Розалин Майлз Незаконнорожденная
ПРЕДИСЛОВИЕ
Пока я работала над этой книгой, самые разные люди, от министра и до таксиста, говорили мне, что Елизавета — их любимый исторический персонаж. Похоже, у каждого писателя, обращавшегося к той эпохе, своя Елизавета; надеюсь, коя придется читателям по душе.
Как все, кто приступал к жизнеописанию Елизаветы, я бесконечно обязана ее прошлым биографам, поклонникам и критикам; с удовольствием выражаю им свою признательность. Годы, посвященные работе над книгой, убедили меня, что богатство нашей истории уступает лишь гению наших историков.
Однако это — роман, и я стремилась создать живой образ великой женщины «с душою, исполненной очарования, и яркой, подобно свечению морской воды», какой увидел ее Филипп 11, женщины, которая стала самой прославленной из английских королев. Для простоты я избирала простейший путь в дебрях елизаветинских имен, титулов и этикета, старалась показывать людей и события такими, какими их бы видела сама Елизавета, а не как они» привычно видятся издалека.
Впрочем, откуда ни посмотри, история нежеланной девочки, явившейся на свет в горечи и заклейменной печатью незаконнорожденности, теряющей голову в подростковых сексуальных скандалах и рискующей лишиться ее навсегда, заслуживает внимания. Если кто-то после этой книги скажет, что знает о Елизавете больше прежнего, значит, моя главная задача выполнена.
От всей души благодарю тех, кто своей любовью и верой поддержал меня в создании этой книги.
Розалии Майлз
ПРОЛОГ
Дворец Уайт-холл, 24 февраля 1601. Полночь.
Говорят, он умрет достойно. Тем лучше для него, раз не сумел достойно прожить. Природа, одарила, его по-царски, я — осыпала монаршими милостями. Однако Сесил, неизменно мудрейший из моих советников, называл его Дикий жеребец, и вполне справедливо, потому что его нельзя было ни осадить, ни укротить.
Все знают, что я его любила, однако никто не знает, за что и почему. Когда он пренебрег выигрышем в тысячу фунтов (ему пришли все карты червонной масти, целый букет сердец, а он со смехом бросил их мне на, колени), когда сражался в мою честь на ристалище, все видели в нем Любимца Англии, как называют его в балладах, и думали, он — мой. Но я, как никто другой, знала: он рожден любить себя превыше остальных, он повенчан с собственной волей и вожделеет власти. И вот чем он кончил: в приступе ярости объявил, что, мол, не намерен больше служить женщине, да еще и незаконнорожденной.
Топор и плаха — не худшая смерть. Бывает и нестрашнее. За все эти годы я так и не научилась праздновать казнь изменника, как это делал мой отец — телячьей головой, молочным поросенком и жареным лебедем, и все так же задыхаюсь от смрада, выпотрошенных кишок, сопровождаемого предсмертными стонами[1]. Моего безупречного лорда ждет завтра острый топор, не мясницкий нож, хотя нанесенное им оскорбление заслуживало бы худшего. Я — женщина подлого рождения? Незаконной меня сделал опять-таки палач, когда мой отец — гореть ему в аду! — обезглавил «французскую шлюху», мою мать, на той же самой плахе, шестьдесят с лишним лет назад.
Мой отец… Народ называл его добрый король Генрих» и «великий Гарри», превозносил его жирное красномордое величество до небес. Что знает народ о тех днях, когда он…
Мой отец…
Уж не отца ли напомнил мне он той далекой-далекой зимой, когда впервые прибыл ко двору в свите графа Лестера? Ему только-только минуло восемнадцать, и он был самым горячим из своих сверстников в целой Англии, да и самым юным и бедным из тех, кто домогался славы и богатства при моем дворе. Единственное, чем он мог тогда похвалиться — своим происхождением из древнего и знатного рода Эссексов. Лестер сам привез его ко двору — мой верный Робин, всегда готовый услужить, вплоть до того, чтоб взамен себя, потускневшего, явить моим очам новый бесценный алмаз, нового, неиспорченного обожателя.
Мне меня одну поймал юный Эссекс в силки густых золотисто-русых кудрей, ярких карих глаз, сверкавших надеждою и лукавством, улыбки, что освещала мои покои даже в самый сумрачный день. Однако он был еще слишком молод и непривычен к выкрутасам придворной моды, его ноги — ноги наездника — слишком длинны для модных французских рейтуз, шея — слишком нежна для плоеного крахмального воротника. И еще ему, всего лишь «пасынку лорда Лестера», было тесно в свите Робина.
Он не у мел тогда зубоскалить и волочиться, как прочие господа, светлая кожа заливалась жарким румянцем, стоило только осведомиться о его сердечных делах. Помню, как он покраснел, когда однажды вечером за жарким леди Уорвик спросила, отыскал ли он лакомый кусочек себе по вкусу? Впрочем, мне этот румянец казался краше самой благородной бледности, девическая застенчивость ничуть не портила его в моих глазах.
И все это мой Робин видел и остался весьма доволен — поначалу он собирался просто вывести юношу в свет, посмотреть, как тот придется ко двору. Теперь же, словно шеф-повар, дав мне нюхнуть ароматное кушанье, он оттягивал пиршество. В конце того же года мороз сковал землю и реки своим железным панцирем, и Робин отбыл в стонущие под львиной пятой Нидерланды, увозя в своей свите одним украшением больше — тем самым украшением, которое я более всего желала бы удержать при себе.
— Нe тревожьтесь, мадам, — были его последние гадкие слова, — я забираю мальчишку, верну — зрелого мужа».
Истинная правда. Спустя два года майским днем восемьдесят седьмого в присутственные покои вошел настоящий Майский Лорд, и рядом с ним померкли остальные лорды — да, и мой Робин тоже. Что-то мальчишеское оставалось в быстрых, ясных глазах, в улыбчивости — и это сохранилось на всю жизнь. Но девический взгляд сменился орлиным, ниспадающие локоны исчезли, вместо них вились рыжеватые кудри не крупнее венчиков майорана. Серьга в ухе возвещала, что перед вами не новичок, впервые вышедший в плаванье, но закаленный в житейских бурях, обстрелянный в любовных битвах капер[2]. О, эта. pulchritudo viriliss, краса мужская, которую воспевали древние! Я погибла… погибла ..и спаслась.
От чего он спас меня, знала только я; от ночного страха перед заговорами, которые множились и разрастались в восьмидесятых, от Шотландии и безумных интриг нашей королевы-кузины Марии, которая и спустя двадцать лет заемной жизни заигрывала со смертью куда более рьяно, чем с кем-либо из прежних любовников; и это помимо мильона терзаний, мильона напоминаний, что корона — хочешь не хочешь — должна наследоваться.
И все это он снял с моих плеч, он облегчил бремя, которое я столько несла одна, покуда даже мои испанские враги не смирились с тем, что мне позволено жить и любить. Снова, как во дни Робина, я вставала с птицами и мчалась верхом по полям, когда роса еще блестела на траве, а вероника открывала синий глазок навстречу встающему солнцу. Снова нашла я наездника себе под стать, который, как и я, не ведал усталости, сколько ни скачи во весь опор, способного миля за, милей мчаться вровень со мной по лесам от зари до зари, а после отплясывать со мной всю веселую ночь, покуда солнце не позовет вновь скакать в поля и леса… весь день, каждый день, все лето.
Однако это был не просто кентавр, получеловек-полуконь, а рыцарь в седле, кавалер в зале. Ему везло в картах, но по широте натуры он не гнался за выигрышем и мог со смехом бросить игру. Он любил кости, но больше всего — бросок, когда выпадает одно очко, бросок, который другие игроки почитают дурным предзнаменованием, худшей из неудач. Он верил, что любой человек — хозяин своей у дачи, своей судьбы; что ж, в этом он оказался прав.
Впрочем, поначалу он в меня влюбился — да, мне довелось изведать обожание. Он просиживал со мной ночи напролет, когда бессонница — материнское проклятие — касалась меня серебристыми перстами, и тогда в его молчании было истинное товарищество, простое желание услужить — и только. Чтоб меня развлечь, он читал вслух прелестную чепуху или пел с такой сладостной грустью, что свинцовые часы становились легкими как пух минутами, а, тьма — светом. Из ночи в ночь он сидел у меня до первых птиц, а после, лишь на минуту заглянув к себе, едва позволив слуге поправить рубаху или сменить камзол и рейтузы, он возвращался и объявлял, что: «Я всецело к услугам и удовольствиям Вашего Величества».
Сила его любви была такова, что он не желал делиться мною ни с кем, не позволял мне и взглянуть на другого. Когда юный Блант сразился в мою честь на турнире и я наградила его золотой шахматной фигуркой, инкрустированной белой и алой эмалью, мой милый лорд пренебрег правилами и вызвал Бланта на поединок. Я ругала его за наглость, горевала о ранах, которые он нанес и получил сам, однако в душе я ликовала, ликовала, как никогда прежде.
Тогда — все помнят, как это было тогда. А теперь?
Теперь я дрожу, я горю — как всегда с той минуты, когда его увидела, был ли он со мной или вдали. Теперь он отправится туда, куда рано или поздно последуют все, ибо все мы смертны. Интересно, знает ли он, что это — последний жест любви, столь великий, что не оставит места ревности и ненависти?
Но нет. Знает ли он, что последнее оскорбление, эта последняя рана не умрет вместе с ним, но будет жить в моем сердце, открытая, кровоточащая, как и в тот миг, когда он ее нанес. Он солгал: я не просто незаконнорожденная, я трижды проклятая. Однако не по факту самого рождения, а только в глазах и сердцах ублюдков.
Ну, вы еще узнаете об этом.
А пока — прислушайтесь.
О, можете не сомневаться в моей истории — это слово королевы, великой королевы, величайшей правительницы христианского мира. Ибо все империи и королевства — в моей руке, малейшая из моих улыбок повелевает миром. Английские корабли бороздят моря, английские армии покоряют земли, какие Англия — то бишь королева Англии, потому что королева и есть Англия, — пожелает.
Однако так было не всегда. Теперь его нет, теперь я брожу по коридорам памяти и могу сколько угодно гадать, что за шаги привели сюда. Мне давно пора разрешиться от бремени знания, поведать мою историю.
Ибо обо мне, как и о нем, многое скажут посмертно. И опять-таки, как ив его случае, среди сказанного будет очень мало истины. «Что есть истина?» — любил спрашивать этот острослов, Фрэнсис Бэкон, его протеже, и, несмотря на весь свой ум, ответа не находил. Но я знаю то, что знаю, и никто не знает этого, как я. Теперь говорят (а я слышу каждое перешептывание), что я, мол, все забыла. И простила, спросите вы? С какой стати? Когда его душа дрожит на пороге, а моя рвется вослед, что я должна забыть или простить? Судите сами из того, что прочтете.
Елизавета
Одни рождаются ублюдками, другие становятся ублюдками, третьих ублюдками делают, как сказал этот малый в пьесе на прошлой масленице[3] — или сказал бы, вступи он на эти шутовские подмостки, как я на свои. Мое рождение подходит под последнее определение. Меня сделали ублюдком, поскольку те, кто объявил шлюхой мою мать, Анну Болейн, не упустили случая провозгласить незаконнорожденной ее дочь.
Вина Анны была проста — она приглянулась женатому мужчине, которому опротивела жена. Некогда любящая супруга короля Генриха обернулась сущей мегерой и, чуть что, вцеплялась ему в глотку. Это она, королева Екатерина, первая окрестила свою соперницу Анну блудницей, а в придачу — французской блудницей, великой блудницей, наложницей, потаскухой, ведьмой, девкой из сатанинского борделя.
Говорят, злая жена — наказание Господне. Генрих желал освободиться — и от Екатеринина гнева, и от Божьего. Будь у Екатерины сын, хоть один, ей бы нечего было страшиться. Но из всех ее детей выжила одна дочь, жалкая принцесса Мария, хилый клочок Евиной плоти, и это грозило ввергнуть Англию обратно в кровавую пучину междуусобиц. Дни Екатерины были сочтены.
Однако и у нее были защитники.
— Королева рожала, и не раз! — горячо убеждал посол Священной Римской Империи. — У Вашего Величества есть дочь.
— Дочь! — бросил Генрих в лицо посланнику.
Однако Шапюи был не робкого десятка.
— Похоже, — говорил он, — Господь показывает нам, милорд, что английская корона будет передаваться по женской линии.
Генрих зло расхохотался.
— Вы так полагаете, почтенный посланник? А вот я — нет!
Ибо женщины не наследуют трон — это знает каждый мужчина. Женщина не способна править. Она станет орудием в руках интриганов, и те смогут вертеть ею, как захотят, кроя на куски истерзанное тело Англии.
Значит, нужен сын!
И поскорее, Господи ты Боже, по-ско-ре-е!
Все свалилось на голову Генриху в один день, когда фаворитка Анна Болейн тронула его за рукав и шепотом сообщила, что беременна. Этого Генрих ждал, об этом молился. Может быть, слишком долго, по крайней мере, для Анны.
Семь долгих лет утекло с того дня, когда Генрих увидел новую фрейлину, только что из Франции, в зеленом с головы до пят, и до дня, когда он одним махом сделал ее женой, королевой и законной матерью своего ребенка. Значит, то была не мимолетная страсть, но привязанность, которой нипочем любые невзгоды, а она — не кобылка на одну ночь, но создание чистых кровей, под стать королю. Однако за это время успели развязаться самые сдержанные языки, безжалостные жернова государства и церкви перемололи в костную муку любовь, жизнь и все остальное, а Папа развонялся новыми буллами, превзойдя в непотребстве даже первую, разрешившую отцу родственный брак[4].
Первая булла, объявившая меня незаконнорожденной, появилась вместе со слухами, что «мадам Болейн» в интересном положении. Как попотел тогда Генрих, тщась узаконить свое дитя! Сильнее, чем потел при его зачатии! Однако ребенок стал ублюдком еще в материнском чреве — таковым его сделала булла высочайшего авторитета в христианском мире, Святого Отца.
Так меня впервые объявили внебрачным ребенком; но тогда король, мой отец, был на моей стороне. Через час конный гонец скакал из Гринвичского королевского дворца в Йоркский за кардиналом Вулси.
— Развод, Вулси! — крикнул Генрих, едва его главный советник слез с мула и втащил свои жирные телеса и алые шелка пред государевы очи. Еще бы королю не спешить — ведь долгожданный принц должен вот-вот явиться на свет.
— Это серьезное дело, мой повелитель! — в ужасе проговорил Вулси, мысленно воображая месть Испании и гнев Священной Римской Империи, чей император приходился королеве Екатерине племянником. К тому же Вулси был добрый папист и ненавидел Анну Болейн, подозревая, что она столь же слаба в вере, как и на передок.
— Плевать! — орал король. — Добивайся развода!
Теперь, когда интересы династии и похоть требовали одного, Генрих хотел, чтоб его сын родился законным наследником английского престола. Это значило, что он должен появиться на свет после свадьбы. «Со времен Завоевателя у нас не было королей-ублюдков», — напоминал он Вулси.
Кардинал взялся за дело. День и ночь горели свечи в здании капитула — писцы готовили документы. Вновь самый скорый, самый надежный гонец вскочил в седло и помчался во весь опор — на этот раз в южную сторону, к Святому Отцу, за разводом, который позволил бы Генриху жениться на Анне.
К Святому Отцу? Согласитесь, странная ересь — назначить бездетного девственника Отцом над всеми нами?
И все тщетно.
Ибо император Карл, прослышав, что Генрих уже потеснил его старую тетку и открыто рядит Анну в Екатеринины драгоценности, разозлился не на шутку. Шапюи из Лондона подогревал августейший гнев. Его лазутчики проникали повсюду.
«Шлюха блюет каждое утро, — писал Шапюи в шифрованном послании императору, — об этом мне доносит мужик, который прислуживает смотрителю ее стульчака. Также швея из Чипсайда доносит, что получила от нее платье с приказом расставить в талии…»
Карл предпринял шаги, и Папа снова ринулся в бой. Новая булла достигла Англии, когда Анна была на седьмом месяце.
«Генрих VIII, король Англии, Франции, Ирландии, Шотландии, Уэльса и прочая, и прочая, — с быстротой молнии разнеслось по Европе, — живет нынче в прелюбодейственном союзе и незаконном сожительстве с мистрис Анной Болейн, великой блудницей Англии. Посему ребенок, которого она носит, внебрачный и законным быть признан не может».
Значит, уже дважды незаконнорожденная. Мало кто может сказать о себе такое. А едва стало известно, что Бог отказал Генриху в желанном сыне, что «великая блудница» выродила всего-навсего никчемную девку, меня почтили еще одним титулом, насмешкой и над ней, и надо мной — «маленькая блудница».
Вы скажете, теперь я смеюсь? Почему бы и нет — мне нечего страшиться. Кто сегодня посмеет повторить это прозвище вслух — дай кто помнит? Но тогда… тогда…
Значит, мы обе — блудницы, большая и маленькая.
Но кто же блудодей?
Король Генрих, мой отец. Монарх, супруг, мужчина — кто же он?
Глава 1
Это был мужчина в расцвете сил, не знающий слова «нет». Он смотрел на мир сорок лет, из них двадцать — королем. Годы, потворство своим слабостям, удовольствия и труды сделали этого рослого человека крупным и сильным, богатые бархатные мантии и атласные камзолы, подбитые мехом, расшитые золотом, сидели на нем, как и должны сидеть на короле.
Он всегда возвышался над окружающими. Он шагал по миру, попирая ногами четыре угла земли[5], словно владел ею целиком, его изукрашенный каменьями кинжал небрежно болтался рядом с большим выпирающим гульфиком. В зеленом и золотом, алом и белом, в пурпуре, серебре и мехах, он затмевал всех.
Я говорю о нем, каким его помню в то время — о его мощи, о его великолепии, об опасности, которая от него исходила, — так, будто бы он был не отцом моим, а возлюбленным. Все может быть — несмотря ни на что — ведь в ту пору каждый был хоть немного в него влюблен.
Это было мое первое, а его последнее десятилетие, годы, которые принесли отцу немало болезней, измен и страданий. Однако у алтаря, во всем своем великолепии, он был по обыкновению величав и красив; к тому же его так и распирало от счастья.
То был его шестой поход под венец, шестая попытка заключить брак, найти женщину себе по вкусу и вечное блаженство. Рядом с ним у алтаря стояла Екатерина Парр, богатая, набожная, миловидная, в белом подвенечном платье. Три месяца назад она потеряла супруга, лорда Латимера, а еще раньше — другого богатого и старого мужа. Я молилась на коленях, косясь сквозь пальцы на молодых, про себя же гадала: что за тайна такая заключена в браке и зачем отец вновь вверяет свою судьбу столь бурным волнам житейского моря?
Это была единственная из отцовских свадеб, на которую меня пригласили. Первую — с Екатериной Арагонской, инфантой Кастилии, — сыграли задолго до моего появления на свет, Генриху самому тогда только-только минуло восемнадцать. На втором бракосочетании, с Анной Болейн, я, надо сознаться, присутствовала, хотя и незвано-непрошено; собственно, это обстоятельство и послужило причиной торопливой церемонии, проведенной с грехом пополам в январе 1533 года: незадолго до того Анна поняла, что, как многие девицы до нее, получила дитя во чрево раньше, чем мужа в постель[6].
Третье венчание короля, с невзрачной Джейн Сеймур, тоже прошло тихо. Четвертое, с принцессой Клевской (тоже Анной!) было урезано, насколько позволяли приличия: невеста с первого взгляда не понравилась королю, и он желал по возможности меньше связываться с женщиной, которую называл «Фландрская кляча» и с которой намеревался побыстрей развязаться, что вскорости и осуществил. Пятую, снова Екатерину, свою девочку-королеву из семьи Говард, королю не терпелось отвести под венец и в постель — еще один дорогостоящий урок на тему старой пословицы: «Быстро жениться, долго каяться».
Только эту свадьбу с мадам Парр, самой домашней из его женщин, решил король справить в семейном кругу. В тот день рядом со мной во дворцовой церкви Гемптона преклонила колени его старшая дочь, моя сестра Мария, окруженная своими фрейлинами. Судя по тому, как побелели костяшки ее пальцев и как шевелились бледные губы, Мария молилась достаточно горячо, чтобы удовлетворить и людей, и Бога, но только — и все мы это знали — не короля, ведь она со всей врожденной страстностью цеплялась за старую католическую веру своей матери, Екатерины Арагонской. Каково ей придется, судачили во дворе, при новой королеве Екатерине Парр, приверженной реформистской протестантской церкви столь же рьяно, сколь Мария — римской?
По другую руку от меня молился сын, ради которого Генрих порвал с Папой и Римом, мой брат Эдуард. Наши глаза встретились, и его бледное, чересчур серьезное личико расцвело улыбкой. Он доверчиво придвинулся ближе ко мне.
— А нам дадут потом цукатов и леденцов, сестрица? — шепотом спросил он.
Тут же на него шикнула леди Брайан, его гувернантка. Моя добрая Кэт, хоть и держала ухо востро, продолжала спокойно молиться — она знала, что мне, почти взрослой десятилетней девушке, воспитание не позволит шептаться в церкви. Однако я тайком улыбнулась Эдуарду и легонько кивнула — мне хотелось, чтоб он больше походил на других шестилеток, чем на юного Соломона, каким желали видеть наследника.
В церкви было холодно, как в склепе, хотя на дворе стояло жаркое лето. Снаружи не проникало ни лучика, только горели толстые восковые свечи во много рядов; ни звука, только приглушенно играли скрытые за престольной оградой королевские музыканты. По невидимому сигналу воцарилась тишина: епископ Винчестерский подошел к алтарю и начал церемонию.
«…Соединить сих Мужчину и Женщину Святым Браком, коий есть Почетное Состояние, заповеданное нам в Сохранение от Греха, дабы не впасть в Блуд, и для взаимной Помощи, Утешения, Поддержки…»
Мое детское внимание рассеялось, мысли устремились вслед за тонкими белыми дымками свечей, плывущими поверх склоненных голов крохотной конгрегации.
Интересно, где сейчас другие жены моего отца? Может быть, их души витают здесь и слушают, как он вновь приносит те же обеты, клянется в том, в чем, уже клялся им? И почему, если он так всемогущ, так статен, так мудр, так добр, почему ни одна из них не оправдала его ожиданий?
Я опустила лицо на руки и от всего детского сердца воззвала к Богу, чтобы Он благословил этот брак ради моего отца.
Уже после церемонии в личных покоях короля на приеме для ближайших придворных и советников были поданы и цукаты, и леденцы, и желе, и айва, и персики, и пироги с голубятиной — все, что могла пожелать душа моего милого братика Эдуарда.
И еще. Удивительно, до какой степени взрослые не замечают ребенка, особенно — девочку. Я улизнула от гувернантки Кэт — они с леди Брайан оживленно обсуждали трудности воспитания монарших отпрысков — и бродила по зале. Визит ко двору, возможность видеть отца и великих людей — все было мне в новинку. Зачем же упускать время, цепляясь за юбку Кэт!
Я стояла у шпалеры в углу, рядом с несколькими вельможами. Собственно говоря, подошла я с намерением потянуть одного из них за рукав. И не потому, что это был епископ Кентерберийский, просто я знала: Томас Кранмер — добрейший человек при дворе и обязательно найдет для меня ласковое словечко.
С ним разговаривали двое членов Тайного совета — сэр Томас Ризли и сэр Вильям Паджет, секретарь.
Ризли был маленький, сердитый и напыщенный человечек, он постоянно переминался с ноги на ногу.
— Значит, король, наш повелитель, словно крестьянин, снова прогулялся на ярмарку! — неприятно рассмеялся он. — И привез оттуда не фландрскую клячу, не молоденькую горячую кобылку Говард, а добрую старую английскую корову.
— Отнюдь не такую старую, милорд, — вкрадчиво заметил Паджет, вертя в пальцах бокал с густым золотистым вином. — Наша королева видела лишь тридцать с небольшим зим.
— И с Божьей помощью увидит еще, — мягко добавил Кранмер.
— Да, и, поди, зим тридцать еще пройдет, покуда она произведет на свет то, что нам так нужно! — зло сказал Ризли. — Уверяю вас, земли и деньги она ему принесла еще от прошлых мужей, приданое, достойное королевы. Но вот что касается ребенка — ни разу не дала она всходов, хоть и дважды вспахана! Боюсь, король получит от своей коровы вдоволь молока, но только не телочка — золотого тельца, о котором мы все молимся, нашего языческого идола — второго принца, чтобы уже ни о чем не тревожиться!
— Господь уже благословил нас принцем, милорд, — сказал Кранмер, с нежностью глядя в другой конец приемного покоя, где Эдуард под присмотром своего дяди, графа Гертфорда, забавлялся с королевиными болонками.
Помню, граф выглядел грустным — еще бы ему не печалиться в такой день. Наверняка он вспоминал свадьбу своей сестры Джейн с королем семь лет тому назад и ее смерть при рождении Эдуарда спустя короткое время.
— Гертфорд повесил нос! — вставил ехидный Ризли. Он жадно допил вино и тут же подозвал проходившего мимо слугу — наполнить бокал. — И есть от чего — вдруг родственники новой королевы порасхватают должности, как в свое время они с братцем!
— Верно, граф не единственный Сеймур, которому этот брак — нож острый, — с легкой усмешкой заметил Паджет. — Слышал, что братец Том покорил сердце вдовушки и уже считал ее — и ее богатства — у себя в кармане, но тут король перешел ему дорогу. А теперь негодяй счел разумным отправиться за границу, покуда ее сердце не успокоится на своем законном месте — на груди нового супруга.
— И все же мадам Парр еще может нас удивить, — задумчиво сказал Кранмер, украдкой разглядывая статную фигуру королевы, проходившую в эту минуту по комнате. — Похоже, за ней дело не станет. Вспомните, до сих пор она делила подушку только со стариками, а это не лучший способ добиться приплода.
— А что, теперь иначе? — фыркнул Ризли.
Все трое посмотрели на короля — он сидел на троне, тяжело опираясь на золотой набалдашник жезла. Жезл был черного дерева — придворный плотник сказал королю, что другому дереву не выдержать его веса. Даже тогда я поняла смысл воцарившегося между ними молчания.
Король стар… в его объятиях мадам, Парр не понесет.
Теперь они разглядывали Эдуарда с непонятной мне пристальностью.
— Бодритесь, милорды, — мягко возразил Кранмер. — Господь милостив. Наш принц достиг шести годов и, похоже, будет жить.
Все промолчали. Я отвлеклась. В другом конце покоя моя сестра Мария беседовала с несколькими духовными лицами, обступившими епископа. Тот еще не переменил богатый церемониальный наряд, в котором проводил венчание. Здесь же стояли герцог Норфолк, смуглолицый политик, — вот кого я всегда боялась, хотя и знала, что мы состоим в отдаленном родстве, — и его сын, юный воин намного выше меня ростом, граф Серрей.
— А что, если, мои добрые лорды, — пробормотал Ризли яростно, но тихо, словно едва осмеливался говорить, — что, если Господь захочет избавить принца от тягот земной жизни и до срока возвести его к венцу вечному?
Паджет резко отступил назад, зыркнул пронзительными серыми глазами.
— Опасные речи, Ризли!
Ризли зло сплюнул на свежесрезанный зеленый тростник под ногами.
— Разве только старые умирают?
— Все в руках Господних! — сурово оборвал его Кранмер. — И мы, и то, что нам предстоит. Да будет воля Его!
Словно услышав эти слова, Мария повернула худую шею и близоруко взглянула в нашу сторону.
— Сестра! — позвала она (меня она не видела, только различала мое новое алое платье). — Елизавета, иди сюда, познакомься — это милорд Гардинер, епископ Винчестерский.
Уходя, я поймала последнюю реплику Ризли:
— Если папистка Мария спелась с Гардинером, за ним стоит приглядеть…
Позади низкорослой худышки Марии высился дородный мужчина в епископской мантии и с большим наперсным крестом. За ним, молчаливо ожидая его приказаний, толпились клирики помельче.
— Эта девочка — леди Елизавета? Епископ Гардинер спесиво нахмурился, его глубоко посаженные глазки не соизволили заглянуть в мои. Лицо смуглое, нос хищно изогнут, грубое обхождение больше пристало бы завсегдатаю пивных, чем служителю Божию. Хмурые кустистые брови, изрытая оспинами кожа пугающе безобразны, зато красный рот под жесткими усами — мягкий и безвольный, как у женщины.
Он не может не знать, кто я! Зачем же это грубое притворство? Однако Мария глядела на него с таким обожанием, что не замечала ничего вокруг. С трудом она отвлеклась на меня.
— Его преосвященство наставлял меня, сестрица, во… во многом. — Снова восторженный взгляд, который гордый прелат принял как должное. — Познакомься с ним, Елизавета, молю тебя, ради спасения твоей души.
— Души, миледи? — рявкнул герцог Норфолк, сердито хватаясь за рукоять шпаги. — Все идет гладко, покуда заботиться о душах предоставляют его преосвященству и иже с ним. А вот наши дела — телесные! Если король намерен воевать во Франции, нам нужны люди — люди и деньги! И в Нидерландах тоже…
Я незаметно отошла. Свадьба отца, способность новой мачехи произвести потомство, любовь Марии к Богу — или к епископу? — всего этого для моего десятилетнего ума было более чем достаточно. Надо сознаться, многое я не стала тогда обдумывать, оставила на потом и забыла. Вскоре меня вновь отослали от двора, и мы с Кэт и фрейлинами вернулись к тихой жизни в Хэтфилде, Гертфордширском захолустье. И здесь Судьба, зная, что меня ждет, позволила мне проспать остаток детства тем сном невинности, от которого все мы пробуждаемся слишком рано.
Глава 2
Он приехал на Благовещенье, в марте лета Господня тысяча пятьсот пятьдесят шестого. В тот год весна была дружная, ее дыхание проникало в затхлые, завешанные на зиму покои, в холодные, заброшенные углы. Сама природа словно радовалась уходу суровой зимы. Раскинувшийся на холме Хэтфилд подставил сияющее утреннее лицо новорожденному солнцу. Зима умирала, пробуждалась новая жизнь, в хлевах день и ночь ревели, тоскуя по коровам, быки.
У тех, кто живет в домах, тоже играла кровь. Покой старого поместья все чаще нарушали шепот и грудной смех; мои ровесницы вздыхали о суженом или мечтали увидеть его во сне в канун дня святой Агнессы. Однако я встречала свою четырнадцатую весну, думая о другом, — игры матушки-природы еще не влекли меня.
В ту пору моей любовью были книги. С замиранием сердца бежала я по темным коридорам, чтобы поспеть на урок прежде наставника, и голова моя была забита выученным вчера:
«Могущество Рима в те дни было столь велико, что многие злоумышляли захватить верховную власть. И среди них Катилина, муж многих добродетелей, но поддавшийся великой алчности и властолюбию…»
Черная молчащая фигура на фоне окна показалась мне выходцем с того света. Я замерла на пороге — солнце слепило глаза — и сказала про себя: «Сгинь!» Привидений я не боялась, зная: это не что иное, как мы сами, вернее, то, что с нами станет потом.
Однако он развернулся, как змея, и двинулся на меня. Я закрыла глаза и прижала к себе книги, так что окованный медью угол Псалтири впился в грудь. «Conserva me, Domine… Сохрани меня. Господи, только на Тебя уповаю…».
— Леди Елизавета?
В ярком утреннем свете передо мной по-прежнему стоял человек в черном с головы до пят. В черном, но одет богато — видно, что придворный, и не из последних, судя по мерцанию расшитого золотом атласа, по лоснящимся шелковым чулкам. В глазах его вспыхивал тот же холодный блеск, словно на подернутой пленкой стоячей воде.
— Сэр?
Я видела его впервые, однако я давно не была при дворе, а новые люди появляются там часто. Эдакую сороку заметишь в любом обществе. На шее — алмазное ожерелье, на шляпе, которую он снял с головы, блеснули плоскогранные алмазы размером с ноготь. Поклонился он низко, но как-то небрежно. Судя по речи, он учился в университете, но свой вызывающий тон усвоил явно не там. Черные, как у ящерицы, глаза на старчески-юном лице смотрели прямо на меня.
— Я прислан отвезти вас ко двору, мадам. Мы отбываем немедленно.
— Ко двору? Но моя гувернантка мистрис Кэт ничего об этом не знает! Мои домашние не могут собраться в одну секунду. Мои фрейлины…
— Мистрис Эшли уведомлена — сейчас она занята сборами, вместе со всеми вашими фрейлинами и кавалерами.
Он замолчал и вновь взглянул угрожающе-дерзко.
У меня кровь прихлынула к лицу.
— Сэр, я возражаю…
Его ответ выбил почву у меня из-под ног:
— Неужели вы посмеете противиться воле вашего отца — короля?
— Король?
— ..велел поторапливаться. Когда высшие приказывают, — он мрачно усмехнулся, — низшие повинуются. А в вашем положении, миледи, не следует прекословить королю.
У меня перехватило дыхание.
— В моем положении?.. Он пожал плечами.
— Мадам, кто будет столь неучтив, чтобы напоминать об измене вашей матери и о той форме, которую эта измена приняла? — Снова пауза. — Однако и король, и великие мира сего подчиняются судьбе — силе, над которой никто не властен…
Вокруг него плясали пылинки, солнце согревало золоченые дубовые рамы, со двора веяло сладким медвяным ароматом сот. От страха мне ужасно захотелось есть. О зеленое стекло беспомощно билась мушка, такая же черная против света, как и мой посетитель. За окнами солнце заливало парк, ярко освещало большую восточную галерею, вспыхивало огнем на бутонах в саду. На полях из влажной земли поднимались всходы, бальзамин у дороги, казалось, осыпали падучие звездочки.
В углу оконной рамы, в сплетенной недавно паутине, притаился огромный черный паук. Мушка почуяла опасность, затрепыхалась еще отчаянней — и еще больше запуталась в розовых сетях. Теперь паук расправил длинные, черные, мохнатые ноги и двинулся к жертве.
Domine, conserva me…
Я бросилась в угол и порвала паутину, высвободила мушку, открыла окно и проследила взглядом, как она улетает в чистое голубое небо. Потом повернулась к черному гостю и, натянутая, как струна, удостоила его улыбкой — под стать его собственной.
— Мы все — слуги Его Величества, — произнесла я благоговейно, сложив ладони в жесте девической покорности. — А забуду моего господина, пусть забудет меня Бог, как учит нас Библия. Пусть будет, как желает король.
И, чтобы довершить впечатление, присела в глубоком реверансе.
Он оторопело сморгнул, но тут же пришел в себя и ответил поклоном — его берет описал в воздухе идеальную черную дугу.
— В таком случае, я последую за вашей милостью ко двору.
— А ваше имя, сэр? Чтобы мне величать вас, как положено?
— Мое имя, миледи, не имеет ни малейшего значения. Я всего лишь посланник тех, кто стоит неизмеримо выше, и смиренный, преданный слуга вашей милости.
Вот он опять, этот многозначительный тон, этот знакомый, пристальный взгляд. Все во мне возмутилось. Он еще смеет ставить себя выше меня, королевской дочери? Что он знает такого, чего не знаю я?
— До свидания, миледи. — Он повернулся к дверям.
— Сэр… — Я выдавила небрежный смешок. — Что нового при дворе? Как мой отец король? И мадам королева?
Он изобразил еще одну фальшивую, мимолетную улыбку.
— Вы все увидите сами, миледи. Мне хотелось его убить.
— Но разве вы не привезли придворных сплетен в нашу забытую Богом глушь?
С неимоверной тщательностью он надел берет и поправил матовые черные локоны.
— Вам недолго оставаться в этой глуши. — Вытащил расшитые золотом перчатки, расправил кружева. — Что до новостей, мадам Елизавета… — Комната внезапно наполнилась угрозой. — Я же сказал, вы все увидите своими глазами — или услышите своими ушами.
Он повернулся на цветных каблуках и вышел.
В комнате стало холодно и пусто, словно сквозь нее прошел дьявол. Стук каблуков затихал в темной галерее. Я ухватилась за край стола и постаралась превозмочь стиснувший сердце страх.
Измена моей матери… форма, которую эта измена приняла.
Глухой стук каблуков замер. Наступила долгая тишина. В следующую минуту в комнату вбежала верная Кэт. За ней, в развевающейся мантии, вошел мой наставник, мастер Гриндал. Оба прятали глаза.
— Как могло случиться, Кэт, — спросила я нарочито ровным голосом, — что этот… этот придворный вошел, не предупредив, и застал меня одну, без присмотра воспитательницы или другой женщины?
Милое круглое лицо Кэт было искажено гневом и страхом, ее маленькое тело тряслось от обиды.
— Мадам, он так велел!
Я не могла сдержать ярость.
— Велел? Он велел? А кто он такой, Кэт, чтобы распоряжаться в моем доме?
— Мадам, он показал нам королевский приказ!
— Подписанный самим королем?
— Позвольте мне, миледи. — Высокий, худощавый мастер Гриндал выступил вперед и неуклюже поклонился. — Мы с мистрис Эшли, — он кивнул в сторону Кэт, — изучили бумаги этого утреннего посланца. Они и впрямь подлинные и скреплены личной печатью короля.
Значит, все правда. Приказ подписал либо сам король, либо кто-то из ближайших советников.
— О, миледи! — Кэт, бледная как смерть, заламывала свои пухленькие ручки.
Мне было нестерпимо видеть ее страдания. Десять лет она была мне верной наставницей, воспитательницей, больше чем матерью. Всего лишь год назад она еще крепче привязалась ко мне, выйдя замуж за родственника моей матери — моего старшего кавалера, Джона Эшли.
За последнее время я заметно вытянулась (ростом я пошла в отца) и скорее с удивлением, чем с радостью обнаружила, что смотрю на нее сверху вниз. Однако я никогда не стала бы нарочно ее унижать или ставить под сомнение ее авторитет.
— Ладно, — сказала я как можно веселее, — значит, у нас есть приказ короля, в котором выражена его воля. Едем ко двору! Когда?
Озабоченность Кэт приняла теперь новое направление: она вздохнула так тяжко, что натянулась шнуровка на груди.
— Он говорит, прямо сейчас! — Кэт потянулась к связке ключей на поясе. — Но мне надо еще переделать кучу дел! Сегодня мы с мастером Парри должны проверить счета, потом…
— Тогда скажи ему, Кэт, — меня саму удивил мой спокойный голос, — что здесь ты хозяйка, а не он. Мы выедем по твоему слову, не по его. Такова моя воля. Так и скажи ему.
Озабоченное лицо Кэт просветлело.
— Скажи ему… — Я на минуту задумалась. — Что я во всем дочь своего отца. Еще скажи, что отец меня не забывает, так что и он пусть не забывается — а то ему не поздоровится!
Кэт кивнула, глаза ее зажглись праведным негодованием.
— И еще скажи, — я дерзко улыбнулась Гриндалу, — что у меня урок! И покуда он не закончился, мы с мастером Гриндалом бродим по Древнему Риму в обществе Цицерона и мерзостного Катилины!
Кэт присела и убежала. Гриндал подошел к столу и положил на него сумку с книгами. Солнечный луч прыгал на его ветхой ученой мантии, на пыльной шапочке, на волосах, причесанных с одной стороны и всклокоченных с Другой.
Однако по сравнению с черным утренним гостем он казался мне ангелом красоты. Да и не только сегодня: вот уже три года он самоотверженно руководил моими штудиями, а через них — становлением моего ума. Он научил меня думать и спрашивать; он ненавидел слепую веру, вбиваемую силой, ту веру, которой придерживалась моя сестра Мария — ее воспитывали в испанском духе и пороли каждый день. Мадам Екатерина Парр сама выбрала его мне, когда стала королевой. Она в письмах советовала ему, что мне читать, к тому же он переписывался со своим Кембриджским наставником, мастером Эскемом. Вместе с Кэт он был частью моей души, более того, одним из ее проводников. Я, не задумываясь, доверила бы ему свою жизнь.
Сейчас, открывая сумку, он был странно погружен в свои мысли. Из сумки он вынул пачку писем и тщательно спрятал за пазуху. Потом выложил на стол учебные принадлежности: перья, чернильницы, букварь и даже мою старую грифельную доску. Я села, открыла вчерашний урок и с чувством прочла:
«Как повествует Саллюстий[7], когда великий Цицерон был римским консулом, восстал человек суетный и мерзкий, именем Катилина. Сей Катилина презирал закон и доброе управление, он жаждал только власти, которую надеялся снискать хитростью, силой или кровью. Он возмущал простонародье, после поднялся и пошел на самый Рим. Его гнусное тщеславие…»
— Власть всегда влечет! — настойчиво, но тихо перебил мой ментор. — Ярче червонного золота, искуснее женских чар и всегда… всегда!
Для начитанной по истории девочки это была не новость.
— Учитель?
— Всегда! Суетные, алчные и честолюбивые люди рвутся к власти! — Он рассеянно провел рукой по волосам. — Они собираются вокруг каждого трона! Даже здесь!
Здесь? Не о черном ли это посетителе? Или о дворе? Кто эти люди?
Гриндал прочел вопрос в моих глазах.
— Довольно Саллюстия! — быстро проговорил он. — Вы захватили с собой басни, миледи? Эзоповы?
Мои пальцы потянулись к знакомому кожаному томику.
— «Басня о состарившемся Льве, повелителе Зверей, когда он лежал при смерти».
Повелитель… состарившийся… при смерти. Я не могла отыскать страницу. Тонкая ладонь Гриндала накрыла мою, голос снизился до шепота:
— Вообразите, мадам, что старый Лев, умирающий повелитель, оставил совсем немногочисленное потомство. И сейчас все животное царство ждет, кому он передаст трон.
За оконным переплетом возникали и стихали ласковые утренние шумы. Высоко в небе пел жаворонок. Однако в залитой солнцем классной комнате стояла тишина.
— Свою старшую, молодую львицу Лев отослал в пустыню, затем что не ужился с первой супругой. Однако там, в пустыне, львица наша друзей, и многие собрались вокруг, кто сочувствовал ее невзгодам. Теперь она собирается заявить о своих правах, и приверженцы ее накапливают силы.
Мария. Моя старшая сестра Мария. Мой отец развелся с ее матерью, отрекся от Марии и сделал ее прочь.
Мария копит силы — против меня?
Гриндал с опаской глянул через плечо. За дверью на стене висел ковер; по Рождественским играм я знала, что за ним легко может спрятаться человек.
Мне показалось, что ковер шевельнулся. Я повернулась к Гриндалу, но он смотрел в стол, на перистые золотые извилины дубовых волокон.
— Скажем больше, — прошептал он. — У старого Льва, умирающего повелителя, есть еще отпрыск женского пола, младшая львица, и что она любезнее отцовскому сердцу и ближе ему по образу мыслей.
Это обо мне.
Больше не о ком.
— У нее тоже есть приверженцы, те, кто любят ее и новую веру. Однако сестра ее входит в силу, и эти люди напуганы. Их письма вскрывают, их собственные слова обращаются против них. — Он постучал пальцами по запрятанным в мантию письмам. — Так что сейчас они пребывают в смятении и неведении. Друзьям маленькой львицы приказано… отвернуться от нее… предать ее.
Гриндал смолк. За ковром что-то зашуршало. Я встала, оправила платье — пальцы, коснувшиеся шершавого бархата, были потны — и шагнула к двери.
Предать…
В дверях меня затрясло, однако рука продолжала тянуться к занавесу. Я узнаю, кто меня предает, пусть это будет стоить мне жизни.
«Каждый свой собственный Эдип, говорит Софокл, рожденный разрешить загадки своего неведения».
Ну и дурочку же я сваляла! За ковром было пусто. Серая мышка пробежала вдоль стены — ее шуршанье и достигло моих чутких со страху ушей. Я села рядом с Гриндалом и взяла Эзопа — руки у меня еще дрожали.
— Вы говорили, сэр: «Маленькая львица! Предадут ли ее?».
Молчание. Гриндал вздохнул, отодвинул букварь в серебряном чеканном переплете — давнишний подарок Кэт — и взял книгу изречений.
— Давайте займемся грамматическим разбором, миледи.
Его тощий палец уткнулся в латинский стих.
Si labat fortuna,
Itidem amid collabascunt:
fortuna amicus invenit.
— Плавт. — сказала я наугад и начала переводить:
— «Когда отворачивается удача, отворачиваются друзья; друзей обретешь с удачей».
Что Гриндал хочет этим сказать: что друзья со мной, лишь пока мне улыбается Фортуна? Остальные не в счет. Но Гриндал?..
— Еще одно упражнение, мадам Елизавета.
Он потянулся за доской и коряво, даже сердито, вывел слова, которых я прежде не видела:
VIDE AMPLISQUE ETIAM.
Таких простых упражнений мне не задавали давно — с тех пор как мы с Кэт начинали учить латынь, десять лет назад.
Я мысленно повертела фразу и торопливо перевела:
— Vide amplisque etiam? смотри и смотри снова.
— Нет! Неверно! Еще раз! Еще раз! Снова. Лихорадочный жест, которым он сопроводил свои слова, окончательно уверил меня в важности задания.
Я попыталась перевести иначе — получилось довольно коряво:
— Смотри больше — и смотри больше снова.
— Да! Да! Именно так. — Он закрыл глаза и чуть слышно прошептал:
— Запомните, миледи: смотри больше и смотри больше снова.
Длинным рукавом он вытер дощечку, пачкая мелом черную ткань. Потом нахмурился и нарисовал две фигуры, одну рядом с другой. Я схватила доску обеими руками и уставилась на рисунок.
Сердце… и река… или ручей? Мой наставник подался вперед… приложил палец к губам.
— Запомните, миледи. — Пальцем он провел черту от сердца к воде. — Запомните! — Голос его звучал теперь спокойнее. — И еще помните слова великого Цицерона, когда он ждал, чтобы заговор Катилины сделался явным, — прежде чем нарыв можно будет вскрыть, надо чтоб он созрел и весь гной собрался в головке.
— Помню, учитель, — сказала я осторожно. — Я читала об этом вчера. «Vide: Tace», — сказал Цицерон друзьям. Смотрите и храните молчание. Что ж, сэр, пусть отныне «Video et Тасео» будет моим девизом. Я буду смотреть и молчать, не бойтесь!
Он поклонился, встал, собрал книги и вышел. Снаружи надвратные часы пробили одиннадцать. Неужели еще так рано?
О, Гриндал!
Он почти напрямик сказал, что предаст меня.
Et tu. Brute? И ты, Брут?
Обеденное время настало и прошло, а я все сидела в классной комнате, и холод обступал меня изнутри и снаружи.
Глава 3
Холод, который пронизывал меня до костей, был холод сиротства — смертный озноб, проникающий в плоть и кровь ребенка с последним вздохом матери. Моя мать прожила мало, так мало, что ее жизнь почти не коснулась моей. Однако, если содеянное зло живет и после смерти… а как же иначе, ведь каждому ведомо, что женщины — Евины дщери, рожденные грешить, дети Божьего гнева.
Что ж дивиться, если ее грехи не успокоились вместе с ней, если они преследуют меня даже из могилы. Я металась и плакала, падала на колени и молилась весь тот нескончаемый день, чуя нутром, что за всеми сегодняшними ужасами скрывается ее тень. Умирая, она передала мне свою душевную чуму, и теперь я понимала, что никогда не освобожусь от нее. Лучше б она умерла раз и навсегда, лучше б вечно мучилась в чистилище (если оно и впрямь существует), лишь бы не терзала меня из могилы!
Вы скажете, я совсем ее не жалела?
А она, когда изменяла, разве жалела и любила отца?
Да, я знала про нее все, знала про ее измену, про всю ее жизнь. Мне не исполнилось и трех, когда сэр Томас Брайан прискакал с новостями. Гости редко наезжали в Хэтфилд, и наша уютная нора редко пробуждалась от спячки. Однако в тот день громкий стук подков и крики во дворе возвестили о важном событии.
— Эй, в доме! Милорд приехал!
— Позовите миледи!
— Эй, скажите леди Брайан, пусть приготовит принцессу к аудиенции с милордом.
— Слушаюсь, сэр!
— Пошевеливайся, болван!
— Сейчас, сэр!
Он опустился передо мной на колени как был — в высоких запыленных от долгой дороги сапогах для верховой езды. Стояла майская жара, и от него резко пахло потом и конским мылом. Рядом с моим парадным креслом стояла его супруга, леди Брайан, — до рождения Эдуарда она воспитывала меня, и сэра Томаса послали сообщить новость не только мне, но и жене.
Как сейчас помню ее застывшее от ужаса лицо, прямую спину, нервные движения пальцев. И еще запах (тогда я ощутила его впервые — кислее блевотины, въедливее кошачьей мочи), который невозможно забыть, невозможно скрыть: запах страха…
Этот запах наполнял комнату, когда, стоя на одном колене, обреченно уронив голову, сэр Томас сообщил, что сегодня казнена Анна Болейн, моя мать и бывшая супруга короля.
— Где?
— На площади перед Тауэром.
— Как?
— Ей отрубили голову.
— За что?
— Она изменила королю, своему супругу.
— Изменила?
— Она совершила измену. Измена карается смертью.
Вот как.
Измена. Изменила. Смерть.
И, как ни странно, этого вполне хватило моему детскому разумению — ведь я не понимала значения произнесенных слов, мне не было ни стыдно, ни страшно.
И я совсем не знала своей матери, которой так внезапно лишилась. Миниатюра, которую Кэт держала в ящике стола возле моей кровати, была для меня портретом знатной дамы, не больше. Вскоре после рождения король пожаловал мне Хэтфилд, который стал мне домом, приютом, кровом, дворцом и маленьким королевством. В возрасте трех месяцев меня забрали у матери и с первой моей торжественной процессией перевезли в новый дом, подальше от двора. И хотя я видела ее еще раза два-три…
Да-да, я ее помню, я видела ее, хоть и совсем, мельком, — глаза черные, словно уголья, и глубоко-глубоко в них горит затаенный огонь… я помню ее, даже отчетливее, чем хотелось бы, — обрывки воспоминаний тревожат меня днем и, непрошеные, являются бессонными ночами…
Однако тогда она виделась мне всего лишь сиятельной дамой, одной из многих, и значила гораздо, гораздо меньше, чем те, кто обо мне заботился — ласковая Маргарита Брайан и моя вторая воспитательница, мистрис Кэт.
Кэт приехала сменить Брайан, когда мне было четыре года. Бедная перепуганная Брайан, она натерпелась страху куда больше моего! У нее были причины бежать с прежней должности без оглядки, — выйдя замуж за сэра Томаса, она породнилась с Анной Болейн по линии Говардов. Падение Анны бросило тень на всех Болейнов, всех Говардов, и не у одной Брайан голова тогда зашаталась на плечах. Всех родственников королевы-изменницы как ветром сдуло, но Брайанам хватило ума не прятаться в крысиные норы. Они выжидали и, когда увидели, что звезда Говардов закатилась, распрощались с Хэтфилдом и возложили упования на новое восходящее светило, нового наследника, малютку-принца — моего брата Эдуарда.
Однако король попросил сэра Томаса и его жену, прежде чем они оставят воспитанницу, оказать ему одну последнюю услугу. Мне шел тогда пятый год, я превратилась в настоящую знатную даму, по крайней мере в собственных глазах, — разве я не стала первой принцессой, когда сестру Марию потеснили, освобождая место мне, единственной законной наследнице Тюдоров и принцессе Уэльсской в придачу? Пусть меня не возят ко двору, пусть король никогда за мной не посылает — я-то знаю, кто я. Всякий, подходя ко мне, неизменно преклоняет колени, неизменно обнажает голову, все держатся со мной в высшей степени почтительно.
И вновь сэр Томас приехал прямиком от двора. И снова я принимала его, сидя в парадном кресле, и снова леди Брайан стояла рядом. Но на этот раз все было непривычно. Сэр Томас не преклонил колен и не смотрел на меня, когда кланялся.
— Миледи… Я не поняла.
— Как это, воспитатель, вчера я еще была принцессой, а сегодня — просто Елизавета?
— Да, мадам. — Сэр Томас был не из тех, кто путается в значениях слов. — Его Величество король, ваш отец, постановил, что его брак с покойной Анной Болейн, вашей матерью, недействителен и вы прижиты вне брака. Посему вы — его побочная дочь, а следовательно — не принцесса.
Брак с моей матерью — недействителен?
Я — прижита вне брака?
Не принцесса?
Побочная дочь: дочь женщины, которая, зачала, не будучи замужем, — как называется такая женщина?..
Сэр Томас продолжал:
— Все это король сделал из любви к вам, миледи. Теперь вы больше не дочь изменницы Анны Болейн, вас будут именовать «дочерью короля». И Его Величество велел сказать: «Что в сравнении с этим „принцесса“, „наследница Уэльсская“ и прочие титулы?»
И снова я плыла в океане неведения, снова не ощутила разящей силы слов. Отец меня любит! — вот все, что я уяснила.
Что еще могла я понять? Мне было четыре года. Брайан, поди, был рад-радехонек, что ему пришлось объясняться всего лишь с неразумным младенцем, и, оставив краткий приказ, чтобы в дальнейшем ко мне обращались дочь Его Величества короля, леди Елизавета!», он так легко отделался от своего тягостного поручения, уступив место Кэт, моей обожаемой Кэт, которая одна стала для меня якорем и маяком, лоцманом и путеводной звездой в бурном море наступивших за этим лет.
Кэт. Моя Кэт, мое утешение, мой котенок, моя киска, моя королева кошек.
Кэт явилась ко двору короля Генриха свеженькая, словно только что снятая сметана. За ней не числилось постыдного родства с Говардами или Болейнами, только честная девонширская юность на молоке и сыре, клубнике и сливках. А также ученость, предмет гордости ее брата, одного из придворных короля. Брат этот расхваливал Кэт на все лады, покуда король не пожелал самолично взглянуть на такое диво.
— Поелику, — сказал он, — нам нужны просвещенные девицы, дабы просвещать наших придворных девиц, особенно одну.
Под «одной девицей» он разумел мою царственную особу.
— Миледи принцесса, — мягко проворковала Кэт на своем девонширском наречии, — ибо вы принцесса, хоть мне и велено впредь именовать вас «мадам Елизавета».
— Мистрис Екатерина, — начала я и открыла рот, силясь выговорить ее девонширское прозвание:
— Чампернаун?
Она ласково улыбнулась:
— Зовите меня просто Кэт, миледи. И так она стала Кэт.
Мне было четыре — пора приниматься за латынь. Как все, кто любит знания, Кэт обожала греческий. И географию, и итальянский, и азы еврейского, и математику, и грамматику, и риторику, и астрономию, и архитектуру, и многое, многое другое. Она сама была как целая библиотека, да что там библиотека — университет! Со смехом она пообещала мне «ответы на все вопросы во всех книжках на свете!». От нее я научилась что-то принимать на веру, до чего-то доходить своим умом, и мы обитали в раю невинности, словно в первозданном Эдеме.
Холодные ветры из внешнего мира почти не коснулись меня. Новая жена моего отца, Джейн Сеймур, умерла раньше, чем я ее увидела, и в мои четыре года ее смерть показалась небольшой платой за рождение маленького братца, моего милого Эдуарда.
Потом появилась принцесса Клевская, долговязая костлявая старуха. От нее разило, словно она никогда не меняла исподнего, таких жутких платьев, как на ней, мне прежде видеть не доводилось, вдобавок она ни слова не понимала по-английски. Один мой визит ко двору, один парадный обед в ее честь — этим наше знакомство и ограничилось: вскорости отцу удалось тихо-мирно спровадить ее в Ричмонд с титулом «досточтимой королевской сестры». Мне не было до них никакого дела. Зато мне нравилось ездить ко двору; днем и ночью меня возили на носилках, люди останавливались и смотрели, а я махала им рукой. А когда они кричали: «Бог да благословит дочку короля Гарри!», «Дай тебе Бог здоровья, крошка Бесс!» — я по своей детской наивности полагала, что это выражение любви ко мне, а не к нему.
Однако, когда я приехала ко двору в следующий раз, кого бы, как вы думаете, я обнаружила рядом с отцом под парадным балдахином в присутственных покоях? Юную хохотушку, старинную свою знакомую. Она приходилась мне кузиной: мой дед Болейн взял жену из рода Говардов, и моя бабушка Говард доводилась Екатерине теткой. Этой кузине Говард только что исполнилось восемнадцать — на одиннадцать больше, чем мне, — она была миниатюрная, живая, пухленькая, миловидная, с яркими карими глазами. Мы все веселились — она, я и король — ее нежный жених. Я была от нее без ума.
И было за что ее любить — по крайней мере мне, ребенку.
— Елизавета, я тебя избалую! — объявила она.
Она дарила мне сласти и безделушки, катала на королевской барке, я гостила у нее в подаренном королем прекрасном доме с видом на реку в Челси. И главное, она взяла меня на самый свой большой пир, когда впервые сидела во главе праздничного стола в качестве королевской супруги. Здесь, в парадной зале Гемптонского дворца мы сидели под гербами: королевским — ало-белой розой Тюдоров[8].
— и ее собственным, позолоченным, увитым розовым шелком, с девизом, который выбрал для нее сам король: «Румяная роза без шипов». Не удивительно, что в милый тихий Хэтфилд я уезжала, пьяная от восторга.
Но роз без шипов не бывает, не бывает радостей, за которые не пришлось бы расплачиваться болью. Зимой того же года я простудилась и вынуждена была сидеть в опочивальне. Я то читала, то дремала у камелька, не обращая внимания на смешки и перешептывания прибиравших постель горничных. Все их разговоры я знала наизусть — любовная чепуха и вздор, а мне уже исполнилось восемь и я была серьезна не по годам. Горничные мне не нравились. От них всегда воняло стряпней, если не хуже, они смотрели на меня как-то странно и украдкой шушукались. Сейчас они думали, что я в классной комнате, и меня это устраивало. Пока не услышала:
— А точно, она умрет?
— Точнее некуда. Гонец сказал, уже и приговор вынесли.
— А вдруг она попросит о помиловании?
— Уже просила! Говорят, она сбежала из своих покоев в Гемптонском дворце и с воплями помчалась к королю. Он был у обедни — она думала, он увидит ее и пожалеет.
— А он не простил?
— Ее поймали у входа в дворцовую церковь и заткнули рот раньше, чем она добежала до короля. Да он бы ее и не помиловал. Она ведь изменщица, вот она кто!
— Изменщица?
— Изменила королю. А за это, — в голосе мелькнула злобная радость, — ей отрубят голову!
— Как… как…
— Точно! Как матушке нашей госпожи! Точно так же! И поделом им — изменщицам, распутницам, греховодницам. Сама посуди — если обычную потаскуху привязывают голой к телеге, тащат по городу и бьют плетьми, пока с нее кожа не полезет клочьями, то как же тогда наказывать королеву?
Вторая девушка не ответила. Что-то бормоча себе под нос, горничные вышли.
Да, тогда я поняла, что змей проник в мой сад, и, подобно Еве на заре времен, я пробудилась и поняла, что нага. Как мне удалось столько проспать в неведении? Кэт обещала мне ответы на все мои вопросы, а я зарылась в греческий и географию, Бокаччио и Библию. И вдруг у меня остался один-единственный вопрос — что-то, что зрело во мне невидимо и подспудно, словно гнойник, который я теперь должна выдавить или умереть.
Пробило четыре, ночь спускалась, черная, как воды Стикса. Я уже не просто продрогла, я посинела от холода и тоски в своем креслице под окном, когда вошла Кэт в сопровождении слуг со свечами и позвала ужинать.
Один взгляд на меня, и по ее слову вошедшие следом прислужницы опрометью забегали по дому.
— Доркада, огня сюда, живее неси уголь! Пришли Питера из кухни, пусть принесет еще и жаровню! Бегом, кому сказано! Джоанна, принеси миледи глинтвейна, мигом, и чтоб с пылу с жару, не то уши надеру! — Потом, упав возле меня на колени и сжав мои окоченевшие руки:
— Что с вами, дитя мое? Вы можете говорить?
Сколько раз мы сидели в обнимку у камина, при свечах, ведя дружескую беседу после дневных трудов. Теперь все переменилось. Когда камин затопили, глинтвейн принесли и вложили кружку в мои онемевшие от холода руки, служанок отослали и между нами воцарилась тишина — настал час для иного рассказа.
— Кэт.
— Мадам?
Я собралась с духом.
— Моя кузина, королева Екатерина… девушки болтали…
Кэт тяжело вздохнула:
— Я думала оградить вас от этих известий.
— Я хочу знать. Еще вздох.
— Мне известно лишь то, что сообщил утренний гонец. Мадам Екатерину, вашу кузину, казнят за измену — она оказалась непорядочной женщиной. У нее был любовник еще в девичестве, в бабкином доме, и, говорят, она завела другого уже будучи королевой — привечала его ночью в своей опочивальне и ни в чем ему не отказывала.
— И это правда?
— Ее любовники во всем сознались.
— Как в прошлый раз?
— В прошлый раз?
Кэт всполошилась. Она этого не ждала.
— «Как в прошлый раз», сказала горничная, «как наша прошлая». Я знаю, о ком она.
Кэт застыла. Ее расширенные зрачки и частое, прерывистое дыхание выдавали крайний испуг.
— Моя мать — ведь они говорили о ней. Она была такая же, как Екатерина?
Кэт словно онемела. Потом она заговорила:
— Вам известно, мадам, что вашу матушку обвинили… обвинили в измене королю.
— Что значит «измена»?
— Говорят, она злоумышляла против супруга, против его душевного спокойствия. Будто бы она насмехалась над его мужскими способностями, дескать, в постели Его Величество не такой — не всегда такой, — как другие мужчины.
Мне показалось, что мою голову стянуло стальным канатом.
— Кэт, это измена? За это ее казнили? Лицо Кэт было бледно и печально, как зимний день.
— Королеву Анну также обвинили в распутстве, госпожа. Будто бы она завлекала придворных господ и тешила с ними свою похоть, и будто бы они миловались с ней в ее опочивальне и даже на королевской половине.
В том же виновна и Екатерина.
Продолжай.
— Кто?..
— Трое придворных. Один из них был любимый друг короля, Генри Норрис…
— И?..
— И ее музыкант, миледи, — лютнист Марк Смитон.
— И?..
— И ее брат, мадам. Ваш дядя, виконт Рочфорд.
Мы сидели — я и Кэт — словно два мраморных изваяния, две обращенные в камень женщины. Я узнала, что хотела.
То была моя первая бессонная ночь — первая ночь, когда я не сомкнула глаз до рассвета.
И первый озноб первого страха, который не отпускал меня с той поры, как ни старалась я схоронить его под грудой прочитанных книг, под своими записками, под спудом усвоенных знаний. И вот сейчас требование явиться ко двору, зловещий придворный вернули былой страх: он притаился в углу комнаты, он был частью меня, он таился в уголке моей души.
А как хорошо начинался день — Благовещенье, весна, солнце окрасило Хэтфилд розовым и золотым. А теперь, несмотря на ласковые заботы Кэт, на лишние одеяла, на теплые перинки, на дрова в очаге, горевшие так ярко, что в опочивальне стало светло как днем, я всю ночь продрожала от холода.
Ибо озноб, который бил меня давно, в детстве, и вернулся в эти минуты, был не случайным поцелуем проказницы-стужи, но кладбищенским объятием смертного страха.
Страха?
Двух страхов.
Первый — что король, несмотря на свою доброту и любовь ко мне, однажды — и очень скоро, прямо сейчас — обратит свой гнев на дочь изменницы-жены. В голове у меня звучало погребальным звоном: «Когда бы отец твой, или Отец Наш, который над ним, поступал с тобой по твоим грехам, как велики были бы твои страдания, как суров приговор, как тяжела кара». Вдруг я напомню ему женщину, которая так подло его предала, — а опасность эта возрастает день ото дня, по мере того как я взрослею и, как всякая дочь, становлюсь все более похожей на мать.
И второй страх, глубже, холоднее. Если, по Божьему слову, грехи матерей падут на головы детей, значит, мне суждено унаследовать ее грех? Ужели слабая Евина плоть, плоть, которую каждая мать передает дочери, предаст и меня, как когда-то ее, женскому ничтожеству, женскому вероломству, женской похоти?
Если я вырасту такой, как она, достойна ли я жизни, мне дарованной? Или болезнь, что она передала мне по наследству, неисцелима и я за нее расплачиваюсь? Неужто этот темный гость, этот придворный, сегодняшний королевский гонец, явился призвать меня и живущий во мне призрак матери, ее неумершие желания, на последний суд?
И как преодолеть темную, безвестную пучину лежащей впереди ночи, за которой, быть может, брезжит ответ?
Глава 4
Мы выехали до рассвета следующего дня, в самый темный беззвездный час. Промозглый воздух пронизывали гнусные испарения, вчерашней весны как не бывало. В большом дворе Хэтфилда гнедые вьючные мулы, бедные бесплодные твари, били маленькими копытами по заиндевевшей гальке, согревая замерзшие бабки. Позади жалобно ржали кобылы моих фрейлин, недовольные из-за того, что их разбудили в неурочный час.
Спускаясь во двор бок о бок с Кэт, я плотнее закуталась в плащ. Повсюду в спешке бегали прислужники, кричали, бранились, что-то тащили, грузили телеги и возки. Погонщики покрикивали, ругались, хлопали бичами, срывая злость на двуногих и четвероногих существах без разбору. Под стеной слуги опорожняли дымящуюся зловонием ночную посуду в чавкающие выгребные ямы. Гвалт, дрожание фонарей, смрад — все напоминало преисподнюю. Однако на душе у меня было ничуть не лучше.
Всю долгую ночь, час за часом, в свете белесой луны я билась над загадками Гриндала, словно угодившая в ловушку крыса. Заговор Катилины — значит ли это, что и против отца готовится то же самое? Или Гриндал просто предупреждал меня накануне отъезда ко двору, что у трона собираются опасные люди?
Эзопова басня… Да, отец стар, ему пятьдесят три, ближе к пятидесяти четырем. Но разве его отец не дожил до…
«…пятидесяти двух!» — прошептал у меня в голове незнакомый голос.
Однако отец такой крепкий! Такой плечистый, дородный, он совсем не похож на умирающего льва! А что до «львиных отпрысков», то откуда тут взяться «львицам»? И я, и Мария в династии Тюдоров — пустое место. «За две тысячи лет ни одна женщина не правила Англией, — следовало возразить мне, — и не будет!»
И вдруг меня словно ударило — в одном-то притча, безусловно, правдива! Да, в злонамеренность сестры Марии я поверила сразу, и тут есть о чем задуматься.
Мария — само имя означает «горечь». Интересно, знал ли тот, кто ее называл, что ей придется испить чашу горечи до последней капли, и даже сверх того?
Я дрожала, но не от холода.
Довольно!
Довольно кукситься! С таким лицом, какое я утром увидела в зеркале — краше в гроб кладут, — нельзя показываться на люди!
— Дорогу!
— Эй, посторонись!
— Чтоб ты сдох, черт косорукий! Пошевеливайся!
— Куда прешь, ублюдок!..
Меня, впрочем, приветствовали как водится — улыбками, реверансами, пожеланиями доброго утра.
— Будьте здоровы, хозяйка!
— Хорошего вам дня, миледи!
Два моих старших джентльмена, братья Джеймс и Ричард Верноны, сыновья соседского помещика, поклонились, протискиваясь вперед под грузом конской сбруи. Чуть поодаль стоял Эшли, немногословный и уверенный в себе муж Кэт, а с ним сэр Джон Чертей, молодой рыцарь из здешнего графства, которого незадолго до смерти пристроил к моему двору его отец, старый сэр Джон.
Дальше в свете фонарей я различила вчерашнего черного посетителя: он так помыкал конюхами и стремянными, будто коня подают ему одному. Даже в столь ранний час, в преддверии тяжелого дня в седле, он успел натянуть винного цвета наряд — в шелках, атласе и бархате он походил на щеголеватую ехидну. Я люто ненавидела его блестящую змеиную чешую, и при этом боялась — отчего, не знаю сама.
— Его зовут Паджет, — объяснила Кэт, тряхнув головой в сторону нашего франта.
Кэт совершенно расхрабрилась после вчерашнего, когда дала ему отпор, сославшись на высокую хозяйкину волю. «Каковую, мадам, — весело объявила она, — он не дерзнул оспорить, хоть и зыркнул на меня, словно кабацкий бузила».
— Паджет? — У меня пробудилось любопытство. — Сын Вильяма Паджета, главы Тайного совета?
— Нет, не сын. — Голос Кэт терял задор с каждым шагом к середине двора, где нас поджидал дорожный паланкин, а подле него — тот, о ком мы говорили. — Даже не родственник, а, как он сам сказал, доверенное орудие. Я бы скорее назвала его приживальщиком, недоноском и проходимцем…
— Миледи! — Он отвесил церемонный поклон. — И с ней, разумеется, мистрис Эшли!
Если в наших реверансах сквозила прохладца, то исключительно по причине холодного времени суток.
— К вашим услугам, сэр, — произнесли мы ледяным тоном.
Тем временем Кэт уложила меня в дорожную постель и накрыла одеялом.
— Спите, душенька, — ласково сказала она, оправляя последнюю подушку и запечатлевая на кончике моего носа сладкий и сочный, как летняя вишня, поцелуй. — К рассвету будем в Исткоте, а там уж, будьте покойны, я найду, чем вам заморить червячка! — Задвигая тяжелые парчовые занавески, она, под стук деревянных колец, рассмеялась ободряющим грудным смехом. — Что ж до него, — кивком указала она на Паджета, который сквозь толчею слуг протискивался к собственной лошади, — пусть проказница-стужа ему нос отморозит, да и срамные части тоже, не при вас будет сказано, миледи. Спите спокойно!
Сон, родной брат смерти[9], неотлучно вьется вблизи дорожных носилок. Мягкое покачивание, мерный перестук копыт, тихое позвякивание сбруи, ржание сменяемых мулов даже лунатика увлечет в тот край, где нет сновидений.
Однако в тот день сон мой тревожили загадки Гриндала. Мне снилось, что злобный Катилина с окровавленным кинжалом бродит вокруг королевского трона, а старый король смотрит на него беспомощно, словно смертельно раненный зверь. Тем временем львица — а когти ее тоже в крови — выписывает петли вокруг юного львенка, маленького и слабого, а из ее желтых глаз сыплются смертоносные стрелы. В небесах наверху огненными кометами проносятся огромные выкаченные глаза, и голос Гриндала размеренно повторяет: «Смотри в оба, смотри в оба!» — словно безумный жрец в святилище темного божества. Потом хлынул поток, и на берегу серна искала брода, но брода не было, и ее, сердечную, захлестнуло и увлекло на дно.
И серной, как и львенком, была я.
Я знала, что, если не разгадаю загадок, умру. А разгадаю — умру еще скорее. Я раскрыла рот, чтобы закричать, но черный кулак в черной перчатке сдавил мне горло, забил глотку сыпучим пеплом, жженой костью, сажей и мертвечиной. Я проснулась с привкусом смерти на губах.
Забот заклинатель, благодатный Морфей…
— Миледи?
Прочь прогони тревоги, печали мои развей…
— Как вы, миледи?
Тени рассеялись, остался только гадкий привкус во рту, паланкин уже не раскачивался, солнце согрело мое уютное гнездышко, и, что лучше всего, Кэт раздвинула занавеску и в руках у нее было то, о чем я даже не мечтала.
— Кэт, что это? Молоко? Белый хлеб? Яйца, сваренные в масле? Да откуда, скажи на милость…
— Откуда? — Она тряхнула головой, и в ее голосе прорезались рокочущие девонские нотки, как случалось только в самые радостные минуты. — Вот уж пустяки, мадам. Надо только знать, как раздобыть съестное в такой забытой Богом дыре, где не привыкли встречать и холить принцесс!
Я с любопытством выглянула из-за занавесок. Мы остановились в большом и чистом дворе, вокруг еще стояли последние скирды сена, толстые хохлатки суетливо бегали от разошедшегося поутру петуха.
— Мадам?
С наицеремоннейшим реверансом к носилкам приблизилась моя фрейлина Бланш Парри. Если Кэт я любила за простоту, то Парри — напротив, за чинность, присущую ей в любом окружении, будь то королевский двор или скотный. И она, и ее брат Томас, мой теперешний казначей, оставили родной Уэльс, чтобы в один день поступить ко мне на службу. Вдвоем с Кэт они составляли мою семью — ту самую семью, которой у меня никогда не было, чего я, впрочем, благодаря их заботам вовсе не замечала.
Сейчас, сопровождаемая двумя маленькими горничными, Парри пожелала мне доброго утра.
— Скажите, мадам… — Она деликатно помолчала, показывая, что просьба исходит не от нее. — Вы бы не возражали показаться людям?
— Показаться людям?
— Здешние селяне, миледи… они увидели ваш поезд… ваши носилки… и покорнейше просят дозволения засвидетельствовать свое почтение. Они ждали… на столь ужасном морозе… с таким терпением…
— Да ради Бога!
Я передала горничной остатки завтрака и взяла у Парри — она только что достала мой дорожный туалетный прибор — маленькое зеркальце. В него я внимательно наблюдала, как Парри расчесывает мне волосы.
— Сюда… на эту сторону… да, спасибо. Мои серьги, Кэт? Нет, нет, большие жемчужные. А теперь шапочку… коричневую бархатную… да.
Из гладкого металлического кружка на меня смотрело собственное лицо. По-моему, бледновато! Я потерла кулаками скулы, и на щеках тотчас же проступили два карминных пятна. Теперь я выглядела в точности как резная деревянная кукла.
— Мадам! — Парри была шокирована. — У леди на лице не должно быть красноты, это неприлично. Принцессе невозможно равняться с телятницей!
С телятницей! Кэт не знала, смеяться ей или сердиться. «Краснота!» — у Парри это прозвучало как страшное ругательство. Ворча, я покорилась, и вскоре розовая вода и молотая яичная скорлупа убрали с моих щек этот чахоточный румянец.
Теперь я выглядела, как если бы Господь пожелал сотворить меня писаной красавицей. А природная бледность, которую я в минуту тщеславия называла про себя «лилейной», куда больше розового или алого румянца шла к моим русалочьим волосам, отливавшим то золотом, то рыжиной в зависимости от освещения — на солнце они вспыхивали, как у ангела, в пасмурный день отсвечивали литой медью. Признаюсь, я гордилась своими волосами, а в тот день они искрились нитями спряденного солнечного света. Я оправила платье, закуталась в мех, приняла подобающую принцессе осанку и приготовилась к встрече со своими подданными.
— Пусть приблизятся.
В углу двора пританцовывали от холода мои джентльмены, рядом переминалась стража. Чуть дальше терпеливо ждали крестьяне: арендатор в суконном платье и грубых коричневых чулках, с обветренным лицом, его домочадцы обоего пола, дети от десяти лет до грудного младенца на руках, сгорбленный дедушка с палкой. Кто грел замерзшие ладони в подмышках, кто дышал на синие от холода пальцы.
Я с волнением ждала, когда они подойдут. Мне нравилось разговаривать по дороге с простолюдинами. Когда они громко желали многолетия отцу и неизменно добавляли: «Храни Бог и тебя, маленькая дочурка нашего Гарри!» — я чувствовала редчайшую, ни с чем не сравнимую гордость своей принадлежности.
И вдруг как обухом по голове:
— В путь, мадам Елизавета! — Это был голос Паджета. — Нам некогда точить лясы с этой деревенщиной. Его Величество велел поспешать! — Он выдержал паузу. — Что до вашего здоровья и удобств, полагаю, ваша милость предпочтет путешествовать скрытно.
Он потянулся опустить занавески на моем портшезе, отрезать меня от внешнего мира.
Он мной командует, запрещает говорить с селянами, велит ехать тайно, словно государственной преступнице.
Да как он смеет!
И сколько еще ждать, покуда я узнаю, Как он смеет?
— Минуточку, сэр, пожалуйста! — Поддерживаемая с тылу разъяренной Парри, Кэт смело бросилась наперерез врагу. — В дневные часы, когда можно не опасаться зловредных ночных испарений, миледи путешествует с раздвинутым пологом, — твердо объявила она, вновь разводя занавески.
— Здоровье здоровью рознь, мистрис Эшли, — проговорил Паджет, сверкая черными глазами. — Ее милости небезопасно показываться простонародью.
Этого Парри уже спустить не могла.
— Госпоже грозит опасность со стороны английского народа? — вскричала , она. — Думайте, что говорите, сэр! Да ее обожают с самого младенчества! Всякий раз, как она проезжает, люди сбегаются посмотреть! Ни одна живая душа в Англии не тронет ее волоска… мизинчика на ее ноге!
— И все же, — мстительно кивнул Паджет в сторону своих стражников, — будет лучше, если леди Елизавета поедет с опущенными занавесками.
Стражники вразвалку двинулись к нам. Паджет торжествующе улыбнулся.
— У меня приказ, — добавил он елейным голосом.
— Приказ? — И тут меня осенило:
— Чтобы я ехала за занавесками и не показывалась народу? Все это написано в приказе моего отца — короля?
Лицо его потемнело от гнева, и я поняла, что одержала верх.
— Не так многословно, миледи. Но… я почел за лучшее…
— А я, сэр, почитаю за лучшее во всем слушаться мою воспитательницу мистрис Эшли — после короля, разумеется. — Я снова изо всех сил разыгрывала паиньку. — Если она скажет, мы поедем с поднятыми занавесками.
Кэт победно сверкнула глазами, однако она понимала — сейчас не время трубить победу.
Голос Паджета, когда он наконец заговорил, хрипел от ярости:
— Как пожелаете, миледи. По коням! Эй, вы! Трогаемся!
Он — мой враг, в этом сомневаться не приходится.
Но отчего? И когда я это узнаю?
Закричали погонщики, портшез вздрогнул и закачался. В другом конце двора Эшли, Чертей и братья Верноны торопливо распрощались с крестьянами и вскочили в седла. На простодушных замерзших лицах селян было написано горькое разочарование.
— Кэт! Кэт! Прошу тебя, пошли к этим людям! Скажи, я сожалею, что не поговорила с ними, но король, наш повелитель, велел поторапливаться, и мы должны исполнить его волю. Скажи, что я желаю им здоровья и благодарю за доброту. Скажи, я не забуду Исткот и его жителей, их вкусное молоко и хлеб, их радушный прием!
Кэт быстро отрядила младшую горничную передать мои слова. Двор быстро уменьшался, с каждым конским шагом люди становились меньше. Однако, когда девушка добежала до них, все заулыбались, словно солнышко проглянуло после дождя. Арендатор обнажил голову, все его люди сделали то же самое; они махали шапками и кричали: «В добрый путь, леди принцесса! Дай тебе Бог здоровья и всяческих благ!»
Я что было сил замахала в ответ, глаза защипало от горячих слез радости. Вдруг одна из крестьянских девчушек выбежала вперед и со всех ног припустила за нами. Один из стражников выругался вполголоса и повернулся, чтобы ее отогнать. Паджет натянул поводья и схватился за шпагу.
Неужели они обидят ребенка?
— Вложите шпагу в ножны, сэр! — завопила я. — Не мешайте ей! Пропустите ко мне!
Девочка, сверкая глазенками, подбежала к носилкам и, умело размахнувшись, бросила мне что-то на колени. Это оказался букет первых вешних цветов — глянцевитый бальзамин, кивающие белыми головками анемоны, примулы, белые, словно пальчики знатной дамы, четыре или пять баранчиков-первоцветов с желтыми в алую крапинку зевами. Самой девчушке было от силы лет восемь, ее худощавое личико побледнело от холода, грязные волосы выбились из-под платка, грубые от работы ручки — почти лапки, как у звереныша, — были в трещинках и ранках. Однако на улыбку ее, когда я стала благодарить, стоило подивиться.
За спиной послышались скрежет вынимаемой из ножен шпаги и поступь стражников.
— Теперь беги! — прошептала я девочке. — И берегись этих людей!
Она кивнула, еще раз улыбнулась и побежала прочь. Я чувствовала, что в воздухе вокруг меня нависла угроза, и понимала — больше мне сегодня с народом не говорить. Однако мы продолжали ехать сквозь села и деревушки, и повсюду люди видели, кто едет, и маленькая замарашка не последняя в тот день лицезрела свою принцессу.
Глава 5
Казалось, испытание не кончится никогда. Каждый новый рассвет был холоднее и слякотнее вчерашнего, темнело рано и с наступлением сумерек снова холодало. Между рассветом и закатом непогода свирепствовала еще больше — не было дня, чтоб у нас не охромел мул или не перевернулся возок. Когда же мы доберемся до Лондона, где сейчас находится король со своим двором?
Младший Верной сочинил балладу в минорном ключе, которая отнюдь не согревала мне душу.
А при дворе-то, говорят, Целуют в ручки и в уста, Да только в очи не глядят, Затем что совесть не чиста.И так день за днем мое печальное сердце билось в такт печальному перестуку копыт. От Хэтфилда до Исткота, от Вайлд-Хилла до Вуд-сайда, от Белл-бара до Уотер-энда, от Мимса до Грин-стрит, черепашьим шагом, всего по несколько миль в день.
А я так и не приблизилась к разгадке, сколько ни листала Саллюстия в надежде, что он прольет свет на мрачное бормотание Гриндала. Может быть, при дворе он объяснится напрямик. А может, что-нибудь я сама выясню в жужжащем королевском улье: кто теперь пьет мед, а кто желчь, и от чьих острых жал мне следует бежать, как от огня.
И вот наконец долгожданная весть.
— Мужайтесь, миледи! — крикнул старый Фрэнсис Вайн, мой церемониймейстер, понуждая коренастую лошадку, такую же старую и осторожную, как ее хозяин, приблизиться к носилкам. — Сегодня будем ночевать во дворце!
«Мужайтесь!» — добрый совет. В Лондоне все сомнения разрешатся, все вопросы получат ответы. Прощайте, одинокие раздумья, когда не хочется обращаться за утешеньем даже к милой Кэт. Прощайте, бессонные ночи, когда никого нет рядом, кроме холодной луны. И прости-прощай, Паджет!
Он по-прежнему был рядом, он засел, словно заноза в мозгу, и не шел у меня из головы. Сегодня он расфрантился пуще обычного — в новое бутылочно-зеленое платье. Однако власть его кончится с приездом ко двору. А с глаз долой Паджет — из сердца вон страх!
Из сердца вон страх. Как я мечтала об этом в бессонные ночные часы!
Уайт-холл.
Над сверкающей гладью Темзы, как всегда испещренной лодочками — каждая не больше ореховой скорлупки, — садилось в огненном блеске солнце. Как только мы проехали Коспер-стрит и повернули к Уайтхоллу, перед нами встали купающиеся в золоте и багрянце башни и башенки дворца. И снова величавость Уайтхолла пробудила во мне жгучую гордость.
Мне хотелось закричать: «Это построил мой отец. Великий Гарри возвел красивейший дворец во всем христианском мире!»
Ведь каждому известно, что Уайт-холл занимает двадцать четыре акра, а дворцы других королей — от силы два. Он раскинулся, словно огромный дуб, однако его размеры — лишь последнее из его достоинств. По всей Европе собрал король самых искусных каменщиков, самых талантливых зодчих, самых одаренных садовников, лучших художников разного рода, чтобы замок его мечты стал реальностью.
И любого эта ярмарка надежд манила обещанием исполнить и его мечту: мечту о богатстве или славе, о почестях или служении королю. Это был город грез, и ежедневно почти две тысячи отнюдь не мечтателей сражались в нем за место, за предпочтение, за один-единственный знак монаршего благоволения.
О чем же мечтаю я?
Я знала: мой женский удел — ждать, покуда другие направят мою судьбу, и мечтать в моем положении — чистейшая блажь.
И все же…
И все же…
Добрые братья Верноны ускакали вперед — известить о моем приближении. Вдоль всего Уайтхолла выстроилась королевская гвардия, многоликая шеренга из алых камзолов и сверкающей стали, длинный ряд честных неподвижных лиц, английских, как ростбиф и эль, знакомых мне по прошлым приездам. И снова во мне всколыхнулась гордость за свою кровь — кровь Гарри, кровь Тюдоров, кровь древнейших королей. И все же я знала: я уже не та, что прежде. Не заметь я этого сама, встреча с Паджетом уверила бы меня окончательно.
«Боже, не дай мне измениться слишком сильно, — молилась я, — не дай измениться слишком…»
Ибо я любила мир своего детства, мир Хэтфилда, и не хотела его покидать.
У больших ворот с башенками, под аркой из красного и желтого кирпича, ждали братья Вер-ноны. Длинная вереница возков, всадников и мулов медленно остановилась.
— Эй! Эй! Эй, там!
— Держи поводья… поводья, черт!
— Позвольте мне, мадам.
— Спасибо, сэр.
По обе стороны от меня господа спешивались, чтобы подать руку дамам, кучера слезали с седел и начинали распрягать, позади слуги и служанки спрыгивали с телег. Мулы и лошади уперлись копытами в грязь и опустили головы, словно говоря: «Ни дюйма дальше!»
— Добро пожаловать в Уайт-холл, миледи! С низким поклоном Ричард Верной с одной стороны и Джеймс с другой вынули меня из портшеза. Испытание осталось позади. Мои трубачи звонко возвестили двору о прибытии леди Елизаветы. Эхо серебряных труб еще отдавалось в гулких стенах, а из ворот уже выбежал лорд-гофмейстер, королевский эконом, в сопровождении свиты. Я затылком почувствовала, что Паджет отошел в сторону, чтобы все видеть, но никому не попадаться на глаза.
— Миледи!
— Лорд Сент-Джон!
Старый лорд-гофмейстер давно оттанцевал свое. Но если его поклону недоставало изящества и проворства, радушия в нем было хоть отбавляй. Со скрипом опустившись на одно колено, лорд Сент-Джон поцеловал мне руку и произнес:
— Добро пожаловать в Уайтхолл, прекрасная миледи.
Я поблагодарила, с трудом пряча торжествующую улыбку. Значит, при дворе я вовсе не persona non grata, и напрасно Паджет старался меня в этом уверить! Я обернулась. Он уже куда-то исчез.
«Пошел докладывать, — рассмеялась я про себя, — своему дяде, сэру Вильяму, или у кого он там на посылках».
Скатертью дорожка, Паджет — сэр Змей, меняющий кожу! Твоя власть в прошлом! Скоро я разгадаю твою игру!
— Сюда, миледи.
Лорд-гофмейстер учтиво повел нас через ворота во двор. Господи, я и позабыла, до чего красив Уайтхолл! Да он гораздо больше и величественнее, чем в моих воспоминаниях! Я вдруг почувствовала себя сельской мышкой из сказки, даже хуже…
Чем меня тут встретят? Лорд-гофмейстер заговорил, я затаила дыхание.
— Его Величество король распорядился поселить вас на королевиной половине, мадам Елизавета.
На королевиной половине! Рядом с королевой, дамой Екатериной Парр, как все продолжали ее называть даже на четвертом году замужества. Отличная новость, лучше некуда! Екатерина ко мне благоволила, при всякой возможности приглашала нас вместе с моим милым Эдуардом к себе, а когда мы разлучались, непременно писала или посылала обо мне справиться.
Я не в силах была дольше терпеть.
— Когда я увижу Ее Величество? Сент-Джон улыбнулся.
— Скорее, чем вы полагаете, миледи. Королева Екатерина намерена посетить вас сегодня вечером, как только вы отдохнете с дороги.
С поклоном он провел нас в маленький сад с аккуратно разбитыми клумбами, потом под колоннадой и на залитое вечерним светом открытое место. У меня перехватило дыхание. Король пристроил новое здание! Расширять «Белый дворец» — его страсть. И новое здание, как, впрочем, и все в его любимом замке, все, что вышло из-под рук его мастеров, было лучшим в мире, наиновейшим, непревзойденным.
Мы стояли внутри изумительного мощеного двора. В серебристом вечернем свете безупречная симметрия и каменная резьба придавали ему сходство с церковью. И притом каменные листья на каменных деревьях по стенам были как живые: казалось, каменные птички сейчас взлетят с каменных ветвей или поуютнее устроятся на ночь в каменных гнездышках, упрятав каменные головки под каменные крылышки.
Это было волшебно. Мы стояли словно в окаменевшем лесу. Впереди, обнимая двор двумя длинными крыльями, стоял дворец королевы, из сводчатых окон струился свет, высокий фронтон украшали гербы, возвещая, что это дворец внутри дворца, чертог, достойный королевской супруги.
Лорд-гофмейстер провел меня к массивным дубовым дверям в два человеческих роста, сплошь украшенных резьбой на библейские темы. Здесь, возле Иова, Блудного сына и Даниила во рву львином, он остановился.
— Королева приглашает вас в свое новое обиталище, леди Елизавета. Ее милость выражает надежду, что за этим последуют и другие радости.
Мое юное сердце подпрыгнуло.
— А что, будут развлечения и представления? Спектакли? Пантомимы?
— Увидите, миледи.
Он поднял руку. Дверь растворилась, из нее с поклоном выступил дворецкий. За ним стояли слуги, темные силуэты на фоне теплого сияния горящих внутри свечей.
— Добро пожаловать во дворец королевы, миледи, — почтительно произнес дворецкий. — Королева Екатерина просит передать, что все здесь — ваше с той минуты, как вы вступите под этот кров. Она приглашает вас поселиться в лучших покоях, на первом верхнем этаже. Еще она велела накормить вас и ваших людей и просит вас указать, если что упущено — я немедленно все исправлю.
Это было уже слишком.
— Благодарю вас, сэр. Пожалуйста, скажите Ее Величеству, я благодарю Бога за ее великую доброту, каковой нимало не заслужила.
Я едва могла говорить. Если сама королева печется обо мне, защищает меня, неужели я испугаюсь кучки соглядатаев, вроде Паджета?
Дворецкий поклонился:
— Прошу сюда, миледи.
— Кэт! Кэт! Что ты об этом скажешь? Глянь Только! Разве не красота?
Кэт распоряжалась обустройством моей опочивальни, когда я влетела в комнату и чуть не сбила ее с ног. Мне достаточно было обежать отведенные нам покои, чтобы убедиться в полном расположении ко мне королевы. Из большого коридора дверь открывалась в просторную прихожую, за которой располагалась большая, ярко освещенная комната, завешанная французскими шпалерами и обшитая гладкими деревянными панелями, такими новыми, что от них еще пахло воском и льняным маслом.
Кровать была такая широкая, что в нее кроме меня свободно поместились бы полдюжины служанок. Балдахин из алого, розового и кремового шелка был заткан изнутри и снаружи прелестными гвоздиками — я сразу представила, что во сне буду обонять их летнее благоухание или рвать их на салат. Дубовые доски под длинным — в целый ярд — подзором покрывал не срезанный тростник, но лучший дамасский ковер — роскошь, милому старомодному Хэтфилду неведомая.
На столе рядом с кроватью стоял обещанный ужин, от которого аппетит разыгрался бы даже у воробья: золотистые пироги в форме дворцов, полдюжины щук в желе из телячьих ножек, грудки каплунов в желтой сметане с тмином, блюда с орехами, айвой, марципанами и вафлями и, наконец, густой глинтвейн — лучшее средство отогреть замерзшие тело и душу.
— Гляди, Кэт! — вскричала я. — Мы и впрямь при дворе! Мне кажется, мы — в раю!
Верно говорят, что неведение — мать всех опрометчивых суждений. Но откуда мне было знать?
— Миледи! Миледи! — Голос Парри срывался от отчаяния. Через секунду она влетела в комнату сама не своя — куда только подевалось ее обычное спокойствие! — Мадам! Сюда идет королева!
— Королева?
В тревожной тишине раздались поступь сопровождающих, шаги, крики: «Дорогу ее милости! Расступись! Посторонись! С дороги!»
— Сказали, она дождется, пока вы приготовитесь, и вот она идет! — кричала Парри в ужасе оттого, что королева застанет нас усталых и неприбранных, меня — в дорожном платье, не набеленную, не украшенную серьгами, кольцами, ожерельями и браслетами.
— Однако королевы тоже меняют решения на ходу! — рассмеялась я. — Королева меня не осудит. — Я хлопнула в ладоши. — Живее, вы обе! Живее, живее, живее!
С каждой секундой шум приближался, времени оставалось в обрез.
— Дорогу ее милости!
— Иди встречай ее, не стой! Сбиваясь с ног, женщины торопливо приводили меня в мало-мальски божеский вид.
— Поправь мне волосы, Парри! Кэт, подай шапочку — да, эта сгодится. Парри, у меня чистое лицо? Ладно, поплюй на рукав, не до церемоний! Кэт, платье!
Они были уже у дверей.
— Эй, внутри! Откройте! Откройте ее милости!
Что могли, мы успели. Мое коричневого бархата просторное дорожное платье годилось разве что для сельской местности, но переодеваться было уже некогда. Мы быстро оправили одежду и заспешили в парадный покой. Мои фрейлины и кавалеры, застигнутые врасплох внезапным явлением королевы, жужжали, как растревоженный улей. Я огляделась. Более-менее готовы.
Бух! Бух! Бух! — колотили в дверь. Я торопливо кивнула старому Фрэнсису Вайну. Тот махнул слуге. Дверь медленно повернулась на огромных петлях. Я потупила глаза, склонила голову и присела в глубочайшем реверансе.
— Ваша покорная слуга и все ее люди в высшей степени польщены визитом вашей милости.
Покончив с формальностями, я подняла глаза навстречу королеве, готовая кинуться ей на шею. Однако вместо Екатерины я увидела прямо перед собой горящие глаза и желтое трясущееся лицо моей дорогой сестрицы Марии.
Глава 6
— Ее милость принцесса Мария! — гаркнул вошедший следом церемониймейстер.
В мгновение ока приемный покой заполонили яркие плащи и шуршащие платья приближенных Марии. Еще недавно король держал ее в черном теле, чтоб наказать за приверженность папизму. Откуда же такая роскошь?
А свита! Меня окружали меньше пятнадцати человек, ее — на глазок — по меньшей мере сорок. Можно представить, что чувствовали братья Верноны, Эшли, Чертей, Кэт. В мире, где числа означают ранг, враг превосходил нас численно.
Враг — Мария.
Мария, единокровная сестра и кровный враг.
Родная сестра, однако, судя по выражению лица, отнюдь не родная душа.
Но почему враг? Почему не родная душа? Надо перебороть страх, внушенный Гриндаловыми притчами и моими дурными снами. Мария всегда была ко мне добра. Всегда присылала подарки: на шесть лет — желтое атласное платье, над которым я от радости залилась слезами, а однажды, когда я болела, — прелестный набор серебряных ложечек с головками апостолов. Мы не виделись три с лишним года — со свадьбы отца и мадам Парр, когда отец в последний раз собирал своих детей вместе. Тогда между нами царили мир и любовь. При встрече мы горячо расцеловались, расстались тоже довольно тепло.
Да, она нагрянула неожиданно и застигла меня врасплох — я даже не знала, что она при дворе. Однако я была еще ребенком: вспомнила умильные лики святых мужей на блестящих ложечках и настроилась встретить ее по-хорошему.
Да иначе и нельзя. Как-никак она — дочь моего отца, пусть даже упорно ему противится; она — старше меня на семнадцать зим, я обязана ее чтить. И, как все, приезжающие сюда, я нуждаюсь в друзьях при дворе. Станет ли Мария моим другом?
— Сестра!
Она схватила меня за руки, подняла, лицо ее просветлело, глаза сверкнули радостью. Ясное дело, она приняла на свой счет глубокий реверанс, предназначавшийся королеве. Пусть так и будет. Приветствие «ваша милость» может относиться и к ней, Мария не узнает про мою оплошность, друзья не выдадут. Я поцеловала ей руку.
— Госпожа принцесса!
Как изменилась Мария! За три года, что мы не виделись, она постарела на все десять. Треугольное личико осунулось — кожа да кости, подбородок заострился, под глазами — черные мешки. Тонкие губы стали совсем серыми, тусклые карие глазки, и раньше-то никогда ее не красившие, смотрели еще более подслеповато.
И все же она преобразилась с нашей последней встречи. Такого великолепного платья я не видела ни на ней, ни на ком другом — в разрезах буферированных рукавов выглядывает шелковая подкладка цвета слоновой кости, в тон молочно-белому платью, червленая верхняя роба, отделанная по запястьям и воротнику крупными, с горошину, жемчужинами, играет в свете свечей, словно расшитая самоцветами. Мария улыбалась, приглашая обняться, как в доброе старое время, однако что-то заставило меня подождать, пока она заговорит.
— Значит, вот и вы, мадам Елизавета? Она держала меня на расстоянии вытянутых рук и удивленно разглядывала мое скромное дорожное платье.
— В одежде, как я погляжу, вы маленькая пуританочка. Впрочем, вовсе не такая маленькая! — Она издала резкий, отрывистый смешок. — Клянусь небом, сестрица, вы меня обогнали!
— Позволю предположить, мадам, что ни в чем не могу вас обогнать.
Да, конечно, я лицемерила — скрепя сердце и мысленно стиснув зубы.
А как было не притворяться? С какой стороны ни посмотри, я на голову переросла низкорослую Марию, которая пошла в мать — та не доходила нашему отцу и до подмышек, Ее изможденное лицо снова просияло.
— Да! Истинная правда! Вам нечего со мной равняться, и я рада, что Господь в Своей великой мудрости внушил вам подобное разумение! Ибо Господь послал меня впереди вас, дабы я направляла ваши шаги! Дабы спасти вас, сестрица, от ошибок прошлого, от тех, кто словами и делами увлекает вас на тернистый путь, который ведет к погибели!
Она сложила руки, словно на молитве, и возбужденно заходила по зале, отмахиваясь от окружавших ее дам.
— Прочь, не суетитесь под ногами! Сестрица, видит Бог, вы невиновны в великом грехе короля, разорвавшего брак с моей матерью, чтобы усладить похоть вашей… — ладно, ладно. Господь покарал за это и его, и ее! Но теперь вы взрослая и сами распоряжаетесь своей душой. Помните, сестрица, слова нашего Спасителя: «Что посеешь, то и пожнешь!» Подумайте об этом, молю вас, ради спасения вашей собственной души!
За спиной у меня послышалось яростное шипение, кто-то шумно выдохнул. Потом наступила тишина. Я застыла от гнева и стыда — сказать такое о моей матери! Однако сильнее гнева был страх — смертельный страх, который разделяли со мной все окружающие.
Это ересь — и к тому же измена! Король под угрозой смерти запретил обсуждать его религиозные нововведения и развод с Екатериной Арагонской. Людей сжигали заживо просто за то, что они слушали подобные разговоры, не то что дерзали их заводить. Марию как королевскую дочь миновало самое страшное из того, что грозило ее единоверцам. Однако сейчас я испугалась: она на свою голову превозносит старую религию — и где! В моих покоях, в моем обществе!
— Ваше высочество… — начала я.
— Не бойтесь! — Ее глаза цвета болотной жижи горели странным торжеством; никогда прежде я не видела в них такого огня. Она рассмеялась. — Вы испугались, что подобные речи приведут меня на костер? И вас заодно?
Мое молчание было знаком согласия.
— Ах, Елизавета, вы не знаете, какое случилось чудо! — Ее экзальтация была неестественной, она походила на горячечный жар. — Всемогущий Господь в своей великой мудрости смягчил королевское сердце и склонил его на нашу сторону! Наш отец отринул реформированную религию, отвернулся от лживой гордыни протестантизма и на последней стадии своего земного странствия обратился к Старой Вере, истинной вере Господней!
Король отвернулся от церкви, которую создал своими руками? И от ее чад?..
Снова, как в Хэтфилде, на меня дохнуло смертью.
— Король, мой отец? Он болен?
На лице сестры слабая, но ликующая улыбка.
— Здоров, как никогда, сестрица! Ибо теперь его душа спокойна, впервые с тех пор, как он расторг благословенный союз с моей матерью!
Я набрала в грудь воздуха и пересилила гнев.
— Простите, мадам, но всем известно, что брак короля и был причиной его душевных страданий. Библия говорит: «Если кто возьмет жену брата своего, это гнусно», и мой отец снизошел к вашей матери только из жалости к ее вдовству.
Странная радость Марии померкла, словно зимнее солнце. Теперь был ее черед гневаться.
— Поостерегитесь, леди, подобных разговоров — времена меняются!
Угроза была недвусмысленной. Но тут ее настроение вновь изменилось.
— Довольно хмуриться! Не бойтесь, дорогая сестрица! Вы еще дитя, никто не станет карать вас за гнусные ереси и ошибки прошлого!
Ветер изменил направление; снова проглянуло зимнее солнце.
— Впрочем, вы уже не дитя! Взрослая женщина! — Постное личико изобразило улыбку, которая у любой другой женщины означала бы подвох. Словно маленькое суденышко при смене галса, Мария вдруг сделалась резва, даже развязна. — А что вы думаете о замужестве, сударыня? Девица ваших лет должна каждый вечер досаждать святой Винифриде, покровительнице дев, просьбами послать ей красавчика муженька!
Муженька? Мужа?
Господи Боже мой!
Куда ее теперь занесло?
Легкий топот бегущих ног, девичий вскрик в пустом, коридоре эхом, прозвучали в моем мозгу.
Замужество?
«Берегись!» — шепнула я себе, напрягаясь для ответного удара. Укол за укол.
— Девица вольна мечтать, миледи Мария, если она свободна в своем выборе. Однако моей рукой, как и вашей, распоряжается отец, наше же дело — покоряться. А поскольку вы, сестрица, старше, то, конечно, и ваша свадьба будет раньше.
Touche![10] — укол был настолько болезненным, что я сама устыдилась своей жестокости. Плотно сжатые губы скривились и задрожали, непрошеные слезы выступили в уголках болотно-бурых глаз.
— Да, сестренка, легко вам меня дразнить — ведь я уже отчаялась! Я давно поняла, что король в своей мудрости решил оставить меня незамужней — несчастнейшей леди во всем христианском мире!
В толпе придворных никто не осмелился открыть рот, все затаили дыхание. Мне стало безумно жалко Марию, я виновато принялась подыскивать слова утешения.
— Даже самый долгий день когда-нибудь кончается, сестрица. Быть может, вы очень скоро выйдете замуж, и, уж конечно, гораздо раньше меня!
Однако Мария была горда, как все Тюдоры. Она не хотела ничьей жалости, а уж моей — тем более.
— Вы забыли, сестрица, что меня уже много раз «выдавали замуж» — и вас, кстати, тоже — всякий раз, как отец принимался заигрывать с чужеземными государями. Вот только до брачного ложа дело ни разу не доходило!
А за гордостью Тюдоров идет опасность и желание ранить. Глаза Марии сверкнули, в воздухе запахло кровью.
— Впрочем, вам ли об этом помнить? Вам, чья мать всю жизнь только и делала, что прыгала из постели в постель, дочери потаскухи, которая запамятовала, с кем делит ложе, непотребной девки, которая стелилась направо и налево и до замужества с моим отцом, и после — не удивительно, что вы забыли своих бывших нареченных, а заодно и забылись в моем присутствии!
Краем глаза я видела, как оба Вернона схватились за шпаги. Будь Мария мужчиной, ей бы живой не выйти. Однако что я могла поделать, я — девочка, даже не женщина? Мне осталось одно — опустить голову, чтобы спрятать невольные слезы стыда и ярости.
Никто не проронил ни слова, все стояли как вкопанные. Тишину нарушил далекий шум людских шагов. Мария деланно рассмеялась.
— А теперь, в свои тридцать, я скоро смогу сама выбрать себе мужа, с согласия короля или без оного!
С согласия… или без оного?.. Что за мрачный намек на состояние моего отца?
За окнами слышался смех, кто-то с кем-то перекликался, на траве вспыхивали зеленые отблески фонарей.
Я спросила с вызовом:
— Скоро, мадам? Почему вы сказали «скоро»? Она продолжала, не обращая внимания на вопрос:
— Но я забочусь о вас, сестрица, гораздо больше, чем вы полагаете. Будь моя воля, вы бы не томились без мужа, сколько томлюсь я, вынужденная сохнуть в лучшие годы девичества. Опять о муже? Я выпрямилась.
— Мадам, в мои годы я еще не помышляю о замужестве.
Шум во дворе становился все громче — он явно приближался. Мария словно ничего не замечала.
— «В ваши годы»! — передразнила она. — Да в ваши годы многие давным-давно стали женами и матерями! Нашего дедушки Генриха не было бы на свете, когда бы его матушка не пошла под венец и в постель двенадцати весен от роду. Ведь через шесть месяцев ее мужа не стало, с ним бы оборвался и наш род, если бы юная леди Маргарита не разрешилась по Божьей милости сыном! Первый долг Тюдоров — вступить в брак. И в первую очередь это касается нас, женщин! Разве не в этом наше предназначение?
Я собралась с духом и выпалила:
— Я не хочу выходить замуж. Шаги слышались уже за дверью.
— Е-ли-за-ве-та. — Мария наступала на меня, раздельно произнося мое имя. Я чувствовала въевшийся в ее платье запах ладана, видела совсем близко ее грудь, в крапинках, как старое сало. Изо рта у нее дурно пахло. — Помните: человек предполагает, а Бог располагает. Все мы исполняем Его волю. И, быть может, муж, которого Он вам избрал, приближается с каждой минутой, с каждым днем, с каждым шагом, и даже сейчас, когда мы разговариваем!
Словно в грубой рождественской пантомиме, в ответ на эти слова кто-то заколотил в дверь.
— Эй! — послышался голос. — Открывайте! Мария улыбнулась, глаза ее зажглись — явно неспроста. Она махнула рукой. Один из ее кавалеров оттеснил моего церемониймейстера и распахнул дверь.
Приторно-сладким голосом Мария позвала:
— Это вы, милорд? Если да, то назовитесь и входите без промедления!
Глава 7
— «Если это вы?..» — повторил за дверью насмешливый голос. — Кому же это быть, мадам Мария, как не вашему слуге Серрею, которого вы милостиво соизволили сюда пригласить?
С этими словами говоривший вошел в комнату. Педантично-церемонный Паджет рядом с ним показался бы дворовым мужиком. Вошедший был очень высок, выше сопровождавших его прислужников, выше моих Вернонов, выше всех собравшихся. Однако в каждом его движении сквозила такая томная грация, что поневоле залюбуешься.
— Миледи принцесса.
Он приветствовал Марию с величайшей учтивостью, но голос его намекал на что-то большее. Прорезной камзол цвета яркой охры на коричневой, как ясеневые почки в марте, шелковой подкладке великолепно оттенял густую гриву сверкающих кудрей, перекликаясь с золотистыми отблесками в глазах цвета старого хереса.
— И мадам Елизавета?
Берет, осыпанный драгоценными камнями и с перьями, словно у принца, описал в воздухе замысловатую дугу. Поклон был низкий, взгляд — небрежный и в то же время ласкающий; мне захотелось спрятать глаза. Он держался как король. Мне вдруг показалось, что я — бедная горничная, а он — прирожденный королевич.
И таким его видели все. С его приходом комната будто стала светлее, даже свечи, казалось, засияли уверенней. Теперь он улыбался, и я чувствовала, что заливаюсь краской. Его взгляд скользил по моей фигуре, по нескладному дорожному платью. Боже, почему Ты не дал мне времени переодеться?
Он… он…
— Генри Говард Серрей, моя маленькая госпожа, и ваш слуга до гроба.
Он глядел мне в глаза. Я не могла вымолвить ни слова.
— Познакомьтесь с лордом Серреем, сестрица Елизавета! — настойчиво торопила Мария. Видимо, она думает, что я совсем утратила светские манеры. По правде сказать, я утратила совсем другое — гораздо большее.
Конечно, мы знакомы. Я его помню — он наследник всех Говардов, сын герцога Норфолка и юная надежда рода. Мало того, мы. — родственники: его отец был братом моей бабки Говард. Но как случилось, что такой яркий человек не оставил у меня ярких воспоминаний?
— Милорд. — Я сделала реверанс и опустила голову, чтобы спрятать лицо.
Мария довольно кивнула, потом обратила все внимание на Серрея. Она улыбалась, опрометчиво показывая гнилые зубы — изъеденные временем надгробья на ее кладбищенском лице.
— Мы говорили о замужестве, милорд! — воскликнула она с той же натужной игривостью, которая так мало ей шла. — Сестра утверждает, будто никогда не выйдет замуж. Что вы на это скажете?
Снова дерзкий взгляд ожег меня, словно плеть. Серрей рассмеялся.
— Нам, мужчинам, должно быть стыдно! Это значит, ни один из нас не затронул ее сердце и не пробудил в нем стремления к браку! — Он помолчал, холодно разглядывая меня, однако его медленная улыбка и чувственный взгляд добавили обжигающей силы следующим словам:
— И, простите меня, леди, что не разбудил ее чувств! — Затем он обратился прямо ко мне, его тихие слова предназначались исключительно для моих ушей:
— Ибо жизнь девы — суровое послушание, госпожа; куда проще следовать религии плоти.
Религии плоти?..
Я была как в огне, щеки мои пылали.
— Вы смеетесь надо мной, милорд!
Он снова рассмеялся, томно, в самое мое ухо.
— О нет, леди. Впрочем, что я знаю о девах? — Голос его перешел в шепот:
— Ведь я предпочитаю общество тех, кто желал бы с моей помощью сбросить одеяния девической стыдливости…
— Что вы говорите, милорд? — весело вскричала Мария. — Он поучает вас виршами, сестрица? Ведь он поэт, знаете? Вы сочините ей сонет, милорд?
Да, она заметно оживилась в его обществе!
Он пожал плечами:
— При дворе вашего отца все мужчины становятся поэтами, а таким красавицам воздал бы хвалу и немой. Лучше скажите, что я — солдат, что с радостью обнажал свой меч за короля, будь то в Шотландии или во Франции, что имею честь с мечом в руке служить ему, его божественным дочерям, всему, что он называет своим…
Такая беззастенчивая лесть не обманула бы и ребенка! Однако Мария сияла, как деревенская дурочка. Она робко погладила его рукав, игриво похлопала по плечу…
Разумеется! Где были мои глаза, почему я не поняла сразу? Она собирается за него замуж!
А почему бы и нет? Он — ее ровесник или чуть моложе, ему лет двадцать восемь — тридцать. За такого не стыдно выйти и принцессе — даже мой неопытный взгляд различил редкую мужскую красоту, и даже эта царственная манера держаться ее не портила. Происхождение самое знатное, его отец Норфолк — герцог крови. После нас он стоит ближе всех к трону — их род идет от Плантагенетов и от самого святого Эдуарда Исповедника.
Однако Марии нужен не просто мужчина. Я догадывалась, что в ее глазах он — истинный сын Божий. Хотя Норфолки, как и тысячи других, по велению короля склонились перед новой верой, все знали, что они тайно тяготеют к старой. Вот оно что! Католик или почти католик, принц крови или почти принц, и в таких летах, что ей не придется стоять у алтаря с двадцатилетним мальчишкой, годящимся ей в сыновья.
Если отец, не дай Бог, действительно серьезно болен, Мария сможет выбирать сама. Нет ничего удивительного, что, подобрав себе пару в масть, она стремится и меня вовлечь в марьяжные игры.
Да как она смеет, ведя атаку на него, использовать меня как пешку! Обида закипала в моей груди. Что он обо мне думает, видя, как я в самом безобразном из своих платьев терпеливо смотрю на глупые заигрывания Марии? Я не могла поднять на него глаз.
— Что я сказал, миледи? — Он мягко предвосхитил мой вопрос. — Только то, что благословен я между мужами, коли нахожусь в распоряжении не одной, а сразу двух принцесс. Вы велели мне прийти сюда, леди Мария; леди Елизавета шепнула мне на ухо, что приглашает меня зайти снова, дабы она смогла ближе узнать меня, — его глаза весело сверкнули, не давая возразить, — а мне — ее. А сегодня вечером я прислуживаю еще более высокой леди — Ее Величество королева поручила мне проводить леди Елизавету в королевские покои, как только она будет готова повидаться со своей любящей матушкой.
Любящей матушкой. Любящей мачехой. Да. Мадам Екатерина Пар? старалась заменить мне мать с тех самых пор, как вышла замуж за короля. По крайней мере, на ее честность и открытость я могу рассчитывать, если желаю поскорее рассеять удушливые испарения страха и неведения.
Тем же вечером лорд Серрей пришел сопроводить меня к Екатерине, и я встретила его так холодно, как только дозволяет учтивость. На этот раз мне было не стыдно ему показаться: в промежутке я без конца переодевалась и прихорашивалась и теперь готова была предстать перед самой царицей Савской, а не то что перед английской королевой. Мои тщательно расчесанные и разделенные на пробор волосы сверкали кованой медью и водопадом струились по спине — высший знак девственной чистоты. Их венчал горделивый убор в форме сердца, дивное сооружение из лилового атласа, украшенное маргаритками из аметистов и жемчуга.
Такие же букетики шли по вороту моего темно-лилового бархатного платья и по всему корсажу, чей острый, сужающийся книзу мыс не позволял мне нагнуться или сесть, а только стоять навытяжку, как отцовские телохранители. Руки тоже не сгибались в широких рукавах робы с крылышками из той же узорчатой золотой парчи, что и юбка. Парри умастила мое лицо белилами «с легчайшим намеком на розовый оттенок, мадам», и по внезапному наитию надушила лесными фиалками — с тех пор их нежный, розовато-лиловый аромат всякий раз представляется мне дыханием неразбуженной девственности, непорочности и чистоты.
— И тут оказалось, что принцесса, ваша сестра, держала козыри до последнего и выиграла!
Сейчас, когда мы шли по лабиринтам Уайтхолла, лорд Серрей говорил легко и продуманно — каждое его слово должно было подбодрить меня и развеселить. А мой язык словно прилип к гортани — я тщетно силилась побороть те страшные подозрения и то смятение, которое он во мне пробудил. Однако за все сокровища мира я бы не согласилась, чтобы он замолк…
Внезапно в темную ночную вселенную, где мы были одни, ворвались чужие. В галерее впереди показалась свита знатного лорда, освещенная, как и мы, факелами. В середине шагал высокий человек, с головы до пят закутанный темным плащом. Несколько минут — и они прошли мимо.
Рядом со мной Серрей шумно втянул воздух.
— Ваша милость видели, кто это прошел? — Он выдавил смешок. — Великий человек нашего времени. Полагаю, за то время, что ваша милость не были при дворе, он еще подрос. Лорд-наместник королевства — таков его теперешний титул, и мало кто верит, что он на этом остановится. Поистине граф Гертфорд расцвел, как зеленое лавровое дерево! И его братец Сеймур, гордый Том, тоже! Король дает им все, что они ни попросят. Удивительное дело! Разве мало быть дядей вашего брата принца? Без этих Сеймуров тут дышалось полегче!
Фонари мерцали, чадили и покачивались, удаляясь во тьму. Окруженный своими людьми, высокий граф скрылся в ночи, не ведая, что его провожают взглядами.
Гертфорд прибрал к рукам власть, теперь вся Англия — его вотчина! Да еще полагают, что он на этом, не остановится, что он метит выше. Не он ли тот «Катилина», которого мне ведено остерегаться, честолюбивый гордец из Гриндаловых загадок? Сеймур… Сеймур… Имя шипело и эхом отдавалось у меня в голове. А брат черного лорда Гертфорда, «гордый Том», как назвал его Серрей? Если он честолюбив, как. Гертфорд, но не имеет братнего влияния, возможно, и в нем закипают страсти, некогда сгубившие Катилину?
Однако и в том, как Серрей произносил ненавистные имена «Сеймур», «Гертфорд», без труда угадывается его собственная гордыня — она рвется и скалится, словно лев на цепи. Сколько же Катилин теснится вкруг Генрихова трона?
— Пусть идет, гордый Люцифер! — Серрей с усилием взял себя в руки. Теперь он улыбался по-прежнему ехидно, его лицо в свете фонарей горело ярким, дьявольским огнем. Он взял мою руку и поднес к губам. — Замерзли, мадам? — прошептал он. Я вздрогнула от его прикосновения, и он снова улыбнулся, заглядывая мне прямо в глаза. — Вас надо согреть. К большому моему сожалению, боюсь, не сейчас, мадам, но мы у цели. Король, ваш отец, удалился почивать, однако мадам королева ждет вашу милость здесь, в королевских покоях.
Из темного двора в освещенный ярким светом королевский покой. Красные камзолы стражи, богатые ливреи слуг, даже ковры по стенам — от всего этого разноцветья уже стало рябить в моих усталых глазах. Сводчатый приемный покой гудел от разговора. Расплывчатые лица повернулись к дверям, обдавая меня холодным любопытством. После тихого Хэтфилда это было невыносимо. А где же королева?
— Елизавета… душенька!
Посреди самой толчеи поднялась с трона, протягивая ко мне руки, королева. Ее широкий, чистый лоб, аккуратно расчесанные на пробор каштановые волосы под знакомым высоким убором, приветливый взгляд — все осталось прежним. Сдерживаясь, чтобы не броситься ей на грудь и не разрыдаться, как маленькая девочка, я присела в глубочайшем реверансе и выпрямилась с приличествующей случаю улыбкой на устах. Однако от внимательной королевы не укрылись еле заметные признаки моего настроения. Покои были полны людьми: леди Гертфорд, жена графа, мистрис Герберт, сестра королевы, ее брат маркиз Нортгемптон. Сэр Энтони Денни, один из главных королевских советников, беседовал со своей супругой. Впрочем, королева тут же коротко поблагодарила Серрея, пожелала всем доброй ночи и дала церемониймейстеру знак освободить залу. Мы остались наедине.
— Идите сюда, дитя мое!
Она взяла меня за руки и повела в свои личные покои. Я тут же узнала слабый, темно-зеленый аромат можжевелового масла, которым всегда пахло в комнатах королевы, узнала и ее всегдашних спутников — пару красавцев борзых, дремавших у камина рядом с вечерней миской молока. На столике лежал мой последний подарок к Новому году — маленький требник, переплет для которого я собственноручно вышила анютиными глазками.
В камине приветливо горел огонь.
— Садитесь, голубушка! — Королева нежно взяла меня за подбородок и повернула лицом к большому настенному канделябру. — Дайте-ка на вас взглянуть! Ну, а теперь выкладывайте, что у вас на сердце — что тревожит мою Елизавету?
Вот и первый страх.
— Мадам, король… как он?
Она замялась.
— Боюсь, не очень. С наступлением весны у него вновь открылась язва на ноге, он очень страдает. Если б он хоть немного похудел, чтобы меньше утруждать больную ногу, так ведь нет! Сами знаете. — Она невесело улыбнулась. — Для короля воздержание в пище страшнее смерти! А его аппетит, увы, похоже, усиливается вместе с болезнью! Однако теперь я сама его пользую. Поглядите, что прислал мой аптекарь…
Она стремительно встала и подошла к инкрустированному шкапчику. Внутри была целая аптека: снадобья в пакетиках, склянках, коробочках, бутылочках и бутылях, с ярлыками, подписанными ровным готическим шрифтом, — всего этого достаточно, чтобы поставить на ноги лазарет. Королева улыбнулась.
— «Коричные цукаты», — прочла она. — «Лакричные пастилки». «Желудочные капли короля». Успокойтесь, душенька, у меня есть все, чтобы облегчить его страдания — пластырь от желчи в селезенке, примочки от боли в ноге, набрюшники от желудочной колики — нет такой части тела, которой не коснулись бы заботы доктора Екатерины!
У меня отлегло от сердца, я рассмеялась:
— Значит, он поправится? Все будет хорошо? С легким вздохом королева опустилась в кресло.
— Вы вскорости сможете составить собственное мнение — завтра король собирается лично заседать в присутствии, вам велено быть. Вы заметите, что он — уже не тот, что прежде; будьте готовы к перемене. — Она не сводила глаз с огня. — Однако мы не так скоро его лишимся. Я уверена, его время еще не пришло!
Не так скоро его лишимся… С главным страхом покончено.
— Но, мадам, меня вызвали ко двору… так спешно… я опасалась худшего… Королева покачала головой.
— Король с годами делается нетерпелив. Пожелав вас видеть, он распорядился, чтобы вас доставили спешно.
— Но посыльный… он обошелся со мной, как с последней служанкой… Она печально кивнула.
— Это был мастер Паджет, не так ли? Увы, за ним стоит дядя — сэр Вильям Паджет, секретарь Тайного совета, один из самых влиятельных лордов.
У меня вырвался вопрос:
— Но зачем сэр Вильям или король распорядились, чтобы меня везли чуть ли не тайком, как преступницу, в закрытом портшезе, и запрещали людям ко мне подходить?
Королева опечалилась.
— Король смертей и в последнее время много думает о преемстве. Ваш брат в свои девять лет еще совсем дитя. Король желает, чтобы в случае его смерти никто не оспаривал права Эдуарда на престол. — Она помолчала, потом взглянула на меня в упор. — Вас очень любит народ, с самого вашего младенчества, когда отец торжественно пронес вас по улицам Лондона как законную принцессу…
Законную тогда, внебрачную теперь…
Как такое возможно?
Однако сейчас было не время это обсуждать.
— Но чем я могу повредить Эдуарду? Женщина не может править, и, значит, я не могу претендовать на его место.
Королева сказала почти весело:
— В английских законах такого нет. Мы не во Франции с ее Салическим законом[11] против нашего пола.
— Однако в Англии никогда не правила женщина. Лорды этого не поддержат. Да и народ не потерпит.
— Они предпочтут власть женщины возврату к междуусобице, к войне Алой и Белой розы, которая столько лет истощала нашу страну.
— Но если женщина может править, то первый черед за старшей. Моя сестра Мария…
— ..становится в таком случае самостоятельной силой, — грустно закончила королева. — А так оно и есть. Пройдет по меньшей мере пять лет, прежде чем король женится и произведет на свет сына. Тюдоры рано вступают в брак, вы знаете — ваш отец венчался в восемнадцать, его брат Артур — тремя годами раньше. Но Эдуарду только девять. Мы можем надеяться на сына от его чресел не раньше, чем через шесть лет. За ним в очередности наследования идет Мария.
Теперь я поняла, почему за Марией увиваются Серрей и ему подобные, почему она задирает нос и рядится по-королевски — она уже не брошенная дочь брошенной жены, а женщина, обладающая большой силой! Как она эту силу использует, даже думать не хочется.
Я в ужасе пролепетала:
— Но если Мария взойдет на престол… Ответа не последовало. Королева смотрела на меня, и мы молча думали об одном. Если Мария получит власть, она вернет католическую веру. Она уничтожит созданное реформацией, выкорчует новое учение и новые мысли, все, что нам дорого.
В углу камина подогревался на углях глиняный кувшин. Королева налила горячего глинтвейна и протянула мне.
— Это чтобы у вас щечки немного порозовели, — сказала она с невеселой улыбкой.
Я вдохнула пряный сладкий запах корицы и гвоздики и постаралась перебороть страх.
— Но ведь у нас еще может быть принц, кроме Эдуарда, мадам… если вы и король, мой отец…
Королева взглянула на меня спокойными карими глазами.
— На это нет ни малейшей надежды, Елизавета… ни малейшей.
Она говорила без тени сомнения. Я упрямо продолжала:
— Но если Эдуард унаследует трон еще ребенком… ребенок не может править…
— И потому слетаются коршуны, — печально промолвила королева, — и образуются партии. Я говорила, что секретарь Паджет забрал большую власть в совете. И не он один. В его партии сильны герцог Норфолк и его сын, молодой граф Серрей.
Серрей!
Мой лорд Серрей!
Похоже, вино разогрело мне кровь. Я прижала руку к пылающей щеке.
Королева продолжала:
— Это — старая знать, они ратуют за старое, и прежде всего, как бы ни скрывали, — за старую веру. Они мечтают свернуть короля с пути протестантизма и сжечь наших единоверцев как еретиков. С ними Мария и епископ Винчестерский, лорд Гардинер. — Лицо у королевы потемнело. — Запевалой у них другой великий лорд, сэр Томас Ризли, в прошлые годы доверенный посланник короля, а ныне лорд-канцлер.
Я помнила злобного, заносчивого Ризли со свадьбы самой мадам Екатерины, помнила и его вкрадчивого дружка, сэра Паджета. Сейчас я нарочно заговорила спокойным, ровным голосом:
— И что, им удалось переубедить короля? Королева глядела в очаг, где языки пламени жадно пожирали уголь.
— Да. Король в тех летах, когда человек начинает бояться за свою душу. Теперь он готов жечь еретиков, как некогда вешал папистов, лишь бы вымостить себе дорогу к спасению.
Коли так, немудрено, что Мария разодета в пух и прах, а я — в опале. Теперь она вторая в очереди на престол, ее сторонники набирают силу в совете, ее вера торжествующе восстает из пепла, чтобы повергнуть во прах новую, — что же удивляться, если подлому Паджету велели напомнить: я — незаконная дочь и вообще никто.
Значит, Мария и ее присные числят лорда Серрея в своих рядах?
— Господи, Елизавета, да вы совсем побледнели! — воскликнула королева. — Мужайтесь, милое дитя!
— Кому же мне теперь доверять, мадам? — Я твердо решила, что не позволю своему голосу звучать жалобно. — До того, как я отбыла ко двору… когда приехал Паджет… мой наставник мастер Гриндал…
И я, запинаясь и путаясь, выложила последнюю из моих тревог.
— Ах, Гриндал! — Королева улыбнулась. — В смутные времена мудрый говорит притчами. Но Гриндал — один из нас, вот почему я выбрала его вам в наставники. Я велю ему в следующий раз открыто разъяснить, кто за нас, а кто против.
— А кто… за нас?
Королева улыбнулась не без торжества.
— Завтра увидите сами, когда король будет заседать в присутствии. Против Паджетов, Норфолков и Ризли, «старой гвардии» в совете, стоят те, кого они презрительно называют выскочками, — Джон Дадли, граф Лил и Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, предводительствует же ими граф Гертфорд.
Доброго Кранмера я знала, и Дадли тоже — сколько себя помню, он всегда являлся в сопровождении своих рослых сыновей — они ходили за ним по пятам, как собачки. А что же «гордый Том» Сеймур, которого Серрей высмеял заодно с графом Гертфордом? Его королева не упомянула.
— А что брат лорда Гертфорда, мадам? — спросила я.
На этот раз в жар бросило королеву — наверно, от близости очага или от выпитого вина. Рука ее метнулась к щеке, голос потеплел.
— Сэр Томас Сеймур, да, прославленный воин и всеобщий любимец! Он только что вернулся во дворец из далеких странствий и поэтому не входит в совет. Однако во всем остальном он с братом заодно.
Не о нем ли говорили в моем детстве как о проходимце и негодяе, которого она когда-то любила? Я украдкой разглядывала королеву через стекло бокала. Она сияла, однако лицо ее сохраняло обычное спокойствие. Ее образованность, ее ум славились не меньше храбрости лорда Сеймура, ее набожность была известна всем, добродетель не вызывала сомнений. Не та эта женщина, чтобы таить нежность к человеку такого сорта. Нет, все это гадкие сплетни, и ничего больше. Надо выбросить их из головы.
Вот кто гораздо важнее — так это граф Гертфорд. Он был старшим братом Джейн Сеймур, когда сия ничем не примечательная девушка приглянулась королю; первые почести посыпались на него, когда его сестра подарила королю долгожданного сына, моего брата Эдуарда, а со временем он станет дядей нового короля.
Если Эдуард взойдет на трон ребенком — а он обожает дядю, который возился с ним, играл, беседовал, — тогда Гертфорд получит козырь, который не побить ни Паджету, ни Ризли, ни Норфолку, ни даже лорду Серрею при всей его красе и мощи: этот козырь — король…
Если…
Если…
Так много «если» и так много «но».
Внезапно вино, пляшущие языки пламени, дневная усталость, тепло натопленной комнаты сморили меня. Из-под отяжелевших век я видела, как королева ласково улыбнулась и встала.
— И еще два слова, мое усталое дитя, а потом прямиком в постель. Сказал ли вам лорд-гофмейстер, что у меня для вас приятный сюрприз? Так вот, у меня их два. — Она взяла со столика маленькую книжечку и вложила мне в руки. — Только что из Европы, по моему личному поручению. Читайте и запоминайте, она многому вас научит.
Королева подошла к двери и хлопнула в ладоши.
— Эй, кто-нибудь! — крикнула она. — Пошлите за мистрис Эшли, да поживей, и за свитой леди Елизаветы!
Потом теплыми руками обвила мне шею и зашептала в ухо:
— А вот и вторая приятная неожиданность. Спите спокойно, моя малютка, завтра вы увидите не только вашего отца, короля, но и вашего милого Эдуарда — принц, как и вы, прибыл ко двору! Все львята соберутся воздать честь своему родителю! Что ж, до завтра.
И вот я наконец в постели, мое усталое тело благодарно погрузилось в сон.
И, засыпая, я поняла, что во сне разгадаю Гриндаловы загадки.
Глава 8
День дураков.
В то первое апреля я проснулась с чувством, будто из моего сна только что крадучись вышел закутанный человек с ключами от всего, что мне надлежит знать, — только бы вспомнить, кто он или что он сказал…
Сны, наваждения, колдовство, чары…
Я одернула себя. Что за глупости, будто я — деревенская девчонка! Хватит дурить, даже в этот день дураков и общедозволенных безумств! По крайней мере, я могу положиться на Кэт, Парри и остальных — мне не грозят старые глупые шутки и проказы (соль в пирожном, лягушки в постели — брр!). Я всегда ненавидела подобные деревенские выходки и дуракаваляние. А кроме того, в этот день смеха мне предстояло нешуточное дело. Сегодня я наконец увижу отца, да еще и Эдуарда.
Однако, когда я сунула руку под подушку за королевиным подарком и увидела на корешке тисненные золотом буковки «Речи Цицерона против Катилины», я почувствовала, что меня зло разыграли. Впервые в жизни меня огорчила новая книга — только не подумайте, что я хотела бы найти под подушкой любовные песенки или новомодные сонеты, amoretti[12] из Италии…
Впрочем, когда утром я вышла из опочивальни, мысли мои были далеки от любви. Я думала только об отце, я видела только его грузную, расплывшуюся фигуру, какую запомнила со свадьбы; страх перед предстоящим вытеснил из головы остальное. Все, что могут сделать для поддержания духа белила, драгоценности или роскошный наряд, было сделано. С плеч ниспадало пунцовое платье, в разрезах рукавов виднелась серебряная парча, служанки расчесали мои волосы так, что они сияли золотом под обручем из рубинов и топазов. Вкруг шеи и запястий шли рубины размером с перепелиное яйцо, за спиной шлейфом волочился малиновый плащ. Впереди и сзади выступала свита в красном. Однако, когда мы проходили мимо алых королевских гвардейцев в сердце дворца, в королевские покои, мне было худо до тошноты. Благодарение Богу за тугую шнуровку: единственное, что может сдержать коварные позывы желудка!
Впереди разверзся приемный покой, такой же большой и изысканный, каким я его помнила: лепной потолок, помост, застланный узорчатым ковром, балдахин над троном. Комнату заполняла пестрая толпа: сотни придворных, дамы и кавалеры, советники и духовенство, посланники, просители, слуги и курьеры. Вдоль стен выстроилась одетая в черную, расшитую золотом камку личная гвардия монарха; их грозные алебарды возвышались над головами собравшихся. Однако я видела только одного человека — высокий, он заслонял и затмевал для меня всех остальных.
Рядом с выхоленным, разряженным в пух и прах худосочным недомерком Ризли лорд Серрей выделялся изяществом простоты и княжеским обликом. Он и одет был сегодня по-княжески: серебряные гербы на голубом бархатном берете, серебро на голубом с золотом камзоле, тонкий стан перехвачен поясом с тяжелой золотой пряжкой. При моем приближении оба поклонились, водянистые глазки Ризли загорелись.
— Какая радостная встреча, леди, вы и впрямь стали леди с нашей последней встречи.
— Благодарю вас, сэр, — холодно отвечала я.
С нашей последней встречи?
Неужто он помнит робкую девочку у занавеса, которая ненароком подслушала его резкие речи на свадьбе королевы Екатерины?
— Вы не помните нашей последней встречи, мадам, — продолжал он, не догадываясь, о чем я думаю, — поскольку затем я надолго уехал во Францию. Это было, когда король, мой повелитель, отправил меня к вам с рождественскими поздравлениями, давным-давно…
— Напротив, милорд, — оборвала я его. — я отлично помню. Мне было шесть лет. Мы говорили о Его Величестве, моем отце, и я послала ему приветствия от своего имени и от имени всего Хэтфилда.
— Надо же, правда, — отвечал обескураженный Ризли. — И я вынужден был передать королю, что вы держались с такой серьезностью, будто вам не шесть, а все сорок лет!
— Коли так, леди Елизавета вопреки человеческой природе становится не старше, а молодеет, судя по той юной девической прелести, какой она блещет сегодня! — смеясь, добавил лорд Серрей.
— Изволите шутить, милорд. Напрасно он думает, что, льстя мне, скорее завоюет Марию!
Снова тот же пронизывающий насквозь взгляд.
— Я не льщу вам, миледи, я говорю истинную правду. Вы столь прекрасны, — снова рокочущий шепот, предназначенный только для моих ушей, — что всякий мужчина желал бы жить в вашем сердце и умереть у вас на коленях… когда бы смел надеяться…
Он играет со мной в кошки-мышки! От стыда и гнева щеки мои стали пунцовыми.
По грубому лицу Ризли пробежала многозначительная усмешка.
— Мадам Елизавета всегда была воплощением красоты. Вот послушайте: еще в тридцать седьмом, когда Его Величество намеревались выдать ее в свое время за сына французского короля, я имел честь сопровождать к ней французских послов. Те пожелали увидеть будущую невесту голой, дабы убедиться в отсутствии пороков. И впрямь, она была безупречна — и спереди, и сзади… — Он гаденько ухмыльнулся. — Вам было тогда шесть месяцев от роду. Готов поклясться, теперь вы бы не согласились на подобное освидетельствование…
Он был несносен. И все эти сальные шуточки в присутствии ехидного Серрея, который во все время разговора не сводил с меня насмешливых глаз. Я поборола дрожь, но голос все же выдавал мое отчаяние:
— Я бы никогда не согласилась на подобное освидетельствование, милорд, даже за все сокровища мира! Теперь мной нельзя распоряжаться без спроса и выдавать меня замуж за море, как турецкую рабыню, без моего ведома и согласия!
Ризли сперва удивился, потом задвигал челюстью, досадуя на мою отповедь, и хотел что-то возразить, но Серрей — бледное лицо его вспыхнуло — не дал ему и рта раскрыть:
— Отдать вас иноземцу? Зачем английской принцессе тосковать в чужедальних краях? Тогда было другое дело: король искал союза с Францией — теперь мы воюем! Зачем же английской розе чахнуть среди французских терний и обнимать врага своей страны? — Он распалялся с каждым словом все больше и больше, его карие глаза жгли меня огнем, рука гладила мягкую бородку. — И судите сами, миледи, разве в Англии нет мужчин, достойных сочетаться узами брака с принцессой, мужчин со столь же красной кровью — и столь же королевской, — как та, которой похваляются знатнейшие из лягушатников!
Ризли заговорил, заикаясь, но уже не с досады, а от испуга:
— Берегитесь, милорд! Король… королевская кровь!.. Вы ступили на запретную почву…
— К лешему вашу «запретную почву», Ризли! И это союзники? Они смотрели друг на друга, как гладиаторы перед схваткой. Меня словно и не существовало. Я разозлилась. Как смеет мой лорд не замечать меня? Уже через мгновение я была готова уничтожить его своим презрением.
— Милорды… — Присев в реверансе, я двинулась дальше, моя свита последовала за мной.
В другом конце зала Мария опять секретничала с вечно недовольным герцогом Норфолком и епископом Винчестерским. Рядом мой хэтфилдский враг Паджет, еще более изысканный в своем черном шелке, беседовал со своим дядей, сэром Вильямом. Значит, то, что королева говорила о партиях, правда! Вот она, старая гвардия, выстроилась вдоль стены и едва ли не открыто заявляет о своих намерениях.
Я как раз вышла на видное место. Оба Паджета повернулись в мою сторону, младший с неприкрытой враждебностью, старший скорее с вежливым любопытством. Очевидно, рассказ племянника дал сэру Вильяму пищу для размышлений. Секретарь, задумчиво теребя рукой золотую цепь — знак своего сана, — кажется, собирался подойти ко мне и заговорить. Однако с Паджетами я уже наговорилась досыта! В другом конце зала мое внимание привлек старый друг Кранмер в архиепископской мантии — подойду к нему, пожалуй.
— Леди Елизавета!
Приветствие Кранмера сразу согрело мое сердце. Его усталые, печальные глаза книгочея и добрая улыбка выражали искреннюю радость встречи. Он тепло взял меня за руки и привлек к себе.
До того, как я подошла, Кранмер тихо беседовал с опрятным, степенным господином. Тому можно было дать лет тридцать, хотя его заметно старили судейский наряд и чересчур робкие манеры. Когда Кранмер заговорил, мягкие, голубовато-серые глаза его собеседника изучающе остановились на мне.
— Миледи, позвольте представить вам мастера Вильяма Сесила. Он только что прибыл из Кембриджа, чтобы поступить на службу к графу Гертфорду. Рекомендую его вам. Я вздрогнула.
— К лорду Гертфорду? Он здесь? Сесил кивнул и поклонился.
— Он у Его Высочества принца и скоро должен прибыть.
Эдуард здесь! Я рассмеялась от радости.
— Принц! Его Высочество принц! Крики за дверью оборвали мой смех.
— Принц! Дорогу принцу! Я нетерпеливо бросилась вперед. Чертей и другие помогли мне пробиться сквозь толпу.
— Эй, пропустите госпожу! Расступитесь, дайте пройти леди Елизавете, сестре принца!
Вот и он сам! Эдуард, мой красавчик, мой маленький разумник, чьи благополучие и любовь для меня дороже собственной жизни. Слегка смущаясь от такого скопления людей, толкавшихся и тянувших шеи, чтобы взглянуть на принца, он шагнул мне навстречу. Его бледное, не по годам серьезное личико заранее расплылось в улыбке. Сколько же я его не видела — с тех самых пор, как мы вместе гостили у королевы, под крылышком у доброй Екатерины! Никогда мы не жили так уютно и по-семейному. Как же он вытянулся с тех пор! Мне померещилось, что я навсегда потеряла тогдашнего братишку и теперь впервые вижу незнакомого молодого человека!
Однако, как ни высок был для своих лет Эдуард, он казался карликом рядом с двумя своими рослыми спутниками. Лорда Гертфорда — он был в богатой, но неброской темной бархатной мантии — я запомнила с Эдуардовых крестин, когда он нес меня на руках, и о его родстве с братом помнила, даже не глядя на длинное, бледное лицо, правильные черты и пронзительные серые глаза. А вот второго — разодетого в алое и золотое — я не знала; высокий, не ниже Гертфорда, он выглядел воином — сильные красивые ноги, орлиный профиль, дерзкий взгляд из-под век, в странном несоответствии с открытой лучезарной улыбкой… должно быть, это и есть сэр Томас Сеймур, враг лорда Серрея, «гордый Том», брат великого Люцифера, самого Гертфорда.
— Сестра!
Со слезами на глазах Эдуард поднял меня и расцеловал при всем народе. Позабыв протокол, мы, как всегда, на мгновение прильнули друг к другу — двое детей, выросших без материнской ласки, чужаки в мире, которого всегда боялись и не понимали. Интересно, сознает ли Эдуард, видит ли, ощущает, что теперь его жизнь — не просто сочетание девяти лет и четырех с половиной футов роста, не только его ладное и крепкое тельце? Что он — главная карта Сеймуров, карта, которой они козыряют столь же и даже более открыто, чем если бы наняли герольдов трубить в трубы о своих притязаниях на верховную власть?
Рядом со мной присела в реверансе Мария, и Эдуард поздоровался с ней. За ее склоненной головой я видела у стены Серрея, рядом с ним Норфолка, его отца, дальше Ризли и сэра Вильяма Паджета с племянником — моим хэтфилдским мучителем. Прекрасное лицо Серрея было искажено злобной гримасой, а ярость прожигала меня до самого сердца. Я отступила, чтобы собраться с мыслями. «О, мой Лорд, — стучало у меня в голове, — мой лорд, мой лорд».
— Леди Елизавета?
Передо мной стоял юноша моих лет, но на полголовы выше. У него были красивые светло-карие глаза и довольно миловидное лицо, но во всем облике чувствовалась нерешительность и неуверенность в себе.
— Робин! О, Робин!
Я не скрывала своей радости. Он заулыбался и отвесил изысканный поклон.
— Как поживаете, мадам?
— Хорошо… да, вроде хорошо. Рада вас здесь видеть.
— Здесь и повсюду! Дадли идут в гору! — Он ироническим кивком указал на плечистого мужчину с горящим взором, который вошел вместе с Сеймурами и держался подле Гертфорда. — Мой отец стал приближенным графа, и не без пользы для себя — я уже не тот сын бедного рыцаря, каким вы меня знали!
Робин — сын бедного рыцаря? Никогда он не казался мне бедным… Как давно мы знакомы?
Не упомнить. Мы дружили с тех самых пор, как впервые оказались при дворе, в месте, мало приспособленном для ребяческих забав. Мы играли, ездили верхом, охотились, сражались в карты и резвились, как два котенка. Но сейчас слова, готовые сорваться с моего языка, словно застряли во рту. Это уже не прежний товарищ моих детских игр, да и я — уже не дитя.
О Робин, Робин!
Он тоже это почувствовал — разделившее нас расстояние, этакую неловкость. Черты его лица с нашей последней встречи сделались резче — нос стал крупнее, брови изогнулись дугами — и, казалось, в них таится вопрос. Вдруг Робин вздрогнул.
— Отец уходит! Мне надо идти!
— Робин!
Он еще раньше обернулся через плечо и сейчас смотрел на меня тем же своим странным, неуверенным взглядом.
— Вы по-прежнему катаетесь верхом по утрам? — спросил он с энтузиазмом.
— Конечно.
— Прокатимся вместе — может быть, завтра?
— Только не завтра.
— Ну так в среду! Или когда скажете!
— Хорошо.
Снова шум снаружи, громче и глуше, шепот в комнате нарастает с каждой секундой. Затем слышится поступь стражников и тяжелые шаги, шаги людей, изнемогающих под непосильной ношей.
И наконец крик, которого я ждала, о котором молилась, которого страшилась:
— Король! Король идет!
Глава 9
— Король! Король!
Король!
Толпа, теснившаяся вокруг брата Эдуарда, расступилась, как воды Чермного моря[13]. В образовавшийся проход хлынули черные королевские гвардейцы и тут же выстроились в два ряда, чтобы сдержать напор. За ними двигалось… но что это?
Четверо носильщиков, дюжие, словно разносчики туш со Смитфилдского рынка, выступали попарно, как лошади в четверной упряжке, за ними тем же порядком шагали еще четверо, все восемь с трудом тащили огромное, увенчанное балдахином сооружение из кованого металла, подушек и бархата цвета осенней листвы.
Я зажмурилась, не веря своим глазам. Посредине обитых подушками, застланных бархатом носилок высилось огромное, в три обхвата, кресло, наподобие трона, тоже с подушками, а на нем покоился великан, сказать о котором «в три обхвата» значило бы не сказать ничего.
Он весил, наверное, стоунов[14] тридцать. Огромный, как самые большие пивные бочки, в каких порой ночуют бродяги. Голова — исполинский шмат сала, щеки — ломти потеющего сыра, глаза — щелочки, не способные ни открыться, ни закрыться полностью. Словно серые буравчики, они смотрели злобно и подозрительно, голова ушла в укрытые мехом плечи, плотно сжатый, перекошенный беззубый рот выражал ту же злобу и желание мучить.
Руки не сходились на раздутом брюхе, на пальцах еле видны были кольца — они заплыли жиром, белые и неживые, словно у мертворожденного младенца. От выставленной вперед, затянутой в камчатную ткань и белый бархат ноги, подбитой, как и трон, подушечками из конского волоса и торчащей вперед, словно исполинская карикатура на мужской член, шел отвратительный сладковатый запах, который проник в залу вместе с королем, даже раньше: запах смерти.
Мой отец, король.
«Вы найдете в нем перемены, будьте к этому готовы».
Я слышала предупреждение королевы. Теперь я поняла, что пропустила его мимо ушей.
Носильщики, не дрогнув, вынесли сооружение на середину залы и, поднатужившись, водрузили на помост под королевским балдахином, убрали дубовые рукояти и вышли. Сперва Эдуард, затем Мария приблизились к трону и засвидетельствовали свое почтение. Что скажет Елизавета?
Осторожнее! Осторожнее! Еще раз — осторожнее!
И все же убранство его отличалось всегдашней пышностью. Борода присыпана шафраном, дабы напоминать о днях, когда она отливала собственной золотистой рыжиной, волосы аккуратно подстрижены и расчесаны. На голове — изящный бархатный берет его излюбленного покроя с черной, обрамляющей лицо каймой, с вышивкой золотом и жемчугом и с ниспадающим к уху белым пером. Рыжая мантия оторочена лисьим мехом, под ним изумрудный камзол с буфами, затканный золотом, простеганный и разрезанный так, что на ткани не осталось ни одного живого места.
И над всем этим царит знаменитый, знакомый гульфик. Еще более объемный, чем прежде, дабы не отстать в пропорциях от мощного торса и ляжек, он выпирал и торчал, круглился и пламенел, словно хвалясь органом размножения, достойным великана, а не только что короля. Горячий и злой, в огненного цвета великолепии, он похвалялся своей живучестью, демонстрируя неугасимую мужскую силу, которая не изменит и не подведет. Но ведь он бессилен сделать ребенка моей дорогой Екатерине — если верить ее словам, она с равным успехом может понести от украшенного цветами и лентами майского шеста[15]. В этой мужской похвальбе не больше правды, чем в россказнях тщеславного юнца или бахвальстве одряхлевшего вояки. Пустая мошна, из которой исходят лишь пустые посулы!
— Леди Елизавета!
Мой церемониймейстер подталкивал меня вперед. Я упала на колени. Рядом с королем на помосте стояли теперь Эдуард и Мария, справа и сзади — королева и ее дамы, вошедшие вслед за королевскими носилкам. Под носом у меня появилась огромная белая рука, пальцы раздувшиеся, словно от водянки, холодные от множества алмазов и сапфиров. Я поцеловала их такими же холодными губами, на сердце у меня было еще холоднее.
Как он до такого дошел?
Теперь он потянулся ко мне, поднял, привлек к себе.
— Ну, поцелуй меня, детка, обними отца! — приказал он.
Вблизи смрад был невыносим. Даже голос звучал по-стариковски — хриплый, дребезжащий. Я, давясь от тошноты, наклонилась погладить его щеку. А Екатерина вынуждена принимать его на ложе… допускать до себя… даже соединяться плотью…
Меня мысленно передернуло. А разве у нее есть выбор? Она обещала — я сама слышала — «любить, чтить и повиноваться… в болезни и во здравии…»
«Это — женская доля, — думала я, — это расплата за наш пол».
— Ну? Ну, мистрис Елизавета? — Свинячьи глазки буравили меня насквозь. — Как вам живется?
Десять лет муштры у Кэт, усугубленные новым, обостренным инстинктом, пришли мне на выручку.
— Тем лучше, сэр, что я вижу вашу милость в силе и здравии, образцом не только короля, но и мужа!
Он фыркнул от удовольствия, как боров под дождем.
— Славно сказано, девица! Давай, становись рядом со мной! — Потом поднял голову и рявкнул столпившимся вокруг придворным:
— Слушайте, милорды!
По его приказу я заново повторила свои слова. Снизу вновь донеслось довольное урчание.
— Слушайте! И судите сами, впрямь ли эта девица — дочь своего отца по речистости и сообразительности, или нет!
В полушаге от меня Мария напряглась — не знаю, от услышанного или оттого, что все мы в этот миг увидели. Сквозь толчею нарядно разодетых кавалеров и дам, мимо лордов Гертфорда и Сеймура, мимо Серрея и Норфолка, Ризли, сэра Паджета и его противного племянника, мимо Дадли и епископа Винчестерского пробирались три или четыре худые, бедно одетые женщины, судя по платью в строгом протестантском вкусе — горожанки. Первая несла в руке свиток.
— Пощады, государь! — вскричали они и разом упали ниц на тростник перед троном. — Пощады вашей верноподданной и христианке Анне Эскью, приговоренной к казни за ересь!
— Что? Что такое?
Генрих наклонился вперед, скалясь, как гончая.
Ризли кинулся в бой.
— Глупые бабы, никчемные простолюдинки, Ваше Величество! — произнес он, вырвал у женщины петицию и жестом подозвал начальника стражи. — Прогоните их!
— Минуточку, лорд-канцлер! Как вам известно, наш закон оставляет за самым ничтожным из подданных право обратиться к государю с прошением.
Неожиданное вмешательство Екатерины, ее звонкий и твердый голос остановили и Ризли, и начальника стражи. Королева наклонилась к женщинам, ее дамы — леди Герберт, Гертфорд, Денни и Тиррит сочувственно столпились рядом.
— Говорите, почтенная женщина. Король слушает.
Сначала первая, за ней остальные заговорили по очереди.
— Государь, Анна Эскью — женщина без лукавства, она не заслуживает сожжения!
— Своими речами и проповедями она многих бедняков научила великой любви к Богу! От рождения она чужда всякого греха и всякого подозрения.
— Она любит нашего Господа Иисуса Христа, Его Отца и Святого Духа, как все добрые христианки.
— Она много пострадала, на дыбе ей вывернули суставы, она не может ни стоять, ни ходить — она довольно наказана!
— Мы просим только снисхождения к ней и пощады, пощады, пощады!
Никто не шевельнулся. В зале воцарилась тишина, как в церкви во время молитвы.
Король на троне подался вперед и издал глухое ворчание, похожее на далекие грозовые раскаты. Когда он заговорил, его громовой голос и звучащая в нем страсть всколыхнули весь приемный покой:
— А разве не она отрицает, что за обедней мы вкушаем Плоть и Кровь Нашего Господа Иисуса Христа?! Она не верит, что хлеб пресуществляется, и вино пресуществляется чудом Господним в истинные Плоть и Кровь! Согласна ли она отречься от своего заблуждения? Что она говорит, да или нет?
Женщины обменялись молниеносными взглядами — в них было полное единение, беззвучная литания обреченных. Наконец первая заговорила, вскинув голову с гордостью человека, который знает, что его дело проиграно.
— Она велела, если до этого дойдет, сказать вам, государь, такие слова: «Я не отрекусь от своего Творца».
— Послушайте эту еретичку! — взревел король. — Она сама свидетельствует против себя! — Он хлопнул в ладоши, обращаясь к Ризли. — Никакой пощады! Никакой пощады еретичке! В огонь ее!
— Государь! — И снова вмешательство Екатерины застало весь двор врасплох. — Государь, дозвольте и мне возвысить свой голос в защиту несчастной женщины. Видит Бог, ошибки ее и заблуждения велики, но душу ее еще можно избавить от вечных мук, надо только изыскать способ.
Король внимательно слушал. Я закрыла глаза и молилась исступленно, как никогда: «Только бы ее слова пришлись ему по душе!»
За спинами у женщин Ризли отвратительно дрожал, словно борзая на привязи. По суровому лицу и горящим глазам Марии я видела, что она возносит противоположную мольбу:
«В огонь их всех! Пусть да погибнут еретики от лица правоверных! Мы скопом погоним их с этой земли, пожжем огнем, низвергнем тела их в море!»
Екатеринин голос струился дальше.
Король смягчается. Ты победила, смотри, не оступись в последнюю минуту!
Сердце мое ликовало, но я позабыла про Ризли.
— Государь, — вмешался он, довольно натурально изобразив беспечный, ироничный смешок. — Неужто король будет обсуждать слово Божье и свою королевскую волю с какими-то простолюдинками?
Генрих вздрогнул, словно его пырнули ножом, и с усилием расправил жирные плечи.
— Нет! — яростно воскликнул он, словно ребенок, который упал от усталости и теперь поднимается. Потом в гневе обернулся к Екатерине:
— Прочь, молчи и не заговаривай больше со мной! Можешь называть себя доктором, когда возишься со своими примочками, но доктором богословия тебе не быть — да и ни одной женщине! Славное утешение в моей старости — чтобы меня поучала собственная жена!
Екатерина, побелев, рухнула на колени и попыталась вновь открыть рот:
— Государь, окажите милость этой женщине, как все мы надеемся быть помилованы в наш собственный Судный День!
— Прочь! — заорал король. — Молчите, если вам дорога жизнь!
Его огромное тело дрожало, грудь вздымалась, словно бурное море. Он хлопнул в ладоши, взмахнув исполинскими рукавами.
— Эй, носильщики! Стража! Унесите меня! Довольно я наслушался! Довольно!
Все забегали. Другим царственным жестом он успокоил двор. Было явственно видно, что он упивается властью. Глаза его впервые зажглись неподдельным огнем, губы внезапно покраснели, он облизнулся. Потом снова заговорил, глядя на распростертых у своих ног женщин, как кот на мышь:
— Эти пусть убираются вон! — Он кивнул Ризли, который не скрывал радостного оживления. — Что до еретички — до этой Эскью, — она предала своего мужа, своего государя и своего Бога. В костер ее! — Он перевел дух и почти улыбнулся, показав черные пеньки уцелевших зубов. — И пусть огонь будет медленным. Пусть языки пламени лижут ее один за другим — пусть боль уничтожит заблуждения, укорененные глубоко в ее мерзостной плоти!
Никто не шелохнулся. Король махнул носильщикам:
— Пошли!
Королева молча поднялась с колен, чтобы следовать за ним, леди Гертфорд и Денни бросились ее поддержать. Однако Генрих остановил их одним страшным словом:
— Прочь! Убирайтесь прочь, мадам, и не смейте ко мне приближаться. Удалитесь во дворец, который я вам построил, — с сегодняшнего дня я буду жить в своих покоях один. Оставайтесь там, покуда я за вами не пошлю. Это мое повеление! Прочь с моих глаз!
Носильщики поднатужились, выпрямились и подняли короля. Медленно и неумолимо огромное кресло проплыло через залу мимо охваченных благоговейным ужасом придворных. Медленно и скованно Екатерина двинулась вслед за ним, чтобы удалиться в покои, где ей предстояло отбывать срок королевской немилости. Зато быстро и радостно Ризли, Норфолк и, увы, мой лорд Серрей взяли в кольцо пятерых худеньких женщин, которые вышли в окружении трех великих лордов и стражников с таким видом, будто вступают в мир не стыда и кары, но гордости, чести и в первую очередь любви.
Глава 10
Анна Эскью умерла в тот же день на медленном костре из непросушенных дров, но в таком просветленном духе, что казалась не страдалицей, а счастливицей. И все, видевшие, как ее великая душа лучится из истерзанного тела, чувствовали, что присутствуют при казни не еретички, а святой мученицы. Так она умерла, а с нею — ее последовательницы. А я осталась жить с растущей душевной болью, осаждаемая мыслями, терзавшими меня почти нестерпимо.
Мой отец послал эту женщину на костер.
Его гнев, неутолимый, как голод.
Кто будет следующей жертвой?
Огромная парадная кровать обратилась для меня в дыбу, на которой мучили Анну Эскью, — я металась и ворочалась с боку на бок, не находя покоя. Наконец, когда заря окрасила оконные переплеты золотым и розовым, легкий стук, шуршание юбок и рука, отодвигающая полог балдахина, возвестили о приходе избавительницы Кэт.
— Вам надо покушать, мадам.
Поставив передо мной тарелку с белым хлебом и кружку легкого зля, Кэт пинками разбудила спавших на лежанке горничных и отправила спотыкающихся со сна девушек завтракать на кухню. От запаха пива у меня все внутри перевернулось. Я отодвинула пищу.
— Кэт… не сейчас.
Она мигом очутилась рядом, пощупала мне лоб.
— Вам худо, мадам?
— Не то чтобы худо, но…
— Худо, — твердо возразила Кэт. — От вчерашнего.
Конечно, она была права. С самого детства любые огорчения, любые переживания отражались у меня на желудке. Иногда в довершение разыгрывался целый букет мигреней, застилающих глаза головных болей. Однако живот всегда был моим слабым местом, а тошнота — спутницей с колыбели. Кэт взяла меня за руку.
— В силах ли вы говорить об этом, миледи? Говорить…
О, Господи, с чего же начать? Мое молчание было достаточно красноречиво. Кэт кивнула.
— Хуже, чем мы думали, миледи, хуже, чем мы боялись. Я слышала от здешней кастелянши — ее младший брат прислуживает в королевской опочивальне, — что язва проела ему ногу до кости. Он гниет изнутри…
Истинная правда… гниет изнутри, телом и душой…
— Из-за своих страданий король, чуть что, свирепеет, — продолжала Кэт, — вроде как вчера, когда он прогнал мадам королеву. Кастелянша говорит, мол, раньше при дворе о таком и не слыхивали. И теперь все в страхе, все королевины домочадцы…
Понятно, чего они страшатся — того, что уже дважды случалось с опостылевшими королю женами.
Меня снова замутило.
— Однако королеву нельзя обвинить в… неверности, как других! Кэт покачала головой.
— Однако королю можно изменить не только на путях плоти — особенно такому королю, как ваш отец, который требует, чтоб ему служили телом и душой.
— Кэт, ты думаешь, королева в опасности? — Едва начав говорить, я поняла: вот он, ползучий страх, который не давал мне сегодня спать.
— Каждому опасен гнев короля, особенно… Она осеклась. Я мысленно докончила за нее — «особенно такого короля, как ваш отец».
Вот уж не думала, что буду его стыдиться. Генрих, мой обожаемый отец, которого я боготворила издалека, кумир моих детских дней. Я вспомнила вчерашний день и раздутое чудище на троне. Скорее олицетворение алчности и обжорства из пантомимы, чем живой человек. Как он до этого дошел?
— Кэт… как?
— Говорят, он ест и ест, без остановки. Голод мучает его не меньше боли в ноге, и он обжирается до полусмерти, — просто объяснила она.
— А я помню его… совсем другим…
— Он и был другим. — Кэт сильно сжала мне руку, подкрепляя мои детские воспоминания, детское обожание. — Он был первый красавец Англии, да что Англии — вся Европа не могла на него налюбоваться! Высокий, белолицый, пригожий, ценитель изящных художеств и женской прелести, первый с копьем и с луком, танцор, бегун, наездник — вся страна гордилась, весь мир изумлялся.
А теперь — вместилище гноя и сосуд злобы, кровожадный изверг, ненасытный левиафан.
Довольно! — одернула я себя. Он мой отец по-прежнему, и по-прежнему мой король! Он знает больше о королевстве, народе и нашей вере, чем я когда-либо узнаю. Многое скрыто от глаз тех, кто стоит на нижних ступенях. Не мне осуждать моего государя, моего властелина и родителя. Я буду смотреть и молчать. Мне приличнее сочувствовать ему, нежели Анне Эскью, которая, слава Богу, свое отстрадала.
Я взглянула на Кэт:
— Ты говоришь, он много натерпелся? Она кивнула:
— Очень много, мадам, и не столько от своего недуга, сколько от врачей. Они каждый Божий день вскрывают язву, чтобы выпустить гной и дурные соки.
Передо мной блеснула надежда.
— Что ж, возможно, он простит ее раньше, нежели мы полагаем! Ведь ей одной он дозволяет накладывать повязки, она его единственная целительница.
Кэт согласно улыбнулась.
— Тогда все будет по-старому! И мы еще увидим долгожданные увеселения и потехи, ведь на носу Пасха!
Мы рассмеялись, как две школьницы, я немного приободрилась.
— Тогда вперед, Кэт! Сперва к обедне, потом пошли за Гриндалом — королева сказала мне, что он при дворе. И пусть твой добрый Эшли или кто другой передаст наши утренние приветствия королеве, ладно? Не терпится узнать, как она сегодня.
— Будет исполнено, мадам. Кэт встала и при раннем утреннем свете начала прибираться и раскладывать вещи по местам.
— Парри сказала, сегодня зеленое бархатное, мадам? Или, если вы останетесь заниматься, может быть, просторный серый шлафор?
Я зевнула, потянулась, задумалась.
— Для начала серый шлафор и маленькие жемчуга в волосы. Потом, может быть, зеленое.
Кэт отбросила одеяло и помогла мне встать. Я осталась нагишом, и холодный воздух сразу пробрал до костей. Я задрожала.
— Мадам, — неожиданно важно произнесла Кэт, накидывая мне на плечи шлафор, — кто говорил с вами вчера в полдень, в присутственном покое, до того как вошли принц и король, ваш отец?
Она отлично знает, кто со мной говорил, — она все время держалась от меня в двух шагах.
— Лорд Ризли — канцлер королевства, — произнесла я медленно, — и лорд Серрей, сын маршала, графа Норфолка.
Ты все отлично знаешь, Кэт.
Итак?
Молчание. Потом, небрежно:
— И что вы думаете о лорде Серрее, мадам? Вот оно что! Кэт не хуже меня в первый же вечер разглядела, что сестра Мария норовит заарканить моего лорда. Моего лорда Ничего подобного, вовсе он не мой! — сердито одернула я себя. Как и я, Кэт разглядела, что и сам лорд не прочь набросить аркан на охотницу. Я знала, что и когда подмечает моя Кэт. Она всегда на страже моих интересов. Если Мария собралась замуж, Кэт добьется, чтобы меня выбрали главной подружкой невесты, чтобы не обошли, особенно теперь, когда надо мной нависла тень королевской немилости.
Я шаловливо улыбнулась. Однако Кэт смотрела зорко, будто орлица; щеки мои покраснели без всяких ухищрений Парри.
— Как он вам понравился? — спросила Кэт испытующе.
Я рассмеялась, потом со всей искренностью ответила:
— Как мужчина — неплох, а как муж сестры — не очень!
— Как муж сестры, мадам? Сестры? — Кэт расхохоталась. — Нет, нет, силки расставлены совсем на другую птичку! Он вознамерился жениться, ручаюсь вам, и мистрис Мария выбрала его в мужья, это верно, да только женить его она хочет не на себе, а на вас!
Мой лорд Серрей хочет жениться на мне?
Я ухватилась за живот и вытаращилась на нее, как дурочка.
Кэт рассмеялась.
— Да разумеется, мадам. Что вашей сестре простой лорд! Берите выше! Думаю, она нацелилась на женишка из Испании, откуда ее мать, из тамошнего королевского рода. А вот вас, свою младшую сестру, она бы выдала за человека старой веры, чтобы привязать к своей партии, к своей религии, — разве это не ясно как Божий день?
Выйти замуж?
— Не хочу замуж! — в голос завопила я. Кэт улыбнулась с видом многоопытной старушки.
— Даже за него?
За него? За его белое лицо и высокий рост, за его изящество и жестокую красу, за холодный взгляд, который горячит мою кровь, за ехидное острословие и сильную, горделивую волю…
Замуж? За него?
— О, Кэт!
С торопливым стуком в комнату вбежала горничная.
— Госпожа, явился мастер Гриндал. Если вы желаете заниматься, он к вашим услугам.
Заниматься? Немыслимо. Скорее бежать из ставших вдруг тесными и душными покоев. Рядом с молчащим Гриндалом я прошла через Уайтхолл в королевский Сент-Джеймский парк, позади нас мои фрейлины и кавалеры щебетали, словно выпущенные из клетки птицы. В безоблачном апрельском небе круглым масляным шаром висело солнце, от росистых трав поднималась дымка, весь утренний мир принадлежал нам безраздельно.
— Итак, учитель, — спросила я с вызовом, — что навело вас на столь иносказательный лад в Хэтфилде в то утро, когда явился Паджет?
— Письма, мадам, — просто отвечал он, его некрасивое лицо лучилось искренностью. — Вы знаете, что я состою в переписке с королевой и двумя моими кембриджскими наставниками — сэром Джоном Чиком и мастером Эскамом. Оба они преданы новой вере и сильны в новом учении. Сэр Джон получает вести из Европы, от тамошних протестантов, а как наставник вашего брата, он близок к средоточию государевых дел. Все шлют мне одни и те же дурные вести — мол, «старая гвардия» перетягивает короля на свою сторону, наша вера под угрозой и король повернул часы вспять, а ревнители старого в борьбе за искоренение ереси готовы, дабы укрепить свои позиции, ударить по первым людям страны и даже по той, кто ближе всего к трону. И тут является Паджет. — Он печально кивнул. — И приказывает отправляться в немыслимой спешке. Я знал, что молодой Паджет — орудие своего дяди, человека старой веры, который заодно с гонителем еретиков Ризли. Я боялся, что он послан завлечь вас в ловушку, — быть может, через мое посредство. И страхи мои были вовсе не мнимые, мадам! Недавно я посетил королеву. У нее и впрямь были тогда веские причины опасаться этой клики. Теперь эти причины умножились!
— Эти люди строят против нее козни? Как?
— Нынче король страшится еретиков, как страшился папистов, когда ему за всем мерещились происки римского епископа[16]. Если лорд Ризли нашептал королю, что королева покровительствует еретикам… — он замолк, взгляд его сделался тоскливым, — ..то жизнь ее лежит на весах, где на другой чаше — его страхи.
— Ее жизнь?! — Я перепугалась не на шутку. — Нет, учитель! Король не лишит ее жизни! Любимую женщину, свою жену, свою королеву…
Я сама услышала, как жалко прозвучали мои слова.
Может.
Способен.
Он уже поступил так. С двумя прежними королевами.
Мы шли в молчании, не замечая окружавшей нас красоты, погруженные в собственные беспросветные мысли. Наконец я громко всхлипнула и повернулась к Гриндалу.
— Учитель, вы позволите мне разгадать ваши загадки?
Он с тревогой обратил ко мне свое длинное, худощавое лицо, по-монашески спрятал руки в рукава черной кембриджской мантии, мрачно кивнул.
Я начала:
— Король, мой отец, я увидела, насколько он болен…
Гриндал застыл.
— Простите, мадам, но я по приезде узнал, что через парламент прошел новый закон касательно королевской особы.
— Новый закон?
— Дескать, говорить о короле — в определенном смысле — безусловная измена, влекущая за собой смерть.
— Что за определенный смысл? Гриндал посмотрел в землю, потом возвел очи к небу.
— Например, — произнес он своим риторским тоном, — если вы скажете мистрис Кэт:
«Гриндал болен, он скоро умрет» — это изменой не будет.
Я подхватила на лету:
— Но никто не волен говорить о болезни короля, ни о его дальнейшей судьбе, особенно о том, что и он, как прочие смертные, подвластен течению времени…
— Истинная правда, мадам! Из страха, что говорящий пожелает ускорить… приблизить…
Я печально кивнула. Вчера я прочла подозрительность в глазах короля.
— Что ж, вернемся к нашим басням — к Эзопу и старому льву, — теперь я увидела ясно, каково здоровье старого льва. Но видела я и львенка, о котором Эзоп умалчивает…
Моего брата Эдуарда.
…и который не может править один, значит — должен будет вручить бразды правления старшим горделивым князьям.
Гриндал кивнул.
— А до тех пор есть и иная претендентка на власть…
Моя сестра Мария.
…отсюда две партии…
Я сама их видела, выстроившихся в подобном боевому порядке.
…за львенка стоят его смелые дядья Сеймуры, которые будут «смотреть больше» и «смотреть больше»[17], пока не захватят сам трон.
Он улыбнулся.
— Ваш грамматический разбор точен, мадам.
— И у старшего из братьев, лорда Гертфорда, в сердце достанет храбрости перейти вброд любую реку[18], лишь бы достичь цели.
Гриндал кивнул.
— И чтобы убрать с дороги любые препятствия.
— То есть партию старшей дочери?
— Истинная правда.
— Старую веру, что противостоит новой?
— Мракобесов, стоящих на пути у ревнителей нового порядка.
Все встало на свои места.
— Старую знать, — продолжила я, — стоящую на пути у новой?
— Партию войны, которая ратует за Испанию и Габсбургов против Франции и противостоит миротворцам, которые за союз со всеми и свободную торговлю с Европой.
— Еще один вопрос, учитель, чтобы покончить с вашими иносказаниями. Катилина, кто он? Гриндал ответил устало:
— Вы сами видели, госпожа, при дворе не один гордый Люцифер, но Катилина тот, кто грозит превратить Англию в дымящиеся развалины, это милорд Серрей.
Милорд… мой лорд… мой Серрей.
— Как? И почему?
— В его жилах течет кровь Плантагенетов. Из-за этого он считает себя принцем и клянется, что трона достоин лишь равный ему по происхождению. Он презирает Сеймуров, считает их выскочками и недоволен, что им поручили воспитывать принца — мол, это был должен делать он и его отец Норфолк. Вместе с Ризли они готовятся ударить по Гертфорду и новой вере, даже по женщинам. И все говорят, на пути к своей цели он не остановится перед кровавым переворотом.
Я не сразу обрела голос:
— И что мы можем сделать?» Выпростав руку из рукава, Гриндал растопырил два длинных пальца.
— Подумайте об этом, мадам. Две партии, две клики, две веры. — Он выжидательно смолк. Католики и протестанты. Мария и Эдуард.
— Да?
— Две политики, две любви, две ненависти.
Мои нервы были натянуты до предела.
— Да?
Впервые за весь день он взглянул мне прямо в лицо.
— И три львенка… три отпрыска старого… умирающего льва.
Над головой, далеко в листве, послышался слабый, отдаленный зов никем не любимой птицы, чей крик, однако, непривычно ласкал слух.
«Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!»
Кукушка…
Я — третья из львиных отпрысков, и потому у меня нет собственной партии. У Сеймуров, которые поддерживают мою веру, есть Эдуард — зачем им я, если есть принц, наследник трона. А католикам, у которых есть Мария — единственная законная в их глазах, — протестантская претендентка нужна как поцелуй чертовой бабушки.
И только третьего дня Мария назвала меня незаконнорожденной и потаскушкиным отродьем. Верно, только вчера король прилюдно хвалился своим отцовством. Но Мария в это не верит! И сколько других втихомолку перешептываются об изменах моей матери — дескать, я дочь ее лютниста… или ее брата…
«Ку-ку! — издевалась птица в далекой кроне. — Ку-ку!»
Кукушка…
Я — кукушонок в гнезде.
Я шагала по холодному весеннему саду и холодно подводила итог. Мне недоставало знаний и совета. Я не знала ничего о своих правах, своем положении, своих притязаниях, законных или нет. Но я знала, что мне нужно.
Мне нужны знания и мне нужен совет.
И я знала, где их получить.
Глава 11
Что такое любовь? Любовь — это сон, Любовь — это гон, Любовь — это стон…Я могла быть суровой с Гриндалом и решительной с Кэт — все ее попытки завести речь о лорде Серрее я пресекала с твердостью, достойной моей наставницы. Но чего я не могла, так это заглушить голос своего сердца, особенно теперь, когда пелена неведения спала с моих глаз и мне открылась истинная картина происходящего.
Что бы ни означала любовь, я любила лорда Серрея. Все чувства, которые переживали великие женщины прошлого, все, что Дидона испытывала к Энею, Крессида к Троилу, Геро к Леандру[19], я испытывала к нему. Я любила моего лорда…
Я любила его за взор, за пугающую pulchritudo virilis, красу мужскую, которая больше, чем красота, и больше, чем мужественность. Я любила его за божественное сложение, за высокую томную фигуру и соразмерный стан; за узкую талию, за длинные ноги со стройными ляжками наездника: я знала, увидь я эти ноги, я бы боготворила округлые медальоны его щиколоток, свод его пяты. Я любила его янтарные глаза, изгиб его губ, его ястребиный взор, и более всего — о. Господи (пне рассказывайте в Гефе, — рыдала я словами библейского царя, — не возвещайте на улицах Аскалона»[20]), я любила его княжескую гордыню, хоть и знала, что он посягает на права истинного принца, моего брата.
На своем одиноком ложе под храп спящих на полу горничных я дрожала от тайного вожделения. Я любила его. А он? Чего ему от меня надо? Жениться, сказала Кэт. Что, если Мария начнет уговаривать короля? А она наверняка начнет. Дабы отвести подозрения Кэт (которая ненавидела Серрея всеми фибрами своей протестантской души, тем более яро, что подозревала: в моей душе такой ненависти нет), я с чувством поклялась, будто не помышляю о замужестве, не помышляю о моем лорде. На самом деле я не думала ни о ком другом. Из-за мыслей о нем я не могла ни есть, ни пить, ни лежать в кровати. И чаще всего я вспоминала его последние слова ко мне: «Мужчина мечтал бы жить в вашем сердце и умереть у вас на коленях, если бы только смел надеяться…»
Видит Бог, я мало знала мужчин, еще меньше — деяния тьмы и замашки сильного пола, но я слышала перешептывания хэтфильдских девушек о том, откуда берутся дети, знала, что мужчина и женщина вместе образуют чудище с двумя спинами[21], что философы называют соитие la petite mort, маленькой смертью, и понимала: когда мужчина обещает девушке умереть у нее на коленях, он вовсе не думает расставаться с жизнью.
Как смеет мой лорд дразнить меня всей той чепухой, предназначенной для ушей деревенской пастушки? Я дрожала от омерзительного стыда. Однако моя любовная лихорадка лишь отчасти была вызвана обидой — она жгла меня, жгла насквозь, до самых сокровенных недр: жар, сияние, подобных которому я прежде не испытывала… блаженство, которого прежде не ведала… и которого прежде не просила… от которого не стремилась прежде бежать…
Поздно…
Как всякая девственница на медленном костре любви, я была уже неисцелима — я вступила в ту тайную область, где блаженство расцветает на пепелище мук.
Теперь мои книги, мои любимые занятия, латынь, греческий, итальянский утратили для меня всякую прелесть, словно прискучившие детские игрушки. Дни стали светлее и душистее, по полям масляно-желтая кукушкина трава уступила место луговому сердечнику, апрель плавно перетек в май, но ни май, ни апрель не принесли мне былой радости. И королева по-прежнему оставалась в немилости, к ней никого не пускали, хоть я и посылала справляться о ней каждый день.
Надо встряхнуться! Что, если покататься с Робином? Быть может, я развеюсь от невеселых мыслей, вырвусь из порочного круга своих тревог?
Робин. Даже подумать о нем было некоторым утешением, увидеть же его наяву — тем паче. Когда мы с Чертей и другими кавалерами прибыли в королевские конюшни, он был уже там и требовал лошадей с властностью, какой я за ним прежде не замечала.
— Кобылу для миледи, не эту ломовую клячу, пентюх, а серую в яблоках. Гнедого мерина сэру Джону, мастеру Вернону — чалого…
Как же умело он подобрал лошадь к седоку, и как охотно повинуются ему конюхи. Сколько помню Робина, он умел совладать с любым скакуном, теперь, похоже, это его умение перекинулось и на людей.
Во дворе били копытами застоявшиеся кони, мы все были в отличном расположении духа. Я вскочила в седло, сердце у меня радостно екнуло.
Улыбаясь во весь рот, словно простой конюх, Робин коротко объяснил:
— Молодая кобыла, мадам, резвая, я нарочно для вас посылал за ней в отцовские конюшни. Прекрасно слушается удил и не нуждается в шпорах! Клянусь, вы не разочаруетесь!
И мы тронулись.
Как пело мое сердце, когда кавалькада неслась по мощеному двору к парку! Вырвавшись на свободу в свежее, но ласковое утро, какое бывает только в Англии и только в мае, я пришпорила молодую кобылку, чтобы галопом помчаться в манящую зеленую даль.
И-и-и-и-го-го!
Робин был прав — никаких шпор! Сердито заржав, кобылица встала на дыбы, забила в воздухе копытами, а потом, словно Пегас, стрелой полетела по упругой траве. Мы неслись по парку, мои спутники отставали один за другим. Только не Робин — мы со смехом скакали бок о бок и не успели оглянуться, как оказались в пяти милях от дворцовых ворот.
Наконец кобыла, успокоившись, что показала наезднице свою прыть, перешла с яростного грохочущего галопа на легкую рысь, потом на шаг. Перед нами виднелась рощица, этакое случайное скопление дубов, кленов и терновника. Робин, кивнув, поворотил к ней гнедого. У рощицы он спешился, взял кобылу под уздцы и стреножил обоих скакунов, чтобы они отдохнули и попаслись.
— Мадам? — Он обхватил меня за талию (лицо его раскраснелось от ветра, дыхание еще не восстановилось после дикой скачки) и бережно опустил на траву. — Как вам кобыла?
Я рассмеялась от счастья. «Как же хорошо он меня знает», — мелькнула радостная мысль.
— Будет неплоха, — поддразнила я, — когда вы немного подучите ее резвости… Он со смехом запротестовал:
— Мадам, вы несправедливы к моей кобыле и моему скромному подарку в придачу.
— Нет, Робин, нет! — оборвала я его, сжавшись от внезапной боли. — Видит Бог, в мире и без того довольно несправедливости!
— Несправедливости?
Он как-то странно, искоса взглянул на меня. Словно что-то меня кольнуло — вспомнились слова Гриндала: «Я опасался, как бы вас не уловили через мое посредство».
Не уловили?
Кто?
Я помнила Робина с восьми лет, когда он впервые вместе с отцом прибыл ко двору и поступил в свиту моего брата. С первого взгляда нас неудержимо потянуло навстречу, и он сразу предложил мне свою дружбу. Когда бы я ни появилась при дворе, он всегда был рядом, всегда к моим услугам…
Я считала его своим, своим без оглядки, как Гриндала, как Кэт, в числе тех немногих близких людей, без которых не могла обойтись в этом мире наушничества и лицемерия.
Но теперь стоит ли ему доверять?
И зачем?
— Пора возвращаться, — сказала я сухо. К нам, растянувшись по лугу, приближались наши далеко отставшие спутники. Я была одна с Робином, без присмотра своих дам, — недоброжелатель истолковал бы это превратно. Я холодно отстранилась.
Он сразу подметил перемену, лицо его гневно вспыхнуло.
— Я вас оскорбил, мадам? Полноте, вам нечего меня опасаться!
Я смотрела прямо на него, но он смело выдержал мой взгляд. Теперь лицо его побелело от странной решимости.
— Робин… что вы хотите сказать? Он колебался.
— Мадам, вам страшно… из-за недавних событий?
Я кивнула. Тоска окутывала меня, словно липкий туман.
Робин продолжал выпытывать, с неожиданной для его лет деликатностью:
— Вам страшно за королеву… поскольку гнев короля еще не остыл…
— Да! Да! — Я лихорадочно силилась унять дрожь в коленях. — Говорят, они строят козни против нее… против нас!..
— Верно! — Робин горько рассмеялся. — А король слушает Ризли и его присных. Однако верит он Сеймурам. Они — дядья принца, а значит — будут стоять за него до последнего, и король это знает. Вот почему отец примкнул к их партии! Он хочет взойти со встающим солнцем! А это солнце — граф Гертфорд!
Я увидела проблеск надежды.
— А может ли ваш лорд Гертфорд замолвить словечко за королеву? Или если бы вы попросили отца заступиться за королеву, воззвать к государевой милости…
— О, мадам… — Он словно проглотил что-то нестерпимо горькое. — Мадам, одумайтесь! Ужели лорд Гертфорд или мой добрый родитель шевельнут пальцем в защиту той, кто, быть может, уже осуждена на смерть как изменница и еретичка!
— Изменница? Добрая королева — изменница?
Высоко над нами в кроне деревьев резко и скорбно закричал грач. В голове у меня помутилось от страха и горя, словно саранча[22] уже вышла из кладезя бездны и проникла мне в мозг, и жалила, жалила…
Кто такой изменник?
Тот, кто совершил измену.
В чем провинилась моя мать?
Она изменила королю, мадам.
Я закричала не своим голосом:
— В чем ее измена?! Ведь нет никаких уличающих свидетельств!
Он вздохнул с той же горечью, с той же укоризной, потом поклонился — застенчиво, как при первой встрече в присутственном покое.
— Мадам, вам ли не знать, что гнев короля — сам по себе закон! И, стоит ему разгореться, всегда найдутся те, кто представит довольно «улик»!
— Мне ли не знать? Почему мне? Я смотрела на него в упор. Он молчал, но взгляд его был красноречивей любых слов. День выдался на редкость жаркий, однако у меня похолодели руки и губы. Что-то щелкало в голове, я не разбирала его слов.
Он оглянулся через плечо. Наши спутники приближались, Чертей следом за Ричардом Верноном, каждый стремился доскакать первым. В жемчужном воздухе отзывался их смех, от конского топота и гиканья всадников с деревьев над ними взмывали грачи.
Робин заговорил снова, слова тяжело падали с его губ:
— Я многое слышу, миледи, теперь, когда отец в свите графа, а я — в отцовской. Они говорят о королевских женах, ведь прежняя, Екатерина Говард, была старого рода и старой веры, а ваша матушка Анна — новой.
Треск и хруст в голове сделались невыносимы. От жара в густом, неподвижном воздухе у меня сперло дыхание.
— Да?..
— Мадам, королева Екатерина Говард была распутница; она созналась, и ее полюбовники это подтвердили. Но ваша матушка неповинна в том, в чем ее обвиняли. — Он замолк; дыхание у него прерывалось, словно он только что бежал наперегонки. — Вина ее была одна — и за эту же вину осуждена ныне королева Екатерина — она навлекла на себя смертельную ненависть короля!
О Господи Иисусе!
Земля закачалась. Я задыхалась, мне было дурно.
Словно издалека донесся встревоженный голос Робина:
— Помогите миледи! Разрежьте шнуровку, у нее от жары обморок!
Ко мне бежали люди, подоспела уже почти вся свита. Робин подхватил меня и прислонил к жесткой дубовой коре.
— Простите меня, мадам, за потрясение и боль, — сбивчиво бормотал он, — но, клянусь, как Бог свят, вам следовало знать правду — и больше ни одна живая душа не посмела бы ее вам открыть!
Правду.
Поддерживаемая с обеих сторон Робином и Джоном Эшли, я покорно, словно заблудившийся ребенок, ехала назад во дворец — кобылку мою вели в поводьях, и мне хотелось одного — покоя и одиночества, чтобы переварить и принять эту правду. Однако, едва мы вступили в анфиладу моих покоев, навстречу выбежал Гриндал. Глаза у него были безумные, лицо заплакано — он еще не раскрыл рта, а я уже знала, что он скажет.
— Мадам! Королева! Король отдал приказ: сейчас ее возьмут под стражу за измену и отведут в Тауэр!
Глава 12
Для нас, для тех, кто живет в маленьких комнатах, это худший из звуков — топот ног, словно кто-то бежит от Божьего гнева, и рыдающий всхлип: «Миледи, о миледи!»
Я вижусь вам во всей полноте государственной мощи, ведущей актрисой на огромных подмостках мира. Но большую часть жизни я провела в маленьких комнатенках.
Братья Верноны и Эшли силой удерживали Гриндала, но он вырывался, словно в него вселился бес.
Я обрела голос:
— Пропустите мастера Гриндала ко мне! Говорите, учитель, говорите!
Словно прорвав плотину, с дрожащих губ Гриндала полился рассказ:
— Анна Эскью! Через нее королеву поймали в ловушку! Из-за того, что мадам Екатерина милостиво принимала ее при дворе и вступилась за несчастную, когда ту приговорили к смерти, теперь ее самое сочли еретичкой!
— Анна обвинила королеву?
— Напротив, мадам! — Гриндал рыдал от отчаяния. — Для этого лорд Ризли и вздернул ее на дыбу — чтобы бросить королеву в тот же костер! Но хотя два палача что есть силы налегали на рычаги, они не заставили Анну свидетельствовать против королевы. Однако, когда государыня оказалась в немилости, лорд Ризли нанес ей удар в спину. Он заручился приказом от короля, за его самоличной подписью. Теперь он с шестьюдесятью стражниками идет к королеве, чтобы препроводить ее в Тауэр!
В Тауэр? Сколько времени осталось до их прихода? Я постаралась собраться с мыслями.
— Кто сообщил об этом? — резко спросила я. — Откуда стало известно?
Гриндал пытался взять себя в руки.
— Королевский лекарь, мадам, доктор Венди, он был у королевы, когда пришел лорд Ризли, и все слышал. Он — Друг королевы, и потому поспешил нас известить.
Этот разговор происходил уже на ходу — мы торопливо шагали через мои покои на половину королевы. Я уже различала жуткий, леденящий сердце звук — череду громких протяжных вскриков, разделяемых промежутками гробовой тишины.
— Это королева! — в страхе вымолвил Гриндал.
Я сама была близка к рыданиям — я никогда не слышала ее плача, даже ни разу не видела, чтобы она обронила слезу.
У дверей королевиных покоев не было стражи, только дрожащий шут сжимал кулаки и скалился, словно умалишенный. Где кавалеры из свиты, как в былые времена? Мы шли на звук, пока не натолкнулись на саму королеву.
Она не понимала, где находится. Лежа ничком на полу, она испускала хриплые, громкие, истошные вопли. Головной убор свалился в грязь, седые волосы, подкрашенные на дюйм от корней, ровно настолько, насколько их обычно видно, дальше сивые и спутанные, как у ведьмы, разметались по полу — она рвала их и дергала, колотя себя по вискам, словно роженица в муках. Только одно слово можно было разобрать в этом бессвязном вое: «Нет, нет, нет, — рыдала она. — Нет! Нет! Нет!»
Возле нее метались, обессилев от слез, ее сестра Герберт, фрейлины Денни, Тиррит и прочие. Одного взгляда на их побелевшие лица было довольно, чтобы понять: их берут под стражу вместе с ней. Лорд-канцлер вознамерился одним махом уничтожить осиное гнездо еретиков. Он уберет с дороги королеву, а дальше их с Паджетом власть над королем станет безраздельной! Вот герой! Вот мужчина — нагнал страху на кучку беззащитных женщин!
Возле королевы стоял на коленях маленький, крепко сбитый человечек, он расстегнул тугие рукава и растирал ей запястья. Я видела его в свите отца.
— Доктор Венди! Что мы можем сделать для королевы?
Он беспомощно пожал плечами, его пухлое лицо было перекошено страхом.
— Не знаю, миледи.
— Но что-то делать надо! Не бросать же ее на произвол судьбы!
Он развел руками, признавая полное поражение. Горе и гнев выплеснулись из меня криком:
— Думайте же! — взвыла я. — Господи, мы должны ей помочь!
— Миледи? — Это заговорил мажордом королевы — он встречал меня в день приезда и сейчас единственный не потерял присутствия духа. — Если бы король увидел ее такой, он бы уверился в ее невиновности.
Другая Екатерина уже пробовала это сделать — моя бедная кузина, она с воплями бежала по дворцу, бежала к королю, веря, что он увидит ее и не пошлет на смерть…
Мажордом продолжал:
— Или, мадам, если бы вы решились поговорить с королем, молить его о пощаде…
Как Екатерина молила за Анну Эскью?
Он осекся, на его некрасивом выразительном лице была написана почти полная безнадежность.
И все-таки что-то в этом есть. Я обернулась к доктору Венди:
— Может ли королева двигаться? Тот снова пожал плечами.
— Как всякая женщина, мадам, которая страждет не телом, а душой.
— Пожалуйста, дайте ей самого сильного взбадривающего, сэр… умоляю!
Ко мне уже подскочила Герберт, сестра Екатерины, на ее заплаканном лице блеснула надежда.
— Леди Елизавета… вы поговорите с королем?
Я сжала ей руку.
— Если мы сможем доставить к нему ее саму, как советует этот джентльмен, мое заступничество не потребуется. — Я взглянула на мажордома. — Но как это сделать?
Он опередил меня:
— Эй, носилки для королевы, живо, если вам дорога ее жизнь… и подайте к черному крыльцу, не к парадному, запомните!
Я повернулась к Герберт.
— Сударыня, если вы и другие фрейлины… Она уже ожила.
— Конечно, мадам. Поднимите королеву! — пронзительно крикнула она. — Быстрее, платье, гребенки…
Они затараторили все разом, словно сороки:
— Гамателис сюда, буру, яичного белка, немного румян, ароматы…
— Только быстрее! — молила Герберт. — Христом Богом заклинаю, быстрее…
Через десять минут кавалеры из свиты то ли вывели, то ли вынесли королеву к заднему крыльцу, выходящему во двор, когда лорд Ризли со своими стражниками уже входил с парадного. Мы медленно двигались по лабиринту замковых двориков, вся Екатеринина свита с молитвой следовала за нами. Но жарче всех молилась я, молилась, чтобы наша отчаянная затея увенчалась успехом. Наконец навстречу выбежал один из моих кавалеров с самым что ни на есть ободряющим известием.
— Король один, с ним никого нет, он в цветнике возле реки.
В обнесенном стеной маленьком цветнике на берегу Темзы король с прислужниками дремал в благоухании тимьяна, душистого иссопа и ромашки. Королева пошла к нему одна, мы, притихшие и настороженные, жались у ворот.
Однако стоило ей войти, он встрепенулся, словно зверь, которого застигли спящим вдали от берлоги. Сквозь щелочки полуприкрытых глаз он смотрел, как она замедлила шаг, запнулась, потом упала к его ногам, потому что едва держалась на своих. Он услышал, как она рыдает, как взывает к его милосердию, как молит о пощаде за свои проступки. Он почувствовал ее ужас и самоуничижение, вкусил сладость торжества, учуял жертвенный дым искупительного всесожжения ее души, которая поджаривалась на алтаре его гнева.
И остался весьма доволен всем виденным.
— Так что ты говоришь? — спросил он с новообретенной алчной радостью, так, словно не своей рукой послал ее сегодня на смерть.
— Ты мой повелитель, — рыдала она, — мой глава, мой властелин, мой единственный после Бога якорь и краеугольный камень моей веры — о большем я не прошу!
Старое подозрение мелькнуло в болезненных провалах его глаз.
— Нет, нет, клянусь Святой Марией! — взревел он. — Ты в своей гордыне возомнила себя доктором богословия, Кэт. Ты желала перечить, спорить, навязывать свою волю тому, кто поставлен над тобой Богом!
— Государь, государь, — шептала она сквозь слезы, — зная, сколь вы мудры, сколь учены, сколь сведущи в божественных материях, я хотела лишь развеселить Ваше Величество и отвлечь от телесных мук, обсуждая с вами слово Божие!
Слабая усмешка тронула уголки его губ:
— Даже так?
— Чтобы из ваших царственных уст услышать, в чем состоит истинное учение!
Это козырная карта — льстить его тщеславию, его вере в свою ученость, — я сама посоветовала ей это по дороге сюда. Сейчас, глядя издалека, как мои чары работают, словно по волшебству, я дивилась, откуда мне стало известно, что говорить.
— И даже так, милая? — мягко спросил король.
Екатерина кивнула. Он усадил ее рядом с собой на согретую солнцем скамью и грубо утер ей слезы.
— Довольно! Я не люблю, когда ты плачешь. Значит, мы были правы, когда наряжали ее и мазали белилами. Я знала: король не потерпит рядом с собой женщину, пусть даже страдающую, если она — не воплощенное совершенство. Он уже развеселился:
— Ну же, поцелуй меня, милая, ведь теперь, клянусь, мы снова станем лучшими друзьями.
Сгрудясь за садовой стеной, мы рыдали от восторга, ужас перед тем, что могло случиться, придавал особую силу теперешнему нашему робкому ликованию. И вот, пока мы смотрели и гадали, когда нам приблизиться, кто, как бы вы думали, проник мимо нас в этой райский сад? Разумеется, великий змей, сам Ризли.
Впрочем, он недаром считался главным политиком при короле. С первого взгляда он понял, что игра проиграна. Вид королевы, укрывшейся с королем в розовой куще, королевской четы, сидящей в полном согласии, словно прародители Адам и Ева в раю, показал лорду-канцлеру, что судьба обратилась против него. Сейчас этот человек походил на канатного плясуна, который силится удержать равновесие.
Однако Генрих не дал плясуну времени.
— Глядите, милорд! — взревел он. — Вы хотели, чтобы я прогнал эту королеву — это воплощение женственности, эту жену, которая не чает иной радости, помимо меня, — и предал ее огню…
— Государь… — начал лорд-канцлер.
— Объяснитесь, Ризли, или, клянусь Богом… Любая женщина воспользовалась бы случаем добить врага, но Екатерина не сводила глаз с короля, словно спасенная от бойни корова, и молчала.
— Скотина!.. Дурак!.. Мерзавец'.. Клянусь Божьим телом, кровью и костями!.. — Ругательства сыпались, как снаряды, угрозы и проклятия изливались на голову Ризли, словно расплавленный свинец. Екатерина, эта святая, молитвенно сложила руки и вступилась за негодяя, чем еще подхлестнула королевский гнев.
— Бедняжка! — проревел он. — Ты не знаешь, как мало он заслуживает твоей доброты, — ибо, клянусь, милая, он был тебе жестоким клеветником, смертельным недоброжелателем!
Даже и сейчас Ризли не моргнул глазом. Напротив, он оставался странно невозмутимым под этим обстрелом, а под конец даже улыбнулся.
— Ну?! — завопил король.
Ризли развел руками и пожал плечами.
— Государь, — начал этот подколодный змей вкрадчиво, словно первый из ползучих гадов, сам дьявол, — я несказанно рад, что лорд Норфолк и его сын Серрей так ошиблись в Ее милостивом Величестве, нашей королеве…
Не с этой ли минуты он был обречен, хотя тогда мне и было еще невдомек? Я думала, что вижу игру лорда-канцлера насквозь — он хочет отвести от себя королевский гнев и свалить вину на других, словно нашкодивший мальчишка. Предвидела ли я остальное? Или только ощущала, как петлю на горле, сжимающуюся, чтобы удушить и радость, и жизнь?
Я видела, что творится, но не предвидела роковых последствий. Тогда мне довольно было знать, что моя любимая королева спасена. В тот день великой опасности для нее на волоске висело все, ради чего мы жили, на что надеялись, во что верили. Как только миновал кризис и болезнь отступила, все вздохнули свободнее и жизнь вошла в свою колею.
В тот год выдалось на редкость хорошее лето. В начале июля поля вызвездились цветущей земляникой, в королевских виноградниках в Ричмонде наливались сочные гроздья, персики и вишни в Гринвиче обещали богатый урожай. Двор переезжал, охотнее из-за хорошей погоды, чаще из-за жары, поскольку большие дворцы, где теснились придворные, их соколы и кони, слуги и служанки, летом надо было «проветривать», как мы это тогда называли, значительно чаще, нежели зимой.
Ибо за весенними цветочками шли «летние ягодки»: оспа и чума, непонятная испарина, опухание и смерть. Тростниковые подстилки в залах, усеянные человеческими и собачьими испражнениями, воняли так мерзко, что противно было есть и даже находиться в помещении. То лорд свалится с кровавым поносом, то слугу отошлют из-за сыпи на лице, придворные при всякой встрече приветственно взмахивают аромагическими шариками и держат их у носа на ходу. Потом наступало время снова сниматься с места и вверять себя и свой скарб превратностям дороги. Ибо лето способствует стремлению к перемене мест, и потому случались частые переезды от двора к двору.
А вместе со двором передвигались и все шахматные фигуры — король и королева, офицеры, кони и пешки. И жизнь текла как бы по-прежнему. Но это только снаружи. Изнутри, за тонким покровом учтивости, выжидали своего часа Сеймуры и Паджеты. А глядя на них, затаил дыхание и весь наш шахматный мирок.
И я тоже, потому что если период испытаний чему меня и научил, так это следовать Гриндалову правилу: «смотри и жди». Каждый день я боролась с тем, что узнала от Робина, и каждую ночь, прежде чем уснуть, подолгу терзалась неутолимой болью.
И как я жила день ото дня, так, похоже, жил и весь двор. «Чего они ждут?» — робко спрашивала я у Кэт, Отцу стало заметно лучше благодаря ежедневным и еженощным заботам королевы: и впрямь, она, словно служанка, спала теперь на низенькой кровати в королевской гардеробной, чтобы всегда быть рядом. Его по-прежнему носили в огромном кресле, которое он шутливо называл «телегой». Впрочем, кресло это уже меня не страшило, все свыклись с ним и даже воспринимали его как еще один знак его необычности и мощи — ведь подобного не было ни у одного другого монарха. Однако по углам по-прежнему собирались кучки, перешептывались, смотрели и ждали — казалось, шушукается и вслушивается сам дворец.
Но что мне было до них? От рассвета и до заката, как ни изнуряла я себя занятиями, охотой и пешими прогулками (даже Кэт ворчала, что я, мол, себя не жалею), в действительности я мечтала лишь об одном — хоть краешком глаза увидеть моего любезного лорда Серрея.
Моя любовь была тогда смиренна и ничего не просила, только видеть его. Воистину, это была любовь, которую заповедал нам Господь, — любовь, которая долго терпит, не завидует, не превозносится, не ищет сил своих… не раздражается, всякую веру приемлет!
Первый и последний раз в жизни снизошла на меня подобная благодать.
И чем ближе к краю пропасти он гарцевал, тем сильнее хорошел день ото дня. Я видела его по утрам, когда он шел сквозь рассветную дымку на конюшни или на теннисный корт, где они с друзьями Уайетом и Пикерингом играли порой по несколько часов кряду. Эта же троица с другими приятелями веселилась и по ночам, и я, лежа без сна, слышала, как они шумят, возвращаясь с первыми петухами. На следующий день Кэт с пеной у рта пересказывала их ночные похождения: «Наехали в город, миледи, заперли констеблей в караульне и загнали приставов в конуры с объедками и собачьим дерьмом! Потом сели в лодки и катались по реке, горланили песни и орали во всю глотку, перебудили своим кошачьим концертом весь город и забрасывали гулящих девок, промышляющих на южном берегу, птичьим пометом!» Я и жаждала, и боялась этих рассказов (гулящие девки? что общего у моего лорда с этими заразными потаскушками?), а больше всего страшилась, что вся эта шумная гульба — не более чем прикрытие для темных замыслов моего лорда, для его притязаний на трон.
По правде, если совсем честно, его самого я тоже боялась. Он искал моего общества; я от него убегала. Я понимала: ни моя любовь, ни мой страх не укроются от его взгляда. Оставалось лишь избегать этих безжалостных, выпытывающих глаз. И мне ли любить или прощать человека, который вместе с отцом строил козни против королевы, против верной Екатерины, единственного моего друга при дворе? Наверняка он по меньшей мере знал про заговор и не воспрепятствовал. И в своей ненависти к новой вере порадовался бы королевиному падению.
И все же, хотя временами я бежала его как огня, должна сознаться, порой я сама искала встречи. Моя любовь была как яд из старой легенды — пьешь, зная, что в чаше — смерть, но с каждым глотком отрава становится все желаннее.
И это все я терпела в одиночку, никому не открывшись, ибо что, собственно, было открывать? Я ни на что не надеялась, ничего не ждала, ничего не требовала. Я не знала, что он думает, к чему стремится и даже — чьей милости он больше домогается, моей или Марииной. Знала же я одно: если, как говорит Мария, меня и впрямь собираются вскорости выдать замуж, мои чувства никак не повлияют на отцовский выбор.
О, мой лорд, мой лорд!
Он любил когда-то, сказала мне Кэт — она выведала у его слуги, — ирландскую наследницу, которую жестоко, против его и ее воли, еще ребенком выдали за глупого богатого старика. Больше он не влюблялся. Сейчас он женат, сказала Кэт, но ведь существует развод…
Что до него, он всегда писал о любви. Он дарил мне свои стихи, бросал на колени, легко, словно цветы. Мне ли они предназначались? Засыпая, я твердила:
Как часто вижу я во сне
Твоих очей нездешний свет…
И пробужден от горних грез
Тем жаром, что в себе пронес,
Я емлю пустоту, лью токи слез…
И каждое утро просыпалась с одной надеждой: увидеть хоть мельком, как он идет по двору, собираясь покататься верхом, или повеселиться с друзьями, или украсить своим присутствием — а это было дано только ему одному — большой королевский зал.
Притом, похоже, все это время я с куда более глубоким чувством ожидала другой встречи. Речь шла не о любви — тот человек был уже в летах и занят совсем иным. Но судьба распорядилась так, что он один мог утолить мою куда более острую нужду, мою потребность в правде, — это был законник, мастер Сесил.
Глава 13
С первого взгляда на его умное, доброе лицо я поняла: вот человек, которому можно доверять. Его история была лучшей рекомендацией: выпускник Кембриджа, как и мой добрый Гриндал, к тому же судейский. Дружба с Кранмером тоже свидетельствовала в его пользу — архиепископ не одарит своим расположением первого встречного. Однако красноречивее всего за Вильяма Сесила говорил его собственный облик: серо-голубые глаза, способные выдержать любой взгляд, гладкий лоб, спокойная манера держаться — все выдавало человека, который никому не воздает злом за зло, но всею своею жизнью старается служить добру.
С первой встречи я поняла: вот кто разрешит мои затруднения. Я послала за ним, он откликнулся. Ждать пришлось долго. Однако правда, которой я искала, уже пятнадцать лет лежала в могиле, так что единственная надежда заключалась в терпении.
Он пришел, когда в садах собирали плоды, и принес полновесный плод своих изысканий. Я была у себя в королевиных покоях — мы как раз вернулись в Уайт-холл, — и он, едва разложив свои свитки, бумаги и записи, приступил к сути.
— Леди Елизавета, вы поручили мне вникнуть в обстоятельства смерти вашей покойной матушки. И вашего рождения — почему вас объявили незаконной, коль скоро ваши родители состояли в браке. — Он смолк и взглянул на меня без всякого выражения. — Быть может, многого вам лучше не знать…
Длинный золотой луч августовского солнца плясал на стене; мне вдруг захотелось, чтобы он замер.
— Говорите.
— Короля, вашего отца, сочетал с вашей матушкой архиепископ Кентерберийский Томас Кранмер, сиречь высшее духовное лицо страны.
Я глубоко вздохнула.
— Однако позже отец постановил, что не был женат на моей матери, а значит, рождение мое не может считаться законным.
— Да. — Умные глаза Сесила глядели осторожно. — Что возвращает нас ко второму параграфу моих инструкций, миледи, а именно — вашему желанию знать про смерть королевы, вашей матушки.
Я желала бы больше знать про ее жизнь, сударь, но тут вы мне не помощник.
— Эти обстоятельства взаимосвязаны, — продолжал Сесил бесстрастным судейским тоном. — Королеве Анне Болейн были предъявлены различные обвинения: она-де хулила свой брак и желала зла королю — однако нашему законодательству такой вид преступления неизвестен.
Он смолк и странно поглядел на меня.
Я подробно изучала римское право, когда проходила древнюю историю.
— Обвинения против нее были сомнительны… с самого начала?
Он посмотрел мне прямо в глаза, как смотрят судьи, и продолжал:
— Главное обвинение против нее — преступная связь с пятью мужчинами после бракосочетания с королем — было предъявлено после того, как всех пятерых предполагаемых сообщников признали виновными. — Сесил глянул в свои записки. — По римскому праву раздельно обвинять лиц, подозреваемых в совершении одного преступления, — недопустимо. Это вопрос естественного права.
Железные оковы сковали мои внутренности.
— Мужчины, которые согрешили с ней… — начала я.
— Нет. Которых признали виновными в этом грехе, — поправил Сесил. — Все они утверждали, что невиновны, кроме лютниста Смитона. Однако он как простолюдин был подвергнут пытке на дыбе… и другим истязаниям. Здесь записано, что даже на эшафоте каждый клялся спасением души, что королева невинна. Юному Генри Норрису, другу короля, было обещано помилование, если он признает свою вину и обличит королеву.
— И?..
— Он отказался. Последние его слова были о ее невиновности.
— Но если они были невиновны… как же их осудили на казнь?
Сесил развел руками.
— По слухам, по наговору, по злобе. — Он кашлянул. — По большинству обвинений в прелюбодеянии, поименованных в обвинительном заключении, создается впечатление, что ни королевы Анны, ни предполагаемых сообщников не было в указанное время и в указанном месте.
— И значит…
— Не были представлены свидетели. Не были предъявлены улики. Обвинения… необоснованы.
— Обвинения — подложны! — Кровь бросилась мне в лицо. — Но зачем?.. И кто?.. Сесил смотрел мне прямо в лицо.
— Миледи, мы, англичане, заботимся о королевском покое и служим королевскому правосудию. Все его слуги поступают соответственно его воле и желанию.
Значит, король соизволил пожелать, чтобы она умерла?..
Мой голос прозвучал как бы со стороны:
— Раз она умерла, сударь, зачем королю было еще и разводиться с ней?
— Король присмотрел себе новую жену — мадам Джейн Сеймур. Он хотел устранить все препятствия — для нее и для ее будущего сына. Этой цели он достиг, объявив вас незаконной и лишив права на престол. Тогда же по воле короля вашу сестру Марию лишили права наследовать трон…
По воле короля.
Значит, мы с Марией пострадали заодно — хотя наши матери по гроб жизни оставались соперницами.
Значит, моя мать умерла из-за невзрачной Джейн Сеймур — чтобы расчистить ей путь. Из-за лорда Гертфорда и его брата, гордого Тома… Но прежде всего — из-за Эдуарда… из-за мальчика, которого я так люблю…
Я подняла глаза. С начала нашей беседы солнечный луч далеко продвинулся по стене.
— Еще одно, мадам. — Сесил потянулся к своей сумке с книгами. — Роясь в бумагах капитула, я наткнулся на это…
Он вложил мне в руки ветхий пакет из промасленной материи, перевязанный побуревшей засаленной лентой. Его спокойные пальцы уже прежде развязали узлы, и от моего прикосновения пакет раскрылся. Из него выпал блестящий, несмотря на долгие годы, пергамент, на котором было ровным почерком выведено:
«Моей дочери, принцессе Елизавете, принцессе Уэльсской».
Я не шелохнулась.
— Это духовная вашей матушки, мадам, — мягко сказал Сесил. — Она завещала вам свое имущество. И титулы: в девичестве она была пожалована маркизой Пембрук.
Я взглянула на пергамент.
«Сия последняя воля и духовное завещание составлены мною, Анной Болейн…» Распоряжения были ясны, документ краток, внизу красовался витиеватый росчерк , »Anna Regina» — королева Анна, «Semper Eadem».
В горле у меня стоял ком.
— Semper Eadem, сударь?
— Девиз вашей матушки, мадам. «Всегда та же».
Постоянна во всем.
Да.
Мне следует быть такой же.
— А ее имущество? Мои титулы? Мое наследство? Что сталось с ними?
Сесил передернул плечами.
— Все имущество, титулы и привилегии осужденного изменника отходят короне. Таков закон.
— Закон? — Я начинала понимать правила игры. — Тогда еще немного поговорим о законе, сударь. Вы сказали, брак короля с моей матерью был признан недействительным. На каком основании?
Сесил снова осторожно вздохнул и поглядел в сторону.
— На основании кровного родства, миледи. Прежнего союза… ваш отец состоял в телесной близости с родственницей королевы.
— Кровного родства? Союза с кем? С кем еще путался мой отец? Кто та ближайшая родственница, из-за которой рухнул брак королевы?
Теперь он смотрел мне прямо в глаза.
— Ее сестра, мадам… ее сестра Мария Болейн.
Ее сестра, Мария.
У меня тоже есть сестра Мария.
И у короля Генриха была сестра Мария, она умерла молодой в год моего рождения.
А вам известно, что, сохрани он верность первому выбору, я бы тоже стала Марией? В самую последнюю минуту, когда будущие восприемники уже несли меня в церковь, отец распорядился наречь меня не в честь своей сестры, не в пику старшей дочери, но в честь своей матери, Елизаветы, принцессы Йоркской.
«Мария» означает «горечь» — для нее и для ее близких. Однако Господь не прочь подшутить.
И при всем своем всемогуществе, Он, подобно ярмарочному шуту, не считает зазорным повторить добрую шутку и дважды, и трижды. И вот, три Марии в жизни Генриха, как у подножия Креста. И каждой — своя доля горечи.
Сесил ушел, отказавшись от ужина, Парри, начавшая было квохтать о нарядах, получила нагоняй и приказ укладывать вещи, а я вышла из королевиных покоев только в сопровождении Эшли и двух пажей. Сказать по правде, я не знала, куда идти, но направила стопы на закат, словно застигнутая тьмою паломница, чтобы идти, пока не подогнутся колени.
Мой отец и Мария Болейн.
Она была красавица, сестра моей матери, — об этом как-то говорила Кэт, — пышная и белокурая. Они с темноволосой Анной составляли пикантный контраст — одна дебелая, словно молочный сыр, другая — огонь и воздух. Мария вышла за сельского помещика, доверенного слугу короля, Вильяма Кэри, он потом умер от чумы, а она, как все, замаранные родством с Анной, никогда не показывалась при дворе. От мужа у нее было двое детей. Генри и Кэт. Потом она умерла, Генри женился, Кэт вышла замуж, и пути наши никогда больше не пересекались.
А что я на самом деле знаю об этой далекой, давно умершей тетке? О тех чарах, которыми она когда-то приворожила моего отца?
Разумеется, для меня не было секретом, что он заводил шашни. Задолго до моего рождения — например, с Бесси Блант, дочерью Шропширского помещика, спелой, как первая земляника; король заприметил ее, когда Екатерина Арагонская очередной раз была на сносях. В довершение королевиных мук ровно через девять месяцев Бесси Блант разрешилась крепким мальчишкой, Генри Фитцроем. Вот уж кто был в полном смысле этого слова незаконнорожденный! Однако, хотя отец и сделал его герцогом Ричмондом, юный Генри не успел насладиться своим титулом, поскольку умер на восемнадцатом году жизни.
Но сестра моей матери! Сесил не оговорился: мистрис Мария обучалась постельному ремеслу при французском дворе, где Его Галльское Величество знавал ее как «английскую кобылку». И хотя Мария ублажала на своем ложе двух королей да еще и тешилась со множеством особ более низкого звания, никто, как заверил меня Сесил, не называл ее потаскухой. Ведь она была хорошего рода, благородного происхождения и еще более благородных устремлений. Ее мать — фрейлина Екатерины Арагонской, отец — один из первых лордов на крестинах принцессы Марии.
И пусть его прадед был всего лишь богатым лондонским купцом и торговал шелком. Что с того? «Золотые перья украсят любого ухажера, — говорил он сыновьям. — Летите повыше!»
Окрыленный этим напутствием, его внук посватался к старшей Говард, дочери герцога Норфолка, и не встретил отказа. В соответствии со своим знатным происхождением Мария была принята при французском дворе и стала фрейлиной французской королевы.
А с ней и младшая сестра, Анна.
Анна Болейн.
Моя мать. Как странно было слышать эти слова после стольких лет молчания. У меня не было матери. Я повторяла эти слова, пробуя их на язык. И чувствовала один привкус — привкус смерти.
Медвяная вечерняя теплота растаяла в воздухе, от реки тянуло промозглым туманом. Но у меня не хватало сил повернуть к дому, и я прибавила шагу.
О, Господи — впервые в жизни во мне родились нечистые мысли. Король, мой отец, взял мою тетку Марию из постели своего брата-короля, а потом переспал с ее младшей сестрой. Я читала о подобных вещах — у римского историка Светония, например когда он описывает разнузданные нравы цезарей. Неужто отцу нравилось делить женщину, словно коня или плащ? Говорят, это нравится мужчинам. Или это такое удовольствие — спать с двумя сестрами, сперва со старшей (Марией, белокурой, пышной, податливой), потом с младшей (яростной, темноволосой, страстной)?
И я считала эти мысли грязными.
Когда девчонкой я была неопытной, незрелой, с неразбуженными чувствами, подумать только, как я тогда рассуждала! Доживи Генрих до моих дней, увидь он, что привозят из заморских краев мои моряки, чего бы он пожелал, дабы распалить свою похоть и ублажить свою плоть ?
Одну черную девку и одну белую ?
Тройняшек-девственниц ?
Чудовищно сросшихся сиамских близнецов ?
Довольно!
Я жалко цеплялась за слова Сесила. Венчанный муж блудит не ради собственного удовольствия. Королевские совокупления направляются свыше. Господь руководил Генрихом, когда тот оставил старую жену, Екатерину, и добивался новой, Анны. Господь открыл своему наместнику на земле Via, Veritas, Vita — путь, истину, жизнь.
Что еще?
Многое.
По крайней мере, в этот ужасный день Сесил открыл мне, что моя мать, Анна Болейн, не была развратницей. Будь она вроде Марии, удовольствуйся она ролью королевской наложницы, согласись по его первому слову оголять полные грудки, раздвигать пухлые ножки или поднимать округлый задок королю на десерт, она бы через год приелась своему властелину, вышла замуж за какого-нибудь услужливого придворного, из тех, кто не гнушается хозяйскими объедками, стала бы, как Мария, честной женщиной и почтенной матроной и дожила бы до преклонных лет.
Она бы не умерла.
А я — не появилась на свет.
И не шагала бы сейчас вдоль реки вне себя от злобы и возмущения. Против отца. Против того, что он сделал.
Пора было идти домой. Близилась ночь, дальнейшая прогулка грозила нездоровьем. На другом берегу сидели в гнезде два лебедя, два изящных серебристых силуэта поблескивали в сгущающихся сумерках. Я помнила их гадкими птенцами, когда они передвигались враскачку и хлопали крыльями, словно чистильщики улиц в бурых ученических куртках. Как быстро они выросли! Как быстро растем мы все!
— Миледи! — Эшли догнал меня и тронул за рукав. Он без слов кивнул на дорогу, по которой приближались люди, — до нас уже доносились звуки дружеской возни и звонкий мужской гогот. — Соблаговолите повернуть назад?
Эшли был, разумеется, прав. Не пристало королевской дочери в темноте встречаться с ватагой придворных кутил. Однако, даже припусти я бегом, в тугом корсаже, в тяжелой робе и бесчисленных юбках мне все равно не скрыться. Лучше уж, раз встречи не избежать, встретиться лицом к лицу.
— Вперед, сударь!
Эшли лучше жены умел скрывать неудовольствие. Он просто кивнул и, подав знак пажам, отступил на шаг.
С каждой минутой становилось все темнее. Развеселая компания быстро приближалась.
— Чума на вас, посторонитесь, чуть в Темзу меня не столкнули!
— А что, может, тебя искупать?
— Прочь! Не напирай! — Шум мальчишеской возни, раскаты мужского хохота. — Эй, Джон! Посвети сюда, дороги не видать!
— Сейчас, сэр!
Блеснул фонарь, вырвав из темноты три лица, четко очерченных в свете дрожащего фитиля. Дальше неясно вырисовывалась толпа слуг: можно было угадать ливреи, остальное терялось во мраке. Всех троих я нередко встречала при дворе — это были юный Уайет, обычно очень бледный, а сейчас раскрасневшийся, еще смеющийся после шуточной потасовки с широкоплечим, мужественным рыцарем по имени Пикеринг, а между ними молчаливый, отрешенный, с потемневшим, будто от скрытой тоски ангельским лицом…
Кому ж это быть, как не лорду Серрею? Фонарь, высветивший их лица, озарил и мое. После всего, что мне пришлось в себе обуздать за прошедшее с ухода Сесила время, сделать бесстрастное лицо оказалось сущим пустяком.
— Милорды.
Пикеринг поклонился, как-то странно сверкнув глазами.
— Вы поздно прогуливаетесь, леди Елизавета.
— Как и вы, сэр.
Уайет хохотнул и взмахнул шляпой.
— Но мы веселились, мадам, а вы прогуливаетесь в одиночестве.
Я не удержалась и взглянула на Серрея.
— Милорд Серрей выглядит сегодня отнюдь не веселым.
Уайет расхохотался и пьяно вытаращился на Серрея.
— Мадам, он почитает себя оскорбленным. Старая сводня до нашего прихода отправила его любезную потаскушку с другим. На обратном пути он только и вымолвил: «Не ждал, что они посмеют так оскорбить принца».
— Молчи, болван, пока тебе кишки не выпустили!
С этими словами милорд потянулся к эфесу шпаги. Никогда я не видела его в таком гневе.
— Том, придержи язык. — Пикеринг грубо хлопнул Уайета по плечу, словно лев, утихомиривающий расходившегося львенка. Потом поклонился, в глазах его блеснула настороженность. — Простите его, мадам, он немного перебрал на нашей дружеской пирушке, и, поверьте, леди, не в притоне греха, не среди непотребных женщин, а в таверне, где милорда знают и чтут. Милорд, — кивнул он в сторону Серрея, который по-прежнему стоял, угрожающий, напряженный, как струна, — милорд озабочен важными государственными делами…
— Которыми отнюдь не следует тревожить принцессу, Пикеринг.
Серрей выступил в освещенный фонарем круг. Глаза его сейчас были агатовыми — не янтарными, не цвета выдержанного хереса; его густые кудри лучились в дрожащем свете, его улыбка притягивала меня, манила в заколдованный круг, как адамант притягивает железо.
Я дрожала, но не от холода. В голове зловеще звучало:
Дьявол в Воздвиженье адский свой пляс,
Люди болтают, танцует среди нас.
Воздвиженье в середине сентября. Сейчас. Сегодня.
— Куда вы направляетесь, миледи? Дозволите вас проводить? Разрешите, и нам не понадобятся фонари: ваша красота озарит путь.
Он снова стал безупречным придворным, готовым расточать то колкости, то комплименты. Мы двинулись ко дворцу, мой лорд рядом со мной, Уайет и Пикеринг в арьергарде. Пикеринг по-прежнему был начеку, перегруженный винными парами Уайет сник, словно наказанный ребенок.
Лишь раз по дороге мой лорд приподнял маску придворного острослова — у самых дверей дворца королевы, в тихом укромном дворике. Его спутники остановились чуть поодаль, все наши слуги — еще дальше. Нагретый дневным жаром воздух висел неподвижно, во дворе не ощущалось и малейшего дуновения.
Над дворцовыми башенками плыла полная сентябрьская луна, круглая, теплая и золотистая, казалось, протяни руку — и зажмешь ее в кулаке. Он глянул себе под ноги, нахмурился, отвел взгляд. Потом поднял голову, принюхался, словно венценосный олень перед прыжком. Он был так близко, что я различала каждый прихотливый завиток на его шитом серебром камзоле, улавливала тонкое благоухание ароматического шарика у него на груди. Помимо воли я склонилась к нему, мечтая об одном — прильнуть к нему всем телом, укрыться в темном, теплом пространстве его плаща. Он вздрогнул, схватил меня за руку и тоже склонился ко мне, обхватил, придерживая, мой трепещущий стан.
— Миледи? — Его голос звучал очень тихо.
Все смотрели на нас. Я знала, что означают эти взгляды — для него, но гораздо, гораздо хуже — для меня. Однако его рука сжимала мою ладонь, она была такая сильная, он сам был так близко — мощный, стройный, желанный…
По телу пробежала дрожь, я ее переборола. Мне нельзя на него смотреть. Один взгляд — и падут последние покровы, я предстану перед ним во всей своей душевной наготе. Тогда я буду в его власти, а значит — погибну.
Далеко в лесу вскрикнула сова — печально, скорбно. Мне вспомнилась греческая девушка, которая отвергла влюбленного бога и была превращена в сову, чтобы холодными, бесплодными ночами вечно оплакивать свою постылую девственность.
Воздух был бархатный, роковое благоухание усыпило мою осторожность. Я подняла лицо. Его глаза горели, они жгли насквозь, они входили в меня, брали меня, познавали. Голова у меня кружилась. Ноги подкашивались.
— Прощайте, милорд, — прошептала я застывшими губами. — Добрый путь вам… прощайте.
Полуобморочный реверанс — ноги так и подогнулись сами, только бы не упасть…
Он яростно стиснул мою руку и не ослабил хватку, даже когда помог мне выпрямиться.
— Нет, мадам, — сказал он нежно, снова склоняясь ко мне для последних слов расставания, — не говорите мне «прощай». Мы еще увидимся: теперь вы сами понимаете, что это необходимо.
Необходимо…
Необходимо…
Купидон, мстя за свою слепоту, ослепляет влюбленных.
Слепая…
Слепая…
Слепая…
Глава 14
Я Другу сердце отдала, Он мне свое — мы квиты.Как легко любится впервые, когда чувство довольствуется немногим: воспоминанием о взгляде, тенью вздоха. «Мы еще увидимся, — сказал он, — теперь вы сами понимаете, что это необходимо». Пошла бы я замуж за лорда Серрея, спросила меня Кэт, когда-то давным-давно.
Пошла бы…
Пойду…
Иду…
Теперь оставалось лишь ждать, как повернутся события, а тем долгим теплым сентябрем они разворачивались быстро. Я жила, как юная послушница, монастырская девственница, которая принесла обеты и ждет, когда ее призовут к блаженству. Дни проходили, согретые золотым солнцем, напоенные благодатной влагой, пронизанные святостью. Я ничего не просила, ничего не ждала. Довольно и того, что он меня заметил.
Довольно? Да я и мечтать не смела о таком счастье!
И он, сам того не ведая, подарил мне гораздо больше. Его любовь спасла меня от себя самой и от всех моих недавних терзаний. Отец, моя бедная мать, даже то, что я узнала про Марию и Анну, горячечные, постыдные мысли об их плотских грехах — мысли о нем обратили этих демонов в бегство и подарили мне часы просветленной радости.
Я всегда с восторгом ехала ко двору и неохотно уезжала. Теперь же я мечтала об одиночестве, мечтала вернуться в надежные объятия Хэтфилда и тихо грезить о счастье. Однако судьба заготовила еще одну сцену для финального акта, и я, словно послушная актриса, играла отведенную мне роль.
Я играла ее в одиночку. Я не могла открыться Кэт: как сказать ей о своей капитуляции перед врагом? С единственной, кому я доверяла при дворе, мы оказались разлучены: после чудесного избавления королевы мы с ней ни разу не виделись с глазу на глаз. Она неотлучно находилась при короле и, как бы в благодарность, превратила дарованную ей жизнь в постоянное добровольное служение.
Марию я тоже почти не видела: она никогда не посещала наши обедни и вечерни. «Старая гвардия» по-прежнему окружала ее, возглавляемая Норфолком да и моим милым Серреем. Ее старый дружок — епископ Винчестерский — тоже держался поблизости, смотрел на всех коршуном и выставлял вперед жирные кулачищи, словно собирался влепить кому-то затрещину.
И затрещину-таки влепили — только ему самому. Как-то в полдень меня отыскал Робин — с белым как мел лицом, но с гордо выпрямленной спиной. Его отцу велено в течение часа покинуть двор.
— Покинуть двор? За что?
— Он ударил Гардинера… Его преосвященство епископа Винчестерского — и поделом мерзавцу! — прямо по лицу!
— За что?
— Они поспорили, миледи, поспорили в совете.
— Из-за чего возник спор?
— Из-за того, что мой отец — правая рука лорда Гертфорда, а епископ стоит за Норфолка и «старую гвардию»!
Похоже, больше выспрашивать было особенно нечего. Но не станет ли Норфолк и его партия сильнее теперь, когда в совете не будет отца Робина? Этого сам Робин сказать не мог. Они ускакали, и я плакала, прощаясь с товарищем детских игр; ни он, ни я не знали, когда свидимся вновь.
В тот же день последовал долгожданный зов. «Прибыл королевский посланец, — ликующе возвестила Кэт, входя в комнату, где мы с Гриндалом заканчивали утренние занятия. — Вас приглашают сегодня вечером отужинать с королем и королевой в личных покоях короля».
Неужели мой лорд поговорил с королем? Что скажет отец? Моя жизнь, мои чаяния в его руках… однако если я сумею угодить королю, все может выйти по-моему.
Ужин с королем! В тот вечер я вышла из своей комнаты, разряженная, как на смотрины, в оранжево-красно-коричневом платье, расшитом розами Тюдоров. Это был настоящий розарий: цветы и листья украшали робу, выглядывали в прорезях юбки и рукавов. Королевская тема продолжалась в рубинах, которые шли по вороту и рукаву, в нитях рубинов и жемчуга, опоясывающих талию и спускающихся к подолу юбки. Огромный самоцвет на груди и головной убор в виде короны возвещали, что я принцесса с головы до кончиков расшитых розами бархатных туфелек, принцесса Тюдор sans peur et sans reproche![23].
Мысль о платье, которое польстило бы королю, пришла мне в первый же вечер при дворе. Если Мария наряжается пышно, я тоже наряжусь по-королевски! А Парри вложила в работу все умение свое и своих мастериц, хоть и боялась расходов, а особенно — недовольства своего брата-казначея, который, к счастью, остался в Хэтфилде.
Да, мне и впрямь следовало украсить себя снаружи, ибо внутреннее мое состояние не поддавалось никаким словам. «Это король, твой повелитель, твой земной Бог, — день за днем внушал разум, — все видящий, все знающий и всем, повелевающий. Разве может он ошибаться?»
«0н человек, — ночь за ночью вопили мои чувства, — и великий грешник — тиран и убийца, распутник и лицемер, гроб поваленный, отец коварства и сын лжи!»
Оба голоса по-змеиному шипели в голове, когда я проходила смолкшим, погруженным во мрак дворцом. Где ты, любовь моя, когда я больше всего нуждаюсь в тепле хрупких грез и надежд? Дрожа, я шла по королевским покоям, мимо тяжеловооруженных стражников, через внешние комнаты, мимо личной охраны, через аванзалу… Придворные, слуги, стражники расступались перед нами, и вот мы наконец в предпоследнем покое.
— Сюда, мадам.
— Ваше Величество! Леди Елизавета! Черная, обшитая дубом дверь захлопнулась за мною, отрезав от Кэт и Эшли, от гордо улыбающейся Парри, от всех, кто меня любит и поддерживает. В комнате висело приторное зловоние — ароматические духи не заглушали запаха гноя и крови. Обмирая со страху, потупив глаза, я переступила порог.
— Иди сюда, детка, — позвал зычный голос, которого я так страшилась.
Я медленно подняла голову. Отец развалился на обитом подушками кресле, у ног его примостилась на скамеечке Екатерина, рядом — наряженный маленьким щеголем Эдуард. При моем появлении лицо мальчика просветлело. Он вскочил, глаза его лучились нежностью.
— Сэр, вы разрешите, я распоряжусь, чтобы сестрице принесли стул?
Раскатистый фыркающий смех.
— Извольте, сэр принц!
Один из королевских кавалеров отделился от тени за дверью — это был сэр Энтони Денни, я знала его по королевским приемам — и усадил меня перед королем, рядом с Эдуардом. Я продрогла от вечернего холода и тем сильнее ощутила жар, идущий от огромного, во всю стену, камина, где пылали дубовые дрова в человеческий рост. Две другие стены, от пола до лепного потолка, занимали шпалеры, где в озаренных канделябрами чащах или на зеленых полянах, как живые, резвились Диана и Актеон, Цинтия и Эндимион, влюбленные томились от любви, охотники настигали жертву.
Комната была большая и низкая, залитая колеблющимся светом. Однако, казалось, король занимает ее всю, раздается вширь до самых углов. Он снял узорчатый, украшенный перьями берет и был сейчас в бархатной, расшитой по переду золотой вязью шапочке. Здесь, в личных покоях, он был не в камзоле, но в просторной мантии цвета морской волны, обшитой золотой венецианской тесьмой и отороченной лисьим мехом. Рейтузы висели мешками на его мощных ногах, больная — раздувшаяся, в несвежих бинтах — покоилась на мягкой скамеечке. Утонувшие в жирных складках глаза шныряли туда-сюда, словно торопливые мыши, мясистое лицо лоснилось от пота. И тем не менее он был воплощением королевской мощи и остался бы им даже в повозке золотаря.
— Выпей вина, Елизавета! — приказал он. — У Кэт для тебя хорошие новости — лучше не бывает.
— Не у меня, господин! — В глазах Екатерины промелькнул страх. — Я тут ни при чем, сир, вы сами решили!
Он успокаивающе кивнул.
— Верно, душенька. Хоть ты меня к этому склонила, решил я сам. Так слушайте. Я окаменела.
Что еще? Что на этот раз? Будь начеку! Будь начеку!
— Мы порешили и соизволили…
Огонь жег мне лицо. «Его Величество порешили и соизволили… чтобы эту женщину казнили».
— ..чтобы тебя отныне именовали «принцесса Елизавета». Что скажешь?
— Сестрица! — Эдуард так и светился. — Теперь ты принцесса, как и я — принц! Какая радость, сестрица, какая несказанная радость!
Снова «принцесса»? Означает ли это, что я снова законная дочь? Или просто бастардесса королевской крови, Ее Побочное Высочество, дочь короля? О, Господи! Почему я не чувствую благодарности? Принцесса — это вам, не пустяк, уже лучше полбулки, чем совсем ничего!
Однако на душе моей было горестно.
Почему судьба никогда не одаривает полной мерой?
— Ну, девочка? — Теперь он хмурился, предупреждая, что недоволен. — Что язык проглотила? Говори!
— Благодари отца, сестрица, ну же, за его великую к нам доброту! — В голосе Эдуарда сквозил страх.
— Отвечай королю, Елизавета! — испуганно подхватила королева.
— Ну, если она не хочет…
Угроза была недвусмысленной. Я встала и бросилась к его ногам, обхватила их. Вонь была нестерпимой; у меня мутилось в голове.
— Я потеряла дар речи, милорд, — шептала я. — Ваша милость ко мне неизреченна. Утром и вечером, до скончания дней, я буду благодарить Бога за вашу великую доброту!
— Хорошо сказано, девица!
Белая, как пудинг, рука появилась перед моим носом и похлопала по плечу: вставай, дескать. Эдуард и королева облегченно вздохнули.
— А Мария? — с детской прямотой осведомился Эдуард. — Она теперь тоже принцесса?
В дрожащем свете лицо короля сверкнуло гневом.
— Да, и она, — ответил он, сердито теребя мясистыми пальцами жесткую нашафраненную бороду, — потому что если одна, то и другая! Но не будет к ней моего благоволения, покуда она упорствует в старой вере! Пережевывает папистскую жвачку из индульгенций и мощей, бормочет что-то на латинском вместо того, чтобы обращаться к Богу на родном языке, — я этого так не оставлю!
Значит, Мариина звезда закатилась — как же так?
И если король отказывает ей в благоволении, то что будет с ее сторонниками?
И с моим лордом?
— Если позволите сказать, мой добрый повелитель, — начала Екатерина, быстро взглядывая на него снизу вверх, — принцесса Мария во всем склоняется перед вашей волей…
Однако даже это робкое заступничество взбесило короля:
— А у себя в покоях склоняется перед папистскими идолами, — взревел он, — как я слышу от тех, кто знает ее повадки. Жжет свечи и кадит ладаном с долгополыми римскими изменниками! Лучше б ей вовсе не рождаться на свет!
Кто настроил короля против Марии? Ведь всего несколько недель назад она была в фаворе. Кто предал ее, кто доносит на нее, чтобы завоевать расположение короля… на нее и на ее сторонников?
Он хмурился, словно огромное морское чудище, до половины скрытый волнами своего гнева, сверкая одним глазом, полуприкрыв другой, бормоча себе в бороду. Мы сидели замершие, всем своим видом воплощая покорность.
— Эй, олухи! — заорал король. — Несите есть, пока не уморили нас голодом!
В мгновение ока перед нами оказались накрытые камчатной скатертью козлы, уставленные всевозможной посудой по крайней мере на двадцать едоков.
— Кого вы сегодня ожидаете, сир? — вымолвила я в изумлении. — Кто обедает сегодня у Вашего Величества?
Он зашелся от хохота, так что затряслось кресло.
— Король Генрих обедает у короля Генриха! — ревел он. — Кто больший гурман и более желанный гость, нежели мы сами — и наше доброе семейство! Несите кушанья!
Вошла процессия, словно при открытии парламента; внесли салат из слив, огурцов и латука, тушеных воробьев, карпа в лимонном соусе, куропаток в жире и аиста в тесте, устриц с ветчиной, угрей в желе, фазанов с вишнями, груши с тмином, засахаренный сыр и айву со взбитыми сливками, и еще блюда, и еще, покуда я не сбилась со счета.
Начали мы с вина и чуть в нем не захлебнулись; прислужники, сообразуясь с непомерной королевской жаждой, подносили все новые чарки, вынуждая нас с бедняжкой Эдуардом пить куда больше, чем следовало бы в его нежном возрасте. С вином в продолжении всей трапезы подавали хлеб — не белый, тонкого помола, как пристало бы королевскому столу, но грубый ржаной, каким питается простонародье, — землисто-бурый и жесткий, что твоя подметка; король собственноручно ломал его на огромные ломти и жадно заглатывал.
— Хлеба принцу! — кричал он с набитым ртом. — И принцессе тоже! Ешьте хлеб, — понуждал он нас, — ешьте! Это основа жизни! — Он махнул слуге. — Еще хлеба! Еще вина! — Медленно повернул бокал. Вино было алое, словно кровь.
— Хлеб, — пробормотал он, — и вино. Наступила зловещая тишина.
— Я много думал. Кэт, — заключил он наконец. — о твоих давнишних словах.
— О моих, милорд? — Екатерина вздрогнула. — Если я чем-то вас огорчила, милорд, молю, забудьте!
— Нет, вспомни, Кэт, в чем ты меня убеждала: обедня должна быть проще, это скорее общение человека с Богом, нежели лживые ритуалы, ханжеские уверения в Его якобы присутствии.
Меня чуть не вырвало со страху. Анну Эскью да и других тоже сожгли за то, что они не верили в присутствие Бога за обедней!
Екатерина поникла головой. Ручаюсь, она думала, что сейчас двери растворятся и войдут стражники.
Однако король продолжал:
— Я подумываю о том, чтобы реформировать обедню — пусть это больше походит на пиршество хлеба и вина, доброе пиршество друзей, пиршество хлеба…
— О да, сир! Истинно, Господь внушил вам эти слова!
Это сказал Эдуард, он весь горел внутренним огнем. Откуда такое рвение? Я была ошеломлена, даже хуже… На кого он походил в эту минуту, кого он мне напомнил?..
Господи, спаси и помилуй! Марию! Марию. Он был сейчас вылитая Мария в ее религиозном, ослеплении. Пусть она папистка, он — протестант, обоих жжет пламень фанатизма. Я же всегда тяготела к среднему пути… и, Боже, сохрани нас от фанатиков!
— Ты так говоришь, сынок. — Король легонько фыркнул, словно загнанный жеребец. — Слышала, Кэт? Ex ore infantium… Из уст младенцев и грудных…[24].
Екатерина не замедлила подхватить:
— И малое дитя будет водить их. Король нахмурился.
— Боюсь, Кэт, ему придется! Боюсь, придется!
Лицо его задрожало от великой скорби, глаза наполнились слезами.
— Кого я буду водить, сэр? — весело встрял Эдуард. — Кого мне придется водить? Он думал, это игра.
— Две своры гончих псов, — тяжело произнес король, — две стаи, где каждый повязан с другим и каждая свора охотней грызет другую, чем преследует лису.
Он повернулся и взглянул Эдуарду в лицо.
— Слышите меня, сэр? Эдуард побелел.
— Слышу, отец и повелитель.
— Ты — охотник, они — псы. Не забывай этого. Лиса — проклятие Англии либо ее благо. Их долг преследовать ее для тебя — впереди тебя, но под твоим водительством. А ты держи их на сворке или спускай всю свору, но не ради их свары, а ради своих свершений. Слышите, сэр?
— Слышу, милорд.
Эдуард слушал. Но и я слушала, и слышала больше него. Ведь я видела партии, видела гончих псов, знала силу руки юного Эдуарда — ему ли сдержать их бег?
Отец прочел мои мысли или сам подумал о том же.
— Ладно, неважно, — пробормотал он. — Будь покоен, я избавлю тебя от этого. Я истреблю их главного гордеца, этого Люцифера, который хочет сиять твоим светом и править вместо тебя! Уж с ним-то я успею покончить!
Великого Люцифера…
Так мой лорд называл графа Гертфорда. Гертфорда решено истребить? Теперь я поняла: король его казнит.
Глава 15
Я не любила лорда Гертфорда, брата дурнушки Джейн — Джейн, которая разлучила Генриха с Анной и сделала меня незаконнорожденной, ублюдком. Но мне совсем не хотелось видеть, как отец по локоть в крови рубит головы лордам. И я искренне обрадовалась, когда король закончил свои речи:
— Можешь оставить двор, Бесс, и взять брата с собой.
Я с облегчением сделала реверанс. Значит, лорд Серрей не говорил с королем? Он поговорит — обязательно. А я подожду. Эдуард поехал со мной в Хэтфилд, и для нас вернулись прежние золотые денечки — мы шутили, как дети, и смеялись от всей души. Потом король велел Эдуарду возвращаться к себе, в усадьбу возле старого Бернхамстеда. Мне тоже велено было переехать, в королевский дом в Энфилде, чтобы проветрить Хэтфилд после Эдуарда и его свиты.
— Как, сестрица, мы не будем вместе справлять святки?
Эдуард расстроился и, прощаясь со мной, горько рыдал. Я писала ему почти каждый день и сразу принялась вышивать рубашечку белой гладью и золотом, в подарок на Новый год, когда мы снова увидимся при дворе.
Энфилд был ужасен, погода — еще хуже. Промозглый восточный ветер гулял по усадьбе, свистел в оконных переплетах, гонял по полу тростник. Небеса хмурились; пасмурный ноябрь сменился тоскливым, сумрачным декабрем, не побаловав нас ни единым солнечным деньком.
Письма от Екатерины я получала чаще, чем писала сама, — ее раболепство перед королем остудило мою любовь к ней. И все же я радовалась вестям о короле и новых лицах при дворе: сейчас у королевы гостили две девушки по фамилии Грей, мои двоюродные сестры, дочери отцовской сестры Марии, умершей в год моего рождения.
Однако письмам от Эдуарда я радовалась несказанно, а одно просто растрогало меня до глубины души:
«Перемена обстановки не так огорчает меня, любезная сестрица, как наша с Вами разлука. Теперь я один и радуюсь каждому Вашему письму. Одно утешение: мой церемониймейстер обещает, что вскорости я смогу Вас навестить (если ни с Вами, ни со мной ничего не случится). Прощайте, дражайшая сестрица, и поскорее пишите любящему Вас брату Эдуарду».
Бедный, одинокий Эдуард! Я подняла глаза от пергамента. Передо мной стоял один из дворян моего брата, молодой белокурый паж по имени Ласи.
— Как поживает брат? — спросила я.
— Мадам, он здоров, и каждое ваше письмо наполняет его радостью. Он просил сторицей вернуть вам ваши добрые пожелания и приветствия, а также сказать, что желал бы видеть вас рядом с ним — особенно сейчас.
Что-то в его тоне заставило меня промедлить с ответом.
— Особенно сейчас, сэр? Он подался вперед.
— От двора до нас долетают странные слухи о грядущих переменах. Якобы один из первых лордов прогневал короля и теперь обречен. Один, по меньшей мере. Придворные мухи жужжат об этом до умопомрачения, но никто не знает, где и когда грянет гром.
— И больше ничего не известно?
— Только то, что король затворился в своих покоях и никому не показывается. До себя он допускает одного сэра Энтони Денни.
Денни! Вспоминая этого неприметного человечка, я не могла взять в толк, за что король его так отметил.
— А в совете?
— В совете сейчас верховодят двое, они вещают от имени короля: сэр Вильям Паджет, лорд-секретарь, и сэр Томас Ризли — лорд-канцлер.
Ризли! и Паджет! Главный политик и правая рука! Оба из партии Норфолка, который будет противиться Сеймурам до последнего издыхания. Значит ли это, что лорд Гертфорд, этот гордый Люцифер, обречен? Что он непременно падет?
— А лорд Гертфорд?
— Он, похоже, по-прежнему числится среди придворных, но с отъездом вашего брата лишен возможности видеться с королем.
С отъездом племянника и воспитанника Гертфорд утратил всякую власть над королем.
А следом утратит и жизнь? Мне ничуть его не жаль, я не умею лицемерить, как мой отец.
— Так вы говорите, полетят головы?
— Таковы слухи, мадам.
— Благодарю вас, добрый сэр.
Я отослала его восвояси с благодарностью и наградила деньгами за добрые вести. Однако вести эти, словно угощение эльфов, лишили меня покоя и возбудили еще больший голод.
И не только по вестям я томилась. Лорд Серрей крепко засел в моем сердце, — и, чтобы наказать себя за слабость, я так же крепко засела за учебу. В отместку за упаднические мысли я без устали скакала верхом, совершала пешие прогулки, постилась, чтобы вышибить из тела дурь и проветрить голову. Когда он попросит у отца моей руки? Что скажет отец? Моей руки — что за девчоночья глупость? Я не властна в своей руке, не мне соглашаться или отказывать. А если б и мне… согласилась бы я… решилась бы… избрать его.
Нет, — говорил разум. Помогите! — взывало сердце.
Но никто не помог. Кэт внимательно наблюдала за мной и многое подмечала, но высказывалась редко, а если и говорила что-то, то на это легко можно было не обращать внимания. В сочельник мы по старинке устроили небольшую пирушку, чтобы встретить младенца Христа и отогнать лукавого. Однако праздники прошли, а тоска осталась. Остался и голод, но, как оказалось, ему вскорости суждено было утолиться.
Это случилось между Рождеством и Новым годом, когда сама земля замирает и время течет вспять, в нескончаемую зиму. Гостей в Энфилде не ждали, даже еженедельный курьер с трудом добирался по заснеженным дорогам. В тот день мы уже отобедали, смеркалось, и Кэт объявила, что не позволит мне вышивать, так как не хочет, чтобы я портила зрение. Вдруг в морозном воздухе послышался конский топот и крики. Кто это явился нарушить наше уединение?
Через минуту в двери вбежал запыхавшийся паж.
— Мадам, ваш брат, принц… его сиятельство, ваш брат… Я вскочила.
— Говори, олух! Не…
Не… умер? Я не решилась выговорить эти слова.
— Ничего плохого, милая сестрица! Это он, мой бесценный мальчуган, — он ворвался в дверь, как был, в дорожном плаще, словно мы вчера расстались. Слезы радости мешали мне говорить.
— Эдуард! Зачем вы здесь? Он рассмеялся, лицо его, раскрасневшееся с морозу, в свете камина казалось почти багровым.
— Чтобы навестить вас, дорогая сестрица, зачем еще?
— Но…
Он кивнул, его так и распирало от радости.
— Но вы не ждали! Да и я тоже! Но послушайте, Лисбет, какие дела творятся! Вы не поверите! Сейчас я расскажу, что случилось при дворе. Раскрыли заговор, нашли предателя, да, и его ближайшего родственника, возле самого трона. Их казнили! Отец; по-прежнему могучей рукой истребляет всякое зло, которое нам грозит…
Мои мысли забегали вперед его сбивчивых слов.
Значит, лорд Гертфорд, этот князь тьмы, нашел свою смерть, а с ним и «гордый Том», как обещал и предвидел отец. Целая буря чувств всколыхнулась в моем сердце — радость, что погиб тот, кто угрожал Эдуарду и всем нам, и гордость, да, гордость за отца, чьи мощь и решимость не угасли в дряхлеющем теле. Он по-прежнему в силах защитить нас от хищных волков! Да здравствует король! Да здравствует Эдуард и да здравствуем мы все!
Едва брат договорил, я чуть не придушила его в объятиях.
— Минуточку, милорд принц, позвольте на вас взглянуть! — игриво произнесла я. — Успеем еще наговориться! Сейчас я распоряжусь, чтобы к вечеру устроили пир! Мы повеселимся, потанцуем и подурачимся, как встарь. Что вы скажете насчет жмурок и салок? Старый год на исходе. Чем встретим новый?
— Нет, сестрица, мне нельзя… — Он осекся и боязливо оглянулся через плечо. — Милорд сказал, чтобы я не давал обещаний и не отдавал распоряжений.
— Лорд? Какой лорд?
Теперь я различила в нижнем этаже приглушенный говор и лязганье оружия.
— Эдуард… кто привез тебя сюда? Лицо его побелело как полотно.
— Кто, как не милорд?
«Кто, как не милорд?» Страхи, надежды, фантомы проносились у меня в голове. «Кто, как не мой лорд?»
Думай! Думай как следует! Если Гертфорд мертв, кто мог занять место наставника и опекуна при Эдуарде? Не Ризли, это точно. Может быть, герцог Норфолк? Или мой, мой лорд, его сын, лорд Серрей?
Шаги уже слышались на лестнице — тяжелая солдатская поступь, но один звук главенствовал над всеми: стук придворных каблуков по голым деревянным ступеням. Лицо Эдуарда заострилось от страха.
— Кто привез меня сюда? Вот и он сам, сестрица.
Он шагнул к двери. Мои глаза широко раскрылись, горя желанием увидеть того, кто войдет.
И он вошел. Высокий, темноволосый, едва различимый в полумраке…
Закутанный с головы до пят черным плащом, в черной, надвинутой на лицо шляпе…
Это не он, это не может быть он. Неужто он воскрес? Я затрясла головой, силясь отогнать наваждение.
Но он стоял там, где стоял… все тот же лорд Гертфорд, великий князь тьмы, вооруженный, с сорока солдатами.
— Эдуард!
Я вцепилась в него, прижала к своей груди. Спасти его! Они пришли за ним, за нами обоими, заключить нас, как принцев, в Тауэр[25], уморить до смерти!
Но кто — «они»? Черный лорд вошел один, без брата. А его люди выглядели притихшими, опечаленными — они толпились у дверей, не решаясь войти в комнаты.
И если черный лорд Гертфорд жив, то кто казнен? Кто заговорщик, кого отец предал смерти, чтобы мы жили?
Страшная догадка, словно чернилами, затопила мой мозг. Лорд Гертфорд высился в дверном проеме, словно ворон-вещун, готовый прокаркать страшную весть. Он смотрел скорбно и странно. Потом сделал шаг вперед, обнажил голову и опустился на колени. Без шляпы, коленопреклоненный, он склонился перед нами молча, словно на молитве, — и я поняла, что он пришел сказать.
Эдуард тоже понял, его лицо помертвело, дыхание замерло в гортани. Наступило то молчание, когда мир затихает, чтобы слышать рыдание душ или плач ангелов. Когда граф заговорил, его голос прозвучал, словно трубный зов:
— Сир, Господь призвал вашего родителя к вечному успокоению. Вы — наш король, наш повелитель и господин; прошу вас принять мою жизнь и служение — они ваши.
ПОСЛЕСЛОВИЕ К МОЕЙ ПЕРВОЙ КНИГЕ
Разумеется, я рыдала, я пролила реки, что реки — океаны горючих слез. И Эдуард тоже — мальчуган ревел как белуга. Но о Генрихе ли мы скорбели, об отце, которого больше не увидим? Нет: я оплакивала моего лорда, моего лорда Серрея, господина моего сердца, — я сразу поняла, что его нет в живых, хотя и не знала, как он умер. Раз Гертфорд жив, значит, погиб Серрей — двум таким звездам не сиять на одном небосводе, и звезда Серрея закатилась. А Эдуард рыдал от потрясения, от страха, он оплакивал свое ушедшее детство и то, что ждет впереди. Однако, что бы ни было причиной слез, мы, как дети и королевские подданные, не скупились на них, и в память короля и родителя было пролито должное количество соленой влаги.
Остальные известия уместились в нескольких словах. Эдуард — король по праву наследования и по духовному завещанию короля; мой самонадеянный отец, этот венчанный себялюбец, не мог принять небесный венец, не утвердив на земле свою посмертную волю, — какое самомнение, распорядиться троном, как собственностью, отказать его по духовной, словно стульчак!
Лорд Гертфорд сказал, что в числе наследников короля упомянул и меня — после Марии, когда-то его единственной преемницы. После короля, пока Его Величество король Эдуард не произведет потомства, наследницами остаются сперва Мария, потом я. «Однако надо надеяться, — добавил лорд Гертфорд, — что Господь в Своей великой милости убережет нас от подобного бедствия. Вы, леди принцесса, и ваша сестра включены в духовную, чтобы придать веса законным правам короля, вашего брата, а не чтобы править — ведь нельзя и помыслить, что женщина будет править мужчинами».
Поразительно, как немыслимое — власть женщины над мужчинами — становится мыслимым под угрозой утратить власть. Даже отец на смертном одре предпочел бы оставить трон ненавистной дочери, плюнув на освященный веками порядок наследования по мужской линии, лишь бы сохранить его за Тюдорами. Однако никто тогда не думал, что до этого и вправду дойдет.
— О, не надо сейчас об этом! — в истерике вскричала я и мысленно пожелала ему смерти.
В ту минуту я предпочла бы видеть его в гробу и на катафалке, если бы его смерть вернула мне лорда Серрея. Ведь мой лорд погиб, впав в немилость у короля за соперничество с Гертфордом и Сеймурами, которых король избрал в опекуны Эдуарду, поддерживать и направлять его до последнего вздоха. Король страшился, что распря Норфолков и Сеймуров ввергнет страну в пучину междуусобиц, — и нанес упреждающий удар.
А мой сумрачный лорд — не Гертфорд, но Серрей, мой лорд сумерек и безвременной смерти, мой лорд Серрей сыграл ему на руку. Тщась доказать, что они с отцом более других достойны водить рукой юного короля, Серрей похвалялся королевской кровью, величал себя принцем, бахвалился гербом древних правителей Англии. В глазах короля, одержимого страхом, что его сына обойдут самозванцы, и предсмертной боязнью, что он не успеет при жизни оградить мальчика от измены, это было равнозначно смертному приговору.
Его взяли в доме лорда Ризли — да, в доме нашего лорда Ризли, не правда ли, насмешка судьбы, — того самого Ризли, который еще за несколько недель до того числился одним из самых ярых его сторонников? Я была так далека от двора и дворцовых перешептываний, что не знала: оказывается. Поджег и Ризли отвернулись от Норфолка, от Марии, Гардинера и Серрея, едва провалилась атака Ризли на Екатерину. Это, как понимала я теперь задним умом, убедило их, что король принял сторону новой веры и новых людей. В тот день в цветнике, когда Ризли свалил вину на моего лорда, земля зашаталась у него под ногами, хоть он того и не знал.
Говорят, на суде он отбивался, как лев, как истинный принц, и смело оборонялся — немудрено, ведь в жилах его и впрямь текла королевская кровь! Однако что толку, ведь его судили враги: лорд Гертфорд и Томас Сеймур, которого король перед самой смертью приблизил к себе, и эти иуды Риз ли и Паджет, а с ними отец Робина Дадли и прочие приспешники Гертфорда! Никто не вступился в его защиту, его осудили единогласно и вскорости обезглавили.
Он умер за неделю до короля; сойди Генрих в могилу неделей раньше, мой лорд остался бы жить — смерть короля снимает все обвинения в измене. Его отца, Норфолка, тоже осудили на казнь, но ему судьба улыбнулась, уморив-таки короля, и теперь он прохлаждается в Белой башне. Говорят, старого герцога Норфолка немного утешила весть, что жена лорда Серрея — его жена! Господи, кто из нас о ней вспоминал! — его постылая жена разрешилась мальчиком…
Однако в остальном надежды и планы Норфолков рухнули, их сторонники в опале, их приспешники попрятались, кто куда. Его преосвященство епископа Гардинера прогнали прочь от двора, Марию выслали в какую-то захудалую усадьбу — пусть поразмыслит на досуге, какой вере ей придерживаться.
Таким образом, об Эдуарде король позаботился. Обо мне и о Марии тоже: он оставил нам деньги, поместья, королевское приданое. Однако об одном вопросе, который всю нашу жизнь будет возникать при сватовстве или наследовании, он на страницах своего пространного завещания умолчал. «Законная, я дочь или нет?» — вопрошала, нет, вопила моя душа вослед его отлетающему духу. Но ответа не получала.
Положа руку на сердце, сейчас я думаю, он попросту не знал. За всей этой матримониальной чехардой, когда он объявлял то одну, то другую своей единственно законной женой, покуда не обнаруживал, что она неверна ему либо в сердце, либо пониже пупка, так что с ней можно развестись или разделаться покруче, — как было упомнить все якобы законные доводы, все крючкотворство, все юридические ухищрения? Как и все, кто его окружал, мы с Марией и в жизни, и в смерти были для него пешками. Он двигая нами обеими, как двигал всеми остальными: сперва соизволил и порешил смешать с грязью и заклеймить незаконными, потом произвел из грязи в князи, чтобы подкрепить законные права Эдуарда на трон Тюдоров.
Ладно, пусть так. Он ушел на последний суд, так и не решив, который из его браков — законный. А я осталась с клеймом «незаконнорожденная» на веки вечные. И «маленькой шлюхой» в придачу; ибо поклеп, который возвели на мою мать, тоже оказался увековечен — король один мог исправить причиненное ей зло и очистить ее память от скверны. А с его смертью я волей-неволей приобрела и третье прозвание: к ублюдку и «маленькой шлюхе» судьба приписала горькое слово «сирота». Трижды проклятая!
И без сподвижников, как у Эдуарда, без высоких вельмож, которые держали бы мою сторону и сражались за мое дело, как пойду я по жизни, поддерживаемая только Гриндалом, Робином и Кэт?
ЗДЕСЬ КОНЧАЕТСЯ ПЕРВАЯ КНИГА МОЕЙ ИСТОРИИ
Примечания
1
Казнь государственных изменников отличалась особой жестокостью: их вешали не до удушения, оскопляли, потрошили и четвертовали.
(обратно)2
Морской разбойник.
(обратно)3
Приведенные слова — парафраз реплики шута из последней сцены «Двенадцатой ночи» В. Шекспира — «Одни рождаются великими, другие достигают величия, к третьим оно приходит».
(обратно)4
Екатерина Арагонская была вдовой Артура, старшего брата короля Генриха. Поскольку церковь запрещала подобные браки, Генриху пришлось получать разрешение Папы Римского.
(обратно)5
Образ из Апокалипсиса (Откр. 7, 1).
(обратно)6
Неточная цитата из «Короля Лира». У Шекспира — «получила дитя в колыбель раньше, чем мужа в постель».
(обратно)7
Саллюстий (86 — ок. 35 до н.э.) — римский историк, автор нескольких книг, в числе которых «О заговоре Катилины».
(обратно)8
Герб Тюдоров был составлен из алой розы Ланкастеров и белой розы Йорков.
(обратно)9
В греческой мифологии божество сна Гипнос — брат Танатоса (смерти).
(обратно)10
Фехтовальный термин, означающий «задел!» (фр.).
(обратно)11
«Салическая правда» — древнейший свод законов у франков, некогда владевших Францией; одно из ее положений утверждало, что женщина не может наследовать престол.
(обратно)12
Веселые итальянские любовные песенки, рассказывающие о проделках Амура.
(обратно)13
Библия рассказывает, что когда евреи бежали от египетского фараона, воды Чермного (Красного) моря расступились перед ними, но поглотили преследователей (Исход XIV, 2).
(обратно)14
Стоун — старинная английская мера веса, равная 6, 35 кг .
(обратно)15
На первое мая в Англии украшают столб — «майское дерево», вокруг которого устраивают танцы.
(обратно)16
Имеется в виду Римский Папа, которого протестанты не считают главой церкви.
(обратно)17
По-английски «смотреть больше» (see more) созвучно фамилии Сеймур (Seymour).
(обратно)18
Фамилия Гертфорд (Hertford) созвучна сочетанию слов heart (сердце) и ford (брод).
(обратно)19
В «Энеиде» Вергилия карфагенская царица Дидона, возлюбленная Энея, не перенеся разлуки с ним, взошла на костер. В поздних легендах о троянской войне Крессида — дочь жреца Калхаса, влюбленная в троянского царевича Троила. Геро — в греческой мифологии жрица Афродиты, в которую влюбился юноша Леандр. Когда Леандр утонул, она бросилась в море.
(обратно)20
Цитата из плача Давида по Саулу и Ионафану: «Не рассказывайте в Гефе, не возвеиряйте на улицах Аскалона, чтобы не радовались дочери Филистимлян, чтобы не торжествовали дочери необрезанных» (2 Царств 1, 20).
(обратно)21
У В. Шекспира: «Ваша дочь в настоящую минуту складывает с мавром зверя с двумя спинами» (Отелло).
(обратно)22
В Апокалипсисе говорится, что в последние дни из кладезя бездны выйдет саранча и будет жалить подобно скорпионам (Откров. VI, 3 — 5).
(обратно)23
Без страха и упрека (фр.).
(обратно)24
«Из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу» (Псал. 8, 3).
(обратно)25
То есть как малолетних сыновей Эдуарда IV, Эдуарда и Ричарда, заключенных в Тауэр и убитых по приказу своего дяди, короля Ричарда III.
(обратно)
Комментарии к книге «Незаконнорожденная», Розалин Майлз
Всего 0 комментариев