее напугать, но не до смерти.

А потом он заметил то, что не заметили другие, — из ожерелья исчез голубой камень, — и тут же понял, что она сделала.

Но он не стал привлекать внимание к пропаже камня, потому что не хотел, чтобы вокруг нее сложился ореол мученицы — пусть думают, что она умерла от трусости. Поэтому он никому ничего не сказал, а принял вид скорбящего вдовца.

Корнелия же обезумела от горя и обвиняла в случившемся отца. Она запретила ему кремировать мать и похоронила ее в роскошной гробнице, похожей на дом с поддельными окнами, дверью и садом, и каждую неделю Корнелия приходила туда, демонстрируя всем свое горе. Чтобы отомстить отцу, Корнелия приняла веру своей матери, хоть и не ощущала ее в себе, и открыто исполняла христианские обряды, превратив свой дом в домашнюю церковь, трубя об этом на всех углах, пока в один прекрасный день не осознала вдруг, что и вправду уверовала. С новым усердием она делала все, чтобы сохранить память о матери, добилась, чтобы христиане каждый год чтили ее мученическую смерть, а сама Корнелия в этот день произносила панегирики в честь Амелии, — как она бросила вызов миру и умерла за веру.

Первый ребенок Корнелии — родившийся в тот день, когда Корнелий вернулся из Египта и привез с собой ожерелье с голубым кристаллом, — вырос и стал ревностным христианином и известным церковным дьяконом, он велел изготовить серебряную раку для того, чтобы поместить туда останки своей бабушки, и в этот день, в присутствии сотен собравшихся христиан, завернутые в саван кости с великим благоговением вынули из гроба и переложили в раку, которую затем поместили в святилище, куда каждый мог прийти и помолиться.

Корнелия разделила судьбу своей матери — уже в преклонном возрасте она стала христианской мученицей при императоре Домициане, который приказал вырвать ей язык во время циркового зрелища на арене.

Корнелий же, которого не особенно расстроила смерть жены, в конце концов был назначен консулом, что дало ему право назвать в честь себя месяц и гарантировало, как он самодовольно полагал, что он останется в памяти поколений. Однако в империи в конце концов воцарилась новая система правления, и список консулов был предан забвению. И если его жена Амелия прославилась как мученица и в честь нее даже построили церковь, то имя Корнелия Гая Вителлия стерлось из памяти людей.

Во время золотого века императора Марка Аврелия останки святой Амелии перенесли из семейного склепа в заново отстроенную церковь, куда тысячи людей приходили почтить ее прах. И там она мирно покоилась, и ее потомки каждый год в день ее мученической смерти чтили ее память, пока в 303 г. н. э. не разразилось последнее и самое жестокое из христианских преследований при императоре Диоклитиане.

Диоклитиан запретил собрания христиан и приказал уничтожить все священные книги, а самим же христианам — отречься от своей религии и приносить жертвы только римским богам. Наказанием за неповиновение была смерть. На тайном собрании епископы и дьяконы сошлись на том, что, хоть смерть и открывает мученикам двери в Царство Небесное, необходимо, чтобы хоть кто-то из христиан остался в живых, чтобы распространять Евангелие за пределами империи. Поэтому они кинули жребий и выбрали миссионеров. И мощи, книги и прочие святыни, среди которых была серебряная урна с прахом святой Амелии, собрали и тайком вывезли из Рима под покровом бурной ночи, погрузили на корабль и отправили по бушующему морю.

Так госпожа Амелия, жена Корнелия Гая Вителлия, темной ночью, по бурному морю была доставлена в Британию — римскую провинцию, где в поселении, названном Портус, бывшем римском военном гарнизоне, а ныне процветающем городе, жили люди, сочувствующие христианам.

Книга пятая

Англия

1022 г. от Р.Х.

Мать Уинифред, настоятельница монастыря Святой Амелии, выглянула в окно скриптория и подумала: «Весна!»

О, благословенные краски природы, наносимые кистью Господней: бледно-розовый вишневый цвет, белые и желтые нарциссы, разноцветные примулы и тюльпаны. Если бы только в ее палитре нашлись столь же насыщенные и разнообразные оттенки. Какие картины она смогла бы тогда создавать!

Эти цвета вселили в нее надежду. Может быть, в этом году аббат позволит ей расписать запрестольный образ.

Ее оживление спало. Ей снова приснился сон, хотя она не могла назвать это сном, потому что увидела это, когда бодрствовала. Она молилась святой Амелии, и ей привиделось то, что она видела уже не один раз: жизнь благословенной святой — с детства до обращения в христианскую веру и потом, как ее арестовали римские солдаты, и ее мученическая смерть в тюрьме. Хотя Уинифред понятия не имела, как выглядели римские солдаты или римский император — если уж на то пошло — и не знала, как одевались и как жили тысячу лет назад, и, уж конечно, никто не мог знать, как выглядела Амелия, — Уинифред тем не менее была уверена, что видение это правдиво, потому что послал ей его Господь.

Проблема заключалась в том, как убедить отца-настоятеля. Запрестольный образ был яблоком раздора, из-за которого оба переживали дольше, чем Уинифред даже могла вспомнить. Она много раз просила, чтобы ей позволили выполнить какую-нибудь более сложную работу, чем роспись манускриптов, однако настоятель (и нынешний, и его предшественник) считал, что это ее прихоть, возбуждаемая такими грехами, как гордыня и тщеславие. И, хотя Уинифред каждый раз смирялась, потому что давала обет послушания, ей в голову то и дело приходила предосудительная мысль: мужчины создают великие живописные творения, женщины могут лишь раскрашивать буквицы.

Потому что именно этим и занималась мать Уинифред и сестры Святой Амелии: они списывали заглавные буквы, или заставки, как их называли — их работы были известны во всей Англии. Единственная проблема заключалась в том, что расписывать Уинифред хотелось вовсе не буквицы — это аббат хотел, чтобы она их расписывала.

Она вздохнула и напомнила себе, что жизнь монахини состоит не в потакании своим желаниям, а в послушании.

Вложив руки в широкие рукава рясы, она хотела было отвернуться от окна, в котором виднелась отвлекавшая ее от работы весенняя радуга, когда увидела Эндрю, старого смотрителя монастыря, поспешно ковылявшего через сад, размахивая руками. Заметив выражение озабоченности на его лице, мать Уинифред выглянула из окна. Стекол в окнах монастыря не было, потому что монахини не могли себе этого позволить.

Пригладив свой седой вихор, Эндрю рассказал настоятельнице, что сидел на дереве и срубал на нем старые ветки на дрова, когда увидел на дороге всадника, скачущего на лошади к монастырю отца Эдмана.

— Думаю, он будет здесь скоро.

Уинифред слега встревожилась. Зачем он едет теперь? Аббат появлялся в обителе только раз в месяц — исповедать монахинь и забрать рукописи. Когда-то он еще служил мессы, но сейчас был слишком занят и занимал слишком ответственный пост, чтобы тратить свое время на нескольких престарелых монахинь. Так что эту хлопотную обязанность поручили менее значительным священникам.

— Наверное, он с плохими вестями, преподобная мать.

Уинифред поджала губы. Да она не могла припомнить, чтобы аббат когда-нибудь нарушал свой распорядок, чтобы принести добрые вести. Однако тревогу поднимать не стоит.

— Может быть, он едет сказать, что в этом году нам починят крышу.

— Это было бы поистине благой вестью.

— Пока никому ничего не говори. Не нужно зря волновать сестер. — Поблагодарив старика и попросив дать ей знать, когда отец Эдман приблизится к воротам, она отошла от окна. Она молча прошла вдоль сидевших в ряд монахинь, которые уже вовсю трудились в это прекрасное весеннее утро в одиннадцатом веке от рождества Христова.

Скрипторий женского монастыря представлял собой большую залу, в центре которой стоял длинный стол, а вдоль стен были рабочие столы, за которыми монахини монастыря Святой Амелии корпели над своей тонкой работой. Створки окна были открыты, впуская в залу свет утреннего солнца. Сестры работали молча, склонив покрытые черными платками головы. Уинифред как-то раз довелось побывать в Портминстерском аббатстве, в котором трудились бенедиктинцы, давшие обет молчания, хотя переписывание священных текстов было занятием не для молчаливых. Отдельные монахи пытались читать про себя, что было еще в диковинку, но большинство читали так, как до них читали веками — вслух.

Монахи Портминстерского аббатства в точности копировали текст книги, оставляя на каждой странице место для первой буквы, которую вписывали в последнюю очередь здесь, в обители Святой Амелии. И хотя по всей Англии славились именно буквицы, а не тексты, весь почет доставался монахам. Мать Уинифред принимала это как должное, ибо дала обет послушания Церкви, Богу и мужчинам. И все-таки иногда она думала: как было бы приятно, если бы умение, талант и самоотверженность ее сестер получили бы хоть какое-нибудь признание.

Она вернулась мыслями к отцу-настоятелю. Ее последнее видение-сон было настолько ярким, что ей не терпелось обсудить его с ним. Конечно, она не может сама пойти к настоятелю, она должна ждать, пока он сам не придет к ней. За сорок лет жизни в монастыре Уинифред почти не выходила за его стены, за исключением тех случаев, когда умирали члены ее семьи, которых хоронили на деревенском кладбище. И один раз она присутствовала на церемонии введения отца Эдмана в должность нового настоятеля Портминстера.

Отец-настоятель… Как странно, что он решил неожиданно посетить монастырь именно в это утро. Смеет ли она надеяться, что это все по Божьей милости? Означает ли это, что аббат наконец смягчился и внял ее просьбе? Может быть, он понял, что Уинифред хочет расписать алтарь не ради удовольствия или тщеславия, а в дар святой, в знак благодарности за то, что она сделала для Уинифред?

В детстве, когда Уинифред жила в поместье своего отца, она обладала необъяснимым даром находить пропажи — булавку, брошку, а однажды даже нашла пирожок с мясом, который утащила собака. Бабушка сказала ей, что, она, вероятно, унаследовала дар видения от своих кельтских предков, но об этом нельзя никому рассказывать, а то ее будут считать ведьмой. Поэтому Уинифред держала в тайне свое второе зрение, пока однажды у них не пропала серебряная ложка, и они не перевернули усадьбу вверх дном, пытаясь найти ее. Четырнадцатилетняя Уинифред «увидела» ее в кладовой за маслобойкой, и, когда ложку там и обнаружили, взрослые потребовали объяснить, как она узнала, где ложка. Она объяснить не смогла, и ее сочли обманщицей. Ее выпороли, а отец мальчика, с которым она была помолвлена, расторг помолвку, сославшись на скверные наклонности девочки. Тогда-то она и отправилась в часовню Святой Амелии, чтобы попросить о помощи.

Пока мать с сестрами молились в часовне, Уинифред решила осмотреть монастырь, и когда забрела в скрипторий, где сидели, склонившись над работой, сестры, и увидела все эти палитры и пигменты, пергаменты и перья, то поняла, что это и есть ее предназначение.

Отец Уинифред с радостью позволил дочери уйти в монастырь, с тех пор Уинифред там и жила. И не было ни одного дня, когда бы она не возносила благодарственную молитву святой Амелии, спасшей ее от плачевной участи незамужней дочери, не подарившей родителям внуков и ничем не оправдывающей свое бесполезное существование, которая со временем превратилась бы в самое презренное на свете существо — в старую деву, которую родня будет терпеть и содержать взамен на ее скверные выходки и скверную вышивку.

В скриптории монастыря Святой Амелии пахло маслом и воском, углем и сажей, серой и травами. В воздухе висела дымка, потому что лампады горели день и ночь — не для освещения, а для того, чтобы собирать с них копоть, необходимую для изготовления чернил. Монахини также изготавливали собственные пигменты: дивный темно-голубой из лазурита, который привозили специально из Афганистана; для получения красных чернил они использовали красный свинец, вермильон делали из ртутной руды или раздавленных кермесов; а также составляли и другие краски, секрет изготовления которых никогда не выходил за пределы этих стен.

Во главе стола, стоящего в центре, сидела сестра Эдит, которая была самой искусной из них в наложении золотых пластин, с которых начиналось изготовление миниатюр. Для того чтобы наложить гипсовую основу, а поверх нее — золотую пластину, требовались твердая рука, острый взгляд и особое чутье, чтобы определить, что основа влажная ровно настолько, насколько это необходимо, чтобы подышать на нее именно так, а не иначе, а затем определенным образом вдавить в нее шелковую материю и отполировать специальным инструментом из собачьего зуба до нужной степени. Будь у сестры Эдит рука чуть тяжелее, а зрение чуть похуже, украшение из золотой пластины получалось бы в лучшем случае второсортным.

Другая сестра расписывала миниатюру с изображением Адама и Евы в Эдемском саду. Они были обнажены и оба имели женственные формы — округлые бедра и животики, потому что монахиня понятия не имела, как выглядит голый мужчина. А прикрывающие тайные места фиговые листочки им Сам Бог послал, потому что сестры совершенно не представляли, как выглядит мужское тело под одеждой. Сама мать Уинифред за всю свою жизнь так и не узнала строения человеческого тела, даже женского, потому что никогда не присутствовала при родах и ей не приходилось видеть женские гениталии. Она слышала поговорки: «У мужчины есть ключик, у женщины — замочек»; «У него меч, у нее — ножны» и другие в этом роде. Но то, как мужчина и женщина становятся одной плотью и как зачинается новая жизнь, находилось за пределами сознания матери Уинифред.

Она никогда не задумывалась об этой стороне человеческой жизни — и уж тем более о том, что она потеряла. Насколько она могла понять (в основном из рассказов, услышанных от дам, навещавших монастырь), эти неведомые ей отношения приносили удовольствие мужчинам и горе женщинам. Она помнила, когда вышла замуж ее старшая сестра и к ним пришли двоюродные сестры, чтобы помочь ей уложить вещи в дорогу, — как хихикали девушки разглядывая chemise cagoule, пышную ночную рубашку с маленькой дырочкой спереди, чтобы зачинать детей при минимальном физическом контакте.

— Почему бы вам не отдохнуть немного, сестра? — спросила Уинифред у пожилой монахини, которая уже начала рисовать змея.

— Простите, что я так долго копаюсь, мать-настоятельница, просто у меня глаза…

— Это бывает со всеми. Отложите кисть и посидите несколько минут с закрытыми глазами. Может быть, вам помогут несколько капелек воды.

— Но отец-настоятель сказал…

Уинифред поджала губы. Во время своего последнего визита отец Эдман слишком громко выражал свое недовольство тем, что сестры работают все медленнее и медленнее. Не нужно их расстраивать подобными замечаниями. И дело даже не в болезнях. Агнес уже немолода, конечно, она не может выполнять работу так же быстро, как раньше.

— Забудьте о настоятеле, — мягко сказала Уинифред. — Господу не угодно, чтобы мы изнуряли себя трудом до такой степени, чтобы не было сил служить Ему. Дайте своим глазам отдых, а потом снова принимайтесь за работу. — И она мысленно дополнила в список нужд, которые она предъявит отцу-настоятелю, глазные капли для сестры Агнес.

Зазвонили колокола, созывая насельниц монастыря к службе третьего часа — третьему из семи часов, отведенных для молитвы в течение дня. Монахини, осторожно отложив в стороны кисти и перья, прошептали молитву над незаконченной работой, перекрестились и молча потянулись к выходу.

Пройдя через вековую аркаду, они собрались на клиросе, который располагался в центре часовни: на восточной стороне находился алтарь, где служили мессу; на западной — за деревянной ширмой — был неф, где собирались пришедшие на мессу местные жители, пилигримы и гости. Сама же часовня, скромное каменное здание, располагалась в центре убогих построек, из которых и состоял монастырь Святой Амелии, построенный триста лет назад. Сестры, которые подчинялись уставу св. Бенедикта, который призывал к молчанию, целомудрию и воздержанию, спали в кельях в дортуаре, а ели в большой трапезной. Чуть более комфортный дортуар предназначался для насельниц монастыря — не монахинь, а обеспеченных дам, живших в уединении. У них также имелся гостевой дом для пилигримов и странников, хотя в эти дни он пустовал. Рядом с маленькой церковкой находился дом капитула, где монахини собирались для чтения устава и исповедались в своих грехах, и, наконец, скрипторий, в котором они проводили большую часть своего времени. Все эти каменные строения располагались вокруг аркады, представлявшей собой прямоугольник из объединенных арками колонн. И вот в этих холодных серых молчаливых стенах создавались самые красивые во всей Англии манускрипты.

Уинифред смотрела, как стайка сестер потянулась гуськом к ложе на клиросе. Когда-то их было много, а теперь становилось все меньше и меньше, все они были стары и немощны, среди них не было ни одного нового молодого лица. И все же Уинифред строго поддерживала дисциплину и каждое утро внимательно оглядывала своих монахинь, удостоверяясь, что их одеяние безупречно: черная накидка, нарамник с вуалью, белая камилавка и плат и повязка. В суровую погоду и в тех редких случаях, когда они выходили за пределы монастыря, он надевали черные рясы с чепцами. У каждой вокруг пояса была обвязана веревка, с которой свисали четки и столовый нож. Рук у них видно не было, потому что они прятали их в рукава, сцепив пальцы на поясе под нарамником. Глаза всегда смиренно опущены. И хоть им позволялось говорить, они должны были говорить тихо, ограничиваясь минимумом слов.

Как и во все английские монастыри, в него могли поступить лишь представительницы знатных семей. У женщины среднего класса было мало шансов попасть в обитель, крестьянки же и вовсе на это не могли рассчитывать. Уинифред с радостью принимала бы зажиточных женщин из среднего класса, чувствовавших призвание к монашеской жизни, а может быть, иногда достойных крестьянских девушек. Но правила есть правила, менять их не в ее власти. В монастыре Святой Амелии были также и комнаты для учениц — дочерей зажиточных баронов, — обучавшихся там рукоделию, этикету, а также — те, у кого отцы были либерально настроены, — латинскому чтению и письму и элементарным арифметическим вычислениям, чтобы в будущем вести домашние дела, монастырь давал кров вдовам, которым негде было жить, и женщинам, искавшим убежища от жестоких мужей и отцов, которые могли себе позволить пожить здесь, — настоящий женский рай, где не было ни мужчин, ни их господства над слабым полом.

Когда-то это была процветающая община, состоявшая почти из шестидесяти душ. Теперь их осталось одиннадцать, включая мать Уинифред. Кроме того, монастырь населяли еще семь сестер, две пожилые дворянки, прожившие здесь слишком долго, чтобы перебираться в другое место, и Эндрю — старый смотритель, находившийся в монастыре с младенчества, с тех самых пор, как его нашли в корзине у ворот.

Но пять лет назад в десяти милях от монастыря Святой Амелии построили другой монастырь, в котором находилась гораздо более важная святыня, чем мощи святой, поэтому обитель приходила в упадок. Этот другой монастырь привлекал послушниц, паломниц и учениц, нуждавшихся в наставлении и утешении и наполнявших кельи и сундуки монастыря Истинного Креста. Уинифред старалась не думать об опустевших рабочих столах в своем скрипторий, давно засохших чернильницах и корпевших над заставками сестрах, которые, как и она сама, были уже в годах. Монастырь Святой Амелии растерял своих учениц и послушниц, которые ушли в монастырь Истинного Креста, прослышав о происходящих там чудесах: жены беременели, бароны получали наследство. Настоятель сказал Уинифред, у Святой Амелии давненько не было чудес. Но Уинифред считала, что Амелия творит чудеса каждый день — посмотрите хотя бы на эти картинки!

Но паломники больше не приходили к ним. И разве можно соперничать с Истинным Крестом? Паломники редко когда посещали оба храма: преодолев много миль ради благословения или исцеления, наверное, вы предпочтете частицу креста, на котором был распят Христос, мощам не слишком известной святой, поэтому Святую Амелию с каждым годом все чаще обходили стороной.

Нельзя также соперничать с молодостью и богатством. Уинифред было уже за пятьдесят, родных у нее не осталось. Когда ее богатый брат, имевший связи в правительстве, был жив, она чувствовала себя в безопасности на своем месте. Но он уже умер, и все ее сестры и зятья умерли, а те из родных, кто еще остался в живых, оказались без гроша. А новый монастырь спонсировал отец новой настоятельницы, Освальд из Мерсии, очень богатый и очень щедрый. И, конечно же, аббатство целиком его поддерживало.

Портминстерское аббатство, расположенное высоко на холме, возвышалось над маленьким городком Портминстер на берегу речки Фенн и уходило своими корнями в римский гарнизон, который в 84 г. н. э. обосновался на восточном побережье Англии и со временем превратился в портовый город, получивший соответствующее название — «Портус» — и прославившийся своей защищенной гаванью и торговлей угрями — промыслом, который не угас и в годы жизни Уинифред. В четвертом веке христиане, спасавшиеся от преследований императора Диоклетиана, перевезли останки святой Амелии из Рима в Портминстер. Братство монахов-отшельников, живших в monasterium, приютило святую. За несколько столетий под влиянием языка англосаксов слово monasterium превратилось в mynster, а заново отстроенную церковь нарекли «Портус Минстер». В 822 году Портминстер был разграблен и сожжен датчанами, но мощи святой Амелии снова удалось спасти — их укрыли в небольшой общине святых сестер, живших в монастыре, расположенном в конце заброшенной римской дороги.

Столетие спустя, когда сюда пришли бенедиктинцы и построили в Портминстере аббатство, разгорелся спор по поводу того, что теперь делать с мощами Амелии. Наконец было решено, чтобы они оставались в скромной обители, потому что к тому времени уже ходили слухи о творимых святой чудесах, привлекающих паломников со всех концов земли. Говорили, что Амелия, исцеляющая от грудных болезней, лечит все — от воспаления легких до сердечной недостаточности, а некоторые даже утверждали, что святая лечит и от прочих сердечных недугов, а именно — от любовной страсти. Благодаря этому монастырь приобрел славу и богатство. А Портминстерское аббатство, находившееся в восьми милях и осуществлявшее управление монастырем, необычайно прославилось своими манускриптами, украшенными прекрасными миниатюрами.

И, пока монахини исполняли молитвенные песнопения третьего часа, взгляд Уинифред обратился к алтарю, где в маленькой раке покоился прах святой Амелии. И она представила, как будет выглядеть расписанный ею алтарь: триптих на трех деревянных панелях с золочеными краями в четыре локтя высотой и три локтя шириной каждая. На первой она изобразит обращение Амелии в христианскую веру; на второй — ее благодеяния больным и нищим; и, наконец, на третьей будет изображена Амелия, схватившаяся за грудь и приказывающая своему сердцу остановиться, чтобы римские солдаты не принудили ее отречься от веры.

Взгляд Уинифред скользнул выше, к пыльным лесам над алтарем. Подкосы и подпорки установили еще пять лет назад, когда настоятель пообещал отремонтировать крышу. Но, когда открыли новый монастырь и деньги Освальда ушли туда, аббат счел это дело пустой затратой и отменил ремонт. Но рабочие оставили деревянные леса, служившие Уинифред постоянным напоминанием.

Когда сестры высокими голосами затянули молитву, Уинифред заметила тень за перегородкой, отделявшей мирян от монахинь. Это был Эндрю.

— Настоятель уже подъехал к воротам, — сообщил он тихо, с округлившимися от волнения глазами.

— Спасибо, Эндрю, — ответила она вполголоса. — Ступай открой ему ворота.

Покинув певших монахинь, Уинифред поспешно прошла через аркаду в кухню, где седоволосая женщина в простом платье мешала над огнем овсянку. Это была леди Милдред, которая пришла в монастырь двадцать пять лет назад, после того, как умер ее муж. Все ее дети умерли еще маленькими, родственники тоже лежали в земле, поэтому она приняла общину как свою семью. Когда от ее наследства ничего не осталось и она уже не могла платить за свое содержание, она с радостью приняла на себя обязанности кухарки и уже давно забыла, что когда-то была женой рыцаря.

— Нужен эль, чтобы угостить настоятеля, — сказала Уинифред, — и что-нибудь поесть.

— Господи, зачем он приехал? Ведь еще слишком рано!

Позабыв, что ей приказали принести эль, леди Милдред покинула свой пост и пошла вслед за Уинифред к гостевым воротам, где они стали с нетерпением дожидаться аббата.

— Преподобная мать! — воскликнула радостно Милдред. — Взгляните! Отец-настоятель несет нам связку фазанов. — И тут же помрачнела. — Нет, только одного. Нас одиннадцать человек, вряд ли его хватит на всех, если епископ решит отужинать с нами…

— Не беспокойтесь. Мы справимся.

Мать Уинифред смотрела, как настоятель едет по садовой дорожке на своей породистой лошади. По его посадке она поняла, что ее опасения были не напрасны. Аббат привез с собой не только священные книги. Он привез плохие новости.

— Благослови вас Бог, мать-настоятельница, — поприветствовал он ее, слезая с коня.

— И вас, отец-настоятель. — Мать Уинифред взглянула на жалкого фазана, подумав, что сегодня им не удастся хорошо поужинать, а аббат тем временем тайком принюхивался, но так и не смог уловить соблазнительных кухонных ароматов. Он еще помнил то время, когда с нетерпением ожидал знаменитое бланманже матери Уинифред, которое она готовила сама, на миндальном молоке с сахаром и анисом. Еще она готовила вкуснейшие рыбные клецки и оладьи, при одном виде которых текли слюнки. К сожалению, это время прошло. Теперь если он оставался здесь на обед, то мог рассчитывать лишь на жидкий суп, черствый хлеб, вялую капусту и бобы, от которых его потом пучило целую неделю.

С урчащими от голода желудками они вошли в капитул.

По пути они разговаривали о погоде и других малозначительных вещах, вели «окольные разговоры», как их называла про себя настоятельница, потому что она знала аббата достаточно хорошо, чтобы определить, что он медлит с сообщением неприятных известий, к тому же от зорких глаз Уинифред не укрылось новое облачение аббата. Его мантия, хоть и была черного цвета, буквально сияла на солнце — так же, как выбритая на макушке тонзура. Еще она заметила, что он успел раздобреть за те две недели, прошедшие с тех пор, как она видела его последний раз.

Однако сильнее всего ее беспокоила причина его неожиданного приезда, о которой он пока старательно избегал говорить. Мог бы и не беспокоиться, она и так догадывается, с чем он приехал: крышу не будут ремонтировать и в этом году. Но может быть, ей удастся обернуть этот неприятный визит себе на пользу. Раз уж аббат приехал с плохими вестями, то, может быть, он не будет больше упорствовать, позволит ей написать запрестольный образ. Она попробует затронуть ту крупицу снисхождения, которая еще осталась в его сердце.

Уинифред верила каждому слову Библии, но считала возможным толковать ее по-своему. Например, она верила, что Господь первым создал мужчину, но не считала, что это сделало мужчин умнее. Но она дала обет послушания, поэтому ей придется повиноваться аббату — в рамках разумного. Если он не хочет чинить крышу, значит, ему придется уступить в этом споре об алтаре. Она заслуживает того, чтобы с ней считались. Уинифред было почти шестьдесят, она была одной из самых старых женщин, которых знала сама. Да и старше большинства известных ей мужчин, уж, во всяком случае, старше отца-настоятеля, так что, думала она, это дает ей право на некоторые привилегии.

Когда они вошли в капитул, представлявший собой насквозь продуваемую залу — из мебели в ней были стулья с прямыми спинками, а большую часть занимал громадный закопченный камин, — Уинифред спросила настоятеля, привез ли он чай из ивовой коры.

— Я уже не в первый раз просила вас об этом, отец-настоятель.

Водрузив свое пышное туловище на единственный удобный стул, аббат, разглядывая Уинифред, оценивал, не слишком ли сильно она затянула плат и естественен ли ее румянец. Мельком взглянув на ее руки, он по сине-черным пятнам определил, что она все утро собирала листья вайды. Это кустарниковое растение с широкими листьями, в котором содержится сырье для синего красителя, идеально заменяло заморское индиго, из которого монахини смешивали пигменты и которое было довольно редким и дорогим.

— Вы не должны заботиться о личном благополучии, мать Уинифред, — мягко упрекнул он ее.

Ее губы сжались в тоненькую линию.

— Я заботилась об артрите сестры Агаты. У нее такие сильные боли, что она с трудом держит кисть. Если мои сестры не смогут работать… — она не договорила, и в воздухе повисла угроза.

— Хорошо, хорошо. Я пришлю вам чай из ивовой коры сразу же, как только вернусь в аббатство.

— И мясо. Моим сестрам нужно питаться. Им нужны силы, чтобы работать, — произнесла она, подчеркнув последнюю фразу.

Он сердито посмотрел на нее. Она знал, к чему она клонит. У Уинифред есть такая привычка — шантажировать его своими просьбами, требуя от него земных благ. Но сейчас он не мог торговаться. Спрос на миниатюры все увеличивался, хотя он принимал все меры, чтобы Уинифред не узнала об этом.

Сказать, что аббат Эдман ненавидел женщин, было бы неверно. Просто он вообще не понимал, какой от них прок, и недоумевал, почему Господь в своей бесконечной мудрости создал столь непривлекательное средство для создания своих детей. Потому что Эдман нисколько не сомневался в том, что никогда, до скончания века, мужчина и женщина не научатся мирному сосуществованию. Если бы не Ева, Адам остался бы в Эдеме, и теперь все мужчины жили бы в раю. К сожалению, Англия отнюдь не рай, да к тому же этот монастырь подпал под его начало как настоятеля Портминстера, так что он был обязан регулярно приезжать сюда. Но он никогда здесь не задерживался, спешил быстрее уладить все дела и уезжал сразу же, как только позволяли приличия.

Пытаясь расслабиться в этой абсолютно женской атмосфере — почему у всех женщин такая патологическая страсть к цветам? — он думал о братьях из своего ордена, которым было довольно трудно хранить обет безбрачия. Сам Эдман был девственником, хотя как для священника для него это было необязательным. Большинство священников были женаты, что никак не укладывалось у него в голове, и тем более изумил его тот факт, что, когда в 964 году епископ Этельволд предоставил женатым священникам Винчестерского собора выбор — либо жена, либо служба в церкви, — они выбрали жен. Целибат никогда не был для Эдмана помехой, потому что у него ни разу не возникло желания вступить с женщиной в плотскую связь, да он и вообще не понимал, зачем это надо мужчине, если он в здравом уме. Эдман, который родился в нищете и сохранил лишь смутные воспоминания о своей матери, рано осиротевший после смерти отца-рыбака, умудрился выжить в этом портовом городе благодаря своей хитрости и сообразительности, позволяя фермершам и женам рыбаков эксплуатировать себя как рабочий скот. Он и сосчитать не мог всех выпавших на его долю незаслуженных оплеух и уже тогда уяснил себе, что ни в одной женщине нет и не может быть ни нежности, ни сострадания. Лишь благодаря доброте местного священника, научившего Эдмана читать и писать, ему удалось вырваться из этого существования, полного унижений и иссушающего душу отчаяния. Он принял духовный сан и благодаря своим амбициям, ловкости и умению заводить нужных друзей взбирался по служебной лестнице, пока не возглавил прославленное аббатство и процветающий орден бенедиктинских книжников.

Вот почему его так раздражали эти визиты, которые он обязан был совершать в монастырь Святой Амелии. Конечно, это мог бы делать кто-то из нижестоящих, и однажды он послал в монастырь вместо себя одного из заместителей, чтобы тот забрал готовые манускрипты. Это так задело мать Уинифред, что она заявила, что манускрипты еще не готовы, и даже намекнула, что они будут готовы только тогда, когда аббат сам приедет за ними. В этом странном создании каким-то удивительным образом сочетались покорность и неповиновение. В некоторых вопросах Эдман оставался тверд — например, это ее желание разрисовать запрестольный образ — и ей приходилось смиряться с его приказаниями. И слава Богу, потому что аббат не мог позволить ей тратить время на святую Амелию, когда она должна направить свое мастерство на удовлетворение возрастающего спроса на миниатюры.

И все же, несмотря на то, что он не любил посещать монастырь, он вынужден был признать, что подобные заведения небесполезны. В монастырь отправляли многих ненужных женщин, где они могли жить достойно и в безопасности, не создавая помех мужчинам. Конечно же, попадались среди них и такие, которые предпочитали общество себе подобных, — не желающие повиноваться мужчинам или считающие себя равными или даже выше мужчин, или позволяющие себе думать, будто они могут принимать решения самостоятельно. И в таких случаях монастыри оказывались полезными как для мужчин, так и для женщин. Еще настоятелю очень хотелось бы, чтобы эти представительницы рода человеческого не были так одержимы чистоплотностью. Запах рабочего пота еще никого не оскорблял, от Уинифред же и от ее сестер, так же, как и от всех знатных дам, вечно несет сладкой лавандой и пижмой, которой они посыпают свои матрасы, чтобы отпугивать блох.

— Как прошел ваш визит в Кентерберри, отец-настоятель? — спросила мать Уинифред, которой это было совершенно неинтересно, в надежде, что он не будет распространяться слишком долго. Судя по битком набитому дорожному мешку, он привез сестрам дополнительную работу, а значит, ей придется готовить свежие пигменты.

Эдман так долго обдумывал ответ, что у него скосило глаза. Странное зрелище ему довелось наблюдать в Кентерберрийском соборе. Оно называлось «пьеса»: люди, одетые в костюмы, разыгрывали некое действо. Это была составная часть пасхальных торжеств, нововведение тамошних священников. Когда на сцену вышел монах, переодетый дьяволом, прихожане взбесились от страха и ярости, набросились на несчастного и чуть не убили его. Аргументом в пользу подобных игрищ было то, что они быстрее помогут народу ознакомиться с содержанием Библии, но у настоятеля имелись свои опасения на сей счет. Если люди будут только смотреть, не прекратят ли они тогда слушать проповеди? И не перестанут ли образованные люди читать Библию? Возможно, эти «пьесы» и не привьются. Сам он, конечно, не собирается вводить подобные игры у себя в аббатстве.

Не являются ли эти пьесы знаком того, что времена меняются, думал он про себя. Хотя двадцать два года назад церковь тоже решила, что времена изменятся настолько, что в буквальном смысле слова повлекут конец света.

И какое же разочарование принесло наступление нового тысячелетия! Вся эта болтовня, истерия, пиршества и оргии, все эти люди, толпами направляющиеся к аббату на исповедь, самоубийства и пророчества; все ждали второго пришествия Иисуса и конца света. А уж эти бесконечные споры! Отсчитывать ли начало тысячелетия со дня рождения Христа или со дня его смерти? Ожидать ли второго пришествия Христа или наступления царства сатаны? Является ли разрушение мусульманами Гроба Господня в Иерусалиме знамением? Но это произошло в 1009 году. Так, может, тысячелетие наступило только через девять лет? Аббат Эдман, который был тогда молодым пастором, принял участие в движение Мира Господня, пытаясь обуздать распоясавшихся лордов. Конечно, вся эта лихорадка по поводу Судного Дня принесла и свои добрые плоды. Некий богатый барон отдал все свои земли и состояние Портминстерскому аббатству и отправился встречать конец света в Ватикан, надевши власяницу и посыпав главу пеплом. А потом пришло утро первого января 1000 года — и ничего. Обычное холодное утро, со своими делами и заботами.

— Моя поездка прошла хорошо, хвала Господу, — сказал он наконец, надеясь, что эти бессмысленные разговоры не закончатся вновь ее просьбами расписать этот окаянный алтарь, потому что он уже порядком от этого подустал. Ведь сколько раз он говорил ей, что об этом не может быть и речи, — бесполезно. Разве она не знает, что идти против воли настоятеля — это все равно что идти против самого Бога?

Конечно, она это знала, поэтому ни разу не ослушалась. Эта женщина — образец христианского смирения, хотя она и пользовалась возможностью, которую давала исповедь, выплеснуть на него свои бунтарские помыслы. «Я грешна: мне хочется хорошо питаться, — шептала она на исповеди по ту сторону перегородки, — и я хочу, чтобы отец-настоятель привозил мне и моим сестрам больше еды». И он каждый раз игнорировал эти издевательские намеки и назначал ей трижды прочесть «Отче Наш» за грех чревоугодия.

Однако раздражение настоятеля смягчала жалость. Бедная Уинифред! Как только монахини, заезжие дамы и ученицы монастыря Святой Амелии прослышали про новый монастырь и шикарные удобства в нем, они тут же в массовом порядке стали покидать стены обители. А как же иначе? Известно ведь, что стол Уинифред никогда не ломился от яств. Она экономила на дровах и угле и не позволяла заводить питомцев. Гостившие у нее дамы часто жаловались ему на отсутствие нормальных условий. А теперь они жили в новом уютном месте, где всегда горел огонь, а стол за ужином ломился от мяса и вина. Бедная Уинифред осталась здесь, в этих продуваемых залах с жалкой кучкой верных сестер. Если бы не дивные миниатюры, которые они рисовали, он уже давно прикрыл эту ветхую обитель.

Леди Милдред испекла овсяное печенье на меду — столь полезное для здоровья сестер лакомство. Но, поскольку в кладовой было практически пусто, она испекла ровно одиннадцать печений размером с грецкий орех — по одному каждой из сестер и Эндрю, смотрителю. Она не могла позволить, чтобы мать-настоятельница испытывала смущение из-за того, что ничем не может угостить аббата, поэтому вынесла тарелку, решив пожертвовать свое собственное печенье, чтобы аббат знал, как они гостеприимны. Однако, к изумлению леди Милдред и матери Уинифред, настоятель заграбастал сразу три печенья и тут же отправил их в рот. Они смотрели, как он двигает челюстями, пережевывая драгоценный овес с медом, и, звучно проглотив печенья, протянул руку и взял еще три. Печенья исчезли в мгновение ока, что привело мать Уинифред в негодование.

От аббата, запивающего довольно безвкусное, по его мнению, печенье кубком жидкого эля, не укрылся взгляд, которым обменялись женщины. Но он не обратил на это внимания. Отец Эдман не стал извиняться за свой аппетит, потому что считал, что Господу угодно, чтобы Его слуги хорошо питались. А как вы хотите, чтобы он обращал людей в христианство, если сам будет как пугало? И не скажет ли ему тогда язычник: «Какая польза от твоего Христа, если он допускает, чтобы Его дети голодали?» А настоятель Эдман очень серьезно занимался распространением христианства, потому что, хотя формально Англия и была христианской страной, аббату было прекрасно известно, что довольно большая часть населения до сих пор поклоняется деревьям и каменным кругам. Под тонкой оболочкой притворной набожности лежали древние суеверия и языческие понятия, поэтому битва за бессмертные людские души была нескончаемой. Он видел себя воином Господним, а всем известно, что солдаты должны хорошо питаться.

Вытерев руки о сутану, он перешел к насущным делам и полез в свой мешок за новой партией страниц, которые было необходимо украсить заглавными буквами. Он также привез для Уинифред книгу, которую нужно было украсить миниатюрами — еще один признак того, что времена меняются, потому что уже и миряне начали выказывать интерес к книгам.

— Заказчик хочет, чтобы на первой странице был изображен он, на коне, вооруженный щитом и в рыцарских доспехах. А в начале одного из псалмов должна быть изображена его дама.

Уинифред кивнула. Обычная просьба. Чаще всего она выбирала для дам сто первый псалом. По латыни он начинался с буквы D, которая была нужной формы и в которой можно было разместить человеческую фигурку. Кроме того, первая фраза в переводе на английский звучала как «и вопль мой да придет к тебе», что чрезвычайно нравилось дамам.

Хотя в Англии, да и по всей Европе, в настоящее время украшали миниатюрами самые разные книги, от Евангелий и литургических книг до книг Ветхого Завета и сборников повествований античных авторов, которые копировали каролингские переписчики, божественной специальностью отца Эдмана были псалтыри — книги псалмов, — украшенные библейскими сценами и такого высокого качества, какого благодаря Уинифред нельзя было сыскать больше во всей Англии. Картинки смотрелись как живые — на них были изображены человеческие фигурки в оживленных позах и одеяниях, которые будто колыхались на ветру. Поскольку Уинифред, как девушку, учила художница, воспитанная в духе Винчестерской школы живописи, ее работы отличались обилием синего и зеленого цветов, пышными обрамлениями из листьев и животных, и, кроме того, она вносила в них неповторимую особенность своего собственного стиля — всякие завитушки, вязь, и переплетенных между собой животных, напоминавших кельтские металлические изделия.

Центры по изготовлению книг яростно конкурировали между собой, каждое аббатство или собор желали, чтобы именно их книги пользовались наибольшей славой у королей и знати. Но процесс изготовления миниатюр был долгим, почти все аббатства и монастыри делали не больше двух книг в год. И одному из предшественников Эдмана пришла в голову мысль засадить за работу монахинь монастыря Святой Амелии, потому что руки у них тоньше, глаза зорче, они лучше подмечают детали — так пусть они работают над заглавными буквами, пока монахи будут переписывать основные тексты. Гордыня помешала предыдущему настоятелю открыть, что рисунки делают женщины, поэтому все считали, что их делают монахи Портминстерского аббатства — производят дивные творения искусства за короткое время. «Они работают с божественной скоростью», — говаривал настоятель.

Но теперь появились проблемы: новенькие послушницы в монастырь Святой Амелии не приходили, а первые художницы-монахини умирали одна за другой. Выход из этой ситуации придумал епископ. И хотя Эдман считал свое решением не только разумным, но и блестящим, он знал, что Уинифред сочтет иначе.

Нужно действовать осторожно, потому что он понятия не имеет, как она отреагирует на его известие. Нельзя забывать об этой ее предрасположенности к бунту. Поэтому, если он скажет ей напрямик, все будет потеряно. А аббат был тщеславен. Конечно, управлять целым аббатством — это уже достижение, но он чувствовал, что у него более высокое предназначение. В Портминстере строили новый кафедральный собор, а значит, туда понадобится назначить епископа. И этим епископом намеревался стать отец Эдман. Но осуществление его планов в большой степени зависело от того, будет ли Уинифред и дальше заниматься миниатюрами.

Пока настоятель поглощал печенья, предназначенные для одиннадцати человек, Уинифред велела принести в капитул готовые манускрипты. И сейчас Эдман рассматривал их. Краски, как всегда, были живыми и ошеломляющими. Он мог бы поклясться, что если притронуться к красному, то можно почувствовать биение сердца, а если понюхать желтый — то ощутишь запах лютиков. Аббат видел некую иронию в том, что сама Уинифред, чьи творения так волнующе животрепещущи, столь уныла и бесцветна.

Он не стал хвалить ее за работу — впрочем, как и всегда, — а Уинифред и не ждала похвалы. Но она прочла в его взгляде восхищение и на какой-то момент ощутила гордость. Значит, подумала она, сейчас подходящий момент опять попросить разрешения написать запрестольный образ.

Он терпеливо выслушивал ее объяснения:

— Я хочу хоть как-то отблагодарить святую Амелию за то, что она для меня сделала… — но уже знал, что откажет. Эдман не мог допустить, чтобы Уинифред потратила на это несколько месяцев — упустила бесценное время, за которое она смогла бы научить молодых монахинь рисовать миниатюры.

Он прокашлялся и попытался придать своему голосу такую интонацию, чтобы она не сомневалась, что он всерьез отнесся к ее просьбе:

— Я не сомневаюсь, что святая Амелия знает, что вы сделали достаточно во славу ее имени за все эти годы, мать-настоятельница.

— Тогда почему я не перестаю думать про алтарь? Он не выходит у меня из головы ни днем, ни ночью.

— Возможно, вам стоит усилить молитвы, — сказал он.

— Я уже молилась, но от этого только еще больше стала думать об алтаре. А теперь он мне уже снится. Я чувствую, что меня направляет рука Господа.

Он поджал губы. Женщине опасно думать, что она получает указания непосредственно от Всевышнего. А что если все женщины начнут так рассуждать? Тогда жены перестанут повиноваться мужьям, а дочери — отцам, и в обществе воцарится хаос.

— Так уж вышло, мать-настоятельница, что от этого алтаря Святой Амелии не будет никакой пользы.

Ее едва заметные брови поползли вверх:

— Как это?

— Боюсь, — он снова, но уже заметно нервничая, откашлялся, — что Святую Амелию собираются закрыть.

Она молча уставилась на него. В капитуле воцарилось молчание. Через тяжелые двери был слышен шорох шагов. Наконец она спросила:

— Что это значит?

Он выпрямился:

— Это значит, мать Уинифред, что эти старые постройки не подлежат восстановлению и что мы только зря выкинем на ремонт большие деньги. Я посоветовался с епископом, и тот согласился, чтобы вы вместе с сестрами переместились в монастырь Истинного Креста, а это место закрыли.

— Но как же наша работа… миниатюры…

— Конечно, вы будете продолжать работать. А также будете обучать своему мастерству новое поколение монахинь, чтобы они смогли продолжить ваши традиции.

Она онемела. Она ожидала каких угодно дурных вестей, но это ей даже в голову не могло прийти.

— А как же святая Амелия?

— Ее переместят в отдельную часовню в новом кафедральном соборе Портминстера.

Был поздний час, в часовне никого не было, кроме единственной фигурки, освещенной неровным светом одной свечи. Это была Уинифред, стоявшая на коленях.

Никогда еще она не испытывала такого отчаяния. Этот день, начало которого было столь красочным и многообещающим, стал тусклым, как английская зима. Чтобы она переехала из своего единственного дома, который у нее когда-либо был! Чтобы ей пришлось объяснять своим дорогим сестрам, что им на старости лет придется привыкать к незнакомой среде, приспосабливаться к новому режиму и новым порядкам. Как же такое можно допустить? Неужели десятилетия каторжного труда не в счет?

Но хуже всего — да, хуже всего! — было то, что ей придется разлучиться со своей любимой святой.

Большую часть своей жизни Уинифред ежедневно возносила молитвы святой Амелии. Она еще ни разу не начала и не закончила день, не поговорив с Амелией. Уинифред никогда не уезжала от монастыря на большие расстояния, потому что ей хотелось находиться как можно ближе к своей любимой святой. Именно Амелия давала ей мудрость и силы. Амелия была не просто женщиной, умершей тысячу лет назад, она была матерью, которую Уинифред едва помнила, дочерью, которой у нее никогда не было, ее сестрами, которые лежали на церковном кладбище. А теперь, стоя в одиночестве в этих молчаливых каменных стенах при неверном свете свечи, Амелия должна была прощаться. У нее было такое чувство, будто она стоит на краю огромной страшной пропасти.

— Отец-настоятель, — удалось ей выдавить из себя, едва оправившись от потрясения, — я прожила здесь более сорока лет. У меня нет другого дома. В этих стенах святая Амелия подарила мне талант к живописи. Как я могу их покинуть? Если я расстанусь со святой Амелий, я потеряю свой дар.

— Глупости, — сказал аббат. — Ваш дар от Бога. Кроме того, вы сможете время от времени навещать святую Амелию в соборе.

Время от времени навещать святую Амелию в соборе. «Я погибну…»

Ее сердце раздирали противоречия. С младенческих лет ее учили повиноваться отцу, мужу, священнику, церкви. Но в ее жизни бывали моменты, когда она чувствовала, что понимает происходящее лучше других и может принимать более удачные решения. Взять хотя бы наступление тысячелетия: предшественник отца Эдмана приказал ей вместе с сестрами ехать на молитву в Портминстерское аббатство, якобы там им будет безопасней. Но Уинифред была твердо убеждена, что со святой Амелией они будут в большей безопасности, и ослушалась аббата. И так случилось, что в аббатстве в канун Нового года разыгралась массовая истерия, вспыхнуло восстание, и люди получили серьезные увечья, потому что настоятель не смог их успокоить. Его собственный страх перед приближающимся тысячелетием буквально воспламенил и без того объятых ужасом людей. И вот благодаря своевольному неповиновению Уинифред ее сестры и гостящие у них дамы не пострадали.

Но что она может сделать сейчас? Теперь все сложнее. Она подняла взор к стоявшей на алтаре раке, тускло светившейся в свете свечи. Наставления и забота о шестидесяти монахинях, гостьях, ученицах и ежедневных толпах паломников и вполовину не волновали ее, как ответственность за теперешнюю скромную семью из одиннадцати человек.

И Уинифред с горечью ощутила желание возродить монастырь. Дело вовсе не в том, чтобы закрыть устаревшее заведение, думала она, потому что нужны не такие уже большие деньги и не такой уж серьезный ремонт, чтобы Святая Амелия вновь смогла стать самообеспеченным монастырем. Просто жившие в нем женщины скоро станут бесполезными — ведь настоятель хочет, чтобы Уинифред начала обучать молодых сестер искусству рисования миниатюр. «Пусть изможденные руки Агнес и Эдит отдохнут, пусть они спокойно доживут оставшиеся им дни. Пусть за работу примутся молодые руки», — сказал он. Она попыталась спорить: «Сестры любят свою работу и лишить их ее — значит, отнять у них самый смысл существования». Но аббат и слушать не стал.

От этих слов Уинифред почувствовала себя древней развалиной, никому не нужным хламом, сломанной швейной иголкой. Значит, опыт и мастерство не в счет, молодость — это главное. И, подобно тому, как ворох сгнившей листвы сметают, чтобы освободить молодую зеленую поросль, так же сметут ее и ее престарелых сестер.

Впервые в жизни Уинифред была на грани отчаяния. За триста лет существования эта славная смиренная обитель пережила бури, потопы, пожары и даже набеги викингов. А теперь ее уничтожит какая-то щепка!

Внезапно испугавшись того, что позволила себе святотатственные мысли — ведь в новом монастыре находилась вовсе не «какая-то щепка»! — Уинифред сложила ладони и взмолилась: «О, благословенная Амелия, я никогда тебя ни о чем не просила!» Это была правда. Если люди приходили к святой с каким-то просьбами, за исцелением или желали получить ответ, то мать Уинифред, которая вот уже сорок лет была хранительницей святых мощей, лишь возносила ей благодарственные молитвы. Но сейчас старая монахиня обращалась к святой с просьбой — не материальной, ибо она не просила ни избавления от физической боли, ни обилия еды, — Уинифред молила подсказать ей, что ей теперь делать: «Скажи мне, как я должна поступить?»

«Пожалуйста, помоги мне!» — прокричала она и сделала то, чего никогда прежде не делала, — бросилась на алтарь, крепко прижав серебряную раку к груди.

С ужасом осознав, что она натворила — за все время к раке прикасались лишь метелкой из перьев, — она, стремительно поднявшись с алтаря, стала молить о прощении и креститься и зацепилась ногой за полу своей рясы. Резко потеряв равновесие, она, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться, без всякой задней мысли вцепилась в покров и, падая, повлекла за собой цветы, подсвечники, раку и все остальное.

Она больно упала на каменные ступеньки и так ударилась головой, что мгновенно потерял сознание. Когда через минуту Уинифред очнулась, она обнаружила, что лежит навзничь у ступенек алтаря и голова у нее раскалывается от страшной боли. Попытавшись пошевелиться, она почувствовала, что ее правую руку придавила к месту какая-то тяжесть.

Рака. Открытая.

А вокруг были разбросаны кости святой, впервые почти за тысячу лет выставленные на обозрение.

Уинифред вскочила на ноги, прошептав: «Матерь Божья!» — и с ужасом глядя на оскверненные мощи.

Сердце бешено колотилось у нее в груди, она лихорадочно пыталась сообразить, что же ей теперь делать. Осквернила ли она прах? Нужен ли какой-то особый обряд, чтобы положить кости святой обратно? Настоятель. Она должна немедленно дать знать отцу-настоятелю.

Но что-то заставило ее остановиться. Подавив невольное желание немедленно выбежать из часовни, мать Уинифред опустилась на колени и с интересом вгляделась в разбросанные по ступенькам хрупкие кости. Они были ломкие и непрочные, подобно раковинам или крошечной гальке на дне ручья — вот палец, а вот хрупкая тонкая рука. Ее поразило то, что скелет был почти целым, хотя теперь кости оказались свалены в груду и начинали крошиться. Череп еще не отделился от позвоночника, а позвоночник — от ключиц. Ребра уже давно раскрошились, таз раскололся на сотни частиц. Но внимание Уинифред привлекла именно шея — там было что-то такое между костями…

Нагнувшись пониже, она стало пристально всматриваться в тусклом свете часовни. Там, у основания черепа, где соединялись два первых позвонка…

Он широко раскрыла глаза. Поднявшись, она схватила зажженную свечу и поднесла к скелету. И, затаив дыхание, наблюдала, как в пляшущих по светлым костям отблесках пламени вспыхивают еле заметные искорки.

Она нахмурилась. Кости не должны излучать сияние.

Поднеся свечу поближе, она наклонилась еще ниже и, сощурившись изо всех сил, стала вглядываться в трещину между двумя позвонками. По часовне прошелестел сквозняк, пламя свечи затанцевало, и в нем вновь отразилось какое-то мерцание. Что же это?

Стоя на коленях в тишине часовне, подле скелета, которому было уже тысячи лет, она почувствовала, как к ней подкрадывается жуткий страх. Уинифред вдруг остро ощутила, что она здесь не одна. Оглянувшись, она убедилась, что часовня пуста. В ней не было никого и ничего. У нее от ужаса зашевелились волосы на затылке под апостольником, по шее поползли мурашки, — как будто кто-то стоял сзади и дышал ей в спину.

Что-то здесь есть.

И вдруг она поняла. В один момент на нее снизошло самое удивительное озарение, которое она когда-либо испытывала в своей жизни: это была святая Амелия, очнувшаяся от своего долгого сна потому, что кто-то потревожил ее кости.

— Пожалуйста, прости меня, — дрожащим голосом прошептала Уинифред, пытаясь сообразить, как теперь собрать обломки скелета и положить их обратно в раку. Нужно сделать это как можно более благочестиво и с трепетом, и так, чтобы никто ничего не узнал. Это Уинифред знала точно: она, и никто другой, должна была увидеть эти мощи. Это был знак. Святая Амелия хотела ей что-то сказать.

Когда пламя свечи снова мигнуло и в его свете вновь что-то сверкнуло между шейными позвонками, Уинифред протянула дрожащую руку и вытянутым указательным пальцем очень осторожно притронулась к сухому, как мел, позвоночнику. Позвонки тут же разлетелись — настолько они были старые и иссохшие. И, когда они разлетелись, как две половинки грецкого ореха, под ними обнаружилась вещь столь необыкновенная, что Уинифред с криком отпрянула и приземлилась на копчик.

Потому что между шейными позвонками святой Амелии покоился голубой камень — прекраснейший, удивительный из всех, которые Уинифред когда-либо видела.

Она тайком носила его с собой, спрятав в глубокий карман своей рясы. Голубой кристалл из горла святой Амелии. Она никому не рассказала о нем — после того, как сложила кости обратно в раку, а раку поставила на алтарь, — потому что хотела поразмышлять над своим открытием. Как кристалл оказался там? Как он оказался в шейных позвонках святой? Был ли это знак, посланный ей святой Амелией? А если нет, то чем же еще это могло быть? Кости веками хранились в запертой раке, и почему, размышляла Уинифред, впервые за тысячу лет они вдруг явили себя именно теперь? Ответ был очевиден: после отъезда аббата ее переполнили безысходность и отчаяние. И тогда Амелия заговорила с ней через этот голубой кристалл.

Но что она хотела сказать? Связано ли это как-то с переездом в новый монастырь? И если так, как Амелия велела ей поступить, — уехать или остаться? Еще ничто и никогда не будоражило так сильно ум и душу Уинифред, как этот неожиданный поворот событий. Судьба женщин, за которых она отвечала, зависит от того, сумеет ли она принять верное решение.

Все они такие беспомощные! Взять хотя бы бедняжку госпожу Одлин, старую и хромую, которая всегда стоит и ждет у колодца, когда кто-нибудь пройдет мимо и нальет ей воды. Одлин пришла в монастырь давно, после того как викинги вырезали всю ее семью. Спрятанные в колодце за усадьбой фамильные драгоценности обеспечили ей постоянное место в монастыре. Но с того дня, когда ей пришлось спуститься туда, чтобы достать спрятанный отцом клад — что она сделала не помня себя, потому что всего за несколько минут до этого, выбравшись из своего укрытия, она увидела окровавленные трупы своих родителей, братьев и сестер, — колодцы приводили Одлин в ужас. А сестра Эдит! Память у нее настолько плоха, что ее приходится провожать в нужник каждую ночь, иначе она просто заблудится. А Агата, у которой из-за артрита бывают такие боли, что ее приходится кормить с ложечки! Как Уинифред скажет этим женщинам, что им придется распрощаться с тем укладом, к которому они привыкли, чтобы окунуться в чужую незнакомую среду?

Решая эту задачу, она разглядывала голубой кристалл. Уинифред заболела им — пытаясь воссоздать его оттенки и смешивая пигменты. Она поднесла к свету полупрозрачный камень и смотрела, как он переливается взрывами голубого циана, лентами небесно-голубого и василькового цветов, морями сапфирового и озерами аквамаринового. Его цвет постоянно менялся. Рассматривая его при солнечном свете и при свечах, в грозу и на закате, она замечала, как он меняет оттенки от лазурного до бирюзового, цвета морской волны, ультрамарина, ляписа, темно-синего, индиго, чайного цвета. Уинифред завораживали цвет и структура кристалла. Камень не был прозрачным полностью — в центре он становился дымчатым — там было скопление частиц, сверкавших, если солнечные лучи падали прямо на них. Они были беловато-серебристого цвета и принимали различное очертание в зависимости от того, под каким углом на них смотреть. Она подвесила кристалл на тонкую нитку и держала ее на весу, пока камень медленно вращался в лучах солнца. И у нее возникло ощущение, будто живущая в чреве камня субстанция начинает изменяться и двигаться. Это было завораживающее зрелище. Вглядываясь в камень, Уинифред почти не сомневалась, что видит там призрак женщины, которая манит ее за собой…

Как бы ей хотелось запечатлеть его на пергаменте, но это было бы чудом, потому что где найдет она такие оттенки синего цвета, такой свет и чистоту, такие переходы тонов?

— Вы не притронулись к завтраку, — сказала встревоженная леди Милдред после того, как сестры ушли из трапезной в скрипторий. Это было так непохоже на бережливую мать Уинифред, которая обычно дочиста все доедала; она даже не выпила свой бодрящий напиток, который всегда пила по утрам. Уинифред свято верила в древнюю врачебную традицию, согласно которой смесь из семи весенних растений возвращает в кровь тепло. Поэтому ежегодно, еще с тех времен, когда она была молоденькой послушницей, она омолаживала свой организм настоем из корня лопуха, листьев фиалки, жгучей крапивы, листьев горчицы, листьях одуванчика, побегов красноднева и дикого лука. Напиток отвратительный на вкус, но зато такой бодрящий. — После визита аббата вы стали сама не своя.

Леди Милдред всегда напоминала Уинифред одну из тех маленьких собачонок, которых так любят знатные дамы и которых обычно прячут в рукаве, откуда они таращатся своими большими влажными глазами. Уинифред подозревала, что ничто не ускользает от внимания Милдред, тем более что почти все в монастыре было на ней. Сестры приходили к ней со своими болячками и жалобами и просили то какие-нибудь мази, то бодрящие напитки, то целебные настои, то чего-нибудь подкрепиться. Леди Милдред была очень маленькой женщиной и поэтому была гораздо легче в движениях, чем неповоротливый аббат. — Неужели он принес столь дурные вести? — настойчиво продолжала она.

— Нам не будут чинить крышу в этом году, — сказала наконец Уинифред. Это была не совсем правда, но во всяком случае и не ложь. Она еще не сообщила сестрам плохие новости, потому что хотела прежде помолиться. Ей удалось немного оттянуть время, сказав настоятелю, что ее монахини не смогут закончить последние работы, если узнают, что им предстоит переселяться в новый монастырь, поэтому он милостиво предоставил ей еще два месяца, по истечении которых переезд состоится. А пока Уинифред размышляла над чудом и загадкой голубого кристалла и пыталась разгадать, для чего он ей послан.

Оставив леди Милдред, в глазах которой застыло недоверие, Уинифред направилась в скрипторий, где сестры уже сели за работу, молча и благоговейно воссоздавая библейские сцены, необыкновенно красочные и живые. Секрет создания этих замечательных миниатюр заключался в пигментах. Что пользы от мастерства художника, если он использует скверные краски? Но у них уже почти не осталось материалов, а то, что осталось, было довольно низкого качества. Уинифред попыталась вытянуть из аббата несколько монет на покупку новых материалов, но тот отказал, зная, что она сможет сотворить чудо и с тем немногим, что у нее есть, как она делала всегда.

А Уинифред думала о новом кольце на руке аббата, которое не укрылось от ее глаз. Вне всякого сомнения, это был подарок от покровителя аббатства. Одного этого украшения хватило бы, чтобы на целый год обеспечить их с сестрами самыми лучшими пигментами, а может быть, даже на приобретение малахита, из которого получаются необыкновенные оттенки зеленого. Но им с сестрами придется довольствоваться крушиной с тутовником и ягодами жимолости и паслена, из которых тоже можно получить зеленые пигменты, если как следует их подавить. Возможно, им придется использовать и сок цветов ириса — а это ювелирная работа, требующая терпения и мастерства. На первый взгляд кажется, что эти темно-голубые цветы не могут быть сырьем для получения зеленой краски, судя по сиреневому оттенку выжимаемого из них сока. Однако если смешать его с квасцами, то он приобретет красивый ярко-зеленый цвет. Главное — сдуть с цветов всю пыльцу.

И разве это справедливо, что настоятель, руку которого украшает такое кольцо, принуждает ее с сестрами проделывать столь хлопотную лишнюю работу?

И уж конечно, желтые краски в этом году им придется готовить из коры яблони. Если бы только она могла позволить себе купить шафран. Шафран — незаменимый компонент для имитации золотого цвета. Если смазать посудину яичным белком, а потом рассыпать по нему щепотку сушеного шафрана и дать так постоять, то получится очень красивый прозрачный ярко-желтый цвет. Уинифред нравилось использовать этот блестящий шафран — чтобы выполненные пером завитушки, окаймляющие инициалы, выглядели еще более эффектно, нравилось обрамлять золотом картинки в книгах, а также украшать золотым глянцем и штрихами красные и черные буквы.

Но у них нет шафрана, а у аббата есть красивое кольцо с рубином!

Она чуть не закричала от разочарования и отчаяния. Настоятель хочет, чтобы она делала все из ничего, а теперь еще она должна обучить всему, что знает, молодых монахинь! И она должна научить их не просто рисованию, живописи и изготовлению пигментов, умению собирать необходимые ингредиенты, да так, чтобы их не обжулили. Разве аббат не понимает, что, пока будет длиться обучение, ученицы будут создавать лишь очень плохие миниатюры? Что до тех пор, пока мастерство послушниц не достигнет непревзойденного уровня сестер, которых он решил отправить на покой, репутация его книг может пострадать? Ее приводила в ярость его недальновидность. Аббат, мрачно размышляла она, как и большинство мужчин, живет лишь сегодняшним днем. А завтрашний день — это женская забота.

— Мать Уинифред! — раздался громкий голос леди Милдред. Она поспешно вошла в скрипторий, шаркая сандалиями. — Бродячий торговец цыган пришел! Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар!

Мрачное настроение Уинифред как рукой сняло.

— Слава Богу! — воскликнула она. Несомненно, это еще один знак, который дает ей Господь: Всемогущий посылает ей торговца пигментами именно сейчас, когда их запасы практически закончились!

— Благослови вас Господь, господин Джаффар! — прокричала она, спеша к нему по тропинке.

— И вас, любезная госпожа! — ответил он, снимая шляпу и отвешивая изысканный поклон.

Манера приветствия этого разносчика, который был родом из других земель, — у него был оливковый цвет лица и густая серебряная борода — всегда напоминала настоятельнице о придворных и королях. Он носил длинное расшитое звездами и месяцами одеяние и шапку на подкладке, украшенную по краю бахромой. Он был высок и статен и, хотя на вид ему было около шестидесяти, держался прямо и никогда не сутулился. Его старая лошадка тащила за собой фургон, представлявший удивительнейшее зрелище, потому что он был расписан небесными символами, знаками зодиака, кометами, радугами, единорогами и большими всевидящими глазами. Разносчик слыл исполнителем мечтаний и чародеем. Людям нравилось произносить его имя — Абу-Азиз-ибн-Джаффар; дети ходили за его фургоном по пятам, выкрикивая его имя, и женщины, заслышав его, выбегали из домов. На самом деле его звали Симон Левит, и он был еврей. Он рассказывал всем, что он родом из «далекой Аравии», хотя на самом деле родился в Севилье, в Испании. Для клиентов он был цыганом-христианином, но под свои длинным балахоном он носил шаль с кисточками и по ночам, когда оставался один, с трепетом в сердце взывал: «Слушай, Израиль». Симон скрывал свое происхождение не потому, что опасался недоброжелательного отношения со стороны местных жителей (преследования евреев начнутся лишь три столетия спустя, когда нужно будет свалить на кого-то «черную смерть»), а потому, что ему хотелось, чтобы в нем видели экзотическую личность, окруженную ореолом таинственности. Ему нравилось торговать тайнами и иллюзиями; нравилось, как озаряются лица детей при виде его фокусов и чародейства, потому что Симон и сам в душе был молод. Он попал на остров Британию случайно, на корабле, который должен был плыть в Брюгге, но сбился с курса. И когда увидел, что резко выделяется на фоне остальных — то решил остаться, потому что исключительность приносит выгоду. Он жил одиноко, совершая ежегодные поездки из Лондона до Адрианова Вала и обратно, и с нетерпением ждал того дня, когда сможет удалиться на покой в собственный маленький домик, а свою верную спутницу, старую лошадь Шешку, служившую ему уже пятнадцать лет, отправить пастись на пастбище.

У господина Абу-Азиз-ибн-Джаффара была лишь одна слабость, из-за которой он не однажды оказывался на краю гибели — женщины. Каждая встречная женщина — молодая или старая, толстая или худая, медлительная или живая — была для него воплощением радостной тайны. Он иногда думал, что это потому, что он вырос в семье, где было восемь братьев. Он не скрывал, что считает женщину даром Всевышнего мужчине, несмотря на то, что написано в Торе о неудачном опыте Адама с Лилит. Ему нравились в женщинах их мягкость и их запах, и непостоянство, и то, что они кажутся слабее мужчин, а бывают нередко сильнее. И неукротимый материнский инстинкт. И кокетство. И распущенные длинные волосы — о, эти волосы! И хотя Симон был уже в годах, но не настолько стар, чтобы не оценить по достоинству крепкие бедра, пышную грудь и отзывчивое сердце. Он никогда не принуждал женщин к близости и никогда не компрометировал их; право решать оставалось за женщиной. Но где бы он ни был, повсюду женщин завораживало то, что он чужеземец, — им казалось, что в заморских странах мужчины любят по-другому, что они знают о любви что-то, о чем не ведают те, что рядом. Он не обманывал их ожиданий.

Он путешествовал в одиночестве, почти никогда не вступая в праздные разговоры. Люди, даже неграмотные, по тем символам, которыми была разрисована его кибитка, догадывались, что он и алхимик, и предсказатель, и знахарь, и фокусник. Он продавал и менял все — пуговицы, булавки и нитки, зелье и мази, пузырьки и ложки; только одного он не делал никогда — не торговал церковной утварью и мощами. Потому что Симон Левит принадлежал к редчайшему виду бродячих торговцев — он был честным торговцем. Пусть волосами, зубами и костями святых торгуют шарлатаны. А о частице, точнее щепочке, от Истинного Креста, которая хранится в новом монастыре, у него было свое мнение, которое он держал в тайне. Он не раз встречал такие щепочки, странствуя по Испании и Франции, и знал, что множество подобных щепочек хранится в храмах по всей Европе и в Святой Земле. Глупцы предполагают, думал он, что если собрать вместе все эти так называемые частицы Истинного Креста, то можно будет построить лестницу до луны.

Он помнил сумасшествие, объявшее Англию двадцать два года назад, когда все ждали прихода нового тысячелетия. Тогда это озадачило Симона, потому что в еврейском календаре никак не выделялись тысячелетия, так же, как и в календаре их сводных братьев мусульман, которые вели летоисчисление со времен Мохаммеда. Может быть, конец света постигнет лишь третью часть населения Земли, а остальные будут жить дальше, как жили? Этот вопрос вызывал бесконечные споры, потому что великая полночь наступила и прошла без каких бы то ни было последствий, и теперь священники заявляют, что Иисус с ангелами спустятся на землю с приходом следующего тысячелетия, в невообразимо далеком 2000 году.

Странствуя по английским деревням, Симон был для людей таким, каким они хотели его видеть, но лишь в монастыре Святой Амелии на берегу речки Фенн он был самим собой. Он восхищался настоятельницей и знал, что ее ему не провести, что она-то видит и уважает его мудрость и ученость. Так что долой шляпу с бахромой, прочь волшебная палочка и мистические пассы. Только мантию астролога он не снимал, потому что считал, что в ней он выглядит величественней.

Последний раз он проходил здесь год назад, — упадок, в который пришел монастырь, вызвал у него тревожное чувство: полуразвалившиеся стены, пустые поля, ни гусей, ни кур, тропинка, протоптанная когда-то ногами паломников, заросла сорняком.

Увидев оливковое лицо и белозубую улыбку, Уинифред поняла, что очень рада видеть господина Джаффара. Уинифред, родившаяся в каких-нибудь двадцати милях от этого монастыря, была очень наивна, ей никогда в жизни не приходилось путешествовать на более дальние расстояния. Она знала основы латыни, читала Библию — но это было все, что она когда-нибудь читала. У Уинифред сестры ничего не знали об окружающем мире, кроме того, что им рассказывали паломники и странники. А так как и те, и другие перестали приходить в их обитель, визиты господина Абу-Азиз-ибн-Джаффара радовали их необычайно, потому что странствующий торговец приносил с собой и новости, и сплетни.

Он выглядел странно, даже слегка отталкивающе в своей чужеродности, и в то же время — необъяснимо притягательно. И если бы она была способна на столь мирские мысли, то обязательно ба заметила, что он довольно красив. И хотя Уинифред догадывалась, что он не христианин, она знала, что он чрезвычайно чтит Господа. К тому же иногда он говорил такие вещи, которые зажигали в ней маленькие искорки. Господин Джаффар не был похож на остальных торговцев. Те были отвратительно грязные, нечистые на руку и неотесанные, а господин Джаффар выглядел очень представительным, изысканно вежливым, источал чужеземное обаяние. И, самое главное, ему можно было доверять.

В прошлом она не раз становилась жертвой мошенников — торговцев пигментным сырьем. Дешевый лазурит можно легко принять за дорогую ляпис-лазурь. Чтобы различить их, нужно накалить камни докрасна: лазурит почернеет, ляпис цвета не изменит. Лазурит продавался в виде порошка, и некоторые жулики для веса подмешивали в размолотый пигмент песок, что портило цвет. Кроме того, нечестные торговцы приноровились насыпать на дно мешка недоброкачественный лазурит, а сверху — сырье хорошего голубого цвета. Господин Джаффар никогда так не поступал. Он открыл ящик, прикрепленный к стенке фургона, и перед Уинифред предстало такое изобилие материалов, что она не могла оторвать от них взгляда.

— Милостивый Господь послал вас в самый нужный момент, господин Джаффар, — нам с сестрами как раз нужны новые материалы. С желтыми красками прямо беда.

И, к ее восхищению, он извлек желчные камни.

Уинифред достала из своего глубокого кармана стеклянный шарик, наполненный водой, через который она разглядывала свои произведения. Господин Джаффар как-то пробовал продать ей новинку из Амстердама — отполированное стекло, которое называлось «линза», но она отвергла его, решив, что цена слишком высока. И пока Уинифред через шарик разглядывала желчные камни, Симон думал: вот оно, истинно женское дарование — у Уинифред не просто талант к рисованию и живописи, у нее непревзойденное чувство цвета. Под ее проворными пальцами и острым взглядом даже самые простые пигменты превращаются в удивительнейшие краски. Взять хотя бы пигмент, известный как зелень крушины, — заменитель редкой и дорогой яри-медянки. Зелень крушины изготавливают из сока спелых ягод крушины, который смешивают с квасцами и оставляют загустевать. В результате получается прозрачный насыщенный оливковый цвет. В других монастырях также овладели мастерством приготовления этой краски, но в отличие от их продукции краска Уинифред держалась довольно долго. Обычно зелень крушины недолговечна, о чем можно судить по манускриптам низкого качества, расписанными всего несколько десятилетий назад. А вот мать Уинифред знает секрет, до какой степени должен загустеть сок, и хранит полученную краску в пузырьках в виде густого сиропа, не давая ей высыхать. И нанесенная на манускрипт краска не только радует глаз, но и довольно долго не блекнет.

Пока она изучала порошки и минералы, Симон внимательно разглядывал ее, отметив, что сегодня она не похожа на себя. Ее лицо будто покрыла тень, движения вызывали волнение. Он всегда считал мать-настоятельницу созданием хладнокровным, даже слегка суровым, напрочь лишенным чувства юмора. Он никогда не думал, что она умеет волноваться.

Она тщательно отобрала товар и сказала:

— У меня сейчас нет денег. Но ведь вы, как обычно, вновь будете в наших краях через несколько дней?

Он задумчиво поглаживал свои безупречно подстриженные усы. Симон не сомневался, что настоятельница не может позволить себе эти товары. Чем же она будет расплачиваться? И все же он не стал смущать ее этим вопросом: Симон слишком хорошо знал, как важно не задевать чужое самолюбие. Если бы только она могла расстаться с одной-двумя из своих книг! Его спрашивали в Лондоне, может ли он раздобыть Портминстерские манускрипты. Одна такая иллюстрированная книга — и Уинифред получит все пигменты, какие только пожелает. Но он знал, что она не отдаст ни одной, потому что считает, что эти книги принадлежат аббату.

— Отлично, любезная госпожа, обговорим нашу сделку через три дня. — И он стал уже думать, не пригласят ли его на кубок эля, а может, и на пирожки, и ошибочно решил, что она подумала о том же, заметив ее неожиданное волнение. Но она, к его удивлению, только спросила его, может ли он, будучи алхимиком, сказать ей что-либо по поводу одной очень странной вещи, которая попала ей в руки.

Думая, что сейчас она покажет ему зуб какого-нибудь святого или клевер с четырьмя листами, Симон был поражен, когда она протянула ему кристалл, такого же насыщенного голубого цвета, как Средиземное море. Он чуть не задохнулся от волнения и тихо пробормотал что-то на родном наречии, затем поднес кристалл к своим зорким глазам и внимательно его рассмотрел.

Симон потерял дар речи — так прекрасен был камень. В эпоху, когда гранить драгоценные камни считалось варварством, — согласно предрассудкам того времени, это лишало камень его магической силы — такие чистые и прозрачные камни были необычайной редкостью. Симон за всю свою жизнь видел лишь несколько таких камней: однажды ему даже довелось увидеть граненый алмаз, и он с большим трудом мог поверить, что этот мутный с виду кристалл может скрывать в себе такое великолепие. И все же этот камень явно не проходил огранку, потому что он гладкий на ощупь и по форме слегка напоминает яйцо, по размеру чуть больше яйца малиновки, только гораздо более красивого, необыкновенного голубого цвета. Аквамарин? Ему приходилось видеть изумруд из копей Клеопатры. Но он тоже был граненый и поражал взор своим великолепием. Но нет — этот камень вовсе не зеленый и не такой прозрачный в середине, как тот изумруд.

Хотя он не смог определить, что это за камень, чутье подсказало ему, что это вещь необычайно ценная.

— У меня есть один знакомый в Лондоне, — сказал он, — торговец камнями.

Уинифред слышала о Лондоне. Мало кто из современных ей людей знал что-либо существенное о местах, расположенных дальше пяти миль от места их постоянного обитания; некоторые вообще не знали о существовании других стран, их представления о мире, лежащем за пределами их местечка, ограничивались не слишком надежными сведениями о викингах, бывших когда-то бичом Англии — дьяволах, пришедших из-за моря. Но Уинифред знала, что Лондон — это город, расположенный на юге, процветающий торговый центр, где живет король.

Господин Джаффар добавил:

— Лондон — идеальное место для того, чтобы продать такой камень.

— Продать!

— Ну да, — сказал он, возвращая ей его. — А разве не об этом вы хотели меня попросить?

— Чтобы я продала камень Амелии?! — воскликнула она, как будто он попросил ее отрубить собственную руку. Но потом практичность взяла свое. — Значит, он очень ценный?

— Моя любезная мать-настоятельница, за этот камень можно получить целое состояние. Он единственный в своем роде, и только поэтому за него заплатят золотом.

У нее широко раскрылись глаза, и ее сметливый ум закипел от новых планов. За золото можно отремонтировать крышу, укрепить стены, купить новые постели, а может быть, и посеять урожай и купить несколько коз, и нанять в работники кого-нибудь из местных парней; и тогда Святая Амелия снова станет как прежде — в ее стенах вновь появятся послушницы и знатные гостьи, а вместе с последними — пожертвования и покровительство их семей. И в эту минуту в ослепительном сиянии синего кристалла Уинифред увидела счастливое будущее монастыря.

Вдруг она нахмурилась:

— Я должна посоветоваться с аббатом.

— А что он хочет сделать с камнем?

— Он пока не знает о нем.

Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар погладил бороду.

— Гм-м-м… — произнес он, и Уинифред догадалась, о чем он думает.

— Я должна сказать аббату, — проговорила она, но в ее голосе слышалась неуверенность. — Разве нет?

Он спросил ее, как она нашла это чудо, и, когда она рассказала ему, Симон Левит сказал:

— Мне кажется, любезная моя мать-настоятельница, что этот камень предназначался только для вас. Это подарок святой.

Когда она в сомнении закусила губу, Симон сказал серьезным голосом:

— Вас раздирает борьба.

Она опустила покрытую голову:

— Да.

— Борьба между верой и обязанностью повиноваться.

— Я чувствую, что Господь пытается мне что-то сказать. Но аббату Он говорит прямо противоположное. Разве у меня есть выбор?

— Это, любезная госпожа, зависит только от вас. Вы должны заглянуть в свое сердце и прислушаться к тому, что оно говорит.

— Я должна слушаться Господа, а не голоса сердца.

— А разве это не одно и то же? — Он еще расспросил ее о кристалле, особенно его интересовало, как он оказался в шейных позвонках святой. И Уинифред рассказала ему, как Амелия приказала своему сердце остановиться, чтобы не выдать под пытками имена других христиан.

— Значит, — сделал вывод господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар, — если Господь хочет вам что-то сказать через этот камень, так именно то, чтобы вы следовали велению своего сердца.

Она просияла.

— Именно так я и думала! — И внезапно она поверила ему свою мечту расписать запрестольный образ в честь святой Амелии.

— И больше всего вы боитесь, — проговорил мудрый чужеземец, — что, если вам придется жить в новом монастыре, вы потеряете свой дар.

— Да, — выдохнула она. — Да…

— Тогда вы должны прислушаться к тому, что говорит вам сердце.

— Но ведь Господь говорит со мной через аббата.

Он ничего не ответил. Уинифред, заметив скептическую гримасу на его лице, сказала:

— Господин Джаффар, я догадываюсь, что вы не христианин.

Он улыбнулся:

— Ваша догадка верна.

— Разве в вашей религии нет священников?

— Есть, но они не похожи на ваших. У нас есть раввины, но это скорее советчики в духовных делах, а не посредники Господа. Мы верим, что Господь слышит нас и отвечает нам напрямую. — Ему хотелось добавить, что распятый Бог, в которого верит Уинифред, тоже был иудеем, но решил, что сейчас не время и не место для подобных бесед. — Я на несколько дней остановлюсь на берегу ручья — чтобы обойти окрестные фермы, а затем вернусь в Портминстер. И до своего отъезда я надеюсь услышать ваше решение. Я буду молить Бога, моя любезная мать-настоятельница, чтобы оно было правильным.

Мать Уинифред решила отправиться в аббатство одна. И хотя обычно члены ее ордена путешествовали парами или группами, она знала, что этот путь ей нужно пройти в одиночестве. Она пока не объявила о дурных известиях сестрам, несмотря на приказания аббата как можно быстрее освободить монастырь. Может быть, она без колебаний смирилась бы, если бы не это происшествие с ракой и не обретенный в результате голубой кристалл. Но случилось то, что случилось, — она владеет уникальной реликвией — и теперь обязана посоветоваться с настоятелем по поводу того, что делать дальше.

Она молилась всю ночь и теперь ощущала удивительную бодрость, несмотря на то, что не спала. Она уверенно шла по монастырской дороге, исполненная решимости и твердости духа, потому что с ней был голубой камень святой Амелии.

Выйдя на главную дорогу, Уинифред увидела, что ей не придется путешествовать в одиночестве. Она присоединилась к группе паломников, которые направлялись в монастырь Истинного Креста и прошли мимо монастыря Святой Амелии, даже не взглянув в его сторону.

— Нужно добраться в монастырь к полудню, — объяснил человек, шедший впереди. — Сестры в это время накрывают стол. Мне сказали, что сегодня мы до отвала наедимся баранины с хлебом. — Тут он наконец заметил рясу Уинифред и до него дошло, кто она. Залившись краской, он смущенно пробормотал: — Мы просто не хотели обременять вас, милостивые госпожи Святой Амелии, — мы, жалкие попрошайки. — И, отстав от нее, он затерялся среди паломников.

На дороге им встречались и другие люди: фермеры, везущие товары на портминстерскую ярмарку, путешествующие с охраной рыцари, знатные дамы в занавешенных паланкинах. Дорога вилась среди зарослей боярышника, вязов и буков, в которых неожиданно открывались лощины с черничными полянами и ручьи, впадающие в темные, в ряби солнечных бликов пруды. С дороги спускались тропинки — к фермам и лугам, на которых паслись овцы. И повсюду попадалась древняя брусчатка, напоминавшая о том, что когда-то по этой дороге проезжали римские легионеры. Шагая в толпе паломников, с наслаждением вдыхая запахи леса и слушая пение утренних пташек, Уинифред чувствовала, что ее уверенность возрастает: она поступает правильно, несмотря на то, что аббат, узнай он об этом, непременно ее осудит.

Те из толпы, кто был постарше, рассказывали о викингах, высоких желтобородых дьяволах, носивших красные мантии поверх кольчуг и известных кровожадностью и жестокостью. Эти старички, которые еще помнили викингов, пользовались в народе уважением, так как уже тридцать лет прошло со времени решающей битвы при Мэлдоне, когда датчане с помощью самого свирепого норвежского короля викингов Олафа разбили англосаксов и опустошили Англию. И несмотря на то, что воспоминания о том, как короля Этельреда сверг датский король Сван и поставил у власти датского кнуда, были еще свежи, страх перед завоевателями был неведом их молодым спутникам. И хотя по Англии ходили слухи о повсеместных нападениях викингов, не желавших примириться с воцарившимся здесь миром, мучительный ужас, терзавший Англию последнюю сотню лет, давно прошел, англичане спокойно спали в своих постелях, и строка «Избави нас, Господи, от ярости северян» была вычеркнута из церковной молитвы.

Они подошли к указателю, одна стрелка которого указывала прямо и на ней значилось «Портминстер», другая показывала влево, на узкую тропинку, — на ней было написано: «Мейфилд», третья, прибитая не так давно, указывала вправо: «Монастырь Истинного Креста». Уинифред не намеревалась заходить в новый монастырь, но ноги сами вывели ее на новую дорожку вместе с толпой паломников, чьи разговоры теперь свелись к рассуждениям о том, чем их будут угощать монахинь.

Сквозь деревья стали проглядывать стены, и первое, что услышала Уинифред, был смех. Женский смех — смеялись в монастыре. Затем она услышала голоса — болтовню и крики, напомнившие ей куриное кудахтанье. Она нахмурилась. Как в таком шуме можно сосредоточиться на духовном? Проходя через лежащий за стеной луг, она остановилась, потрясенная следующей картиной: две женщины в одеяниях послушниц со смехом кидали друг дружке мяч, при этом их рясы нескромно развевались на ветру. Третья дразнила косточкой собачку, притворяясь, будто хочет ее бросить, и смеялась, когда собачонка кидалась за ней. Еще две молодые монахини стояли на прислоненных к яблоням лестницах, подоткнув юбки, и весело перекрикивались, собирая плоды. Войдя через главные ворота во внутренний двор, Уинифред поразилась кипевшей здесь торговле, в которой смешались паломники, горожане, знатные гости и святые сестры. Здесь на деревянных лотках продавали монастырскую утварь: вышитые эмблемы для паломников — в знак того, что они посетили святилище; пузырьки со святой водой, бусинки для четок, статуэтки; амулеты, приносящие удачу; сладости и хлеб. И монахини при этом торговались!

И пока мать Уинифред проходила через эту толпу, напоминавшую ей деревенскую ярмарку, ее первое потрясение уступило место беспокойству. Это место безбожное, недостойное и неприличное. Аббат уверял ее, что сестры следуют уставу святого Бенедикта, но Уинифред не заметила ни скромности, ни аскетизма, ни смирения, ни молчания.

Поднимаясь по ступенькам, ведущим в капитул, она подумала, отчего это богатство притягивает богатство? Любому случайному наблюдателю ясно, что Святая Амелия крайне нуждается в средствах, а аббатство пускает деньги на ветер — на это новое заведение, основанное богатым бароном, который сам не несет ни малейших расходов. А фруктовые сады монастыря за стенами! Уинифред погладила свой урчащий живот, как будто успокаивая раскапризничавшегося ребенка. У нее в голове мелькнула мысль украсть несколько яблок, чтобы угостить своих голодных сестер.

Внутренняя обстановка капитула напоминала убранство богатого дома: там были серебряные подсвечники, красивая мебель, на стенах висели гобелены. Когда же мать Розамунда вышла поприветствовать ее, она пережила еще одно потрясение.

В народе ходили слухи — будто бы, когда датский кнуд стал королем всей Англии, Освальд из Мерсии повел англичан присягать ему на верность. И за это ему были дарованы земли в графстве Портминстер. Когда же кнуд, желая завоевать репутацию «христианнейшего короля», объявил о своем намерении открыть новые монастыри, Освальд попросил оказать ему честь — позволить построить в честь нового ленника женский монастырь. Датского завоевателя убедили россказни Освальда о том, как когда-то он ехал в Гластон-берри, откуда, по легенде, Иосиф из Аримафеи привез святой Грааль Христа, и там, расположившись у обочины дороги на ночлег, увидел сон, в котором ему было открыто местонахождение бесценной святыни. Глубоко в пещере стоял железный сундук, в котором лежала частица креста Христова, оставленная там самим Иосифом. Освальд забрал ее и привез в свою семейную часовню. К тому же старшая дочь Освальда Розамунда была настолько благочестива и религиозна, что во время сражений датчан с англичанами день и ночь молилась о победе датчан, потому что чувствовала, что на то воля Божья, — во всяком случае, так сказал Освальд. Праведная дочь и частица Истинного Креста убедили кнуда, и тот благосклонно дал свое согласие на строительство нового монастыря в честь своего имени.

Так говорили в народе. Правда же заключалась в следующем: когда Освальд из Мерсии, трус из трусов, понял, чем закончится эта война, он как раз сражался на стороне английского короля Этельреда. Он перебежал на сторону врага, предав своих братьев-англичан. Что же касается его дочери Розамунды, она не столько чтила Господа, сколько ненавидела мужчин и, предпочитая общество женщин, отказывалась выходить замуж, как ни грозил и ни упрашивал ее отец. К тому же у нее была жажда власти. И он нашел выход: пусть она управляет монастырем. Это будет не простой монастырь — у него будет престиж и репутация. А что же может создать репутацию подобному заведению, как не особая святыня, и что же может быть священней креста, на котором был распят сам Христос? Конечно же, ни в какой Гластонберри он не ездил, никакого сна не видел, никакой пещеры и никакого железного сундука с частицей креста не существовало. И в покоящемся на алтаре часовни нового монастыря ковчеге не было ничего, кроме воздуха.

А сейчас Уинифред стояла лицом к лицу с настоятельницей монастыря, из-за которого вот-вот погибнет Святая Амелия. Мать Розамунда была неподобающе молода. Вряд ли она провела в монастыре больше шести лет. Уинифред прожила в монастыре почти тридцать лет, прежде чем заняла пост настоятельницы. Из-под апостольника Розамунды выбивалась красивая золотисто-рыжая прядь, и Уинифред с неприязнью подумала, что это сделано нарочно. Она представила, как эта тщеславная молодая женщина стоит перед зеркалом и швейной иголкой вытаскивает волоски из-под накрахмаленной белой ткани так, чтобы «случайность» выбившегося локона не вызывала сомнений. Но больше всего ее потрясли руки молодой женщины: они метались, подобно обезумевшим птицам. Они рвались вверх и вниз и в стороны, при этом рукава задирались, обнажая руки до локтей! Совершенно ясно, что никто не обучил Розамунду дисциплине бенедиктинского ордена. А если это так, то как же она может быть настоятельницей и воспитывать сестер?

У Уинифред стало тяжело на сердце. Как можно обучать этих легкомысленных девушек искусству священных миниатюр? Она просто не сможет. Она скажет аббату, что в этом монастыре нарушаются все правила, пусть он лично придет и восстановит дисциплину. Уинифред не волнует, сколько денег у отца Розамунды; этот монастырь — оскорбление Всевышнего.

— Дорогая моя мать Уинифред, как вы, наверное, рады, что наконец-то обретете покой после стольких лет службы Господу — снимете наконец мантию настоятельницы и вновь станете одной из сестер!

Уинифред молча воззрилась на нее. Что такое говорит эта девушка? И вдруг до нее дошло — мысль, такая же ясная, как прозрачная синева камня Амелии: ведь в одном монастыре не может быть двух настоятельниц! Аббат не сказал об это ни слова, очевидно, что он рассчитывал, что Уинифред сама сделает это логическое умозаключение. И все же это было потрясение. Значит, ее лишат звания и снова понизят до обычной сестры, и ей придется называть эту девочку, которая годится ей во внучки, — «мать»? Это немыслимо!

— Это, конечно, не означает, что у вас не будет никаких обязанностей! — весело добавила молодая женщина. — Мои девушки сгорают от нетерпения — они хотят научиться рисовать миниатюры.

У Уинифред все поплыло перед глазами. Розамунда говорит об этом, как о детской забаве!

— Это будет не просто умение рисовать заставки, — сказала она. — Я буду учить их готовить пигменты и правильно их использовать…

— Но мой отец купит нам все необходимые краски! Такие же, которыми пользуются в Винчестере! Их будут привозить сюда каждый месяц.

Уинифред похолодела. Чтобы она писала пигментами, изготовленными чужими руками?!

— Но я всегда покупаю все необходимое сырье у господина Джаффара, — сказала она почти умоляюще.

— У нас нет с ним ничего общего, — ответила Розамунда с нескрываемым презрением. — Он оскорбил моего отца. Этому негодяю запретили ступать на нашу территорию, которая простирается вплоть до главной дороги.

Уинифред почувствовала, как пол поплыл у нее под ногами. Стены комнаты затуманились. Он чуть не потеряла сознание. Она больше не будет настоятельницей, больше не будет следить за изготовлением пигментов — а ведь в этом смысл ее существования! А теперь еще она никогда больше не увидит господина Джаффара!

И пока Розамунда водила гостью по новому монастырю, с радостью показывая ей удивительные удобства и роскошь, Уинифред не вымолвила ни единого слова. Она шла походкой женщины, разом состарившейся на два десятка лет. Голова у нее кружилась от обиды и разочарования.

Переходя из комнаты в комнату, осматривая монастырский сад и выложенные плиткой дорожки, она постепенно приходила в себя, самообладание вернулось к ней. И тогда она спросила себя: да я как могла допустить мысль, что мы с сестрами откажемся сюда переезжать?

Это был совсем другой мир, мир удивительный. В каждой келье для гостей был собственный нужник: маленькое помещеньице, пристроенное к наружной стене, из которого все отходы по трубе стекали в расположенный внизу ров. Какая роскошь — не тащиться во двор в любую погоду, повинуясь зову естества! Там были удобства, которые можно встретить только в домах богатых дворян: свечи со специальными метками, показывающими время; светильники из прозрачный рогов буйвола, чисто подметенные полы, покрытые душистыми циновками из тростника. А во дворе за кухней специально нанятые служанки кипятили с золой и содой простыни, одежду и исподнее. На огородах трудились парни, женщины кормили жирных кур и гусей. А еще там был какой-то старик, которого наняли варить ароматное мыло.

Кухня была в пять раз больше кухни в монастыре Святой Амелии, а в битком набитой кладовой и маслобойне, несмотря на то, что со дня их постройки прошло уже пять лет, до сих пор стоял запах побелки и свежей древесины. У Уинифред чуть глаза не вылезли из орбит при виде полуденной трапезы: целый окорок, толстые ломти бифштекса с кровью, хрустящий хлеб, бочонки с элем и вином. Когда Розамунда поставила перед ней щедро наполненную тарелку, Уинифред сказала, что она плотно поела пред выходом, но, чтобы никого не обидеть, возьмет этот обед с собой, завернув его в тряпочку, чтобы съесть попозже. На самом деле она собиралась разделить его с сестрами, которые уже очень давно не видели такой пищи.

Затем ее проводили в монументальную часовню, где паломники — рыцари и бедняки, лорды и духовенство, больные и хромые — выстроились в очередь, чтобы помолиться пред величественным святилищем Истинного Креста. Здесь было то, о чем в Святой Амелии и мечтать не могли: витражи. А сколько золота! Сколько свечей — и все белые и ровные! И все во славу фальшивой святыни, в то время как мощи настоящей святой, принявшей мученическую смерть за веру, покоятся в убогом месте, освещаемом зловонными свечными огрызками. Уинифред не ощутила горечи при виде такого контраста, а только грусть, и внезапно ей захотелось взять святую Амелию на руки и прошептать ей: «Может быть, здесь все очень роскошно, зато у нас тебя больше любят».

И наконец, здесь был лазарет, которого не было в Святой Амелии. В нем стояло восемь кроватей и дежурила сестра, разбиравшаяся в медицине. У Уинифред расширились глаза при виде аптечного шкафчика: там были настои и притирания, мази и бальзамы, пилюли и порошки. Несколько пузырьков с целебными глазными каплями, средства от артрита, настой шиповника от болезней почек.

Дивясь обилию лекарственных снадобий и думая о нужнике, который будет у сестры Эдит прямо в келье, так что ее не придется сопровождать по ночам, и про парня на внешнем дворе, который в любой момент принесет воду из колодца, и страх перед колодцами навсегда оставит госпожу Одлин…

Уинифред вздохнула. С этим она не может поспорить. Ее престарелые сестры будут жить здесь как в раю. Их будут хорошо кормить и заботиться о них. И неважно, что у них больше не будет никаких обязанностей. Главное — это покой и комфорт.

Ей предложили переночевать на половине для гостей, где матрасы были набиты гагачьим пухом, но ей не терпелось вернуться домой до рассвета. Поблагодарив мать Розамунду за гостеприимство, Уинифред поспешила уйти из капитула сразу же, как только позволили приличия. Выйдя через главные ворота и направляясь по тропинке обратно к главной дороге, она остановилась под буковым деревом с пышной кроной и, укрывшись в его тени, вынула из кармана голубой кристалл.

Она смотрела на лежащий у нее на ладони камень, в котором отражались солнечные лучи, пробивающиеся сверху сквозь ветви бука, и вдруг поняла, что никакого знака не было. Амелия не посылала ей никакого знамения, и то, что она нашла этот камень, вовсе ничего не означает. Случай, и не более того. Теперь Уинифред знала, что они с сестрами должны переехать сюда и спокойно доживать оставшиеся им годы. Она приложит все силы, чтобы обучить послушниц искусству рисовать миниатюры, хотя знала, что в них уже не будет того великолепия, которое было присуще ее работам, потому что уже чувствовала, что искра божественного огня в ней угасает. Талант, которым много лет назад наградила ее святая Амелия, исчерпал себя. Уинифред станет самой посредственной художницей; она будет учить посредственных девиц рисовать посредственные картинки. И раз и навсегда забудет о своей глупой мечте — расписать алтарь в честь святой Амелии.

* * *

Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар вернулся через три дня, как и обещал. И Уинифред отдала ему деньги, которые была должна, выручив их от продажи одной из последних остававшихся у них ценностей — красивого гобелена с единорогом, висевшего в капитуле: какой прок от него теперь, если Святую Амелию все равно закроют?

Он сказал, что огорчен тем, что она теряет свой дом, и что он будет молиться, чтобы в новом месте к ним пришли счастье и успех. А потом он удивил ее, подарив ей нечто, за что мог бы выручить неплохие деньги — кусок дорогой испанской ртутной руды. Он отдал ее даром, вложив в загрубевшие от работы руки настоятельницы с пятнами въевшейся краски.

Уинифред безмолвно смотрела на подарок. Из этого красного камня получится изумительная киноварь, которая им так нужна.

— Спасибо вам, господин Джаффар, — сказала она кротко.

И тогда он удивил ее еще больше, взяв ее ладонь в свои. Вот уже сорок лет Уинифред не ощущала человеческого прикосновения, тем более прикосновения мужчины! И в тот же момент произошло нечто удивительное: впервые за всю свою жизнь, ощутив под пальцами тепло человеческого тела, Уинифред увидела в представителе противоположного пола не отца, не брата, не торговца и не священника, но мужчину. Она заглянула в темные живые глаза Симона и почувствовала, что у нее в груди пробудились какие-то неизведанные ощущения.

А потом ей было видение, — дар, доставшийся от кельтских предков, который когда-то помог ей разыскать потерянную серебряную ложку и пирожки с мясом, только на этот раз она увидела свое прошлое: за одну секунду она увидела себя и этого человека сорок лет назад, в тот день, когда впервые отправилась в Святую Амелию. Тогда он был странствующим юношей, который носил за собой повсюду жонглерские шарики и коробку с принадлежностями для фокусов. Их взгляды пересеклись, когда он прошел мимо нее, потом все исчезло из виду. Но позже, в часовне Святой Амелии, четырнадцатилетняя Уинифред, вместо того чтобы идти осматривать монастырь, думала о красивом юноше, повстречавшемся ей на пути. Она не бродит по монастырю и не заходит в скрипторий, вместо этого она с матерью и сестрами возвращается домой, откуда на следующий день отправляется на городскую ярмарку, где во второй раз сталкивается с этим юношей. Они заговаривают друг с другом, и между ними вспыхивает волшебная искорка. Он говорит с ужасным акцентом, и на нем иноземное платье. Он говорит, что родом из Испании, хочет путешествовать по стране, чтобы дарить людям чудеса и радость. Он обещает вернуться, и Уинифред ждет его. Через пять лет она видит его вновь — вот он стоит у ворот их усадьбы с запряженной лошадью в новехонькую повозку, и просит ее уехать с ним. Они объедут весь мир, говорит он, они многое увидят, и у них будет много детей. И Уинифред убегает с этим чужеземцем, ни разу не оглянувшись.

Она моргнула и, затаив дыхание, пристально смотрела в темные глаза господина Джаффара. Она поняла, что перед ней мелькнуло то, что могло бы произойти.

— Куда вы направляетесь отсюда? — спросила она вдруг.

Вопрос удивил его.

— В аббатство, мать настоятельница. Монахи покупают у меня снадобья.

— Уезжайте в глубь страны, — сказала она. — Через Мейфилд.

— Но Мейфилд мне совсем не по пути, это два лишних дня дороги. И потом, чтобы вернуться…

— Пожалуйста, — настойчиво проговорила она.

— Вы можете объяснить мне, зачем?

— У меня предчувствие. Вы должны развернуться и ехать вглубь, через Брайер-Вуд.

Он задумался.

— Я поговорю об этом с Шешкой, мать настоятельница, — сказал он, имея в виду свою кобылу. — И, если она не будет против, мы отправимся в объезд. — Он взобрался на повозку, взял вожжи и махнул ей рукой на прощание.

— Где сестра Агнес? Пора уезжать.

Леди Милдред вошла в капитул, неся последние пожитки — древние горшки со сковородками и поломанную скалку — вещи совершенно бесполезные, но они были дороги ей как память, она не могла здесь оставить, хотя Уинифред сказала ей, что ей больше не придется готовить.

— Агнес на кладбище, — сказала Милдред, пыхтя от усилий. Она не согласилась оставить здесь даже ложки; вся ее кухонная утварь была собрана и упакована в тюки. Человек, который должен был отвезти сестер в монастырь, собрался отправляться еще за одной повозкой. Ирония заключалась в том, что, хотя сестры и давали обет нестяжательности, вступая в монастырь, они должны были принести с собой деньги и вещи, предназначавшиеся для общего пользования. Поэтому, хотя сама Уинифред и все монахини были нищими, у них скопилось много вещей, доставшихся в наследство от предшествующих поколений сестер.

Уинифред не удивилась, узнав, что Агнес ушла на монастырское кладбище. Она ходила туда каждое воскресенье вот уже шестьдесят лет. Теперь она должна с ним попрощаться.

Старая монахиня стояла на коленях подле крошечной могилки, расположенной в тени вяза, листья которого недавно поразила головня. Она обрывала засохшие листья скрюченными от артрита пальцами. И плакала.

Уинифред опустилась на колени рядом с ней, перекрестилась и, закрыв глаза, стала молиться. В земле в крошечном гробике лежал прах младенца, прожившего всего несколько часов. Шестьдесят один год назад, во время набега норманнов на Портминстер, девушку и ее двоюродных сестер настигла у реки банда викингов. Остальные смогли убежать, а Агнес поймали и изнасиловали. Когда через несколько недель она обнаружила, что беременна, ее отправили в монастырь Святой Амелии, потому что, по мнению отца, она опозорила их семью. Монахини ее приняли, но ребенок прожил недолго. Похоронив его здесь, на монастырском кладбище, Агнес осталась в монастыре и больше никогда не виделась с семьей. Она приняла постриг и стала обучаться искусству расписывать миниатюры, и каждое воскресенье на протяжении всей своей последующей жизни изливала свою любовь на могилку с простой надписью: «Джон — ум. в 962 г. от Р.Х.».

Прищурившись, она разглядывала голые ветки, размышляя, почему Господь решил поразить дерево головней именно теперь — листья дождем опадают на крошечную могилку и через несколько часов полностью ее засыплют. Когда сестры уедут, некому будет убирать с могилки листья больного дерева.

— Скоро моего крошку Джонни совсем засыплет, и все о нем позабудут. — Рядом с могилкой уже лежал ворох листьев, которые Эндрю позже собирался сжечь. Только Эндрю здесь не будет: он переезжает в новый монастырь вместе с ними.

Уинифред помогла пожилой монахине подняться на ноги.

— Эндрю говорит, что новый монастырь очень большой, — сказала Агнес.

— Это так, сестра Агнес, кроме того, он новый и красивый. И… — она сквозь слезы всмотрелась в пораженный ржой клен, — все деревья там здоровые и зеленые.

— Я никогда не научусь ориентироваться в нем.

Те же самые опасения высказывали и другие сестры. Уинифред и сама опасалась, как она будет передвигаться по лабиринтам коридоров, дворов и строений нового монастыря.

— И я больше никогда не смогу рисовать, — сказала Агнес, вытирая слезы.

— Пришло время отдохнуть. Вы всю свою жизнь отдали служению Господу.

— На покой можно отправлять старых кляч, — капризно сказала Агнес. — Неужели от меня уже нет никакой пользы? Я пока вижу. И еще могу держать кисть. Чем мне тогда заняться? И кто присмотрит за моим крошкой Джонни?

— Пойдемте, — мягко сказала Уинифред. — Нам пора.

Они собрались в капитуле, большую часть которого занимал громадный камин, построенный двести лет назад матерью-настоятельницей, которая была особенно чувствительна к холоду; и ее богатый брат оплатил этот очаг, слишком большой для этой комнаты, но не позаботился о дровах и угле, поэтому камином перестали пользоваться. На массивной каминной полке были вырезаны слова Христа, которым всю жизнь старались следовать Уинифред и ее сестры: «Mandatum novum do vobis; ut diligatis invicem» — «Новую заповедь дало вам, да любите друг друга».

Леди Милдред оплакивала гигантский сотейник, который оставляла здесь. В нем годами ничего не готовили, потому что количество обитателей монастыря значительно сократилось.

— Это добрая посуда, — хныкала она. — Она кормила нас долгие суровые зимы. Мы не должны бросать ее.

— Она слишком большая, сестра, — терпеливо успокаивала ее Уинифред. — Мы не сможем взять ее с собой. Может быть, позже мы отправим за ней кого-нибудь из мужчин.

Но на лице леди Милдред было написано сомнение, и она продолжала бросать в сторону кухни горестные взгляды, как будто там осталось ее дитя.

Снаружи доносились крики людей и цокот лошадиных копыт. Вбежал Эндрю с побелевшим лицом, лепеча что-то про набег. Уинифред бросилась к нему, но в это время в комнату ворвался еще один человек, его лицо горело от бешеной скачки. Поверх кольчуги у него была эмблема аббатства, в руках он держал алебарду.

— Прошу прощения, — проговорил он, задыхаясь. — На нашу местность напали викинги, меня послали, чтобы я забрал всех в аббатство, где вы будете в безопасности.

— Викинги! — Уинифред перекрестилась, остальные завыли.

Он кратко сообщил им, что произошло: норманны высадились у Брир-Пойнта и коротким путем направились в монастырь Истинного Креста. И судя по отрывочным слухам, они разорили его и сожгли. Эндрю ничего не знал о судьбе паломников и сестер, ему только было известно, что матери Розамунде удалось убежать и добраться до аббатства, откуда и подняли тревогу.

— Она рассказала, что ее монахини, сбившись в кучу, спрятались в часовне, но дьяволы нашли их и перерезали прямо на месте, как гусей в загоне. А меня послали за вами. Собирайтесь быстрее, у нас нет времени.

— Но ведь до аббатства не близко! — запротестовала Уинифред. — А что если по пути мы столкнемся с викингами?

— Ну, уж здесь вам и вовсе опасно оставаться, мать-настоятельница, — нетерпеливо ответил мужчина. — Поторопитесь! Я буду вас сопровождать. Поедем на его фургоне. — Он имел в виду человека, которого наняли, чтобы перевезти их в новый монастырь.

Пока сестры плакали и метались, объятые паникой, Уинифред соображала. Захватчики не стали нападать ни на портовый город, ни на аббатство, а прямиком направились в беззащитный монастырь. Так что же помешает им повернуть в сторону Святой Амелии в расчете еще на одну легкую добычу? Тогда солдаты обязательно наткнутся прямо на них со своими беспомощными подопечными.

Интуиция подсказывала ей, что безопаснее оставаться здесь. Ехать по дороге, на которой они могут встретить викингов, — просто самоубийство, а если они останутся в Святой Амелии, то, может быть, солдаты Освальда отправятся в погоню за захватчиками и, возможно, успеют разгромить их.

Нащупав в кармане голубой камень, Уинифред вспомнила, с каким мужеством встретила свою судьбу святая Амелия, как отказалась покориться своим мучителям. Она не просто ослушалась приказаний какого-то аббата — она восстала против римского императора.

— Нет, — сказала вдруг Уинифред. — Мы остаемся здесь.

Гвардеец выпучил глаза.

— Вы с ума сошли? Вот что, я получил приказ и намерен его выполнить. Я прошу, быстро все полезайте в фургон.

Но его как будто никто не слышал. Пожилые монахини и две дамы сгрудились вокруг своей настоятельницы, как цыплята вокруг наседки, вопросительно глядя на нее. Уинифред вспомнила, как много лет назад, когда была еще молода, ходили слухи о том, что викинги напали на деревню на севере побережья. Крестьяне собрались тогда в церкви, сгрудившись в одну кучу. Викинги подожгли здание, и все, кто находился внутри, погибли. И еще она вспомнила, как в детстве, когда жила еще в родительском доме, они с братьями и сестрами жались друг к дружке во время грозы. «Мы не должны сбиваться в кучу — именно этого они от нас и ждут».

— Послушайте меня, дорогие сестры. Вспомните, как наша святая встретила испытание, худшее, чем это, потому что испытанию подверглась не только ее плоть, но и ее вера. Но она нашла в себе мужество и оставила своих мучителей ни с чем, так же поступим и мы.

— Но, мать Уинифред, — дрожащим голосом произнесла госпожа Милдред. — Как же мы это сделаем?

— Каждая должна спрятаться в таком месте, где захватчики вряд ли будут нас искать. Не прячьтесь под кроватями и в платяных шкафах — датчане проверят их в первую очередь.

— А мы не можем спрятаться вместе?

— Нет, — твердо сказала Уинифред. — Это самое главное — мы не должны прятаться вместе, даже парами.

Тут вмешался присланный из аббатства солдат:

— Мать-настоятельница, у меня указание, даже приказ от аббата…

— Я знаю, что лучше для моих сестер. Вы тоже остаетесь.

— Я?! — Он изумленно прижал руку к груди. — Но я должен возвращаться в аббатство.

— Вы останетесь, — приказала она. — Спрячетесь в каком-нибудь укромном месте и будете сидеть там тише воды, ниже травы, пока я не дам знак.

— Но я подчиняюсь…

— Юноша, вы сейчас у меня дома, и здесь командую я. Делайте, что вам говорят, и поживее.

Пометавшись в панике еще минуту, женщины наконец покинули капитул, и каждая побежала в свое излюбленное место, надеясь найти в нем защиту, или в то место, которое наводило на них ужас, предполагая, что злодеев оно тоже испугает; так, леди Милдред побежала прятаться на своей любимой кухне, сестра Агнес — на могиле младенца Джонни, госпожа Одлин — в расположенный во дворе колодец, внушавший ей ужас, — и так далее, пока все одиннадцать обитателей монастыря Святой Амелии не исчезли на глазах у изумленного аббатского гвардейца, который считал, что это недопустимо и что их всех перережут, как овец.

Но он недооценил мудрость матери Уинифред. Ее монахини, которые были гораздо меньше викингов, могли, как мыши, залезть в стенные щели, втиснуться в такие укрытия, в которые захватчики не пролезли бы. Так, леди Милдред осторожно сдула паутину, которой был затянут ее громадный сотейник, забралась в него и вновь расправила паутину над головой. Сестра Гертруда, обнаружив незаурядные силы и изобретательность, забралась в дымовую трубу громадного камина в капитуле и, как перепуганная летучая мышь, прильнула к петлям дымохода. Сестра Агата побежала в дортуар, распорола по шву матрас, выгребла из него солому, которую выбросила через узкое оконце, затем залезла в матрас и кончиками пальцев зажала распоротый шов. Госпожа Одлин хотела было в ведре опуститься в страшный колодец, но потом сообразила, что опушенное ведро может ее выдать, поэтому она с большим трудом слезла вниз по стенке колодца, цепляясь за выступающие из нее булыжники. Сестра Агнес легла на могилку Джонни, сгребла листья больного вяза и укрылась под ними. Сестра Эдит, которая когда-то с трудом могла найти нужник, бросилась прямиком туда и втиснулась в зловонное пространство между сиденьем и стеной.

И только убедившись, что все, включая Эндрю и присланного из аббатства солдата, надежно спрятались, Уинифред взобралась на висевшие над алтарем леса и затаилась там.

Не успели они спрятаться, как во двор монастыря с дикими воплями ворвались викинги. Как разъяренные быки, они с грохотом носились по капитулу и часовне, дортуарам и трапезным, кухне и скрипторию. Как и предсказала Уинифред, они упорно разыскивали скрывшихся сестер в исповедальне, за алтарем и гобеленами, в буфетах и сундуках, под кроватями. Госпожа Одлин, опустив голову, увидела, как в воде внизу отразилось лицо в ореоле рыжих волос, которое мельком глянуло вниз, не заметив ее, потому что ее темно-синее одеяние не было видно в темном колодце. А на кухне никто из них не догадался заглянуть в гигантскую кастрюлю, затянутую паутиной. Спрятавшаяся в матрасе Гертруда затаила дыхание, услышав тяжелые шаги. Она слышала, как толкнули дверь; почувствовала взгляд, обшаривающий келью; а потом услышала, как шаги прогрохотали в следующее помещение. Перепуганные женщины сидели, съежившись, в своих укрытиях, и слышали, а кто-то и видел, как разбойники метались по монастырю, обшаривая все вокруг и чиня грабеж, оглашая воздух громкими проклятиями из-за того, что им не удалось никого обнаружить.

Уинифред, спрятавшаяся на лесах, крепко сжала в руке голубой камень, глядя, как предводитель викингов ворвался в часовню и стал внимательно ее осматривать. Это был самый громадный мужчина из всех, которых ей когда-либо доводилось видеть, с огромными, как дыни, мускулами, и яркими, как огонь, волосами. Схватив серебряную раку Амелии, он сорвал с нее крышку и вытряхнул из нее кости, раскидав их ногами. Обшарив алтарь, обыскав исповедальню, заглянув в каждую щель, где могла бы спрятаться женщина, он сунул ковчег под мышку и в ярости выбежал из часовни.

Уинифред осталась стоять как стояла. От неудобного положения, которое она заняла между перекладинами, у нее ныли все мышцы и суставы, но она старалась не шевелиться, молясь, чтобы захватчики как можно быстрее закончили свое разрушительное дело и ушли. Она чувствовала, как пот течет по ней ручьями. Ладони тоже вспотели. Вдруг голубой кристалл выскользнул из влажных пальцев и упал вниз прямо под ней.

Она прикусила язык, чтобы не вскрикнуть, и стала молиться изо всех сил, чтобы никто из датчан не зашел больше в часовню. Но, к ее ужасу, предводитель викингов вернулся, как будто забыл что-то или почувствовал, что что-то здесь не так. В страхе она смотрела, как рыжий великан в рогатом шлеме медленно прошелся по центральному проходу к подножию алтаря. Здесь он повернулся и задел камень ногой.

Уинифред затаила дыхание.

Датчанин посмотрел вниз, поднял сверкающую драгоценность и огляделся, помня, что минуту назад его здесь не было. Он поднял лицо кверху и стал вглядываться в тени под потолком, где висело громадное сооружение из досок, подкосов и опор. Он смотрел туда довольно долго. Уинифред видела цепкие голубые глаза, но не знала, видит ли он ее.

И вдруг его взор остановился, и их взгляды пересеклись. Она перестала дышать, еще крепче прижавшись к прогнившей древесине и стараясь не потревожить ни пылинки.

Секунды шли, а стоявший внизу дикарь смотрел, не отрываясь, на перепуганную монахиню.

Затем он крикнул своим людям какое-то приказание, и через верхнее окно Уинифред увидела, как они стали собирать награбленное. Когда в часовню вошли двое с факелами, он что-то рявкнул им и жестом показал, чтобы они вышли. Когда они выбежали и он вновь посмотрел наверх, — в его глазах загорелись искорки, он что-то говорил. Возможно, кто-то другой решил бы, что солдат таким образом отдает должное мужеству и изобретательности старой монахини, Уинифред же увидела в этом действие силы святой Амелии.

Она ждала еще довольно долго, прежде чем спуститься. Кости ее скрипели, когда она пыталась изменить неудобную позу, и она чуть не оступилась, спускаясь вниз. Потом она поспешно взбежала по узкой лестнице на колокольню и выглянула наружу. И услышала в отдалении грохот копыт — то люди Освальда гнались за убегавшими захватчиками. Затем грохот утих, и снова воцарились мир и покой.

Она стала звать сестер, помогая им вылезать из их неудобных убежищ, куда совсем недавно они с такой ловкостью забрались, и все они направились в капитул на молитву. И когда они рассказали ей, как им удалось спрятаться так, что их не нашли — каждая в своем месте, — и Уинифред вспомнила о лесах, которые построили пять лет назад, чтобы починить крышу, и как она все эти годы проклинала их, а сегодня они спасли ей жизнь; думая о том ужасе, который наводил на Одлин колодец, о нужнике, отравлявшем жизнь Эдит, и о листьях больного дерева, засыпавших могилку бедного Джонни, она поняла: леса, нужник, больной вяз, колодец — все, что раздражало или разрывало сердце, — все это было не случайно. Это предназначалось для нашего спасения, если бы у нас хватило мужества воспользоваться им. Такого же мужества, какое было у Амелии.

Уинифред вспомнила о голубом камне, который подобрал датчанин, втайне надеясь, что с вместе с ним он обрел благодать святой Амелии и что она рано или поздно озарит своим светом сердце варвара.

Аббат ехал на своем откормленном коне и размышлял о том, насколько удобнее было иметь аббатству новый монастырь. К сожалению, викинги полностью его уничтожили, а вот Святая Амелия каким-то чудом уцелела. А уцелев, осталась единственным женским монастырем в Портминстере. Частица от Истинного Креста погибла в пожаре вместе с монастырем, так что мощи Амелии снова стали единственной святыней на всю округу. Аббат знал, что здесь произошло чудо. Почему викинги не сожгли и это место? Все говорили, что их остановила святая Амелия. Но, помня неукротимый нрав матери Уинифред, он думал, что, возможно…

Со времени чудесного спасения от датчан в этом месте произошли перемены. С кухни, где леди Милдред тушила рагу в своем необъятном горшке, стали доноситься дивные ароматы. Снаружи у колодца дежурил парень, который таскал воду для госпожи Одлин. Еще один подросток сгребал листья с маленькой могилки. Повсюду кипела бурная деятельность, монастырь вновь процветал.

Но сегодня настоятель прибыл не для того, чтобы поздравить монахинь Святой Амелии. Он приехал, потому что до него дошли тревожные слухи. Мать Уинифред не учит лично молодых послушниц искусству расписывать манускрипты, она возложила эту задачу на плечи пожилых монахинь. А чем же в это время занимается сама настоятельница? Она расписывает алтарь!!!

Что же, он раз и навсегда положит этому конец. Он больше не потерпит непослушания этой женщины.

Он думал, что Уинифред сама, как обычно, встретит его у ворот, но ошибся. Его встретила сестра Розамунда, которая жила теперь в Святой Амелии, сложив с себя должность матери-настоятельницы, хотя, по-видимому, это не особенно ее расстроило. Она была помощницей настоятельницы и с удовольствием занималась устройством в обители странников, учениц и гостей, кроме того, под ее руководством происходила реставрация строений, она следила за разведением коз, овец и кур, а также за тем, чтобы обеденный стол всегда ломился от еды.

Розамунда приветливо проводила аббата на новый чердак, где трудилась мать Уинифред. И только он открыл было рот, как его взгляд упал на ее работу и он утратил дар речи. А потом он заметил нечто такое, что сразило его окончательно: мать Уинифред улыбалась!

Он тихо сел, а она продолжала работать. Уинифред создала прекраснейшее изображение святой Амелии, которое излучало сияние и смирение, которая помогала бедным и распространяла слово Божие. На последней доске нового запрестольного образа была изображена святая Амелия, которая поднесла ко рту руку с лежащим на ладони голубым кристаллом. Аббат не понял, что это могло означать, но образ был прекрасен и настолько захватывал, что у него сжалось сердце.

Послушница принесла отцу Эдману эль. Рассеяно поднося его к губам, аббат решил, что не только позволит Уинифред закончить алтарь, он уже обдумывал будущие картины, которые закажет ей, и перебирал в уме покровителей, которые заплатят за них недурные деньги.

Какое-то время спустя

Когда аббат увидел, как великолепно Уинифред расписала алтарь, он тут же переменил свое отношение к ее занятию на прямо противоположное и стал повсюду расхваливать ее, а потом заказал ей триптих для собственной церкви. Он так и не стал епископом: умер два года спустя, подавившись рыбной костью, за третьей порцией пасхальной трапезы.

Мать Уинифред прожила еще тридцать лет, создав за эти годы невероятное количество изумительных по красоте икон, запрестольных образов и миниатюр, на которых она изображала Мадонну, Распятие и Рождество Христово и авторство которых можно было установить по наличию голубого камня, потому что в те времена художники не подписывали свои работы.

Вскоре после набега викингов господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар в последний раз вернулся в Святую Амелию, чтобы поблагодарить мать Уинифред за то, что она в тот день отговорила его от поездки в тот день в монастырь, потому что, согласившись поехать в Мэйфилд, он избежал встречи с викингами и сохранил таким образом свою жизнь. Мать Уинифред, позабыв о кельтских предках, отнесла это на счет святой Амелии и пригласила странствующего торговца погостить в монастыре, сколько он пожелает. Он решил остаться здесь и уйти на покой, поселившись в маленьком домике с клочком земли и отправив верную Шешку доживать свои дни на выгоне. Симон Левит время от времени помогал в монастыре, он приобрел известность среди посетителей и паломников и по-прежнему оставался другом и советчиком матери Уинифред. У них — у еврея Симона Левита и монахини Уинифред — вошло в привычку встречаться каждый день для дружеской беседы. Симон умер четырнадцать лет спустя, и, хотя он так и не обратился в христианство, она настояла на том, чтобы ее старинному другу воздали последние почести и похоронили в могиле.

С годами руки матери Уинифред утратили былую твердость, а глаза — зоркость, и она порой, отрываясь от работы, вспоминала викинга, унесшего с собой голубой камень, и размышляла о том, как он распорядился силой святой Амелии.

А произошло следующее: когда викинги вернулись на берег, они обнаружили, что их корабль горит, потом солдаты Освальда из Мерсии окружили датчан и вырезали всех до одного. Освальд лично учинил мародерство и, обыскивая трупы, нашел удивительный, неправдоподобно красивый камень. Он украсил им рукоятку своего меча, с которым позже отправился в плохо для него закончившийся крестовый поход в Иерусалим, где камень выломали из рукоятки и отправили в Багдад в подарок халифу, и какое-то время он украшал его любимый тюрбан. В минуту слабости халиф подарил кристалл одной из наложниц, которая танцевала перед ним, вставив камень в пупок, но однажды ночью сбежала со своим тайным любовником. Кристалл носили в карманах и кошельках, он попадал в разные руки, его продавали, покупали и выкрадывали, пока однажды он не вернулся солдату, добывавшему его в крестовых походах. Солдат потерял зрение в сражении при Иерусалиме и теперь отправлялся вместе с группой паломников в Кентерберри в надежде получить исцеление. На них напали разбойники, продавшие затем свою добычу где-то на севере. А там некий молодой человек вставил кристалл в крышку перламутровой шкатулки для драгоценностей, надеясь таким образом завоевать внимание одной молодой леди. Но молодая леди отвергла предложение руки и сердца своего поклонника, и он отправился в Европу, поклявшись убить себя, как только найдет подходящее место. Там он встретил человека из Ассизи, которого звали Франциск и который как раз создавал новое братство монахов, и удрученный молодой человек под влиянием момента вступил в орден, раздав все свое имущество, в том числе и злосчастную шкатулку.

Крестьянин, который нашел шкатулку в груде предложенных францисканцами благотворительных даров, выломал из крышки голубой камень и обменял его на буханку хлеба, жена же пекаря, увидев восхитительный самоцвет, обменяла его на очередное новомодное изобретение — стеклянное зеркало, решив, что вещь, в которой можно увидеть свое отражение, имеет гораздо гораздо большую ценность.

В 1349 году, когда черная смерть выкосила треть населения Европы, голубой кристалл, переходивший от умерших к выжившим, от пациентов — к врачам, успели обвинить в семи смертях и приписать ему шесть исцелений. Когда же почти столетие спустя во Франции молодая девушка по имени Жанна горела на эшафоте за ересь, стоявший в толпе человек не заметил, как его карманы обчистил вор, прихватив с собой два золотых флорина и голубой кристалл.

Погожим летним днем 1480 года на холмах близ Флоренции собралась толпа, чтобы посмотреть, как двадцативосьмилетний изобретатель и художник будет демонстрировать свое последнее изобретение, которое он назвал парашютом. Зрители весело бились об заклад, сломает себе шею этот чудак или нет. Когда же Леонардо да Винчи удачно приземлился на заросшее травой поле, голубой кристалл из рук принца Медичи перешел в руки странствующего ученого, который повез сверкающий самоцвет назад в Иерусалим в подарок своей любимой дочери и, приехав, узнал, что за время его отсутствия она умерла в родах. Он так горевал, что спрятал ненавистный кристалл, напоминавший ему об утрате, подальше с глаз долой, и так он лежал в золотой шкатулке в красивом доме на холме с видом на Купол Камня[1] и ждал очередного владельца и очередного поворота судьбы.

Книга шестая

Германия

1520 г. от Р.Х.

Если бы Катарину Бауэр спросили, она бы ответила, что выходит замуж за Ганса Рота по любви. Но на самом деле ей просто страстно хотелось иметь семью.

Чтобы иметь возможность называть женщину сестрой или тетей, а мужчину — братом или дядей, чтобы, здороваясь с кем-то, обращаться «кузина», «племянница» или «племянник» — вот о чем мечтала Катарина Бауэр. Семнадцатилетняя Катарина, единственный ребенок вдовы, жившей в убогой комнатушке над пивоварней, при виде каждой упавшей звезды и при каждом добром предзнаменовании загадывала желание — иметь большую дружную семью. А у Ганса Рота, юноши двадцати двух лет от роду, с глазами синими, как васильки, как раз была такая семья.

Дом Ганса, одного из пяти детей — трех сыновей и двух дочерей — герра Рота, изготовителя кружек, и его жены, напоминал настоящий муравейник, в котором кишели родственники, свояки и всевозможные дальние члены семьи, и все они занимались изготовлением и продажей пивных кружек. И теперь, когда у них случился аврал и Катарине разрешили помогать (хоть ей за это и не платили) и она стала ощущать себя членом семьи Ротов, она втайне надеялась, что уже на следующий год в это же время будет называть герра Рота папой.

Это и есть настоящая любовь, думала Катарина, с удовольствием помогая Гансу в сушильне. Это ощущение тихой радости, покоя и довольства. Ей приходилось наблюдать это у супружеских пар, которые были женаты уже целую вечность. Какое счастье, что они с Гансом уже вступили на такой путь. Какая прекрасная дорога лежит перед ними!

Что касается другой стороны брака — постели и родов — Катарина предпочитала не задумываться об этом, потому что не желала заходить дальше поцелуев с Гансом. В те редкие минуты, когда им удавалось оказаться наедине — где-нибудь в лесу или у реки — вдали от посторонних глаз и Ганс становился настойчивей обычного, Катарина отстраняла его руки, напоминая, что они еще не обвенчаны. Когда придет время, она будет терпеливо выполнять свои супружеские обязанности, необходимые для воспроизведения потомства.

Пока они снимали с полок новенькие пивные кружки, через открытое окно до них долетали восхитительные ароматы — скворчащих на огне свиных отбивных, тушеной капусты, жареной картошки, свежеиспеченного хлеба — это фрау Рот готовила полдневную трапезу. Катарина знала, что ее не пригласят — фрау Рот не отличалась щедростью. Но Катарина и не стала бы с ними обедать, когда ее мать сидит дома сидит на сыре и яйцах. Время от времени довольный клиент расплачивался с Изабеллой Бауэр колбасками и картошкой, которые она старалась растянуть так, чтобы им с Катариной хватило на неделю. Но хлеба было вдоволь, хлеб у них был всегда, а так как им повезло и жили они над пивоварней, а владелец здания герр Мюллер был без ума от матери Катарины, у них всегда было пиво.

— Эти отправятся в Италию, — сказал Ганс, расставляя высушенные кружки в печи для обжига. От Катарины не скрылась нотка благоговения и мечтательности, когда он произнес «Италия», потому что Ганс страстно желал посмотреть мир. Для Катарины же мир ограничивался Бадендорфом, площадь центрального рынка которого была украшена фонтаном и окружена с двух сторон магазинами и домами с наполовину деревянными фасадами; на третьей стороне стояли пивоварни; а на четвертой была ратуша — ее парадная дверь находилась на втором этаже, и к ней вела лестница, убиравшаяся в случае опасности; рядом с ратушей стояла церковь, выстроенная в романском стиле и восходившая к пятому веку, фундамент которой, по слухам, закладывали еще древние римляне. Базарная площадь была местом проведения ежегодных праздников, свадеб, празднеств, местом сбора торговцев фруктами и овощами, изредка там разыгрывались мистерии. И, по мнению Катарины Бауэр, Бадендорф и был всем миром.

Она не знала, что находится за излучиной реки, в конце дороги и по ту сторону гор, да ей это было и неинтересно. Она ничего не слышала о коронации короля Карла V, состоявшейся совсем недавно в городе Аахен, и о том, что это было крупнейшее подобное событие со времен Карла Великого. Она также понятия не имела о том, что другого человека, августинского монаха по имени Мартин Лютер, заклеймили как еретика за распространение опасных идей и что его протесты распространяются по всей Европе с молниеносной быстротой благодаря весьма своевременному изобретению еще одного человека, Иоганна Гуттенберга. Катарина Бауэр знала лишь о том, что есть этот город, этот лес, этот замок да жители Бадендорфа. И этого ей было вполне достаточно.

Их пальцы соприкоснулись, когда Ганс взял у нее из рук пивную кружку, и она заметила, как у него порозовели щеки. Щек Катарины румянец не коснулся, потому что любовь, которую она испытывала к юноше, была вовсе не «пламенная», как она думала. Она даже не была уверена, существует ли на самом деле любовь, воспеваемая в песнях, поэмах и романтических историях. Главным для нее были нежность, привязанность и стремление опереться на чье-то плечо. Она знала Ганса с детства, их любовь росла вместе с ними, и, когда его родители стали поговаривать о свадьбе, Катарина сочла вполне естественным, что они и дальше вместе пойдут по жизни. Она знала, что они будут идеальной парой, потому что Катарина станет самой лучшей швеей в Бадендорфе, а Ганс унаследует знаменитую мануфактуру Ротов по производству пивных кружек.

Несколько столетий назад слишком жаркие весны вынудили римлян переехать в эту область. Здесь и обнаружили глину, идеально подходящую для изготовления гончарных изделий. И Бадендорф прославился своими пивными кружками. Для того чтобы изготовить такую кружку, брали горсть сырой глины, придавали ей форму, вырезывали, вручную раскрашивали, потом обжигали и покрывали глянцем. Для того чтобы высушить глину и придать ей нужную прочность, кружки в течение нескольких часов сушили на воздухе в специальной сушильне, а потом ставили в печь для обжига. Весь процесс изготовления занимал несколько дней и требовал большого терпения. В этом и заключался секрет кружек Рота: чем медленней испарялась из глины влага, тем прочнее получалась кружка. Поэтому кружки Рота пользовались спросом по всей Европе и даже за ее пределами. А это означало, что однажды Ганс станет очень богатым человеком. Тогда Катарина сможет купить для своей матери большой дом и сделать так, чтобы ей больше не приходилось работать.

Катарина с Гансом выполнили свою утреннюю работу и прошли в мастерскую, где к новой партии обожженных кружек приделывали оловянные крышки.

Два столетия назад врачи выяснили, что чуму разносят мухи, и поэтому, чтобы избежать распространения болезни, был издан закон, согласно которому все напитки нужно было держать в закрытой посуде. Проблема заключалась в том, что необходимость снимать крышку портила все удовольствие, потому что приходилось держать кружку обеими руками. Нужно было что-то придумать, чтобы по-прежнему можно было держать кружку одной рукой, — так появились крышки, прикрепленные на шарнирах, так что люди держали кружку одной рукой и при этом не нарушали закон.

Пока Катарина помогала двум кузинам Рот щипать тяжеленный ворох соломы для упаковки кружек, Ганс подошел к ней сзади, обнял за талию и прошептал что-то на ухо. Катарина захихикала и выскользнула из его объятий, притворяясь, что ей по нраву эти игры. Но втайне она надеялась, что, когда они поженятся, он будет прикасаться к ней как можно реже.

Только она собралась сказать, что ей уже пора и что ее ждет мать, как они услышали крик. Кто-то отчаянно звал Катарину по имени.

Она вышла и увидела, что через площадь бежит Манфред, сын пивовара, и размахивает руками, как ветряная мельница.

— Катарина! — орал он. — Быстро собирайся! Там беда! Твоя мать…

Катарина бросилась бежать. Манфред бежал рядом. Он сильно запыхался.

— Она стояла как раз позади фургона с пивом, когда лошадь вдруг понесла! С повозки скатился бочонок. Прямо на твою мать. Там с ней арабский врач.

Катарина про себя возблагодарила Господа за это. Этот старый врач — самый надежный человек в мире.

Доктор Махмуд бежал из Испании двадцать восемь лет назад, когда королева Изабелла выслала оттуда всех мавров. Он как раз был на севере — закупал снадобья — когда до него дошли слухи, что всю его семью вырезали и ему опасно возвращаться в Гранаду. Он странствовал по Европе целый год, пока не нашел это райское местечко, Бадендорф, где Изабелла Бауэр, которая знала, каково это — быть чужим в чужом городе — проявила к нему доброту и многое сделала для того, чтобы горожане приняли его.

И сейчас доктор Махмуд был первым человеком, которого увидела Катарина, войдя в открытую дверь своей комнаты над пивоварней — его старческую фигуру, завернутую в покрывало, с тюрбаном на белой голове. Монах нищенствующего ордена Пасториус, молодой религиозный брат, косолапый и тщедушный, стоял в углу и молился. Увидев мать, лежащую в кровати без сознания, с окровавленной повязкой на лбу, Катарина бросилась к кровати и упала на колени.

Изабелла Бауэр считалась лучшей швеей Бадендорфа и окрестных деревень, ей было тридцать восемь лет, и, хотя ее жизнь была полна трудностей и лишений, она хорошо сохранилась. Теперь же, лежа с закрытыми глазами в смертельной коме, она выглядела еще моложе, морщины — печать лет и забот — разгладились, цвет лица был бледный и ровный.

— Мама! — произнесла Катарина, взяв холодную влажную руку матери. — Мама! — повторила она громче. Катарина взглянула на доктора Махмуда — лицо его было печальным.

Девушка почувствовала, что у нее вот-вот остановится сердце. Мать была всей ее семьей. Катарина почти ничего не знала о своем отце. Она была совсем малышкой, когда он умер от смертельной лихорадки, поразившей их деревню, расположенную где-то на севере. От него не осталось даже могилы, которую она могла бы навестить. Мертвых сжигали, чтобы болезнь не распространялась дальше. Они с матерью бежали на юг, в поселение в Бадендорфе, и, когда Катарина подросла, взгляд ее зеленых глаз все чаще обращался на север — к тому миру, которого она не помнила, и представляла себе деревню и красивого мужчину с доброй улыбкой — своего отца.

Катарина с матерью не принадлежали к процветающему торговому классу — их жизнь была непрестанной борьбой, и они нередко нуждались. Изабелле частенько приходилось буквально умолять своих заказчиков заплатить ей за работу, хотя они не считали себя бедняками. Они жили в маленькой комнатке на самом верху пивоварни — единственное жилье, которое когда-либо было у Катарины — и обходились зашитыми платьями и залатанными ботинками, а порой голодали и замерзали зимой, но считали, что им повезло, потому что они не были выходцами из крестьян, которых нещадно эксплуатирует знать. Изабелла часто говорила своей дочери, что, может быть, у них нет денег, зато есть достоинство.

И жизнь в целом была неплохой. Позади пивоварни располагался маленький обнесенный стеной садик. Там было самое хорошее освещение, поэтому Катарина с матерью занимались там шитьем, старый араб лечил своих пациентов, отгородившись переносной ширмой, которую он приносил из своей комнаты, а монах Пасториус вдалбливал основы латыни в бестолковые головы сыновей торговцев. И каждое утро, когда Катарина с Изабеллой занимались своим тонким шитьем, воздух оглашало птичье пение и монотонное гудение учеников монаха — «Anima bruta, anima divina, anima humana…», которое порой прерывал кашель, доносившийся из-за ширмы врача. И Катарина, вышивавшая по полотну розочки с листочками, впитывала своим молодым живым умом то, чему монах обучал мальчиков. Сейчас же испуганная Катарина, стоящая на коленях у постели матери, услышав пение птиц, доносившееся из сада через открытое окно, вдруг почувствовала, что эти счастливые дни в саду подошли к концу.

Наконец, веки Изабеллы дрогнули и приподнялись. С минуту она смотрела перед собой, ничего не видя, но потом увидела Катарину, золотые волосы которой нимбом сияли в потоке льющего из окна солнечного света. Изабелла улыбнулась. Девочка выросла такой красивой. Волосы, когда-то бесцветные, как кукурузные рыльца, теперь приобрели насыщенный золотой оттенок. Чистая кожа. Ясные зеленые глаза. Изабелла притронулась ладонью к ее бархатной щеке и с большим усилием произнесла:

— Господь призывает меня к себе, дочка. Я думала, у меня еще будет время…

— Мама, — зарыдала Катарина, прижав к лицу ее холодную руку. — Ты поправишься. Доктор Махмуд тебе поможет.

Изабелла слабо улыбнулась и повернула голову.

— Я знаю, что мне остались считанные минуты. Я надеялась прожить еще несколько лет, но Господь в своей мудрости…

Катарина ждала. Доктор Махмуд внимательно смотрел на больную своими темными глазами, монах Пасториус продолжал бормотать молитвы. За дверями собралась толпа любопытных, но герр Мюллер не пускал их.

Изабелла сделала глубокий вдох и снова заговорила:

— Ты должна кое-что узнать, дитя мое, я должна тебе кое-что рассказать…

Слезы потекли из глаз Катарины на окровавленную простыню.

— Там, — прошептала Изабелла, — в сундуке. — Она указала на единственную хорошую вещь, которая у них была: на деревянный сундук, где они хранили ткани, нитки с иголками и ножницы. — Ящик с лентами. Дай его мне.

Когда Катарина вернулась к постели с ящиком для лент, Изабелла сказала:

— Теперь я должна… все рассказать тебе, Катарина. Будь сильной. Попроси Бога, чтобы он дал тебе сил. Пришло тебе время узнать правду.

Девушка ждала. Доктор Махмуд придвинулся поближе. Через открытое окно влетела пчела, покружилась с жужжанием, как будто искала что-то, и вылетела обратно.

— О чем ты, мама? — осторожно поддерживала разговор Катарина.

Слезы потекли из глаз Изабеллы, когда она заговорила:

— Я не твоя настоящая мать. Ты мне не родная дочь.

Катарина молча смотрела на нее. Потом нахмурилась. Она взглянула на доктора Махмуда, потом на монаха Пасториуса, который запнулся на полуслове. Она не ослышалась?

— Это правда, Катарина, — с большим трудом продолжала Изабелла. — Ты — не моя плоть, тебя родила другая женщина.

— Мама, тебе нехорошо. Ты не понимаешь, что ты говоришь.

— Я в своем уме, Катарина. Слушай внимательно, у меня мало времени. — Изабелла с большим трудом вдохнула, выдохнула и снова вдохнула. — Девятнадцать лет назад чума полностью выкосила деревню на севере, где я жила, — она унесла моего мужа и двух моих маленьких детей, я осталась одна. Те, кто выжил, рассеялись в разные стороны. Я пришла в гостиницу, где стала служить горничной и понемногу заниматься рукоделием. Однажды ночью к нам на постой приехала семья, женщина была беременна. Они заказали мне вышить крестильную рубашку для ребенка. Но мать умерла при родах. И ее муж пришел ко мне, он был убит горем. Я еще никогда не видела, чтобы мужчина так плакал. — Она опять с трудом вздохнула. — Он сказал мне, что они кое-куда направляются… что они с сыновьями отправляются в дальний путь и не могут взять младенца с собой. Он пришел среди ночи, Катарина, и плакал, как ребенок, и просил меня взять малышку на время, пообещав, что вернется за ней. Этой малышкой была ты, Катарина.

В собравшейся за дверями толпе поднялся ропот, но герр Мюллер поднял руку, призывая к молчанию. Доктор Махмуд взял запястье Изабеллы и, нащупав пульс, помрачнел еще больше. По его взгляду Катарина поняла, что ждать осталось совсем недолго.

Изабелла продолжала:

— И я взяла девочку, пообещав, что буду заботиться о ней до его возвращения. А потом я ушла из гостиницы. Я не доверяла хозяевами, боясь, что они могут меня обворовать, потому что незнакомец дал мне золотые монеты на твое содержание. И я пришла сюда, в Бадендорф, где рассказала всем, что я вдова — и это была правда — и что ты моя дочь, что было неправдой. Я думала, что твой отец все равно разыщет меня, потому что я ушла не слишком далеко…

Голос Изабеллы затих, она облизала пересохшие губы. Доктор Махмуд осторожно приподнял на ладони ее голову и поднес к губам чашку с водой, но пить она не смогла.

После долгой паузы она заговорила вновь:

— Этот человек… твой отец, Катарина, он дал мне кое-что… Открой ящик и вынь из него ленты. Дно коробки… подними его. Там кое-что лежит. Это принадлежит тебе.

Катарина удивилась, обнаружив в коробке для лент двойное дно. Подняв его, она увидела сквозь слезы миниатюрный образок размером с ладонь.

— Это одна из двух половинок диптиха, наподобие того, который есть в нашей церкви над алтарем. Только этот гораздо меньше, как видишь. Видишь, здесь изображен голубой камень, дочка? Он есть и на другой половинке. Вместе они составляют единый сюжет.

— Мама… — сказала Катарина дрогнувшим голосом. — Я не понимаю.

— Твой отец… у него было два маленьких образа… миниатюрный диптих на шарнире. Он разломал его пополам… — Изабелла закрыла глаза, вспоминая, как это было, — ночью семнадцать лет назад… и отдал эту половинку, вот этот образок, мне, сказав, что если он сам не вернется за тобой, если он не сможет приехать и пришлет за тобой своего человека, то этот другой человек предъявит вторую половинку, и, если они сойдутся, я все пойму.

Катарина в замешательстве посмотрела на мать, потом нахмурилась, рассматривая миниатюрную икону.

— Это Святая Дева? — Там была изображена женщина в средневековых одеждах, подносившая ко рту голубой самоцвет. Как странно. Однако драгоценность камня не вызывала никаких сомнений: его цвет и чистота были изумительны.

Голос Изабеллы доносился издалека, как будто душа уже покидала ее:

— Он показал мне другую половинку… там сверху написано по-латыни: «Sancta Amelia, ora pro nobis».

— «Святая Амелия, молись о нас!», — пробормотала Катарина, не в состоянии оторваться от иконы, принадлежавшей ее отцу.

— Он сказал… что голубой самоцвет на картинке — это камень святой Амелии, и что он обладает целительной силой, потому что Амелии подарил его сам Иисус.

Катарина смотрела на образок, как завороженная. Как описать цвет камня? Он не небесно-голубой — потому что ярче, — и не синий, как океан — он светлее. Оттенков было множество, они были наложены слой за слоем, как будто это было не изображение, а настоящий самоцвет. Катарина не могла знать, что эта миниатюрная икона создана в Англии матерью-настоятельницей Уинифред пятьсот лет назад.

— На твоем отце было богатое платье, — еле слышным шепотом произнесла Изабелла. — Наверное, он был дворянином. Он оставил мне мешок золотых монет. Я израсходовала лишь несколько из них, чтобы мы могли устроиться здесь, в Бадендорфе. И потом уже я не прикасалась к деньгам, потому что это — твое наследство… Каждый год в день твоего рождения… я давала себе обещание, что расскажу тебе правду. Но не могла себя заставить. Ты вошла в мою жизнь, когда меня переполняли горе и боль от утраты двух моих малышей. Да простит меня за это Господь, но где-то внутри я надеялась, что этот человек не вернется за тобой. Но теперь я умираю, и ты должна знать правду.

— Тише, мама. Побереги свои силы. Поговорим об этом позже.

Изабелла с огромным усилием покачала головой.

— Тебя не оставляли мне на воспитание, Катарина. Я просто должна была позаботиться о тебе вплоть до его возвращения. Но он не вернулся, может быть, только потому, что ранен, болен или сидит где-нибудь в тюрьме. Может быть, он молится, чтобы ты нашлась. — Она протянула руку и притронулась к золотым косам Катарины. — У него волосы такого же цвета, как и твои. У него роскошная золотая борода, она сияет, как солнце. Переверни образок.

Катарина взглянула на его обратную сторону и прочла надпись: «Фон Грюневальд».

— Это имя твоей семьи, — сказала Изабелла. — Видишь… ты никогда не была моей. У тебя другое предназначение. Ты должна отыскать своего отца, Катарина. Наверное, с ним что-то случилось. Ты должна найти его.

— Но я не могу оставить тебя! — вскричала Катарина.

— Дитя, все должно было быть иначе. Может быть, если бы я раньше рассказала тебе правду, все было бы по-другому. Но я была эгоистична и поэтому молчала. Теперь я за это расплачиваюсь. Этот незнакомец… он достоин того, чтобы найти свою дочь.

Катарина зарыдала.

— Но как я его найду?

— Он сказал, что отправляется на поиски камня, изображенного на иконе. Сказал, что отправляется в Иерусалим, где, как он думал, находится этот камень. Найди его… — проговорила Изабелла, задыхаясь. — Отыщи голубой камень, и тогда ты найдешь своего отца. И, если найдешь вторую половинку этого образа, значит, милостью Божьей ты найдешь своего отца. — Слабая ладонь, прижатая к щеке дочери, снова задрожала. — Пообещай мне, что ты будешь искать его, Катарина. Куда бы ни завел тебя этот голубой камень, там твоя судьба.

И с этими словами Изабелла испустила дух. Катарина с рыданием упала на мертвое тело матери, а доктор Махмуд с монахом Пасториусом потихоньку стали разгонять столпившихся зевак. Изабеллу Бауэр похоронили на местном кладбище, и на похоронах многие ее клиенты хвалили ее мастерство и хвастались, сколько у них прекрасных воротников, носовых платков и белья, вышитого ее талантливыми руками. Они особенно усердно утешали Катарину, эти люди, которые когда-то часами заставляли Изабеллу с дочерью ждать у черного входа, и зачастую ничего не платили за работу, на которую у нее уходило несколько недель, но теперь, прослышав, что в жилах Катарины течет благородная кровь и к тому же она унаследовала небольшое состояние, относились к ней с явной почтительностью.

Следующие несколько дней Катарина жила как во сне, онемев от потрясения. Когда же она начала понемногу оправляться от горя, то все чаше задумывалась над невероятной историей, которую поведала ей мать, и гадала, правда ли все это. В обществе доктора Махмуда и Ганса Рота, вызвавшихся сопровождать ее, Катарина впервые в жизни покинула Бадендорф, поехав в деревню на севере, находившуюся всего в десяти милях отсюда, но казавшуюся семнадцатилетней девушке другим миром.

Там она нашла гостиницу, в которой родилась. Потом зашла в местную церковь, и старенький священник вспомнил женщину, умершую в родах, — знатную даму, приехавшую издалека. Ее похоронили на кладбище. Катарина отыскала надгробие: дата смерти совпадала с днем рождения Катарины. Фамилия дамы была фон Грюневальд.

Стоя на коленях у могилы, Катарина пыталась пробудить в себе какие-нибудь чувства к этой женщине, но не могла. Скорбела она по швее Изабелле Бауэр — та была ее настоящей матерью. Тем не менее здесь покоился прах женщины, давшей ей жизнь, и Катарина почувствовала, как ее переполняют странные, незнакомые чувства. И, возложив руки на могильный камень Марии фон Грюневальд, умершей в возрасте двадцати шести лет, Катарина поклялась отправиться на поиски своего отца — мужа этой несчастной женщины — и найти свою настоящую семью, с какими бы препятствиями ей ни пришлось столкнуться.

В Бадендорфе только об этом и говорили. Катарина Бауэр едет в Иерусалим!

Ганс был опечален.

— Ну зачем тебе ехать?

Отправляться в путешествие одной было немыслимо, поэтому Катарина сначала попросила Ганса поехать с ней, но он, конечно же, не мог; некому было вместо него заниматься изготовлением кружек. Тогда она обратилась с этой же просьбой к монаху Пасториусу, но бедный юноша был недостаточно крепок для подобного путешествия, хотя ему и очень хотелось увидеть священный город. Наконец, она пошла за советом к доктору Махмуду, и тот сказал, что она обязана познакомиться с отцом и выразить ему свое почтение. Потом он добавил, что как раз собирается в Каир, где хочет провести остатки своих дней. Поэтому было решено, что они отправятся в путь вдвоем.

— Я обещала, Ганс, — твердо сказала Катарина, когда они возвращались с последней совместной прогулки по лесу, окружавшему Бадендорф. — Я должна разыскать свою семью.

— Но я — твоя семья. Когда ты выйдешь за меня замуж…

Она взяла его руки в свои и, грустно улыбнувшись, сказала:

— Да, я знаю, Ганс. Но отец обещал за мной вернуться. И если он этого не сделал, значит, с ним что-то произошло. Мне снятся сны… Я вижу его в тюрьме, одинокого и всеми позабытого, или больным, в какой-то деревне далеко отсюда. Я должна его найти. Это мой долг перед ним. И перед обеими моими матерями. А потом я вернусь к тебе.

Фрау Рот, считавшая, что ни для одного из ее детей нет достойной пары, и каждый раз злобно наблюдавшая, как очередное ее чадо идет под венец, всегда втайне надеялась, что Ганс, ее мальчик, никогда не женится. Все прекрасно знали, что у герра Рота больное сердце, а фрау Рот, обладающая крепким телосложением и железной волей, скорее всего, намного переживет его. Она не собиралась оставаться одна, и тем более — под опекой невестки, дочери какой-то швеи (фрау Рот не поверила ни единому слову этой истории о богатом дворянине).

— Катарина должна ехать, сын мой, — сказала она самым приторным голосом, каким только могла. — Она должна быть со своим отцом.

— Тогда пообещай, что ты ко мне вернешься, — сказал Ганс с такой страстью, что Катарина почувствовала смущение. — Исполни свой долг, разыщи своего отца и примирись со своим прошлым. А потом возвращайся ко мне, чтобы стать моей женой.

И так, помимо двух торжественных обещаний, которые Катарина дала своим матерям — одно у смертного одра, другое на могиле — она дала еще и третье: вернуться в Бадендорф и стать женой Ганса Рота.

Когда прибыл торговый караван, весь Бадендорф вышел провожать Катарину. Фрау Рот всем напоказ подарила Катарине в качестве сувенира кошелек, набитый серебряными талерами и пфеннигами. Кошелек обнесли по кругу, и все заглядывали в него и хвалили фрау Рот за щедрость, а когда никто не видел, она высыпала из него половину монет себе в карман и вручила облегченный кошелек Катарине.

Огромный торговый караван состоял из купцов и вкладчиков, объединившихся, чтобы защитить свой товар в дороге, — меха и янтарь с северного побережья они везли на юг, где обменивали их на фрукты, масло и специи, и уже с этим товаром отправлялись обратно на север. Караван охранял усиленный отряд наемных солдат, которые ехали по обеим сторонам длинной вереницы мощных лошадей, запряженных в огромные повозки. Если по пути им встречались грабители, они получали отступные — это ограждало путников от последующих набегов. И поскольку это был единственный безопасный способ передвижения, простые люди часто шли вслед за караваном.

Катарина и доктор Махмуд должны были отправиться с последней партией пивных кружек герра Рота, и, когда они со слезами на глазах стали прощаться, Ганс подарил Катарине особую кружку: на ней был изображен горный пейзаж с маленькой камеей в виде города Бадендорфа, тщательно выполненной и раскрашенной лично герром Ротом. Монах Пасториус, смущаясь и краснея, тоже сделал Катарине подарок: плоский кожаный мешочек, пропитанный маслом и воском, — не пропускающий воду, на кожаном шнурке, позволяющем, незаметно носить его под одеждой. Он идеально подходил по размеру для миниатюрной иконы с изображением святой Амелии.

И они тронулись в путь вместе с караваном длиной в милю, вышедшим из Антверпена, конечным пунктом которого был торговый центр Европы — Нюрнберг. Он продвигался по крупным сухопутным торговым путям и должен был прибыть в Альпы летом, когда с перевалов сойдет грязь. Этот маршрут назывался Янтарный Путь, он был проложен еще задолго до того, как римляне покорили Европу, — несколько тысяч лет назад, когда люди каменного века, жившие на далеком севере, собирали янтарь и перевозили его по суше от Северного моря к Средиземноморскому и Адриатическому побережьям. Римские легионы проложили другие дороги и построили мосты, чтобы переходить через Альпы. В средние века из-за крестовых походов и возросшего количества пилигримов движение по этому маршруту было особенно плотным, так что Катарина с доктором Махмудом отправились в путь, присоединившись к огромной толпе, в которой были торговцы, путешественники, паломники, нищие, бродяги, рыцари и даже королевские почтовые фургоны. Это была пестрая процессия, — мужчины, играющие на дудках, женщины с младенцами, дети, гоняющие собак; шумное сборище, тянувшее скрипучие фургоны, повозки и ломовые телеги, кто-то верхом, но большинство пешком; и у каждого перекрестка состав каравана менялся, потому что одни покидали его, а другие присоединялись. Им приходилось делать вынужденные остановки, потому что на каждой границе у них требовали бумаги и проверяли, нет ли больных чумой. Ночевали они либо под открытым небом, либо на грязных постоялых дворах, где с них запрашивали непомерную плату. Перейти через альпийские перевалы им помогли местные жители, специально обученные провожать гужевой транспорт.

Катарине это казалось удивительным приключением: ей нравилось путешествовать под защитой богатых торговцев, нанявших себе для охраны лучников; ей нравилось, что они путешествуют с такими удобствами — в закрытой повозке, которая служила ей постелью ночью. Вечерами, сидя у костра, доктор Махмуд учил ее своему родному языку, потому что считал, что, когда отправляешься в Святую Землю, очень важно знать арабский. Он рассказывал, что в Испании растут похожие на золотые яблоки фрукты, которые называются апельсинами, а в Египте — сладкие плоды финики, о которых Катарина никогда не слышала. Но комфорт и безопасность закончились, когда Катарина с доктором Махмудом и еще сколько человек покинули караван в Милане, потому что им нужно было попасть в Геную. Они присоединились к другому торговому каравану — везущему в Венецию французские ткани в обмен на венецианское стекло, и двигались по плодородной равнине вдоль реки По, затем повернули на север, к Падуе, а оттуда — к Адриатическому побережью. От Бадендорфа до Альп они шли вместе с друзьями, теперь же их окружали чужие, и они старались как можно реже вступать с ними в контакт. Доктор Махмуд хорошо знал, что молчание — золото. Старый араб помалкивал о том, что он мусульманин, потому что в те времена христиане враждовали с мусульманами, особенно на Средиземноморье, к которому они приближались, где на море господствовали ненавистные турки.

Венеция поразила Катарину. И хотя они проезжали и более крупные города, даже такую удивительную столицу, как Нюрнберг, но по сравнению с Венецией все они казались заурядными. Город бы на удивление ровным. Ни гор, ни холмов; люди живут вдоль каналов и передвигаются на лодках-гондолах, орудуя смешными изогнутыми веслами; одеваются горожане гораздо роскошнее, чем на севере. Женщины из высшего общества семенили по улицам в башмаках на высокой платформе и не покрывали головы, как это было принято в Германии, а гордо выставляли на всеобщее обозрение свои локоны и косы, украшенные золотыми сетками и лентами. Многие мужчины, особенно молодые, носили длинные волосы и казались Катарине очень женственными. Хотя в тех пылких взглядах, которые они на нее бросали, не было ничего женственного. Волосы Катарины тоже не остались без внимания. В Бадендорфе ее золотые косы не были чем-то необычным. Но, чем дальше они продвигались на юг, тем удивительней они казались. Ей встречались женщины и со светлыми волосами, но обычно они были крашеные и явно искусственные.

Доктор Махмуд и Катарина направлялись в гавань в обширной прибрежной лагуне. Пробираясь по узким улочкам вдоль каналов, они случайно набрели на свадебный пир в одном из особняков. Торжество было в самом разгаре. Жених с невестой, смеясь, бросали с балкона еду в стоявшую внизу толпу: Катарина видела, как на головы веселящихся прохожих дождем сыпались зажаренные фазаны, золотистые лепешки, засахаренные фрукты и миндаль. После недолгих размышлений доктор Махмуд и Катарина присоединились к толпе и успели поймать небольшой круг сыра и кисть красного винограда, которыми и полакомились, пока шли в гавань. Потом им объяснили, что это здешняя традиция — так люди показывают свое богатство и щедрость. Столь же чрезмерным доктору Махмуду и Катарине показалось венецианское чувство справедливости: завернув за угол, они наткнулись на разъяренную толпу, терзавшую двоих мужчин. Жертвам буквально разорвали грудь и пригвоздили еще теплые сердца к дверям маленькой церкви. Оказалось, что эти двое неделю назад убили главу одной из влиятельнейших семей Венеции.

Наконец они достигли гавани, где перед ними предстало еще более поразительное зрелище. Сквозь целый лес парусов и мачт Катарина увидела каравеллы, каракки, галеры, торговые корабли, военные суда, каноэ, шлюпки, баркасы, плоты и даже пару потрепанных китайских джонок с красными парусами. Причалы были битком забиты паломниками — как христианами, так и мусульманами, — отправлявшимися в святые места и прибывавшими из них. Там были моряки из всех портов мира, торговцы, ученые, офицеры и портовые грузчики, тащившие на борт тюки, бочки, животных и всевозможные товары. В воздухе стоял гул голосов, звучала речь на сотне разных языков, как в древнем Вавилоне. Катарина заметила что-то вроде книжной лавки. Она видела печатные книги и раньше — бадендорфская церковь гордилась тем, что ее Библия была сделана на печатном станке — но никогда еще не видела столько, сколько было в этой лавке: более четырехсот самых разных книг!

Катарина никогда не мечтала о странствиях и приключениях, а теперь они буквально свалились на нее. В ее душе странным образом уживались печаль и радость, потому что, хоть она и горевала по матери, тосковала по Бадендорфу и по Гансу, в то же время ее вдохновляла мысль о том, что она встретится со своими настоящими, кровными, родственниками. Катарина всегда считала, что человек не может одновременно смотреть вперед и оглядываться назад, но именно так сейчас и поступала.

Они нашли корабельную контору. Но, к их огорчению, все им отказывали: то капитан не хотел брать на борт мусульманина, то не хотел брать на борт женщину, то вообще не хотел брать пассажиров. Суеверия были вторым самым большим страхом моряков: если корабль не потопит язычник, значит, это сделает женщина.

День шел на убыль, и вместе с ним убывали их надежды. Доктор Махмуд предложил устроиться куда-нибудь на ночлег, а утром предпринять еще одну попытку.

Именно тогда Катарина и увидела незнакомца. Он как-то выделялся из толпы на пристани, хотя она и не смогла бы точно объяснить, чем. По его белому камзолу, голубым бриджам и голубым чулкам можно было сказать, что он дворянин. На нем была странная мантия, что было довольно старомодно, потому что мужчины в то время уже не носили такую одежду. Мантия была белая, с вышитым на спине восьмиконечным голубым крестом, наводившим на мысль, что ее владелец принадлежит к некоему религиозному ордену. Незнакомец был высок и подтянут, с коротко подстриженными каштановыми волосами и коротко подстриженной бородой над белым жабо. С пояса на левое бедро свисал изящный меч. Он был явно богат. Но было что-то особенное в том, как он смотрел на море; в нем чувствовалась какая-то тайна или какая-то страстная мечта, и это весьма заинтересовало Катарину. Он вдруг обернулся, говоря что-то одному из грузчиков, и Катарина заметила в его взгляде тень печали. «Он переживает какую-то драму», — подумала она и сама себе удивилась. Чужаки, забредавшие в Бадендорф, редко когда привлекали ее внимание и уж тем более не будоражили ее воображение. Но этот человек сразу же завладел ее воображением, она не могла понять почему.

Она едва успела повернуться к доктору Махмуду, как откуда ни возьмись на них налетели грабители и, сильно толкнув, выхватили из рук старика и девушки узлы и побежали прочь. Катарина закричала, успев подхватить доктора, который чуть было не упал.

Увидев, что произошло, незнакомец в мантии бросился в погоню.

— А ну, стоять, мерзавцы! — крикнул он, догнав их и схватив за воротники двоих последних. Воры побросали добычу, вырвались и исчезли в толпе.

— Вас не покалечили? — спросил незнакомец Катарину на латыни, международном языке путешествующих христиан.

— Все в порядке, благодарю вас, господин, — ответила Катарина, взволнованная более близостью незнакомца, чем внезапным нападением.

— Я дон Адриано из Арагона, рыцарь Братства Марии. А он — турок? — И он махнул головой в сторону доктора Махмуда.

Катарина, не отрываясь, смотрела на незнакомца. Вблизи он производил еще более сильное впечатление. Черты его лица были не столько красивы, сколько необычны. А страстная тоска и одиночество были еще заметней.

— Доктор Махмуд из Испании, господин, как и вы.

Но это, судя по всему, мало его заинтересовало.

— Куда вы отправляетесь?

— Сперва — в Хайфу, а оттуда в Иерусалим.

Он вновь внимательно посмотрел на нее. Девушка с волосами цвета золотой пряжи и наивная, как младенец. Что она делает в обществе старого араба, зачем едет в Иерусалим? Он бы не стал задавать себе эти вопросы, если бы она не была христианкой, направлявшейся в Святую Землю, потому что он дал обет помогать паломникам, держащим путь в Иерусалим.

— Я могу взять вас с собой до Хайфы — сказал он и быстро добавил: — Но только вас. Старика я не возьму.

— Но я не могу оставить доктора Махмуда!

Дона Адриано удивила твердость, с которой она говорила. Вряд ли эту девушку и старика соединяют кровные узы, так что же их может связывать? Он задумался. Семья дона Адриано участвовала в изгнании мавров из Испании. Его отец умер, сражаясь с мусульманами. А братство, к которому он принадлежал, поставило себе целью изгнать из Святой Земли варваров мусульман и вновь возродить в ней христианство.

Наконец все же, решив выполнить долг перед паломницей-христианкой, он коротко кивнул. Но пусть старик плетется сам по себе. Дон Адриано не будет отвечать за его безопасность.

— Подождите здесь, — сказал он и зашагал прочь, а его белая мантия с голубым крестом развевалась на ветру. Катарина наблюдала, как он что-то горячо говорит капитану корабля, а капитан отрицательно качает головой. В конце концов дон Адриано, отличавшийся высоким ростом и внушительными манерами, да и, кроме того, его звание и положение не вызывали никакого сомнения, видимо, все же настоял на своем, потому что капитан неохотно кивнул в знак согласия.

Вернувшись, испанец сказал Катарине:

— Я убедил капитана, что мусульманин на борту — неплохая страховка на тот случай, если на нас нападут берберы, потому что тогда они пощадят не только своего единоверца, но и его спутников. Помогло еще и то, что ваш друг — врач. Но капитан сказал, что его команда не согласится взять на борт женщину. Моряки — народ суеверный. Если что-нибудь случится, они обвинят в этом вас, сеньорита. Он сказал, что возьмет вас только в одном случае — если вы переоденетесь.

— Переоденусь? Но в кого?

— Вы взойдете на корабль под видом внука этого старика.

Дон Адриано отвел их в маленькую таверну и оставил там, заплатив хозяину флорин, чтобы тот за ними приглядывал. Немного погодя он вернулся и повел Катарину и доктора Махмуда в глубь порта, где, убедившись, что их никто не видит, вручил ей пузырек со зловонным темным содержимым.

— Это придаст вашим волосам каштановый цвет, — сказал он и ушел.

Пока Катарина занималась волосами, доктор Махмуд порылся в своей дорожной сумке и извлек просторную галабею, длинное и свободное египетское платье, хорошо скрывавшее фигуру. Из шали Катарины он соорудил тюрбан, под которым она спрятала свои только что окрашенные волосы. Она вышла из-за груды бочек, за которыми переодевалась. Махмуд осмотрел ее взглядом опытного анатома. Потом достал из своего чемоданчика бинт и, протянув его Катарине, сказал, чтобы она как можно туже затянула грудь.

Закончив переодевание, они вернулись на причал и увидели дона Адриано, который, заметив Катарину, в удивлении раскрыл рот — ее можно было принять за мальчика.

Он купил несколько бутылок с водой, хлеб, сыр, фрукты и нарезанную соломкой сушеную говядину, потому что пассажиры сами обеспечивали себя едой. Когда они взошли на борт корабля — пожилой мусульманин, его внук и рыцарь христианин, — солнце уже клонилось к горизонту, и моряки готовились к выходу в море.

Это был португальский корабль, который только что привез из Африки слоновую кость, а теперь держал курс в Индию, нагруженный медными самородками, предназначенными для бомбейских медников. Они слегка задержались, потому что капитан приказал снять груз с корабля и погрузить его заново: если медные самородки будут трястись в трюме в открытом море, корабль может дать трещину. Убедившись, что груз уложен как следует, он отдал приказание поднять паруса. Потом команда стала молиться, и Катарина видела, как искренно они произносят «Отче Наш», потому что, хотя морское плавание и было самым быстрым способом передвижения, оно было и самым опасным. Затем двое мальчиков заиграли на флейте и барабане, а моряки крутили лебедки под ритмичные мелодии. Наконец они отчалили и вышли из лагуны в открытое море. И, стоя на носу корабля, подставив лицо ветру, Катарина думала не о родном городке и знакомых людях, оставшихся в прошлом, а о своей семье, ждавшей ее в неизвестной земле.

* * *

Они спали, так же, как и моряки, — в гамаках, растянутых между ящиками с грузом, в трюме корабля. Там было очень тесно. Ели они за маленьким столиком, втиснутым между двумя пушками. Но большую часть времени, если позволяла погода, трое пассажиров проводили на палубе, на свежем воздухе.

Катарина не переставала удивляться их спасителю, потому что хотя дон Адриано и постоянно находился рядом с ней и доктором Махмудом и своим внушительным присутствием показывал, что они под его защитой, он тем не менее не имел с ними ничего общего. Она заметила, что он не притрагивается ни к мясу, ни к вину, и решила, что, может быть, это как-то связано с обетами, которые дают в его братстве; увидев же, как он молится — опустившись на одно колено и вытянув перед собой меч, который он держал обеими руками и рукоятка которого напоминала распятие, — Катарина подумала, что, наверное, он глубоко религиозен.

Только несчастен.

У него на лице были морщины, которые она вначале приняла за следы умудренности и жизненного опыта. А позднее поняла — это печать скорби. И этот полный тоски взгляд, когда он часами смотрел за море. Что он там видел? Что искал? Адриано наблюдал за закатом, смотрел, как темнеет небо и в небе одна за другой загораются звезды, подняв кверху лицо, — как будто надеялся там что-то прочесть. Он ничего не рассказывал ни о себе, ни о своем рыцарском ордене. Он кутался в молчание, как в мантию. Для того ли, чтобы показать что-то или же, наоборот, утаить? Или и то, и другое? Катарина никогда раньше не задумывалась о том, что может таиться в душе человека. Она никогда не интересовалась тем, о чем думает Ганс, никогда не пыталась заглянуть к нему в душу. Она принимала то, что видела на поверхности. Ей никогда не приходило в голову, что под внешней оболочкой могут скрываться тайны и кипеть страсти. А теперь она не могла перестать думать об этом таинственном незнакомце, который с каждым днем все больше казался не от мира сего, как будто обитал в собственной стране, в собственном мире своей души.

Ее удивляли такие мысли. Она вдруг поняла, что это мудрые и возвышенные мысли взрослого человека. Осмысливая пережитое и увиденное — сотни пройденных миль, десятки городов и тысячи людей, она вдруг ощутила в себе зрелость. На Янтарном Пути она встретила свое восемнадцатилетние и чувствовала себя уже не девочкой, но женщиной. Ей нравилось это ощущение — она думала, что знает о жизни все. Она столько пережила за короткое время: потеряла мать, узнала правду о своем рождении и происхождении, и теперь, проплыв половину Адриатического моря, Катарина была убеждена, что повидала почти весь мир. Она думала об Иерусалиме и о том, как торжественно воссоединится со своей семьей, а потом вернется в Бадендорф, и все будут относиться к ней с особым почтением, как к везде побывавшей и умудренной опытом женщине. Она представляла, как будет описывать всем Иерусалим, его величественные, выстроенные в ряд церкви, его благочестивых набожных жителей, которые говорят по-латыни и только и делают, что молятся и благословляют. Она станет мудрейшей жительницей Бадендорфа, и все будут приходить к ней за советом — даже отец Бенедикт, который мог похвастаться лишь тем, что один-единственный раз съездил в Рим. Зато он никогда не был в Иерусалиме, где когда-то ходил сам Иисус.

Дни проходили один за другим. Катарину начала одолевать ужасная морская болезнь, но доктор Махмуд помог ей унять тошноту с помощью снадобья из имбиря. Кроме того, ей было неловко под пристальными взглядами моряков, которые смотрели на нее как-то странно. Плавание длилось уже долго, а земли по-прежнему не было видно, и ее охватила паника. Чтобы хоть как-то успокоиться, она часто доставала из кожаного мешочка заветный образок, который носила под своим египетским платьем. Сидя на палубе, поджав колени к груди и держа икону обеими руками, она, не отрываясь смотрела на голубой камень, размышляя, что же такое в этом камне заставило отца оставить новорожденную дочь и устремиться на его поиски. Нашел ли он его, и так ли велика сила этого камня, что стерла его память, заставив забыть об обязательствах в Германии?

Жать, что нельзя подержать в руках кружку, которую подарил ей Ганс: знакомая вещь, ощущение бадендорфской глины под пальцами смогли бы ее утешить в этой незнакомой и тревожной обстановке. Но кружка была уложена вместе с одеждой, между юбками и шалями, чтобы не разбиться. Она сможет достать ее только тогда, когда устроится в Иерусалиме. Может быть, в доме ее отца? Они вместе выпьют из этой кружки, и ее отец, немецкий дворянин, будучи в такой дали от дома, прослезится, увидев столь изысканную пивную кружку.

Через неделю после того, как они отплыли из Венеции, на море разразился шторм.

Половина команды была за то, чтобы поднять грот, другие утверждали, что еще не время, потому что ветер все еще усиливается. Разгорелся спор, и когда, наконец, они решили поднять парус, было уже слишком поздно: парусину разорвало пополам. Потушили все источники огня: и печь в камбузе, и все фонари. За бортом вздымались волны. Доктор Махмуд с Катариной сидели, прижавшись друг к другу. Внезапно ударила молния, загрохотал гром, и пошел проливной дождь. Ветер задувал все сильнее, пока наконец не переломилась с громким треском грот-мачта, обрушившись на палубу. Моряки упали на колени и стали молиться вслух. За бортом, заливая палубу, вздымались гигантские волны. Попадавшие бочки и тюки катались по палубе то туда, то сюда, пока наконец их не смыло за борт. Море буквально поглотило корабль — он исчез под водой, и в следующий момент всплыл, как будто вытолкнутый мощной струей воды. И так он тонул и всплывал в бушующем шторме, а беспомощные люди, находившиеся на его борту, кричали, молились и из последних сил цеплялись за жизнь.

Катарина очнулась на песчаном берегу, ее одежда насквозь промокла, длинные волосы перепутались с водорослями. Небо было пасмурное, но дождя не было, океан вздымал пенные гребешки волн. Повсюду плавали доски и обломки судна. Она оглядела пустынный берег — он был тоже усеян обломками.

Она с трудом поднялась на ноги и осмотрелась. Где же корабль? И где команда?

— Доктор Махмуд! — позвала она. Но ответом ей было лишь завывание ветра. Она шла, пошатываясь, вдоль берега в волочащемся по сырому песку разорванном платье, пока не наткнулась на тело. Это был капитан, за которого уже принялись крабы. Чуть подальше она нашла обломки деревянного сундука, часть его содержимого уцелела. Из песка торчал белый керамический черепок. Она вытащила его и счистила песок. Это был осколок пивной кружки, подаренной Гансом. Она хотела найти что-нибудь еще, но безуспешно. Все еще одеревеневшая от потрясения, Катарина зажала в ладони небольшой овал — миниатюру с изображением Бадендорфа.

Потом она увидела впереди фигуру, которая шла, спотыкаясь, по песку в развевающейся на ветру мантии. Дон Адриано! Катарина побежала, крича, размахивая руками, путаясь в обрывках платья.

— Слава Богу! — прокричал он, когда они встретились. Она с рыданием упала в его объятия. Он закутал ее в свой промокший плащ, и они вместе дрожали и плакали, потом он опустился на колени, она сделала то же, и они вместе поблагодарили Бога за спасение.

— Где мы? — спросила она. На ее потрескавшихся губах запеклась соль.

Он посмотрел, прищурившись, на суровый океан, за которым не видно было горизонта.

— Понятия не имею, сеньорита.

— Вы видели доктора Махмуда?

Его глаза наполнились печалью, когда он ответил:

— Я видел, как он ушел под воду. Я нырнул и пытался дотянуться до него, но он утонул. Мне очень жаль.

Она села на песок и, притянув коленки к груди, снова заплакала. Дон Адриано укрыл ее своим рыцарским плащом и пошел искать сухое дерево, чтобы развести костер.

Она не сразу вспомнила о святой Амелии. И вскрикнула от радости, обнаружив, что непромокаемый мешочек все еще висит у нее на шее. Катарина любовалась изображением в отсвете слабенького костра, который развел дон Адриано, образ Амелии и голубой камень успокоили ее, и в ней проснулась надежда.

Обследовав место их обитания, дон Адриано обнаружил, что их выбросило на остров, представлявший собой скалу, выступающую из воды, на которой не было ни зверей, ни растительности. Но он нашел несколько бочонков с водой, которые смыло с корабля, и достаточное количество сухого дерева, чтобы поддерживать костер. Вдвоем с Катариной они откопали несколько крабов и других ракообразных, завернули их в мокрые водоросли и запекли на горячих камнях.

Когда небо потемнело, они поняли, что солнце опустилось за горизонт, хотя за тучами не было видно звезд, а с океана поднялась мгла. Дон Адриано поддерживал костер. Катарина, не отрываясь, смотрела в огонь. Она без конца вспоминала как в последний раз видела доктора Махмуда, — его смыло за борт, тюрбан слетел у него с головы, а на лице застыло выражение ужаса. Она вспоминала время, которое они вместе провели в дороге, его бесконечную доброту и терпение. Она надеялась, что сможет убедить его остаться с ней в Иерусалиме вместо того, чтобы ехать в Каир, потому что старый врач-араб стал ей ближе всех кровных родственников. К тому же вернулась боль от потери матери, и Катарина плакала, закрыв лицо руками, не только о докторе Махмуде, но и о своей матери, о матери, которая ее родила, о команде и капитане португальского корабля.

В течение нескольких дней к берегу продолжало прибивать тела мертвых моряков, и они хоронили их по христианскому обряду, Адриано становился все молчаливее, горе и отчаяние Катарины все возрастали. Наконец, однажды утром она набрела на мертвое тело одного из двух мальчиков, игравших на дудке и барабане, и поняла, что не сможет жить дальше. Думая о том, что спаслась случайно, что ее судьба — упокоиться на дне с доктором Махмудом, она вошла в воду и пошла навстречу набегающим волнам, желая утопиться.

Дон Адриано побежал за ней и после короткой борьбы в воде вытащил ее на берег. Там он взял Катарину за плечи и с жаром заговорил:

— Нам не известен Божий замысел. Мы не можем знать Его планы. Мы должны лишь исполнять Его волю. Он спас нас, сеньорита, а почему — я не знаю. Но вдаваться в отчаяние — это все равно что бросать вызов Господу. Ради Христа, вы должны жить. — Это были первые слова, сказанные им за последнее время, но то, что он произнес их, придало ему сил.

Катарина долго плакала, но, продолжая думать, что должна была умереть с доктором Махмудом, утопиться больше не пыталась. Она почти ничего не ела и бродила по берегу, устремив взор к горизонту, думая о том, что они с доном Адриано все равно умрут.

Они спали, прижавшись друг к другу, чтобы согреться, пока однажды утром, проснувшись, Катарина почувствовала, что рыцарь обнимает ее, прижавшись к ней своим сильным телом, и услышала ровное биение его сердца под своей головой, покоившейся у него на груди. Приподнявшись, она стала рассматривать его лицо в бледном свете раннего утра, — в его густых каштановых бровях, ресницах и коротко подстриженной бородке застряли песчинки и кристаллики соли. Какие тревожные сны одолевают его, подумала она, заметив, что у него подергиваются веки. Какие страстные желания заставили его остаться в живых и не дать умереть ей? Она знала, что без Адриано она непременно наложила бы на себя руки. А потом вспомнила, как проснулась ночью от собственного крика, а Адриано обнял ее и стал утешать. Почему она кричала? Ей приснилось, что она утонула.

Впервые за все эти дни на рассвете выглянуло солнце: тучи рассеялись, солнечные блики поблескивали на поверхности океана. Пока дон Адриано острогой ловил на мелководье рыбу, Катарина, бродившая по берегу, нашла еще один корабельный бочонок с водой. Сколько они смогут прожить на этом острове, где нет ни одного деревца? У них не было ничего кроме того, что давало им море. Птицы не прилетали сюда вить гнезда. Между трещинами в камнях не пробивалось ни травинки. А потом у нее в голове мелькнула мысль: прилично ли мужчине и женщине жить рядом, не будучи обвенчанными? Считает ли церковь грешниками людей, потерпевших кораблекрушение?

Наступил еще один рассвет — и дон Адриано вдруг заговорил.

— Зачем вы направляетесь в Иерусалим? — спросил он, подбрасывая ветку в огонь.

Заплетая свои длинные волосы, которые, к ее удивлению, все еще были темными, — краску не смыла морская вода, Катарина рассказала ему свою историю, закончив ее следующими словами:

— И я отправилась на поиски своего отца.

— Человека, который бросил вас?

— Я уверена, что он не хотел меня бросать. Он собирался вернуться за мной.

— Но этот юноша, про которого вы мне рассказали, — Ганс Рот. Вы могли бы выйти за него замуж и спокойно жить с ним. Неужели вы готовы все потерять?

Она твердо посмотрела на него.

— Мой отец, возможно, ранен или находится в руках злодеев. Я должна его отыскать.

Дон Адриано задумался. По правде говоря, женщины вызывали у него лишь чувство горечи. За всю свою жизнь он любил только одну женщину и, когда она изменила ему с другим, поклялся, что больше никогда никого не полюбит и не будет доверять женщинам. И он изгнал женщин из своего сердца, вступив в Братство Марии и дав обет безбрачия.

Указав на голубой крест, вышитый на груди его белого камзола, Катарина спросила:

— Вы священник?

Он удивленно посмотрел на нее, и его лицо смягчилось в улыбке:

— Нет, сеньорита, я не священник. Я всего лишь слуга Божий. — Он, помрачнев, замолчал, глядя в огонь. Потом снова заговорил: — Я убил мужчину, который не был моим врагом, и разрушил жизнь одной женщине. Целый день и всю ночь я лежал перед алтарем и молил Божью Матерь послать мне знамение. И мне было видение, в котором Она явилась мне и рассказала о братстве, цель которого — восстановить Ее престол в Святой Земле. Я отыскал это братство и вступил в него. Это было двадцать лет назад, и с тех пор я служу братству и Матери Божьей. — Он перевел свой затуманенный печалью взгляд на Катарину. — А кто он, тот старик, которого вы называли Махмудом?

— С тех пор, как я осиротела, он опекал меня.

— Язычник?!

— Он верит в Бога и молится Ему. Даже чаще, чем мы. Доктор Махмуд — очень хороший человек. — Слезы брызнули у нее из глаз. — Был, — тихо поправилась она.

У дона Адриано было свое мнение о хороших людях и безбожниках, но он оставил его при себе. Как же наивно это дитя, которое выбросило в мир совсем одну и у которой не нашлось лучшего защитника, чем старый немощный язычник. Дон Адриано почувствовал, как в груди у него зашевелилось давно позабытое чувство, которого он не испытывал уже очень давно, с тех самых пор, как женщина, которую звали Мария, разрушила его жизнь.

Но он тут же спохватился и отвернулся. В сердце воина Христова нет места женщинам.

Катарина смотрела, как от костра к равнодушным звездам поднимаются искры, и на нее нахлынули воспоминания — как мать рассказывала ей сказки про Рапунцеля и про Красную Шапочку. Как они гуляли вместе, а с неба падал снег. Вспомнила, как однажды поздно вечером Изабелла прибежала домой от клиентки, которой она носила заказ, с только что испеченным еще не остывшим пирогом, и какой роскошный пир у них был тогда. Как о холодными ночами она забиралась в мамину постель и смотрела, как за окном идет снег, чувствуя себя любимой и оберегаемой. И она тихо сказала, вороша угли:

— Моя мама могла бы забрать золотые монеты себе, бросить меня в гостинице и, может быть, найти себе богатого мужа. Но она этого не сделала. Она не бросила меня, а с любовью вырастила. И она голодала, зная, что у нас есть золото. Жертвуя собой, она берегла его для меня, а я его потеряла — оно утонуло в океане. Я подвела ее.

Дон Адриано кивнул с серьезным видом:

— Мать любит нас больше всех, и мы больше всех любим ее. Отец занимает второе место. — Он пристально вглядывался в линию горизонта. — Я служу Господу, но люблю я Матерь Божью, — это ей я отдал на служение свою жизнь и душу. — Он вновь посмотрел на Катарину. — Я чувствую то же, что и вы — что я подвел свою Мать. Но мы выберемся с этого острова, сеньорита. Мы не умрем здесь.

Катарина оглянулась на голые скалы, темнее и грозные, подумав: «Здесь ничего не растет и никто не живет, как же выживем мы?» Потом она вновь посмотрела на дона Адриано, удивляясь вере этого человека.

Пока девушка спала, Адриано сидел на страже, не отрывая глаз от черного океана — он знал, что оттуда им грозит опасность. Он не сказал ей, что, хоть они и выжили в кораблекрушении, теперь их ожидают еще большие испытания — опасность быть обнаруженными берберами или одним из оттоманских судов, частенько заходивших в эти воды. Тогда их участь — беспомощной девушки и христианского рыцаря — была бы довольно печальной. Он продолжал молиться и в беседе с Богом черпал утешение и надежду, что первым их обнаружит венецианский корабль.

Но их спасителями оказались не пираты и не турки, а искатели поживы на греческой каравелле, одном из многочисленных независимых наемных судов, бороздивших Средиземноморье в поисках чего-нибудь, что можно было бы выгодно продать. Капитаном этого судна оказался человек, поставлявший рабов двору султана. Он посчитал, что ему будет выгоднее сохранить девушку чистой, и под страхом смерти запретил команде прикасаться с ней, а также приказал содержать рыцаря в достойных условиях, потому что знал, что турки подвергают христианских рыцарей особо изощренным мучительным казням.

Поэтому, вместо того, чтобы ехать на восток, в Иерусалим, за голубым камнем святой Амелии, Катарине пришлось сменить курс, ибо каравелла направлялась на север, в Константинополь — центр Оттоманской Империи.

— Куда вы нас везете? Умоляю, я должна ехать в Иерусалим. Если вам нужны деньги, то мой отец…

Но мольбы Катарины не долетали до них. Никто не обращал на нее внимания, пока она сидела, съежившись, закованная в кандалы, потрясенная и глубоко несчастная, и молилась, чтобы с доном Адриано ничего не случилось и этот кошмар поскорее закончился.

Греческая каравелла стала на якорь у безымянного острова в надежде найти там пресную воду. И, сидя в трюме на цепи и не зная, какая участь ее ожидает, Катарина не знала, радоваться ли ей, что у нее счастливая судьба, или плакать о свалившемся на них несчастье. Они наконец выбрались с необитаемого острова, зато попали на невольничье судно. Если бы эта греческая каравелла случайно не проплывала мимо, возможно, их с доном Адриано так никогда бы и не нашли, и они оставались бы на этой пустынной скале посреди океана, пока бы не умерли.

Когда каравелла стала на якоре в Константинополе, ее трюм был уже битком набит живым товаром — от детей до стариков, говорящих на самых разных языках. Все время плавания Катарина сидела в темном зловонном трюме вместе с остальными, почти без еды и воды, измученная морской болезнью, и ждала смерти. Она не видела дона Адриано до того момента, пока их не вытолкали на залитую солнцем палубу в шумной гавани. Солнце слепило глаза, но она увидела закованного в кандалы дона Адриано в толпе других измученных мужчин — он выделялся среди них своим высоким ростом и могучим телосложением. По пояс обнаженный, но он по-прежнему высоко держал голову, и она заметила, как он нагнулся, чтобы помочь упавшему товарищу по несчастью. Катарина попыталась как-то привлечь его внимание, но их кнутами разогнали в разные стороны, и она проводила взглядом его фигуру, растворившуюся в шумной разноцветной толпе.

Солнце и свежий воздух ненамного освежили ее. Ее крашеные волосы спутались, и в них кишели насекомые, платье было в пятнах рвоты, босые ноги, израненные острыми камнями, нестерпимо болели. Они остановились недалеко от императорских ворот — внушительной арки из белого мрамора, открытой для всех и расположенной в трехстах футах от ипподрома и храма Св. Софии, переделанного в мечеть. На воротах, для устрашения народа, висели отрубленные и уже разлагающиеся человеческие головы. Под аркой пестрой рекой текли люди — сановники и нищие, мусульмане и христиане, местные жители и чужеземцы — за ними зорко наблюдали свирепые стражники, вооруженные ятаганами, копьями и стрелами.

Надсмотрщики ударами кнутов согнали рыдающих девушек и женщин в маленький дворик, охраняемый огромными черными стражниками с пиками, где с пленниц сорвали одежду и оставили обнаженных дрожать под открытым небом. У нее отняли подаренный монахом Пасториусом кожаный мешочек с миниатюрой святой Амелии и глиняный медальон из Бадендорфа. Это был кусочек ее родной Германии — сделанный из немецкой глины немецкими руками. Где бы она ни находилась, душа ее навсегда осталась там. Его забрали вместе с образком, который помог бы ее отцу узнать ее. Как их теперь вернуть?

Появилась грозного вида женщина, в башмаках на очень высокой платформе, в коническом головном уборе, из-за которого она казалась еще выше. Она останавливалась возле каждой плененной женщины и спрашивала: «Мусульманка?» Дождавшись ответа, бегло осматривала несчастную и произносила одну-единственную фразу: «В кухню», или: «В прачечную», «В бараки», или: «На невольничий рынок». Когда женщина добралась до нее, Катарина уже успела заметить, что называвшим себя мусульманками доставалась работа во дворце, остальных же отправляли на невольничий рынок, либо — что еще хуже — в бараки развлекать стражников.

Не успела женщина даже задать вопрос, как Катарина выпалила: «Ла иллаха илла Аллах!», что означало «Нет Бога кроме Аллаха», — основную исламскую молитву, которую она слышала от доктора Махмуда.

Женщина подняла брови:

— Ты мусульманка?

Катарина закусила губу. Доктор Махмуд достаточно много рассказал ей об исламе, и то, что она знала из Корана, помогло бы ей сойти за единоверку этой женщины. Но она вспомнила дона Адриано, его верность Святой Деве и его обет защищать христианских странников, и, зная, что его будут пытать за веру и что он никогда бы не отрекся, она опустила голову и тихо сказала:

— Нет, госпожа, я христианка. Но я умею читать и писать, — быстро добавила она, надеясь, что, может быть, это спасет ее от участи других женщин, потому что она подозревала, что жизнь в дворцовых кухнях и прачечных тяжелая и недолговечная.

Женщина уделила Катарине чуть больше внимания, чем остальным, — осмотрела ее руки и зубы и спросила, кто она по крови, на что Катарина ответила, что она — знатного рода. Наконец женщина дала знак своему помощнику, и тот провел Катарину через двери, за которыми, к своему удивлению, она увидела баню, где было множество полунагих девушек и женщин. Здесь ее хорошенько отмыли, при этом прислужница бормотала что-то о том, что христиане не слишком часто моются. С ее тела удалили все волосы, что, как она узнала позже, предписывал Коран как женщинам так и мужчинам.

Ей дали чистую одежду — необычный наряд, состоявший из длинной накидки, шаровар и покрывала, чтобы закрывать лицо, и, после того как Катарина ответила на несколько вопросов и продемонстрировала свое искусство владения швейной иглой, ее зачислили в свиту хозяйки нарядов. Вскоре она узнала, что это ее положение, каким бы низким и унизительным оно ни казалось, все же позволяло ей беспрепятственно ходить по всей женской половине дворца в компании швей, каждая из которых занималась отдельным видом рукоделия. Катарине сказали, что, если она хорошо себя покажет, то, возможно, когда-нибудь ее сделают хранительницей ниток, которая должна только раздавать нитки для вышивания и у которой есть свои помощницы. Хоть эти слова были сказаны для того, чтобы обрадовать ее и ободрить, для Катарины это прозвучало как приговор, потому что это означало, что она до конца своих дней будет жить в этом дворце.

Так она начинала свою новую жизнь в роскошном дворце султана в Константинополе. Никому не было интересно, что она — подданная Германии, разыскивающая своего отца, и что она родилась свободной женщиной с определенными правами, а может быть, даже происходит из знатного рода. Никого не интересовало о ней вообще ничего, даже ее имя, потому что во дворце султана жили тысячи рабов и слуг, которых всех когда-то привезли сюда насильно. Они смирялись и жили в этих высоких стенах, а многие даже обращали такое положение вещей себе на пользу и добивались высоких постов, приобретая богатство и политическое влияние.

Сераль, представлявший собой целый комплекс строений, расположенных среди зеленых насаждений и обнесенных высокими стенами, стоял на холме с видом на форум Феодосиуса и знаменитые султанские конюшни, где было четыре тысячи лошадей. И в этом изолированном экзотическом мире Катарина впервые в жизни попробовала рис и приучилась пить кофе утром, днем и вечером. Она также приучилась по пять раз на дню падать на колени для молитвы, и при этом сердце ее обливалось кровью, потому что доктор Махмуд так же молился в их саду в Бадендорфе, во время путешествия по Янтарному Пути и на борту злосчастного португальского корабля. Катарина молилась о доне Адриано, — она отчаянно надеялась, что он жив и находится где-то неподалеку, и о своем отце, укрепляясь в своем намерении добраться до Иерусалима, чтобы разыскать его.

Женщины, жившие в императорском гареме, делились на две категории: наложниц и их прислужниц. Наложницами были женщины, из-за своей красоты, осанки и обаяния подпадавшие под определенные критерии и поэтому отобранные для постельных утех султана. А их прислужницы, среди которых были и чернорабочие, и женщины, обладающие определенными умениями и знаниями, должны были выполнять тысячи прихотей наложниц. Катарина должна была украшать ткани и материи, и без того невообразимо роскошные, всякими завитушками и финтифлюшками. Но ее, по крайней мере, не отправили работать на кухню или в баню, где нужно было греть воду (в других местах эту работу выполняли мужчины, но ни один мужчина не допускался в сераль).

Катарина знала, что на другой половине дворца существует другой мир — настоящий мир, где есть торговля, наука и мужчины. В верхней части Императорских Ворот были тайные покои, откуда жены султана, никем не видимые, смотрели на парады, и откуда Катарина наблюдала за бесконечными процессиями иностранных сановников, посетителей, послов, глав государств, ученых и художников. Это был век исследований и открытий, а султан считал себя просвещенным государем, поэтому двери его дворца были открыты всему миру. Через мраморную арку проходили конкистадоры с привезенными из Нового Света индейцами — ацтеками и инками, которых они приносили в дар султану. Эмиссары от двора Генриха VIII привозили книги и музыкальные произведения, сочиненные лично королем. А из Италии прибывали художники, которые делились новыми мыслями по поводу живописи и скульптуры. Когда Катарина видела этих европейцев, проезжавших внизу на лошадях, ей хотелось крикнуть: «Я здесь! Пожалуйста, заберите меня!» Но, несмотря на то, что от настоящего мира ее отделяло лишь несколько высоких стен, для женщин императорского гарема он был так же недостижим, как звезды на небе.

Хотя порой Катарине казалось, что она сойдет с ума в этой золотой клетке, а по ночам она часто плакала в подушку, она молчала и потихоньку вливалась в рутину этого нереального мира, выполняя приказания швей, делая свою искусную работу, наблюдая и прислушиваясь, пока она считала дни и обдумывала возможность побега. Она осторожно расспросила о человеке, которого захватили в плен вместе с ней и отправили в Константинополь на одном невольничьем судне. О христианском испанском рыцаре. Она также расспрашивала про вещи, которые отбирали у пленников, потому что среди них было и то, что принадлежало ей и что она отчаянно желала получить назад. Но наталкивалась лишь на равнодушие и пустые взгляды.

Значит, ей придется разыскать их самой: дона Адриано и образ святой Амелии.

Хоть она и жила в некоем подобии тюрьмы, все же в этой тюрьме была определенная свобода, потому что в стенах сераля Катарина могла бродить где угодно. Эти бесконечные коридоры с величественными каменными колоннами и фонтанами, мраморные скамьи и экзотические бельведеры, сады, в которых безостановочно играли музыканты, неожиданно открывающиеся площадки, на которых развлекали публику жонглеры и танцовщицы, лабиринты покоев и бань — все это напоминало настоящий отдельный город, в котором царила непередаваемая роскошь, и чьим изнеженным обитательницам больше нечего было желать. И весь этот комплекс был наполнен восхитительным цитрусовым ароматом, потому что мраморные колонны и стены ежедневно протирали для блеска лимонным соком. Катарина не могла пойти только в одно место: к красивой сводчатой колоннаде, называемой Жемчужными Воротами. Ее предупредили, что она ведет в личные покои Сафии, любимой наложницы султана, и что туда можно приходить только по приглашению.

Во дворце всегда происходило что-нибудь интересное — религиозный праздник с музыкой и пиршеством, или пир в честь дня рождения, или пышная церемония, посвященная султану, с парадами, трубами и развлечениями. В императорском гареме самым интересным событием было, когда выбирали девушку, чтобы отправить в спальню султана. Хотя все живущие во дворце женщины, начиная с последней рабыни и заканчивая султаншей, были личной собственностью султана и он мог делать с ними что пожелает, на самом деле его видели лишь немногие из женщин. Вот почему в гареме было так мало детей: только маленькие девочки, дочери султана. Трое мальчиков умерли в младенчестве, и в живых остался только один сын султана, рожденный наложницей, которую Катарина ни разу не видела. Если женщина беременела (как правило, от стражника или от прокравшегося в гарем гостя), ее казнили. Девушки входили в эти стены девственницами, и некоторые доживали до конца своих дней, так и не познав мужских объятий. Когда же султан выбирал себе девушку на ночь (хотя никто на самом деле не знал, как происходит отбор, потому что султан никогда не бывал в гареме), дни приготовлений напоминали оживленный праздник — поднимался шум, все горячо обсуждали и сплетничали, пока счастливицу купали, массировали и наряжали в лучшие одежды и драгоценности, обращались с ней как с королевой и шепотом наставляли, как ублажить султана. На следующее утро всеобщее возбуждение достигало предела — женщины рассуждали о щедрости султана, предвкушая, какие подарки получит девушка, радовались и завидовали ей, поздравляли с удачей, горя нетерпением услышать, как прошла ночь. И, хотя девушку могли больше никогда не пригласить в спальню султана, она становилась избранной, и ее высокое положение в гареме сохранялось за ней навсегда.

Еще одним излюбленным развлечением женщин были гонки на лодочках по огромному внутреннему бассейну с целью сбить тюрбан с головы евнуха и как можно дальше бросить его в воду. Они часами забавлялись с маленькими обезьянками, попугаями и дрессированными голубями, прикованными за лапки жемчужными цепочками, которые умели выполнять разные команды; бесконечно играли в триктрак и шахматы; целыми днями примеряли одежды, туфли и драгоценности; расчесывали друг другу волосы, смешивали духи, пробовали кремы и выщипывали у себя на теле волоски.

Сплетни занимали в гареме важное место — наложницы и их служанки поглощали их с такой же ненасытностью, с какой они наслаждались засахаренными фруктами: кто с кем спит, кто кому разбил сердце, кто борется за благосклонность султанши Сафии, кто растолстел, кто постарел. Целыми неделями все только и говорили, что о скандальном романе между наложницей и африканским евнухом: когда их застали на месте преступления, обоим отрубили головы, а трупы пришпилили к Императорским Воротам в назидание другим.

Но основное времяпрепровождение — во всяком случае, так казалось Катарине — заключалось в бесконечном ничегонеделании. И большая часть этой бездеятельности осуществлялась в банях, где они мылись, втирали благовония и удаляли волосы. Женщины часами нежились в парных — лакомились фруктами, напитками и сплетничали. В этих банях не было ванн, потому что турки считали, что в стоячей воде обитает злой джинн, поэтому женщины сидели на мраморных скамьях, а рабыни намыливали их и терли. Катарину поражало их бесстыдство — совсем не стесняясь своей наготы, они сидели и лежали в чувственных позах. А так как эти ленивые откровенные женщины редко оказывались в объятиях мужчин, порой между ними завязывались противоестественные отношения, приводившие впоследствии к мучительной ревности и смертельной ненависти.

Эта невыносимая скука, томление и бесцельность существования наполняли Катарину ощущением смутной тревоги. Все эти женщины оказались здесь против воли, теперь же они выглядели довольными и даже счастливыми, как будто их души онемели, а воспоминания стерлись. Их жизнь напоминала сказочную смерть, и Катарина боялась, что если она пробудет достаточно долго в этом заколдованном дворце, то тоже окажется во власти этих чар. Нет, этого нельзя допустить. Она дала обещание умирающей матери разыскать своего отца. К тому же она обязана жизнью дону Адриано.

Ее воображение без устали рисовало ей картины того, что могло происходить с ним в данный момент, и Катарину переполняло чувство вины за то, что она живет в такой роскоши. Каждое утро, перед началом первой из пятидневных молитв, она напоминала себе о том, что тогда, на острове, дон Адриано не дал ей умереть. Поэтому теперь она не должна позволить умереть ему. Так или иначе она вернет ему свой долг.

Он снова здесь, этот изуродованный евнух, — наблюдает за ней. Сейчас Катарина была уверена, что это не случайно. Она уже несколько недель подряд наталкивалась на него в самых неожиданных местах и теперь была убеждена, что он следит за ней. Это ее пугало.

За восемь месяцев жизни в императорском гареме Катарине удалось, используя хитрость и ловкость, не впутаться ни в какие отношения — не стать объектом страсти или ревности, не влезть в козни и розни, заговоры и контрзаговоры, которые то и дело бурлили в кликах и соперничающих компаниях. Неофициальная иерархия играла очень важную роль — ее ступени менялись и смещались, как песчаные дюны, пока статус наложниц в гареме повышался или понижался по мере того, как большинство оказывало им свое расположение или отказывало в нем из прихоти. Это не затрагивало только Сафию — любимицу султана — а Катарине даже мельком не довелось увидеть эту значительную фигуру. И несмотря на то, что многие пытались втянуть Катарину в свои интриги, ей удавалось сохранить нейтралитет, за что ее со временем стали уважать, потому что знали, что ей можно доверять и полагаться на ее честность. Ей также удалось сохранить благорасположение своих «хозяев» — шелка, ниток и туфель — и, хотя у нее и не было настоящих друзей в гареме, врагов она тоже не нажила.

Но евнухи — это совсем другое дело, и даже спустя восемь месяцев, в течение которых она пыталась приспособиться к этому ирреальному миру, который был так не похож на тот, что находился за его стенами, она не могла до конца понять этих странных существ, стороживших женщин.

Гаремом заведовали чернокожие евнухи, причем отбирали специально как можно более страшных или намеренно калечили их, чтобы они не могли привлекать женщин. Их еще совсем юными похищали из Африки и по пути оскопляли, обычно это происходило в пустыне, где единственным средством от обильного кровотечения был горячий песок — операция была довольно обширной. Евнухи имели огромное влияние, у них был свой собственный штат прислуги и рабов, для тех же, кто попадал к ним в немилость, они становились опаснейшими врагами. Поэтому Катарину и тревожили эта явная слежка и шпионаж. По чьему приказу он действует и зачем?

Ее подозрения подтвердились однажды поздней ночью, когда она проснулась в своей постели в общей спальне оттого, что кто-то зажал ей рот рукой. Девушки часто исчезали из гарема, и больше о них никогда ничего не слышали — судя по слухам, они становились жертвами опалы или ревности. Куда исчезали эти несчастные девушки — не знал никто, более того — даже не пытался узнать. Катарину вынесли из спальни под взглядами девушек, притворявшихся спящими в страхе, что их постигнет та же участь, если заметят, что они что-то видели.

Но, как только они оказались снаружи при свете луны, евнух поставил ее на землю и жестом велел молчать, показывая, чтобы она следовала за ним.

Он отвел ее в покои, располагавшиеся в отдельном крыле гарема, где жили только высокопоставленные наложницы, роскошь которых поразила Катарину. Она еще никогда не видела ничего более роскошного, чем это внутренние покои с прекрасными коврами, гобеленами и золотой мебелью. Кто бы ни жил здесь, у этой женщины были богатство и власть.

А потом Катарина увидела ее — молодую женщину ненамного старше себя, стройную и красивую, одетую в переливчатые малиновые шелка, расшитые золотом.

— Мир тебе, — с улыбкой сказала молодая женщина. — Пожалуйста, сними чадру.

Катарина выполнила столь вежливое повеление.

— И шапочку, — последовал еще один приказ, хотя он больше напоминал просьбу, и Катарина сняла маленькую, похожую на коробочку, шапочку, скрывавшую уложенные в красивую прическу волосы. Наложница минуту разглядывала их, а потом мило засмеялась:

— Кажется, что ты носишь на голове желтую шапочку!

Катарина вспыхнула. Все девушки дразнили ее за это. Они любили слушать ее рассказы о том, как она переодевалась в мальчика и красила волосы, чтобы стать похожей на египтянина. Но самым ужасным было то, что теперь волосы отросли и у корней были ее собственного золотого цвета, но длинные локоны по-прежнему оставались грязновато-бурыми.

— Мой евнух сказал мне, что ты была блондинкой, — сказала молодая женщина. Она протянула руку. — Присаживайся, пожалуйста. — Потом махнула слугам, чтобы те налили в крошечные чашки кофе, к которому Катарина не привыкла до сих пор.

— Я наблюдала за тобой, — сказала ее загадочная хозяйка. — Точнее, за тобой наблюдал мой евнух, а потом мне докладывал. — Она с изяществом отпила глоток. — Ты не присоединилась ни к одной клике. Говорят, что нет ни одной наложницы, которая могла бы похвастаться тем, что ты у нее в руках. А это кое-что говорит о твоем характере, ибо кое-кто из них бывает весьма убедителен, вербует сторонниц. Ты живешь сама по себе, что довольно большая редкость для гарема.

Она говорила на арабском, которым Катарина овладела уже достаточно хорошо за эти месяцы; она понимала, о чем говорит хозяйка покоев, и легко могла объясняться на нем сама.

— Чего желает от меня Сафия? — спросила она. Катарина знала, что оттоманские султаны не женились уже веками, но любимые наложницы могли возвыситься до совершенно особого положения, и, ввиду отсутствия более подходящего титула, к фавориткам почтительно обращались «султанша».

Молодая женщина поправила ее:

— Я не султанша. Я вторая любимая жена султана. Меня зовут Асмахан, и я вызвала тебя сюда, чтобы попросить об услуге.

Катарина тут же насторожилась.

— Об услуге, госпожа?

Голос Асмахан был нежен и сладок:

— Восемь лет назад меня похитили из моего дома в Самарканде и продали во дворец султана. Так же, как и ты, я стала пленницей этого гарема, и мой удел — жить здесь до конца моих дней. Но мне повезло: меня выбрали и султан провел со мной ночь. И я — слава Аллаху! — забеременела. Все девять месяцев меня холили, лелеяли и ухаживали за мной, и ждали, кого же я рожу — мальчика или девочку. Если бы это оказалась девочка, ее воспитывали бы в гареме и готовили к браку по политическим соображениям. А вот если мальчик…

Катарине уже приходилось слышать, что у султана был сын от любимой наложницы. Асмахан завидовал весь гарем.

— Султан, должно быть, очень счастлив, — ответила Катарина, не зная, что еще можно сказать по такому случаю, и не понимая, какую услугу она может оказать столь могущественной женщине.

— Да. Он обожает нашего сына. Порой Бюльбюля на несколько дней забирают в покои султана. — Она задумчиво сделала еще один глоток.

Катарина ждала.

Асмахан подалась вперед и напряженным голосом сказала:

— Султанша тоже беременна. Ты, конечно же, знаешь об этом?

Катарине хотелось ответить, что в этом дворце даже волос не может упасть с головы так, чтобы об этом не узнали все.

— Я слышала, — сказала она. Султанша Сафия была самой влиятельной женщиной Оттоманской Империи, потому что только ее снова и снова приглашали в спальню султана.

— Это уже не первая ее беременность, — продолжала Асмахан, понизив голос чуть ли не до шепота. Катарина представила, как тысячи невидимых глаз наблюдают за ними и сотни невидимых ушей прильнули к стенам, завешанным коврами. — Предыдущие беременности либо заканчивались выкидышами, либо она рожала девочек. Но астрологи утверждают, что на этот раз будет сын. Ты знаешь, что произошло с другими женщинами, которые беременели от султана?

Катарина слышала эти байки. Всего несколько недель назад одну несчастную, которая была уже на пятом месяце беременности, вызвали в покои султанши Сафии, и больше ее с тех пор никто не видел. Говорили, что Сафия ударила девушку ногой в живот, отчего у той случился выкидыш, погибли оба — и мать, и ребенок.

— Султанша всеми способами пытается освободить дорогу для своего собственного ребенка. Мне повезло, и я действовала с умом. Когда подошло время, я попросила султана предоставить мне его личных лекарей. У Сафии не было возможности достать меня и моего ребенка. Я знаю, что она ненавидит моего сына. Но даже у нее не хватит наглости убрать его. Но, как только она родит сына, моего она устранит на законных основаниях.

— Она убьет его? — спросила Катарина.

— Хорошо бы, если так! Если султанша родит сына, моего маленького Бюльбюля ожидает гораздо более страшная участь. — Асмахан стрельнула глазами по сторонам, хоть они по-прежнему оставались одни. — Во дворце есть комната, которая называется Клеткой. Это очень маленькая комнатка, расположенная в конце длинного коридора. Двери и окна там наглухо забиты, нет никакой связи с окружающим миром. В ней живут турецкие принцы, которым не позволяют наследовать трон. Их воспитывают в абсолютной изоляции глухонемые слуги, — обычно через несколько лет, как правило, они сходят с ума.

— Какое варварство! Зачем же так поступать с ними?

— Согласно турецкому закону, сын, который наследует трон, должен устранить своих братьев. Но при этом он не должен проливать кровь. Так что их удел — пожизненное заключение в Клетке. Вот что ждет моего Бюльбюля, если султанша родит сына.

— Я не понимаю, госпожа. Ведь ваш сын родился раньше.

— Но я более низкого происхождения, чем Сафия. Она происходит из очень знатного и древнего турецкого рода, я же — из рода кочевников, мы богаты и имеем влияние у себя в стране, но здесь это совершенно ничего не значит. Сафия напоминает об этому султану при каждой удобной возможности, и я уже вижу, что он меняет свое мнение в ее пользу.

— Но чем же я могу вам помочь?

— С Божьей помощью ты заберешь Бюльбюля и отвезешь его в мой дом в Самарканде.

Катарина чуть не задохнулась.

— В Самарканде! Но госпожа! Почему я? Почему из сотен женщин, живущих в этих стенах…

— Потому что ты — единственная, кто хочет отсюда убежать. Я знаю — ты страстно желаешь покинуть этот дворец. Что-то ждет тебя за его стенами. Зачастую женщины живут здесь довольно счастливо, как ты уже успела заметить. Многих из них похитили из унылых деревень, где их ждала бы жизнь, полная лишений. А здесь они живут в роскоши и наслаждаются свободой — во всяком случае, в пределах этих стен. Те же, кто все равно чувствуют себя несчастными, так или иначе покоряются своей судьбе. Я также выбрала тебя, — добавила она, подняв руки и сняв с головы красивое алое покрывало, — потому что ты белокожая и белокурая, как и я. Ты сможешь сойти за мать Бюльбюля.

Катарина удивилась, увидев, что волосы у нее такого же цвета, как у нее самой. Блондинки не были такой уж редкостью в императорском дворце, но, так как светлые волосы считались признаком холодности и слабости, светловолосые женщины не жалели усилий, чтобы окрасить свои волосы в рыжий цвет.

— Я бы сделала это для вас, госпожа, потому что действительно хочу убежать — вы не ошиблись. Но я не могу выполнить вашу просьбу.

Аккуратно подведенные брови приподнялись.

— Почему же? Ты ведь хочешь убежать отсюда, не так ли?

— О, да, госпожа, — с жаром ответила Катарина. — Я разыскиваю свою семью. Меня разлучили с ней очень давно, как и вас, я никогда не видела своего отца и братьев, и мне очень хочется встретиться с ними.

Асмахан понимающе кивнула:

— Быть в разлуке со своими кровными родственниками — это очень тяжело. Поэтому Бюльбюль и должен находиться со своей семьей. Но почему же ты отказываешься сделать это для меня?

— Потому что вместе со мной похитили и привезли сюда, в Константинополь, еще одного человека, христианского рыцаря. Я не могу убежать без него.

Асмахан нахмурилась.

— Вряд ли христианский рыцарь так долго прожил бы в турецком городе — слишком сильно их здесь ненавидят. Наверное, его уже давно предали пыткам, а потом казнили, да смилостивится над ним Господь.

— Но я не знаю этого наверняка. Я не смогу уйти, пока не узнаю, что случилось с доном Адриано. Если же он все еще жив, он должен уйти вместе со мной.

Асмахан задумалась.

— Я попробую узнать, — ответила она.

Катарина продолжила:

— Госпожа, могу я попросить вас еще об одной услуге? Когда меня доставили во дворец, у меня были личные вещи — кожаный мешочек, то, что в нем лежало, дорого мне как память. Этот мешочек у меня забрали. Вы не могли бы разыскать его для меня?

Асмахан нахмурилась.

— Султану не нужны личные вещи пленников, ими занимается челядь — они либо расплачиваются ими с работорговцами, либо раздают городским нищим от имени султана. Я посмотрю, что можно сделать. Все в руках Божьих. — И заговорила предостерегающим тоном: — А теперь слушай. Это опасное дело. Здесь повсюду шпионы. Султанша следит за мной. И теперь, когда ты стала моей подругой, тебе может угрожать опасность — ты все время должна быть на страже. Приходи ко мне завтра ночью. И захвати с собой швейные принадлежности.

Когда Катарина пришла в покои Асмахан во второй раз, она увидела, что на диване, как по волшебству, лежит кожаный мешочек, подаренный монахом Пасториусом. Она бросилась к нему — образ святой Амелии был на месте. Так же, как и глиняная камея из Бадендорфа.

Катарина расплакалась, прижав их к груди, и воскликнула:

— Благослови вас Господь, госпожа! Вы вернули меня к жизни.

Асмахан прикусила язык, думая, что было бы слишком жестоко сказать девушке, что на эти вещи никто не польстился, даже нищие, приходившие в благотворительную лечебницу за бесплатной одеждой и чашей целебного вина. Но она понимала ее, потому что сама дорого дала бы за то, чтобы погладить овечку из стада отца.

После этого Катарина каждую ночь приходила в покои Асмахан, взяв с собой швейные принадлежности, — чтобы думали, будто она что-то для нее вышивает. Она познакомилась с Бюльбюлем, пухлым светловолосым милым мальчуганом, которому, когда придет час, придется уйти со своей новой матерью.

Было прохладное пасмурное утро, над Константинополем моросил дождь. Госпожа Нарядов поспешно вбежала в Голубиный павильон, где ее девушки шили костюм для счастливицы, которая должна была провести ночь с султаном, и выбила из рук Катарины иголку с нитками.

— Султанша Сафия! Она послала за тобой!

У Катарины екнуло сердце. Неужели она узнала о тайном плане Асмахан?

Ее ждал евнух, грозного вида мужчина, которого она никогда прежде не видела. На нем были изысканные одежды и тюрбан с плюмажем из золотой ткани. Нос ему давно отрезали, заменив золотым клювом, отчего он походил на какое-то мифическое существо. Когда Катарина подошла, он не произнес ни слова — просто молча повернулся и пошел. Заинтригованная Катарина шла за ним, но, когда они дошли до запретных Жемчужных Ворот, ее затрясло от страха. Сколько человек входило в эти ворота и никогда не возвращалось? Если султанша проведала о ее тайном сговоре с Асмахан, она может даже не надеяться выйти из этих комнат живой.

Катарина думала, что не может быть покоев роскошнее, чем у Асмахан, но у нее дух занялся, когда она вошла в покои султанши. Она слышала о страсти султанши к жемчугу, но то, что предстало ее глазам, было невозможно себе вообразить. Гобелены, драпировки, скамеечки для ног, диванные подушки и даже коврики — все заткано розовым, белым и черным жемчугом. А на стуле, похожем на трон (который тоже был украшен сотнями жемчужин), сидела женщина в наряде, густо расшитом жемчугом. Катарине еще не приходилось видеть, чтобы на одном человеке было столько жемчуга. Как же эта женщина передвигается под такой тяжестью?

Взгляд Сафии был таким же холодным и неподвижным, как ее драгоценные жемчужины. Катарине стало не по себе от ее пристального взгляда, она старалась не смотреть на султаншу. Верхние и нижние веки женщины были густо насурьмлены, сливаясь с глазами, а на губах было слишком много помады. Но никакая краска не могла скрыть немолодой — к удивлению Катарины — возраст султанши. Катарина слышала, что султанше уже почти сорок. Как странно, что султан предпочитает проводить ночи с этой женщиной, когда в его распоряжении сотни молодых зрелых девушек.

Беременность Сафии была уже довольно заметна.

Ее голос разрезал воздух подобно смертоносному удару ятагана:

— Ты ходишь к Асмахан. Зачем?

Катарина пыталась унять дрожь.

— Ей нравится, как я вышиваю, госпожа.

— Я нахожу твою вышивку посредственной. У Асмахан совсем нет вкуса. — Она тяжело смотрела на нее своими черными глазами. Катарина подумала, что сердце сейчас выскочит у нее из груди. — Почему ты дрожишь, девочка?

— Я никогда… — Катарина облизнула пересохшие губы — …никогда не была в присутствии столь могущественной женщины, госпожа. Это все равно что видеть перед собой богиню.

Катарина понятия не имела, как у нее вылетели эти слова, но они возымели действие. Султанша, видимо, немного смягчилась; никакая женщина не может устоять перед лестью.

— Ты кое-то что сделаешь для меня, — сказала она голосом человека, не желающего зря тратить время. — Сделаешь хорошо — выполню любое твое желание.

Катарина едва могла скрыть свое изумление.

— Чего же вы желаете, госпожа?

— Будешь шпионить за Асмахан. Следить, что она делает, с кем встречается, и прислушиваться к ее разговорам. А потом докладывать мне. Поняла?

— Да, госпожа. Мне нужно докладывать о чем-то особен…

— Обо всем, — отрезала она. — Будешь рассказывать мне обо всем. А я уж буду решать, что важно, а что нет. — Она какое-то время задумчиво смотрела на Катарину. — Может быть, ты верная служанка Асмахан. Это твои трудности. Это не должно помешать тебе выполнять мой приказ. Если же твое сердце дрогнет — вспомни, что я обещала выполнить любое твое желание, если меня удовлетворят твои доносы. — Султанша вздохнула и положила увешанную драгоценностями руку на свой вздувшийся живот. — Я ношу наследника султана, — сказал она, и ее замечание можно было истолковать однозначно: у сына Асмахан нет ни малейшего шанса.

Катарина уже уходила, когда султанша предупредила ее своим резким голосом:

— Берегись, девочка, потому что, как ты будешь следить за Асмахан, так же будут следить и за тобой. Мне будут докладывать о каждом твоем шаге.

Катарина по-прежнему каждый вечер приходила к Асмахан под предлогом, что вышивает для нее, только ее обременяла ужасная тайна. И пока Катарина играла с Бюльбюлем, рассказывала ему сказки и пела песни, а Асмахан с великом печалью наблюдала за ними — потому что это были ее последние дни с сыном — она думала, что же будет докладывать Сафии, стоит ли ей рассказать обо всем Асмахан, и отыщется ли когда-нибудь дон Адриано. Днем, куда бы Катарина ни пошла, ей казалось, что сотни невидимых глаз наблюдают за ней. Во дворце были тысячи секретных дверок, потайных ходов и перегородок с отверстиями для подглядывания. Шпион на шпионе. Каждый вечер, приходя в апартаменты Асмахан, она спрашивала: «Какие новости о доне Адриано?» — и каждую ночь ей отвечали: «Пока ничего нового», пока Катарина не начала подумывать о том, что у султанши больше власти, чем у Асмахан. «Если я расскажу ей про этот заговор, спасет ли она нас с Адриано и освободит ли нас обоих?» «Я исполню любое твое желание», — сказала могущественная Сафия.

Но однажды вечером Асмахан объявила: «Опасность, нависшая над моим сыном, возрастает. Сафия поклялась, что он не будет наследником султана».

— Но что если султанша родит девочку?

— Тогда она убьет моего сына из ревности. С каждым днем опасность, угрожающая его жизни, увеличивается. Растет и мой страх. Мой евнух нашел телохранителя, которому мы можем доверять. Этот человек не будет отходить от Бюльбюля ни на минуту до тех пор, пока не придет время уезжать.

— Но почему вы так уверены, что ему можно доверять? — «Ты не можешь доверять даже мне!» Катарина проклинала свою судьбу за то, что та поставила ее перед выбором: либо помогать Асмахан, либо превратиться в шпионку и просить султаншу помочь ей разыскать Адриано.

— А ты хорошо разбираешься в людях, Катарина? Может, ты сама скажешь мне, можем ли мы доверять этому человеку. — Асмахан указала в глубину своего сада, где Бюльбюль любил пускать лодочки в пруду с рыбками.

Катарина вышла в сад и увидела там под плакучей ивой чью-то высокую фигуру, закутанную в мантию — это был мужчина, худой и изможденный, с потрепанной бородой и отросшими ниже плеч волосами. Когда же он обернулся, она увидела, что вокруг глаз у него залегли черные круги и глубокие морщины избороздили углы давно не улыбавшихся губ.

Он с минуту всматривался в нее, потом по его лицу пробежала тень — он узнал Катарину.

— Господь велик в милости своей, — прошептал он и, пошатываясь, шагнул к ней.

Катарина подбежала к нему первой, и исхудавшие руки заключили ее в нежнейшие из объятий. Она почувствовала, что из-под мантии выпирают кости, и зарыдала, уткнувшись ему в плечо.

Дон Адриано плакал вместе с ней, — он так боялся, что никогда ее не увидит.

— Как же?.. — начала она, отстранившись, не сводя с него глаз.

Он вытер слезы и произнес:

— Сидя в зловонном трюме невольничьего судна, я думал о девушке, которую повстречал, об очень храброй девушке, которая уехала из родного города, презрев уют и покой, чтобы найти своего отца. И никакие опасности и преграды не заставили свернуть ее с избранного пути, даже кораблекрушение. Услышав решимость в ее голосе, почувствовав силу ее духа, я подумал: «Разве я слабее этой девушки?» И я стал молиться Пресвятой Деве, вспомнив о своем обете восстановить ее престол в Иерусалиме и воссоединиться на Крите со своими братьями, и, когда я заснул, Богородица явилась мне и сказала, что, если я погибну, то не смогу Ей послужить — ведь мертвые не строят церкви, — и что я нужен Ей живой. Поэтому еще на невольничьем судне я сбросил с себя рыцарскую мантию, поэтому, когда в порту нас вывели из трюма наверх, никто не знал, кто я. Я притворился немым, но надсмотрщики, заметив мой рост и сложение, направили меня класть кирпич, потому что строительные работы во дворце никогда не прекращаются. С тех пор я строил стены, которые стали нашей тюрьмой. — Он взял мягкие руки Катарины в свои загрубевшие мозолистые ладони. — Я выжил благодаря обету, данному Пресвятой Деве, потому что должен вернуться в Иерусалим. А также благодаря тому, что думал о вас, Катарина, потому что знал, что у вас хватит сил и стойкости, чтобы справиться с этим испытанием. — На его губах появилось слабое подобие улыбки. — К тому же я подумал, что рыцарь Ордена Марии уж наверняка сможет сделать то, что под силу слабой девушке.

Потом в сад зашла Асмахан и остановилась, рассматривая в лунном свете столь необычную пару — пухленькую девушку в шелках и высокого тощего мужчину в лохмотьях — а потом заговорила:

— Я подумала, Катарина, что ты не должна ехать одна, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. Ты отправишься вместе с мужчиной, которого сможешь выдать за своего мужа. Он будет защищать тебя и моего сына. У меня достаточно денег и друзей, чтобы найти место в караване для вас двоих и Бюльбюля. Я дам тебе письма, которые ты передашь моей семье. Мой отец — шейх Али Саид, богатый и могущественный человек. Он хорошо наградит тебя за то, что ты сделаешь.

Катарина посмотрела на Асмахан затуманенными от слез глазами. Она забыла обо всем — о султанше Сафии, о шпионах и интригах. Сейчас для нее существовало только одно: этот полуживой человек, державший ее за руку.

Асмахан сказала:

— Мои шпионы рассказали, что с первым же полнолунием в Самарканд отправится караван. В этот день я попрошу у султана позволения сходить в мечеть. Я скажу, что это день рождения моего отца, что я хотела бы помолиться за него. Султан не откажет. Я возьму с собой сына, и, конечно же, со мной будет целая свита рабынь и евнухов. Вы с испанцем будете среди них. Мы, женщины, молимся в мечети за ширмой, чтобы мужчины нас не видели. Вы сможете незаметно выскользнуть оттуда вместе с моим сыном и с евнухом, который отведет вас с Адриано туда, откуда будет отправляться караван. После этого я вернусь во дворец.

Катарина наконец обрела дар речи, как это ни было трудно в эту удивительнейшую ночь:

— Но ведь султан заметит, что мальчик пропал.

— Султан сейчас занят другим — очищает империю от Родосских рыцарей, — Асмахан покосилась на дона Адриано, — в последнее время он не часто видит нашего сына. Когда он узнает, что мальчик пропал, вы с Бюльбюлем будете уже достаточно далеко, и никто не узнает, куда вы ушли.

Катарина не хотела спрашивать, но она должна была спросить, потому что вопрос напрашивался сам собой:

— А почему вы не можете уйти?

— Если я исчезну, это сразу заметят и бросятся на поиски. Люди султана отыщут меня очень быстро. Но к тому времени, когда обнаружится исчезновение Бюльбюля, пройдут недели, вы будете слишком далеко, чтобы напасть на ваш след. — Она вручила Катарине пакет. — Сначала вы отправитесь в Багдад — это на границе Оттоманской империи. Эту часть пути вы пройдете под защитой султана. Я дам вам бумаги, с которыми вы сможете беспрепятственно путешествовать. В Багдаде вы присоединитесь к каравану, который отправится в Самарканд, и эту часть пути пройдете уже под защитой моего отца. Мне удалось переговорить тайком с послом из Самарканда. Он выправил нужные документы. Мой отец — могущественный человек, его имя наводит трепет. Вы будете в безопасности. Как только вы прибудете в Самарканд, он щедро наградит вас за то, что вы сделаете. И, как только вы отдадите Бюльбюля на попечение моей семьи, то сможете пойти, куда пожелаете.

Багдад, Самарканд… Так далеко от Иерусалима, столько миль совсем в другом направлении! Но Катарина подумала о маленьком Бюльбюле и о младенце, оставленном почти девятнадцать лет назад овдовевшим отцом, отправившимся на поиски голубого камня. И этот малыш сейчас окажется почти в таком же положении, в каком оказалась она сама. К тому же его жизнь в опасности.

— Госпожа, — сказала она. — У меня нет слов, чтобы выразить вам свою благодарность. За то, что вы нашли дона Адриано и за то…

Асмахан подняла украшенную драгоценностями ладонь:

— Я делаю это ради своего сына, и только ради него. Береги его и напоминай обо мне почаще.

Катарина больше не видела дона Адриано с тех пор, потому что мужчинам не позволялось находиться в обществе женщин, так что он видел Бюльбюля лишь тогда, когда его вызывали в личные покои султана. Но Катарина по-прежнему каждый вечер брала с собой шелк и вышивку и приходила к Асмахан, а наутро докладывала султанше, что Асмахан сплетничает про других наложниц и про ссоры в гареме, думая про себя, не разгадала ли эта женщина с острым взглядом ее хитрость. Каждую ночь в своем алькове Катарина разглядывала образ святой Амелии с камнем и чувствовала, как в ее сердце растет надежда: уже очень скоро они с доном Адриано вновь будут свободными, и она отправится в путь дальше в поисках голубого камня и, даст Бог, свидится со своей семьей.

За два дня до назначенного срока по дворцу разнеслись слухи, что у Сафии начались схватки. Жизнь во дворце замерла — все с нетерпением ожидали новостей. Асмахан не отпускала от себя Бюльбюля, а Катарина ждала вестей у себя в спальне.

И вести пришли: султанша родила сына.

Медлить было нельзя. Как только Сафия поднесла к груди новорожденного, она тут же на законных основаниях потребовала, чтобы сына Асмахан заперли в Клетке. Все ее евнухи и охрана разбежалась в один момент. О том, чтобы идти в мечеть, уже не могло быть и речи. У них было всего несколько часов — пока за Бюльбюлем не придут евнухи султанши.

И хотя дон Адриано до сих пор считал турков безбожными язычниками и своими врагами, все же эта наложница спасла ему жизнь и вернула ему Катарину, поэтому он, несомненно, должен ее защищать. Или хотя бы ее сына, потому что Асмахан уже ничто не спасет. С помощью ее верного евнуха дон Адриано взобрался на стену, окружавшую сад, и, привязав к спине спящего Бюльбюля — ему дали молока, смешанного с маковым соком — помог подняться на нее Катарине. Под покровом ночи они шли за евнухом по лабиринту стен и аллей, окружавших дворец, пока наконец не выбрались в настоящий муравейник извилистых городских улочек и лачуг. Пробираясь вслед за евнухом к стоянке каравана, Катарина думала об Асмахан. Перед уходом она вручила девушке маленький деревянный сундук с золотыми динарами и в последний раз поцеловала сына. Катарина знала, какая участь ожидает Асмахан, как только ее обман раскроется — наказание будет таким же, как и для всех обитательниц гарема, нарушавших законы султана: ее зашьют в мешок с кошкой и змеей и бросят в воды Босфора.

Караван вышел в путь на рассвете — тысяча верблюдов, груженных духами и косметикой из Египта, к которым по пути прибавятся цветное стекло из Сирии и меха из степей Евразии — и все это повезут в Китай, жители которого питают подлинную страсть к этим вещам, чтобы обменять их на шелк и нефрит, к которым неравнодушны обитатели Запада, и вернутся с ними обратно. Иногда они встречали странников, направлявшихся в Китай, — жонглеров, акробатов, певцов, фокусников, а с Востока в Европу шли монахи, ученые и исследователи. В пути им встречались дикие животные и съедобные растения, но Катарина с доном Адриано были обеспечены провизией: у них были хлеб, сухофрукты, солонина, твердый сыр и много воды. Им было хорошо вот так, втроем: дон Адриано — защитник и глава семьи, Катарина в роли матери и Бюльбюль — их «сын». Постепенно жизнь и силы возвращались к Адриано. Он снова физически окреп, и во взгляде его сияла прежняя сила. Катарина только однажды сказала ему, что он может ехать в Иерусалим, что он не обязан вместе с ней совершать это длинное путешествие в Самарканд, но он приказал ей умолкнуть, поклявшись, что не покинет ее до тех пор, пока не выполнит обещание, данное Асмахан. А потом они вместе отправятся в Иерусалим.

Катарина, которая когда-то думала, что повидала почти весь мир, впервые в жизни увидела пустыню и познала таинственный ужас песчаных бурь, которые поднимались так неожиданно, что смерть грозила зазевавшемуся страннику. Они с Адриано довольно быстро научились угадывать ее приближение по верблюдам; если животные вдруг начинали храпеть и зарывали головы в песок, это означало приближение песчаной бури, несмотря на то, что день был ясным. Всадники спешили прикрыть лицо, налетала буря, яростная и стремительная, но уже через минуту стихающая.

Караван двигался по золотым пескам под синим небом, по которому ветер гнал белые облака, под сенью изумрудных пальм, Катарине, державшей на руках Бюльбюля, путешествие казалось все более нереальным, пока верблюд, равномерно покачиваясь на ходу, вгонял их в полудрему. Перед ними ехал дон Адриано, широкоплечий и надежный, человек глубокой веры и преданный Господу, человек, хранивший в себе тайну.

Она не могла точно сказать, когда полюбила его. Может быть, тогда, когда впервые увидела его в Венеции. Или наблюдала, как он молится на борту португальского судна. Или когда они спали, обнявшись, на пустынном острове, и им казалось, что кроме них на земле не осталось ни души. Но, когда бы это ни произошло, она хранила свою любовь в тайне, потому что у дона Адриано был свой путь, а у нее — свой. Она никогда не откроется ему, ее любовь останется с ней — в том потаенном уголке сердца, где уже были ее мать, отец, а теперь спасшая их от смерти несчастная Асмахан.

Но ее немного пугали эти странные новые чувства, потому что она не испытывала ничего подобного к Гансу Роту. И теперь, когда при каждом взгляде Адриано, при звуке его голоса ее бросало в жар, она удивлялась, как это она могла думать, что любовь в романах — вымысел. Ее влечение к дону Адриано было сильнее любого голода или жажды, которые ей когда-либо приходилось испытывать; это было томление души и тела, не утихающее в ней ни днем, ни ночью. Чувства переполняли Катарину, ее любви был нужен выход, и она нашла его, решив сшить для него новый плащ. Потихоньку обменяв кое-что на рынке в Анкаре на новую белую мантию и шелковые нитки с иголками, она с любовью шила ему подарок на каждом дневном привале, когда дон Адриано уходил с мужчинами на охоту или за дровами для костра. Она знала, что в глубине его сердца таится боль — сильнее той, что оставила шрамы на его теле, боль, которую она с первого взгляда заметила в его глазах, которую услышала в его голосе, когда на пустынном острове он рассказывал ей о женщине, которую когда-то любил. Катарина знала, что не сможет исцелить эту рану, но молилась, чтобы новая мантия вернула ему чувство собственного достоинства.

Дон Адриано не выходил у нее из головы еще и потому, что одного она не могла в нем понять. Он рассказывал ей, что, вступая в братство, дал обеты безбрачия и аскетизма, и что это была епитимья за убийство. И только теперь, когда они проводили вместе дни и ночи, делили кров и еду и старались быть хорошими родителями маленькому Бюльбюлю, Катарина начала понимать истинное значение этих обетов. Ей казалось, что дон Адриано выходит за границы разумного, потому что он не только навсегда отказался от мяса с вином, но вообще очень сильно ограничивал себя в пище. Она видела, что он намеренно морит себя голодом и наказывает свою плоть, ежедневно изматывая себя, продолжая заниматься тяжелой работой, когда все остальные мужчины уже давно сидели у лагерных костров. Он совершил преступление более двадцати лет назад. Может быть, пора снять епитимью? Или же — и это подозрение медленно росло в душе Катарины — в этой истории было что-то еще, что он утаил?

Она почувствовала, что ее чувства к дону Адриано вытесняют главную ее цель жизни: найти своего отца. Поэтому она все чаще и чаще обращалась к образу святой Амелии. Подобно человеку, который пришел в храм с искренним желанием помолиться, но чьи непокорные мысли остались где-то очень далеко, Катарине все чаще приходилось напрягать силу воли, чтобы не поддаться чувствам. Каждую ночь она подносила маленькую иконку к свету — это стало уже обычаем — и рассматривала голубой самоцвет, произнося про себя: «Это моя судьба».

Как только Бюльбюль воссоединится с народом своей матери, Катарина тотчас же отправится в Иерусалим на поиски голубого самоцвета, за своим отцом.

А дон Адриано должен идти туда, куда позовет его долг.

Караван представлял собой живой и постоянно меняющийся организм — из него постоянно уходили одни люди и постоянно прибывали другие, из-за чего он то сокращался, то удлинялся вновь, как змея, продвигаясь через пустыню, луга, горы. Катарина и дон Адриано, чувствуя себя в безопасности вдали от Константинополя, знакомились с вновь прибывшими, сидели с ними у костров и делили хлеб, прощались, когда тем приходило время покидать караван, и дружелюбно встречали новых попутчиков.

По мере продвижения на восток общаться становилось все труднее — люди говорили на других диалектах, которых Катарина и дон Адриано не понимали. Катарине все труднее становилось понимать арабский, а от дона Адриано было все меньше и меньше проку. Латинский появился на Востоке более тысячи лет назад, но испытал такое влияние местных языков, что Катарина и дон Адриано понимали его с большим трудом. Зато друг друга они понимали прекрасно; общаясь уже не столько словами, сколько взглядами и жестами.

На севере Персии караван остановился в маленькой долине, раскинувшейся между двух скалистых хребтов. Здесь они обнаружили удивительный источник: вдоль его берегов не было никакой растительности, лишь земля и камни, но вода оказалась теплой и, ко всеобщему изумлению, ярко-зеленого цвета. Проводник объяснил, что это минеральные отложения придают воде необычный изумрудный оттенок. Эту воду можно пить, говорят даже, что она полезна для здоровья. И они, разбив лагерь на берегу изумрудного источника, раскинули множество шатров и развели костры.

Катарина наконец-то помыла голову как следует. За эти недели она изредка делала это, но воды было всегда очень мало. Она очищала волосы, как это делали местные бедуины: их женщины втирали в волосы смесь из золы и соды, а потом часами их расчесывали. От этого темный цвет волос, который она приобрела еще в Венеции, чтобы стать похожей на арабского мальчика, полинял до мышиного, а отросшие корни напоминали светлую «шапочку». Теперь же она мыла их настоящим мылом — намыливала, терла и полоскала, еще и еще раз. Потом сушила их на ветру — и они стали похожи на золотую гриву, и кто был поблизости, бросив свои дела, приходили полюбоваться ее волосами.

Больше всех был поражен дон Адриано.

В ту ночь при ярком свете луны Катарина подарила дону Адриано новый плащ, сшитый ее руками, и он был так тронут, что не мог найти нужных слов. Она вышила его эмблему — голубой восьмиконечный крест его братства, наполнявший смыслом его жизнь. Вместе с плащом вернется его достоинство, и он оповестит весь мир о своем служении Пресвятой Деве.

И тогда наконец дон Адриано поведал Катарине всю историю целиком.

Она уже знала, что двадцать лет назад, в Арагоне, он был страстно влюблен в одну девушку, ее звали Мария, и думал, что они поженятся, но она призналась, что любит другого. Адриано впал в ярость и вызвал соперника на дуэль. Они дрались. Адриано его убил, и Мария с горя ушла в монастырь, где, как он думает, она живет и по сей день.

— Я знал, — тихо продолжил дон Адриано, кутаясь в свою рыцарскую мантию, — где-то в самой глубине души я знал, что Мария меня не любит. Но меня ослепляли гордыня и высокомерие. Я думал, что со временем смогу заставить ее полюбить себя… Но этот другой мужчина… если бы он был кем-нибудь другим, я бы оставил все как есть. Я бы продолжал упорствовать в своей слепоте и ждал бы, когда Мария придет ко мне. Но этот другой мужчина был моим братом, и этого я вынести не смог. — Он обратил к Катарине взгляд, исполненный боли. — Да, человек, которого я убил, был моим братом. Я убил его из слепой ревности. Он был ни в чем не виноват и в жизни не сделал мне ничего плохого. У меня нет права на счастье, Катарина. У меня нет права ни любить вас, ни быть любимым вами.

Он заплакал, и она обняла его. Он зарылся лицом в ее душистые золотые волосы, ощутил ее теплое молодое тело, почувствовал ее губы на своих щеках и шее, и ее слезы, слившиеся с его слезами, нашел ее губы своими, и, укрывшись его рыцарской мантией с голубым крестом, они соединились в любви.

Когда они проснулись, Адриано встал и, взяв Катарину за руку, повел ее на берег изумрудного источника. Здесь он воткнул в землю золотой меч с золотой рукояткой, который Асмахан дала ему, чтобы он защищал ее сына. Они с Катариной опустились перед ним на колени, как перед крестом, и, взяв ее руки в свои, он произнес: «Здесь поблизости нет ни священников, ни церкви, но Господь, Дева Мария и все святые видят нас. И перед этими невидимыми свидетелями, моя возлюбленная Катарина, я, называя тебя своей женой, а себя — твоим мужем, вручаю тебе свою душу и тело, свою любовь и преданность на всю оставшуюся жизнь, пока смерть не разлучит нас и не воссоединит на небесах».

Катарина повторила клятву за ним; она знала, что теперь, что бы ни уготовило им будущее, они с Адриано всегда будут вместе.

* * *

Целую неделю они любили друг друга, как муж и жена, удивляясь, как им казалось, незаслуженному счастью и пообещав пред Господом творить добро и оказывать всем помощь в благодарность за эту радость, пока однажды на рассвете не выбрались из своего шатра и не пошли на реку купаться. Адриано закутался в свою рыцарскую мантию, Катарина присоединилась к остальным женщинам и детям в другом месте у реки. Они с Бюльбюлем играли в воде, и она рассказывала ему, как делала это каждый день, что скоро он познакомится со своим дедушкой и со всеми своими братьями и сестрами. Когда же он задал свой обычный вопрос: «а мама там будет?», Катарина ответила: «Не знаю, может быть», — что отчасти было правдой, и добавила: «Но она хочет, чтобы ты остался с дедушкой, который научит тебя ездить на коне». Сегодня она впервые пожалела о том, что ей придется вернуть мальчика в семью, потому что за несколько недель, прошедших со дня их побега из Константинополя, она успела полюбить его.

Она как раз закутывала его в полотенце, когда услышала первый крик. А обернувшись, увидела, что через лагерь скачут всадники с мечами в руках.

Схватив малыша, Катарина побежала. Добежав до того места на реке, где купались мужчины, она увидела, что их застали врасплох. В обшей суматохе она увидела Адриано, выделявшегося среди остальных рыцарской мантией, ослепительно белой в лучах утреннего солнца, и окликнула его как раз в тот момент, когда меч вонзился ему в спину, прямо в середину восьмиконечного креста. Окаменев от ужаса, она смотрела, как он, широко раскинув руки, рухнул на колени, а потом упал лицом вниз, и по спине у него потекла кровь. Она видела, как высоко взметнувшийся меч опустился на его шею. Она отвернулась, закрыв рукой Бюльбюлю глаза, но услышала звук — голова Адриано отделилась от туловища.

Катарина повернулась и побежала, но всадники настигли ее. Мальчика выхватили у нее из рук. Бюльбюль как-то невесомо взлетел в воздух, потом опустился вниз, ударившись головой о валун, и его маленький череп раскололся, как дыня.

А затем она почувствовала, как острая боль пронзила ее собственную голову, после чего тьма окутала ее, будто внезапно наступила ночь.

* * *

Очнувшись, Катарина обнаружила, что вместе с другими женщинами находится в загоне; кто-то плакал, кто-то кричал, а некоторые подавлено и удрученно молчали. Она ничего не помнила. У нее болела голова, и ее тошнило.

Где она? Она протерла глаза и огляделась по сторонам. Судя по всему, они находятся в наскоро сооруженном загоне со стенами из козьих шкур. Ничто не защищало их от беспощадного солнца, кроме засохшего дерева, простиравшего ломкие ветви. Сквозь щели в стенах проглядывали грубые шалаши и долетал дым лагерных костров. Она слышала крики, споры и топот лошадиных копыт.

Когда в голове прояснилось и тошнота отступила, но память восстановилась еще не полностью, она увидела, что в загон зашли мужчины и стали грубо осматривать девушек, срывая с них одежду и внимательно оглядывая с ног до головы. Судя по всему, они не собирались их насиловать, и Катарина поняла, что они попали в рабство.

Греческая каравелла! Дворец султана! Неужели опять?

Катарина, попятившись, споткнулась и упала, ударившись спиной о ствол старого дерева. Прижав руку к груди, она нащупала что-то у себя под одеждой. Вынув это, она удивилась, увидев маленький кожаный мешочек на шнурке. Он смутно напоминал ей о чем-то, и она подумала, что это, наверное, что-то очень важное, поэтому торопливо сняла его с шеи и, убедившись, что ее никто не видит, затолкнула в ствол дерева.

Мужчины подошли к ней и стали оживленно обсуждать ее волосы. Она не понимала их языка, но, судя по некоторым жестам, догадалась, что представляет для них значительную ценность. Сорвав с нее одежду, они осмотрели ее, а затем, закончив с остальными, собрали всю их одежду и вещи и выдали им грубые робы из дешевой шерсти. Солнце уже начинало садиться, когда пленницы остались одни. Катарина ползком добралась до дерева, незаметно достала спрятанный мешочек и снова спрятала его у себя на груди.

* * *

Память вернулась к ней ночью — ей приснились Адриано с Бюльбюлем, и она с криком проснулась; когда же она полностью осознала случившееся и мысль о том, что ждет ее впереди, обрушилась на нее с невыносимой тяжестью, Катарина зарыдала так горько и безутешно, что окружившие ее женщины разошлись, оставив ее в покое.

После этого Катарина жила как в тумане: не обращала внимания на подходивших к ней женщин, не отвечала на вопросы, пила только тогда, когда воду подносили к губам, и отказывалась от еды — она сидела и невидящим взором смотрела вдаль.

Адриано с торчащим между лопатками мечом.

Маленький мертвый Бюльбюль.

А она выжила, но снова попала в рабство.

Когда одна из женщин племени пришла, чтобы вымыть Катарине голову, она не спорила и не возражала. Женщина работала яростно и на совесть, когда же волосы высохли, она расчесала золотые пряди и позвала остальных, чтобы они посмотрели и оценили красивые локоны цвета солнца.

На следующий день женщина принесла с собой мыло и острый нож, тщательно обрила Катарину, собрав волосы в корзину. Катарина не протестовала и на этот раз, просто молча смотрела в пустыню, уходящую в бесконечность.

А через неделю Катарина увидела женщину, увешанную монетами, — судя по всему, жену вождя, гордо щеголявшую грубо сработанным светлым париком. В мозгу Катарины мелькнула смутная мысль: зачем эти женщины утруждают себя изготовлением париков, если они все равно ходят с покрытыми головами. В ту же ночь она услышала стоны наслаждения, доносившиеся из шатра вождя, и с болью вспомнила о том, как любил перебирать ее волосы Адриано.

На следующее утро в загон зашел незнакомый мужчина — он был в бешенстве. Схватил Катарину за голову и стал разглядывать ее, как дыню. А потом закричал на женщину, которая ее обрила. Катарина не понимала их языка, но в разговоре несколько раз было упомянуто слово «Жанду», а мужчина снова и снова злобно показывал на восток.

От своих товарок по несчастью она узнала, что эти люди — кошу, известные в этой местности работорговцы, гордые, надменные люди, считавшие, что первыми боги создали именно их, а потом уже все остальные племена, которые поэтому должны служить кошу. Люди кошу, воины-кочевники, не смешивались с другими народами, потому что считали их ниже себя. Они были плосколицыми и косоглазыми, с ярко-рыжими волосами — Катарина никогда таких не видела. Они кочевали на диких лошадях с мохнатой шкурой и косматыми гривами.

Кошу снялись со стоянки и пошли на восток. В дороге они торговали людьми, но Катарину при этом держали в стороне, и она поняла, что эти люди ждут, когда у нее снова отрастут волосы, чтобы отвести ее в место, которое они называют «Жанду».

Катарина шла среди лошадей и двугорбых верблюдов, не чувствуя ни обжигающего ноги песка, ни боли в суставах, ни голода. Она думала только об Адриано: где-то теперь его душа? Улетела ли она обратно в Испанию, в его любимый Арагон? Или отправилась в Иерусалим и теперь стоит среди других теней в маленькой церковке Девы Марии? Или же парит над своими товарищами по братству на острове Крит, вдохновляя их на борьбу с неверными? Иногда поздно ночью, когда под унылые завывания ветра Катарина смотрела на звезды, ей казалось, что Адриано здесь рядом с ней, любящий, нежный и — живой.

Но однажды ночью пришел какой-то мужчина, осмотрел ее и стал яростно торговаться с женщиной, которая за ней присматривала. Катарина уже понимала самые простые фразы на языке кошу — женщина запросила за нее непомерную цену. А когда мужчина потребовал объяснить почему, женщина сказала, ткнув в округлившийся живот Катарины: «Потому что здесь ребенок».

Катарина моментально вышла из ступора.

Изумленно посмотрев на свой живот, она поняла, что женщина сказала правду и что, пребывая в оцепенении, она не заметила изменений, происходивших в ее теле.

Дитя Адриано.

Она достала из-под своей грязной робы кожаный мешочек, подаренный монахом Пасториусом, и вынула из него содержимое. Увидев медальон с изображением Бадендорфа и миниатюрный образ святой Амелии с голубым камнем, она снова заплакала. Но теперь на пепелище ее жизни уже теплилась искра надежды.

Огромный караван кошу продвигался на восток, останавливаясь только затем, чтобы продать рабов и запастись провизией, углубляясь все дальше в неизвестные земли и все дальше отдаляясь от знакомого Катарине мира. Похитители кормили ее, но еды было ровно столько, чтобы не умереть с голоду, а Катарине теперь совсем не хотелось умирать. Поэтому она громко требовала еще еды и воровала ее у других, чтобы кормить растущую в ней новую жизнь.

Люди кошу были дикарями, не знавшими Бога. Обезглавив врага, они использовали его голову в качестве мяча. Кошу изнуряли пленников работой до смерти, а мертвых не хоронили. При этом они смеялись, много пели и танцевали и пили такое крепкое варево, что у Катарины, когда она находилась рядом, начинала кружиться голова.

За время, которое она провела среди них, наблюдая и прислушиваясь, Катарина выучила язык кошу и вспомнила латынь и арабский, — это могло оказаться жизненно важным как для нее, так и для ее еще не родившегося дитя.

Наконец, когда кошу расположились на зимовку на плато в древних полуразрушенных стенах, воздвигнутых каким-то забытым племенем, Катарина родила светловолосую девочку, которая своим слабеньким мяукающим криком разрушила окаменевшую оболочку ее сердца. Она назвала девочку Адрианой в честь отца. Катарина кормила малышку грудью, пела ей колыбельные и чувствовала, что ее печаль тает, а сердце наполняется неизведанным доселе счастьем. Дитя Адриано с волосами цвета льна. Но девочка родилась недоношенной и развивалась очень медленно. К тому же у Катарины скоро пропало молоко, и ей пришлось снова с боем добывать еду.

Когда вождь и его жена пришли посмотреть на младенца и увидели золотые волосы, они удовлетворенно закивали, и Катарина снова услышала слово «Жанду» и поняла, что ее с ребенком приберегают для какой-то особенной цели.

Перевалив через Горы Великой Головной Боли[2], кошу разбили стоянку на перевале, который находился на большой высоте и был окружен высокими снежными вершинами; однажды ночью раздался звук, похожий на гром, напугавший Катарину, но вызвавший бурное оживление среди кошу. На рассвете они пошли в гору пешком, поднимаясь по перевалу все выше, пока не достигли места, куда обрушилась последняя лавина. Они яростно разрывали снег, что было непросто — пока наконец их усилия не были вознаграждены. Дикари вопили от радости, обнаружив тела и груз, который вез злополучный караван, попавший в лавину. Сначала Катарина подумала, что они ищут выживших, но, обнаружив несчастного, в котором еще теплилась жизнь, кошу забили его до смерти — им нужен был только товар. В тот день они поживились на славу — караван шел из Китая и вез золото и шелк. Когда же кошу снова тронулись в путь, им пришлось изменить маршрут, потому что перевал расчистится только весной, когда растает снег и смоет трупы людей и животных.

За время своего странствия с кошу Катарине пришлось увидеть много удивительного и ужасного, и сейчас в ней уживались две личности: Катарина, поражавшаяся разнообразию этого мира, и Катарина, прижимающая к груди ребенка Адриано и молча плачущая.

Она попыталась сбежать только однажды. Кошу проходили мимо огромного лагеря на распутье, где стояли на водопое сотни лошадей, верблюдов и стада пони, а от костров поднимался в небо теплый дым. Когда рыжеволосые работорговцы разбили стоянку чуть выше по реке, примерно в десяти милях от распутья, Катарина дождалась, пока все уснут, потом выскользнула из шатра, где держали пленников, отвязала лошадь и поскакала прочь с Адрианой, крепко привязанной ремнями к ее груди.

Ее настигли в нескольких ярдах от стоянки лагеря, притащили обратно и безжалостно избили на глазах у всех. Потом, когда бы караван ни делал привалы поблизости от других стоянок или поселений, кто-нибудь всегда забирал у Катарины девочку и возвращал только тогда, когда они снова пускались в путь.

Они пересекли подвижные красно-золотые дюны проклятой пустыни Такли-Макан, где миражи и таинственные звуки влекли доверчивых путников к неминуемой гибели. Пески двигались быстро, меняя местность до неузнаваемости, поэтому люди, проходя через эту пустыню, складывали пирамиды из костей животных, оставляя таким образом метки для других. Кошу оставляли в пустыне насыпи из человечьих костей. Караван пробирался по извилистым ущельям и высокогорным плато, обвеваемым ветрами. В летний зной они шли только по ночам; зимой им преграждали путь снегопады и ледники.

Прошло еще два года, прежде чем кошу достигли места назначения — высоко в горах в местечке, далеко отстоящем от Шелкового Пути, у подножия неведомого плато, где в причудливых каменных башнях стояли на страже часовые.

К этому моменту Катарина провела среди кому уже почти четыре года. Ее волосы снова отросли и золотой волной спускались по спине, ей было около двадцати четырех лет. А ее малышке Адриане уже исполнилось три.

Они добирались до Жанду через крутой и узкий горный перевал, который с каждым шагом становился все круче и уже. Они цепочкой пробирались вдоль пропасти, по обе стороны которой возвышались высокими стенами скалы. В конце эта опасная тропа оканчивалась величественными деревянными воротами толщиной в несколько локтей, увенчанными кольями; там же, наверху, стояли люди с копьями. Попасть на плато можно было только через эти ворота и только с разрешения Небесного Правителя. Поэтому Жанду был веками недосягаем для окружающего мира.

Караван кошу впустили в ворота. Они тронулись дальше и перешли через Небесный Мост — выдающееся достижение инженерного искусства из мрамора и гранита, стоящий на массивных пилонах, между которыми бушевала изумрудно-зеленая река с белой пеной. За мостом простиралось плато. Катарине казалось, будто она стоит на вершине мира. Все вокруг было покрыто фруктовыми деревьями, цветами и травой — она подумала, что так, должно быть, выглядит райский сад. А посредине этого сказочного плато возвышался целый город — с куполами, шпилями и белыми стенами, которые, казалось, колыхались в ослепительном солнечном свете.

Кошу расположились в тени ярких бирюзовых куполов и хрустальных башен за неприступными стенами Жанду.

Когда из города навстречу вождю выехал посол, Катарина спросила у одной из женщин, зачем кошу и другие торговцы, разбившие стоянку на этой равнине, приехали в Жанду. На что они рассчитывали, совершая столь длительное и опасное путешествие в это место на краю земли? Ей ответили, что в Жанду столько денег, что они не знают, куда их девать. Они платят любую цену и никогда не торгуются. Когда же Катарина увидела яков, груженных целыми горами белых мехов, и ей сказали, что это — плата за нее, она вспомнила, как ценился этот мех, называемый горностаем, в Константинополе и даже в Европе, и поразилась, что здесь их раздают просто как хлеб. Ее похитители сказали правду. В Жанду явно готовы были уплатить любую цену, как бы чрезмерна она ни была.

Катарину с Адрианой на руках усадили на мула, привязанного к двугорбому верблюду, на котором в занавешенном паланкине, так, чтобы его никто не видел, ехал представитель. Их сопровождали сотни стражников, одетых в удивительную одежду: синие панталоны, алые жилеты и канареечно-желтые тюрбаны. Пока эта необычная процессия проходила через массивные городские ворота, Катарина, быстро оглянувшись, увидела, что кошу уже сворачивают стоянку и готовятся к отъезду.

Не успели они с Адрианой въехать в город, как их тут же стащила с мула целая свора слуг, одетых в синее с красным, а на ногах у них были шлепанцы с загнутыми кверху носами. Их протолкнули в дверь в стене, перепоручив величественному мажордому в длинном одеянии, который, не говоря ни слова, быстро повел их по длинному коридору. Они прошли три пролета винтовой лестницы, еще какие-то коридоры, арки, двери, во много раз выше человеческого роста, пока наконец их молча и бесцеремонно втолкнули в сад с фантастическими птицами — огромными, ярко-розовыми, стоявшими на одной ноге.

Из ниоткуда к ней вышла женщина, которая, казалось, плыла в океане шелка. У нее было такое же круглое плоское лицо и раскосые глаза, как у кошу, а во рту не хватало одного зуба. От ее прически захватывало дух: длинные рыжие пряди были уложены у висков в виде двух колес и переплетены разноцветными лентами и украшениями из золота, серебра и жемчуга. Вышивка на ее шелковом платье была неправдоподобно богата, она поразила даже Катарину, которой во дворце султана доводилось видеть изысканнейшие образцы рукоделия. Казалось, бирюзовый с золотом павлин на ее платье вот-вот расправит свой хвост и с важным видом сойдет с материи.

Катарина заметила на ее лице счастливую улыбку, но, как только она увидела пленницу, улыбка исчезла. Женщина нахмурилась, оглядев золотые волосы Катарины, а потом заглянула ей в глаза. «Ба!» — произнесла она и развернулась было, чтобы выйти.

— Госпожа, пожалуйста, — поспешно сказала Катарина на языке кошу Женщина удивленно оглянулась.

— Ты знаешь наш язык? — спросила она.

— Я четыре года прожила с вашим народом, — ответила Катарина, которая по внешнему виду этой женщины безошибочно угадала в ней представительницу племени кошу. — Умоляю, отпустите меня и мою дочь.

Женщина посмотрела на Катарину как на безумную, сделала нетерпеливый жест рукой и выплыла на своем шелковом облаке.

Катарина обратилась к мажордому, мужчине в алой шелковой мантии и маленькой черной шелковой шапочке:

— Я должна уйти. Вы не можете держать меня здесь.

Он наградил ее тем же взглядом, что и женщина, и ответил:

— Идите. Вы не нужны Верховной Сестре. — Он тоже говорил на языке кошу, только на другом диалекте, поэтому Катарина не сразу его поняла.

— Я могу уйти отсюда? Могу уйти из Жанду? Вместе со своей дочерью? Так мы не пленники?

— Вы должны уйти. Мы никого не держим в плену, но и не принимаем гостей. — Он потянул носом, как будто уловил какой-то запах. — Стража отведет вас обратно к воротам.

— Прямо сейчас? Но у нас нет ни денег, ни еды.

— Это нас не касается.

— Тогда зачем же нас привезли сюда?

Он презрительно махнул рукой.

— Произошла ошибка, — сказал он загадочно. — А теперь вам нужно идти.

Катарина, глядя ему вслед, пыталась что-то ему объяснить, а люди в ярких панталонах и жилетах выталкивали ее из сада. Они не угрожали, как стражники и евнухи во дворце султана, а просто выказывали нетерпение, как будто им не терпелось наконец-то пойти пообедать. Она пыталась уговорить их: «Эти люди, которые привезли меня сюда — кошу — они уже уехали. Я не успею их догнать. Куда же я пойду с ребенком?»

Но они осаждали ее до тех пор, пока она не взяла на руки Адриану и не побежала по длинному коридору, который, казалось, вел лишь в другие коридоры. Обернувшись, она увидела, что стражники исчезли.

Она беспомощно озиралась вокруг. Что же им делать? Им нельзя уйти и нельзя остаться!

«Мама», — сказала Адриана, положив головку Катарине на плечо, и та поняла, что длительные мытарства истощили ее силы. Бедная маленькая Адриана, родившаяся недоношенной, — она была слишком маленькой для своего возраста. А так как этим утром кошу не потрудились дать им еду, посчитав, вероятно, это пустой тратой — ведь их и так собирались продать в Жанду — Адриана совсем обессилела. Катарина решила, что нужно спрятаться на ночь, а утром подумать о том, что делать дальше.

Блуждая по бесконечным коридорам, она обнаружила, что дворец Жанду похож на настоящий муравейник, в котором сновали туда-сюда элегантно одетые придворные, в том числе и женщины, что так разительно отличалось от двора в Константинополе. У всех были азиатские черты лица и рыжие волосы, как у кошу, что заставило Катарину задуматься, не произошли ли оба племени от одних и тех же предков. На мужчинах были невообразимые шляпы размером с колесо телеги, окаймленные мехом, с высокими заостренными тульями. Длинные волосы женщин были уложены в сложные прически, одна причудливей другой, все они куда-то спешили, пробегая мимо с бумагами и книгами, музыкальными инструментами и блюдами с едой, и никто из них не обращал ни малейшего внимания на женщину в лохмотьях с полуживым ребенком на руках.

Стараясь не попадаться на глаза стражникам или кому-нибудь, кто мог бы выгнать их из города, Катарина металась по коридорам из отполированного мрамора, пока не вышла в необитаемое, судя по всему, крыло. Найдя дверь, с притолоки которой свисала паутина, и решив, что это какая-нибудь заброшенная комната, а значит, надежное место для укрытия, она толкнула ее и скользнула внутрь.

Сквозь высокие узкие комнаты сочился свет, освещая круглую каменную башню, от пола до потолка увешанную всевозможными видами оружия: там были мечи и копья, топоры и метательные копья, луки со стрелами, а также всевозможные кольчуги и другие доспехи. Очевидно, она наткнулась на склад оружия, хотя и несколько странный, потому что все оружие было покрыто толстым слоем пыли и обвешано паутиной, как будто им не пользовались десятилетиями.

Катарина подошла к окну и выглянула наружу. От основания каменной стены на тысячи футов вниз устремлялась пропасть, дно которой представляло собой обширную равнину, простиравшуюся до горизонта. По обеим ее сторонам устремлялись в небо зубцы скал с вершинами, покрытыми вечными снегами. Вспомнив, что ей говорили о том, что тот узкий перевал — единственная дорога, по которой можно добраться до Жанду, Катарина поняла, что ни один враг не сможет напасть на это горное королевство, да, скорее всего, и не пытался на протяжении вот уже нескольких поколений. Вероятно, жители этого сказочного города уже очень давно не знали, что такое захватчики и войны.

В сундуке она нашла шерстяные плащи и древние кожаные шлемы, которые можно было подложить под голову. Оставив Адриану в этой безопасной комнате и строго наказав ни к чему не прикасаться, Катарина выскользнула из башенки и пошла по коридору, в котором, как ей запомнилась, она видела нечто вроде святилища богини. Стоявшая в нише статуя изображала хрупкую женщину с глазами лани и сострадательной улыбкой; у ее ног лежала еда и горели свечи. Заметив ее сходство с Пресвятой Девой, Катарина прошептала молитву и взяла еду и одну из свечей, зная, что богиня поймет ее.

Они с Адрианой поели фиги и печенье и выпили из кувшина нечто, по вкусу напоминавшее фруктовый сок, после чего Катарина приступила к ежевечернему ритуалу, который она проводила чуть ли не с момента рождения Адрианы: вынула иконку с изображением святой Амелии и глиняную камею из Бадендорфа и стала рассказывать дочери историю своей жизни. Она рассказывала про Ганса Рота, Изабеллу Бауэр и других жителей своего города, потом рассказывала Адриане про семью, с которой они будут жить, как только отыщут голубой камень, и как Адриана познакомится со своим дедушкой, а возможно, и многочисленными кузенами, потому что Изабелла говорила, что у дворянина были сыновья, а они теперь уже наверняка женаты и у них есть свои дети. «Как тебя зовут?» — каждый вечер спрашивала Катарина свою дочку, и каждый раз девочка отвечала: «Меня зовут Адриана фон Грюневальд».

Увидев, что малышка зевает, Катарина поняла, что пора рассказывать сказку, чтобы ребенок спокойно спал ночью, потому что Адриана часто просыпалась от кошмаров — ей снились кошу. «Жила-была…» — начала она. Катарина обучила Адриану языку их похитителей, потому что это могло им когда-нибудь пригодиться — и сегодня вечером она рассказала ей про Амелию и про голубой самоцвет на языке кошу. Но, так как Катарина не слышала о святой Амелии до дня смерти своей матери и не знала подлинной истории жизни святой, она сочинила ее сама. «…Добрая и хорошая дама, которую звали Амелия. Она жила в лесах, окружающих Бадендорф. Амелия была очень бедной, у нее было только одно бесценное сокровище — дивный синий самоцвет, подаренный ей Иисусом, который однажды гулял по лесам и проголодался, а она накормила его хлебом с колбасками. А в замке, расположенном высоко в горах, жил злой король, который хотел заполучить синий самоцвет…»

А в это время по дворцовым коридорам слонялся старик в белых шлепанцах, не подозревавший о том, что в заброшенном оружейном складе скрываются беглецы. Когда же он услышал голос, то из любопытства пошел в ту сторону, откуда он доносился. Он остановился, прислушиваясь, и прижал ухо к дверям. Услышав через несколько минут слова: «И после этого Амелия и прекрасный принц жили долго и счастливо», он распахнул дверь и захлопал в ладоши.

Катарина испуганно посмотрела на него.

— Расскажи еще одну сказку, — сказал он на местном наречии кошу и уселся на пол, скрестив ноги.

Катарина рассматривала незваного гостя. Он был очень старый, с безупречно круглой, как апельсин, головой и лысый, если не считать седой челочки. Глаза у него были раскосые, как у кошу, и с прищуром, отчего создавалось впечатление, будто он все время улыбается, хотя на самом деле это было не так. Они был весь круглый: кругленькое брюшко под белым одеянием, круглый маленький кончик носа, круглые щеки, которые приподнимались, когда он на самом деле улыбался, что казалось уж совершенно ненужным. «Он что, слабоумный?» — подумала она.

— Еще одну сказку, — снова потребовал он, на это раз уже слегка раздраженно.

Катарина взглянула на Адриану, рассматривающую необычного гостя. Живя среди кошу, она научилась вести себя тихо среди незнакомых людей и не привлекать к себе внимания.

Видя, что этот странный старичок не уйдет до тех пор, пока не услышит очередную историю, Катарина решила рассказать «Красную шапочку», — не слишком длинную сказку, надеясь, что после этого он уйдет.

Но когда охотник убил волка и сказка закончилась, старичок захлопал в ладоши, рассмеявшись беззубыми деснами, и потребовал еще одну историю. Катарина пыталась объяснить ему, что ребенок хочет спать. Он рассердился. Когда же она предложила ему прийти на следующий вечер, он начал кричать, и внезапно будто из ниоткуда в комнате появились стражники с копьями.

Катарина вскочила на ноги, схватив Адриану и попятившись от копий с золотыми наконечниками. Когда старик заговорил настолько бессвязно, что Катарина не могла ничего разобрать, перед ней так же неожиданно возник еще один человек, и Катарина подумала, что, наверное, все они занимались поисками этого старика.

Это была та женщина из сада, которую мажордом назвал Верховной Сестрой, только на этот раз она была закутана в шелковую мантию, расшитую такими прекрасными цветами, что Катарине казалось, что они должны привлекать пчел.

— Почему ты все еще здесь и зачем расстраиваешь моего брата? — спросила женщина.

— Нам некуда идти…

Она отдала приказание стражникам, и те сделали было шаг вперед.

— Госпожа, умоляю, — сказала Катарина. — Позвольте нам остаться здесь хотя бы ненадолго. Моя девочка нездорова.

— Это не наша забота, — отрезала женщина.

— А чья же?! Нас привезли сюда кошу. Они продали меня вам.

— Да, но нам от вас нет никакой пользы. Поэтому вы должны уйти.

— Я не могу уйти! Моя девочка нездорова!

Миндалевидные глаза на мгновение остановились на Адриане.

— Что с ней?

— Кошу плохо нас кормили. Объедками, которые и собаки не стали бы есть. Она плохо питалась с самого рождения. Ей необходимо поправить здоровье.

— Кошу — свиньи, — выпалила женщина на языке кошу. — Тем не менее вы должны уйти.

— Но я могла бы отработать наше содержание, — поспешно сказала Катарина, которая уже начала приходить в отчаяние. — Я умею вышивать. Я очень хорошая рукодельница.

— Ха! Да во дворце полно женщин, занимающихся вышивкой. Я и сама вышиваю, и, думаю, гораздо лучше тебя. — Верховная Сестра собралась выйти, но ее задержал старичок: вцепился ей в рукав и зашептал что-то на ухо. Она повернулась к Катарине, сузив глаза. — Мой брат говорит, что ты рассказываешь сказки. Какие еще сказки?

Катарина стала оправдываться. Наверное, сказки считаются здесь преступлением.

— Это только рассказы для детей, сказки, я не хотела ничего плохого.

— Расскажи и мне.

Что это за люди такие, что они сказок боятся?

— Но это только сказки. Они совершенно безобидны, госпожа.

— Я хочу послушать. — И, к удивлению Катарины, женщина, так же, как и старик, села на пол, скрестив ноги.

Она попыталась вспомнить самую безобидную из известных ей сказок, чтобы не оскорбить кого-нибудь ненароком и чтобы их с Адрианой не бросили в подземелье. Она остановилась на Рапунцеле, а аудитория, состоявшая из ее дочери, старика, его сестры и стражников, придвинувшихся поближе, тут же затихла, внимательно слушая. И когда она дошла до конца, рассказав о том, как Рапунцель провел ведьму, все — от Адрианы до самого свирепого стражника — засмеялись и с радостью захлопали в ладоши.

Отношение женщины к ней немедленно переменилось.

— Хорошая история, — сказала она, на ее круглом лице сияла улыбка. — Расскажи еще одну.

— Но, госпожа, мой ребенок устал и ослаб, мы совершенно измучены.

— Еще одна история — и вы пойдете спать.

Когда Катарина дошла до середины сказки про зайца с черепахой, Адриана задремала у нее на руках. Но ее необычные слушатели были по-прежнему внимательны и сосредоточенны — они лишь дышали и моргали, с жадностью ловя каждое ее слово. Когда она подошла к концу, все стали со смехом подбадривать черепаху.

Катарину изумила реакция этих людей на примитивные сказки, которые, как она считала, были известны во всем мире. У нее на родине такие сказки рассказывали только маленьким детям, которые никогда их не слышали, тем, что побольше, становилось скучно и они требовали рассказать что-нибудь другое. Неужели, думала она, эта добровольная изоляция от мира привела к тому, что люди в Жанду жаждали новых историй, как другие народы жаждут золота и вина?

Верховная Сестра поднялась на ноги.

— Ты можешь остаться. Будешь рассказывать нам сказки.

В сердце Катарины затеплилась надежда.

— У нас будет отдельная комната?

— Да, до тех пор, пока ты будешь рассказывать нам истории.

— А моему ребенку дадут еду?

Женщина прищурилась, затем, сморщившись, сказала:

— Она какая-то хилая. Ей нужно поправиться. Будешь рассказывать нам хорошие истории — получишь хорошие комнаты, хорошую одежду и хорошую еду. — Она рассмеялась — ее позабавила собственная шутка. — Мой брат очень счастлив, — сказала она, похлопав старика по руке. — И в награду он позаботится о том, чтобы вы тоже были счастливы. — А потом Верховная Сестра добавила: — Останешься у нас навсегда.

Радость Катарины сменилась тревогой:

— Но я должна ехать в Иерусалим.

— А где это?

На какое-то мгновение Катарина потеряла дар речи. Иерусалим знают все.

— Это такой город, — начал она, но ее оборвали нетерпеливым движением руки.

— Ты сможешь уехать после того, как расскажешь нам все истории.

— Мне понадобятся деньги в дорогу.

Женщина пожала плечами:

— Денег у нас много. Будешь рассказывать нам истории — уйдешь отсюда богатой.

Потом Катарина узнала, что развлекала сказками Небесного Правителя, короля Жанду, и его сестру, Летнюю Розу.

В первый вечер, когда Катарина должна была рассказывать сказки и их с Адрианой провели в королевские покои, она с удивлением увидела, что кроме короля и его сестры там собралось еще несколько сот человек.

Но это ее не смутило. Какая разница — рассказывать сказку одному ребенку или тремстам взрослым: нужно только увлечь их, чтобы они слушали, затаив дыхание в ожидании развязки, а потом порадовать счастливым концом. И в то время как она рассказывала, писцы, сидя за красивыми резными столами, записывали услышанное в свитках замысловатыми клиновидными знаками. Ей объяснили, что ее сказки будут переписывать и распространять среди сказочников королевства, чтобы их узнали жители самых отдаленных окраин.

Катарина рассказывала Небесному Правителю и его двору сказки своей родины — «Принц-лягушка», «Белоснежка» и «Двенадцать танцующих принцесс». Рассказав все народные немецкие сказки, она стала рассказывать о жизнь Иисуса и святых, а затем — истории о Мохаммеде, которые слышала в Константинополе. Больше всего им нравились длинные сказки, героями которых были всевозможные сказочные существа — говорящие лягушки, танцующие ослы, летающие лошади и людоеды, которые прятались под мостами и бросались на прохожих. А также сказки о разнообразных чудесах и проклятиях. Каждый вечер она развлекала восторженных слушателей, которых становилось все больше, и каждый день ей давали обещанную золотую монету, обильно кормили и позволяли свободно передвигаться по городу. И так Катарина узнала, что люди везде одинаковы, — будь это крестьяне с немецкой фермы или жители сказочного королевства, затерянного высоко в горах, потому что обитатели Жанду смеялись над тем, как мышам удалось перехитрить кота, плакали, когда умирали прекрасные принцессы, и радостно кричали, когда настоящие герои одерживали победу. Они замирали от ужаса, когда злая королева хотела съесть сердце Белоснежки; кричали: «Беги!», — когда Красная Шапочка встретила в лесу волка; дрожали от страха, представляя большой темный лес, где водятся злые лягушки и людоеды; смеялись над незадачливой лисой, которая говорила, что виноград, должно быть, кислый; и аплодировали, когда отважный Зигфрид отвоевывал у нибелунгов волшебные сокровища. Но больше всего им понравилась история о девушке, которой умирающая мать завещала отыскать отца, и как эта девушка в своих поисках пережила множество удивительных и страшных приключений, когда же Катарина оборвала свой рассказ и все начали спрашивать, нашла ли девушка своего отца, она ответила, что это история про нее, и тогда они зааплодировали и сказали, что эта сказка была лучше всех остальных.

Впервые за все время, что прошло с того дня, как их угнали от изумрудного источника, Катарина была счастлива. Жанду был сказочно красив — снежные горные вершины и зеленые, поросшие мхом долины, золотые купола и шпили из слоновой кости. Названия тоже были восхитительны: Нефритовые Ворота, Дворец Неземного Счастья, Зал Блаженных Размышлений. Тех немногих гостей, что приходили к ним из внешнего лица, ставили перед Зеркалом Скрытых Истин, а волшебник рассматривал отражение и по нему определял степень честности человека. Каждую ночь целая армия поваров трудилась, создавая дивные яства: целые пирамиды конфет на палочках, марципаны в форме цветов и животных, разноцветное печенье, которое таяло во рту, и еще много всего другого.

Когда люди кошу привели сюда Катарину, ее поразило, сколько горностаевого меха получили за нее кошу, и она тогда подумала, неужели народ Жанду настолько богат, что совсем не считает денег. Теперь-то она поняла, что весь мир не мог предложить им того, чего бы у них не было — в Жанду находились все земные блага, какие только они могли себе представить.

Кроме сказок. Впервые за много лет человек из чужого мира рассказал им что-то новое.

Катарину с девочкой поселили в богатых покоях с огромными застеленными шелком кроватями, дали новую одежду и драгоценности и столько еды, сколько они могли съесть, а также разрешили свободно передвигаться по городу, но с наступлением вечера они должны были возвращаться во дворец, чтобы рассказать Небесному Правителю еще одну историю. Они узнали обычаи и традиции Жанду. А Катарина раскрыла секрет их фантастических женских причесок: сначала на голову надевался особый обруч из нефрита, затем через него пропускали длинные волосы, закручивали их в локоны и заплетали в косы, чтобы нефрит не проглядывал, — создавалось впечатление, будто волосы стоят так сами по себе, — а потом закалывали их длинными палочками из слоновой кости, похожими на вязальные спицы. Золотоволосые чужеземки — и мать, и дочь — носили по местному обычаю длинные шелковые мантии и шлепанцы с загнутыми кверху носами, но каждый вечер, рассказав очередную историю, Катарина пересчитывала увеличивающуюся груду монет и мечтала о том дне, когда они смогут снова отправиться в путь.

Они понемногу привыкали к жизни в королевстве, Адриану постепенно стали отпускать кошмары, она подросла и окрепла. Придворный врач, осмотрев ее, сказал, что у девочки малокровие, потому что ее мать недоедала, когда была беременна ею, и прописал ей особый чай, который пили в Жанду, воду, которую Летная Роза называла волшебной, и воздух, который был настолько чист на этой большой высоте, что обладал целебными свойствами.

При этом врач предупредил, что девочке опасно уезжать отсюда, потому что она снова ослабнет, как только покинет этот целебный край. Катарина поверила его словам, к тому же здесь, в Жанду, ее дочь по крайней мере в безопасности, и ей ничто не угрожает. Впервые в жизни у Адрианы были дом и уверенность в завтрашнем дне — так же, как когда-то у Катарины, когда она жила в Бадендорфе с Изабеллой Бауэр. И было ли у Катарины право отнимать это у дочурки?

И каждый вечер, дождавшись, когда Адриана уснет и все во дворце затихнет, Катарина садилась у лампы и разглядывала иконку святой Амелии и синий самоцвет. Иерусалим теперь казался ей таким далеким, ей даже не верилось, что он вообще существует, да и прошло уже почти двадцать пять лет с тех пор, как ее отец оставил свою новорожденную дочь на попечение бедной швеи. Жив ли он еще?

Они прожили в Жанду уже год. Когда Катарина, как обычно, пересчитывала золотые монеты, размышляя о том, достаточно ли она накопила, чтобы уехать, в ее покои вошла Летняя Роза и произнесла:

— Пойдем со мной. — Катарина машинально потянулась, чтобы взять за руку Адриану, но Летняя Роза остановила ее. — Не бери с собой ребенка. Это может ее напугать.

Но Катарина никуда не выходила без дочери, и Адриана пошла с ними по незнакомому коридору в ту часть дворца, в которой им никогда прежде не приходилось бывать. Остановившись у запертой двери, которую охраняла стража, Летняя Роза очень серьезно сказала:

— Сначала ты испугаешься, но он совершенно безопасен.

— О ком вы говорите, госпожа?

— Это — мой сын, наследный принц Жанду.

Катарина была поражена. Никто никогда не говорил ни о каком принце и ни о каких наследниках престола вообще. Она удивилась еще больше, когда ее провели через две другие усиленно охраняемые двери в самое удивительное помещение, какое ей когда-либо доводилось видеть.

Здесь не было ни одного окна, и ни один луч солнца не проникал сюда. Но с высоких потолков свисали сотни светильников, а на стенах в подсвечниках горели свечи. Над этим огромным залом поднимался высокий купол, расписанный под голубое небо с белыми облаками, а почти весь пол занимал пруд, в которым плескались золотые рыбки, а в камышах стояла величественная белая цапля. Повсюду стояли громадные горшки с деревьями, вдоль пруда рос кустарник и цвели прекрасные цветы, отчего казалось, что находишься под открытым небом, хотя небо над головой было ненастоящим. То здесь, то там виднелись лужайки и выложенные плиткой дорожки. Катарина глазам своим не верила: среди кустарника паслись газели, и над ней, напугав ее, пролетела птичка.

— Не волнуйся, — сказала Летняя Роза. — Сначала люди пугаются при встрече с ним. Но, уверяю тебя, он совершенно безопасен.

Катарина задумалась, не в тюрьма ли это, в которой держат наследного принца, вдали от солнечного света и взоров его подданных, и стала гадать, какое же преступление он мог совершить. Она крепче сжала руку Адрианы, уже жалея о том, что взяла ее с собой.

Его звали Ло-Тан, что означало «Свирепый Дракон», и Катарина узнала, что все те вечера, когда она рассказывала сказки во дворце, он, никем не видимый, сидел за ширмой и тоже слушал. А теперь он пожелал лично познакомиться с рассказчицей.

Летняя Роза объяснила, что именно из-за сына Катарину в первую очередь и привезли в Жанду, потому что Небесный Правитель издал указ найти наследнику невесту, подробно описав, какой она должна быть. Увидев Ло-Тана, Катарина поняла, почему Летняя Роза отвергла ее, как только увидела: какой бы белокожей и светловолосой ни была она сама, ее все же нельзя было даже сравнить с молодым человеком — настолько бледным и бесцветным он был, «Наверное, альбинос», — подумала Катарина.

Неужели они думали, что он вырастет в свирепого дракона? Он поразил Катарину своим сходством с голубем, — безупречно белым, нежным и кротким. Катарину пленили его глаза: красные зрачки в окружении розовой радужки. Они смотрели прямо и доверчиво, а улыбался он дружелюбно и обезоруживающе.

Не успела Катарина ответить на его приветствие, произнесенное мягким голосом, как Адриана вырвала у матери свою руку и, вместо того, чтобы убежать, как опасалась Летняя Роза, подбежала прямо к принцу, и, вцепившись в его желтые панталоны, спросила:

— Ты — кролик?

— Адриана! — крикнула Катарина.

Но принц только рассмеялся. И, опустившись на одно колено, спросил:

— А я похож на кролика?

Адриана задумалась.

— Ну, вообще-то, у тебя нет ушей.

Он широко улыбнулся.

— Это потому, что иногда я их снимаю.

Девочка просияла.

— Правда? А где ты их хранишь?

Ло-Тан поднялся на ноги и спросил Катарину голосом мягким, как облака:

— Не окажет ли молодая госпожа честь рассказать мне какую-нибудь историю?

И Катарина ответила, вспыхнув:

— Почту за честь, господин, — и Летняя Роза улыбнулась со слезами облегчения и радости на глазах.

Катарина с Адрианой стали бывать днем в зачарованном внутреннем саду с бассейнами и водопадами, в котором летали птицы и паслись ручные олени. Ло-Тан никогда не выходил за эти стены, потому что придворный врач считал, что солнечный свет может повредить ему или даже убить. Катарину это не беспокоило, потому что рядом с ним ей было хорошо и спокойно, и Адриана, которую он прозвал Счастливой Букашкой, любила играть в его чудесной стране.

Свирепый Дракон застенчиво признался Катарине, что ее имя кажется ему неподходящим и труднопроизносимым, поэтому он придумал для нее новое: Вей-Минг, что означает «Золотой Лотос». Однажды днем Летняя Роза пришла к Катарине в Сад Мирных Размышлений и, назвав ее «Золотым Лотосом», сказала:

— Ты собираешься покинуть нас.

Катарина увидела печаль на круглом лице женщины и вдруг поняла, что успела привязаться к Летней Розе и что будет по ней скучать.

— Да. У меня достаточно денег, чтобы оплатить место в караване, идущем в Иерусалим.

— И ты возьмешь с собой свою дочь?

Катарина ответила не сразу, потому что еще не решила. Адриане исполнилось пять лет, она была счастливым здоровым ребенком, у нее появилось много друзей, а самым любимым был Свирепый Дракон. И все во дворце ее любили. Но Катарина всегда говорила ей, что они здесь только на время и однажды им придется уйти.

— Выслушай меня, — мягко сказала Летняя Роза, понимая, что молодую женщину мучает неразрешимый вопрос, потому что какая мать согласится оставить своего ребенка и отправиться в длительное путешествие, которое неизвестно чем закончится? — Этот твой Иерусалим, как я поняла, находится очень далеко. Пока ты будешь туда добираться, всякое может произойти. Тебя уже похищали и продавали дважды, это же может случиться опять. И если ты оставишь Счастливую Букашку здесь, она осиротеет. Если же ты возьмешь ее с собой, ее могут убить, продать в рабство или же она заболеет, покинув наш целительный край.

Катарина кивнула. Летняя Роза сказала то, о чем она думала сама.

И тут Летняя Роза сказала такое, от чего Катарина потеряла дар речи:

— Выходи замуж за моего сына, и мы разыщем твоего отца.

Молодая женщина молчала, и Летняя Роза продолжила:

— Нашей династии нужны здоровые наследники. Ни один из детей моего брата не выжил, а Ло-Тан — мой единственный сын. Пятнадцать лет назад, когда Ло-Тану было двенадцать, мы объявили о том, что нужно найти женщину, такую же, как он. Мы думали, что поступаем правильно. А теперь мы думаем, что такой женщины нет.

Катарина пришла в себя:

— Но… я не люблю его.

Летняя Роза с недоумением посмотрела на нее:

— Какое отношение любовь имеет к браку? Я тоже не любила отца Ло-Тана.

— Кроме того, я замужем, — тихо сказала Катарина.

Летняя Роза взяла ее за руку.

— Дорогое дитя, мужчина, которому ты отдала свое сердце, уже умер. Ты должна прожить свою жизнь. Я уверена, что он бы не возражал. Скажи, ты ведь привязана к моему сыну?

— О да, — ответила Катарина, и это была правда. Она действительно глубоко привязалась к кроткому Ло-Тану. Добрее и скромнее мужчины не было на свете, кроме того, он так любит Адриану.

— Если ты выйдешь за него замуж, — продолжала Летняя Роза, — то сможешь остаться в Жанду. О твоем желании найти отца узнают во всех концах земли — так же, как двенадцать лет тому назад, когда мы искали женщину-альбиноса. Тебя привезли из Персии, разве не так? Мы сможем добраться и до Иерусалима. Здесь останавливаются все караваны, и все погонщики знают, как они могут обогатиться, если найдут то, что мы ищем. Таким образом, Вей-Минг, тебе не придется разлучаться с дочерью и преодолевать опасности и ты отыщешь своего отца.

Катарина ответила:

— Я должна подумать. — И в эту ночь она молилась святой Амелии о том, чтобы та вразумила ее, как ей поступить, держа перед собой иконку, у которой где-то на другом конце света существовала вторая половинка — еще один образ святой Амелии со священным синим камнем, которым, может быть, завладел дворянин из Европы с сияющей, подобно солнцу, бородой, уставший ждать, когда же его дочь отыщет его. Она также обращалась к Адриано, которого будет любить до конца своих дней, и, наконец, помолилась о своей спящей дочери, Счастливой Букашке, чтобы здоровье, радость и покой никогда не оставляли ее.

Когда наутро первые лучи солнца проникли сквозь шелковые занавески их покоев и Катарина услышала шепот придворных, журчание воды в фонтане и радостное пение птиц, Катарина удивилась — как она вообще могла сомневаться. Потому что то, о чем сказала ей Летняя Роза, было действительно мудро. К тому же Катарина действительно привязалась к Ло-Тану.

Поэтому она ответила «да», и чудесным летним днем все обитатели Жанду собрались на величественную церемонию — Катарина Бауэр-фон Грюневальд из Бадендорфа, что в Германии, у которой была дочь от рыцаря Братства Марии дона Адриано из Арагона, в Испании, вышла замуж за племянника-альбиноса Небесного Правителя и сына Летней Розы, принца Ло-Тана, став принцессой Жанду Вей-Минг.

Как и было обещано, Небесный Правитель разослал людей на поиски голубого камня и отца Катарины: послы и скороходы разносили указ правителя Жанду о большом вознаграждении, которое получит каждый, кто что-нибудь знает о синем камне и о человеке с золотой бородой по имени фон Грюневальд.

Слухи разлетелись подобно ветру. И уже скоро появились первые результаты: к подножию плато люди начали приносить всевозможные синие камни, от больших — размером с дыню — до мелких, как горох; переливчато-синие и небесно-голубые, зеленоватые и почти черные. Каждый день стража выезжала, чтобы забрать камни и принести их Катарине, и каждый день они выплачивали вознаграждение.

А потом Небесный Правитель приказал придворным художникам сделать копии с иконы святой Амелии на прочной бумаге, и они выполнили их очень похоже, если не считать того, что им не удалось передать живой синий цвет камня, а у святой были азиатские черты. Эти произведения искусства вывезли из Жанду в виде свитков, на которых на латыни, арабском, немецком и на языке кошу было обещано вознаграждение.

Шли годы. У Катарины к Ло-Тану так и не проснулась та страсть, которую она испытывала к Адриано, но ее привязанность к доброму и кроткому мужу была очень глубокой. Она разделила с ним его мир, в котором не было доступа солнцу, а Адриана росла и расцветала. У нее появился брат, потом сестра, а потом еще один брат. Когда Адриана достаточно подросла, то стала посещать школу вместе с другими детьми, жившими при дворе, где их учили производить простейшие вычисления на специальном приборе, который назывался «абак», и писать каллиграфическим почерком буквы и слова. А вот географии Адриана не знала совсем, потому что жители Жанду считали, что земля плоская и в центре ее расположен Жанду, зато у них были уроки астрономии и математики, а также поэзии и живописи.

В Жанду по-прежнему привозили синие камни, большие и маленькие, прозрачные и матовые, от зеленовато-голубого до ярко-синего цветов — вместе с историями о светлобородых мужчинах. Катарина выслушивала каждый так же внимательно, как она изучала камни, однако ни один из них по описанию не походил на немецкого дворянина, уехавшего в Иерусалим на поиски волшебного голубого самоцвета.

Наконец однажды летом, на десятый год после того, как был разослан указ, а Катарина, наслаждавшаяся в Жанду жизнью с Ло-Таном и детьми, начала подумывать о том, не отправиться ли ей все же в путешествие самой, прибежал скороход со словами, что некие торговцы нашли человека, который искал синий камень.

Катарина, как всегда полная надежд и сомнений, спросила:

— Вы отыскали моего отца?

— И вы его сейчас увидите!

Чужеземца проводили в Сад Бесконечного Блаженства, где собралась вся королевская семья. Сердце Катарины отчаянно билось в груди, в голове беспорядочно вспыхивали вопросы: «Что мы скажем друг другу?», «Как мне его называть?», «Он один или с моими братьями?»

Когда он вошел в сад, яркое солнце осветило пришельца. Катарина вскрикнула. Сначала она увидела мантию, потрепанную и залатанную, и уже не такую белую, какой она была тогда, у изумрудного источника, но по-прежнему величественную. Лицо Адриано было темным от загара и резко выделялось на фоне белых волос, доходящих до плеч. И, хотя он поседел, глаза у него оставались такие же темные, как и раньше, и он не выглядел старым, просто у него было лицо человека, который много странствовал.

Катарина бросилась к нему в объятия, и при всеобщем изумлении и благоговении Адриано рассказал, что был в Ташкенте, когда встретил человека, который показывал всем маленькую иконку. И тогда он понял, что нашел ее.

Катарина не сводила с него глаз, трогала его руками и про себя благодарила Бога за это чудо.

— Но ведь тебя убили у изумрудного источника! Я видела собственными глазами!

Адриано не мог насмотреться на Катарину, которая была по-прежнему его Катариной и одновременно чужой в этих шелковых одеждах, с золотыми волосами, уложенными в необычную прическу наподобие птичьей клетки.

— В нашем караване был один человек, который позарился на мою мантию и украл ее, пока я купался. Ему не повезло — в этот момент на нас как раз напали кошу. Я был ранен и чуть не утонул в источнике. Но меня нашли кочевники — они забрали меня к себе в шатры и выхаживали, пока я не поправился.

Поняв, что сейчас услышат историю, Небесный Правитель с Летней Розой, Ло-Тан и дети придвинулись поближе.

— После того как я поправился, — продолжал Адриано, — и попрощался со своими спасителями, я стал разыскивать тебя, Катарина. Но твой след оборвался, у меня не было никакой возможности узнать, где тебя искать, и вообще — жива ли ты еще. И я поехал в Иерусалим, потому что подумал, что если и найду тебя когда-нибудь, так только там. Я искал синий камень, но его уже увезли оттуда. Я встретил одного человека, который рассказал мне про саксонского дворянина, барона фон Грюневальда, который тоже приезжал в Иерусалим за синим камнем. Мы опоздали на пятнадцать лет, Катарина. Этот человек рассказал мне, что потом фон Грюневальд поехал в Багдад, и я отправился за ним. Все эти годы я шел по следу твоего отца, надеясь, что он приведет меня к тебе.

— Но ты так и не разыскал его?

— Нет, зато я разыскал тебя, — сказал он, улыбнувшись.

— Но как же твоя миссия на Крите? Как же твое братство? Разве ты не должен вернуться к ним?

— Пока я был в Иерусалиме, до меня дошли слухи, что Крит захватили турки и вырезали моих братьев, всех до одного. — Он замолчал и посмотрел на своих слушателей как человек, владеющий какой-то удивительной тайной. — А теперь главное… Катарина, хоть я и не отыскал твоего отца, но я знаю, где он.

Все, кто был в саду, дружно вздохнули, потому что всем было известно, что Катарина всю жизнь его разыскивала.

— Говори же, — сказала она.

— Когда я был в Ташкенте, один человек, рассказал мне об отце и трех его сыновьях, немцах, у которых была такая же иконка, что и у тебя. И они искали голубой камень. Им сказали, что его продали монахам, которые шли на восток, в Китай, где они собирались посетить императорский двор. Вот куда направился твой отец, Катарина, — в Китай, и, скорее всего, он все еще там.

Принесли еду с вином, и невероятные люди в удивительных одеждах закружили вокруг него, как экзотические птицы. Адриано улыбался, видя, какое внимание ему оказывают, потому что не знал, что его ждет, когда его под охраной везли в это изолированное поднебесное королевство.

Но, когда к нему подвели молодую девушку, и она почтительно поклонилась ему и назвала отцом, улыбка сошла с его лица. В саду все затихло, казалось, замолкли даже птицы и фонтан перестал журчать. Прошло несколько минут, прежде чем он смог заговорить, голосом, напряженным от переполнявших его чувств: «В моем доме в Арагоне на стене висел портрет моей матери, на котором она изображена в том же возрасте, что и ты сейчас. Я как будто увидел ее, Адриана, так вы похожи».

Отец с дочерью обнялись, и все заплакали, и громче всех Небесный Правитель, который рыдал, как дитя, утирая слезы белыми рукавами.

В ту ночь, когда Катарина лежала в объятиях Ло-Тана, он прошептал ей:

— Если ты хочешь вернуться к Адриано и быть его женой, я пойму и отпущу тебя, ведь он был твоим первым мужем. И, если ты захочешь отправиться в Китай на поиски своего отца, я дам тебе свое благословение. Но я молю Кван-Инь, моя возлюбленная Катарина, о том, чтобы я навсегда остался в твоем сердце.

Но она ответила:

— Мы с Адриано не были женаты по нашим законам. Ты — мой муж, Ло-Тан, и всегда им будешь. Этот камень значил для моего отца больше, чем дочь. Он не просто оставил меня на попечение незнакомого человека, он меня бросил. А если сейчас я отправлюсь за ним, то я брошу своих детей. Но мои дети значат для меня больше, чем эфемерный синий камень. Я не поеду за ним. Мое место здесь, рядом с тобой и моей семьей.

На следующее утро она пришла к Адриано, который не мог надивиться богатствам и славе Жанду. Взяв его загрубевшие ладони в свои, она сказала:

— Я не поеду в Китай и не буду искать своего отца. Наверное, он был одержим синим камнем, так же, как я была одержима им. Думаю, что в своих скитаниях я потеряла представление о своей истинной цели, так же, как он — о своей. Мой отец выбрал свой путь, Адриано, а я — свой. Я остаюсь здесь. Но я была бы бесконечно счастлива, если бы ты прекратил свои скитания и тоже остался здесь. Ты можешь остаться здесь… в качестве моего хорошего друга? — спросила она, потому что она была женой Ло-Тана, и оба они знали, что близость, которая была когда-то между ними, уже не возродится.

Ответ Адриано был искренним и прочувствованным:

— Когда мы впервые встретились с тобой, Катарина, я был другим человеком. Я пылал ненавистью ко всем, чьи убеждения отличались от моих. Если человек не принимал Христа, значит, ему нельзя было доверять. В своем высокомерии я полагал, что мое предназначение — привести всех к истинному Господу, волей или неволей. Но, очнувшись после набега у изумрудного источника, увидел, что нахожусь среди людей, поклоняющихся огню, а они заботились обо мне, выхаживали и относились ко мне с большой добротой. Раньше я назвал бы их слугами дьявола, но тогда я понял, что они обычные люди, такие же, как и все, — они также борются за выживание, живут страхом и надеждой и поклоняются тем силам, в которые верят. Я уже не считаю, что можно обратить людей в истинную веру силой. Я буду счастлив остаться здесь, чтобы привести народ Жанду к Иисусу, Катарина, и, если они примут Его — пусть будет так.

Потом Адриано сказал, что не имел никакого права тогда, много лет назад, жениться на ней. Он нарушил свои обеты и поэтому не сомневался, что то, что произошло у изумрудного источника, было наказанием за это. И все эти годы он замаливал свой грех, разыскивая синий самоцвет и отца Катарины, и не прикасался к женщинам.

Катарина выслушала рассказ Адриано и задумалась о превратностях судьбы. А что если бы Катарина не успела застать свою мать, Изабеллу Бауэр, в живых? И тайна рождения Катарины умерла бы вместе с ней? Тогда Катарина вышла бы замуж за Ганса Рота и переехала в его дом за цехом по производству пивных кружек и прожила бы там всю жизнь, думая, что Бадендорф — это и есть мир.

И она сказала Адриано:

— Мне приходилось переодеваться юношей и жить в турецком гареме; я попала в кораблекрушение, меня похищали и продавали в рабство; я был христианкой, мусульманкой и поклонялась богине; я любила мужчину, которого теряла и находила вновь; я познала блаженство и боль, удовлетворение и разочарование.

Я говорю на немецком, арабском, латыни и на языке жанду; я побывала в самых отдаленных уголках земли и увидела неописуемые чудеса. Но все это время моим домом был Бадендорф. И он до сих пор остается моим домом, с его рекой, лесом и замком. Но Жанду — тоже мой дом. И, хоть я уже сомневаюсь, что смогу когда-нибудь разыскать своего настоящего отца, отец у меня все же есть — в лице Небесного Правителя. У меня брат в твоем лице, Адриано, а также сестра и моя третья мать — Летняя Роза. Здесь, в Жанду, у меня появилось много кузенов и других родственников, моя теперешняя семья даже больше семьи Ротов в Бадендорфе. У меня есть Адриана, Ло-Тан и дети от него. Все эти годы я разыскивала свою семью, но только теперь поняла, что все это время она была со мной. Я разыскивала голубой самоцвет, но он тоже все это время был со мной — на иконе святой Амелии. Поэтому я остаюсь, в Жанду, ибо мое место здесь.

Какое-то время спустя

Катарина до конца своих дней прожила в отрезанном от мира горном королевстве, наблюдая за тем, как вырастают ее дети, и сидя рядом с Ло-Таном, когда тот занял трон своего дяди, став Небесным Правителем. Когда умерла Летняя Роза и ее похоронили, Катарине пришлось еще раз пережить потерю любимой матери. Когда же в возрасте девяноста трех лет умер Адриано, по нему скорбели все жители королевства, потому что они очень полюбили те истории, которые он им рассказывал.

На протяжении еще двух поколений рассказы Катарины фон Грюневальд передавались из уст в уста, пока однажды Жанду не исчез с лица земли — его уничтожила не армия захватчиков, а сама природа: землетрясение невиданной силы смело стены, купола и шпили сказочного города вместе со всеми его жителями. Потом прошли ураганы с дождем и снегом и занесли грязью, валунами и дюнами разрушенный Жанду. Проходили десятилетия, века, климат менялся, пока наконец пески пустыни не похоронили под собой последний шпиль, так что через пять столетий археологи, перебирая обломки камней, будут пытаться себе представить, как выглядел процветавший здесь некогда город.

Барон Иоганн фон Грюневальд действительно отправился вместе с сыновьями в Китай, узнав от ташкентского купца, что голубой самоцвет отправился с консорциумом католических монахов к императорскому двору, где они собирались распространять слово Божье. Он никогда не забывал, что в Германии у него есть дочь, которую он оставил на попечение швеи, и в душе верил, что когда-нибудь он за ней вернется. Но барон был прирожденным странником, все, что ему было нужно, — это вечные поиски. Как Грааль Христа манил благородных духом людей в чужие земли, так его манил камень святой Амелии. Когда же он наконец нашел его — а владела им тогда придворная куртизанка, знавшая толк в искусстве любви, — и взял в руки вещь, которую искал почти всю свою жизнь, камень мгновенно утратил для него какую-либо ценность, и сам он лишился смысла существования. Поклявшись вернуться домой, за дочерью, Иоганн фон Грюневальд умер в далеком Китае, так больше никогда и не увидев своей любимой Европы.

Из Китая голубой самоцвет перевезли на торговом корабле в Голландскую Индию, где некий романтичный капитан, веривший, что камень обладает любовными чарами, и надеявшийся с его помощью убедить одну молодую даму, жившую в Амстердаме, выйти за него замуж, назвал эту драгоценность, утратившую всякую связь с христианскими святыми, Звездой Китая.

Недалеко от индийского побережья корабль атаковали, капитана продали в рабство, а Звезду Китая забрали в бомбейский храм, где она стала украшать статую бога, так что некоторое время она была известна под именем Глаза Кришны.

Но, когда во время религиозной войны на храм напали и разграбили его, один голландский мореплаватель освободил камень и привез его на север, в Амстердам, где и продал ювелиру по имени Хендрик Клоппман. По письмам, которые за несколько лет до этого приходили в гильдию ювелиров от капитана торгового корабля, интересовавшегося приблизительной стоимостью камня, Хендрик Клоппман узнал в нем Звезду Китая, а также вычислил по этим письмам, что влюбленный капитан собирался подарить его некой молодой даме, проживавшей на Кайзерграхт-стрит. Будучи человеком честным и совестливым, Клоппман разыскал эту молодую женщину, с тем чтобы отдать ей камень.

Дама, уже давно немолодая и давно расхотевшая вступать в брак, равнодушно приняла самоцвет, сказав, что смутно припоминает несчастного капитана торгового судна, и тут же продала его Клоппману за сумму, которой было достаточно, чтобы открыть свой собственный магазин тканей и навсегда потерять зависимость от мужчин.

Клоппман же отправился в Париж, где, в надежде получить за камень десятикратную его стоимость, создал вокруг Звезды Китая романтический ореол, сочинив сказку про придворного китайского волшебника, который сотворил этот кристалл из северных ледников, костей дракона, крови феникса и сердца девственницы.

И в Париже нашлись те, кто ему поверил.

Книга седьмая

Мартиника

1720 г. от Р.Х.

У Бригитты Беллефонтен появилась тайна.

Тайна эта касалась запретной связи с темноглазым странником, и, сидя сейчас за туалетным столиком, расчесывая волосы и смывая косметику, она старалась об этом не думать, потому что с каждым днем груз вины становился все тяжелее.

Ее вывели из задумчивости неприличные звуки. Она посмотрела на мужа, который отражался в стоявшем перед ней зеркале. Анри. Развалился на кровати и храпит. И снова пьян.

Бригитта вздохнула. Ничего не может быть хуже француза, не умеющего удержать в себе вино.

А ведь он обещал. Он сказал, что ночью, после того, как разойдутся гости, у них будет особенный вечер под звездами. «Как в прежние времена, моя дорогая, когда мы были молодыми любовниками». Потом собрались гости, все были в ударе, вино лилось рекой. И теперь Анри валялся на кровати на спине, его парик съехал набок, а по пятнам на жилете можно было определить, что подавали за ужином: жареную треску в кляре и блинчики в топленом шоколаде.

Бригитта положила щетку для волос и стала задумчиво разглядывать украшение, которое было на ней на вечеринке: изумительно красивую брошь из белого золота с голубым самоцветом посередине, окаймленном бриллиантами и сапфирами. Звезда Китая, сокрывшая в себе все романтические стремления ее наивной юности.

Говорили, что Звезда Китая наполняет жизнь того, кто ее носит, любовью и романтикой. И разве это не то, что нагадала ей цыганка? Она и наполнила… во всяком случае, на какое-то время. В их первую брачную ночь с Бригиттой Анри (тот самый мужчина, который сейчас храпел на кровати) был изумительным любовником, семнадцатилетней Бригитте казалось, будто она умерла и попала в рай. Но теперь, после двадцати лет совместной жизни и рождения семерых детей, она уже давно позабыла, что такое настоящая страсть. Анри был хорошим человеком, но огонь, некогда пылавший в нем, давно погас. А Бригитта жаждала огня.

Слишком взволнованная, чтобы уснуть, она поднялась и подошла к дверям, которые вели на балкон их спальни. Во тьме тропической ночи, наполненной ароматами красного жасмина и мимозы, она закрыла глаза и представила себе его — не Анри, а темноглазого незнакомца, высокого, с благородной осанкой, с аристократическими чертами лица и манерой держаться, безукоризненно одетого, великолепного фехтовальщика и ловеласа. Он появлялся всегда неожиданно, когда она сидела в саду или разглядывала экзотических рыбок в лагуне, материализуясь из жаркого полдневного воздуха подобно грозовым тучам, внезапно набегавшим на остров, окутывая Мартинику тьмой и заливая ее тропическим ливнем, а потом так же быстро рассеивавшимся, оставляя после себя лишь воспоминания. Таким же казался и он. И в постели он был как тропическая гроза — неистовым, страстным и неотразимым. При одной мысли о нем трепет охватывал все ее тело.

К сожалению, это была только мечта.

Бригитта думала, что сойдет с ума, если ей больше никогда не доведется испытать влюбленность и страсть. Но как это осуществить? О том, чтобы вступить в связь с кем-то из местных колонистов, и речи быть не может. Она должна думать о своей репутации и репутации своего мужа. А так как других претендентов не было, она стала находить утешение в объятиях вымышленного любовника, демонического джентльмена из ее воображения, которого звали то так, то иначе — в зависимости от ее настроения и сочиненного ею сюжета. Обычно это был француз, его звали Пьер или Жак, он приезжал на остров всего на один день; они встречались в гроте и весь день предавались страстной любви, а потом он уплывал на корабле, обещая, что вернется, и это обещание питало ее душу и давало силы жить дальше.

Эти мечты не только наполняли ее жизнь любовью, они возвращали ее в дни юности, потому что в них она снова была молодой, стройной и красивой, и мужчины вновь оборачивались ей вслед, как много лет назад. Но хотя эти мечты и дарили ей радость, они вызывали у нее чувство вины. Будучи истовой католичкой, Бригитта считала, — так проповедовали священники — что если ты грешишь в мыслях — это то же, как если бы ты согрешила на самом деле. И представлять себя в постели с мужчиной, особенно если это не твой муж — грех. Если бы она представляла, что занимается любовью с кем-то из колонистов, то это было бы прелюбодеянием. Ну а если любовник вымышленный — это можно назвать прелюбодеянием?

Она устремила взор на далекую линию горизонта, которая угадывалась лишь по отсутствию на ней звезд. Усыпанное бриллиантами ночное небо над головой и черный грозный океан внизу. А за ним… Париж. От которого ее отделяют четыре тысячи миль, где ее друзья, семья и дети живут в мире, настолько непохожем на Вест-Индию, как если бы они жили на луне.

Как жаль, что она не могла уехать со своими детьми. Она не скучала по парижским холодам и парижской суете, но она изголодалась по культурной и общественной жизни. Ей, родившейся в знатной аристократической семье, приходилось бывать в обществе королей и изысканнейшего французского общества. Она скучала по пьесам Мольера и Расина, по спектаклям «Комеди Франсез» и по тому славному времени, когда Король-Солнце не жалел денег, покровительствуя искусствам. А какие же пьесы ставят теперь? Кто в последнее время прославился своим остроумием? Что сейчас носят придворные дамы? Единственными новостями, которыми приходилось довольствоваться колонистам на Мартинике, были письма из дома, которые приходили поздно или не приходили вообще, потому что на море могла разыграться буря, корабль мог затонуть или на него могли напасть пираты. Три года назад они узнали, что их великий король Луи Четырнадцатый умер — к тому времени он уже два года как был мертв! И сейчас французский трон занимает его венценосный внук — Луи Пятнадцатый.

Подул ночной бриз, расшевелив пальмовые ветви и гигантские листья банановых деревьев и растрепав складки муслинового пеньюара Бригитты. Ветерок ласкал ее обнаженную кожу, подобно дыханию любовника, и ее мучения усилились. Это огорчало ее. Он чувствовала себя слабой и уязвимой. Все колонисты отправляли своих детей на родину, чтобы они выросли настоящими дамами и господами. Потому и Бригитта отправила всех своих отпрысков к сестре в Париж, чтобы их там научили как следует манерам и этикету. А теперь она ужасно по ним скучала. Слишком много свободного времени, тропических ароматов и душных пассатов. Анри занят на своих тростниковых плантациях, рафинадном заводе и винокурне. А чем можно заниматься даме на этих островах, если ее дети уехали, а всю работу выполняют слуги? Чтение было страстью Бригитты, но в последнее время даже выбор книг стал отражать ее состояние — она останавливала свой выбор на историях о несчастных влюбленных: о двух, как и она сама, французах — Элоизе и Абеляре; о двух молодых, но не менее несчастных, итальянцах — Ромео и Джульетте; о двух, живших давным-давно, англичанах — Тристане и Изольде; о римском солдате и греческой царице — Антонии и Клеопатре. Она поглощала эти грустные романтические повествования с такой же жадностью, с какой ее друзья поглощали фрукты и ром. Нет восхитительнее грусти, думала она, чем эта сладкая грусть. В мечтах они с возлюбленным жили порознь, и она целыми днями вздыхала под жарким тропическим солнцем, потому что сладкая мука переполняла ее сердце.

Она пыталась убедить себя, что вымысел гораздо лучше реальности. Кроме того, мечты совершенно безопасны, а действительность скрывает в себе реальную угрозу. Да, Мартиника — настоящий тропический рай, но и в нем таятся опасности — разрушительные ураганы; извержения вулкана Мон-Пеле; лихорадка и тропические заболевания, и самое худшее — пираты. Только сегодня за ужином, закончив обсуждать цены на ром и на рабов, они перевели разговор на пиратов, а именно — на одного пирата, британского пса по имени Кристофер Кент. Один из приглашенных, торговец ананасами, буквально на днях понес из-за этого Кента крупные убытки: Кент на своей шхуне «Лихой наездник» напал на торговое судно этого торговца, взял его на абордаж, побросал за борт команду и уплыл восвояси, прихватив все золото. Никто не знал, как выглядит Кент, хотя те немногие, кому удалось после его набегов остаться в живых, утверждали, что он очень высокий и похож на дьявола.

Тишину ночи внезапно нарушили крики с той половины, где жили рабы — там делали ставки на мангуста и змею. Эти звуки острова манили ее так же, как шепот пассатов и шелест пальмовых ветвей. Они навевали Бригитте мысли об аборигенах, живших здесь давным-давно, об индейцах, которые били в барабаны и расхаживали голыми, как сотворил их Господь. Их души все еще здесь — бродят среди деревьев, живут в ручьях и на окутанных дымкой горных вершинах. Теперь здесь живут другие дикари, из Африки; они тоже ходят обнаженными и тоже бьют в барабаны, наполняя ночь первобытными звуками и ритмами, распевая и танцуя у костра.

В воздухе было душно, это напомнило Бригитте о начале сезона ураганов. Она ушла с балкона, закрыв двойные двери, и подошла к туалетному столику, чтобы убрать в шкатулку Звезду Китая. С годами этот голубой самоцвет стал символом окружающего ее голубого океана и синеющего над головой неба. Всматриваясь в алмазное облачко внутри камня, она видела в нем огонь и страсть. Ее страсть. Попавшая в ловушку и отчаянно пытавшаяся вырваться на свободу.

Она подошла к кровати и стащила с ног мужа ботинки. Анри улыбался во сне. Она снова вздохнула. Он неплохой человек, только непонятливый. И, скользнув под простыни, она закрыла глаза и, невзирая на терзавшее ее чувство вины, вновь предалась своим тайным фантазиям, представляя себе его, своего несуществующего любовника. Постепенно Бригиттой овладела дремота, ей привиделся сон, и во сне он добрался до нее.

Нельзя сказать, что Анри Беллефонтен не догадывался о том, что его жену в последнее время стало снедать недовольство. В конце концов, у нее больше не было возможности тратить время на детей. А Анри нужно было заниматься плантацией. Беллефонтен выращивал сахарный тростник и экспортировал ром, кроме того, он вкладывал деньги в выращивание и экспорт корицы, гвоздики и мускатного ореха, которые пользовались в Европе большим спросом, потому что их использовали как в кулинарии, так и при изготовлении духов и лекарств. Так что Анри Беллефонтен был очень богат, но и очень занят. Что же оставалось делать Бригитте? Воображая себя любящим и внимательным мужем, однако ошибочно истолковав причину частых вздохов и раздражения супруги (он думал, что это из-за тоски по родине и по детям), Анри нашел, как ему показалось, прекрасный выход.

Он купил ей телескоп.

Телескоп стоял на крыше дома на специальной подставке — красивая латунная подзорная труба, привезенная из Голландии, которая крепилась к треноге и позволяла обозревать весь остров и океан на 360 градусов вокруг. Анри поздравил себя с этой блестящей идеей. Бригитта больше не будет чувствовать себя заброшенной и одинокой — весь мир будет виден ей как на ладони: горизонт, за которым их Франция и дети; близлежащие острова — изумрудно-зеленые клочки суши в гиацинтово-голубом океане, шумные гавани Мартиники с прибрежными поселениями, уходящими и возвращающимися кораблями; и, наконец, дамбы и зубчатые стены, а также узкие дорожки, аллейки и крыши, поднимающиеся ярус за ярусом к холмам.

Это тронуло Бригитту, потому что Анри был по-настоящему славным и сердечным человеком. Да и Мартиника, в конце концов, была культурным центром французской части Антильских островов, богатым и аристократическим островом, известным благоприятным климатом и роскошной тропической растительностью, глубокими ущельями и высокими утесами. Они жили на огромной плантации, на отроге склонов Мон-Пеле, — вулкана, извергающего время от времени дым и сотрясающего землю, как будто в напоминание живущим внизу людям о бренности их бытия. Дом был построен в типичном креольском стиле — с многочисленными комнатами на нижнем и спальнями на верхнем этаже. Его окружал похожий на сказочные ковры зеленый газон, окаймленный шелестящими при дуновении пассатов пальмами. Бригитте нравился их тропический дом, и ей нравилась Мартиника. Никто точно не знал, почему остров назвали Мартиникой. Кто-то говорил, что это название происходит от индийского слова, означающего «цветы», кто-то — что его назвали так в честь святого Мартина. Но Бригитта Беллефонтен, будучи натурой романтической, полагала, что когда Колумб, открывший этот остров, увидел, как он фантастически прекрасен, то назвал его в честь женщины, которую тайно любил.

У Бригитты вошло в привычку каждый день на закате взбираться на специальное возвышение на крыше — это было ее любимое время дня, когда прекращались работы и начинались вечерние развлечения; к тому же в это время вид Карибского моря менялся — светлое небо чернело и превращалось в искрящийся звездами небосвод. Бригитта давала указания кухаркам об ужине, потом долго нежилась в ванной, потом надевала нижнее белье и нижние юбки, набрасывала газовый пеньюар и взбиралась на крышу наблюдать за тем, как солнце величественно прощается с миром.

Бригитта, не отрываясь, смотрела в подзорную трубу, потягивая из рюмки ром, осматривая море, бухту, горы, тучи, маленькие рыбацкие деревни и думая о предстоящем вечере. Сегодня воскресенье, так что гостей не будет. Они с Анри останутся вдвоем. Проведет ли он этот вечер с ней или соблазнится игровым столом в Сен-Пьере? Проснувшись этим утром и осознав, что уснул, так и не выполнив данное обещание, Анри был удручен. «Моя дорогая! Я не достоин тебя!» Потом он клюнул ее в щеку и, надев костюм для верховой езды, отправился на тростниковые плантации.

Бригитта смотрела, как в портовом городе зажигают фонари, как распахивают навстречу закату двери, как отплывают со стоящих на якоре кораблях голодные гости. Ей казалось, что она слышит звуки музыки и смех, ощущает идущие с кухонь ароматы и видит улыбки на лицах людей. Отвернув трубу от поселка, она стала обозревать густо поросшие зеленью вершины и гребни гор, поднимающиеся и опадающие, подобно океанским волнам, и тропические джунгли, переливающиеся всеми оттенками зеленого. Так, теперь осмотрим восток — от пламенеющего неба до тихого наветренного берега с его дикими пляжами, лаймово-зелеными лагунами и невидимыми бухточками…

Она замерла. Мачты? Свернутые паруса?

Она настроила окуляр, чтобы как можно лучше разглядеть корабль, и впилась в него взглядом. Судя по двум мачтам, узкому корпусу и тому, что судну пришлось дать малую осадку, чтобы пробраться по мелководью и заплыть в такую крошечную бухточку, это должна быть американская шхуна.

Бригитта нахмурилась. Почему она встала здесь на якорь?

Она слегка передвинула трубу вверх по грот-мачте, чтобы увидеть флаг.

Пиратский корабль! Этот флаг, который французы называют joli rouge — «веселый алый цвет», а англичане — «Веселый Роджер», не спутаешь ни с чем. Обычно на нем изображаются череп и перекрещенные кости; а на этом — перекрещенные абордажные сабли, с которых капает кровь.

— Боже мой! — прошептала Бригитта. Она знала, что это за корабль — это был «Лихой Наездник», принадлежащий кровожадному Кристоферу Кенту. Команды на борту не было.

Ее затрясло. Где же они? Она слышат про тактику Кента — он атакует внезапно и жестоко. Нападает, грабит и исчезает прежде, чем жертвы успевают опомниться.

Она отчаянно всматривалась в трубу, обшаривая взглядом холмы между бухтой и плантацией, которые разделяли всего две мили. Анри со своими людьми находился где-то там, среди этой зелени, на тростниковом поле, только она почему-то не могла найти его.

Кристофер Кент — кошмар всех колонистов. Он был одним из тех пиратов, которые грабили не только суда, но и совершали дерзкие набеги на суше. Все плантаторы хранили деньги у себя в поместьях. Только так можно было избежать ограбления. Но Кент об этом знал и мог нагрянуть среди ночи, заставая спящих людей врасплох и принуждая их признаться, где они прячут золото. Как правило, при помощи пыток.

— Боже, умоляю, — шептала Бригитта внезапно пересохшими губами. — Только бы они не пошли туда.

И тут она увидела их — пиратов, взбиравшихся на холм, расталкивая надсмотрщиков и рабов на тростниковых плантациях. Анри, выбитый из седла…

— Колетт, принеси мой мушкет! — Она знала, что на таком расстоянии не сможет ни в кого попасть, но, может быть, она сделает несколько предупредительных выстрелов.

Интересно, заметили ли пиратов солдаты, которые сидят в крепостях? Вряд ли. Тогда уже звонили бы в набат и стреляли из пушек. Кент незаметно проплыл вдоль наветренного берега и прокрался в маленькую бухточку. Плато, на котором на множество акров раскинулись плантации Беллефонтена, скрывалось за двумя гребнями гор. Поэтому пираты могут спокойно напасть, быстро и втихую сделать свое черное дело и так же незаметно исчезнуть, оставив после себя лишь трупы и дымящиеся развалины. Пройдут еще как минимум сутки, прежде чем солдаты узнают о том, что произошло, а к тому времени корабль Кента успеет уплыть далеко в море.

— Что случилось, мадам? — спросила молодая чернокожая рабыня, неуклюже подавая длинное ружье. Колетт родилась уже в третьем поколении африканских рабов. Она родилась на Мартинике, как и ее мать, а вот ее бабушку вместе с тысячами других чернокожих привезли из Африки, чтобы они работали на французских колонистов на сахарных и табачных полях.

— Пошли в крепость Эркюля, — начала было Бригитта, стараясь разглядеть через трубу пиратов. Но солнце уже окончательно склонилось за горизонт, и стало почти совсем темно. — Скажи, чтобы он бежал, Колетт! Скажи, что на нас напали пираты…

И вдруг она увидела в подзорную трубу его, Кристофера Кента, — высокая грозная фигура, с ног до головы одетая в черное. Его лицо закрывали широкие поля треуголки, пышный белый плюмаж трепал ветерок. Когда он повернулся и его лицо слегка приоткрылось, она с ужасом поняла, что это он являлся к ней в образе призрачного любовника.

Бригитта лихорадочно думала. Крепость расположена в десяти милях отсюда, за горами, скоро наступит ночь и в джунглях стемнеет гораздо раньше, чем гонец отправится в путь. Пираты зажгли факелы, ярко горевшие в надвигающемся сумраке, и огненная змея медленно, но уверенно вползала на холм.

Последний раз посмотрев в трубу на Кента — его высокая фигура, решительно пробирающаяся сквозь пышную растительность, была едва различима в свете стремительно догорающего дня — Бригитта сказала:

— Нет, не надо, — и отложила мушкет в сторону.

— Но, мадам, — заскулила Колетт. — Пираты! Мы должны всех предупредить!

— Тише, — проговорила Бригитта, спускаясь по лестнице обратно в спальню. — Никому ничего не говори, Колетт! — Ситуация такова, что придется действовать иначе. И притом хладнокровно.

У нее было одно красивое платье, которое она ни разу не надевала. Оно прибыло за ней из Франции двадцать лет назад, это было особенное платье, которое она собиралась надеть в день рождения короля. Но во время поездки на Мартинику она забеременела и после рождения первого ребенка не смогла уже влезть в него. Потом она забеременела снова, потом еще и еще и наконец окончательно распрощалась с мечтой надеть когда-нибудь это платье.

Верхнее шелковое платье было ослепительного розового цвета, корсаж был вышит алыми и пурпурным цветами, нижняя юбка контрастного ярко-желтого цвета, — по моде того времени — тогда наряды были призваны ослеплять, а цвета как можно больше шокировать и контрастировать друг с другом. Оно очень напоминало тропический закат: ослепительное сияние солнца на фоне розовеющего неба. После рождения седьмого ребенка она расплылась в талии, но все-таки смогла влезть в платье (корсет пришлось зашнуровать очень туго), правда, к тому времени оно стало уже безнадежно немодным. Этот пышный тяжеловесный стиль вышел из моды вместе со смертью Луи Четырнадцатого. Так что она уже не могла его носить. Так это платье стало символом ушедшей молодости и неиспользованных возможностей.

Сердце ее колотилось, когда она вынимала платье из сундука и отдавала приказания взволнованной Колетт. Нелегко было в спешке надеть столь непростой наряд — все эти корсеты, юбки, кринолины, да еще шнуровка — когда Колетт была перепугана так, что того и гляди готова была бросить все и бежать без оглядки. Бригитта и сама была объята страхом, но она все время держала в голове образ Кента — его темную зловещую фигуру. И, вдохнув поглубже, пока Колетт затягивала последний узел, она быстро произвела мысленные вычисления: выходило, что пираты уже должны были дойти до винокурни. А оттуда до особняка полмили.

Бригитта оглядела себя в зеркале и нахмурилась. Платье было ослепительным, но сама она осталась толстой и старой. Вряд ли Кент посмотрит в ее сторону дважды. И тут она вспомнила о Звезде Китая. Дрожащими пальцами она прикрепила брошь к нижней точке декольте, так что голубой самоцвет запорхал, подобно бабочке в оправе из бриллиантов и сапфиров, присевшей на ее обнаженную грудь.

Превращение произошло в один момент. Из зеркала на нее смотрела другая женщина. Самоцвет и в самом деле оказался волшебным! Бригитта Беллефонтен снова оказалась молодой, стройной и красивой.

Прежде чем спуститься вниз, она крепко сжала руки Колетт и сказала:

— А теперь послушай. Нам придется встречать незваных гостей. Ничего не бойся. И не пытайся убежать.

— Но, мадам…

— Колетт! Выслушай меня внимательно и сделай все в точности так, как я скажу…

Прежде чем выйти из спальни, она последний раз оглядела себя в зеркале и улыбнулась с мрачным удовлетворением. Взглянув на поставленный в угол мушкет, она подумала: «Порой платье действенней пальбы».

Хотя на Беллефонтена работало больше сотни рабов — на полях, на сахарном и ромовом заводах — их смогла испугать и подавить горстка вооруженных людей. Проходя через главную гостиную, Бригитта слышала снаружи грохот шагов и грубые голоса, время от времени до нее долетал звук кнута. Рабыни, обслуживающие главным образом семью хозяина, занимавшиеся домом, огородами и птичниками, сбежались, видя, как их мужчин пригнали на главный двор, в отчаянье завывали. Челядь ринулась к окнам и столпилась там, глядя перепуганными глазами.

Бригитта немного помедлила, собираясь с духом. Она едва могла дышать. Снаружи доносились вопли, крики и пальба. Но она стояла за закрытыми парадными дверями и ждала, успокаивая себя, как актриса перед большим выходом. Стараясь держать себя в руках — потому что больше всего ей сейчас хотелось убежать — она выждала еще одну томительную минуту, потом подошла к двери и медленно потянула ее на себя.

Пираты были вооружены до зубов: мушкетами, мушкетонами, абордажными саблями, кинжалами и пистолетами. Некоторые размахивали абордажными топорами, которыми рубят сети и оснастку. Человек пятьдесят, прикинула Бригитта, одетых в невообразимые лохмотья, с грязными волосами и в рваных башмаках. При свете горящих факелов они напоминают армию сатаны, во всяком случае, так подумалось Бригитте, — настоящие черти и дьяволы.

Анри связали веревками и поставили на колени. Бригитта с большим трудом подавила в себе порыв не броситься немедленно к нему.

На веранде густо разрослись всевозможные вьюны с цветами всех оттенков радуги, колонны были густо обвиты зелеными лианами. Там стоял густой тяжелый аромат, а над цветками жужжали несколько последних пчел. И, стоя в открытых дверях, как на сцене, Бригитта молчала, пока все тоже не замолкли, уставившись на нее.

Капитан Кент подошел к нижней ступеньке, когда до него дошло, что все почему-то замолчали. Он обернулся и поднял голову. И теперь, в зловещем зареве заката, при свете факелов, Бригитта отчетливее разглядела его черты — резкие и грубые. На Кенте был роскошный черный плащ, доходящий почти до щиколоток. Он был богато вышит шелком и золотом, пуговицы сверкали позолотой. На нем были черные панталоны, из-под которых выглядывали белые чулки и туфли с золотыми пряжками. Подбородок утопал в пене белого жабо, запястья окружали столь же пышные манжеты. Он не носил парика под своей широкополой треуголкой, его собственные длинные волосы были собраны в хвост, а над ушами по последней моде были завиты локоны. Джентльмен до кончиков ногтей, подумала Бригитта, как будто в оперу собрался, а не на грабеж.

Когда они встретились взглядами, странное воспоминание посетило ее: палатка гадалки в Версале на празднике в честь дня рождения короля. Старая цыганка сказала тогда шестнадцатилетней Бригитте: «Этот голубой камень заключает в себе огонь. Однажды он вырвется на свободу и охватит тебя. Это будет любовь. Страсть. Ты окажешься в объятиях мужчины, и он будет любить тебя так, что ты едва не умрешь от страсти».

Крепко сцепив руки перед собой, Бригитта осторожно, как можно грациозней и смелей, подошла к краю веранды и сказала:

— Добро пожаловать в мой дом, мсье.

Он молча посмотрел на нее. Потом улыбнулся. И по тому, как он смерил ее взглядом, она поняла, что произвела впечатление. Еще всего час назад он не стал бы так на нее смотреть. Но сейчас она была прекрасна — благодаря волшебному синему камню. Это он преобразил ее.

— Миледи, — ответил пират, широким жестом отводя треуголку в сторону и кланяясь, выставив при этом ногу вперед.

Она говорила почти что шепотом, однако во дворе стояла такая тишина, что все, кто быт там, прекрасно ее слышали.

— Надеюсь, что вам понравится у нас в гостях.

Бригитта благодарила Бога за то, что у них с сестрами был учитель, который обучал их английскому языку. А потом ее сестра вышла замуж за английского барона и переехала в Британию, так что последние двадцать лет Бригитта переписывалась по-английски со своими племянницами и племянниками — слава Богу, это тоже пригодилось. Она хоть и не владела языком в совершенстве, но говорила на нем довольно сносно.

У Кента приподнялись брови.

— В гостях! Мы не собираемся гостить у вас, хозяюшка. Мы пришли за золотом, заберем его и отбудем восвояси.

Ее муж, стоящий на коленях в нескольких ярдах от Кента, закричал:

— Спасайся, Бригитта!

Она облизнула губы.

— Невежливо отказываться от гостеприимства, мсье. Я слышала, что вы — джентльмен.

Он улыбнулся.

— Так вы знаете, кто я? — сказал он.

— Вы капитан Кристофер Кент.

— И вы меня не боитесь?

— Боюсь, — ответила она как можно более спокойно, хотя ее сердце сжималось от страха. — Но, независимо от того, кем вы являетесь и каковы ваши намерения, сэр, я должна принять вас как гостя, как это принято среди людей моего круга.

Он коротко и сухо рассмеялся.

— Рассчитываете спасти свое золото, накормив нас ужином?

Он вздернула подбородок.

— Вы неправильно меня поняли, сэр. Золото достанется вам — ведь я не смогу вас остановить. Просто я думала, что вы, будучи джентльменом, знакомы с правилами хорошего тона.

Его темные глаза сверкнули, и она поняла, что задела его за живое. Пират он или нет, Кристофер Кент в душе считал себя джентльменом. Иначе зачем еще он так вырядился, когда все остальные одеты в лохмотья?

— Я собираюсь зажарить шесть молочных поросят, — сказала она.

Он подбоченился и сказал со смехом:

— Да уж, необычная уловка!

Кто-то рассмеялся вслед за ним, но один из пиратов, постарше, седыми космами и язвой на носу, выступил вперед и спросил:

— Прошу прощения, мадам, а как вы готовите этих поросят?

Бригитта не удостоила его взглядом. Она по-прежнему обращалась к Кенту:

— Я готовлю их с гвоздикой, чесноком, каперсами и орегано и подаю с горячим хлебом, вымоченным в чесночном соусе, козьим сыром с приправами и холодным имбирным супом. На десерт будут пирожки с манго в шоколадном соусе.

— А что мы будем пить? — грубо спросил разбойник.

— Французское вино и бренди, — ответила она, глядя на Кента.

Пират потер нос с той стороны, которая не была тронута язвой, со словами:

— Неплохая идея, Крис. Мы черт знает когда хорошо ели в последний раз.

— А пока мы будем есть, солдаты схватят нас тепленькими? Вы разве не видите, мистер Фиппс, что это уловка?

— Не думаю, что солдаты знают, где мы, Крис. Но я могу проверить. — И добавил: — К тому же я не думаю, что это уловка. Просто эта леди хочет предложить сделку. Думает, мы проявим милосердие.

Кент задумался. Тогда Бригитта вдохнула так глубоко, что брошка у нее на груди сверкнула синей искрой.

Как она и рассчитывала, это привлекло внимание Кента. Взглянув один раз на белую грудь, он дал Фиппсу знак, и тот, в свою очередь, приказал двоим пиратам взобраться на деревья и следить оттуда. Потом Кент дал другой знак, и толпа с грохотом пронеслась по ступенькам веранды мимо Бригитты и ринулась в дом.

Она призвала на помощь все свое хладнокровие, чтобы не обращать внимания на происходящий в доме грабеж. Ее дом в этот момент ничего для нее не значил — вся эта бесценная мебель с посудой, занавеси и драгоценности. Пусть пираты все забирают.

Мистер Фиппс вернулся с докладом:

— Часовые докладывают, что все тихо, крика никто не поднял, — там, в гавани, как обычно, дым коромыслом. Так что насчет ужина, Крис?

Кент взошел по лестнице и подошел к Бригитте. Она едва могла дышать, глядя на него, потому что он был гораздо выше ее:

— А как я могу знать, что вы не собираетесь нас отравить? — сказал он. — Меня однажды уже обманула красивая женщина.

У нее перехватило дыхание. Он назвал ее красивой!

— Я понимаю ваши опасения, мсье. Тогда пусть ваши люди сами зарежут поросят и насадят их на вертел, пусть наблюдают за тем, как будут готовить соусы и поливать мясо, и пусть мои рабы пробуют все первыми.

Она видела по его глазам, что он прикидывает весьма необычную ситуацию.

— Надеюсь, вы не держите меня за дурака, — сказал он по возможности мягко.

Их взгляды скрестились.

Пауза затянулась. Бригитта затаила дыхание. Это был решающий момент. И тогда Кент расслабился и сказал, скривив губы в улыбке:

— Хорошо, мы поужинаем!

Воздух огласился радостными криками, а Кент сказал, наклонившись к Бригитте:

— А теперь о деле. Где золото, хозяюшка, или хотите, чтобы мы выпытали это у вашего мужа?

Вспомнив, что она слышала о Кенте — как его люди подвешивают плантаторов за запястья под палящим солнцем, пока те не признаются, где прячут деньги, — она ответила:

— Пожалуйста, не надо трогать моего мужа. Если вы пообещаете, что не причините ему вреда, я покажу вам, где мы храним золото.

Убедившись, что ямы для барбекю вырыты и повара получили указания, еще раз заверив всех, что если они выполнять все приказания, то будут спасены, Бригитта повела Кента вместе с кучкой его людей на главный двор по выложенной плиткой дорожке. Она шла во главе своих «гостей» грациозной скользящей поступью, которой обучилась когда-то давным-давно, еще в девичестве — казалось, что ее пышные розовые и желтые юбки сами по себе парят над землей, а не приводятся в движение шагом. Этой походке она обучилась еще в Версале, чтобы привлекать внимание молодых людей; сейчас она шла так, сопровождая воров на грабеж.

Когда пышная растительность поредела и они вышли на опушку, им открылась такая картина, что даже эти дикари на мгновение онемели от восхищения. Перед ними стоял бельведер, как будто сотканный из звездного света. Бригитта грациозно отступила в сторону.

— Здесь, — сказала она, показав на пол строения. — Под этими досками.

Воткнув в землю пылающие факелы, пираты бросились вперед, сокрушая доски ударами топоров так, что только щепки летели. Сорвав доски, они достали спрятанные под ними сундуки. Бригитта стояла, не произнеся ни слова, пока они тащили добычу обратно к дому, перед которым уже горел костер, разожженный, как она заметила, из ее мебели. Там, при свете пламени, грабители взломали сундуки и, увидев золотые монеты, огласили воздух ликующими воплями.

Очевидно, это послужило сигналом к тому, чтобы начать веселье, потому что совершенно из ниоткуда вдруг появилась скрипка, и кто-то завел веселую джигу. Остальные бросились в винокурню и стали выкатывать гигантские дубовые бочки с ромом. Рабыни суетливо обносили пиратов бутылками с вином и кубками, а в ямах, вырытых по другую сторону костра, ужи начали скворчать жарящиеся на вертелах поросята. Бригитта видела, как ее мужа вместе с остальными пленниками затолкали в свинарник, где они перепачкались навозом под громкий хохот своих мучителей.

Когда их насильно увели с тростниковых полей, Анри где-то по дороге потерял свой величественный парик. Он был большой и черный как смоль, с красиво уложенными локонами, высоко взбитыми на голове и каскадами спадавшими по спине и плечам. Новички, прибывавшие на остров, говорили, что такие парики уже вышли из моды, но Анри это не волновало. Он держался старых традиций, по которым джентльмен должен выглядеть безукоризненно, и всегда носил свои парики, невзирая на погоду и на то, какой работой ему приходилось заниматься. Но теперь он был без парика, его седые волосы торчали пучками, а пираты толкали его, и пинали, и насмехались над ним.

Бригитта впилась ногтями в ладони, пытаясь сохранить спокойствие. Ей хотелось схватить горящий факел и бросить его в этот сброд, а потом бить и бить их дубинкой.

Но уже в следующий момент Кент посмотрел на нее, и она вспомнила о выдержке и о том, что эта ночь — ее единственный шанс.

— Гмм, — хмыкнул он, внимательно рассматривая ее в дрожащем свете факела. — Интересно знать, почему это вам совсем не страшно?

Этот вопрос удивил ее. Разве он не видит, что сердце готово выпрыгнуть у нее из груди, не замечает ужаса в ее глазах и как у нее дрожат руки?

— Мне страшно, — ответила она, и это была правда. Только вот чего она страшилась — это уже другой вопрос.

— Вы не удивились, увидев нас, когда вышли из дома. Такое ощущение, будто вы нас ждали.

Она показала на крышу дома:

— Там на площадке есть подзорная труба. Я смотрела, как вы шли с пляжа.

Он посмотрел на нее с большим интересом.

— Я хотел бы взглянуть на эту трубу.

Она кивнула, и он пошел за ней. Они прошли через двор, где на вертелах из ветвей жарили поросят, а люди Кента, весело гогоча, осушали бочонки с ромом. На двух очень высоких пальмах сидели часовые и неотрывно обозревали в подзорные трубы крепость и город Сен-Пьер. При первом признаке появления солдат они подадут сигнал, и Кент со своими людьми успеет скрыться. Бригитта молила Бога, чтобы такого сигнала не последовало.

Дом разграбили дочиста — на начищенном паркете валялись осколки разбитой посуды, мебель была перевернута, серебро и золото свалено в кучу у двери, чтобы все можно было вывезти в любой момент. Бригитта, не говоря ни слова, проводила Кента в сад за домом, где росли вперемешку алые орхидеи с оранжевой бугенвилией и алый гибискус с бледно-розовым олеандром. Она повела его вверх по узкой лестнице, выпрямив спину и высоко держа голову, как будто показывала свой дом члену королевской семьи. Но она все время помнила, что с пояса у него свисает сабля, а за ремнем — пистолет и кинжал. У нее мурашки бегали между лопаток. Казалось, за ней по пятам идет дикий зверь наподобие того черного ягуара, которого держит в своем доме в клетке губернатор.

Когда они поднялись на крышу и взобрались на необычную площадку с низкими перильцами, в небе уже стояла полная луна. Отсюда также хорошо было видно все поместье внизу, где перепуганные рабы Бригитты готовили ужин под бдительным присмотром людей Кента, пробуя по их приказанию каждый продукт.

Услышав громкую музыку, Бригитта вопросительно посмотрела на Кента. Он улыбнулся:

— Мне повезло с командой — среди нас есть музыканты. На каждом пиратском корабле нужны хотя бы дудочник и скрипач. — Он кивнул, прислонившись к перилам и наблюдая за развернувшимся внизу празднеством. — У меня хорошая команда.

Бригитта показала Кенту телескоп и обратила внимание на то, как низко ему пришлось нагнуться, чтобы заглянуть в него — настолько он был высок ростом. Она также чувствовала, что под этим длинным плащом скрывается сильное тело. Французские колонисты, всю работу за которых выполняли рабы, слишком много ели и пили и от этого были мягкотелы; они уже давно позабыли, как держать шпагу и ездить верхом. Но Бригитта догадывалась, что у Кристофера Кента мощные мускулы и крепкие жилы.

Кент осмотрел в телескоп окрестности и, довольный тем, что из далекого форта сюда не отправили ни одного солдата, выпрямился, повернувшись к своей необычной хозяйке. Его взгляд упал на приколотую к ее груди брошь, и он заметил:

— Неплохая вещичка.

— Это знаменитый камень, он называется «Звезда Китая». Он появился в далеком Китае, где, как гласит легенда, его создал некий волшебник в надежде завоевать сердце одной дамы. Считается, что он вносит в жизнь своего владельца любовь и романтику.

Он улыбнулся и протянул руку к броши.

Она прикрыла брошь ладонью. Он не должен взять ее сейчас! Она должна еще хоть немного казаться ему прекрасной. Если он отнимет ее сейчас, вместе с ней уйдет ее красота, и тогда ее план рухнет.

— Я подарю ее вам в качестве прощального сувенира.

Он рассмеялся, задержавшись взглядом на ее ладони, которая прикрывала не только брошь, но также и грудь.

— А что вы имели в виду, когда сказали, что подарите мне ее на прощание? Брошь или ту драгоценность, которая находится под ней?

Она еле сдержалась, чтобы не отвести взгляд, прямо глядя в его наглые глаза, принимая вызов.

— Так вы обращаетесь с женщинами у себя на острове?

Он устремил взгляд к далекому горизонту и, казалось, обдумывал ответ. Наконец сказал:

— Я не живу на острове. У меня своя плантация в американской колонии — в Вирджинии.

Она была явно поражена.

— Вы живете среди цивилизованных людей?

— Эти так называемые цивилизованные люди, — ответил он, криво улыбнувшись, — как раз и поддерживают мое ремесло. В конце концов, добыча — это всего лишь товар, если ее можно продать. Если бы не было покупателей — не было бы причин заниматься пиратством.

— Я не понимаю.

— Именно американцы скупают у меня награбленное. В Англии к пиратам беспощадны, в американских же портах нам предоставляют защиту и даже оказывают гостеприимство. Именно американцы поставляют на мой корабль провизию и находят для меня покупателей — за комиссионные, разумеется. Так что Америка богатеет вместе со мной.

Она нахмурилась.

— Это немыслимо.

— Это политика. Поддерживая пиратов вроде меня, американцы подмывают британское постановление, и эта борьба все больше ожесточается и обостряется. Англичане назвали это постановление Навигационным актом, по его условиям, товар в английские колонии могут поставлять только английские суда, и только под управлением английской команды. Американцы считают, что это нечестно, поэтому любыми способами обходят британский закон.

«Значит, мои изысканные подсвечники и фарфор моей матери… скорее всего, будут стоять на каминной полке в Бостоне».

Когда он стал откручивать трубу, Бригитта запротестовала:

— Это подарок моего мужа!

Он рассмеялся, взвешивая в руке латунный прибор.

— Какой сентиментальный у вас муж.

— Вам этого не понять, мсье, — ответила она с негодованием.

— Насколько я знаю, женщины предпочитают получать красивые и романтичные подарки, но чтобы телескоп?

— Это не просто подзорная труба, мсье. Этот прибор дает силу.

— Как так?

— Я ведь увидела вас, не так ли? А вы об этом и не догадывались.

— Верно, — ответил он задумчиво. — Все так. Вы видели, как мы шли сюда, а мы и не подозревали об этом. Но вы тем не менее не стали поднимать шума. Весьма любопытно.

Он направился к лестнице, знаком показав ей, чтобы она шла за ним. Бригитта спустилась вслед за ним и проводила его в главную гостиную, где Кент, к ее удивлению, скинул шляпу и потребовал выпивки. Волосы у него были черные как смоль, без единой серебряной нити, хотя по виду ему было ближе к сорока, чем к тридцати, — судя по морщинам — печатям возраста и скитаний, избороздившим лицо, которые стали заметны при ближайшем рассмотрении.

Отвергнув уже открытую бутылку с вином и потребовав, чтобы она принесла неоткупоренную, Кент вышел на веранду, где провел краткое совещание с Фиппсом. Вернувшись, он сказал Бригитте:

— И в форте, и в городе пока все тихо. Нас так и не вычислили.

Через прозрачные оконные стекла ей было видно луну, которая поднималась все выше, освещая пиратский стан, где веселились люди Кента. Они еще не приступили к еде, но в воздухе стоял дым и дразнящий аромат еды.

Кент взглянул на портрет над камином, изображающий пасторальную сцену: Анри и Бригитта Беллефонтены под раскидистыми ветвями дуба в окружении детей. Когда Кент отметил, что младшие Беллефонтены больше похожи на мать, чем на отца, Бригитта ответила:

— Мои дети для меня все. В них вся моя жизнь.

— Тем не менее вы отослали их.

— И сожалею об этом. — Она поднесла ему поднос, на котором стояло два бокала с бренди. Кент заставил ее отпить из обоих, прежде чем взять себе бокал.

— Вы меня оскорбляете, — прошептала она.

— Миледи, существует тысяча способов убить человека, но отравление — это женское ремесло. И отравить тоже можно тысячью разными способами. Разожжем камин? Ночь становится прохладной. — Бригитта кликнула раба, чтобы тот разжег в камине огонь, и теперь при свете огня на стенах мелькала громадная тень Кристофера Кента.

Он пригубил бренди, глядя на нее поверх бокала.

— Значит, это ваш муж притащил вас в это Богом забытое место, где даже детей толком нельзя вырастить.

— Мой муж не «тащил» меня сюда. Мы приехали сюда, чтобы что-то построить. Беллефонтены — древний и знатный род, но предыдущие поколения растранжирили все наследство, так что моему мужу ничего не досталось. Поэтому он принял предложение короля приехать сюда и помочь основать здесь колонию. А взамен мы получили эти земли. Это и есть наш дом, мсье, который мы построили для своих детей, потому что они вернутся на Мартинику. Они живут в Париже временно, только для того, чтобы получить образование. Поэтому, — добавила она, слегка задыхаясь, — я умоляю вас не убивать моего мужа. Детям нужен отец.

Выглянув в окно, Кент увидел, что Фиппс подождал, пока одна из женщин откусила ломоть свежеиспеченного хлеба, и только потом принялся за него сам. Все схвачено, никаких сюрпризов.

— Люди вроде вашего мужа, — проговорил Кент, и в голосе его слышалась непримиримость, — имеющие богатство и власть, должны получать уроки. — Он замолчал, наблюдая за своими людьми, пляшущими вокруг костра, и выражение его лица становилось все более мрачным и непонятным. Обернувшись, как будто вспомнив что-то, он заговорил уже более смягченным тоном. — В любом случае, судьба вашего мужа от меня не зависит — все решает моя команда.

— Но вы же можете им приказать…

— Вы, очевидно, не знакомы с законом, который правит в открытом море, миледи. Я, может, и капитан, но у нас на судне, как и на всех пиратских судах демократия. И решение моих людей — их личное дело. Я не отдаю никаких приказаний, и они ничему не подчиняются. И я не отвечаю за то, что происходит.

Подойдя к дверям, раскрытым в расположенный за домом сад, он спросил, вдохнув ночной воздух:

— Что это за аромат? — Это была пьянящая смесь ароматов белого жасмина, ландыша, пурпурной и розовой фрезии, сирени и жимолости.

— А за какие действия пират отвечает? — спросила она, подойдя к нему сзади.

Он повернулся к ней.

— Мадам, вы ничего не знаете ни обо мне, ни о том мире, в котором я живу, ходя по лезвию. Вы можете думать что вам угодно. Какое мне до этого дело?

— Значит, во всех своих бедах вы вините окружающий мир?

— А что этот мир сделал для меня?

— И вы убиваете из мести, не так ли? Даже невинных людей?

— Закон выживания. Ястреб убивает змею, а змея, в свою очередь, убивает крысу. Я понял только то, что в этом мире выживает сильнейший.

— Тогда почему вы нападаете на французов?

— Я нападаю на всех. Я воюю со всем человечеством. И мне безразлично, кто передо мной — англичанин, француз, испанец или араб. Я свободен, мадам, и также имею право воевать со всем миром, как тот, кто командует флотом на море и армией на суше.

Она молча отвернулась. Цветы у нее в саду при свете луны пестрели так же ярко, как днем. Из форта не доносилось орудийных залпов. Ни кораблей, ни факелов в холмах. И часовые на пальмах не подают сигнала тревоги. А внизу терпкий дым костра и аромат еды, слышатся пьяные песни и звуки скрипки, прерываемые женским смехом.

Кент замолк и, казалось, на какое-то время погрузился в свои мысли.

— Как странно, — пробормотал он немного спустя. — За последние несколько лет я побывал на всех этих островах, ходил по их земле и пил воду из их источников, стоял в их водах и ел растущие на них плоды. И все же я их толком так и не видел.

Она ждала, и ночь, казалось, ждала вместе с ней. Она представляла себе экзотических птиц с разноцветным оперением, тропические растения с роскошными листьями и цветами, сверкающие звезды и полную луну цвета слоновой кости, даже белые буруны на далеком пляже — она представляла, что весь мир замер и выжидает вместе с ней.

И Кент сказал:

— А теперь, как мне кажется, я их вижу. Во всяком случае, Мартинику. Что за чары объяли это место? — Его взгляд упал на голубой самоцвет у нее на груди. — Какой загадочный камень! Никогда не видел ничего подобного. Не бриллиант и не сапфир. Похож на голубой топаз, только гораздо насыщеннее и не такой прозрачный. А что это там внутри? Похоже на созвездие. — И он тихо сказал, заглянув ей в глаза: — Сюда действительно спустились чары, но ведь их излучает не остров? Их излучаете вы, мадам. Как вам удалось меня околдовать? — Он наморщил лоб, во взгляде промелькнуло беспокойство. — Мы должны уйти, — решительно произнес он. — Я начинаю нервничать, когда надолго задерживаюсь в одном месте. Думаю, нас заманили сюда.

У нее дрогнуло сердце. Он не должен уйти!

— Но ваши люди еще не наелись.

— Пусть возьмут еду с собой.

— Поросята еще не прожарились как следует. К тому же кое-кто из ваших людей… — Она не договорила, выразительно посмотрев на окружающие дом густые заросли. Кент понял; он тоже видел, как некоторые из пиратов нырнули в кусты с рабынями.

Кент снова долго и с интересом смотрел на Бригитту.

— Почему вы нас не боитесь?

— Как раз боюсь.

— Я уже слышат это, только не могу поверить. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы женщина вела себя так, как вы. Я привык, что они кричат, убегают, падают в обморок. Или прячутся за спинами своих мужчин. Но вы не такая. — Его взгляд перешел с ее лица на обнаженные плечи, белевшие в лунном свете. — Но вы дрожите, мадам. Ночь становится все холоднее.

— На такой высоте, — сказала она прерывающимся голосом, — температура по ночам падает, хотя днем очень жарко.

— И как же вы согреваетесь по ночам?

— На Мартинике есть теплые места.

Он прочел в ее глазах вызов. И, когда она слегка пошевелилась, он заметил, как полыхнула синяя искра на ее груди. Снова вызов?

— Покажите мне их, — сказал он тихо.

Когда они снова проходили по задымленному двору, кто-то из людей Кента отпустил непристойную шутку по адресу сопровождающей его дамы. Они сами резали себе хлеб и срубали ананасы с кокосами. Бригитта обратила внимание, что пираты работают своими кинжалами, не прикасаясь к кухонным ножам, которые принесли для них рабы. Они не давали возможности себя отравить: каждую луковицу, каждую шепотку перца, которым приправляли блюда, пробовал сначала кто-то из рабов, когда же зажарятся поросята, они будут резать мясо своими собственными кинжалами — так безопасней.

Но они, по крайней мере, едят и пьют, а именно на это и рассчитывала Бригитта — чтобы они не сбежали сразу же, как только получат золото. Если они уйдут, у нее больше никогда не будет такого шанса.

Бригитта высоко держала голову, стараясь не смотреть туда, где был ее муж, когда уводила капитана пиратского судна сквозь пирующую толпу по безупречно подстриженному газону в прохладу густых зарослей джунглей.

Как только они оказались среди плотных листьев и пальмовых ветвей, звуки стали приглушенными и их окутала странная тишина. Бригитта слышала, как Кент у нее за спиной вынул из ножен свою абордажную саблю. Но она шла, не оборачиваясь, по тропинке, едва видневшейся в лунном свете. Сквозь лиственный полог у них над головами изредка проглядывала полная луна; под ногами шныряли невидимые зверюшки, в темноте изредка вспыхивали их ярко-желтые глаза. Наконец они вышли к плотным зеленым зарослям и услышали над головой непонятный шум.

Бригитта вошла в них первой, и, когда Кент пошел вслед за ней и резко остановился рядом, она услышала, как он шепотом выругался. Потому что картина, представшая перед ними, была просто невероятной.

Лагуна была расположена примерно в ста футах от них, отделенная большими гладкими валунами, камышовым мелководьем, травянистыми дюнами и небольшой полосой песчаного пляжа. Она располагалась прямо под открытым небом, и полная луна, подобно золотой монете, отражалась в воде, расходившейся концентрическими кругами под струями фантастического водопада. Это был гейзер, бурливший высоко в скалах и спадавший вниз каскадами белой пены и горячего пара.

Поняв, что это не ловушка, и сунув саблю обратно в ножны, Кент подошел поближе и снова выругался.

— Никогда в жизни не видел ничего подобного! Здесь прямо как в бане! Почему вода такая горячая?

— Ее нагревают вулканические ручьи, протекающие глубоко под землей, — ответила Бригитта, заметив, что его лоб покрылся испариной. В этом знойном краю в изобилии произрастали дикие орхидеи, нефритово-зеленые лианы, многочисленные виды гибискуса и мясистые растения на разбухших от влаги стеблях.

Кент подошел к берегу водоема. Здесь было очень жарко — у него уже стали закручиваться кончики волос, а вокруг рта выступили бисеринки пота. Он снял шляпу, затем свой длинный черный плащ и аккуратно положил их на землю. Бригитта заметила, что его белая льняная рубашка прилипает в некоторых местах к взмокшему телу и через тонкое полотно проступают сильные мускулы.

Кент в замешательстве тер себе лоб. Его окончательно сбили с толку духота и тяжелый цветочный аромат. Оказавшись в этом зеленом раю, он лишился способности рассуждать здраво. За всю жизнь его никогда так не искушали, да он и не думал, что такое вообще может с ним случиться. Он молча взглянул на очаровательную спутницу и снова заметил у нее на груди синий огонек. Что же его заворожило — этот камень или эта женщина?

Он за четыре широких шага преодолел разделяющее их пространство и, взяв ее за руки, спросил хриплым голосом:

— С первой минуты я чувствовал, что вы хотите нас удержать. Я заподозрил ловушку. Я думал, что вы послали в форт гонцов. Но прошло уже достаточно времени, чтобы солдаты были здесь, однако мои часовые не заметили ни одного. Вы ведь не стали поднимать тревогу, правда?

Она покачала головой.

— Вы хотели, чтобы я остался?

Она медленно кивнула.

— Поклянись. Всем, что тебе дорого. Поклянись, что ты и вправду хотела, чтобы я остался.

— Клянусь, — прошептала она. — Клянусь жизнью своих детей — я хотела, чтобы ты остался. — И это была правда.

Он притянул ее к себе и поцеловал. Они оторвались друг от друга всего на минуту, чтобы перевести дыхание, потом он снова заключил ее в объятия. Струи водопада падали в лагуну, окутанные паром, под равнодушным взглядом луны. Бригитта, отвечая на его поцелуи, вновь вспомнила цыганку, давным-давно предсказавшую ей, и думала, что легенда не лжет: Звезда Китая действительно обладает силой, которая возбуждает страсть. Иначе этой ночи никогда бы не было.

* * *

Они лежали в изнеможении на влажной траве. Они купались в теплой лагуне, обнимаясь под струями водопада. А Кент ворковал:

— Ты такая чудесная и такая необычная, как этот голубой камень, и так же прекрасна, как он. Уедем со мной, Бригитта. Будешь жить со мной у меня на плантации в Вирджинии. Я сделаю тебя счастливой.

И он начал описывать свой дом в Вирджинии, а потом задремал, а Бригитта лежала в его объятиях и смотрела на тропическую луну, которая неуклонно двигалась на запад.

Кента разбудило пение птиц. Небо было темным, но луна уже скрылась, и до рассвета осталось совсем немного. Он увидел, что Бригитта стоит на берегу, одевшись так, как это было возможно без помощи горничной, шнуровавшей корсеты.

Кент молча одевался, весь еще во власти произошедшего. Когда они возвращались на плантацию, в реальный мир, Кент понял две вещи: что он не хочет расставаться с этой женщиной и что он голоден, как волк.

Почти вся команда лежала вповалку вокруг догорающего костра и храпела с открытыми ртами. Кто-то еще бродил, пошатываясь, в кустах. Женщины исчезли. Колетт появилась внезапно, как будто ждала возвращения хозяйки, с блюдом горячей еды и кружкой рома.

— Она тут приберегла кое-что для тебя, — сказала Бригитта Кенту, приняв у нее тарелку и протягивая ее Кенту. — А то достались бы тебе одни косточки.

Кент ухмыльнулся, уселся на траву и занялся сочным мясом. Оно было отлично приготовлено и приправлено. Когда его ребята протрезвеют, они согласятся, что в жизни еще такого не едали.

Он посмотрел на восток, где уже начинал бледнеть горизонт:

— Пора отплывать. Нас могут обнаружить.

Бригитта посмотрела на загон для скота, где были заперты мужчины. Почти все они спали, напившись рома. Но еды им не дали — это строго-настрого запретила Колетт, получившая указания от Бригитты. Она видела Анри, все еще прикованного цепью к курятнику, униженного и несчастного.

— Собери, что ты хотела бы взять с собой, только побыстрее, — говорил Кент, жуя сочную свинину и запивая ее ромом. — Не бери много, я куплю тебе все платья и драгоценности, какие только захочешь.

Бригитта посмотрела на Колетт, стоявшую возле веранды; глаза мрачно смотрели с темного лица. Молодая женщина стояла, скрестив руки на груди, как будто события прошлой ночи совершенно ее не касались.

Небо становилось все светлее, тропический лес просыпался — уже слышны были крики обезьян и веселое щебетание птиц. Последние несколько человек рухнули на землю, только Кент не заметил этого, подчищая хлебной корочкой остатки мясной подливки. Он спросил с набитым ртом:

— Дорогая, ты не голодна, любовь моя?

Наконец она опустилась рядом с ним на колени, всколыхнув юбками — платье ее горело подобно закату: золото на фоне розового. И она сказала:

— Мартиника знаменита своими цветами, мсье. Но многие из нас все равно привозят сюда с родины свои любимые цветы. Вы слышали про олеандр? — Она показала на высокий пышный куст с розовыми цветками. Было заметно, что с него недавно срубали ветки.

Кент обсосал последнюю свиную косточку и с хрустом сжевал остаток шкварки.

— Подожди, дорогая, ты увидишь, какие цветы растут в Америке.

Она показала ему на пустые вертела, валяющиеся возле ям, в которых жарили поросят.

— Мы насадили поросят на эти ветки. Я приказала Колетт тщательно ободрать кору, прежде чем насаживать на них мясо.

Он отпил большой глоток рома и вопросительно взглянул на нее.

— Ну и что?

— Олеандр ядовит. От корня до цветка.

Он все еще не понимал.

— Ваши люди не спят, мсье, они мертвы. — И она дала знак Колетт, которая, поняв, что от нее требуется, поспешила выполнить приказание. Она переходила от одного к другому развалившемуся на земле телу, быстро прикасалась пальцами к шее, затем переходила к следующему. Закончив, рабыня торжествующе улыбнулась хозяйке, блеснув белыми зубами.

Кент заморгал.

— Мертвы?! О чем ты говоришь? — Он медленно прозревал, подобно тому, как постепенно озарялись горные вершины вдали, и плантация начинала светиться в рассветных лучах. Он увидел то, чего не заметил в дымке предрассветного утра: его люди лежат в неестественных позах, и спят они слишком тихо.

Он вскочил на ноги, отшвырнув тарелку с чашкой.

— Я тебе не верю! Мы следили за каждым шагом, проверили каждый продукт.

— Вы искали только тот яд, которым можно отравить извне. Вам даже в голову такое не могло прийти. Пока поросята жарились на вертеле, сок выходил из веток олеандра и пропитывал мясо.

— Я тебе не верю.

— Взгляните на своих людей.

Он медленно повернулся и на мгновение закрыл глаза при виде распростертых в бледном утреннем свете тел.

Бригитта продолжала:

— Вы сказали, что существует тысяча способов отравить человека. Вы ошиблись, мсье. Существует тысяча и один способ. Вы не знали про олеандр.

Он смотрел на нее, все еще не веря.

— И когда же ты решила это сделать?

— В тот самый миг, как увидела вас в подзорную трубу. Вы со своими людьми еще даже не успели дойти до плантации. Вы были совершенно правы, мсье. Это была ловушка. Когда я увидела, как вы поднимаетесь на холм, и поняла что не успею предупредить людей в крепости, мне пришло в голову, что единственное, что может нас спасти, — это если мы вас всех отравим. Но для этого требовалось задержать вас здесь. А сделать это можно было только одним способом — соблазнить вас.

— Господи, женщина, ты не соблазняла меня! Все было совсем по-другому!

Она показала на пустые вертела.

— Они были готовы, когда вы еще даже не подошли к плантации. Неужели вы даже не задумались, почему я не послала никого в форт, как только увидела вас? Да, солдаты не подоспели бы вовремя, но разве вам не показалось странным, что я даже не попыталась ничего предпринять?

Он не ответил, потирая ладонями взмокшее лицо. Он побледнел от волнения.

— Я решила не посылать никого в форт, потому что тогда сюда направили бы солдат, а ваши люди заметили бы их и вы успели бы сбежать. Для того чтобы осуществить свой план, мне требовалось задержать вас здесь, пока вы не съедите всех поросят. Поэтому я пошла на риск.

Его охватило бешенство.

— Так, значит, то, что было в гроте, ровным счетом ничего для тебя не значило?

— Это многое значило для меня, мсье. Это значило сохранить жизнь моему мужу. А также — сохранить наследство моих детей. — Она показала на сундуки с золотом, которые пираты вырыли в бельведере. — Это золото принадлежит моим детям. Мой муж сколотил состояние для того, чтобы оно досталось нашим сыновьям и дочерям. Неужели вы думали, что я позволю вам забрать его?

Он внезапно схватился за голову:

— Мне нехорошо.

— Это скоро пройдет. В отличие от остальных, вы съели совсем немного, только мясо. К тому же мало выпили.

— Ты ведь не будешь стоять и смотреть, как я умираю у тебя на глазах?

— Это меня не касается, — сказала она без нотки жалости в голосе.

— И ты можешь говорить такое… после всего, что было между нами? Тебе же было хорошо!

— Я притворялась, мсье. Ваши прикосновения были мне омерзительны.

— Тогда ты просто шлюха.

— Нет, мсье, я просто женщина, которая пойдет на все, чтобы спасти свою семью.

Пот градом покатился у него со лба.

— Я ошибся, я думал, ты — леди.

— Вы ошиблись, не рассчитав, как далеко может пойти женщина, чтобы защитить свою семью.

Он схватился за живот и закричал:

— Ради всего святого!

Она смотрела на него холодно и отчужденно, как смотрела бы на горшок с закипающей водой. Увидев, что его лицо из бледного стало пепельно-серым, а шея побагровела, она сказала:

— Мои рабы уже отправились в крепость предупредить солдат. Скоро они будут здесь. Только вы к тому времени уже будете мертвы.

Он потянулся к ней. Она отстранилась, и он, падая, вцепился пальцами в ее брошь, разорвав корсаж. И когда он рухнул на землю, голубой самоцвет остался у него в руке, просвечивая пальцы волшебным голубым светом в лучах восходящего солнца.

— Моя дорогая, о тебе говорят все Антиллы. Ты героиня! — Они готовились ко сну. Они только что проводили гостей, но Анри заранее решил, что останется сегодня трезвым. И сейчас он смотрел на свою жену, и в его взгляде светились любовь и желание.

— Ты только подумай, Анри, как удивительно все получилось! Если бы я открыла тебе подлинную причину своего недовольства, ты не купил бы мне телескоп, а без телескопа события той ночи разворачивались бы совершенно иначе.

— Слава Богу, что я оказался таким бестолковым.

Она залезла под покрывало и задула свечу.

— Анри, я хочу, чтобы дети вернулись сюда из Парижа. Я знаю, что так обычно не делают. Колонисты не воспитывают детей на островах. Ну значит, мы будем первыми. Мы выпишем сюда репетиторов, преподавателей верховой езды и хороших гувернанток, чтобы обучать их этикету и манерам. Может быть, я открою здесь школу. Да, именно так я и поступлю.

— Да, дорогая, — ответил он, решив, что теперь в ответ на любую ее просьбу он будет всегда говорить «да», — настолько она была обворожительна.

Он потянулся к ней, но она отстранилась.

— Что такое, дорогая?

— Ты влюбился в меня, потому что я была красива. А потом ты увидел, какая красивая я была в ту ночь с Кентом. Но это все благодаря Звезде Китая. Это она вернула мне красоту и помогла так долго отвлекать капитана Кента.

Анри тактично не спрашивал о том, что произошло в лагуне, и, несмотря на то, что утром ее туалет был в беспорядке (вероятно, Бригитта отбивалась от негодяя, защищая свою честь, что ей, несомненно, удалось), убедил самого себя, что его жена, умевшая поддержать разговор, всю ночь проговорила с этим англичанином. И Бригитта, конечно же, не стала разуверять его.

— Но ты и так прекрасна, — сказал он. — И камень тут совершенно ни при чем. — Он на минуту задумался, потом сказал: — Ну, хорошо. — Встал с постели и через мгновение вернулся. В темноте она почувствовала его пальцы на своей груди у выреза ночной рубашки.

— Что ты делаешь?

— Делаю из тебя красавицу. Вот так. Вот тебе твой голубой кристалл.

И она сразу же почувствовала действие чудесной силы. И с радостью раскрыла объятия Анри, вновь ощущая себя неотразимой — ведь то, что подействовало на пирата, уж конечно, подействует на мужа. Когда же они утолили страсть и Бригитта, лежа в темноте с открытыми глазами, думала о том, что Мартиника все же райское место, Анри вновь зажег свечу, и она увидела на своей груди камею из слоновой кости. А синий камень так и остался лежать в шкатулке.

Она тихонько засмеялась и обняла мужа.

Какое-то время спустя

После бесславного поражения Кристофера Кента на Мартинику больше не нападали пираты, а вскоре после того, как мировые флоты объединились с целью отвоевать моря, так называемый золотой век пиратства подошел к концу. Анри с Бригиттой дожили до старости — до шестидесяти и шестидесяти трех лет соответственно, оставив детям богатое наследство и добрую память. Плантация Беллефонтенов пережила землетрясения, ураганы и мощное извержение Мон-Пеле и в настоящее время является популярным местом сборища туристов, где жизнерадостные молодые гиды рассказывают посетителям увлекательную историю о том, как господин и госпожа Беллефонтены, вооруженные лишь подзорной трубой и мушкетом, сумели за одну ночь уничтожить сотню кровожадных пиратов.

В 1760 году сын Бригитты, ставший к тому времени распущенным стариком, страдающим от подагры и венерического заболевания, играл в покер с человеком по имени Джеймс Гамильтон. Единственное, что осталось у Беллефонтена, был синий кристалл, принадлежавший его матери. Он представления не имел о его ценности, знал только, что он называется Звездой Китая. Он проиграл партию, и камень перешел к Джеймсу Гамильтону, который подарил его своей любовнице Рэчел, родившей ему двух сыновей на острове Невис в Вест-Индии. Позже Джеймс Гамильтон бросил Рэчел и мальчиков, Александра и Джеймса. Рэчел взяла под залог синего камня ссуду и открыла небольшую лавку в главном городе острова, где Джеймса отдали в подмастерье к плотнику, а одиннадцатилетний Александр пошел работать клерком в факторию. Их положение улучшилось, и Рэчел смогла выкупить свой голубой кристалл, который был дорог ей как память.

Когда младшему сыну исполнилось семнадцать, местный пастор собрал деньги, чтобы отправить его учиться в Нью-Йорк. Учась в Кингз Колледже, Александр Гамильтон познакомился с Молли Прентис, дочерью методистского священника, и влюбился в нее. Он поклялся Молли в вечной преданности, закрепив свою клятву подарком в виде голубого кристалла, который его мать подарила ему на прощанье, когда он уезжал из Вест-Индии. Однако отец Молли не одобрил дружбу своей дочери с обнищавшим молодым человеком, чье происхождение к тому же вызывало у него сомнения, и отправил ее к родственникам в Бостон, где спустя некоторое время она влюбилась и вышла замуж за Цируса Хардинга, которому и родила восьмерых детей. Она больше никогда не встречалась с Гамильтоном, но хранила синий кристалл в память о своей первой любви и, когда узнала, что он погиб на дуэли от рук человека по имени Аарон Берр, не могла больше видеть этот камень, поэтому и подарила его в качестве свадебного подарка своей дочери, Ханне, девушке со склонностью к мистике, утверждавшей, что общается с духами умерших. И этот камень, по словам Ханны, отлично помогал ей в этом занятии.

Книга восьмая

Американский Запад

1848 г. от Р.Х.

«Север, юг, запад или восток — скажи мне, о, Дух, где мой уголок?»

Произнеся про себя это заклинание, Мэтью Лайвли еще немного подержал глаза закрытыми, прежде чем открыть их и посмотреть, где остановится раскрученный камень. Именно так Мэтью и принимал все важные для себя решения — советовался с Благословенным Камнем.

Он открыл глаза. Камень показывал на запад.

Его слегка потряхивало от волнения. Он и так собирался отправляться на запад, чтобы посмотреть на новую страну по ту сторону Скалистых Гор, а может быть, и обустроить там свою жизнь. Если бы Благословенный Камень велел ехать на восток, значит, он бы отплыл в Европу; если бы на юг — тогда он направился бы в Флориду; а вот если бы он показал на север — тогда ему бы пришлось переселяться в дикие канадские земли.

Но камень указывал на слово «запад», которое он написал крупными печатными буквами на большом белом квадратном листе бумаги вместе со словами «юг», «восток» и «север», выверив расположение этих четырех сторон света с помощью компаса. Потом он положил посередине гладкий кристалл, который его мать окрестила Благословенным Камнем, и стал его крутить. И, когда он остановился, его заостренный конец указывал на запад.

Мэтью едва мог сдержать свою радость. Скомкав лист и положив кристалл обратно в ящичек с бархатной подкладкой, он сбежал вниз по лестнице, чтобы сообщить матери о своих планах. Но на нижней площадке остановился как вкопанный. Вход в гостиную был задернут шторами, а это значило, что там идет сеанс и мать сейчас отвлекать нельзя.

Мэтью это не расстроило. Он молод и голоден и отпразднует сейчас это событие на кухне тортом и молоком, пока жаждущие общения с духами клиенты матери не разойдутся.

Отрезав себе увесистый клин шоколадного торта, он подумал: хорошо бы, чтобы сегодняшнее общение матери с духами прошло удачно; он был не в том настроении, чтобы ругаться с ней или выслушивать возражения по поводу своего намерения уехать. Мэтью нужно уехать, если он не уедет, то умрет здесь, в Бостоне.

А все из-за Онории. Она буквально убила его своим отказом выйти за него замуж. Это был смертельный удар прямо в сердце; никакие бальзамы и мази не залечат этой раны. Дело даже не в том, что она отказала, а в том, как она это сказала. Голосом, в котором слышалось отвращение: «Я не смогу жить с мужчиной, который ежедневно прикасается к заразным телам». Мэтью не упрекал ее за это. Онория была довольно хрупкой и почти все свое время проводила на кушетке, на которой она даже принимала гостей. Да и сам он был отнюдь не богатырского сложения. Мэтью Лайвли прекрасно понимал, какое впечатление он производит на людей: бледный нервный молодой человек, который к тому же заикается и слишком неуверен в себе, несмотря на то, что учится в колледже.

И все же ее отказ больно ранил его, поэтому Мэтью Лайвли, двадцати пяти лет от роду, решил, допивая свой стакан молока, что с женщинами он покончил навсегда.

На кухню вошла Ханна Лайвли, дочь Молли Прентис, которая когда-то была неравнодушна к Александру Гамильтону, невзрачная женщина в черном бомбазине и маленьком кружевном чепчике.

— Ну, как погадала, мам? — спросил Мэтью. Он гордился тем, что его мать была самой известной спириткой на всем восточном побережье.

— Духи сегодня откликались очень легко. Даже без помощи Благословенного Камня. — И она выжидательно посмотрела на него.

— Мам, камень показал на запад.

Она кивнула со значительным видом.

— Дух, управляющий этим камнем, знает, в чем твое предназначение.

Шестидесятилетняя Ханна Лайвли, которую их многочисленные друзья и соседи считали прозорливой, свято верила в силу этого кристалла, поэтому Мэтью не стал говорить ей, что ему пришлось крутануть его одиннадцать раз, прежде чем тот наконец указал на запад. Будем считать, что камню просто нужно было разогреться.

— Я должен сейчас же ехать в Индепенденс, — возбужденно заговорил он. — Говорят, отправляться нужно не позднее первого мая. Фургоны, отправляющиеся после первого мая, не проезжают мимо таких же хороших пастбищ, да и до Калифорнийских гор нужно добраться до первого снегопада… — Он запнулся, поняв, что выдал самого себя, а именно — что он в любом случае запланировал ехать на запад.

Но его мать это уже не волновало. Раз кристалл выразил свое одобрение, значит, ее сын может отправляться, куда его душа пожелает.

Они слышали, как открылась и закрылась парадная дверь и в прихожей раздались чьи-то шаги. Это был отец Мэтью, он стряхивал капли дождя со своего цилиндра, — высокий седовласый джентльмен с изысканными манерами, приличествующими его профессии. Он сказал торжественным голосом:

— Мальчик Симсонов умер. Это была пневмония — его нельзя было спасти, — и прошел в библиотеку. Джекоб Лайвли сел за свой письменный стол и по привычке решил довести дело до конца, прежде чем заняться чем-то другим. Он достал бланк свидетельства о смерти, обмакнул перо в чернила и аккуратно заполнил все графы, взглянув на свои карманные часы, чтобы вычислить время смерти: от дома Симсонов было ровно шесть минут ходьбы.

Только после того, как он покончил с делами, он с улыбкой встал, возвращаясь к обязанностям мужа и отца.

— Верно ли я понял по выражению лица моего сына, что решение принято?

— Я еду на запад, отец!

Джекоб обнял сына и сказал с необычайной нежностью в голосе:

— Видит Бог, я буду скучать по тебе, сынок. Но ты рожден для того, чтобы пустить корни на чужой стороне. Мы с матерью всегда это знали. — Супруги Лайвли видели возрастающее беспокойство своего младшего сына и понимали его стремление переехать туда, где он будет нужен. Они тоже думали, что на западе он найдет наилучшее применение своим знаниям. — Время не ждет, сынок, с Богом!

Родители сделали ему подарок: черную сумку, на которой золотом были вытеснены его инициалы. Внутри лежали скальпели, ножницы, медицинские иголки, шелковые и кетгутные нитки для наложения швов, перевязочные материалы, шприцы и катетеры — все абсолютно новенькое. Он широко раскрыл глаза, достав из сумки особенно ценный инструмент.

— Стетоскоп!

— Из Франции, — сказал отец, сияя от гордости. В те дни они были еще большой редкостью на этой стороне Атлантики.

Длинную деревянную трубочку с расширенным концом, который приставляли к груди пациента, изобрели всего за несколько лет до этого. Сначала инструмент был гораздо короче, но потом врачи сообразили, что если удлинить слуховую трубку, то расстояние будет достаточным, чтобы блохи пациента не смогли перепрыгнуть на врача.

Его мать решила погадать перед его отъездом еще раз: она планировала отправить Благословенный Камень вместе с ним, рассудив, что за те три тысячи миль, что ему придется проехать от Бостона до Орегона, Мэтью кристалл будет гораздо нужнее, чем ей.

Пока мать с глазу на глаз советовалась с Благословенным Камнем, Мэтью мерил шагами гостиную. Предстоящее путешествие одновременно радовало и пугало его. В первый раз в жизни он принял самостоятельное решение. С младенческих лет он всегда жил с оглядкой на кого-то. Даже профессию, по примеру старших братьев, выбрал ту же, что и у отца (если же до этого у Мэтью и были мечты о другой карьере, он похоронил их, потому что столь дерзкая инициатива была не в его характере).

Пообщавшись с духом Благословенного Камня, Ханна взяла руку сына и вложила в нее камень.

— А теперь послушай меня, сынок, — мрачно сказала она. — Тебя ждет большое испытание. Ты должен быть сильным, мужественным и мудрым, чтобы достойно встретить его.

— Я знаю, мама, — мягко ответил он. — Ты говоришь про долгую и опасную дорогу в Орегон.

— Нет, сынок, я говорю не о дороге. Да, она будет тяжелой, но какой путь легок? Я имею в виду другое… некий поворотный момент в твоей жизни. Нечто… — и на лице ее отразилась тревога, — ужасное и мрачное.

Это встревожило его.

— А этого можно как-нибудь избежать?

Она покачала головой.

— Это уже ждет тебя, это твоя судьба. Делай то, что подскажет тебе кристалл, сынок, и он выведет тебя к свету и жизни.

Ему уже нужно было ехать, так как путь предстоял неблизкий — сначала пешком, потом верхом, в экипаже, на пароходе и на поезде, — чтобы добраться из Бостона до Индепенденса, откуда он отправится навстречу своей судьбе.

— Я уже говорил вам, — голос проводника сбивался на крик, — что не беру женщин, которые сами по себе, и разговор окончен!

Эммелин Фитциммонс с негодованием смотрела на Амоса Тайса. Она уже две недели торчала в Индепенденсе, откуда отправлялись на Орегонский Путь, и так и не смогла найти ни одного проводника, который согласился бы взять ее с собой. Это несправедливо! Сколько угодно одиноких мужчин могут получить место в веренице крытых повозок. А одна-единственная женщина…

Ей хотелось плакать.

Капитан Амос Тайс был из горцев, о чем свидетельствовало его одеяние: длинная куртка из оленьей кожи с бахромой поверх полосатых штанов, ботинки, фланелевая рубашка и расшитый бусинами индийский ремень, с которого свисал длинный охотничий нож. Лицо, красное от загара, и седую бороду наполовину скрывала широкополая шляпа в пятнах пота. Никто не знал, почему его называли капитаном, но он был известен своей честностью, а также тем, что всегда доставлял своих спутников точно к месту назначения. Тайс смерил дерзкую молодую женщину взглядом: нельзя сказать, чтобы Эммелин Фитциммонс была красавицей, да и эти непокорные волосы цвета имбиря и веснушки были в его вкусе, но все же нельзя было не признать, что она довольно хорошенькая, к тому же фигура у нее была весьма аппетитная, — на беду многим мужчинам.

— Извините, мисс, — снова сказал он, — но таковы правила. Незамужние женщины не могут путешествовать в одиночку.

Эммелин впала в уныние. Это уже седьмой проводник, который отвечает отказом, шансов становится все меньше. Первые проводники уже ушли; через пару недель рейсы прекратятся — в Сьерре начнутся снегопады.

— Но я могу быть полезной. Я акушерка. — Она показала на толпу женщин с детьми. — Судя по некоторым из этих женщин, им скоро понадобятся мои услуги.

Тайс неодобрительно нахмурился. Настоящая леди не будет говорить на столь деликатную тему. Да и какая она акушерка. Слишком молоденькая и, кажется, из хорошей семьи. К тому же незамужняя. Из-за таких и возникают все неприятности. Путь до Орегона составляет две тысячи миль, и с Божьей помощью они пройдут его за четыре месяца. Слишком далеко и слишком долго для такой девицы. Он отвернулся, продемонстрировав в качестве последнего слова свою широкую спину.

— Если я найду кого-нибудь, — быстро проговорила она. — Если какая-нибудь семья согласится взять меня с собой, вы позволите мне ехать с вами?

Он почесал бороду и сплюнул табачный сок в грязь на дороге.

— Идет, только сперва я сам взгляну на эту семью.

Индепенденс был суматошным пограничным городом, где смешались люди самых разных занятий: канадские трапперы; оборванные, в меховой одежде индейцы канза, верхом на пони, янки, торгующие всевозможным товаром, и тысячи переселенцев на телегах, полные радужных надежд. Весенний воздух оглашался стуком кузнечных молотов, криками картежников на грязных улицах и звуками хонки-тонк, доносящимися из салунов.

Стоя перед входом в лавку, где торговали мануфактурой, и соображая, куда же ей теперь пойти, Эммелин услышала, как один человек говорил другому: «Да уж, сэр, слышал своими ушами от своего брата. Свиньи, говорит, в Орегоне, бегают сами по себе, и нет никаких хозяев, жирные, круглые и уже зажаренные, и из боков торчат вилки с ножами — нарезай да ешь, если проголодался».

И тут она заметила молодого врача, входящего в аптеку на противоположной стороне улицы.

Внезапно ее осенила идея, она быстро перешла улицу и тоже зашла внутрь. Постояла немного, чтобы глаза привыкли к полумраку помещения.

Полки позади прилавка были заставлены всевозможными тонизирующими средствами и порошками, исцеляющими все — от подагры до рака. Эммелин остановила взгляд на пузырьке с успокоительным сиропом для детей. На этикетке было написано, что в его состав входят морфин и спирт. Рекомендуемая доза — «пока ребенок не успокоится».

А потом она снова увидела молодого врача, разговаривавшего с аптекарем.

То, что он медик, она поняла по черному баулу в его руках — такому же, какие всегда брали с собой на вызовы ее отец и дядя. Молодой человек был худ и бледен, костюм плохо сидел на нем. Эммелин показалось, что он чем-то обеспокоен. Пока она пробиралась через очередь, к прилавку, возле которого он стоял, молодой человек открыл свой баул, вынул из него пустой пузырек и протянул аптекарю.

— Простите, доктор, вы не могли бы мне помочь?

Вздрогнув от неожиданности, он обернулся.

— Это вы мне? — спросил он, и стыдливый румянец пополз вверх от его накрахмаленного белого воротничка.

Эммелин была достаточно хорошо воспитана и знала, что нельзя обращаться к незнакомому мужчине, если тебя ему не представили. Но то было совершенно особое время.

— Меня зовут Эммелин Фитциммонс, и я хотела бы поехать на запад. Но проводники отказываются включить меня в список пассажиров, потому что я дама и путешествую одна. Доктор, пожалуйста, позвольте мне присоединиться к вам. В качестве ассистентки. Я квалифицированная акушерка. — Она раскрыла ему свою кожаную сумку, в которой лежали инструменты и лекарства, свидетельствующие о ее ремесле. — Но я умею не только это, — поспешно добавила она, пока он стоял, осторожно глядя на нее. — Мой отец был врачом, и я ему ассистировала. Я тоже хотела стать врачом, но меня не приняли в медицинский колледж. — И она с горечью добавила: — Только мужчина может быть врачом. — Но тут же улыбнулась. — Поверьте, я действительно могу вам очень пригодиться.

Мэтью не знал, что и думать об этой бесцеремонной молодой женщине. В отличие от его обожаемой Онории, худенькой и хрупкой, у мисс Фитциммонс были весьма выразительные формы. Полные свежие губы, смелый взгляд. От нее исходил волнующий женский аромат. Он сглотнул. Его взволновала столь откровенная женственность и испугало безумное предложение, чтобы двое незнакомых людей, мужчина и женщина, путешествовали вместе.

— И… извините, — произнес он, заикаясь.

— Смотрите, — она открыла свою сумку и вынула бланки свидетельств о рождении. — Я видела, что у вас в сумке лежат свидетельства о смерти. Мы просто находка друг для друга!

Но Мэтью, пробормотав извинения, выхватил из рук аптекаря наполненный пузырек и поспешно вышел.

Эммелин, не собираясь сдаваться, вернулась в многолюдный лагерь переселенцев на берегу Миссури. Многие проводники уже вышли в путь, осталось лишь несколько из них. Она отчаянно хотела поехать с Тайсом, который отправлялся утром. В отличие от большинства проводников, Тайс водил людей из Орегона и обратно, он хорошо знал дорогу и знал индейцев. Он запрашивал более высокую цену, чем остальные; но, сколько бы ни предложила ему Эммелин, этого все равно было бы недостаточно.

Она остановилась, глядя, как щеголеватый молодой человек в клетчатом жилете и лихо задвинутом на затылок котелке на глазах у небольшой толпы устанавливает на треножник фотоаппарат. «Силас Уинслоу, дагерротипист. Бесподобное изображение». Это был последний крик моды. Эммелин сама перед отъездом из дома снялась на портрет, чтобы оставить его сестрам на память. К сожалению, они не могли себе позволить сделать то же, так что Эммелин пришлось запечатлеть их в своем сердце.

Она прошлась вдоль фургонов, возле которых мужчины проверяли провизию и смазывали жиром колеса, а женщины следили за погрузкой мебели, сундуков и постелей. Увидев вновь прибывшую семью — женщина, уже на большом сроке беременности, пыталась управиться с детьми, цыплятами и телегой — Эммелин подошла и представилась как можно более приветливым тоном:

— Я квалифицированная акушерка и могла бы вам помочь, когда у вас подойдет срок, а это, несомненно, произойдет в дороге.

Женщина сказала, что ее зовут Ида Тредгуд, и поблагодарила за помощь.

— Если вы поедете с нами, мисс Фитциммонс, я сочту это за благословение Божие. Подлинное благословение. Так же, как этого мужчину, — сказала гневно Ида, оборачиваясь к своему мужу, впрягавшему волов, — которого я считаю своим проклятием.

Ясным весенним утром 12 мая 1848 года люди в лагере надели свои лучшие наряды: дамы были туго зашнурованы, в шляпках с цветами и перчатках, с зонтиками и веерами; мужчины — гладко выбриты, с прилизанными волосами, в новеньких подтяжках, сверкающих новенькими ременными пряжками. Накануне вечером в банях Индепенденса творилось столпотворение, так как все хотели как следует помыться перед тем, как выйти в путь. Оркестр играл «Янки Дудл» и «Звездно-полосатый флаг», в воздухе рассыпались фейерверки, а Силас Уинслоу делал групповые снимки тех, кто мог ему заплатить. Родственники и друзья махали на прощание руками и утирали бегущие по щекам слезы, прощаясь со своими дорогими и близкими, которых ждала пугающая неизвестность.

Переселенцы двигались с интервалом в один фут. Им предстояло пройти две тысячи миль со скоростью две мили в час. Их новенькие повозки с парусиновым верхом, которые тянули волы, прозвали шхунами прерий, потому что, передвигаясь в высокой траве, они напоминали корабли, бороздящие под полными парусами гладь зеленого океана. Отряд состоял из семидесяти двух повозок, ста тридцати шести мужчин, шестидесяти пяти женщин, ста двадцати пяти детей и семисот голов крупного рогатого скота и лошадей. Каждая повозка была нагружена личным имуществом, мебелью и закупленной в Индепенденсе провизией: двести фунтов муки, сто фунтов бекона, десять фунтов кофе, двадцать — сахару, десять — соли. Кроме того, рис, чай, бобы, сухофрукты, уксус, соления и горчица. Кроме того эмигранты везли с собой товары на продажу: рулоны хлопковой ткани для индейцев, которых они встретят по пути; кружева и шелк для испанцев; книги и инструменты для янки, уже обосновавшихся на западе. Женщины взяли с собой скатерти, фарфор и семейные Библии. Мужчины — оружие, плуги и лопаты. Их сопровождали разномастные собаки, куры и гуси.

Процессия отправилась на запад, в Индепенденс, через деревню Шони вдоль реки Канзас, где местные индейцы помогли им перевезти повозки на пароме (семьдесят пять центов за повозку — за что переселенцы считали их грабителями). Мужчины ехали верхом, женщины почти все шли пешком рядом с повозками, как и погонщики волов, за исключением старух и детей, которые ехали в повозках. В конце первого дня пути повозки, волы, лошади, мулы и скот остановились, и люди раскинули на ночь шумный лагерь, чтобы отдохнуть, а утром продолжить путь. И так они будут передвигаться в течение еще четырех месяцев — как большая деревня на колесах. По пути они встречали людей, направлявшихся в Калифорнию, — теперь ее присоединили к Соединенным Штатам, и она больше не воевала с Мексикой. Но уроженцы Орегона считали, что ехать в Калифорнию бессмысленно — бесполезная дикая местность, в которой живут лишь мексиканцы да индейцы. Одинокий всадник пытался было рассказать им что-то о золотых залежах, но его подняли на смех, назвав легковерным простаком.

Прерии тянулись перед ними ровной, зеленой, местами болотистой — там, где прошел дождь, — гладью. Эмигранты не сводили глаз с горизонта, шагая рядом со своими повозками и волами, каждая семья шла позади предыдущей семьи, возглавляя следующую: Тим и Ребекка О'Росс, их общие дети и дети от предыдущих браков; Чарли Бенбоу и его жена Флорин, владельцы птицефермы; Шон Флаэрти, ирландский певец со своей дружелюбной енотовой собакой Маргариткой; четверо братьев Шуманов из Германии, — их повозка была гружена чугунными плугами и другими фермерскими инструментами (Шуманы очень плохо говорили по-английски и долгое время считали, что слово «мул» означает «черт побери»).

В начале пути никто из переселенцев никого не знал, но довольно скоро все перезнакомились. Капитан Амос Тайс никогда не влезал в их личные дела, он только следил за тем, чтобы они оплатили дорогу, не отлынивали от хозяйственных дел и охоты и помогали отражать набеги индейцев, а их отношения его не касались. Скоро все уже знали, кто прибыл из Огайо, а кто из Иллинойса и Нью-Йорка; кто кем работал; сколько раз овдовел или вступил во второй брак. Однажды днем погонщик из Кентукки по имени Джеб подошел к Мэтью Лайвли со словами: «Миссис Тредгуд сказала, что мисс Фитциммонс говорила ей, что вы — доктор. Вы можете выдернуть зуб?» — Джеб потирал распухшую челюсть, лицо его приобрело зеленоватый оттенок. Но Мэтью ответил, что не занимается лечением зубов, но слышал, что Озгуд Ааренс из последней повозке — цирюльник.

Ида и Барнабас Тредгуды, как и большинство женатых пар в этом обозе, были женаты третий и четвертый раз соответственно (оба, соответственно, вдовели два и три раза), и у них был целый выводок детей. Ида была благодарна мисс Эммелин, которая помогала готовить, стирать и присматривать за детьми в обмен на место в повозке и защиту, потому что мужчины быстро заметили одинокую женщину и роились вокруг нее, как пчелы. Что не осталось без внимания Альбертины Хопкинс, предрекшей: «Эта девушка посеет раздор среди неженатых мужчин. Уж вы помяните мое слово, из-за мисс Эммелин Фитциммонс еще будут драться». Другие женщины поддакивали, потому что с подозрением относились к девушке, путешествующей в одиночку, тем более что эта девушка даже не чувствовала никакой неловкости от того, что она одна. В мисс Фитциммонс не было никакой застенчивости и скромности, по мнению остальных дам, слишком уж вольно она перешучивалась с мужчинами. Переворачивая бекон на сковородке, Альбертина Хопкинс произнесла достаточно громко, чтобы услышали все, в том числе и Эммелин: «Ни одна порядочная женщина не будет расхаживать с непокрытой головой и с распущенными волосами. Все мы знаем, какая участь постигла Иезавель из Библии».

Альбертина была не менее догматична и в других вопросах. Когда им встретилась негритянская семья, самостоятельно переезжавшая на запад на трех повозках, то на их просьбу присоединиться к Тайсу они ответили голосованием. Эммелин, Силас Уинслоу, Мэтью Лайвли и Ида с мужем проголосовали за то, чтобы негры поехали с ними, все остальные были против. Так что Амосу Тайсу пришлось объяснить бывшим рабам из Алабамы, что им лучше поехать в Калифорнию, где чернокожим только рады. В Орегоне не любят негров, — сказал он, и это была правда.

Когда они отъехали, оставив позади в открытой прерии три обшарпанные повозки, шесть волов, двух лошадей, одну корову и семью из пяти взрослых и семерых детей, Альбертина Хопкинс изрекла: «Если цветные желают переезжать на запад, я не возражаю. Я не имею ничего против этих людей. Просто я думаю, что им лучше путешествовать со своими. И зачем вообще ехать куда-то, где тебя никто не ждет? Не понимаю».

Альбертина была дородной женщиной с бульдожьим лицом, громогласная и тяжеловесная. О своих христианских достоинствах она распространялась не меньше, чем о сомнительной нравственности мисс Эммелин Фитциммонс, и даже двух своих детей назвала арамейскими словами из Библии, девочку — Талита Куми, что означало «Девица встань», а мальчика — Маранафа, что означало «Господь грядет». Альбертина, постоянно твердившая о своих добрых делах — наверное, потому что кроме нее их никто не творил, — верила, что призвана на запад для того, чтобы обратить тамошних язычников к Господу (правда, она не могла объяснить, какие язычники живут в Орегоне).

Мистер Хопкинс. наоборот, был спокойным и приятным человеком. Оба были вдовы — у него были свои дети от первого брака, а у Альбертины — свои, а когда они поженились, то родили еще двоих. Это была шумная орава сопливых ребят, носившихся без присмотра, таскавших еду и мучивших животных. Но Альбертина смотрела на поведение своих детей сквозь пальцы и называла их ангелочками. Мужчины, все до одного, сочувствовали тихому мистеру Хопкинсу, удивляясь, откуда берется такое терпение, пока однажды ночью — через несколько дней после того, как они выехали из Форта Ламари — братья Шуманы не обнаружили его под тополем, где он сидел и тихо пил из фляжки виски.

На четвертый вечер, за ужином, Альбертина сказала: «Эта Эммелин Фитциммонс сказала мне, что ей двадцать пять лет. Можете себе представить?» — и дальше Альбертина употребляла такие выражения, как «засиделась в девках» и «никто не берет». «Я считаю в высшей степени безнравственным, что незамужняя женщина принимает роды. Меня не интересует, чему ее там обучали по акушерству. Откуда девушка может знать о таких вещах?» И прибавила, вздохнув: «Бедная Ида Тредгуд», — и остальные поддакнули.

Мэтью Лайвли не мог не услышать громоподобного голоса Альбертины. Но он подумал, что миссис Хопкинс ошибается насчет того, что мисс Фитциммонс «никто не берет». В первые дни пути у него не раз была возможность наблюдать за молодой женщиной с буйными волосами цвета имбиря, потому что повозка Тредгудов шла всего через три повозки от его, и он подозревал, что мисс Фитциммонс просто не позволяет мужчинам выбирать ее, — она сделает выбор сама. И если она «старая дева», так это не потому, что ее никто не взял замуж.

Он не понимал, почему мисс Фитциммонс так его заинтересовала. Она ему даже не нравилась. Она вела себя совсем не так, как подобает леди, и его раздражала ее манера есть — с каким-то мужским аппетитом. Его любимая Онория едва прикасалась к еде. Она была такая изящная, с трогательно выступавшими ключицами. И такая нежная, что едва могла поднять веер, чтобы обмахнуться. Неудивительно, что половина молодых людей в Бостоне были в нее отчаянно влюблены. И все же мисс Фитциммонс влекла его, может быть, думал он, тем, что она едет на запад за тем же, что и он, — найти и занять свое место в жизни.

Пока обоз неуклонно продвигался по плоской равнине Канзаса, Ида Тредгуд, прижимая руки к своему огромному животу, говорила Эммелин: «Слава Богу, что вы поехали с нами. Это была не моя идея. Мой безмозглый муж продал ферму, даже не сказав мне об этом. Согнал нас с насиженного места — меня, пятерых сынишек и дитя, которое уже на подходе».

Эммелин с большим трудом скрыла удивление. Она никогда не слышала, чтобы женщина с таким неуважением относилась к своему мужу, однако довольно скоро поняла, что Ида — не единственная, кто испытывает подобные чувства. Многие женщины отправились в путь не по своей воле — они поехали на запад за своими мужьями или отцами, потому что у них не было выбора. Они тихо ворчали, готовя еду и стирая белье, — пока их не слышали мужчины. Поделать они ничего не могли и надеялись только, что будущее вознаградит их за тяжелый труд в настоящем.

На тринадцатый день пути, когда они отъехали от Индепенденса сто шестнадцать миль, у миссис Биггс начались схватки. Эммелин пришла, чтобы принять роды, Альбертина Хопкинс оттолкнула ее, едва не сбив с ног, и загородила вход в фургон. Эммелин, которой хотелось заехать Альбертине по ее ханжеской физиономии, сдержалась ради бедной миссис Биггс.

На следующий день они увидели, что с горизонта к ним стремительно приближается гроза, и, поставив повозки огромным кольцом вокруг скотины и лошадей, сидели и тряслись под хлопающей парусиной, пока над ними грохотал гром и сверкала молния. Эммелин, которую внезапно начавшийся ливень застал в тот момент, когда она помогала распрягать волов Тредгудов, бросилась в укрытие под ближайшую повозку, принадлежавшую, как оказалось, Мэтью Лайвли. Они сидели молча, тесно прижавшись друг к другу, объятые благоговейным ужасом перед лицом бушующей природы, грозившей убить скот и перевернуть повозки, в которых визжали от страха женщины и плакали дети. А потом гроза ушла — так же стремительно, как и появилась, оставив после себя волшебную красивую радугу. Альбертина Хопкинс, спускаясь по ступенькам своей повозки, произнесла при виде рассеявшихся туч: «Ах, солнце вышло!» — с такой гордостью, будто это тоже было ее рук доброе дело.

Вылезая из-под повозки доктора Лайвли, Эммелин почувствовала, что ее интерес к нему возрастает. У него такое вытянутое лицо, как будто он в своей жизни многих потерял. «Может быть, многие из его пациентов умерли?» — думала она. Эммелин не подозревала, о чем в тот же самый момент думал Мэтью: «А почему эта мисс Фитциммонс все время улыбается? Откуда у нее столько энергии? И разве ей никто не говорил, что настоящей леди не пристало так много разговаривать?»

Двадцать девятого мая, через две с половиной недели пути, они дошли до берегов Биг Блу Ривер, которая впадает в Канзас с севера, и переселенцы с отчаянием обнаружили, что от ливней река так поднялась, что перейти ее не было никакой возможности. Из-за вынужденной остановки переселенцы решили заняться стиркой и вымыться впервые со дня отъезда из Индепенденса. Жирное мыло яростно втирали в тело и одежду, детей терли наравне с грязными рубашками, платьями, одеялами, пальто и исподним. В ту ночь на небе появился молодой месяц, и переселенцы развлекались игрой на музыкальных инструментах и рассказывали разные истории, у многих лагерных костров происходил невинный флирт. Силас Уинслоу, видный холостяк, занимающийся прибыльным делом, стал объектом внимания мамаш, у которых были незамужние дочери, так же как и Мэтью Лайвли, про которого прошел слух, что он врач.

Но если Уинслоу с огромным удовольствием принимал знаки усиленного внимания — поглощал пирожки и позволял женщинам чинить и стирать свою одежду, то Мэтью Лайвли все это смущало. От природы стеснительный и неуклюжий в обществе, Мэтью никогда еще не был объектом внимания женщин. Более того, хрупкая Онория все еще жила в его сердце, и рана, нанесенная ее отказом, еще не зарубцевалась. Поэтому его пугали молодые и энергичные дочери фермеров-переселенцев, активно охотящиеся на мужчин. Единственное исключение среди них составляла мисс Эммелин Фитциммонс, которая как-то сказала, что она не верит в брак. Мэтью слышал, как она говорила это миссис Иде Тредгуд, объясняя, что брак — это искусственно созданный институт, который придумали мужчины для того, чтобы порабощать женщин. Так что хоть она и не смущала его так же сильно, как дочери переселенцев, завлекавшие его пирожками и кокетливыми улыбками, но все же приводила его в замешательство.

Наконец, река спала, но для того, чтобы перевезти повозки на другой берег, нужен был паром. Поэтому им пришлось рубить тополя и сооружать из них громадный бревенчатый плот, достаточно большой, чтобы на него поместилась «шхуна прерий». Река была глубокой, а течение быстрым; заставить лошадей и скотину переплыть ее оказалось невозможным. На то, чтобы переправиться со всем имуществом на другой берег ушло два дня; за это время страсти накалились, и двое погонщиков чуть не прирезали друг друга.

Добравшиеся до другого берега, грязные, мокрые и изможденные, люди пытались заново впрячь волов, сгоняли лошадей и скот и разводили костры, чтобы приготовить еду, когда Барнабас Тредгуд вдруг закричал и рухнул на землю.

Все сгрудились вокруг лежавшего без сознания мужчины, а Эммелин кинулась за Мэтью Лайвли. Ида стояла над мужем, упершись руками в бока и повторяя: «Такого с ним прежде никогда не бывало».

Мэтью протиснулся через толпу и, опустившись на одно колено, приложил руку к шее Барнабаса. Они молча смотрели, как Мэтью открыл свою черную сумку и вынул из нее стетоскоп. Никто из них никогда не видел прежде такой штуки. Они смотрели во все глаза, как он приставил трубку одним концом к груди умершего и стал слушать. Через мгновение он печально сказал, глядя на Иду:

— Ваш супруг скончался, мэм.

— Вы уверены в этом? — спросила Ида. Она еще минуту смотрела в лицо своему мужу, потом перевела взгляд на запад, немного подумала, потом посмотрела на восток и наконец заговорила. — После того, как мы его похороним, я отправлюсь обратно в Миссури.

Эммелин была поражена, увидев, что к Иде присоединились еще четверо жен, их дети, а также шестеро погонщиков. Их мужья если и протестовали, то не слишком громко. Когда Амос Тайс сказал Эммелин, что ей придется вернуться с Идой, она уперлась и сказала, что пойдет в Орегон.

То, что произошло потом, удивило даже видавшего виды Тайса: четверо фермеров, двое овдовевших погонщиков, фотограф Силас Уинслоу и один неуклюжий подросток наперебой бросились предлагать мисс Фитциммонс сопровождать ее до Орегона. Видя, что сейчас за право взять молодую леди под свою опеку разразится драка, Мэтью направился в свою повозку и тайком достал Благословенный Камень.

И, держа его на ладони, он стал размышлять о происходящем. Судьбу мисс Фитциммонс будет решать Амос Тайс или же сама своевольная молодая леди, Мэтью это совершенно не касается. Но что-то внутри него подсказывало, что ему нужно действовать, взять инициативу в свои руки. Он должен принять решение, а для Мэтью это было непривычно.

Он сделает то, что велит ему Благословенный Камень.

Он уже привык каждый вечер перед отходом ко сну смотреть на Благословенный Камень, потому что тревожные слова его матери о том, что его ждет великое испытание, не шли у него из головы. Он надеялся избежать его, каким бы оно ни было, Камень ничего не говорил ему. Теперь же он хотел задать голубому камню другой вопрос, поэтому вынул школьную грифельную доску, на которой всегда записывал свои вопросы, и кусок мела. С одного края доски он написал слово «да», с другого — «нет». Потом положил посередине кристалл, спросил: «Провожать ли мне мисс Фитциммонс до Орегона?» — и раскрутил кристалл. Он показал «да». Тогда он раскрутил его еще раз. И еще. Камень по-прежнему показывал «да», и тогда он решил, что больше не стоит испытывать судьбу, и вернулся туда, где уже завязалась драка, невольно спровоцированная мисс Фитциммонс, — Тайс пытался растащить двоих скандалистов, — и, чувствуя, как у него потеют ладони и сердце вот-вот выскочит от груди от его неслыханной смелости, предложил Эммелин ехать с ним в его фургоне.

Она сразу же согласилась.

Похоронив Барнабаса Тредгуда у обочины, они торопливо помолились и отправились дальше в путь. Позади остались Ида Тредгуд со своим выводком и еще три повозки с женщинами, детьми и погонщиками, которые передумали ехать на запад и развернулись, чтобы ехать той же дорогой обратно, к цивилизации.

Как только повозки, идущие в Орегон, тронулись с места, Альбертина Хопкинс поставила всех в известность, что не одобряет того, что двое неженатых людей путешествуют вместе.

— Это не ее дело, — огрызнулась Эммелин, взбираясь на сиденье рядом с Мэтью.

Мэтью ничего не ответил. В душе он был согласен с миссис Хопкинс.

Альбертина по-прежнему осуждала поведение молодых людей и при каждом удобном случае напоминала об этом капитану Тайсу. Кое-кто из женщин поддерживал ее, но некоторые не возражали и даже просили Тайса оставить двух медиков в покое. «Может быть, они нам еще пригодятся», — сказала Флорин Бенбоу, не подозревая, что ее слова окажутся пророческими.

Повозки переселенцев медленно двигались по бесконечным, покрытым высокой травой прериям Канзаса и Небраски. Эммелин с Мэтью вели себя безукоризненно, соблюдая все правила приличия и благопристойности. Эммелин спала в фургоне Мэтью, а сам Мэтью спал на земле в скатке. Но они вместе ели, вместе располагались на отдых и сворачивали пожитки, запрягали и распрягали волов, чинили повозки и носили воду. Они свыклись с ежедневным распорядком обозной жизни: на рассвете, чтобы разбудить лагерь, трубили в горн. Мужчины, пасшие ночью скот и лошадей, сгоняли их с пастбищ обратно в лагерь, женщины разжигали костры и готовили завтрак, состоявший из хлеба, бекона и кофе. После завтрака палатки сворачивали и складывали в повозки, потом сгоняли и запрягали волов. Они снимались с места в семь утра, чтобы идти по холодку и успеть пройти к полудню достаточное расстояние, потому что в это время они останавливались на час передохнуть, — а потом снова трогались в путь на следующие пять часов. Когда наконец капитан Тайс подавал знак, что можно остановиться на ночлег, все, с облегчением вздыхая, издавали утомленными голосами радостные возгласы.

Людям, привыкшим к замкнутой жизни на фермах, это время казалось сказкой: днем им приходилось тяжело трудиться, зато ночи проходили спокойно, а стоянки напоминали праздник — они заводили друзей, отпускали детей порезвиться и щедро делились едой. Ревность еще не поселилась в сердцах, зависть еще не пустила корни, и ни одной жалобы не услышал в своей палатке Амос Тайс. Скоро, совсем скоро закипят страсти, вспыхнет злоба и ненависть; Тайса и всех проводников будут обвинять в нечестности, предвзятости и других грехах.

У него была неблагодарная работа. Он отвечал за все — определял порядок движения повозок, распределял обязанности: кто будет колоть дрова, носить воду, стоять на часах, пасти скот. Через несколько дней те, кто двигался в хвосте, начинали жаловаться, что устали дышать пылью от передних повозок, и, хотя Тайс постоянно менял порядок повозок, все равно все были недовольны.

К тому же в его обязанности входило восстанавливать справедливость. Когда собачка Шона Флаэрти напала на цыплят Бенбоу и загрызла шестерых прежде, чем ее успели поймать, чета Бенбоу потребовала, чтобы собаку застрелили. Но Шон, прижимая Маргаритку к груди, слезно умолял их не делать этого, потому что она — все, что у него есть в этом мире. Пришлось проголосовать: Маргаритку пощадили, а мистеру Флаэрти пришлось компенсировать мистеру Бенбоу стоимость убитой птицы.

Горе тоже не обошло их стороной. Джеб — погонщик из Кентукки — умер от абсцесса в челюсти после того, как цирюльник Осгуд Ааренс вырвал ему больной зуб. Его похоронили у обочины и поехали дальше. Они оставили на своем пути еще не одну могилу: дети умирали от кори, мужчины гибли от увечий, младенцы рождались мертвыми, иногда их приходилось хоронить вместе с матерями. На пути им встречались могилы, вырытые переселенцами, прошедшими здесь до них. За несколько десятилетий Орегонский Путь будет сплошь усеян тысячами крестов и надгробий.

Лошади тащили повозку Мэтью, Эммелин сидела рядом с ним, подставив лицо солнцу, и пыталась представить себе прекрасную землю, где мужчины и женщины будут жить как равные. Мэтью, с вожжами в руках, стараясь держаться на расстоянии от повозки, идущей впереди, чтобы не дышать ее пылью, наслаждался пейзажем — залитые солнечным светом равнины, так не похожие на мрачные салоны спиритического общества в Бостоне. Там жизнь была сосредоточена на смерти, здесь же все кричало о жизни: скот на лугах, ястребы в небе, смеющиеся дети и даже эта собачка, Маргаритка, остервенело лающая на индюков и кроликов.

Они мало общались — дочь врача из Иллинойса и молодой человек из Бостона — сидя бок о бок в фургоне и не отрывая взгляда от видневшегося впереди горизонта; земля казалась им огромной, а небо — бесконечным. Они чувствовали, как с каждой милей их души расправлялись и наполнялись светом и радостью. Линия горизонта была по-прежнему далека, повозка мерно покачивалась, Эммелин решила, что самое время пообщаться. Ее заинтересовал голубой камень, на который часто смотрел доктор Лайвли, и она спросила, что это такое.

— Это Благословенный Камень, — сказал он, сощурившись от солнца и взяв в руки вожжи. — Свадебный подарок моей матери. Она говорит, что он очень древний, возможно, столь же древний, как этот мир, и наделен силой людей, владевших им до меня, которая накапливалась веками. Моя мать всегда обращалась к этому камню за советом, и я следую ее примеру. — Он не стал говорить, что его мать, кроме того, с помощью камня общалась с душами умерших. Также он не стал сообщать Эммелин о страшном пророчестве своей матери — что его ожидает великое испытание, темное и ужасное. Может быть, он его уже пережил: вдруг решение взять с собой Эммелин и было тем самым испытанием на твердость духа — ведь это не прибавило ему симпатии в глазах остальных — и мужчин, и женщин.

Она мгновенно загорелась:

— И этот кристалл в самом деле ведет вас?

— Без него я бы просто не знал, что и делать. Я порой опасаюсь, — честно признался он, — что родился трусом. Не умею принимать самостоятельных решений.

— Просто вы очень осторожный, доктор Лайвли, — сказала она. — Моя же проблема в том, что я чересчур смелая и ничего не боюсь. И когда-нибудь у меня будут из-за этого неприятности. — Она сняла чепчик и встряхнула своими длинными волосами. — Вы даже не представляете, как вам повезло, что вы родились мужчиной. Вы можете выбирать любой род деятельности, какой только ни пожелаете — и это не вызовет осуждения. Я вот хотела стать врачом, но мне не дали — а все потому, что я женщина. Это несправедливо. Поэтому я и еду на запад. Там более терпимая атмосфера. Настоящая земля свободы. У людей появляются новые настроения, женщины стали более активными. Я была на одном удивительном собрании у Сенека Фолс, где была провозглашена «Декларация чувств», в которой перечислялось шестнадцать видов дискриминации женщины и выдвигались требования, в том числе голосование, одинаковая зарплата за одинаковую работу и право на личную жизнь и детей. Мы, женщины, начинаем подниматься, доктор Лайвли.

Мэтью заерзал на своем сиденье. Он уже был знаком с радикальными взглядами мисс Фитциммонс. Они еще совсем недалеко отъехали от Индепенденса, а Эммелин уже получила несколько предложений руки и сердца — от каждого из братьев Шуманов (мистер Хопкинс выступал при этом в качестве переводчика), от Шона Флаэрти, заявившего, что у него будет самая большая картофельная ферма во всем Орегоне, от молодого Дики О'Росса, который произнес нужные слова ломающимся мальчишеским голосом. Но Эммелин отказала всем, объяснив, что это не потому, что она видит в них какие-то недостатки, а просто потому, что она решила вообще никогда не выходить замуж. Каждому, кто готов был ее выслушать, она объясняла, что не собирается обременять свою жизнь узами этого искусственного института, изобретенного церковью и обществом для того, чтобы держать женщин в подчинении. Если она захочет иметь детей, говорила она, то заведет их сама, и ей не придется держать ответ перед мужем.

Ехавшие с ней женщины — простые фермерши и крестьянки, никогда не слыхавшие радикальных идей и не читавшие книгу Мери Шелли «Защита прав женщины», — думали, что либо Эммелин еще слишком молода и просто не понимает, что говорит, либо немного тронута умом (хотя некоторые из них втайне завидовали ее независимости и желали ей удачи). Но Мэтью приходилось встречаться в Бостоне с женщинами вроде мисс Фитциммонс, которые называли себя феминистками и от которых ему становилось не по себе. Как он скучал по своей тихой хрупкой Онории, которая так мало разговаривала, и, уж конечно, не размышляла о политике! Каждую ночь, когда все в лагере засыпали и он любовался Благословенным Камнем, он доставал также портрет Онории, на котором она была такой худенькой, с запавшими глазами, что напоминала привидение. Ее тело утопало в складках платья, запястья были тонкими, как у птички — и вся она напоминала неземное создание: прекрасная изможденная Лигейя Эдгара Аллана По.

— Что вы думаете об анестезии? — спросила Эммелин. Она так резко сменила тему, что сбила его с толку. — Хлороформ, эфир! — проговорила она, прежде чем он успел что-либо ответить. — Это будет настоящей революцией в хирургии. Мой отец присутствовал на операции по удалении опухоли груди. И женщина все это время спала! А следующим революционным шагом будет допуск женщин к профессии врача. На востоке слишком много предубеждений. На западе все будет по-другому. — Она немного помолчала и добавила: — Доктор Лайвли, вам нужно побольше улыбаться.

«А тебе нужно поменьше болтать», — ответил он про себя.

Когда они вошли в «страну индейцев», где жили пауни, мужчины приготовили винтовки и личное оружие, зарядили и сняли с предохранителей кремневые ружья и капсюльные пистолеты. Но индейцы приближались к ним только из любопытства или для того, чтобы попросить милостыню.

Дни становились все жарче, пыли было все больше, терпение истощалось, и поддерживать приличия становилось все труднее, но женщины были настроены решительно. Многие по-прежнему носили корсеты, хотя кое-кто тайком запрятал подальше это неудобный предмет туалета. Шляпки с цветами запрятали в сундуки, сменив их более практичными миткалевыми чепцами. И хотя они перестали стелить скатерти и убрали подальше хороший фарфор (тот, что еще уцелел), мужчин и детей все еще заставляли умываться перед обедом и молиться, прежде чем набрасываться на еду. Наткнувшись на труп мужчины, повешенного на тополе — судя по всему, он был мертв уже несколько дней, а значит, он шел с предыдущим обозом — с табличкой на шее, на которой было написано «шулер», они остановились, чтобы сколотить гроб и похоронить его по-христиански.

Когда они остановились на привал на берегу Литтл Блу Ривер, у Виктории Коррелл, носившей первого ребенка, начались схватки. Альбертина Хопкинс, решившая, что будет принимать роды, взяла все в свои руки, несмотря на попытки еще двух женщин предложить свою помощь. Сквозь парусиновые стены повозки доносился ее голос.

— А ну-ка, замолчите. Какая же вы бестолковая! Разве в Библии не сказано, что Господь сделал так, чтобы женщина рожала в муках и скорби? Своей несдержанностью вы оскорбляете слух Всевышнего.

Когда Альбертина отлучилась в уборную, сооруженную для женщин в тополиной роще, Эммелин проскользнула в повозку и, открыв пузырек, который принесла с собой, сказала измученной Виктории:

— Может, Господь и велел нам рожать в муках, но он же дал нам и избавление от этих мук. Это травяной эликсир, который мой отец всегда дает роженицам. Он облегчит схватки и поможет ребенку быстрее и безболезненнее появиться на свет.

Альбертина была возмущена, однако после этого женщины стали приходить к Эммелин со своими женскими проблемами, потому что у нее были с собой болеутоляющие, успокаивающие и другие лекарства.

Подъехав к восточной границе территории Шайен, они оказались на берегу поднявшейся реки. В другом случае они, как обычно, раскинули бы лагерь и стали ждать, пока вода не спадет, но мужчин беспокоила близость враждебных индейцев, и они проголосовали за то, чтобы переправиться на тот берег. Никто не стал слушать возражений Альбертины Хопкинс, что нынче воскресенье, что в такой день нельзя заниматься подобной работой, и, когда ближе к вечеру повозка Корреллов перевернулась и миссис Коррелл вместе с новорожденным младенцем утонули, в ее торжествующем взгляде читалось: «Я же вам говорила!»

Эммелин и Флорин Бенбоу позаботились о телах, обрядив миссис Коррелл, уложив ей волосы и завернув младенца в самое красивое одеяло, какое смогли найти, а Силас Уинслоу сделал снимок — бесплатно — на память мистеру Корреллу, который скорбно уселся на лошадь, предложенную братьями Шуманами, и уехал обратно в Миссури, после чего его никто больше никогда не видел.

Обоз продолжал свой путь.

Силас Уинслоу, у которого в фургоне громыхали медные тарелки и пузырьки с реактивами, изрядно обогатился за время пути, делая на память снимки умерших, потому что им пришлось пережить еще не одно бедствие: люди умирали от пневмонии, дизентерии, дети падали с повозок и погибали под колесами. Никто не винил доктора Мэтью Лайвли за то, что он не смог никого спасти. Все прекрасно знали, что ни один врач не справится со смертельным заболеванием и сверхсерьезной травмой. Зато он помогал сколачивать гробы и заполнял свидетельства о смерти для родственников, увозивших их с собой в Орегон, — тоже на память.

К девятому июня они дошли до Платт, широкой мелкой реки, расположенной в трехстах милях от Индепенденса — это означало, что переселенцы прошли первый этап своего пути. Новый край был совершенно не похож на тот, из которого они прибыли: трава была низкой, повсюду росли полынь и кактусы, и чем дальше, тем засушливее становилась местность. Здесь они впервые столкнулись с довольно странным видом почты: вдоль обочины лежали черепа буйволов, на которых люди из обозов, вышедших раньше, оставляли для них письменные сообщения. На одном таком черепе была предупредительная надпись, что им следует опасаться пауни и что на дороге много грязи.

Ехать становилось все труднее. Летняя жара утомляла и вызывала болезни. Повозки часто ломались. Деревьев было мало, и растительность была довольно скудной, так что им приходилось жечь навоз. Если не было навоза, они тащились за фургонами в клубах пыли и собирали на растопку сорняки. Женщины, чтобы как-то разнообразить блюда, состоявшие главным образом из бобов и кофе, собирали дикую ягоду и умудрялись раскатывать тесто на фургонных сиденьях повозок, а потом — печь пироги на раскаленных камнях. Мужчины изредка ходили на охоту и иногда возвращались с лосем, но чаще всего — ни с чем, так что им приходилось обменивать у индейцев свои рубашки на лосося и сушеное мясо буйволов. По пути переселенцам попадались свежие могилы, но они сохраняли бесстрашие, когда же однажды утром слепого Билла, ночного разведчика (плохо видевшего при дневном свете, но хорошо ночью, и поэтому сторожившего стада, когда все спали), нашли мертвым со стрелой между лопаток, переселенцы не поддались панике, а просто оставили сообщение на черепе буйвола для обозов, едущих за ними.

Постепенно запас бинтов и швов у Мэтью иссяк. Эммелин тоже не приходилось сидеть сложа руки — многие женщины невзлюбили Альбертину Хопкинс и звали на помощь мисс Фитциммонс, когда у них начинались схватки. Предсказание Флорин Бенбоу сбывалось — «парочка медиков» действительно оказалась незаменимой.

Незаметно для самих себя Эммелин с Мэтью становились парочкой и в других отношениях.

Большинство переселенцев рано уходили спать, но некоторые долго не ложились — в основном молодежь. Мэтью любил, когда в лагере все затихало, — тогда читал при свете фонаря — в основном стихи, а иногда Библию. Эммелин любила смотреть на звезды.

— А как мы можем знать, что идем в правильном направлении? — спросила она как-то ночью.

Он отложил книгу и показал на ночное небо.

— Знаете созвездие Большой Медведицы? Вон те звезды, которые образуют громадный ковш? Видите две последних звезды на ручке? Они смотрят на Полярную звезду, а Полярная звезда всегда отстоит на один градус от географического севера.

Эммелин сказала, восхищенно глядя на него:

— Вы такой образованный, доктор Лайвли.

На третью ночь после этого Мэтью пытался пришить пуговицу к рубашке кривой медицинской иголкой с шелковой хирургической ниткой. Ему это никак не удавалось. Увидев, что Эммелин наблюдает за ним, он подумал, что она сейчас поднимет его на смех. Но она не стала смеяться. Вместо этого, к его удивлению, она подошла к нему, держа в руках маленькую шкатулку со швейными принадлежностями, взяла рубашку, и, усевшись рядом с ним, тактично пояснила:

— У меня у самой руки-крюки, как только нужно что-нибудь починить, но, возможно, у меня немного больше опыта по этой части. — И она прекрасно справилась со своей работой.

После того как они проехали столько миль, днем мучаясь от жары, пыли и мух, а ночами слушая волчий вой и мрачное завывание ветра, мнение Мэтью о мисс Фитциммонс, которая никогда не жаловалась на то, что ей приходится выполнять мужскую работу, стало меняться. Если повозка застревала в поднявшейся речке, Эммелин, совершенно не думая о себе, бросалась в воду во вздымающихся юбках, изо всех сил помогая вытолкать колеса из грязи. Она наравне с мужчинами погоняла криком волов, занималась стиркой и чинила поломанные оси, обдирала шкуру с буйволов и штопала парусину так, как будто всю жизнь только этим и занималась. Постепенно эта девушка стала восхищать Мэтью. Он все реже и реже разглядывал портрет тщедушной Онории, а если же и смотрел на него, то размышлял о том, сколько бы она протянула, если бы ей пришлось путешествовать вместе с ними. Наверняка она была бы только обузой, а не помощницей.

Сам Мэтью тоже стал меняться. Он обнаружил, что под рукавами рубашки у него начали проступать мускулы, и, глядя в зеркало, замечал, что его лицо становится все более загорелым. Бледность — след длительного пребывания в темных салонах — поборол жаркий солнечный климат, пыль и бури. А его ладони покрылись мозолями, пока он бок о бок работал с Эммелин Фитциммонс.

Как-то ночью Маргаритка, собачка Шона Флаэрти, утащила у Ребекки О'Росс пирог с мясом. Это зрелище — собачка с огромным пирогом в зубах и преследующая ее миниатюрная миссис О'Росс со скалкой в руках — вызвало повальный смех. Мэтью смеялся вместе со всеми, а когда взглянул на Эммелин, то увидел, что она хохочет так, что слезы текут у нее по щекам.

И он вдруг подумал, что этой женщине присуща страстность во всем — не только когда она ест или говорит о правах женщин. Эммелин Фитциммонс жадно впитывала в себя жизнь со всей данной ей Господом энергией. И тут же где-то глубоко промелькнула предательская мысль, что она, наверное, такая же страстная и в любви.

Он почувствовал, что у него горят щеки и на какой-то миг захватило дух. Когда же она неожиданно оглянулась и встретилась с ним взглядом, сердце у него бешено забилось.

Двадцать шестого июня обоз разбил лагерь под теплым ясным небом форта Ламари. В лагерь пришли группы индейцев сиу, которые готовились к войне со своими соседями кроу, и переселенцы поделились с ними своим завтраком, состоявшим из хлеба и мяса, в обмен на бусы и перья. Все испытывали к ним дружелюбные чувства, хотя где-то глубоко внутри у них и таился страх американцев перед истребленными аборигенами.

Но когда всего на один день присоединившийся к ним французский траппер Жан Баптист рассказал, что в горах ожидаются ранние снегопады, их вновь стали одолевать страхи (все они слышали, как первые переселенцы оказывались в ловушке в занесенных снегом горах и умирали от голода), так что Амос Тайс сказал своим подопечным, что нужно идти быстрее.

Четвертого июля переселенцы отпраздновали семьдесят второй день рождения нации — элем с фейерверками, патриотическими речами и молитвами. Две тысячи воинов сиу, одетые в буйволовую кожу, украшенную бусами и перьями, скакавшие на битву со своими врагами кроу, остановились, чтобы посмотреть на праздник, устроенный белыми чужеземцами. Мэтью Лайвли, приняв от мистера Хопкинса стакан с бренди, который он приберег специально для этого случая, повернулся вместе со всеми к востоку, чтобы вспомнить оставленных там друзей и любимых. Мэтью вспоминал свою мать; Эммелин Фитциммонс, стоявшая рядом и державшая чашку с вином Чарли Бенбоу (из уцелевшего во время речной переправы бочонка), вспоминала своих родителей, лежавших за одной оградой на ферме, которую она, унаследовав, продала. Шон Флаэрти поднял стакан за Ирландию; Тим О'Росс вспоминал одну рыженькую девушку в Нью-Йорке; Шуманы выпили за свою семью в Баварии. Они вместе почтили оставшиеся в прошлом дома, потом повернулись к западу и выпили за новый дом, который им еще предстояло обрести.

Семнадцатого июля они раскинули лагерь на вершине Южного перевала, широкого перевала через Скалистые Горы — материковый хребет. Момент был подходящий для того, чтобы заняться починкой, штопкой, ремонтом, а заодно поразмышлять над важностью момента, ибо отсюда уже не было пути назад, — Южный перевал был промежуточным пунктом: с восточной стороны этого великого горного раздела реки текли в Миссисипи, по другую его сторону они текли на запад, впадая в Тихий океан. Переселенцы достали шахматные доски и карточные колоды, а гармоника со скрипкой заиграли какой-то оживленный мотив. Мистер Хопкинс тайком прикладывался к виски, пока его царственная супруга восседала на троне, позволяя детям носиться сломя голову по всему лагерю.

Эммелин латала юбку при свете фонаря, когда к ней застенчиво приблизилась старшая дочь Хопкинса. Она была его дочерью от первого брака; свою мачеху Альбертину девушка ужасно боялась. Поэтому она и пришла со своими тайными опасениями к Эммелин. С первых слов Эммелин поняла, в чем дело: девушка частенько проводила время наедине с одним из погонщиков, поэтому неизбежного следовало ожидать.

— Боюсь, это так, — сказала она спокойно, похлопывая по руке перепуганную девушку. — Если не приходят месячные, это первый признак беременности. — Когда же девушка заплакала, больше от страха перед мачехой, Эммелин проявила деловую хватку. — Я слышала, что впереди в обозе идет проповедник. Я попрошу доктора Лайвли съездить за ним и привезти его сюда. Вы поженитесь, и никто ни о чем не догадается.

Проповедник, который за последнее время видел столько похорон, что раньше он и подумать не мог, что такое возможно, был просто счастлив провести обряд бракосочетания в обозе Тайса, и несколько семей отправились вместе с ним, чтобы принять участие в торжестве. После того, как дочь Хопкинса с погонщиком обменялись клятвами под бдительным оком царственной Альбертины, не догадавшейся о тайне своей падчерицы, они устроили свадебную вечеринку, с игрой на скрипке и танцами под ночным небом, а Силас Уинслоу сделал снимок счастливой четы.

Во время свадебного пира, состоявшего из простого печенья без глазури и теплого сидра, Эммелин думала, глядя на Мэтью при свете костра: «Он стал увереннее в себе. Это уже не тот нервный молодой человек, каким он был три месяца назад. Да и загар ему к лицу».

Она хотела понять, чем так привлекал ее доктор Лайвли среди остальных мужчин, которые в большинстве своем были сильнее и крепче Мэтью. И поняла — добротой. Его не нужно было просить о помощи, на него всегда можно было рассчитывать.

Он с радостью делился пищей и часто уступал повозку уставшим женщинам, чьи мужья были глухи к их страданиям, он был внимателен к людям, спрашивая их о здоровье и самочувствии, в то время как остальные не чувствовали в себе сил даже на то, чтобы выругаться.

В те же минуты, когда Эммелин думала о докторе Лайвли, — что он не только добрый, но и привлекательный, Мэтью тоже думал об Эммелин Фитциммонс. Однако его мысли текли в совершенно другом направлении — он понял теперь, что пышные формы волнуют его намного больше.

Форт Бриджер, названный так в честь своего основателя Джима Бриджера, последние пять лет выполнял функцию фактории — это было поселение, состоявшее из грубо сколоченных бревенчатых зданий, в которых жили индейцы в кожаных штанах, трапперы, дровосеки и переселенцы, направлявшиеся на запад. Подойдя к форту, группа Тайса встретила обоз, движущийся на восток; с ним шли отчаявшиеся переселенцы, которые решили вернуться домой. Они отказались от своей мечты, увидев, каких людских потерь она стоила: в этих двадцати повозках были в основном женщины, дети и старики. Обоз Тайса тоже уменьшился на двенадцать повозок и тридцать два человека, к тому же после почти трех месяцев пути внешней вид людей оставлял желать лучшего, несмотря на все их усилия оставаться цивилизованными людьми. Стайки одичавших босоногих детей носились по лагерю, мужчины ходили с длинными нечесаными бородами, в грязной и рваной одежде. Даже щегольской клетчатый жилет Силаса Уинслоу, фотографа и денди, покрылся пятнами, а некогда дорогая одежда была непоправимо испачкана смазкой для колес. Да и та атмосфера веселья, которая некогда царила среди них, сменилась завистью, ссорами, междоусобицами и ненавистью, так что многие бывшие друзья теперь стали врагами. Но сейчас, добравшись до форта, они были счастливы, потому что отсюда им предстояло повернуть на север, к Орегону.

По форту ходил один горец, который дошел до запада и теперь возвращался обратно на восток, — этот человек предупреждал всех, имеющих уши, о том, чтобы они ни в коем случае не шли коротким путем, о котором все уже были наслышаны.

— Идите по знакомой дороге и никуда не сворачивайте, — советовал он Амосу Тайсу и другим проводникам. — Пойдете по этой короткой дороге — бед не оберетесь.

Но Тайс возразил:

— Если есть более короткий маршрут, то ехать в объезд глупо. — За несколько миль до Форта Бриджера с Амосом что-то произошло — это был уже другой человек, хотя никто из спутников этого не заметил. Дело в том, что Жан Баптист, французский траппер, который на один день присоединился к их обозу, вез с собой не только меха из сьерры — у него был с собой плакат, который он вез из одного местечка в Калифорнии под названием Лесопилка Саттера. Амос Тайс заплатил французу изрядную сумму денег, чтобы тот не показывал плакат его переселенцам, а также тем, кто плелся в следующих обозах. Потому что в душе Амос Тайс был необычайно алчен. Он водил людей в Орегон для того, чтобы прибрать к рукам как можно больше земель, обходя неопытных переселенцев. Но как только он увидел плакат французского траппера, все изменилось, — он сообщал, что в Калифорнии обнаружены месторождения золота.

Тайс купил у француза плакат, тот поскакал дальше, а Амос никому ничего не сказал. Все оставшиеся до Форта Бриджера мили он ломал голову, просчитывая, как ему попасть в Калифорнию. Если он бросит обоз, ему придется идти в одиночку, подвергая себя опасности. Поэтому тайной целью Тайса было как-то добраться с переселенцами до Калифорнии. А там уже можно их бросить и, не теряя времени, заняться обогащением. Но как убедить их сменить маршрут? Догадка осенила его именно в тот момент, когда горец предупреждал не ехать до Орегона по короткому пути.

Тайс распустил слухи, будто он слышал, что этот другой путь не только короче, но и намного легче и что переселенцы, идущие в Орегон, не столкнутся с опасностями и трудностями, выпавшими на долю их предшественников. Потому Тайс подделал карту маршрута. Она выглядела довольно натурально: он целый день и всю ночь тайком трудился над ней, — чтобы она смотрелась довольно потрепанной и не вызывала подозрений, чтобы по ней было видно, что ею неоднократно пользовались. Он также постарался, чтобы их путь пролегал как можно дальше от мормонов, которые всего год назад обосновались неподалеку от той местности, которую им предстоит пересечь. Всего за три года до этого Амос Тайс состоял в отряде милиции, который арестовал и посадил в тюрьму (где его и убили, — хотя Тайс лично не принимал в этом участия) Джозефа Смита[3], так что между Тайсом и «святыми последнего дня»[4] особой любви быть не могло. Потом он устроил собрание в их лагере за Фортом Бриджера и сообщил людям о своем новом плане, показав «подлинную» карту. Ему не пришлось изображать энтузиазм и восторг в голосе, ибо перед глазами у него стояли ручьи, сплошь заваленные золотыми самородками.

— Это же ясно как Божий день, — говорил он, разворачивая карту так, чтобы все могли видеть, — Орегонский Путь пролегает через эти опасные горы, после чего нам предстоит длительная и рискованная переправа по реке на плотах, во время которой погиб уже не один человек. Поэтому я предлагаю ехать другим маршрутом. Смотрите, он проходит по чудесной равнине, затем нам нужно будет дойти до горного перевала. В Калифорнии мы повернем на север и пойдем по прекрасной дороге, овеваемой океанскими бризом и утопающей во фруктовых деревьях.

— Но ведь она длиннее, — сказал Чарли Бенбоу.

— В милях — да, но другой маршрут получится длиннее по времени, к тому же на нем нас поджидают препятствия и опасности. Помните Южный перевал через Скалистые Горы? Каким он был легким и приятным? А сьерра — это не то, что Скалистые Горы. Через нее перебраться — как по парку пройтись!

И ему поверили.

Но все же они решили подумать. Это был последний переход, там, за конечной точкой их маршрута, простирались неосвоенные дикие земли. Обдумывая предложение Тайса, люди чинили повозки и хомуты и запасались провизией. Они были настроены оптимистично. Уже за следующим горным хребтом, за калифорнийскими сьеррами, их ждет рай. Они уже ощущали на своих лицах дуновение тихоокеанского бриза.

Но некоторые все же сомневались. Мэтью Лайвли не сразу согласился на новый план Тайса, решив прежде посоветоваться с Благословенным Камнем (хотя в глубине души он подозревал, что этот путь не принесет им ничего хорошего). Он позволил Эммелин присутствовать. Они сидели на откинутой задней дверце повозки при теплом свете фонаря, пока все остальные в лагере занимались своими делами под звездами. Мэтью снова достал грифельную доску со словами «да» и «нет». Он просил вполголоса: «Идти ли нам коротким маршрутом?» — и раскрутил камень, а Эммелин сидела и с серьезным лицом следила за тем, как вращается кристалл, пока он не остановился, указав на слово «да».

Мэтью нахмурился. Он терпеть не мог сомневаться в мудрости кристалла, но что-то внутри него упорно твердило, что нужно идти старой северной дорогой. Эммелин согласилась с ним. Ей, считавшей себя авантюристкой, вечно жаждущей новизны, все же казалось глупым отказываться от старого проверенного маршрута ради сомнительных преимуществ новой дороги, как бы заманчиво это ни звучало.

— Попробуйте еще раз, — сказала она.

И снова камень показал «да».

Мэтью потер подбородок.

— Благословенный Камень говорит, что мы должны идти за Амосом Тайсом.

— А как вы сами думаете, что мы должны делать?

Мэтью понятия не имел. Он не принял ни одного самостоятельного решения в своей жизни. Даже в детстве, когда за него решала мать, она сначала советовалась с кристаллом.

— А если интуиция подсказывает вам прямо противоположное? — добивалась Эммелин.

— Стыдно признаться, но интуиция, как и воля, у меня слабая. В детстве братья всегда верховодили мной. Когда подрос, то во всем подражал своим сверстникам. Боюсь, я — ведомый, мисс Фитциммонс, и всегда иду туда, куда ведут меня за собой такие лидеры, как Амос Тайс или хотя бы Камень. — При желтом свете фонаря он заметил, какие янтарные у нее глаза. — А как бы поступили вы, мисс Фитциммонс? — спросил он, чувствуя, как ком подступает к горлу от страха услышать ответ. Только сейчас, в этот решающий момент, он осознал, насколько глубоки его чувства к мисс Фитциммонс.

— Мне очень удобно путешествовать с вами, доктор Лайвли, — ответила она тихо, — и, мне кажется, мы неплохо сработались. Если сейчас я с вами расстанусь, то вряд ли смогу найти столь же приятного мне спутника, который пригласил бы меня ехать с ним. Поэтому я поеду туда, куда поедете вы, доктор Лайвли.

У Мэтью бешено колотилось сердце. Он сглотнул и облизал губы.

— Мисс Фитциммонс, — быстро сказал он, — я должен вам кое-что сказать…

— Эй, вы, там! — послышался голос из темноты. И они увидели Силаса Уинслоу, который подходил к ним своей вальяжной походкой в сдвинутом на лоб котелке. — Я не поеду с Тайсом, мисс Фитциммонс, — сказал он, намеренно не замечая Мэтью, своего соперника в борьбе за расположение Эммелин. — Я еду на север с новой группой, которая формируется сейчас под началом Стивена Коллинзуорта. Если вам не с кем ехать, я почту за счастье сопровождать вас до Орегона. — Он театрально прижал ладонь к груди. — И я гарантирую вам, моя дорогая мисс Фитциммонс, что, пока вы будете находиться под моей защитой, вы встретите самое джентльменское отношение.

Эммелин лишь моргала в ответ, когда же она открыла рот, чтобы ответить, до них внезапно донеслись крики.

— Доктор Лайвли! — кричал кто-то. — Доктор Лайвли! Джо Стриклэнд здорово поранился!

Погонщик лежал у себя в повозке в полубессознательном состоянии и стонал от боли. Мэтью объяснили, что ногу ему отдавил взбрыкнувший вол, который никак не давал себя запрячь. Даже самому неопытному человеку с первого взгляда стало бы ясно, что у Джо серьезные неприятности. Сквозь кожу проступала кость, и, хотя кровотечение прекратилось, пальцы ног уже приобрели жуткий багровый оттенок. С помощью Эммелин Мэтью промыл рану, приложил мазь и обмотал ее чистыми бинтами. Когда он попытался вправить выпирающую кость, Джо вскрикнул и погрузился в беспамятство. Лицо его нехорошо посерело, он покрылся потом. Джо ехал один, так что Эммелин вызвалась ухаживать за ним.

Та ночь была решающей. Они разделились на несколько групп: кто-то из тех, кто прежде был под началом Тайса, решил ехать с Коллинзуортом по северной дороге, новенькие из недавно прибывших обозов выбрали короткий маршрут под предводительством Тайса. Силас Уинслоу, который был без ума от мисс Фитциммонс, решил в конце концов ехать вместе с Тайсом.

Они попрощались с теми, кто путешествовал вместе с ними от Миссури, до встречи в Орегоне. Хотя к группе Тайса присоединились новенькие, со своими повозками, скотом женами и детьми, все же она значительно уменьшилась: теперь в нее входило всего тридцать пять повозок, шестьдесят девять мужчин, тридцать две женщины, семьдесят один ребенок и триста голов крупного рогатого скота и лошадей.

Они были полны оптимизма, проезжая мимо рек, в которых плескалась форель, лугов, сплошь покрытых дикими цветами, и густых осиновых и ивовых рощ. Теперь они чувствовали себя сильнее, потому что в их группу влилась «новая кровь», — вновь прибывшие попутчики, более сильные и здоровые. Но Мэтью Лайвли одолевали дурные предчувствия; что-то было не так — он никак не мог понять что. Было ли тому причиной предсказание его матери? Однако свои сомнения он держал при себе. Остальные, по всей видимости, считали, что Тайс здорово все придумал, и не падали духом.

Идиллия продлилась недолго.

Через несколько дней довольно спокойного пути обоз подошел к горам Уосатч, гряде высоких, покрытых снегом вершин и глубоких каньонов. Склоны каньонов заросли ивой, густыми кустарниками с дикой ягодой, толстыми тополями, кленом и ольхой, речное русло было узкое и завалено валунами. Для того чтобы расчистить дорогу, понадобились усилия всех крепких мужчин в группе.

Вооружившись топорами, цепями и лопатами, они прорубали себе путь сквозь ивы, тополя, ольху и клен. Каждую ночь мужчины падали в изнеможении на свои одеяла, а женщины лечили волдыри и ссадины своих мужей, братьев и сыновей мазями и ободряющими словами. По крайней мере, у нас есть вода, сказал Тайс, а у скотины трава. Кроме того, у них были целые тучи москитов и слепней.

Учитывая, что продвигались они со скоростью всего пять миль в день, им, в конечном счете, пришлось запрягать волов попарно, чтобы перетащить повозки через вершину Уосатч; когда же переселенцы спустились со склона, перед ними предстало грозное препятствие: пустыня Большого Соленого Озера.

По ночам в лагере уже не царило оживление, теперь над ними стояла отрезвляющая тишина. Днем они передвигались с небольшой скоростью, потому что пустыня раскалялась и жара становилась невыносимой. Их задерживало то, что из-за полученных в горах Уосатч травм мало кто из мужчин был в состоянии впрягать и распрягать волов, и они были вынуждены делать частые остановки. И пока женщины переживали за своих мужчин, нога Джо Стриклэнда начала гноиться, несмотря на все старания Эммелин, Амоса Тайса терзали свои тайные опасения — они не укладывались в расписание. Там, впереди, была сьерра и угроза снегопада.

Они тащились вдоль русла обмелевшего озера под безжалостными лучами палящего солнца. Жара становилась невыносимой, как в печке, у людей было такое чувство, будто они попали в ад. Они смачивали языки животным, потому что эта засушливая местность была настолько обезвоженной, что они опасались, как бы волы и прочая скотина не взбесились от жажды. Это была бесплодная солончаковая пустошь, в которой они не встретили ни одного живого существа. В волнах раскаленного воздуха идущие впереди повозки казались гигантскими. Далекие горы, казалось, плавали в воздухе. Шар полуденного солнца молотом стучал в висках. На закате тени становились необыкновенно длинными. Ночной воздух пощипывал через одеяла холодными клещами. Дети плакали, скотина мычала. Равнинный грунт был настолько плотным, что копыта животных не оставляли следов на твердой соляной и щелочной корке, но, добравшись до середины пустыни, они обнаружили там мелкое озерце, щелочь в котором превратилась в кашу. Идти по нему было все равно что пробираться через блюдо с овсянкой. Ступать нужно было осторожно, успевая выдернуть ногу из трясины. Ноги, как цементом, оказались покрыты клейкой грязью, грязь облепила тележные колеса, волы стали спотыкаться.

Но переселенцы упорно двигались вперед сквозь это пекло — истомленные жаждой, истекая потом. Нога Джо Стриклэнда гноилась все больше. Бедный погонщик был измучен лихорадкой, и Эммелин всю дорогу держала голову Джо у себя на коленях, пока они ехали в фургоне Хэммерсмитов. Остальные тоже начинали хворать, но старались держаться, потому что знали, что остановка равносильна гибели.

Они выбрали группу мужчин, которые объявили Тайсу о своем намерении просить помощи у мормонов (хотя никто понятия не имел, где именно обосновался Брайан Янг[5] со своими людьми), но Тайс, пользовавшийся дурной славой среди «святых последнего дня», со знанием дела заявил, что мормоны от них слишком далеко и даже пытаться отправляться на их поиски равносильно самоубийству.

Они шли вперед, перенося испепеляющую полдневную жару и пронизывающий до костей ночной холод; губы у всех потрескались и кровоточили, языки распухли, воду раздавали по столовой ложке. Волы братьев Шуманов наконец не выдержали и рухнули на колени, мыча от жажды. Так что им пришлось зарыть свои плуги и фермерский инструмент прямо здесь, в песок, чтобы вернуться за ним потом, когда они найдут себе клочок земли в Орегоне.

Новорожденный младенец Биггсов, которого три месяца назад принимала Альбертина Хопкинс, не перенес жары, его похоронили в песке. Цыплята Бенбоу дохли один за другим от жары и жажды, и даже Маргаритка, некогда неугомонная енотовая собака, плелась, понуро свесив голову, рядом с фургоном Шона Флаэрти.

Казалось, пустыня Большого Соленого Озера не закончится никогда.

Но она все же закончилась; когда прохладным вечером, пришедшим на смену знойному дню, измученный обоз подошел к первому водоему у подножия холмов и скотина помчалась к воде, а люди старались не попасть под копыта, Мэтью подумал, что, может, это и было то темное и ужасное испытание, к нему подошла Эммелин и сказала:

— У Джо Стриклэнда гангрена. Ногу придется ампутировать.

Мэтью показалось, что на его плечи взвалили все бремя этого мира. Он сел на землю, на которой собирался развести костер, и, покачав головой, сказал:

— Я не могу этого сделать.

Эммелин присела рядом с ним и накрыла своей ладонью его руку. Лицо Мэтью, так же, как у нее и у всех остальных, покраснело и покрылось волдырями, взгляд был тусклым, одежда задубела от пота и грязи.

— Я помогу вам, — сказала она. — Мне приходилось ассистировать отцу во время ампутации ноги. Так что я смогу это выдержать, доктор Лайвли.

Он смотрел на нее, и ему хотелось заплакать.

— Мисс Фитциммонс, я не врач.

Она непонимающе смотрела на него.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я хочу сказать, что я не имею никакого отношения к медицине. Просто вы тогда, в Индепенденсе, приняли меня за врача, а я не стал вас разубеждать.

Она нахмурилась:

— Тогда кто же вы?

И он еле слышно ответил:

— Я гробовщик.

Она заморгала. И еще больше нахмурилась.

— Гробовщик? То есть похоронных дел мастер?

— Да, похоронных дел мастер.

— Но как же ваша сумка…

— Люди, приготавливающие тело к последнему упокоению, используют те же инструменты, что и врачи. Особенно если кончина была вызвана травмой. Нам, так же, как и врачам, приходится накладывать швы и повязки. Стетоскоп же необходим для того, чтобы убедиться, что человек действительно умер, прежде чем предавать его земле.

— Но я видела, как вы покупали в аптеке лекарство!

— Я покупал его для себя. Зимой я часто болею.

Эммелин была настолько потрясена, что не могла выдавить из себя ни звука.

— Почему же вы меня не разубедили? Ведь все принимали вас за врача!

Он посмотрел на нее удрученным взглядом:

— Если бы от вас зависела жизнь многих людей, вы бы стали говорить им, что вы — похоронных дел мастер? Мисс Фитциммонс, вы же сами жаловались на предубеждение и осуждение, с которыми вам приходилось сталкиваться из-за того, что вы — женщина. Мне же приходится сталкиваться с таким же предубеждением и осуждением, потому что я — гробовщик.

Эммелин задумалась.

— Да, — сказала она, помолчав. — Думаю, я понимаю вас.

— Людям становится не по себе в моем присутствии, — сказал он удрученно. — Потому что я напоминаю им о том, о чем они не хотят помнить. Но это наш семейное ремесло! Мой отец — похоронных дел мастер, и оба моих брата. И мне не оставалось ничего другого, как заняться тем же делом.

— Дорогой мой Мэтью, — сказала она мягко, впервые обращаясь к нему по имени. — Вы не должны ни стыдиться, ни стесняться профессии, которой обучил вас ваш отец, потому что в том, чем вы занимаетесь, нет совершенно ничего постыдного. Это уважаемая профессия и нужная работа, людям нужны профессионалы, как вы, которые почтительно относятся к умершим и уважают чужое горе: я видела, как вы себя вели, когда кто-нибудь умирал. Мой отец и его братья рассказывали мне про гробовщиков, которые грабили умерших, обманывая их родственников, наживаясь на их горе и чувстве вины. Вы не такой, Мэтью, и вы делаете очень нужную работу, потому что люди обращаются к вам тогда, когда переживают самый ужасный и самый болезненный момент в своей жизни.

Он молча смотрел на нее, вспоминая то, что сказала ему Онория, отказываясь выйти за него замуж: «Я не смогу жить с мужчиной, который ежедневно прикасается к заразным телам».

— Значит… моя профессия не смущает вас?

— Я была бы последней ханжой, если б это было так. Я приняла решение ехать на запад, когда поняла, насколько люди на востоке погрязли в предубеждениях и отживших традициях. Они втискивают себя в жесткие рамки, не желая освобождаться из них. Я хотела стать врачом, но все твердили мне одно: что предназначение женщины — быть женой и матерью. Поэтому я и решила ехать туда, где есть свобода, где люди свободны от глупых предрассудков. Хорошая была бы из меня феминистка, если б я требовала свободомыслия от других, а сама погрязла бы в косности.

— И вы не считаете… — он прокашлялся, и щеки у него порозовели, — что мое имя является помехой? Мне бы хотелось сменить его.

Она с минуту молча смотрела на него, потом, поняв, воскликнула:

— О! — и прикрыла рот рукой.

— Вот видите — я стану посмешищем.

Она улыбнулась.

— Вашего отца ведь не смущает его имя? Значит, оно не должно смущать и вас.

— Это совсем другое, — грустно ответил он. — В Бостоне семейство Лайвли занимались этим из поколения в поколение. Еще со времен первых колонистов. Там никто и не подумает цепляться. Но здесь! На какое уважение может рассчитывать гробовщик по фамилии Лайвли[6]?

Эммелин согласилась, что это действительно может стать помехой, но сейчас было не время переживать из-за имени Мэтью Лайвли. Нужно срочно что-то делать с ногой Джо Стриклэнда, иначе он умрет.

Они зашли в фургон Хэммерсмитов, и, хотя последние два дня Джо Стриклэнд лежал без сознания, сейчас он открыл глаза — настал один из моментов просветления, как это бывает у умирающих, — и сказал:

— Я ценю все, что вы сделали для меня, док, и я знаю, что вы хотите мне помочь, но я не позволю отнять мне ногу. Я всю жизнь был погонщиком — с тех самых пор, как оторвался от материнской юбки. И больше ничего делать не умею. А кому нужен одноногий погонщик мулов? Так что я распрощаюсь со всеми прямо сейчас, если не возражаете.

Той же ночью Джо умер, но никто не стал винить Мэтью, все говорили, что он сделал все возможное. А Эммелин в ту ночь почувствовала, что ее восхищение Мэтью Лайвли возросло, потому что, хотя его и мучила совесть из-за того, что он скрывает от людей свою профессию, он все же ставил чувства других превыше своих. Она не стала выдавать его тайну и по-прежнему называла его «доктор Лайвли».

Что же касается Мэтью, то через несколько недель, вспоминая эту ночь, он поймет, что именно тогда он и влюбился по-настоящему.

Они побрели дальше. Волы продолжали падать на солончаковых равнинах, скот разбредался в поисках воды. Пришлось бросить еще четыре повозки, и семьи зарыли свое добро, которое не могли унести, намереваясь когда-нибудь за ним вернуться. Сундуки с одеждой, семейными ценностями и стегаными одеялами, маслобойками и сковородками остались лежать в сухой бесплодной земле. За время своего отъезда из Индепенденса переселенцы изобрели различные способы хранения денег. Кто-то просто держал их в сундуках вместе с вещами, а некоторые прокручивали отверстия в досках повозок и прятали туда монеты. У Силаса Уинслоу была специальная жестяная коробка с надписью на этикетке: «Едкое вещество! При открытии поражает глаза и кожу». В ней он и прятал все свои сбережения. Теперь же, когда ему пришлось бросить свою повозку с громоздким оборудованием для изготовления даггеротипов, он привязывал тяжелую, набитую золотом жестянку ремнями к спине.

Переселенцев охватывало беспокойство. Они потратили несколько дней на бесплодные поиски разбежавшейся скотины, лето заканчивалось, ближайшие горные вершины уже были занесены снегом, провизии почти не осталось, а впереди лежала растянувшаяся на несколько сот миль пустыня Невады.

Миновав пустынную Юту, они оказались в горной местности. И с высокого перевала увидели очередную безлюдную равнину, за которой была другая горная цепь, а за ней — другая равнина. Такова была Невада: горы перемежались равнинами от солончаков до сьерры, и каждая равнина представляла собой пустыню, а каждый горный хребет возвышался высокой, почти непреодолимой стеной. Но людям ничего не оставалось, как продолжать идти дальше в надежде, что уцелевшие волы все же выдюжат.

Они вступили в страну индейцев пайют, промышлявших набегами. Ночью уводили скот, лошадей отлавливали среди бела дня. Волов стало еще меньше, им пришлось бросить еще несколько повозок. Теперь почти все шли пешком, побросав почти все свои пожитки. Детей по двое усаживали на лошадей, а остатки провизии сложили в последнюю повозку.

У Чарли Бенбоу погибло еще несколько цыплят, но у него еще оставался неплохой выводок на разведение, который он стерег денно и нощно. Когда дочь Хопкинсов, которая вышла замуж на Южном перевале, тайком пришла к Эммелин, жалуясь на то, что ее мучают боли, Эммелин встревожилась. Но она постаралась скрыть свой страх, дав девушке обезболивающее. У Шона Флаэрти еще была Маргаритка, а вот картофеля, с которым он рассчитывал основать свою ферму в Орегоне, осталось значительно меньше. Все парикмахерские принадлежности Осгуда Ааренса утонули в болоте. Ослабевшие от плохого питания, люди тащились вдоль извилистых берегов Траки-Ривер, оставшиеся коровы были истощены и брели, спотыкаясь о камни, а когда наконец перед ними предстала Сьерра-Невада, они увидели, что горную цепь окутали темные зловещие тучи.

В середине октября крайне изможденные люди вошли в широкую горную долину, между соснами уже кружились снежинки. Здесь они перегруппировались и передохнули, но на рассвете их разбудил небольшой снегопад, и они поняли, что нужно поторопиться с восхождением на вершину сьерры, по другую сторону которой лежит Калифорния.

Через пять дней переселенцы дошли до горного озера, за которым находился перевал через сьерру. Они попытались его пересечь, но мешали снежные заносы, так что пришлось вернуться к берегу озера, где земля была ровной, где росли деревья и, возможно, водилась дичь. Они соорудили временные укрытия из тентов, стеганых одеял, буйволовых шкур и кустарника. Сто пятьдесят девять человек теснились в грубо сколоченных сооружениях, надеясь, что первый снег растает и они смогут одолеть перевал. Они ждали и молились. Подсчитав, что у них еще осталось, они обнаружили, что в их распоряжении есть еще несколько повозок со скотиной и лошадьми и кое-какая провизия: бобы, мука, кофе и сахар. Было решено собрать все продукты — в том числе цыплят Чарли Бенбоу и картошку Шона Флаэрти — и раздать их каждой семье поровну.

А когда однажды ночью Альбертина Хопкинс с возмущением заявила, выразительно поглядывая на Эммелин Фитциммонс, что незамужние женщины должны спать в отдельной палатке, ее супруг спокойно сказал: «Замолчи, женщина», — и она замолкла.

Мэтью не мог уснуть. Холодный ветер дул сквозь трещины и щели укрытия. Однако бессонница терзала его еще и по другой причине: с того самого момента, как десять недель назад они покинули Форт-Бриджер, его не переставало терзать смутное предчувствие, что они совершают ужасную ошибку.

Перешагивая через спящих, он подошел к Амосу Тайсу, разбудил его и хриплым шепотом потребовал, чтобы тот вышел с ним наружу. Ясное небо и яркая луна освещали снежный ландшафт. С непривычной для него настойчивостью Мэтью потребовал, чтобы Тайс показал карту, потому что маршрут оказался вовсе на таким уж «приятным», как описывал его Тайс.

Проводник поворчал, но карту достал, надеясь, что Мэтью не разглядит ее при лунном свете. Но Мэтью видел достаточно хорошо. И он разглядел то, чего не заметил тогда, в Форт-Бриджере, — что карта начерчена непрофессионально и без соблюдения масштаба.

— Где вы взяли ее, Амос? — спросил он с подозрением в голосе.

Тайс ответил, стараясь не смотреть ему в глаза:

— Там, в Форт-Бриджере.

— То есть там, где старый горец предупреждал всех не ехать кратчайшим путем? Вы увидели эту карту и поверили ей? Это же подделка, Амос! Этого нельзя не заметить!

Что-то сверкнуло во взгляде Тайса, и на его изможденном лице отразилось чувство собственного превосходства. Он с пугающим смехом сказал:

— Это уже неважно. — Он залез за пазуху своей куртки из оленьей кожи с бахромой, и, достав свернутую в трубочку потрепанную бумагу, развернул ее и показал Мэтью плакат, извещавший о том, что на Лесопилке Саттера нашли золото.

Мэтью потерял дар речи.

— Вы должны были спросить остальных, нужно ли им это золото!

Но Тайс снова рассмеялся и пошел обратно в укрытие. На следующее утро проводник и еще пятеро мужчин исчезли.

Переселенцев бросили на произвол судьбы.

Они свернули лагерь, погрузили вещи в оставшиеся повозки и поплелись дальше. Снега навалило еще больше, и новая попытка перевалить через сьерру оказалась еще более неудачной. Становилось все холоднее, в небе низко висели тяжелые облака, покрывая верхушки высоких сосен. Им было холодно в сырой одежде, они промерзали до костей, едва сдерживая панику и отчаяние и молясь, чтобы погода продержалась.

Когда вдруг пошел ливень, под которым все вымокли до нитки, и кто-то сказал, что дождь — это добрый знак, Мэтью вспомнил слова, которые произнес когда-то в форте Джим Бриджер: «Если в долине сьерры идет дождь, значит, на перевале снег».

Впервые Мэтью испытывал настоящий страх. За свою молодую жизнь ему часто приходилось иметь дело с мертвецами, но ему никогда не приходило в голову, что и сам он смертен. И сейчас эта мысль внушала ему ужас. Он вспомнил, каким смелым он казался себе, когда сидел на козлах своей повозки, покидая Индепенденс вместе с огромной толпой других храбрецов, отправлявшихся завоевывать дикие земли. Теперь же, мрачно оглядываясь назад, он понимал, что не были они храбрецами — они только легкомысленно воспринимали предстоящий путь как некое приключение, которое принесет им богатство и славу.

Такого никто и не предвидел.

Упавшим духом переселенцам вновь пришлось раскинуть лагерь и сколотить времянки, они усердно молились, чтобы дождь смыл снежные наносы, но, проснувшись на следующее утро, увидели, что снега выпало еще больше.

Видневшаяся в отдалении гора наводила на них ужас, но они понимали, что нужно идти дальше. Волы, питавшиеся сосновыми ветками, ослабли так, что им пришлось бросить еще несколько повозок. Они до отказа загрузили оставшихся волов, а остальное понесли сами, и даже дети тащили на плечах небольшие котомки.

Снега выпало уже на три фута.

* * *

Они хотели продолжить путь, но последняя горная вершина стояла перед ними огромной белой стеной. Изможденные люди, отчаявшиеся и окончательно измученные, не могли тронуться с места. Они обосновались у небольшого озера, где во время очередной метели снова построили времянки из досок, оторванных от повозок и парусиновых тентов, утеплили их стегаными одеялами и буйволиными шкурами. Они было развели в них костры, но чуть не задохнулись от дыма и кое-как выбрались наружу, кашляя и хватая ртами воздух, — пришлось проделать в шкурах отверстия для вентиляции, которые пропускали также холод. Дичь здесь почти не водилась. Мэтью умудрился поймать койота, и они подкрепились жилистым мясом и бульоном из совы, который дали только больным и детям. Охота на оленей не принесла никаких результатов: олени перебрались в более низменную местность. Бобы с мукой выделяли мизерными порциями. Они уже доели последнего цыпленка Бенбоу и съели всю картошку Шона Флаэрти. Но по-прежнему читали молитву перед каждой скудной трапезой.

На высоте семь тысяч футов над уровнем моря люди из последних сил пытались разжигать и поддерживать огонь. Тем, кто послабее, было трудно дышать на такой высоте. А бедная новобрачная — девочка Хопкинсов — выкинула на пятом месяце беременности, едва не умерев. Плод похоронили по христианскому обычаю, и Альбертина Хопкинс, сильно похудевшая и уже не столь громогласная, угрюмо пыталась утешить свою падчерицу.

После целой недели непрерывного снегопада наконец-то выглянуло солнце, и воспрянувшие духом переселенцы проголосовали за то, чтобы послать через перевал группу людей, которые бы добрались до Саттерс-Милл и вызвали оттуда спасательную группу. Они отобрали восемь самых сильных мужчин, когда Мэтью вызвался пойти с ними, все сошлись на том, что «доку» лучше остаться с женщинами и больными. Их одели в самую теплую одежду и дали с собой сушеной говядины. И все старались ободрить их на прощание.

К закату они вернулись. Прохода нет, сказали они. Все дороги замело.

* * *

Кто-то подсчитал, что последних коров эмигранты начали резать пятого декабря, но многие из них разбрелись во время метели и погибли в снегу. А мужчинам так мало удавалось добыть на охоте, что новая, страшная мысль пугала переселенцев: если им придется зимовать здесь, у них не хватит еды, чтобы выжить.

Жена Чарли Бенбону Флорин замерзла во сне. Почва промерзла настолько, что в ней невозможно было вырыть могилу, поэтому ее завернули в саван, положили между двумя досками и завалили камнями.

Была предпринята еще одна попытка бегства — на сей раз это оказались женщины — но метель вынудила их вернуться. Они сидели, сбившись в кучу, в ветхом укрытии, дрожащие от холода и обмороженные, пытаясь согреться у затухающего костра — находить сухие дрова становилось все труднее. В огонь бросали все, что нельзя было надеть на себя или съесть. Детям выдали самые толстые одеяла, и они спали в обнимку с оставшимися собаками. Ночной снегопад засыпал запасы мяса, и целый день ушел на то, чтобы с помощью длинных шестов разыскать их под снегом. На следующее утро мясо опять исчезло, — от того места, где оно лежало, тянулся волчий след.

В приступе героической самоотверженности, вызванном, наверное, голодом, Силас Уинслоу решил покорить вершину в одиночку и привести в лагерь спасателей. Его нашли через два дня — он был живой, но его поразила снежная слепота. Ему наложили на глаза повязку из миткаля, он, однако, был полон оптимизма и даже пошутил, выразив надежду, что эта слепота временная, — какой толк от слепого фотографа?

Эммелин делала все возможное, чтобы люди не падали духом. Она пела жизнеутверждающие песни и пыталась развлечь их рассказами, расспрашивала каждого о планах на Орегон. Сначала ей удавалось расшевелить их, но становилось все холоднее, все меньше хотелось говорить, они молча сидели у костра, дрожа и стуча зубами.

Страхи Мэтью, так же, как и у всех обитателей лагеря, усилились, в глазах у каждого застыл молчаливый вопрос. Что с ними будет?! Все в округе — даже валуны, сосны и небольшое озеро — было сплошь покрыто снегом. Они не найдут ни одной птицы, ни одной рыбешки и ни одной сосновой шишки. Когда у них закончилось продовольствие, пришлось перейти на другие «продукты».

Потом, когда доели и это — последних собак, яблочные семена Шуманов и вареную кожу — им снова пришлось заняться поисками еды.

Мэтью целыми днями сжимал в рукавице голубой кристалл, глядя в запавшие глаза своих товарищей. Скоро они умрут от голода. Они все были обморожены. Когда зарезали Маргаритку, последнюю из собак, Шон Флаэрти в приступе горя выбежал из укрытия и хотел повеситься на дереве. Но обледеневшая ветка сломалась, и мужчины притащили его обратно.

Благословенный Камень хранил молчание, как ни вглядывался в него Мэтью. Он не чувствовал в нем никакой силы и не слышал от него никакого ответа.

Все больше людей заболевало лихорадкой и воспалением легких. Фредди Хастингс и Эйб Уотерфорд утонули, пытаясь прорубить лед в озере, чтобы ловить рыбу. А остальные настолько ослабели, что не смогли их вытащить, и так и они и остались лежать там до весенней оттепели. Когда братьям Шуманам удалось поймать мышей и зажарить в горячих углях, разгорелась отвратительная драка — за то, чтобы заполучить кости, хвосты и все остальное. Тем не менее Осгуду Ааренсу удалось заставить их прочесть молитву, прежде чем они приступили к омерзительной трапезе.

Наконец, еды не осталось совсем. Они варили кожу и ели остатки клея, образовавшегося на дне горшков. Они запекали в углях кожаные шнурки от ботинок и съели хрустящие веревочки. И впервые за все время не прочли благодарственной молитвы.

Они ослабели. Еда снилась им. Один мужчина, обезумев от голода, выбежал из-под мокрого тента, его нашли через несколько часов в снегу, мертвого. Они оставили его там, чтобы его занесло снегом. Чарли Бенбоу разговаривал со своей умершей женой Флорин.

Мэтью и Эммелин спали, обнявшись. Не потому, что им хотелось физической близости, но чтобы согреть и подержать друг друга.

Рождественский рассвет принес очередную вьюгу. Ветер разорвал парусину и завывал, как раненый призрак. Обитатели ветхих укрытий с большим трудом разводили и поддерживали огонь. Они перерыли все свои пожитки в поисках чего-нибудь съедобного. Золото и деньги они выбросили, потому что теперь они не представляли для них никакой ценности. Уже неделю они вообще ничего не ели, поддерживая в себе жизнь растаявшим льдом, который они пили маленькими глотками.

Ребекка О'Росс, не отличавшаяся крепким здоровьем, умерла от голода первой. Ее муж Тим настолько обезумел от горя, что четверым мужчинам пришлось оттаскивать его от могилы, чтобы он не замерз там насмерть.

Когда через неделю умер от пневмонии один из братьев Шуманов, оставшиеся не стали торопиться с похоронами. Они ничего не говорили и старались не смотреть друг на друга, но в воздухе повисла страшная невысказанная мысль, звучавшая в каждом из них громче завываний ветра, не ослаблявшего своей бесконечной пытки.

— Мой Бог, нет! — закричал Мэтью, поняв, что они задумали. — Мы же не животные!

— Ну а кто же? — тихо и грустно сказал мистер Хопкинс. — Конечно, мы человеческие существа, дети Божьи. Но при этом животные, которым нужно есть. — Его жена Альбертина рыдала, закрыв лицо руками. Это костлявое существо в болтавшемся платье не имело ничего общего с той властной женщиной, которая покинула Индепенденс восемь месяцев назад. Смерть двоих детей сломила ее дух.

— А что буду есть я? — закричал Манфред Шуман. — Я не могу есть родного брата!

Ответом ему было все то же молчание, исполненное мрачного смысла: Хельмут — первый, за ним последуют и остальные.

Мэтью выбежал из барака, спотыкаясь в снегу, слезы текли и замерзали у него на щеках. Он упал на колени и заплакал. Его догнала Эммелин, и он обнял ее. Несмотря на то что на ней было много одежды и пальто из одеяла, он чувствовал выступающие под тканью кости. Это была уже не та пышущая здоровьем молодая женщина. Но в глазах ее еще светилась жизнь, она всматривалась в его лицо с болью и состраданием, и жизнь была на ее губах, когда она поцеловала его.

— Мы не можем этого сделать, — рыдал он, уткнувшись лицом ей в шею. — Мы не можем до этого опуститься!

— Но разве у нас есть выбор? Что же нам теперь, умереть? Мэтью, мы в ловушке. Нам придется пробыть здесь до весны. У нас нет еды… У нас нет… — Тут она тоже разрыдалась, и так они стояли на коленях в снегу, обнявшись и раскачиваясь, и их отчаянные вопли поднимались к холодному равнодушному небу.

Наконец, кое-как успокоившись, Эммелин помогла Мэтью подняться на ноги и сказала:

— Им нужен вожак. Кто-то, кто поддерживал бы их силы и дух. Тебя они уважают.

— Я не вожак. А вот ты, ты очень смелая, Эммелин. Ты была смелой с самого начала, еще в Индепенденсе, когда решила отправиться в дорогу одна.

Она исподлобья посмотрела на него.

— Я больше не смелая, Мэтью. Мне безумно страшно. И это мое мужество… это всего лишь болтовня, потому что мне тогда было легко. Теперь же, когда действительно нужно мужество, я вижу, что у меня его нет. — И она добавила: — Тебе повезло, у тебя есть Благословенный Камень, который подсказывает тебе, что нужно делать. А у меня только я сама — очень слабая помощь.

Он вынул кристалл из кармана и стал всматриваться в него, пытаясь разглядеть в камне то, что видела его мать. Но его надежда и вера в чудодейственность камня рассеялись от голода и отчаяния.

— Это все обман! Чушь собачья! — закричал он, изо всех сил швырнув камень прочь.

— Нет! — закричала Эммелин, потому что, хоть сама она и не верила в силу кристалла, она знала, что Мэтью в нее верит. Она побрела, спотыкаясь в снегу, с отчаянием высматривая кристалл.

— Подожди, — сказал Мэтью и пошел за ней.

Когда они нашли его и Эммелин наклонилась, чтобы поднять его, Мэтью увидел что-то в снегу. Он сощурился и наклонился пониже. Потом протер глаза. Ошибки быть не могло: это были медвежьи следы.

— Что это? — спросила Эммелин, заметив выражение его лица.

Мэтью выпрямился и внимательно огляделся. Ландшафт был ослепительно белым и невыразительным.

Он потянул носом.

— Ты чувствуешь?

Она тоже принюхалась.

— Какая-то вонь!

— Я знаю, что это! — И он пошел на запах, переставляя ноги в глубоком снегу, Эммелин шла за ним. Они наткнулись на кучку, оставленную медведем. Она была совсем свежей, значит, медведь находился где-то поблизости.

— Мы должны сказать остальным! — сказала Эммелин. — Мы убьем его! У нас будет еда…

— Нет! Толпа только спугнет зверя, и мы не сможем его найти. Я возьму ружье и пойду один…

— Мэтью, ну какой из тебя охотник!

Но Мэтью знал, что это должен сделать он, и никто другой, один, и как можно быстрее. Сердце у него колотилось от страха, когда он кинулся в одно из укрытий и потихоньку вынес ружье Чарли Бенбоу. Он не стал ничего объяснять, да все и так были погружены в апатию и либо не заметили, что он взял винтовку, либо им это было все равно. Было бы слишком жестоко обнадеживать их. Он сказал Эммелин, чтобы она ждала его внутри, в тепле. И молилась.

Мэтью понимал, что идти на медведя в одиночку, вооружившись одним заряжающимся с дула ружьем, глупо, но здравый смысл его не остановил. Он снял его с предохранителя, а вторую пулю засунул в рукавицу, чтобы можно было быстро перезарядить. Потом он с трудом стал пробираться по медвежьему следу: снег слепил глаза и зрение затуманивалось. Каждый глоток воздуха обжигал легкие, он уже не чувствовал ног. Время от времени он останавливался и прислушивался, но в заснеженном лесу стояла тишина.

Он был близок к отчаянию. Он должен отыскать зверя! Он должен остановить людей, прежде чем они совершат этот непоправимый поступок. Мэтью воспитали в уважении к мертвым. Умершие не могут защищаться; их должны защищать живые.

Но эти люди, оставшиеся в лагере, были уже едва живы; они напоминали ходячих мертвецов.

Вдруг он застыл на месте. Вот он! В ста ярдах от него рылся в снегу громадный гризли. Мэтью медленно пошел вперед, потом спрятался за деревом, взвел курок, осторожно прицелился и выстрелил.

Медведь зарычал и поднялся на задние лапы. Увидев Мэтью, он пошел на него. Мэтью торопливо засыпал в ружье порох и зарядил его вторым патроном. Он поднял винтовку и снова выстрелил. Медведь заревел и зашатался. Потом рухнул на все четыре конечности и побежал прочь.

— Стой, — слабым голосом закричал Мэтью, еще не веря, что упустил его. — Пожалуйста! — Он заплакал. Столько еды! Он спас бы их всех! Но он плохо целился. И промазал.

А потом он заметил в снегу кровавую дорожку.

Из последних сил Мэтью побежал в лагерь, спотыкаясь и падая в снег. Вокруг трупа Хельмута Шумана уже собралось несколько мужчин, мистер Бенбоу держал в руках большой нож. Женщины рыдали у костра.

— Стойте! — закричал Мэтью.

Он, торопясь, рассказал им о медведе, но некоторые засомневались.

— Раненый медведь слишком опасен, — сказал цирюльник Ааренс. А Чарли Бенбоу добавил:

— Я видел, что раненый медведь может сделать с человеком. Это самоубийство, док.

Брет Хэммерсмит сказал:

— А почему бы вам самому не пойти? Разыщите его по-быстрому, а потом возвращайтесь за нами.

Мэтью смотрел в их запавшие глаза и изможденные лица, на которые голод уже наложил печать безумия. Он понимал, что они не будут дожидаться его возвращения, — они просто хотят отделаться от него.

— Я слишком ослабел, — сказал он, и это была правда. — Больше чем на еще одну прогулку по снегу меня не хватит. Поэтому я прошу всех вас пойти со мной. Я сильно ранил этого медведя. Он долго не протянет. Здесь же, — и он обвел взором преисподнюю, в которую они уже спустились, — может быть, выживут наши тела, но наши души погибнут.

Эммелин тоже боялась уходить из лагеря. Он взял ее ледяные ладони в свои и сказал:

— Соберись с мужеством, Эммелин. Ради них. Если ты пойдешь, они пойдут за тобой.

— Но мне так страшно!

— Я постараюсь, чтобы все было хорошо. Ничего не бойся, любимая.

Они все же пошли за ним, утопая в снегу, — измученные голодом люди, держащиеся друг за друга, полуживые от голода. Они взяли с собой минимум вещей — одеяла, кастрюли и бережно укрытые уголья из костра. Несколько раз они хотели пойти обратно, потому что им казалось, что они заблудились в этом ослепительном белом аду. Но Мэтью нашел алевшие на снегу следы крови и уговаривал своих несчастных спутников идти за ним, обещая, что они досыта наедятся жареного мяса. Эммелин изо всех сил старалась помочь Мэтью: она брала каждого за руку, помогала им подняться с колен, говорила, что видела раненого медведя своими глазами — это была неправда — и что он уже наверняка сдох. Нужно пройти еще совсем чуть-чуть… еще несколько футов… еще несколько шагов… еще один шаг… нет, нет, только не останавливайтесь, не падайте, вот, держитесь…

Рут Хэммерсмит упала в сугроб и лежала неподвижно. Ее муж упал рядом с ней и сказал остальным, чтобы они шли дальше без них. Он бессмысленно смотрел на них запавшими глазами.

Полуживые люди брели дальше, почти ничего не соображая, едва реагируя на ободряющие слова Мэтью, бесчувственно проваливаясь в снег онемевшими конечностями и побелевшими от холода лицами.

По дороге упало еще несколько человек с детьми на руках. Эммелин пыталась помочь им подняться, но она слишком ослабла сама, у нее едва хватало сил, чтобы идти за Мэтью.

И когда и Эммелин и Мэтью уже стало казаться, что они проделали весь этот путь впустую, они увидели кровавый след, уходящий в пещеру.

Пока остальные стояли на безопасном расстоянии и ждали, Мэтью с Манфредом Шуманом осторожно, со взведенными винтовками, пролезли в пещеру, прислушиваясь и принюхиваясь. Медведь был там, и он был мертв.

Манфред и Осгуд Ааренс нашли в себе силы распороть ножами брюхо зверя. При виде нежных сырых внутренностей, выпавших на пол, остальные тоже пробрались к туше и, упав на пол, стали с жадностью поглощать дымящиеся кровавые кишки. Они глотали теплую сырую медвежатину с кровью и, почувствовав прилив сил, возвращались за теми, кто остался лежать снаружи. Хэммерсмиты были мертвы, остальных удалось затащить в пещеру, которая сразу же наполнилась человеческим теплом.

В ту ночь они в изнеможении уснули возле туши, а дети даже забирались внутрь, чтобы согреться. Проснувшись, они развели из углей костер, произнесли благодарственную молитву и стали разделывать медведя.

Они ели мясо прямо с ножа, отрезая куски и бросая их в огонь, но потом стали отрезать длинные тонкие полоски и сушить их над дымом, чтобы запастись медвежатиной на несколько холодных недель вперед. Кости и череп они зарыли в землю, чтобы не привадить волков, а жесткую шкуру постелили для тепла под ноги, и она покрыла почти весь пол пещеры.

Несмотря на то что теперь у них были пища и тепло, умерло еще шесть человек, когда же стало ясно, что остальные выживут, Мэтью подсчитал, сколько их осталось — пятьдесят пять мужчин, двадцать четыре женщины и пятьдесят три ребенка. На сорок душ меньше, чем было в Форт-Бриджере.

А когда солнце впервые согрело их своими лучами и они заметили у ручья первые проталины, Мэтью обернулся к Эммелин и, взяв ее лицо в свои ладони, с чувством сказал:

— Я люблю слушать твой голос, Эммелин. Я готов слушать его вечность. Пожалуйста, никогда не умолкай! В начале нашего пути я был угрюмым и унылым. И думал, что ты слишком много улыбаешься. Но именно твоя жизнерадостность не дала мне погибнуть. Я вырос во тьме среди мертвецов, ты же внесла в мою жизнь свет и радость.

— А ты, мой чудесный Мэтью, не позволял мне витать в облаках, потому что я была слишком легкомысленной и самоуверенной. Ты — моя зашита и опора.

Группа спасателей из Саттерса, которую привел один из тех, кто сбежал с Амосом Тайсом, прибыла в середине марта. Когда они выбрались к людям, его стала мучить совесть, и он рассказал властям о группе переселенцев, затерявшихся на последнем перевале. На их поиски тут же вызвались добровольцы, которые, взяв достаточно провизии и оружия, разыскали их довольно быстро.

Из ста семидесяти двух мужчин, женщин и детей, вышедших в августе из Форт-Бриджера, в живых осталось менее ста двадцати.

Спасателям рассказали, что их спас док Лайвли, что именно благодаря его мужеству и мудрости они сумели принять верное решение и пережили постигшее бедствие.

Об инциденте с трупом Хельмута Шумана никто не вспоминал.

Когда они наконец приехали в Саттерс-Милл и увидели, что в этом месте, где всех трясет золотая лихорадка, перед ними открываются новые перспективы, Мэтью в последний раз вынул из кармана Благословенный Камень.

— Ничего не вижу, — сказал он решительно.

— А что ты должен увидеть?

— Дух Камня. Видишь эту дымку, похожую на алмазную пыль? Моя мать говорила, что это и есть дух, но я вижу только отложения минералов. — Он протянул его Эммелин. — А ты что-нибудь видишь?

Она всмотрелась в кристалл и сказала:

— Долину. Зеленую долину, в которой мы начнем новую жизнь. — И она протянула ему камень обратно.

— Любопытно, — пробормотал он, пытаясь разглядеть в Благословенном Камне увиденную Эммелин долину. — Раньше я думал, что мною руководил этот камень. Хотя, наверное, все это время я сам принимал решения, и камень здесь совершенно ни при чем. Я ведь хотел поехать на запад и крутил камень аж одиннадцать раз, прежде чем он показал на запад. А когда тогда у реки Ида Тредгуд бросила тебя, и тебе нужен был провожатый… — он с улыбкой посмотрел на нее — я ведь уже знал, что попрошу тебя присоединиться ко мне. Если бы не хотел, то не стал бы советоваться с Камнем. Просто я был недостаточно уверен в себе, чтобы принять решение самостоятельно. Цеплялся все время за этот Камень. Теперь он мне не нужен.

— Не торопись, — ответила она, потому что много размышляла над тем чудом, которое произошло у горного озера. — Ведь именно Благословенный Камень навел нас на медвежьи следы. Без него мы бы все погибли.

Он кивнул, на мгновение задумавшись, потом ответил:

— Я тут подумал, Эммелин: может, Лайвли немного странная фамилия, но для акушерки она подходит идеально. — И добавил уже серьезно: — Я знаю, ты поклялась никогда не выходить замуж, но…

Она приложила палец к его губам и сказала, улыбаясь:

— Ну, конечно же, я выйду за тебя замуж, мой милый Мэтью, мы же идеальная пара: акушерка и гробовщик. Я помогаю людям входить в этот мир, а ты их провожаешь.

Она снова взяла у него Благословенный Камень и посмотрела его на свет.

— Интересно, столько людей держали этот кристалл в руках, всматриваясь в него, желая получить совет, защиту или обрести удачу. Интересно, Мэтью, они так же, как и ты, не понимали собственной силы, приписывая ее куску бездушного минерала? Но ты все-таки осознал свои силы, открыл в себе тот дух, который живет в каждом из нас, — дух, помогающий преодолевать любые несчастья. Мы, люди, сильные, Мэтью, теперь я это знаю. Мы смело встречаем любые испытания, выпадающие на нашу долю, и умеем их преодолевать. Ты прав, нам он больше не понадобится, — сказала она, сунув камень ему в карман. — Но, может быть, Благословенный Камень еще понадобится кому-нибудь в будущем и поможет ему обрести собственную внутреннюю силу, мудрость и мужество.

Мэтью поцеловал Эммелин, хлестнул вожжами, и повозка тронулась навстречу их будущему в зеленой долине, навстречу надежде.

Какое-то время спустя

Чета Лайвли покупала земли, вкладывала деньги в золотые прииски и железные дороги и разбогатела. Мэтью стал возглавлять общину, а в более зрелом возрасте баллотировался в конгресс штата и стал влиятельной и заметной фигурой. Когда Мэтью спрашивали, какой совет он дал бы будущим переселенцам, переезжающим в Орегон и Калифорнию, он неизменно отвечал: «Не ехать кратчайшим путем». Они с Эммелин дожили до глубокой старости, и их похоронили в Лайвливилл в Калифорнии.

Благословенный Камень перешел по наследству к их старшему сыну Питеру, который, в свою очередь, подарил его своей дочери Милдред в честь окончания медицинской школы. Доктор Лайвли взяла талисман с собой в Африку, где она тридцать лет занималась врачебной и миссионерской деятельностью, прежде чем вернуться в Соединенные Штаты на лечение от редкого заболевания, которое она подхватила в Уганде. Детей у Милдред Лайвли не было, поэтому кристалл она завещала женщине, преданно ухаживавшей за ней последние месяцы ее жизни, — американке японского происхождения по имени Токи Йошинага.

После бомбежки Перл-Харбор Токи с семьей переселили из их дома в Сан-Франциско в местечко под названием Манзанар. После войны семья была вынуждена распродать все, что у них осталось ценного, чтобы как-то встать на ноги. Голубой кристалл принес им сто долларов, что в 1948 году было изрядной суммой.

Его купил бухгалтер по имени Гомер, увлекавшийся гемологией. Когда он внимательно рассмотрел новое приобретение на верстаке в своем гараже, у него перехватило дыхание — он понял, что открыл новый минерал. Впервые после голландца Клоппмана, исследовавшего его в Амстердаме в 1698 году, Гомер, рассмотрев кристалл глазами ученого, обнаружил, что это — твердый минерал, 8.2 по шкале Мооса, с сильным блеском и очень слабой спайностью. Его голубой цвет напоминал топазы и турмалин, однако в центре находилась «звезда», какая порой встречается у сапфиров. Впервые за много лет по-настоящему заинтересовавшись, он упаковал камень вместе с остальными экземплярами из своей коллекции и поехал с ним на съезд в Альбукерке в Нью-Мексико, где рассчитывал зарегистрировать свою находку, а может быть, и назвать новый драгоценный камень в свою честь — «гомерит», что звучало бы совсем неплохо. Но на съезде Гомер познакомился с молодой леди которую настолько заинтересовал драгоценный камень, что она позволила уговорить себя зайти к нему в номер посмотреть коллекцию. К сожалению, наивный бухгалтер ошибочно истолковал намерения обольстительной молодой леди, и в предвкушении неземного наслаждения получил обширный инфаркт.

Коллекция Гомера лежала, всеми позабытая, у него в гараже, пока однажды его вдова, решив перебраться на покой в деревню во Флориде, не продала этот «бесполезный хлам» свободному художнику по имени Санбим, который изготавливал для магазинов для наркоманов на бульваре Голливуд украшения из бус и экзотические побрякушки; так, в 1969 году Благословенный Камень оказался в Вудстоке, прикрученный проволокой к мундштуку-защепке для сигарет с марихуаной, принадлежащему хиппи по имени Аргил. После того как Аргил погиб на необъявленной войне в Юго-Восточной Азии, его сестра, перебирая его вещи, нашла защепку и разрезала тоненькую проволочку, освободив кристалл. Решив, что это обыкновенная стекляшка, она отдала камень своей восьмилетней дочери, которая с помощью алюминиевой фольги и клея смастерила из него корону для своей куклы.

Когда девочка выросла и подошло время поступать в колледж, она, уезжая из дома, пожертвовала свои старые игрушки Армии Спасения, где голубой кристалл попал в руки одной женщины, любительницы магазинов случайных вещей и благотворительных базаров, где она купала всякие ценные вещи, которые проглядели менее внимательные люди — во всяком случае, она так считала. Зажав кристалл в руке, она почувствовала, что от него исходят отчетливые вибрации, и приписала ему непревзойденную мощь.

И так голубой камень, пролетевший сквозь галактики и туманности и упавший на первобытную Землю, — космический кристалл, который подсказал первобытной женщине по имени Высокая, как спасти свой народ, дал утешение Лалиари и вразумил Абрама, а госпоже Амелии подарил веру, который помог матери Уинифред осуществить свою мечту, вселил в Катарину надежду разыскать отца, нашел полезное применение тайной страсти Бригитты Беллефонтен и который, наконец, сделал Мэтью Лайвли хозяином свое судьбы — этот Благословенный Камень поселился в небольшом магазинчике на пляже в Калифорнии. Он и по сей день лежит там на витрине среди непритязательных исцеляющих кристаллов, колод Таро и благовоний. И если вы будете проходить мимо не слишком быстро и не будете слишком увлечены чтением газеты или разговором по телефону, то вы обязательно его увидите.

А если вы чувствуете, что вам не хватает внутренней силы, мудрости или мужества, зайдите в магазин, посмотрите на камень, подержите его в руках — может быть, он вам что-то и подскажет. Хозяин с радостью продаст его по разумной цене… подходящему человеку.

1

Мечеть в Иерусалиме. — Здесь и далее прим. перев.

(обратно)

2

Так китайцы называли Гималаи.

(обратно)

3

Основатель религии мормонов.

(обратно)

4

Самоназвание мормонов.

(обратно)

5

Лидер мормонов.

(обратно)

6

Lively (англ.) — живой.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Книга первая
  • Книга вторая
  • Книга третья
  • Книга четвертая
  • Книга пятая
  • Книга шестая
  • Книга седьмая
  • Книга восьмая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Благословенный Камень», Барбара Вуд

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!