«Проклятие королей»

339

Описание

Ее зовут Маргарет Поул. Племянницу двух королей, дочь самой богатой женщины Англии и сестру человека, который должен был взойти на престол, теперь отлучили от двора и спрятали в глуши. Но забвением и скромным поместьем не напугать Маргарет. Ей, потерявшей всю семью, уже нечего терять, но есть за что бороться. И Маргарет сделает все, чтобы восстановить справедливость и вернуть себе прежнюю жизнь. Жизнь, в которой не было места страху.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Проклятие королей (fb2) - Проклятие королей (пер. Екатерина Борисовна Ракитина) (Война Алой и Белой Роз - 6) 2325K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Филиппа Грегори

Филиппа Грегори Проклятие королей

Вестминстерский дворец, Лондон, 29 ноября 1499 года

В миг пробуждения я невинна, совесть моя чиста, на ней нет проступков. В первое, туманное мгновение, когда открываются глаза, у меня нет мыслей; я – лишь тело с гладкой кожей и упругими мышцами, женщина двадцати шести лет, неторопливо входящая в радость жизни. Я не чувствую свою бессмертную душу, не чувствую ни греха, ни вины. Меня так восхитительно, так лениво обволакивает сон, что я едва осознаю, кто я.

Я медленно открываю глаза и понимаю, что свет, сочащийся сквозь ставни, означает, что уже давно утро. Потягиваясь с наслаждением, как просыпающаяся кошка, я вспоминаю, какой уставшей была, когда засыпала, и чувствую, что отдохнула, что у меня все хорошо. А потом, в мгновение ока, явь будто обрушивается мне на голову, как груда договоров с блестящими печатями с высокой полки, я вспоминаю, что у меня все совсем не хорошо, вообще все нехорошо, что сегодня то самое утро, которое, я надеялась, не наступит, потому что этим утром я не смогу отречься от своего губительного имени, я – наследница королевской крови, а мой брат, виновный не более, чем я, мертв.

Мой муж, сидящий у постели, полностью одет. На нем красный бархатный камзол, в дублете он кажется грузным и широким, на его мощной груди лежит золотая цепь гофмейстера принца Уэльского. Я не сразу понимаю, что он какое-то время дожидался, пока я проснусь. Его лицо искажено тревогой.

– Маргарет?

– Ничего не говорите, – огрызаюсь я, как ребенок, будто, если остановишь слова, дело будет отложено, и, отвернувшись от мужа, зарываюсь лицом в подушку.

– Вы должны быть храброй, – без надежды произносит он.

Поглаживает меня по плечу, словно я больной щенок гончей.

– Должны быть храброй.

Я не смею стряхнуть его руку. Он мой муж, я не смею его обижать. Он – мое единственное прибежище. Я зарыта в нем, мое имя спрятано в его имени. Меня так резко отсекли от моего титула, словно само имя мое обезглавили и унесли в корзине.

Имя у меня самое опасное в Англии: Плантагенет. Когда-то я носила его гордо, точно корону. Когда-то я была Маргарет Плантагенет Йоркской, племянницей двух королей, братьев: Эдуарда IV и Ричарда III, а третий брат был моим отцом – Джордж, герцог Кларенс. Моя мать была богатейшей женщиной Англии, дочерью столь великого человека, что его называли «Делателем Королей». Мой брат Тедди, которого наш дядя король Ричард объявил своим наследником, должен был занять английский трон, и нам двоим, Тедди и мне, принадлежала любовь и верность половины королевства. Мы были благородными сиротами Уорик, спасенными от злой судьбы, выхваченными из ведьминской хватки белой королевы, нас вырастила в королевской детской замка Миддлхем сама королева Анна, и не было в мире ничего слишком роскошного или слишком редкого для нас.

Но когда короля Ричарда убили, мы в одну ночь обратились из наследников престола в претендентов – выживших членов прежнего королевского рода, когда на трон взошел узурпатор. Что было делать с принцами из династии Йорков? С наследниками из рода Уориков? У Тюдоров, у матери и сына, были готовы ответы. Нас всех надлежало оженить в безвестность, повенчать с тенями, скрыть во браке. Так что теперь я безопасна, я урезана в разы, до того умалена, что меня можно спрятать под именем бедного рыцаря в усадебке посреди английской глуши, где земля дешева и где никто не поскачет в бой за мою улыбку, лишь кинет клич «Уорик!».

Я – леди Поул. Не принцесса, не герцогиня, даже не графиня, просто жена скромного дворянина, меня затолкали в забвение, как вышитый герб в заброшенный платяной сундук. Маргарет Поул, молодая беременная жена сэра Ричарда Поула, уже подарившая ему троих детей, из которых двое – мальчики. Генри, угодливо названный в честь нового короля, Генриха VII, и Артур, из подобострастия получивший имя в честь королевского сына, принца Артура; а еще у меня есть дочь Урсула. Мне разрешили назвать ее, всего лишь девочку, как я пожелаю, и я нарекла ее в честь святой, которая предпочла смерть браку с чужим человеком, чье имя ее заставляли принять. Сомневаюсь, что кто-нибудь заметил мой маленький бунт, – надеюсь, что нет.

Но моего брата нельзя было заново окрестить посредством брака. На ком бы он ни женился, каким бы низким ни было ее происхождение, она не могла переменить его имя, как мой муж переменил мое. Он все равно сохранил бы титул графа Уорика, он по-прежнему откликался бы на имя Эдвард Плантагенет, он все еще был бы законным наследником английского трона. Подними кто-нибудь его знамя – а рано или поздно это знамя непременно кто-нибудь поднял бы, – половина Англии встала бы под него, просто ради колдовского мерцания белой вышивки, ради белой розы. Его так и называют, Белой Розой.

Раз у него нельзя было отнять имя, у него отняли богатство и земли. Потом отняли свободу, упрятав, словно забытое знамя среди прочих бесполезных вещей, в лондонский Тауэр, между предателей, должников и дураков. Да, у моего брата не было ни слуг, ни земель, ни замка, ни образования, но он сохранил имя, мое имя. Тедди сохранил титул, титул нашего деда. Он все еще был графом Уориком, Белой Розой, наследником трона Плантагенетов, постоянным живым укором Тюдорам, которые захватили этот трон и теперь зовут его своим. Тедди бросили во тьму, когда ему было одиннадцать, и не выводили на свет, пока ему не минуло двадцать четыре. Он тринадцать лет не ходил по луговой траве. Потом он вышел из Тауэра, – может быть, наслаждаясь запахом дождя от сырой земли, может быть, слушая, как кричат над рекой чайки, может быть, слыша за высокими стенами Тауэра крики и смех свободных людей, вольных англичан, своих подданных. По обе стороны от него шли стражники, он пересек подъемный мост, взошел на Тауэрский холм, опустился на колени перед плахой, положил на нее голову, словно заслуживал смерти, словно хотел умереть, – и его обезглавили.

Это случилось вчера. Только вчера. Весь день лил дождь. Была страшная буря, словно небо возмутилось этим зверством, дождь изливался, как скорбь, и когда мне сообщили, я была со своей кузиной-королевой в ее изысканно обставленных покоях – мы закрыли ставни, чтобы не видеть тьмы, словно не хотели смотреть на дождь, смывавший с Тауэрского холма в канаву кровь – кровь моего брата, мою кровь, кровь королей.

– Постарайтесь быть храброй, – снова бормочет мой муж. – Подумайте о ребенке. Постарайтесь не бояться.

– Я не боюсь, – обернувшись через плечо, отвечаю я. – Мне не нужно стараться быть храброй. Мне нечего бояться. Я знаю, что с вами мне ничего не грозит.

Он мешкает. Он не хочет напоминать мне, что мне, возможно, все еще есть чего бояться. Возможно, даже его небогатое поместье не настолько скромно, чтобы я была в безопасности.

– Я хотел сказать, постарайтесь не показывать свое горе…

– Почему? – вырывается у меня детский плач. – Почему мне нельзя горевать? Мой брат, мой единственный брат мертв! Обезглавлен как предатель, хотя был невинен как дитя. Почему мне нельзя горевать?

– Потому что им это не понравится, – просто отвечает он.

Вестминстерский дворец, Лондон, весна 1500 года

Сама королева спускается по парадной лестнице, чтобы попрощаться с нами, когда мы покидаем Вестминстер после Рождественского праздника, хотя король все еще не выходит из своих покоев. Его мать твердит, что с ним все хорошо, его просто слегка лихорадит, он силен и здоров, просто пережидает холодные зимние дни у жаркого огня; но никто ей не верит. Все знают, что он болен виной за убийство моего брата и смерть претендента, которого объявили предателем, обвинив в участии в том же вымышленном заговоре. Я с мрачным весельем замечаю, что мы с королевой, обе потерявшие братьев, бледнеем и молчим о наших делах, а тот, по чьему приказу наших братьев убили, укладывается в постель, мучаясь виной. Но Елизавета и я обе привыкли к потерям, мы Плантагенеты, мы день за днем вкушаем предательство и сердечную боль; Генрих Тюдор в королях недавно, за него всегда воевали другие.

– Удачи, – коротко произносит Елизавета, указывая на мой округлившийся живот. – Вы уверены, что не хотите остаться? Вы могли бы родить здесь. За вами бы хорошо ходили, и я бы вас навещала. Прошу, Маргарет, передумайте и останьтесь.

Я качаю головой. Не могу я ей признаться, что меня тошнит от Лондона, тошнит от двора и от правления ее мужа и его властной матушки.

– Хорошо, – говорит она, понимая все. – А в Ладлоу вы поедете, когда снова будете на ногах? Присоединитесь к остальным?

Она предпочитает, чтобы я жила в Ладлоу, с ее сыном, Артуром. Мой муж опекает его в этом отдаленном замке, и ей спокойнее знать, что и я тоже с ним.

– Отправлюсь, как только смогу, – обещаю я. – Но вы же знаете, сэр Ричард убережет и сохранит вашего мальчика, рядом я или нет. Он заботится о нем так, словно принц из чистого золота.

Мой муж – хороший человек, я этого никогда не отрицала. Миледи мать короля сделала удачный выбор, когда устраивала мой брак. Она всего лишь хотела, чтобы муж увез меня с глаз долой, но ненароком остановилась на том, кто души во мне не чает. Но сделка была ей не в убыток. В день нашего венчания она выплатила моему мужу самую ничтожную награду, мне и теперь почти смешно, когда думаю о том, что ему за меня дали: две фермы – два птичьих двора! – и крохотный разваливающийся замок. Он мог бы потребовать куда больше; но он всегда служил Тюдорам за спасибо, трусил за ними следом, только чтобы напомнить, что был на их стороне, шел за их знаменем, куда бы оно ни вело, не считаясь с потерями и ни о чем не спрашивая.

Еще в юности он положился на свою родственницу, леди Маргарет Бофорт. Она убедила его, как и многих других, что как союзник принесет победу, но как враг будет опасна. Совсем молодым мой муж воззвал к ее обостренным родственным чувствам и вверился ее заботам. Она заставила его присягнуть своему сыну, и мой муж, вместе с другими ее сторонниками, рисковал жизнью, чтобы ее сын сел на престол, а она получила титул, который сама для себя придумала: Миледи мать короля. Даже сейчас, в пору неоспоримого торжества, она цепляется за родичей, страшась ненадежных друзей и пугающих незнакомцев.

Я смотрю на свою сестру-королеву. Мы с ней так непохожи на Тюдоров. Ее они выдали замуж за сына Миледи, короля Генриха, и лишь после того, как почти два года проверяли ее плодовитость и верность, словно она была племенной сукой, которую надо было одобрить, короновали ее, хотя она принцесса крови, а он родился очень далеко от трона. Меня отдали за троюродного брата Миледи, сэра Ричарда. От нас обеих потребовали, чтобы мы отказались от своего рода, от своего детства, от прошлого; чтобы мы приняли их имя и присягнули им на верность, и мы это сделали. Но сомневаюсь, что даже после этого они когда-нибудь станут нам доверять.

Елизавета, моя двоюродная сестра, смотрит на своего сына, юного принца Артура, который ждет, когда ему приведут из конюшни коня.

– Я бы хотела, чтобы вы остались, все трое.

– Он должен быть в своих владениях, – напоминаю я. – Он же принц Уэльский, ему нужно быть поближе к Уэльсу.

– Я просто…

– В стране спокойно. Теперь король и королева Испании отправят к нам свою дочь. Мы вернемся быстро, подготовившись к свадьбе Артура.

Я не добавляю, что юную инфанту присылают лишь теперь, когда не стало моего брата. Ему пришлось умереть, чтобы не было соперничества за трон. Ковер, по которому инфанта пойдет к алтарю, будет красным, как кровь моего брата. И мне придется идти по нему с процессией Тюдоров и улыбаться.

– Есть проклятие, – внезапно произносит она, придвигаясь ко мне поближе и говоря мне на ухо, так что я чувствую на щеке тепло ее дыхания. – Маргарет, я должна вам сказать. Было проклятие.

Она берет меня за руку, и я чувствую, как ее рука дрожит.

– Какое проклятие?

– Что любой, кто выведет моих братьев из Тауэра, любой, кто отправит их на смерть, умрет сам.

Я в ужасе отшатываюсь и смотрю в ее побледневшее лицо.

– Что за проклятие? Кто его наложил?

Тень вины, проходящая по ее лицу, тут же открывает мне все. Наверняка это ее мать, ведьма, Елизавета. Я уверена, что роковое проклятие произнесла эта смертоносная женщина.

– Что именно она сказала?

Елизавета берет меня под руку и ведет меня к конюшням, под арку, где мы остаемся одни во дворе, и над нашими головами простираются голые ветви дерева.

– Я тоже говорила, – сознается она. – Это и мое проклятие, не только ее, я произнесла его вместе с матерью. Я была совсем девочкой, но должна была понять… но я произнесла его вместе с ней. Мы обращались к реке, к богине… ну, вы понимаете!.. к богине, которая основала наш род. Мы сказали: «Нашего мальчика забрали, когда он еще не был мужчиной, не был королем – хотя был рожден, чтобы стать и тем, и другим. Так забери сына его убийцы, пока он еще мальчик, прежде чем станет мужчиной, прежде чем достигнет власти. А потом забери его внука, и когда ты его заберешь, мы поймем, что его смерть – действие нашего проклятия и его расплата за утрату нашего сына».

Я содрогаюсь и запахиваю дорожный плащ, словно залитый солнцем сад вдруг стал сырым и холодным от дыхания реки, давшей согласие.

– Вы сказали – такое?

Она кивает, глаза ее темны и полны страха.

– Что ж, король Ричард умер, а его сын умер до него, – смело говорю я. – Мужчина и его сын. Ваш брат исчез, когда был в его власти. Если он был виновен и проклятие сработало, то все, возможно, уже свершилось и его род пресекся.

Она пожимает плечами. Никто из знавших Ричарда ни мгновения не думал, что он убил своих племянников. Нелепое предположение. Он посвятил жизнь брату, он умер бы за своих племянников. Он ненавидел их мать и захватил трон; но он в жизни не тронул бы мальчиков. Даже Тюдоры не смеют зайти дальше намеков на подобное преступление; даже им не хватает наглости обвинить мертвого в злодеянии, которое он никогда бы не совершил.

– Если то был нынешний король… – я понижаю голос до шепота, приблизившись настолько, что мы могли бы обняться, окутав Елизавету своим плащом и держа ее за руку; я едва отваживаюсь говорить в этом полном соглядатаев дворце. – Если по его приказу убили ваших братьев…

– Или его матери, – очень тихо отзывается она. – У ее мужа были ключи от Тауэра, мои братья стояли между ее сыном и троном…

Мы содрогаемся, так крепко сжав руки, словно Миледи может подкрасться к нам сзади и подслушать. Нас обеих ужасает власть Маргарет Бофорт, матери Генриха Тюдора.

– Так, так, – говорю я, пытаясь сдержать страх и не замечать, как дрожат наши руки. – Но, Елизавета, если это они убили ваших братьев, тогда ваше проклятие падет на ее сына, вашего мужа, и на его сына.

– Знаю, знаю, – тихо стонет она. – Чего я боюсь с тех пор, как впервые об этом задумалась. Что, если внук убийцы – мой сын, принц Артур? Мой мальчик. Что, если я прокляла своего мальчика?

– Что, если проклятие оборвет род? – шепчу я. – Что, если не останется мальчиков Тюдоров, одни бездетные девочки?

Мы стоим неподвижно, словно заледенели в зимнем саду. Над нашими головами раздается трель малиновки, предупреждающий клич, а потом птица улетает.

– Сберегите его! – с внезапным чувством говорит Елизавета. – Сберегите Артура в Ладлоу, Маргарет!

Замок Стоуртон, Стаффордшир, весна 1500 года

Я ухожу в заточение в Стоуртоне на месяц, а муж оставляет меня, чтобы сопровождать принца в Уэльс, в его замок в Ладлоу. Я стою в дверях нашего обветшавшего старого дома, чтобы помахать уезжающим вслед. Принц Артур опускается на колени, принять мое благословение, и я кладу руки ему на голову, а потом, когда он поднимается, целую в обе щеки. Ему тринадцать, он уже выше меня, этот мальчик, который хорош собой, как истинный Йорк, и обаятелен, как Йорк. В нем нет почти ничего от Тюдоров, только волосы у него медные и временами он неожиданно впадает в тревогу; все Тюдоры – пугливое семейство. Я обнимаю худенького мальчика и прижимаю его к себе.

– Будьте умницей, – велю я ему. – И осторожнее, когда станете упражняться с копьем и ездить верхом. Я обещала вашей матери, что с вами ничего не случится. Позаботьтесь о том, чтобы так и было.

Он закатывает глаза, как делают все мальчишки, когда женщина слишком над ними квохчет, но послушно склоняет голову, а потом разворачивается, запрыгивает на коня и натягивает поводья, так что конь пляшет и резвится.

– И не красуйтесь попусту, – велю я. – А если пойдет дождь, ступайте под крышу.

– Ладно, ладно, – говорит мой муж. Он тепло мне улыбается. – Я за ним присмотрю, вы же знаете. А вы поберегите себя, это вам в этом месяце предстоит потрудиться. И пошлите мне весточку, как только ребенок родится.

Я кладу руку себе на живот, чувствую, как шевелится ребенок, и машу отъезжающим. Смотрю, как они скачут на юг по красной глиняной дороге в Киддерминстер. Земля промерзла насквозь, они быстро минуют узкие тропинки, которые вьются между пестрыми застывшими полями цвета ржавчины. Перед принцем скачут его знаменосцы и свита при оружии, одетая в его цвета. Сам принц едет рядом с моим мужем, их тесным защитным кольцом окружают слуги. За ними следуют вьючные животные, везущие сокровища принца: его серебряную посуду и золото, его бесценные седла, доспехи, покрытые насечками и эмалью, даже его ковры и белье. Он повсюду возит за собой огромные ценности, он – Тюдор, английский принц, и ему прислуживают, как императору. Тюдоры подтверждают свое королевское право, выставляя напоказ богатство, словно надеются, что игра в короля сделает короля настоящим.

Возле мальчика, окружая мулов, везущих его сокровища, едет стража Тюдоров, новая стража, которую набрал его отец, в бело-зеленых ливреях. Когда королевской семьей были мы, Плантагенеты, мы ездили по тропинкам и дорогам Англии с друзьями и спутниками, без оружия, с непокрытыми головами; нам не была нужна стража, мы никогда не боялись народа. Тюдоры всегда опасаются внезапного нападения. Они пришли с вражеской армией, за ними пришел мор, и даже теперь, почти пятнадцать лет спустя после победы, они все еще ведут себя как захватчики, неуверенные в том, что им ничто не угрожает, сомневающиеся, что их встретят добром.

Я стою, подняв на прощанье руку, пока они не скрываются от меня за поворотом, а потом захожу в дом, заворачиваясь в тонкую шерстяную шаль. Я пойду в детскую, повидаюсь с детьми, пока все в доме не сели обедать, а после обеда подниму бокал за управляющих моим домом и землями, веля им содержать все в порядке в мое отсутствие, и возвращусь к себе с дамами, повитухами и няньками. Там мне придется долгих четыре недели ждать нашего нового ребенка.

Я не боюсь боли, поэтому роды меня не пугают. Они у меня четвертые, по крайней мере, я знаю, чего ждать. Но я их и не жду, ни один из моих детей не принес мне той радости, которую я вижу в других матерях. Мальчики не наполняют меня яростным честолюбием, я не могу молиться о том, чтобы они добились в этом мире положения – безумием с моей стороны было бы желать, чтобы они привлекли внимание короля: что он увидит, кроме еще одного юноши из Плантагенетов? Соперника, имеющего право на трон? Угрозу? Глядя на дочь, я не радуюсь тому, что подрастает маленькая женщина: еще одна я, еще одна принцесса Плантагенетов. Что еще мне думать о ней, кроме того, что она обречена, если воссияет при дворе? Я благополучно пережила эти годы, поскольку была почти невидимкой, так как мне нарядить девочку и выставить ее всем напоказ, чтобы ей восхищались? Я желаю ей лишь уютного забвения. Чтобы быть любящей матерью, женщина должна глядеть в будущее с надеждой, исполненная чаяний для своих детей, должна думать, что их ждет счастливое будущее, мечтать о великих свершениях. Но я из дома Йорков, я лучше всех знаю, что этот мир ненадежен и опасен, и лучшее будущее, что я могу уготовить своим детям, – выживание в тени, хотя по праву рождения они из действующих лиц; но нужно надеяться, что они всегда будут стоять у сцены или, неузнанные, в толпе.

Ребенок рождается скоро, на неделю раньше, чем я думала, он красив и силен, у него на макушке смешной хохолок каштановых волос, как петушиный гребень. Ему нравится молоко кормилицы, и она его все время прикладывает. Я шлю его отцу добрые вести, получаю в ответ поздравления и браслет из валлийского золота. Мой муж пишет, что приедет на крестины и что мальчика мы должны назвать Реджинальдом – в честь Реджинальда Советника, – чтобы мягко намекнуть королю и его матери, что мальчик вырастет и станет советчиком и смиренным слугой их рода. Меня не удивляет, что мой муж хочет, чтобы само имя ребенка выражало рабскую покорность королевской семье. Когда они захватили страну, они и нас захватили. Наше будущее зависит от их милости, Тюдоры теперь владеют в Англии всем; может быть, это уже навсегда.

Иногда кормилица приносит младенца мне, и я качаю его, восхищаясь изгибом его закрытых век и тенью ресниц на щеках. Он напоминает мне моего брата, когда тот был ребенком. Я хорошо помню его пухлое младенческое личико и его живые темные глаза. Юношей я его почти не видела. Не могу представить себе пленника, идущего под дождем к плахе на Тауэрском холме. Я прижимаю своего новорожденного ребенка к сердцу и думаю, что жизнь хрупка, что, возможно, безопаснее вообще никого не любить.

Мой муж приезжает домой, как обещал, – он всегда исполняет свои обещания, – к крестинам; и как только я выхожу из покоев роженицы и принимаю причастие, мы возвращаемся в Ладлоу. Путешествие долгое, оно дается мне нелегко, я еду то верхом, то в паланкине: по утрам в седле, а днем отдыхаю; но даже так у нас уходит на дорогу два дня, и я рада, когда показываются высокие городские стены, полоски черных балок и сливочная штукатурка городских домов под толстыми соломенными кровлями, а за ними возвышается темный замок.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, весна 1500 года

Из уважения ко мне ворота распахивают настежь, я – жена лорда гофмейстера, и сам Артур, долгоногий и взволнованный, прыгая, как жеребенок, вырывается из главных ворот, чтобы помочь мне сойти с лошади и спросить, как я и почему не привезла новорожденного.

– Для него сейчас слишком холодно, ему лучше дома, с кормилицей.

Я обнимаю принца, и он падает на колени, чтобы я благословила его как жена его опекуна, кузина его матери, женщина королевского рода, а когда он поднимается, я приседаю перед ним в реверансе, как перед наследником трона. Мы легко исполняем эти церемонии, не задумываясь о них. Его растили королем, а я росла одной из важнейших особ при дворе, почти все приседали передо мной в реверансе, шли следом, вставали, когда я входила в комнату, и кланялись, покидая меня. Пока не пришли Тюдоры, пока меня не выдали замуж, пока я не стала незначительной леди Поул.

Артур отступает назад, чтобы вглядеться в мое лицо; смешной мальчик, ему в этом году четырнадцать, но он милый и вдумчивый, как его мать, женщина с нежным сердцем.

– У вас все хорошо? – спрашивает он. – Все-все прошло хорошо?

– Очень хорошо, – твердо отвечаю я. – Я ни капли не переменилась.

В ответ он улыбается. У него любящее сердце, от матери, он станет королем, которому ведомо сострадание; и, видит бог, именно это нужно Англии, чтобы залечить раны после долгих тридцати лет сражений.

Из конюшни хлопотливо выбегает мой муж, и они с Артуром увлекают меня в большой зал, где мне кланяются придворные, и я иду сквозь сотенную толпу наших приближенных к своему почетному месту между мужем и принцем Уэльским, во главе стола.

Позже, вечером, я захожу к Артуру в спальню, чтобы побыть при его молитве. С принцем его капеллан, Артур стоит на коленях на скамеечке и слушает тщательное произнесение латинского дневного коллекта и молитвы на ночь. Капеллан зачитывает часть одного из псалмов, и Артур склоняет голову, молясь о здравии отца и матери, королевы и короля Англии, и «о Миледи матери короля, графине Ричмонд», добавляет он, упоминая ее титул, чтобы Бог не забыл, как она поднялась и как достойна ее просьба Его внимания. Я склоняю голову, когда он произносит: «Аминь», потом капеллан собирает свои вещи, а Артур запрыгивает на огромную кровать.

– Леди Маргарет, вы знаете, что у меня в этом году свадьба?

– Никто не назвал мне дату, – отвечаю я.

Я сажусь на край кровати и смотрю на светлое лицо Артура и на мягкий пух на его верхней губе, который он любит поглаживать, словно побуждая его расти.

– Но теперь препятствий для свадьбы нет.

Он сразу тянется ко мне и касается моей руки. Он знает, что монархи Испании поклялись, что отправят свою дочь к нему невестой, только если их уверят, что других наследников английского трона нет. Они имели в виду не только моего брата Эдварда, но и претендента, выступавшего под именем брата королевы, Ричарда Йорка. Желая заключения помолвки, король захватил обоих юношей, словно они были в равной мере наследниками, словно были одинаково виновны, и приказал убить обоих. Претендент присвоил себе самое опасное имя, поднял против Генриха оружие и умер за это. Мой брат отказался от своего имени, никогда не поднимал даже голоса, что уж говорить об армии, и все равно умер. Я должна постараться не омрачать свою жизнь горечью. Спрятать обиду, словно забытое знамя. Забыть, что я – сестра, забыть единственного мальчика, которого когда-либо любила по-настоящему, – моего брата, Белую Розу.

– Вы ведь знаете, я бы никогда этого не потребовал, – очень тихо говорит Артур. – Его смерти. Я ее не хотел.

– Знаю, что не хотели, – отвечаю я. – Ни вы, ни я тут ни при чем. Это было не в нашей власти. Мы ничего не могли поделать.

– Но я кое-что сделал, – говорит он, искоса глядя на меня. – Толку не было; но я просил отца о милости.

– Это было благородно.

Я не рассказываю ему, что стояла перед королем на коленях, простоволосая, растрепанная, мои слезы капали на пол, а я обхватила ладонями каблук королевского башмака и держалась, пока меня не подняли и не унесли прочь, и муж умолял меня больше не заговаривать об этом из страха, что король вспомнит, что некогда я носила имя Плантагенетов и что в жилах моих сыновей течет опасная королевская кровь.

– Ничего нельзя было сделать. Уверена, Его Светлость, ваш отец, сделал лишь то, что считал верным.

– Вы сможете… – Артур колеблется. – Сможете его простить?

Он не может даже поднять на меня глаза, задавая этот вопрос, он смотрит на наши сомкнутые руки. Бережно поворачивает новое кольцо на моем пальце, траурное кольцо с буквой «У»; Уорик, мой брат.

Я накрываю его руку своей.

– Мне нечего прощать, – твердо произношу я. – Ваш отец поступил так с моим братом не из гнева и не из мести. Он чувствовал, что так нужно, чтобы обезопасить трон. Он сделал это не сгоряча. Его нельзя было поколебать мольбами. Он просчитал, что простые люди Англии всегда поднимутся за кого-то, носящего имя Плантагенет. Ваш отец – думающий человек, осторожный человек, он учтет все шансы, почти как счетовод, вносящий в одну из появившихся теперь книг прибыли – с одной стороны, а убытки – с другой. Речь больше не идет о чести и верности. Речь о расчете. Мой убыток в том, что моего брата сочли угрозой, и ваш отец вычеркнул его.

– Но он не был угрозой! – восклицает Артур. – И по чести…

– Он никогда не был угрозой; все дело в имени. Его имя было угрозой.

– Но это ведь и ваше имя?

– О нет. Меня зовут Маргарет Поул, – сухо произношу я. – Вам это известно. И я стараюсь забыть, что родилась под другим именем.

Вестминстерский дворец, Лондон, осень 1501 года

Невеста Артура приезжает, лишь когда ей исполняется пятнадцать. В конце лета мы отправляемся в Лондон, и у Артура, его матери и меня два месяца на то, чтобы заказать наряды, созвать портных, ювелиров, перчаточников, шляпников и швей; собрать молодому принцу гардероб и пошить красивый наряд ко дню свадьбы.

Принц беспокоится. Он часто ей писал: возвышенные письма на латыни, единственном языке, который понимают они оба. Моя кузина королева настоятельно просила, чтобы инфанту учили английскому и французскому.

– По-моему, жениться на чужестранке, с которой словом не можешь перемолвиться, – это варварство, – бормочет она, обращаясь ко мне, когда мы вышиваем новые рубашки Артура у нее в покоях. – Им что, завтракать, посадив между собой посла, чтобы переводил?

Я улыбаюсь в ответ. Редкая женщина может свободно говорить с любящим мужем, и мы обе это знаем.

– Научится, – говорю я. – Ей придется научиться нашим обычаям.

– Король собирается ехать на южное побережье, встречать ее, – говорит Елизавета. – Я просила его дождаться и устроить ей встречу в Лондоне, но он сказал, что возьмет с собой Артура и они поскачут, как странствующие рыцари, чтобы сделать инфанте сюрприз.

– Знаете, не думаю, что испанцам нравятся сюрпризы, – замечаю я.

Все знают, что они – очень церемонный народ; инфанта жила почти в заточении в бывшем гареме дворца Альгамбра.

– Она обещана, она была обещана двенадцать лет назад, и теперь ее доставят, – сухо отвечает Елизавета. – Что ей нравится, а что нет, не так и важно. Ни для короля и, возможно, уже даже ни для ее матери и отца.

– Бедное дитя, – говорю я. – Но ей не мог достаться жених краше и добрее Артура.

– Он славный молодой человек, правда? – Лицо матери теплеет от похвалы сыну. – И он опять вырос. Чем вы его кормите в Уэльсе? Он уже выше меня, думаю, будет таким же высоким, как мой отец.

Она осекается, словно это измена – упомянуть ее отца, короля Эдуарда.

– Будет таким же высоким, как король Генрих, – прихожу я ей на помощь. – И, будет на то воля Божья, из нее получится такая же хорошая королева, как из вас.

Елизавета дарит мне одну из своих ускользающих улыбок.

– Может быть, и получится. Может быть, мы подружимся. Думаю, она может быть немного на меня похожа. Ее растили королевой, как и меня. И мать у нее решительная и отважная, какой была моя.

Возвращения жениха и его отца из рыцарского странствия мы ждем в детской. Маленького принца Гарри, десяти лет от роду, разволновали эти приключения.

– Он подскачет и возьмет ее в плен?

– О нет, – отвечает его мать, сажая на колени свою младшую девочку, пятилетнюю Марию. – Так не пойдет. Они приедут туда, где она остановится, и попросят их принять. Потом станут расточать ей похвалы, может быть, пообедают с ней, а потом уедут наутро.

– А я бы подскакал и взял ее в плен! – похваляется Гарри, поднимая руки, словно сжимает вожжи, и галопируя по комнате на воображаемой лошади. – Я бы подскакал и тут же на ней женился. Она слишком долго не ехала в Англию. Я бы не снес промедления.

– Снес? – спрашиваю я. – Что за слово такое «снес»? Что, скажите на милость, вы читали?

– Он все время читает, – с любовью отзывается его мать. – Такой ученый. Читает романы и богословские труды, молитвы и жития святых. По-французски, по-латыни и по-английски. Начал учить греческий.

– И еще я музыкант, – напоминает нам Гарри.

– Очень одаренный, – с улыбкой уверяю его я.

– И езжу верхом, на больших конях, не просто на маленьких пони, и с ловчей птицей тоже умею управляться. У меня есть своя собственная, ястреб по имени Рубин.

– Вы, без сомнения, истинный принц, – говорю ему я.

– Мне нужно поехать в Ладлоу, – отвечает он. – Поехать в Ладлоу с вами и вашим мужем и выучиться управлять страной.

– Мы будем вам очень рады.

Он прекращает скакать по комнате, подходит, встает коленями на стул передо мной и обхватывает ладонями мое лицо.

– Я хочу быть хорошим принцем, – очень серьезно произносит он. – Правда хочу. Что бы ни поручил мне отец. Править Ирландией или командовать флотом. Куда бы ни послал. Вы не поймете, леди Маргарет, потому что вы не Тюдор, но это призвание, божественное призвание – родиться в королевской семье. Это судьба – родиться в роду королей. И когда моя невеста приедет в Англию, я поеду ей навстречу, переодевшись, чтобы она увидела меня и сказала: «О! Кто этот красивый юноша на таком огромном коне?» А я скажу: это я! И все закричат: ура!

– Все пошло не так, – мрачно говорит Артур матери.

Он приходит в ее покои перед обедом, пока королева одевается. Я держу ее корону, глядя, как служанка расчесывает ей волосы.

– Когда мы добрались, она уже легла, и прислала сказать, что не сможет нас принять. Отец не хотел мириться с отказом, он стал советоваться с лордами, которые нас сопровождали. Они согласились… – Артур опускает глаза, но мы обе видим его негодование. – Разумеется, они согласились, кто бы стал спорить? И мы поехали под проливным дождем к Догмерсфилдскому дворцу и настояли, чтобы она нас приняла. Отец пошел в ее личные покои, думаю, они поругались, а потом она вышла, в ярости, и мы сели за стол.

– Какая она? – спрашиваю я в тишине, когда все замолкают.

– Откуда мне знать? – жалобно отзывается Артур. – Мы едва перемолвились парой слов. С меня просто натекло по всему полу. Отец велел ей танцевать, и она исполнила испанский танец с тремя своими дамами. На ней была густая вуаль, так что я не видел ее лица. Наверное, она нас ненавидит за то, что заставили ее выйти к ужину, когда она отказалась. Она говорила по-латыни, мы обменялись парой фраз о погоде и о ее путешествии. Она очень страдала от морской болезни.

Я едва не смеюсь в голос, глядя на его унылое лицо.

– Ах, юный принц, не падайте духом! – говорю я, обнимая его за плечи и прижимая к себе. – Все только начинается. Со временем она вас полюбит и оценит. Она оправится от морской болезни и выучится говорить по-английски.

Я чувствую, как он жмется ко мне в поисках утешения.

– Правда? Вы в самом деле так думаете? Вид у нее был очень сердитый.

– Так полагается. А вы будете с ней добры.

– Милорд отец очень к ней внимателен, – говорит Артур матери, словно предупреждая ее.

Она криво усмехается.

– Вашему отцу по душе принцессы, – говорит она. – Он больше всего любит женщин королевской крови, когда они в его власти.

Я сижу в королевской детской с принцессой Марией, когда с урока верховой езды возвращается Гарри. Он сразу бросается ко мне, отпихивая локтем младшую сестру.

– Будьте осторожнее с Ее Светлостью, – напоминаю я.

Она хихикает; прелестная маленькая красотка.

– А где испанская принцесса? – нетерпеливо спрашивает Гарри. – Почему ее тут нет?

– Потому что она еще в пути, – отвечаю я, предлагая принцессе Марии яркий мячик; она берет его, осторожно подбрасывает и ловит. – Принцесса Катерина должна проехать по стране, чтобы люди ее видели, а потом вы поедете ей навстречу и сопроводите ее в Лондон. Ваш новый наряд готов, седло тоже.

– Надеюсь, я все сделаю, как нужно, – серьезно отзывается Гарри. – Надеюсь, конь будет послушным и мать будет мной гордиться.

Я обнимаю его.

– Все так и будет, – уверяю я. – Вы прекрасно будете держаться в седле, выглядеть будете как настоящий принц, и ваша матушка всегда вами гордится.

Я чувствую, как он распрямляет плечики, уже воображая, как будет смотреться в парчовом камзоле, верхом на коне.

– Да, гордится, – говорит он с тщеславием любимого сыночка. – Может, я и не принц Уэльский, я только второй сын, но она мной гордится.

– А принцессой Марией? – поддразниваю его я. – Самой хорошенькой принцессой в мире? Или принцессой Маргаритой?

– Да они всего лишь девчонки, – отвечает он с братской насмешливостью. – Кому они нужны?

Я слежу за тем, чтобы новые платья королевы должным образом пересыпали душистыми порошками, вычистили и вывесили в гардеробной, когда Елизавета входит и закрывает за собой дверь.

– Оставьте нас, – коротко говорит она служанке, ведающей гардеробом, и по ее тону я понимаю: случилось что-то очень дурное, королева никогда не бывает так немногословна с теми, кто ей прислуживает.

– Что случилось?

– Это Эдмунд. Кузен Эдмунд.

При звуке этого имени у меня слабеют колени; Елизавета усаживает меня на табурет, подходит к окну и распахивает его, так что в комнату льется прохладный воздух, и в голове у меня проясняется. Эдмунд – Плантагенет, как и мы. Сын моей тетки, герцог Саффолк, король к нему благоволит. Его брат стал предателем, он возглавил мятежников, выступивших против короля в битве при Стоуке, и погиб на поле боя; но Эдмунд де ла Поул, напротив, всегда был отчаянно верен, он был правой рукой короля Тюдора и его другом. Он – украшение двора, звезда турниров, красивый, смелый, блестящий герцог из Плантагенетов, радостный знак всем, что Йорки и Тюдоры живут бок о бок, любящей королевской семьей. Он входит в ближний придворный круг, этот Плантагенет на службе у Тюдора; он сменил масть, флаг развевается в другую сторону, алый и белый смешались в новой розе, и это пример нам всем.

– Арестован? – шепчу я; это мой самый сильный страх.

– Бежал, – коротко отвечает Елизавета.

– Куда? – в ужасе спрашиваю я. – О боже. Что он натворил?

– К императору Священной Римской империи Максимилиану, чтобы собрать против короля армию, – у нее перехватывает дыхание, словно слова застряли у нее в глотке, но ей нужно задать мне вопрос. – Маргарет… скажите… вы ничего об этом не знали?

Я качаю головой, беру Елизавету за руку, смотрю ей в глаза.

– Поклянитесь, – требует она. – Поклянитесь.

– Ничего. Ни единого слова. Клянусь. Он мне не доверился.

Мы обе умолкаем при мысли о тех, кому он обычно доверялся: о зяте королевы Уильяме Куртене, женатом на нашей кузине Катерине; Томасе Грее; нашем кузене Уильяме де ла Поуле; моем троюродном брате Джордже Невилле; нашем родственнике Генри Буршье. Мы составляем тщательно переписанную и широко известную сеть кузенов и родни, связанную узами брака и крови. Плантагенеты рассеяны по всей Англии: напористые, отважные, честолюбивые мальчики, мужчины-воины и плодовитые женщины. А против нас – четверо Тюдоров: старуха, ее беспокойный сын и их наследники Артур и Гарри.

– Что теперь будет? – спрашиваю я, встаю и иду через комнату закрыть окно. – Мне уже лучше.

Елизавета протягивает ко мне руки, и мы на мгновение обнимаемся, словно мы – все еще те девушки, что в страхе ждали новостей из Босуорта.

– Он не сможет вернуться домой, – печально произносит она. – Мы больше не увидим кузена Эдмунда. Никогда. А шпионы короля его точно найдут. У него теперь на службе сотни соглядатаев, они его отыщут…

– А потом отыщут всех, с кем он когда-либо говорил, – предрекаю я.

– С вами – нет? – снова спрашивает она. Ее голос падает до шепота. – Маргарет, по совести, с вами – нет?

– Со мной – нет. Ни единого слова. Вы же знаете, я глуха и нема, когда речь об измене.

– А потом или в этом году, или на будущий год, или через год его привезут домой и убьют, – глухо говорит Елизавета. – Нашего кузена Эдмунда. Нам придется смотреть, как он пойдет на плаху.

У меня вырывается тихий стон горя. Мы беремся за руки. Но в тишине, думая о нашем кузене и плахе на Тауэрском холме, мы обе знаем, что уже пережили и куда худшее.

Я не остаюсь на королевскую свадьбу, я еду подготовить Ладлоу к приезду юной четы, удостовериться, что там тепло и уютно. Король, улыбаясь, приветствует всех своих родичей Плантагенетов с излишней, надоедливой приязнью, и я рада, что покинула двор, потому что боюсь, что король своими любезными речами задержит меня в зале, пока его шпионы обыскивают мои покои. Самая страшная опасность исходит от короля, когда он выглядит довольным, ищет общества придворных, объявляет веселые забавы, зовет нас танцевать, смеется и прогуливается среди гостей, пока снаружи, в темных галереях и на узких улицах, делают свое дело его шпионы. Мне, возможно, и нечего утаивать от Генриха Тюдора; но это не значит, что я хочу, чтобы за мной следили.

Как бы то ни было, король повелел, чтобы молодые безотлагательно отправились после свадьбы в Ладлоу, и я должна все там для них приготовить. Бедной девочке придется распустить большую часть своей испанской свиты и ехать через всю страну в самую скверную зимнюю погоду в замок почти в двухстах милях от Лондона – и в целой жизни от удобства и роскоши ее родного дома. Король хочет, чтобы Артур показал всем свою невесту, чтобы все вдоль дороги были поражены следующим поколением Тюдоров. Он думает, как утвердить власть и блеск нового трона, но не думает о молодой женщине, которая скучает по матери в чужой стране.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, зима 1501 года

Я заставляю слуг в Ладлоу перевернуть весь замок вверх дном, отскрести полы, вычистить каменные стены, а потом завесить их богатыми теплыми гобеленами. По моему приказу перевешивают ковры в дверях, чтобы избежать сквозняков, я покупаю у виноторговцев огромную новую бочку, распиленную пополам, которая будет служить принцессе ванной; моя кузина королева пишет мне, что инфанта собирается принимать ванну каждый день – невиданный обычай, от которого, я надеюсь, она откажется, когда почувствует, какие холодные ветра бьются в башни замка Ладлоу. Для предназначенной ей кровати шьются новые занавеси – мы все надеемся, что принц каждую ночь будет туда приходить. Я заказываю новые льняные простыни у лондонских торговцев тканями, и они присылают лучшие, самые лучшие, какие можно купить. Полы отскребаются, по ним рассыпают свежие сушеные травы, чтобы в комнатах чарующе пахло летним сеном и полевыми цветами. Я велю вычистить трубы, чтобы яблоневые поленья в комнате принцессы горели ярко, я требую со всей округи лучшую еду и сладчайший мед, самый вкусный эль, фрукты и овощи, сохраненные со времени сбора урожая, бочки соленой рыбы, копченое мясо, огромные круги сыра, который в этой части мира так вкусен. Я предупреждаю, что мне постоянно будет нужна свежая дичь, что придется забивать птицу и скот, чтобы кормить замок. Я убеждаюсь, что все сотни моих слуг, вся дюжина старших слуг наилучшим образом подготовились; а потом я жду, мы все ждем приезда четы, ставшей надеждой и светом Англии, тех, кто станет жить на моем попечении, учиться быть принцем и принцессой Уэльскими и зачинать сына – как можно скорее.

Я смотрю поверх скопища соломенных крыш городка на восток, надеясь увидеть развевающиеся знамена королевской гвардии, спускающейся по сырой скользкой дороге к Глэдфордским воротам, когда вижу вместо этого одинокого, быстро скачущего всадника. Я сразу понимаю, что он везет дурные вести: первая моя мысль – о родственниках, о Плантагенетах, пока я накидываю плащ и спешу вниз, к воротам замка, чтобы с колотящимся сердцем встретить гонца на мощеной дороге от широкой главной улицы; он спешивается передо мной, опускается на колено и протягивает запечатанное письмо. Я беру письмо, ломаю печать. Я боюсь, что мой мятежник-родственник Эдмунд де ла Поул схвачен и назвал меня своей сообщницей. Я так напугана, что не могу прочесть нацарапанные на странице буквы.

– В чем дело? – коротко спрашиваю я. – Что за вести?

– Леди Маргарет, жаль, что приходится вам это говорить: ваши дети были очень больны, когда я покидал Стоуртон.

Я щурюсь на неразборчивый почерк и заставляю себя прочесть краткую записку от мажордома. Он пишет, что девятилетний Генри слег с красной сыпью и лихорадкой. Артур, которому семь, пока здоров, но опасаются, что заболела Урсула. Она плачет, похоже, что у нее болит голова, и у нее, на момент написания письма, точно поднялся жар. Ей всего три, опасный возраст для ребенка, выходящего из младенчества. Мажордом вовсе не упоминает о новорожденном Реджинальде. Остается думать, что он жив, здоров и у кормилицы. Ведь мажордом бы мне сообщил, если бы мой ребенок уже умер?

– Только не пот, – говорю я гонцу, называя болезнь, которой боимся мы все, болезнь, которая пришла за армией Тюдоров и почти истребила Лондон, когда горожане собрались приветствовать короля. – Скажите, что это не потливая горячка.

Он осеняет себя крестом.

– Не дай Бог. Думаю, нет. Никто еще…

Он осекается. Он хотел сказать, что никто еще не умер – что доказывает, что это не потливая горячка, которая убивает здорового мужчину за день, без предупреждения.

– Меня отправили на третий день, как мальчик заболел, – говорит гонец. – Он продержался уже три дня, когда я уехал. Возможно…

– А младенец Реджинальд?

– Он с кормилицей, в ее доме, его унесли.

Я вижу на его бледном лице свой собственный страх.

– А вы? Как вы, сударь? Никаких признаков?

Никто не знает, как болезнь попадает из одного места в другое. Некоторые верят, что гонцы разносят ее на своей одежде, на бумаге писем, так что тот, кто приносит тебе вести, приносит и смерть.

– Я здоров, хвала Господу, – отвечает он. – Ни сыпи, ни жара. Иначе я бы не приблизился к вам, миледи.

– Мне нужно домой, – говорю я.

Меня раздирает между долгом перед Тюдорами и страхом за детей.

– Скажите на конюшне, что я уезжаю через час, и передайте, что мне понадобится сопровождение и подменная верховая лошадь.

Он кивает и уводит коня под гулкими сводами к конюшням. Я иду приказать своим дамам укладывать мою одежду и сказать, что одной из них придется ехать со мной в эту зимнюю пору, потому что нам нужно в Стоуртон; мои дети больны, и я должна быть рядом с ними. Я скрежещу зубами, отдавая приказы: сколько нужно стражи, сколько еды, приторочить к моему седлу вощеный плащ на случай дождя или снега и еще подать тот, что я надену. Я не позволяю себе думать о цели поездки. Прежде всего я не позволяю себе думать о своих детях.

Жизнь – это риск, мне ли не знать. Кто лучше меня выучил, что младенцы легко умирают, что дети заболевают от самых незначительных причин, что королевская кровь губительно слаба, что смерть следует за моим родом, за Плантагенетами, как верный черный пес?

Замок Стоуртон, Стаффордшир, зима 1501 года

Своих домашних я застаю в тревоге и метаниях. Больны все трое детей, только младенец Реджинальд не потеет и не покрылся красной сыпью. Я сразу же иду в детскую. Старший, девятилетний Генри, спит тяжелым сном на большой кровати с балдахином, его брат Артур свернулся рядом, а в нескольких шагах мечется и ворочается в кроватке маленькая Урсула. Я смотрю на них и чувствую, как стискиваются мои зубы.

По моему кивку нянька переворачивает Генри на спину и поднимает его рубашку. Его грудь и живот покрыты красными пятнами, некоторые слились, лицо распухло от сыпи, а за ушами и на шее вовсе нет целой кожи, он – сплошная воспаленная язва.

– Это корь? – коротко спрашиваю я.

– Или оспа, – отвечает она.

Рядом с Генри дремлет Артур. Увидев меня, он плачет, я поднимаю его с горячих простыней и сажаю на колени. Его тельце горит.

– Пить хочу, – говорит он. – Пить.

Нянька дает мне кружку слабого пива, Артур делает три глотка, потом отталкивает кружку.

– Глаза больно.

– Мы не открываем ставни, – тихо говорит мне нянька. – Генри жаловался, что ему от света больно, вот мы их и закрыли. Надеюсь, мы все правильно сделали.

– Думаю, да, – отвечаю я.

Мне так невыносимо собственное неведение. Я не знаю, что нужно сделать для этих детей, я даже не знаю, что с ними.

– Что говорит врач?

Артур прислоняется ко мне, у него даже затылок под моими губами горячий.

– Говорит, что это, наверное, корь и, если будет угодно Господу, они все трое поправятся. Велел держать их в тепле.

Уж в тепле-то мы их держим, спору нет. В комнате нечем дышать: в камине разведен огонь, под окном стоит жаровня, кровать завалена покрывалами, и все трое детей в поту, красные от духоты. Я кладу Артура обратно на горячие простыни и подхожу к кроватке, в которой молча лежит обмякшая Урсула. Ей всего три, она крохотная. Увидев меня, она поднимает ручку и машет, но молчит и не зовет меня.

Я в ужасе поворачиваюсь к няньке.

– Она не лишилась рассудка! – кидается защищаться нянька. – Просто бредит из-за жара. Врач говорит, что, если лихорадка переломится, она поправится. Она временами то поет, то хнычет во сне, но рассудка не лишилась. По крайней мере, пока.

Я киваю, стараясь сохранить терпение в этой слишком жаркой комнате, где лежат, словно выброшенные на берег утопленники, мои дети.

– Когда врач снова придет?

– Должно быть, он уже в пути, Ваша Милость. Я обещала за ним послать, как только вы приедете, чтобы он мог с вами побеседовать. Но он клянется, что дети поправятся.

Она смотрит мне в лицо.

– Наверное, – добавляет она.

– А остальные домашние как?

– Пара мальчишек тоже заболела, один еще до Генри. И служанка с кухни, которая ходила за курами, умерла. Но больше пока никто не заразился.

– А в деревне?

– Я про деревню не знаю.

Я киваю. Про деревню придется спросить у врача, все болезни в наших землях – моя забота. Надо будет распорядиться на кухне, чтобы в дома больных посылали еду, попросить священника их посетить, а если умрут, удостовериться, что у них есть деньги на могильщиков. Если нет, то за могилу и деревянный крест заплачу я. Если дела пойдут хуже, я должна буду распорядиться, чтобы выкопали чумные рвы, чтобы хоронить тела. Таковы мои обязанности в качестве хозяйки Стоуртона. Мне нужно заботиться обо всех в своих владениях, не только о своих детях. И, как всегда, – как всегда и бывает, – мы понятия не имеем, в чем причина болезни, что может ее вылечить, перекинется ли она еще на какую-нибудь несчастную деревню и станет ли убивать там.

– Вы написали милорду? – спрашиваю я.

Мажордом, ждущий на пороге, отвечает за няньку.

– Нет, миледи, мы знали, что он едет с принцем Уэльским, но не знали, где они сейчас. Мы не знали, куда ему писать.

– Напишите от моего имени и пошлите в Ладлоу, – говорю я. – Принесите мне, прежде чем запечатывать, я отправлю письмо. Он будет в Ладлоу через пару дней. Возможно, он уже там. Но мне придется остаться здесь, пока все не поправятся. Я не могу подвергать принца Уэльского и его невесту опасности заболеть, будь это корь или оспа.

– Боже упаси, – благочестиво произносит мажордом.

– Аминь, – отзывается нянька, молясь о принце, даже когда ее рука лежит на горячем покрасневшем лице моего сына – словно нет никого важнее Тюдоров.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, весна 1502 года

Я больше двух месяцев провожу в Стоуртоне с детьми, пока они медленно, один за другим, избавляются от горячки в крови, пятен на коже и боли в глазах. Урсула поправляется последней, но даже когда болезнь уходит, малышка быстро устает и капризничает, а от света заслоняется рукой. В деревне тоже заболели несколько жителей, один ребенок умер. На Рождество мы не устраиваем праздник, и я запрещаю селянам приходить в замок на двенадцатую ночь за подарками. Все недовольны, что я отказалась раздавать еду, вино и монетки, но я боюсь, что в деревне болезнь, и меня приводит в ужас мысль о том, что, если я позволю жителям прийти с семьями в замок, они принесут болезнь с собой.

Никто не знает, в чем причина болезни, никто не знает, насовсем ли она ушла или вернется с теплой погодой. Мы беспомощны перед нею, как скот перед падежом; мы можем лишь мучиться, как мычащие коровы, и надеяться, что худшее нас минует. Когда наконец выздоравливает последний больной, я плачу за мессу в деревенской церкви, чтобы вознести благодарение за то, что болезнь, похоже, пока оставила нас, что нас помиловали в эту тяжелую зиму; даже если этим летом жара принесет нам чуму.

Лишь постояв в церкви и увидев, что она полна прихожан, – их не меньше, они не грязнее и не выглядят более отчаявшимися, чем обычно, – лишь проехав по деревне и спросив у каждой ветхой двери, здоровы ли в доме, лишь убедившись в том, что у нас дома никто не болен, от мальчишек, отгоняющих птиц от посевов, до мажордома, лишь тогда я понимаю, что могу спокойно оставить детей, и возвращаюсь в Ладлоу.

Дети стоят на пороге и машут мне на прощанье, нянька держит на руках младенца Реджинальда. Он улыбается беззубой улыбкой, машет пухлыми ручками и кричит:

– Ма! Ма!

Урсула прикрывает ладонями глаза, заслоняясь от утреннего солнца.

– Встань как следует, – говорю я, садясь в седло. – Опусти руки и перестань хмуриться. Будьте умницами, все четверо, и я скоро приеду с вами повидаться.

– Когда ты приедешь? – спрашивает Генри.

– Летом, – отвечаю я, чтобы его успокоить.

На деле я не знаю. Принц Артур и его молодая жена должны отправиться в летнюю поездку с королевским двором, тогда я смогу вернуться в Стоуртон на все лето. Но пока они в Ладлоу, под защитой моего мужа, я тоже должна быть там. Я не только мать этих детей; у меня есть другие обязанности. Я – госпожа Ладлоу и опекунша принца Уэльского. И я должна исполнять эти роли безупречно, чтобы скрыть, кем я родилась: девочкой из дома Йорков, Белой Розой.

Я посылаю детям воздушный поцелуй, но мои мысли уже не с ними, а далеко в пути. Я киваю мажордому, и наша маленькая кавалькада – полдюжины вооруженных стражей, пара мулов, груженных добром, три дамы верхом и горстка слуг – трогается в долгий путь до Ладлоу, где я впервые встречусь с девушкой, которая станет следующей английской королевой – Катериной Арагонской.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, март 1502 года

Муж встречает меня в своих покоях. Он работает с двумя писарями, по всему большому столу разложены бумаги. Когда я вхожу, он взмахом велит писарям удалиться, отодвигает стул и приветственно целует меня в обе щеки.

– Вы рано.

– Дороги хорошие.

– В Стоуртоне все в порядке?

– Да, детям наконец-то стало лучше.

– Хорошо, хорошо. Я получил ваше письмо.

На лице у него облегчение; ему, как всякому мужчине, нужны сыновья и здоровый наследник, и он рассчитывает, что трое наших мальчиков станут служить Тюдорам и поспособствуют благополучию семьи.

– Вы обедали, дорогая?

– Нет, пообедаю с вами. Я сейчас увижусь с принцессой?

– Как только будете готовы. Он хочет сам ее к вам привести, – говорит мой муж, снова садясь за стол.

При мысли об Артуре-женихе он улыбается.

– Он жаждет сам вам ее представить. Спрашивал, можно ли в первый раз вам увидеться с ней наедине.

– Очень хорошо, – сухо отвечаю я.

Не сомневаюсь, Артур счел, что представить мне молодую особу, чьи родители потребовали, чтобы моего брата убили, прежде чем они отправят ее в Англию, – это задача, требующая деликатности. В то же время я знаю, что эта мысль и в голову бы не пришла моему мужу.

Мы встречаемся, по желанию Артура, без церемоний – наедине в зале приемов замка Ладлоу, огромной комнате с деревянными панелями, прямо под покоями самой принцессы. В камине горит жаркий огонь, на стенах богатые гобелены. Не роскошный дворец Альгамбры, но и ничего нищенского или постыдного. Я подхожу к металлическому зеркалу и поправляю головной убор. Тусклое отражение смотрит на меня: на мои темные глаза, бледную чистую кожу и розовый бутон рта – мои лучшие черты. Длинный нос Плантагенетов – главное мое расстройство. Я поправляю головной убор и чувствую, как в моих густых темно-рыжих кудрях ворочаются шпильки, а потом отворачиваюсь от зеркала. Все это суетно и достойно презрения, я подожду у огня.

Через пару мгновений я слышу, как в дверь стучит Артур, и киваю служанке, которая открывает дверь, отходит в сторону, пропуская Артура, и коротко мне кланяется, когда я приседаю перед принцем в реверансе, а потом мы целуемся друг с другом в обе щеки.

– Все трое выздоровели? – спрашивает Артур. – А как малыш?

– Благодарение Богу, – отвечаю я.

Артур быстро осеняет себя крестом.

– Аминь. Вы не заразились?

– Удивительно, как немногие в этот раз заболели, – говорю я. – Истинное благословение. Всего несколько человек в деревне заразились, а умерли только двое. У малыша не было никаких признаков болезни. Бог воистину милостив.

Артур кивает:

– Могу я представить вам принцессу Уэльскую?

Я улыбаюсь, слыша, как тщательно он выговаривает ее титул.

– И как вам нравится жизнь женатого мужчины, Ваша Светлость?

Кровь, приливающая к его щекам, говорит о том, что принцесса ему очень нравится и ему неловко в этом признаваться.

– Вполне нравится, – тихо отвечает он.

– Вы ладите, Артур?

Краска на его щеках густеет и заливает лоб.

– Она… – он умолкает.

Ясно, что слов, чтобы описать, какая она, у него нет.

– Красивая? – подсказываю я.

– Да! И…

– Милая?

– О да! И…

– Прелестная?

– У нее такой… – начинает он и снова умолкает.

– Лучше уж мне самой на нее взглянуть. Ее, похоже, не описать.

– Ах, миледи опекунша, вы надо мной смеетесь, но вы увидите…

Артур уходит, чтобы привести принцессу. Я не осознавала, что мы заставили ее ждать, и гадаю, не обидится ли она. В конце концов, она же испанская инфанта, ее воспитывали по-королевски.

Когда открывается тяжелая деревянная дверь, я встаю. Артур вводит принцессу в комнату, кланяется, отступает за порог и закрывает дверь. Мы с принцессой Уэльской остаемся одни.

Первое, что приходит мне в голову: она такая тоненькая и хрупкая, что кажется витражным портретом принцессы, а не настоящей девушкой. Ее медные волосы скромно убраны под толстый чепец, изящная талия затянута в крупный и тяжелый, как латы, корсет, высокий головной убор украшен бесценными кружевами, спадающими вдоль лица принцессы и скрывающими его, словно она готова прикрыться кружевом, как басурманским покрывалом. Она делает реверанс, опустив лицо и взгляд, и лишь когда я беру ее за руку и она смотрит на меня, я вижу, что у нее яркие голубые глаза и милая застенчивая улыбка.

Она бледнеет от волнения, пока я произношу по-латыни речь, приветствуя принцессу в замке и извиняясь за то, что отсутствовала ранее. Я вижу, как она озирается в поисках Артура. Как прикусывает нижнюю губу, словно собираясь с силами, и принимается отвечать. Она сразу же заговаривает о том, о чем я не хотела бы слушать, особенно от нее.

– Меня огорчило известие о смерти вашего брата, мне так жаль, – говорит она.

Я поражаюсь, что она вообще осмеливается говорить об этом со мной, тем более так открыто и с таким состраданием.

– Это огромная потеря, – сдержанно отвечаю я. – Увы, так устроен мир.

– Боюсь, что мой приезд…

Я не могу позволить ей извиняться за убийство, совершенное ее именем, и прерываю ее парой фраз. Бедное дитя смотрит на меня, словно хочет спросить, как ей меня утешить. Взгляд у нее такой, словно она готова пасть к моим ногам и признаться, что виновна. Мне невыносимо говорить с ней о брате, я не могу слышать, как она произносит его имя, я не могу продолжать этот разговор, иначе я сломаюсь и разрыдаюсь о брате перед этой молодой женщиной, из-за чьего приезда он умер. Он мог бы жить, если бы не она. Как мне говорить об этом спокойно?

Я выставляю руку, чтобы отстранить принцессу, заставить ее замолчать, но она хватает меня за руку и опускается в поклоне.

– Здесь нет вашей вины, – получается у меня прошептать. – И мы должны быть покорны королю.

Ее голубые глаза полны слез.

– Мне жаль, – говорит она. – Мне так жаль.

– В этом нет вашей вины, – произношу я, чтобы она больше ничего не сказала. – И его вины не было. И моей.

А потом, как ни странно, мы счастливо живем под одной крышей. Отвагу, которую она явила, встретившись со мной и сказав, что оплакивает мою потерю и хотела бы ее предотвратить, отвагу эту я вижу каждый день. Она отчаянно скучает по дому, мать пишет ей редко и коротко. Катерина – всего лишь дитя, оставшееся без матери в чужой стране, и ей нужно всему выучиться: языку, обычаям – даже наша еда ей непривычна. Иногда, когда мы днем сидим вместе за шитьем, я развлекаю ее, расспрашивая о доме.

Она описывает дворец, Альгамбру, словно драгоценный камень в оправе зеленого сада, лежащий в шкатулке Гранадского замка. Рассказывает мне о ледяной воде, текущей в фонтанах – ее доставляют по трубам с гор высокой Сьерры, – и о пылающем солнце, под которым окрестности запекаются до сухого золота. Рассказывает о шелках, которые носила каждый день, и о ленивых утрах в облицованной мрамором купальне, о своей матери в тронном зале, вершащей правосудие и управляющей страной как равный отцу монарх, и о ее решимости распространить свою власть и закон Божий на всю Испанию.

– Вам все здесь должно казаться таким чужим, – задумчиво говорю я, глядя из узкого окна на свет, сочащийся над мрачным зимним пейзажем с неба, переливающегося серым: пепельный, сланцевый, темный, как сажа. На холмах лежит снег, вдоль долины несутся тучи, по стеклам в окнах барабанит дождь.

– Должно быть, словно в другом мире.

– Словно во сне, – тихо отвечает она. – Знаете, когда все совсем другое и все надеешься проснуться?

Я молча соглашаюсь. Я знаю, каково это: обнаружить, что все переменилось и возврата к прежней жизни больше нет.

– Если бы не Арт… не Его Светлость, – шепчет она, опуская глаза к работе. – Если бы не он, я была бы очень несчастна.

Я накрываю ее руки своими.

– Слава Богу, он вас любит, – тихо говорю я. – И надеюсь, мы все сможем помочь вам стать счастливой.

Она тут же поднимает взгляд, и ее голубые глаза встречаются с моими.

– Он меня любит, правда?

– Никакого сомнения, – улыбаюсь я. – Я знаю его с тех пор, как он был младенцем, и у него очень любящее и щедрое сердце. Благословение, что вы встретились. Какими королем и королевой вы однажды станете!

У нее рассеянный взгляд очень влюбленной девушки.

– Нет ли признаков? – бережно спрашиваю я. – Признаков того, что будет ребенок? Вы ведь знаете, как понять, что будет ребенок? Ваша мать или дуэнья с вами говорили?

– Ничего не нужно говорить, мать все мне объяснила, – отвечает она с очаровательным достоинством. – Я все знаю. Пока признаков нет. Но я уверена, у нас будет дитя. Мы назовем ее Марией.

– Вам надо молиться о сыне, – напоминаю я. – О сыне, которого вы назовете Генрихом.

– Сын Артур, но сначала – дочь Мария, – отвечает она, словно уже во всем уверена. – Марией в честь Богоматери, которая меня сюда благополучно привела и дала мне молодого мужа, который смог меня полюбить. А потом Артур – в честь отца и Англии, которую мы вместе построим.

– И какой будет ваша страна? – спрашиваю я.

Она очень серьезна, это не детская игра.

– Не будет наказаний за мелкие проступки, – говорит она. – Правосудие не будут использовать, чтобы заставить народ повиноваться.

Я слегка киваю головой. Король ненасытен в наложении пеней на знать, даже на родственников, огромные долги, связавшие двор по рукам и ногам, подрывают его верность королю. Но я не могу обсуждать это с наследниками.

– И никаких неправедных арестов, – тихо говорит принцесса. – По-моему, ваши кузены сейчас в лондонском Тауэре.

– Мой кузен Уильям де ла Поул заключен в Тауэр, но обвинение ему не предъявили, – отвечаю я. – Я молюсь о том, чтобы их ничто не связывало с братом, Эдмундом де ла Поулом, беглым мятежником. Я не знаю, ни где он, ни чем он занят.

– Никто не подвергает сомнению вашу верность! – уверяет меня она.

– Я забочусь о том, чтобы не подвергали, – мрачно отвечаю я. – И редко общаюсь с родней.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, апрель 1502 года

Артур изо всех сил старается, все мы стараемся подбодрить принцессу, но зима среди холмов на границе Уэльса для нее длинна и холодна. Принц обещает ей все на свете, только что не луну с неба: сад, где можно будет выращивать овощи, апельсины, которые ей привезут, чтобы она приготовила сладости, которые любят в Испании, розовое масло для волос, свежие лилии – он клянется, что они будут цвести даже здесь. Мы все время уверяем ее, что скоро потеплеет, что будет жарко – не так, как в Испании, предусмотрительно замечаем мы, но достаточно жарко, чтобы гулять, не заворачиваясь во множество шалей и мехов; и уж точно однажды прекратится бесконечный дождь, и солнце раньше поднимется в ясном небе, и ночь будет наступать позже, и принцесса услышит соловьев.

Мы клянемся, что май будет солнечным, рассказываем ей о смешных играх и обрядах Майского дня: она откроет окно на заре, и ее встретят песней, и все красивые юноши оставят возле ее двери жезлы в лентах, а потом ее коронуют как Майскую королеву, и мы научим ее танцевать вокруг майского дерева.

Но, вопреки нашим планам и обещаниям, все выходит не так. Май оказывается совсем иным. Возможно, он и не мог быть таким, как мы обещали; но нас подвела не погода, не веселье, которому двор придается так легко и которое замышляется месяцами. Дело не в цветах и не в рыбах, мечущих икру в реке; соловьи запели, но их никто не слушал. Пришла беда, которую мы и вообразить не могли.

– Артур, – говорит мне муж, забыв о многочисленных титулах принца, забыв постучать в дверь моей спальни – он врывается в комнату, нахмурившись в тревоге. – Идемте, сейчас же, он болен.

Я сижу перед зеркалом, служанка заплетает мне косу, на подставке приготовлен головной убор, а платье на день висит на резной двери шкафа за спиной служанки. Я вскакиваю на ноги, выдергиваю косу у нее из рук, набрасываю накидку поверх ночной рубашки и поспешно завязываю тесемки.

– Что случилось?

– Говорит, что устал, что все болит и что его знобит.

Артур никогда не жалуется на болезни, никогда не посылает за лекарем. Вдвоем с мужем мы идем по лестнице вниз, через холл, в башню принца, в его спальню на самом верху. Муж, задыхаясь, поднимается по винтовой лестнице следом за мной, а я взбегаю по каменным ступеням, круг за кругом, держась за холодный каменный столб в центре спирали.

– Вы вызвали к нему врача? – бросаю я через плечо.

– Разумеется. Но его нет на месте. Его слуга отправился в город, искать его.

Муж опирается на центральный каменный столб, приложив к вздымающейся груди руку.

– Они скоро будут.

Мы подходим к двери в спальню Артура. Я стучусь и вхожу, не дожидаясь ответа. Мальчик лежит в постели, его лицо блестит от пота. Он бледен как простыня, сборчатый воротник ночной рубашки не отличается цветом от его юного лица.

Я в ужасе, но стараюсь этого не показывать.

– Мальчик мой, – нежно произношу я самым теплым и уверенным тоном, какой могу изобразить. – Вам нехорошо?

Он поворачивает ко мне голову.

– Просто жарко, – отвечает он потрескавшимися губами. – Очень жарко.

Он делает знак слугам.

– Помогите мне. Я встану и пересяду к огню.

Я отступаю назад и наблюдаю. Слуги откидывают одеяло, набрасывают на плечи принцу халат. Помогают ему подняться. Я вижу, как он кривится при движении, словно ему больно сделать два шага до кресла, а когда добирается до камина, опускается тяжело, словно выбился из сил.

– Вы не приведете ко мне Ее Светлость принцессу? – просит он. – Я должен ей сказать, что не смогу поехать с ней сегодня кататься верхом.

– Я могу сама ей передать…

– Я хочу ее видеть.

Я не спорю с ним, просто спускаюсь из его башни, перехожу холл и поднимаюсь в башню принцессы, чтобы попросить ее прийти к мужу. Принцесса как раз занята утренними уроками – изучает английский, хмурясь над книгой. Она тут же встает, с улыбкой, исполненная ожидания; за ней следует дуэнья, дока Эльвира, бросив на меня единственный гневный взгляд, словно спрашивая: «Что случилось? Что на этот раз пошло не так в этой холодной сырой стране? Что вы, англичане, опять натворили?»

Принцесса идет за мной через огромный зал приемов Артура, где полдюжины мужчин ожидают его аудиенции. Они кланяются, когда она проходит мимо, и она минует их, даря улыбку направо и налево, как добрая принцесса. Потом она входит в спальню принца Артура, и радость испаряется с ее лица.

– Ты болен, любовь моя? – сразу спрашивает она.

Он сгорбился в кресле у огня, мой муж мучается, стоя рядом, как встревоженная гончая. Артур поднимает руку, чтобы принцесса не приближалась, но бормочет так тихо, что я не слышу, что он говорит. Принцесса тут же поворачивается ко мне с потрясенным лицом.

– Леди Маргарет, мы должны позвать врача принца.

– Я уже послала за ним слуг.

– Не хочу суеты, – мгновенно отвечает Артур.

Он с детства ненавидел болеть – и ненавидел, когда с ним нянчились. Его брат Генрих обожает внимание, любит хворать, любит, когда над ним хлопочут; но Артур вечно клянется, что с ним все хорошо.

В дверь стучат, слышится голос:

– Ваша Милость, пришел доктор Береуорт.

Дока Эльвира берется открыть дверь, и когда входит доктор, принцесса бросается к нему с лавиной вопросов на латыни, слишком быстрых и потому непонятных. Доктор поворачивается ко мне за помощью.

– Его Светлость нездоров, – просто говорю я.

Я отхожу в сторону, и он видит, как принц Артур поднимается из кресла, как спотыкается от слабости. Кажется, у него кружится голова, лицо у него совсем бескровное. Я замечаю, как доктор отстраняется при виде принца, и по его оторопевшему лицу сразу понимаю, о чем он думает.

Принцесса встревоженно говорит о чем-то с дуэньей, та отвечает тихой скороговоркой по-испански. Артур переводит взгляд с молодой жены на врача. Глаза у него запали, кожа желтеет с каждым часом.

– Идемте, – говорю я принцессе, беру ее под руку и вывожу из спальни. – Терпение, доктор Береуорт – очень хороший врач, и он наблюдает принца с детства. Может быть, и волноваться не о чем. Если доктор Береуорт сочтет, что есть повод для беспокойства, мы пошлем за королевским врачом в Лондон. Он скоро поправится.

У принцессы удрученное личико, но она позволяет мне усадить ее под окно в зале приемов, отворачивается и смотрит на дождь. Я знаком велю собравшимся просителям покинуть зал, и они выходят, неохотно кланяясь, глядя на неподвижную фигуру у окна.

Мы молча ждем, когда выйдет доктор. Когда он закрывает за собой дверь, я успеваю заметить, что Артур вернулся в постель и откинулся на подушки.

– Думаю, нужно дать ему поспать, – говорит доктор.

Я подхожу к нему.

– Это не потливая горячка, – тихо говорю я, вызывая его возразить, не сводя глаз с замершей молодой женщины под окном.

Я понимаю, что не спрашиваю, что он думает, я запрещаю ему произносить то, чего мы боимся.

– Это не потливая горячка. Не может быть.

– Ваша Милость, я не знаю.

Ему страшно говорить. Потливая горячка убивает за сутки, забирая и старых, и молодых, здоровых и больных без разбору. Это проклятие, которое король притащил с собой, когда вошел в королевство с армией наемников, принесших болезнь из сточных канав и тюрем Европы. Это язва Генриха Тюдора на Англии: в первые месяцы после сражения говорили, что это – знак того, что его роду не суждено процветание, что родившееся в муках умрет в поту. Я гадаю, не предсказание ли это, павшее на нашего юного принца, не проклята ли его хрупкая жизнь дважды?

– Господи, только бы не потливая горячка, – произносит доктор.

Принцесса подходит к нему и медленно говорит по-латыни, ей отчаянно нужно узнать, что он думает. Он уверяет ее, что это всего лишь лихорадка, что он распорядится насчет кровопускания, и жар у принца спадет. Доктор утешает принцессу и уходит, предоставив мне убеждать принцессу, что ей нельзя остаться и посидеть возле мужа, пока он спит.

– Если я сейчас его оставлю, вы обещаете, что все это время будете с ним? – умоляет она.

– Я сейчас же вернусь, если вы пойдете к себе и займетесь чтением, уроками или шитьем.

– Пойду! – мгновенно становясь послушной, отвечает она. – Я пойду к себе, если вы побудете с ним.

Дуэнья, дока Эльвира, бросает на меня холодный взгляд и выходит из комнаты следом за своей подопечной. Я возвращаюсь к постели принца, понимая, что поклялась и его жене, и его матери, что присмотрю за ним, но от моего присмотра будет мало толка, если бледный юноша, который так мечется под пологом огромной кровати, стал жертвой отцовской болезни и материнского проклятия.

День тянется до боли медленно. Принцесса послушно гуляет в саду и занимается в своих покоях, каждый час посылая узнать, как ее муж. Я отвечаю, что он отдыхает, что лихорадка пока не спала. Я не говорю, что ему все хуже, что он мечется в бреду, что мы послали за королевским врачом в Лондон и что я протираю губкой с уксусом и ледяной водой его лоб, лицо и грудь, но ничто его не остужает.

Катерина отправляется в круглую часовню во дворе замка и на коленях молится о здравии своего юного супруга. Поздно вечером я выглядываю из окна в башне Артура и вижу, как ее свеча мерцает в темном дворе, а за ней из часовни в спальню идут ее дамы. Надеясь, что она сможет уснуть, я возвращаюсь к постели и к мальчику, который горит в жару. Бросаю в огонь очищающие соли и смотрю, как пламя становится голубым. Беру Артура за руку, чувствую, как влажны от пота его горячие ладони, как колотится под моими пальцами пульс, и не знаю, чем ему помочь. Боюсь, что ему ничем не поможешь. Долгой ночью, в холодной тьме я начинаю думать, что он умрет.

Завтракаю я в его покоях, но есть мне не хочется. Артур бредит, он не принимает ни еды, ни питья. Я велю постельничим подержать его и насильно вливаю ему в рот слабое пиво, пока он не начинает давиться, кашлять и глотать, а потом его снова укладывают на подушку, и он мечется в постели – горячий, и делается все горячее.

Принцесса приходит под дверь спальни, за мной присылают.

– Я должна с ним увидеться! Вы не можете мне помешать!

Я закрываю за собой дверь и преграждаю принцессе путь, бледная от решимости. Под глазами у нее тень, словно помятая фиалка. Она не спала этой ночью.

– Болезнь может быть тяжелой, – говорю я, не произнося самого страшного. – Я не могу вас впустить. Я нарушу свой долг, если позволю вам войти.

– Вы служите мне! – кричит дочь Изабеллы Испанской, приведенная страхом в ярость.

– Я служу Англии, – тихо отвечаю я. – И если вы носите во чреве наследника Тюдоров, то я служу и этому младенцу, и вам. Я не могу позволить вам подойти ближе, чем к изножью кровати.

Она едва не падает.

– Впустите меня, – умоляет она. – Прошу вас, леди Маргарет, просто пустите меня на него взглянуть. Я встану, где скажете, я все сделаю, как велите, но ради Божьей Матери, дайте мне увидеть его.

Я веду ее мимо толпы ожидающих, которые благословляют ее, мимо стола, на котором доктор устроил аптечку с травами, маслами и пиявками, извивающимися в банке, сквозь двустворчатую дверь, в спальню, где тихо и неподвижно лежит на кровати Артур. Когда она входит, он открывает темные глаза, и первое, что он шепчет, – это:

– Я тебя люблю. Не подходи.

Она вцепляется в резной столб у изножья кровати, словно удерживаясь от того, чтобы забраться и лечь с принцем рядом.

– Я тебя тоже люблю, – не дыша, произносит она. – Ты поправишься?

Он просто качает головой, и в этот миг я с ужасом понимаю, что не сдержала обещание, данное его матери. Я сказала, что уберегу его, и не уберегла. От зимнего неба, от восточного ветра – кто знает, откуда? – он подхватил проклятие отцовской болезни, и Миледи мать короля настигнет проклятие двух королев. Она заплатит за то, что сотворила с их мальчиками, она увидит, как похоронят ее внука и, без сомнения, ее сына. Я делаю шаг вперед и обнимаю принцессу за тонкую талию, чтобы увести.

– Я вернусь, – говорит она Артуру, нехотя отходя от него. – Останься со мной; я тебя не предам.

Весь день мы боремся за него так неистово, словно мы – пехота, увязшая в грязи Босуортского поля. Мы клеим жгучие пластыри ему на грудь, ставим пиявки к ногам, протираем лицо ледяной водой, кладем под спину грелку. Он лежит белый, как мраморный святой, а мы истязаем его всеми видами лечения, какие можем придумать, и все равно он потеет, словно в огне, и ничто не спасает его от жара.

Принцесса возвращается, как обещала, и на этот раз мы говорим ей, что у принца потливая горячка, что к нему нельзя подходить, только стоять на пороге спальни. Она отвечает, что ей нужно побеседовать с ним наедине, и приказывает всем нам выйти из комнаты, а сама стоит на цыпочках, держась за дверной косяк, и обращается к принцу поверх усыпанного травами пола. Я слышу, как они наскоро обмениваются клятвами. Он просит ее обещать ему что-то, она соглашается, но умоляет, чтобы он поправился. Я беру ее под руку.

– Ради его же блага, – говорю я, – оставьте его, так надо.

Артур приподнялся, опершись на локоть, я мельком вижу смертельную решимость на его лице.

– Обещай, – говорит он. – Прошу, ради меня. Обещай мне, любимая.

Она выкрикивает:

– Обещаю! – будто это слово у нее вырывают силой, будто не хочет исполнить его последнее желание, и я увлекаю ее прочь из комнаты.

Колокол замковых часов бьет шесть, духовник Артура дает ему последнее причастие, и тот откидывается на подушку и закрывает глаза.

– Нет, – шепчу я. – Не сдавайся, не сдавайся.

Я должна бы молиться в изножье кровати, но вместо этого прижимаю стиснутые кулаки к мокрым глазам и могу лишь шептать: «Нет». Я не помню, когда в последний раз выходила из комнаты, когда ела или спала, но я не могу вынести, что принц, этот изумительно красивый и одаренный молодой принц, умрет – под моей опекой. Я не могу вынести, что он простится с жизнью, с прекрасной жизнью, исполненной стольких надежд и обещаний. Я не смогла научить его тому, во что верю сильнее всего: ничто не может быть важнее самой жизни, нужно цепляться за жизнь.

– Нет, – говорю я. – Не надо.

Молитвы не могут его остановить, он ускользает, пиявки, травы, масла и обожженное сердце воробья, привязанное ему на грудь, не в силах его удержать. Когда колокол бьет семь, он уже мертв, и я подхожу к постели, чтобы расправить ему воротник, как делала, когда он был жив, закрываю его невидящие темные глаза, разглаживаю и ровняю вышитое покрывало на его груди, словно подтыкаю его на ночь, и целую его холодные губы.

Я шепчу: «Благослови тебя Господь. Спи, милый принц», – посылаю за женщинами, чтобы его обмыли, и выхожу из комнаты.

Ее Светлости королеве Англии

Дорогая кузина Елизавета,

Вам уже должны были сообщить, так что это частное письмо: от женщины, которая любила его, как мать, к матери, которая любила его сильнее всех. Он мужественно встретил смерть, как все мужчины в нашей семье. Страдания его были недолги, он умер христианином.

Я не прошу простить меня, за то, что не смогла его спасти, потому что сама себя никогда не прощу. Не было иных признаков, лишь потливая горячка, а от нее нет лекарства. Не вините себя, на нем не было следов проклятия. Он умер все тем же любимым отважным мальчиком, от болезни, которую армия его отца, сама того не зная, принесла в эту несчастную страну.

Я привезу его вдову, принцессу, к вам в Лондон. Сердце этой молодой женщины разбито. Они полюбили друг друга, и ее потеря невосполнима.

Как и ваша, моя дорогая.

И моя.

Маргарет Поул.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, лето 1502 года

Моя кузина королева присылает свой личный паланкин, чтобы вдова отправилась в долгое путешествие до Лондона. Катерина в пути подавлена и молчалива, каждую ночь в дороге она отходит ко сну, не произнося ни слова. Я знаю, она молится о том, чтобы не проснуться. Я спрашиваю ее, как должно, не думает ли она, что может носить дитя, и этот вопрос заставляет ее трепетать от гнева, словно я вторгаюсь в сокровенную область ее любви.

– Если вы носите дитя и если это дитя – мальчик, то он станет принцем Уэльским, а потом, позже, королем Англии, – мягко говорю я ей, не обращая внимания на трепет ее ярости. – Вы будете такой же могущественной женщиной, как леди Маргарет Бофорт, которая сама избрала себе титул: Миледи мать короля.

Она едва может заставить себя говорить.

– А если нет?

– Тогда вы вдовствующая принцесса, а принц Гарри станет принцем Уэльским, – объясняю я. – Если у вас не будет сына, который примет титул, он отойдет принцу Гарри.

– А когда умрет король?

– Во имя Господа, пусть этот день придет нескоро.

– Аминь. Но когда придет?

– Тогда принц Гарри станет королем, а его жена, кем бы она ни была, будет королевой.

Она отворачивается от меня и уходит к камину, но прежде я вижу презрение, промелькнувшее на ее лице, когда речь шла о младшем брате принца Артура.

– Принц Гарри! – презрительно восклицает она.

– Вы должны принять место в жизни, которое определит Господь, – тихо напоминаю я.

– Не должна.

– Ваша Светлость, вы пережили страшную потерю, но вам нужно смириться с судьбой. Воля Господа в том, чтобы все мы приняли свою участь. Возможно, Господь повелел, чтобы вы лишились титула? – предполагаю я.

– Нет, – твердо отвечает она.

Вестминстерский дворец, Лондон, июнь 1502 года

Я оставляю вдовствующую принцессу Уэльскую, как ее теперь надо называть, в Дарем Хаусе на Стрэнде и еду в Вестминстер, где пребывает в трауре двор. По знакомым коридорам я иду в покои королевы. Двери в ее зал аудиенций, где, как обычно, толпятся придворные и просители, открыты, но все притихли и едва слышно шепчутся, у многих на одежде черная оторочка.

Я прохожу, кивая паре знакомых, но не останавливаюсь. Не хочу говорить. Не хочу, чтобы снова и снова пришлось повторять: «Да, совершенно внезапная болезнь. Да, мы испробовали это средство. Да, глубочайшее потрясение. Да, принцесса безутешна. Да, какое горе, что нет ребенка».

Я стучусь во внутреннюю дверь, ее открывает леди Катерина Хантли – и смотрит на меня. Она – вдова претендента, которого казнили вместе с моим братом, и мы не питаем друг к другу большой любви; она отступает и дает мне пройти, и я миную ее, не сказав ни слова.

Королева стоит на коленях у скамеечки для молитвы, обратив лицо к золотому распятию. Глаза ее закрыты. Я опускаюсь на колени рядом, склоняю голову и молюсь, прося сил для беседы с матерью нашего принца о том, как мы его потеряли.

Королева вздыхает и смотрит на меня.

– Я ждала вас, – тихо произносит она.

Я беру ее за руки.

– Я не найду слов, чтобы сказать, как скорблю.

– Знаю.

Мы стоим на коленях, взявшись за руки, и молчим, словно слова не нужны.

– А что принцесса?

– Все молчит. Все горюет.

– Нет вероятности, что она носит дитя?

– Говорит, что нет.

Королева кивает, словно и не надеялась, что внук заменит ей потерянного сына.

– Мы сделали все… – начинаю я.

Она мягко кладет руку мне на плечо.

– Я знаю, что вы заботились о нем, как заботились бы о своих детях, – говорит она. – Я знаю, вы любили его с тех пор, как он был младенцем. Он был настоящим принцем из Йорков, нашей Белой Розой.

– У нас еще есть Гарри, – говорю я.

– Да.

Она опирается на мое плечо и встает.

– Но Гарри не растили принцем Уэльским или королем. Боюсь, я его избаловала. Он капризен и тщеславен.

Я так поражена, что она говорит дурное о своем ненаглядном сыне, что на мгновение не нахожусь с ответом.

– Он научится… – бормочу я. – Вырастет.

– Ему никогда не стать вторым принцем Артуром, – произносит она, словно измеряя глубину своей утраты. – Артур был сыном, которого я вырастила для Англии.

Но, как бы то ни было, – продолжает она, – слава Господу, я думаю, что снова ношу дитя.

– В самом деле?

– Пока еще рано, но я молюсь об этом. Будет такое утешение, правда? Еще один мальчик?

Ей тридцать шесть, стара для родов.

– Это было бы замечательно, – отвечаю я, силясь улыбнуться. – Господь благоволит к Тюдорам, милость после жертвы.

Я иду с ней к окну, и мы смотрим на озаренный солнцем сад и на игроков в шары на лужайке внизу.

– Он был таким прекрасным мальчиком, он появился в самом начале нашего брака, как благословение. И такой счастливый был малыш, помните, Маргарет?

– Помню, – коротко отвечаю я.

Я не стану ей рассказывать о своей печали: я чувствую, что столько забыла, что годы просто просочились сквозь мои пальцы, словно и не было ничего, кроме солнечных пустых дней. Он был таким счастливым мальчиком, а счастье не запоминается.

Королева не всхлипывает, хотя все время утирает тыльной стороной ладони слезы, бегущие по щекам.

– Король пошлет Гарри в Ладлоу? – спрашиваю я.

Если моему мужу предстоит стать опекуном еще одного принца, мне тоже придется о нем заботиться, а я не думаю, что смогу видеть на месте принца Артура другого мальчика, пусть даже Гарри.

Она качает головой.

– Миледи запрещает, – говорит она. – Хочет, чтобы он остался с нами, при дворе, его станут обучать и готовить к новому призванию у нее на глазах, под нашим постоянным присмотром.

– А вдовствующая принцесса?

– Вернется домой, в Испанию, полагаю. Здесь у нее ничего больше нет.

– Ничего, бедное она дитя, – соглашаюсь я, думая о бледной девочке в огромном дворце.

Я навещаю принцессу Катерину, прежде чем ехать домой в замок Стоуртон. Она еще слишком молода, чтобы жить одной, в обществе лишь своей строгой дуэньи и придворных дам, духовника и слуг в красивом дворце с обширными садами, террасами спускающимися к реке. Лучше бы, думаю я, ее поселили в покоях королевы при дворе, чем оставлять тут, жить своим домом.

За месяцы траура она стала еще прекраснее, ее бледная кожа, оттененная медными волосами, светится. Она похудела, и от этого ее голубые глаза на личике сердечком выглядят больше.

– Я пришла попрощаться, – нарочито радостно говорю я. – Я возвращаюсь домой, в Стоуртон, и полагаю, что вы скоро отправитесь обратно в Испанию.

Принцесса оглядывается, словно хочет убедиться, что нас не подслушивают; но ее дамы стоят далеко, а дока Эльвира не говорит по-английски.

– Нет, я не вернусь домой, – произносит она с тихой решимостью.

Я жду объяснений.

Скорбное лицо принцессы озаряется быстрой лукавой улыбкой.

– Не вернусь, – повторяет она. – И не надо так на меня смотреть. Я не уеду.

– Но у вас здесь ничего больше нет, – напоминаю я.

Она берет меня под руку, чтобы говорить как можно тише, и мы идем по галерее, прочь от придворных дам; подошвы наших туфель стучат по деревянному полу, заглушая звук слов.

– Нет, вы ошибаетесь. У меня здесь кое-что осталось. Я дала Артуру, когда он лежал на смертном одре, обещание служить Англии так, как должна по рождению и воспитанию, – тихо говорит она. – Вы сами, сами слышали, как он сказал: «Обещай мне, любимая». Это были последние слова, что он мне сказал. Я сдержу обещание.

– Вы не можете остаться.

– Могу, и очень просто. Если я выйду замуж за принца Уэльского, я снова стану принцессой Уэльской.

Я пораженно умолкаю, потом слышу свой голос.

– Но вы же не хотите выйти замуж за принца Гарри.

Я говорю об очевидных вещах.

– Я должна.

– Это вы и обещали принцу Артуру?

Она кивает.

– Он не мог иметь в виду, что вы должны выйти замуж за его младшего брата.

– Так и было. Он знал, что только так я смогу стать принцессой Уэльской и королевой Англии, а у нас с ним было множество планов, мы о многом договорились. Он знал, что власть Тюдоров над Англией не такая, как была у Йорков. Он хотел быть королем из обоих домов. Хотел править справедливо и сострадательно. Хотел заслужить уважение народа, никого не принуждая. Мы строили планы. Когда он понял, что умирает, он все равно хотел, чтобы я сделала то, что мы наметили, – пусть сам он уже не сможет. Я стану наставницей Гарри и научу его. Я сделаю его хорошим королем.

– У принца Гарри множество достоинств, – я стараюсь выбирать слова. – Но он не тот принц, которого мы потеряли, и никогда не будет им. Он обаятелен, полон жизни, он смел, как львенок, и готов служить своей семье и стране…

Я запинаюсь.

– Но он как эмаль, дорогая моя. Его поверхность блестит и сверкает; но он – не чистое золото. Он не такой, как Артур – тот был настоящим, на всю глубину.

– Пусть так, я выйду за него. Я сделаю его лучше.

– Ваша Светлость, дорогая моя, его отец станет искать для него лучшую партию, еще одну принцессу. А ваши родители будут искать новый брак для вас.

– Так решим две задачи одним ответом. К тому же так королю не придется выплачивать мне вдовье содержание. Ему это придется по душе. И он получит оставшуюся часть моего приданого. Это ему тоже придется по душе. Он также сохранит союз с Испанией, а ведь он этого так хотел, что…

Она осекается.

– Так хотел, что убил ради этого моего брата, – тихо договариваю за нее я. – Да, я знаю. Но вы больше не испанская инфанта. Вы были замужем. Это не одно и то же.

Она краснеет.

– Все будет так же. Я сделаю так, что все будет так же. Скажу, что я девственница, что брак не был завершен.

Я ахаю.

– Ваша Светлость, никто вам в жизни не поверит…

– Но никто и не спросит! – заявляет она. – Кто посмеет бросить мне вызов? Если я такое говорю, значит, так и есть. И вы встанете на мою сторону, правда, леди Маргарет? Потому что я делаю это ради Артура, а вы ведь любили его, как и я? Если вы не станете отрицать то, что я скажу, никто не усомнится. Все захотят верить, что я могу выйти за Гарри, никто не будет расспрашивать слуг и сплетничать с приближенными. Ни одна из моих дам не ответит на вопрос английского шпиона. Если вы ничего не скажете, то никто не скажет.

Я так потрясена этим прыжком от горя к заговору, что могу лишь смотреть на нее, открыв рот. Лицо принцессы исполнено решимости, зубы стиснуты.

– Поверьте, у вас не получится.

– Я это сделаю, – мрачно говорит она. – Я обещала. Я это сделаю.

– Ваша Светлость, Гарри еще ребенок…

– Думаете, я этого не знаю? Это к лучшему. Потому Артур и был настроен столь решительно. Гарри нужно подготовить. Я буду наставлять Гарри. Я знаю, что он – тщеславный избалованный мальчишка. Но я сделаю из него короля, которым он должен стать.

Я готова возразить, но внезапно вижу в ней королеву, ту, что может из нее получиться. Она будет ошеломляющей. Из этой девочки с трех лет растили английскую королеву. Похоже, она станет королевой Англии, как бы жестока ни была с ней судьба.

– Я не знаю, как поступить правильно, – неуверенно произношу я. – На вашем месте я бы…

Она качает головой и улыбается.

– Леди Маргарет, на моем месте вы бы вернулись домой, в Испанию, и надеялись, что вам удастся прожить жизнь в тишине и покое, потому что вы научились держаться подальше от трона, вас вырастили в страхе перед королем, перед любым королем. Но меня растили принцессой Уэльской и королевой Англии. У меня нет выбора. Меня называли принцессой Уэльской еще в колыбели! Я не могу просто сменить имя и спрятаться от своего предназначения. Я должна сдержать данное Артуру обещание. Вы должны мне помочь.

– Половина двора видела, как вы вместе легли в постель в вашу брачную ночь.

– Я скажу, что он был несостоятелен, если придется.

Меня пугает ее решимость.

– Катерина! Вы же не станете его позорить?

– Для него в этом нет позора, – яростно отвечает она. – Позор тому, кто меня спросит. Я знаю, кем он был для меня и кем была для него я. Я знаю, что он меня любил, знаю, что мы значили друг для друга. Но больше никто не знает. Никто никогда не узнает.

Я вижу, что она до сих пор любит его.

– Но ваша дуэнья…

– Она ничего не скажет. Она не захочет вернуться в Испанию с порченым товаром и растраченным наполовину приданым.

Принцесса поворачивается ко мне и улыбается бесстрашной улыбкой, словно все дастся нам без труда.

– А я рожу Гарри сына, – обещает она. – Как мы с Артуром надеялись. И девочку Марию. Вы будете заботиться о моих детях, леди Маргарет? Ради меня? Разве вы не хотите присматривать за детьми, которых хотел Артур?

Будь я мудрее, я бы промолчала, хотя надо было сказать ей, что женщинам приходится менять имя и подавлять собственные желания, хотя я могла бы сказать, что предназначения – это для мужчин.

– Да, – неохотно говорю я. – Да. Я хочу заботиться о детях, которых вы ему обещали. Я хочу стать воспитательницей Марии. И я никогда ничего не скажу о вас и Артуре. Я ничего наверняка не знаю, меня даже не было в замке во время вашей брачной ночи, и если вы всерьез решились, я вас не предам – у меня не будет своих соображений.

Она склоняет голову, и я понимаю, что мое решение приносит ей огромное облегчение.

– Я делаю это ради него, – напоминает она. – Из любви к нему. Не из собственного властолюбия и даже не ради родителей. Он меня об этом просил, и я это сделаю.

– Я вам помогу, – обещаю я. – Ради него.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, осень 1502 года

Но я мало что могу для нее сделать. Я больше не жена опекуна принца Уэльского, поскольку двора принца Уэльского и Уэльского дома больше нет. Новый принц, Гарри, признан слишком драгоценным, чтобы его отсылать. Пока моя кузина королева округляется из-за ребенка, про которого все говорят, что это точно мальчик, единственный живой наследник, Гарри, растет в Элтемском дворце возле Гринвича с сестрами, Маргарет и Марией, и хотя он крепкий паренек одиннадцати лет, достаточно взрослый, чтобы исполнять обязанности наследника престола, завести собственных советников и учиться у них принимать разумные решения, Миледи мать короля требует, чтобы его держали дома, как и его сестер, этого обожаемого властителя королевства детской, во всем ему потакая.

Самые лучшие наставники, самые искусные музыканты и самые умелые наездники обучают его всем умениям и навыкам, нужным юному принцу, моя кузина, его мать, уверяет, что он – ученый, и пытается внушить ему, что король не может всегда поступать, как ему захочется; но Миледи настаивает, что его нельзя подвергать никаким опасностям.

Он не должен приближаться к больным, его покои нужно постоянно убирать, при нем всегда должен быть врач. Он должен ездить на прекрасных лошадях, но сперва их объезжает его конюший, чтобы они наверняка не представляли угрозы для своего драгоценного седока. Ему разрешают упражняться в квинтане, но не выпускают на турниры против другого бойца. Позволяют кататься на гребной лодке, но только если не собирается дождь. Ему можно играть в теннис, хотя никто никогда его не обыгрывает, можно петь и музицировать, но так, чтобы не перевозбудиться, не разгорячиться, не перенапрячься. Его не учат управлять государством, его даже собой управлять не учат. Этот мальчик, и без того испорченный и избалованный, остался единственным мостиком Тюдоров в будущее. Если они его потеряют, они потеряют все, ради чего воевали, устраивали заговоры и трудились. Не будет сына и наследника, который примет корону у короля Тюдора, не будет и династии Тюдоров, дома Тюдоров. После смерти брата Гарри стал единственным сыном и наследником. Неудивительно, что его кутают в горностая и кормят с золота.

Он и шагу не может ступить, чтобы они не следили за ним, до дурноты осознавая, что он – их единственный мальчик. Тюдоров так мало: королева, которую ждет испытание родами, король, которого мучает ангина, так что он вздохнуть не может без боли, его старуха-мать, две девочки и только один мальчик. Их мало, и они хрупки.

Никто об этом не говорит, но нас, Плантагенетов из дома Йорка, так много. Нас называют «дьявольским отродьем», и мы действительно родимся дьявольски обильно. Мы богаты наследниками, старший из которых – мой кузен Эдмунд, набирающий сейчас сторонников и мощь при дворе императора Максимиллиана, а есть еще его брат Ричард, десятки родственников и кузенов. Кровь Плантагенетов плодоносна, семью назвали в честь Planta genesta, ракитника, который вечно цветет, растет повсюду, на любой, самой неподходящей почве; его нельзя выкорчевать полностью, даже выгорев, он возрождается и разрастается снова, следующей же весной – желтый, словно золото, хотя корни его уходят в чернейший уголь.

Говорят, что, если отрубишь голову Плантагенета, тут же встанет новый, как молодой побег. Наш род восходит к Фульку Анжуйскому, взявшему в жены водяную богиню. Мы все производим на свет дюжину наследников. Но если Тюдоры потеряют Гарри, им нечем будет его заменить, кроме ребенка, которого носит моя кузина в опустившемся тяжелом животе, ребенка, который стер с ее лица румянец и мучает тошнотой по утрам.

Раз уж принц Гарри – такая редкость, раз уж он их бесценный наследник, его надо женить, и Тюдоры поддаются соблазну испанским богатством, испанской властью и тем, что Катерина под рукой; послушная и полезная, ждущая вестей в своем лондонском дворце. Они обещают, что Гарри на ней женится, то есть все выходит, как она задумала. Я смеюсь в голос, когда муж, вернувшись из Лондона, сообщает мне новости; он с любопытством на меня смотрит и спрашивает, что меня так развеселило.

– Просто повторите! – требую я.

– Принц Гарри обручен с вдовствующей принцессой Уэльской, – отвечает он. – Но я не пойму, что в этом смешного.

– То, что она это задумала, а я и помыслить не могла, что они согласятся, – объясняю я.

– Что ж, я удивлен, что согласились. Им нужно будет дождаться разрешения и оговорить условия соглашения, и брак нельзя будет заключить несколько лет. Я думал, что для принца Гарри годится только самое лучшее. А не вдова его брата.

– Почему нет, если брак не был завершен? – рискую спросить я.

Муж смотрит на меня.

– Так говорят испанцы, весь двор об этом шепчется. Я не стал возражать, хотя своими глазами видел, что было в Ладлоу. Я знаю правду, но не знал, что сказать.

Вид у него робкий.

– Я не знал, что желает услышать Миледи мать короля. Пока она мне не велит, я ничего не скажу.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, февраль 1503 года

Моя кузина, королева Елизавета, молилась о том, чтобы ребенок, которого она носит, оказался мальчиком, чтобы проклятие, которое она произнесла в юности, в семнадцать лет, стало лишь словами, брошенными на холодный ветер, молилась, чтобы род Тюдоров не угас. Но легла рожать и родила девочку, никчемную девочку, стоившую ей жизни, – и младенец тоже умер.

– Мне так жаль, – мягко говорит мне муж, держа в руке письмо, запечатанное черным воском с черной атласной лентой. – Так жаль. Я знаю, как вы ее любили.

Я качаю головой. Он не знает, как я ее любила, я не могу ему рассказать. Когда я была девочкой и мой мир едва не разрушила победа Тюдоров, Елизавета была рядом, бледная и испуганная, как и я, но полная решимости: Плантагенеты должны выжить, должны получить долю от завоеваний Тюдоров; она решила возглавить двор Тюдоров, решила, что станет королевой и что дом Йорков по-прежнему будет править в Англии, даже если ей самой придется стать женой захватчика.

Когда я была больна от ужаса и не знала, как уберечь брата от нового короля и его матери, Елизавета меня успокаивала, обещала, что вместе со своей матерью защитит нас. Елизавета преградила путь стражникам, когда они пришли арестовать моего брата Тедди, Елизавета поклялась, что они его не получат. Елизавета снова и снова говорила с мужем, умоляя его отпустить Тедди, и она же обнимала меня и плакала со мной, когда король в конце концов отважился совершить страшное и убил моего брата Тедди, чье преступление было лишь в том, что он – Эдвард Плантагенет, что он носит свое имя, наше имя, имя, которое у нас с Елизаветой было общим.

– Вы поедете со мной на похороны? – спрашивает Ричард.

Я не знаю, вынесу ли это. Я похоронила ее сына, а теперь надо хоронить ее саму. Одного убила болезнь Тюдоров, вторую – их властолюбие. Моя семья дорого платит, чтобы Тюдоры усидели на своем троне.

– Вас ждут, – коротко говорит мой муж, словно это решает дело.

– Я поеду, – отвечаю я.

Потому что и в самом деле – решает.

Вестминстерский дворец, Лондон, весна 1503 года

Миледи королевская мать руководит похоронами королевы, как руководит всеми пышными церемониями большого двора. Гроб Елизаветы везут по улицам Лондона на катафалке, запряженном восьмеркой вороных, за ним идут двести плакальщиков с горящими свечами. Ее придворные дамы, одетые в черное, среди которых и я, следуют за гробом, за нами едут верхом мужчины-придворные в черных плащах с капюшонами. Мы движемся по улицам, озаренным факелами и полным скорбящих, до самого Вестминстерского аббатства.

Лондон выходит проводить принцессу из рода Йорков, Лондон всегда любил Йорков, и когда я иду за гробом по мощеным улицам, меня сопровождает шепот: «Уорик», – как благословение, как подношение. Я опускаю взгляд и склоняю голову, словно не слышу боевой клич деда.

Короля нет, он отбыл во дворец выше по течению, который построил для Елизаветы, в Ричмонд, удалился в свои покои в глубине дворца и закрылся, словно жить без нее не может, словно не смеет взглянуть, сколько друзей у него осталось теперь, когда не стало принцессы из дома Йорков. Он всегда клялся, что не Елизавета принесла ему Англию, что он сам взял страну. Теперь ее нет, и он увидит, что такое он сам: кто останется с ним, если нет ее, хорошо ли ему среди ее народа.

Он не выходит из темноты и уединения до середины весны, а выйдя, по-прежнему носит траур по Елизавете. Миледи мать короля повелевает, чтобы он прекратил скорбеть в одиночестве, выхаживает его, и мы с сэром Ричардом являемся ко двору по ее приказу, садимся среди рыцарей и дам в огромном пиршественном зале. К моему удивлению, король идет через всю комнату и, когда я поднимаюсь, чтобы сделать перед ним реверанс, отводит меня в сторону от стола дам, к нише в дальней части зала.

Он берет меня за обе руки.

– Вы любили ее, как и я, я знаю. Я поверить не могу, что ее нет, – просто говорит он.

Он выглядит раненым, которому не оправиться. На его лице новые морщины, следы страдания; кожа серая, так он измучен скорбью. По мешкам под глазами понятно, что этот человек плакал ночь за ночью, вместо того чтобы спать, и стоит он, немного ссутулившись, словно пытается унять боль в груди.

– Поверить не могу, – повторяет он.

Я не нахожу слов утешения, потому что разделяю с ним потерю и до сих пор не пришла в себя от того, как внезапно не стало Елизаветы. Всю жизнь кузина была рядом, то было постоянное и любящее присутствие. Я не понимаю, что ее с нами больше нет.

– Господь…

– Зачем Господь ее забрал? У Англии не могло быть королевы лучше нее! А у меня – лучшей жены.

Я молчу. Конечно, у Англии не могло быть лучше королевы, она родом из того королевского рода, что правил страной задолго до того, как Генрих ступил на берег в Милфорд-Хейвене. Она не приводила с собой зараженную армию, не снимала корону с тернового куста, она была нашей: родилась и выросла нашей, прирожденная английская принцесса.

– А мои дети! – восклицает он, глядя на детей.

Гарри посадили за обедом рядом с отцом, он теперь занимает место рядом с пустым троном, обратив лицо к тарелке, и ничего не ест. Ему нанесен самый страшный удар, какой может пережить ребенок, я гадаю, оправится ли он когда-нибудь. Мать любила его ровно и спокойно, и бабкино порывистое потакание не могло перебить эту любовь. Елизавета видела его таким, какой он есть, – очень одаренным и очаровательным мальчиком, – и все же показывала ему образ того, каким он должен быть: человеком, владеющим собой. Одним появлением в детской она давала понять, что недостаточно быть центром всеобщего внимания, это каждому принцу дается от рождения. Вместо этого она требовала, чтобы он был верен себе, сдерживал свое кичливое тщеславие, учился ставить себя на место другого, упражнялся в сострадании.

Его сестры, Маргарет и Мария, совершенно потерялись без матери, они сидят рядом с бабушкой, Миледи матерью короля, а возле них – Катерина, испанская принцесса. Она чувствует, что я на нее смотрю, и, подняв глаза, дарит мне быструю загадочную улыбку.

– По крайней мере, детство они провели с ней, – говорю я. – С матерью, которая их по-настоящему любила. Хотя бы Гарри рос под защитой материнской любви.

Король кивает.

– Хотя бы так, – говорит он. – У меня хотя бы были эти годы с ней.

– Для вдовствующей принцессы это тоже тяжелая потеря, – осторожно замечаю я. – Королева была к ней очень добра.

Он следит за моим взглядом. Катерина сидит на почетном месте, но юные принцессы не беседуют с ней, как подобает с сестрой. Тринадцатилетняя Маргарет отвернулась и шепчется с маленькой Марией, голова к голове. Катерина одиноко смотрит на длинный стол, похоже, ее здесь едва терпят. Приглядевшись, я замечаю, что она бледна и взволнованна и поглядывает на Гарри, невидящими глазами уставившегося в тарелку, словно хочет поймать его взгляд.

– Каждый раз, как она является ко двору, она все прекраснее, – тихо произносит король, глядя на принцессу, не понимая, что это для меня как удар по больному месту. – Она становится настоящей красавицей. Всегда была милой девушкой, но теперь вырастает в удивительную молодую женщину.

– Так и есть, – сухо отвечаю я. – А когда состоится ее свадьба с принцем Гарри?

Он отводит взгляд, и от этого я содрогаюсь, словно в комнату вдруг ворвался ледяной ветер. Вид у короля плутоватый, как у Гарри, когда его застанут ворующим печенье на кухне, возбужденный и извиняющийся одновременно: он знает, что ведет себя плохо, надеется, что сможет всех очаровать и выпутаться, понимает, что никто ему ни в чем не откажет.

– Еще слишком рано.

Я вижу, что он решает не говорить, что вызвало у него улыбку.

– Слишком рано, чтобы говорить наверняка.

Миледи мать короля вызывает меня в свои покои, прежде чем мы с сэром Ричардом уедем в Стоуртон. У нее всегда толпятся жаждущие милости и помощи. Король стал накладывать суровые пени за мелкие проступки, и многие идут к Миледи за помилованием. Но она вместе с королем ведет королевские счетные книги и радуется прибылям от пеней, поэтому просители уходят ни с чем, многие – став еще беднее.

Миледи прекрасно понимает, что ее сын удержит Англию лишь в том случае, если сможет в любой миг выставить армию, а армии опустошают казну. Они с сыном постоянно работают на военную кубышку, собирают средства против восстания, которого боятся.

Миледи быстрым движением манит меня к себе, и ее дамы тактично поднимаются со своих мест и отходят, чтобы мы могли поговорить наедине.

– Вы были в замке Ладлоу с юной парой, принцем и принцессой? – спрашивает Миледи без долгих вступлений.

– Да.

– Вы обедали с ними каждый день?

– Почти каждый, меня не было в замке, когда они прибыли, но после я жила с ними.

– Вы видели их вместе, как мужа и жену.

Я с внезапным холодом понимаю, что не знаю, к чему клонит Миледи, и что она ни о чем не говорит просто так.

– Конечно.

– И вы никогда не видели ничего, что позволило бы вам предположить, что они не женаты и в помыслах, и на словах, и на деле.

Я колеблюсь.

– Я каждый вечер обедала с ними в большом зале. Я видела их на людях. На людях они казались любящей молодой парой, – говорю я.

Она молчит, ее взгляд, направленный мне в лицо, тверд, как кулак.

– Они были обвенчаны и делили ложе, – решительно произносит она. – Сомнений нет.

Я думаю об Артуре, который добился от принцессы обещания, данного умирающему, что она снова выйдет замуж и станет королевой Англии. Думаю, что такова была его воля и его задумка. Вспоминаю, что сделала бы ради него что угодно, и понимаю, что по-прежнему сделаю для него все.

– Конечно, я не могу знать, что происходило в спальне Ее Светлости, – говорю я. – Но она говорила мне и остальным, что брак не был завершен.

– Ах, вот как? – замечает Миледи, словно из чистого любопытства.

Я делаю глубокий вдох.

– Да.

– Зачем? – спрашивает она. – Зачем вы это говорите?

Я пытаюсь пожать плечами, но они не двигаются.

– Просто именно это я видела. И слышала.

Я пытаюсь говорить как ни в чем не бывало, но у меня перехватывает дыхание.

Миледи разворачивается ко мне с такой яростью, что я вздрагиваю при виде ее гневного лица.

– То, что вы видели! Что слышали! То, что вы придумали втроем: ее дуэнья, испанская инфанта и вы, три злые женщины, чтобы погубить мой дом и уничтожить моего сына! Я это знаю! Я знаю вас! Лучше бы она никогда сюда не приезжала! Она принесла нам только горе!

Воцаряется тишина, все смотрят на меня, в ужасе пытаясь понять, чем я так расстроила Миледи. Я падаю на колени, в ушах у меня стучит кровь.

– Простите меня, Ваша Светлость. Я ничего не сделала. Я никогда бы не стала ничего затевать против вас или вашего сына. Я не понимаю!

– Скажите мне только одно, – выплевывает она. – Вы ведь точно знаете, не так ли, что принц Артур и вдовствующая принцесса были любовниками? Вы видели безошибочные признаки того, что они делили ложе. Под вашей крышей его раз в неделю приводили к ней в спальню, разве нет? Я распорядилась об этом, и это ведь было исполнено? Или вы хотите сказать, что ослушались меня и их не сводили каждую неделю?

Я едва могу говорить.

– Ваша воля была исполнена, – шепчу я. – Разумеется, я вас послушалась. Его приводили в ее спальню каждую неделю.

– Итак, – говорит она, несколько успокоившись. – Итак. Это вы готовы признать. Он ходил к ней в спальню. Вы это знаете. Вы этого не отрицаете.

– Но я не могу сказать, были ли они любовниками, – говорю я.

Голос мой звучит так тихо, что я боюсь, что она меня не услышит и мне придется как-то набраться смелости и повторить сказанное.

Но слух у нее острый, она схватывает все на лету.

– Так вы на ее стороне, – произносит она. – Поддерживаете ее нелепое заявление, что ее супруг был бессилен в течение четырех месяцев брака. Хотя был молодым и здоровым, как и его жена. И она никому ничего не говорила в то время. Не жаловалась. Даже не упоминала ни о чем подобном.

Я обещала принцессе Катерине, что помогу ей, и теперь связана обещанием. Я любила Артура, я слышала, как он шептал: «Обещай!» Я стою на коленях, опустив голову, и молюсь, чтобы это испытание закончилось.

– Я не могу сказать, – повторяю я. – Она говорила, что никак не может носить дитя. Я так поняла, что они не были любовниками. Что они никогда ими не были.

Гнев Миледи прошел, кровь отливает от ее лица, его покрывает ледяная белизна, словно мать короля сейчас лишится чувств. Одна из дам делает шаг, чтобы поддержать ее, но отступает под гневным взглядом.

– Вы понимаете, что творите, Маргарет Поул? – спрашивает Миледи, и в голосе ее лед. – Вы в самом деле понимаете, что говорите?

Я сажусь на пятки, обнаруживая, что держу сложенные руки под подбородком, словно молю о пощаде. Я качаю головой:

– Простите, Ваша Светлость, я не понимаю, о чем вы.

Миледи наклоняется и шипит мне на ухо, чтобы никто больше не слышал. Она так близко, что я чувствую на щеке ее пахнущее мальвазией дыхание.

– Вы не жените свою подружку на принце Гарри, если вы этого добиваетесь. Вы укладываете эту испанскую шлюшку в постель ее свекра!

Слово «шлюшка» в устах Миледи так же поражает меня, как и высказанная ею мысль.

– Что? Ее свекра?

– Да.

– Короля?

– Моего сына, короля. – Ее голос пресекается от бессильных переживаний. – Моего сына, короля.

– Теперь он сам хочет жениться на вдовствующей принцессе?

– Разумеется, хочет! – Ее голос низко рокочет, и я чувствую жар ее гнева на своих волосах и ухе. – Потому что так ему не придется платить ей вдовье содержание, так он сохранит приданое, которое она привезла, и сможет потребовать остаток, так он поддержит союз с Испанией против нашего врага, Франции. Так он получит дешевую свадьбу с принцессой, которая уже в Лондоне, и она принесет ему нового ребенка, еще одного сына и наследника. И так, – она умолкает, тяжело дыша, как загнанная собака, – так он получит девушку для своей греховной похоти. Греховной кровосмесительной похоти. Она его соблазнила своими наглыми злыми глазами. Она его воспламенила танцами, она прохаживается с ним, шепчется, улыбается ему и приседает, когда видит, она его искушает, и она его ввергнет в ад.

– Но она помолвлена с принцем Гарри.

– Скажите ей об этом, пока она виснет на руке его отца и трется об него.

– Он не может жениться на снохе, – говорю я, озадаченная вконец.

– Дура! – бросает она. – Ему нужно лишь разрешение Папы. И он его получит, если она и дальше будет говорить, как твердит постоянно, что ее брак не был завершен. Если друзья ее поддержат, как вы сейчас. И ее ложь, – я ведь знаю, что это ложь, – толкает моего сына на грех, а мой дом к погибели. Эта ложь нас уничтожит. А вы произносите ее вместо принцессы. Вы не лучше нее. Я этого никогда не забуду. Я никогда этого не прощу. Я никогда вас не прощу!

Я молчу, пораженно глядя на нее.

– Говорите! – приказывает она. – Скажите, что она была обвенчана и делила с мужем ложе.

Я без слов качаю головой.

– Если вы не станете говорить, вам же будет хуже, – предупреждает Миледи.

Я склоняю голову. И молчу.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, осень 1504 года

Я снова жду ребенка и предпочитаю остаться в Стоуртоне, пока мой муж управляет Уэльсом из Ладлоу. Он приезжает меня повидать, он доволен тем, как я забочусь о наших землях, о доме и образовании детей.

– Но с деньгами нам надо быть осмотрительнее, – напоминает он мне.

Мы вместе сидим в комнате мажордома, перед нами разложены учетные книги.

– Нужно принимать меры предосторожности, Маргарет. Когда у тебя четверо детей и пятый на подходе, надо беречь свое невеликое состояние. Им всем нужно будет место в мире, а маленькой Урсуле – хорошее приданое.

– Если бы король пожаловал вам еще немного земли, – говорю я. – Видит бог, вы хорошо ему служите. Каждый раз, как вы выносите приговор в суде, пени отправляются ему. Вы, должно быть, заработали для него тысячи фунтов и ни разу ни пенни не удержали. Не то что остальные.

Он пожимает плечами. Придворный из моего мужа никудышный. Он никогда не просил у короля денег, ему всегда платили лишь ту малость, на которую он, по мнению Тюдоров, был согласен. И к тому же в королевские сундуки уходит все больше и больше, а вынимают из них все меньше и меньше. Генрих Тюдор расплатился со всеми, кто служил ему при Босуорте, в первые годы его правления, и с тех пор выцарапывает обратно те земли, которые щедро раздавал в первые горячие дни. Все предатели узнают, что их родовые дома конфискованы, все мелкие преступники завалены требованиями уплатить штраф. Даже за самые незначительные проступки полагаются огромные штрафы, и все, от соли на столе до эля в харчевне, обложено налогами.

– Возможно, вам удастся поговорить с Миледи, когда вы в следующий раз будете при дворе, – предлагаю я. – Всех вокруг вознаграждают лучше, чем вас.

– А вы не можете ее попросить?

Я качаю головой. Я не рассказывала мужу о страшной сцене в покоях Миледи. Думаю, она своего добилась, – я больше не слышала разговоров о том, что король женится на вдовствующей принцессе, – но она никогда не забудет и не простит того, что я не дала письменных показаний под ее диктовку.

– Я у нее не в любимицах, – коротко отвечаю я. – Не сейчас, когда кузен Эдмунд ездит по Европе, собирая против них армию. И кузен Уильям де ла Поул все еще в Тауэре, а кузена Уильяма Куртене только что арестовали.

– Им не предъявляют обвинение, – напоминает он.

– И не выпускают.

– Тогда, может быть, сократите здешние расходы? – раздраженно спрашивает сэр Ричард. – Я не хочу к ней идти. Ее непросто о чем-то просить.

– Я постараюсь. Но, как вы и сказали, у нас четверо детей и пятый на подходе. Им нужны лошади и учителя. Их нужно кормить.

Мы смотрим друг на друга с одинаковым раздражением. Я думаю: как несправедливо! Он не может меня осуждать. Он женился на мне, молодой женщине королевского происхождения, я родила ему детей – из них трое – сыновья! – и никогда не похвалялась своим именем или родом. Я никогда не упрекала его за то, что он низвел меня до положения супруги простого рыцаря, хотя родилась я едва ли не принцессой и наследницей состояния Уориков. Я никогда не жаловалась, что он не попытался вернуть мне титул или деньги, я играла роль леди Поул и управляла двумя его небольшими поместьями и замком, а не тысячами акров, принадлежавших мне по праву.

На самом деле, я должна быть благодарна. Моя безопасность зависела от брака с человеком, чья верность делу была известна всем и который готов был служить им за гроши. Теперь, когда нам приходится жить на гроши, я, по правде говоря, не должна жаловаться.

– Поднимем плату крестьянам, – коротко говорит мой муж. – И скажем, что придется посылать больше припасов в замок.

– Они и сейчас еле могут расплатиться, – замечаю я. – Со всеми королевскими штрафами и новой службой королю.

Он пожимает плечами.

– Придется, – просто отвечает он. – Король этого требует. Сейчас всем нелегко.

Я удаляюсь рожать, размышляя о том, насколько всем сейчас нелегко, и гадая, как так вышло. Двор Йорков был известен своим богатством и расточительностью, веселье и праздники, охоты, турниры и развлечения не прекращались у них весь год. У меня было десять кузенов королевской крови, и всех их великолепно одевали, содержали и женили. Как так вышло, что та же страна, что осыпала золотом Эдуарда IV и оделяла им огромную семью, не может отыскать денег, чтобы заплатить штрафы и налоги одному человеку – Генриху Тюдору? Как так вышло, что королевской семье, состоящей всего из пяти человек, так не повезло, когда все Плантагенеты и Риверсы с родней горя не знали с куда меньшими средствами?

Муж говорит, что останется в Стоуртоне, пока я рожаю, чтобы поздравить меня, когда я выйду из покоя роженицы. Я, конечно, не могу с ним видеться во время родов, но он шлет мне подбадривающие письма, сообщая, что мы продали немного соломы и что он велел заколоть и засолить свинью для пира по поводу крестин младенца.

Однажды вечером он присылает мне короткую записку.

У меня лихорадка, я отдыхаю в постели. Я велел, чтобы детей ко мне не пускали. Не падайте духом, жена моя.

Я чувствую лишь раздражение. Некому будет проверить, как мажордом собирает плату на Михайлов день, или собрать ученическую плату с молодых людей, которые в эту четверть года начали работать. Лошадей начнут кормить запасенным сеном, и некому будет проследить, чтобы их не перекармливали. Мы не можем себе позволить покупать сено, нужно распределять запас на зиму. Я ничего не могу с этим поделать, разве что проклинать наше невезение, из-за которого я сейчас в родах, а муж заболел. Я знаю, что наш мажордом, Джон Литтл, человек честный, но Михайлов день – важнейшая пора для прибыльного управления землями, а если ни я, ни сэр Ричард не сможем смотреть Джону Литтлу через плечо, проверяя каждую цифру, что он записывает, он точно будет беспечен, а то и хуже, щедр к крестьянам: станет прощать им долги или продлевать неоплаченные договоры.

Два дня спустя, вечером, я получаю еще одну записку от сэра Ричарда.

Стало много хуже, посылаю за врачом. Но дети по воле Божьей здоровы.

Непривычно, что сэр Ричард болеет. Он не раз воевал за Тюдоров, он объезжал ради них три королевства с сопредельными землями, в любую погоду. Я пишу ответ:

Вы больны? Что говорит врач?

Он не отвечает, и на следующее утро я посылаю свою даму, Джейн Маллет, к постельничему мужа, чтобы узнать, что с ним.

Едва она входит в мои покои, я вижу по ее потрясенному лицу, что новости дурные. Я кладу руку на свой округлившийся живот, где моему младенцу тесно, как селедке в бочке. Сквозь натянутую кожу я чувствую каждое движение – и внезапно младенец тоже затихает, словно, как и я, готов выслушать дурные вести.

– Что случилось? – жестким от тревоги голосом спрашиваю я. – Что такое, из-за чего вы так бледны? Говорите, Джейн, вы меня пугаете.

– Хозяин, – просто отвечает она. – Сэр Ричард.

– Да знаю, глупая! Я догадалась! Он очень болен?

Она склоняется в реверансе, словно почтение смягчит удар.

– Он умер, миледи. Умер ночью. Мне так жаль, что именно я вам это говорю… его больше нет. Хозяина больше нет.

Из-за того, что я в родах, все делается только хуже. Священник подходит к дверям и шепчет в щель слова утешения, словно нарушит обет безбрачия, если увидит мое залитое слезами лицо. Врач говорит, что лихорадка сломила силы сэра Ричарда. Ему было сорок шесть, изрядный возраст, но он был силен и деятелен. У него была не потливая горячка, не оспа, не корь, не малярия и не антонов огонь. Доктор так долго перечисляет, чем не была болезнь, что я теряю терпение, говорю, что он может идти, и велю прислать ко мне мажордома; тому я, услышав шепот под дверью, велю сделать все, как подобает, установить гроб с телом сэра Ричарда на ступенях алтаря в Стоуртонской церкви и выставить стражу. Велю звонить в колокол, собрать пожертвования с крестьян, одеть плакальщиков в черное и похоронить сэра Ричарда со всеми подобающими ему почестями – но как можно дешевле.

Потом я пишу королю и его матери, Миледи, сообщая, что их достопочтенный слуга, мой муж, скончался, будучи на их службе. Я не указываю на то, что он оставил меня почти ни с чем, что на руках у меня четверо детей королевской крови, которых надо поднять на гроши, и я жду еще одного ребенка. Миледи мать короля и так это поймет. Она поймет, что они должны мне помочь, немедленно выделить денег, а потом пожаловать еще немного земли, чтобы я могла содержать себя и детей, поскольку у нас теперь не будет платы за работу моего мужа в Уэльсе или на других постах. Я их родственница, я из старого королевского дома, у них нет выбора, кроме как позаботиться о том, чтобы я жила достойно, кормила и одевала детей и домашних.

Я посылаю за двумя старшими детьми, моими мальчиками, мальчиками, которых мне придется растить одной. Урсуле и Реджинальду о том, что их отец ушел на небеса, скажет леди гувернантка. Но Генри двенадцать, а Артуру десять, и они должны от матери узнать, что их отец умер и отныне у нас никого нет, кроме друг друга: нам придется друг другу помогать.

Дети приходят, очень тихие и взволнованные; они оглядывают затененные покои роженицы с суеверной тревогой подрастающих мальчиков. Это всего лишь моя спальня, они были тут сотни раз, но теперь окна завешены гобеленами, чтобы в комнату не проникал свет и сырость, в обоих очагах разведен огонь и завораживающе пахнет травами, которые, говорят, помогают роженицам. У стены под иконой Девы Марии в серебряном окладе горит свеча, в дарохранительнице лежит хлеб причастия. В ногах моей большой кровати с занавесями стоит маленькая, для родов, а к столбам в изножье привязаны зловещие веревки, за которые я буду держаться, когда придет время, лежит кусок дерева, который я буду кусать, и пояс Богоматери, который повяжут мне на талии. Мальчики смотрят на все это круглыми от испуга глазами.

– У меня для вас дурные вести, – ровным голосом говорю я.

Нет смысла пытаться сказать такое помягче. Мы все рождены страдать и сносить утраты. Мои мальчики – сыновья дома, который всегда был щедр на смерть: что принося, что принимая.

Генри смотрит на меня в тревоге.

– Ты больна? – спрашивает он. – С ребенком все хорошо?

– Да. Дурные вести не обо мне.

Артур сразу понимает. Он всегда быстро схватывает и скор на речь.

– Значит, отец, – просто говорит он. – Миледи матушка, отец умер?

– Да. Мне больно вам это говорить, – отвечаю я и беру Генри за холодную руку. – Теперь ты – глава нашей семьи. Старайся хорошо наставлять своих братьев и сестру, береги наше состояние, служи королю и избегай зла.

Его темные глаза наполняются слезами.

– Я не могу, – говорит он пресекающимся голосом. – Я не знаю как.

– Я могу, – отваживается Артур. – Я сумею.

Я качаю головой.

– Нельзя. Ты второй сын, – напоминаю я. – Наследник у нас Генри. Твое дело – помогать ему и поддерживать, защищать его, если придется. А ты, Генри, сможешь все. Я буду помогать тебе советом и наставлением, и мы сумеем умножить богатство и величие нашей семьи – но не слишком.

– Не слишком? – повторяет Артур.

– Величие под властью великого короля, – произносит Генри.

Тем самым показывая, как я и думала, что он достаточно взрослый, чтобы исполнять свой долг, и уже достаточно мудр, чтобы понимать, что мы хотим процветания – но не такого, чтобы нам завидовали.

Лишь после того, как мои мальчики немного поплакали и ушли, я нахожу время опуститься на колени перед распятием, оплакать потерянного мужа и помолиться о его бессмертной душе. Я не сомневаюсь, что он отправится на небеса, хотя нам придется где-то найти деньги, чтобы заказать мессу. Он был хорошим человеком, он был верен Тюдорам как пес и как пес предан мне. Добрый, как часто бывают добры к детям и слугам сильные немногословные мужчины. Я бы никогда не смогла в него влюбиться, но я всегда была ему благодарна и радостно носила его имя. Теперь, когда он умер и я больше никогда его не увижу, я знаю, что мне будет его не хватать. Он был моим утешением и защитой, он был добрым мужем – это редкость.

Он дал мне свое имя, и смерть у меня этого не отнимет. Теперь я вдовая леди Маргарет Поул, как когда-то была леди Маргарет Поул, супругой лорда Поула. Но важно то, что имя сэра Ричарда не похоронят вместе с ним. Я его сохраню. Я могу спрятать свою истинную суть за этим именем, даже в смерти муж будет меня оберегать.

Я рожаю мальчика – сына, который не узнает отца. В минуты слабости, когда мне вручают младенца, я начинаю плакать над его пушистой головкой. Это последний дар моего мужа и последний ребенок, которого я родила. Последняя возможность любить невинное создание, которое от меня зависит; как я любила брата, зависевшего от меня. Я целую влажную макушку и чувствую, как стучит сердце младенца. Мой последний, самый драгоценный ребенок. Боже, дай мне его сберечь.

Я оставляю покои роженицы, чтобы помолиться перед новым памятником, на котором значится «Сэр Ричард Поул», поставленным под окном нашей церквушки. Король прислал мне в дар сто пятьдесят семь ноблей на траурные одежды для меня и крестьян; из этих денег, если правильно ими распорядиться, можно оплатить и поминальный пир, и даже надгробный камень. Я вызываю мажордома, Джона Литтла, чтобы сказать, что довольна тем, как он вел дела.

– И еще Его Светлость король прислал вам разрешение взять взаймы сто двадцать ноблей из состояния вашего сына, – говорит мажордом. – Так что до Рождества мы продержимся.

– Сто двадцать ноблей? – повторяю я.

Это не лишнее; но едва ли это можно назвать королевским даром. Щедрости тут нет. Тюдорам придется сделать что-то большее, если они хотят, чтобы мы не замерзли.

Тем временем все деньги идут не в ту сторону: от нас – им. Мои мальчики должны стать королевскими воспитанниками, поскольку их отец умер, а они еще дети. Для меня и для семьи это разорение. Все доходы поместья пойдут королю, будут уходить в королевскую казну, пока мой сын не вырастет и не сможет принять наследство – или то, что останется от него после того, как ему пустят кровь в королевской казне. Если король пожелает срубить все деревья на дрова, он может это сделать. Если захочет зарезать всех коров, никто его не остановит. Все, что я могу брать, это вдовье содержание – треть ренты и доходов, – всего сорок ноблей за целый год! Король Генрих предлагает мне ссуду из того, что когда-то полностью принадлежало мне; я не могу испытывать благодарность.

– Сто двадцать ноблей помогут нам продержаться до Рождества? А что будет после? – спрашиваю я мажордома.

Он просто смотрит на меня. Он знает, что не от него ждать ответа на этот вопрос. Знает, что ответа нет и у меня. Знает, что его вообще нет.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, весна 1505 года

Приходит и минует Рождество, мы не устраиваем пир для крестьян, на Двенадцатую ночь дети получают самые скромные подарки. Я объявляю, что мы все еще в трауре, но в деревне шепчутся, что так дела не делаются и в прежние времена было лучше, благородный рыцарь сэр Ричард устраивал превосходный пир для домашних и для всех крестьян, он помнил, что время сейчас холодное и голодное, что хороший обед кстати тем, кто кормит множество ртов, и бесплатные дрова тоже неплохо бы раздавать.

Малыш Джеффри процветает при кормилице, но я внезапно понимаю, что размышляю, когда его можно будет отлучить, кормилица – лишняя статья расхода в детской. Я не могу отпустить учителя мальчиков – это внуки моего отца, внуки Джорджа, герцога Кларенса, ученейшего дворянина при выдающемся дворе, они – дети Уориков, они должны читать и писать как минимум на трех языках. Я не могу позволить этой семье скатиться в невежество и грязь; но обучение и чистота чудовищно дороги.

Мы всегда жили тем, что дает домашняя ферма, и продаем излишки на местных рынках. У нас делают сыры и масло, собирают фрукты, солят мясо. Лишнюю еду мы посылаем продавать на местном рынке, каждое лишнее зернышко я продаю мельнику, а сено и солому – местным торговцам. Мельницы на реке платят мне всякий раз, как мелют зерно, местные горшечники платят за то, что обжигают товар в моей печи, а еще я продаю лес.

Но конец зимы – худшее время в году: лошади подъедают летний запас сена, излишков на продажу нет, скот питается соломой, и если ее прикончат до того, как появится весенняя трава, животных придется забить на мясо, и у меня не останется скотины. После того как поедят домашние, еды не остается, продать за наличные нечего, и мы полагаемся на крестьян, которые отдают нам долю урожая, мы не можем вырастить достаточно на своих полях.

Принцесса Катерина пишет, выражая соболезнования по случаю смерти моего мужа. Она тоже пережила горькую потерю. Ее мать редко ей писала, и тепла в этих письмах было немного, но Катерина продолжала ждать их с нетерпением и тосковала о матери каждый день. Теперь Изабелла Испанская умерла, и Катерина больше не увидит мать. Что еще хуже, смерть ее матери означает, что отец Катерины больше не правит в союзе всей Испанией, ему осталось лишь его королевство, Арагон. От его богатства и влияния в мире осталась половина, даже меньше, а его старшая дочь Хуана унаследовала от матери трон Кастилии. Катерина больше не дочь испанских монархов, она всего лишь дочь Фердинанда Арагонского – а это совсем другое будущее. Я не удивлена, прочтя, что принц Гарри и его отец уже не так часто навещают ее, как раньше. Она живет на небольшие суммы, которые дарит король, и иногда они меньше, чем она ожидает, а иногда королевский казначей вовсе забывает ей заплатить. Король настаивает, что должен получить от испанцев все ее приданое, прежде чем можно будет говорить о браке с Гарри, и в ответ отец Катерины Фердинанд требует, чтобы король полностью и сразу выплатил ее вдовье содержание.

Вы не согласитесь написать Миледи и узнать у нее, можно ли мне явиться ко двору? Не могли бы вы сказать ей, что я, увы, не понимаю, как платить по домашним счетам, что я здесь несчастлива и одинока? Я хочу жить в ее покоях, как внучка, как мне и подобает.

Я отвечаю, говоря, что теперь я – такая же вдова, как она, и что тоже бьюсь, чтобы расплатиться со всеми в мире. Пишу ей, что мне очень жаль, но я не имею влияния на Миледи. Я напишу ей, но сомневаюсь, что мое вмешательство заставит ее быть добрее к Катерине. Я не говорю, что Миледи сказала, что никогда не простит меня за то, что я отказалась дать показания против Катерины, как хотела Миледи, и что я сомневаюсь в том, что мои слова, – чьи угодно слова, – заставят ее быть к Катерине добрее.

Катерина весело отвечает, что ее дуэнья дока Эльвира в таком скверном расположении духа, что Катерина посылает ее на рынок торговаться, и ее злобный ломаный английский помогает сбить цену. Принцесса пишет так, словно это смешно, и я, читая, смеюсь вслух, а потом рассказываю ей о размолвке, которая случилась у меня с кузнецом из-за стоимости подков.

Не скорбь лишит меня остроты ума, но голод. Я захожу на кухню, притворяясь, что слежу за разумным расходом припасов; но на самом деле я пала так низко, что начала облизывать ложки и выскребать горшки.

Я увольняю всю прислугу, какую можно, едва мы доживаем до Благовещенья. Некоторые плачут, покидая дом, а у меня нет денег, чтобы дать им на прощанье. Тем, кто остается, приходится трудиться за двоих, а есть такие, кто даже не знает, как что делается. Кухонной прислуге теперь нужно разводить огонь и выметать золу из очага в моей комнате, и она вечно забывает принести дрова или рассыпает золу. Для нее это тяжелый труд, я вижу, как она шатается под весом дровяной корзины, и отвожу глаза. Я берусь за работу в молочной, учусь делать сыр и снимать молоко, после чего отсылаю молочницу домой. Мальчика в пивоварне я пока оставляю, но учусь делать эль. Моему сыну Генри приходится выезжать в поля с управляющим и смотреть, как сеют зерно. Он возвращается, опасаясь, что семена бросают слишком густо, что тщательно отмерянное количество зерна не покроет всю землю.

– Тогда придется покупать еще, – мрачно говорю я. – Нам нужен хороший урожай, иначе следующей зимой не будет хлеба.

По мере того как вечера становятся светлее, я вовсе отказываюсь от восковых свечей и велю детям завершать уроки до сумерек. Мы живем среди глубоких теней и вони тростниковых фитилей, на полу у нас пятна застывшего сала. Я думаю, что мне придется снова выйти замуж, но ни один богатый или влиятельный мужчина на меня смотреть не захочет, и Миледи на этот раз не прикажет никому из своих родственников взять меня в жены. Я вдова, мне тридцать один, у меня пятеро маленьких детей на руках, и долги мои растут. Если я снова выйду замуж, то потеряю все права на поместье, все отойдет королю как опекуну Генри; к новому мужу я приду нищей. Мало кто сочтет меня желанной супругой. Никто, стремящийся добиться успеха при дворе Тюдоров, не женится на вдове и не заведет пятерых пасынков, в жилах которых течет кровь Плантагенетов. Если Миледи мать короля не устроит мой брак с кем-то, послушным ее воле, мне нужно будет самой растить детей и кормиться самой – а я не знаю как.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, лето 1505 года

Все упирается в нее. Все упирается в ее милость и влияние. Летом я понимаю, что как бы хорош ни был урожай, как бы высоко ни поднялась цена на зерно, мы не скопим достаточно, чтобы продержаться еще одну зиму. Мне нужно собрать денег на дорогу до Лондона и просить помощи у Миледи.

– Может быть, продадим боевого коня сэра Ричарда? – предлагает мажордом Джон Литтл.

– Он такой старый! – восклицаю я. – Кому он нужен? И он так долго и преданно служил сэру Ричарду.

– Нам от него толку никакого, – отвечает мажордом. – В плуг его не впряжешь, он не пойдет в оглобли. Я бы мог выручить за него неплохие деньги в Стоурбридже. Его все знают как коня сэра Ричарда, знают, что это хороший конь.

– Тогда все будут знать, что я не могу его содержать, – говорю я. – Что я не могу его прокормить, чтобы Генри на нем ездил.

Мажордом кивает, смотрит на свои башмаки, отводя глаза.

– Это и так все уже знают, миледи.

Я опускаю голову при этом новом унижении.

– Тогда забирайте коня, – говорю я.

Я смотрю, как огромного коня седлают, как он склоняет гордую голову к уздечке, как смирно стоит, когда затягивают подпругу. Может, он и старый, но уши его встают торчком, когда мажордом перекидывает ногу через его спину и садится в седло. Старый боевой конь думает, что снова поскачет в сражение. Он выгибает шею и бьет копытом, словно ему не терпится приняться за дело. Я едва не выкрикиваю: «Нет! Оставьте его! Он – наш конь, он верно служил моему мужу. Оставьте его для Генри».

Но потом я вспоминаю, что нам нечем его кормить, если только я не упрошу Миледи мать короля помочь нам, а на деньги от продажи коня можно доехать до Лондона.

Мы едем на собственных лошадях, останавливаясь по пути в гостиницах, аббатствах и монастырях. Они нарочно построены вдоль дорог, чтобы пилигримам и путникам было легче, и для меня утешение каждый раз видеть вдали колокольню, зная, что меня ждет укрытие; каждый раз, входя в чистую беленую комнату, я ощущаю святой покой. Однажды нам негде ночевать, кроме гостиницы, и мне приходится заплатить за себя, за сопровождающую меня даму и за четверых вооруженных стражников. Денег у меня почти не остается, когда вдали из послеполуденной дымки появляются шпили Лондона и мы слышим десятки колоколов.

Вестминстерский дворец, Лондон, лето 1505 года

Двор сейчас в Вестминстере, и для меня это благословение, потому что в этом огромном шумном дворце всегда найдутся свободные комнаты. Когда-то я спала в лучшем покое, в постели королевы, чтобы она не оставалась ночью одна, теперь же мне выделяют скромную комнатку, вдали от большого зала. Я вижу, как быстро и точно управляющие домом замечают перемену моей участи.

Дворец похож на деревню, живущую за собственными высокими стенами посреди Лондона; я знаю здесь все вьющиеся дорожки и огражденные садики, черные лестницы и тайные двери. Он был моим домом с самого детства. Я умываюсь, мою руки и шпильками закалываю покрывало. Счищаю с платья пыль и, гордо подняв голову, иду по мощеным улочкам в большой зал и покои королевы.

Я как раз собираюсь пересечь сад королевы, когда слышу, как меня окликают по имени, и, обернувшись, вижу епископа Джона Фишера, исповедника Миледи, своего старого знакомого. Когда я была девочкой, он приезжал в замок Мидлхем учить нас катехизису и выслушивать наши исповеди. Он знал моего брата Тедди еще мальчиком, когда тот был наследником трона; он учил со мной псалмы, когда в моей псалтыри стояло «Маргарет Плантагенет» и я была племянницей короля Англии.

– Милорд епископ! – восклицаю я, делая реверанс, поскольку он стал большим человеком в благочестивое правление милости Миледи.

Он осеняет мою голову крестом и кланяется мне так низко, словно я все еще маленькая наследница королевского дома.

– Леди Поул! Соболезную вашей утрате. Ваш муж был прекрасным человеком.

– Воистину так, – говорю я.

Епископ Фишер предлагает мне руку, и мы бок о бок идем по дорожке.

– Мы редко видим вас при дворе, дочь моя.

Я собираюсь сказать что-то легкомысленное, что-то про то, что мне нужны новые перчатки, но нечто в его приветливом улыбающемся лице побуждает меня довериться ему.

– Я приехала просить помощи, – прямо говорю я. – Надеюсь, что Миледи даст мне совет. Муж оставил меня почти ни с чем, и я не могу выжить на вдовье содержание.

– Жаль это слышать, – просто отвечает он. – Но я уверен, Миледи выслушает вас благосклонно. У нее много тревог и трудов, Господь ее благослови, но она никогда не оставит никого из членов семьи.

– Надеюсь, – говорю я.

Я гадаю, можно ли как-то попросить его замолвить за меня словечко, когда он указывает на открытые двери в галерее перед покоями Миледи.

– Ступайте, – велит он. – Я пойду с вами. Сейчас самое время, ее всегда хочет видеть множество народа.

Мы вместе идем к двери.

– Вы слышали, что ваша бывшая подопечная, вдовствующая принцесса Уэльская, возвращается домой, в Испанию? – тихо спрашивает епископ.

Я пораженно останавливаюсь.

– Нет! Я думала, она помолвлена с принцем Гарри.

Он качает головой.

– Об этом мало кто знает, но об условиях не удалось договориться, – говорит епископ. – Бедное дитя, думаю, ей очень одиноко в ее большом дворце, где никого нет рядом, кроме ее духовника и дам. Лучше ей вернуться домой и жить одной там, и Миледи не желает ее присутствия при дворе. Но это только между нами. Я не знаю, сказали ли самой принцессе. Вы навестите ее, пока вы в Лондоне? Я знаю, она вас очень любит. Вы могли бы ей посоветовать принять ее участь радостно и благородно. Я и в самом деле думаю, что дома она будет счастливее, чем здесь, ожидая чего-то и надеясь.

– Я навещу ее. Как жаль!

Он кивает.

– У нее непростая жизнь. Овдовела такой юной, а теперь ей придется возвращаться домой вдовой. Но Миледи полагается на молитвы. Она думает, что воля Божья в том, чтобы принц Гарри женился на другой. Вдовствующая принцесса не для него.

Стражник отступает в сторону, пропуская епископа, и открывает дверь в зал аудиенций. Он полон просителей, все хотят видеть Миледи и умолять ее о какой-нибудь милости. Все обязанности королевы легли на ее плечи, а ей еще нужно управлять своими обширными землями. Она – одна из богатейших землевладелиц Англии и уж точно самая богатая женщина королевства. Она жертвует на колледжи и часовни, строит больницы, церкви, колледжи и школы, и все они шлют посыльных с докладом или просьбой о милости. Я осматриваю комнату и насчитываю около двух сотен просителей; я – одна из очень, очень многих.

Но Миледи меня выделяет. Она заходит в комнату из часовни, ее дамы парами следуют за ней с молитвенниками в руках, словно они – монахини маленького замкнутого монастыря. Миледи острым внимательным взглядом окидывает все вокруг. Ей уже больше шестидесяти, ее лицо покрыто глубокими морщинами, она не улыбается, но голова под тяжелым заостренным чепцом поднята высоко, и, хотя она опирается на руку одной из дам, я подозреваю, что делает она это напоказ, она вполне могла бы идти самостоятельно.

Все приседают или кланяются так низко, словно она – королева, чьи покои занимает. Я опускаюсь в реверансе, но поднимаю голову и улыбаюсь. Я хочу, чтобы она меня увидела, и ловлю ее взгляд; когда она останавливается передо мной, я целую ее протянутую руку, а когда она делает мне знак встать и подается вперед, целую ее мягкую старую щеку.

– Дорогая кузина Маргарет, – холодно говорит Миледи, словно мы только вчера простились как добрые друзья.

– Ваша Светлость, – отвечаю я.

Она кивает, чтобы я шла с нею, и я занимаю место ее дамы. Миледи опирается на мою руку, и мы идем мимо сотен собравшихся. Я отмечаю, что меня при людях почтили вниманием.

– Вы приехали меня повидать, дорогая?

– Я надеюсь получить ваш совет, – тактично произношу я.

Ее нос, похожий на клюв, разворачивается ко мне, глаза изучают мое лицо. Она кивает. Она прекрасно понимает, что мне не нужен совет, что я просто отчаянно нуждаюсь.

– Вы проделали большой путь, чтобы получить совет, – сухо замечает она. – Все ли в порядке у вас дома?

– Мои дети здоровы и просят у вас благословения, – говорю я. – Но мне не выжить на вдовье содержание. Теперь, когда не стало моего мужа, у меня есть лишь небольшой доход – и пятеро маленьких детей. Я стараюсь изо всех сил, но в Стоуртоне совсем немного земли, а поместья в Медменхеме и Эллесборо приносят лишь пятьдесят фунтов ренты в год, и из этого я, разумеется, получаю лишь треть.

Я тревожусь, не звучит ли это как жалоба.

– Этого не хватает на то, чтобы платить по счетам, – прямо говорю я. – И содержать дом.

– Так уменьшите домашние расходы, – советует Миледи. – Вы больше не Плантагенет.

Назвать меня по имени при людях, пусть даже так тихо, что никто не слышит, – это угроза.

– Я не слышала это имя много лет, – отвечаю я. – И никогда так не жила. Я сократила расходы. Я всего лишь хочу жить как вдова верного рыцаря Тюдоров. Ничего большего я не ищу. Мы с мужем были горды тем, что мы – ваши покорные слуги и служим вам честно.

– Вы хотите, чтобы ваш сын состоял при дворе? Стал товарищем принца Гарри? – спрашивает она. – Хотите стать одной из моих дам?

Я едва могу ответить; это решение, о котором я и не мечтала.

– Это честь для меня… – запинаясь, выговариваю я.

Я поражена тем, насколько великую милость она предлагает. Это разрешило бы все мои трудности. Если мне удастся пристроить Генри в Элтемский дворец, у него будет лучшее образование в мире, словно у принца, он будет учиться вместе с самим принцем. А дамам платят за службу, они занимают освободившиеся посты, получают чаевые за малейшие услуги, их подкупают те, кто появляется при дворе. Придворной даме жалуют украшения и наряды, кошель с золотом на Рождество, ей выплачивают содержание на всю свиту, конюшня для ее лошадей бесплатна, слуг кормят в королевской столовой. Одна мысль о том, чтобы питаться с королевской кухни и поставить лошадей в королевские конюшни, где они будут есть сено Тюдоров, уже кажется обещанием вызволить меня из тюрьмы тревог.

Леди Маргарет видит, как мое лицо озаряется надеждой.

– Такое вполне возможно, – допускает она. – В конце концов, это было бы уместно.

– Я бы сочла за честь, – говорю я. – Я была бы счастлива.

Изысканно одетый мужчина заступает нам дорогу и кланяется. Я хмурюсь в его сторону, сейчас мой черед говорить с Миледи. Она – источник богатства и покровительства, ей и ее сыну королю принадлежит все. У меня есть только эта минута, она – мой единственный шанс, и никто нас не прервет, если я смогу этому помешать. К моему удивлению, епископ Фишер берет джентльмена за плечо, прежде чем он успевает подать прошение, и уводит его, что-то негромко говоря.

– Мне придется задать вам вопрос, который я уже задавала прежде, – тихо произносит леди Маргарет. – О том времени, что вы провели в Ладлоу с принцем и принцессой Уэльскими.

Я чувствую, что холодею. Джон Фишер просто сказал мне, что Катерину собираются отправить домой в Испанию. Если все обстоит именно так, какое им дело, был брак завершен или нет?

– Да?

– Речь о незначительном обстоятельстве, юридическая сложность, касающаяся разрешения после ее первого брака. Мы должны убедиться, что правильно составим разрешение, чтобы наша дорогая Катерина могла выйти за принца Гарри. В интересах принцессы, чтобы вы рассказали мне, что я хочу знать.

Я знаю, что это ложь. Леди Маргарет хочет отослать Катерину домой.

– Брак принца Артура и принцессы был завершен, ведь так?

Она сильнее сжимает мою руку, словно хочет выдавить признание из мозга в моих костях. Мы дошли до конца комнаты, но вместо того, чтобы развернуться и пойти обратно через толпу просителей, Миледи кивает своим ливрейным лакеям по обе стороны дверей, чтобы распахнули их, и мы проходим в ее личные покои. Двери за нами закрывают. Мы одни, никто, кроме Миледи, не услышит, что я отвечу.

– Не могу сказать, – говорю я ровным голосом, хотя понимаю, что боюсь ее – здесь, в пустой комнате, у дверей которой стоит охрана. – Ваша милость, я говорила вам – мой муж отводил принца в ее спальню; но она мне сказала, что принц был бессилен.

– Она так сказала. Я знаю, что она сказала. – В ее голосе слышно царапающее раздражение, но она выдавливает из себя улыбку. – Но, дорогая моя Маргарет, во что верите вы?

Сильнее всего я верю в то, что все это будет стоить мне положения придворной дамы, а моему сыну – образования. Я роюсь в уме, ища, что сказать, чтобы это удовлетворило Миледи, но не стало предательством по отношению к принцессе. Миледи ждет с суровым лицом. Ее не удовлетворит ничто, кроме того, что она хочет услышать. Она – самая могущественная женщина в Англии, и она настаивает, чтобы я с ней согласилась. Совершенно раздавленная, я шепчу:

– Я верю Ее Светлости вдовствующей принцессе.

– Она думает, что если она – нетронутая девственница, то станет женой принца Гарри, – без выражения произносит Миледи. – Ее родители запросили разрешение Папы и сказали ему, что брак не был завершен. Он дал им разрешение, которое намеренно не проясняет этот вопрос. Это очень в духе Изабеллы Кастильской – получить документ, который можно трактовать как ей угодно. Даже после смерти она нас дурачит. Ее дочери, судя по всему, нельзя бросать вызов. Ее даже расспрашивать нельзя. Она думает, что может войти в нашу семью, войти в наш дом, вот в эти самые покои – мои покои – и присвоить их. Думает, что заберет у меня и принца, и все остальное.

– Я уверена, принц Гарри будет доволен…

– Принц Гарри не будет сам выбирать себе жену, – отрезает она. – Ее выберу я. И я не желаю, чтобы эта молодая женщина стала моей невесткой. После такой лжи – нет. После того, как она пыталась соблазнить короля в дни его скорби. Она считает, что если родилась и выросла принцессой, то может забрать все, чего я добилась, все, что дал мне Господь: моего сына, моего внука, мое положение, труд всей моей жизни. Я потратила лучшие годы на то, чтобы привести сына в Англию, чтобы уберечь его. Я вышла замуж, чтобы у него появились союзники, я ради него дружила с людьми, которых презирала. Я до того унизила себя… – она прерывается, словно не хочет вспоминать, как себя унизила. – А она думает, что может войти сюда с ложью на устах, потому что она принцесса крови. Думает, что ей по рождению полагается. Так я скажу: нет, не полагается.

Я понимаю, что, когда Катерина выйдет за принца Гарри, она встанет впереди Миледи в каждой процессии, каждый раз, как они пойдут к мессе или к обеду. Она получит эти покои по праву, лучшие платья из королевских гардеробных будут в ее распоряжении, она превзойдет положением мать короля, и если двор последует за предпочтениями короля, – а любой двор поступает так всегда, – придворные оставят покои Миледи и столпятся подле прелестной юной принцессы. Принцесса Катерина не отступит и не сдастся Миледи, как моя кузина-королева. У Катерины есть хватка. Если она когда-нибудь станет принцессой Уэльской, она позаботится о том, чтобы Миледи во всем, всюду признавала ее преимущество. Она силой отберет обязанности у этой властной старухи и отплатит ей за враждебность.

– Я рассказала вам все, что знаю, – тихо произношу я. – Повелевайте мною, Миледи.

Она поворачивается ко мне спиной, будто не хочет видеть мое бледное лицо и умоляющие глаза.

– У вас есть выбор, – коротко отвечает она. – Вы можете стать моей дамой, а ваш сын может быть товарищем принцу Гарри. Вам станут щедро платить, жаловать подарки и земли. Или можете поддержать вдовствующую принцессу в ее чудовищной лжи и омерзительном властолюбии. Выбор за вами. Но если вы вступите в заговор с целью вовлечь принца Уэльского, нашего принца, нашего единственного принца в брак с этой женщиной, то не появитесь при дворе, пока я жива.

Я дожидаюсь сумерек и иду навестить принцессу Катерину – пешком, в сопровождении одной дамы и слуги, а впереди с дубинкой идет мой мажордом. Нынешний Лондон полон попрошаек, отчаявшихся людей, изгнанных с ферм поднявшейся платой, ставших бездомными из-за того, что не смогли заплатить штрафы, обнищавших из-за королевских налогов. Некоторые из моих крестьян сейчас, должно быть, спят на порогах лондонских церквей и побираются ради пропитания.

Я иду, набросив капюшон на предательские медные волосы, и озираюсь по сторонам, глядя, не идут ли за нами. Шпионов в Англии сейчас больше, чем когда-либо, всем платят за доносы на соседей, и я предпочла бы, чтобы Миледи не знала, что я посещаю принцессу, которую она называет «этой молодой женщиной».

Над дверью принцессы не горит фонарь, проходит много времени, прежде чем кто-то отзывается на тихий стук моего мажордома в двустворчатые деревянные двери. Нам открывает не стражник, а мальчик-паж, который ведет нас через холодный большой холл и стучит в дверь, за которой раньше был зал аудиенций.

Одна из оставшихся при Катерине испанских дам выглядывает из-за двери и, увидев меня, выпрямляется, разглаживает платье, приседает в реверансе и ведет меня по гулкому залу в личные покои, где собралась у жалкого огня кучка дам.

Катерина узнает меня, едва я сбрасываю капюшон, вскрикнув, вскакивает и бежит ко мне. Я собираюсь сделать реверанс, но она бросается в мои объятия и обнимает меня, целует в обе щеки, отодвигается, чтобы взглянуть мне в лицо, а потом снова обнимает.

– Я все думала и думала о вас. Было так грустно узнать о вашей потере. Вы получали мои письма? Я так жалела вас и детей. И новорожденного! Мальчик, благослови его Господь! Он здоров? А вы? Удалось вам сбить цену на подковы?

Она подводит меня к свету единственного шандала с восковыми свечами, чтобы посмотреть мне в лицо.

– Санта-Мария! Вы так похудели, и, дорогая, у вас такой изможденный вид.

Она оборачивается и прогоняет своих дам от камина.

– Уйдите. Уйдите все. Ступайте в спальни. Ложитесь. Мы с леди Маргарет поговорим наедине.

– В спальни? – спрашиваю я.

– Дров не хватает, чтобы разводить огонь где-то, кроме этого зала и кухни, – просто отвечает принцесса. – А они слишком высокородны, чтобы сидеть в кухне. Так что, если они не сидят здесь, им приходится ложиться, чтобы согреться.

Я смотрю на нее, не в силах поверить.

– Вам дают так мало денег, что вы не можете разжечь огонь в спальнях своих дам?

– Как видите, – мрачно отвечает она.

– Я пришла из Вестминстера, – говорю я, садясь рядом с принцессой. – У меня был страшный разговор с Миледи.

Принцесса кивает, словно это ее не удивляет.

– Она расспрашивала меня о вашем браке с… – даже теперь, три года спустя, я не могу так запросто произнести его имя. – С нашим принцем, – нахожусь я.

– Похоже на нее. Она очень против меня.

– Почему, как думаете? – с интересом спрашиваю я.

Принцесса дарит мне лукавую девичью улыбку.

– Она что, была такой любящей свекровью вашей кузине-королеве? – спрашивает она.

– Не была. Мы обе боялись ее до смерти, – допускаю я.

– Она не из тех женщин, которым нравится женское общество, – замечает принцесса. – Пока ее сын вдовец, а внук холост, она – хозяйка при дворе. Она не хочет, чтобы появилась молодая женщина, которая принесет туда веселье, любовь и счастье, превратив его в настоящий королевский двор – ученый, изысканный и радостный. Она даже внучку свою, принцессу Марию, недолюбливает, потому что та очень хороша собой. Все время говорит ей, что внешность ничего не значит и нужно стремиться к смирению! Миледи не по душе хорошенькие девушки, она не любит соперниц. Если она позволит принцу Гарри жениться, то только на молодой женщине, которую сможет подчинить. Она женит его на ребенке, на ком-то, кто и по-английски не говорит. Ей не нужен кто-то вроде меня, кто знает, как нужно вести дела, и кто проследит за тем, чтобы все было сделано как подобает, а королевство вернулось к процветанию. Она не хочет, чтобы кто-то при дворе убеждал короля править так, как он должен бы править.

Я киваю. Как раз об этом я и думала.

– Она старается не пускать вас ко двору?

– О, ей это удается, она победила.

Принцесса указывает на пустые места на стенах, где висят голые рамы от богатых гобеленов.

– Король не выплачивает мое содержание, он вынуждает меня жить на то, что я привезла из Испании. У меня нет новых платьев, когда меня приглашают ко двору, я нелепо выгляжу в платьях по испанской моде, которые кругом заштопаны. Миледи надеется сломить мою волю и заставить меня попросить отца, чтобы он забрал меня домой. Но даже если я его попрошу, он меня не заберет. Я попала в западню.

Я в ужасе. Мы обе впали в такую нищету после процветания, и так быстро.

– Катерина, как вы поступите?

– Я подожду, – отвечает она с тихой решимостью. Потом придвигается ко мне поближе и говорит на ухо: – Ему сорок восемь, он болен, он едва дышит из-за ангины. Я подожду.

– Ни слова больше, – тревожно говорю я и смотрю на закрытую дверь и на тени по стенам.

– Миледи просила вас поклясться, что мы с Артуром были любовниками? – напрямик спрашивает меня принцесса.

– Да.

– Что вы ответили?

– Сперва я сказала, что не видела никаких признаков и потому не могу сказать.

– А она?

– Она обещала мне место при дворе и место сыну, а еще денег, если я скажу, что она хочет услышать.

Катерина слышит муку в моем голосе, берет меня за руку и пристально смотрит на меня спокойными голубыми глазами.

– О, Маргарет, я не могу просить вас быть бедной ради меня. Ваши сыновья должны быть при дворе, я это знаю. Вы не обязаны меня защищать. Я освобождаю вас от обещания, Маргарет. Можете говорить, что пожелаете.

Я должна ехать домой, но снова иду в платье для верховой езды в покои королевы, где Миледи слушает, как читают псалмы перед обедом в большом зале Вестминстера.

Она замечает меня, едва я тихо вхожу в комнату, и, когда псалом заканчивается, манит меня к себе. Дамы отступают и притворяются, что поправляют друг другу безукоризненные головные уборы; понятно, что после вчерашней встречи все знают, из-за чего ссорилась со мной Миледи, и все считают, что я пришла сдаться.

Миледи улыбается мне.

– А, леди Маргарет. Мы можем договориться о вашем переезде ко двору?

Я делаю вдох.

– Я была бы очень рада присоединиться ко двору, – говорю я. – Я была бы очень рада, если бы мой сын отправился к принцу Гарри в Элтемский дворец. Умоляю вас, Миледи, оказать ему эту милость. Ради его отца, вашего родственника, который вас так любил. Позвольте сыну сэра Ричарда вырасти аристократом. Позвольте своему юному родственнику состоять при вас, прошу.

– Я так и сделаю; если вы сослужите мне службу, – ровным голосом отвечает она. – Скажите мне правду, и вы спасете нас, свою семью, от недостойной невесты. Скажите что-то, что я могу передать своему сыну королю, чтобы он предотвратил брак испанской лгуньи с нашим невинным мальчиком. Я молилась об этом и вполне уверена. Катерина Арагонская не станет женой принца Гарри. Вы должны быть верны мне, матери короля, а не ей. Предупреждаю, леди Маргарет, подумайте, что скажете. Опасайтесь последствий! Очень хорошо подумайте, прежде чем принять решение.

Она гневно смотрит на меня, в ее темных глазах сомнение, словно она хочет удостовериться, что я понимаю, чем она мне угрожает, и во мне просыпается чувство противоречия. Страх исчезает, когда Миледи начинает мне угрожать. Я готова рассмеяться над ее словами. До чего она глупа! Злая, жестокая, глупая старуха! Она что, забыла, кто я, раз вот так мне угрожает? Пред очами Господа я – Плантагенет. Я дочь дома Йорков. Мой отец нарушил святость монаршего положения, убил короля и был убит своим собственным братом. Моя мать примкнула к своему отцу во время восстания, а потом переметнулась и воевала против него вместе с мужем. Мужчины и женщины нашего дома всегда следуют своей воле, нас нельзя пугать последствиями. Если нам показать опасность, мы всегда, всегда идем ей навстречу. Нас называют «дьявольским отродьем» за наше дьявольское своеволие.

– Я не могу лгать, – тихо говорю я. – Я не знаю, был ли принц состоятелен с женой или нет. Я никаких признаков не видела. Она мне говорила, и я ей верю, что они не были любовниками. Я верю, что она девственница, какой приехала в эту страну. Я верю, что она может выйти за любого подходящего принца, которого одобрит ее отец. Лично я считаю, что она стала бы очень хорошей женой принцу Гарри и очень хорошей королевой для Англии.

Лицо Миледи темнеет, я вижу, как на виске у нее стучит жилка; но она ничего не говорит. Быстрым гневным взмахом руки она велит своим дамам выстроиться у себя за спиной. Она поведет их к обеду, а я больше никогда не буду обедать за королевским столом.

– Как угодно, – она выплевывает слова, словно яд. – Надеюсь, вы проживете на вдовье содержание, леди Маргарет Поул.

Я приседаю в глубоком реверансе.

– Я понимаю, – кротко говорю я. – Но мой сын? Он – воспитанник короля, он сын вашего кузена, и он чудесный мальчик, Ваша Светлость…

Она проходит мимо меня, не говоря ни слова, дамы следуют за ней. Я поднимаюсь и смотрю им вслед. Я пережила мгновение гордости, бросилась в бой со своего Эмбионского холма на Босуортское поле – и не нашла ничего, лишь поражение. И теперь я не знаю, что делать.

Замок Стоуртон, Стаффордшир, осень 1506 года

Еще год я делаю все, что в моих силах, чтобы выжать из своих земель побольше денег. Когда в поле выходят сборщики колосьев, я изымаю миску зерна из каждой корзины, нарушив всегдашние правила и расстроив деревенских стариков. Я сужу браконьеров в поместье и поражаю их тем, что требую выплаты штрафа за каждое мелкое воровство. Я запрещаю крестьянам ставить силки и добывать что-либо на своей земле – даже кроликов, даже старые яйца, которые куры отложили не в курятнике, и нанимаю егеря, чтобы не позволял никому ловить форель в моих реках. Если мне попадается ребенок, собирающий яйца в гнезде дикой утки, я штрафую его родителей. Если в лесу обнаруживается человек с вязанкой хвороста, в которой хоть один прут был слишком толстым, я забираю всю его ношу и тоже штрафую. Я бы и птиц штрафовала за то, что летают над моими полями, и петухов за то, что поют, – если бы они могли заплатить.

Люди так бедны, что забирать у них еще что-то бесчеловечно. Я начинаю мысленно считать, сколько яиц может отдавать мне каждая хозяйка, у которой есть хотя бы шесть кур. Требую свою долю меда с человека, у которого всего один улей – он хранил соты с лета. Когда фермер Страйд режет корову, которая упала в канаву и сломала шею, я взимаю свою долю мяса до унции, а еще жир и кожу на обувь. Я – дурная хозяйка, я давлю на фермера, когда он в беде, из-за меня непростое время становится еще хуже; так же давит на меня королевский казначей.

Я посылаю слуг охотиться на оленей, фазанов, цапель, болотных курочек – на всех, кого можно есть. Ловец кроликов должен приносить из садков больше добычи, мальчик, который опустошает голубиные гнезда, уже привык, что я стою у подножия его лестницы. Я все больше боюсь, что у меня станут воровать, и начинаю воровать сама, настаивая, что мне причитается больше, чем моя доля. Я понимаю, что становлюсь землевладельцем, каких всегда презирала: мы превращаемся в семью, которую ненавидят крестьяне. Моя мать была самой богатой наследницей в Англии, мой отец был братом короля. Постоянной щедростью они привлекали и удерживали сторонников, последователей и слуг. Мой дед кормил в Лондоне всех, кто приходил к его порогу. Любой мог явиться к обеду и унести с собой кусок мяса, который удержится на кинжале. Я их наследница, но я предаю их обычаи. Я думаю, что меня почти свели с ума тревога о деньгах и болезненный страх у меня в животе – то волнение, то голод; я так измучилась, что уже не отличаю одно от другого.

Однажды я выхожу из церкви и слышу, как деревенский старик жалуется священнику и просит его поговорить со мной.

– Отец мой, вы должны с ней поговорить. Мы не можем платить, что должны. Мы даже не знаем, сколько задолжали. Она просмотрела все договоры, которым по много лет, и нашла, за что оштрафовать. Она хуже Тюдора, хуже короля, только и делает, что изучает законы и обращает их себе на пользу. Она уморит нас голодом.

Но, как бы то ни было, этого не хватает. Я не могу купить мальчикам новые сапоги для верховой езды, не могу кормить их лошадей. Год я борюсь, пытаясь отрицать, что сама у себя занимаю, обирая крестьян, ворую у бедняков, но потом понимаю, что все мои жалкие попытки окончились ничем. Мы разорены.

Никто мне не поможет. Мое вдовство против меня, моя бедность против меня и само имя мое против меня. И, что хуже всего, против меня мать короля, и никто не отважится мне помочь. Двое моих кузенов все еще заточены в Тауэре; они мне не помогут. Только мой родственник Джордж Невилл отвечает на одно из десятков писем, что я разослала. Он предлагает воспитать старших мальчиков у себя в доме, и мне придется отослать Генри и Артура, пообещав, что я заберу их, как только смогу, что они не отправляются в изгнание навсегда, что произойдет что-нибудь, и мы воссоединимся, вернувшись в свой дом.

Как проигравшийся картежник, я говорю им, что скоро настанут хорошие времена, но сомневаюсь, что хоть один мне верит. Мажордом Джон Литтл увозит их в дом кузена Невилла, Берлинг-Мэнор в Кенте, на последних наших лошадях: Джон седлает большого коня, который таскает плуг, Генри садится на своего гунтера, Артур – на пони, которого давно перерос. Я пытаюсь улыбаться и махать им, но меня слепят слезы, и я едва вижу сыновей; только их бледные лица и большие испуганные глаза. Два мальчика в убогой одежде уезжают из дома, не зная, куда направляются. Я не знаю, когда снова их увижу, я не смогу наблюдать их детские годы и беречь их, как надеялась. Я не выращу их Плантагенетами. С ролью их матери я не справилась, им придется расти без меня.

Урсуле восемь, она слишком мала, чтобы отсылать ее в большой дом, она останется со мной, а Джеффри в свои два – мой малыш. Он только научился ходить и пока еще не говорит, он прилипчивый и беспокойный, легко плачет, всего пугается. Я не могу отпустить Джеффри. Он уже достаточно страдал: родился в скорбящем доме и с рождения был лишен отца. Джеффри останется со мной, чего бы мне это ни стоило, я не могу с ним разлучиться, он знает лишь одно слово: мама.

Но Реджинальду, веселому, счастливому и смелому мальчику, надо найти место. Он слишком юн, чтобы стать оруженосцем, у меня нет родни с маленькими детьми, которая согласилась бы его взять. Друзья, которые были у меня на Пустошах и в Уэльсе, прекрасно знают, что меня не хотят видеть при дворе и не платят мне пенсию. Они справедливо считают это знаком того, что я у Тюдоров в немилости. Мне приходит в голову только один человек, слишком не от мира сего, чтобы высчитывать, насколько опасно будет мне помочь, и слишком добрый, чтобы отказать. Я пишу духовнику Миледи, епископу Фишеру:

Дорогой отец,

надеюсь, вы сможете мне помочь, поскольку больше мне не к кому обратиться. Я не могу платить по счетам и не могу содержать детей.

Я вынуждена была отправить двоих старших к кузену Невиллу; но мне хотелось бы найти место в добром религиозном доме для своего маленького сына Реджинальда. Если Церковь будет на том настаивать, я отдам его в монахи. Он умный мальчик, сообразительный и живой, возможно, даже духовный. Думаю, он будет хорошо служить Господу. В любом случае я не могу его оставить при себе.

Сама я с двумя младшими детьми надеюсь найти убежище в монастыре, где мы сможем жить на мой небольшой доход.

Ваша дочь во Христе, Маргарет Поул.

Он сразу отвечает. Он сделал больше, чем я просила: нашел место для Реджинальда и убежище для меня. Епископ пишет, что я должна остановиться в аббатстве Сайон, одном из любимых мест молитвы моей семьи, напротив нашего старого дворца в Шине. Во главе аббатства стоит мать аббатиса, при ней около пятидесяти монахинь, но принимают они только благородных гостей, и я могу поселиться там с дочерью и маленьким Джеффри. Когда Урсула достигнет нужных лет, она может стать послушницей, а потом монахиней ордена, и ее будущее будет обеспечено. По крайней мере, у нас будет еда на столе и крыша над головой в ближайшие несколько лет.

Епископ Фишер нашел Реджинальду место в братском для аббатства доме – Шинском приорате, монастыре ордена картузианцев. Реджинальд будет жить всего в пяти милях от нас, за рекой. Если мне позволят ставить на окно свечу, он будет видеть свет и знать, что я думаю о нем. Нам могут разрешить нанимать лодку и переправляться через реку, чтобы повидаться с ним по праздникам. Нас будет разделять лишь устав домов Божьих и широкая, широкая река, но я смогу видеть трубы приората, где живет мой сын. У меня есть все причины радоваться такому щедрому разрешению наших бед. О сыне будут заботиться в одном доме, а у меня с младшими детьми будет крыша над головой, и он будет у нас почти на глазах. Я должна бы ликовать от облегчения.

Вот только, только, только… я падаю на колени и молю Богоматерь спасти нас от этого убежища. Я убеждена, что это место не подходит Реджинальду, моему умному, одаренному, говорливому мальчику. Картузианцы – орден молчаливых отшельников. Их монастырь – место, где не нарушают тишину и исполняют строжайшие религиозные обеты. Реджинальд, мой веселый мальчик, так гордится тем, что научился петь по голосам, так любит читать вслух, он выучил загадки и шутки, которые рассказывает братьям – не торопясь, сосредоточенно. Этому веселому говорливому мальчику придется прислуживать монахам, живущим отшельниками в отдельных кельях, они все молятся и трудятся в одиночку. В приорате не произносят ни слова, кроме как по воскресеньям и праздникам. Раз в неделю монахи выходят на прогулку, во время которой можно тихо беседовать друг с другом. Все остальное время они проводят в молитвенном молчании, каждый наедине со своими мыслями, в борьбе во имя Господа, в своей келье за высокими стенами, слушая только вой ветра.

Мне невыносимо думать, что мой говорливый оживленный сын будет обречен на молчание там, где так строго соблюдают священное послушание. Я пытаюсь себя уверять, что Господь заговорит с Реджинальдом в холодной тишине и призовет его служить себе. Реджинальд научится молчать, так же, как научился говорить. Научится ценить собственные мысли и не смеяться, не петь, не скакать и не валять дурака перед старшими братьями. Снова и снова я уверяю себя, что это – замечательная возможность для моего блестящего мальчика. Но в сердце своем я знаю, что если Бог не призовет этого малыша на пожизненную священную службу, то получится, что я отправила своего умного и любящего ребенка в молчаливую тюрьму до конца его дней.

Он снится мне заточенным в тесную келью, и я, вздрогнув, просыпаюсь и вслух произношу его имя. Напрягаю ум, пытаясь придумать, чем еще можно его занять. Но я не знаю никого, кто взял бы его оруженосцем, и денег, чтобы отдать его в подмастерья, у меня нет, к тому же – что он мог бы делать? Он из Плантагенетов, я не могу отдать его учиться к сапожнику. Неужели наследнику дома Йорков мешать сусло для пивовара? Была бы я лучшей матерью, если бы отправила его учиться ругани и богохульству в пивной, а не молитвам и молчанию в праведном ордене?

Епископ Фишер нашел ему место, безопасное, такое, где его будут кормить и учить. Я это приняла. Больше я ничего для мальчика сделать не могу. Но когда я думаю о своем беззаботном сыне там, где единственный звук – это тиканье часов, возвещающих время следующей службы, мое горло против воли сжимается и глаза туманятся от слез.

Мой долг – разрушить свой дом и семью, которые я с такой гордостью создавала, став новой леди Поул. Я приказываю всем домашним и усадебным слугам собраться в большом зале и говорю им, что для нас настали тяжелые времена и что распускаю их со службы. Я выплачиваю им жалованье до этого дня, больше ничего дать не могу, хотя знаю, что ввергаю их в нищету. Я говорю детям, что нам придется оставить дом, пытаясь улыбаться и представить это как приключение. Будет так интересно пожить где-то еще. Я запираю Стоуртонский замок, куда муж привез меня невестой, где родились мои дети, и оставляю Джона Литтла исполнять обязанности бейлифа, собирать подати и штрафы. Две трети он будет отсылать королю, треть – мне.

Мы уезжаем из дома: Джеффри я везу на руках, сидя на седле позади Джона Литтла, Урсула на маленьком пони, а Реджинальд, кажущийся крохотным, на гунтере брата. Он хороший наездник, ему досталось от отца умение обращаться с людьми и лошадьми. Ему будет не хватать конюшен и собак, жизнерадостного шума скотного двора. Я не могу заставить себя сказать ему, куда он направляется. Все думаю, что в пути он спросит, куда мы едем, и я наберусь мужества сказать, что нам придется расстаться: Урсула и Джеффри поедут со мной в один дом божий, а он в другой. Я пытаюсь себя обмануть, будто он поймет, что это – его предназначение, пусть и не то, которое избрали бы мы, но неизбежное. Но он доверчиво не спрашивает. Он полагает, что мы останемся вместе, ему не приходит в голову, что его могут отослать прочь.

После отъезда из дома Реджинальд держится тихо, Джеффри радуется путешествию, а Урсула поначалу веселилась, но потом начинает хныкать. Реджинальд ни разу не спросил меня, куда мы едем, и я начинаю думать, что он каким-то образом уже узнал, что он хочет избежать этого разговора, как и я.

Только в последнее утро, когда мы едем по дорожке вдоль реки в сторону Шина, я говорю:

– Скоро будем на месте. Это твой новый дом.

Реджинальд, сидящий на пони, смотрит на меня снизу вверх.

– Наш новый дом?

– Нет, – коротко отвечаю я. – Я поселюсь недалеко, за рекой.

Он молчит, и я думаю, что он, возможно, не понял.

– Мы с тобой часто жили врозь, – напоминаю я. – Когда мне нужно было уезжать в Ладлоу и я вас оставляла в Стоуртоне.

Реджинальд смотрит на меня, широко распахнув глаза. Он не говорит: «Но тогда со мной были братья, и сестра, и все, кого я знал с рождения, а в детской была няня, и учитель занимался с братьями и со мной». Он просто смотрит на меня, ничего не понимая.

– Ты ведь меня не оставишь одного? – в конце концов спрашивает он. – У чужих? Мама? Ты ведь не оставишь меня?

Я качаю головой. Я едва могу заставить себя говорить.

– Я буду тебя навещать, – шепчу я. – Обещаю.

И вот мы видим высокие башни приората, ворота открываются, и сам приор выходит со мной поздороваться. Он берет Реджинальда за руку и помогает ему спешиться.

– Я буду приезжать повидаться с тобой, – обещаю я, сидя на лошади и глядя вниз на золотую корону его склоненной головы. – А тебе позволят навещать меня.

Стоя рядом с приором, он кажется очень маленьким. Он не вырывает руку, не сопротивляется, но поднимает ко мне бледное личико, смотрит на меня темными глазами и отчетливо произносит:

– Миледи матушка, позвольте мне ехать с вами, с братом и сестрой. Не оставляйте меня здесь.

– Ну, ну, – твердо говорит приор. – Пусть не возвышают голос дети, которым надлежит всегда молчать при тех, кто старше и лучше их. И в этом доме ты будешь говорить лишь тогда, когда тебе велят. Тишина, святая тишина. Ты научишься ее любить.

Реджинальд послушно прикусывает нижнюю губу и больше не произносит ни слова; но продолжает смотреть на меня.

– Я буду к тебе приезжать, – беспомощно говорю я. – Тебе здесь будет хорошо. Это славное место. Ты будешь служить Богу и церкви. Ты будешь тут счастлив, я уверена.

– Доброго дня, – произносит приор, намекая, что мне пора. – Что нужно сделать, лучше делать быстрее.

Я разворачиваю лошадь и оглядываюсь на сына. Реджинальду всего шесть, он кажется очень маленьким рядом с приором. Он бледен от страха. Он послушно молчит, но его маленький рот беззвучно складывается в слово «мама».

Я ничего не могу поделать. Ничего не могу сказать. Я разворачиваю лошадь и уезжаю.

Сайонское аббатство, Брентфорд, к западу от Лондона, зима 1506 года

Мой мальчик, Реджинальд, учится жить в тени и тишине, как и я. В Сайонском аббатстве, которым управляет орден бригитинок, нет молчальников, сестры даже ездят в Лондон учить и молиться; но я живу среди них, словно дала обет молчания, как мой мальчик. Я не могу говорить о своей обиде и горечи, а кроме горького и обидного, мне сказать нечего.

Я никогда не прощу Тюдорам это горе. Они прошли к трону по крови моих родичей. Они вытащили моего дядю Ричарда из грязи Босуортского поля, раздели донага, бросили через седло его собственного коня, а потом зарыли в безвестной могиле. Моего брата казнили для того, чтобы король Генрих чувствовал себя увереннее, моя кузина Елизавета умерла, пытаясь родить ему еще одного сына. Меня отдали замуж за бедного рыцаря, чтобы унизить, а теперь он умер, и я пала ниже, чем, казалось мне, может пасть Плантагенет. И все это – все! – лишь ради того, чтобы узаконить их право на трон, который они, как бы то ни было, захватили.

Но очевидно, что Тюдорам их завоевание и наше подчинение принесло немного радости. С тех пор как умерла его жена, наша принцесса, король не уверен в своих придворных, тревожится из-за подданных и страшится нас, Плантагенетов из дома Йорков. Он несколько лет засыпает деньгами императора Максимилиана, чтобы тот выдал моего кузена Эдмунда де ла Поула, претендента Йорков на трон, и отослал его домой на смерть. Теперь я узнаю, что сделка заключена. Император берет деньги и обещает Эдмунду, что ему ничто не угрожает, показывая письмо короля, сулящее безопасность. Письмо подписано самим королем. Это залог того, что Эдмунд может вернуться домой, ничего не опасаясь. Эдмунд хочет верить обещаниям Генриха Тюдора, он полагается на слово короля-помазанника. Он видит подпись, проверяет печать. Генрих Тюдор клянется, что Эдмунда ждет безопасная дорога и честная встреча. Эдмунд – Плантагенет, он любит свою страну и хочет вернуться домой. Но едва он минует решетку замка Кале, его берут под стражу.

С этого начинается череда обвинений, которая пройдет по моей родне, как ножницы сквозь шелк, и теперь я на коленях молюсь за них. Моего кузена Уильяма Куртене уже арестовали, теперь его обвиняют в заговоре и измене, моего родственника Уильяма де ла Поула жестоко допрашивают в камере. Кузен Томас Грей следующим оказывается за решеткой, лишь за то, что обедал со своим двоюродным братом Эдмундом де ла Поулом много лет назад, до того, как тот бежал за границу. Один за другим мужчины нашей семьи исчезают в Тауэре, их обрекают на одиночество и страх, их заставляют называть имена тех, кто звал их к обеду; их держат в этой мрачной тюрьме или тайно отсылают за море, в замок Кале.

Сайонское аббатство, Брентфорд, к западу от Лондона, весна 1507 года

Я пишу своим сыновьям, Генри и Артуру, чтобы узнать, как они, учатся ли они, прилежны ли; но не могу злоупотреблять щедростью аббатства, приглашая мальчиков сюда. Сестры в своем уединении не будут рады видеть двух резвых молодых людей, и к тому же я все равно не могу оплатить им дорогу.

Я вижусь с Реджинальдом лишь раз в три месяца, его отправляют ко мне за реку на нанятой гребной лодке. Он является, как велено, замерзший и скорчившийся на носу маленького ялика. Реджинальду позволяют остаться лишь на ночь, а потом нужно возвращаться. Его выучили молчать, и хорошо выучили; он не поднимает глаз, держит руки по швам. Когда я бегу ему навстречу и обнимаю его, он неподвижен и не идет ко мне, словно мой живой разговорчивый мальчик умер и погребен, и мне осталось обнимать только холодное маленькое надгробие.

Урсуле почти девять, она растет не по дням, а по часам. Я снова и снова отпускаю подолы платьев, доставшихся ей из милости. Пальцы ног двухлетнего Джеффри упираются изнутри в носки сапожек. Укладывая его спать, я глажу его ступни и расправляю пальцы, словно могу помешать им вырасти кривыми и скрюченными. Подати в Стоуртоне должным образом собирают и пересылают мне, но я должна отдавать все деньги аббатству – за наше содержание. Не знаю, как найти место Джеффри, когда он станет слишком большим, чтобы жить в аббатстве. Возможно, и его, и Урсулу придется отдать церкви, как и их брата Реджинальда, и они исчезнут в тишине. Я часами стою на коленях, моля Бога дать мне знак, или немного надежды, или просто послать денег; иногда я думаю, что, когда двух оставшихся мне детей навеки запрут в церкви, я привяжу к поясу мешок с булыжниками и уйду в холодные глубины Темзы.

Сайонское аббатство, Брентфорд, к западу от Лондона, март 1507 года

Я опускаюсь на колени на ступенях алтаря и смотрю на распятого Христа. Мне кажется, я иду скорбным путем Плантагенетов, одолеваю Via Dolorosa, как некогда Он, два долгих года.

Потом опасность подступает ко мне еще на шаг: король велит арестовать моего кузена Томаса Грея и кузена Джорджа Невилла, лорда Бергавенни, у которого живут мои мальчики, Генри и Артур. Оставив моих сыновей в Кенте, он отправляется в Тауэр, куда, по слухам, каждую ночь является лично сам король, чтобы наблюдать за пытками тех, кого подозревает. Разносчик, пришедший к воротам аббатства с грошовыми книжками и четками, рассказывает привратнице Джоан, что в городе поговаривают, будто король стал чудовищем, которому нравится слушать крики боли.

– Рытик он, – шепчет он.

Это старое слово, так называют проклятых кротов, которые роются во мраке среди мертвых и погребенных, и на них обрушивается земля.

Мне отчаянно хочется вызвать к себе сыновей, забрать их из дома человека, которого арестовали за предательство. Но я не смею. Я боюсь привлекать к себе внимание, я почти в заточении, почти прячусь, почти в святом убежище. Я не должна указать шпионам Тюдоров на Реджинальда, который живет в тишине в Шинском приюте, на Урсулу и себя саму, скрывшихся за молитвой в Сайоне, или на Джеффри, самого драгоценного, жмущегося ко мне. Монахини знают, что идти ему некуда, что даже трехлетнего ребенка нельзя выпускать в мир, поскольку нет сомнений, что Генрих Тюдор, учуяв кровь Плантагенетов, пойдет по его следу.

Этот король стал для народа мрачной загадкой. Он не похож на королей из моего дома – открытых, любивших наслаждения весельчаков, которые правили в согласии со всеми и добивались своего обаянием. Этот король следит за народом, ему достаточно одного слова, чтобы бросить человека в тюрьму и пытать, чтобы тот обвинял других, а они обвиняли его; но получив доказательство измены, он – поразительно! – прощает и отпускает помилованных; но налагает на них такие чудовищные штрафы, что служить ему они будут вечно, не избавятся и через десять поколений. Королем движет страх, им правит алчность.

Мой троюродный брат, Джордж Невилл, опекун моих мальчиков, выходит из Тауэра и ни слова не говорит о своей хромоте, которая, кажется, появилась оттого, что ему сломали ногу и дали ей неправильно срастись; он стал беднее на целое состояние, но он свободен. Другие мои кузены все еще в Тауэре. Джордж Невилл никому не рассказывает о соглашении, которое заключил в сырых тауэрских стенах, он молча выплачивает королю половину своего дохода, без слова жалобы. Его обложили такими штрафами, что двадцати шести друзьям пришлось за него поручиться, и ему запрещено возвращаться в его любимый дом в Кенте или в Суррей, Сассекс и Хемпшир. Он стал изгнанником в своей стране, хотя ему так и не предъявили обвинение и доказательств против него нет.

Никто из тех, кого арестовали с ним вместе, не говорит о своем договоре с королем, который каждый подписал в темных комнатах в подвале Тауэра, где стены толсты, а двери заперты на засов, и только король стоит в углу, пока его палач крутит винты дыбы и веревки врезаются в тело. Но говорят, что соглашения по огромным долгам подписаны кровью арестованных.

Кузен Джордж присылает мне краткое письмо.

Вы можете спокойно оставить мальчиков при мне, они вне подозрения. Я беднее, чем был, и изгнан из своего дома, но я все еще могу их приютить. Лучше оставьте их со мной, пока все не уляжется. Они укажут к вам дорогу, это лишнее. Лучше оставайтесь на месте и ведите себя тихо. Ни с кем не говорите, никому не доверяйте. Для Белой Розы нынче тяжелое время.

Я сжигаю письмо и не отвечаю на него.

Сайонское аббатство, Брентфорд, к западу от Лондона, весна 1509 года

Король с каждым годом становится все недоверчивее, он удаляется во внутренние покои дворца, сидит с матерью и отказывается пускать на порог чужих, удваивает число стражей у двери, постоянно, снова и снова, проверяет расходные книги, пытается сохранить мир, повязав тех, кто и без того был ему верен, огромными штрафами, забирает земли в залог хорошего поведения, требует даров по доброй воле, вмешивается в судебные дела и присваивает издержки. Саму справедливость теперь можно купить, заплатив королю. Безопасность можно купить, заплатив в его казну. Можно что-то вписать в отчеты, сделав подарок нужному слуге, а можно стереть за взятку. Уверенности нет ни в чем, кроме того, что за деньги, поданные в королевскую казну, можно купить все. Я думаю, мой кузен Джордж Невилл на грани разорения, он платит за свою свободу каждые три месяца, но никто не смеет написать мне и рассказать об этом. Я иногда получаю письма от Артура и Генри, и в них ни слова об аресте их хозяина и его возвращении, разоренным и сломленным, изгнанным из дома, который был его гордостью. Мальчикам всего шестнадцать и четырнадцать, но они уже знают, что мужчинам нашего рода нужно молчать. Они родились в самой одаренной, самой умной и пытливой семье в Англии и научились придерживать языки, чтобы их не вырвали. Они знают, что, если в твоих жилах течет кровь Плантагенетов, лучше тебе родиться глухонемым. Я читаю их невинные письма и сжигаю, прочитав. Я не смею хранить даже добрые пожелания моих мальчиков. Никто из нас не смеет ничем владеть.

Я вдовею четыре года, помощи мне ждать неоткуда, денег едва хватает на пропитание, крыши для детей нет, приданого для дочери нет, невест для сыновей тоже, нет друзей, нет шансов снова выйти замуж, поскольку я не вижу мужчин, кроме священников; я по восемь часов в день стою на коленях вместе с монахинями, соблюдая литургические часы, и наблюдаю, как меняются мои молитвы.

В первый год я молюсь о помощи, на второй – об освобождении. К концу третьего молюсь о смерти короля Генриха, о проклятии его матери и о возвращении моего дома, дома Йорков. В молчании я стала желчным мятежником. Я желаю Тюдорам гореть в аду и начинаю надеяться, что проклятие, наложенное на них кузиной Елизаветой и ее матерью, все еще действует, через все эти годы, что оно покончит с Тюдорами и оборвет их род.

Сайонское аббатство, Брентфорд, к западу от Лондона, апрель 1509 года

Первой мне сообщает новости старая привратница аббатства, которая прибегает к двери моей кельи и распахивает ее, не постучав. Урсула на своей раскладной койке не шевелится, но Джеффри спит со мной на узкой кровати, в моих объятиях, и поднимает голову, когда Джоан входит и провозглашает:

– Король умер. Проснитесь, миледи. Мы свободны. Бог милостив. Он нас благословил. Он спас нас. Проклятие зверя багряного снято. Король умер.

Мне снилось, что я при дворе дяди Ричарда в Шериф-Хаттоне и кузина Елизавета танцевала для него в вихре золотой и серебряной парчи. Я тут же сажусь и говорю Джоан:

– Тише. Не стану я это слушать.

Ее старое, многое повидавшее лицо расплывается в улыбке. Никогда раньше не видела, чтобы она улыбалась.

– Вы это выслушаете! – говорит она. – И каждый может это сказать, каждый может услышать. Потому что хозяин всех шпионов умер и шпионов выгнали с работы. Король умер, и трон теперь перейдет чудному, чудному принцу – как раз вовремя, чтобы нас всех спасти.

Тут начинает звонить колокол аббатства, ровным, глубоким звуком, и Джеффри вскакивает на колени и кричит:

– Ура! Ура! Генри будет королем?

– Конечно, – отвечает старуха, ловя его маленькие ручки и поднимая его, так что он танцует на кровати. – Господь благослови его и день, когда он взойдет на престол.

– Мой брат Генри! – взвизгивает Джеффри. – Король Англии!

Меня приводит в такой ужас эта невинная изменническая речь, что я хватаю Джеффри и зажимаю ему рот ладонью, поворачиваясь к Джоан с отчаянной мольбой о молчании. Но она лишь качает головой, глядя на Джеффри, и смеется над его гордостью.

– По праву – да, – смело говорит она. – Им должен стать твой брат Генри. Но у нас есть чудный мальчик из Тюдоров на смену хозяину потливой горячки, и принц Гарри Тюдор взойдет на престол, а шпионы и сборщики налогов уйдут в прошлое.

Я вскакиваю с кровати и начинаю одеваться.

– Она за вами пошлет? – спрашивает привратница Джоан, снимая Джеффри с кровати и пустив его плясать вокруг себя.

Урсула приподнимается, трет глаза и спрашивает:

– Что случилось?

– Кто?

Я думаю о Миледи матери короля, которая похоронила внука, а теперь похоронит сына, как и предсказывало проклятие Елизаветы. Это ее сломит. Она поверит, как верю я, что Тюдоры сами подписали свой смертный приговор, когда убили в Тауэре наших принцев. Она решит, как и я, что они – проклятые Богом убийцы.

– Катерина, вдовствующая принцесса Уэльская, – просто отвечает Джоан. – Разве он на ней не женится и не сделает ее королевой Англии, как обещал? А она не пошлет за вами, своей лучшей подругой? Разве вы не сможете взять детей с собой ко двору и жить, как вам положено по рождению? Разве это не чудо для вас, словно камень откатился от гробницы и выпускает вас всех на волю?

Я замираю. Я настолько не привыкла надеяться, что не нахожу слов, я даже не думала об этом.

– Он может, – задумчиво отвечаю я. – Может на ней жениться. И она может за мной послать. Знаешь, если женится – она за мной пошлет.

Это похоже на чудо, такое могучее чувство свободы, словно весна после холодной серой зимы. Оно случилось весной, и с тех пор, каждый раз, видя в живой изгороди кусты боярышника, белые от цветов, как снег, или нарциссы, клонящиеся от ветра, я думаю о весне, когда старый король Тюдор умер, мальчик Тюдор принял трон, и все пошло на лад.

Он сказал мне тогда в детской, что быть королем – священная обязанность. Я в ту пору считала его очаровательным хвастунишкой, мальчиком, которого испортили обожающие его женщины; но любящим и с добрыми намерениями. Но кто бы мог подумать, что он так вырастет, что отринет злого старика, приняв Катерину как невесту, провозгласит себя королем и объявит, что готов жениться, – все разом? Это было первое, что он сделал, наш семнадцатилетний мальчишка. Совсем как мой дядя, король Эдуард, он получил трон и женщину, которую любил. Кто бы мог подумать, что Гарри Тюдор обладает отвагой Плантагенетов? Кто подумал бы, что у него есть воображение? И страсть?

Он – сын своей матери; это единственное объяснение. Ему предались ее любовь, отвага и вера в лучшее, они свойственны нашей семье. Он король Тюдор, но он – мальчик из дома Йорков. Радостью и верой в лучшее он удался в нас. Он так охотно берет власть, так скор на решения – он из наших.

Принцесса Катерина призывает меня, прислав коротенькую записку, которая велит мне ехать в дом леди Уильямс, где мне приготовлены покои, достойные благородной женщины моего положения, а потом сразу же явиться в Вестминстерский дворец и идти прямо в гардеробные, чтобы выбрать полдюжины платьев и в богатом наряде начать исполнять обязанности первой дамы при Катерине. Это избавление, я свободна. Я возвращаю себе свою жизнь.

Детей я оставляю в Сайоне, а сама отправляюсь по реке в Лондон. Я пока не смею взять их с собой, мне кажется, что я должна сперва удостовериться, что нам ничто не грозит, увидеть, что мы на самом деле свободны, – и лишь потом я решусь вызвать детей к себе.

Лондон не похож на город, лишившийся короля, или на столицу в трауре; это город, обезумевший от радости. На углах жарят мясо, из окон пивоварен раздают эль. Короля едва похоронили, принц еще не коронован, но весь город ликует, открыли долговую тюрьму, и оттуда выходят люди, считавшие, что больше не увидят света дня. Словно умерло чудовище, и мы избавились от дурного волшебства. Мы будто отходим от ночного кошмара. Похоже на весну после долгой зимы.

В новом платье бледно-зеленого тюдоровского цвета, в остром чепце, тяжелом, как у самой принцессы, я вхожу в зал аудиенций английского короля и вижу принца, не на троне, не стоящего, застыв, под королевским балдахином, словно он – аллегория величия; но смеющимся с друзьями, гуляющим бок о бок с Катериной, точно они – влюбленные, очарованные друг другом. А в конце зала, в кресле, окруженная молчаливыми дамами и священниками с обеих сторон, сидит Миледи, в чернейшем трауре, разрываемая скорбью и яростью. Она больше не Миледи мать короля – титул, которым она так гордилась, погребен вместе с ее сыном. Теперь, если пожелает, она может называть себя Миледи бабушка короля, но, судя по ее грозному лицу, она не желает.

Англия, 1509 год

Народ Англии получил милостивое избавление от тягот. Лорды – конец тирании. Моя семья и мой дом – чудесное освобождение от смертного приговора. Все, в чьих жилах течет кровь Плантагенетов, все родичи Йорков жили лишь с королевского соизволения, с мукой понимая, что король в любой миг может отозвать разрешение, и в дверь постучат йомены стражи, одетые в зелено-белые ливреи, а дальше – краткий путь на лодке без флагов к водным воротам Тауэра. Поднимется решетка, лодка войдет внутрь – и заключенный может больше не выйти.

Но мы выходим. Уильям Куртене покидает Тауэр с королевским помилованием, и мы молимся, чтобы скорее выпустили Уильяма де ла Поула. Моего кузена Томаса Грея освобождают из замка в Кале, и он возвращается домой. Недоверчиво, как те, кто открывает двери после того, как по деревне прошла чума, мы начинаем выходить на свет. Из дальних замков приезжают кузены, в надежде, что при дворе им больше ничто не угрожает. Родичи, не писавшие друг другу годами, отваживаются послать весточку, делятся семейными новостями, рассказывают о рождении детей и смерти членов семьи, со страхом спрашивают: как там все остальные? Такого-то видели? Кто-нибудь знает, все ли в порядке у кузена в дальних странах? Смертельная хватка старого короля внезапно разжимается. Принцу Гарри не передалась испуганная отцовская подозрительность, он распускает шпионов, отменяет долги, милует узников. Кажется, мы, щурясь, можем выйти на свет.

Слуги и торговцы, избегавшие меня после смерти мужа и опалы, прибывают ко мне десятками, предложить свои услуги – теперь мое имя больше не внесено в какой-то список и рядом не стоит знак вопроса.

Медленно, с трудом, не веря своему счастью, как и вся страна, я понимаю, что мне ничто не угрожает, что я, похоже, пережила опасные двадцать четыре года правления первого Тюдора. Мой брат умер на плахе короля Генриха, мой муж – у него на службе, моя кузина – в родах, пытаясь подарить ему еще одного наследника; но я выжила. Я была разорена, сокрушена, разлучена со своими детьми, кроме двоих, а с ними пряталась, но теперь я, полуслепая, могу выйти в залитое солнцем лето молодого принца.

Катерина, бывшая такой же бедной вдовой, как и я, взлетает к солнцу милости Тюдоров, словно пустельга, расправившая рыжеватые крылья в утреннем свете: ее долги прощены, ее приданое забыто. Принц женится на ней, поспешно, без огласки, с восторгом наконец-то выраженной страсти. Теперь он говорит, что любил ее – молча, издалека – все это время. Он наблюдал за ней, желал ее. Лишь отец и бабушка, Миледи, заставляли его молчать. Неоднозначное разрешение от Папы, которое хитростью уже давно добыла мать Катерины, делает брак безоговорочно законным, никто не спрашивает о ее первом муже, никому нет дела, Катерину и Гарри женят и отправляют в спальню за несколько дней.

А я занимаю место возле Катерины. Я снова получила право брать лучший бархат из королевского гардероба, я украшаюсь нитками жемчуга, золотом и драгоценностями из королевской сокровищницы. Я снова – старшая дама при королеве Англии, и когда я иду к обеду, передо мной только Тюдоры. Новый муж Катерины, король Генрих, – Генрих VIII, как мы все радостно себе напоминаем, – выплачивает мне тысячу фунтов, когда я прибываю ко двору, и я раздаю долги: верному мажордому Стоуртона Джону Литтлу, кузенам, монахиням Сайона, приорату Реджинальда. Я посылаю за Генри и Артуром, король предлагает им место при себе. Он высоко отзывается о новой учености и приказывает, чтобы Реджинальда хорошо обучили в монастыре: он вернется ко двору философом и ученым. Пока я селю Джеффри и Урсулу в покоях королевы; но скоро отошлю их в поместье, чтобы они могли снова жить в деревне и расти, как подобает Плантагенетам.

Я даже получаю предложение руки и сердца. Сэр Уильям Комптон, лучший друг короля и его товарищ по развлечениям и турнирам, спрашивает, смиренно опустившись на колени и глядя на меня смелыми улыбающимися глазами, не соглашусь ли я обдумать брак с ним. Его склоненное колено означает, что я могла бы им управлять, его теплая рука, касающаяся моей, означает, что это могло бы быть приятно. Я прожила монахиней почти пять лет, и при мысли о красивом мужчине на хороших льняных простынях невольно мешкаю с ответом, глядя в карие смеющиеся глаза Уильяма.

Решение я принимаю всего за минуту; но, щадя обостренное чувство собственного достоинства этого явившегося, можно сказать, ниоткуда мужчины, беру пару дней на раздумье. Мне, слава Богу, не нужно его свежеотчеканенное имя, теперь я не прячу свое. Мне не нужна королевская милость, которой он отмечен. Я сама востребована при дворе, и востребованность эта растет, поскольку молодой король обращается ко мне за советом, за рассказами о былых днях, за воспоминаниями о своей матери, и я рассказываю ему о сказочном дворе Плантагенетов и вижу, что он страстно хочет возродить наше правление. Так что мне не нужен новый дом Комптона; я так возвысилась, у меня такое блестящее будущее, что фаворит короля считает меня выгодной партией. Я мягко ему отказываю. Он изысканно и учтиво выражает свое огорчение. Мы завершаем проход, как два умелых танцора, исполняющих фигуру изящного танца. Он знает, что я в зените торжества, я – его ровня, он мне не нужен.

Приливная волна богатства и процветания бежит из открытых дверей казны. Трудно поверить, но в каждой королевской резиденции открывают ящики, коробки и сундуки и повсюду находят столовое серебро и золото, драгоценности и ткани, ковры и специи. Старый король брал штрафы деньгами и товарами, без разбору поглощая домашнюю обстановку, лавки торговцев, даже инструменты подмастерьев, делая бедных еще беднее. Новый король, молодой Генрих, возвращает невинным то, что украл у них его отец, это праздник возмещения. Казначейство выплачивает обратно несправедливые штрафы, дворянам возвращают их земли, мой родственник Джордж Невилл, опекавший моих сыновей, избавлен от калечащего долга и получает должность смотрителя кладовых, становясь начальником над тысячами и хозяином сотен, в его распоряжении все состояние короля, только и ждет, чтобы его потратили на добрые дела. Невилл обласкан королевской милостью, Генрих им восхищается, называет родичем и доверяет ему. О его искалеченной ноге никто не говорит, ему позволено ехать в любой из его прекрасных домов. Его брат, Эдвард Невилл, тоже в фаворе, он состоит при королевских покоях. Король клянется, что Эдвард – его двойник, подзывает встать рядом, чтобы все сравнили их рост и цвет волос, и заверяет моего кузена, что их можно принять за братьев, что любит его, как брата. Король благоволит ко всей моей семье: Генри Куртене, графу Девону, моему кузену Артуру Плантагенету, де ла Поулам, Стаффордам и Невиллам, всем нам; словно ищет свою мать в наших улыбающихся родных лицах. Мы медленно возвращаемся туда, где должны были быть по рождению, в сердце власти и богатства. Мы кузены короля, ближе нас у него никого нет.

Даже Миледи мать прежнего короля вознаграждена, она получает обратно дворец Уокинг, хотя наслаждаться им ей суждено недолго. Она доживает до коронации внука, но потом ложится в постель и умирает. Ее духовник, дорогой Джон Фишер, произносит на похоронах хвалебную речь, в которой описывает Миледи как святую, которая всю жизнь служила стране и своему сыну и окончила труды лишь тогда, когда сделала все. Мы слушаем в вежливом молчании; по правде говоря, о ней мало скорбят, мы большей частью испытали на себе ее семейную гордыню, а не родственную любовь. И я не единственная, кто в глубине души полагает, что она умерла от неизлечимой досады, испугавшись, что ее влиянию пришел конец, и не пожелав видеть, как наша королева Катерина будет красоваться и веселиться в тех покоях, где старуха так злобно правила долгие годы.

Бог благословляет молодое поколение, а до тех, кого больше нет, нам нет дела. Королева Катерина почти сразу зачинает дитя, в беспечные дни летнего путешествия, и объявляет о своем счастливом положении перед Рождеством, в Ричмондском дворце. На мгновение, среди всех этих празднеств и постоянных развлечений, я решаю, что проклятие моей кузины забыто, что линия Тюдоров унаследует везение моей семьи и будет так же крепка и плодовита, как всегда были мы.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, весна 1510 года

В злосчастную ночь королева теряет ребенка, а дальнейшие дни еще хуже. Глупец врач говорит ей и, что еще хуже, уверяет короля, что она носила близнецов, и в ее животе остался другой, здоровый младенец. Выкидыш мог быть мучительным; но нет причин отчаиваться: она по-прежнему носит наследника, есть мальчик Тюдор, которому не терпится появиться на свет.

Так мы узнаем, что наш молодой король любит слушать хорошие новости, настаивает на том, чтобы выслушивать только их, и в будущем, возможно, придется запастись смелостью, чтобы заставить его принять правду. Человек постарше, человек более вдумчивый, усомнился бы в столь оптимистичном враче; но Генрих жаждет верить, что он благословен, и радостно продолжает праздновать беременность жены. Во вторник на Масленой неделе он ходит по обеденному залу, провозглашая тосты за королеву и ребенка, которого она, как он полагает, носит в раздувшемся животе. Я наблюдаю за ним, не веря своим глазам.

Тогда я впервые вижу, что его болезненный отец и пугливая бабушка внушили ему нелепую привязанность к врачам. Он слушает все, что они скажут. Он пребывает в глубоком суеверном ужасе перед болезнями и страстно мечтает об излечении.

Гринвичский дворец, Лондон, весна 1510 года

Катерина послушно удаляется в покои роженицы в Гринвичском дворце и, пока ее раздутый живот опадает, ждет с мрачной решимостью, понимая, что родов не будет. Когда подходит ее срок и ей нечего предъявить, она принимает ванну, как испанская принцесса, выливая кувшин за кувшином очень горячей воды с розовым маслом и пользуясь лучшим мылом, одевается в самый изысканный наряд и, собравшись с силами, выходит к придворным, выглядя крайне нелепо. Я стою рядом с ней как злобный страж, шаря взглядом по комнате: посмеет ли кто-нибудь отпустить замечание по поводу ее бессмысленного долгого отсутствия и нынешнего внезапного возвращения.

Но ее смелость не находит награды. Ее встречают без сочувствия, поскольку никто не был особенно заинтересован в возвращении бездетной невесты. Во дворце происходит что-то куда более интригующее, двор лихорадит от сплетен.

Дело в Уильяме Комптоне, моем бывшем поклоннике, который, похоже, утешился, заведя интрижку с моей троюродной сестрой Анной, одной из двух прекрасных сестер герцога Бекингема, которая недавно вышла замуж за сэра Джорджа Гастингса. Я вовремя не заметила, как развивался этот глупый роман, поскольку была поглощена Катериной и ее горем, и теперь мне очень жаль, что события зашли так далеко: мой кузен Стаффорд на повышенных тонах говорил с королем об оскорблении, нанесенном его семье, и увез сестру.

Со стороны герцога это безумие, но так всегда сказывается его обостренное чувство гордости. Я не сомневаюсь, что его сестра может быть виновна в любом нарушении приличий, она – дочь Катерины Вудвилл и, как большая часть девочек Вудвилл, необычайно красива и своевольна. Она несчастлива с молодым мужем, и он явно спустит ей любое прегрешение. Но потом, поскольку двор шепчется только об этом, я начинаю подозревать, что дело не только в эскападе придворного, в случайном романе при дворе; здесь речь о притворном желании, вышедшем за рамки правил. Генрих, который обычно величественно рассуждает о законах куртуазной любви, кажется, принимает сторону Комптона, который заявляет, что герцог его оскорбил. Молодой король впадает в ярость, приказывает Бекингему удалиться от двора и повсюду ходит под руку с Комптоном, который держится одновременно и робко, и ухарски, как молодой барашек на щедром лугу, полном ярок.

Что бы тут ни случилось, похоже, это куда тревожнее, чем шалости Уильяма Комптона с сестрой герцога. Должна быть какая-то причина, по которой король поддерживает своего друга, а не мужа-рогоносца, должна быть причина, по которой в опалу попал герцог, а не соблазнитель в милости. Кто-то здесь лжет, кто-то что-то скрывает от королевы. От придворных дам никакого толка, они не станут пересказывать сплетни; моя кузина Елизавета Стаффорд хранит аристократическую сдержанность, разумеется, ведь это ее родственница сейчас в гуще скандала. Леди Мод Парр говорит, что знает лишь то, о чем сплетничают все вокруг.

Катерина велит принести домовые расходные книги и видит, что, пока она удалялась в покои роженицы, ожидая ребенка, которого, о чем знала заранее, потеряла, двор веселился и майской королевой была Анна Гастингс.

– Что это? – спрашивает меня Катерина, указывая на запись о плате хору за пение под окнами Анны в утро Майского праздника. – А это что? – счет за костюм Анны для представления маски.

Я говорю, что не знаю; но вижу в расходной книге то же, что и она. То, что я вижу, то, что, как я понимаю, видит Катерина, что увидел бы любой – это небольшое состояние, потраченное из королевской казны на развлечения Анны Гастингс.

– С чего королевский двор платит за хор Уильяма Комптона для леди Анны? – спрашивает меня королева. – Разве в Англии так принято?

Катерина – дочь короля, о похождениях которого известно всем. Она знает, что король может выбирать любовниц, когда пожелает, что нельзя жаловаться, особенно не имеет права жаловаться его жена. Сердце королевы Изабеллы Испанской разбивалось из-за любовных приключений мужа, а ведь она была таким же монархом, как он, не просто женой, коронованной из милости; у нее было свое королевство. И все равно, он так и не исправился, и Изабелла вынесла адские муки ревности, что видела ее дочь Катерина, решившая, что она никогда не испытает такой боли. Она не знала, что юный принц, который говорил, что любит ее, что ждал ее годами, поведет себя вот так. Она подумать не могла, что, пока она пребывает в темноте и одиночестве, зная, что потеряла ребенка и что никто не позволит ей горевать, ее молодой муж затеял флирт с ее собственной придворной дамой – с молодой женщиной, состоящей у королевы на службе, в ее покоях, с моей родственницей и подругой.

– Боюсь, все именно так, как вы думаете, – напрямик говорю я ей, чтобы сразу покончить с самым худшим. – Уильям Комптон притворялся, что ухаживает за Анной, все видели их вместе, все знали, что они встречаются. Но он был щитом. Все это время она виделась с королем.

Для Катерины это удар, но она принимает его по-королевски.

– И все обстоит еще хуже, – продолжаю я. – Мне очень жаль, что приходится вам об этом говорить.

Она глубоко вдыхает.

– Скажите. Скажите, леди Маргарет, что может быть хуже?

– Анна Гастингс сказала другой придворной даме, что это не флирт, не ухаживание на Майский праздник, которое закончится и забудется через день.

Я смотрю на бледное лицо Катерины, на решительную линию сомкнутых губ.

– Анна Гастингс сказала, что король давал обещания.

– Что? Что он мог обещать?

Я забываю о церемониях, сажусь рядом с королевой и обнимаю ее за плечи, словно она по-прежнему принцесса, скучающая по дому, и мы снова в Ладлоу.

– Дорогая моя…

На мгновение она позволяет себе уронить голову на мое плечо, а я обнимаю ее крепче.

– Лучше скажите, Маргарет. Лучше мне знать все.

– Она сказала, что он говорил, что любит ее. Она ему сказала, что ее клятвы можно отменить, и, что важнее, сказала, что его – недействительны. Он обещал жениться на ней.

Наступает долгое молчание. Я думаю: «Господи, пусть она не поведет себя по-королевски, не вскочит на ноги и не обрушит свой гнев на меня за то, что я принесла ей столь дурные вести». Но тут я чувствую, как она обмякает, оседает всем телом, и она утыкается горячим лицом со щеками, мокрыми от слез, мне в шею, а я обнимаю ее, пока она плачет, как обиженная девочка.

Мы долго молчим, потом Катерина отодвигается от меня, наскоро вытирает глаза руками. Я протягиваю ей платок, и она утирает лицо и сморкается.

– Я знала, – вздыхает она, словно устала до глубины души.

– Знали?

– Он мне кое-что рассказал прошлой ночью, а об остальном я догадалась. Он сказал, Господь его прости, что запутался. Сказал, что, когда лег с ней, она закричала от боли и пожаловалась, что не вынесет. Ему пришлось брать ее бережно. Она ему рассказала, что у девственницы в первый раз идет кровь.

Ее лицо искажается от насмешки и отвращения.

– Судя по всему, у нее кровь шла. Обильно. Она ему это показала и убедила его, что я не была девственницей в нашу брачную ночь, что мой брак с Артуром был завершен.

Королева замирает, а потом передергивается.

– Она намекнула ему, что наш брак недействителен, поскольку я была обвенчана и делила ложе с Артуром. Что пред очами Господа я всегда буду его женой, а не женой Генри. И Бог никогда не даст нам ребенка.

Я ахаю. Растерянно смотрю на нее. У меня нет слов, чтобы сохранить нашу тайну, я могу лишь изумляться тому, как случайно раскрылся наш старый заговор.

– Она сама – замужняя женщина, – замечаю я. – Она дважды была замужем.

Катерина находит силы печально улыбнуться моему неверию.

– Она вбила ему в голову, что наш брак противен Господу и что из-за этого мы потеряли ребенка. Она ему сказала, что у нас никогда не будет детей.

Я так потрясена, что могу лишь снова потянуться к ней. Катерина берет меня за руку, похлопывает ладонью и убирает мою руку.

– Да, – говорит она задумчиво. – Жестокая, правда? Злая.

И, когда я не отвечаю, продолжает:

– Это серьезно. Она ему сказала, что мой живот был раздут, но, поскольку ребенка там не было, это был знак Господа, что детей и не будет. Потому что наш брак противен Его воле. Потому что нельзя жениться на вдове брата, потому что этот брак будет бесплоден. Так написано в Библии.

Она невесело улыбается.

– Она цитировала ему Левит. «Если кто возьмет жену брата своего: это гнусно; он открыл наготу брата своего, бездетны будут они».

Я поражена внезапным интересом Анны Гастингс к богословию. Кто-то подготовил ее к тому, чтобы влить яд в ухо Генриха.

– Но сам Папа дал разрешение, – настаиваю я. – Ваша мать все устроила! Ваша мать позаботилась о том, чтобы получить разрешение, были вы Артуру женой или нет. Она обо всем позаботилась.

Катерина кивает:

– Позаботилась. Но Генри полон страхов, внушенных ему бабушкой. Она цитировала ему Левит до нашей свадьбы. Его отец жил в страхе, что удача от него отвернется. А теперь из-за этой Стаффорд он сходит с ума от похоти, и она ему говорит, что я по воле Божьей потеряла одного ребенка, а второй исчез у меня из утробы. Она говорит, наш брак проклят.

– Не важно, что она говорит, – я в бешенстве из-за этой злой девицы. – Ее брат увез ее от двора, ее больше не будет на вашей службе. Бога ради, у нее есть муж! Она замужем и не может освободиться! Она не может выйти замуж за короля! Зачем затевать все это? Неужели Генрих и в самом деле поверил, что она девственница! Она дважды была замужем! Они что, с ума сошли, говорить такое?

Катерина кивает. Она думает, а не переживает из-за своих бед, и я внезапно понимаю, что такой, должно быть, была ее мать: женщиной, которая посреди беды могла оценить свои шансы, прикинуть возможный исход – строить планы. Женщиной, которая, видя, что горят ее шатры, строила осадный лагерь из камня.

– Да, думаю, мы можем от нее избавиться, – задумчиво говорит Катерина. – И нужно будет помириться с ее братом, герцогом, вернуть его ко двору, он слишком силен, чтобы заводить такого врага. Старая Миледи мать умерла, она больше не напугает Генриха. А разговоры надо прекратить.

– Можем, – отвечаю я. – Так мы и сделаем.

– Вы напишете герцогу? – спрашивает она. – Он ведь ваш кузен?

– Эдвард – мой троюродный брат, – уточняю я. – Наши бабушки были сестрами наполовину.

Она улыбается:

– Маргарет, я поклясться готова, что вы в родстве со всеми.

Я киваю:

– Так и есть. И он вернется. Он верен королю и любит вас.

Она кивает:

– Не в нем для меня опасность.

– О чем вы?

– Мой отец был известным волокитой, все знали, и моя мать знала. Но все знали, что женщины служат ему для удовольствия; никто никогда не говорил о любви.

Она корчит гримасу отвращения, словно любовь между королем и женщиной, питающей к нему желание, всегда предосудительна.

– Мой отец никогда ни с кем не говорил о любви, кроме жены. Никто не смел усомниться в его браке, никто не мог бросить вызов моей матери, королеве Изабелле. Они поженились тайно, разрешения Папы у них не было вовсе, – их брак был самым ненадежным предприятием в мире, – но никто не думал, что он не продлится до смерти. Мой отец ложился с десятками, возможно, с сотнями других женщин. Но он ни одной из них не говорил слов любви. Он никому не позволял ни на мгновение подумать, что у него может быть жена, а у Испании королева, кроме моей матери.

Я жду.

– Опасность для меня – мой муж, – устало произносит она, и лицо ее кажется застывшей маской красоты. – Молодой глупец, испорченный глупец. Он должен быть уже достаточно взрослым, чтобы заводить любовниц, не влюбляясь. Он не должен никому позволять сомневаться в нашем браке. Он ни на мгновение не должен допускать мысли, что его можно отменить. Так он только подорвет уважение к себе – и ко мне. Я – королева Англии, королева может быть только одна. Король может быть только один. Я его жена. Мы оба коронованы. Вопросов быть не должно.

– Мы можем позаботиться о том, чтобы все это не пошло дальше, – предлагаю я.

Она качает головой:

– Худший вред уже причинен. Король, говорящий о любви кому-то, кроме жены, король, который сомневается в своем браке, это король, который сотрясает само основание своего трона. Мы можем не дать всему этому пойти дальше, но урон уже был нанесен – в тот миг, когда эта мысль пришла в его неразумную голову.

Мы долго сидим в молчании, думая о красивой золотоволосой голове Генриха.

– Он женился на мне по любви, – устало замечает Катерина, словно это было давным-давно. – Наш брак не был устроен по договору, то был брак по любви.

– Плохой пример, – говорю я, родившаяся в браке по договору, вдова человека, за которого меня выдали по договору. – Если мужчина женится по любви, разве он не станет думать, что может отменить этот брак, если любви больше нет?

– Он меня больше не любит?

Я не могу ей ответить. Это слишком болезненный вопрос для женщины, которую так глубоко любил ее первый, умерший муж. Он бы никогда не лег с другой женщиной и не стал говорить ей о любви.

Я качаю головой, потому что не знаю. Я сомневаюсь, что и сам Генрих знает.

– Он молод, – говорю я. – Порывист. И могуществен. Опасное сочетание.

Анна Гастингс больше не вернется ко двору: муж отправляет ее в монастырь. Мой кузен Эдвард Стаффорд, герцог Бекингем, ее брат, вновь обретает доброе расположение духа и присоединяется к нам. Катерина побеждает, и Генрих снова с ней; они зачинают еще одного ребенка, мальчика, который докажет, что Бог благосклонен к их браку.

Королева и я ведем себя так, словно она не осознала, что муж ее – глупец. Мы об этом не сговариваемся. Нам не нужно это обсуждать. Мы просто так себя ведем.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, январь 1511 года

С нами благословение Божье, все искуплено, и Катерина спасена первой. Она дарит королю сына-Тюдора, наследника, и одним деянием прекращает все умножающиеся слухи о проклятии, лежащем на семействе Тюдоров.

Мне выпадает честь пойти к молодому королю и сказать, что он стал отцом мальчика. Я нахожу его, ликующего, среди молодых придворных, которые пьют за его великое торжество. Катерина, уединившаяся в своих покоях, утомлена и с улыбкой откидывается на подушки большого ложа, когда я возвращаюсь.

– У меня получилось, – тихо говорит она, когда я наклоняюсь поцеловать ее в щеку.

– Получилось, – подтверждаю я.

На следующий день Генрих посылает за мной. Его покои по-прежнему полны мужчин, выкрикивающих поздравления и пьющих за здоровье его сына. Сквозь шум и веселые возгласы он спрашивает меня, соглашусь ли я стать леди-воспитательницей принца, ведать его домом, нанимать слуг и растить его как наследника трона.

Я прижимаю руку к сердцу и приседаю в реверансе. Когда я поднимаюсь, малыш Генрих бросается мне на грудь, и я обнимаю его, деля с ним радость.

– Спасибо, – говорит он. – Я знаю, вы будете беречь его, растить и воспитывать, как стала бы моя мать.

– Буду, – отвечаю я. – Я знаю, каковы были ее предпочтения, так что все сделаю правильно.

Младенца крестят в часовне ордена Меньших Братьев в Ричмонде – Генрихом, разумеется. Когда-нибудь он станет Генрихом IX, если Господь захочет, и будет править страной, которая забудет, что когда-то английская роза была чисто-белой. Ему назначают няньку и кормилицу, он спит в золотой колыбели, его пеленают в тончайшее полотно, носят его на уровне груди, и няньку сопровождают два йомена стражи, идущие впереди, и два следом. Катерина каждый день требует приносить его в свои покои, и пока она отдыхает в постели, его кладут рядом; а когда она спит, колыбельку ставят у изголовья ее кровати.

Генрих отправляется в благодарственное паломничество, Катерину причащают, и она встает с постели, принимает свою горячую ванну на испанский манер и возвращается ко двору – сияющая от гордости, юная и плодовитая. Ни одна девушка в ее свите, ни одна дама в ее покоях ни мгновения не мешкает, чтобы поклониться торжествующей королеве. Не думаю, что есть в стране женщина, которая не радовалась бы за нее.

Вестминстерский дворец, Лондон, январь 1511 года

Король возвращается из паломничества в Волсингем, где возносил благодарение Богоматери, – или, скорее, рассказывал Ей о своем достижении, – и посылает за мной, веля прийти на турнирную арену. Мой сын Артур приходит с улыбкой и говорит, что я никому не должна рассказывать, что увижу репетицию турнира в честь рождения принца, а тихо должна выскользнуть из покоев королевы.

Я милостиво иду на арену и, к своему удивлению, застаю там Генриха одного, верхом на большом боевом коне серой масти, который осторожно описывает круги сперва в одну сторону, потом в другую. Генрих машет, указывая, чтобы я села в королевскую ложу, и я занимаю место, которое заняла бы его мать, поскольку хорошо его знаю: он хочет, чтобы я села именно там и смотрела на него, как когда-то мы вместе с его матерью смотрели, как он упражняется в езде на пони.

Генрих направляет коня прямо под балкон и показывает мне, как тот может кланяться, выставив одну переднюю ногу, а вторую подогнув под себя.

– Поднимите перчатку или что-нибудь такое, – говорит он.

Я снимаю с шеи косынку и поднимаю ее. Генрих отъезжает на другую сторону арены и кричит:

– Бросайте!

И пока косынка падает, мчится вперед и ловит ее, а потом объезжает арену, держа косынку над головой как флаг.

Он останавливается передо мной. Его яркие голубые глаза смотрят мне прямо в лицо.

– Очень хорошо, – одобрительно произношу я.

– А теперь еще кое-что, – говорит он. – Не пугайтесь, я знаю, что делаю.

Я киваю. Он разворачивает коня боком ко мне и заставляет его пятиться, а потом брыкаться: сначала взлетают вверх передние ноги, потом задние – фантастическое зрелище. Генрих слегка меняет положение в седле, и конь прыгает, как мавританские лошади, все его ноги в воздухе одновременно, словно он летающий, а потом он трусит на месте, гордо поднимая то одну ногу, то другую. Генрих замечательный наездник, он сидит совершенно неподвижно, крепко держа повод, все его тело слито с конем, чуткое и расслабленное, оно едино с огромным мускулистым животным.

– Приготовьтесь, – предупреждает он меня, разворачивает коня и поднимает его, страшно высоко, голова его на одном уровне со мной, сидящей в королевской ложе над ареной; и конь ударяет передними копытами в стену ложи, отпрыгивает и опускается.

Я едва не вскрикиваю от испуга, а потом вскакиваю на ноги и аплодирую. Генри широко улыбается, ослабляет повод, похлопывает коня по шее.

– Больше так никто не может, – задыхаясь, замечает он, подъехав поближе, чтобы посмотреть, как я все это восприняла. – Никто в Англии так не может, кроме меня.

– Думаю, нет.

– Вам не показалось, что это слишком громко? Она не испугается?

Катерина вместе с матерью однажды встретила атаку вражеской арабской кавалерии, самых свирепых всадников мира. Я улыбаюсь.

– Нет, на нее это произведет большое впечатление, она разбирается в верховой езде.

– Она такого никогда не видела, – заявляет Генрих.

– Видела, – возражаю я. – У андалузских мавров арабские лошади, там много прекрасных наездников.

Улыбка в мгновение слетает с его лица. Он смотрит на меня с яростью.

– Что? – холодно спрашивает он. – Что вы сказали?

– Она поймет, как велико ваше достижение, – отвечаю я, спеша загладить обиду. – Она ведь разбирается в верховой езде, еще с Испании, но такого она, конечно, не видела. И никто в Англии так не может. Я в жизни не видела коня и наездника лучше.

Он сомневается, он натягивает повод, и конь, чуя дурное настроение хозяина, прядает ушами и прислушивается.

– Вы похожи на рыцаря из Камелота, – поспешно говорю я. – Никто такого не видел со времен золотого века.

Он улыбается, словно солнце выходит из-за тучи и птицы принимаются петь.

– Я – новый Артур, – говорит он.

Я превозмогаю боль, пронзающую меня от того, как случайно проскальзывает в разговоре имя принца, которого мы любили, чей младший брат все еще усердствует, чтобы его превзойти.

– Вы – новый Артур нового Камелота, – повторяю я. – А где другая ваша лошадь, Ваша Светлость? Красивая вороная кобыла?

– Она не слушалась, – бросает он через плечо, выезжая на арену. – Противилась мне. Не хотела выполнять мои приказы.

Он оборачивается и улыбается самой очаровательной своей улыбкой, снова сияя, как солнце. Я думаю о том, как он мил, когда он говорит:

– Я отдал ее на травлю. Собаки ее убили. Неверности я не выношу.

Это величайший турнир из всех, что я видела, из тех, что когда-либо видела Англия. Король повсюду, ни одно действо не обходится без его участия – в новом костюме. Он возглавляет процессию Оружейной палаты, трубачей, придворных, герольдов, дворцовых слуг, поэтов, певцов и, наконец, долгую череду участников турнира. Генрих объявил, что в турнире смогут принять участие все желающие.

Он выезжает на огромном сером боевом коне, одетый в золотую парчу, в прорези которой виден богатейший синий бархат; он сверкает под ярким весенним солнцем, словно он только что отчеканенный король. Весь его камзол, шляпа, рейтузы и сбруя коня испещрены маленькими золотыми «К», словно он хочет показать миру, что принадлежит ей, что она поставила на нем свои инициалы. Над головой у него стяг, который он выбрал для этого дня: Loyall. Его турнирное имя – Coeur Loyall, Генрих сегодня сэр Верное Сердце, и Катерина сияет от гордости, когда он скачет по кругу и показывает трюки, которые репетировал при мне; безупречный принц.

Все мы разделяем ее радость, даже девушки, которые сами не отказались бы от ухаживаний безупречного принца. Катерина сидит на троне, в солнечном свете, льющемся сквозь ткань золотого балдахина, отчего кожа у нее делается розовой и золотистой; она улыбается молодому человеку, которого любит, зная, что их первенец, их сын, мирно спит в золотой колыбели.

Но всего десять дней спустя за ним приходят, а он холоден, и личико у него синее. Умер.

Кажется, пришел конец света. Генрих удаляется в свои покои, в комнатах королевы стоит потрясенное молчание. Любые слова утешения, какие можно было бы сказать молодой женщине, потерявшей первенца, растворяются на языке, стоит увидеть мрачный ужас на лице Катерины. День за днем никто не отваживается с ней заговорить. Нечего сказать. Генрих замолкает, он не хочет говорить про потерянного ребенка, его нет ни на похоронах, ни на мессе. Они не могут утешить друг друга, им невыносимо быть рядом. Потеря в их свежем браке так чудовищна, что Генрих не может ее осмыслить, не может даже попытаться. Над двором нависает тьма.

Но даже в скорби Катерина и я знаем, что мы должны быть бдительны всегда. Нам нужно ждать, когда следующая девушка, которую Генрих уложит в постель, обовьет руками его шею и прошепчет ему на ухо: «Смотри! Видишь? Бог не благословил этот брак». Прошло всего полтора года, а уже был выкидыш, еще одно дитя исчезло из утробы, один ребенок умер в колыбели – разве это не доказательство, не окончательное, все более явное доказательство того, что этот брак противен воле Господа; но она – девственница доброй английской породы – могла бы родить ему сына.

– Кого из своих дам мне подозревать? – с горечью спрашивает меня Катерина. – Кого? За кем наблюдать? Леди Маргарет Парр? Она красивая. Мария Кингстон? Леди Джейн Гилдфорд? Леди Элизабет Болейн? Она, конечно, замужем, но с чего бы это помешало ей соблазнить короля? Вас?

Меня не обижает ее порыв.

– Королеве должны служить самые красивые и богатые дамы королевства, – просто отвечаю я. – Так устроен двор. Вы должны быть окружены прекрасными девушками, они здесь для того, чтобы найти мужей, они решительно настроены блистать, конечно, на них будут смотреть и придворные, и король.

– Что мне делать? – спрашивает она. – Как сделать свой брак неприступным?

Я качаю головой. Мы обе знаем, что единственное, что она может сделать, чтобы доказать, что Бог благословил ее брак, – это родить живого сына. Пока не явился маленький спаситель, мы все ждем, когда король начнет задавать Господу вопросы.

Вестминстерский дворец, Лондон, весна 1512 года

Отошедший от скорби по сыну король добр ко мне, и мне советуют подать прошение о возвращении состояния и земель брата. Я могу даже попросить возвращения фамильного титула. Я всю жизнь притворялась, что имя мое – ничто, а состояние потеряно, поэтому теперь не могу не захотеть вернуть и то и другое.

От этого предприятия кружится голова, словно я опять выхожу из холодного монастыря к весеннему двору, выхожу из тьмы, щурясь от света. Я переписываю богатства брата, которых он лишился, когда отец короля забрал его из класса и бросил в Тауэр. Перечисляю титулы, которыми обладала, когда шла от них прочь, по проходу к алтарю, чтобы стать женой простого рыцаря Тюдоров. Поначалу с опаской, будто иду на риск, я называю свое великое имя, определяю размеры своего состояния и говорю, что все это было моим, моим и только, что Тюдоры неправедно отняли это у меня, а теперь я хочу все вернуть.

Я вспоминаю злые молитвы в Сайонском аббатстве и, усмирив гнев, пишу королю осторожное прошение, облекая просьбу в такие слова, чтобы это не было осуждением алчного тирана, его отца, но лишь умеренным требованием своего. Требованием ради моих сыновей, им должно принадлежать то, что было нашим, я хочу, чтобы мне вернули величие, я снова хочу быть Плантагенетом. Ведь время пришло, я могу быть Плантагенетом. Я наконец могу быть собой.

Поразительно, но король удовлетворяет прошение. Свободно, щедро, великодушно он дает мне все, о чем я прошу, и говорит, что раз уж я по рождению и по склонности – одна из величайших дам королевства, состояние у меня тоже должно быть самым большим. Я стану тем, кем должна была стать по рождению: Маргарет Плантагенет, богатой, как Йоркская принцесса.

Я прошу королеву о позволении покинуть двор на один вечер.

– Хотите рассказать детям, – улыбается она.

– Это изменит для нас все, – говорю я.

– Поезжайте, – отвечает королева. – Поезжайте в свой новый дом и встречайте их там. Я рада, что вы наконец добились справедливости, я рада, что вы снова Маргарет Плантагенет.

– Графиня Солсбери, – отзываюсь я, приседая в глубоком реверансе. – Он вернул мне мой фамильный титул, я в своем праве. Я графиня Солсбери.

Катерина смеется от радости и говорит:

– Как роскошно. Как по-королевски. Дорогая моя, я так за вас рада.

Я сажусь с Урсулой, которой уже тринадцать, и ее младшим братом Джеффри на королевскую барку, которая отвезет нас ниже по течению, в Л’Эрбер, прекрасный дворец Плантагенетов на берегу реки, рядом с Тауэром; король вернул его мне, и я позаботилась о том, чтобы в большом зале развели огонь и в подсвечниках горели свечи. Когда приедут мои мальчики, дом должен быть теплым и гостеприимным, пусть все домочадцы увидят их ярко освещенными, словно актеров в мистерии, пусть увидят, как мальчики Йорков возвращают себе свое.

Я жду их, стоя перед жарким дровяным огнем в большом зале, рядом со мной Урсула, за руку я держу семилетнего Джеффри. Первым, как положено, входит Генри, опускается на колени, чтобы я его благословила, а потом целует меня в обе щеки и отступает в сторону, чтобы дать дорогу Артуру. Они стоят на коленях передо мной, почтительная поза скрывает их рост и силу. Они уже не мальчики, они юноши. Я пропустила пять, почти шесть, лет их жизни, и никто, даже король Тюдор, не может мне этого вернуть. Эту потерю не восполнить.

Я поднимаю Генри на ноги и с гордостью улыбаюсь, когда он встает все выше и выше. Он высокий, хорошо сложенный молодой человек почти двадцати лет. Он выше меня на голову, и я чувствую, какие у него сильные руки.

– Сын мой, – произношу я и прочищаю горло, чтобы голос мой не дрожал. – Сын мой, я скучала по тебе, но теперь мы вернулись друг к другу и вернулись на свое место в мире.

Я поднимаю Артура и тоже целую его. В семнадцать он почти такой же высокий, как его старший брат, но он шире и сильнее. Он атлет и прекрасный наездник. Я вспоминаю, что мой кузен, Джордж Невилл, лорд Белгавенни, обещал, что сделает из этого мальчика отличного спортсмена.

– Отправьте его к королевскому двору, и все в него влюбятся за отвагу на турнирах, – говорил он мне.

Следующий в роду, Реджинальд, встает на колени, когда я делаю шаг в его сторону, хотя и не обнимает меня, когда я прижимаю его к себе, и не льнет ко мне. Я целую его и отступаю посмотреть на него. Он высокий и худой, у него узкое лицо, чувствительное и подвижное, как у девочки, его карие глаза очень устало смотрят для одиннадцатилетнего, а рот сжат твердо, словно замкнут вынужденным молчанием. Думаю, он никогда не простит меня за то, что я оставила его в монастыре.

– Прости меня, – говорю я ему. – Я не знала, как тебя уберечь, я даже не знала, как тебя прокормить. Благодарение Господу, ты ко мне вернулся.

– Остальных ты уберегла, – коротко отвечает он; голос у него неустойчивый, то мальчишески звонкий, то хриплый и низкий.

Он смотрит на Джеффри, стоящего рядом со мной. Тот крепче сжимает мою руку, слыша враждебность в голосе брата.

– Им не пришлось жить молчаливыми отшельниками, совсем одним среди чужих.

– Будет! – с удивлением прерывает брата Генри. – Теперь мы снова вместе! Наша миледи матушка добилась того, что нам вернули богатство и титул. Она избавила нас от жизни, полной тягот. Что было, то было.

Урсула прижимается ко мне, словно хочет заслонить от негодования Реджинальда, и я ее обнимаю.

– Ты прав, – говорю я Генри. – И прав, что повелеваешь братом. Ты – старший мужчина в семье, ты станешь лордом Монтегю.

Он заливается краской от удовольствия.

– У меня будет титул? Мне тоже дали титул? Я буду носить твое родовое имя?

– Пока нет, – отвечаю я. – Но ты его получишь. Теперь я буду звать тебя сын Монтегю.

– Мы все должны называть его Монтегю, а не Генри? – подает голос Джеффри. – А у меня тоже будет новое имя?

– Конечно, ты будешь по крайней мере графом, – неприязненно замечает Реджинальд. – Если тебе в жены не присмотрят принцессу.

– Мы теперь будет жить здесь? – спрашивает Урсула, оглядывая большой зал с высокими расписными балками и старомодным очагом в центре.

Она привыкла к хорошим вещами и жизни при дворе.

– Это будет наш лондонский дом, но жить мы будем при дворе, – отвечаю я. – Мы с тобой в покоях королевы, Джеффри будет при королеве пажом. Твои братья продолжат служить королю.

Монтегю улыбается, Артур сжимает кулак.

– Как я и надеялся!

Лицо Реджинальда озаряется.

– А я? Я тоже буду при дворе?

– Тебе повезло, – говорю я ему.

– Реджинальд отправится в университет! – объявляю я остальным.

Улыбка Реджинальда гаснет.

– Сам король предложил вносить за тебя плату, – рассказываю я. – Тебе повезло, это великая милость. Он сам – ученый, он восхищается новой наукой, и это огромное преимущество. Я сказала ему, что ты учишься у братьев-картузианцев, и он дарует тебе место в колледже Магдалины, в Оксфорде. Это великая честь.

Реджинальд смотрит себе под ноги, его темные ресницы прикрывают глаза, и мне кажется, что он пытается не заплакать.

– Так мне опять жить не дома, – замечает он тоненьким голоском. – А вы все будете при дворе. Все вместе.

– Сын мой, это огромное преимущество, – нетерпеливо повторяю я. – Если ты в милости у короля и поднимешься в церкви, кто знает, куда тебя это приведет?

Вид у него такой, словно он сейчас начнет спорить, но его брат его прерывает.

– В кардиналы! – восклицает Монтегю, ероша волосы Реджинальда. – В Папы!

Но Реджинальд не может выдавить из себя улыбку даже ради брата.

– А теперь еще и ты надо мной смеешься?

– Нет! Я всерьез! – отвечает Монтегю. – Почему нет?

– Почему нет? – соглашаюсь я. – Нам все вернули, все возможно.

– И что у нас есть? – спрашивает Артур. – Если точно? Потому что если я буду служить королю, мне понадобится лошадь, седло и доспехи.

– Да, что он нам дал? – спрашивает Монтегю. – Господь его благослови за то, что он поступил справедливо. Что у нас есть?

– Только то, что было нашим и теперь возвращено, – с гордостью отвечаю я. – Я подавала королю прошение о том, что мое по праву, о титуле и землях, которые у меня отняли, когда несправедливо казнили моего брата. Он согласился, что мой брат не был предателем, и потому он возвращает нам богатство. Это справедливость, а не милостыня.

Мальчики ждут, словно дети, ожидающие новогодних подарков. Всю жизнь они знали о призрачном существовании дяди, чье имя нельзя упоминать, о прошлом, столь славном, что нам приходилось его скрывать, о богатстве столь великом, что мы не вынесли бы разговоров о нем после того, как потеряли его. Теперь будто сбылся сон их матери.

Я набираю воздуху.

– Мне вернули графский титул, – говорю я. – Родовое имя, мой титул мне возвращен. Я буду графиней Солсбери.

Монтегю и Артур, понимающие, насколько огромна эта честь, пораженно смотрят на меня.

– Он дал тебе, женщине, графский титул? – спрашивает Монтегю.

Я киваю. Я знаю, что сияю от радости, но не могу ее прятать.

– Я в своем праве. И земли. Все земли моего брата возвращены нам.

– Мы богаты? – предполагает Реджинальд.

Я киваю.

– Да. Мы – одна из богатейших семей королевства.

Урсула тихо ахает и хлопает в ладоши.

– Это наше? – уточняет Артур, осматриваясь по сторонам. – Этот дом?

– Это дом моей матери, – с гордостью отвечаю я. – Я буду спать в ее большой спальне, где она спала с мужем, братом короля. Это самый большой дворец в Лондоне. Я его помню, я помню, как жила тут, когда была маленькая. Теперь он снова мой, и вы будете называть его домом.

– А поместья? – горячо интересуется Артур.

Я вижу на его лице жадность и узнаю свое собственное нетерпение и жажду обладания.

– Я буду строить, – обещаю я ему. – Я построю большой кирпичный дом, замок, который будет изнутри похож на дворец. В Уорблингтоне, в Хэмпшире, это будет наш самый большой дом. Но еще у нас будет Бишем, дом моей семьи, в Беркшире, и этот дом в Лондоне, и поместье в Клэверинге, в Эссексе.

– А дом? – спрашивает Реджинальд. – Стоуртон?

Я смеюсь.

– Он ничто в сравнении с этим, – пренебрежительно отвечаю я. – Маленький домик. Один из многих. У нас десятки таких домов, как Стоуртон.

Я поворачиваюсь к Монтегю:

– Я устрою тебе отличный брак, и у тебя будет свой дом и земли.

– Я женюсь, – обещает он. – Теперь, когда у меня есть имя, которое можно предложить.

– У тебя будет титул, чтобы было что предложить невесте, – обещаю я. – Теперь я могу осмотреться и выбрать кого-нибудь подходящего. У тебя есть с чем прийти в брак. Сам король зовет меня «кузиной». Мы можем искать наследницу, чье состояние будет сравнимо с твоим.

Кажется, он мог бы внести предложение, но улыбается и пока не заговаривает об этом.

– Я знаю кого, – поддразнивает его Артур.

Я тут же настораживаюсь.

– Можешь мне сказать, – говорю я Монтегю. – И если она богата и из хорошей семьи, я смогу это устроить. Ты можешь выбирать. Нет ни одной семьи в королевстве, которая не сочла бы честью породниться с нами. Теперь нет.

– Из нищих в принцы, – медленно произносит Реджинальд. – Тебе должно казаться, что Бог услышал твои молитвы.

– Бог даровал мне одну лишь справедливость, – осторожно отвечаю я. – И мы как семья должны его за это благодарить.

Я медленно привыкаю к тому, что снова богата, как когда-то привыкала к тому, что бедна. Вызываю строителей в новый лондонский дом, и они начинают превращать Л’Эрбер из большого дворца в еще более великолепный дом: мостят двор, покрывают резьбой красивые деревянные панели для большого зала. В Уорблингтоне я заказываю замок со рвом и подъемным мостом, с часовней и лужайками – все, как сделали бы мои родители, как в замке моего детства, Миддлхеме, когда я знала, что рождена для величия, и мне присниться не могло, что все исчезнет в одночасье. Я строю замок, который не уступит ни одному в стране, сооружая прекрасные покои для гостей, на случай если король и двор приедут ко мне погостить – к своей достойной подданной в ее собственном замке.

Я всюду изображаю свой герб, и мне каждый день приходится каяться в грехе гордыни. Но мне все равно. Я хочу объявить миру: «Мой брат не был предателем, мой отец тоже им не был. Это достойное имя, это королевский стяг. Я – единственная графиня в Англии, получившая титул в своем праве. Вот мой знак на множестве моих домов. Это я. Жива, и не предатель. Вот я!»

Мои мальчики являются ко двору, как положено принцам. Король сразу же заводит дружбу с Артуром за его отвагу и искусность на турнирной арене, мой родственник Джордж Невилл сослужил моим сыновьям хорошую службу, когда растил их и учил всему, что нужно знать, чтобы добиться успеха при дворе. Монтегю мил и изыскан в покоях короля, Артур – один из храбрейших бойцов на турнирах, а двор больше всего на свете любит храбрость. Он – один из немногих, кто отваживается выступить против короля, и один из очень немногих, кто может его победить. Когда Артур выбивает короля Англии из седла, то сам спрыгивает с коня и бросается мимо пажей, чтобы помочь Генриху подняться, а Генрих хохочет и обнимает его.

– Нет еще, кузен Плантагенет, еще нет! – кричит он, и они вместе заливаются хохотом, словно поверженный король – это отличная шутка, а Плантагенет может стоять над выбитым из седла Тюдором только ради благородной дружеской забавы.

Реджинальд учится в университете, Урсула вместе со мной служит королеве в ее покоях, Джеффри живет в детской в Л’Эрбере с учителями и товарищами и иногда является ко двору, чтобы послужить королеве. Я не могу заставить себя отправить его в деревню, я уже пережила горе, разлучившись со старшими мальчиками, уже испытала долгую боль, когда Реджинальд ушел в изгнание. Этого мальчика, моего самого младшего, моего малыша, я оставлю дома. Клянусь, он будет со мной, пока не женится.

Англия, 1511–1513 годы

Королю не терпится начать войну, наказать французов за продвижение в Италии, он намерен защитить Папу и его земли. Летом мой кузен Томас Грей, маркиз Дорсет, возглавляет поход на Аквитанию, но ничего не может поделать без поддержки отца королевы, который отказывается оплатить свою часть совместных военных планов. В этом обвиняют Томаса, и в недостойном поведении его солдат тоже, и на его репутацию сторонника Тюдоров опять ложится тень.

– Виноват не ваш кузен, Ваша Светлость, а ваш тесть, – говорит королю прямолинейный северный лорд Том Дарси. – Он не оказал мне поддержку, когда я пошел в крестовый поход. Он не поддержал Томаса Грея. Виноваты не ваши генералы, а ваши союзники.

Он видит, что я на него смотрю, и украдкой мне подмигивает. Ему известно, что вся моя семья боится потерять расположение Тюдоров.

– Может быть, вы и правы, – обиженно произносит Генрих. – Но король Испании – прекрасный генерал, а Томас Грей, конечно же, нет.

Вестминстерский дворец, Лондон, лето 1513 года

Но даже такая неудача не умерит стремления короля воевать с Францией, его побуждает к тому его собственная совесть, уверяющая, что он защищает церковь, и обещание титула «король Франции». Папа достаточно умен, чтобы знать, что Генрих мечтает о возвращении титула, утраченного другим английским королем, и хочет показать себя подлинным королем и вождем народа.

Двор и мои мальчики думают лишь об упряжи и доспехах, лошадях и провианте. Новый советник короля, Томас Уолси, оказывается на удивление способен снарядить армию в поход: отправляет припасы туда, где они нужны, следит за призывом в войска, распоряжается, чтобы кузнецы ковали пики, а седельщики шили кожаные куртки. Мельчайшие детали, постоянные приказы относительно транспорта, поставок и времени, за которыми не даст себе труда уследить ни один дворянин, занимают все его мысли, он больше ни о чем не думает.

Дамы в покоях королевы вышивают знамена и подарки на память, и особые рубахи, из грубой ткани, которые надевают под кольчугу; а Катерина, дочь королевы-воительницы, выросшая в воюющей стране, встречается с военачальниками Генриха и обсуждает с ними поставки, дисциплину и здоровье в войсках, которые они поведут на Францию. Только Уолси понимает ее тревогу, и они с Подателем милостыни часто запираются вместе, оговаривая маршруты войск, поставку продовольствия, учреждение эстафет для гонцов и путей связи для военачальников, а также обсуждают, как их убедить вести совместные действия.

Томас Уолси относится к Катерине с уважением, он замечает, что она видела больше военных действий, чем многие придворные аристократы, она выросла на поле боя под Гранадой. Весь двор смотрит на нее с тайной улыбкой гордости, потому что все знают, что она снова ждет ребенка, ее живот начинает твердеть и выдаваться вперед. Она всюду ходит пешком, отказываясь садиться на лошадь, отдыхает после полудня, и от нее исходит сияние округлившейся уверенности.

Кентербери, Кент, июнь 1513 года

Мы выезжаем к побережью вместе с армией, медленно движемся через Кент, останавливаемся в роскошно, полном золота и рубинов, святилище Томаса Бекета в Кентербери и молимся о победе Англии.

Королева берет меня за руку, когда я встаю рядом с ней на колени, и протягивает мне четки, вкладывает их в мою руку.

– Что такое? – шепчу я.

– Возьмите, – отвечает она. – Мне нужно сказать вам нечто, что вас огорчит.

Острое распятие слоновой кости впивается в мою ладонь словно гвоздь. Я думаю, что знаю, о чем она хочет мне сказать.

– Ваш кузен, Эдмунд де ла Поул, – мягко произносит она. – Мне так жаль, дорогая. Так жаль. Король приказал его казнить.

Хотя я этого и ждала, хотя я и знала, что это случится, и ждала этой вести многие годы, я слышу свой голос, спрашивающий:

– Но почему? Почему сейчас?

– Король не мог отправиться на войну, оставив в Тауэре претендента.

Ее виноватое лицо говорит мне, что она помнит, что последним претендентом на трон Тюдоров был мой брат, убитый, чтобы она могла приехать в Англию и выйти замуж за Артура.

– Мне так жаль, Маргарет. Так жаль, дорогая моя.

– Его держали в тюрьме семь лет! – восклицаю я. – Семь лет, и ничего не случилось!

– Я знаю. Но совет тоже был «за».

Я склоняю голову, будто молюсь, но не могу найти слова, чтобы помолиться о душе моего кузена, погибшего под топором Тюдоров лишь за то, что был Плантагенетом.

– Надеюсь, вы нас простите? – шепчет она.

За летящим ввысь пением мессы я едва ее слышу.

Я беру ее за руку.

– Это не вы, – говорю я. – Это даже не король. Так сделал бы любой, чтобы избавиться от соперника.

Она кивает, словно это ее утешило; но я клонюсь головой в ладони и знаю, что они не избавились от Плантагенетов. От нас невозможно избавиться. Мой кузен, брат Эдмунда, Ричард де ла Поул, стал его наследником и новым претендентом, он бежал из Англии, он где-то в Европе, пытается собрать армию; а за ним будет другой, потом другой и еще один, без конца.

Дуврский замок, Кент, июнь 1513 года

Королева прощается с мужем в Дуврском замке, и король дарует ей почетный титул регента Англии: она будет править страной со всей полнотой власти коронованного монарха. Она – правительница Англии, женщина, родившаяся, чтобы повелевать. Король нежно задерживает руку на ее животе и просит поберечь до его возвращения и страну, и ребенка.

Я могу думать лишь о своих мальчиках, особенно о своем сыне Монтегю, чей долг заставит его повсюду следовать за королем, а честь – броситься в гущу любого сражения. Я жду, пока его высокого боевого коня заведут на корабль, а потом сын выходит ко мне и преклоняет колено, чтобы я его благословила. Я собираюсь проститься с ним, улыбаясь, чтобы не показать, как за него боюсь.

– Но береги себя, – призываю я.

– Миледи матушка, я иду на войну. Там себя не берегут. Никакой войны не выйдет, если все станут себя беречь!

Я перекрещиваю пальцы.

– По крайней мере, не ешь что попало и не лежи на сырой земле. Следи, чтобы твой оруженосец сперва всегда клал кожаный плащ. И никогда не снимай шлем, если будешь рядом…

Он смеется и берет меня за руки.

– Миледи матушка, я вернусь к вам!

Он молод и беззаботен, он думает, что будет жить вечно, и потому обещает то, что не может обещать: что никто никогда не причинит ему вреда, даже на поле боя.

Я вздыхаю.

– Сын мой!

– Я позабочусь об Артуре, – обещает он. – И вернусь домой целым и невредимым. Возможно, захвачу французов в плен, получу выкуп и вернусь богатым. Возможно, завоюю для вас французские земли, и вы сможете построить замки не только в Англии, но и во Франции.

– Просто возвращайся, – говорю я. – Даже новые замки не так важны, как наследник.

Он склоняет голову, чтобы я его благословила, и мне приходится его отпустить.

Война идет успешнее, чем мы могли мечтать. Английская армия под командованием самого короля берет Теруанн и обращает французскую кавалерию в бегство. Мой сын Артур пишет мне, что его брат помчался в бой, как герой, и король посвятил его в рыцари за смелость. Теперь мой сын Монтегю стал сэром Генри Поулом, – сэр Генри Поул! – и он в безопасности.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1513 года

Нам в Лондон шлют радостные вести; но дома происходит нечто более серьезное, чем легкое продвижение короля по Франции. Почти сразу после того, как отплыли корабли короля, и несмотря на то, что король Шотландии поклялся в вечном священном мире, закрепленном браком с английской принцессой, нашей Маргарет, сестрой короля, Иаков IV Шотландский вторгается на наши земли, и нам приходится защищать королевство, хотя армия наша во Франции и король играет в военачальника за морем.

Единственный, кто в Англии может возглавить войско, – это Томас Говард, граф Суррей, старый боевой пес, которого Генрих оставил королеве, чтобы она распоряжалась им по собственному усмотрению. Семидесятилетний воин и беременная королева занимают зал приемов в Ричмонде и вместо нот и планов танцев раскладывают на столе карты Англии и Шотландии, списки рекрутов и землевладельцев, которые выставят крестьян на войну королевы против Шотландии. Дамы королевы переписывают мужчин в своих домах и сообщают сведения о своих замках на границе.

Юные годы Катерины, проведенные с родителями, сражавшимися за каждую пядь королевства, сказываются в каждом решении; они с Томасом Говардом находят общий язык. Хотя все оставшиеся в Англии жалуются на то, что их охраняют старик и беременная женщина, я думаю, что эти двое – куда лучшие военачальники, чем те, что у нас во Франции. Она разбирается в опасностях на поле боя и в том, как развертываются войска, словно это самое естественное занятие для принцессы. Когда Томас Говард набирает людей, чтобы отправиться на север, они с королевой составляют план войны, по которому он должен ударить по шотландцам на севере, а она – держать вторую линию, в средних землях, на случай поражения. Это она, презрев свое состояние, выезжает к армии на белом коне, облаченная в золотые одежды, и выкрикивает обращение к армии, говоря, что ни один народ в мире не умеет сражаться так, как англичане.

Я смотрю на нее и едва узнаю скучающую по дому девочку, которая плакала в моих объятиях в Ладлоу. Она стала женщиной, она стала королевой. И лучше того, она стала воинствующей королевой, великой Королевой Англии.

Вестминстерский дворец, Лондон, осень 1513 года

План войны оказывается оглушительно успешным. Томас Говард присылает королеве окровавленный плащ Иакова IV. Зять короля, его венценосный брат, мертв, по нашей вине принцесса Маргарита стала вдовой, мы сделали ее вдовствующей королевой с ребенком семнадцати месяцев на руках, и Шотландия лежит перед нами, остается только взять.

Катерина исполнена кровожадной радости, я смеюсь, глядя, как она танцует по комнате, распевая воинственную песню по-испански. Я беру ее за руки и умоляю сесть, успокоиться и поберечься; но она дочь своей матери во всем, она требует, чтобы ей прислали голову Иакова Шотландского, пока мы не убеждаем ее, что английский монарх не может быть таким свирепым. Тогда она отправляет окровавленный плащ Иакова и его разорванные знамена Генриху во Францию, чтобы он знал, что она защитила королевство лучше, чем кто-либо из регентов до нее, разбила шотландцев, как никто до нее не разбивал, и Лондон празднует вместе со двором: наша королева – героиня, воинствующая королева, которая может удержать королевство и носить дитя в утробе.

Ночью ей становится дурно. Я сплю в ее постели и слышу, как она стонет, прежде чем боль прорвется сквозь сон и разбудит ее. Я поворачиваюсь и приподнимаюсь на локте, чтобы взглянуть ей в лицо, думая, что ей снится дурной сон и надо ее разбудить. Потом я чувствую босыми ногами, что постель мокрая, вздрагиваю, спрыгиваю с кровати, откидываю покрывало и вижу, что моя рубашка красна, чудовищно запятнана ее водами.

Я бросаюсь к двери, распахиваю ее и кричу, чтобы звали повитух и докторов, а потом возвращаюсь и держу ее за руки, пока она стонет от подступающей боли.

Еще рано, но не слишком рано, возможно, ребенок выживет в этих внезапных скоропостижных страшных схватках. Я держу Катерину за плечи, она наклоняется вперед, потом я губкой протираю ей лицо, когда она откидывается назад и облегченно вздыхает.

Повитухи кричат, чтобы она тужилась, а потом вдруг:

– Стойте! Стойте!

И мы слышим, мы все слышим тихий булькающий плач.

– Мой ребенок? – задумчиво спрашивает королева.

Его поднимают, – он сучит ножками, пуповина еще свисает, – и кладут на ее опавший содрогающийся живот.

– Мальчик, – произносит кто-то в тихом изумлении. – Господи, какое чудо.

Пуповину обрезают, туго пеленают младенца, потом обкладывают Катерину теплыми простынями и дают ей ребенка.

– Мальчик для Англии.

– Мой малыш, – шепчет она, и ее лицо светится радостью и любовью.

Мне кажется, она похожа на изображение Девы Марии, она словно держит благодать Божью в объятиях.

– Маргарет, – шепотом говорит она, – отправьте известие королю…

Ее лицо меняется, ребенок едва заметно шевелится, его спина выгибается, кажется, он давится.

– Что такое? – спрашивает Катерина. – Что с ним?

Кормилица, уже шагнувшая вперед и расшнуровывавшая платье на груди, отступает, словно боится прикоснуться к младенцу, повитуха поднимает глаза от таза с водой и тряпками и кидается к ребенку, говоря:

– Шлепните его по спине! – словно ему нужно снова родиться и сделать первый вдох.

Катерина твердит:

– Возьмите его! Спасите! – и подается вперед, сидя в кровати, чтобы сунуть его повитухе. – Что с ним? Что случилось?

Повитуха накрывает ртом нос и рот младенца, высасывает и сплевывает черную желчь на пол. Что-то не так. Она явно не знает, что делать, никто не знает, что делать. Малыш рыгает, струйка чего-то, похожего на масло, стекает у него изо рта, из носа, даже из закрытых глаз по бледным щекам бегут крохотные темные слезы.

– Мой сын! – кричит Катерина.

Его переворачивают вверх ногами, как утопленника, его шлепают, трясут, кладут на колени кормилице и стучат по спине. Он обмяк, он белый, его пальчики посинели. Ясно, что он умер, и шлепками его к жизни не вернешь.

Катерина падает на кровать и натягивает покрывало на лицо, словно тоже хочет умереть. Я встаю на колени возле кровати и нахожу ее руку. Она слепо вцепляется в меня.

– Маргарет, – произносит она из-под покрывала, словно ей невыносима мысль, что я увижу, как ее губы складываются в эти слова. – Маргарет, напишите королю, что его ребенок умер.

Как только прибираются и уходят повитухи, как только доктора высказали свое мнение, от которого никакого толку, она сама пишет королю и отсылает письмо с гонцами Томаса Уолси. Ей нужно сообщить Генриху, возвращающемуся домой победителю, что, пусть он и доказал свою доблесть, мужскую силу ему доказать нечем. У него нет ребенка.

Мы ждем его возвращения, она принимает ванну, причащается и надевает новое платье. Она пытается улыбаться, я вижу, как она упражняется перед зеркалом, словно забыла, как это делается. Она старается показать, что ее радует его победа, радует его возвращение, что она надеется на будущее.

Генрих не приглядывается, чтобы заметить, что ее радость притворна. Она разыгрывает для него маску восторга, а он едва смотрит в ее сторону, так его переполняют истории о битвах и захвате деревень. Половина двора получила шпоры, можно подумать, он взял Париж и был коронован в Реймсе; но никто не упоминает о том, что Папа не дал ему обещанный титул «Христианнейшего короля Франции». Он так далеко ездил и столько совершил, но почти ничего не добился.

С королевой он мрачен и обижен. Это их третья потеря, и на этот раз он, кажется, больше озадачен, чем горюет. Он не понимает, как это у него, такого молодого, такого красивого, такого любимого, – а в этом году и такого торжествующего, – не рождается каждый год по ребенку, как у короля Плантагенета Эдуарда. По такому счету у него должно бы быть уже четверо детей. Так почему детская пуста?

Мальчик, у которого было все, чего может пожелать принц, юноша, коронованный и обвенчанный в один год, любимый народом, не может понять, как что-то в его жизни может идти настолько неправильно. Я наблюдаю за ним и вижу, как его ставит в тупик разочарование, этот новый и неприятный опыт. Я вижу, как он ищет общества людей, бывших с ним во Франции, чтобы заново пережить свои победы, словно хочет убедить себя в том, что он мужчина, что равных ему нет, он всех превосходит; а потом его взгляд снова и снова возвращается к королеве, словно он не может понять, как она, единственная в мире, может не давать ему то, чего он хочет.

Гринвичский дворец, Лондон, весна 1514 года

Двор ни о чем не может думать, кроме того, как снова отправиться воевать во Францию. Победа Томаса Говарда над шотландцами не забыта – ему возвращают титул герцога Норфолка. Я вижу, как он, прихрамывая, идет к нам, когда королева с дамами однажды ледяным весенним днем прогуливается у реки, как улыбается мне и кланяется Катерине.

– Похоже, мне тоже все вернули, – напрямик говорит он, шагая рядом со мной. – Я снова стал собой.

Он не придворный, он старый солдат, но он хороший друг и самый верный подданный в королевстве. Он был оруженосцем моего дяди, короля Эдуарда, и верным военачальником моего дяди короля Ричарда. Когда он просил милости у Генриха Тюдора, то объяснил, что ничего дурного не сделал, просто служил королю. Кто бы ни сидел на троне, Говард ему верен, он незатейлив, как мастифф.

– Он снова сделал вас герцогом? – догадываюсь я и бросаю взгляд на его жену Агнес. – А миледи будет герцогиней?

Говард кланяется.

– Да, графиня, – отвечает он с улыбкой. – Мы все получаем обратно свои короны.

Агнес Говард улыбается мне.

– Поздравляю вас обоих, – говорю я. – Это великая честь.

Это правда. Томас Говард возвысится и станет одним из величайших людей королевства. Герцоги уступают одному королю, только Бекингем, герцог королевской крови, будет выше Норфолка. Но у нового герцога для меня сплетня, которая приглушает блеск его торжества. Он ловит мою руку и, припадая на ногу, подходит ближе.

– Вы слышали, что он пожалует титул и Чарльзу Брэндону?

– Нет!

Я искренне возмущена. Этот человек ничего не сделал, только соблазнял женщин и развлекал короля. Половина девушек при дворе в него влюблена, включая младшую сестру короля, принцессу Марию, хотя он всего лишь красивый прохвост.

– С чего бы? Что он совершил, чтобы такое заслужить?

Глаза старика сужаются.

– Томас Уолси, – коротко говорит он.

– Но с чего ему благоволить к Брэндону?

– Дело не в том, что он так уж любит Чарльза Брэндона; но он хочет противопоставить какую-то силу Эдварду Стаффорду, герцогу Бекингему. Ему нужен могучий друг, который поможет повергнуть великого герцога.

Я внимаю этому, бросая взгляд, чтобы убедиться, что королева нас не слышит.

– Томас Уолси очень вознесся, – с неодобрением замечаю я. – А начинал так скромно.

– С тех пор как король перестал прислушиваться к советам королевы, он становится добычей любого умного болтуна, который сумеет быть убедительным, – резко говорит герцог. – А этому Уолси нечем похвалиться, кроме полной книг библиотеки и ума ювелира. Он может назвать вам цену всего, перечислить все города в Англии. Он знает, сколько стоит подкупить любого из членов парламента, и знает все их тайны. Все, чего бы ни пожелал король, он ему добудет, а теперь добывает прежде, чем король поймет, что хочет этого. Когда король слушал королеву, мы знали, кто мы: друзья Испании, враги Франции, и нами правят благородные. Теперь советник короля Уолси, и мы не понимаем, кто наш друг, кто враг и куда мы идем.

Я смотрю вперед – королева опирается на руку Марджери Хорсман. Она уже выглядит усталой, хотя мы прошли всего милю.

– Она его направляла, – ворчит мне на ухо Говард. – А Уолси дает ему все, что он пожелает, и побуждает желать все больше. Она единственная, кто может сказать ему «нет». Молодому человеку нужно руководство. Она должна снова взять поводья в свои руки, она должна его направлять.

Это правда, королева потеряла влияние на Генриха. Она победила в величайшей битве, какую видела Англия, победила шотландцев, но он не может простить ей, что она потеряла ребенка.

– Она делает все, что может, – говорю я.

– А знаете, как мы теперь должны его называть? – рычит Говард.

– Называть Томаса Уолси?

– Теперь он епископ. Епископ Линкольнский, так-то.

Он кивает в ответ на мое удивление.

– Бог знает, сколько это приносит годового дохода. Если бы только она родила ему сына, мы бы все разбогатели. Король бы прислушивался к ней, если бы она родила ему наследника. Из-за того, что ей это не удается, он не может доверять ей ни в чем другом.

– Она старается, – коротко отвечаю я. – Ни одна женщина в мире так не молится о сыне. И возможно…

Он поднимает кустистую бровь, услышав мой осторожный намек.

– Еще очень рано, – осторожно говорю я.

– Господи, прошу Тебя, – набожно произносит он. – Ведь этот король так нетерпелив, и долгое ожидание нам не по силам.

Англия, лето 1514 года

Королева раздается от беременности, она едет в небольшой повозке, запряженной двумя белыми мулами, когда мы отправляемся в летнее путешествие. Чрезмерной роскоши быть не может, эта беременность слишком важна.

Генрих, конечно же, больше не приходит ночами в ее спальню, ни один добрый муж не ложится с женой во время беременности; но не приходит он и поговорить, и посоветоваться. Ее отец отказывается вновь начинать войну с Францией, и гнев и раздражение Генриха на Фердинанда Арагонского выплескивается на дочь Фердинанда. Даже запланированный брак младшей сестры Генриха, принцессы Марии, с эрцгерцогом Карлом срывается, когда Англия отворачивается от Испании и всего испанского. Король клянется, что не станет слушать советов чужеземцев, что никто лучше его не знает, что нужно доброму английскому народу. Он хмурится на дам-испанок, состоящих при королеве, и притворяется, что не понимает, когда они желают ему доброго утра. Муж оскорбляет и саму Катерину, и ее отца, и ее страну, а она тихо и очень молчаливо сидит под королевским балдахином и ждет, пока пронесется буря, сложив руки на округлившемся животе.

Генрих громко заявляет, что будет править Англией без советов и чьей-либо помощи, но на самом деле не управляет ничем: все читает, изучает и обдумывает Уолси. Король едва смотрит на бумаги, прежде чем нацарапать свое имя. Иногда он даже не находит времени сделать это, и Уолси посылает королевские приказы под своей печатью.

Уолси – страстный сторонник мира с Францией. Даже нынешняя любовница короля француженка, одна из дам принцессы Марии, молодая женщина, очень неподходящая к приличному двору: печально известная при французском дворе потаскуха. Ее дурная слава завораживает короля, он все время ее высматривает, следует за ней по двору, словно он – молодой кобель гончей, а она – течная сука. Все французское в моде: шлюхи, ленты и союзы. Кажется, что король забыл о своем крестовом походе и собирается стать союзником всегдашнего врага Англии. Я не единственная из его английских подданных, кто подозревает, что Уолси собирается скрепить мир браком – сестру Генри, принцессу Марию, самую изысканную принцессу, принесут в жертву старому французскому королю, как девственницу, прикованную к скале дракона.

Я это подозреваю, но не говорю Катерине. Я не хочу, чтобы она волновалась, пока носит дитя, возможно даже сына. Предсказатели и астрологи постоянно обещают королю, что на этот раз у него родится сын – и точно выживет. Без сомнения, каждая женщина в Англии молится, чтобы на этот раз Катерина была благословлена и подарила королю долгожданного наследника.

– Сомневаюсь, что за меня молится Бесси Блаунт, – с горечью говорит королева, называя новую девушку при дворе, чьей полудетской светловолосой миловидностью восхищаются все, включая короля.

– Уверена, что молится, – твердо отвечаю я. – И лучше пусть она всех привлекает, чем эта француженка. Бесси вас любит, и она славная девушка. Она ничего не может поделать с тем, что король ее отмечает среди всех дам. Она едва ли может отказаться с ним танцевать.

Но Бесси не отказывается. Король пишет ей стихи, танцует с ней вечерами, дразнит ее, и она хихикает, как девочка. Королева с тяжелым животом сидит на троне, она настроена отдыхать и быть спокойной, она отстукивает ритм музыки унизанной кольцами рукой и улыбается, словно рада видеть, как Генрих, раскрасневшийся от возбуждения, танцует, как мальчишка, а придворные хлопают его изяществу. Когда королева дает знак уходить, Бесси удаляется вместе со всеми нами, но все знают, что она с другими дамами ускользает обратно в большой зал и они танцуют до утра.

Будь я ее матерью, леди Блаунт, я бы увезла ее прочь от двора: на что может надеяться молодая женщина, затеявшая роман с королем, кроме чувства собственной значимости на сезон, а потом брака с кем-то, кто примет объедки с королевского стола? Но леди Блаунт далеко на западе, а отец Бесси, сэр Джон, в восторге от того, что король восхищается его девочкой, он предвидит дождь милостей, владений и богатств, который на него прольется.

– Она ведет себя лучше многих, – тихо напоминаю я Катерине. – Ничего не просит и ни слова против вас не сказала.

– А что она может сказать? – с неожиданной обидой спрашивает королева. – Разве я не делаю все, что может сделать жена, разве я не разбила шотландцев, пока его даже не было в стране? Разве я не управляла страной, пока его нельзя было побеспокоить? Не читаю отчеты совета, чтобы освободить ему весь день для охоты? Не выбираю постоянно слова, пытаясь сохранить договор с моим отцом, хотя Генрих каждый день готов нарушать клятву? Разве я не сижу тихо, слушая, как он оскорбляет моего отца и моих соотечественников, называя их лжецами и предателями? Разве я не закрывала глаза на позорную любовницу-француженку, а теперь – на ухаживания за мистрис Блаунт? Разве я не делаю все, все, что могу, чтобы помешать Томасу Уолси втянуть нас в союз с французами, который разрушит Англию, мой дом, и Испанию, мою родину?

Мы обе умолкаем. Катерина раньше никогда не говорила ни слова против своего молодого мужа. Но и он раньше так открыто не шел на поводу у своего тщеславия и самовлюбленности.

– А что делает Бесси такой очаровательной? – зло спрашивает Катерина. – Она пишет стихи, сочиняет музыку, поет любовные песни? Она умна, талантлива, хороша собой. Но что в этом толку?

– Вы знаете, чего вы не сделали, – мягко говорю я. – Но вы это исправите. И когда у него будет ребенок, он станет любящим и благодарным, и вы сможете вернуть его к союзу с Испанией, увести из-под власти Томаса Уолси и прочь от улыбок мистрис Блаунт.

Она кладет руку на живот.

– Я сейчас этим и занята, – говорит она. – На этот раз я подарю ему сына. Видит Бог, от этого зависит все, а Он меня никогда не покидал.

Гринвичский дворец, Лондон, осень 1514 года

Но за три месяца до родов мы получаем дурные вести из Шотландии: сестра короля, вдовствующая королева Маргарита, оказалась достаточно глупа, чтобы выйти за глупца при своем дворе – за красавчика Арчибальда Дугласа, графа Энгуса. Одним махом она теряет право на регентство и опеку над двухлетним сыном и наследником и его братом, которому всего полгода. Молодожены прячутся в замке Стерлинг с детьми, а власть принимает новый регент Шотландии, Джон Стюарт, герцог Олбени.

Генрих и вся Северная Англия волнуются, что Олбени заключит союз с французами и пойдет против Англии. Но, прежде чем шотландцы успевают стать союзниками Франции, мы побеждаем их и здесь. Генрих принимает решение, что его дружба с Францией будет скреплена браком его младшей сестры Марии, и королеве приходится наблюдать, как ее золовка выходит за короля, которого Катерина считает своим врагом, врагом своего отца и обеих своих стран.

Принцесса Мария всем сердцем против этого брака – старый французский король почти годится ей в дедушки, – она в слезах прибегает в покои королевы и шепчет, что любит Чарльза Брэндона, что умоляла короля позволить ей выйти за Брэндона замуж. Она просит, чтобы королева встала на ее сторону и убедила Генриха, что сестре можно вступить в брак по любви, как и ему самому.

Мы с Катериной переглядываемся поверх склоненной золотисто-рыжей головы, пока принцесса плачет, уткнувшись лицом в колени королевы.

– Ты принцесса, – ровным голосом произносит Катерина. – Тебе по рождению положены богатства и власть, но тебе не судьба выйти замуж по любви.

Генрих наслаждается возможностью быть по-королевски властным. Я почти вижу, в каком он восторге от собственной государственной решимости, с которой поднимается над жалобами сестры и жены, доказывая им, что он как мужчина и король лучше понимает, что нужно. Он не обращает внимания ни на яростно торгующуюся принцессу, ни на достойные возражения жены. Он отсылает принцессу Марию во Францию в благородном сопровождении дам и господ придворных; среди них мой сын Артур, чья слава турнирного бойца и склонность к опасным забавам продолжают расти.

Королева осторожно предлагает отправить с принцессой Марией во Францию Бесси Блаунт, и принцесса тут же спрашивает хорошенькую Бесси, не хотела бы она повидать французский двор? Принцесса Мария прекрасно знает, что ее невестка-королева удалилась бы рожать с куда более легким сердцем, если бы Бесси не танцевала с королем, пока она рожает. Но отец Бесси тут же отказывается от чести, предложенной дочери, и мы понимаем, что он подчиняется королю. Бесси не должна оставлять двор.

Однажды, по дороге в затененные покои королевы, я ловлю Бесси за руку – она одета для охоты и бежит в противоположном направлении.

– Бесси!

– Я не могу задерживаться, Ваша Милость! – поспешно отвечает она. – Меня ждет король. Он купил мне новую лошадь, и я должна пойти на нее взглянуть.

– Я вас не задержу, – отвечаю я.

Конечно, я не могу ее задержать. Никто не может повелевать фавориткой, избранной королем.

– Но я хочу вам напомнить, что вам не следует высказываться против королевы. Она тревожится в своем уединении, и все вокруг сплетничают. Вы ведь не забудете, Бесси? Вы не хотите навредить королеве Екатерине.

– Я никогда не сделаю ей ничего дурного! – вспыхивает Бесси. – Мы все, ее дамы, любим ее, я все сделаю, чтобы ей услужить. И отец мне велел не говорить ничего, что обеспокоит короля.

– Ваш отец? – повторяю я.

– Он сказал мне, что, если король что-нибудь мне скажет, я не должна ничего говорить про здоровье королевы; только заметить, что мы из плодовитой породы.

– Плодовитой породы?

– Да, – говорит она, довольная, что помнит наставления отца.

– Вот как? – в ярости произношу я. – Что ж, если вашему отцу нужен в доме безымянный ублюдок, пусть пеняет на себя.

Бесси краснеет и отворачивается от меня, ее глаза наполняются слезами.

– Я повинуюсь отцу и королю Англии, – бормочет она. – Ни к чему ругать меня, Ваша Милость. Мне не оставили выбора.

Дуврский замок, Кент, осень 1514 года

Двор отправляется проводить принцессу в Дувр и посмотреть, как отчалит ее корабль. Дождавшись, пока стихнет шторм, лошади и повозки с огромным гардеробом Марии, мебелью, имуществом, коврами и гобеленами с грохотом въезжают на борт, и, наконец, юная принцесса с дамами поднимаются по трапу и встают, как модно одетые мученицы, на палубе, чтобы помахать тем, кому повезло остаться в Англии.

– Я заключил великий союз, – объявляет Генрих королеве, и его друзья и придворные кивают. – А ваш отец, мадам, пожалеет о том дне, когда попытался меня одурачить. Он узнает, кто здесь велик. Он узнает, кто станет создателем и разорителем европейских королевств.

Катерина опускает глаза, чтобы Генрих не видел, как гневно они вспыхивают. Я замечаю, что она так крепко сжимает руки, что кольца врезаются в ее отекшие пальцы.

– Я думаю, милорд… – начинает она.

– Незачем вам думать, – перебивает он. – Все, что вы можете сделать для Англии, – это подарить нам сына. Я сам повелеваю страной, я буду думать; а вы займетесь производством наследника.

Она приседает и выдавливает из себя улыбку. Ей удается избежать жадных взглядов придворных, которые только что слышали, как испанскую принцессу окоротил Тюдор. Она поворачивается и идет к Дуврскому замку, я следую за ней в полушаге. Когда мы входим под стену, обращенную к морю, Катерина оборачивается и берет меня под руку, словно ей нужна поддержка.

– Мне так жаль, – невпопад говорю я, краснея за грубость короля.

Она пожимает плечами.

– Когда у меня будет сын… – произносит она.

Гринвичский дворец, Лондон, осень 1514 года

Король с размахом перестраивает Гринвичский дворец. Он принадлежал моему кузену, был любимым домом его матери, и я гуляю с королевой там, где гуляла с ее предшественницей, по гравийным дорожкам, идущим вдоль широкой реки, когда королева останавливается и прикладывает руку к животу, словно почувствовала, что внутри, в глубине, что-то мощно шевельнулось.

– Он вас толкнул? – с улыбкой спрашиваю я.

Она перегибается пополам, как бумажная королева, потом слепо тянет ко мне руку.

– Мне больно. Больно.

– Нет! – говорю я и хватаю ее под руку, когда у нее подламываются ноги и она падает.

Я падаю рядом с ней на колени, к нам бегут дамы, и Катерина смотрит на меня темными от страха глазами, а лицо у нее белое, как парус, когда она произносит:

– Ничего не говорите! Пройдет.

Я тут же поворачиваюсь к Бесси и Елизавете Брайан:

– Вы слышали, что сказала Ее Светлость. Вы, двое – молчите, и давайте отведем ее в дом.

Мы собираемся поднять Катерину, когда она внезапно громко вскрикивает, словно ее пронзило копьем. К нам тут же подбегают полдюжины йоменов стражи и, увидев королеву на земле, застывают. Они не смеют к ней прикоснуться, ее тело священно. Они растеряны и не знают, что делать.

– Принесите стул! – рявкаю я.

Один бросается назад, из дворца приносят деревянный стул с подлокотниками, и мы, дамы, помогаем Катерине сесть на него, а они бережно несут стул во дворец, в прекрасный дворец на реке, где родился Генрих, счастливый для Тюдоров дворец, и мы заносим ее в затемненную комнату.

Там все приготовлено лишь наполовину, до срока еще больше месяца, но королева начинает рожать, несмотря на правила дворцового расписания. Повитухи мрачны, горничные носятся с чистым бельем, горячей водой, гобеленами для стен, коврами для столов – всем, что только готовили и что внезапно понадобилось сейчас. Пока готовят комнату, у королевы продолжаются долгие и медленные схватки. День и ночь спустя комната безупречна, но младенец так и не родился.

Королева откидывается на богато вышитые подушки и обводит взглядом склоненные головы дам, стоящих на коленях в молитве. Я знаю, что она ищет меня, поэтому встаю и подхожу к ней.

– Прошу вас, Маргарет, ступайте в часовню и молитесь за меня.

Я обнаруживаю, что стою на коленях рядом с Бесси, мы обе вцепились в ограду алтаря. Я искоса бросаю на Бесси взгляд и вижу, что ее голубые глаза полны слез.

– Помолимся, чтобы это был мальчик и чтобы родился побыстрее, – шепчет она мне, пытаясь улыбнуться.

– Аминь, – отвечаю я. – И здоровым.

– Ведь нет никакой причины, леди Солсбери, по которой королева не может родить мальчика, правда?

Я решительно качаю головой:

– Никакой причины. И если кто-нибудь вас когда-нибудь спросит, хоть кто-то, Бесси, ваш долг перед Ее Светлостью – сказать, что вы не знаете причины, по которой она не может родить здорового сына.

Она садится на пятки.

– Он спрашивает, – признается она. – Он все время спрашивает.

Я поражена.

– О чем он спрашивает?

– Спрашивает, не говорит ли королева наедине со своими друзьями, с вами и дамами. Спрашивает, волнуется ли она, что носит ребенка. Нет ли какой-то тайной трудности.

– А вы что ему говорите? – спрашиваю я, изо всех сил сдерживая в голосе жар своего гнева.

– Говорю, что не знаю.

– Скажите ему вот что, – твердо произношу я. – Скажите, что королева – великая женщина – это ведь правда, разве нет?

Она кивает, побледнев от сосредоточенности.

– Скажите, что она – истинная его супруга, это ведь тоже правда?

– О да.

– И что она служит стране как королева и ему как любящая супруга и помощница. Рядом с ним не могло бы быть лучшей женщины, принцессы по рождению и королевы в браке.

– Я знаю, какая она. Я правда знаю.

– Тогда, если вы столько знаете, скажите ему, что нет сомнений, что их брак – благо пред очами Господа, как и перед всеми нами, и что сын будет ему благословением. Но ему нужно быть терпеливым.

Бесси мило кривит губки и пожимает плечами:

– Знаете, я не могу ему все это сказать. Он меня не слушает.

– Но спрашивает? Вы ведь только что сказали, что он вас спрашивает!

– Думаю, он всех спрашивает. Но никого не слушает, кроме, может быть, епископа Уолси. Это ведь естественно, милорд такой мудрый и знает волю Господа и все остальное.

– В любом случае не говорите ему, что его брак негоден, – прямо говорю я. – Я никогда не прощу вас, Бесси, если вы скажете что-либо подобное. Это будет злом. Это будет ложью. Бог никогда вам не простит подобную ложь. И королеве будет больно.

Бесси лихорадочно качает головой, и жемчужины на ее новом головном уборе качаются и сияют при свете свечей.

– Я бы никогда такого не сказала! Я люблю королеву. Но я могу сказать королю только то, что он хочет услышать. Вы это знаете не хуже меня.

Я возвращаюсь в покои роженицы и остаюсь с Катериной, пока она рожает. Постепенно схватки приходят все быстрее и быстрее, и королева вцепляется в узловатый шнур, а акушерки швыряют ей в лицо горсти перца, чтобы она чихала. Катерина задыхается, по ее лицу бегут слезы, глаза и ноздри у нее горят от острой специи, она кричит от боли, и в потоке крови появляется на свет младенец. Повитуха бросается, хватает его, словно бьющуюся рыбку, и перерезает пуповину. Его пеленают в чистейшее полотно, заворачивают в шерстяное одеяло и показывают королеве. Она слепа от слез, кашляет от перца и от боли.

– Мальчик? – спрашивает она.

– Мальчик! – возглашает радостный хор. – Мальчик! Живой мальчик!

Королева тянет руку, чтобы прикоснуться к сжатым кулачкам и брыкающимся ногам, она боится брать его в руки. Но он силен: личико красное, вопит так же громко, как его отец, полон сознания собственной важности, как Тюдор. Королева издает тихий смешок радостного изумления и протягивает руки.

– С ним все хорошо?

– Хорошо, – отвечают ей. – Маленький, потому что раньше срока, но все хорошо.

Она поворачивается ко мне и оказывает мне великую честь.

– Вы скажете королю, – приказывает она.

Я нахожу короля в его покоях, он играет в карты со своими друзьями: Чарльзом Брэндоном, Уильямом Комптоном и моим сыном Монтегю. Обо мне объявляют до того, как явится толпа придворных, надеявшихся узнать новости у горничных возле дверей и тут же принести их королю, и Генрих сразу понимает, зачем я пришла. Он вскакивает на ноги, лицо его озаряется надеждой. Я снова вижу мальчика, которого знала, мальчика, который вечно колебался между хвастовством и страхом. Я делаю реверанс, и улыбка, с которой я поднимаюсь, говорит ему все.

– Ваша Светлость, королева разрешилась славным мальчиком, – просто говорю я. – У вас сын, у вас есть принц.

Генрих пошатывается и хватается за плечо Монтегю, чтобы устоять на ногах. Мой мальчик поддерживает короля, и он первый произносит:

– Слава Богу! Хвала ему!

У Генриха дрожат губы, я вспоминаю, что, несмотря на его тщеславие, ему всего двадцать три, а вся его показуха – лишь щит от страха перед неудачей. Я вижу у него на глазах слезы и понимаю, что он жил в невыносимом страхе, что его брак проклят, что у него никогда не будет сына и что именно сейчас, когда все в комнате ликуют, услышав новости, а его товарищи хлопают его по спине и говорят, что он силен, что он бык, жеребец, настоящий мужчина, он чувствует, что проклятие его отпускает.

– Я должен помолиться, должен вознести благодарность, – он заикается, словно не понимает, что говорит, он не знает, что ему сказать. – Леди Маргарет! Я должен вознести благодарность, так? Приказать сейчас же петь мессу? Это ведь Бог меня благословляет? Это свидетельство его милости? На мне благословение. Благословение. Все увидят, что я благословлен. Что мой дом благословлен.

Его толпой окружают придворные, я вижу, как молодых людей локтями расталкивает Томас Уолси, как потом он отдает приказ палить из пушек, звонить во все церковные колокола в Англии и служить благодарственную мессу в каждой церкви. На улицах зажгут костры, будут подавать даром эль и жареное мясо, и новости облетят все королевство: династия в безопасности, королева подарила королю сына, род Тюдоров не прервется никогда.

– Она здорова? – спрашивает меня Генрих сквозь гул разговора и радостных поздравлений. – Ребенок сильный?

– Она здорова, – подтверждаю я.

Ему нет нужды знать, что она порвалась, что у нее страшное кровотечение, что она почти ослепла от специй, которые швыряли ей в лицо, и утомлена родами. Генрих не любит, когда говорят о болезнях, телесная слабость приводит его в ужас. Если бы он знал, что у королевы разрывы и кровотечение, он бы больше никогда не смог лечь в ее постель.

– Ребенок крепкий и сильный, – я делаю вдох и разыгрываю самую сильную карту в пользу королевы: – Он похож на вас, сир. Рыжий Тюдор.

Генрих издает торжествующий клич и скачет по комнате, как мальчишка, хлопая придворных по спинам, обнимаясь с друзьями, буйный, как молодой барашек на лугу.

– Мой сын! Мой сын!

– Герцог Корнуолл, – напоминает ему титул Томас Уолси.

Кто-то приносит кувшин вина и разливает его по дюжине кубков.

– За герцога Корнуолла! – ревут все. – Бог его благослови! Храни Бог короля и принца Уэльского!

– Вы станете во главе детской? – кричит мне Генрих через плечо. – Дорогая леди Маргарет? Вы будете беречь и охранять моего сына? Вы единственная женщина в Англии, которой я могу доверить его воспитание.

Я колеблюсь. Я должна была стать леди-воспитательницей первенца и боюсь снова браться за это. Но мне придется согласиться. Если я не соглашусь, покажется, что я сомневаюсь в своих способностях, сомневаюсь в здоровье младенца, которого вверяют моему попечению. А мы постоянно, каждый день, каждую минуту должны вести себя так, словно все в порядке, словно ничто не может пойти не так, словно на Тюдоров снизошло особое Божье благословение.

– Вы не могли бы выбрать попечителя заботливее, – поспешно говорит мой сын Монтегю, видя, что я колеблюсь.

Он бросает на меня взгляд, точно напоминая, что я должна дать ответ, сейчас же.

– Это честь для меня, – отвечаю я.

Король сам протягивает мне кубок вина.

– Дорогая леди Маргарет, – говорит он. – Вы будете растить следующего короля Англии.

Поэтому именно меня первую зовет нянька, когда вынимает младенца из золотой колыбели с эмалевыми вставками и обнаруживает, что он синий и безжизненный. Они были в соседней со спальней королевы комнате, нянька сидела возле колыбели, присматривая за младенцем; ей показалось, что он слишком уж затих. Она приложила руку к его щеке и подумала, что она холодная. Сунула пальцы под его батистовую сорочку и обнаружила, что он еще теплый. Но он не дышал. Он только что перестал дышать, точно какое-то старое проклятие тихо положило холодную руку поверх его носика и рта и оборвало род, убивший принцев из дома Йорков.

Я держу безжизненное тельце, а нянька плачет, стоя передо мной на коленях, снова и снова повторяя в слезах, что не сводила с него глаз, он не плакал, никак было не понять, что что-то случилось, – а потом я кладу его обратно в изукрашенную колыбельку, словно надеюсь, что он спокойно уснет. Не зная, что сказать, я вхожу в спальню королевы через соединяющую ее с детской дверь; королеву помыли, перевязали и облачили в ночную рубашку, готовя ко сну.

Повитухи стелют на большую кровать свежие простыни, пара дам сидит возле огня, сама королева молится перед маленьким алтарем в углу. Я встаю рядом с ней на колени, она поворачивается ко мне и видит выражение моего лица.

– Нет, – просто произносит она.

– Мне так жаль.

На мгновение мне с ужасом кажется, что меня сейчас вырвет. Меня тошнит, меня переполняет ужас перед тем, что мне нужно сказать.

– Мне так жаль.

Она молча качает головой, как дурачок на ярмарке.

– Нет, – говорит она. – Нет.

– Он умер, – очень тихо произношу я. – Умер в колыбели, во сне. Всего минуту назад. Мне так жаль.

Королева бледнеет и валится назад, я вскрикиваю, предупреждая всех, и одна из дам, Бесси Блаунт, ловит королеву, когда та теряет сознание. Мы поднимаем ее и укладываем на кровать, повитуха приходит, капает на ткань горькое масло и прижимает лоскут к носу и рту королевы. Та кашляет, открывает глаза, видит мое лицо и говорит:

– Скажите, что это неправда. Что это был страшный сон.

– Это правда, – произношу я, чувствуя, что лицо у меня мокрое от слез. – Это правда. Мне так жаль. Младенец умер.

По другую сторону кровати я замечаю Бесси: на ее лице ужас, словно худшие ее страхи оправдались. Она опускается на колени и склоняет голову в молитве.

Королева остается в своей великолепной монаршей кровати многие дни. Она должна была бы, одетая во все лучшее, возлежать на золотых подушках, принимая дары от крестных и иностранных послов. Но никто не приходит, да она бы никого и не приняла. Она прячет лицо в подушку и лежит молча.

Я единственная, кто может подойти к ней, взять ее за холодную руку и назвать по имени.

– Катерина, – тихо произношу я, словно я ее подруга, а не подданная. – Катерина.

На мгновение мне кажется, что она так и не заговорит, но она слегка шевелится и смотрит на меня через плечо. Лицо ее искажено от боли, она выглядит на много лет старше своих двадцати восьми, она похожа на упавшую статую печали.

– Что?

Я молюсь, чтобы найти слова ободрения, призвать к христианскому терпению, напомнить, что она должна быть смелой, как ее мать, что она королева и у нее есть предназначение. Я думаю, что могла бы помолиться с ней или поплакать. Но ее лицо холодно, как белый каррарский мрамор, и она ждет, чтобы я что-то сказала, пока она лежит, свернувшись, обняв свою скорбь.

В тишине я понимаю, что нет слов, чтобы ее утешить. Нельзя сказать ничего, от чего ей стало бы легче. Но все же мне нужно кое-что ей сказать.

– Вы должны встать, – вот и все, что я говорю. – Вы не можете так и лежать тут. Вам нужно встать.

Все в раздумьях, но никто не произносит ни слова. Или, скорее, все в раздумьях, но пока никто не произносит ни слова. Катерина принимает причастие и возвращается ко двору, Генрих приветствует ее с новой для себя холодностью. Он рос шумным мальчиком, но Катерина учит его печали. Он был мальчиком, уверенным в своем везении, в том, что будет удачлив, а Катерина учит его сомнению. Что мальчиком, что мужчиной он старался быть лучшим во всем, что делает, он наслаждался своей силой, талантами и красотой. Для него невыносимы его собственные неудачи или неудачи тех, кто его окружает. Но теперь она его разочаровала, он разочарован из-за ее мертвых сыновей, он даже в Боге разочаровался.

Гринвичский дворец, Лондон, Рождество 1514 года

Бесси Блаунт повсюду ходит с королем, они разве что за руки не держатся, словно они – молодой муж и прелестная жена. Рождественские праздники проходят при молчаливой королеве, которая царит над всем, как одна из фигур, что придворные радостно лепят в саду из щедро нападавшего снега. Она безупречная королева, такая изысканная, но холодна как лед. Генрих беседует с друзьями, сидящими от него по левую руку за столом, часто сходит с помоста и прохаживается по залу со свойственной ему дружелюбной веселостью, разговаривая то с одним, то с другим, оделяя всех королевской милостью. Его встречают за каждым столом смехом и шутками. Он похож на самого красивого актера в маске, он вызывает восхищение всюду, куда бы ни пошел, играет роль красавца, которого все обожают.

Катерина неподвижно сидит на троне, почти не ест, на лице у нее пустая улыбка, не зажигающая запавшие глаза. После обеда они сидят бок о бок на тронах, наблюдая за развлечениями, а Бесси стоит рядом с королем, склоняется, когда он шепчет ей на ухо, смеется всему, что он скажет, заливистым девичьим смехом, бессмысленным, как птичье пение.

Двор ставит рождественское представление, Бесси изображает савоярку в голубом платье и маске. В танце ее и ее подруг спасают четыре храбрых рыцаря под масками, и потом все они танцуют вместе, высокий рыжеволосый мужчина в маске ведет в танце чудесно изящную молодую женщину. Королева благодарит их за чудесное развлечение, улыбается и раздает подарки, словно ничто не могло доставить ей больше удовольствия, чем наблюдение за тем, как ее муж танцует с любовницей к радости пьяного двора.

Гринвичский дворец, Лондон, весна 1515 года

Мой сын Артур и юная принцесса Мария недолго остаются во Франции. Всего два месяца спустя после свадьбы самой прекрасной принцессы христианского мира с самым старым королем король Людовик умирает и принцесса Мария становится вдовствующей королевой Франции. Англичанам, сопровождавшим ее, приходится пробыть во Франции, пока не станет ясно, что она не носит дитя – сплетники радостно рассказывают, что она не может быть беременна, поскольку попытка убила старого короля. А потом всем приходится подождать еще немного, поскольку маленькая мадам вышла за Чарльза Брэндона, которого король послал привезти ее домой, и им надо молить короля о прощении, прежде чем они смогут вернуться.

Она всегда была своевольным ребенком, страстная и упрямая, как и брат. Услышав, что она вышла замуж по любви, против воли короля, я улыбаюсь и вспоминаю ее мать, мою кузину Елизавету, которая тоже влюбилась и поклялась, что выйдет замуж по своему выбору, о ее матери, которая тайно вступила в брак по любви, и о матери ее матери, которая была герцогиней королевской крови и вышла замуж за оруженосца своего покойного мужа, что вызвало скандал. Много поколений женщин в роду принцессы Марии считали, что могут жить в свое удовольствие.

Эта парочка перехитрила Генриха, или, что вероятнее, двоих мужчин перехитрила эта молодая женщина. Генрих знал, что она по уши влюблена в Чарльза Брэндона, поэтому заставил друга пообещать, что тот сопроводит ее домой как вдову и не посмеет заговаривать с ней о любви, но едва Чарльз прибыл из Англии, она зарыдала и поклялась, что выйдет за него или уйдет в монастырь. В промежутке между бурными слезами и приступами дурного настроения она его попросту соблазнила и заставила на себе жениться.

Брата она тоже обставила, он не может ее винить за то, что она требует, чтобы он держал слово. Когда он настоял на браке с французом, она согласилась, при условии, что выйдет первым браком за того, кого выбрал брат, но второго мужа сможет выбрать сама – и теперь она это сделала. Генрих на нее зол, и зол на дорогого друга Чарльза, и многие говорят, что Брэндон виновен в измене, поскольку без разрешения женился на принцессе.

– Ему нужно отрубить голову, – напрямик говорит старый Томас Говард. – Люди куда лучше его, намного лучше, шли на плаху за куда меньшее. Это ведь измена, не так ли?

– Не думаю, что этот король склонен казнить, – отвечаю я. – И слава Богу, что нет.

Это правда. В отличие от отца, Генрих не склонен ни заточать в Тауэр, ни отправлять на плаху, он хочет любви и восхищения двора. Он быстро прощает и свою любимую сестру, и своего старейшего друга, и они возвращаются ко двору с триумфом, планируя второе, открытое, венчание на май.

Это одно из немногих счастливых событий той весной, когда король и королева объединяются в любви к своей непослушной сестренке и в радости от ее возвращения ко двору. Если не считать этого, они холодны друг с другом, и принцесса Мария, вдовствующая королева Франции, находит, что двор очень изменился.

– Он совсем не слушает советов королевы? – спрашивает она меня. – Он не ходит в ее покои, как раньше.

Я качаю головой и откусываю нитку от шитья.

– Он теперь никого не слушает, кроме Томаса Уолси? – спрашивает Мария.

– Никого, кроме Томаса Уолси, архиепископа Йоркского, – говорю я. – А епископ в мудрости своей благоволит к французам.

Архиепископ занял место королевы на закрытых советах Генриха и место всех остальных советчиков в покоях совета. Он так усердно трудится, что прибрал бы жалованье и места дюжины человек, и пока он занят делами и казначейством, Генрих может развлекаться влюбленностями, а королеве ничего не остается, кроме как улыбаться и делать вид, что она не возражает.

Король по-прежнему навещает постель Катерины из нужды в наследнике, но удовольствие получает в другом месте. Похвала Катерины теперь значит для него меньше, ведь она больше не прекрасная вдова его старшего брата, не женщина, на которой ему запрещают жениться. Ее отец, отказавшийся воевать против Франции, упал в глазах Генриха, она сама упала в его глазах, поскольку не подарила ему наследника. Они по-прежнему сидят рядом за обедами, ей, разумеется, во время всех церемоний оказывают почести как королеве Англии, но он больше не рыцарь Верное Сердце, и теперь все это видят, не только зоркие придворные дамы и их предприимчивые семьи.

Гринвичский дворец, Лондон, май 1515 года

Мне не нравится Чарльз Брэндон, даже в день его официального венчания с нашей принцессой Марией я не могу к нему смягчиться; но это все моя осторожность. Видя человека, которого все обожают, человека, чье восхождение к высочайшему положению в стране походило на взлет искры, я всегда гадаю, на что он пустит весь этот жар и свет, чью соломенную крышу подпалит?

– Но, по крайней мере, наша принцесса Мария вышла замуж по любви, – говорит мне королева.

Я стою у нее за спиной, держа в руках корону, пока служанка закалывает ей волосы. Это все те же густые темно-рыжие волосы, которые любил принц Артур, в них всего несколько седых нитей.

Я улыбаюсь королеве.

– С ее стороны любовь несомненна; но вы почему-то полагаете, что у Чарльза Брэндона есть сердце.

Она качает головой с упреком и с улыбкой, служанка ловит упавшую шпильку.

– Прошу прощения, – говорит королева, садясь ровно. – Вижу, вам не по душе любовь, леди Маргарет, – дразнит меня королева. – Вы стали холодной старой вдовой.

– Стала, – весело отвечаю я. – Но у принцессы, то есть вдовствующей королевы Франции, достаточно большое сердце, хватит на обоих.

– Что ж, я рада, что она хотя бы вернулась ко двору, – говорит Катерина. – И рада, что король простил друга. Они такая красивая пара.

Она искоса мне улыбается. Катерину не проведешь.

– Архиепископ Йоркский, Томас Уолси, был за этот союз? – уточняет она.

– Да, – говорю я. – И уверена, Чарльз Брэндон благодарен ему за поддержку. А еще я уверена, что ему придется это отработать.

Катерина молча кивает. Короля окружают фавориты, словно осы вьются вокруг блюда пирожков с вареньем, поставленного на подоконник остывать. Им надо одолеть друг друга, жужжа хвалу. Уолси и Брэндон – противники моего кузена герцога Бекингема; но все лорды страны завидуют Уолси.

– Король верен друзьям, – замечает Катерина.

– Конечно, – соглашаюсь я. – Он всегда был очень добросердечным мальчиком. Ни на кого не держит зла.

Свадебный пир проходит весело. Марию при дворе все любят, и мы рады, что она вернулась, хотя все мы переживаем о здоровье и безопасности ее сестры Маргарет в Шотландии. Поскольку Маргарет овдовела и вышла замуж за человека, которого не примут шотландские лорды, все мы хотим, чтобы она благополучно вернулась домой.

Мой сын Артур разыскивает меня во время танцев, целует в обе щеки и преклоняет колено, чтобы я его благословила.

– Не танцуешь? – спрашиваю я.

– Нет, тут кое-кто хочет тебя видеть.

Я поворачиваюсь к нему.

– Ничего не случилось? – быстро спрашиваю я.

– Просто кое-кто из гостей хочет с тобой повидаться.

Он пробирается среди танцующих, то улыбаясь одному, то касаясь руки другого, проходит под аркой в дальний покой, я следую за ним и вижу того, кого меньше всего ожидала, – моего мальчика, Реджинальда, голенастого, как жеребенок, с торчащими из манжет запястьями, в сапогах со сбитыми носами. На лице его застенчивая улыбка.

– Миледи матушка, – говорит он, и я кладу руку на его теплую голову, а потом обнимаю, когда он поднимается.

– Мальчик мой! – радостно восклицаю я. – Ах, Реджинальд!

Я обнимаю его, но чувствую, как напряжены его плечи. Он никогда не обнимает меня, как старшие мальчики, никогда не прижимается ко мне, как его младший брат Джеффри. Этого ребенка научили быть совсем другим, и теперь, когда ему уже пятнадцать, он – юноша, воспитанный в монастыре.

– Миледи матушка, – повторяет он, словно проверяет, что значат эти слова.

– Почему ты не в Оксфорде? – отпускаю я его. – Король знает, что ты здесь? У тебя есть разрешение отлучиться?

– Он выпустился, миледи матушка, – уверяет меня Артур. – Ему больше не надо возвращаться в Оксфорд! Он молодец. Завершил обучение. С триумфом. Он подает большие надежды как ученый.

– Правда? – с сомнением спрашиваю я.

Он смущенно склоняет голову.

– Я лучший латинист своего колледжа, – тихо произносит он. – Говорят, лучший в городе.

– А это – лучший в Англии! – щедро заявляет Артур.

Дверь позади нас открывается, и в комнату долетает музыка, а с ней входят Монтегю и Джеффри с ним. Десятилетний Джеффри бросается к старшему брату, как восторженный ребенок, и Реджинальд его отстраняет, чтобы обнять Монтегю.

– Он три дня участвовал в дебатах о природе Бога, – говорит мне Артур. – Им очень восхищались. Получается так, что наш брат – великий ученый.

Я смеюсь.

– Что ж, я рада, – говорю я. – А что теперь, Реджинальд? Король уже сообщил тебе свою волю? Тебя ждет карьера в церкви? Какое поприще он для тебя выбрал?

Реджинальд смотрит на меня с тревогой.

– Церковь – не мое призвание, – тихо говорит он. – Поэтому я надеюсь, что вы позволите мне, миледи матушка…

– Не твое призвание? – повторяю я. – Ты жил за стенами аббатства с шести лет! Ты почти всю жизнь провел в церкви. Тебя учили как церковника. Почему тебе не принять сан?

– У меня нет призвания, – повторяет он.

Я поворачиваюсь к Монтегю.

– О чем это он? – спрашиваю я. – С каких пор служителей церкви должен призывать Господь? Каждый епископ в стране занял свое место для удобства родни. Очевидно, что ему дали образование для церкви. Артур говорит, что он на хорошем счету. Сам король не мог бы сделать для него больше. Если он примет сан, то может получать доход с одного из наших больших поместий и его, несомненно, сделают епископом. И он может пойти дальше, возможно, даже стать архиепископом.

– Это вопрос совести, – говорит Артур, не давая ответить брату. – В самом деле, леди матушка…

Я иду к столу и, сев во главе, смотрю поверх длинной блестящей крышки на своих сыновей. Джеффри следует за мной, встает рядом с моим стулом и мрачно смотрит на братьев, словно он мой паж, мой маленький оруженосец, а они перед нами двоими – соискатели.

– Все в нашей семье служат королю, – ровно произношу я. – Это единственный путь к богатству и власти. Это безопасность и успех. Артур, ты – придворный, один из лучших турнирных бойцов при дворе, украшение двора. Монтегю, ты получил место при короле, лучшее положение при дворе, ты возрастаешь в королевской милости и станешь главным советником, я знаю. Джеффри отправится в королевские покои, когда станет постарше, и будет служить королю, как все вы. Урсула выйдет замуж за аристократа, связав нас с величайшей из семей, какую мы отыщем, и продолжит наш род. Реджинальд станет служителем церкви и будет служить королю и Богу. Что же еще? Чем еще он может заняться?

– Я люблю короля и восхищаюсь им, – тихо отвечает Реджинальд. – И я ему благодарен. Он предложил мне место декана в соборе Уимборна, это прибыльное место. Но мне не надо принимать сан, чтобы его занять, я могу быть деканом и без рукоположения. И король говорит, что заплатит за мое обучение за границей.

– Он не настаивает, чтобы ты принес обет?

– Нет.

Я удивлена.

– Это знак величайшей милости, – говорю я. – Я думала, он этого от тебя потребует, после всего, что он для тебя сделал.

– Король прочел одну из работ Реджинальда, – объясняет Артур. – Реджинальд пишет, что церкви должны служить лишь те, кто услышал зов Господа; а не просто те, кто рассчитывает подняться в этом мире, используя церковь как лестницу. На короля это произвело очень большое впечатление. Его восхищает логика Реджинальда и его рассуждения. Он думает, что в них есть и вдохновение, и ученость.

Я пытаюсь не показать, как удивлена своим сыном, который стал не священником, а, скорее, богословом. Я не могу заставить его принять сан в этом возрасте, тем более если король хочет покровительствовать ему как светскому ученому.

– Что ж, так тому и быть, – соглашаюсь я. – И хорошо. Позднее тебе нужно будет принять сан, чтобы подняться посредством церкви, Реджинальд. Не думай, что сможешь этого избежать. Но пока можешь принять место декана и учиться, как пожелаешь, если Его Светлость это одобряет.

Я бросаю взгляд на Монтегю.

– Мы соберем для него деньги, – говорю я. – Будем платить ему содержание.

– Я не хочу ехать за границу, – тихо произносит Реджинальд. – Если позволите, миледи матушка, я хотел бы остаться в Англии.

Я так поражена, что поначалу не могу ничего сказать, и в тишине говорит Артур:

– Он с детства с нами не жил, миледи матушка. Позвольте ему учиться в Оксфорде и жить в Л’Эрбер, проводить с нами лето. Он может присоединиться к нам, когда двор разъезжает, а когда мы будем в Уорблингтоне или в Бишеме, может приехать. Уверен, король позволит. Мы с Монтегю могли бы попросить за Реджинальда. Он получил степень, он ведь теперь может вернуться домой?

Реджинальд, мальчик, которого я не могла себе позволить ни кормить, ни содержать, прямо смотрит на меня.

– Я хочу вернуться домой, – говорит он. – Хочу жить с семьей. Пора. Теперь моя очередь. Позвольте мне вернуться домой. Я так долго был вдали от вас.

Я колеблюсь. Собрать всю семью вместе было бы величайшим моим торжеством, истинным возвращением к богатству и королевской милости. Жить со всеми сыновьями под своей крышей, видеть, как они трудятся ради власти и силы нашей семьи, – это моя мечта.

– Я этого и хочу, – говорю я. – Я никогда тебе об этом не говорила и никогда не скажу, как я по тебе скучала. Конечно. Но нужно будет спросить короля, – говорю я. – Никто из вас его спрашивать не будет. Я спрошу короля, и если он согласится, то больше я ничего на свете не хочу.

Реджинальд вспыхивает, как девочка, и я вижу, как его глаза внезапно темнеют от слез. Я понимаю, что он может быть блестящим многообещающим ученым, ему всего пятнадцать – он мальчик, у которого не было детства. Конечно, он хочет жить с нами. Он хочет снова быть моим любимым сыном. Мы вновь обрели свой дом, и он хочет быть с нами. Так и должно быть, это правильно.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, июнь 1515 года

Возвращение нашей принцессы Марии, вдовствующей королевы Франции, придает живости и красоты двору, в котором почти истощилась радость. Мария то и дело вбегает в покои королевы, покружиться в новом платье или принести книгу с новой ученостью. Она учит дам королевы модным во Франции танцам, а ее свита заставляет всех молодых придворных и самого короля приходить в покои королевы петь, играть, флиртовать и писать стихи.

Так король возвращается в общество жены и заново открывает очарование и острый ум, свойственные ей от природы. Он снова понимает, что женат на красивой, образованной, интересной женщине, он вспоминает, что Катерина – подлинная принцесса: прекрасная, вызывающая всеобщее восхищение, самая изысканная женщина при дворе. По сравнению с девицами, которые лезут ему на глаза, Катерина просто сияет. Лето становится теплее, двор начинает кататься на лодках по реке и обедать на зеленых лугах вокруг Лондона, а король все чаще приходит в постель Катерины, и, хотя он танцует с Бесси Блаунт, спит он со своей женой.

В эти солнечные дни я отваживаюсь спросить короля, можно ли Реджинальду остаться в Англии.

– Леди Маргарет, вам придется попрощаться с сыном, но ненадолго, – вполне любезно отвечает король.

Я иду рядом с ним по дороге с лужайки, где играли в шары. Впереди маячат дамы королевы, нарочито веселые и смеющиеся игривым смехом, в надежде, что король их заметит.

– Все королевства Европы захвачены новой ученостью, – поясняет Генрих. – Все пишут научные труды, чертят планы, изобретают механизмы, строят грандиозные памятники. Каждый король, каждый герцог, самый мелкий господин хочет иметь при дворе ученых, быть их покровителем. Англии ученые нужны точно так же, как Риму. А ваш сын, как мне говорили, будет одним из величайших.

– Ему нравится учиться, – говорю я. – В самом деле, думаю, у него есть дар. И он благодарен вам за то, что вы послали его в Оксфорд. Но ведь он может быть вашим ученым и в Вестминстере, и где угодно еще, а жить дома.

– Падуя, – постановляет король. – Он должен ехать в Падую. Там все и происходит, там собрались величайшие ученые. Он должен поехать туда и выучить все, что сможет, а потом вернуться домой и принести новое знание в наши университеты, опубликовать свои мысли по-английски. Он может переводить великие тексты, которые пишут в Европе, на английский, чтобы их могли изучать английские ученые. Он сможет принести ученость в наши университеты, я жду от него великих свершений.

– В Падую?

– В Италию. И там он может отыскивать и покупать для нас книги и рукописи, переводить их, посвящая мне. Он может собрать для меня библиотеку. Может направить к нашему двору итальянских ученых. Он будет моим ученым и слугой в Падуе. Он станет ярким светом. Он покажет христианскому миру, что здесь, в Англии, тоже способны читать, изучать и понимать. Вы же знаете, я всегда любил науки, леди Маргарет. Вы знаете, какое впечатление я произвел на Эразма, когда был совсем мальчишкой! И все мои учителя говорили, что, посвяти я себя церкви, я стал бы великим богословом. И лингвистом. Я, знаете, по-прежнему пишу стихи. Если бы у меня были такие возможности, как у Реджинальда, я не знаю, кем бы я стал. Если бы меня растили, как его, ученым, я бы ни о чем не мечтал, кроме как заниматься только науками.

– Вы были к нему очень добры, – я не могу отвлечь короля от льстящей ему картины двора как центра нового знания и Реджинальда в качестве его посла к восхищенному миру. – Но ему ведь не нужно уезжать прямо сейчас?

– Как можно скорее, думаю так, – величественно изрекает Генрих. – Я выплачу ему содержание, и он получит доход с, – он оборачивается, и Томас Уолси, который шел рядом и явно слушал, подсказывает:

– Собора в Уимборне.

– Да, именно. И он еще кое-что может получить, Уолси распорядится. Уолси так умно выбирает для всех должности, подходящие к их нуждам. Я хочу, чтобы Реджинальд был нашим представителем; он должен выглядеть в Падуе уважаемым ученым и жить как подобает. Я его покровитель, леди Маргарет, его положение отражает мою ученость. Я хочу, чтобы мир знал, что я – человек вдумчивый, я на переднем краю новой науки, я – король-ученый.

– Благодарю вас, – отвечаю я. – Просто мы, его семья, хотели бы, чтобы он какое-то время побыл с нами.

Генрих берет меня за руку и кладет мою руку себе на сгиб локтя.

– Я понимаю, – тепло произносит он. – Я ведь тоже скучаю о матери. Я ее потерял, когда был моложе, чем Реджинальд сейчас. Но ему придется справиться. Человек должен делать то, к чему призывает его предназначение.

Король идет, взяв меня под руку. Мимо проходит хорошенькая девушка, которая, зардевшись, ослепительно ему улыбается. Я почти чувствую жар заинтересованности Генриха, когда она приседает, склонив красивую головку.

– Кажется, все дамы поменяли головные уборы, – замечает Генрих. – Что за моду ввела моя сестра? Что все теперь носят?

– Французский чепец, – отвечаю я. – Вдовствующая королева Франции привезла эту моду с собой. Думаю, мне тоже стоит переодеться. Он куда легче, и носить его проще.

– Тогда и Ее Светлости надо бы такой носить, – говорит Генрих.

Он привлекает меня к себе.

– Она здорова, как вы думаете? Может быть, в этот раз нам повезло? Она мне говорит, что срок прошел.

– Пока рано говорить, но я надеюсь, – ровно отвечаю я. – Я молюсь об этом. И она каждый день молится, чтобы Господь благословил ее ребенком, я знаю.

– Так почему Господь нас не слышит? – спрашивает Генрих. – Она каждый день молится, и я каждый день молюсь, и вы тоже. И половина Англии. Почему Господь отвернулся от моей жены и не дает мне сына?

Я прихожу в такой ужас оттого, что он вслух говорит об этом со мной, да еще так, что может услышать Томас Уолси, что начинаю спотыкаться, словно ковыляю по грязи. Генрих медленно разворачивает меня лицом к себе, и мы останавливаемся.

– Нет ничего плохого в том, чтобы задаваться таким вопросом, – настаивает он, защищаясь, как дитя. – Это не неверность Ее Светлости, которую я люблю и всегда буду любить. Это не вызов воле Господа, поэтому в этом нет ереси. Я всего лишь о том, что у любого деревенского дурня может быть сын, а у короля Англии – нет; почему?

– Может быть, он теперь у вас будет, – слабым голосом отвечаю я. – Может быть, она носит вашего сына прямо сейчас.

– Или того, который умрет.

– Не говорите так!

Он бросает на меня подозрительный взгляд.

– Почему? Вы чувствуете дурной помысел? Думаете, ей не будет удачи?

Я закашливаюсь. Молодой человек спрашивает меня, верю ли я в дурные помыслы, когда я точно знаю, что его собственная мать прокляла род его отца, и ясно помню, как стояла на коленях, моля Господа покарать Тюдоров за зло, которое они причинили мне и моей родне.

– Я верю в волю Господа, – ухожу я от ответа. – И ни одну женщину, столь добрую, столь любимую и столь непорочную, как королева, не может ждать ничего, кроме благословения.

Это его не утешает, он расстроен, словно того, что я сказала, ему недостаточно. Я не могу придумать, что еще он хотел бы услышать.

– Это я должен быть благословлен, – напоминает он, словно он все тот же испорченный мальчишка в детской, которая вращалась вокруг его ребяческих прихотей. – Это я должен быть благословлен. Не может быть правильно то, что у меня никак не рождается сын.

Англия, лето 1515 года

Двор отправляется на запад, королева путешествует в паланкине, чтобы не слишком уставать. Король, оживленный как мальчишка, каждое утро поднимается на рассвете, едет охотиться и возвращается к месту нашей стоянки, крича, что умирает от голода! Умирает! Повара подают сытный завтрак в полдень, иногда в охотничьих угодьях, где ставят шатры, словно мы в походе.

Томас Уолси едет с нами, всегда верхом на белом муле, как сам Господь, но его скромный скакун облачен в сбрую из лучшей кожи красного кардинальского цвета – не думаю, что это дар Иисуса. Начав скромным клириком, Уолси совершил рывок, о каком и не мечтает большинство священнослужителей, и теперь у него кардинальская шляпа, и всюду перед ним носят серебряный крест, а его свита одета в ливреи.

– Величайший из возможных подъемов, если только ему не удастся убедить всех сделать его Папой, – шепчет королева сквозь занавеси паланкина, когда я еду рядом с ней.

Я смеюсь, что не могу не задуматься, что ответит кардинал, если король спросит, почему Господь не благословил его сыном. У священнослужителя, – столь близкого к Риму, столь образованного, занимающего столь высокое положение в церкви, – явно должен быть ответ для хозяина, который так возвысил его за то, что он мог ответить на любой вопрос. Я уверена, что Генрих его спросит. И уверена, что он ответит то, что хочет услышать Генрих; интересно, что это.

Вестминстерский дворец, осень 1515 года

Мы наконец-то получаем вести из Шотландии. Сестра короля, вдовствующая королева Маргарет, бежала из страны, которой так примечательно не смогла управлять, и слегла в северном замке, рожая девочку, которую будут звать леди Маргарет Дуглас. Боже, храни младенца, потому что его мать в изгнании, а отец бежал обратно в Шотландию. Вдовствующая королева поедет на юг, чтобы поселиться у брата, и королева Катерина посылает ей все, что может понадобиться для путешествия.

Гринвичский дворец, Лондон, весна 1516 года

Мы готовим покои королевы для родов. Дамы присматривают за слугами, которые развешивают по всем стенам богатые гобелены, заслоняя свет из окон, руководят расстановкой золотых и серебряных кубков и тарелок в буфетах. Королева не будет ими пользоваться, она будет есть с привычных своих золотых тарелок, но родовые покои положено богато убирать, чтобы почтить Принца, который тут появится на свет.

Одна из дам, Елизавета Брайан, нынче Кэрью, надзирает за тем, как устраивают огромную королевскую кровать со сливочно-белыми полотняными простынями и роскошными бархатными покрывалами. Она обучает этим тщательным приготовлениям девушек, которые недавно появились при дворе, им нужно изучить обряд королевских родов. Но Бесси Блаунт и остальным дамам это не в новинку, они делают свое дело тихо, без воодушевления.

Бесси так подавлена, что я останавливаюсь и спрашиваю, здорова ли она. Выглядит она встревоженной, я увлекаю ее в личную спальню королевы, и мерцающая на маленьком алтаре свеча расчерчивает ее лицо золотым светом и тенями.

– Просто кажется, что все это – пустая трата времени для нас и лишняя печаль для нее, – говорит Бесси.

– Тише! – тут же говорю я. – Думай, что говоришь, Бесси.

– Но ведь это очевидно, разве нет? Это не только я говорю. Все знают.

– Что знают?

– Что она никогда не родит ему ребенка, – шепчет Бесси.

– Никто не может этого знать! – восклицаю я. – Никто не может знать, что будет! Может быть, на этот раз она родит сильного славного мальчика, и он станет Генри, герцогом Корнуоллом, а потом вырастет принцем Уэльским, и все мы будем счастливы.

– Ну, надеюсь, что так, – послушно отвечает Бесси; но ее глаза смотрят в сторону, словно эти слова ничего не значат, а через мгновение она выскальзывает сквозь арочный проем и исчезает.

Как только покои готовы, королева удаляется в них, мрачно сжав губы в решимости. Я следую за ней в знакомые затененные комнаты и, признаюсь, трушу, что не смогу вынести еще одну смерть. Если королева снова родит сына, не думаю, что отважусь принять на себя заботы о нем. Страхи мои так разрослись, что заглушили всякую надежду. Я убеждена, что она родит мертвого ребенка или что ребенок, которого она родит, умрет через несколько дней.

Настроение мое только мрачнеет, когда король как-то утром подзывает меня после заутрени и по предрассветной тьме провожает меня обратно к затененным родовым покоям.

– Отец королевы, король Фердинанд, умер, – коротко говорит он. – Не думаю, что надо ей говорить, пока она в родах. Что скажете?

– Нет, – сразу отвечаю я.

Нерушимое правило: королеву в родах нужно оберегать от дурных вестей. Катерина обожала отца, хотя никто не будет отрицать, что он был суров со своей дочуркой.

– Скажете ей после родов. Сейчас ее нельзя тревожить.

– Но моя сестра Маргарет рожала, страшась за свою жизнь, ей угрожали повстанцы, – жалуется Генрих. – Она едва успела пересечь границу и укрыться. И все-таки родила здоровую девочку.

– Знаю, – отвечаю я. – Ее Светлость королева Шотландии – отважная женщина. Но никто не может усомниться в смелости нашей королевы.

– И она здорова? – спрашивает Генрих, словно я врач, как будто моя уверенность чего-то стоит.

– Здорова, – твердо отвечаю я. – Я уверена.

– Точно?

Он хочет слышать в ответ только одно. Разумеется, это я и говорю.

– Да.

Я стараюсь вести себя так, словно уверена в своих словах. Я радостно приветствую ее каждое утро и встаю рядом с ней на колени на скамеечку, когда трижды в день приходит к молитве священник. Когда он просит Господа благословить мать на плодородие и дать младенцу здоровье, я истово произношу «аминь» и иногда чувствую, как рука королевы проскальзывает в мою, словно она ищет у меня уверенности. Я всегда крепко сжимаю ее пальцы. Никогда я не позволяю ни тени сомнения пробраться в свой взгляд, не говорю ни единого слова сомнения. Даже когда она шепчет мне:

– Маргарет, иногда я боюсь, что что-то не так.

Я никогда не отвечаю:

– И правильно боитесь, есть страшное проклятие.

Вместо этого я смотрю ей в глаза и заявляю:

– Каждая жена в мире, каждая женщина, которую я знаю, потеряла хотя бы одного ребенка, и стала жить дальше, и родила других. Вы из плодовитой семьи, вы молоды и сильны, а король – лучший среди мужчин. Никто не смеет сомневаться в его жизнеспособности и силе, никто не усомнится, что вы плодовиты, как ваш герб, гранат. На этот раз, Катерина, на этот раз я полна уверенности.

Она кивает. Я вижу упрямую улыбку, с которой она внушает себе уверенность.

– Тогда я буду надеяться, – говорит она. – Если вы надеетесь. Если вы вправду надеетесь.

– Надеюсь, – лгу я.

Роды проходят легче, чем в прошлый раз, и когда одна из повитух кричит, что они видят окровавленную головку, а Катерина вцепляется в мою руку, я думаю: может быть, это сильный мальчик? Может быть, все будет хорошо.

Я держу ее за руку и велю подождать, потом повитуха кричит, что младенец пошел и королева должна тужиться. Катерина стискивает зубы и сдерживает стон боли. Она убеждена, – какой-то истовый дурак ей сказал, – что королевы не кричат в родах, и шея ее напрягается, как ветка скрученного дерева, от усилия держаться по-королевски тихо, неслышно, как Дева Мария.

Потом раздается крик, громкий жалобный вопль, и Катерина хрипло всхлипывает, а все восклицают, что младенец родился. Катерина поворачивает ко мне напуганное лицо и спрашивает:

– Живой?

Новая суета, лицо королевы искажается от боли, и одна из повитух говорит:

– Девочка. Девочка, живая девочка, Ваша Светлость.

Я едва не падаю от огорчения за королеву, но потом я слышу, как ребенок кричит, – добротный, громкий крик, – и меня переполняет мысль, что она жива, что у нас живой ребенок, живой, в этой комнате, которая видела столько смертей.

– Дайте мне на нее посмотреть! – просит Катерина.

Девочку заворачивают в душистое полотно и передают матери, пока повитухи занимаются своим делом, и Катерина обнюхивает влажную макушку, словно кошка в корзине с котятами, а малышка перестает плакать и сопит, уткнувшись в материнскую шею.

Катерина застывает и опускает глаза.

– Она дышит?

– Да, да, просто она голодная, – говорит одна из повитух с улыбкой. – Желаете отдать ее кормилице, Ваша Светлость?

Катерина неохотно протягивает девочку пухлой женщине. Она ни на миг не сводит глаз с маленького свертка.

– Сядьте рядом со мной, – приказывает она. – Дайте мне посмотреть, как она ест.

Женщина делает, как велено. Это новая кормилица, я не смогла позвать ту же женщину, которая кормила предыдущего ребенка. Я хотела, чтобы все было новое: новые простыни, новые пеленки, новая колыбель, новая кормилица. Я хотела, чтобы все было по-другому, и боюсь того, что произойдет сейчас, потому что королева поворачивается ко мне и торжественно произносит:

– Дорогая Маргарет, расскажете Его Светлости?

Это больше не честь, думаю я, медленно выходя из перетопленной комнаты в холодный коридор. Снаружи меня ждет мой сын Монтегю, хотя я его и не звала. Видеть его – такое облегчение, что я чуть не плачу и беру его за руку.

– Я подумал, не захочешь ли ты с кем-нибудь поговорить? – спрашивает он.

– Захочу, – коротко отвечаю я.

– Что ребенок?

– Живой. Девочка.

Он поджимает губы при мысли о том, что мы, возможно, сообщим королю нежеланные новости, и мы быстро идем в тишине по коридору в личные покои короля. Король ждет, рядом с ним кардинал Уолси, свита тиха и взволнованна. Они больше не ждут с уверенностью и воодушевлением, с полными кубками в руках, готовясь провозгласить тост. Я вижу среди них Артура, он кивает мне, бледный от волнения.

– Ваша Светлость, счастлива вам сообщить, что у вас дочь, – говорю я королю Генриху.

Ошибки нет, его лицо озаряется радостью. Кто угодно, лишь бы у него был живой ребенок от королевы.

– Здоровая? – с надеждой спрашивает он.

– Здоровая и сильная. Я оставила ее у кормилицы, она ест.

– А Ее Светлость?

– Здорова. Лучше, чем прежде.

Он подходит ко мне и берет меня за руку, чтобы поговорить тихо, так, чтобы никто, даже кардинал Уолси, следующий за ним, не услышал.

– Леди Маргарет, вы родили много детей, – говорит он.

– Пятерых, – отвечаю я.

– Все родились живыми?

– Одного я потеряла в первые месяцы. Это обычное дело, Ваша Светлость.

– Знаю. Знаю. Но этот ребенок выглядит сильным? Как вам кажется? Она выживет?

– Она выглядит сильной, – говорю я.

– Вы уверены? Леди Маргарет, вы бы сказали мне, если бы у вас были сомнения, правда?

Я смотрю на него с состраданием. Как может кто-либо осмелиться сказать ему то, что его не обрадует? Как этому испорченному мальчику научиться мудрости, став мужчиной, если никто не смеет сказать ему «нет»? Как он выучится отличать лжеца от правдивого человека, если все, даже самые верные, рассказывают ему только хорошие новости?

– Ваша Светлость, я говорю правду: сейчас девочка выглядит здоровой и сильной. Что с ней станется, знает только Господь. Но королева благополучно разрешилась славной девочкой, и у них обеих сейчас все хорошо.

– Слава Богу, – отвечает он. – Аминь.

Он очень тронут, я это вижу.

– Слава Богу, – повторяет он.

Он поворачивается к ожидающим придворным.

– У нас девочка! – объявляет он. – Принцесса Мария!

Все разражаются радостными криками, никто не выказывает ни малейшей тревоги. Никто не посмеет выказать и тени сомнения.

– Ура! Боже, храни принцессу! Боже, храни королеву! Боже, храни короля! – повторяют все.

Король Генрих поворачивается ко мне с вопросом, которого я боялась.

– Станете ее воспитательницей, дорогая леди Маргарет?

Я не могу. Я правда не могу на этот раз. Я не могу снова лежать без сна, ожидая потрясенного вскрика из детской, бегущих шагов и стука в дверь, и девушки с побелевшим лицом, которая с плачем скажет, что ребенок просто перестал дышать, без причины, совсем без причины, пойдите, взгляните. И кто скажет королеве?

Мой сын Монтегю ловит мой взгляд и кивает. Ему ничего больше не нужно сделать, чтобы напомнить мне, что мы должны претерпевать то, чего бы предпочли избежать, если хотим сохранить титулы, земли и данное из милости место при дворе. Реджинальду надо ехать далеко от дома, Артуру надо улыбаться и играть в теннис, когда спина болит после турнира, надо забираться на лошадь, которая его сбросила, и смеяться, словно он не знает страха. Монтегю надо проигрывать в карты, когда он предпочел бы не делать ставку, а мне – присматривать за младенцем, чья жизнь невыносимо непрочна.

– Это честь для меня, – говорю я, заставляя себя улыбнуться.

Король поворачивается к лорду Джону Хасси.

– А вы будете ее опекуном? – спрашивает он.

Лорд Джон склоняет голову, словно его переполняет благодарность за такую честь, но когда он поднимает взгляд, мы встречаемся глазами и я вижу на его лице свой собственный безмолвный страх.

Мы быстро крестим девочку, словно не смеем ждать, в близлежащей часовне Меньших Братьев, словно не решаемся отвезти ее дальше по холодному зимнему воздуху. И конфирмацию проводим во время той же службы, словно не уверены, что принцесса проживет достаточно долго, чтобы произнести обеты самой. Я выступаю заместителем на ее конфирмации, произношу ее клятвы, как будто это ее убережет, когда задуют чумные ветры, когда болезнетворные туманы поднимутся от реки, когда холодный ветер застучит ставнями. Когда на лоб мне наносят священный елей, а в руки дают свечу, я не могу не думать о том, проживет ли принцесса достаточно долго, чтобы я рассказала ей, что она прошла конфирмацию в церкви и я выступала от ее лица, отчаянно молясь за ее маленькую душу.

Ее крестная, моя кузина Катерина, несет ее по проходу и передает у дверей церкви другой крестной, Агнес Говард, герцогине Норфолкской. Когда дамы, одна за другой, выходят, приседая в поклоне перед королевским младенцем, герцогиня возвращает девочку мне. Она не склонна к нежным чувствам и не любит держать младенцев; я вижу, как она резко кивает своей падчерице, леди Элизабет Болейн. Я бережно вручаю малышку-принцессу даме-воспитательнице Маргарет Брайан и иду рядом с ней, завернутой в горностаевый мех от холодного ветра, дующего с долины Темзы; меня окружают йомены стражи, над нашими головами несут королевский балдахин, а за мной следуют дамы, состоящие при детской.

Это для меня величественный момент, даже великий. Я – дама-воспитательница королевского младенца, наследницы престола; я должна бы наслаждаться этим мигом. Но я не могу. Все, что я могу, все, что хочу сделать, – это упасть на колени и молиться о том, чтобы малышка прожила подольше, чем ее бедные братики.

Англия, лето 1517 года

В Лондон приходит потливая горячка. Вдовствующая королева Шотландии Маргарита надеется спастись от нее, уехав на север, вернувшись в свою страну и воссоединившись с мужем и сыном. Как только она уезжает, король тут же приказывает, чтобы двор собирался и переезжал в Ричмонд, подальше от грязи и запахов, от ползучих городских туманов.

– Он уехал первым, с ним только придворные верхами, – говорит мне мой сын Монтегю, прислонившись к моему дверному косяку и глядя, как мои служанки снуют по комнате, укладывая вещи в дорожные сундуки. – Он в ужасе.

– Тише, – осторожно говорю я.

– Нет никакой тайны в том, что он болен от страха, – Монтегю заходит и закрывает за собой дверь. – Он сам это признает. Его охватывает священный ужас при мысли о любой болезни, но потливой горячки он боится сильнее всего.

– Неудивительно, ведь ее привез в страну его отец и она убила его брата Артура, – замечаю я. – Ее даже поначалу называли проклятием Тюдоров. Говорили, что правление, которое в поту началось, закончится в слезах.

– Ну так пусть это, ради Бога, будет неправдой, – весело говорит мой сын. – Королева с нами сегодня поедет?

– Как только будет готова. Но она позже в этом месяце собирается в паломничество в Уолсингем. И из-за потливой горячки она свои планы менять не станет.

– Нет, она не воображает, что умрет при малейшем кашле, – отвечает он. – Бедная. Она будет молиться еще об одном ребенке?

– Конечно.

– Все еще надеется, что будет мальчик?

– Конечно.

Новости о болезни все хуже, а на словах все совсем плохо. В этом недуге страшнее всего быстрота. За обедом человек говорит домашним, что здоров и силен, что им повезло и они убереглись, вечером уже жалуется на головную боль и жар, а к закату умрет. Никто не знает, как болезнь переходит из одного места в другое или почему забирает одного здорового, а другого щадит. Кардинал Уолси заболевает, и мы готовимся узнать о том, что он умер, но кардинал выживает. Короля Генриха это не утешает, он намерен избежать даже веяния болезни.

Мы живем в Ричмонде, и тут заболевает один из слуг. Генриха тут же охватывает ужас, – человек, над которым простерлось крыло смерти, подавал королю мясо! – он считает бедную жертву убийцей; и двор начинает собираться к отъезду. Главам всех служб велено осмотреть своих подчиненных, пристально их изучить, расспросить, нет ли каких симптомов, жара, боли или слабости. Разумеется, все отрицают, что больны, – никто не хочет остаться в Ричмонде с умирающим мальчиком-пажом, – и к тому же болезнь начинается так быстро, что к тому времени, как все поклянутся, что здоровы, первые уже могут слечь.

Мы мчимся вниз по течению, в Гринвич, где чистый воздух пахнет солью с моря, и король настаивает, чтобы его покои каждый день мели и мыли и чтобы никто не подходил к нему слишком близко. Король, которого Бог предположительно наделил даром исцелять прикосновением, никому не позволяет к себе приблизиться.

Его отвлекают от страхов испанцы, присылающие посольство в надежде на союз против Франции, и под их учтивым надзором мы неделями притворяемся, что все в порядке, что королевство не терзает болезнь и что наш король не в ужасе. Как всегда, встречаясь с испанцами, король выше ценит свою испанскую жену, поэтому добр и внимателен к королеве, восхищается тем, как она ведет с послами изысканные разговоры на их языке, и приходит по ночам в ее постель и отдыхает на чистых простынях. Подруга королевы Мария де Салинас вышла замуж за английского аристократа, Уильяма Уиллоби, и все рассуждают о естественной любви между двумя странами. Чередой идут пиры, праздники и турниры, ненадолго начинает казаться, что все как в старые добрые дни; но когда испанские гости уезжают, мы узнаем, что в деревне Гринвич есть заболевшие, и король решает, что мы безопаснее будем в Виндзорском замке.

На этот раз он полностью изолирует двор. С ним разрешено ехать только королеве, кучке друзей и личному врачу. Я возвращаюсь в свой дом, в Бишем, и молюсь, чтобы потливая горячка миновала нас в Беркшире.

Но смерть следует за королем Тюдором, как следовала за его отцом. Пажи, прислуживающие в его спальне, заболевают, один умирает, и король уверяется, что смерть идет за ним по пятам, преследует, как темная гончая. Он прячется, оставив всех слуг, взяв с собой только королеву и врача, переезжает из дома в дом, как виновный, ищущий убежище.

Решив куда-то ехать, он высылает вперед врача, и тот допрашивает хозяев, узнает, болен ли кто-то в доме или горячка его обошла. Генрих заходит в дом, только если уверен, что все здоровы, но и так ему приходится приказывать, чтобы седлали лошадей, и ехать дальше, потому что горничная пожаловалась на жар в полдень или потому что младенец, у которого режутся зубы, плакал. Двор теряет достоинство и изысканность, переезжая из дома в дом и в смятении бросая за собой мебель, белье и даже столовое серебро. Хозяева не могут подготовить дом для короля, стоит им заказать дорогую еду и развлечения, он объявляет, что в доме небезопасно и что не может остаться. В то время как все сидят по домам, стараясь избегать поездок, не принимают незнакомцев и тихо надеются на Господа, король скитается по стране, требуя защищенности в опасном мире, пытаясь получить гарантии там, где все неустойчиво, словно боится, что самый воздух и вода в Англии ядовиты для того, чей отец присвоил их против их воли.

В Лондоне, охваченном болезнью, лишенные правителей подмастерья выходят на улицы и бунтуют, требуя, чтобы им сказали: где король? где канцлер? где лорд-мэр и отцы города? Лондон что, нужно оставить? Как далеко убежит король? В Уэльс? В Ирландию? Дальше? Почему он не встанет рядом со своими людьми и не разделит их беды?

Простые люди, – падающие в обморок, когда идут за плугом, кладущие горячие головы на рабочие скамьи, пивовары, роняющие ложки для сусла и говорящие, что им нужно отдохнуть, пряхи, ложащиеся в лихорадке и больше не поднимающиеся, – простые люди теперь против короля, того самого молодого короля, которого обожали. Они говорят, что он трус, что он бежит от болезни, от которой им не укрыться, боится хвори, носящей его имя. Его проклинают, говорят, что Тюдор-отец принес с собой смерть, а теперь сын бросает их ей на растерзание.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1517 года

Бегство короля освободило меня от придворной службы, и мне не нужно заботиться о принцессе Марии, которая живет и здравствует в детской. Я могу посвятить лето себе, работать над своими постройками, землями, фермами и своей выгодой, а еще наконец-то над браком своего сына Монтегю.

Теперь, когда нам вернули состояние и имя, он – один из самых желанных холостяков Англии. Я женю его только на богатейшей наследнице, чье состояние умножит наше, или на девушке знатного рода. Конечно, искать особо не придется. Монтегю рос в детской моего кузена Джорджа Невилла, лорда Белгавенни, и почти каждый день виделся с кузиной Джейн. Мальчиков обучали всех вместе, как положено молодым аристократам, они не сидели за уроками с девочками; но он видел ее за обедом, в церкви, на пирах и на праздниках. Когда приходил учитель танцев, их ставили в пару, когда учитель музыки играл на лютне, они пели дуэтом. Во время охоты Монтегю вел Джейн через кусты и изгороди. Он привязался к ней, не думая, как бывает с юными мальчиками, а она предалась ему всем сердцем, бездумно, как бывает с юными девочками.

Когда они подросли, живя в одном доме, переезжая из одного великолепного дворца в другой, Джейн явилась из классной комнаты, и он увидел, что она преобразилась, едва ли не алхимически, из маленькой девочки, подруги по играм, из неинтересного существа, вроде уступавшего ему во всем брата, в молодую женщину – нечто загадочное и прекрасное.

Монтегю сам спрашивает меня, что я думаю о браке между ним и Джейн. Он не требует этого, как глупец, поскольку знает, что подобает его имени. Он предлагает осторожно, он говорит мне, что она нравится ему больше всех других девушек, которых он видел при дворе.

– Больше Бесси Блаунт? – спрашиваю я.

Бесси пользуется успехом у всех молодых людей, ведь она так мила и так ослепительно красива.

– Больше всех, – отвечает он. – Но вам решать, миледи матушка.

Я думаю, что это – счастливый конец печальной истории. Без помощи ее отца, моего кузена, я бы не смогла прокормить детей. Теперь кузен счастливо извлечет выгоду из своей верности и заботы о моей семье, сделав свою дочь леди Поул и получив вдобавок две сотни фунтов сразу и виды на мое состояние и титул после моей смерти. Выйдя за моего сына, Джейн приобретет высокий титул и обширные земли. Она сама наследница, она принесет в приданое небольшое состояние, а по смерти моего кузена Джорджа унаследует половину его богатства. Мой кузен Джордж Невилл стареет, и у него только две дочери, так получилось, что Монтегю пришлась по сердцу наследница огромного состояния, а он – ей.

Их дети будут Плантагенетами по обеим линиям, вдвойне королевской крови, они станут украшением двора Тюдоров и поддержкой своим кузенам Тюдорам. У них, без сомнения, будут красивые дети, мой сын – высокий красивый молодой человек двадцати пяти лет, а его невеста ему под стать, ее светлая голова достает Монтегю до плеча. Надеюсь, она плодовита, и, как говорит мой кузен Джордж, подписывая брачный контракт:

– Думаю, мы можем быть уверены, а, кузина? Ни один из нас, Плантагенетов, никогда не испытывал трудностей с производством сыновей.

– Тише, – говорю я, не задумываясь, пока подношу сургуч к пламени свечи, и потом оставляю на нем оттиск своей печатки, белую розу.

– Вообще-то король сам об этом говорит. Он всех спрашивает, почему такой полный жизни, сильный и красивый мужчина, как он, до сих пор не обзавелся сыном в детской? Тремя или четырьмя сыновьями? Что думаете? Что-то не так с королевой? Она, в конце концов, из плодовитой семьи. Что может быть не так? Возможно, в этом браке нет благословения?

– Я не стану это слушать, – я поднимаю руку, словно останавливаю армию шепотков. – Не стану слушать и говорить об этом не стану. И всем дамам говорю, что им не следует это обсуждать. Потому что, будь это правдой, что бы случилось? Она все равно его жена, с детьми ли без детей, она все равно королева Англии. Она уже несет всю боль и скорбь, должна ли она нести и вину? Сплетни об этом – оскорбление королевы, ей от них будет только хуже.

– Отступится ли она? – мягко спрашивает кузен Джордж.

– Она не может, – просто отвечаю я. – Она верит, что Господь призвал ее быть королевой Англии и совершил великие и страшные перемены, чтобы она приняла корону и встала рядом с королем. Она подарила ему принцессу, с Божьей помощью подарит и сына. Да и о чем мы говорим? О том, что брак нужно прекратить, если у мужчины восемь лет нет сына? Или пять лет? Жена что, имущество в аренде, по которому можно отменить договор в начале квартала? Нет, «в болезни и здравии, пока смерть не разлучит нас», а не «пока у меня не появятся сомнения».

Кузен улыбается.

– Вы ее верная защитница, – говорит он.

– Вы бы должны этому порадоваться, – я указываю на контракт. – Ваша дочь выйдет за моего сына, и они поклянутся, что только смерть разлучит их. Только если брак без сомнения длится до смерти, ваша дочь, – или любая другая женщина, – может быть уверена в своем будущем. Королева не подорвет безопасность всех женщин в Англии, согласившись, что муж может оставить жену по своей воле. Она была бы плохой королевой для английских женщин, если бы так поступила.

– Ему нужен наследник, – замечает кузен.

– Он может назвать наследника, – отвечаю я.

И позволяю себе сдержанно улыбнуться.

– В конце концов, наследники есть, – говорю я. Дочь моего кузена выйдет замуж за одного из них, моего сына Монтегю. – Наследников множество.

Кузен на мгновение умолкает, думая, как близко мы стоим к трону.

– Возвращение Плантагенетов, – очень тихо произносит он. – Какая ирония, если после того, что было, все вернется одному из нас.

Замок Уорблингтон, Хэмпшир, весна 1518 года

Приходит и уходит Рождество, но король не возвращается в столицу и не созывает двор на праздник. Я навещаю малышку принцессу в Гринвиче, узнаю, что во дворце нет болезни, и вижу, как малышка лепечет, играет и учится танцевать.

Я провожу с Марией счастливую неделю, держу ее за руку, повинуясь королевскому желанию танцевать вдоль длинных галерей; тем временем становится все холоднее, и, наконец, за окнами, выходящими на реку, начинает идти снег. Мария – очаровательный ребенок, я оставляю ее с кучей подарков, дав обещание вскоре вернуться.

Королева пишет, что они переехали в Саутгемптон, так что могут покупать продукты, которые привозят купцы из Фландрии: король не хочет английской пищи, боясь, что она может быть заражена. Он не позволяет слугам тех, кто его принимает, ходить на городской рынок.

Мы ни с кем не видимся, кроме самых близких друзей короля, без которых он не может обойтись. Король даже не принимает письма из города, опасаясь болезни. Кардинал Уолси пишет ему на особой бумаге из Ричмондского дворца, он живет там и правит он сам, как король. Он выслушивает прошения со всей страны и решает, что с ними делать, сидя на троне в зале аудиенций. Я побуждала короля вернуться в Вестминстер и созвать двор к Пасхе, но кардинал настроен решительно против, а король больше никого не слушает. Письма кардинала полны предостережений по поводу болезни, и король считает, что безопаснее оставаться подальше.

Я сжигаю письмо королевы по старой привычке к осторожности, но ее слова остаются со мной. Мысль о том, что английский двор, мой родной двор, прячется, как шайка разбойников, от природных своих лордов и советников, живет поближе к порту, чтобы покупать еду у иностранцев, а не у честных английских торговцев, принимает советы только от одного человека, и он не Плантагенет, он даже не герцог и не лорд, но человек, посвятивший себя собственному возвышению, – все это глубоко меня тревожит, пока я праздную начало нового года в сердце своего свежепостроенного дома и езжу верхом по полям, где мои люди идут за плугом и лемех переворачивает жирную землю.

Я нигде не хотела бы жить, только на собственной земле, и не стану есть ничего, кроме того, что мы вырастили сами. Я не хочу, чтобы мне служил кто-то, кроме моего народа. Я по рождению и воспитанию Плантагенет, я выросла в сердце своей страны. Я бы никогда не уехала по собственной воле. Так почему король, чей отец всю жизнь старался попасть в Англию и рисковал жизнью, чтобы завоевать страну, не чувствует глубокой, полной любви связи со своим королевством?

Бишем Мэнор, Беркшир, Пасха 1518 года

Мы отмечаем Пасху в Бишеме, в кругу семьи. Королевский двор, все еще закрытый для всех, кроме ближнего круга Генриха, сейчас в районе Оксфорда. Я гадаю, собираются ли они вообще возвращаться в столицу.

Кардиналу вверены все дела королевства, никто не допускается к королю, он даже бумаги не читает. Все отправляется Уолси, в его все разрастающееся хозяйство. Его писари пишут королевские письма, его счетоводы знают цену всему, его советники судят, как должны вершиться дела, а его любимчик, Томас Мор, который поднялся и стал доверенным посредником между королем и кардиналом, теперь облечен огромной ответственностью, он следит за здоровьем при дворе. Он распоряжается, чтобы каждый дом в королевстве, где есть заболевшие, выставлял у дверей охапку сена, чтобы все видели знак и держались подальше.

Народ жалуется, что законник Мор преследует бедных, помечая их, но я пишу молодому законнику, чтобы поблагодарить его за заботу о короле, и когда узнаю, что он сам болен, посылаю ему бутылку с драгоценным снадобьем собственной перегонки, которое, говорят, помогает при лихорадке.

– Ты очень щедра, – замечает мой сын Монтегю, видя, как гонец забирает корзину с лекарствами, предназначенную Томасу Мору в Абингдоне, недалеко от Оксфорда. – Я не знал, что Мор наш друг.

– Он – фаворит кардинала и будет близок к королю, – прямо отвечаю я. – И если он близок к королю, то я хочу, чтобы он хорошо о нас думал.

Мой сын смеется.

– Знаешь, нам ведь теперь ничего не грозит, – напоминает он. – Возможно, всем и нужно было раньше покупать дружбу при дворе, когда на троне сидел старый король, но советники Генриха нам не угрожают. Никто теперь не настроит его против нас.

– Это привычка, – соглашаюсь я. – Всю жизнь я жила по милости двора. Иначе мне никак было не выжить.

Поскольку никого из нас не приглашают к крохотному двору, которому позволено жить при короле, мои родственники Невиллы и Стаффорды приезжают на неделю в гости, чтобы отметить конец поста и Пасху. Герцог Бекингем, Эдвард Стаффорд, мой троюродный брат, привозит с собой сына Генри, шестнадцатилетнего умного и очаровательного мальчика. Мой Джеффри всего на три года его моложе, кузены проникаются друг к другу приязнью и пропадают вместе целыми днями: скачут по турнирной арене, охотятся с соколами, даже рыбачат в холодных водах Темзы и приносят домой толстого лосося, которого непременно хотят сами приготовить на кухне, чем выводят из себя повара.

Мы потакаем их гордости, мы зовем трубачей, которые приветствуют появление блюда в обеденной зале, его вносят с триумфом, на высоте плеча, и три сотни человек, все наши люди, севшие обедать, встают и хлопают благородному лососю и улыбающимся молодым рыбакам.

– Вы слышали, когда вернется двор? – спрашивает Эдварда Стаффорда Джордж Невилл, когда обед окончен и мы, кузены и наши мальчики, отдыхаем в моих покоях у камина с вином и сладостями.

У того мрачнеет лицо.

– Если все пойдет, как хочет кардинал, то король никогда не воссоединится с двором, – коротко отвечает он. – Мне приказано не приезжать к нему. Меня изгнали от двора? С чего бы? Я здоров, все в моем доме здоровы, это не имеет отношения к болезни, это все страхи кардинала, что король ко мне прислушается – вот почему меня к нему не пускают.

– Милорды, – осторожно говорю я. – Кузены. Надо быть осмотрительнее в речах.

Джордж улыбается и накрывает мою руку своей.

– Вы всегда так осторожны, – говорит он, кивая герцогу. – А нельзя просто поехать к королю, даже без разрешения, и сказать, что кардинал действует не в его интересах? Он ведь вас непременно послушает. Мы – одна из величайших семей королевства, мы ничего не приобретаем, устроив беспорядки, он может верить нашим советам.

– Он меня не слушает, – раздраженно произносит Эдвард Стаффорд. – Он никого не слушает. Ни королеву, ни меня, никого из великих мужей королевства, в жилах которых течет кровь не хуже, а то получше, чем его, которые знают, как и он сам, а то и лучше, как нужно править королевством. И я не могу просто пойти к нему. Он не пускает ко двору никого, если не уверен, что они не принесут с собой болезнь. А кто, как вы думаете, поставлен об этом судить? Даже не врач – новый помощник кардинала Томас Мор!

Я киваю сыновьям, Монтегю и Артуру, чтобы они оставили нас. Высказываться против кардинала, возможно, и безопасно; в стране не так много лордов, которые не высказываются против него. Но я предпочту, чтобы мои сыновья этого не слышали. Если их спросят, они смогут честно ответить, что ничего не слышали.

Они оба колеблются, не желая уходить.

– Никто не может сомневаться в нашей верности королю, – говорит за обоих Монтегю.

Герцог Бекингем нехотя смеется, и его смех больше похож на рычание.

– Пусть лучше никто не сомневается в моей, – говорит он. – Род мой не хуже, чем у короля, по сути, даже лучше. Кто верит в верность трону сильнее, чем особа королевской крови? Я не бросаю королю вызов. Я никогда бы этого не сделал. Но я не уверен в побуждениях и в продвижении этого проклятого мясницкого сына.

– По-моему, милорд дядюшка, отец кардинала был купцом? – осведомляется Монтегю.

– Какая мне разница? – спрашивает Бекингем. – Швец, жнец или нищий? Раз уж мой отец был герцогом, и его отец тоже, а мой прапрапрадед был королем Англии?

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1518 года

Королевский рыцарь-вестник подъезжает к моим воротам, за ним с полдюжины йоменов стражи, он смотрит на новую кладку, на которой над дверью красуется мой гордый герб, и спешивается. Его взгляд окидывает заново перестроенные башни, красивые крыши с замененной черепицей, лужайки, сбегающие к широкой реке, хорошо вспаханные поля, стога сена, золото пшеницы и щедрый зеленоватый блеск ячменя на полях. Он подсчитывает, – я знаю, пусть и не вижу алчности в его глазах, – насколько богаты мои поля, упитан мой скот, насколько процветает эта обширная холмистая земля, которой я владею.

– Добрый день, – говорю я, выходя из главной двери в платье для верховой езды, в простом чепце – воплощение трудолюбивого землевладельца, управляющего многими землями.

Он кланяется очень низко, как и должен.

– Ваша Светлость, я прислан королем, чтобы сообщить, что он приедет погостить у вас восемь ночей, если в деревне нет болезни.

– Мы все здоровы, хвала Господу, – отвечаю я. – Короля и двор здесь с радостью примут.

– Вижу, вы можете их принять, – говорит он, оценивая размеры моего дома. – Мы в последнее время останавливались в куда более скромном жилье. Могу я поговорить с вашим управляющим?

Я поворачиваюсь и киваю, чтобы Джеймс Апсолл вышел вперед.

– Сэр?

– Вот список требуемых комнат, – рыцарь-вестник вытаскивает из внутреннего кармана куртки свиток. – И мне нужно будет осмотреть всех ваших конюхов и домашнюю прислугу. Мне нужно лично убедиться, что они здоровы.

– Прошу, помогите рыцарю-вестнику, – спокойно говорю я Апсоллу, который ершится из-за этого высокомерного отношения. – Когда прибудет Его Светлость король?

– В течение недели, – отвечает вестник, и я кланяюсь, словно для меня это обычное дело, и тихо иду в дом, где, приподняв подол, бегу сказать Монтегю и Джейн, Артуру и Урсуле, и особенно Джеффри, что сам король приезжает в Бишем и все должно быть совершенно безупречно.

Монтегю сам отправляется с дорожными и ставит на дорогах знаки, чтобы разведчики, которые поедут впереди двора, не заблудились. За ними последуют йомены стражи, чтобы убедиться, что в округе безопасно и что нет места, где на короля могут устроить засаду или напасть. Они приезжают в конюшни и спешиваются с потных коней, и Джеффри, честно стоявший в дозоре все утро, прибегает ко мне, чтобы сказать, что стражи прибыли и двор должен скоро быть.

Мы готовы. Мой сын Артур, который лучше всех нас знает вкусы короля, собрал музыкантов и репетировал с ними, они будут играть после обеда во время танцев; он приготовил сменных лошадей для охоты, одолжив их у всех наших соседей, чтобы обеспечить всех охотников, которые приедут с двором. Артур предупредил наших крестьян, что король будет скакать по их полям и лесам и что любой ущерб будет возмещен, когда визит закончится. Им строжайше запрещено жаловаться до тех пор. Крестьянам наказали приветствовать короля и кричать благословения, едва они его увидят, ни жалоб, ни прошений подавать нельзя. Я посылала мажордома на все местные рынки, чтобы купить лакомств и сыров, а Монтегю отправляет своего человека в Лондон, чтобы доставить из погребов Л’Эрбера лучшие вина.

Мы с Урсулой послали слугу в бельевую, чтобы принес наилучшее белье для двух лучших спален – комнаты короля на западной стороне здания и королевы на восточной. Джеффри бегает с поручениями от одного к другому, из одной башни в другую, но даже он, в мальчишеском своем веселье, не так взволнован, как я: король Англии будет спать под моей крышей, все увидят, что я снова заняла свое место, в доме моих предков и король Англии – друг, приехавший ко мне погостить.

Странно, но лучшее, что происходит, лучшее мгновение, – после всех трудов подготовки и тщеславной радости, – наступает, когда Джеффри стоит рядом со мной, а я помогаю Катерине выйти из паланкина и вижу, как сияет ее лицо, она прижимается ко мне, словно она – моя младшая сестренка, а не королева, и шепчет:

– Маргарет! Угадаете, почему я в паланкине, а не верхом?

И когда я колеблюсь, опасаясь произнести вслух то, на что внезапно, неистово начинаю надеяться, она громко смеется и снова обнимает меня со словами:

– Да! Да! Это правда. Я ношу ребенка.

Ясно, что они были счастливы вместе, вдали от двора с его угодниками и льстецами, изгнанными прочь от короля. Ее свиту составляли всего несколько дам – никаких кокетливых девушек. Целый год они жили, как частная пара, у которой немного друзей и спутников. Генрих был лишен постоянного потока внимания и похвалы, который обычно на него изливается, и это пошло ему на пользу. В отсутствие других они наслаждались обществом друг друга. Каждый раз, как Генрих обращает внимание на Катерину, она расцветает в тепле его нежности, и он заново открывает ровную мудрость и подлинную ученость прелестной женщины, на которой женился по любви.

– Вот только, боюсь, король пренебрегает правлением, – говорит она.

– Пренебрегает?

Никто не может лучше судить о монархии, чем Катерина Арагонская; ее вырастили в убежденности, что управлять королевством – священный долг, о котором нужно молиться на сон грядущий и думать проснувшись. Когда Генрих был мальчиком, он чувствовал то же, но, став взрослым, он начал проще относиться к работе короля. Когда королева была в Англии регентом, она встречалась с советниками каждый день и совещалась со знатоками, выслушивала мнение знатных лордов, читала и подписывала каждую бумагу, которую издавал двор. Генрих, вернувшись домой, посвятил себя охоте.

– Он оставляет всю работу кардиналу, – говорит Катерина. – И я боюсь, что некоторые лорды могут счесть, что про них забыли.

– Про них и забыли, – резко говорю я.

Она опускает глаза.

– Да, я знаю, – признает она. – И кардинал получает хорошее вознаграждение за свои труды.

– Что он теперь получает? – спрашиваю я.

Я слышу раздражение в своем голосе. Улыбаюсь и касаюсь рукава королевы.

– Простите, я тоже полагаю, что кардинал управляет слишком многим и платят ему слишком много.

– Фавориты всегда дорого обходятся, – улыбается она. – Но эта новая честь будет стоить королю недорого. Она от Святого Престола. Кардинала сделают папским легатом.

Я ахаю.

– Папским легатом? Томас Уолси будет управлять церковью?

Она поднимает брови и кивает.

– И никого над ним, кроме Папы?

– Никого, – замечает она. – По крайней мере, он миротворец. Думаю, мы должны быть этому рады. Он предлагает мир с Францией и брак моей дочери с дофином.

Я сочувственно кладу руку поверх ее руки.

– Ей всего два, – говорю я. – До этого еще далеко. Этого может и вовсе не случиться, с Францией наверняка будет ссора, прежде чем принцессе придется уехать.

– Да, – допускает королева. – Но кардинал… простите, Его Милость папский легат, кажется, всегда получает то, чего хочет.

Королевский визит проходит гладко, король восхищается домом, наслаждается охотой, играет с Монтегю и ездит верхом с Артуром. Королева гуляет со мной, с улыбкой хвалит мой зал приемов, мои личные покои и спальню. Она понимает радость, которую доставляет мне мой дом, и знание, что все другие мои дома мне возвращены. Ее восхищает моя сокровищница и комната счетовода, она понимает, что управление всем этим, моим королевством, – это моя гордость и радость.

– Вы рождены для большого дома, – говорит она. – У вас, должно быть, был замечательный год: вы готовились к свадьбе и устраивали здесь все, как вам хотелось.

Когда двор поедет дальше, они возьмут Артура с собой; королю нравится его общество, и он клянется, что никто не может посостязаться с ним в охоте, как Артур.

– Он хочет сделать меня кавалером при личных покоях, – Артур приходит ко мне в комнату в последнюю свою ночь дома.

– Кем?

– Это новая должность при дворе, король ее вводит. Все его лучшие друзья, как мы сейчас, будут приписаны к личным покоям, как у короля Франции. Генрих хочет делать все, как король Франции. Он хочет с ним посоперничать. Поэтому у нас будут личные покои, и я стану одним из очень, очень немногих кавалеров.

– И каковы будут твои обязанности?

Он смеется.

– Как и сейчас, полагаю. Веселиться.

– И слишком много пить, – подсказываю я.

– Веселиться, и слишком много пить, и ухаживать за дамами.

– И толкать короля по дурной дорожке?

– Увы, леди матушка, король молод и с каждым днем кажется моложе. Он сам может пойти по дурной дорожке, ему не нужны толкатели.

– Артур, мальчик мой, я знаю, что ты не можешь его остановить, но есть молодые дамы, которые были бы счастливы разбить сердце его жене. Если бы ты мог его от них отвести…

Он кивает:

– Я знаю. И знаю, как она вам дорога, и, видит Бог, у Англии не могло быть королевы лучше. Он никогда не сделает ничего неуважительного; он ее по-настоящему любит, просто он…

– Если ты сможешь удержать короля от чего-то, кроме легких удовольствий с женщинами, которые помнят, что придворная любовь – это игра, и играть в нее нужно легко, – ты сослужишь службу королеве и стране.

– Я хочу служить королеве. Но ни Уильям Комптон, ни даже Чарльз Брэндон не могут направлять короля, – лицо Артура светлеет от смеха. – И, матушка, ничто не помешает ему влюбиться. Это смешно! Он – страннейшая смесь похоти и строгости. Увидит хорошенькую девушку, прачку в красильне, и мог бы получить ее за пенни. Но вместо этого ему нужно писать ей стихи и говорить о любви, прежде чем он совершит то, с чем большинство из нас разделалось бы за минуты на лужайке для сушки белья, укрывшись за мокрыми простынями.

– Да, это и тревожит королеву, – говорю я. – Слова любви, а не пенни, не минутное дело.

– Такой у нас король, – пожимает плечами Артур. – Ему не нужно мимолетное удовольствие, ему нужны слова любви.

– От прачки в красильне?

– От кого угодно, – говорит Артур. – Он рыцарь.

Он так это произносит, словно говорит о недуге, и я невольно смеюсь.

Я прощаюсь с двором и не еду с ним. Вместо этого я отправляюсь на несколько недель в Лондон, навестить принцессу Марию, а потом к торговцам шелком, поскольку мне нужно сделать много покупок. Я собираюсь этой осенью выдать замуж свою дочь Урсулу. Я добилась для нее по-настоящему великолепной партии и отпраздную не только ее счастье, но и свой триумф. Она выйдет замуж за Генри Стаффорда, сына и наследника моего кузена Эдварда, герцога Бекингема. Она станет герцогиней и одной из крупнейших землевладелиц в Англии. Нас с кузенами, величайшей герцогской семьей в стране, свяжут новые узы.

– Он дитя, – коротко говорит она, когда я сообщаю ей новости. – Когда он был здесь на Пасху, то играл с Джеффри, как маленький.

– Ему семнадцать, он мужчина, – отвечаю я.

– Мне двадцать! – восклицает она. – Я не хочу замуж за одного из маленьких приятелей Джеффри. Матушка, как можно? Как я могу выйти за товарища младшего брата по играм? Я буду глупо выглядеть.

– Ты будешь выглядеть наследницей, – отвечаю я. – А потом, со временем, герцогиней. В этом ты найдешь возмещение за все, что можешь чувствовать сейчас.

Она качает головой; но она знает, что у нее нет выбора, и мы обе знаем, что я права.

– А где мы будем жить? – дуется она. – Потому что я не хочу жить здесь, с Джеффри, и смотреть, как они вдвоем каждое утро убегают играть.

– Он молод. Он перерастет игры, – терпеливо говорю я. – Но в любом случае ты будешь жить с герцогом, его отцом, он привезет тебя ко двору, и вы поселитесь в покоях Бекингемов. Мы с тобой будем видеться там, и ты продолжишь служить королеве, когда будешь при дворе. Но заходить в обеденную залу будешь прямо следом за ней. Твое положение будет выше, чем почти у всех женщин, кроме принцесс крови.

Я вижу, как от этой мысли смягчается ее лицо, и прячу улыбку.

– Да, подумай об этом! Твой титул будет выше моего. Ты будешь идти впереди меня.

– Правда?

– Да. А когда ты не будешь состоять при дворе, то станешь жить в одном из домов Его Светлости.

– Где? – спрашивает она.

Я смеюсь.

– Я не знаю, в каком. В любом из двенадцати его замков, надо полагать. Я хорошо тебя обеспечила, Урсула, исключительно хорошо. Ты станешь богатой молодой женщиной в день свадьбы, даже до смерти свекра, а когда его не станет, твой муж унаследует все.

Она колеблется.

– Но разве герцог еще состоит при короле? Я думала, Артур сказал, что теперь советы королю всегда дает папский легат, а не лорды.

– Герцог Бекингем появится при дворе, – заверяю ее я. – Ни один король не может править без поддержки знатных лордов, даже если Томас Уолси делает всю работу. Король это знает, и его отец это знал. Король никогда не поссорится со знатными лордами, так можно расколоть страну. У герцога такие обширные земли, и под его началом столько людей, верных ему, что никто не сможет править Англией без него. Конечно же, он поедет ко двору как один из величайших лордов в стране, и тебя будут всюду уважать, как его дочь и следующую герцогиню Бекингемскую.

Урсула неглупа. Она закроет глаза на ребячество своего молодого мужа ради богатств и положения, которые он может ей принести. И она понимает кое-что еще.

– Семейство Стаффордов происходит по прямой линии от Эдуарда III, – замечает она. – Они королевской крови.

– Не менее, чем мы, – соглашаюсь я.

– Если у меня будет сын, он будет Плантагенетом по обеим линиям, – отмечает она. – Королевской крови с обеих сторон.

Я пожимаю плечами.

– Ты из старой английской королевской семьи, – говорю я. – Этого ничто не изменит. Твой сын унаследует королевскую кровь. Этого не изменит ничто. Но на троне Тюдоры, королева ждет ребенка, и если у нее родится мальчик, он станет принцем Тюдоров – и этого тоже ничто не изменит.

Я не возражаю против того, чтобы улучшить свое положение возвышением дочери, которая однажды станет герцогиней, потому что впервые на мгновение начинаю сомневаться в своем собственном положении при дворе. С тех самых пор, как король взошел на престол, он только и делал, что отмечал меня милостью; возвышал меня, возвращал земли моей семьи, даровал мне величайшие титулы, следил, чтобы у меня при дворе были лучшие покои, доверял мне воспитание и образование принцессы. Он не мог бы сделать больше, чтобы показать всему миру, что я – обласканная милостью королевская родственница. Я – одна из богатейших землевладелиц в стране, я – точно богатейшая женщина, у меня единственной собственный титул, и мои земли принадлежат мне по собственному праву.

Но на меня пала какая-то тень, хотя я не понимаю почему. Король меньше улыбается, он не так рад нас видеть – меня и мою большую семью. Артур по-прежнему у него в любимцах, Монтегю все еще входит в ближний круг, но все старшие кузены – герцог Бекингем, Джордж Невилл, Эдвард Невилл – понемногу вытесняются из королевских личных покоев, чтобы присоединиться к менее желанным гостям в зале аудиенций.

Разъезжий двор, с которым король прожил год в изгнании, во время потливой горячки, стал его ближним кругом, кругом близких друзей одних с ним лет или моложе. У них даже есть особое название: они зовут себя «миньонами» – веселыми товарищами короля.

Мои кузены, особенно Эдвард Стаффорд, герцог Бекингем и Джордж Невилл, слишком стары и почтенны, чтобы валять дурака королю на потеху. Был случай, когда молодые люди поднялись по лестнице дворца на лошадях и принялись скакать по залу приемов, это считается лучшей забавой. Кто-то ставит кувшин с водой на дверь, и посол, пришедший с государственным визитом, промокает до нитки. Они берут кухню приступом, устроив небольшую атаку, захватывают обед и выдают его за выкуп придворным, чтобы те ели холодное, после того как жареное мясо перекидывали с копья на копье; никому, кроме самих молодых людей, это не кажется смешным. Они отправляются в Лондон и скачут по рынку, опрокидывая прилавки, ломая товары и портя еду, они напиваются до ступора и блюют в камины, они преследуют служанок при дворе, пока в молочной не остается ни одной честной девушки.

Разумеется, мои старшие родственники из этих забав исключены, но они говорят, что это куда серьезнее выпивки и резвящихся молодых людей. Пока Генрих буйствует с миньонами, все дела королевства вершит его улыбающийся помощник. Кардинал Уолси. Все дары и привилегии, все прибыльные должности проходят через мягкие теплые руки кардинала, и многие заваливаются в его вместительные красные рукава. Генрих не спешит приглашать обратно серьезных старых советников, которые станут задаваться вопросами относительно его увлечения другим красивым молодым королем – королем Франции; он не хочет слушать о все возрастающем безрассудстве и сумасбродстве своих друзей.

Поэтому я волнуюсь, что он воспринимает меня как одну из скучных стариков, и тревожусь, когда однажды он говорит мне, что считает ошибкой дарование мне некоторых поместий в Сомерсете – что они должны бы принадлежать короне.

– Я так не думаю, Ваша Светлость, – тут же отвечаю я.

Я смотрю на молодых людей и вижу, как мой сын Монтегю поднимает голову, чтобы послушать, как я возражаю королю.

– Сэр Уильям, кажется, тоже так думает, – тянет Генрих.

Сэр Уильям Комптон, мой бывший ухажер, дарит мне свою соблазнительную улыбку.

– Вообще-то это земли короны, – постановляет он; он у нас теперь знаток, надо понимать. – Все три принадлежат герцогству Сомерсета. А не вам.

Я не обращаю на него внимания и поворачиваюсь к королю.

– У меня есть бумаги, подтверждающие, что они принадлежат и всегда принадлежали моей семье. Ваша Светлость были добры и вернули их мне. У меня есть только то, что мое по праву.

– О, семья! – зевает сэр Уильям. – Господи, эта семья!

На мгновение я застываю, я не знаю, что говорить или думать. Что он хочет сказать этим замечанием? Он имеет в виду, что моя семья, английская семья Плантагенетов, не заслуживает величайшего уважения? Мой молодой кузен, Генри Куртене, поднимает брови, услышав это оскорбление, и смотрит на Уильяма Комптона, нашаривая рукой место, где должен висеть его меч, на пустом поясе.

– Ваша Светлость? – обращаюсь я к королю.

К моему облегчению, он делает знак, и сэр Уильям кланяется, улыбается и удаляется.

– Я прикажу управляющим разобраться, – просто говорит Генрих. – Но сэр Уильям совершенно уверен, что это мои земли и вам они достались по ошибке.

Я собираюсь сказать то, что было бы разумно, – «так давайте я верну их вам без промедления, сейчас же, мои они по праву или нет!» – так поступил бы хороший придворный. Все принадлежит королю, мы владеем состоянием, пока ему это доставляет удовольствие, и если я отдам ему все, стоит ему попросить, он может позже вернуть мне что-то еще.

Я готова отказаться от имущества по своей воле, когда замечаю быструю хитрую улыбку, с которой сэр Уильям отворачивается от моего сына Монтегю. Это отблеск триумфа человека, знающего, что он – безусловный фаворит, что ему позволены любые вольности, виновного во всевозможных неразумных поступках, триумфа над тем, кто моложе, устойчивее и куда лучше его. И я чувствую, как во мне поднимается упрямство, думая, что я не отдам наследство моего сына из-за того, что этот хлыщ думает, что оно не мое. Оно мое. Это земли моей семьи. Мне пришлось претерпевать нищету, лишившись их, мне было нелегко получить их обратно, и будь я проклята, если отдам их по воле такого, как Уильям Комптон, такому королю, как Генрих, который на моих глазах плясал по детской, отнимая игрушки у сестры и отказываясь делиться.

– Я попрошу своего мажордома, сэра Томаса Болейна, разобраться и известить сэра Уильяма, – холодно произношу я. – Но я уверена, что ошибки нет.

Я выхожу из личных покоев короля в сопровождении пары своих дам и направляюсь в покои королевы, когда меня нагоняет Артур. Он берет меня под руку, желая поговорить тихо, чтобы никто не подслушал.

– Леди матушка, просто отдайте ему земли, – коротко говорит он.

– Они мои!

– Все это знают. Не важно. Просто отдайте их ему. Он не любит, когда ему перечат, и не любит, когда надо работать. Он не захочет читать отчет, он не хочет ничего решать. А больше всего он не хочет ничего писать и подписывать.

Я останавливаюсь и поворачиваюсь к Артуру:

– Почему ты советуешь мне отдать наследство своего брата? Где бы мы были, если бы я не посвятила жизнь возвращению того, что наше по праву?

– Он король, и он привык, что все происходит, как он хочет, – коротко говорит Артур. – Он отдает Уолси приказ, иногда просто кивает – и все уже сделано. Но дядя Стаффорд, дядя Невилл – вы все с ним спорите. Вы ожидаете, что он будет действовать по правилам, в согласии с традициями. Вы ждете, что он станет объяснять любые перемены. Вы требуете от него отчета. Ему это не нравится. Он хочет быть необсуждаемой властью. Он в самом деле не терпит, когда ему противостоят.

– Это мои земли! – Я повысила голос и теперь оглядываюсь, а потом говорю тише: – Это земли моей семьи, которыми я владею по праву.

– Дядя герцог сказал бы, что мы и троном владеем по праву, – шипит Артур. – Но он никогда не скажет этого вслух при короле. Эти земли принадлежат нам, нам по праву принадлежит вся Англия. Но мы никогда этого не говорим, мы даже не намекаем на это. Отдай ему земли. Пусть видит, что мы считаем, будто у нас нет прав, что мы ни на что не посягаем, что мы просто его покорные подданные. Что мы рады принять лишь то, что он по своей воле нам даст.

– Он король Англии, – нетерпеливо говорю я. – С этим я не спорю. Но его отец трон захватил, и, как скажут некоторые, не без предательства на поле боя. Он держался за него изо всех сил. Он его не унаследовал, в его жилах не течет старая английская королевская кровь. И молодой Генрих – первый среди равных, он не выше нас, он не выше закона, не выше вызова. Мы называем его «Ваша Светлость», как называли бы любого герцога, как называем кузена Стаффорда. Он один из нас, которому оказана честь; но он не выше нас. Он не выше вызова. Его слово – не слово Божье. Он не Папа Римский.

Вестминстерский дворец, Лондон, ноябрь 1518 года

В ноябре двор перебирается в Вестминстер, и мы вдвоем с королевой составляем план ее родов: велим перенести в большую комнату ее любимую кровать, выбираем гобелены, которые повесят на окнах, закрывая раздражающий дневной свет.

Мы собираемся использовать родовую кровать, на которой она родила принцессу Марию. Я даже приготовила то же белье. Мы об этом не говорим, но обе надеемся, что оно принесет нам удачу. Королева деловита, счастлива и уверенна, ее живот круглится, как толстый котелок, она приближается к восьмому месяцу. Мы стоим рядом, прикидывая, куда поместить большой буфет, чтобы расставить ее золотые тарелки, когда она внезапно останавливается и умолкает, словно что-то услышала, какой-то тревожный шепот.

– Что такое?

– Ничего, ничего, – неуверенно говорит она, – просто я почувствовала…

– Может быть, вам присесть?

Я помогаю ей дойти до кресла, и она осторожно садится.

– Что вы почувствовали?

– Я почувствовала… – начинает она, потом внезапно подбирает юбки, тянет их к себе, словно может удержать младенца внутри утробы одной силой.

– Позовите повитух, – говорит она очень тихо и спокойно, словно боится, что кто-то услышит. – Позовите повитух и закройте дверь. У меня кровь.

Мы мчимся за горячей водой и полотенцами, в комнату приносят колыбель, а я посылаю королю известие, что у королевы начались роды, конечно, на несколько недель раньше срока, но с ней все хорошо, и мы о ней заботимся.

Я смею надеяться – малышка Мария процветает в детской, она слишком умна для своих двух лет, и она тоже родилась раньше срока. Возможно, будет еще один пугающе маленький младенец, который всех нас удивит силой и цепкостью. И если это будет крепкий маленький мальчик…

Это все, о чем мы думаем, но никто не говорит этого вслух. Если королева родит мальчика, даже в таком немолодом возрасте, даже несмотря на то, что она стольких потеряла, она будет победительницей. Все, кто шептался, что она слаба, или бесплодна, или проклята, будут выглядеть глупо. Даже сам великий свежий папский легат Уолси отойдет на второе место по сравнению с такой женой, которая дала мужу то единственное, чего ему не хватает. Девушки, которые сопровождают королеву, когда она обедает с королем, или гуляет с ним, или играет в карты, девушки с вечно опущенными глазами, чепцами, сдвинутыми на макушку, чтобы показать гладкие волосы, в приспущенных платьях, открывающих заманчивые округлости груди, все эти девушки увидят, что король смотрит лишь на королеву – если она сможет подарить ему сына.

В полночь роды начинаются всерьез, взгляд королевы останавливается на святом образе, хлебе причастия в дарохранительнице на алтаре в углу, повитухи тянут ее за руки и кричат, чтобы она тужилась, но все кончается слишком быстро, и никто не кричит, есть лишь маленькое существо, едва видное среди крови и вод, и повитуха поднимает крохотное тельце, укрывает его от взгляда королевы полотном, в которое должны были пеленать крепкого сына, и говорит:

– Мне жаль, Ваша Светлость, это была девочка, но она умерла еще в утробе. Больше ничего.

Я даже не жду, когда она меня попросит. Она устало поворачивается ко мне и молча кивает, чтобы отправить меня с поручением, ее лицо искажено горем. Я устало поднимаюсь и иду прочь из родового покоя, по лестнице, через большой зал, по лестнице наверх, на королевскую половину дворца. Я прохожу мимо стражей, которые поднимают пики, приветствуя меня и пропуская, мимо пары придворных, склоняющихся в поклоне и отступающих, чтобы дать мне дорогу, через двери зала аудиенций, через шепчущуюся глазеющую толпу, которая ждет и надеется увидеть короля. Когда я вхожу, воцаряется тишина. Все знают, какое у меня поручение, все догадываются по моему каменному лицу, что вести дурные, когда я иду к двери личных покоев – и вот он.

Король играет в карты с Бесси Блаунт, по другую сторону стола сидит еще одна девушка, я даже не тружусь посмотреть кто. По кучке золотых монет перед Бесси я понимаю, что она выигрывает. Новый ближний двор, друзья и близкие, одетые по французской моде, пьющие лучшее вино с самого утра, задиристые, шумные, как дети, поднимает глаза, когда я захожу в комнату, и с предельной точностью читает поражение на моем лице и в опущенных плечах. Я вижу, я не могу не заметить, как сияют некоторые, учуявшие разбитое сердце и знающие, что беда несет возможности. Я слышу, когда стихает гул в комнате, как кто-то цокает языком от нетерпения, видя, что я принесла новые дурные вести.

Король бросает карты и быстро подходит ко мне, словно хочет, чтобы я замолчала, словно желает сохранить позорную тайну.

– Все плохо? – спрашивает он.

– Мне жаль, Ваша Светлость, – говорю я. – Девочка, мертвая.

На мгновение его рот искажается, словно ему пришлось проглотить что-то горькое. Я вижу, как сжимается его горло, словно его сейчас вырвет.

– Девочка?

– Да. Но она не дышала.

Он не спрашивает, все ли в порядке с его женой.

– Мертвый младенец, – вот и все, что он произносит, почти вопросительно. – Мир ко мне жесток, не находите, леди Солсбери?

– Это большое горе для вас обоих, – говорю я.

Я едва могу заставить губы складывать слова.

– Королева очень опечалена.

Он кивает, словно это само собой разумеется, словно она почти заслуживает скорби; а он нет.

За его спиной поднимается из-за стола Бесси, игравшая с королем в карты, пока его жена рожала мертвого ребенка. Что-то в том, как она отворачивается от моего взгляда, привлекает мое внимание. Она отворачивает лицо, а потом отступает в сторону, будто пытается улизнуть и не попасться мне на глаза, будто прячет что-то.

Никем не замеченная, она делает реверанс королю в спину и отходит, оставляя выигрыш, точно забыла про него, и тут, когда она разворачивается, чтобы выйти за дверь, я вижу округлившийся живот под складками богатой ткани ее платья. Я вижу, что Бесси Блаунт беременна, и, полагаю, от короля.

Вестминстерский дворец, Лондон, зима 1518 года

Я дожидаюсь, пока королева не приготовится вернуться ко двору; ее печаль усмирена, Катерину причастили, помыли и одели. Я собираюсь поговорить с ней утром, после заутрени, когда мы будем возвращаться из часовни.

– Маргарет, думаете, я не вижу, что вы хотите со мной поговорить? Вы не думаете, что после всех этих лет я научилась вас читать? Вы собираетесь попросить разрешения поехать домой и женить своего красавца Артура?

– Я буду вас об этом просить, – соглашаюсь я. – Скоро. Но сейчас мне нужно с вами поговорить не об этом.

– Тогда о чем?

Я едва могу заставить себя стереть улыбку с ее лица, ведь она так старается быть веселой и беззаботной. Но она не знает, как весел и беззаботен сделался двор.

– Ваша Светлость, боюсь, мне придется сказать вам нечто, что вас встревожит.

Мария де Салинас, нынешняя графиня Уиллоби, подходит к королеве и смотрит на меня, словно я предательница, раз собираюсь огорчить королеву, которая уже так много страдала.

– Что теперь? – это все, что говорит королева.

Я набираю воздуху.

– Ваша Светлость, Элизабет Блаунт. Пока вы были в родах, она была с королем.

– Это не новость, Маргарет, – ей удается беспечно рассмеяться. – Никудышная вы сплетница, раз говорите мне о таком старом скандале. Бесси всегда с королем, когда я жду ребенка. Это своего рода верность.

Мария говорит что-то про себя и отворачивается.

– Да, но чего вы не знаете… теперь она беременна.

– Это ребенок моего мужа?

– Полагаю, да. Но он его не признал. Она не привлекает внимания к своему положению, разве что платья натягиваются у нее на животе. Она мне не сказала. Она ни на что не посягает.

– Маленькая Бесси Блаунт, моя собственная дама?

Я мрачно киваю.

Она не плачет, она отворачивается и смотрит в окно эркера галереи, одним легким движением отодвинув поддерживающую руку Марии. Она смотрит сквозь маленькие стекла на заливные луга, серые от льда и сугробов. Смотрит на холодную реку, но видит лишь воспоминание о матери, плачущей лицом в подушки, с разбитым из-за неверности мужа, короля Испании, сердцем.

– Эта девочка со мной с двенадцати лет, – задумчиво произносит королева; ей удается тихонько рассмеяться. – Я явно плохо ее учила.

– Ваша Светлость, она никак не могла бы отказать королю, это невозможно, – тихо говорю я. – И я не сомневаюсь в ее любви к вам.

– Ничего удивительного, – ровным голосом отзывается она, словно холодна, как морозные цветы на стекле.

– Нет, наверное.

– Король выглядит очень довольным?

– Он ничего об этом не говорил. И ее сейчас здесь нет. Она, Бесси, удалилась от двора, как только у нее… как только…

– Как только всем стало видно?

Я киваю.

– И куда она отправилась? – без особого интереса спрашивает королева.

– В дом в приорате Святого Лаврентия, в графстве Эссекс.

– Она не сможет родить ему ребенка! – внезапно страстно выпаливает Мария. – Ребенок точно умрет!

Я ахаю при ее словах, они звучат как проклятие.

– Это не вина короля, что у нас есть только принцесса Мария! – тут же поправляю ее я.

Говорить иное – значит, сомневаться в состоятельности и здоровье короля. Я поворачиваюсь к своей подруге королеве.

– И не ваша вина, – очень тихо добавляю я. – Это, должно быть, Божья воля, Божья воля.

Королева поворачивает голову и смотрит на Марию.

– Почему Бесси, такая молодая и здоровая, не сможет родить ему ребенка?

– Тише, тише, – шепчу я.

Но Мария отвечает:

– Потому что Бог не может быть к вам так жесток!

Катерина крестится и целует распятие, висящее на коралловых четках у нее на поясе.

– По-моему, я пережила куда худшее горе, чем рождение бастарда у малышки Бесси, – говорит она. – И потом, вы не понимаете, что теперь король утратит к ней интерес?

Гринвичский дворец, Лондон, май 1519 года

Мои кузены и другие лорды королевства – Томас Говард, старый герцог Норфолк, и его зять, мой мажордом, сэр Томас Болейн – встречаются наедине с королем и папским легатом Уолси и объясняют, что поведение буйных молодых людей при дворе дурно сказывается на всех нас. Генрих, любящий веселье и смех своих товарищей, ничего не хочет слышать против друзей, пока старшие не рассказывают ему, что молодые придворные во время дипломатического визита выставили себя дураками во Франции, прямо перед самим королем Франциском.

Тут они достигают цели. Генрих остается тем же мальчиком, снизу вверх смотревшим на своего брата Артура, стремившимся быть ему ровней, семенившим за ним на толстеньких ножках и кричавшим, что хочет такую же большую лошадь, как у брата. Теперь он видит новое воплощение славного принца во Франциске Французском. Он воспринимает его как образец изящества и стиля, он хочет быть на него похож. У короля Франциска есть небольшой круг друзей и советников, утонченных, остроумных и высокообразованных. Они не разыгрывают друг друга и не шутят, не плутуют за игрой в карты и не напиваются до рвоты. Генрих охвачен честолюбивым желанием сделать свой двор таким же свободным и изысканным, как французский.

В кои-то веки кардинал и советники заодно, они убеждают Генриха, что от миньонов нужно избавиться. Полдюжины отосланы от двора с запретом возвращаться. Бесси Блаунт удалилась рожать, и о ней никто не заговаривает. Некоторым молодым придворным, которые вели себя лучше, включая моего сына Артура и моего наследника Монтегю, разрешено остаться. Двор очищен от дикости, но моя семья, высокородная и воспитанная, сохраняет свое положение. Кардинал даже замечает в разговоре со мной, что рад, что я так часто навещаю принцессу Марию, которая научится видеть во мне образец благопристойности.

– Проводить с ней время нетрудно, – с улыбкой отвечаю я. – Она прелестный ребенок, играть с ней – истинное удовольствие. И я учу ее буквам и чтению.

– Лучшей леди-воспитательницы у нее и быть не могло, – говорит он. – Говорят, она бежит вас встречать, словно вы ее вторая мать.

– Я не могла бы любить ее больше, будь она моей дочерью, – отвечаю я.

Мне приходится остановиться, чтобы не повторять, какая она умница, как сообразительна, как мило танцует и какой у нее чудный голос.

– Что ж, благослови Бог вас обеих, – беззаботно произносит кардинал, чертя толстыми пальцами в воздухе над моей головой крест.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, июнь 1519 года

Я покидаю новый, трезвый и умеренный двор и отправляюсь в свой любимый дом, чтобы подготовиться к свадьбе Артура. Брак будет очень хорошим, я не отдала бы Артура, всеобщего любимца, никому, кроме высокородной наследницы. Его женой станет Джейн Люкнор, единственная дочь и наследница рыцаря из Сассекса, хорошей семьи, скопившей изрядное состояние. Она прежде была замужем, и от того брака тоже осталось неплохое состояние. У нее есть дочь, которая живет у опекунов, так что я знаю, что она не бесплодна. А лучше всего для Артура, – при дворе среди друзей короля все готовы при виде упавшей перчатки написать стихи о Красоте и Недосягаемой Добродетели, – то, что она светловолоса, у нее серые глаза, она милая, но не глупа – она не будет писать любовные стихи в ответ. Она достаточно образованна и обучена, чтобы служить королеве. В общем, она – дорогостоящее приобретение, но я думаю, что и нам она послужит.

Пенсхерст Плейс, Кент, июнь 1519 года

Король почтил моего кузена, Эдварда Стаффорда, герцога Бекингема, еще одним визитом в Пенсхерст Плейс, и кузен Эдвард умоляет меня приехать, привезти новобрачных и помочь развлекать короля. Для кузена это великий миг, но еще более велик он для моей дочери Урсулы, которая, как я ей и обещала, обнаруживает, что замужество за маленьким Генри Стаффордом приносит выгоду. Она стоит рядом со свекровью, герцогиней Элинор, приветствуя короля и двор, и все говорят мне, что однажды она станет прекрасной герцогиней.

Я ожидаю великолепного зрелища, но меня все равно поражает роскошное гостеприимство кузена. Каждый день устраивают охоту, развлечение и пикник в лесу. Играют маски, однажды проводят бычью травлю, собачьи бои и медвежью травлю, на которой великолепный зверь продержался три часа. Герцог подготовил костюмированные танцы и маскарады, которые так любит король, заказал музыку и представления. В этих сатирических пьесах высмеивается властолюбие Карла Кастильского, который промотал состояние, купив корону императора Священной Римской империи. Наш король Генрих, надеявшийся сам получить этот титул, так смеется, что едва не плачет, когда пьеса обвиняет Карла в алчности и дерзости. Королева слушает, как оскорбляют ее племянника, с терпеливой улыбкой, словно это не имеет к ней никакого отношения.

Иногда мы просыпаемся по утрам под хор, поющий у нас под окнами, в другие дни нас скликают на озеро лодочники, и мы катаемся с музыкантами, а потом устраиваем большую регату. Король побеждает в гонке, прорываясь с боем по воде, его лицо краснеет от натуги, мышцы плеч и груди проступают сквозь тонкое полотно рубашки – точно так же он выигрывает в карты, в теннис, на скачках, в борьбе и, разумеется, на большом турнире, который мой кузен герцог устраивает для развлечения двора и показа ловкости и отваги короля с друзьями. Все придумано для развлечения и увеселения короля, ни мгновения за день не проходит без новых причуд, Генрих наслаждается всем, он побеждает во всех играх, он на голову выше всех мужчин, несомненно, он прекрасен, как статуя принца, со своими кудрявыми волосами, широкой улыбкой и телом юного бога.

– Вы потратили состояние, устроив королю лучший визит в этом году, – замечаю я в разговоре с кузеном. – У вас тут свое королевство.

– Так получилось, у меня есть состояние, – небрежно отвечает он. – И это мое королевство.

– Вам удалось убедить короля, что у вас самый красивый и упорядоченный дом в Англии.

Он улыбается:

– Вы так говорите, словно это не победа. Для меня, для моего дома, для рода. Для вашей дочери, которая все это унаследует.

– Просто король с детства не может восхищаться чем-то, не желая это для себя. Он не склонен к незаинтересованной радости.

Кузен кладет мою руку на сгиб своего локтя и ведет меня мимо теплых песчаниковых стен нижнего сада к мишеням для стрельбы из лука, где слышатся восклицания соревнующихся придворных и аплодисменты при удачном выстреле.

– Вы очень добры, что предупреждаете меня, кузина Маргарет; но мне не нужны предупреждения. Я никогда не забуду, что это король, у чьего отца ничего не было, когда он прибыл в Англию, – почти ничего, кроме одежды, прикрывавшей его бедную спину. Каждый раз, когда он видит землевладельца вроде вас или меня, чьи права восходят к герцогу Вильгельму Нормандскому, а то и к более ранним временам, он ощущает укол зависти, трепет страха, что у него недостаточно владений, что он сам недостаточен. Он рос не как мы, не в семье, знавшей, что ее место – одно из величайших в Англии. Не как мы с вами, рожденные благородными, выращенные по-королевски, не знавшие угрозы в лучших постройках Англии, окна которых выходили на широчайшие поля. Генрих родился сыном претендента, думаю, он постоянно чувствует, как неустойчив этот новый трон.

Я сжимаю его руку.

– Осторожнее, – советую я. – Говорить о Тюдорах как о вновь пришедших неразумно – для любого, тем более для тех, кому недавно принадлежал этот трон. И нас с вами растили не отцы.

Отец герцога был казнен за измену при короле Ричарде. Мой – за измену при короле Эдуарде. Возможно, измена течет в наших жилах вместе с королевской кровью, и будет разумнее позаботиться о том, чтобы никто этого не помнил.

– Это невежливо, – уступает он. – Хотя и правда, конечно. Но невежливо по отношению ко мне как к хозяину. Думаю, однако, что я показал ему то, что хотел показать. Он увидел, как живет знатнейший лорд Англии. Не скачет по лестнице на коне, как дитя, не швыряет яйцами в крестьян, не валяет дурака, как несмышленыш, не играет по целым дням, не обещает любовь служанкам при трактирах и не отсылает свою родовитую любовницу в укрытие, чтобы она носила там ребенка, словно стыдится грязных поступков.

Я не могу с этим не согласиться.

– Он противоречив. Всегда был таким.

– Груб, – еле слышно произносит герцог.

Мы подходим к придворным, люди поворачиваются и низко кланяются к нам, расступаются, чтобы мы увидели, как король собирается натянуть лук. Генрих похож на искусно сработанную статую лучника, он стоит в совершенном равновесии, слегка перенеся центр тяжести назад, линия его тела длинна и стройна от кудрявых рыжеватых волос до отставленной ноги. Мы замираем в почтительном молчании, пока Его Светлость сгибает тяжелый лук, натягивает тетиву, тщательно целится и легко спускает стрелу.

Она со свистом летит и вонзается в серединный круг на мишени, не в самый центр, с краю, близко, не идеально, но очень близко. Все принимаются радостно хлопать, королева улыбается и поднимает небольшую золотую цепь, готовясь наградить своего супруга.

Генрих поворачивается к моему кузену.

– Сможете лучше? – с торжеством кричит он. – Кто-нибудь сможет лучше?

Я хватаю герцога за руку прежде, чем он шагнет вперед и возьмет лук и стрелу.

– Уверена, не сможет, – говорю я.

Герцог улыбается и произносит:

– Сомневаюсь, что кто-то стреляет лучше Вашей Светлости.

Генрих издает радостный возглас и опускается на колено перед королевой, глядя на нее снизу вверх и улыбаясь, когда она склоняется, чтобы надеть ему на шею золотую цепь победителя. Она целует его в губы, он поднимает руки и нежно удерживает ее лицо на мгновение, словно любит ее или, по крайней мере, влюблен в картинку, которую они составляют: молодой красивый мужчина на колене перед женой, его густые медные волосы вьются под ее ласковым прикосновением.

Вечером устраивают маску на новый лад: актеры в костюмах разыгрывают сцену, а потом приглашают придворных потанцевать с ними. Король в маске и широкополой шляпе, но все сразу узнают его по высокому росту и по тому почтению, с которым держатся вокруг него актеры. Он очень доволен, когда мы все делаем вид, что принимаем его за незнакомца и восхищаемся изяществом, с которым он танцует, и его обаянием. Когда актеры разрывают круг и смешиваются с толпой придворных, все дамы трепещут при его приближении. Он приглашает танцевать Элизабет Кэрью. Теперь, когда уехала Бесси, возможность появилась у другой хорошенькой девушки, которой подарки дороже доброго имени.

Я стою возле кресла королевы, когда замечаю какое-то смятение в конце большого зала, сквозь воздух, плывущий от жара серединного очага, который герцог с гордостью сохранил в Пенсхерсте, оставив все в большом зале на прежний манер. Кто-то спешно рассказывает о чем-то одному из людей кардинала Уолси, потом вести передаются от одного к другому, по всему залу, и, наконец, достигают Томаса Мора, который склоняется к толстому красному плечу и шепчет во внимательное ухо.

– Что-то случилось, – тихо говорю я королеве.

– Разузнайте, – отвечает она, и я отступаю от ее кресла в сумрак зала и иду – не к кардиналу, который остался на месте и по-прежнему льстиво улыбается, отстукивая ритм танца, словно ничего не слышал; но прочь из большого зала, через двор, туда, где мальчик-конюх держит под уздцы разгоряченную лошадь гонца, а другой снимает с нее пропотевшее седло.

– Погоняли его, – замечаю я, проходя мимо, словно шла по своим делам.

Мальчики низко мне кланяются.

– Едва не охромел, – жалуется один. – Я бы такого красавца так не гнал.

Я мешкаю и похлопываю коня по влажной шее.

– Бедняга. Издалека скакал?

– Из Лондона, – отвечает парнишка. – Но гонец и того хуже, он из самого Эссекса.

– Долгая дорога, – соглашаюсь я. – Он к королю, надо полагать.

– Да. Но оно того стоит. Сказал, получит по меньшей мере золотой нобль.

Я смеюсь.

– Ну а вам остается вознаградить бедного коня, – говорю я и иду дальше.

Я поворачиваю, едва скрывшись из виду, прохожу через дворик сбоку от большого зала и захожу через боковую дверь, кивнув стражам. Нахожу в глубине зала Томаса Мора, который смотрит на танцующих, он улыбается и кланяется мне.

– Так Бесси Блаунт родила мальчика, – заявляю я.

Он пробыл при дворе недостаточно долго, чтобы научиться туманить свои честные карие глаза.

– Ваша Милость… Я не могу сказать, – запинается он.

Я улыбаюсь.

– И не надо, – говорю я. – Вы ничего и не сказали.

И возвращаюсь на свое место возле королевы, прежде чем кто-либо заметит, что меня не было.

– Новости от Бесси Блаунт, – говорю я королеве. – Мужайтесь, Ваша Светлость.

Она улыбается и склоняется вперед, хлопая в ладоши в такт музыке, когда король выходит в середину круга, кладет руки себе на бедра и танцует быструю джигу, стуча ногами по полу.

– Говорите, – произносит она поверх аплодисментов.

– Она, похоже, родила мальчика, – говорю я. – Гонец рассчитывал на награду. Король заплатит только за новости о мальчике. И человек Уолси, Томас Мор, этого не отрицает. Из него не выйдет хороший придворный, он совсем не умеет лгать.

Она не перестает улыбаться. Генрих кружится, взрыв аплодисментов встречает окончание танца, и король видит, что его жена встает и хлопает, довольная его выступлением. Он кланяется ей и ведет в круг другую девушку.

Королева садится на свое место.

– Мальчик, – без выражения произносит она. – У Генриха живой сын.

Гринвичский дворец, Лондон, весна 1520 года

Сын Бесси переживает первые несколько месяцев, хотя никто из нас, дам при покоях королевы, хоронивших не до конца сложившиеся тела принцев Тюдоров, и трех пенсов не даст за его жизнь. Конечно, никто ничего не говорит, но при дворе сложилось устойчивое безмолвное ощущение, что у короля не может быть сыновей, а если они появляются, женщина не может их вырастить. Бедного маленького бастарда называют Генри, словно мы не похоронили уже двух младенцев с тем же именем. Ему дают фамилию Фитцрой, поскольку король признает своего побочного отпрыска. Бесси жалуют содержание на воспитание мальчика, и все говорят о нем, повсюду, как о собственном сыне короля. Я не сомневаюсь, что человек, открыто ставший его крестным отцом, кардинал Томас Уолси, поощряет сплетни, расходящиеся по королевству, в которых мальчика называют собственным сыном короля, чтобы все слышали, что король может зачать крепкого сынишку, что он так и сделал.

Бесси выходит из родовых покоев, и ее тут же быстренько причащают и выдают за воспитанника кардинала Уолси, молодого Гилберта Тэйлбойса, чей отец так слаб головой, что не может защитить сына от женитьбы на подержанном товаре. Как и предвидела королева, король не возвращается к бывшей любовнице, словно роды внушили ему неприязнь к ней. С приходом зрелости у короля, похоже, появилось пристрастие либо к красавицам с дурной славой, либо к неиспорченным девам.

Королева Катерина молчит: про Бесси, про Генри Фитцроя, про Марию Болейн, дочь моего мажордома сэра Томаса, которая приехала из Франции, представлена ко двору и привлекает внимание своей белокурой прелестью. Бессмысленное маленькое создание, недавно выданное за Уильяма Кэри, которому, похоже, нравится, как двор восхищается его прелестной женой. Король выделяет ее, приглашает танцевать, обещает подарить хорошую лошадь. Она смеется его любезностям, восторгается его музыкой и хлопает в ладоши от счастья, как милое дитя, когда видит лошадь. Она изображает невинность, и королю нравится ее развращать.

– Мне кажется, лучше, что он развлекается с замужней, а не с девушкой, – тихо замечает королева. – Не так… – она подбирает слово. – …губительно.

– Это всем кажется, – отвечаю я. – Если он ее получит и сделает ей сына, бастарда положат в колыбель Кэри, назовут Генри Кэри, и другого Генри Фитцроя у нас не будет.

– Думаете, у нее тоже будет мальчик? – с печальной улыбкой спрашивает королева. – Думаете, Мария Болейн сможет выносить мальчика Тюдора? Родить его живым? Думаете, только я не могу родить королю сына?

Я беру ее за руку. Невыносимо видеть боль на ее лице.

– Я этого не имела в виду, потому что не знаю, Ваша Светлость. Никто не может знать.

Что я знаю, когда появляются у берегов реки желтые нарциссы и на рассвете, который с каждым днем все раньше, начинают петь черные дрозды, это что король точно уложил в постель Марию Болейн, потому что роман зашел дальше подарочков, король пишет стихи. Он нанимает хор, чтобы петь под окнами Марии в Майский день, и двор избирает ее майской королевой. Ее семья – мой мажордом сэр Томас и его жена Елизавета, дочь старого герцога Норфолка, – видит свою дочь в новом свете, как ступень к богатству и положению, и, словно пара развеселых сводников, намывает ее, одевает и украшает, чтобы предложить королю, будто она – жирный голубок, готовый к тому, чтобы его запекли в пироге.

Поле Золотой парчи, Франция, лето 1520 года

Вершиной усилий Томаса Уолси должна стать встреча с Франциском Французским, мирный поход с шатрами, лошадями и наступающей армией придворных в ярких новых одеждах, с тысячами и тысячами слуг и конюших, с дамами обоих дворов, одетыми, точно королевы, и с самими двумя королевами, постоянно переодевающимися в новые платья и украшенные каменьями головные уборы. Уолси распределяет заказы и возводит удивительный временный городок в долине возле Кале, замок сказочной красоты, возникший за ночь, как сон, и в сердце его – наш принц, выставлен напоказ, как прекрасная редкость, в оправе, сработанной его советником.

Лагерь называют Полем Золотой парчи – за навесы, знамена и даже шатры, которые сияют настоящим золотом, превращая землю вокруг Кале в блистательный центр христианского мира. Здесь два великих короля сошлись посостязаться в красоте и силе и поклясться в мире, который продлится вечно.

Генрих – наш золотой король, такой же ослепительный, красивый и изысканный, как король Франции, позволяющий себе причуды, каких никогда не позволил бы его отец, щедрый в политике, искренний в стремлении к миру; все в его свите им гордятся. А подле него – помолодевшая, прекрасная – занимает свое место на великой сцене христианского мира моя подруга королева, и я сияю от гордости за нее, за них обоих, за долгую борьбу, которой им стоил мир с Францией, процветание Англии и любовный согласный союз друг с другом.

Ни мне, ни королеве не важно, что все ее дамы оседают в реверансе, как в обмороке, когда король – тот или иной – проходит мимо. Не важно, что Франциск Французский целует всех дам королевы, кроме старой леди Элинор, герцогини Бекингемской, суровой свекрови Урсулы. Между Катериной и королевой Франции Клод тут же возникает дружба и понимание. Они обе замужем за красивыми молодыми королями, думаю, их объединяет куда больше, чем они обсуждают.

Мои сыновья Монтегю и Артур блистают при двух соперничающих дворах, Джеффри подле меня, надеюсь, извлекает уроки из величайшего события, какое суждено увидеть миру, Урсула состоит при королеве, хотя осенью ей придется удалиться в родовые покои, а однажды днем, без предупреждения, в мои покои на половине королевы входит мой сын Реджинальд и опускается у моих ног на колени, чтобы я его благословила.

У меня перехватывает дыхание от изумления.

– Мальчик мой! Ох, мальчик мой, Реджинальд!

Я поднимаю его и целую в обе щеки. Он выше меня, он раздался в плечах, стал красивым молодым человеком, серьезным и сильным, ему двадцать. У него густые русые волосы и темные карие глаза. Только я вижу в его лице того мальчика, каким он был. Только я помню, как оставила его в Шинском приорате, когда у него дрожала губа, но ему сказали, что нельзя попросить меня остаться.

– Тебе позволили приехать? – спрашиваю я.

Он смеется.

– Я не вступил в орден, – напоминает он. – Я не школьник. Конечно, мне можно тут быть.

– Но король…

– Король ждет, что я буду учиться по всему христианскому миру. Я часто выезжаю из Падуи в библиотеки или к ученым. Он этого и ждет. Он за это платит. Он это поощряет. Я написал ему, сказал, что хотел бы сюда приехать. Мне предстоит встреча с Томасом Мором. Мы так много писали друг другу, мы обещали друг другу провести вечер в споре.

Не стоит забывать, что мой мальчик стал уважаемым богословом, мыслителем, он беседует с величайшими философами наших дней.

– Что ты будешь с ним обсуждать? – спрашиваю я. – Он стал при дворе важным человеком. Теперь он – личный секретарь самого короля, пишет важные письма и проводит переговоры о мире.

Реджинальд улыбается.

– Мы будем беседовать о природе церкви, – говорит он. – Мы все сейчас об этом говорим. О том, может ли человека направлять его совесть, или он должен полагаться на учение церкви.

– И что ты думаешь?

– Я полагаю, что Христос создал церковь, чтобы учить нас, литургии – это наши уроки, священник и клир переводят нам Бога, так же, как мы, ученые, переводим учение Христа с греческого. Нет лучшего наставника, чем церковь, которую дал нам сам Христос. Несовершенная совесть одного человека никогда не превзойдет века традиции.

– А что думает Томас Мор?

– В основном то же, – небрежно говорит он, словно тонкие оттенки богословия не стоят того, чтобы обсуждать их с матерью. – И мы цитируем отцов церкви и спорим с доводами другого. Тебе это не будет интересно, там все очень подробно.

– Ты примешь сан? – горячо спрашиваю я.

Реджинальд не может подняться в церкви, если не примет сан, а его готовили к тому, чтобы направлять церковь.

Он качает головой.

– Пока нет, – говорит он. – Я не чувствую, что призван.

– Но ведь твоя совесть не может тебя направлять! Ты только что сказал, что человека должна направлять церковь.

Он смеется и одобрительно кивает.

– Леди матушка, вы – ритор, надо будет взять вас на встречу с Эразмом и Мором. Вы правы. Совесть человека не может его направлять, если противоречит учению церкви. Человек не может идти против своих владык. Но учение церкви само говорит, что я должен ждать и учиться, пока не придет время, когда меня призовут. Тогда, если я услышу зов, я отвечу. Если церковь требует моего послушания, я должен служить ей, как все остальные, даже сам король.

– И принять сан, – нажимаю я.

– Разве я не всегда делал то, что вы приказывали?

Я киваю, я не хочу слышать это нетерпение в его голосе.

– Но если я приму сан, я должен буду служить там, куда меня направит церковь, – указывает он. – Что, если меня пошлют на восток? Или к московитам? Что, если меня отошлют далеко и я больше не смогу вернуться домой?

Я не могу сказать этому молодому человеку, что служение семье часто означает, что жить среди семьи не получится. Я оставила его, когда он был малюткой, чтобы заботиться об Артуре Тюдоре. Я не могу присутствовать при родах Урсулы, если буду нужна королеве.

– Что ж, надеюсь, что ты вернешься домой, – невпопад говорю я.

– Я бы этого хотел, – только и отвечает он. – Мне кажется, я уже едва знаю свою семью. Такое чувство, что меня не было очень долго.

– Когда ты закончишь обучение…

– Ты думаешь, король пригласит меня ко двору и даст мне работу при себе? Или, возможно, пошлет преподавать в университеты?

– Думаю. Я на это надеюсь. Всякий раз, как получается, я о тебе упоминаю. Артур о тебе не забывает. Монтегю тоже.

– Ты обо мне упоминаешь? – спрашивает он с недоверчивой улыбкой. – Ты находишь время упомянуть обо мне в разговоре с королем, помимо всех милостей, о которых просишь для остальных своих сыновей, для Джеффри?

– Это король раздает все должности и милости, – коротко отвечаю я. – Конечно, я о тебе упоминаю. Я обо всех вас упоминаю. Едва ли я могу сделать больше.

Реджинальд остается на ночь и обедает с лордами и своими братьями. Артур приходит повидать меня после обеда, говорит, что Реджинальд приятен в обществе, очень много знает и может объяснить новую ученость, которая расходится по христианскому миру, меняя его внятно и решительно.

– Он стал бы прекрасным наставником для принцессы Марии, – говорит Артур. – Тогда он смог бы вернуться домой.

– Наставник принцессы Марии? Какая удачная мысль! Я предложу это королеве.

– Ты будешь на будущий год жить с принцессой, как ее воспитательница, – прикидывает Артур. – Когда она достаточно повзрослеет, чтобы ей понадобился наставник?

– Может быть, лет в шесть или семь?

– Еще два года. Потом Реджинальд может к тебе присоединиться.

– И мы вдвоем сможем ее наставлять и обучать, – говорю я. – А если королева родит принца… – никто из нас не делает замечания, что это очень маловероятно, – то Реджинальд может учить и его. Твой отец очень гордился бы тем, что его сын стал наставником будущего короля Англии.

– Гордился бы, – Артур улыбается, вспомнив об отце. – Он гордился всем, что у нас хорошо получалось.

– Как ты, мой мальчик? Ты, должно быть, много миль проехал с королями верхом, они ведь каждый день выезжают охотиться, кататься или устраивать скачки.

– У меня все неплохо, – отвечает Артур, хотя вид у него уставший. – Конечно, не отставать от короля – это иногда больше похоже на работу, чем на развлечение. Но я немного обеспокоен, леди матушка. Я в ссоре с отцом Джейн, и она из-за этого мной недовольна.

– Что случилось?

Артур рассказывает мне, что пытался убедить отца Джейн передать ему свои земли, чтобы мой сын отвечал за военную службу, которая связана с владением. Артур все равно их унаследует, у старика нет причин удерживать земли и отвечать за сбор крестьян, если объявят призыв.

– Он не может служить королю, – огорченно говорит Артур. – Он слишком стар и слаб. Это было честное предложение помощи. И я также предложил выплачивать ренту.

– Ты был прав, – говорю я.

Ни в чем, что умножит землевладения Артура, я не увижу ошибки.

– А он пожаловался Джейн, и она думает, что я пытаюсь заполучить ее наследство до его смерти, залезаю в карман мертвеца, и над моей бедной головой разразилась гроза. Теперь она пожаловалась нашему кузену Артуру Плантагенету и нашему родственнику, старому графу Эранделу, и они угрожают, что пожалуются на меня королю. Они считают, что я пытаюсь обманом выманить у старика его земли! Обкрадываю своего тестя!

– Нелепость, – из верности говорю я. – И потом, тебе не о чем волноваться. Генрих не станет слушать обвинения против тебя. Не от наших кузенов. Не сейчас. Не тогда, когда он хочет, чтобы Англия побеждала на турнирах.

Л’Эрбер, Лондон, весна 1521 года

Благосклонность короля к моему сыну Артуру неизменна. Артур пребывает в самом сердце веселящегося, играющего, пьющего и распутничающего двора. Все шумные и непочтительные молодые люди, которых изгоняли от двора, вернулись по одному, забыв, что им это запрещено и что король, как предполагалось, исправился. Генрих не сдерживает их и не корит, ему нравится быть среди них, быть таким же разгульным и свободным, как они. Артур рассказывает, что король спускает шутки и замечания, которые задевают самый его престол, что герцог Бекингем выходит из себя, говоря, что двор больше похож на пивную, чем на обитель величия, и жалуется, что Уолси принес в Вестминстер обычаи Ипсвича.

С тех пор как эти молодые люди вернулись с Поля Золотой парчи, они буйствуют хуже, чем прежде, их переполняет радость победы, сознание собственной молодости и красоты, острое как никогда. Это двор молодых, полных яростных желаний и вкуса к жизни, и никто не может их остановить или призвать к порядку.

Дамы королевы, довольные, что вернулись в Англию, покинув французский двор, где царит жестокое соперничество, щеголяют французскими модами и упражняются во французских танцах. Некоторые приобрели французский акцент, мне это кажется смехотворным, но его принято считать изысканным – или, как сами они говорят, tres chic. Причудливее и уж точно тщеславнее всех держится Анна Болейн, сестра Марии и Джорджа, которая, благодаря обаянию отца, провела детство при французских дворах и совсем позабыла об английской скромности, если она у нее когда-то была. Теперь, когда она вернулась из Франции, вся семья сэра Томаса при дворе: Джордж Болейн, его сын, служил королю почти всю жизнь, его жена Елизавета и недавно вышедшая замуж Мария вместе со мной состоят при покоях королевы.

Моего кузена герцога Бекингема все дальше оттесняют от этого сошедшего с ума по Франции и модам двора, он оберегает семейную честь, ведь моя дочь Урсула подарила ему внука, и у нас есть новый малыш Генри Стаффорд, чьи пеленки и покрывала колыбели расшиты герцогскими земляничными листьями, и герцог горд тем, что явилось новое поколение королевской крови.

Происходит нечто ужасное. Король моет руки в золотой чаше перед обедом, отходит к трону под королевский балдахин и садится, а кардинал подзывает слугу и окунает пальцы в ту же золотую чашу, в воду короля. Мой кузен герцог издает рев и сшибает чашу на пол, обливая водой длинное красное одеяние, он буйствует, как безумец. Генрих оборачивается на шум, смотрит через плечо и смеется, словно все это не важно.

Кузен что-то произносит в ярости про достоинство трона, на которое не должны посягать выскочки, и смех Генриха обрывается, и он смотрит на моего кузена. Смотрит долгим ровным взглядом, словно думает о чем-то, кроме золотой чаши, вращающейся на полу и бросающей золотые отсветы на сапоги короля, залитое водой облачение кардинала и топающие ноги моего кузена. Какое-то мгновение мы все это видим: при слове «выскочки» у Генриха на лице появляется настороженное подозрительное выражение, как у отца.

Этой весной я на много дней удаляюсь от двора. Время свое я делю между заботами о лондонском доме, Л’Эрбер, и принцессой Марией. Мои обязанности леди-воспитательницы при ней всерьез начнутся лишь тогда, когда она отправится в классную комнату, но она такая умница, что я хочу, чтобы она пораньше начала учиться, и люблю читать ей перед сном, слушать, как она поет, учить ее молитвам и танцам, когда в ее покоях играют мои музыканты.

Меня отпускают от двора, королева во мне не нуждается, она счастлива в своих покоях, с музыкой и книгами, она каждый вечер обедает с королем и смотрит, как танцуют ее дамы. Ей нравится знать, что я с ее дочерью, она часто нас навещает. Король поглощен новым флиртом, но это столь тайное увлечение, что мы о нем догадываемся лишь по тому, что он пишет любовные стихи. Никто не знает, кто привлек его внимание на этот раз. Ни королеву, ни меня не заботит затейливая смена привязанностей Генриха; девушек так много, и все они улыбаются и краснеют, когда на них смотрит король, а он устраивает такое представление из своих ухаживаний, словно хочет, чтобы они не поддавались. Возможно, одна ходит к нему в покои ужинать наедине, возможно, она не возвращается в покои королевы до утра. Возможно, король напишет стихотворение или новую любовную песню. Королеве это может не нравиться; но это едва ли имеет значение. Это никак не влияет на подлинное равновесие власти при дворе, которое держится на смертельной необъявленной войне кардинала и лордов, кардинала и королевы за внимание короля. Девушки – лишь развлечение; они ничего не меняют.

К тому же король веско высказывается о святости священного брака. Его сестра Маргарита, вдовствующая королева Шотландии, видит, что муж, избранный ею по любви, превратился в ее врага, и хочет заменить его на государственном посту, а некоторые говорят, что и в своей постели, на герцога Олбени, своего регента. Потом мы слышим нечто более страшное. Один из северных лордов пишет Томасу Уолси, чтобы без обиняков предупредить, что сестра короля просит своего любовника Олбени помочь ей добиться развода. Старый военачальник предсказывает, что будет убийство, а не аннуляция брака.

Генриха страшно оскорбляет намек на недостойное поведение сестры, он пишет ей и ее постылому мужу, чтобы величественно напомнить о нерушимости брачных уз и о том, что брак есть таинство, которое человек разрушить не может.

– Сколько бы ни было прачек, – замечаю я в разговоре с Монтегю.

– Брак священен, – соглашается Монтегю с улыбкой. – А стирать кому-то надо.

У меня много дел в лондонском доме. Виноград, разросшийся по фасаду, ломает кладку и угрожает крыше. Мне приходится построить огромные леса, чтобы рабочие могли добраться до самых труб и укротить чудовище, и наверх они лезут с пилами и топорами, чтобы рубить толстые ветви. Разумеется, соседи жалуются, что я загородила дорогу, и следом я получаю письмо от лорда-мэра, которое предписывает мне освободить проезд. Я не обращаю на него внимания. Я графиня, я могу перегородить все дороги в Лондоне, если пожелаю.

Садовники клянутся, что суровая обрезка заставит виноград цвести и плодоносить, и по осени я буду купаться в вине собственного производства. Я смеюсь и качаю головой. У нас в последние годы стояла такая холодная сырая погода, что, боюсь, в Англии больше никогда не будут делать вино. Думаю, хорошего лета у нас не было с моего детства. Кажется, я помню, как день за днем ездила в прекрасную погоду за великим королем, как люди выходили приветствовать короля Ричарда и махать ему. Такого лета у нас больше нет. Генрих никогда не разъезжает подолгу под солнцем, радуя всех. Золотое лето моего детства ушло; никто больше не видит в небе три солнца сразу.

Когда леса снимают, я мощу дорогу перед своим домом, чтобы помои, которые судомойки выливают на улицу, не застаивались. Я велю прорыть на дороге серединную канаву и говорю мальчишкам на конюшне, что навоз надо выгребать прочь с нашего двора, в канаву, чтобы стекал оттуда в реку. Вонь городского дома слабеет, и, уверена, в кухне и кладовых теперь меньше крыс. Любому, кто идет по Даугейт-стрит, очевидно, что у меня один из лучших домов в Лондоне, почти королевский дворец.

Мажордом подходит ко мне, когда я любуюсь новой мостовой, и тихо произносит:

– Я хотел бы с вами поговорить, Ваша Милость.

– Сэр Томас? – Я оборачиваюсь и вижу за своим плечом встревоженного Болейна. – Что-то случилось?

– Боюсь, что да, – коротко отвечает он и озирается. – Я не могу здесь говорить.

С внезапным болезненным страхом я вспоминаю годы, когда никто не мог говорить на улице, когда, прежде чем сказать слово, люди проверяли двери своих домов.

– Глупости! – примирительно отвечаю я. – Но можем уйти в дом от шума.

Я прохожу затененный холл и сворачиваю в небольшую дверь справа. Это нижняя комната для записей, ею пользуется мажордом, отсюда он наблюдает за тем, как прибывают и уезжают гости, здесь получает сообщения и платит по счетам. В комнате два стула, стол и двойная дверь, чтобы никто не мог подслушать, когда мажордом дает распоряжения или отчитывает кого-то.

– Ну вот, – говорю я. – Здесь достаточно тихо. В чем дело?

– Герцог, – смело начинает он. – Эдвард Стаффорд, герцог Бекингем.

Я сажусь за стол и указываю Болейну, чтобы сел напротив.

– Вы хотите поговорить о моем кузене? – спрашиваю я.

Он кивает.

Я смутно боюсь того, что за этим последует. Речь о свекре Урсулы, о моем внуке в колыбели Стаффордов.

– Продолжайте.

– Его арестовали. Он в Тауэре.

Все внезапно замирает и затихает. Я слышу быстрый стук и понимаю, что это звук моего сердца отдается у меня в ушах.

– За что?

– За измену.

Одно слово, а в комнате будто свистнул топор. Болейн смотрит на меня, его бледное лицо исполнено страха. Я знаю, что на вид совершенно бесстрастна, мои челюсти твердо сжаты, чтобы от ужаса не застучали зубы.

– Его вызвали в Лондон, к королю, в Гринвич. Он садился на свою барку, собираясь к Его Светлости, когда капитан королевских йоменов взошел на борт со своими людьми и сказал, чтобы корабль направлялся в Тауэр. Вот так.

– Что говорят, в чем его обвиняют?

– Не знаю, – начинает сэр Томас.

– Знаете, – настаиваю я. – Вы сказали: «Измена». Так рассказывайте.

Он увлажняет пересохшие губы, сглатывает.

– Пророчество, – говорит он. – Он встречался с картузианцами.

Это не преступление. Я встречалась с картузианцами, я молюсь в их часовне, мы все там молимся. Они приняли Реджинальда в Шинском приорате, обучали его и растили, это добрый орден набожных людей.

– В этом нет ничего дурного, – твердо говорю я. – Они ни в чем не замечены.

– Говорят, что у них в Шинской библиотеке есть пророчество, говорящее, что народ призовет герцога на трон, – продолжает он. – Парламент предложит ему корону, как в свое время Генриху Тюдору.

Я прикусываю губу и молчу.

– Говорят, герцог сказал, что король проклят, что у него не будет законного сына и наследника, – тихо произносит сэр Томас. – Он сказал, одна из дам королевы говорила о проклятии Тюдоров. Одна из дам сказала, что сына не будет.

– Кто? Имя известно? Кто эта неосторожная дама?

Я чувствую, как у меня начинают трястись руки, и складываю их на коленях, прежде чем сэр Томас увидит. Я вспоминаю, что он – зять герцога Норфолка и что именно герцог Норфолк, как глава суда пэров, будет судить моего кузена по обвинению в измене. Я гадаю: пришел Болейн ко мне как мажордом, чтобы предупредить, или как шпион герцога, чтобы на меня донести.

– Кто мог такое сказать? Ваши дочери об этом не говорили?

– Ни одна из них такого не скажет, – быстро отвечает он. – Это духовник герцога дал против него показания. И его мажордом, и слуги. Ваша дочь никогда об этом не говорила?

Я качаю головой от такой находчивости. Мажордом герцога останавливался у меня, я молилась с его духовником. Моя дочь живет в доме герцога и все с ним обсуждает.

– Моя дочь никогда не стала бы ни слушать, ни повторять такое, – отвечаю я. – А духовник герцога не мог его оговорить. Он связан тайной исповеди. Он не может открывать, о чем человек молится.

– Кардинал сказал, что теперь может. Это новое постановление. Кардинал говорит, что долг священника перед королем выше, чем его обет церкви.

Я теряю дар речи. Этого не может быть. Кардинал не мог изменить правило, защищающее сказанное на исповеди, правило, которое заставляет священника хранить молчание, как хранит его Господь.

– Так это кардинал собирает свидетельства против герцога?

Болейн кивает. Именно. Уолси уничтожает своего соперника в борьбе за расположение и внимание короля, это давняя война. Вода, пролитая на облачение кардинала, оставила пятно, которое должно быть смыто, кроваво-красное. Уолси жаждет отомстить.

– Что будет с герцогом?

Незачем спрашивать, я знаю. Я знаю, каково наказание за измену. Кто знает это лучше меня?

– Если признают виновным, обезглавят, – тихо произносит Болейн.

Он ждет, пока я осмыслю то, что и так знаю. А потом произносит то, что еще хуже.

– И остальных тоже допрашивают. Есть подозрение, что там заговор. Клика.

– Кого? Кто остальные?

– Семью, друзей, близких.

Это моя семья, мои друзья, мои близкие. Обвиняемый – мой кузен и друг, моя дочь Урсула замужем за его сыном.

– Кого именно допрашивают?

– Его и вашего кузена, Джорджа Невилла.

Я делаю вдох.

– И все?

– Его сына, вашего зятя, Генри Стаффорда.

Друг Джеффри, муж Урсулы. Я втягиваю воздух.

– Кого еще?

– Вашего сына Монтегю.

Я едва могу дышать. Воздух в этой крохотной комнатке так сгустился, что мне кажется, будто на меня наваливаются стены.

– Монтегю невиновен, – веско произношу я. – А Артура никто не назвал?

– Пока нет.

Мы переплетены, как ветви растения, Planta genista, в честь которого получили имя. Моя дочь Урсула замужем за сыном герцога. Мы с ним кузены. Мои мальчики выросли в доме другого моего кузена, Джорджа Невилла, который женат на дочери герцога. Мой сын Монтегю женат на его дочери. Более близкого родства не бывает. Так водится в знатных родах: браки и свойство, объединение усилий. Так мы удерживаем богатство в семье, сосредотачиваем власть, объединяем земли. Но взгляни на это осуждающе, взгляни с подозрением – сложится впечатление, что мы составляем клику, заговор.

Я тут же думаю о Джеффри, который служит пажом при покоях королевы. По крайней мере, в его верности никто не должен усомниться. Ему не должно ничто угрожать. Если с Джеффри все в порядке, я смогу вынести что угодно.

– Против Джеффри ничего? – без выражения произношу я.

Болейн качает головой.

– Меня будут допрашивать? – спрашиваю я.

Он слегка отворачивается от меня, выказывая холодность.

– Да. Обязаны. Если в доме есть что-то…

– О чем вы? – от страха я впадаю в ярость.

– Не знаю! – выпаливает он. – Не знаю! Откуда мне знать? Я не имею касательства к пророчествам и предсказаниям давно ушедшим королям. В моем родовом древе нет гигантов, как у вас, Невиллов. И трех солнц в небе, как у вас, Йорков. Я не потомок водной богини, которая вышла из реки, чтобы сочетаться со смертным! Когда основали ваш род, о нас никто не слышал. Когда ваши дядья сидели на троне, мои были тихими горожанами. Я не знаю, что у вас может быть, что вы могли сохранить от тех времен: знамя, стяг, поминальник или письмо. Что угодно, что выдает ваше происхождение, вашу королевскую кровь, какое-нибудь пророчество о том, что трон был когда-то вашим и снова станет. Но что бы у вас ни было, Ваша Милость, изымите это и сожгите. Нет ничего, что стоило бы хранить при такой опасности.

Первое, что я делаю, – это отправляю письмо Джеффри, веля ему немедленно ехать в Бишем и оставаться там, пока я ему не напишу. Ни с кем не разговаривать, никого не принимать. Слугам он должен сказать, что болен, сделать вид, что это может быть потливая горячка. Если я буду знать, что он в безопасности, то смогу бороться за других сыновей. Я посылаю старшего конюха в Тауэр, чтобы выяснить, кто за его высокими серыми стенами и что о них говорят.

Одну из своих дам я отправляю к Урсуле, сказать ей, чтобы взяла сына, ехала в Л’Эрбер и сидела там, пока мы не поймем, что нам делать. Пажа я посылаю к Артуру, чтобы сказать, что немедленно направляюсь ко двору, где мы с ним увидимся.

Я велю снарядить барку и отвезти меня вниз по течению. Двор сейчас в Гринвиче, я тихо сижу на своей скамье у кормы барки с парой дам и настраиваюсь на то, чтобы быть терпеливой, когда за верхушками деревьев, покрытых свежими листьями, появляются высокие башни.

Барка причаливает, гребцы встают с веслами на караул, когда я схожу на берег. Мне нужно подождать, пока все соберутся и подготовятся, а потом я прохожу мимо них с улыбкой, сдерживая желание бежать в покои королевы. Я медленно иду по гравийной дорожке и слышу шум со стороны конюшен: въехали с полдюжины всадников, зовут конюхов. Страж открывает передо мной садовую калитку, ведущую к лестнице королевы. Я киваю в знак благодарности и поднимаюсь, без спешки, дыхание мое ровно, сердце не частит, когда я дохожу до верха.

Стражник у двери приветствует меня и отступает в сторону, я вхожу и вижу королеву, сидящую на сиденье под окном; она смотрит в сад, в руках у нее льняная рубашка с прекрасной вышивкой, одна из дам читает какую-то рукопись, другие сидят вокруг с шитьем. Я вижу дочерей Болейна и их мать, дочь лорда Морли, Джейн Паркер, дам-испанок, леди Хасси, с полдюжины других. Они встают, чтобы сделать передо мной реверанс, когда я приседаю перед королевой, а потом она знаком велит им удалиться, и я, поцеловав ее в обе щеки, сажусь с ней рядом.

– Как красиво, – произношу я легким и безразличным голосом.

Королева поднимает рубашку, словно хочет показать мне узор черной по белому вышивки, так, чтобы никто не видел ее губ, и шепчет:

– Вашего сына взяли?

– Да, Монтегю.

– В чем его обвиняют?

Я стискиваю зубы и притворно улыбаюсь, словно мы говорим о погоде.

– В измене.

Ее голубые глаза раскрываются шире, но лицо не меняется. Если кто посмотрит на нас со стороны, то решит, что новости, о которых я рассказываю, ее не очень занимают.

– Что это значит?

– Думаю, это кардинал, действует против герцога. Уолси против Бекингема.

– Я поговорю с королем, – говорит она. – Он должен знать, что это безосновательно.

Она колеблется, видя мое лицо.

– Это безосновательно, – произносит она уже не так уверенно. – Ведь правда?

– Говорят, он рассказывал о проклятии рода Тюдоров, – отвечаю я еле слышно. – Говорят, дама из ваших покоев сказала о проклятии.

Она задерживает дыхание.

– Не вы?

– Нет. Никогда.

– Вашего сына обвиняют в том, что он повторил проклятие?

– И моего кузена, – признаюсь я. – Но, Ваша Светлость, ни мои сыновья, ни мой кузен Джордж Невилл никогда не говорили и не слышали ни единого слова против короля. Герцог Бекингем может быть несдержанным, но он верен. Если знатнейшего аристократа королевства обвинят по прихоти советника, всего лишь одного из слуг короля, не высокого рождения и не знатного, то всем нам грозит беда. Вокруг трона всегда идет соперничество. Но утрата королевской милости не должна повлечь за собой смерть. Мой кузен Эдвард Стаффорд бестактен; он что, должен за это умереть?

Она кивает:

– Конечно. Я поговорю с королем.

Десять лет назад она бы тут же пошла в его покои, отвела бы его в сторону, прикоснувшись к руке, быстро улыбнулась, и он бы сделал, что она сказала. Пять лет назад она бы пошла в его покои, дала ему совет, и он бы прислушался к ее мнению. Всего два года назад она ждала бы, пока он придет в ее покои перед обедом, и тогда сказала бы, как правильно поступить, а он бы тут же так и сделал. Но сейчас она знает, что король может беседовать с кардиналом, может играть в карты со своими фаворитами, может гулять в саду под руку с хорошенькой девушкой, шепча ей на ухо, рассказывая, что никогда, никогда так не желал женщину, что голос ее подобен музыке, а улыбка – ясному солнцу, и ему неинтересно мнение жены.

– Я подожду до обеда, – решает королева.

Я сижу с королевой, пока король не приходит с друзьями, чтобы сопроводить ее и ее дам к обеду. Я собиралась встретить Артура улыбкой, шепнуть ему предупреждение и увидеться с ним позже. Но когда распахивают двойные двери и Генрих входит в комнату – красивый, смеющийся – и кланяется королеве, Артур не следует за ним.

Я делаю реверанс, приклеив к лицу улыбку, как маску, и по моей спине бежит холодный пот. Все здесь: Чарльз Брэндон, Уильям Комптон, Фрэнсис Байан, Томас Уатт, все, кого я могу вспомнить, здесь, все на месте, все смеются какой-то своей шутке, о которой обещают рассказать, когда сложат о ней сонет; но Артура Поула нет. Моего сына нет, и никто об этом ничего не говорит.

Одна из девушек роняет книгу, которую читала, и наклоняется, чтобы ее поднять. Присев в глубоком реверансе перед королем, прижимает книгу к корсажу, подчеркивая любовь к науке и привлекая взгляд к теплой манящей коже шеи и груди. Я вижу блестящие темные волосы под французским чепцом и блеск золотого вензеля «Б» с тремя кремовыми жемчужными каплями, низко висящего у нее на шее; но король кланяется жене и вовсе не замечает девушку.

Дамы выстраиваются по ранжиру за королевой, я вижу Марию Болейн, пихающуюся локтями за место с Джейн Паркер, но, улыбаясь им, я повсюду ищу и не нахожу своего сына Артура; и я не знаю, где он нынче вечером.

Томас Мор ждет у дверей в обеденный зал, пока дамы и господа придворные занимают свои места, опустив мясистое лицо, погруженный в глубокую задумчивость. Он, верно, ждет своего хозяина кардинала, он может продумывать обвинение против моего сына.

– Советник Мор, – вежливо говорю я.

Он, вздрогнув, оборачивается и видит меня.

– Простите, что прервала ваши размышления. Один из моих сыновей ученый, и я видела его в глубокой задумчивости, совсем как вы сейчас. Он корит меня, если я его прерываю.

Мор улыбается:

– Я бы задумался, прежде чем прервать размышления Реджинальда, но на мой счет не тревожьтесь. Я просто замечтался. Но Реджинальду все же не следует корить мать. Сыновнее послушание – священный долг.

Он улыбается, словно сам себя насмешил.

– Так я все время говорю своим детям. Конечно, это правда, но дочь обвиняет меня в предвзятости.

– Вы что-нибудь знаете о других моих сыновьях, Монтегю и Артуре? – спрашиваю я. – Я сегодня не вижу здесь Артура.

И тут происходит худшее. Он смотрит на меня не с презрением за то, что вырастила предателей, он смотрит не с гневом за то, что я пытаюсь говорить о них с ним. Он смотрит с величайшим сочувствием, как смотрят на женщину, которая потеряла кого-то из близких. Пристальный взгляд его темных глаз говорит мне, что он считает меня матерью, лишившейся сыновей, той, чьи дети уже мертвы.

– Я был очень опечален известием о том, что лорд Монтегю арестован, – тихо произносит он.

– А Артур? Вы не сказали ничего об Артуре.

– Он изгнан от двора.

– Где он?

Он качает головой:

– Я не знаю, куда он направился. Если бы знал, то сказал вам, Ваша Милость.

– Сэр Томас, мой сын Монтегю ни в чем не виновен. Вы можете замолвить за него словечко? Можете сказать кардиналу, что он ничего не сделал?

– Нет, не могу.

– Сэр Томас, королю не следует внушать, что он может делать с законом, что пожелает. Ваш хозяин – великий мыслитель, мудрый человек, он должен знать, что королям следует жить по закону, как и всем их подданным.

Мор кивает, словно согласен со мной.

– Все короли должны жить по закону; но я думаю, этот король начинает понимать свою власть. Он понимает, что может менять законы. Нельзя убедить взрослого мужчину стать послушным, как дитя. Став мужем, может ли он снова сделаться ребенком? Кто прикажет королю, если он перестал быть принцем? Кто осмелится повелевать львом, который понял, что он больше не львенок?

Кардинал сидит по левую руку от короля за обедом, королева с другой стороны. Никто из наблюдающих за увлеченным разговором короля с кардиналом и случайными фразами, обращенными к королеве, не усомнится в том, кто теперь главный советник. Мужчины беседуют, сблизив головы, словно они одни.

Я сижу с дамами королевы. Они болтают, стреляя глазами в сторону друзей короля, голоса их звучат громко и манерно, головы крутятся по сторонам, они все время пытаются поймать взгляд короля, встретиться с ним глазами. Мне хочется схватить какую-нибудь, все равно какую, встряхнуть глупую и сказать: «Это не обычный вечер. Если у вас есть какое-то влияние на короля, вы должны использовать его ради моих мальчиков. Если будете с ним танцевать, скажите, что мальчики ни в чем не виноваты. Если вы такая глупая потаскуха, что будете с ним спать, то шепните ему на ухо в постели, чтобы помиловал моих мальчиков».

Я сжимаю зубы и проглатываю свою тревогу. Смотрю на короля и, когда он поднимает на меня глаза, слегка киваю, как принцесса, и посылаю ему теплую, исполненную уверенности улыбку. Его взгляд безразлично задерживается на мне на мгновение, а потом король отводит глаза.

После ужина нас ждут танцы и пьеса. Кто-то сочинил маску, потом устраивают поэтический турнир, на котором все по очереди сочиняют строки. Изысканное вечернее развлечение, и в другое время я бы сама придумала строку или рифму, чтобы сыграть свою роль при дворе; но сегодня я не могу совладать с мыслями. Я сижу посреди веселья словно немая. Меня оглушает страх. Кажется, проходит вечность, прежде чем королева улыбается королю, поднимается с места, делает перед королем реверанс, целует его на ночь и уходит из комнаты, а за ней следуют ее дамы, пара из которых покидает зал лишь для приличия, чтобы прокрасться потом обратно.

В своих покоях королева отсылает прочь всех, кроме Марии Болейн и Мод Парр, которые снимают с нее головной убор и кольца. Служанка расшнуровывает ее платье, рукава и корсаж, другая помогает ей облачиться в вышитую ночную рубашку; королева накидывает на плечи теплый халат и машет всем, чтобы удалились. Вид у нее усталый, я вспоминаю, что она уже не та девочка, что прибыла в Англию выйти замуж за принца. Ей тридцать пять, и принц, который спас ее от нищеты и бедствий, теперь ожесточился. Она делает мне знак, чтобы я села рядом с ней в кресло у камина. Мы ставим ноги на решетку, как когда-то в Ладлоу, и я жду, чтобы она заговорила.

– Он не стал меня слушать, – медленно произносит она. – Знаете, я его таким прежде не видела.

– Вы знаете, где мой Артур?

– Отослан прочь.

– Не арестован?

– Нет.

Я киваю. Господи, пусть он отправится к себе домой, в Бродхерст, или ко мне, в Бишем.

– А Монтегю?

– Казалось, я снова слышу отца Генриха, – задумчиво отзывается она. – Он будто говорил устами Генриха, словно того не любили, не почитали и не берегли много лет. Думаю, он начал бояться, Маргарет. Он боится точно так же, как всегда боялся его отец.

Я не свожу глаз с красных угольков на решетке. Я жила под властью короля, исполненного страха, и знаю, что страх заразен, как потливая горячка. Испуганный король сперва боится врагов, потом друзей, потом не может отличить их друг от друга, а там уже и все в королевстве начинают бояться, что не могут никому верить. Если Тюдоры возвращаются к страху, то годы счастья для меня и моей семьи окончены.

– Он не может бояться Артура, – без выражения произношу я. – Не может сомневаться в Монтегю.

Катерина качает головой.

– Это все герцог, – говорит она. – Уолси убедил короля, что герцог Бекингем предвидел нашу смерть, конец нашего рода. Духовник герцога нарушил обет молчания и рассказал ужасные вещи, о предсказаниях и рукописях, пророчествах и звездах в небе. Он говорит, что ваш кузен герцог говорил о смерти Тюдоров и о проклятии, наложенном на род.

– Не со мной, – отвечаю я. – Никогда. И не с моими сыновьями.

Она ласково накрывает мою руку своей.

– Герцог говорил с картузианцами из Шина, все знают, как близка к ним ваша семья. Реджинальда они вырастили! А герцог близко с Монтегю, он свекор вашей дочери. Я знаю, что ни вы, ни ваши родные не станете произносить изменнические речи. Я знаю. Я так и сказала Генриху. И я снова с ним поговорю. К нему вернется смелость, я знаю. Он придет в себя. Но кардинал рассказал ему о проклятии на роде Тюдоров, которое говорило, что умрет принц Уэльский, наш Артур, и следующий принц, и род закончится девочкой, девственницей, Тюдоров больше не будет, и в итоге окажется, что все это было зря.

Это похоже на проклятие, которое произнесла когда-то моя кузина, королева Елизавета. Я гадаю, неужели это и правда наказание тем, кто убил наших мальчиков в Тауэре. Тюдоры точно убили моего брата, точно убили претендента, возможно, убили йоркских принцев. Потеряют ли они сыновей и наследников, как потеряли мы?

– Вы знаете об этом проклятии? – спрашивает меня моя подруга королева.

– Нет, – лгу я.

Я посылаю Артуру предупреждение с четырьмя самыми доверенными слугами, в каждый из трех домов, и жене Артура Джейн в Бродхерст. Я пишу ему, где бы он ни был, чтобы ехал в Бишем и ждал там вместе с братом Джеффри. Если он решит, что им хоть что-то угрожает, если в округе появится хоть один солдат Тюдоров, он должен отослать Джеффри к Реджинальду, в Падую, а потом бежать сам. Я пишу, что делаю все, что могу, для Монтегю. И что Урсула в безопасности, со мной в Лондоне.

Я пишу сыну Реджинальду. Сообщаю, что на нашу семью пало подозрение и что жизненно важно, чтобы он всем говорил, что мы никогда не сомневались в праве короля и в том, что у него и королевы будет сын и наследник, который со временем станет принцем Уэльским. Я добавляю, что ему пока нельзя приезжать домой, даже если его пригласит король, пообещав безопасный проезд. Что бы ни случилось, для него безопаснее оставаться в Падуе. Он хотя бы сможет дать убежище моему мальчику Джеффри.

Я возвращаюсь в спальню и молюсь перед маленьким распятием. Пять ран распятого Спасителя ярко горят на бледной краске его кожи. Я пытаюсь думать о его страданиях, но все, о чем я могу думать, – это Монтегю в Тауэре, заключенные вместе с ним муж и свекор Урсулы, мой кузен Джордж Невилл в другой камере, Артур, изгнанный от двора, и мой мальчик Джеффри в Бишеме. Он наверняка напуган, не знает, что ему делать.

На холодном сером весеннем рассвете в мою дверь стучат. Это королева, возвращающаяся от заутрени. Она страшно бледна.

– Вас отстранили от должности воспитательницы Марии, – коротко говорит она. – Король сказал мне, когда мы вместе молились. Он не слушает никаких доводов. Уехал охотиться с Болейнами.

– Отстранили? – повторяю я, словно не понимаю, что значит это слово. – От принцессы Марии?

Я ведь не могу ее оставить, ей всего пять. Я ее люблю. Я направляла ее первые шаги, расчесывала кудри. Я учу ее читать, учу латыни, английскому, испанскому и французскому. Я поддерживала ее в седле, когда она впервые села на пони, учила держать поводья, я пою с ней и сижу рядом, когда приходит учитель музыки, заниматься на вирджинале. Она меня любит, она ждет, что я буду рядом. Она без меня растеряется. Ведь ее отец не может, просто не может запретить мне быть с ней?

Королева кивает.

– Он меня не слушает, – задумчиво говорит она. – Как будто не слышит.

Я должна была это предугадать. Никогда не думала, что он отстранит меня от заботы о своей дочери. Катерина смотрит на меня пустыми глазами.

– Она ко мне привыкла, – слабым голосом произношу я. – Кто займет мое место?

Королева качает головой. От страдания она точно оцепенела.

– Тогда мне лучше уехать, – неуверенно говорю я. – Мне предписано покинуть двор?

– Да, – отвечает она.

– Я отправлюсь в Бишем. Буду тихо жить в деревне.

Королева кивает, у нее дрожат губы. Без лишних слов мы обнимаемся и прижимаемся друг к другу.

– Вы вернетесь, – шепотом обещает она. – Я скоро вас увижу. Я не дам нас разлучить. Я вас верну.

– Господь вас благослови и сохрани, – говорю я, давясь слезами. – И обнимите за меня принцессу Марию. Скажите, что я буду молиться за нее и что мы с ней еще увидимся. Скажите, чтобы каждый день занималась музыкой. Я еще буду ее воспитательницей, я знаю. Скажите ей, что я вернусь. Все наладится. Все должно наладиться. Все будет хорошо.

Но хорошо не выходит. Король казнит моего родственника Эдварда Стаффорда, герцога Бекингема, за измену, мой друг и родственник, старый Томас Говард, герцог Норфолк, читает приговор, заливаясь слезами. Мы до последнего надеемся, что Генрих помилует герцога, тот ведь его родственник и был ему верным товарищем; но этого не происходит. Он посылает Эдварда Стаффорда на смерть, на плаху, словно тот ему враг, а не знатнейший герцог королевства, не фаворит бабушки короля, его собственный придворный и сторонник.

Я ничего не говорю в его защиту, я вообще ничего не говорю. Поэтому и меня, возможно, нужно винить за то, что мы все видим в этом году: странную тень, упавшую на нашего короля. Ему исполняется тридцать, взгляд его делается жестче, сердце тоже, словно проклятие Тюдоров говорило не только о наследниках, но и о тьме, что понемногу накрывает короля.

Когда я молюсь о душе своего кузена герцога Бекингема, я думаю, что, возможно, он стал случайной жертвой этой холодности, вытеснившей прежнее тепло. Наш золотой принц Генрих всегда был слаб: в нем таился страх, что он недостаточно хорош. Мой родственник, с его гордостью и недосягаемой уверенностью, задел короля за живое, и вот страшный итог.

Бишем Мэнор, Беркшир, 1521 год

Но наш король не гневается подолгу. Он не похож на своего тирана-отца. Герцог – единственный в нашей семье, кто платит своей жизнью. Его сына лишают прав, он утрачивает состояние и герцогский титул, но свободен. Моего сына Монтегю отпускают, даже не предъявив обвинение, Генрих не преследует тех, кого заподозрил, по нескольку поколений и не превращает смертный приговор в роковой долг. Он арестовал моего сына, изгнал нас всех от двора в минуту страха, испугавшись того, что мы можем сказать, испугавшись того, кто мы. Но он нас не преследует, с тех пор, как мы сгинули с глаз, он успокоился, он снова стал собой. У меня нет сомнений, что мальчик, которого я любила, вернет меня к себе. Он позволит мне вернуться к своей дочери.

Он был когда-то нашим золотым принцем, мы думали, он не может сделать ничего дурного. Это было безрассудно с нашей стороны, это слишком высокие требования для юноши, им никто не может соответствовать. Но все же он – наш Генрих, он исправится. Он сын своей матери, а она была самой отважной, уравновешенной и любящей женщиной из всех, кого я знала. Невозможно, чтобы моя кузина королева Елизавета родила и вырастила мальчика, который, по крайней мере, не был бы любящим и достойным доверия. Я помню ее. Я верю, что он придет в себя.

Бишем Мэнор, Беркшир, 1522 год

Думая об этом, я тихо, почти невидимкой, живу в своем доме в Бишеме, на своей земле, где мне ничто не угрожает, довольная своей судьбой. Я никому не пишу и вижусь только с сыновьями. Мой кузен Джордж Невилл вернулся к себе, в Берлинг Мэнор в Кенте, и лишь изредка пишет мне письма о самых безобидных семейных новостях, даже не запечатывая их, на случай, если шпион отследит письмо и захочет узнать, о чем оно. Я отвечаю, что мы оплакиваем потерю малыша Урсулы, он умер от лихорадки, не дожив до года, но жена Монтегю родила девочку, и мы назвали ее Катериной, в честь королевы.

Мои старшие мальчики тихо живут с женами в своих больших домах. Артур неподалеку, в Бродхерсте, с Джейн; Монтегю – всего в четырех милях от меня, в Бокмере, и мы гостим друг у друга примерно раз в месяц. Но Джеффри я держу при себе в последние, драгоценные годы его детства, я неожиданно для себя начинаю оберегать его еще больше, по мере того, как он становится сильнее, красивее и мужественнее. Когда мы сидим вместе вечерами, мы не понижаем голоса; даже когда слуги уходят и мы остаемся одни, мы ничего не говорим о короле, о дворе, о принцессе, которой мне не позволяют служить. Если кто-то слушает у каминной трубы, под карнизом или под дверью, он ничего не услышит, просто обычные семейные разговоры. Мы не сговаривались об этом молчании. Это вроде заклятия, как в сказке, мы онемели как по волшебству. Нас окутала тишина, мы держимся так тихо, что никому и в голову не придет нас подслушивать.

Реджинальд в безопасности, в Падуе, он не только избежал злой воли короля, но и вошел в милость за помощь, которую оказал королю и Томасу Мору в написании защиты истинной веры от лютеранской ереси. Мой сын помогает им с изучением трудов, хранящихся в библиотеке в Падуе. Я советую Реджинальду держаться подальше от Лондона, в каком бы согласии он, король и Томас Мор ни пребывали по поводу библейских текстов. Заниматься наукой в Падуе можно не хуже, чем в Лондоне, и королю нравится, что за границей работает английский ученый. Реджинальд, возможно, и хочет вернуться домой, но я не могу им рисковать, пока на репутации нашей семьи лежит хоть какая-то тень. Он уверяет меня, что его не занимает ничто, кроме его науки; но ведь и герцога не занимало ничто, кроме его состояния и земель, но теперь его жена вдовеет, а сын лишен наследства.

Урсула пишет мне из своего нового скромного дома в Стаффордшире. Устраивая ее брак, я предсказывала, что она будет богатейшей герцогиней Англии. Я подумать не могла, что великая семья Стаффордов будет почти разорена. У них отняли титул, их богатство и земли тихо поглотила королевская казна по дельному совету кардинала. Чудесный брак Урсулы, ее великолепное будущее были отсечены на Тауэрском холме, вместе с головой ее свекра. Ее муж не станет герцогом Бекингемом, и она никогда не будет герцогиней. Он теперь всего лишь лорд Стаффорд, у него полдюжины ферм и годовой доход всего в сто фунтов. Она – леди Стаффорд, и ей приходится перелицовывать платья. Его имя опозорено, все его состояние отошло королю, ей приходится управлять маленьким поместьем и стараться получить выгоду с сухих земель, хотя она думала, что больше не увидит плужного лемеха, и она потеряла сына, так что наследника того немногого, что осталось, больше нет.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1523 года

Пусть мы и изгнаны от двора, король по-прежнему призывает нас, когда ему нужны выдающиеся полководцы. Оба моих мальчика, Монтегю и Артур, призваны на службу, когда король вторгается во Францию. Монтегю назначают капитаном, а Артур так отважно дерется на передовой, что его посвящают в рыцари, и теперь он – сэр Артур Поул. Я думаю, как был бы горд его отец, как была бы рада мать короля, и радуюсь, что мой сын послужил ее сыну.

Никто из придворных мне не пишет, я в изгнании, в молчаливой опале, хотя все знают, что я ни в чем не виновна, кроме того, что ношу свое имя. Томас Говард, старый герцог Норфолк, мирно умирает в своей постели, и я заказываю мессу за упокой его души в приорате, он был верным добрым другом; но я не еду на его богатые похороны. Королева Катерина время от времени присылает мне коротенькие письма, молитвенник из своей библиотеки, подарки к Новому году. Она вновь обретает милость короля и теряет ее, когда он заключает союз сперва с Испанией, а потом против нее. Моя бывшая ученица, моя милая маленькая принцесса Мария помолвлена со своим родственником, императором Карлом, в союзе против Франции, потом ей назначают в мужья ее кузена Иакова, молодого короля Шотландии, потом даже ходят слухи, что ее отправят во Францию и выдадут замуж там. Надеюсь, кто-нибудь, занявший мое место, скажет ей, чтобы не привязывалась к мыслям об этих союзах и не думала об этих молодых людях как о возлюбленных. Надеюсь, что кто-то учит ее смотреть на все это властолюбие с неизменным скептицизмом. Для нее не было бы ничего хуже, чем влюбиться в одного из своих корыстных ухажеров, все они могут все потерять.

Я узнаю от мажордома Бишема, которому рассказали гуртовщики, гонявшие наших коров в Смитфилд, что на улицах судачат о том, что у короля новая любовница. Никто точно не знает, кто из придворных дам привлек сердце короля, но говорят, что это Мария Болейн – теперь она Мария Кэри, – что она беременна и что ребенок от короля.

Я радуюсь, когда слышу от разносчика, пришедшего в кухню продавать разные мелочи служанкам, что она родила девочку, а он подмигивает и шепчет, что, пока она рожала, король увлекся ее сестрой Анной. В тот вечер после обеда, когда мы сидим в моей комнате, Джеффри тихонько говорит, что, должно быть, все девушки Говардов пахнут для короля как дичь, вот как гончие Талботов предпочитают запах зайца всем остальным. Я хихикаю и с нежностью думаю о старом герцоге Норфолке, который любил непристойные шутки, но хмурюсь в сторону Джеффри за отсутствие почтения. В этой семье – и особенно этот мальчик – никогда не скажут ни слова против короля.

Бишем Мэнор, Беркшир, июль 1525 года

Король учредил новое герцогство, чтобы заменить моего кузена, которого убил. Мальчик Бесси, бастард Генри Фитцрой, почтен сверх всякого ожидания. Мой мажордом возвращается из Лондона и говорит, что в старом королевском дворце в Брайдуэлле была большая процессия, и шестилетнего мальчика сделали дважды герцогом: герцогом Ричмондом и герцогом Сомерсетом. Томас Мор, новый любимый слуга короля, зачитывал патентные письма.

– Я не знал, что можно быть двумя герцогами сразу, – с хитрой улыбкой замечает мой мажордом.

– Уверена, король рассудил верно, – отвечаю я.

Но в глубине души думаю о том, что моей подруге королеве это должно было причинить огромную боль: видеть, как золотоволосого мальчика Тюдора целует его венценосный отец, как этого мальчика облачают в горностаевую мантию.

Артур, сэр Артур, как я теперь все время его называю, дарит мне первого живого внука, наследника моего имени. Он называет его Генри, как должно, и я отсылаю нашу красивую золоченую колыбель Джейн в Бродхерст, для следующего поколения мальчиков Плантагенетов. Меня саму поражает моя неистовая гордость этим ребенком, могучий восторг от того, что появилось новое поколение нашей династии.

Мой сын Джеффри не подлежит призыву во Францию, и я забочусь о том, чтобы он не пошел добровольцем. Он уже юноша, ему почти двадцать один, и этому последнему сыну, моему самому дорогому ребенку, нужно найти жену. Размышляя о том, кто подойдет Джеффри, я провожу в нынешнем изгнании больше времени, чем за чем-либо еще.

Девушка должна уметь вести хозяйство, Джеффри воспитан дворянином, ему пристал хороший дом. Она, конечно, должна быть плодовитой, из хорошей семьи, хорошо образованной, но я не хочу в невестки ученую девицу – пусть знает не более чем достаточно, чтобы воспитать детей в лоне церкви. Избави меня Господь от девушек, стремящихся к новой учености и погрязающих в ереси, как теперь водится. Пусть учитывает, что мальчик он чувствительный – не спортсмен, как Артур, не придворный, как Монтегю, домашний мальчик, материнский любимец. Даже ребенком он знал, о чем я думаю, едва взглянув мне в лицо, и он по-прежнему чувствителен, это редкость, особенно в молодом дворянине. Девушка должна быть красивой, мальчиком Джеффри часто принимали за хорошенькую девочку из-за его длинных светлых кудрей; но теперь он стал мужчиной и хорош собой, как мало кто при дворе. Дети у него будут красивыми, если я найду ему подходящую пару. Девушка должна быть изящна, разумна и горда – она входит в старейшую королевскую семью Англии, в стране нет более высокородного молодого человека. Сейчас мы, возможно, почти в опале; но настроение короля меняется быстро – едва ли не за ночь, – и оно обязательно поменяется снова. Тогда королевская милость к нам вернется, и она будет представлять нас, Плантагенетов, при дворе Тюдоров; а это непростая задача.

Занимай мой сын положение, причитающееся ему по праву, при дворе, на какой-нибудь хорошей должности, будь он наследником величайшего богатства в Англии, ему было бы легко найти невесту. Но в нынешнем состоянии – наполовину изгнанные, наполовину в опале, наполовину признанные и со старым иском по поводу земель, в праве на которые мне отказывает Комптон, – мы куда менее привлекательная семья, и Джеффри – не самый желанный холостяк в стране, каким был Монтегю. Мы плодовиты – жена Монтегю Джейн родила еще одну девочку, Уинифрид, и у меня теперь трое внуков, – а плодовитость в наши беспокойные дни почитается.

В конце концов я выбираю дочь церемониймейстера королевы, сэра Эдмунда Пейкенхема. Партия не блестящая, но хорошая. У него нет сыновей: только две хорошо воспитанные дочери, и одна из них, Констанс, как раз того возраста, что подойдет Джеффри. Две девушки унаследуют состояние отца и его земли в Сассексе, прилегающие к моим, так что Джеффри никогда не будет слишком далеко от дома. Сэр Эдмунд достаточно близок к королеве, чтобы знать, что наша дружба остается нерушимой, что она вернет меня ко двору, как только позволит ее муж. Он ставит на то, что мой сын станет большим человеком при дворе, какими были его братья. Он думает, как и я сама, что Генриху дали плохой совет, что кардинал сыграл на его страхах, на страхах его отца, и что это скоро пройдет.

Молодая пара тихо венчается и переезжает ко мне в Бишем. Предполагается, что когда я вернусь ко двору, то возьму Констанс с собой, что она будет служить королеве и, несомненно, возвысится. Сэр Эдмунд верит, что снова увидит меня при дворе.

И он не ошибается. Я вижу, как медленно, подобно приходу весны в Англии, тает королевский лед. Королева посылает мне подарок, потом сам король, охотящийся неподалеку, присылает мне дичь. А потом, после четырех лет изгнания, я получаю письмо, которого ждала.

Меня снова назначают в замок Ладлоу, я буду компаньонкой и воспитательницей девятилетней принцессы, которая должна занять престол и править своими владениями. Возможно, скоро ее назовут принцессой Уэльской, как когда-то нашего возлюбленного принца. Я знала. Я знала, что любящие бережные советы Катерины помогут королю снова понять свою истинную сущность. Я знала, что, как только он заключит союз с родиной королевы, он снова обратится к жене. Знала, что кардинал не вечно будет фаворитом и что принц, которого я любила, когда он был мальчиком, станет тем, кем был рожден: справедливым, добрым, честным королем.

Я немедленно отправляюсь встречать принцессу в замок Торнбери и беру с собой новую невестку, Констанс, она будет дамой принцессы Марии. С возвращением милости Тюдоров все мы оказываемся на своем законном месте – в сердце королевского двора. Я с гордостью показываю Констанс прекрасный замок Ладлоу, где когда-то была хозяйкой, и рассказываю об Артуре и принцессе, которая была его невестой. Я не говорю, что молодая пара была влюблена, что их страсть озаряла замок цвета сливы. Но рассказываю, что дом этот был счастливым и что мы вернем в него счастье.

Замок Торнбери, Глостершир, август 1525 года

Девятилетняя принцесса Мария прибывает в пылающе жаркий летний день, она сама едет верхом на маленькой лошадке, ее сопровождают две сотни верховых, облаченных в ливреи ее цветов, голубого и зеленого; она улыбается толпе, собравшейся вокруг замка, чтобы увидеть новую принцессу, въезжающую в свои владения.

Я стою в тени дверного проема, радуясь тому, что укрылась от жары, готовлюсь приветствовать принцессу в замке, который когда-то считала наследством своей дочери Урсулы. Это был дом Стаффордов, он должен был стать домом Урсулы. Кардинал отнял его у герцога в пользу короны, и теперь в нем поселится принцесса, а я буду им управлять, как и всеми ее домами.

Свиту принцессы возглавляет мой родственник, Уолтер Деверо, барон Феррерс Чартли. Он тепло приветствует меня, целуя в обе щеки, потом помогает маленькой принцессе спешиться.

Взглянув на нее, я поражаюсь, я так давно ее не видела и воображала, что она выше, крепенькая девочка из Тюдоров, как ее тетка Маргарита, коренастая, как пони; но она крошечная и нежная, как цветочек. Я смотрю на ее бледное личико сердечком в тени большого капюшона плаща и думаю, что она тонет во взрослой одежде, она слишком хрупка для этого облачения, для такого войска стражей, слишком тонка, чтобы вынести все титулы и ожидания, слишком молода, чтобы принять свои обязанности и земли. Я чувствую, как сглатываю от волнения. Она слишком изящна, как принцесса, вылепленная из снега, принцесса, которую желали, но воплотить сумели не до конца.

Но потом она меня удивляет: опершись на руку Уолтера и спрыгнув с коня, как ловкий мальчик, она взбегает по ступеням и бросается в мои объятия.

– Леди Маргарет! Моя леди Маргарет! – шепчет она, уткнувшись в меня лицом, упершись головой мне в грудь, прижавшись легким и тонким тельцем.

Я обнимаю ее и чувствую, как она дрожит от облегчения, понимая, что она снова со мной. Обняв ее, я думаю, что надо бы взять ее за руку и представить домашним, показать ее людям. Но мне не по силам оторвать ее от себя. Я обхватываю ее руками и какое-то время не отпускаю. Эту девочку я люблю так же, как своих детей, она еще совсем ребенок, я пропустила четыре года ее детства и теперь рада, что она вновь на моем попечении.

– Я думала, что больше вас не увижу, – выдыхает она.

– Я знала, что я к вам вернусь, – отвечаю я. – И больше вас не оставлю.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, 1525–1526 годы

Растить это дитя нетрудно. У нее легкий материнский нрав при всем испанском упрямстве, я представляю ей учителей и убеждаю заниматься музыкой и упражняться. Я никогда ей не приказываю; она дочь английского короля, она принцесса Уэльская, никто не может ей приказывать, кроме отца и матери; но я говорю ей, что ее дорогие родители отдали ее на мое попечение и станут меня винить, если она не будет жить хорошо, заниматься, как ученый, и охотиться, как Тюдор. Делая ее уроки приятными и интересными, поощряя ее задавать вопросы и размышлять, заботясь о том, чтобы конюший выбирал для нее горячих, но послушных гунтеров, устраивая в замке каждый вечер музицирование и танцы, ее легко вдохновить на овладение всеми умениями, которые должны быть у принцессы. Она умная, сообразительная девочка; разве что слишком серьезная, я не могу не думать, что она была бы способной ученицей Реджинальда и для нашей семьи оказалось бы полезно иметь такое влияние на ее жизнь.

А пока ее учит доктор Ричард Фезерстон, которого выбрала ее мать и которого мне приятно видеть неподалеку. Он высок, у него каштановые волосы и быстрый ум. Он учит Марию латыни, читая с ней классических авторов и переводя Библию, но также сочиняет для нее смешные песенки и бессмыслицы в стихах. Его верность матери принцессы, о которой мы никогда не говорим, кажется мне неколебимой.

Принцесса Мария склонна страстно влюбляться. Она считает, что обручена со своим испанским кузеном, королем Испании Карлом, и носит на всех платьях брошь со словом «Император». Ее мать поощряла эту привязанность и говорила с принцессой о нем; но летом мы узнаем, что ее помолвка отменяется и что вместо этого ей назначен в мужья один из членов французской королевской семьи.

Я сама сообщаю ей новости, она убегает и запирается у себя в комнате. Она принцесса – она знает, что жаловаться нельзя. Но алмазную брошь она убирает на дно шкатулки с драгоценностями и несколько дней печалится.

Конечно, я ее жалею. Ей девять, и она думает, что ее сердце разбито. Я расчесываю ее длинные рыжеватые волосы, а она с бледным лицом смотрит в зеркало и говорит, что никогда больше не будет счастлива. Я не удивлена, что ее помолка расторгнута, но глубоко поражаюсь, когда мы получаем от кардинала письмо и узнаем, что король принял решение выдать принцессу замуж за человека, который годится ей в отцы, – известного беспутством вдовца, короля Франции. Ей он по этим трем причинам не нравится, и мой долг сказать ей, что она – английская принцесса, что ей нужно принять решение служить своим браком стране и что в этом, как и во всем остальном, воле отца нужно покориться, поскольку у него есть безусловное право распоряжаться ею, как он сочтет нужным.

– Но что, если матушка думает иначе? – спрашивает она меня, и ее темные глаза горят от гнева.

Я не позволяю себе улыбнуться. Она распрямляется во весь рост, царственные четыре фута, гордая, как испанская королева.

– Тогда ваши матушка и отец должны прийти к согласию, – ровным голосом отвечаю я. – А вы поведете себя не как хорошая дочь, если возьметесь судить их или принимать стороны.

– Но мне он не понравится, – упрямо произносит она.

– Вы будете любить и уважать его, как добрая и послушная жена, – говорю я ей. – Никто не требует, чтобы он вам нравился.

Ее острый ум схватывает шутку, и она вознаграждает меня смехом.

– О леди воспитательница! Что вы говорите!

– И, возможно, он вам в конце концов понравится, – утешаю я принцессу, привлекая ее к себе, чтобы она могла положить голову мне на плечо. – Когда выходишь замуж за мужчину, и у вас появляются общие дети, и вы вместе правите своими землями, в нем находишь много качеств, которыми начинаешь восхищаться. А если он к тебе добр, если он хороший отец, то начинаешь его любить и он тебе нравится.

– Так не всегда получается, – замечает она. – Моя тетя Маргарита, вдовствующая королева Шотландии, развернула пушки своего замка против собственного мужа и пытается убедить Папу дать ей развод.

– Она неправа, – отвечаю я. – Воля Господа в том, чтобы женщина повиновалась супругу, и брак их может кончиться только со смертью. И ваш отец сам ей так сказал.

– Так может быть, лучше вступать в брак по любви? – спрашивает принцесса. – Мой отец, король, женился на моей матери по любви.

– Это так, – соглашаюсь я. – И это было красиво, как в сказке. Но не все могут прожить жизнь, как в сказке. Большинство не может. Ваша матушка благословлена тем, что король ее выбрал, а он был почтен ее любовью.

– Так почему он дружит с другими дамами? – спрашивает меня Мария, понизив голос до шепота, хотя мы совсем одни в моих личных покоях. – Почему так получается, леди Маргарет?

– Что вы слышали?

– Я сама видела, – говорит она. – Его фаворитку, Марию Кэри. И видела при дворе его сына, мальчика Бесси Блаунт. Его сделали герцогом, он герцог Ричмонд и герцог Сомерсет. Никому в Англии больше не оказали такую честь. Это слишком большая честь для мальчика, рожденного какой-то Бесси. Слишком большая честь для такого мерзкого мальчишки, как он.

– Мужчины, даже короли, – возможно, особенно короли, – могут любить со свободным сердцем и после женитьбы, – говорю я.

Я смотрю в честное вопрошающее лицо Марии и ненавижу правду, которую говорю ей.

– Ваш отец как король может делать, что ему вздумается, он в своем праве. Жена короля, пусть она сама и королева, не жалуется ни ему, ни другим. Это не важно, это ничего не меняет. Она всем ясно дает понять, что это не важно. Сколько бы ни было девушек, она все равно его жена. Ваша мать все равно королева, сколько бы Бесси и Марий ни танцевало при дворе и ни следовало за королевой в ее покои. Они ее вовсе не беспокоят. И вам о них не стоит беспокоиться.

– А маленький дважды герцог? – с презрением спрашивает она.

Поскольку я не знаю, что король имел в виду, оказав ему такую честь, я не смею давать принцессе советы.

– Вы все равно принцесса, – говорю я. – Что бы ни случилось, королева все равно королева.

Вид у нее такой, будто я ее не убедила, и я не хочу говорить этой юной принцессе, что женщина, даже принцесса, всегда служанка отца и рабыня мужа.

– Вы же знаете, муж, всякий муж, самим Богом поставлен повелевать женой.

Она кивает:

– Конечно.

– Он может поступать, как ему заблагорассудится. Если он губит свою бессмертную душу, добрая жена должна его предупредить. Но она не может пытаться им управлять. Она должна жить, как он пожелает. Таков ее долг жены и женщины.

– Но она может быть против…

– Может, – соглашаюсь я. – Но он не может ее покинуть, он не может отрицать свой брак, не может оставить ее постель, не может отказать ей в титуле королевы. Он может танцевать, играть и писать стихи хорошеньким девушкам, но это ничего не меняет. Он может раздавать почести своим сыновьям-бастардам и любить их, но это ничего не меняет для законного ребенка, рожденного в браке. Королева остается королевой до смерти. Принцесса рождается в короне, и никто не может ее отнять. Жена есть жена до смерти. Все остальное – просто развлечение и суета.

Она мудрая девочка, эта маленькая принцесса; потому что больше мы об этом не говорим, и когда гонцы из Лондона, от ее матери, привозят в кухню сплетни о том, что девица Болейн родила королю ребенка, мальчика, которого назвали Генри, я приказываю, чтобы никто не повторял эту историю при принцессе, и говорю своей невестке Констанс, что лично выпорю ее до судорог, если услышу, что она позволит себе что-то сказать в присутствии принцессы.

Моя невестка Констанс знает, что гнева моего бояться не надо, знает, что я ее слишком нежно люблю, чтобы поднять на нее руку. Но она заботится о том, чтобы принцесса ничего не слышала о ребенке, которого называют Генри Кэри, или о новых увлечениях, которые ее отец завел вместо прежних.

Под моим присмотром принцесса ничего больше не узнает, даже когда мы каждый год отправляемся ко двору в Вестминстер и Гринвич на Рождество, даже когда король приказывает, чтобы мы учредили двор принцессы в Ричмондском дворце. Я руковожу дамами, словно самая строгая аббатиса в королевстве, и вокруг принцессы не повторяют сплетен, хотя двор с ума сходит из-за нового увлечения короля, Анны Болейн, которая, похоже, заняла место сестры в его предпочтениях, но пока не в постели.

Гринвичский дворец, Лондон, май 1527 года

Мне приказано доставить принцессу ко двору для празднования ее обручения с домом Валуа. Она должна выйти замуж или за короля Франции, или за его второго сына, семилетнего герцога Орлеанского, вот такой беспорядочный и несовершенный план. Мы прибываем ко двору, и Мария бежит в покои королевы, а я бегу следом, умоляя ее идти с достоинством, как подобает принцессе.

Все это едва ли имеет значение, королева спрыгивает с трона в зале аудиенций, чтобы обнять дочь, берет меня за руку и ведет нас обеих в свои личные покои, чтобы мы могли поболтать, поахать и насладиться обществом друг друга вдали от сотен глаз.

Как только за нами закрывается дверь и мать с дочерью обмениваются быстрыми вопросами и ответами, оживление понемногу сходит с лица королевы и я вижу, что Катерина устала. Ее голубые глаза все еще светятся от радости при виде дочки; но кожа под ними потемнела и покрыта пятнами, ее лицо измучено и бледно. Под воротом ее платья я вижу предательское раздражение и понимаю, что она носит под богатой одеждой власяницу, словно в ее жизни и без того недостаточно муки.

Я сразу понимаю, что она в печали из-за того, что ее драгоценную дочь нужно отослать во Францию как часть союза против собственного племянника королевы, Карла Испанского, и что она винит себя в этом, как и во всем остальном, что ожидает Англию без наследника. То, что она испанская принцесса и английская королева, тяжким грузом ложится на ее плечи. Поведение ее племянника Карла V Испанского серьезно ухудшило ее жизнь в Англии. Он давал королю обещание за обещанием, а потом нарушал их, словно Генрих не склонен обижаться с опасной быстротой при любой угрозе его достоинству, словно он недостаточно себялюбив, чтобы наказать жену за то, на что она никак не может повлиять.

– У меня добрые вести, добрые: ты не поедешь во Францию, – говорит королева, садясь в кресло и привлекая Марию себе на колени. – Обручение отпразднуют, но тебе не надо ехать еще два или три года. А за это время может случиться что угодно.

– Ты не хочешь, чтобы я выходила замуж в дом Валуа? – с тревогой спрашивает Мария.

Ее мать выдавливает из себя успокаивающую улыбку.

– Конечно, твой отец сделал для тебя хороший выбор, и мы с радостью ему покоримся. Но я рада, что он позволил тебе остаться в Англии еще на несколько лет.

– В Ладлоу?

– Даже лучше! В Ричмонде. И дорогая леди Маргарет будет жить с тобой и заботиться о тебе, когда мне нужно будет отлучаться.

– Тогда я тоже рада, – горячо говорит Мария.

Она поднимает глаза и смотрит в усталое улыбающееся лицо матери.

– Вы здоровы, леди матушка? Вы счастливы? Вы ведь не больны?

– Я вполне здорова, – отвечает королева, я слышу, как напряжен ее голос, и протягиваю ей руку, так что мы объединяемся.

– Я вполне здорова, – повторяет она.

Она не говорит со мной о том, как расстроена из-за того, что ее дочери предстоит выйти замуж в дом ее врага, короля Франции; и о своем унижении от того, что мальчишка-бастард, рожденный ее бывшей дамой, стал господином Севера, живет в огромном замке шерифа Хаттона с таким же пышным двором, как у нашей принцессы, и повелевает северными походами. Он теперь лорд-адмирал Англии, хотя ему всего восемь.

Но королева никогда не жалуется ни на усталость, ни на тяжесть на сердце, она никогда не говорит об изменениях своего тела, о ночных потах, о головных болях, от которых ее тошнит. Как-то утром я захожу в ее комнату и застаю ее завернутой в простыни, она выходит из горячей ванны, она снова испанская принцесса.

Увидев мое осуждающее лицо, она улыбается.

– Знаю, – говорит она. – Но от ванны мне никогда не было вреда, а по ночам мне так жарко! Мне снится, что я снова в Испании, и я просыпаюсь словно от лихорадки.

– Мне жаль, – отвечаю я и оборачиваю полотняную простыню вокруг ее плеч, кожа которых по-прежнему гладка и светла, как жемчуг. – Ваша кожа все так же прелестна.

Она пожимает плечами, словно это не имеет значения, и заворачивается в простыню, чтобы я не высказывалась о красных следах блошиных укусов и ссадинах от трения власяницы о грудь и живот.

– Ваша Светлость, у вас нет грехов, за которые нужно было бы себя так истязать, – очень тихо произношу я.

– Это не за меня, это за королевство, – отвечает она. – Я принимаю боль, чтобы отвести гнев Господа от короля и его народа.

Я колеблюсь.

– Это неправильно, – говорю я. – Ваш духовник…

– Дорогой епископ Фишер сам носит власяницу за грехи мира, и Томас Мор тоже, – отвечает она. – Ничто, кроме молитвы, страстной молитвы, не побудит Господа заговорить с королем. Я сделаю все.

Я на мгновение лишаюсь дара речи.

– А вы? – спрашивает она. – Вы здоровы, дорогая? Ваши дети здоровы? Урсула родила девочку, да? А жена Артура мальчика, так ведь?

– Да, у Урсулы дочь, ее назвали Дороти, и она снова ждет ребенка, и Джейн родила девочку, – говорю я. – Ее назвали Маргарет.

– Маргарет – в вашу честь?

Я улыбаюсь. Артур унаследует огромное состояние жены, когда умрет ее отец; но они с женой хотели бы, чтобы что-то из моего богатства перепало моей тезке.

– И может быть, они наконец-то родят мальчика, – грустно произносит королева, и это единственное ее признание в том, что ее бесплодный брак, принесший всего одну маленькую принцессу, разбил ей сердце, и теперь это давняя, давняя скорбь.

Но обходя двор и приветствуя друзей и многочисленных кузенов, я обнаруживаю, что все ее дамы, вообще все при дворе знают, что крови у нее прекратились и младенцев Тюдоров больше не будет – ни девочек, ни мальчиков. Возможно, в итоге сыновей не будет и род окончится девочкой.

Король ничего не говорит об этом медленном, болезненном крушении своих надежд, но милость, оказанная маленькому бастарду Бесси Блаунт, Генри Фитцрою, и почести, взваленные на него, напоминают всем, что королева вышла из детородного возраста и что двор навещает красивый мальчик Тюдор, бегает по галереям, зовет своего коня в конюшнях; это не тот мальчик, которого носила она, и теперь никто больше ни на что от нее не надеется.

Не кто иной, как Мария де Салинас, нынешняя графиня Уиллоби, самый верный друг королевы, тихонько говорит мне:

– Не думайте, что ее слишком огорчает французский брак. Она боится куда худшего.

– Чего, что может быть для нее хуже? – спрашиваю я.

Мы вместе прогуливаемся вдоль реки, король потребовал устроить гребную регату, и теперь лодочники состязаются с придворными аристократами. Все переодеты солдатами и матросами, зрелище красочное. Различить, где лодочники, а где аристократы, я могу лишь по тому суровому обстоятельству, что лодочники выигрывают гонку за гонкой, и смеющийся двор Генриха падает на весла и признается, что работа эта куда сложнее, чем кажется.

– Она боится, что король может приказать принцессе Марии выйти за Генри Фитцроя, – говорит Мария де Салинас и наблюдает, как улыбка исчезает с моего лица, как я оборачиваюсь и хватаюсь за ее руку, словно сейчас лишусь чувств.

– Что? – Мне кажется, что я ее неправильно поняла.

Она кивает:

– Это правда. Есть план выдать принцессу Марию за герцога Ричмонда, за бастарда.

– Это отвратительная шутка, – отвечаю я.

Твердый взгляд Марии говорит мне, что это не шутка.

– Зачем вы такое говорите?

– Затем, что это правда.

Я оглядываюсь. Нас никто не слышит, но я все равно беру Марию под руку, и мы идем прочь от берега, от дам, подбадривающих своих избранников, в тихий пышный сад.

– Королю никогда бы не пришла в голову такая нелепость.

– Конечно нет. Эту мысль вложил туда кардинал. Но теперь король об этом тоже думает.

Я смотрю на Марию, онемев от ужаса.

– Это безумие.

– Это единственный способ усадить его сына на английский трон, не лишая дочь наследства. Единственный способ заставить народ принять Генри Фитцроя как отцовского наследника. Принцесса Мария станет королевой Англии, а при ней будет муж из Тюдоров.

– Они единокровные брат и сестра, это чудовищно.

– Это мы так думаем. Так думал бы здравый отец. Но это король, он думает о том, кто унаследует его трон. Он все сделает, чтобы Тюдоры усидели на троне. Принцесса не может удержать английский трон. И король мог бы получить разрешение на этот брак.

– Папа никогда не согласится.

– Вообще-то Папа согласится. Кардинал все устроит.

– Кардинал так влиятелен?

– Говорят, он будет следующим Папой.

– Королева никогда не согласится.

– Да, – мягко говорит Мария, и я наконец понимаю, что она пыталась мне всю дорогу сказать. – Именно. Это самое худшее. Самое худшее, что может случиться. Королева никогда не согласится. Она скорее умрет, чем увидит, как ее дочь будет опозорена. Королева будет сопротивляться. И что, как вы думаете, случится, если она пойдет против приказа короля? Что с ней станется, если она будет защищать дочь от воли мужа? Как вы думаете, что он сделает? Каков он нынче, если кто-то ему противоречит?

Я смотрю на бледное лицо Марии и думаю о своем кузене герцоге Бекингеме, который сложил голову на плахе всего лишь за неразумные слова на тайной исповеди.

– Если она пойдет против него, он назовет это изменой? – произношу я.

– Да, – отвечает Мария. – Поэтому я так рада, что король планирует отдать дочь замуж за нашего злейшего врага, во Францию. Потому что на нее строят даже худшие планы.

Мой сын Артур, сэр Артур, как я радостно себе напоминаю, участвует в гребной регате и обгоняет четыре лодки, оказываясь вторым после дюжего лодочника с руками как окорока. Мой сын Монтегю делает ставки на берегу и выигрывает кошель золота у самого короля. Счастливый шумный двор завершает день битвой лодок, в которой барка короля возглавляет атаку на небольшую флотилию яликов, Анна Болейн получает роль носовой фигуры, наблюдает с носа королевской барки за водой, направляет пальбу из пожарных ведер. Все вымокают до нитки, смеющийся король помогает Анне сойти на берег и не отпускает ее от себя, когда мы возвращаемся во дворец.

Принцесса Мария разучивает свою роль в большой маске, которой предполагается отметить ее помолвку. Я иду с ней в гардеробную, где подгоняют ее наряд. Немыслимо дорогое платье, его лиф усеян рубинами и жемчугами, красно-белыми розами Тюдоров, их стебли из изумрудов, серединки из желтых алмазов. Поначалу принцесса спотыкается под весом платья; но когда выпрямляется, оказывается самой блистательной принцессой, какую видел свет. Она по-прежнему хрупка и мала, но ее бледная кожа розовеет здоровьем, ее темно-рыжие волосы густы и пышны, и в этом платье она кажется образом из богатого святилища.

– Примерять такое платье надо бы в сокровищнице, – говорю я ей и вижу, как ее лицо озаряется радостью.

– Здесь больше сокровищ, чем бархата, – соглашается она. – Только взгляните на рукава!

Ей подают золотое сюрко, и она его надевает. Свисающие рукава сделаны по новой моде, они доходят почти до пола, она окутана золотым светом. Густые волосы принцессы убирают цветочной гирляндой, подхватив цветы и темно-рыжие кудри серебряной сеткой.

– Как я выгляжу? – спрашивает она меня, зная, что ответ один – «прекрасно».

– Как английская принцесса и французская королева, – говорю я. – Вы так же прекрасны, как была ваша мать, когда только приехала в Англию, но одеты даже богаче. Вы ослепительны, дорогая. Ни на кого, кроме вас, сегодня смотреть не будут.

Она приседает передо мной.

– Ah, merci ma bonne mere, – говорит она.

Поначалу я оказываюсь права, никто не сводит глаз с принцессы. Маска проходит с огромным успехом, принцесса и семь дам появляются из-за расписных декораций и танцуют с восемью рыцарями в костюмах, и все взоры обращены на принцессу – усыпанную драгоценностями и безупречно выучившую движения. Когда маска кончается, французский посол умоляет принцессу оказать ему честь и танцевать с ним. Она занимает место во главе танцующих, а на другой стороне зала встает ее отец со своей парой. Моя подруга королева смотрит на это с улыбкой: на официальном, крайне важном приеме ее муж танцует рука об руку с простолюдинкой Анной Болейн, повернув к ней голову и не сводя глаз с ее оживленного лица.

Я жду знака дамам удалиться, но танцы продолжаются до глубокой ночи. Только после полуночи королева поднимается со своего кресла под монаршим балдахином и делает реверанс перед королем. Он кланяется ей со всем уважением. Берет ее за руку и целует в обе щеки. Ее дамы встают со стульев или неохотно покидают танец, готовясь уйти.

Королева произносит:

– Доброй ночи, да хранит вас Господь, – и улыбается мужу.

Принцесса Мария, ее дочь, подходит и встает с нею рядом, Мария Брэндон, вдовствующая королева Франции, следует за ней. Я иду следом, все дамы по очереди тоже, мы готовы удалиться – но Анна Болейн не трогается с места.

На мгновение я чувствую чудовищную неловкость: она совершила ошибку, и я, или кто-то другой, должен бы ее загладить. Она не заметила, что мы уходим, и будет выглядеть глупо, когда помчится за нами после ухода королевы. Это не так уж важно, но как же неумно и грубо с ее стороны – быть такой невнимательной к освященным временем ритуалам двора. Я делаю шаг вперед, чтобы взять ее за руку, пусть присядет перед королевой и вольется в строй дам, я хочу оказать этой молодой женщине услугу, загладить ее оплошность прежде, чем она превратится в позор. Но потом вижу в наклоне ее головы и вызывающем блеске улыбки нечто, что заставляет меня остановиться.

Она стоит, окруженная самыми красивыми мужчинами при дворе, она в центре внимания в этом прекрасном зале со сводчатым потолком, ее темная голова увенчана французским чепцом глубокого алого цвета, украшенным рубинами и золотым шитьем. Она не кажется неуместной, не выглядит пристыженной, как должна бы выглядеть придворная дама, забывшая свое место. Напротив, вид у нее торжествующий. Она быстро приседает, широко раздвинув бархатную красную юбку, и не торопится примкнуть к свите королевы, как ей положено.

На мгновение повисает тишина, все словно затаивают дыхание, а потом королева переводит взгляд с мужа на девицу Болейн, словно понимает, что здесь происходит нечто новое и странное. Молодая женщина не собирается покидать зал, следуя за королевой, пристраиваться за дамами, которые выше ее по положению, как предписывает строгий придворный порядок, – а поскольку она родилась дочерью простого рыцаря, впереди ее идут очень многие, – она вообще не собирается уходить. Одним движением она меняет все. И королева не приказывает ей. И король это позволяет.

Катерина слегка пожимает плечами, словно все это не имеет значения, разворачивается и выходит из большого зала с гордо поднятой головой. Во главе с принцессой, дочерью короля, его сестрой, принцессой по рождению и королевой по браку, его кузинами, как и я, королевской крови, прочие придворные дамы следуют за королевой в оглушительной тишине. Но поднимаясь по широкой лестнице, мы слышим, как заливается соблазнительным смехом Анна.

Я приказываю Монтегю и Артуру прийти на рассвете в мои покои, до завтрака, до заутрени, до того, как проснется кто-либо из королевских домочадцев.

– Вы должны были мне сказать, насколько далеко все зашло, – резко говорю я.

Монтегю проверяет, плотно ли закрыта дверь и стоит ли за ней его сонный слуга.

– Я не мог ни о чем писать, к тому же я не знал.

– Ты не знал? – восклицаю я. – Она состоит при королеве, но ходит, где пожелает, танцует с королем и не удаляется вместе с нами?

– Такое случилось в первый раз, – объясняет Артур. – Она прежде никогда не оставалась. Да, она все время с ним: одна приходит в его покои, они ездят вместе кататься, вдвоем, все остальные следуют поодаль, вместе сидят и беседуют или играют, или музицируют и поют.

Он корчит почти смешную рожицу.

– Леди матушка, они вместе читают богословские книги! Что это за соблазнение? Но она прежде держалась осторожно, как и прочие. Она никогда вот так не оставалась.

– Так почему сейчас? – спрашиваю я. – При французском после и прочих?

Монтегю кивает, услышав мой вопрос. Он куда больший политик, чем брат. Артур видит все, поскольку неразлучен с королем, он – один из близких друзей, которые повсюду вместе; но Монтегю лучше понимает, что к чему.

– Может быть, именно поэтому? Потому что это помолвка принцессы Марии с французом, – предполагает он. – Анна на стороне французов, она провела много лет при французском дворе. Она помогла это устроить, и французам это известно. Генрих не собирается вновь заводить дружбу с испанцами, они теперь наши враги. Королева, да благословит ее Бог, из вражеской страны. Он чувствует, что волен ее оскорблять. Анна дает понять, что ее дело одержит верх.

– Но королю-то от этого что за польза? – сердито спрашиваю я. – Обижать королеву перед всем двором – только причинять ей боль и ронять себя. А эта молодая женщина смеялась, когда мы уходили, я слышала.

– Если что-то принесет ему благосклонность Леди, он это сделает, – замечает Артур. – Он от нее без ума. Он на все готов.

– Как ты ее назвал?

– Я ее назвал Леди. Так ее все называют.

Я так зла, что готова выругаться, как конюх.

– Ну конечно, Ее Светлостью они ее звать не могут, – резко говорю я. – Или Вашей Милостью. Она всего лишь дочь простого рыцаря. Для Генри Перси она оказалась недостаточно хороша.

– Ей нравится все, что ее выделяет, – продолжает Артур. – Ей нравится быть заметной. Нравится, когда король ее прилюдно отмечает. Ее приводит в ужас мысль, что все подумают, будто она просто его шлюха, как ее сестра, как все остальные. Она все время заставляет его обещать, что все будет по-другому. Она не хочет стать еще одной Бесси, еще одной Марией. Она не будет очередной прачкой или французской потаскухой Жанной. Ей нужно быть особенной, нужно от всех отличаться. Все должны видеть, что она не такая.

– Подменная кобыла, – грубо говорю я.

Монтегю смотрит на меня.

– Нет, – говорит он. – Поймите, леди матушка. Это важно. Она куда больше, чем нынешняя его лошадка.

– Да чем же большим она может быть? – нетерпеливо спрашиваю я.

– Если королева умрет…

– Боже сохрани, – тут же говорю я, осеняя себя крестом.

– Или, скажем, если королева удалится от мира вести религиозную жизнь.

– Думаешь, она этого хочет? – удивленно спрашивает Артур.

– Нет, конечно не хочет! – восклицаю я.

– Все возможно, – настаивает Монтегю. – Возможно. И на самом-то деле надо бы ей так и поступить. Она знает, что Генриху нужен сын. Фитцроя недостаточно. Принцессы Марии недостаточно. Королю нужен законный наследник мужского пола, не бастард и не девочка. Королева это знает, любая принцесса это знает. Если бы она могла подняться до величия, если бы могла поступить великодушно и щедро, то она бы удалилась от брака, приняла постриг, и тогда Генрих смог бы снова жениться. Она может так поступить.

– Ах, вот как ты считаешь? – едко спрашиваю я. – Так считает мой сын, всем обязанный королеве? Так считает придворная молодежь, которая поклялась королеве в верности?

Вид у него неловкий.

– Я не один так говорю, – отвечает он. – И куда больше тех, кто так думает.

– Пусть так, – говорю я. – Даже если она решит уйти в монастырь, – а я клянусь, что не решит, – для Анны Болейн это ничего не изменит. Если королева отойдет в сторону, то только ради того, чтобы король женился на французской или испанской принцессе. Королевская шлюха останется всего лишь шлюхой.

– Королева-консорт? – предполагает Монтегю.

– Наложница? – улыбается Артур.

Я качаю головой.

– Мы что, магометане? В очах Господа и по закону этой страны эта девица не может быть никем, кроме шлюхи и прелюбодейки. В Англии не заводят наложниц. У нас не бывает консортов. Она это знает, и мы знаем. Лучшее, что она может получить, – это право танцевать при дворе после того, как удалится королева, и титул вроде Леди, которым будут ее называть те, кто слишком сладкоречив, чтобы назвать шлюху шлюхой. Все остальное – вздор.

Замок Ладлоу, пустоши Уэльса, лето 1528 года

Я не смею просить Монтегю тайно мне писать, так что все новости этого лета я узнаю из осторожных намеков в его пространных незапечатанных письмах или из сплетен возле ворот замка, принесенных случайным торговцем или медником из Лондона. Монтегю пишет мне о семейных новостях: новорожденная дочь Артура, Маргарет, процветает, Урсула вышла после родов, она подарила Стаффордам еще одного мальчика, еще одного Генри, а потом однажды он сообщает мне со сдержанной гордостью, что у него тоже родился сын. Я целую письмо и прижимаю его к сердцу. Будет новый Генри Поул, будет еще один лорд Монтегю, когда моего сына и меня не станет, этот малыш, этот Генри станет еще одним шагом нашей семьи к новому величию.

Монтегю приходится молчать о новостях. Он не может ничего рассказать мне о королеве и о дворе, он не может рассказать, что король вызвал Томаса Мора погулять с ним в саду Хэмптон Корта и среди вечернего птичьего пения и аромата роз признался, что боится, что его брак недействителен. Он заявил, что его сестра Маргарита, вдовствующая королева Шотландии, не смогла получить развод у Папы, но его брак – совсем другое дело, Господь показал ему, болезненно, но очевидно, смертями его детей, что этот брак не благословлен. И Томас, будучи добрым советником, подавляет сомнения в божественной природе этого откровения и обещает, что подумает об этом и вынесет суждение, взвешенное юридическое суждение, чтобы дать совет своему господину.

Но осторожность Монтегю ничего не меняет, потому что к концу лета все королевство знает, что король ищет способ прекратить брак с королевой. Все королевство знает, но в королевских покоях в Ладлоу об этом не произносят ни слова. Я сама удивляюсь тому, как твердо управляю своим домом. Никто не повторяет омерзительных сплетен при молодой женщине, вверенной моему попечению, мир принцессы рушится вокруг нее, а она об этом не подозревает.

Разумеется, в конце концов мне приходится ей сообщить. Я много раз завожу разговор, но слова все время застывают у меня на губах. Для меня это все небылица, я не верю, я не могу рассказать принцессе о происходящем, так же, как не могу всерьез рассказывать о Лэмбтонском Черве, словно это правда, а не нелепая легенда. Пусть все об этом знают, но это все равно может быть небылицей.

Да и потом, как я и надеялась, ничего не происходит. Или, по крайней мере, у нас нет надежных известий о том, что что-то произошло. Мы так далеко от Лондона, на самом дальнем западе, что не получаем надежных вестей. Но даже здесь мы узнаем, что племянник королевы Карл V Испанский вторгся в Рим, захватил Папу и удерживает его в плену. Это все меняет. Даже наш убеждающий всех кардинал с его медовыми речами не сможет убедить Папу, плененного испанским королем, вынести решение против испанки, королевы Англии. Любой сложный богословский довод короля о том, что жениться на вдове брата – грех, просто не будет услышан плененным Папой. Пока испанский император удерживает Рим, его тетке, королеве Англии, ничто не угрожает.

Все, что ей нужно сделать, – это держаться простой правды: Бог призвал ее стать женой короля Англии, и нет причин, по которым этот брак был бы недействителен. И я знаю, что она будет держаться этой правды до смерти.

В том самом замке, где жили страстные любовники Катерина и Артур, я молчу о любви, которая их связывала, молчу об обещании, которое он заставил ее дать: если он умрет, она должна стать королевой Англии и у нее будет дочь Мария. Я молчу о лжи, которую она рассказала и в которой я по ее приказу тоже поклялась. Я отстраняюсь от этого, словно это такая давняя тайна, что я даже вспомнить ее не могу. Втайне я боюсь, что рано или поздно кто-то, возможно, кардинал, или Томас Мор, или новый слуга кардинала Томас Кромвель, еще один человек из ниоткуда, спросит меня, были ли Артур и Катерина любовниками. Я молюсь о том, чтобы мои упражнения в забывчивости привели меня к тому, чтобы я по правде сказала, что никогда этого не знала и не могу теперь вспомнить.

Приходит летняя жара, принося с собой вспышку потливой горячки, и королева призывает принцессу к себе, чтобы та с нею и королем путешествовала по сельской местности, вдали от Лондона. Они снова собираются жить в уединении, пока страна страдает.

– Вы присоединитесь к ним в Сент-Олбансе, – говорю я принцессе Марии. – Я отвезу вас туда и отправлюсь к себе домой. Осмелюсь предположить, что лето вы проведете с ними.

– С кем? – встревоженно спрашивает она. – Кто еще там будет?

Бедная девочка, думаю я. Так она знает. Несмотря на то, что я ее оградила, она знает, что Анна Болейн повсюду следует за королем. Причиной ее молчания было не неведение, но благоразумие. Но у меня для нее хорошие новости, я позволяю себе торжествующе улыбнуться, чтобы она это увидела.

– Увы, – произношу я и умолкаю, пока ее глаза не загораются и она не улыбается в ответ. – Увы, я слышала, что многие при дворе заболели. Кардинал удалился в свой дом, прихватив врача, а Анна Болейн отправилась в Хивер. Так что двор будет небольшой. Возможно, только ваши отец и мать, и двое или трое придворных – Томас Мор, который так замечательно служит вашему отцу, и Мария де Салинас при вашей матери.

Ее лицо озаряется.

– Только отец и мать?

– Только они, – подтверждаю я и думаю, будет ли грехом молиться о том, чтобы проклятая шлюха умерла от болезни в Кенте.

– А вы? – спрашивает принцесса.

Я обнимаю ее.

– Я поеду к себе в Бишем и позабочусь о том, чтобы моя семья и люди не заболели. Это страшная болезнь, я буду им нужна. У Артура и Джейн недавно родился ребенок, я молюсь, чтобы они не заболели. И я стану вам писать, что у нас все хорошо, и буду думать о вас, дорогая.

– А я к вам вернусь, – ставит условие она. – Когда лето пройдет. Мы снова будем вместе.

– Конечно.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1528 года

Болезнь страшна, Бог да простит Англии грехи, которые ее на нас навлекли. Многие говорят, что такое предсказывали, когда появились первые Тюдоры. Многие говорят, что у короля не может быть сына, а страна не может сохранить здоровье. Многие боятся настоящего и предрекают страшное будущее, вина за которое лежит на роде Тюдоров.

Все говорят про молодую женщину из Кента, которая несколько недель лежала, как мертвая, а потом вернулась к жизни и сказала, что принцы должны слушаться Папу. Теперь ее считают духовидицей и толпами стекаются слушать, что еще она скажет.

Но я и без пророчиц знаю, что нынче дурное лето. Когда из Лондона мне написали, что люди умирают на улицах, валятся в канавы, пытаясь добраться домой, я знала, что нас ждет дурной год, даже мою семью, которая прячется за высокими стенами большого замка. Джеффри и его жена Констанс переезжают ко мне, Артур отправляет ко мне детей, Генри и Маргарет, мою тезку, и новорожденную Марию с кормилицей. В письме, которое они привозят, говорится, что в Бродхерст пришла потливая горячка, и они с Джейн оба больны, что оба они станут молиться о том, чтобы выжить, а я – буду ли заботиться о его детях, как о своих?

Молю Бога о том, чтобы нас обошла беда, – пишет Артур. – Если нам не посчастливится, леди матушка, прошу, позаботьтесь о моих детях и молитесь за меня, как я молюсь за вас. А.

Что за бедняжки эта парочка, Генри и Маргарет, которую все зовут Мэгги. Стоят, крепко держась за руки, у меня в большом зале, и я опускаюсь рядом с ними на колени и прижимаю обоих к себе, улыбаясь с уверенностью, которой совсем не чувствую.

– Я так рада, что вы ко мне приехали, у меня для вас много дел: и работа, и игра, – обещаю я. – И как только все в Бродхерсте выздоровеют, ваши мама и папа приедут и заберут вас, а вы сможете им рассказать, как вы выросли и как хорошо себя вели все лето.

Я забочусь о том, чтобы в доме все делалось с обычными предосторожностями чумного времени. Все, что доставляют нам из внешнего мира, моют в воде с уксусом. Мы покупаем как можно меньше еды на рынке в Бишеме; живем тем, что выращиваем сами. Гостей не привечаем, а те, кто приезжает в город из Лондона, отправляются ночевать в гостиницу приората, а не ко мне. Я галлонами заготавливаю настойку розмарина и шалфея на сладком вине, и все слуги в доме, все мужчины, женщины и дети, кто обедает в общем зале или спит на соломе, принимают по ложке каждое утро; но я не знаю, есть ли от этого какой-то прок.

Я не посещаю церковь приората и запрещаю своим домашним заходить в теплое, темное, вонючее здание, где ладан плывет над зловонием сальных немытых тел. Вместо этого я соблюдаю дневные часы со своим духовником в личной часовне, рядом со своей спальней, и часами молюсь на коленях о том, чтобы болезнь нас миновала. Двое детей Артура утром и вечером молятся со мной в часовне, я даже держу их на расстоянии от священника, и, благословляя новорожденную, он чертит крест в воздухе над ее бесценной головкой.

Особенно я молюсь за Джеффри, который из-за худобы и светлой кожи кажется моему тревожному взгляду особенно хрупким. Я знаю, что на деле он силен и здоров, все видят румянец на его щеках, его живость и радость жизни. Но я все время наблюдаю за ним, ищу признаки лихорадки, головную боль, резь в глазах от солнечного света. Его жена Констанс терпелива, как велит ее имя, крепка, как пони, она трудится на мое благо, и я благодарна ей за заботу о муже. Если бы она его не боготворила, я бы ее возненавидела.

Я начинаю думать, что мы переживем это лето и не случится ничего страшнее нескольких смертей в деревне да смерти мальчика-слуги с кухни, который, наверное, был болен, но побежал домой и умер там, когда Джеффри стучит в дверь моей личной часовни, где я молюсь на коленях о здравии всех, кого люблю: принцессы Марии, королевы и своих детей. Его золотая голова показывается из-за двери.

– Простите, леди матушка, – говорит он.

Я понимаю, что дело серьезное, раз он беспокоит меня во время молитвы. Сажусь на пятки и велю ему войти. Он крестится и опускается на колени рядом со мной. Я вижу, что у него дрожат губы, словно он снова малыш и пытается сдержать слезы. Должно быть, случилось что-то страшное. Потом я замечаю, как он крепко сжимает руки и на мгновение закрывает глаза, будто призывает на помощь Господа, чтобы произнести новости, а потом поворачивается и смотрит на меня. Его темно-синие глаза полны слез, он берет меня за холодную руку.

– Леди матушка, – тихо говорит он, – у меня для вас очень дурная весть.

– Скорее, – непослушными ледяными губами выговариваю я. – Говори сразу, Джеффри.

Я думаю: может быть, это принцесса Мария, девочка, которую я люблю, словно она моя родная дочь? Или Монтегю, мой наследник, наследник моего королевского имени? Или кто-то из малышей, может ли Бог быть так жесток, что заберет еще одного мальчика из Плантагенетов?

– Артур, – говорит Джеффри, и на его ресницах виснут слезы. – Мой брат. Он умер, леди матушка.

На мгновение я будто теряю слух. Я смотрю на Джеффри, как глухая, не понимая, что он говорит. Ему приходится повторить. Он снова произносит:

– Артур. Мой брат. Умер, леди матушка.

Жена Артура Джейн тоже больна, она при смерти. При ней всего одна женщина, она ухаживает за ней в личных покоях, чтобы никто не мог рассказать Джейн, что ее муж умер. Мажордом так боится болезни, что забыл о своем долге перед лордом и его домом и заперся у себя. В его отсутствие дом приходит в хаос. Некому проследить за тем, чтобы все шло как положено, и моему сыну Монтегю приходится распорядиться, чтобы тело Артура забрали из его несчастливого дома, привезли в наш приорат и положили в часовне.

Мы погребаем его там, где лежат другие короли Плантагенеты: в нашем приорате, в Бишеме, и когда в церкви проводят уборку, вычищают все и окуривают, я иду туда с Джеффри и Констанс, и мы молимся о душе Артура, слушая, как поют монахи.

Мы возвращаемся из церкви, я смотрю на огромный дом, который обновила, на семейный герб над дверью, и думаю, с горечью, как всякий грешник, что все богатство и власть, которые я вернула себе и детям, не спасли моего возлюбленного Артура от болезни Тюдоров.

Бродхерст Мэнор, Западный Сассекс, лето 1528 года

Мы с Монтегю едем в дом Артура в Бродхерсте и обнаруживаем, что дом пришел в упадок, а на полях не скошено сено. Зерно зреет, но мальчишки, которые должны отгонять птиц, больны или умерли, а в деревне тихо, ставни заперты, и возле каждой двери лежит охапка сена. Кажется, из большого дома сбежали все. Всего одна женщина ходит за Джейн, за домом никто не смотрит, на земле никто не работает.

– Зачем тебе этим заниматься? – говорит мне Монтегю, когда я захожу в холл, чтобы отдать приказания слугам, которые явно спали на несвежей соломе и питались припасами из кладовой с тех пор, как слегла семья.

– Это земли Артура, – сквозь зубы отвечаю я. – Ради них я устраивала его брак. Это наследство его сына Генри. Я не могу смотреть, как все здесь приходит в упадок. Если Артур не сможет оставить состояние детям, получится, будто он вовсе на ней не женился. Если он не оставит по себе ничего, в чем смысл его жизни?

Монтегю кивает. Он отправляется на конюшню, обнаруживает, что лошадей выгнали в луга, и говорит управляющему поместьем, что горячка горячкой, но завтра ему лучше собрать косарей и начать работать, или зимой все перемрут от нехватки корма для скота, если не перемрут летом от горячки.

Вдвоем мы за несколько недель приводим дом и земли в порядок, а потом из Лондона приходят вести, что болезнь вроде бы пошла на убыль. Сам кардинал переболел горячкой и выжил. Бог второй раз улыбнулся Томасу Уолси. Пути Его неисповедимы, воистину.

– Ни одна чума в мире его не одолеет, – мрачно говорю я. – Ни одна болезнь не поколеблет эту мощную тушу. Есть новости из Хивера?

– Она тоже выжила, – отвечает Монтегю, из презрения, как и я, не произнося имя Анны Болейн.

Мы украдкой печально переглядываемся: горячка пощадила эту назойливую шлюху, но все же забрала Артура.

– Сэр Артур, – произношу я вслух.

– Господь его благослови, – отзывается Монтегю. – Почему он, а не другие?

– Господь в милости своей знает лучше, – отвечаю я; но в сердце своем в это не верю.

Джейн знает, что мы в доме, но мы не заходим в ее покои, боясь заразы, а она не присылает к нам и не спрашивает о муже.

– Ей бы стоило спросить, – раздраженно говорю я Монтегю. – Ей что, в голову это не приходит?

– Она, возможно, сама борется за жизнь, – отвечает он.

Он мешкает мгновение, а потом продолжает:

– Помните, леди матушка, в брачном договоре было условие, касавшееся ранней смерти Артура? Земли, которые были ее приданым, вернутся к ней, будущее наследство ее отца уйдет ей, и она сможет распорядиться им по своему усмотрению. Состояние ее отца после его смерти будет принадлежать ей одной. Мы ничего не получим.

Я этого не помнила. Земли, над которыми я трудилась месяц, дом, который приводила в порядок, ничего мне не принесут. Договор, который я составила, чтобы мой сын разбогател, не принес ему ничего, кроме тревог, а теперь вовсе ничего не принесет моей семье.

– Он без устали трудился за эти земли, – с гневом говорю я. – Он был готов отвечать в них за военную службу, чтобы избавить от этого ее отца, был готов взять под начало местных жителей. Он был на все для них готов. Это ее собственный отец встал на пути Артура, старый дурак. И она поддержала отца, пойдя против Артура.

Монтегю склоняет голову.

– И все ни к чему, – замечает он. – И все наши труды в этот месяц были ни к чему.

– Это ради моего внука Генри, я трудилась ради мальчика Артура. Слава Богу, он выжил. Теперь он может вернуться в свой дом, и в конце концов он получит все.

Монтегю качает головой:

– Нет, ведь это дом его матери. Наследницей будет его мать, а не он. Она может лишить его земель, если захочет.

Мысль о том, чтобы лишить сына наследства, так мне чужда, что я ахаю.

– Она никогда такого не сделает!

– Если снова выйдет замуж? – спрашивает Монтегю. – Все достанется ее новому мужу.

Я подхожу к окну и смотрю на поля, которые считала полями Артура, тем, что, несомненно, перейдет его сыну, новому Генри Поулу.

– А если она не выйдет замуж, то станет для нас источником убытка, – мрачно добавляет Монтегю. – Мы должны будем платить ей вдовьи до конца ее дней.

Я киваю. Думать о ней как о молодой женщине, которую я приняла в своем доме, которую готова была считать еще одной дочерью, я не могу. Она нарушила долг жены, встав на сторону отца в его споре с Артуром, когда легла в постель и оставила Артура умирать в одиночестве. Теперь она отсылает детей прочь и лежит в постели, пока брат ее мужа и его мать спасают ее урожай. До конца ее дней, сколько бы она ни прожила, она сможет получать доход с поместий, засеять, сжать и отстроить которые мне стоит таких трудов. Испорченная наследница, улегшаяся в постель, пока умирал ее муж, получит право жить в моем доме и брать вдовьи из моей ренты, всю жизнь. Она унаследует состояние отца. Я по собственной воле пообещала ей земли в своем завещании. Скорее всего, я умру раньше нее, и она достанет из шкафа мое черное бархатное платье с черной меховой опушкой и наденет его на мои похороны.

Джейн лучше, ее дама приходит ко мне и сообщает, низко присев, что Джейн шлет мне поклон. Она боролась с горячкой и победила, сегодня она будет обедать с нами, и она очень благодарна нам за все, что мы сделали для поместья.

– Вы сказали ей, что ее муж умер? – напрямик спрашиваю я женщину.

По ее бледному напряженному лицу я понимаю, что нет.

– Ваша милость, мы не посмели ей сказать, пока она была больна, – отвечает она. – А потом подумали, что говорить уже поздно.

– Она не спросила? – не веря своим ушам, задает вопрос Монтегю.

– Она так болела, – в оправдание хозяйке говорит камеристка. – Была не в себе, такой у нее был жар. Я думала, может быть, вы…

– Скажите ей, чтобы пришла ко мне сегодня перед обедом, – велю я. – Я сама ей скажу.

Мы ждем леди Поул в гостевой комнате дома, который некогда был домом Артура, а теперь принадлежит ей.

Дверь отворяют, и она входит, опираясь на руку своей дамы: она явно еще слишком слаба, чтобы ходить без посторонней помощи.

– Дорогая моя, – говорю я со всей возможной добротой. – Вы так бледны. Прошу, сядьте.

У нее получается присесть передо мной и поклониться Монтегю, потом она садится в кресло, и я киваю ее даме, чтобы та ушла.

– Это моя кузина, Елизавета, – слабым голосом произносит Джейн, словно хочет, чтобы та осталась.

– Встретимся с вами за обедом, – обещаю я, и она, поняв намек, выходит из комнаты.

– Боюсь, у меня для вас очень дурная весть, – мягко говорю я.

– Отец? – прикрывает глаза она.

– Артур, ваш муж.

Она ахает. Судя по всему, она даже не знала, что он болел. Но разве нельзя было догадаться, когда она вышла из комнаты, а он ее не встретил?

– Я думала, он в вашем доме, с детьми! Они здоровы?

– Слава Богу, Генри и Мэгги были живы и здоровы в Бишеме, когда я покидала их и малышку Марию, и мой сын Джеффри с женой тоже.

Она кивает.

– Но Артур…

– Дочь моя, мне больно говорить, но он умер в горячке.

Она оседает, как упавший лоскут. Голова опускается на руки, тело складывается, даже ее маленькие ножки заворачиваются под кресло. Закрыв лицо руками, она воет от горя.

Монтегю смотрит на меня, словно спрашивая: «Что мне делать?» – и я киваю, чтобы сел и ждал, пока не закончится этот беспомощный плач.

Она не прекращает. Мы оставляем ее плачущей и обедаем без нее. Людям в поместье, жильцам Артура, нужно видеть, что мы здесь, что жизнь продолжается, что от них требуется исполнять свой долг, работать и платить подати, домашним слугам не стоит думать, что у них отпуск, раз умер мой сын. Земли снова принадлежат Джейн, но потом, если будет на то воля Божья, их унаследует сын Артура Генри, их нужно содержать для него в порядке. Отобедав, мы возвращаемся ко мне и застаем Джейн с красными глазами и бледную; но, хвала небесам, она наконец-то перестала плакать.

– Я этого не вынесу, – жалобно говорит она мне, словно женщина может выбирать, что она вынесет, а что нет. – Я не вынесу нового вдовства! Я не вынесу жизни без него. Я не могу думать о вдовьей жизни, но о новом браке даже помыслить не хочу. Я его жена, в смерти, как и в жизни.

– Пока еще рано говорить, вы потрясены, – утешаю ее я.

Но она не желает утешаться.

– Сердце мое разбито, – говорит она. – Я приеду в Бишем и поселюсь во вдовьих покоях, совсем уйду от мира. Я никого не буду видеть и не буду выходить.

– В самом деле? – Я прикусываю язык, чтобы унять недоверие в голосе, и повторяю мягче: – В самом деле, дорогая моя? Вы не предпочтете жить с отцом? Не хотите вернуться домой, в замок Бодьем?

Она качает головой:

– Отец просто устроит для меня новый брак, я знаю. Я больше не пойду замуж. Я хочу жить в доме Артура, я хочу всегда быть рядом с ним, лелея свою печаль. Я буду жить с вами и плакать о нем каждый день.

Это не смягчает мое сердце, как должно бы.

– Конечно, сейчас вы подавлены, – говорю я.

– Я решилась, – отвечает она.

Похоже, она и правда решилась.

– Я проживу жизнь с памятью об Артуре. Приеду в Бишем и останусь там навсегда. Буду навещать его могилу, как скорбный призрак.

– Ох, – говорю я.

Я даю ей несколько дней на раздумья и молитвы, чтобы она проверила свою решимость, но она неколебима. Она приняла решение больше не выходить замуж и избрала покои в моем доме, обещанные ей брачным договором. У нее будет свое небольшое хозяйство под моей крышей, она, без сомнения, наймет собственных слуг, будет заказывать еду на моей кухне и четырежды в год получать доход с вдовьих земель, которые я ей отписала; но и не думала, что мне придется выплачивать эти деньги. Я не понимаю, как это терпеть.

Но Монтегю, мой тихий и задумчивый наследник, предлагает блестящее решение, как помешать молодой вдове поселиться с нами навечно.

– Вы вполне уверены, что хотите удалиться от мира? – спрашивает он как-то вечером свою невестку, в то короткое время, когда ее можно увидеть, когда она выходит к обеду в большой зал, прежде чем отправиться в часовню, чтобы всю ночь провести за молитвой.

– Совершенно, – отвечает она.

Она облачена в темно-синий, как и я, цвет королевского траура. Артур был мальчиком из дома Плантагенетов, о нем скорбят, как о принце.

– Тогда, боюсь, Бишем Мэнор окажется для вас слишком шумным и многолюдным, – говорит Монтегю. – Во время разъездов у нас останавливается король, летом весь двор неделями живет здесь, моя матушка устраивает семейные праздники зимой, для Стаффордов, Куртене, Лайлов, Невиллов. Вы же знаете, сколько у нас кузенов! Принцесса Мария летом точно почтит нас долгим визитом и привезет с собой весь свой двор. У нас не уединенный дом, не такой, как ваш милый дом, это дворец, открытый дворец.

– Я не хочу видеться ни с кем из этих людей, – сердито отвечает она. – Я хочу совсем уединиться. Возможно, миледи матушка даст мне какое-то жилье в своих владениях, где я смогу поселиться в полном покое. Мне не нужно многое, просто дом с тихим парком, больше ничего.

Даже Монтегю морщится от этой просьбы.

– Миледи матушка много трудилась, чтобы собрать свои земли, – тихо говорит он. – Не думаю, что теперь она станет их раздавать.

– Я не могу жить в шумном людном доме, – поворачивается ко мне Джейн. – Я не хочу жить во дворце. Я хочу жить тихо и спокойно, как монахиня.

Монтегю молчит.

Он ждет.

Я тоже молчу и тоже жду. Мы видим, как у нее медленно зарождается мысль.

– А что, если мне поселиться в монастыре? – спрашивает она. – Или даже… что, если мне принять постриг?

– Вы чувствуете, что Господь призвал вас? – приходится спросить мне.

Я с ощущением вины думаю о королеве, которая поклялась, что не станет думать о монастыре, если не поймет, что Бог призывал ее к религиозной жизни, что ни один мужчина, ни одна женщина не должны давать обет, если не знают наверняка, что призваны. Все остальное – богохульство. Мой сын Реджинальд до сих пор отказывается давать обет, не чувствуя призвания. Говорит, что это оскорбит самого Господа.

– Да, – с внезапным оживлением говорит она. – По-моему, чувствую.

– Уверен, что чувствуете, – ловко вворачивает Монтегю, бывалый придворный. – Вы с самого начала говорили, что хотите удалиться от мира, что больше никогда не выйдете замуж.

– Именно так, – отвечает она. – Я хочу тихо жить наедине со своим горем.

– Тогда это – лучшее решение, – говорю я, нехотя поддаваясь соблазну. – А я найду для вас место в хорошем доме Божьем и стану платить за ваше содержание.

Она явно не понимает, что, соглашаясь стать монахиней, возвращает мне приданое, словно снова выходит замуж. Я буду выплачивать лишь то, во что обойдется ее содержание в монастыре, давшем обет бедности.

– Думаю, так будет лучше всего, – говорит она. – Но что станет с домом и землями? С моим наследством? И с состоянием, которое я унаследую от отца?

– Вы можете отписать все Генри как своему наследнику, – предлагаю я. – А я стану его опекуншей и все для него сберегу. Об этом вам печалиться ни к чему.

Монтегю изо всех сил старается не бросить в мою сторону ни единого торжествующего взгляда.

– Как пожелаете, сестра моя, – почтительно произносит он.

Я жду, когда мне придет приказ открыть Ричмондский дворец для возвращения принцессы в Лондон, но признаков того, что король возвращается, нет, и ходят слухи, что он заперся в башне, чтобы ни один нездоровый человек на него не смог надышать. Горожане, услышав об этом, отвлекаются от погребения тысяч умерших и хохочут горьким смехом висельника: их король, такой смелый и блестящий на турнирной арене, оказался таким трусом перед лицом болезни.

Страдают не одни лондонцы. Мой бывший ухажер и недавний враг, сэр Уильям Комптон, умирает, а вместе с ним, я надеюсь, умирает и спор о моих землях. Анна Болейн заболевает, а потом вскакивает с постели в замке Хивер как ни в чем не бывало; а вот муж ее сестры, сэр Уильям Кэри, умирает, оставив соблазнительную и плодовитую девицу Болейн с двумя медноволосыми детишками, лишенными отца. Еще один здоровенький бастард, еще один рыжеволосый Генри. Я невольно задумываюсь, не засмотрится ли король на Марию, – она из двух более хорошенькая и теплая, и у нее в детской мальчик и девочка, оба Тюдоры, – и не решит ли отставить жену и взять Марию с ее семейством, признав детей.

Джейн дает обет и становится послушницей в Бишемском приорате, и я тут же пишу недавно выздоровевшему кардиналу, прося дать мне опеку над моим внуком Генри. Уолси победил болезнь, убившую многих, кто был лучше его, и теперь достаточно оправился, чтобы избавиться от их наследников. Как бы жаден он ни был, как бы ни хотел присвоить наследство Генри, он ведь не может отвергнуть мою просьбу. Кто лучше меня подходит, чтобы управлять имуществом Генри, пока тот не достигнет совершеннолетия?

Но я ничего не оставляю на волю случая. Богатый воспитанник – это сокровище, которое захотят заполучить другие. Мне приходится пообещать кардиналу приличную плату, и это сверх сотни марок, которую я и так ему плачу ежегодно, просто ради его дружбы. Дело того стоит, если только он удовлетворит мою просьбу. Я потеряла любимого сына, Артура, я не могу потерять еще и его состояние и не могу допустить, чтобы его сын ничего не получил по брачному договору, который я составила.

Это не единственное, что меня сейчас тревожит, я надеялась, что решение короля укрыться от потливой горячки с женой и дочерью приведет к обычным последствиям: напомнит ему, каким добрым товарищем была ему жена почти двадцать лет. Но Монтегю, посетивший небольшой разъезжающий двор, сообщает, что король каждый день пишет страстные письма девице Болейн, сочиняет стихи в честь ее темных глаз и открыто по ней томится. Как бы странно это ни выглядело, двор возвращается в Лондон под началом дружелюбного короля и королевы, которые держались друг за друга в опасности, но едва они оказываются в Вестминстере, король возобновляет попытки отодвинуть королеву в сторону ради молодой простолюдинки.

По крайней мере, мой сын Джеффри не дает мне поводов для беспокойства. Ни он, ни Констанс не заразились горячкой, и когда я уезжаю в Лондон, они возвращаются в свой дом, Лордингтон, в Сассексе. Джеффри так хорошо управляет землями и так умело обращается с крестьянами и соседями, что я, без сомнения, даю ему право стать членом парламента. Место от Уилтона в моем распоряжении, и я передаю его Джеффри.

– Можешь использовать его как ступеньку для подъема при дворе, – говорю я Джеффри после обеда, в последний наш вечер вместе, прежде чем он вернется домой, а я отправлюсь ко двору.

Констанс вежливо удалилась, она знает, что я люблю бывать с Джеффри и на воле разговаривать с ним обо всем. Из всех моих мальчиков именно он всегда был ближе прочих моему сердцу. С младенчества он никогда далеко от меня не отлучался.

– Как Томас Мор? – спрашивает он.

Я киваю. Джеффри передалась вся моя политическая хватка.

– Именно. И смотри, как высоко он поднялся.

– Но он выступал против короля, поддерживал власть парламента, – напоминает Джеффри.

– Да, и нет нужды следовать за ним в этом. Потому что с тех пор, как он стал главой парламента, он убедил парламент исполнять волю короля. Ты можешь последовать его примеру и использовать речи в парламенте, чтобы привлечь внимание народа. Пусть увидят, что ты разумен и верен. Пусть король знает, что в твоем лице у него есть человек, способный защитить его дело в парламенте; и заводи друзей, чтобы, когда ты предлагаешь что-то в пользу короля, у тебя было влияние и с тобой соглашались.

– Или ты можешь просто отправить меня ко двору, где я подружусь с королем, – предлагает он. – Ты это сделала для Артура и Монтегю. Ты не посылала их в парламент учиться, произносить речи и убеждать. Они просто вошли в королевскую милость, и все, что от них требовалось, – быть королю хорошими друзьями и развлекать его.

– Времена были другие, – печально говорю я. – Совсем другие.

Я вспоминаю своего сына Артура, вспоминаю, как любил его король за отвагу и ловкость во всех играх, что затевались при дворе.

– Сейчас с королем труднее подружиться. Тогда времена были полегче, и Артуру нужно было лишь выступать на турнирах и играть. Король был моложе, счастливее, и ему легко было угодить.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, осень 1528 года

Худшее этой осенью – то, что я не могу узнать новости, а если и узнаю, ни слова не могу повторить принцессе. Она, конечно же, знает, она знает, что ее мать и отец едва ли не разошлись, она, наверное, знает, что ее отец безумно, опасно влюблен в другую женщину, – он этого не скрывает, – и женщина эта такого низкого рода, что ей повезло стать камеристкой при дворе, что уж там повелевать двором в качестве признанной фаворитки.

Я помню, в каком восторге Анна Болейн была, когда ее ребенком взяли служить принцессе Марии во Франции, и как горд был ее отец, когда у нее получилось попасть на службу к королеве. Поэтому я едва могу себе представить, что она как консорт отдает приказы двору, жалуется на самого кардинала, словно неофициальная королева.

Принцессе Марии сейчас двенадцать, она смышленее и разумнее любой сообразительной девочки; но при этом обладает изяществом и достоинством от рождения и воспитания. Я уверена, что верно о ней сужу. Я сама ее наставляла, сама вырастила, обучила всему, что должна знать принцесса: читать в умах подданных и врагов, думать о последствиях, стратегически планировать, быть мудрой не по годам.

Но как я могу подготовить ее к тому, что ее обожаемый отец отвернулся от матери, которую она так глубоко любит? Как можно сказать ей, что ее отец искренне полагает, что не был женат на ее матери, что они все эти годы жили в смертном грехе? Как сказать ей, что на небе есть Бог, который, заметив это, решил наказать молодую супружескую пару смертями четырех младенцев, мальчиков и девочек? Я не могу сказать такое двенадцатилетней девочке, девочке, которую люблю, как люблю эту; и забочусь о том, чтобы никто другой тоже не сказал.

Держать ее в неведении нетрудно, мы редко обедаем при дворе, и никто нас теперь не навещает. Я не сразу понимаю, что это еще один признак неспокойных времен. Двор наследницы престола, как бы молода она ни была, всегда место шумное, людное и желанное. Даже служба у дитяти вроде Марии привлекает людей, знающих, что однажды она станет королевой Англии и расположения ее нужно добиваться сейчас.

Но не этой осенью. Этой осенью, по мере того как становится холоднее и темнее, и кажется, что каждое утро появляется унылый серый свет, но не солнце, из Лондона не приезжают верховые, по реке не приходят быстрые барки, ловящие прилив. Этой осенью мы не востребованы; ни у придворных, ни у советников. Мы даже не привлекаем просителей и жалобщиков. Про себя я думаю, что мы очень низко пали в глазах света, если нас не посещают даже те, кто хочет взять взаймы.

Принцесса Мария не знает, почему так; но я знаю. Лишь по одной причине мы можем так тихо жить в Ричмонде, словно в частном доме, а не во дворце. Король, должно быть, дает всем понять, что Мария – не наследница его престола. Он, наверное, без слов, исподволь, как умеют короли, сообщает, что есть причина, по которой принцесса Мария больше не живет в своем замке в Ладлоу, не управляет Уэльсом, что принцесса Мария больше не помолвлена с королем Франции или королем Испании, что принцесса Мария живет в Ричмонде, как дочь дома Тюдоров, – ей служат, ее поддерживают и уважают, – но она не важнее своего единокровного брата-бастарда, мальчика Бесси Блаунт.

Придворные суетятся вокруг новой приманки, как мошки у потного лица. Я узнаю это от своей портнихи, которая приезжает в Ричмонд на примерку моего бархатного темно-красного платья для зимних праздников, но с гордостью говорит, что у нее едва есть время им заниматься, поскольку ее полностью загрузили дамы из Саффолк-хауса в Саутуорке. Я стою на табурете, а помощница портнихи закалывает подол, пока портниха ушивает лиф.

– Дамы из Саффолк-хауса? – повторяю я.

Это дом вдовствующей королевы Франции, Марии, и ее совершенно бесполезного мужа, Чарльза Брэндона. Ее всегда нежно любили при дворе, но я не понимаю, с чего вдруг она сделалась так занята и всем нужна.

– У нее живет мадемуазель Болейн! – радостно отвечает портниха. – Там ее двор, и все ее посещают, король так каждый день, и каждый вечер у них танцы.

– В Саффолк-хаусе?

Это точно затея Чарльза Брэндона. Вдовствующая королева Мария никогда бы сама не пригласила девицу Болейн устроить двор у себя в доме.

– Да, она его совсем присвоила.

– А королева? – спрашиваю я.

– Живет очень тихо.

– А какие планы относительно празднования Рождества?

Портниха молча отмечает, что я не получила приглашения. Ее выгнутые брови поднимаются чуть выше, и она дергает складку у моей талии, словно дорогое платье не стоит и делать, если его все равно не наденут для короля.

– Ну, – произносит она, собираясь поведать сплетню, – говорят, что у Леди будут свои покои, прямо рядом с королевскими, и там разместится ее двор, она будет там принимать всех-всех своих доброжелателей. Во дворце будет два двора. Но король и королева справят Рождество вместе, как всегда.

Я киваю. Мы обмениваемся долгим взглядом, и я знаю, что выражение лица портнихи, – род мрачной ухмылки, естественное выражение для женщины, которая знает, что ее лучшие годы позади, – отражается на моем лице.

– Безупречно, – говорит она, помогая мне сойти с табурета. – Знаете, нет в Англии женщины за тридцать, которая не чувствовала бы боли за королеву.

– Но женщин за тридцать не спрашивают, что они думают, – отвечаю я. – Кого интересуют наши соображения?

Страж приходит в мои покои, где я с дамами слушаю, как принцесса Мария занимается на лютне и поет. Она сочинила песню, это переработка старой баллады жнецов о веселом сеятеле. Мне радостно слушать, как она поет, как ритмично звучит ее голос, видеть, как сияет на лице улыбка; она хорошо выглядит, повторяющаяся мука ежемесячных болей прошла, на ее щеки вернулся румянец, она с аппетитом ест за обедом. Я смотрю, как она склоняется к струнам, как поднимает голову, когда поет, и думаю, какая же она благословенно красивая девочка, королю бы нужно на коленях благодарить Господа за нее, взяться за ее воспитание, сделать из нее принцессу, которая однажды станет править Англией, обеспечить ей безопасное положение и уверенность в будущем. Это его долг перед ней, его долг перед Англией. Как случилось, что Генрих, бывший любимцем детской, не видит, что перед ним еще один наследник Тюдоров, такой же драгоценный и важный, каким был он сам?

От стука в дверь мы все вздрагиваем, принцесса Мария поднимает глаза, по-прежнему прижимая пальцы к струнам; входит мой мажордом и объявляет:

– Там у ворот джентльмен, Ваша Светлость. Говорит, он ваш сын.

– Джеффри? – Я с улыбкой поднимаюсь на ноги.

– Нет, я бы, конечно, признал хозяина. Он говорит, что он – ваш сын из Италии.

– Реджинальд? – спрашиваю я.

Принцесса Мария встает и тихо произносит:

– О, леди Маргарет!

– Проводите его к нам, – говорю я.

Мажордом кивает, отступает в сторону, и Реджинальд – высокий, красивый, темноглазый и темноволосый – входит в комнату, окидывает всех быстрым взглядом и опускается на колени у моих ног, чтобы я его благословила.

Я кладу руку на его густые темные волосы и произношу нужные слова, а потом он встает, он выше меня, и склоняется, чтобы расцеловать меня в обе щеки.

Я тут же представляю его принцессе, и он низко ей кланяется. Она заливается румянцем и протягивает ему обе руки.

– Я так много слышала о вас и о вашей учености, – говорит она. – И читала многое из того, что вы написали, с таким восхищением. Ваша матушка будет очень счастлива, что вы дома.

Он улыбается мне, обернувшись через плечо, и я вижу одновременно милого малыша, которого мне пришлось отдать церкви, и высокого, невозмутимого, независимого молодого мужчину, которым он стал за годы учения и изгнания.

– Ты останешься здесь? – спрашиваю я. – Мы собирались обедать.

– Я на это рассчитывал! – беззаботно отвечает он.

Принцессе он говорит:

– Скучая по Англии, я скучаю по обедам моего детства. Матушка по-прежнему заказывает пирог с бараниной, с толстой корочкой из теста?

Принцесса корчит гримаску.

– Я рада, что вы приехали и съедите его, – признается она. – Я все время ее расстраиваю, потому что мало ем. И я соблюдаю все постные дни, она говорит, что я проявляю слишком большое рвение.

– Нет, вы правы, – поспешно отвечает Реджинальд. – Постные дни нужно соблюдать и ради блага ближнего, и во славу Господа.

– Вы хотите сказать, ради нашего блага? Но что хорошего в том, чтобы голодать?

– Ради тех, кто рыбачит, – объясняет он. – Если все в христианском мире будут есть по пятницам одну лишь рыбу, рыбаки и их дети станут хорошо питаться всю оставшуюся неделю. Воля Господа всегда во благо человеку. Его законы суть слава и небесная, и земная. Я всей душой верю в единство дел и веры.

Принцесса Мария бросает мне лукавую улыбку, словно отмечает счет в игре.

– Я тоже так думаю, – говорит она.

– Поговорим о почтении к родителям? – предлагаю я.

Реджинальд вскидывает руки в шуточном протесте.

– Леди матушка, я послушно пойду к обеду, а вы повелевайте, что мне есть и что говорить.

Обед проходит за веселой беседой. Реджинальд читает для двора молитву по-гречески и слушает музыкантов, которые играют, пока мы едим. Он беседует с наставником принцессы Ричардом Фезерстоном, они сходятся в интересе к новой учености и в том, что лютеранство – не более чем ересь. Реджинальд восхищается танцами, и принцесса Мария берет Констанс за руку и танцует перед ним с дамами, словно он – почетный гость. После обеда я провожаю Марию к молитве, а потом, забираясь на большую кровать со столбами, она лучезарно мне улыбается.

– У вас очень красивый сын, – говорит она. – И очень ученый.

– Так и есть, – отвечаю я.

– Думаете, отец назначит его моим наставником, когда доктор Фезерстон от нас уйдет?

– Возможно.

– Вы не хотите, чтобы он им стал? Вам не кажется, что он будет очень хорошим наставником, он же такой мудрый и так глубоко мыслит?

– Думаю, он заставит вас очень усердно учиться. Он сам сейчас изучает иврит.

– Я не против учения, – заверяет она меня. – Для меня будет честью заниматься с таким наставником, как он.

– Как бы то ни было, пора спать, – отвечаю я.

Я не собираюсь поощрять девичьи мечтания о Реджинальде у юной девицы, которой придется выйти замуж за того, кого выберет ее отец, который сейчас, похоже, вообще ничего подобного не планирует.

Мария тянется, чтобы я ее поцеловала, и я чувствую глубокую нежность при виде ее хрупкой красоты и застенчивой улыбки.

– Благослови вас Господь, моя маленькая принцесса, – говорю я.

Мы с Реджинальдом остаемся в моих личных покоях, и я велю поставить кресла к огню и принести вина, орехов и сушеных фруктов, чтобы поговорить с сыном наедине.

– Она чудо, – говорит он.

– Я ее люблю, словно она мне родная.

– Расскажи мне семейные новости, расскажи про братьев и сестру.

Я улыбаюсь.

– Все хорошо, слава Богу, хотя Артура мне очень не хватает, я и не думала, что будет так.

– А как мальчик Монтегю? – спрашивает он с улыбкой, сразу понимая, кто из детей будет моим любимцем – ведь он понесет дальше наше имя.

– Хорошо, – улыбаюсь я. – Болтает, бегает, силен, как положено принцу Плантагенетов. Своевольный, задиристый.

Я умолкаю, не рассказывая о его недавних словечках.

– Смешной, – добавляю я. – Вылитый Джеффри в том же возрасте.

Реджинальд кивает.

– Что ж, он за мной послал, – говорит он без предисловий, зная, что я сразу пойму, что речь о короле. – Пора извлекать пользу из моего дорогого образования и длительной учебы.

– Польза будет, – сразу отвечаю я. – Он спросит твоего мнения о том, что есть ересь, а что нет, и я знаю, что ты даешь советы Томасу Мору, а король на него полагается.

– Не нужно меня ободрять, – слегка улыбнувшись, говорит Реджинальд. – Я вышел из возраста, когда мне нужно было твое одобрение. Я не наследник Монтегю, который скачет, чтобы заслужить твою милость. Я знаю, что хорошо служил королю в университетах, в трудах для Папы и в Падуе. Но теперь он хочет, чтобы я вернулся домой. Ему нужны советники и наставники при дворе, те, кто знает мир, у кого есть друзья в Риме, кто может вести с любым из них дебаты.

Я запахиваю шаль, словно в комнате сквозняк, заставляющий меня ежиться, хотя поленья в очаге сложены высокой грудой и мерцают красным, а гобелены на стенах теплы и висят неподвижно.

– Ты не станешь советовать ему отринуть королеву, – напрямик говорю я.

– Насколько я знаю, нет никаких оснований, – просто отвечает Реджинальд. – Но он может повелеть мне изучить книги, которые он собрал, чтобы найти ответ на этот вопрос – ты удивишься, какую он скопил библиотеку. Леди тоже приносит ему книги, и моим долгом будет дать по ним ответ. Там есть сочинения совершенно еретические. Он разрешает ей читать книги, которые Мор и я запретили бы. Некоторые и так запрещены. Она даже такие ему приносит. Я объясню ему его заблуждения и защищу церковь от опасных новых идей. Я надеюсь послужить и церкви, и королю Англии. Он может попросить меня посоветоваться с богословами, в этом не может быть вреда. Мне придется прочесть, что сказали его светила, и дать совет, если там набралось на дело. Он заплатил за мое образование, чтобы я думал за него. Я так и сделаю.

– Королеве и принцессе вредит то, что в этом браке вообще сомневаются! – с гневом говорю я. – Книги, в которых высказаны сомнения относительно королевы или церкви, должны быть запрещены без обсуждения.

Он склоняет голову.

– Да, леди матушка, я знаю, что все это причиняет вред великой женщине, которая заслуживает лишь уважения.

– Она спасла нас от бедности, – напоминаю ему я.

– Я знаю.

– И я знаю и люблю ее с тех пор, как ей было шестнадцать.

Он снова склоняет голову.

– Я изучу вопрос и выскажу королю свое суждение, без страха и предвзятости, – говорит он. – Но я это сделаю. Это мой долг.

– И будешь жить здесь?

Я рада видеть сына, но я не жила с ним под одной крышей с тех пор, как ему было шесть. Я не знаю, хочу ли каждый день проводить в обществе независимого молодого мужчины, который думает, что пожелает, и не имеет привычки повиноваться матери.

Он улыбается, словно очень хорошо об этом осведомлен.

– Я отправлюсь в Шин, к братьям-картузианцам, – говорит он. – Снова буду жить в молчании. И смогу навещать вас. Совсем как раньше.

Я взмахиваю рукой, словно хочу отогнать воспоминание о тех днях.

– Сейчас все не так, как было, – говорю я. – На троне добрый король, и мы процветаем. Теперь ты можешь жить там по выбору, а не потому, что тебе больше некуда пойти, а мне не на что тебя содержать. Времена сейчас другие.

– Я знаю, – мягко отвечает он. – И благодарю Бога, что мы живем в совсем другие времена.

– Только не слушай сплетни, – предупреждаю я. – Говорят, в приорате есть бумага со старинным пророчеством о нашей семье, о нас. Думаю, ее уничтожили; но не слушай, что будут про нее говорить.

Он улыбается и качает головой, глядя на меня, словно я – глупая старушка, пугающаяся каждой тени.

– Зачем мне слушать, вся страна говорит про Блаженную Деву из Кента, которая предсказывает будущее и предостерегает короля, чтобы не оставлял жену.

– Не важно, что она говорит. – Я пренебрегаю правдой, ее приходят послушать тысячи; мне нужно лишь, чтобы Реджинальд не оказался в их числе. – Не слушай сплетни.

– Леди матушка, – напоминает он. – Этот орден дал обет молчания. Там не сплетничают. Им не позволяется произнести ни слова.

Я думаю о герцоге, моем кузене, которого обезглавили за то, что он слышал разговор о конце Тюдоров в этом самом монастыре.

– Что-то там говорили, что-то опасное.

Он качает головой:

– Наверняка это ложь.

– Твоему родственнику это стоило жизни, – замечаю я.

– Значит, это злая ложь.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, весна 1529 года

Этой весной у нас редко бывают гости из Лондона, но однажды я выглядываю из окна взглянуть на поднявшуюся от дождей реку и вижу приближающуюся барку. На носу и корме цвета Дарси; лорд Томас Дарси, старый лорд с севера, прибыл нанести нам сезонный визит.

Я зову принцессу, мы выходим ему навстречу и смотрим, как он шагает со сходней барки, машет троим гостям, чтобы шли за ним, и встает перед принцессой на колено. Обе мы с некоторым волнением наблюдаем, как он со скрипом медленно опускается, а потом мучительно встает, но я хмурюсь, когда один из наших слуг делает шаг вперед, чтобы ему помочь. Тому Дарси, может, и больше шестидесяти, но он не любит, когда это подчеркивают.

– Подумал, привезу-ка я вам яиц ржанки, – говорит он принцессе. – С моих болот. С севера.

Он говорит так, словно все болота на севере Англии его, и, на самом деле, ему принадлежит изрядная их часть. Томас лорд Дарси – один из величайших лордов севера, чья жизнь посвящена тому, чтобы удерживать шотландцев по ту сторону границы. Я познакомилась с ним, когда жила в Миддлхемском замке со своим дядей, королем Ричардом, а Том Дарси входил в Северный совет. Сейчас я делаю шаг вперед и целую его в обе румяные щеки.

Он улыбается, радуясь такому вниманию, и подмигивает мне.

– Я привез этих джентльменов посмотреть на ваш двор, – говорит он, а французские гости выстраиваются в ряд и кланяются, предлагая небольшие подарки. Дама Марии забирает их, присев перед гостями, и мы идем во дворец. Принцесса отводит их в свой зал аудиенций, а потом, коротко поговорив с ними, оставляет нас. Французы прохаживаются, рассматривают гобелены, серебряные блюда и драгоценные мелочи на буфетах и болтают с придворными дамами. Лорд Дарси склоняется ко мне.

– Беспокойное время, – говорит он. – Никогда не думал, что доживу до такого.

Я киваю. Подвожу его к окну, откуда можно любоваться клумбами в саду и рекой.

– Меня спрашивали, что я знаю о брачной ночи! – жалуется он. – О брачной ночи, бывшей четверть века назад! Да и был я тогда на севере.

– И то верно, – отвечаю я. – Но зачем они расспрашивают?

– Собираются заседать в суде, – убитым голосом говорит он. – Какой-то кардинал приедет из самого Рима, чтобы сказать нашей королеве, что она на самом деле не была замужем, а королю, что он последние двадцать лет был холостяком и волен жениться на ком пожелает. Поразительные вещи выдумывают, правда?

– Поразительные, – соглашаюсь я.

– У меня на это времени нет, – резко произносит он. – И на этого толстого попа Уолси тоже.

Он смотрит на меня блестящими проницательными глазами.

– Я думал, у вас найдется, что по этому поводу сказать. У вас и ваших близких.

– Никто не спрашивал моего мнения, – осторожно отзываюсь я.

– Что ж, когда спросят, если вы ответите, что королева – его жена, а его жена – королева, можете призвать Тома Дарси в свидетели, – говорит он. – И прочих. Король должен прислушиваться к пэрам. А не к толстому дураку в красном.

– Надеюсь, королю дадут мудрые советы.

Старый барон протягивает руку.

– Дайте-ка мне свою красивую брошь, – говорит он.

Я откалываю родовой герб моего мужа, темно-фиолетовую эмалевую фиалку, которую ношу на поясе, и кладу ее на мозолистую ладонь Дарси.

– Я пришлю ее с гонцом, если нужно будет вас предостеречь, – говорит он. – Чтобы вы знали, что гонец точно от меня.

Я осторожничаю.

– Я всегда рада получить от вас весточку, милорд. Но надеюсь, нам никогда не понадобится подобный знак.

Он кивает в сторону закрытой двери в личные покои принцессы.

– Я тоже надеюсь. Но, учитывая все, лучше быть готовыми. Ради нее, – коротко замечает он. – Славной малютки. Английской розы.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, июнь 1529 года

Монтегю прибывает из Блэкфрайерс в Ричмонд на нашей фамильной барке, чтобы доставить мне новости из Лондона, и я приказываю привести его прямиком ко мне в комнату, оставив своих дам с шитьем и сплетнями за запертой дверью. Принцесса Мария у себя, она не придет, если только я за ней не пошлю, я велела ее дамам занять ее сегодня, чтобы удостовериться, что она не заговорит ни с кем, приехавшим из Лондона. Все мы стараемся защитить ее от кошмара, который разворачивается чуть ниже по течению. Наставник принцессы доктор Ричард Фезерстон уехал в Лондон, чтобы представлять королеву, но мы с ним договорились, если сумеем, скрывать, чем он занят, от дочери королевы. Я знаю, дурные вести распространяются быстро, а я жду дурных вестей. Лорд Дарси оказался не единственным, кого допрашивали, а теперь из Рима прибыл кардинал, чтобы собрать суд по делу о королевском браке.

– Что случилось? – спрашиваю я, едва за Монтегю плотно закрывается дверь.

– Был суд, настоящее слушание, в присутствии Уолси и кардинала Кампеджио, – начинает Монтегю. – Народу собралась толпа. Как на ярмарке. Стояли так тесно, что едва можно было вздохнуть, все хотели туда попасть, как на публичном обезглавливании, когда все толпятся, чтобы рассмотреть плаху. Ужасно.

Я вижу, что он искренне расстроен. Наливаю ему бокал вина и усаживаю в кресло у камина.

– Сядь. Сядь, сын мой. Передохни.

– Королеву вызвали в суд, она была великолепна. Даже не заметила кардиналов, сидевших на возвышении, прошла мимо них и опустилась на колени перед королем.

– На колени?

– Опустилась на колени и спросила, чем вызвала его неудовольствие. Сказала, что привечала его друзей, как своих, делала все, что он желал, а что не родила ему сына, так это не ее вина.

– Господи. Она сказала это при всех?

– Звучно, как церковный колокол. Сказала, что он получил ее нетронутой девственницей, какой она была, когда прибыла из Испании. Он промолчал. Она спросила его, в чем была ему плохой женой. Он промолчал. Что он мог сказать? Она была для него всем почти двадцать лет.

Я вдруг улыбаюсь при мысли о том, как Катерина говорит правду королю, привыкшему вкушать льстивую ложь.

– Она спросила, может ли обратиться к Риму, и, когда он промолчал, поднялась и вышла, оставив его в молчании.

– Просто ушла?

– Ее имя выкрикивали, чтобы вернуть ее в суд, но она вышла и вернулась в свои покои, словно ни во что не ставила кричавших. Это было величественно – леди матушка, она всегда была великой королевой, но в этот миг она превзошла себя. И все стоявшие снаружи, все простые люди кричали, благословляя ее и проклиная Леди, называли Леди шлюхой, которая принесла одни беды. А все кто был в зале суда, оторопели, или сдерживали смех, или тоже хотели славить королеву – но не смели, потому что в зале сидел король, дурак дураком.

– Тише, – одергиваю его я.

– Знаю, – говорит он, щелкая пальцами, словно сам недоволен своей несдержанностью. – Прости. Меня это потрясло больше, чем я думал. У меня было такое чувство…

– Какое? – спрашиваю я.

Монтегю не Джеффри, он не спешит проявлять чувства, не торопится ни плакать, ни гневаться. Если Монтегю расстроен, значит, он видел что-то по-настоящему значительное. Если Монтегю расстроен, весь двор будет бурлить от переживаний. Королева показала всем свою печаль, она показала, что ее сердце разбито, и теперь все в смятении, как дети, впервые увидевшие, как плачет мать.

– У меня было чувство, что происходит что-то страшное, – задумчиво произносит Монтегю. – Словно ничто больше не будет, как прежде. Если король пытается расторгнуть брак с безупречной женой, это как-то… если король потеряет ее, он потеряет… – он обрывает фразу. – Как он будет без нее? Как станет себя вести, если она не будет его советчицей? Даже когда он с ней не советуется, мы все знаем, что она думает. Даже когда она молчит, есть ощущение ее присутствия при дворе, мы знаем, что она с нами. Она – его совесть, его пример для подражания.

Он снова делает паузу.

– Она – его душа.

– Он много лет не слушает ее советов.

– Нет, но даже так, пусть так, ей не обязательно говорить, правда? Он знает, что она думает. Мы знаем, что она думает. Она как якорь, о котором он позабыл, но тот все равно удерживает его. Что такое Леди – просто одно из его увлечений. У него их было полдюжины, но он всегда возвращался к королеве, и она всегда его принимала. Она – его прибежище. Никто не думает, что в этот раз все по-другому. И так огорчать ее…

Мы ненадолго умолкаем и думаем, что станется с Генрихом без любящего и терпеливого постоянства Катерины.

– Но ты сам говорил, что ей стоит задуматься о том, чтобы отойти в сторону, – обвиняю я Монтегю. – Когда все это началось.

– Я видел, что королю нужен сын и наследник. Никто его за это винить не может. Но он не может оставить такую жену ради такой женщины. Ради принцессы из Испании, Франции или Португалии? Да, если королева на это согласится. Тогда он должен ей это предложить, а она должна все обдумать. Но ради такой женщины? Которой управляет одна греховная похоть? Пытаться обманом вынудить королеву сказать, что они никогда не были женаты?

– Это неправильно.

– Совсем неправильно.

Монтегю опускает лицо в ладони.

– Так что будет теперь?

– Слушания продолжаются. Думаю, на все уйдет много дней, может быть, и недель. Собираются выслушивать разных богословов, король собирает книги и рукописи по всему христианскому миру, чтобы отстоять свой иск. Он подрядил Реджинальда искать и покупать для него книги. Отправил его в Париж, чтобы тот посовещался с учеными.

– Реджинальд едет в Париж? Когда он отправится?

– Он уже уехал. Король отправил его в тот миг, когда королева вышла из зала суда. Она обратится к Риму, она не примет решения Уолси в английском суде. И королю понадобятся иностранные советники, прославленные писатели со всего христианского мира. Англии будет недостаточно. Это его единственная надежда. Иначе Папа скажет, что они женаты пред очами Господа и ничто не может их разделить.

Мы с сыном смотрим друг на друга, словно мир, который мы знаем, неузнаваемо меняется.

– Как он может так поступать? – напрямик спрашиваю я. – Это ведь вопреки всему, во что он когда-либо верил?

Монтегю качает головой.

– Он себя убедил, – прозорливо замечает он. – Это как с его любовными стихами. Он принимает позу и убеждает себя, что так все и есть на самом деле. Теперь он хочет верить, что Бог говорит с ними напрямую, что его совесть лучше всего укажет ему путь; он уговорил себя, что влюблен в эту женщину, уговорил, что не состоит в браке, и хочет, чтобы все остальные с ним согласились.

– И кто с ним поспорит? – спрашиваю я.

– Архиепископ Фишер может, Томас Мор, скорее всего, нет, Реджинальд не может, – говорит Монтегю, по пальцам перечисляя великих ученых. – Должны бы мы, – неожиданно добавляет он.

– Мы не можем, – отвечаю я. – Мы не знатоки. Мы всего лишь семья.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1529 года

Король, жестоко разочарованный Уолси и кардиналом, которого привезли из Рима, чтобы попытаться прийти к соглашению, отправляется в разъезды с королевой. Он берет с собой двор верхами, Анну Болейн в том числе. Говорят, им очень весело. Он не посылает за дочерью, и она спрашивает меня, как по-моему, позовут ли ее этим летом присоединиться к королю и ее матери.

– Не думаю, – мягко говорю я. – Не думаю, что они ездят вместе.

– Тогда можно мне поехать к моей матери-королеве и пожить с ней?

Она поднимает глаза от шитья – украшает черной вышивкой рубашку для отца, как учила ее мать.

– Я напишу и спрошу, – говорю я. – Но, возможно, ваш отец предпочитает, чтобы вы оставались здесь.

– И не виделась ни с ним, ни с матерью?

Невозможно ей лгать, когда она смотрит на меня своим прямым, честным взглядом Йорков.

– Думаю, да, дорогая, – только и отвечаю я. – Сейчас непростое время. Нужно запастись терпением.

Она сжимает губы, словно не хочет проронить ни одного осуждающего слова. Чуть ниже склоняется к работе.

– Отец разведется с матерью? – спрашивает она.

Слово это в ее устах звучит как богохульная ругань. Она смотрит на меня, словно ждет, что я ее поправлю, как будто самое слово непристойно.

– Дело передали в Рим, – говорю я. – Вы об этом знали?

Легким кивком она сообщает, что откуда-то узнала.

– Святой Престол их рассудит. Нужно просто подождать и посмотреть, что он думает. Бог его направит. Нужно верить. Папа знает, что будет правильно, Господь сообщит через него свою волю.

Она вздыхает и ерзает в кресле.

– У вас что-то болит? – спрашиваю я, видя, как она клонится вперед, точно хочет облегчить колику в животе.

Она тут же выпрямляется, отведя плечи, и голову держит как принцесса.

– Вовсе нет, – говорит она.

Моему сыну Джеффри оказана честь, когда двор покидает Лондон. Его посвящают в рыцари за службу королю в парламенте. Джеффри становится сэром Джеффри, как и должен быть. Я думаю, как горд был бы мой муж, и не могу перестать улыбаться весь день.

Монтегю отправляется с двором, они путешествуют по залитой солнцем долине Темзы, останавливаясь в больших домах, каждый день охотятся, каждую ночь танцуют, и Анна Болейн правит всем, что видит. Монтегю присылает мне единственную коряво написанную записку:

Прекрати подкупать Уолси, он попал в немилость к Леди и точно падет. Пошли записочку Томасу Мору, ставлю крону, что он станет следующим лорд-канцлером.

Принцесса знает, что прибыл гонец от двора, и видит мое радостное лицо.

– Добрые вести? – спрашивает она.

– Добрые, – отвечаю я. – Сегодня очень честный человек начал служить вашему отцу, и он, по крайней мере, будет давать ему благие советы.

– Ваш сын Реджинальд? – с надеждой спрашивает она.

– Его друг и товарищ-ученый, – отвечаю я. – Томас Мор.

– А что случилось с кардиналом Уолси? – спрашивает она.

– Он оставил двор, – говорю я.

Я не рассказываю ей, что Блаженная Дева из Кента предсказала, что он умрет в жалком одиночестве, если станет подстрекать короля оставить жену, и что теперь кардинал совсем один, а здоровье его слабеет.

Гринвичский дворец, Лондон, Рождество 1529 года

На королевской барке я отвожу принцессу Марию, одетую в лучшее платье, завернутую в меха, вниз по реке в Гринвич на Рождество, и мы сразу идем в покои ее матери.

Королева нас ждет. Ее дамы улыбаются, видя, как принцесса Мария бежит через зал аудиенций в личные покои, и мать и дочь крепко обнимаются, словно для них невыносимо было бы вновь разлучиться.

Катерина смотрит поверх склоненной головы дочери на меня; ее голубые глаза полны слез.

– Маргарет, вы растите мне красавицу, – говорит она. – С Рождеством, дорогая.

То, что они вместе после долгой разлуки, меня так трогает, что я едва могу ответить.

– Вы здоровы? – вот и все, что маленькая принцесса спрашивает у матери, отодвигаясь, чтобы взглянуть в ее усталое лицо. – Мама? Все хорошо?

Королева улыбается, и я знаю, что она собирается солгать дочери, как все мы в эти дни. Она собирается произнести смелую ложь, чтобы эта маленькая девочка выросла женщиной, чье сердце не разбилось от сознания, что ее отец дурно мыслит, дурно живет и дурно верит.

– У меня все как нельзя лучше, – твердо произносит королева. – И, что важнее, я уверена, что поступаю верно в очах Господа. И это должно принести мне счастье.

– Должно? – с сомнением спрашивает маленькая принцесса.

– Обязательно, – отвечает ее мать.

Роскошным праздником Генрих показывает миру единство своей семьи, свое богатство и власть, красоту своего двора. Он ведет королеву к трону с всегдашним изяществом и так очаровательно с ней беседует, пока они обедают, что никто, увидевший их вот так, бок о бок, улыбающихся, в жизни бы не подумал, что эта пара живет врозь.

Его детям, бастарду и истинной наследнице, попирая все мыслимые законы превосходства, оказывают одинаковые почести. Я смотрю, как принцесса Мария входит в большой зал, держа за руку ничто – десятилетнего мальчишку, бастарда Бесси Блаунт. Но смотрятся они вместе хорошо. Принцесса такая маленькая и хрупкая, а мальчик такой красивый и высокий для своих лет, что идут они в ногу, и их медные головы наравне. Маленького Генри Фитцроя всюду называют герцогом Ричмондом, этот улыбающийся мальчишка с медными волосами – величайший герцог в стране.

Принцесса Мария держит его за руку, когда они входят на Рождественский праздник, и, когда он открывает новогодний подарок от отца, короля, – великолепный набор позолоченных кубков и чаш, – улыбается и хлопает в ладоши, словно довольна тем, как его высоко чтут. Она оборачивается на меня и видит, как я незаметно киваю с одобрением. Если от английской принцессы требуется, чтобы она обращалась с бастардом отца как с досточтимым единокровным братом, правителем Ирландии, главой Северного совета, то моя маленькая принцесса, подлинная принцесса Англии, Уэльса, Ирландии и Франции, сможет достойно принять это испытание.

Леди на празднике нет, так что мы избавлены от ее стремления оттолкнуть тех, кто лучше ее, и вылезти вперед; но не стоит надеяться, что король от нее уже устал, поскольку ее отец беспрестанно похваляется своим новым титулом.

Томас Болейн, который когда-то был рад служить у меня мажордомом, стал графом Уилтширом и Ормондом, а его красивый, но совершенно бесполезный сын Джордж теперь лорд Рочфорд, камергер личных покоев, вместе с моим кузеном Генри Куртене – не думаю, что они будут жить в согласии. Его, к счастью, отсутствующая дочь стала леди Анной, а предыдущая шлюха Болейн, Мария Кэри, занимает нынче два взаимоисключающих поста: главной товарки и единственной наперсницы сестры и довольно робкой придворной дамы при королеве.

Монтегю рассказывал, что на банкете, устроенном перед Рождеством, чтобы отпраздновать существенное возвышение Томаса Болейна, его дочь Анна шла перед принцессой крови – вдовствующей королевой Франции Марией. Я не могу себе представить, чтобы любовница короля шла перед его сестрой, дочь моего мажордома – перед вдовствующей королевой. Единственным моим утешением, когда я слышу это от Монтегю, становится сознание того, что Анна Болейн нажила грозного врага. Вдовствующая королева привыкла быть при дворе первой по положению, красоте и уму, и никакая потаскуха из Норфолка не отнимет этого у нее без боя.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1530 года

Первый признак королевского визита – прибытие свиты, слуг на четверке лошадей, идущей галопом; посередине сидит человек в королевской ливрее, держа четыре пары вожжей, лошади ровно мчатся вперед. За ними следуют вооруженные стражи, сперва всадники в легких доспехах, потом, через какое-то время, более медленные повозки, везущие охотничьих птиц, рядом с которыми бегут гончие, повозка для маленьких собачек и домашних питомцев, а потом вещи. Излишества короля опережают его: его белье, мебель, ковры и гобелены, богатства сокровищницы. Платья Леди, головные уборы и украшения одни занимают две повозки, а ее служанки едут рядом, не смея выпустить гардероб из виду.

За ними следуют повара с кухонной утварью и припасами для сегодняшнего и завтрашнего пира.

Принцесса Мария, стоя рядом со мной на башне Ричмондского дворца, смотрит вниз, на извивающуюся кавалькаду, приближающуюся к нам, и с надеждой спрашивает:

– Он к нам надолго?

Я крепче обнимаю ее за талию.

– Нет. Отсюда он едет дальше. К нам он всего на день.

– Куда он едет? – потерянно спрашивает она.

– Этим летом он будет путешествовать, – предполагаю я. – Из Лондона не сообщают о горячке. Будет переезжать с места на место.

– Так может быть, он пошлет за моей матерью и мной, и все будет, как в тот год, когда, кроме нас, никого не было? – она смотрит на меня с внезапной надеждой.

Я качаю головой.

– Не в этом году, не думаю, – говорю я.

Король намерен быть с дочерью милым, можно подумать, что он хочет переманить ее на свою сторону. С тех пор как его барка причаливает к пирсу под рев труб и до самого отъезда в сумерки он улыбается принцессе, держит ее под руку, склоняет к ней голову, чтобы расслышать ее слова. Выглядит он так, словно позирует для портрета «Любящий отец», так, словно участвует в маске и роль у него – «Добродетельный родитель».

С ним только горстка спутников, его всегдашние друзья: Чарльз Брэндон и его жена Мария, вдовствующая королева Франции, мой кузен Генри Куртене с женой Гертрудой, мой сын Монтегю и еще несколько джентльменов при личных покоях. Мужчины Болейны на королевской барке, но ни об одной из шлюх Болейн речи нет, единственные дамы, которые с нами обедают, – это придворные королевской сестры.

Как только прибывает король, подают завтрак, и он лично нарезает лучшие куски мяса и наливает самое сладкое вино с водой принцессе Марии. Он велит ей прочесть за него молитву, и она очень тихо произносит ее по-гречески, а он хвалит ее за ученость и сдержанность. Он с благодарностью кивает мне.

– Вы граните мой алмаз, – говорит он. – Благодарю вас, леди Маргарет, вы добрый друг и родственница. Я не забываю, что вы присматривали за мной и моими родными, как любящая мать, с самого моего детства.

Я кланяюсь.

– Служить принцессе – одно удовольствие, – говорю я.

Он лукаво улыбается.

– Не то что мне, когда я был в ее возрасте. – Он подмигивает мне, и я думаю: как ты спешишь перевести разговор на себя. С какой готовностью подталкиваешь к похвале.

– Ваша Светлость были прекраснейшим принцем детской, – откликаюсь я. – Таким непослушным! И таким любимым!

Он смеется и похлопывает Марию по руке.

– Я любил спорт, – говорит он. – Но никогда не пренебрегал уроками. Все говорили, что я преуспевал во всем, за что брался. Но, – он нарочито пожимает плечами и издает смешок, – все всегда хвалят принцев.

Они велят подать лошадей и едут охотиться, а я велю подготовить пикник к тому времени, как они устанут и вернутся. Мы встречаемся в лесу и обедаем, музыканты, спрятавшись за деревьями, играют мелодии, сочиненные самим королем. Он просит принцессу спеть для него, и она, присев перед своей теткой, вдовствующей королевой, поет французскую песню, чтобы ее порадовать.

Вдовствующая королева, сама когда-то бывшая принцессой Марией, встает из-за стола, целует племянницу и дарит ей золотой браслет с алмазами.

– Какое она чудо, – тихо говорит она мне. – Истинная принцесса.

И я понимаю, что обе мы думаем о маленьком мальчике, который ни сейчас, ни когда-либо не сможет стать принцем.

После обеда устраивают танцы, и я вижу подле себя Монтегю; мы вместе смотрим на принцессу, танцующую с молодыми дамами.

– Королева в Виндзорском замке, – коротко говорит Монтегю. – А нам нужно ехать. Мы нынче вечером встречаемся с Леди и ее двором.

– Но ничего не изменилось?

Он качает головой:

– Ничего не изменилось. Теперь все вот так. Королева при дворе, а мы разъезжаем с Леди. Лето больше не приносит радости. Словно мы – дети, сбежавшие из дома. Мы устали от приключений, но нам приходится бесконечно делать вид, что у нас все замечательно.

– Он не счастлив? Она не дает ему счастья? – с надеждой спрашиваю я.

Если король недоволен, он найдет кого обвинить.

– Он все еще не поимел ее, – напрямик говорит Монтегю. – Она водит его на поводке. Она – награда, которую он должен заслужить. Он по-прежнему день и ночь ее преследует, надеясь, что сегодня она скажет «да». Господи, но это же она! Она знает, как поймать мужчину! Она всегда на грани падения, но все время на расстоянии вытянутой руки, в одном мгновении от него.

Король доволен охотой, сегодняшним днем, погодой и музыкой. Король доволен всем, но особенно – обществом дочери.

– Как бы я хотел взять тебя с собой, – нежно говорит он. – Но твоя мать этого не позволит.

– Уверена, леди матушка это разрешит, – отвечает принцесса. – Уверена, что разрешит, Ваша Светлость. И моя дама-воспитательница могла бы уложить мои вещи и подготовить меня к отъезду за мгновение.

Она смеется тонким взволнованным смехом, полным надежды.

– Я могла бы немедленно отправиться. Скажите лишь слово.

Он качает головой.

– Между нами были разногласия, – осторожно произносит он. – Твоя леди матушка не понимает, в каком затруднительном я положении. Меня направляет Господь, дочь моя. Он повелел мне просить твою мать посвятить себя святой жизни, священной жизни, полной уважения и утешения, которая послужит к ее чести. Большинство скажет, что ей повезло, что она может оставить этот беспокойный мир и спокойно жить в почитании и святости. Я, например, не могу просто отойти от дел. Я должен остаться и бороться в этом мире. Мне нужно оберегать страну и продолжать род. Но твоя мать могла бы освободиться от своего долга, она могла бы быть счастлива, могла бы жить в радости. Ты бы часто к ней приезжала. Не я. Я не могу оставить свою ношу.

Принцесса прикусывает нижнюю губу мелкими белыми зубками, словно боится сказать что-то не то. Она хмурится, обдумывая его слова. Генрих смеется и поднимает ее подбородок.

– Не смотри так сурово, малышка принцесса! – восклицает он. – Это заботы твоих родителей, а не твои. У тебя еще есть время, прежде чем ты поймешь, какой тяжелый груз я несу. Но поверь: твоя матушка не может путешествовать со мной, пока пишет Папе и просит его повелевать мной, пока пишет своему племяннику-императору и велит меня укорить. Она жалуется на меня чужим людям – это ведь нельзя считать верностью, так? Жалуется, когда я пытаюсь поступить верно, исполнить волю Господа! Поэтому она не может со мной разъезжать, хотя я бы хотел, чтобы она была рядом. И ты тоже не можешь поехать со мной. С ее стороны очень жестоко разлучать нас, чтобы доказать, что она права. Не женское это дело – рассуждать. Очень жестоко отправлять меня в разъезды одного. И неправильно, против Божьей заповеди, выступать против мужа. – Это тяжело, – продолжает король, и его голос становится глубже от жалости к себе. – Дорога моя тяжела, когда рядом нет жены. Твоя матушка не думает об этом, пойдя против меня.

– Я уверена… – начинает принцесса Мария, но отец поднимает руку, веля ей молчать.

– Будь уверена вот в чем: я делаю, что должно, для тебя, для королевства и для твоей матери, – перебивает он. – И я исполняю волю Господа. Бог говорит с королями напрямую, ты же знаешь. Поэтому любой, кто скажет слово против меня, противится воле самого Господа. Так все говорят, все владеющие новой ученостью. Они об этом пишут. С этим нельзя спорить. Я повинуюсь воле Господа, а твоя мать в заблуждении своем слушает лишь свое тщеславие. Но я хотя бы знаю, что могу рассчитывать на твою любовь и послушание. Моя доченька. Моя принцесса. Единственная моя любимая.

Ее глаза наполняются слезами, губы дрожат; она разрывается между верностью матери и мощным притяжением отца. Она не может спорить с его властью, она делает реверанс перед отцом, которого любит.

– Конечно, – говорит она.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, осень 1530 года

Бывший кардинал, Уолси, умер по дороге в Лондон, прежде чем предстал перед судом, как и предсказала Блаженная Дева из Кента. Хвала Господу, мы избавлены от зрелища кардинала на суде. Кузену Генри Куртене сказали, что ему пришлось бы зачитать кардиналу обвинение в мздоимстве и колдовстве; но Бог милостив, и на руках нашей семьи не будет крови кардинала. Мы не смогли бы отправить кардинала на плаху, хотя Том Дарси говорит, что мог бы.

Болейны, брат и сестра, праздновали, танцуя перед двором маску проклятых. Вид у них был, словно они явились из ада – с лицами в саже и руками, как когтистые лапы. Бог знает к чему мы идем. Уолси был плох, но теперь советники короля – семья ничтожеств, которая наряжается дьяволами, чтобы отпраздновать смерть невинного человека.

Сожги письмо.

Гринвичский дворец, Лондон, декабрь 1530 года

Мы, как всегда, проводим Рождество в Гринвиче, король – само царственное очарование, любящий муж с королевой, обожающий отец с Марией, с гордым теплом относится к сыну, дважды герцогу, молодому Фитцрою, герцогу Ричмонду. Теперь ему одиннадцать, он держится очень важно, никто, кто его видит, не усомнится в том, что он – сын своего отца; он высок, как Йорки, рыжеволос, как Тюдоры, как Плантагенет любит спорт, музыку и ученость.

Я не могу представить, что с ним собирается делать король, разве что держать его про запас как наследника, если не будет другого. Состояние, которое тратится на его дом и имущество, даже на его подарки к Новому году, показывает, что к нему надо относиться как к особе королевской крови, столь же высокопоставленной, как принцесса Мария. Хуже того, оно показывает, что король хочет, чтобы все это видели – и что это означает для моей принцессы и ее будущего, я понять не могу. Все послы при дворе, все иностранные гости знают, что принцесса – единственный законный ребенок, дочь королевы, у нее на голове маленькая корона, она – признанная дочь и наследница. Но в то же время рядом с ней идет, как равный, бастард короля, одетый в золотую парчу, ему служат как принцу, его сажают рядом с отцом. Что об этом думать, кроме того, что король готовит своего бастарда к трону? И что станется с его дочерью, если она не будет принцессой Уэльской? И если Генри Фитцрой – следующий король, то кто она?

Королева внешне безмятежна, она скрывает терзания из-за того, что ее дочь потеснил бастард без имени. Она занимает свое место на троне рядом с улыбающимся мужем и кивает своим многочисленным друзьям. Придворные дамы, от вдовствующей королевы Франции до Бесси Блаунт, оказывают ей все возможное уважение, большинство относятся к ней с особой нежностью. Каждая женщина знает, что, если муж оставит свою жену и скажет, что такова воля Господа, ни одна из них не будет в безопасности, даже если на пальце у нее обручальное кольцо.

Дворяне щепетильны в выражении почтения. Они не смеют открыто пойти против ее мужа, но то, как они кланяются, когда она проходит мимо, то, как тянутся послушать, когда она говорит, показывает всем, что они знают: она – испанская принцесса и английская королева и ничто этого вовеки не изменит. Ее избегает только семья Болейн и их родственник Томас Говард, новый герцог Норфолк – он не унаследовал отцовскую верность королеве, он думает только о растущей власти его собственной семьи. Все знают, что интересы Говардов связаны с успехом молодой женщины, которую они уложили в постель короля, их мнение о королеве ничего не стоит.

Они не заходят в покои королевы, но они при дворе повсюду, словно это их собственный дом, словно блистательный Гринвичский дворец – это маленький убогий замок Хивер. Я слышала от одной из дам, что эта Болейн, Анна, обмолвилась, что ей бы хотелось, чтобы все испанцы оказались на дне морском и ей бы больше не пришлось служить королеве. Думаю, если бы отказ от службы был худшим из того, чем могла бы угрожать Анна Болейн, нам бы нечего было бояться.

Но потеря кардинала и главенство при дворе партии Говардов означает, что у короля есть лишь один добрый советчик – Томас Мор. Он целый день подле короля, но пытается вернуться в город, к семье.

– Скажите своему сыну, что я пишу длинный труд в ответ на его работу, – сообщает он мне однажды, проходя к конюшням и подзывая свою лошадь. – Скажите, что мне жаль, что я так задержался с ответом. Я пишу слишком много писем для короля, чтобы успевать писать свои.

– Вы пишете все, как он велит, или сообщаете ему свое мнение? – с любопытством спрашиваю я.

Он осторожно улыбается.

– Я тщательно выбираю слова, леди Маргарет, и когда пишу, что он приказывает, и когда говорю ему, что думаю.

– Вы с Реджинальдом все еще придерживаетесь одних взглядов? – спрашиваю я, думая о Реджинальде, который ездит по Франции, совещаясь с церковниками, прося у них совета, который Томас Мор не стремится давать в Англии.

Мор улыбается.

– Мы с Реджинальдом любим расходиться в частностях, – говорит он. – Но в главном мы согласны, миледи. А пока он соглашается со мной, я склонен считать вашего сына очень умным человеком.

Под мое начало в доме принцессы поступает новая молодая женщина. Леди Маргарет Дуглас, дочь-простолюдинка королевской сестры, вдовствующей королевы Шотландии. Она была воспитанницей кардинала Уолси, и теперь ей нужно где-то жить. Король решает определить ее к нам, чтобы она жила у принцессы.

Я принимаю ее с радостью. Она хорошенькая, ей шестнадцать, ей не терпится попасть ко двору, не терпится повзрослеть. Думаю, она будет чудесной подругой для нашей принцессы, которая от природы серьезна и иной раз, в эти тревожные дни, удручена. Но я надеюсь, что опека над ней – не знак мне, что важность принцессы пошла на убыль. Я иду со своими заботами в часовню королевы, опускаюсь на колени перед ее алтарем и смотрю на золотое распятие, мерцающее рубинами, пока без слов молюсь, чтобы король послал девушку, которая наполовину Тюдор и наполовину простолюдинка, в дом принцессы не потому, что однажды скажет, что та такая же: наполовину Тюдор, наполовину испанка и вовсе не наследница трона.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, весна 1531 года

Джеффри приезжает ко мне в сумерки, словно не хочет, чтобы его заметили. Я вижу его из окна, выходящего на лондонскую дорогу, и спускаюсь, чтобы встретить сына. Он отдает лошадь конюху и опускается на колени на брусчатку, чтобы я его благословила, а потом ведет меня в холодный серый сад, точно не решится говорить со мной в доме.

– Что такое? Что случилось? – в тревоге спрашиваю я.

В сумраке я вижу, как он бледен.

– Я должен сообщить тебе нечто страшное.

– Королева?

– Слава богу, с ней все хорошо. Но кто-то пытался отравить епископа Фишера.

Я потрясенно пошатываюсь и хватаюсь за руку Джеффри.

– Кто мог такое сотворить? У него же нет ни единого врага.

– Леди, – мрачно произносит Джеффри. – Он защищает от нее королеву, он защищает от нее веру, и он единственный, кто смеет возражать королю. За этим точно стоит она или ее семья.

– Не может быть! Как ты узнал?

– Двое умерли, поев каши из миски епископа. Сам Господь спас Джона Фишера. Он в тот день постился и не притронулся к каше.

– Поверить не могу. Не верю! Мы что, итальянцы?

– Никто не верит. Но кто-то готов убить епископа, чтобы расчистить путь этой Болейн.

– Он не пострадал, храни его Господь?

– Пока нет. Но леди матушка, если она может убить епископа, она и на королеву посягнуть может? И на принцессу?

Я чувствую, как холодею, стоя в холодном саду; у меня трясутся руки.

– Не посмеет. Она не посягнет на жизнь королевы или принцессы.

– Кто-то отравил кашу епископа. Кто-то был готов это сделать.

– Ты должен предупредить королеву.

– Я предупредил и сказал испанскому послу, и лорд Дарси пришел ко мне, подумав то же самое.

– Нам нельзя сговариваться с испанцами. Сейчас особенно.

– Хочешь сказать, что так опасно противостоять Анне Болейн? Теперь, когда мы знаем, что король прибегает к топору, а она к яду?

Я, онемев, киваю.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1531 года

Реджинальд возвращается из Парижа в отороченной мехом мантии ученого, в сопровождении писарей и ученых советников, и привозит с собой суждения французских церковников и университетов, вынесенные после месяцев споров, изучения и обсуждений. Он присылает мне краткую записку, извещая, что едет к королю, чтобы отчитаться, а потом посетит меня и принцессу.

Монтегю привозит его на нашей барке, с приливом, под звук барабана, который помогает гребцам держать ритм и разносится над холодной водой в сером вечернем свете. Я жду их на причале Ричмондского дворца, со мной принцесса Мария и ее дамы, рука принцессы лежит на сгибе моего локтя, и обе мы гостеприимно улыбаемся.

Как только барка приближается настолько, что я вижу бледное лицо Монтегю и то, как он сжимает зубы, я понимаю, что случилось что-то дурное.

– Ступайте внутрь, – говорю я принцессе.

Киваю леди Маргарет Дуглас:

– И вы тоже.

– Я хотела встретить лорда Монтегю и…

– Не сегодня. Ступайте.

Она подчиняется, и они вдвоем с леди Маргарет медленно, неохотно идут к дворцу, а я могу сосредоточиться на барке, на неподвижной фигуре Монтегю и на обмякшей груде, моем сыне Реджинальде, на задней скамье. Стражи на причале берут на караул и встают по стойке смирно. Грохочет барабан, гребцы сушат весла, поднимая их в знак приветствия, пока Монтегю ставит Реджинальда на ноги и помогает ему спуститься по сходне.

Мой ученый сын спотыкается, как больной, он едва стоит на ногах. Капитану барки приходится подхватить его под свободную руку, и вдвоем с Монтегю они почти подносят Реджинальда ко мне, стоящей на причале.

Ноги Реджинальда подкашиваются, он падает на колени передо мной, склонив голову.

– Прости меня, – говорит он.

Я в изумлении смотрю на Монтегю.

– Что случилось?

Лицо Реджинальда, обращенное ко мне, бледно, словно он умирает от горячки. Рука, сжавшая мою, влажна и дрожит.

– Ты болен? – спрашиваю я с внезапным страхом и поворачиваюсь к Монтегю: – Как ты мог привезти его сюда больного? Принцесса…

Монтегю мрачно качает головой.

– Он не болен, – говорит он. – Была драка. Его избили.

Я хватаю Реджинальда за трясущиеся руки.

– Кто посмел его тронуть?

– Король его ударил, – коротко отвечает Монтегю. – Король бросился на него с кинжалом.

Я немею. Перевожу взгляд с Монтегю на Реджинальда.

– Что ты сказал? – шепчу я. – Что ты сделал?

Он склоняет голову, опускает плечи и всхлипывает, словно давится.

– Простите меня, леди матушка. Я его оскорбил.

– Как?

– Я сказал ему, что ни в Законе Божьем, ни в Библии, ни в судебном праве нет причин, по которым он мог бы оставить королеву, – говорит он. – Я сказал, что так думают все. И он ударил меня кулаком в лицо и схватил со стола кинжал. Если бы Томас Говард его не перехватил, он бы меня заколол.

– Но ты ведь должен был лишь сообщить, к чему пришли французские богословы!

– К этому они и пришли, – отвечает Реджинальд.

Он садится на пятки, смотрит на меня, подняв голову, и я вижу, как на его бледном красивом лице медленно наливается огромный синяк. Нежная щека моего сына отмечена кулаком Тюдора. Ярость поднимается у меня в животе, словно тошнота.

– У него был кинжал? Он пошел на тебя с оружием?

Только одному человеку разрешено находиться при дворе с оружием – королю. Он знает, что если когда-либо обнажит меч, то нападет на безоружного. Поэтому ни один король никогда не обнажал меч или кинжал при дворе. Это против всех принципов рыцарства, которые Генрих выучил мальчишкой. Не в его природе идти с клинком на безоружного противника, не в его природе бросаться с кулаками. Он сильный, крупный; но он всегда сдерживал свой нрав и укрощал свою силу. Я поверить не могу, что он прибег к насилию; не против того, кто моложе, слабее, не против ученого, не против своего. Я не могу поверить, что он бросился с кинжалом – и на кого, на Реджинальда! Это ведь не один из его пьяных, драчливых дружков-бабников, это Реджинальд, его ученый.

– Ты его раздразнил, – обвиняю я Реджинальда.

Он качает головой, не поднимая ее.

– Ты, должно быть, его разгневал.

– Я ничего не сделал! Он в мгновение вышел из себя, – бормочет Реджинальд.

– Он был пьян? – спрашиваю я Монтегю.

Монтегю так мрачен, словно сам принял удар.

– Нет. Герцог Норфолк почти швырнул мне Реджинальда. Выволок его из личных покоев короля и толкнул ко мне. Я слышал, как король ревет ему вслед, словно зверь. Думаю, король бы его и правда убил.

Я не могу этого вообразить, я поверить не могу.

Реджинальд смотрит на меня, на его щеке темнеет синяк, глаза полны ужаса.

– По-моему, он сошел с ума, – говорит он. – Он был как безумный. По-моему, наш король лишился рассудка.

Мы прячем Реджинальда в картузианском монастыре в Шине, где он сможет в молчании молиться среди братьев и дождаться, пока сойдут синяки. Как только он достаточно оправится для дороги, мы отошлем его обратно в Падую, не сказав двору ни слова. Ходили слухи, что он может стать архиепископом Йоркским; но теперь этому не бывать. Наставником принцессы он никогда не будет. Сомневаюсь, что он когда-либо окажется при дворе или будет жить в Англии.

– Лучше ему уехать из страны, – твердо говорит Монтегю. – Я не смею говорить о нем с королем. Тот все время в ярости. Проклинает Норфолка за то, что тот довел Уолси до смерти, проклинает сестру за ее привязанность к королеве. Он даже не принимает герцогиню Норфолкскую, которая заявила о своей верности королеве, и не спрашивает, что думает Томас Мор, боясь того, что тот может сказать. Говорит, что никому не может верить, ни одному из нас. Лучше для нашей семьи и для самого Реджинальда будет, если он скроется с глаз и о нем на какое-то время забудут.

– Он сказал, король сошел с ума, – тихо говорю я.

Монтегю проверяет, плотно ли закрыта за нами дверь.

– По совести, леди матушка, думаю, король лишился рассудка. Он любит королеву и полагается на ее суждение, как всегда. Она была с ним рядом, ни в чем его не подводя, с тех пор, как он в семнадцать взошел на трон. Он не может представить, как быть королем без нее. Но он безумно влюблен в Леди, а она день и ночь мучает его желанием и спорами. Он ведь не юноша, не мальчик, который то и дело влюбляется. Не в том он возрасте, чтобы чахнуть от любви. Речь не о поэзии и пении под окном, она его мучает и телом, и умом. Он сам не свой от страсти к ней, иногда мне кажется, он причинит себе вред. Реджинальд задел его за живое.

– Тем хуже для нас, – говорю я, думая о Монтегю при дворе, об Урсуле, которая мучается с именем Стаффордов, о Джеффри, который вечно на ножах с соседями, пытаясь обрести вес в парламенте, где все сейчас напуганы и беспокойны куда больше, чем прежде. – Лучше нам на какое-то время уйти в тень.

– Реджинальду нужно было доложиться, – твердо отвечает Монтегю. – И требовалось огромное мужество, чтобы сказать правду. Но лучше ему уехать из страны. По крайней мере, тогда мы будем знать, что он не сможет снова расстроить короля.

Виндзорский замок, лето 1531 года

Принцесса Мария и я с дамами отправляемся в Виндзор, чтобы навестить королеву, пока король разъезжает с двором верхами. Двор снова разделился, король и его любовница снова носятся по английским поместьям, охотясь целыми днями и танцуя по ночам, уверяя друг друга, что они беспримерно счастливы. Я гадаю, сколько Генрих это вытерпит. Когда пустота его жизни приведет его домой к жене.

Королева встречает нас у ворот замка, стоя у большой двери, под поднятой решеткой, и даже издали, пока мы едем по холму к высоким серым стенам, я вижу нечто в том, как прямо она держится, как поворачивает голову – нечто, что говорит мне, что она собрала всю свою смелость и это единственное, что ее поддерживает.

Мы спешиваемся, и я приседаю в реверансе, пока королева без слов обнимается с дочерью, словно Катерина Арагонская, вдвойне царственная королева, больше не волнуется о церемониях, а просто хочет прижать к себе дочь и не отпускать ее.

Мы не можем поговорить с глазу на глаз до тех пор, пока принцессу Марию не отправляют после обеда молиться и спать, и тогда Катерина зовет меня к себе в спальню под предлогом совместной молитвы, и мы пододвигаем табуреты к огню, закрываем дверь и остаемся одни.

– Он присылал молодого герцога Норфолка образумить меня, – говорит она.

Я вижу насмешливость в ее лице, и, на мгновение забыв, в каком ужасном она положении, мы обе улыбаемся, а потом смеемся в голос.

– Был ли он очень убедителен? – спрашиваю я.

Она берет меня за руки и смеется.

– Господи, как мне не хватает его отца! – с чувством произносит она. – Ученостью он не отличался, но у него было сердце. А у этого герцога, у его сына, ни того ни другого!

Она на мгновение умолкает.

– Все время повторял: «величайшие светила богословия», «величайшие светила богословия», а когда я спросила, что он имеет в виду, ответил: «Левитики».

Я задыхаюсь от смеха.

– А потом я сказала, что, насколько я знаю, принято считать, что во Второзаконии говорится, что мужчина должен жениться на жене покойного брата, и он спросил: «Что? Втором законе? Что, Саффолк? Вы хотите сказать, во Втором законе? Не говорите со мной о Писании, я его, черт побери, не читал. У меня на это есть священник. Священник это за меня делает».

– Герцог Саффолк, Чарльз Брэндон, тоже приезжал? – быстро приходя в себя, спрашиваю я.

– Конечно, Чарльз на все готов для короля, – отвечает она. – Всегда был. У него нет своего мнения. Его жена, вдовствующая королева, по-прежнему мне друг, я знаю.

– Половина страны – ваши друзья, – говорю я. – Все женщины.

– Но это ничего не меняет, – ровным голосом отзывается она. – Считает страна, что я права, или нет, это ничего не изменит. Мне нужно быть той, кем поставил меня Господь. У меня нет выбора. Мать говорила, что я стану королевой Англии, когда мне еще не было четырех, принц Артур сам избрал для меня такую судьбу на смертном одре, Бог поставил меня здесь во время коронации. Только Папа Римский может приказать мне иное, но ему еще предстоит высказаться. Но как вы думаете, как это переживает Мария?

– Плохо, – честно отвечаю я. – У нее обильное кровотечение каждый месяц и боли. Я советовалась со знахарками и даже говорила с врачом, но что бы они ни предлагали, ничего не меняется. А когда она узнает, что между вами и ее отцом неладно, она не может есть. Ее тошнит от тревоги. Если я заставляю ее хоть что-то съесть, ее рвет. Она кое-что знает о том, что происходит, и Богоматери одной ведомо, что она себе надумала. Сам король сказал ей, что вы не исполняете свой долг. Страшно было смотреть. Она любит отца, обожает его, она верна ему как королю Англии. Но она не может жить без вас, она не может быть счастлива, зная, что вы боретесь за свое имя и честь. Это подрывает ее здоровье.

Я умолкаю, глядя на обращенное вниз лицо королевы.

– И так оно продолжается и продолжается, а я не могу сказать ей, что все это когда-нибудь закончится.

– Я могу лишь служить Господу, – упрямо отвечает королева. – Чего бы это ни стоило, я могу лишь следовать Его законам. Это отравляет и мою жизнь, это разрушает счастье короля и его нрав. Все говорят, что он похож на одержимого. Это не любовь, я видела, какой он, когда влюблен. Это похоже на болезнь. Она взывает не к его сердцу, не к верному любящему сердцу. Она взывает к его тщеславию и кормит его, как чудовище. Взывает к учености и морочит его словесами. Я каждый день молюсь, чтобы Папа просто и ясно написал королю, веля оставить эту женщину. Теперь ради самого Генриха, даже не ради меня. Ради него самого, ведь она его разрушает.

– Он уехал с ней?

– Отправился в разъезды, оставив Томаса Мора ловить еретиков в Лондоне и жечь их за то, что усомнились в церкви. Лондонских торговцев преследуют, а ей разрешено читать запрещенные книги.

На мгновение я перестаю видеть усталость на ее лице, морщины у глаз и бледные щеки. Я вижу принцессу, потерявшую свою первую любовь, юношу, которого она любила, вижу девушку, которая сдержала данное ему обещание.

– Ах, Катерина, – нежно произношу я. – Как же мы до такого дошли? Как это вышло?

– Вы знаете, что он уехал, не попрощавшись со мной? – задумчиво говорит она. – Он никогда так раньше не делал. Никогда в жизни. Даже в последние годы. Как бы он ни был разгневан, как бы ни был удручен, он никогда не ложился, не пожелав мне спокойной ночи, и никогда не уезжал, не попрощавшись. Но в этот раз уехал, а когда я послала следом сказать, что желаю ему всего доброго, ответил… – она прерывается, ее голос слабеет. – Сказал, что ему не нужны мои добрые пожелания.

Мы умолкаем. Я думаю, как это непохоже на Генриха: грубить даме. Его мать обучила его безупречной королевской учтивости. Он гордится своим вежеством, своей рыцарственностью. То, что он был нелюбезен, – на людях, открыто нелюбезен со своей женой королевой, – это еще один яркий мазок к портрету нового короля, явление которого мы сейчас наблюдаем: короля, который может обнажить клинок против безоружного молодого человека, который позволяет своему двору затравить своего старого друга до смерти, который смотрит, как его фаворитка с братом и сестрой исполняют пантомиму, изображающую, как кардинала волокут в ад.

Я качаю головой при мысли о мужском неразумии, о жестокости мужчин, о бессмысленной угрожающей всем жестокости глупца.

– Он красуется, – уверенно говорю я. – В чем-то он по-прежнему тот маленький принц, которого я знала. Он просто красуется ей на радость.

– Он был холоден, – отвечает королева.

Она плотнее запахивается в шаль, словно даже сейчас чувствует эту холодность в своей комнате.

– Мой гонец сказал, что, когда король отвернулся, глаза у него были ясные и холодные.

Всего несколько недель спустя, когда мы собираемся на верховую прогулку, приносят письмо от короля. Катерина видит королевскую печать и вскрывает письмо возле конюшен, с озарившимся счастьем лицом. На мгновения я думаю, что король, возможно, приказывает нам присоединиться к нему в разъездах, что он оправился от дурного настроения и хочет видеть жену и дочь.

Королева медленно читает, и ее лицо гаснет.

– Это нехорошие новости, – только и говорит она.

Я вижу, как Мария прижимает руку к животу, словно ее внезапно начинает мутить, и отворачивается от лошади, будто не может вынести мысль о том, чтобы сесть в седло. Королева протягивает мне письмо и уходит от конюшен во дворец, не сказав больше ни слова.

Я читаю. Это краткое распоряжение одного из королевских секретарей: королеве надлежит собрать вещи и немедленно покинуть Гринвичский дворец, отправившись в Мор, один из домов покойного кардинала. Но нам с Марией ехать с ней не велят. Мы должны вернуться в Ричмондский дворец, король посетит нас в разъездах.

– Что я могу сделать? – спрашивает Мария, глядя вслед матери. – Как я должна поступить?

Ей всего пятнадцать, она ничего не может сделать.

– Мы должны повиноваться королю, – отвечаю я. – Как поступит и ваша матушка. Она будет ему послушна.

– Она никогда не согласится на развод! – срывается на меня Мария.

Она говорит на повышенных тонах, лицо ее искажено.

– Она будет ему послушна во всем, что позволит ее совесть, – поправляюсь я.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1531 года

Мы возвращаемся домой, и едва за нами закрывается дверь в спальню Марии, я чувствую, что скоро разразится буря. Всю дорогу домой, в королевской барке, пока народ приветствовал ее с берега реки, Мария держалась с достоинством и спокойно. Она восседала на золотом троне на корме, кивая направо и налево. Когда ей кричали «ура» лодочники, она поднимала руку; когда жены рыбаков с причала в Ламбете выкрикивали: «Бог благослови вас, принцесса, и вашу матушку королеву», – она слегка склоняла голову, чтобы дать понять, что слышит их, но ничем не обозначить неверности отцу. Она держалась, словно марионетка на тугих проволочках, но когда мы добираемся домой и за нами закрывается дверь, она рушится, словно все нити разом перерезали.

Она оседает на пол в бурных рыданиях, ее не утешить и не унять. У нее течет из глаз и из носа, ее рыдания превращаются в рвотные позывы, и она выблевывает свое горе, а я приношу миску и глажу ее по согнутой спине, но она все равно не успокаивается. Ее снова тошнит, но выходит лишь желчь.

– Хватит, – говорю я. – Прекратите, Мария, довольно.

Она всегда слушалась меня прежде, но сейчас я вижу, что она не может остановиться, словно разрыв родителей раздирает ее на части, она давится, кашляет и всхлипывает еще какое-то время, будто готова выплюнуть легкие и сердце.

– Хватит, Мария, – повторяю я. – Хватит плакать.

Я не верю, что она меня вообще слышит, она выворачивается наизнанку, словно она предатель, которого потрошат, она давится слезами, желчью и мокротой, продолжая рыдать.

Я поднимаю ее с пола и заворачиваю в шаль, так туго, словно пеленаю младенца, я хочу, чтобы она почувствовала, что ее обнимают, хотя мать не может ее обнять, а отец дал ей упасть. Я стягиваю шарфы вокруг ее вздрагивающего живота, она отворачивается от меня и хватает воздух, пока я натягиваю ткань вокруг ее тела и плотно ее заворачиваю. Я кладу ее на кровать, на спину, обняв за худые плечи, но ее рот все равно распахивается от непрекращающихся всхлипов, и горе все равно сотрясает ее. Я укачиваю ее, как спеленутого ребенка, я вытираю слезы, льющиеся из ее красных опухших глаз, вытираю ей нос, промокаю слюну, текущую изо рта.

– Шшш, – ласково говорю я. – Шшш, тише, малышка Мария, тише.

Снаружи темнеет, всхлипы Марии становятся тише, она вдыхает, икает от горя и снова вдыхает. Я кладу руку ей на лоб, она горит, и думаю, что эти двое чуть не убили свое единственное дитя. В эту долгую ночь, когда Мария, наплакавшись, засыпает, а потом просыпается и снова плачет, словно не может поверить, что ее отец оставил ее мать, что они оба ее покинули, я забываю, что правда на стороне Катерины, что она исполняет волю Господа, что она поклялась быть королевой Англии и что Бог призвал ее на это место, как зовет тех, кого любит. Я забываю, что моя ласточка Мария – принцесса и не должна забывать свое имя, что Господь и ее призвал; что грешно будет отказать ей в троне, так же грешно, как отказать в праве жить. Я просто думаю, что это дитя, эта пятнадцатилетняя девочка, платит страшной ценой за войну своих родителей; и что лучше бы для нее, как и для меня, было вовсе отказаться от своего королевского имени и претензий на корону.

Двор раскалывается и разделяется, как страна, готовящаяся к войне. Некоторых приглашают в разъезды короля по охотничьим угодьям Англии, целый день ездить верхом и веселиться всю ночь. Некоторые остаются с королевой в Море, где она держит хороший дом и большой двор. Многие ускользают в собственные дома и земли, молясь о том, чтобы их не заставили выбирать, королю служить или королеве.

Монтегю ездит с королем, его место подле короля, но он навсегда предан королеве. Джеффри возвращается домой в Сассекс, к жене в Лордингтон, она рожает их первенца. Его называют Артуром, в честь брата, которого Джеффри любил сильнее всех. Джеффри тут же пишет мне, прося содержание для сына. У этого молодого человека деньги в карманах не держатся, смеюсь я при мысли о его аристократических излишествах. Он слишком щедр с друзьями, он ведет дом на слишком широкую ногу. Я знаю, что должна бы ему отказать; но не могу. К тому же он подарил семье еще одного мальчика, а это бесценный дар.

Мы с принцессой Марией остаемся в Ричмондском дворце, она по-прежнему надеется, что ей позволят присоединиться к матери, пишет осторожные, исполненные любви и участия письма отцу, лишь изредка получая в ответ краткие каракули.

Увидев из окна ее зала аудиенций полдюжины всадников на дороге, ведущей к дворцу, я решаю, что это вести от короля. Я жду у дверей зала аудиенций, чтобы принесли письмо. Я сама отнесу его принцессе, когда она вернется из домашней часовни. Теперь я уже боюсь того, какие вести она прочтет.

Но не королевский гонец, а старый Том Дарси медленно поднимается по лестнице, держась за поясницу, пока не видит меня; тут он распрямляется и кланяется.

– Ваша Милость! – удивленно говорю я.

– Маргарет Поул, графиня! – отвечает он, протягивая руки, чтобы я могла подойти и поцеловать его в щеку. – Хорошо выглядите.

– У меня все хорошо, – отвечаю я.

Он бросает взгляд на закрытую дверь зала аудиенций и вскидывает косматую бровь.

– Не слишком, – коротко говорю я.

– Как бы то ни было, я приехал вас повидать, – отвечает он.

Я провожаю его в свои личные покои. Мои дамы в часовне с принцессой, мы одни в красивой, залитой солнцем комнате.

– Могу я предложить вам питье? – спрашиваю я. – Или еды?

Он качает головой.

– Я надеюсь, что никто не заметит ни моего прихода, ни ухода, – говорит он. – Если кто-нибудь спросит вас, зачем я приходил, можете сказать, что я заглянул по дороге в Лондон выразить почтение принцессе, но уехал, так и не повидав ее, потому что…

– Ей нехорошо, – говорю я.

– Больна?

– В печали.

Он кивает.

– Неудивительно. Я приехал к вам поговорить о ее матери, королеве, и о ней самой, о бедной девушке.

Я жду.

– На следующем заседании парламента, после Рождества, вопрос о браке короля попытаются решить силами Англии, без участия Папы. Парламент будут просить о поддержке.

Лорд Дарси видит, как я слегка киваю.

– Они собираются аннулировать брак и лишить принцессу наследства, – тихо произносит Дарси. – Я сказал Норфолку, что не могу просто стоять и смотреть, как такое совершается. Он велел мне помалкивать. Мне нужны сторонники, если я выступлю.

Он смотрит на меня.

– Джеффри выступит со мной? А Монтегю?

Я замечаю, что кручу кольца на пальцах, и он крепко берет меня за руку и останавливает.

– Мне нужна ваша поддержка, – говорит он.

– Простите, – наконец отвечаю я. – Вы правы, я знаю, и мои сыновья знают. Но я не осмелюсь позволить им говорить.

– Король узурпирует право церкви, – предупреждает меня Том. – Он присвоит себе право церкви, так что сам сможет дать себе позволение оставить безупречную жену и лишить невинное дитя наследства.

– Я знаю! – выпаливаю я. – Знаю! Но мы не смеем пойти против него. Пока не смеем!

– А когда? – коротко спрашивает он.

– Когда будем вынуждены, – говорю я. – Когда другого выхода не будет. В последний момент. До тех пор – нет. Вдруг король образумится, вдруг что-то изменится, вдруг Папа вынесет ясное решение, вдруг придет император, вдруг мы сможем пережить все это, не выступая против самого могущественного человека в Англии, а возможно, и во всем мире.

Дарси слушал очень внимательно и теперь кивает, обнимает меня за плечи, словно я все еще девочка, а он – красивый лорд с Севера.

– Ах, леди Маргарет, дорогая моя, вы боитесь, – мягко произносит он.

Я киваю.

– Да. Мне так жаль. Я ничего не могу с этим поделать. Я боюсь за своих мальчиков. Я не могу рисковать, чтобы их отправили в Тауэр. Только не их. Только не их тоже.

Я смотрю в его старое лицо, ища понимания.

– Мой брат… – шепотом говорю я. – Мой кузен…

– Он не может всех нас обвинить в измене, – твердо произносит Том. – Если мы поднимемся вместе. Он не может нас всех обвинить.

Мы мгновение стоим молча, потом он отпускает меня и вынимает из внутреннего кармана дублета красиво вышитую кокарду, вроде тех, что прикалывают к воротнику, собираясь на бой. На ней Пять ран Христовых. Две кровоточащие ладони, ступни, проколотые и истекающие кровью, кровоточащее сердце с красным вышитым следом, а над ними, словно нимб, белая роза. Он бережно вкладывает ее в мою руку.

– Какая красота!

Меня поражает искусная работа и образ, связывающий страдания Христа с розой моего дома.

– Я заказал их, когда собирался в поход против мавров, – говорит он. – Помните? Много лет назад. Наш крестовый поход. Из него ничего не вышло, но я сохранил кокарды. На этой я велел вышить вашу розу, для вашего кузена, который был со мной рядом.

Я кладу кокарду в карман платья.

– Я вам благодарна. Положу ее к четкам и буду на ней молиться.

– А я буду молиться, чтобы мне не пришлось раздавать их в военное время, – мрачно отвечает он. – В прошлый раз я раздал их своим людям, когда мы поклялись погибнуть, защищая церковь от неверных. Да не пропустит Господь, чтобы нам пришлось защищать ее от ереси дома.

Лорд Дарси не единственный гость в Ричмондском дворце, когда начинается жара и королевский двор выезжает из столицы. Елизавета, моя родственница, герцогиня Норфолкская, жена Томаса Говарда, приезжает к нам и привозит в подарок дичь и кучу сплетен.

Она выказывает почтение принцессе, а потом приходит в мои личные покои. Ее дамы садятся с моими поодаль, она просит двух из них спеть. Мы скрыты от посторонних взоров, наши тихие голоса заглушает музыка, и герцогиня говорит мне:

– Эта шлюха Болейн распорядилась относительно брака моей дочери.

– Нет! – восклицаю я.

Она кивает, тщательно сохраняя на лице спокойное выражение.

– Она повелевает королем, он повелевает моим мужем, и никто не совещается со мной. В итоге она повелевает мной, мной, урожденной Стаффорд. Подождите, вы еще не знаете, кого она выбрала.

Я послушно жду.

– Моя дочь Мария должна выйти за королевского бастарда.

– Генри Фитцроя? – не веря, спрашиваю я.

– Да. Милорд, разумеется, в восторге. Полон надежд. Я бы ни за что на свете не стала вмешивать в это Марию. Когда в следующий раз увидитесь с королевой, скажите ей, что никогда не поступалась своей верностью и любовью к ней. Помолвка – не моих рук дело. Для меня это позор.

– Вмешивать? – осторожно спрашиваю я.

– Я скажу вам, что, по-моему, готовится, – быстрым негодующим шепотом произносит она. – Я думаю, король собирается отставить королеву, что бы ни говорил, отослать ее в монастырь и объявить себя холостяком.

Я сижу очень тихо, словно кто-то рассказывает мне, что к дверям моего дома подступает чума.

– Думаю, он откажется от принцессы, объявит ее незаконнорожденной.

– Нет, – шепчу я.

– Думаю, да. Думаю, он женится на этой Болейн, и, если она родит ему сына, объявит этого мальчишку своим наследником.

– Брак не будет действительным, – тихо говорю я, цепляясь за единственное, что знаю точно.

– Никак не будет. Он будет заключен в аду, против воли Господа! Но кто в Англии скажет об этом королю? Вы скажете?

Я сглатываю. Никто ему не скажет. Все знают, что случилось с Реджинальдом, когда тот всего лишь сообщил, что думают во французских университетах.

– Он лишит принцессу наследства, – говорит герцогиня. – Бог его помилуй. Но если король не сможет завести сына с этой Болейн, у него есть в запасе Фитцрой, и он сделает наследником его.

– Мальчик Бесси Блаунт? Вместо нашей принцессы?

Я стараюсь, чтобы это прозвучало язвительно, но чувствую, что слишком легко верю герцогине.

– Он – герцог Ричмонд и Сомерсет, – напоминает она мне. – Повелитель Севера, лорд-правитель Ирландии. Король дал ему столько великих титулов, почему среди них не быть принцу Уэльскому?

Я знаю, что такой план давно был у кардинала. Я надеялась, он пал с кардиналом вместе.

– Никто такое не поддержит, – говорю я. – Никто не позволит заменить законного наследника бастардом.

– Кто поднимется против? – спрашивает она. – Никому это не понравится, но кто осмелится выступить против?

Я на мгновение закрываю глаза и качаю головой. Я знаю, что это должны сделать мы. Если кто-то это и должен сделать, то мы.

– Я скажу вам, кто поднимется, если вы их возглавите, – горячо шепчет она. – Простые люди и все, кто возьмет оружие по приказу Папы, все, кто пойдет за испанцами, когда они вторгнутся в отместку за свою принцессу, все, кто любит королеву и поддерживает принцессу, и все, кто рожден Плантагенетом. Так или иначе, это каждый в Англии.

Я поднимаю руку.

– Ваша Светлость, вы знаете, что я не могу допустить такие разговоры в доме принцессы. Ради нее и ради меня я не могу это слушать.

Она кивает:

– Но это правда.

– Но зачем Болейн этот брак? – с любопытством спрашиваю я. – Ваша дочь Мария принесет большое приданое, а в распоряжении ее отца огромные английские земли – и их население. Зачем Болейн давать такое могущество Генри Фитцрою?

Герцогиня кивает.

– Это для нее предпочтительнее другого варианта, – говорит она. – Она не хочет, чтобы король женил его на принцессе Марии. Ей невыносима мысль, что принцесса станет наследницей.

– Этого никогда не будет, – твердо говорю я.

– Кто его остановит? – с вызовом спрашивает она.

Рука моя сама ложится в карман, где я держу четки и данную Томом Дарси кокарду с Пятью ранами Христа под белой розой моего дома. Том Дарси остановит? Мы примкнем к нему? Я пришью эту кокарду к вороту сына и отправлю его сражаться за принцессу?

– Как бы то ни было, – продолжает она, – как бы то ни было, я приехала, чтобы сказать вам, что не забыла свою любовь и верность королеве. Если увидите ее, скажите, что я все сделаю, все, что в моих силах. Я говорю с испанским послом, говорю с родственниками.

– Я не могу об этом говорить, но я не собираю сторонников.

– А следовало бы, – напрямик говорит герцогиня.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1531 года

Леди Маргарет Дуглас, племяннице короля, дочери его сестры, королевы Шотландии, приказано нас покинуть, хотя они с принцессой стали не разлей вода. Ей велено отправляться не к матери, а на придворную службу, ее приставят к Болейн, словно та королева.

Она волнуется при мысли, что окажется при дворе, надеется, что ее темноволосая красота привлечет внимание: брюнетки нынче в моде из-за черных волос и оливковой кожи Болейн, которые очень превозносят. Но Маргарет отвратительна мысль о том, что она будет служить простолюдинке, она жмется к принцессе Марии и крепко обнимает меня, прежде чем повернуться и взойти на королевскую барку, прибывшую за ней.

– Не понимаю, почему я не могу остаться с вами! – восклицает она.

Я поднимаю руку на прощанье. Я тоже не понимаю.

Мне предстоит готовиться к летней свадьбе, я отвлекаюсь от страхов за принцессу, составляя контракт и оговаривая условия с той же радостью, с какой срезаю цветы, чтобы сплести венок для невесты, моей внучки Катерины, старшей девочки Монтегю. Ей всего десять, но я рада, что заполучила для нее Фрэнсиса Хастингса. Ее сестра Уинифрид помолвлена с его братом, Томасом Хастингсом, так что наша судьба надежно связана с набирающим власть семейством; отца мальчиков, моего родственника, только что сделали графом. Мы устраиваем прекрасную церемонию обручения и свадебный пир для двух маленьких девочек, и принцесса Мария улыбается, когда две пары, взявшись за руки, идут к алтарю, словно она их старшая сестра и гордится ими так же, как я.

Англия, Рождество 1531 года

Рождество не приносит особой радости ни принцессе, ни ее матери королеве. Даже отец принцессы не выглядит счастливым: он устраивает в Гринвиче роскошный праздник; но говорят, что, когда на троне сидела королева, двор был весел, а сейчас короля терзает женщина, которой все мало, которая его не радует.

Королева в Море, ей служат, ее чтят; но она одна. Принцессе Марии и мне приказано отправиться в Болье в Эссексе, мы проводим рождественский праздник там. Я стараюсь сделать так, чтобы двенадцать дней Святок были для принцессы как можно счастливее; но во время всех здравиц и танцев, маскарадов и празднований, вноса полена в Сочельник и вывешивания Рождественского венка я понимаю, что Мария скучает по матери, что она молится за отца и что в Англии в эти дни вообще немного радости.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, май 1532 года

Прекрасная пора, начало лета, столь дивное, словно сама округа хочет, чтобы все запомнили это время. Каждое утро над рекой стоит жемчужный туман, скрывающий медленное струение воды и уток с гусями, которые выныривают из нее, неспешно хлопая крыльями.

На восходе жара сжигает туман, и трава сверкает от росы, каждая паутинка превращается в кружево, унизанное алмазами. В это время я чувствую запах реки, сырой, водяной и зеленый, а временами, если очень тихо сижу на причале, глядя на проплывающие мимо водоросли и купы сладко пахнущей водной мяты, вижу стайки рыбок и движение форели.

По заливным лугам, простирающимся от дворца до реки, бродят по колено в густой сочной траве, расцвеченной лютиками, коровы, отмахивающиеся хвостами от жужжащих вокруг мух. Они влюбленно бредут плечом к плечу с быком, а маленькие телята ковыляют на непослушных ногах за матками.

Первыми прилетают стрижи, потом ласточки и береговушки, и скоро у каждой стены дворца поднимается суматоха, они строят и перестраивают глиняные чашечки своих гнезд. Весь день птицы снуют между рекой и карнизами, останавливаясь только на крышах конюшен пригладить перышки; в своем черно-белом облачении они похожи на милых маленьких монахинь. Когда родители пролетают мимо гнезд, недавно вылупившиеся птенцы высовывают головки и кричат, широко открывая желтые клювы.

Нас наполняет летняя радость, мы ставим майский шест, устраиваем танцы в лесу, гребные гонки и состязания пловцов. Придворные увлекаются рыбалкой, у каждого молодого человека теперь есть удочка, и мы разжигаем костры у реки и велим поварам жарить улов в масле, в котелках на углях, и подавать с пылу с жару. Когда солнце клонится к закату и выходит маленькая серебряная луна, мы катаемся на барках, для нас играют музыканты, и музыка плывет над водой, пока солнце становится персиковым, а река превращается в дорогу из розового золота, которая могла бы увести нас куда угодно, и, кажется, прибой подхватит нас и увлечет за собой далеко-далеко.

Мы возвращаемся домой в сумерки, тихо напевая под лютню, не зажигая факелы, и серый вечер ложится на воду, ничто не тревожит летучих мышей, касающихся серебристой реки и снова взлетающих; и тут я слышу шум весел, раздающийся над водой, словно гром дальних пушек, и вижу, как к нам быстро приближается барка Монтегю, на носу и корме которой горят факелы.

Наши барки встают у причала, я велю принцессе Марии идти во дворец, думая, что встречу Монтегю одна, но в кои-то веки, впервые, она не идет с лицом обиженного ребенка, куда ей велено. Она останавливается, смотрит на меня и произносит:

– Дорогая моя, любимая дама-воспитательница. Я думаю, я должна встретить вашего сына. Думаю, он должен сказать нам обеим то, что собирается сообщить вам. Пора. Мне шестнадцать. Я достаточно взрослая.

Барка Монтегю стоит у причала, я слышу, как грохочут за мной сходни и выстраиваются почетным караулом гребцы, высоко поднявшие весла.

– Я достаточно смелая, – заверяет она. – Что бы он ни собирался нам сказать.

– Позвольте мне узнать, что происходит, и я тут же приду вам рассказать, – пытаюсь договориться я. – Вы достаточно взрослая. Уже пора. Но…

Я прерываюсь и делаю движение рукой, словно хочу сказать: вы так хрупки, так малы, как вы перенесете дурные вести?

Она поднимает голову и расправляет плечи. Она – дочь своей матери, так же готовится к худшему.

– Я все могу вынести, – говорит она. – Я вынесу любое испытание, какое пошлет мне Господь. Меня для этого растили; вы сами меня этому выучили. Скажите своему сыну, чтобы подошел и сообщил новости мне, я его будущий сюзерен.

Монтегю встает перед нами, кланяется нам обеим, ждет, переводя глаза с одной на другую: с матери, суждению которой доверяет, на молодую особу королевской крови, вверенную моему попечению.

Принцесса кивает ему, словно она уже королева. Поворачивается и садится в маленькой беседке, которую мы поставили, чтобы влюбленные наслаждались видом на реку в тени плетущихся роз и жимолости. Она сидит, словно это трон, а цветы, наполняющие ночной воздух ароматом, – королевский балдахин.

– Можете говорить со мной, лорд Монтегю. Должно быть, у вас страшные новости, если вы прибыли из Лондона и ваши гребцы так налегали на весла, а барабан так громко бил?

И, увидев, как Монтегю бросает взгляд на меня, принцесса повторяет:

– Можете говорить со мной.

– Я привез миледи матушке дурные вести.

Не думая, Монтегю снимает шляпу и опускается перед принцессой на колено, словно она – королева.

– Разумеется, – ровно отвечает она. – Я поняла это, едва увидела вашу барку. Но можете сказать нам обеим. Я не дитя и не глупышка. Я знаю, что мой отец пошел против Святой Церкви, и мне нужно знать, что случилось, лорд Монтегю. Помогите мне. Будьте мне хорошим советником, скажите, что произошло.

Он смотрит на нее, словно хочет ее пощадить. Но говорит – просто и быстро.

– Сегодня церковь сдалась королю. Бог один знает, что будет дальше. Но отныне король сам будет управлять церковью. Англии велено отринуть Папу. Он теперь всего лишь епископ, Римский епископ.

Он недоверчиво качает головой, произнося эти слова.

– Король сверг Папу, и теперь король подчиняется Богу, а церковь – королю. Томас Мор возвратил печать лорд-канцлера, ушел в отставку и отбыл домой.

Принцесса знает, что ее мать лишилась верного друга, а отец – последнего, кто мог сказать ему правду. Она молча обдумывает новости.

– Король присвоил церковь? – спрашивает она. – Все ее богатства? Ее законы и суды? Это делает Англию его полной собственностью.

Ни я, ни мой сын не можем сказать ни слова против.

– Это называют подчинением духовенства, – тихо говорит Монтегю. – Церковь не может принимать законы, не может преследовать ересь, не может платить Риму и получать из Рима распоряжения.

– Чтобы король сам мог вынести решение о своем браке, – тихо говорит принцесса.

Я понимаю, что она серьезно об этом думала, что ее мать наверняка сказала ей, какие изощренные меры приняли король и его новый советник Томас Кровель.

Мы молчим.

– Сам Иисус поставил своего слугу Петра править церковью, – замечает принцесса. – Я это знаю. Все это знают. Неужели Англия ослушается Иисуса Христа?

– Это не наша битва, – перебиваю ее я. – Это дело церковников. Не наше.

Ее голубые йоркские глаза обращаются на меня, точно она надеется, что я скажу ей правду; но она знает, что не скажу.

– Я в этом убеждена, – настаиваю я. – Это серьезный вопрос. Решать его должны король и церковь. Дело Папы – возразить, если сочтет нужным. Дело церковников – ответить в парламенте королю. Выступить должен Томас Мор, выскажется Джон Фишер, ваш наставник Ричард Фезерстон уже высказался, это дело мужчин, епископов или архиепископов. Не наше.

– Они высказались, – с горечью произносит Монтегю. – Церковники высказались сразу. Большей частью согласились, почти не споря, а когда дошло до голосования, не явились. Поэтому Томас Мор и уехал домой в Челси.

Принцесса встает с садовой скамьи, и Монтегю поднимается с колен. Она не принимает предложенную им руку, но поворачивается ко мне.

– Я пойду в часовню и стану молиться, – говорит она. – Я стану молиться о мудрости, чтобы меня направили в эти трудные дни. Хотела бы я знать, как должно поступить.

На мгновение она умолкает и смотрит на нас двоих.

– Я буду молиться за своего наставника и за епископа Фишера. Еще я стану молиться за Томаса Мора, – говорит она. – Думаю, он – тот, кто знает, как должно поступить.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1532 года

Так кончилось наше беспечное лето, и вместе с ним хорошая погода, поскольку, пока принцесса молилась в личной часовне, перебирая четки и поминая свою матушку, епископа Фишера и Томаса Мора в обращении к апостолу Фаддею, святому лишившихся надежды и отчаявшихся, из долины натянуло тучи, река потемнела, а потом тяжелыми крупными каплями полил дождь; началась летняя гроза.

Ненастье длилось неделями, тяжелые тучи лежали над городом, и люди делались раздражительны и злы, утомившись от жары. Когда ночами тучи рассеивались, вместо знакомых звезд являлась бесконечная череда пылающих комет, летящих по небу. Народ смотрел на возмущенные звезды и видел знамена, стяги и безошибочные приметы войны. Один из прежних друзей Реджинальда, картузианский монах, сказал моему духовнику, что ясно видел пылающий красный шар, висевший над их церковью, и понял, что на них падет гнев короля, за то, что хранили пророчество, за то, что спрятали рукопись.

Рыбаки, приходившие с причала со свежей форелью, говорили, что в их сети попадаются мертвые тела, столь многие бросаются в поднявшуюся воду необычайно высоких приливов.

– Еретики, – сказал один. – Церковь бы их сожгла, если бы они не утопились. Томас Мор об этом позаботится.

– Уже нет, – ответил другой. – Мора самого сожгут, а еретикам теперь в Англии привольно, ведь шлюха короля лютеранка. В прилив топятся те, кто любит прежние обычаи, молится Деве Марии и чтит королеву.

– Довольно, замолчите оба, – говорю я, остановившись у двери кухни, пока кухарка выбирает корзину рыбы. – В этом доме мы таких разговоров не потерпим. Забирайте деньги, уходите и больше здесь не появляйтесь, иначе я на вас донесу.

Этих, у дверей, я могу заставить замолчать, но каждый мужчина, женщина или ребенок, идущий в Лондон или из города и останавливающийся у нашего порога, чтобы попросить еды, которую мы из милости раздаем странникам, поев, рассказывает какую-нибудь историю – и все они об одном, о роковом.

Все говорят о чудесах, о пророчествах. Верят, что королева каждый день получает послания от своего племянника императора, и он обещает защитить ее, и в Темзу вот-вот войдет на рассвете испанский флот. Никто точно не знает, но все от кого-то слышали, что Папа совещается с советниками и ищет компромисс, потому что боится, что христианские короли пойдут друг на друга войной из-за этого, а у дверей христианского мира стоят турки. Никто не знает, но, похоже, все уверены, что королю дают советы только Болейны и их юристы и церковники, и все они рассказывают ему черную ложь: что единственный путь к исполнению его желаний – захватить церковь, отбросить клятвы, данные при коронации, разорвать Хартию Вольностей, вести себя как тиран и не слушать никого, кто скажет, что так нельзя.

Никто ничего не знает наверняка; но все твердо убеждены, что впереди непростые времена, что в воздухе витает запах опасности, и каждый раз, как рокочет гром, кто-то в Англии говорит:

– Слышали? Это что, пушки? Война опять началась?

Те, кто не боится войны, боятся, что мертвые встанут из могил. Неглубокие могилы на Босуортском поле, в Таутоне, в Сент-Олбансе, в Таустере извергают добычу: серебро и золото, кокарды и талисманы, значки и ливрейные пуговицы. Теперь говорят, что на этих полях сражений потревожен покой самой земли, словно их тайком пашут в ночи, и тех, кто погиб за Йорков, отпускает влажная почва, они встают, отряхивая прилипшую землю, строятся в прежние ряды, возвращаются в битву, чтобы снова постоять за своих принцев и церковь.

К воротам конюшни приходит какой-то дурачок и говорит конюхам, что видел моего брата, чья голова вернулась на плечи; он был прекрасен, как юноша, и стучал в двери Тауэра, прося его впустить обратно. Эдвард вроде бы крикнул, что Рытик, злой король зверей Англии, вполз на трон и что настали его времена. Дракону, льву и волку придется подняться, чтобы одолеть его, и дракон – это римский император, волк – шотландец, а лев – наша истинная принцесса, которой, как девочке в сказке, придется убить злого отца, чтобы освободить мать и свою страну.

– Вытолкайте этого старого болтливого изменника со двора и бросьте в реку, – коротко говорю я. – А потом заприте в караулке и пошлите к герцогу Норфолку узнать, что он велит с ним сделать. И пусть все знают, я не хочу больше ни слова слышать о львах, кротах или пылающих звездах.

Я говорю с такой холодной яростью, что все мне повинуются; но в ту ночь, закрывая ставни в своей спальне, я вижу над нашим дворцом пылающую звезду, похожую на голубое распятие, над спальней принцессы, словно апостол Фаддей, святой невозможного, засветил для нее знак надежды.

Л’Эрбер, Лондон, лето 1532 года

Монтегю и Джеффри просят меня встретиться с ними в нашем лондонском доме, Л’Эрбере, и я говорю принцессе, что мне нужно увидеться с врачом, купить гобелены потеплее для стен дворца и раздобыть для нее зимний плащ.

– Вы с кем-нибудь будете встречаться в Лондоне? – спрашивает она.

– С сыновьями, – говорю я.

Она оглядывается, чтобы убедиться, что нас не подслушивают.

– Я могу дать вам письмо для матери? – шепчет она.

Я мешкаю всего мгновение. Никто не говорил мне, можно ли принцессе переписываться с матерью; но в то же время никто этого и не запрещал.

– Я хочу написать ей, чтобы больше никто этого не прочел, – говорит принцесса.

– Хорошо, – обещаю я. – Я постараюсь доставить ей письмо.

Принцесса кивает и уходит в личные покои. Вскоре она возвращается с письмом, на котором нет ни имени, ни печати, и отдает его мне.

– Как вы переправите письмо в ее руки? – спрашивает она.

– Лучше вам не знать, – говорю я, целую ее и иду через сад к причалу.

Я отправляюсь на барке вниз по течению до пристани выше Лондонского моста и иду по городу, окруженная личной стражей, в свой лондонский дом.

Кажется, я так давно обрезала здесь виноград и надеялась на то, что у нас будет английское вино. В тот день, когда Томас Болейн предупредил меня, какая опасность угрожает моему кузену, герцогу Бекингему, было солнечно. Теперь я едва не смеюсь, вспоминая об исполненном страха предостережении Болейна, думаю, как он вознесся и насколько большая опасность грозит теперь всем нам из-за его честолюбия – хотя тогда он предостерегал от честолюбия меня. Кто бы мог подумать, что Болейн станет советником короля? Кто мог подумать, что дочь моего мажордома будет угрожать королеве Англии? Кто мог помыслить, что король Англии упразднит законы своей страны и разрушит саму английскую церковь, чтобы заполучить девушку к себе в постель?

Джеффри и Монтегю ждут меня в моих личных покоях, где разожжен в камине добрый огонь и приготовлен кувшин эля с пряностями. В моем доме все идет как должно, хотя я бываю здесь редко. Я убеждаюсь, что все, как нужно, слегка киваю в знак одобрения, а потом сажусь в большое кресло и рассматриваю сыновей.

Монтегю выглядит куда старше своих сорока лет, служба королю, который намеренно движется неверным путем, против воли своего народа, против правды своей церкви, против мнения советников, выпивает силы моего старшего сына, истощает его.

Джеффри от этого вызова расцвел. Он там, где ему нравится быть, в сердце событий, он занят тем, во что верит, обсуждает мельчайшие подробности и возвышает голос за величайший из принципов. Он вроде бы служит королю в парламенте, поставляет сведения умнейшему королевскому слуге, Томасу Кромвелю, разговаривает с теми, кто приехал из деревни, кто озадачен и обеспокоен, кто не понимает, что творится при дворе, встречается с нашими друзьями и родичами на тайных советах, выступает от имени королевы; но, надо признаться, Джеффри по душе споры, мне бы надо было отправить его учиться на юриста, тогда он, возможно, поднялся бы так же высоко, как Томас Кровель, который хочет настроить парламент против священников и, разделив их, одолеть.

Оба сына опускаются на колени, я кладу руку на голову Монтегю и благословляю его, а потом опускаю ладонь на голову Джеффри. Его волосы под моей рукой все еще упруги. Когда он был ребенком, я расчесывала ему волосы пальцами и смотрела, как завиваются кудри. Он всегда был самым красивым из моих детей.

– Я обещала принцессе доставить это в руки ее матери, – говорю я, показывая сыновьям свернутое письмо. – Как мы можем это осуществить?

Монтегю протягивает руку.

– Я передам его Шапуи, – говорит он, называя имя испанского посла. – Он тайно пишет королеве и переправляет письма от нее из Англии императору Священной Римской империи и Папе.

– Никто не должен знать, что это мы его передали, – предостерегаю я.

– Знаю, – отвечает он. – Никто не узнает.

Он прячет лист бумаги под дублет.

– Итак, – произношу я, жестом разрешая им обоим сесть. – То, что мы вот так встречались, заметят. Что будем говорить, если спросят, что обсуждали?

У Джеффри наготове ложь.

– Можем сказать, что нас беспокоит Джейн, вдова Артура, – говорит он. – Она написала мне, просит освободить ее от обета. Хочет покинуть Бишемский приорат.

Я поднимаю бровь, глядя на Монтегю. Он мрачно кивает.

– Мне она тоже писала. Это не впервые.

– Почему она не написала мне?

Джеффри хихикает.

– Она винит тебя в том, что ее упрятали в монастырь, – говорит он. – Вбила себе в голову, что ты хочешь обеспечить состояние своему внуку Генри, заперев ее с глаз долой навсегда, присматривая за ее вдовьими землями и сберегая от нее наследство Генри. Хочет выйти и вернуть себе состояние.

– Ну, этого она не сможет, – напрямик говорю я. – Она по доброй воле принесла пожизненный обет бедности, ее содержание я не верну, в дом к себе не возьму, а земли и состояние Генри сохраню, пока он не вырастет.

– Согласен, – отвечает Монтегю. – Но мы можем сказать, что именно по этой причине встречались тут и говорили.

Я киваю:

– Так почему вы хотели меня видеть?

Я говорю решительно, мои мальчики не должны знать, что я устала, что меня пугает мир, в котором мы теперь живем. Я не думала, что доживу до дня, когда королева Англии не будет сидеть на троне при своем дворе. Я подумать не могла, что доживу до дня, когда бастард короля обретет титулы и богатство и станет вышагивать, как наследник трона. Но никто, уж точно никто за всю долгую историю нашей страны не думал, что король Англии объявит себя английским Папой.

– Король снова собирается во Францию, на очередную встречу, – коротко говорит Монтегю. – Надеется убедить короля Франциска поддержать перед Папой свой развод. Слушания назначены в Риме этой осенью. Генрих хочет, чтобы король Франциск его представлял. В ответ Генрих пообещает примкнуть к крестовому походу Папы против турок.

– Французский король его поддержит?

Джеффри качает головой:

– Как он может? В этом ни логики, ни морали.

Монтегю устало улыбается:

– Он может его не отговаривать. Или может пообещать, что поддержит, лишь для того, чтобы начать крестовый поход. Суть в том, что король берет с собой Ричмонда.

– Генри Фитцроя? Зачем?

– Он будет жить при французском дворе как гостящий принц, а сын французского короля Анри герцог Орлеанский должен вернуться в Англию с нами.

Я в ужасе.

– Французы принимают Фитцроя, бастарда Бесси Блаунт, в обмен на своего принца?

Монтегю кивает:

– Видимо, решено, что король объявит его наследником и лишит наследства принцессу.

Я ничего не могу с собой поделать. Я роняю голову в ладони, чтобы сыновья не видели муку на моем лице, и чувствую, как Джеффри нежно кладет руку мне на плечо.

– Мы не бессильны, – говорит он. – Мы можем с этим бороться.

– Король и Леди берет с собой во Францию, – продолжает Монтегю. – Собирается дать ей титул и богатство, она станет маркизой Пемброк.

– Что? – спрашиваю я.

Странный титул; она тогда станет лордом в своем праве.

– И как он повезет ее во Францию? Она не может быть придворной дамой, раз королева не едет, нет двора королевы. Кем она поедет? Что будет делать? Кем ее считать?

– Той, кто она есть, – шлюхой, – ухмыляется Джеффри.

– Дамой нового образца, – тихо, почти печально произносит Монтегю. – Но королева Франции ее не примет, и сестра французского короля тоже, ей придется остаться в Кале, когда короли будут встречаться. Она не увидится с французским королем.

На мгновение я вспоминаю Поле Золотой парчи, королев Англии и Франции, вместе идущих к мессе, щебечущих, как девочки, целующихся и обещающих друг другу вечную дружбу.

– То будет лишь тень минувшего, – говорю я. – Разве король этого не видит? Кто будет при ней?

Монтегю позволяет себе улыбнуться.

– Вдовствующая королева Мария Леди не друг, она говорит, что слишком дурно себя чувствует, чтобы путешествовать. Даже ее муж поссорился с королем из-за Болейн. Герцогиня Норфолкская не поедет, герцог даже не смеет ее просить. Никто из знатных дам не едет, все нашли предлоги. С Леди будут лишь ее ближайшие родственники: ее сестра и невестка. Кроме Болейнов и Говардов, у нее друзей нет.

Джеффри и я молча выслушиваем, как Монтегю описывает этот наспех собранный двор. Каждый значимый человек всегда окружен толпой родни, союзников, сторонников, друзей и соратников – так мы показываем свое величие. Дама без спутников дает миру понять, что она никто. Болейн держится лишь по прихоти короля, она – очень одинокая фаворитка. У королевской шлюхи нет двора, который есть у королевы. Ее никто не обрамляет.

– Он что, не видит, кто она есть? – беспомощно спрашиваю я. – Раз у нее ни друзей, ни родни?

– Он думает, что она предпочитает его любому обществу, – говорит Монтегю. – И ему это нравится. Он считает ее редкостным созданием, неприкосновенным, наградой, к которой может приблизиться он один, которую лишь он может получить. Ему нравится, что она не окружена знатью. Ее странность, ее офранцуженность, ее одиночество его как раз и привлекают.

– Тебе нужно будет ехать? – спрашиваю я Монтегю.

– Да, – говорит он. – Да простит меня Бог, мне велено ехать. Поэтому мы и хотели повидаться с вами, леди матушка, я думаю, что нам пора действовать.

– Действовать? – глухо спрашиваю я.

– Мы должны защитить королеву и принцессу от этого безумия. Время пришло. Ясно, что раз он выставляет напоказ Генри Фитцроя как наследника, значит, принцессу он сместит. Поэтому я подумал, что возьму Джеффри с собой, в свою свиту, и когда мы доберемся до Кале, он сможет улизнуть и встретиться с Реджинальдом. Он расскажет ему о наших друзьях и родственниках в Англии, отвезет послание Папе, передаст письмо королевы ее племяннику, королю Испании. Мы можем сказать Реджинальду, что твердое решение Папы против Генриха положит всему этому конец. Если Папа примет решение против Генриха, тогда ему придется вернуть королеву. Папа должен высказаться. Откладывать больше нельзя. Король идет вперед, но он слеп, как крот в норе. Он с собой никого не берет.

– Но никто против него не поднялся, – замечаю я.

– Это мы и должны сказать Реджинальду, что поднимемся против короля, – Монтегю принимает вызов, не моргнув. – Кто, кроме нас? Если не мы, кто против него встанет? Это должен был бы сделать герцог Бекингем, величайший герцог в стране, но он уже сложил голову на плахе, а его сын сломлен, Урсула ничего не может с ним поделать, я ее уже спрашивал. Герцог Норфолк должен бы подать королю совет, но Анна Болейн – его племянница, а его дочь замужем за королевским бастардом. Он не скажет ни слова против продвижения недостойных. Чарльз Брэндон должен быть советником короля, но Генрих изгнал его от двора за одно слово против нее.

Что до церкви, то ее должны защищать архиепископ Йоркский или Кентерберийский; но Уолси умер, и архиепископ Уархем умер, и король собирается назначить на его место капеллана Болейнов. Джон Фишер безупречно смел, но король его не замечает, и он стар и сломлен. Лорд-канцлер, сэр Томас Мор, вернул печать, отказавшись высказаться, нашего собственного брата заставили замолчать кулаками, и теперь король слушает только тех, у кого нет принципов. Его главный советник, Томас Кромвель, не из церковников и не из знати. Он – человек ниоткуда, он ничему не учился, как зверь. Он хочет лишь служить королю, как пес. Короля совратили и поймали в западню дурные советчики. Нужно отбить его у них.

– Это должны сделать мы, кроме нас никого нет! – восклицает Джеффри.

– Генри Куртене? – спрашиваю я, пытаясь избежать груза судьбы, называя нашего родича Плантагенета, маркиза Эксетера.

– Он с нами, – коротко отвечает Монтегю. – Сердцем и душой.

– Он сам не может это сделать? – трусливо спрашиваю я.

– Один? – насмешливо спрашивает Джеффри. – Нет.

– Он отправится с нами. Вместе мы – Белая Роза, – мягко говорит Монтегю. – Мы Плантегенеты, исконные правители Англии. Король – наш кузен. Мы должны вернуть его к своим.

Я смотрю на оживленные лица сыновей и думаю, что их отец держал меня в тени и без денег, чтобы мне никогда не пришлось принимать подобное решение, чтобы мне никогда не пришлось принимать долг исконного правителя страны и управлять судьбой королевства. Он спрятал меня от власти, чтобы мне не пришлось делать подобный выбор. Но меня больше нельзя прятать. Мне нужно защитить вверенную мне принцессу, я не могу отказаться от верности своей подруге королеве, и мои мальчики правы – такова судьба нашей семьи.

К тому же король когда-то был маленьким мальчиком, и я учила его ходить. Я любила его мать и обещала ей, что уберегу ее сына. Я не могу покинуть его наедине с чудовищными ошибками, которые он совершает. Не могу позволить ему погубить свое наследие и честь ради этой пустышки Болейн и посадить мальчишку-бастарда на место законной принцессы. Я не могу позволить ему исполнить лежащее на нем проклятие и лишить Тюдора наследства.

– Хорошо, – наконец крайне неохотно говорю я. – Но вы должны быть очень осторожны. Ничего не записывайте, никому ничего не говорите, кроме тех, кому мы можем доверять, даже на исповеди. Это все должно быть полной тайной. Ни словечка женам, и особенно я не хочу, чтобы об этом знали дети.

– Король не преследует семьи подозреваемых, – заверяет меня Джеффри. – Урсулу не затронул приговор ее свекру. Ее мальчику ничто не грозит.

Я качаю головой. Я не в силах напомнить ему, что видела, как моего одиннадцатилетнего брата забрали в Тауэр, откуда он больше не вышел.

– Пусть так. Это тайна, – повторяю я. – Дети не должны ничего знать.

Я вынимаю кокарду, которую мне дал Том Дарси, вышивку с Пятью ранами Христа и белой розой над ними. Выкладываю ее, развернув, на стол, чтобы мальчики ее видели.

– Клянитесь на этой кокарде, что все останется тайной, – говорю я.

– Клянусь в этом, – Монтегю кладет руку на кокарду, я накрываю его руку своей, а Джеффри опускает свою сверху.

– Клянусь, – произносит он.

– Клянусь, – говорю я.

Мгновение мы стоим, соединив руки, а потом Монтегю с улыбкой отпускает меня и рассматривает кокарду.

– Что это? – спрашивает он.

– Том Дарси дал ее мне, он заказал их, когда выступал в крестовый поход. Это кокарда защитника церкви против ереси. Одну он сделал для нашей семьи.

– Дарси с нами, – подтверждает Монтегю. – Он на прошлом заседании парламента выступал против развода.

– Он пришел к этому задолго до нас.

– И мы привезли кое-кого с тобой повидаться, – нетерпеливо произносит Джеффри.

– Если пожелаешь, – чуть осторожнее говорит Монтегю. – Она женщина святая и говорит необычайные вещи.

– Кто? – спрашиваю я. – Кого вы привезли?

– Элизабет Бартон, – тихо говорит Джеффри. – Монахиню, которую называют Блаженной Девой из Кента.

– Леди матушка, думаю, вам нужно с ней встретиться, – произносит Монтегю, предвидя мой отказ. – Сам король с ней встречался, Уильям Уархем, архиепископ, да покоится он с миром, приводил ее к нему. Король ее выслушал, он с нею говорил. Нет причин, по которым вам не следовало бы с нею встречаться.

– Она предсказывает, что трон займет принцесса Мария, – тихо говорит Джеффри. – А остальные ее пророчества сбылись, точь-в-точь как она говорила. У нее дар.

– Генри Куртене с ней встречался, а его жена Гертруда с ней молилась.

– Где она сейчас? – спрашиваю я.

– Она остановилась в Сайонском аббатстве, – говорит Джеффри. – Проповедует братьям-картузианцам, у нее видения, и понимает она больше, чем может знать простая деревенская девушка. Но прямо сейчас она у вас в часовне. Она хочет с вами говорить.

Я смотрю на Монтегю. Он ободряюще кивает.

– Она не под подозрением, – заверяет он. – Она говорила со всеми при дворе.

Я встаю с кресла и иду через холл в свою личную часовню в боковом крыле здания. На алтаре, как всегда, зажжены свечи. Одна свеча ярко горит в подсвечнике красного венецианского хрусталя перед статуей памяти моего мужа. Запах церкви – нотка ладана, сухой аромат, похожий на запах листьев, струйки дыма от свечей – меня успокаивает. Триптих над алтарем светится сусальным золотом, и младенец Христос улыбается мне, когда я тихо вступаю в теплую тьму, опускаюсь в поклоне и осеняю лоб крестом, смочив пальцы в святой воде. Тонкая фигурка поднимается с бокового сиденья, кивает в сторону алтаря, словно приветствуя друга, а потом поворачивается и приседает передо мной.

– Рада встрече с вами, Ваша Милость, ведь вы делаете угодное Господу, оберегая наследницу Англии, которая станет королевой, – просто произносит она с мягким деревенским выговором.

– Я опекаю принцессу Марию, – осторожно отвечаю я.

Она делает шаг ко мне, под свет свечей. Одета она в облачение бенедиктинок, некрашеную шерстяную тунику цвета сливок, схваченную мягким кожаным поясом. Скапулярий простой серой шерсти спускается поверх туники спереди и сзади, волосы монахини полностью скрывают апостольник и покрывало, затеняющие ее загорелое лицо и честные карие глаза. Она похожа на простую деревенскую девушку, а не на пророчицу.

– Царица Небесная велела мне сказать вам, что принцесса Мария займет трон. Что бы ни случилось, вы должны уверить ее, что это пройдет.

– Откуда вы это знаете?

Она улыбается, словно знает, что десятки молодых женщин, похожих на нее, работают у меня на земле, в молочных и прачечных моих многочисленных домов.

– Я была простой девушкой, – говорит она. – Такой, какой кажусь вам. Простой девушкой, как Марфа в писании. Но Бог в милости Своей воззвал ко мне. Я уснула глубоким сном и говорила о вещах, которых не смогла вспомнить, когда проснулась. Однажды я девять дней говорила языками, не ела и не пила, как тот, кто спит, но бодрствует на небесах.

Потом я услышала свой голос и поняла, что я говорю, и поняла, что это истина. Хозяин отвел меня к священнику, созвали знатных людей, чтобы те посмотрели на меня. Меня допросили, мой хозяин и священник, а потом еще архиепископ Уархем, и все подтвердили, что я возвещаю слово Божие. Бог повелевает мне говорить со многими знатными людьми, и никто меня не опроверг, и все, что я говорила, всегда сбывалось.

– Расскажите Ее Милости о своих предсказаниях, – просит Джеффри.

Она улыбается ему, и я вижу, почему люди тысячами идут за ней, почему ее слушают. Улыбка ее мила, но исполнена несокрушимой уверенности. Увидеть эту улыбку – значит, поверить ей.

– Я сказала кардиналу Уолси в лицо, что если он поможет королю оставить жену, если поддержит предложение короля жениться на мистрис Анне Болейн, то падет и умрет больным, в одиночестве.

Джеффри кивает.

– Так и вышло.

– Увы кардиналу, так и случилось. Он должен был сказать королю, чтобы прилепился к жене. Я предупреждала архиепископа Уархема, что если он не вступится за королеву и ее дочь принцессу, то умрет больным, в одиночестве, и бедняком, бедный грешник, он тоже ушел от нас так, как я предвидела. Я предупреждала сэра Томаса Мора, что он должен набраться мужества и поговорить с королем, сказать ему, что он должен жить со своей женой, королевой, и посадить свою дочь, принцессу, на трон. Я предупреждала Томаса Мора, что случится, если он не выступит, и этому еще предстоит сбыться.

Выглядит она глубоко потрясенной.

– А что случится с Томасом Мором? – очень тихо спрашиваю я.

Она смотрит на меня, и ее карие глаза темнеют от печали, словно приговор уже вынесен.

– Господь помилуй его душу, – говорит она. – Я и за него стану молиться. Несчастный человек, бедный грешник. Еще я говорила с вашим сыном Реджинальдом и сказала, что если он будет смелым, смелее всех остальных, то его мужество будет вознаграждено и он станет тем, кем был рожден стать.

Я беру ее за руку и отвожу от своих сыновей.

– И кем же? – шепотом спрашиваю я.

– Он вознесется в церкви, и его назовут Папой. Он станет следующим Святейшим Отцом и увидит принцессу Марию на троне Англии, и то, как истинная вера снова станет в Англии единственной верой.

Я не могу отрицать, это то, о чем я думала и молилась.

– Вы в этом уверены? – шепотом спрашиваю я.

Она встречает мой взгляд с такой неколебимой уверенностью, что я вынуждена ей поверить.

– Меня почтили видениями. Бог почтил меня образом будущего. Клянусь вам, я видела, как все это сбудется.

Я не могу ей не верить.

– И как наша принцесса обретет то, что ее по праву?

– С вашей помощью, – тихо отвечает она. – Вы были самим королем поставлены оберегать и поддерживать ее. Вы должны это делать. Никогда не оставляйте ее. Вы должны готовить ее к тому, чтобы она заняла трон, потому что, поверьте мне, если король не вернется к жене, править ему недолго.

– Я не могу это слушать, – решительно говорю я.

– Я вам ничего не говорю, – отвечает она. – Я рассказываю о своих видениях, а вы можете слушать или нет, как пожелаете. Господь повелел мне говорить вслух; этого мне довольно.

Она ненадолго умолкает.

– Я не говорю вам ничего, чего не сказала бы самому королю, – напоминает она мне. – Меня отвели к нему, чтобы он знал, какие у меня видения. Он со мной спорил, говорил, что я ошибаюсь; но не приказал мне замолчать. Я буду говорить, и пусть слушает любой, кто пожелает. Те, кто хочет остаться во тьме, извиваться в земле, как Рытик, пусть так и делают. Господь сказал мне, а я сказала королю, что если он оставит свою жену, королеву, и притворится, что женился на любой другой женщине, то не проживет и дня, нет, ни часа после этого ложного венчания.

Она кивает, глядя на мое пораженное лицо.

– Я сказала эти слова самому королю, и он поблагодарил меня за совет и отослал домой. Мне позволено говорить такое, потому что это от Господа.

– Но король не свернул со своего пути, – указываю я. – Он мог выслушать вас, но он к нам не вернулся.

Она пожимает плечами:

– Он, должно быть, поступает, как считает нужным. Но я предупредила его о последствиях. Придет день, и когда этот день придет, вы должны быть готовы, принцесса должна быть готова, и если ее трон не будет ей предложен, она должна его взять.

Ее веки на мгновение начинают трепетать, так что я вижу лишь белки ее глаз, точно она сейчас упадет в обморок.

– Ей придется сесть на коня во главе своих людей и укрепить дом свой. Она въедет в Лондон на белом коне, и люди встретят ее ликованием.

Она моргает, и с ее лица уходит отрешенное нездешнее выражение.

– А ваш сын, – она кивает в сторону Монтегю, ждущего в глубине часовни, – будет подле нее.

– Как военачальник?

Она улыбается мне:

– Как король-консорт.

Ее слова падают в тишине часовни.

– Он – Белая Роза, в нем королевская кровь, он родня всем герцогам королевства, первый среди равных, он женится на ней, и они будут коронованы вместе.

Я ошеломлена. Я перевожу глаза с нее на Монтегю.

– Уведите ее, – говорю я. – Она слишком много говорит. Она изрекает опасную правду.

Она улыбается, ее ничто не тревожит.

– Не говорите о моих сыновьях, – приказываю я. – Не говорите о нас.

Она склоняет голову; но не дает обещание.

– Я отведу ее обратно в Сайон, – вызывается Джеффри. – О ней очень высокого мнения в аббатстве. Изучают с нею вместе старые документы и легенды. Сотни людей стекаются к дверям аббатства, чтобы просить ее совета. Она говорит им правду. Все шепчутся о пророчествах и проклятиях.

– А мы нет, – решительно отзываюсь я. – Мы о таком никогда не говорим. Никогда.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1532 года

Утро, когда я возвращаюсь из Лондона и сообщаю принцессе, что ее отец отправляется в октябре на большой совет во Францию и берет с собой двор, но не ее, выдается трудным.

– Я поеду позже? – с надеждой спрашивает принцесса.

– Нет, – отвечаю я. – Не поедете. И ваша матушка королева тоже не будет присутствовать.

– Отец берет только свой двор?

– В основном дворян, – примирительно говорю я.

– А Леди поедет?

Я киваю.

– Но кто с ней станет встречаться? Не французская же королева?

– Нет, – неловко отвечаю я. – Королева не станет, потому что она родственница вашей матушки. И сестра короля тоже не станет. То есть нашему королю придется встретиться с королем Франции один на один, а мистрис Болейн останется в нашей крепости в Кале и даже не заедет во Францию.

Принцесса, похоже, озадачена этими сложностями, но и любой был бы озадачен.

– А кто спутники моего отца?

– Всегдашний двор, – с тяжелым сердцем отвечаю я; и тут мне приходится сказать правду ей в лицо – ее бледное и обиженное личико. – Он берет с собой Ричмонда.

– Он берет с собой мальчика Бесси Блаунт, но не меня?

Я мрачно киваю.

– И герцог Ричмонд останется погостить во Франции.

– У кого он будет гостить?

Это главный вопрос. Он должен бы гостить у любовницы французского короля. Его надо бы поселить в дом с благородными бастардами. Окружение должно быть ему под стать: равный среди равных, так мы посылаем своих сыновей служить оруженосцами к кузенам и друзьям, чтобы они учились понимать свое место в доме, похожем на свой собственный. По всем правилам куртуазии Ричмонда нужно отправить в дом, похожий на его родной, – в дом благородного бастарда.

– Он будет жить у короля, – цежу я сквозь зубы. – А сын французского короля приедет к нам и поселится при нашем дворе.

Я не думала, что лицо принцессы может стать еще бледнее; ее рука прижимается к животу, словно у нее внезапно начались рези.

– Так он едет как принц, – тихо произносит она. – Он путешествует с моим отцом как английский принц, он гостит у французского короля как признанный наследник, а я остаюсь дома.

Мне нечего ей сказать. Она смотрит на меня, словно надеется, что я возражу.

– Мой собственный отец хочет сделать меня никем, словно я у него не рождалась. Или не жила вовсе.

После этого разговора мы умолкаем. Мы сидим молча, когда меховщик из Лондона привозит Марии зимний плащ и рассказывает, что король послал к королеве, потребовав, чтобы она отдала драгоценности, чтобы леди Анна носила их в Кале. Королева сначала отказалась их отдавать, потом объяснила, что это испанские драгоценности, потом заявила, что они ее собственные, подарок любящего мужа, а не часть королевских сокровищ, а потом, в конце концов признав поражение, отправила все королю, чтобы показать, что послушна его воле.

– Мои ему не нужны? – с горечью спрашивает меня Мария. – У меня есть четки, подарок на Крещение, есть золотая цепочка, которую он подарил мне к прошлому Рождеству.

– Если он попросит, мы их пошлем, – ровным голосом отвечаю я, помня, что нас слышат слуги. – Он король Англии. Все принадлежит ему.

Перед уходом меховщик, разочарованный вялым откликом на историю с драгоценностями, говорит мне, что Леди не забрала все подчистую: она отправила камергера за баркой королевы, и он украл ее со стоянки, велел выжечь красивые резные гранаты и заменить их соколом, гербом Анны. Но для короля это, судя по всему, было слишком. Он выразил неудовольствие, сказал, что камергер не должен был так поступать, потому что барка Катерины – это ее собственность, и нельзя было ее отнимать; и эта Болейн была принуждена извиниться.

– Так чего он хочет? – спросил меня меховщик, словно у меня есть ответ. – Чего он, во имя Господа, хочет? Что хорошего в том, чтобы забрать у старой дамы драгоценности, но оставить ей барку? Кому он пытается угодить?

– Не зовите ее «старой дамой» в моем доме! – срываюсь я. – Она королева Англии и всегда ею будет.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, осень 1532 года

Ни Монтегю, ни Джеффри не присылают мне ни одной личной записочки из Франции. Я получаю от Монтегю незапечатанное радостное письмо, рассказывающее о великолепных нарядах, о гостеприимстве и успешных переговорах. Все клянутся друг другу, что выступят в общий крестовый поход против турок, все стали лучшими друзьями и теперь едут домой.

Лишь приехав в Ричмонд, поклониться принцессе, Монтегю может рассказать мне, что на обратном пути из Франции они заночевали в Кентербери, и Элизабет Бартон, Блаженная Дева из Кента, прошла мимо тысячных толп и мимо стражников в сад, где король прогуливался с Анной Болейн.

– Она его предостерегла, – весело говорит мне Монтегю.

Мы сидим у окна эркера в покоях принцессы. В комнате непривычно тихо, дамы принцессы одеваются к обеду, принцесса в гардеробной, выбирает со служанками украшения.

– Встала перед ним, потом упала на колени, так почтительно, и предостерегла ради его же блага.

– Что она сказала?

Стеклышки в тесном оконном переплете отражают наши лица. Я отворачиваюсь, вдруг кто-то снаружи, из темноты, заглядывает в окна.

– Она сказала ему, что если он оставит королеву и женится на Болейн, то будет чума и лихорадка, они уничтожат всех нас. Сказала, что он не проживет и семи месяцев после венчания и это погубит страну.

– Господи, что он ответил?

– Он испугался, – произносит Монтегю так тихо, что я его едва слышу. – Очень испугался. Я никогда не видел его таким прежде. Он сказал: «Семь месяцев? Почему ты говоришь про семь месяцев?» – и посмотрел на Анну Болейн, словно хотел о чем-то спросить. Она остановила его одним взглядом, и Деву увели. Но это означало для короля нечто ужасное. Он повторял «семь месяцев», когда ее уводили.

Мне дурно, стекла плывут у меня перед глазами, и я пошатываюсь, словно сейчас упаду в обморок.

– Леди матушка, вы здоровы? – спрашивает Монтегю.

Я чувствую, как он подхватывает меня и усаживает в кресло, кто-то открывает окно, и в комнату врывается холодный воздух; он бьет мне в лицо, и я задыхаюсь, точно не могу вдохнуть.

– Клянусь, она ему сказала, что ждет ребенка, – шепотом говорю я Монтегю; я едва не плачу при мысли об этом. – Эта шлюха Болейн. Видимо, легла с ним, когда он сделал ее маркизой, и пообещала мальчика через семь месяцев. Вот что эта дата означает для короля. Вот почему он был так потрясен словами о семи месяцах. Он слышал о них от Болейн. Он думает, что через семь месяцев родится ребенок и о том, что Дева предсказала, что он умрет, когда тот появится на свет. Вот почему он так боится. Он думает, что проклят и что он и его наследник умрут.

– Дева говорит о проклятии, – замечает Монтегю, растирая мои ледяные руки своими большими ладонями. – Она говорит, вам известно о проклятии.

Я отворачиваюсь от его взволнованного лица.

– Известно, матушка?

– Нет.

Мы не говорим наедине до вечера. Когда принцесса жалуется на усталость и боль в животе, я пораньше отсылаю ее спать и отношу бокал теплого эля с пряностями на ее ночной столик. Она молится, стоя на коленях перед распятием, но поднимается и забирается под одеяло, которое я для нее откидываю.

– Ступайте, посплетничайте с Монтегю, – с улыбкой говорит она. – Я знаю, он вас ждет.

– Утром я расскажу вам все самое интересное, – обещаю я, и она улыбается, словно тоже может притвориться, что новости о торжественном пребывании ее отца с любовницей во Франции могут быть забавными.

Монтегю ждет меня в моих личных покоях, я велю принести вина и сладостей, а потом отсылаю всех прочь. Монтегю поднимается, подходит к двери, прислушивается, потом спускается по боковой лестнице во двор конюшен. Я слышу, как закрывается наружная дверь, а потом Монтегю входит с Джеффри и запирает за собой дверь.

Джеффри подходит ко мне и опускается на колени у моих ног, его лицо сияет от волнения.

– Надеюсь, тебе это доставляет не слишком большое удовольствие, – сухо произношу я. – Это не игра.

– Это лучшая игра на свете, – отвечает он. – С самыми высокими ставками. Я только что был у королевы. Отправился к ней, едва мы сошли с корабля, рассказать новости.

Он вынимает из-под рубашки письмо.

– Она передала это принцессе.

Я беру письмо и сую его за вырез платья.

– Она здорова?

Он качает головой, его волнение медленно тает.

– Очень печальна. И я не принес ей радости. Король договорился о союзе с королем Франции, и мы думаем, что они предложат Святому Престолу соглашение: Томаса Кранмера сделают архиепископом и наделят властью слушать дело о разводе в Англии. В обмен Генрих остановит разрушение церкви, а монастыри смогут сохранить богатства и платить Риму подати. Генрих должен оставить притязания быть главой церкви, все это будет забыто.

– Огромная взятка, – с отвращением произносит Монтегю. – Церковь обретает покой, оставив королеву.

– Папа согласится, чтобы Кранмер судил дело о королевском браке?

– Если только Реджинальд не сможет изменить его решение, прежде чем туда доберется французский король, – говорит Джеффри. – Наш брат работает с Испанией и с юристами королевы. Он полностью переубедил ученых из Сорбонны. Сказал, что думает: у него получится. На его стороне закон церкви, испанцы и Бог.

– Генрих будет настаивать на разводе, независимо от того, что скажут ученые, если Леди беременна, – замечает Монтегю. – И все думают, что он уже женился на ней, не получив разрешения Папы. Иначе с чего она ему отдалась именно сейчас, когда столько держалась?

– Брак на сеновале, – насмешливо произносит Джеффри. – Тайное венчание. Королева говорит, что никогда не примет такой брак, и никто из нас тоже не должен его признавать.

Я выслушиваю эти страшные новости в молчании. Потом спрашиваю:

– Что еще говорит Реджинальд? И как он выглядит?

– Здоров, – отвечает Джеффри. – С ним все в порядке, не волнуйся, он то в Риме, то в Париже и Падуе, обедает с лучшими людьми, все с ним соглашаются. Он в самой гуще событий, все хотят знать, что он думает. Реджинальд очень влиятелен и могуществен. К нему прислушивается Папа.

– И что он нам советует? – спрашиваю я. – Когда ты сообщил, что мы готовы подняться?

Джеффри кивает, внезапно остыв.

– Он говорит, что император Карл вторгнется в Англию, чтобы защитить тетку, и мы должны подняться и примкнуть к нему. Император поклялся, что, если Генрих открыто женится на Болейн и отставит принцессу, он вторгнется, чтобы защитить права своей тетки и кузины.

– Реджинальд говорит, что дело, несомненно, кончится войной, – тихо произносит Монтегю.

– Кто с нами? – спрашиваю я.

У меня чувство, что все наваливается на нас слишком быстро, словно я, как пророчица Элизабет Бартон, вижу будущее, и оно внезапно наступает.

– Все наши родственники, разумеется, – говорит Монтегю. – Куртене и Западная Англия, Артур Плантагенет из Кале, Стаффорды, Невиллы, возможно, Чарльз Брэндон, если мы ясно дадим понять, что выступаем против советников, а не против короля, все земли церкви и их население, – это уже почти треть Англии, – конечно же, Уэльс, потому что вы с принцессой там живете, север и Кент, с моим дядей лордом Бергавенни. Перси встанут на защиту церкви, и многие поднимутся за принцессу, куда больше, чем когда-либо ранее. Лорд Том Дарси, лорд Джон Хасси и все прежние союзники Уориков.

– Ты говорил с нашими родственниками?

– Я принял величайшие предосторожности, – уверяет меня Монтегю. – Но я говорил с Артуром, виконтом Лайлом. Он и Куртене встречались с Девой из Кента, и она их убедила, что король падет. Все остальные пришли ко мне спросить, что мы станем делать, или говорили с испанским послом. Уверен, единственные лорды, готовые встать на сторону короля, – это те, кого он недавно возвысил: Болейны и Говарды.

– Как мы поймем, что император скоро будет?

Джеффри широко улыбается.

– Реджинальд пришлет мне весть, – говорит он. – Он знает, что должен дать нам время, чтобы все вооружили своих крестьян. Он все понимает.

– Мы ждем? – осведомляюсь я.

– Пока ждем.

Монтегю бросает на Джеффри предостерегающий взгляд.

– И говорим о деле только между собой. Никого, кроме членов семьи, только те, про кого точно известно, что они уже принесли присягу королеве или принцессе.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, зима 1532–лето 1533 года

Подобно медленному погребальному колоколу, который вновь и вновь звонит, когда заключенного выводят из тьмы Тауэра, чтобы он поднялся на холм к палачу, ждущему возле ступеней эшафота, дурные вести удар за ударом медленно текут от двора из Лондона.

В декабре король и Анна осмотрели Тауэр, где шли работы, и, говорят, велели поторопиться. Город лихорадит, все думают, что королеву увезут из Мора и заключат в Тауэре.

Она говорит, что готова к суду за измену, и наставляет принцессу Марию никогда не отрекаться от своего имени и происхождения. Она знает, что это означает: обеих их могут арестовать и заключить в Тауэр. Так она повелела. Сожги это письмо.

Джеффри приезжает сказать мне, что Анна занимает при дворе особое положение: носит драгоценности королевы, впереди всех идет к обеду. Она вернулась из Кале с высоко поднятой головой, словно удерживает тяжелую корону, не видимую никому, кроме нее. Подлинные знатные дамы королевства забыты, вдовствующая королева Франции Мария вовсе избегает двора брата, сказываясь больной. Другие дамы: Агнес, вдовствующая герцогиня Норфолкская, Гертруда, маркиза Эксетерская, даже я, особенно я, – просто не бывают при дворе, и нас не приглашают. Анну охраняет ее тесный кружок: дочь Норфолка Мария Говард, ее собственная сестра Мария, ее невестка Джейн. Она проводит все свое время с молодыми людьми из числа придворных Генриха и своим братом Джорджем, это буйное общество, верховодит в котором одноглазый сэр Фрэнсис Брайан, которого зовут Адским викарием. Король позволил этому лихорадочно остроумному, светскому двору вращаться вокруг плотских страстей и честолюбия. Бесстрашные и самоуверенные молодые мужчины, женщины сомнительной добродетели – все они упиваются своим дерзновением в новом мире новой учености. Этот двор вечно гонится за новой модой, за новой ересью, ждет решения Папы, ждет, когда король решит, что ему делать. Двор, который все поставил на способность короля заставить Папу пойти на соглашение и, хотя знает, что это величайший в мире грех, что в этом гибель королевства, верит, что это станет рывком к свободе и новому мышлению.

В январе королевский посланник возвращается из Рима в венке улыбок, с известием о том, что Святой Престол одобрил выбор короля на место архиепископа Кентерберийского. Уильяма Уархема, святого, созерцательного и кроткого человека, измученного тем, что король творил с его церковью, заменит капеллан семьи Болейн, Томас Кранмер, чье понимание Библии так удачно совпадает с королевским; Кранмер, такой же еретик-лютеранин, как и его хозяйка.

– Это соглашение и предсказывал Реджинальд, – мрачно говорит Монтегю. – Папа соглашается на капеллана Болейнов, но спасает английскую церковь.

Томас Кранмер не слишком похож на спасителя. Облачившись в святую ризу архиепископа Кентерберийского, он использует первую же свою проповедь, чтобы сказать двору, что брак короля с королевой греховен и король должен заключить новый, лучший союз.

Я не могу скрыть это от принцессы, и в любом случае ее нужно подготовить к дурным вестям из Лондона. Медленный колокольный звон в моей голове стал так громок, что теперь мне кажется, что его должна услышать и она.

– Что это значит? – спрашивает она меня.

Под ее голубыми глазами залегли фиолетовые тени. Она не может спать от боли в животе, и, что бы я ни предпринимала, боли не проходят. Когда у нее месячные, она теряет столько крови, словно ее тяжело ранили. Бывает, однако, что у нее и вовсе нет крови, и тогда я начинаю опасаться за ее будущее. Если от горя она станет бесплодной, значит, король сам воплотил свое проклятие.

– Что это значит?

– Я думаю, ваш отец король тайно получил разрешение Святого Престола оставить вашу матушку, и Томас Кранмер объявляет об этом. Возможно, король женится на маркизе, но не коронует ее. Но в вашем положении, Ваша Светлость, это ничего не изменит. Вы были зачаты в твердой вере, и вы по-прежнему единственная законная его наследница.

Я не говорю: вас вынудят принять присягу. Не могу заставить себя повторить королевский приказ. Знаю, что должна, но не исполняю свой долг. Я не могу сказать девушке семнадцати лет, что одно упоминание своего имени может стоить ей жизни, но она должна пойти на этот риск.

– Я знаю, – отвечает она едва слышно. – Я знаю, кто я, и моя мать знает, что никогда в жизни не совершала ничего бесчестного. Все это знают. Единственное, чего никто не знает, – это маркиза?

Мы узнаем чуть больше весной, когда я получаю из Лондона, от Монтегю, несколько записок подряд. Они не подписаны, не запечатаны. Они появляются на моей тарелке, или оказываются приколоты к седлу, или засунуты под мою шкатулку с драгоценностями.

Новый архиепископ постановил, что брак короля и королевы недействителен и всегда был таким. Епископ Джон Фишер целый день приводил доводы против, и на исходе дня его арестовали. Сожги это письмо.

Король послал герцога Норфолка к королеве сообщить, что теперь ее будут называть вдовствующей принцессой и что король женат на леди Анне, которую теперь называют королевой Анной.

Сожги это письмо.

Я знаю, что должно произойти дальше, и жду прибытия королевского герольда, а когда он прибывает, провожаю его в покои принцессы. Она сидит за столом, яркое весеннее солнце льется над ее склоненной головой: она пишет ноты для лютни. Когда я вхожу, она поднимает взгляд, и я вижу, как гаснет ее улыбка, когда она видит за моей спиной гонца в ливрее. В мгновение она делается старше, превращаясь из счастливой девушки в ожесточенного подозрительного дипломата. Она встает, смотрит, как гонец кланяется ей. Он кланяется – низко, как положено герольду перед принцессой. Она тщательно изучает имя на запечатанном письме. Она названа верно, принцессой Марией. Только потом, уверившись в том, что гонец не замышляет никакого подвоха и неуважения, она ломает королевскую печать и бесстрастно читает быстрые каракули короля.

Стоя у двери, я вижу, что слов в письме немного, оно подписано «Г» с росчерком. Принцесса поворачивается ко мне и, широко улыбнувшись, протягивает мне письмо.

– Как хорошо, что Его Светлость счел нужным сообщить мне о своей радости, – произносит она, и голос ее безупречно ровен. – После обеда я напишу ему, чтобы поздравить.

– Он женился? – спрашиваю я, подражая радостному удивлению в ее голосе ради герольда и придворных дам.

– Именно так. На Ее Светлости маркизе Пемброк.

Она выговаривает недавно придуманный титул, и голос ее не дрожит.

Июнь. Я видел, как ее короновали, все кончено. Джеффри прислуживал ей, я шел за королем. Я нарезал мясо на обеде в честь ее коронации. Я давился каждым куском. Не было ни единого приветственного выкрика вдоль всего пути процессии. Женщины кричали славу истинной королеве. Сожги это письмо.

Джеффри прибывает на наемной лодке вверх по течению, в темном плаще из камвольной шерсти, в шляпе, надвинутой на глаза. Он посылает мою внучку Катерину, чтобы проводила меня к нему, и ждет на маленьком причале, которым пользуются горожане.

– Я виделся с королевой, – коротко сообщает он. – Она дала мне вот это для принцессы.

Я молча беру письмо, запечатанное воском; но на нем нет дорогого мне герба с гранатами.

– Ей запрещено писать, – говорит Джеффри. – Запрещено кого-либо навещать. Ее держат почти как в тюрьме. Он собирается урезать ее свиту. Болейн не потерпит соперничающего двора и королевы-соперницы.

– Анна беременна?

– Она откидывается назад, словно у нее там двойня. Да.

– Тогда Карл Испанский должен вторгнуться до родов. Если будет мальчик…

– У него никогда не будет сына, – презрительно произносит Джеффри. – Тюдоры не как мы. Вот, у сестры Урсулы опять мальчик в колыбели, у меня скоро будет еще один ребенок. А любой ребенок Тюдоров наверняка родится мертвым. Дева из Кента клялась, что этому не бывать, что на Тюдорах проклятие. Все это знают.

– Все? – шепотом спрашиваю я.

– Да.

Ричмондский дворец, к западу от Лондона, лето 1533 года

Сам герцог Норфолк лично пишет, чтобы сообщить, что двор принцессы должен переехать в Болье и что мы больше не вернемся в Ричмондский дворец.

– Меня хотят унизить, – напрямик говорит принцесса. – Принцесса должна жить во дворце. Я всегда жила во дворцах или замках.

– Болье – прекрасный дом, – напоминаю я. – Там красивая местность, у вашего отца это одно из любимых мест…

– …Охоты, – заканчивает она за меня. – Да, именно так.

– Вашей матушке тоже предстоит переехать, – говорю я.

Она вздрагивает, ее лицо исполняется надежды.

– Она приедет в Болье?

– Нет, – поспешно говорю я. – Нет, мне очень жаль. Нет, дорогая, не приедет.

– Он ведь не отсылает ее обратно в Испанию?

Я не знала, что она этого боится.

– Нет, не отсылает. Он отсылает ее в Бакден.

– Где это?

– Возле Кембриджа. Мне жаль, но это неподходящий для нее дом, и король распустил ее двор.

– Но не всех же! – восклицает принцесса. – Кто будет ей служить?

– Всего несколько человек, – отвечаю я. – И ее друзьям, таким как Мария де Салинас, леди Уиллоби, запрещено ее посещать. Даже послу Шапуи не позволят с ней видеться. И она может гулять только по саду.

– Она в заточении?

Я отвечаю честно, но говорить такое девушке, которая любит мать и чтит отца, ужасно.

– Боюсь, что так. Боюсь, да.

Принцесса отворачивается.

– Тогда лучше нам начать собирать вещи, – тихо произносит она. – Ведь если я его не послушаю, он может и меня заточить.

Болье, Эссекс, август 1533 года

Джеффри и Монтегю открыто приезжают меня навестить, под предлогом однодневной охоты в огромном парке Болье. Как только объявляют об их приезде, принцесса спускается поздороваться с ними во внутренний сад.

Стоит прекрасный день, кирпичные стены хранят тепло, ни один лист не шевельнется в тихом воздухе. Монтегю опускается на колено, когда принцесса подходит к нему, и улыбается ей.

– У меня для вас прекрасные новости, – говорит он. – Слава Богу, я наконец-то могу привезти вам добрую весть. Папа принял решение в пользу вашей матушки. Он повелел королю отринуть всех прочих и вернуть ее ко двору.

Принцесса тихонько ахает, и румянец заливает ее щеки.

– Я так рада, – отвечает она. – Хвала Господу за Его милость и за то, что говорил с Папой. Благослови Боже Папу за то, что у него есть мужество сказать то, что должно.

Принцесса осеняет себя крестом и отворачивается от моих сыновей, я обнимаю ее за худенькие плечи и на мгновение прижимаю к себе. Ее глаза полны слез.

– Со мной все хорошо, – говорит она. – Такое облегчение. Я так рада. Наконец-то. Наконец-то он высказался, и мой отец его услышит.

– Если бы только… – начинаю я и умолкаю.

Бесполезно желать: если бы только Папа вынес решение раньше. Но, по крайней мере, он вынес его сейчас. Болейн беременна, между нею и королем заключено подобие брака, но это не должно помешать королю вернуться к жене. При дворе и раньше бывали беременные шлюхи, королева годами жила бок о бок с избранными любовницами и сыном-бастардом.

– Отец теперь снова станет послушен Святому Престолу, правда? – Принцесса снова поворачивается к Монтегю, и голос ее звучит выверенно и ровно.

– Думаю, он пойдет на переговоры, – проницательно замечает Монтегю. – Ему придется договариваться с Римом, свобода и положение вашей матушки в качестве королевы должны быть восстановлены. Решение Папы делает все это делом всех христианских королей. Ваш отец не пойдет на то, чтобы Франция и Испания объединились против него.

С хрупких плеч принцессы словно свалилась огромная тяжесть.

– Вы принесли мне очень хорошие вести, лорд Монтегю, – говорит она. – И вы, сэр Джеффри.

Она поворачивается ко мне:

– Вам, должно быть, очень радостно, что ваши сыновья принесли нам такое счастье.

– Так и есть, – говорю я.

Болье, Эссекс, сентябрь 1533 года

Девочка. Все эти беды ради незаконной дочки Болейн. Все говорят, это подтверждает, что Бог отвернулся от короля. Девочку назовут Елизаветой.

После месяцев ожидания такое облегчение узнать, что Болейн не смогла родить мальчика. Сын и наследник доказал бы королю, что он был прав во всем, что Бог ему улыбается, что бы ни говорил Папа. Теперь ничто не сможет помешать ему примириться с королевой и утвердить принцессу Марию в качестве наследницы. С чего ему поступать иначе? У него нет законного сына, чтобы ее заменить. Большая ставка Болейнов не сыграла. Их Анна оказалась не полезнее их же Марии. Король может вернуться к жене, она может вернуться ко двору.

Наконец-то, думаю я, колесо Фортуны повернулось к нашей принцессе и к ее матери, королеве. Папа объявил брак с Катериной Арагонской законным, а брак с Болейн – фарсом. Ребенок от Болейн незаконный, и к тому же это девочка. Болейн лишилась своего сияния, лишится и короны.

Я в этом уверена. Все мы ждем, что Генрих подчинится Папе и вернет жену на трон, но ничего не происходит. Бастарда Елизавету собираются крестить; ее шлюха-мать сохраняет положение при дворе.

Камергер принцессы, лорд Джон Хасси, возвращается в Болье верхом из Лондона.

– Он был на крестинах, – желчно замечает его жена Анна. – Нес балдахин, потому что ему велели. Не думайте, что он не любит нашу принцессу.

– Жена моего кузена Гертруда была крестной, – отвечаю я. – А ведь никто не любит королеву сильнее, чем она. Нам всем приходится занимать свое место и играть свои роли.

Она смотрит на меня, словно не уверена, что ей сказать.

– Он встречался с лордом с севера, – говорит она. – Лучше мне не говорить, с кем. Тот сказал, что север готов подняться на защиту королевы, если король не подчинится Папе. Мне сказать ему, что он может прийти к вам?

Я стискиваю зубы от страха. В кармане у меня обмотанная четками кокарда Тома Дарси, кокарда с Пятью ранами Христовыми, над которыми вышита белая роза моего дома.

– Только осторожно, – отвечаю я. – Скажите, пусть придет ко мне со всеми предосторожностями.

Мальчик, который приносит из леса хворост, проходит мимо нас с корзиной, и мы тут же смолкаем.

– Как бы то ни было, благословение, что сестры короля там не было и она этого не видела, бедная принцесса, – замечает леди Анна. – Она бы никогда не стала кланяться ребенку Болейн!

Вдовствующая королева Мария Брэндон умерла у себя дома этим летом, многие говорили, что от горя из-за того, что ее брат тайно женился на своей любовнице. И королева, и принцесса потеряли верного друга, а король лишился одной из немногих, кто мог сказать ему правду об Англии, которую он создает.

– Король любил сестру, он бы простил ей почти все, – говорю я. – А нам, прочим, нужно вести себя как можно осторожнее, чтобы не оскорбить его.

Мы смотрим из верхнего окна, как Джон Хасси подъезжает с кавалькадой по длинной аллее, ведущей к парадным воротам дома. Он спешивается и бросает поводья конюху, а потом, медленно и тяжело ступая, идет к парадной двери, как тот, у кого непростое поручение.

– Он ведь не мог привезти приказ, чтобы мы снова переехали, или что-то у нас забрать, – с нелегким сердцем говорю я, глядя, как тяжело он ступает. – Он ничего не попросит. Королева отказалась дать им крестильную сорочку принцессы для Елизаветы, а от нас они ничего хотеть не могут.

– У меня им точно лучше ничего не просить, – коротко отвечает леди Хасси, отворачивается от окна и идет в покои принцессы.

Я жду на галерее, слушая, как лорд Джон медленно поднимается по лестнице. Он едва не вздрагивает, увидев, что я его жду.

– Ваша Милость, – кланяется он.

– Лорд Джон.

– Я только что из Лондона. Был на крестинах принцессы Елизаветы.

Я киваю, не подтверждая и не отрицая этого имени, и думаю, что он, видимо, не слишком хорошо ел и пил на обеде в честь крестин, поскольку вид у него вялый и несчастный.

– Секретарь короля, Томас Кромвель, сам Кромвель, велел мне получить опись драгоценностей принцессы.

Я поднимаю брови.

– Зачем Томасу Кромвелю опись драгоценностей принцессы?

Он на мгновение умолкает.

– Он – глава сокровищницы, и это повеление короля. Он сам меня просил. И вы не можете это оспаривать.

– Не могу, – соглашаюсь я. – И не стану. И мне очень жаль, но я вынуждена вам сообщить, что описи нет.

Он понимает, что легко со мной не будет.

– Но ведь должна быть?

– Ее нет.

– Но откуда же вы знаете, что у вас все цело?

– Потому что я сама, лично, вынимаю драгоценности, когда они нужны принцессе, а потом убираю ее вещи. У нее не лавка ювелира, чтобы держать перечень товара. Она принцесса. У нее есть драгоценности, точно так же, как есть перчатки. Описи перчаток у меня тоже нет. И описи кружев.

Он весьма озадачен.

– Я передам, – говорит он.

– Прошу вас.

Но я не жду, что этим кончится, и этим не кончается.

– Томас Кромвель говорит, что вы должны составить опись драгоценностей принцессы, – несколько дней спустя сообщает мне бедный Джон Хасси.

Его жена, проходя мимо нас по лестнице, качает головой с чем-то вроде отвращения и что-то произносит вполголоса.

– Зачем? – спрашиваю я.

Хасси озадачен.

– Он не сказал мне зачем. Просто сказал, что ее нужно составить. Значит, нужно.

– Хорошо, – говорю я. – Полную опись? Всего? Или только лучших вещей?

– Не знаю! – жалобно восклицает он; но потом берет себя в руки. – Полную опись. Опись всего.

– Если составлять ее тщательно, как желает мастер Кромвель, то вам лучше заняться этим вместе со мной – и захватите пару своих писцов.

– Хорошо, – говорит он. – Завтра утром.

Мы обшариваем шкафы принцессы и открываем все кожаные кошелечки с нитями жемчуга и красивыми брошками. И все это время Томас Кромвель составляет другую опись. Его люди объезжают страну, выясняя, насколько богаты монастыри и чем они заняты, изучая, сколько у них богатств и где они хранятся. Ни здесь, над коробочками принцессы, ни в монастырях никто не объясняет, с какой целью это делается. Мистера Кромвеля, похоже, очень занимает точная стоимость чужого имущества.

Я не могу сказать, что сотрудничаю охотнее, чем монастыри, заявляющие о своей святости и прячущие богатства. Я растягиваю составление описи на несколько дней. Мы выносим все шкатулочки, все ничего не стоящие мелочи, которые принцесса хранит с детства: собрание раковин с дуврского берега, несколько сушеных ягод, нанизанных на шелковинку. Мы бережно описываем засушенные цветы. Алмазная брошь от императора Карла является, словно маленький призрак из тех времен, когда принцесса была наследницей короля и двое величайших принцев Европы были предложены ей в женихи. Из коробочки в глубине комода я достаю застежку пояса и пряжку без пары. У принцессы множество прекрасных четок, ее набожность всем известна, и дюжины золотых распятий. Я приношу их все, а еще маленькие игрушечные короны из золотой проволоки и стекла, булавки с серебряными головками, гребешки слоновой кости и пару ржавых подков, сохраненных на счастье. Мы переписываем ее шпильки, набор зубочисток из слоновой кости, серебряный гребешок от вшей. Все найденное я описываю в мельчайших подробностях и заставляю лорда Джона убедиться, что его писарь это занес в опись – так что та тянется и тянется, лист за листом, и на каждом мы оба ставим свои инициалы. Проходит не один день, прежде чем мы заканчиваем, и сокровища принцессы, большие и малые, разложены по всем столам в сокровищнице, и все до последней булавки внесено в список.

– Теперь надо все это уложить и передать Фрэнсис Элмер, – говорит лорд Джон.

Он без сил. Я не удивлена. Дело было утомительное, бессмысленное и очень, очень затянутое – мной.

– О нет, этого я сделать не могу, – просто отвечаю я.

– Но мы для этого и составляли опись!

– Я составляла ее не для этого. Я составляла опись, чтобы подчиниться приказу короля, исходившему от мастера Кромвеля.

– Ну так теперь он велит мне велеть вам передать драгоценности мистрис Элмер.

– Зачем?

– Не знаю!

Это звучит, как рев раненого быка.

Я пристально смотрю на него. Мы оба знаем зачем. Женщина, называющая себя королевой, решила забрать драгоценности принцессы и отдать их своему бастарду. Словно маленькая алмазная корона, которую можно привязать к головке младенца, превратит ребенка, зачатого вне брака, в английскую принцессу.

– Я не могу этого сделать без приказа короля, – говорю я. – Он велел мне оберегать свою дочь и хранить ее богатство. Я не могу отдать ее имущество просто потому, что кто-то так велел.

– Это Томас Кромвель так велел!

– Вам он, возможно, и кажется большим человеком, – презрительно говорю я. – Но я не приносила присягу повиноваться ему. Я не могу отдать драгоценности, это против воли короля, разве что король сам, лично, отдаст мне такое приказание. Когда вы мне его предъявите, я отдам драгоценности тому, кого Его Светлость посчитает достойным их. Но, позвольте спросить, кто бы это мог быть? Кто, как вы думаете, достоин драгоценностей, которые были подарены нашей принцессе?

Лорд Джон издает ругательство и бросается вон из комнаты. Дверь хлопает за его спиной, мы слышим, как его сапоги стучат по лестнице. Потом хлопает входная дверь, и он рычит на стражей, взявших на караул. Потом наступает тишина.

Один из писарей поднимает на меня глаза.

– Вы можете это лишь отсрочить, – говорит он с неожиданной откровенностью, впервые заговаривая со мной за много дней молчаливой работы и дерзко обращаясь ко мне напрямую. – Вы блистательно это отсрочили, Ваша Милость. Но если человек сходит с ума и хочет обесчестить жену и ограбить дочь, его очень трудно остановить.

Бишем Мэнор, Беркшир, осень 1533 года

Я еду домой с тяжелым сердцем, потому что мальчик Артура, Генри, умер от воспаления глотки, и мы будем хоронить его в семейном склепе. Похоже, он захотел пить, когда охотился, и какой-то глупец позволил ему напиться из деревенского колодца. Вернувшись домой, он почти сразу пожаловался на то, что горло у него опухло и горит. Из-за мгновенной беспечности мы потеряли мальчика из рода Плантагенетов, сына Артура, и я чувствую, что снова горюю по Артуру и виню себя за то, что не смогла уберечь его сына.

Если бы его мать Джейн не затворилась в приорате, а исполнила свой долг перед умершим мужем и детьми, то, возможно, малыш Генри был бы жив. А так она бросается на каменные ступени семейного склепа, вцепляется в железную решетку и кричит, что хочет быть там, с сыном и мужем.

Она вне себя от горя, приходится отнести ее обратно в приорат и уложить в постель, чтобы она выплакалась и заснула. Она не сказала мне за все время, что я там провела, ни единого разумного слова, так что мне незачем выслушивать, как она жалеет, что ушла в монастырь, и как хочет сложить с себя обет и выйти.

Мы даем семейный обед для тех, кто приехал на похороны, а когда блюда уносят, Джеффри и Монтегю оставляют своих жен в зале аудиенций и приходят в мои личные покои.

– Я в прошлом месяце встречался с испанским послом Юстасом Шапуи, – сразу начинает Монтегю. – Поскольку Папа вынес решение против короля, а Генрих на него не обратил внимания, у Шапуи для нас предложение.

Джеффри подносит поближе к огню кресло для меня, я сажусь и ставлю ноги на теплую решетку. Джеффри нежно кладет руку мне на плечо, понимая, что я переживаю смерть Генри, как телесную боль.

– Шапуи предлагает, чтобы Реджинальд приехал в Англию и женился на принцессе.

– Реджинальд? – беспомощно произносит Джеффри. – Почему именно он?

– Он не женат, – нетерпеливо поясняет Монтегю. – Если выбирать из нашего рода, то это должен быть он.

– Это идея императора? – спрашиваю я.

Я потрясена тем, какое будущее вырисовывается для моего ученого сына.

Монтегю кивает.

– Чтобы заключить союз. Ход его мысли понятен, это несокрушимый союз. Тюдоры и Плантагенеты. Давнее решение. Точно так же сделали Тюдоры, когда пришли в Англию. Женили Генриха Тюдора на Елизавете Йоркской. Теперь мы это сделаем, чтобы оттеснить Болейнов.

– Точно! – Джеффри приходит в себя от зависти к Реджинальду, который должен стать королем-консортом, и задумывается о том, что он от этого получит. – Император высадится, чтобы поддержать восстание?

– Он обещал. Посол думает, что время пришло. Болейн родила всего лишь девочку, и я слышал, что она нездорова. У короля нет законного наследника. А Болейн уже высказывалась, угрожая жизни королевы и принцессы. Похоже, она опять пыталась отравить епископа Фишера; теперь может посягнуть на королеву. Посол думает, они обе в опасности. Император явился бы в страну, которая была бы готова и ждала его, и он привез бы с собой Реджинальда.

– Высадятся, заключат брак. Мы поднимем ее знамя и наше собственное. Все наши союзники выступят на нашей стороне, все Плантагенеты. Снова три солнца выйдут в небо, три сына Йорков на поле боя. И император высадится ради принцессы, и каждый честный англичанин выйдет на бой за церковь, – воодушевленно говорит Джеффри. – Может даже не дойти до битвы. Говард переметнется, едва увидит, какие у него шансы, а больше за короля никто драться не станет.

– Она согласится выйти за Реджинальда? – спрашивает меня Монтегю.

Я медленно качаю головой, зная, что это разрушает все планы.

– Она не пойдет против отца. Нельзя от нее этого требовать. Ей всего семнадцать. Она любит отца, я сама учила ее, что его слово закон. Она знает, что он предал и заключил в тюрьму ее мать, но это ничего не меняет, она послушная дочь своего отца. Он все еще король. Принцесса никогда не пойдет на измену законному королю и никогда не ослушается отца.

– Так что мне сказать Шапуи, нет? – спрашивает меня Монтегю. – Что она – пленница своего долга?

– Не говори нет, – быстро вступает Джеффри. – Подумай, чем мы можем стать, подумай, мы можем вернуться на трон. Их сын был бы Плантагенетом, новой Белой Розой на троне Англии. И мы снова стали бы королевской семьей.

– Скажи ему, что пока это невозможно, – решаю я. – Я пока даже не стану с ней об этом заговаривать.

На мгновение, лишь на мгновение я задумываюсь о том, что мой сын наконец вернется домой, вернется с триумфом, героем церкви, готовым защитить церковь Англии, принцессу и королеву.

– Согласна, предложение хорошее. Это великолепная возможность для страны и невероятное, знаменательное восстановление положения для нас. Но пока не время, не сейчас. Пока мы связаны покорностью королю. Нам придется подождать, пока Папа подкрепит свои слова. Пока Генриха не отлучат от церкви – тогда мы сможем действовать. Тогда принцесса будет свободна от долга подданной и дочери.

– Этот день настанет, – заявляет Джеффри. – Я напишу Реджинальду, скажу, чтобы повлиял на Папу. Папа должен объявить, что никто не обязан подчиняться королю.

Монтегю кивает.

– Его должны отлучить. Только так нам откроется путь.

Болье, Эссекс, осень 1533 года

Джон Де Вер, граф Оксфорд, человек Генриха до мозга костей, презренный сторонник Ланкастеров не в первом поколении, въезжает по длинной аллее в красивые главные ворота и останавливается во внутреннем дворе Болье с двумя сотнями всадников в легких доспехах, под собственным стягом.

Принцесса Мария, стоя рядом со мной у окна, выходящего во двор, видит, как спешиваются вооруженные люди.

– Он что, боится беды на дороге, потому и путешествует с таким войском?

– Де Веры скорее несут беду, чем встречаются с нею, – кисло отвечаю я, хоть и знаю, что дороги для королевских слуг небезопасны.

Народ обижен и подозрителен, все боятся сборщиков налогов, боятся новых властей, которые приезжают осматривать церкви и монастыри. Никто больше не кричит приветствия, увидев розу Тюдоров, а если видят герб Анны, – она теперь изображает сокола клюющим гранат, чтобы похвастаться победой над нашей королевой Катериной, – то плюют на дорогу перед ее лошадьми.

– Я спущусь поздороваться, – говорю я. – Ждите у себя.

Я закрываю за собой дверь и медленно спускаюсь по большой каменной лестнице в переднюю, где Джон как раз бросил шляпу на стол и стягивает кожаные перчатки.

– Лорд Джон.

– Графиня, – довольно любезно отзывается он. – Могу я на день выпустить лошадей на ваши луга? Мы ненадолго.

– Конечно, – говорю я. – Вы отобедаете с нами?

– Было бы замечательно, – отвечает он.

Де Веры всегда были отличными полевыми солдатами. Их семья была в изгнании с Генрихом Тюдором и вернулась на Босуортское поле, чтобы пожрать Англию.

– Я приехал к леди Марии, – резко говорит он.

Я чувствую, как меня прохватывает холодом, когда он так ее называет. Словно, отказывая ей в имени, он объявляет нашу принцессу мертвой. Помолчав мгновение, я пристально смотрю на Де Вера.

– Я провожу вас к Ее Светлости принцессе Марии, – ровно произношу я.

Он кладет руку мне на рукав. Я не стряхиваю ее, просто молча смотрю на него. Лорд Джон неловко убирает руку.

– Позвольте, я дам совет, – говорит он. – Досточтимой, уважаемой, любимой родственнице английского короля. Один совет…

Я жду в ледяном молчании.

– Воля короля такова: ее следует называть леди Марией. Так и будет. Если она пойдет против него, ей же будет хуже. Я приехал, чтобы сказать, что она должна покориться. Она незаконнорожденная. Король будет ее наставлять и заботиться о ней, как о незаконной дочери, и она примет имя леди Мария Тюдор.

Я чувствую, как к моему лицу приливает кровь.

– Она не незаконная, а королева Катерина не была шлюхой. Любой, кто так скажет, лжец.

Лорд Джон не может смотреть мне в лицо, когда на устах его ложь, а я пылаю гневом. Он отворачивается от меня, словно стыдится самого себя, и поднимается в зал аудиенций. Я бегу следом; мне приходит безумная мысль заслонить собой дверь и не дать ему сказать нашей принцессе ужасные слова.

Он входит без доклада. Едва кланяется ей, а я вбегаю слишком поздно, чтобы помешать ему доставить его позорное послание.

Принцесса выслушивает его. Не отвечает, когда он обращается к ней как к леди Марии. Она не мигая смотрит на него, смотрит сквозь него своими темно-голубыми глазами, и он, в конце концов, начинает повторяться, терять нить, а потом умолкает.

– Я напишу отцу. Его Светлости, – коротко говорит она. – Вы можете отвезти письмо.

Принцесса поднимается и проходит мимо лорда Джона, не задерживаясь, чтобы посмотреть, поклонится он ей или нет. Джон де Вер, разрываясь между прежней привычкой к почтению и новыми правилами, рывком склоняется, рывком распрямляется и в итоге неуклюже застывает, как дурак.

Я следую за принцессой в ее личные покои и вижу, как она садится к столу и берет лист бумаги. Она осматривает острие пера, макает его в чернила, тщательно вытирает и начинает писать своим уверенным изящным почерком.

– Ваша Светлость, тщательно все обдумайте, прежде чем писать. Что вы ему напишете?

Она поднимает на меня взгляд; от нее исходит леденящее спокойствие, словно она приготовилась ко всему этому, к худшему, что могло случиться.

– Я скажу ему, что никогда его не ослушаюсь, но не могу отринуть права, данные мне Богом, природой и родителями.

Она слегка пожимает плечами.

– Даже если бы я хотела отказаться от своего долга, я не могу этого сделать. Я родилась принцессой Тюдор. И умру принцессой Тюдор. Никто не может назвать меня иначе.

Болье, Эссекс, ноябрь 1533 года

Монтегю приезжает в Болье, верхом, в темную, туманную ночь, под ледяным дождем, с полудюжиной спутников и без стяга.

Я встречаю его во дворе конюшен, когда они заезжают, цокая подковами.

– Ты приехал в чужом обличье?

– Не совсем в чужом, но я не против того, чтобы меня не замечали, – говорит он. – Не думаю, что за мной шпионят или следят, и хочу, чтобы так оно и оставалось. Но мне нужно было с вами увидеться, леди матушка. Это срочно.

– Входи, – отвечаю я.

Я предоставляю конюхам принимать лошадей, а людям Монтегю самим искать дорогу в главный зал, где они смогут разжиться элем с пряностями, чтобы согреться. Сына я веду по узкой боковой лестнице в свои личные покои. Катерина и Уинифрид, мои внучки, и две другие дамы постарше сидят у окна с шитьем, пытаясь поймать последний дневной свет, и я говорю им, что они могут оставить работу и поупражняться в танцах в зале аудиенций. Они приседают и уходят, очень довольные тем, что их послали танцевать, а я поворачиваюсь к сыну.

– Что случилось?

– Элизабет Бартон, Кентская Дева, исчезла из Сайонского аббатства. Боюсь, ее мог забрать Кромвель. Он точно потребует у нее назвать друзей королевы, с которыми она встречалась. И точно захочет представить это как заговор. Вы с ней виделись с тех пор, как я ее к вам привозил?

– Однажды, – отвечаю я. – Она приезжала с женой кузена Генри, Гертрудой Куртене, и мы вместе молились.

– Вас кто-нибудь видел вместе?

– Нет.

– Вы уверены?

– Мы были в Ричмондской часовне. С нами был священник. Но он ни за что не даст против меня показаний.

– Может. Кромвель теперь прибегает к пыткам, чтобы получить нужные ему признания. Она говорила о короле?

– К пыткам? Он пытает священников?

– Да. Дева говорила о короле?

– Она говорила, что всегда говорит. Что если он попытается оставить королеву, его дни сочтены. Но она не сказала ничего, кроме того, что сказала самому королю.

– Она когда-нибудь говорила, что мы получим трон? Когда-нибудь говорила такое?

Я не собираюсь рассказывать сыну, что она предвидела его женитьбу на принцессе и то, что он станет королем-консортом. Не собираюсь рассказывать, что она предсказала, что род Плантагенетов снова станет королевской семьей Англии.

– Не могу сказать. Даже тебе не могу, дорогой мой.

– Леди матушка, сам Томас Мор предостерегал ее от того, чтобы предсказывать величие семье вроде нашей. Он напомнил ей, что сталось с капелланом Бекингемов, который знал о пророчестве и шепнул о нем Бекингему. Напомнил, что ложный пророк внушил нашему кузену мечты о величии, и король пошел на то, чтобы его обезглавить. Король обезглавил и пророка, и героя пророчества, и духовник герцога, и сам герцог нынче мертвы.

– Поэтому я никогда не говорю о пророчествах.

Мысленно я добавляю: «И о проклятиях».

Монтегю кивает, ему достаточно моих уверений.

– Половина двора встречалась с ней, чтобы она предсказала им будущее или помолилась с ними, – говорит он. – Мы не сделали ничего, кроме этого. Вы уверены, не так ли? Что мы не сделали ничего больше?

– Я не знаю, что она могла сказать кузине Гертруде. Ты уверен в Джеффри?

Монтегю печально улыбается.

– Я в любом случае уверен, что Джеффри нас никогда не предаст, – говорит он. – Хотя думаю, что он навещал Сайон и ездил с Девой в Кентербери. Но и другие так поступали. В том числе Фишер и Мор.

– Тысячи слышали ее проповеди, – замечаю я. – Тысячи с нею встречались наедине. Если Томас Кромвель захочет арестовать всех, кто молился с Кентской Девой, ему придется арестовать большую часть королевства. Если он хочет арестовать тех, кто думает, что королеву неправедно отставили, ему придется арестовать всех, кроме герцога Норфолка, Болейнов и самого короля. Нам ведь ничего не грозит, сын мой? Мы затеряемся в толпе.

Но Томас Кромвель – человек куда более дерзкий, чем я думала. Более честолюбивый человек, чем я полагала. Он берет под стражу Кентскую Деву, берет под стражу еще семерых святых мужей и снова арестовывает Джона Фишера, архиепископа, и Томаса Мора, бывшего лорд-канцлера, словно они ничтожества, которых он может взять на улице и швырнуть в Тауэр лишь за то, что они ему не понравились.

– Он не может арестовать архиепископа за разговор с монахиней! – говорит принцесса Мария. – Просто не может.

– Говорят, уже арестовал, – отвечаю я.

Болье, Эссекс, зима 1533 года

Я не жду приглашения ко двору на Рождество, хотя слышала, что праздник готовится большой, отмечают новую беременность. Говорят, женщина, называющая себя королевой, ходит, высоко подняв голову, и все время прижимает руку к животу, а на ее корсаже расставляют кружева. Говорят, она уверена, что в этот раз будет мальчик, я представляю, как она каждую ночь стоит на коленях, молясь о сыне.

Сомневаюсь, что в подобных обстоятельствах при дворе понадобится моя помощь. Я присутствовала при стольких королевских родах, что меня словно темный плащ окутывает разочарование. Сомневаюсь также, что при дворе хотят видеть принцессу, поэтому приказываю приготовиться к празднику в Болье. Но я не жду, что принцесса будет весела, ей не разрешают даже послать матери подарок и добрые пожелания к Рождеству. Подозреваю, что женщина, зовущая себя королевой, не велела посещать королеву или посылать ей подарки; но принцесса есть принцесса, и ее положение требует, чтобы мы отпраздновали Рождество.

Деревенским жителям запрещено выказывать почтение, но очень трогательно наблюдать, как они выражают любовь и поддержку. К нашей двери бесконечно несут яблоки, сыры и даже копченые окорока – с добрыми пожеланиями от фермерских жен. Вся моя семья, даже самые дальние родственники, присылает принцессе к Рождеству небольшие подарки. Церкви на мили вокруг молятся за нее и ее мать, и все слуги в доме, и каждый гость называют ее «Ее Светлость принцесса» и прислуживают ей, опустившись на колено.

Я не приказывала им чтить принцессу и не повиноваться королю, но в нашем доме в Болье все так, будто он ничего и не говорил. Многие слуги принцессы с нею с самого ее детства, она всегда была для нас «Ее Светлостью», даже если бы хотели ее переименовать, то не смогли бы запомнить новое имя. Леди Анна Хасси смело называет ее истинным титулом, а когда кто-нибудь делает ей замечание, отвечает, что ей сорок три и она слишком стара, чтобы менять привычки.

Ясным зимним утром мы с принцессой садимся на лошадей, чтобы отправиться на охоту. Мы в главном дворе дома, немногочисленные придворные принцессы сидят в седлах, готовые выехать, передают друг другу стремянную чашу с горячим вином, чтобы согреться, повсюду снуют гончие, обнюхивая все вокруг и временами принимаясь возбужденно лаять. Конюший принцессы помогает ей сесть в седло, пока я стою у головы лошади и похлопываю ее по шее. Не задумываясь, я сую палец под подпругу, чтобы проверить, достаточно ли туго она затянута. Конюший улыбается и слегка кланяется мне.

– Я бы не оставил подпругу для Ее Светлости незатянутой, – говорит он. – Никогда.

Я краснею, устыдившись.

– Знаю, что не оставили бы, – отвечаю я. – Но я не могу позволить ей сесть в седло, не проверив.

Принцесса Мария смеется.

– Она бы меня усадила, как ребенка, вам за спину, если бы могла, – шаловливо произносит она. – Она бы меня на осла пересадила.

– Я должна вас беречь, – говорю я. – В седле или вне его.

– На Вороной ей ничего не грозит, – говорит конюший, а потом его внимание привлекает нечто у ворот, он оборачивается и тихо сообщает мне: – Солдаты!

Я взбираюсь на подножку, чтобы посмотреть поверх мотающихся конских голов, и вижу вбегающих во двор солдат, а позади них человека на крупном коне, под развевающимся стягом.

– Томас Говард, герцог Норфолк.

Принцесса Мария делает движение, словно хочет спешиться, но я киваю ей, чтобы оставалась в седле, и стою высоко, как статуя на пьедестале, дожидаясь, пока герцог Норфолк подъедет ко мне.

– Ваша Светлость, – холодно произношу я.

Я любила его отца, старого герцога, который был верным сторонником королевы. Я люблю его жену, свою кузину, с которой он дурно обращается. Мне в нем ничего не нравится, он занял место своего великого отца, унаследовав все его честолюбие, но не его мудрость.

– Миледи графиня, – говорит он и смотрит за мое плечо на принцессу. – Леди Мария, – очень громко произносит он.

Услышав его, толпа волнуется, словно все хотят ему возразить. Я смотрю, как глава его стражи быстро осматривается, словно подсчитывая нас и оценивая опасность. Я вижу, как он отмечает, что мы собрались на охоту и многие мужчины при кинжалах. Но Говарду ничего не грозит, он велел страже ехать полностью вооруженной, готовой к бою.

Я хладнокровно пересчитываю солдат и оружие, потом перевожу взгляд на сурового герцога и гадаю, чего он надеется добиться. Принцесса Мария слегка отвернулась, словно не слышит его, словно не знает, что он стоит перед нею.

– Я привез вам новости об изменении вашего положения, – говорит он, достаточно громко, чтобы принцесса услышала; она по-прежнему не удостаивает его взглядом. – Его Светлость король приказывает вам явиться ко двору.

Тут он застает ее врасплох. Она поворачивается с озаренным лицом, улыбаясь.

– Ко двору? – спрашивает она.

Он мрачно продолжает. Я понимаю, что ему это не доставляет радости. Ему придется выполнить грязную работу, чтобы послужить королю и женщине, которая теперь зовет себя королевой.

– Вы должны явиться ко двору и поступить на службу к принцессе Елизавете, – говорит он, и его голос внятно разносится над возней лошадей и собак, над нарастающим недовольным ропотом свиты принцессы.

Радость на ее лице тут же гаснет. Она качает головой.

– Я не могу служить принцессе, это я принцесса, – говорит она.

– Это невозможно… – начинаю я.

Говард поворачивается и сует мне лист бумаги с размашистым «Г» короля внизу и его печатью.

– Читайте, – грубо велит он.

Он спешивается, бросает повод одному из своих людей и без приглашения проходит через открытые двери в большой зал.

– Я его приму, – поспешно говорю я принцессе. – Поезжайте кататься. Я разберусь, что нам нужно делать.

Принцессу трясет от ярости. Я бросаю взгляд на конюшего.

– Позаботьтесь о ней, – предостерегаю я его.

– Я принцесса, – произносит она. – Я не служу никому, кроме моей матушки королевы и моего отца короля. Так ему и скажите.

– Я посмотрю, что можно сделать, – обещаю я, спрыгиваю с подножки, жестом велю увести моего гунтера и иду за Томасом Говардом в темный холл.

– Я приехал не для того, чтобы дискутировать о том, что верно и неверно, я приехал исполнить волю короля, – говорит он, едва я вхожу.

Я сомневаюсь, что герцог мог бы дискутировать о том, верно что-либо или неверно. Не великий он философ. Уж точно не Реджинальд.

Я склоняю голову.

– В чем воля короля?

– Издан новый закон.

– Еще один новый закон?

– Новый закон, который определяет наследников короля.

– Того, что мы все знаем, что трон наследует старший сын, недостаточно?

– Господь внушил королю, что его брак с королевой Анной – единственный действительный брак и ее дети будут его наследниками.

– Но принцесса Мария может по-прежнему оставаться принцессой, – указываю я. – Одной из двух. Старшей из двух, родившейся раньше.

– Нет, – прерывает меня герцог.

Я вижу, что это его озадачивает, и он сразу же приходит в раздражение, стоит мне об этом упомянуть.

– Этого не будет. Я здесь не для того, чтобы с вами спорить, а для того, чтобы исполнить королевскую волю. Я должен отвезти ее в Хетфилдский дворец, ей надлежит поселиться там, под присмотром сэра Джона и леди Анны Шелтон. Ей разрешено взять с собой служанку, и придворную даму, и конюха, чтобы смотрел за лошадьми. И все.

Шелтоны – родня Болейнам. Он заберет мою девочку и поселит в доме, принадлежащем ее врагам.

– Но как же ее дамы? Ее камергер? Ее конюший? Наставник?

– Ей не разрешено никого взять с собой. Ее двор распускается.

– Но я должна поехать с ней, – оторопело произношу я.

– Нет, – отрезает он.

– Король лично вверил ее моим заботам, когда она была младенцем!

– Это время прошло. Король сказал, что она должна служить принцессе Елизавете. Ей никто служить не будет. Вас отпускают. Ее двор распущен.

Я смотрю в его суровое лицо и думаю о его вооруженных людях в нашем рождественском дворе. Думаю о принцессе Марии, которая вернется с прогулки, и о том, как сказать ей, что ей суждено жить в старом дворце в Хетфилде, без свиты и слуг, подобающих принцессе, без товарищей ее детства. Ей придется прислуживать бастарду Болейн в доме, которым управляют родичи Болейнов.

– Господи, Томас Говард, как вы до такого дошли?

– Я не скажу королю «нет», – скрипучим голосом говорит он. – И вы, женщины, не скажете. Ни одна из вас.

Принцесса почти без чувств от боли, она бледна. Ей слишком дурно, чтобы ехать верхом, мне приходится усадить ее в паланкин. Я подкладываю ей под ноги горячий кирпич, второй, завернутый в шелк, кладу ей на колени. Она высовывает ручки из-за занавески, и я вцепляюсь в нее, словно не могу вынести разлуки.

– Я пошлю за вами, как только смогу, – тихо произносит она. – Он не может вас со мной разлучить. Все знают, что мы всегда были вместе.

– Я спросила, можно ли мне с вами, я сказала, что поеду за свой счет, что буду служить вам даром. Я бы оплачивала вашу свиту, чтобы вам служить.

Речь моя бессвязна от тревоги, краем глаза я вижу, как Томас Говард садится в седло. Паланкин качается из-за того, что мулы беспокойно переступают, я еще сильнее сжимаю руки принцессы.

– Я знаю. Но они хотят, чтобы я была одна, как матушка, без единого друга во всем доме.

– Я приеду, – клянусь я. – Я буду вам писать.

– Мне не позволят принимать письма. А я не стану читать ничего, что адресовано мне не как принцессе.

– Я напишу тайно.

Я отчаянно стараюсь, чтобы она не увидела меня в слезах, стараюсь помочь ей сохранить достоинство в этот страшный миг, когда нас отрывают друг от друга.

– Скажите матушке, что со мной все хорошо, что я совсем не боюсь, – говорит она, белая, как занавески паланкина, и трясущаяся от страха. – Скажите, что я всегда помню, что я ее дочь и что она королева Англии. Скажите, что я ее люблю и никогда не предам.

– Едем! – кричит Томас Говард, вставший во главе отряда, и они тут же трогаются.

Паланкин, дрогнув, срывается с места, рука принцессы крепче сжимает мою.

– Возможно, вам придется покориться королю, я не могу знать, что он от вас потребует, – быстро говорю я, переходя рядом с паланкином на рысцу. – Не противьтесь ему. Не гневайте его.

– Я люблю вас, Маргарет! – кричит она. – Благословите меня!

Мои губы шевелятся, но я давлюсь и не могу произнести ни слова.

– Господь благослови, – шепчу я. – Господь благослови тебя, маленькая принцесса, я тебя люблю.

Я отступаю назад и почти валюсь в реверансе, опустив голову, чтобы она не увидела моего искаженного горем лица. Я чувствую, как низко кланяются все ее слуги за моей спиной, и деревенские жители, стоящие вдоль аллеи, пришедшие посмотреть, как принцессу похищают из ее дома, вопреки всем приказам, которые им выкрикивали весь день, стаскивают шапки и падают на колени, чтя единственную принцессу Англии, когда ее везут мимо них.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, весна 1534 года

Я должна бы радоваться тому, что я у себя дома, должна бы наслаждаться отдыхом. Наслаждаться тем, что просыпаюсь вместе с солнцем, льющимся сквозь венецианские стекла моих окон и наполняющим беленую комнату сиянием и светом. Наслаждаться огнем в камине и чистым бельем, сохнущим перед ним. Я богатая женщина, у меня знатное имя и титул, и теперь, когда меня освободили от придворной службы, я могу жить дома, навещать внуков, управлять своими землями и молиться в своем приорате, зная, что мне ничто не грозит.

Я женщина немолодая, мой брат мертв, мой муж умер, моя кузина королева умерла. Я смотрю в зеркало и вижу на своем лице глубокие морщины, а в темных глазах – усталость. Волосы у меня под чепцом поседели, стали серо-белыми, как шерсть старой кобылы в яблоках. Я думаю, что пора меня выпускать пастись, пора мне отдохнуть, и улыбаюсь этой мысли, понимая, что никогда не буду готова к смерти: я из тех, кто выживает, сомневаюсь, что когда-нибудь смогу тихо отвернуться лицом к стене.

Я рада с таким трудом завоеванной безопасности. Томаса Мора обвинили в изменнических разговорах с Элизабет Бартон, и ему пришлось отыскать письмо, в котором он просил ее не говорить, чтобы доказать свою невиновность и остаться дома. Мой друг Джон Фишер не смог себя защитить от обвинения и спит теперь, в сырые весенние дни, в каменной клетушке в Тауэре. Элизабет Бартон и ее друзья в Тауэре, они обречены на смерть.

Я должна бы радоваться, что мне ничто не грозит и я на свободе, но радости я не чувствую: мой друг Джон Фишер лишен и защиты, и свободы, а где-то на холодных равнинах Хантингдоншира живет королева Англии, которой дурно служат люди, поставленные лишь для того, чтобы ее стеречь. А что еще хуже, в Хетфилдском дворце принцесса Мария готовит себе завтрак над огнем в спальне, боясь есть за общим столом, потому что повара Болейнов в кухне кладут отраву в суп.

Она заточена в доме, ей даже не позволяют гулять в саду, ее прячут от гостей, страшась, что они передадут ей письмо или слова утешения, она разлучена с матерью, изгнана с глаз отца. Меня к ней не пускают, хотя я завалила Томаса Кромвеля умоляющими письмами, просила графа Сарри и графа Эссекса поговорить с королем. Никто ничего не может сделать. Я обречена жить в разлуке с принцессой, которую люблю как дочь.

Я мучаюсь чем-то вроде болезни, хотя врачи не могут понять, что со мной не так. Ложусь в постель и обнаруживаю, что снова встать мне трудно. У меня такое чувство, словно меня постигла загадочная болезнь, бледная немочь или падучая. Я так тревожусь за принцессу и за королеву, я не могу помочь ни той, ни другой, и ощущение слабости разрастается во мне, пока я едва не падаю.

Джеффри приезжает навестить меня из своего дома в Лордингтоне, это рядом, и рассказывает, что получил письмо от Реджинальда, который умоляет Папу отлучить Генриха от церкви, как тот и обещал, чтобы народ мог против него восстать, подготавливая императора к моменту, когда тот должен будет вторгнуться.

Джеффри рассказывает, что жена кузена Генри Куртене, Гертруда, так решительно высказалась в поддержку королевы и потребовала справедливости по отношению к принцессе, что король отвел Куртене в сторону и предупредил, что еще одно слово жены будет стоить ему головы. Куртене сказал Джеффри, что сперва посчитал, будто король шутит, – кто же отрубает человеку голову за то, что скажет его жена? – но смеяться было не над чем; и он велел жене молчать. Джеффри это послужило предостережением, он сделал свое дело тайно, тихо и незаметно проехал по холодным грязным дорогам, навестил королеву и доставил ее письмо принцессе.

– Оно не принесло ей радости, – удрученно говорит он мне. – Боюсь, стало только хуже.

– Как это? – спрашиваю я.

Я отдыхаю на кушетке у окна, глядя на свет заходящего солнца. Мне дурно при мысли о том, что Джеффри привез Марии письмо, от которого ей стало хуже.

– Как?

– Потому что оно едва ли не прощальное.

Я приподнимаюсь на локте.

– Прощальное? Королева уезжает?

При мысли об этом у меня кружится голова: может ли статься, что племянник предложил ей убежище за границей? Неужели она оставит Марию в Англии одну, один на один с отцом?

Джеффри бледен от ужаса.

– Нет. Куда хуже. Королева написала, что принцесса не должна спорить с королем и должна повиноваться ему во всем, кроме того, что касается Господа и спасения ее души.

– Так, – с тяжелым сердцем говорю я.

– И еще она написала, что ей самой безразлично, что с ней сделают, потому что она уверена, что встретится с Марией на небесах.

Тут я сажусь.

– И какой вывод ты из этого делаешь?

– Я не видел всего письма. Только это я и услышал от принцессы, пока она его читала. Она прижала его к сердцу, поцеловала подпись и сказала, что матушка укажет ей путь и что она не обманет королеву.

– Королева могла иметь в виду, что ее казнят, и велеть принцессе тоже приготовиться?

Джеффри кивает:

– Она сказала, что не подведет мать.

Я поднимаюсь на ноги, но комната вокруг меня плывет, и я хватаюсь за изголовье кровати. Я должна ехать к Марии. Должна сказать ей, чтобы принесла любую присягу, пошла на любое соглашение, но не должна рисковать жизнью. Единственное, что у нее есть, у этой бесценной девочки Тюдоров, – это ее жизнь. Я не для того пеленала ее новорожденную, не для того несла ее в горностаевом меху с крестин, не для того растила словно дочь, чтобы она отказывалась от жизни. Нет ничего важнее жизни. Она не должна отдавать свою жизнь за ошибки отца. Она не должна за них умирать.

– Ходят слухи о присяге, которую все должны будут принести. Каждому из нас предстоит поклясться на Библии, что первый брак короля был недействительным, а второй добрый и что принцесса Елизавета – единственная наследница короля, а принцесса Мария – бастард.

– Она не может в этом поклясться, – отрезаю я. – И я не могу. Никто не может. Это ложь. Она не может положить руку на Святое Писание и оскорбить свою мать.

– Думаю, ей придется, – говорит Джеффри. – Думаю, нам всем придется это сделать. Потому что, как мне кажется, отказ присягнуть сочтут изменой.

– Нельзя предать человека смерти за то, что он говорит правду, – отвечаю я.

Я не могу представить страну, в которой палач выбил бы табуретку из-под ног человека, который не сказал ничего, кроме правды, и палач знает об этом так же, как и жертва.

– Король настроен решительно, я понимаю. Но он этого не сделает.

– Думаю, так все и будет, – предупреждает Джеффри.

– Как она может поклясться, что она не принцесса, когда все знают, кто она? – повторяю я. – Я в этом не смогу поклясться, никто не сможет.

Вестминстерский дворец, Лондон, весна 1534 года

Меня вместе с другими пэрами королевства вызывают в Вестминстерский дворец, где лорд-канцлер Томас Кромвель, во всем своем свежем величии вступивший в должность Томаса Мора, будто шут, танцующий в сапогах хозяина, должен привести к присяге по поводу престолонаследия английскую знать, которая стоит перед ним словно толпа растерянных детей, ждущих, когда их заставят читать катехизис.

Мы знаем, в чем истинная суть дела, поскольку Папа обнародовал решение. Провозгласил брак королевы Катерины и короля Генриха действительным, повелев королю оставить всех других и жить в мире со своей истинной супругой. Но он не отлучил короля от церкви, поэтому, хоть мы и знаем, что король не прав, мы не уполномочены открыто ему не повиноваться. Каждый должен поступать, как считает нужным.

И Папа далеко, а король заявляет, что у Папы нет власти в Англии. Король постановил, что жена ему не жена, что его любовница – королева, а незаконная дочь – принцесса. Король так повелевает, объявив об этом; так тому и быть. Он – новый Папа. Он может объявить нечто праведным; и оно таковым и будет. Мы, будь у нас хоть капля смелости или хоть верная почва под ногами, сказали бы, что король ошибается.

Вместо этого мы один за другим подходим к большому столу, на котором лежит список присяги с большой печатью, и я беру перо, макаю его в чернила и чувствую, как дрожит моя рука. Я Иуда, даже взяв перо в руку, я уже стала Иудой. Красиво начертанные слова пляшут передо мной, я едва вижу их, бумага расплывается, стол словно уплывает, когда я склоняюсь над ним. Я думаю: Господи, помилуй меня, мне почти шестьдесят, я слишком стара для этого, слишком слаба, может быть, я смогу упасть в обморок, и меня унесут из зала, избавив от этого.

Я поднимаю глаза и встречаюсь с твердым взглядом Монтегю. Он поставит свою подпись, а за ним и Джеффри. Мы согласились, что должны подписать, чтобы никто не усомнился в нашей верности; мы все еще надеемся на лучшие дни. Быстро, чтобы не успеть набраться смелости и передумать, я царапаю свое имя: Маргарет, графиня Солсбери; и обновляю этим свою присягу королю, присягаю на верность детям от его брака с женщиной, которая зовет себя королевой, и признаю его главой английской церкви.

Это ложь. Все, до последнего слова. Я лгунья, раз поставила под этим подпись. Я отхожу от стола и уже не жалею, что не упала в притворный обморок, я жалею о том, что не нашла в себе смелости сделать шаг вперед и умереть, как велела быть готовой принцессе королева.

Позднее мне рассказывают, что праведный старик, духовник двух королев Англии и, видит Бог, мой добрый друг Джон Фишер отказался подписывать клятву, когда его вытащили из тюрьмы в Тауэре и положили перед ним бумагу. Не выказав почтения ни к его возрасту, ни к долгой верности Тюдорам, ему сунули клятву, а когда он прочел ее, перечитал и в конце концов сказал, что не считает для себя возможным отрицать власть Папы, его отвели обратно в Тауэр. Некоторые говорят, что его казнят. Большинство уверено, что епископа казнить нельзя. Я молчу.

Томас Мор тоже отказывается присягать, и я вспоминаю его теплые карие глаза, и шутку о почтении к родителям, и его жалость ко мне, когда пропал Артур, – и жалею, что меня не было рядом с ним, когда он, истинный ученый, сказал, что подписал бы измененную присягу, поскольку против большей ее части у него возражений нет, но в том виде, в котором она предложена, он ее подписать не может.

Я думаю о кротости его нрава, позволившей ему сказать, что он не винит тех, кто составил клятву; и слов осуждения для тех, кто ее подписал, у него тоже не было, но ради своей души – только своей – он не мог подписать.

Король честно обещал своему другу Томасу, что никогда не станет его так испытывать. Но не сдержал слова, данного человеку, которого любил, которого мы все любим.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1534 года

Я возвращаюсь в Бишем, а Джеффри в Лордингтон. Во рту у меня скверный привкус, каждый день, просыпаясь, я думаю, что это запах трусости. Я рада, что уехала из Лондона, где держат в Тауэре моего друга Джона Фишера и Томаса Мора и где голова Элизабет Бартон смотрит с кола на Лондонском мосту честными глазами, пока вороны и стервятники их не выклюют.

Издают новый закон, подобный которому не был нужен нам прежде. Он называется Актом об Измене и постановляет, что любой, желающий королю смерти и выразивший свое желание на словах, письменно или иным способом, а также любой, кто сулит причинить вред королю или его наследникам, кто называет его тираном, виновен в измене и подлежит смертной казни. Когда мой кузен Генри Куртене пишет мне, что этот закон принят и теперь мы должны доверять слова бумаге с величайшей осторожностью, я думаю, что ему и не надо было просить меня сжечь письмо; сжечь написанное нетрудно, мы учимся забывать свои мысли. Я не должна считать короля тираном, должна забыть слова его собственной матери, вместе с его бабушкой, королевой Елизаветой, пожелавшей конца его роду.

Монтегю едет с королем и его верховым двором в долгое путешествие, а Томас Кромвель рассылает по Англии своих верховых: горстку доверенных людей, чтобы оценить стоимость каждого владения церкви, независимо от размера и ордена. Никто точно не знает, зачем лорд-канцлеру это знать; но никто не думает, что это обернется чем-то добрым для богатых мирных монастырей.

Моя бедная принцесса прячется в своей спальне в Хетфилдском дворце, пытаясь укрыться от травли слуг Елизаветы. Королеву снова перевезли. Теперь она заточена в замке Кимболтон в Хантингдоншире. Это недавно построенная башня, в которой только один вход и выход. Ее управляющие, можно звать их просто тюремщиками, живут на одной стороне двора, королева со своими дамами и немногими слугами на другой. Мне говорили, что она больна.

Женщина, которая зовет себя королевой, живет в Гринвичском дворце, ожидая рождения ребенка, в тех же королевских покоях, где Катерина и я претерпевали ее роды, надеясь на появление сына.

Судя по всему, на этот раз все уверены, что будет сын и наследник. Обращались к врачам, астрологам и пророчествам, и все твердят, что родится сильный мальчик. Все так уверены в этом, что прежние покои королевы в Элтемском дворце перестраивают в роскошную детскую для будущего принца. Для него куют колыбель из чистого серебра, придворные дамы вышивают его белье золотом, его назовут Генри, в честь отца-победителя, он родится осенью, и при его крещении все поймут, что короля благословил Господь, а женщина, которая зовет себя королевой, делает это по праву.

Мой капеллан и духовник Джон Хелиар приходит ко мне, когда собирают урожай. В полях ставят огромные стога, чтобы у нас зимой было сено, зерно телегами свозят в хранилище, я стою у его дверей, и сердце мое ликует каждый раз, как груз изливается золотым дождем с повозки. Этого хватит, чтобы прокормить моих людей зимой, это принесет поместью доход. Состоятельность так меня утешает, что я думаю, не сродни ли мои чувства греху чревоугодия.

Джон Хелиар не разделяет мою радость, у него обеспокоенное лицо. Он просит меня поговорить наедине.

– Я не могу принять присягу, – говорит он. – В Бишемскую церковь пришли, но… Не могу себя заставить.

– Джеффри смог, – отвечаю я. – И Монтегю. И я. Нас вызвали первыми. Мы это сделали. Теперь ваша очередь.

– Вы верите в сердце своем, что король – истинный глава церкви? – очень тихо спрашивает он меня.

Возчики поют, направляя телеги по дороге, большие волы натягивают упряжь, как весной, когда тянули плуги.

– Я исповедалась вам во лжи, которую произнесла, – тихо отвечаю я. – Вы знаете, какой грех я совершила, когда подписала клятву. Знаете, что я предала Господа своего, и свою королеву, и свою возлюбленную крестницу, принцессу. Я подвела своих друзей, Джона Фишера и Томаса Мора. Я раскаиваюсь в этом каждый день. Каждый.

– Я знаю, – серьезно говорит он. – И верю, что Господь тоже знает и прощает вас.

– Но мне пришлось это сделать. Я не могу обречь себя на смерть, как Джон Фишер, – с сожалением отзываюсь я. – Я не могу по доброй воле отправиться в Тауэр. Я провела всю жизнь, пытаясь избежать Тауэра. Я не могу этого сделать.

– И я не могу, – соглашается он. – Поэтому, с вашего позволения, я покину Англию.

Я так потрясена, что поворачиваюсь и хватаю его за руки. Какой-то безмозглый похабник в поле свистит и получает от кого-то оплеуху.

– Нам нельзя говорить здесь, – нетерпеливо произношу я. – Идемте в сад.

Мы уходим от шума зернового двора в садовую калитку. Там у стены есть каменная скамья, вокруг которой все еще пышно цветут поздние розы, роняя пахучие лепестки. Я сметаю их рукой и сажусь, Джон Хелиар встает передо мной, словно думает, что я буду его ругать.

– Да сядьте же!

Он делает, что велено, и на мгновение умолкает, словно молится.

– Честно говоря, я не могу дать клятву и слишком боюсь смерти. Я собираюсь уехать и прошу – скажите, могу ли я вам чем-то служить?

– В чем?

Он тщательно выбирает слова.

– Я могу доставить письма ваших сыновей. Могу навестить вашего родственника в Кале. Могу отправиться в Рим ко двору Папы и говорить там о принцессе. Могу поехать к императору и поговорить с ним о королеве. Я могу выяснить, что говорят о нас английские послы, и прислать вам отчеты.

– Вы предлагаете себя мне в шпионы, – обрываю его я. – Вы полагаете, что мне нужен шпион и гонец. Когда вы, первый среди всех, знаете, что я принесла присягу верности королю и королеве Анне и их наследникам.

Он ничего не отвечает. Если бы он стал возражать, что лишь предлагал мне передать письмо сыну, я бы поняла, что он – шпион Кромвеля, подосланный, чтобы заманить нас в западню. Но он молчит. Только кланяется и говорит:

– Как вам будет угодно, миледи.

– Вы все равно поедете, если я не дам вам поручения?

– Если вы не можете использовать меня для этой работы, я найду кого-нибудь, кто сможет – возможно, лорда Томаса Дарси, лорда Джона Хасси, ваших родственников? Я знаю, многие принесли клятву против воли. Я отправлюсь к испанскому послу и спрошу его, не могу ли я что-нибудь сделать. Думаю, многие лорды захотят узнать, что делает и о чем думает Реджинальд, какие планы у Папы, а какие у императора. Я буду служить интересам королевы и принцессы, кто бы ни стал моим господином.

Я срываю розу с мягкими лепестками и вручаю ему.

– Вот вам ответ, – говорю я. – Это будет вашим значком. Ступайте к другу Джеффри Хью Холланду, его прежнему мажордому, он безопасно переправит вас через пролив. Потом отправляйтесь к Реджинальду, расскажите ему, как у нас обстоят дела, а потом служите ему и принцессе вместе. Скажите ему, что клятва была для нас последней каплей, что Англия готова восстать, он лишь должен сказать нам когда.

Джон Хелиар уезжает на следующий день, и когда о нем спрашивают, я отвечаю, что он уехал, не сказавшись и не уведомив меня, что мне нужно будет найти другого капеллана для домашних и духовника для себя и что все это чрезвычайно досадно и хлопотно.

Когда приор Ричард созывает всех моих домашних после службы в воскресенье, чтобы привести их к королевской присяге в часовне приората, я сообщаю, что Джон Хелиар отсутствует и что, как мне кажется, семья у него в Бристоле, так что он, должно быть, направился туда.

Я понимаю, что бы добавили еще звено в цепь, которая тянется от королевы в замке Кимболтон в Рим, где Папа должен отдать приказ о ее спасении.

В сентябре, когда холодает и двор возвращается в Лондон, Монтегю ненадолго приезжает в Бишем.

– Я решил сообщить тебе лично. – Он спрыгивает с коня и преклоняет колено, чтобы получить мое благословение. – Не хотел писать.

– Что такое? – Я улыбаюсь.

По тому, как он вскакивает на ноги, понятно, что новости для нас не дурные.

– Она потеряла ребенка, – говорит Монтегю.

Как любая женщина на свете, я, услышав это, чувствую укол сожаления. Анна Болейн – мой злейший враг, и этот ребенок стал бы ее победой, но все равно… я слишком много раз брела в королевские покои с дурными новостями о мертвом ребенке, чтобы не помнить чувство огромной потери, ощущение неисполнившегося обещания, ощущение того, что будущее, которое представлялось так уверенно, теперь никогда не наступит.

– Ох, Господь его прими, – произношу я, крестясь. – Благослови Бог невинную душу.

В этот раз мальчика Тюдора не будет, страшное проклятие, которое королева Плантагенетов и ее ведьма-мать наложили на род Тюдоров, продолжает действовать. Я гадаю, дойдет ли до того конца, который предсказывала моя кузина, случится ли так, что мальчиков-Тюдоров вообще не останется; одна девочка, бесплодная девочка.

– А король? – спрашиваю я, мгновение спустя.

– Я думал, ты обрадуешься, – удивленно замечает Монтегю. – Думал, ты будешь торжествовать.

Я делаю движение рукой.

– У меня не настолько жестокое сердце, чтобы желать смерти нерожденному ребенку, – говорю я. – Как бы он ни был зачат. Это был мальчик? Как король это принял?

– Он был вне себя, – ровным голосом отвечает Монтегю. – Заперся у себя в покоях и ревел, как раненый лев, колотился головой о деревянные панели, мы слышали его, но не могли войти. Он буйствовал весь день и всю ночь, рыдал и кричал, а потом уснул, как пьяный, головой в камине.

Я слушаю Монтегю молча. Это похоже на буйство расстроенного ребенка, не на скорбь мужчины и отца.

– А потом?

– Утром к нему зашли камердинеры, и – он выходит, вымытый и побритый, с завитыми волосами, и ничего о случившемся не говорит, – произносит Монтегю, сам себе не веря.

– Не может заставить себя сказать это вслух?

Монтегю качает головой:

– Нет. Он ведет себя так, словно ничего не произошло. Не было ни ночи в слезах, ни потери ребенка, ни жены в родах. Ничего не было. Поверить невозможно. Делали колыбель, красили комнаты, перестраивали покои королевы в Элтеме в столовую и личные покои для принца, а теперь он об этом не упоминает, он вообще отрицает, что был какой-то ребенок. И все мы ведем себя, как будто его не было. Веселимся, надеемся, что Анна забеременеет мальчиком. Мы исполнены надежд, а отчаяние нам незнакомо.

Даже когда Генрих обвинял Бога, что тот забыл о Тюдорах, было не так странно. Я думала, он станет злиться на неудачу или даже обрушится на Анну, как обрушился на королеву. Я думала, он заявит, что в ней есть какой-то страшный изъян, раз она не может родить ему сына. Но это куда страннее. Его постигла утрата, которую он не в силах вынести, а он ее просто отрицает. Словно безумец, столкнувшийся с чем-то, что не хочет видеть, он отказывается признать, что это вообще есть.

– И что, никто с ним не поговорит? Раз уж вы все знаете, что случилось? Никто не выражает ему соболезнования в связи с утратой?

– Нет, – горько отвечает Монтегю. – При дворе нет никого, кто бы осмелился. Ни его старый друг Чарльз Брэндон, ни даже Томас Кромвель, который с ним рядом каждый день и говорит с ним ежечасно. При дворе нет никого, кто набрался бы мужества сказать королю о том, что тот отрицает. Потому что мы позволяли ему решать, что истинно, а что нет, леди матушка. Мы позволяли ему говорить, каков мир. Он сейчас именно это и делает.

– Говорит, что никакого ребенка не было?

– Никакого. И поэтому ей тоже приходится притворяться, что она счастлива и здорова.

Я на мгновение задумываюсь о молодой женщине, которая, потеряв ребенка, должна вести себя так, словно его и не было.

– Она ведет себя, словно она счастлива?

– Счастлива – это слабо сказано. Она смеется, танцует, флиртует со всеми мужчинами при дворе. Она кружится в вихре веселья, игры, выпивки, танцев и маскарадов. Ей нужно выглядеть самой желанной, самой прекрасной, остроумной, мудрой и интересной женщиной.

Я качаю головой, представив этот двор из ночного кошмара, пляшущий на грани безумия.

– И она на это пошла?

– Она вне себя от горя. Но если бы она на это не пошла, он бы счел, что она с изъяном, – тихо отвечает Монтегю. – Больна. Неспособна выносить ребенка. Ей нужно отрицать свою потерю, он не останется в браке с той, которая несовершенна. Она тайно похоронила мертвого младенца, а теперь ей нужно казаться бесконечно прекрасной, умной и плодовитой.

Приведение к присяге, требующей отказа от королевы и принцессы, продолжается, идет во всех церквях и залах королевства. Я слышала, что арестовали леди Анну Хасси, мою родственницу, которая служила принцессе вместе со мной. Ее обвиняют в том, что она посылала принцессе в Хетфилд письма и небольшие подарки, и леди Анна сознается, что называла ее «принцессой Марией» – по привычке, не по умыслу. Ей приходится долгие месяцы вымаливать прощение и много месяцев провести в Тауэре, прежде чем ее отпускают.

Потом я получаю записку от Джеффри – на ней нет ни подписи, ни печати, чтобы его нельзя было опознать.

Королева не принесла присягу, отказалась отречься от себя и своей дочери и сказала, что готова к любому наказанию. Она думает, что ее тайно казнят за стенами замка Кимболтон и никто об этом не узнает. Нужно готовиться спасти ее и принцессу немедленно.

Я думаю, что настал миг, которого я так долго желала избежать. Думаю, что родилась трусихой. Что я лгунья. Я думаю, что мой муж умолял меня никогда не объявлять притязаний на то, что мое по праву, не исполнять свой долг, сберечь себя и наших детей. Но теперь я понимаю, что эти дни в прошлом, и, хотя мне дурно от страха, пишу Джеффри и Монтегю.

Наймите людей и лошадей, найдите корабль, который отвезет их во Фландрию. Позаботьтесь о себе. Но вывезите их из страны.

Бишем Мэнор, Беркшир, Рождество 1534 года

Я провожу в Бишеме Рождественские праздники, словно не леденею в ожидании новостей из Хетфилда и Кимболтона. На то, чтобы пробраться в королевский дворец или тюрьму, подкупив слугу, уходит время. Моим сыновьям придется действовать с величайшей осторожностью, заводя разговоры с лодочниками на Темзе, чтобы выяснить, какой корабль идет во Фландрию и кто верен истинной королеве. Мне нужно вести себя так, словно меня заботит лишь праздник и выпечка большого пудинга.

Мои домашние изображают беззаботность, которой вовсе не чувствуют. Мы делаем вид, что не боимся за свой приорат, что нас не страшит приезд проверяющих Томаса Кромвеля. Мы знаем, что все монастыри в стране проверили, что за оценщиками всегда следует дознание по поводу морали – особенно если приорат богатый. В наш приорат проверяющие приезжали, взглянули на наши сокровища и богатые земли и уехали, не сказав ни слова. Мы пытаемся не бояться, что они вернутся.

Являются ряженые и дают представление у огня в большом зале, приходят и поют колядующие. Мы облачаемся в огромные шляпы и плащи и прохаживаемся, делая вид, что представляем истории из давнего прошлого. В этом году никто не представляет сюжеты о короле, королеве или Папе. В этом году в перевертышах нет ничего веселого, никто не знает, где истина, а где измена, кругом сплошные перевертыши. Папа, грозивший королю отлучением, умер, теперь в Риме новый Папа. Никто не знает, будет ли Господь внятно с ним говорить или он примет решение в пользу короля с двумя женами. Он из семьи Фарнезе; то, что про него рассказывают, негоже повторять, я молюсь, чтобы его осенила божественная мудрость. Никто больше не верит, что Господь говорит с королем, и поговаривают, что ему в его темных и запретных делах дает советы Рытик. Наша королева далеко, она готовится к казни, а женщина, которая зовет себя королевой, не может ни зачать, ни выносить сына, чем дает всем понять, что на ней нет благословения Господня. Здесь хватит событий на тысячу масок, но никто не смеет даже упоминать о них.

Вместо этого представляются картины безопасного в своей отдаленности прошлого. Пажи сочиняют и ставят маску о большом морском путешествии, в котором искатели приключений встречаются с морской ведьмой, чудовищем и ужасным смерчем. Повара выходят из кухни и жонглируют ножами, очень быстро и опасно, не говоря ни слова – точно слова опаснее клинков. Священник, придя из приората, читает из Библии на латыни, которой не понимают слуги, и не рассказывает историю о младенце в яслях и волах, поклонившихся ему, словно ни в чем больше нельзя быть уверенным, даже в Слове, воссиявшем во тьме.

Поскольку истинно нынче только то, что сказал король, а мы поклялись верить всему, что он сказал, – как бы нелепо оно ни было, – мы ни в чем не уверены. Его жена не королева, его дочь не принцесса, его любовница носит на голове корону, а его бастарду прислуживает истинная наследница. В эдаком-то мире что мы можем знать наверняка?

– Она лишается друзей, – говорит мне Джеффри. – Поссорилась со своим дядей Томасом Говардом. Ее сестру отослали прочь от двора с позором, за то, что она вышла за какого-то случайного солдата, ее невестку Джейн Болейн король изгнал лично за скандал из-за его нового увлечения.

– Он опять влюбился? – жадно спрашиваю я.

– Флиртовал; но королева Болейн пыталась добиться ее изгнания, и это стоило ей невестки.

– А девушка?

– Я даже не знаю, как ее зовут. Теперь он ухаживает за Мадж Шелтон, – говорит Джеффри. – Посылает ей любовные песни.

Я внезапно исполняюсь надежды.

– Это лучший подарок к Новому году, какой ты мне мог подарить, – говорю я. – Еще одна девушка Говардов. Это расколет семью. Они захотят ее пропихнуть.

– А Болейн остается совсем одна, – говорит Джеффри, и в голосе его едва не слышится сочувствие. – Единственные, на кого она может рассчитывать, – это ее родители и брат. Все прочие – соперники или угроза.

Бишем Мэнор, Беркшир, весна 1535 года

Я получаю от Монтегю записку без подписи:

Сейчас ничего делать нельзя, принцесса больна, есть опасения за ее жизнь.

Я тут же сжигаю записку и иду в часовню молиться за принцессу. Вдавив основание ладоней в горячие глаза, я молю Господа поберечь принцессу, ведь она – надежда и свет Англии. Она больна, серьезно больна, говорят, принцесса, которую я люблю, так слаба, что может умереть, и никто не знает, что с ней.

Кузина Гертруда пишет мне, что королеву собираются убить, задушив ее в постели и оставив тело без единого синяка, а принцессу травят люди Болейнов. Я не могу решить, верить этому или нет. Я знаю, что королева Анна настаивает на том, чтобы истинную королеву обвинили в измене без разбирательства и казнили за закрытыми дверями. Неужели в ней столько зла, в этой женщине, которая когда-то была дочерью моего мажордома, что она готова тайно убить свою бывшую госпожу?

Я ни мгновения не думаю, что Генрих замышлял что-то из этого, он послал к принцессе собственного врача и сказал, что ее можно перевезти поближе к матери в Хансдон, чтобы ее мог лечить врач королевы.

Но он не позволил ей поселиться с матерью королевой, которая оберегала бы ее и выхаживала. Я снова пишу Томасу Кромвелю и умоляю, чтобы мне позволили поехать к принцессе, ходить за ней, только пока она больна. Он отвечает, что это невозможно. Но уверяет меня, что, как только она подпишет присягу, я смогу к ней поехать, она сможет явиться ко двору, она будет возлюбленной дочерью своего отца – как Генри Фитцрой, добавляет он, словно я по этому поводу испытаю какие-то чувства, кроме ужаса.

Я отвечаю ему, что возьму своих слуг и своего врача, что буду жить с принцессой за свой счет. Что устрою для нее дом и буду советовать подписать присягу, как подписала сама. Я напоминаю ему, что была одной из первых, кто это сделал. Я не такая, как епископ Фишер или лорд Томас Мор. Я не руководствуюсь совестью. Я из тех, кто клонится под ветром, как гибкая ива. Кликни еретика, изменника, Иуду, и я по доброй воле отзовусь, превыше всего я ставлю свою безопасность. Меня вырастили малодушной и вероломной; таков был болезненный, незабываемый урок, преподанный мне в детстве. Если Томасу Кромвелю нужен лжец, вот она я, готовая верить, что король – глава церкви. Я поверю, что королева – вдовствующая принцесса, а принцесса – леди Мария. Я заверяю его, что готова поверить во что угодно, во все, что прикажет король, если только он позволит мне поехать к принцессе и пробовать ее пищу, прежде чем она станет есть.

Он отвечает, что рад был бы мне услужить, но это невозможно. Пишет, что, как ни жаль ему сообщать мне об этом, бывший наставник принцессы Ричард Фезерстон в Тауэре за то, что отказался принять присягу. «Наставником у вас был изменник», – замечает он мимоходом, но угрожающе. И бросает, точно в сторону, что очень рад, что я готова поклясться в чем угодно; поскольку Джона Фишера и Томаса Мора будут судить за измену и сомневаться в исходе ни к чему.

И, добавляет он в самом конце, король собирается посоветоваться с Реджинальдом относительно этих изменений! Я едва не роняю письмо, не веря своим глазам. Король написал Реджинальду, чтобы узнать его ученое мнение о своем браке с Анной Болейн и его мысли о принадлежности английской церкви. При дворе надеются, что Реджинальд поддержит взгляды короля: король Англии должен быть главой церкви, поскольку – несомненно – только король может править своим королевством.

Я тут же пугаюсь, что это ловушка, что они надеются обманом заставить Реджинальда произнести такое, что он сам себя приговорит. Но лорд Кромвель учтиво пишет, что Реджинальд ответил королю и сейчас изучает данный вопрос с большим интересом, он согласился написать королю, как только придет к выводу. Он будет читать, изучать и обсуждать это дело. Лорд Кромвель полагает, что сомневаться в сути его рекомендаций незачем, коль скоро он обещал высказаться как верный и любящий сын церкви.

Я велю подать лошадь и зову стражника, чтобы сопровождал меня. Еду в свой лондонский дом и посылаю за Монтегю.

Л’Эрбер, Лондон, весна – лето 1535 года

– Епископа Фишера, а потом и Томаса Мора судили, – устало говорит Монтегю. – Нетрудно было предсказать, каким будет приговор. Судьями были Томас Говард, дядя Болейн, ее отец и брат.

Вид у Монтегю измученный, словно он обессилел от нынешних времен и от моего возмущения.

– Почему они не могли принести клятву? – горюю я. – Поклясться, зная, что Господь их простит?

– Фишер не мог притвориться, – Монтегю берется за голову. – Король всех нас просит притворяться. Иногда нам нужно сделать вид, что он – прекрасный незнакомец, явившийся ко двору. Иногда, что его ублюдок – герцог. Иногда нам нужно притвориться, что нет никакого умершего младенца; а теперь от нас требуется делать вид, что он – верховный глава церкви. Он называет себя английским императором, и никому нельзя возвысить голос против.

– Но он в жизни не причинит вреда Томасу Мору, – возражаю я. – Король любит Томаса, он позволил ему сохранить молчание, когда другим пришлось давать советы по поводу брака. Он заставил говорить Реджинальда, а Томасу позволил промолчать. Он позволил ему вернуть печать лорд-канцлера и уехать домой. Сказал, что если тот смолчит, то сможет жить тихо, в уединении. И Томас так и сделал. Он жил с семьей, говорил всем, что рад вновь стать простым ученым. Невозможно, чтобы король приговорил своего друга, столь любимого друга, к смерти.

– Поспорить готов, приговорит, – отвечает Монтегю. – Сейчас просто ищут день, который не вызвал бы волнения подмастерьев. Джона Фишера не смеют казнить в день памяти святого. Боятся, что создадут нового.

– Господи, почему они оба не попросят о прощении, не покорятся воле короля и не выйдут на волю?

Монтегю смотрит на меня как на дуру.

– Ты представляешь, чтобы Джон Фишер, духовник леди Маргарет Бофорт, один из самых благочестивых людей, когда-либо наставлявших церковь, публично отрекся от Папы и сказал, что тот – не глава церкви? Поклялся бы в ереси пред очами Господа? Как он может так поступить?

Я качаю головой, меня ослепляют наполнившие глаза слезы.

– Чтобы жить, – в отчаянии говорю я. – Нет ничего важнее этого. Чтобы ему не пришлось умирать! За слова!

Монтегю пожимает плечами:

– Он этого не сделает. Не сможет себя заставить. И Томас Мор тоже. Ты не думаешь, что это приходило ему в голову? Томасу? Умнейшему человеку в Англии? Я полагаю, он каждый день об этом думает. Наверное, учитывая любовь Томаса к жизни и к своим детям, особенно к дочери, это величайший соблазн для него. Думаю, он каждый день отвергает его, каждую минуту.

Я падаю в кресло и закрываю лицо руками.

– Сын, эти добрые люди умрут, но не напишут свое имя на куске бумаги, который принес им негодяй?

– Да, – отвечает Монтегю. – И если бы я был мужественнее, я сделал бы то же самое и был бы с ними в Тауэре, а не дал им уйти туда, как Иуда; я хуже Иуды.

Я тут же поднимаю голову.

– Не желай этого, – тихо говорю я. – Не желай себе попасть туда. Никогда такого не говори.

Он на мгновение умолкает.

– Леди матушка, близится время, когда нам придется восстать – против советников короля или против него самого, против короля. Джон Фишер и Томас Мор восстают сейчас. Мы должны бы встать с ними рядом.

– А кто встанет с нами? – спрашиваю я. – Когда ты скажешь, что император готовится вторгнуться, тогда мы сможем встать. В одиночку я не отважусь.

Я смотрю в его решительное бледное лицо, и мне приходится собраться с силами, чтобы не сломаться.

– Сынок, ты не знаешь, каково это, ты не знаешь, что такое Тауэр, не знаешь, каково смотреть из его окошка. Ты не знаешь, каково слышать, как строят эшафот. Моего отца там казнили, мой брат перешел по подъемному мосту на Тауэрский холм и положил голову на плаху. Я не могу рисковать тобой, не могу рисковать Джеффри. Я не вынесу, если в эти ворота войдет еще один Плантагенет. Мы не можем восстать без надежной поддержки, не можем восстать без уверенности в победе. Мы не можем пойти на смерть, как скот на бойню. Обещай мне, что мы не бросим себя на эшафот. Обещай, что мы поднимемся против Тюдоров, только если будем уверены, что победим.

Новый Папа дает королю знак, в смысле которого невозможно ошибиться. Он делает Джона Фишера кардиналом, показывая всем, что к этому заключенному в Тауэре великому человеку, здоровье которого продолжает слабеть, надо относиться с уважением. Папа – глава всемирной церкви, а тот, кого держат в тюрьме как предателя, кто молит небеса о силах, его кардинал, и он под его явной защитой.

Король вслух клянется при всем дворе, говоря, что, если Папа пришлет кардинальскую шляпу, епископ не сможет ее надеть, потому что у него не будет головы.

Это грубая, жестокая шутка. Но придворные слышат Генриха, и его никто не останавливает. Никто не говорит «тише» или «да простит вас Господь». Двор, в том числе, к стыду моему, и мои сыновья, позволяет королю говорить что угодно, а потом, в июне, как бы ни было тяжело в это поверить, ему позволяют и осуществить обещанное. Ему позволяют казнить священника, который был духовным наставником его жены. Джон Фишер был хорошим, добрым, любящим человеком, он нашел мне убежище, когда я была молода и отчаянно нуждалась в друге; и я не встаю и не произношу ни единого слова в его защиту.

Долгое бдение в Тауэре не испугало старика, говорят, что он ни разу не пытался избежать судьбы, которую уготовил ему Томас Кромвель. Утром в день казни он посылает за лучшей своей одеждой, словно он жених, и идет на смерть радостно, как на свадьбу. Я содрогаюсь, когда слышу об этом, и отправляюсь в часовню молиться. Я бы так не смогла. Я бы так ни за что не поступила. Мне не хватает веры, и к тому же я прожила всю жизнь, цепляясь за свое существование.

В июле Томас Мор, все это время писавший, молившийся и размышлявший и, наконец, понявший, что нельзя угодить сразу и Богу, и королю, выходит из камеры, смотрит в голубое небо на кричащих чаек, бредет вверх по Тауэрскому холму, медленно, словно вышел пройтись в летний день, и кладет голову на плаху, потому что тоже предпочел смерть отречению от своей церкви.

И никто в Англии не возражает. Мы уж точно не произносим ни слова. Ничего не происходит. Ничего. Ничего. Ничего.

В кратком письме от Реджинальда я читаю: Папа, король Франции и император единодушны в том, что короля Англии надо остановить, больше смертей допускать нельзя. В Англии творится ужас, позорящий все человечество. Весь христианский мир потрясен тем, что король осмелился казнить кардинала, замучил величайшего богослова в стране, своего ближайшего друга. Все в ужасе и скоро начнут спрашивать: если король может сотворить такое – на что еще он способен? А потом начнут задавать вопрос: что с королевой? Что может этот тиран сотворить с королевой?

В конце августа Реджинальд пишет нам, что достиг своей цели: короля отлучат. Важнее ничего быть не может; так Папа объявит королю войну. Папа даст понять англичанам, всему христианскому миру, что король лишен благословения Божьего, что церковь не дает ему права на власть; он изгнан, он обречен отправиться в ад. Никто не обязан ему повиноваться, ни один христианин не должен его защищать, никто не должен браться ради него за оружие, более того, любой, кто с ним сражается, благословлен церковью – как крестоносец, вышедший против еретика.

Его отлучили, но приговор отсрочен. Ему дадут два месяца, чтобы вернуться к браку с королевой. Если он станет упорствовать в грехе, Папа призовет христианских королей Франции и Испании вторгнуться в Англию, и я приду с их армией и вместе с вами подниму Англию.

Монтегю так болел после смерти Томаса Мора, что его жена пишет мне и просит приехать. Она боится, что он умрет.

Что с ним такое? – бессердечно отвечаю я.

Он отвернулся лицом к стене и не ест.

Он в тоске. Я не могу ему помочь. Это горе, как и потливая горячка – болезнь, которая пришла с Тюдорами. Скажите ему, чтобы встал и встретился со мной в Лондоне, времени изводить себя больше нет. Сожгите письмо.

Монтегю поднимается с одра болезни и приезжает ко мне, бледный и мрачный. Я созываю всех своих, словно собираюсь отпраздновать с семьей рождение двоих новых мальчиков. Моя дочь Урсула родила еще одного мальчика, которого назвала Эдвардом, а у Джеффри четвертый ребенок, Томас. Кузен Генри Куртене и его жена Гертруда приносят в подарок две серебряные крестильные чаши, и мой зять Генри Стаффорд забирает одну для сына, с благодарностями. Мы похожи на семью, празднующую появление новых детей.

Двора в городе нет, разъезжает с королем и женщиной, которая зовет себя королевой, у них большое путешествие по западным поместьям. Много лет назад они бы приехали погостить у меня, и прекрасные королевские покои в Бишеме приняли был красивого молодого короля и мою дорогую подругу королеву. Сейчас они живут у людей, которые построили новые дома на деньги, данные им королем, с теми, кто думает, что новая ученость и новая религия – это путь на небеса. Эти люди не верят в чистилище и готовы устроить ад на земле, чтобы доказать это; они спят под краденым шифером.

Разъезжающий двор флиртует. В отчаянном стремлении казаться торжествующе счастливым он становится распущенным. Король оставил в прошлом интрижку с Мадж Шелтон и теперь откровенно оказывает знаки внимания одной из девушек Сеймуров, гостя у них дома, в Вулф Холле. Я знаю, Джейн слишком застенчива, чтобы воспользоваться тем, что мужчина, почти годящийся ей в отцы, одержим любовью к ней, но достаточно послушна долгу, чтобы принимать со слабой улыбкой его стихи.

Женщине, зовущей себя королевой, придется пережить унижение, наблюдая, как он смотрит мимо нее, на женщину, которая моложе и краше; как когда-то была она. Кто лучше ее знает, как опасно, когда внимание Генриха привлекает кто-то еще? Кто лучше ее знает, что придворная дама может оказаться при дворе совсем на ином положении? Скорее при короле, чем при своей госпоже, королеве?

– Это ничего не значит, – раздраженно говорю я Джеффри, доложившему мне, что Сеймуры рассказывают, что одна из их девушек привлекает взор короля, когда он идет по покоям жены. – Если он не вернется к королеве, его следует отлучить от церкви. Папа собирается исполнить свою угрозу?

Монтегю, стараясь казаться веселым, приказывает слугам принести еды и приглашает нас к столу, словно у нас радостный семейный праздник, а потом Джеффри велит музыкантам громко играть в зале, а мы заходим в личные покои позади большого стола и закрываем дверь.

– Я получил письмо от кузенов Лайлов, – говорит Генри Куртене и показывает печать, а потом тщательно заталкивает ее в камин, где она вспыхивает, брызжа воском, и превращается в пепел. – Артур Плантагенет пишет, что мы должны защитить принцессу. Он удержит для нее Кале, поднявшись против короля. Если мы сможем вывезти ее из Англии, там ей ничто не будет угрожать.

– Защитить ее от чего? – вклиниваюсь я, словно подбивая его сказать прямо. – Лайлам в Кале ничто не грозит. Чего они хотят от нас?

– Леди матушка, на следующем заседании парламента будет внесен Билль о лишении прав королевы и принцессы, – тихо произносит мой сын Монтегю. – Их заключат в Тауэр. Как Мора и Фишера. Потом их казнят.

Повисает пораженная тишина, но все понимают, что в своей гнетущей тоске Монтегю прав.

– Ты уверен? – только и говорю я.

Я знаю, что он уверен. Мне не нужно смотреть в его искаженное мукой лицо, чтобы это понять.

Он кивает.

– У нас хватит сторонников, чтобы противостоять Биллю в парламенте? – спрашивает Генри Куртене.

Это знает Джеффри.

– У королевы должно хватить сторонников, чтобы проголосовать против. Если все отважатся сказать, что думают, то голосов хватит. Но им придется встать и высказаться.

– Можем ли мы быть уверены, что они выскажутся? – спрашиваю я.

– Кто-то должен пойти на риск и выступить первым, – горячо произносит Гертруда. – Один из вас.

– Ты недолго продержалась, – пренебрежительно замечает ее муж.

Гертруда улыбается.

– Знаю, – соглашается она. – Я думала, что умру в Тауэре. Думала, что умру от холода и болезни, не дождавшись суда и повешения. Это ужасно. Я там провела несколько недель. Я бы там до сих пор сидела, если бы не отрицала все и не молила о прощении. Сказала, что я – просто неразумная женщина.

– Боюсь, что король готов теперь воевать с женщинами, неразумными или какими угодно, – мрачно произносит Монтегю. – Никому больше не дадут этим отговориться. Но кузина Гертруда права. Кто-то должен выступить. Думаю, это должны быть мы. Я поговорю со всеми нашими друзьями, скажу, что Билля о лишении прав против королевы и принцессы не должно быть.

– Том Дарси тебе поможет, – говорю я. – И Джон Хасси.

– Да, но Кромвель нас опередит, – предупреждает Джеффри. – Никто не управляется с парламентом так, как Кромвель. Он будет там раньше нас, у него бездонные карманы, и люди его боятся. Он знает какую-то тайну про каждого. У него все в кулаке.

– Реджинальд может убедить императора высадиться? – спрашивает меня Генри Куртене. – Принцесса умоляет о спасении, император может хотя бы прислать корабль, чтобы ее увезти?

– Говорит, что высадится, – отвечает Джеффри. – Он обещал Реджинальду.

– Но оба дома охраняют. К Кимболтону трудно подойти незамеченным, – предостерегает его Монтегю. – А с начала месяца все порты возьмут под охрану. Король прекрасно знает, что испанский посол вступил с принцессой в сговор, чтобы попытаться ее увезти. За ней пристально следят, в Англии нет ни единого порта, где не дежурили бы шпионы Кромвеля. Не думаю, что нам удастся вывезти ее из страны, будет тяжело выручить ее из Хансдона.

– Мы можем спасти ее и спрятать в Англии? – спрашивает Джеффри. – Или отправить в Шотландию?

– Я не хочу отправлять ее в Шотландию, – перебиваю его я. – Что, если ее захватят?

– Может статься, что придется, – говорит Монтегю, и Куртене со Стаффордом кивают в знак согласия. – Точно ясно одно: мы не можем позволить заключить ее в Тауэр, мы должны помешать парламенту Кромвеля принять Билль о лишении прав и приговорить принцессу к смерти.

– Реджинальд пытается добиться, чтобы об отлучении короля объявили во всеуслышание, – напоминаю я.

– Оно нам нужно незамедлительно, – говорит Монтегю.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, зима 1535 года

Джеффри посещает всех значительных землевладельцев вокруг Уорблингтона и своего собственного дома в Лордингтоне и говорит с ними о Билле о лишении королевы и принцессы прав и о том, что нельзя допустить, чтобы он попал в парламент. Монтегю в Лондоне тайно обсуждает с избранными друзьями при дворе, что принцессе нужно позволить жить с матерью, что ее не нужно так строго охранять. Большой друг и товарищ короля сэр Фрэнсис Брайан согласен с Монтегю, он предлагает поговорить с Николасом Кэрью. Эти люди – самое сердце двора Генриха, и они начинают возмущаться тем, какое зло король причиняет жене и дочери. Я начинаю думать, что Кромвель не посмеет предложить в парламенте арестовать королеву. Он поймет, что сопротивление усиливается; он не захочет открытого столкновения.

Осенние разъезды сказались, она снова беременна. Из Рима нет вестей, и король чувствует себя уверенно. Он то и дело у нее, флиртует с дамами; ей все равно. Если у нее родится мальчик, она будет неприкосновенна.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, январь 1536 года

Дражайшая леди матушка, с печалью сообщаю вам, что вдовствующая принцесса тяжело больна. Я спрашивал лорда Кромвеля, можно ли вам навестить ее, и он ответил, что не в его власти разрешать подобные посещения. Испанский посол был у нее сразу после Рождественских празднеств, и Мария де Салинас направляется туда. Не думаю, что мы можем сделать что-то еще.

Ваш покорный и любящий сын, Монтегю

Л’Эрбер, Лондон, январь 1536 года

Я еду по ледяным дорогам в Лондон, покрыв голову плащом и обмотав шею десятком шарфов, чтобы хоть как-то согреться. У дверей своего лондонского дома я валюсь с седла, и Джеффри ловит меня, ласково говоря:

– Ну-ну, ты уже дома, даже не думай о том, чтобы ехать в Кимболтон.

– Я должна поехать, – отвечаю я. – Я должна с нею попрощаться. Должна молить ее о прощении.

– Что ты и когда сделала против нее? – спрашивает он, провожая меня в большой зал.

В очаге горит огонь, я чувствую лицом его мерцающее тепло. Мои дамы бережно снимают с меня тяжелый плащ и разматывают шарфы, стягивают перчатки с моих замерзших рук и стаскивают с меня сапоги для верховой езды. У меня все болит от холода и усталости. Я ощущаю каждый год из своих шестидесяти двух.

– Она поручила мне принцессу, а я не осталась подле нее, – коротко отвечаю я.

– Она знает, что вы сделали все, что могли.

– Да гори это все в аду! – вдруг вырывается у меня богохульная ругань. – Я ничего для нее не сделала, как собиралась, мы вместе были молоды, кажется, еще вчера, а теперь она лежит при смерти, а ее дочь в опасности, и мы не можем до нее добраться, а я… я… я просто глупая старуха, и я совершенно беспомощна. Беспомощна!

Джеффри опускается передо мной на колени. На его милом лице мешаются смех и исполненная печали жалость.

– Я не знаю ни одной женщины на свете, которая была бы менее беспомощна, – говорит он. – Никого, кто был бы решительнее или сильнее. И королева знает, что ты думаешь о ней и молишься за нее, прямо сейчас.

– Да, молиться я могу, – отвечаю я. – Я могу молиться, чтобы ее хотя бы осенила благодать и ей было не больно. Я могу молиться за нее.

Я тяжело поднимаюсь и ухожу от соблазнительного огня и бокала пряного эля в часовню, где встаю на колени на каменном полу, – так всегда молится она, – и вручаю душу моего дорогого друга Катерины Арагонской в руки Божьи в надежде, что на небесах Он позаботится о ней лучше, чем заботились о ней мы здесь, на земле.

Там-то Монтегю меня и застает, когда приходит сказать, что ее не стало.

Она ушла с величайшим достоинством; это должно быть утешением и мне, и ей. Подготовилась к смерти, долго говорила с послом, с ней рядом была милая Мария, приехавшая верхом по зимней стуже. Катерина написала своему племяннику и королю. Говорят, она написала Генриху, что любит его, как всегда любила, и подписалась его женой. Она молилась со своим духовником, и он помазал ее освященным елеем, совершил последнее помазание, так что она, в согласии со своей неколебимой верой, была готова к смерти. Вскоре после полудня она ускользнула из этого мира, который был для нее суровым и неблагодарным трудом, и – я уверена в этом, точно сама видела, – соединилась со своим супругом Артуром в мире грядущем.

Я вспоминаю ее такой, какой впервые увидела: молодой женщиной, дрожащей от волнения из-за того, что она – принцесса Уэльская, озаренной любовью, своей первой любовью, и думаю, как она ушла на небеса в сопровождении пяти своих маленьких ангелов; одна из чудеснейших королев, когда-либо дарованных Англии.

– Конечно, для принцессы Марии это меняет все к худшему, – бурно восклицает Джеффри, врываясь в мои личные покои и сбрасывая зимний дублет.

– Почему к худшему?

В скорби я спокойна, я одета в темно-синее платье, цвет королевского траура в моем роду, хотя мне говорили, что король в желтом и золотом – это траурные цвета Испании, а яркий оттенок лютика подходит к его настроению, он наконец освободился от верной жены и от опасности вторжения ее племянника.

– Она лишилась защитницы и свидетеля, – соглашается Монтегю. – Король никогда бы не предпринял ничего против нее, пока была жива ее мать, ему бы пришлось приказать, чтобы королеву лишили прав прежде дочери. Теперь принцесса Мария – единственный человек в Англии, отказывающийся принять его присягу.

Я принимаю решение, которое давно меня ждало.

– Знаю, знаю, – говорю я. – Нам нужно вывезти принцессу из Англии. Сын мой, час пробил. Нам придется рискнуть. Действовать нужно немедленно. Ее жизнь в опасности.

Я остаюсь в Лондоне, пока Монтегю и Джеффри тщательно выбирают стражника, который поедет в Хансдон и похитит принцессу, намечают путь вокруг Лондона, нанимают корабль, который будет ждать ее и заберет из одной из маленьких деревушек вдоль Темзы вроде Грейз. Мы решаем не сообщать испанскому послу, он любит принцессу и глубоко скорбит о ее матери, но он хрупкий и пугливый человек, и если Томас Кромвель его арестует, то, думаю, выжмет, как испанский апельсин, и тот за пару дней все расскажет, а то и за несколько часов.

Джеффри отправляется в Хансдон и, терпеливо подкупая всех, кого можно, переманивает на свою сторону мальчика, который разжигает огонь в спальнях. Возвращается он, сияя от облегчения.

– Пока ей ничто не грозит, – говорит он. – Слава Богу! Потому что увезти ее было бы почти невозможно. Но удача ей улыбнулась. Кто ждал такого? Она получила от королевы Болейн письма, где говорится, что они должны быть друзьями, что принцесса может искать у нее утешения в своем горе.

– Что? – не веря своим ушам, спрашиваю я.

Утро еще такое раннее, что я не одета, я в ночной сорочке и отороченном мехом халате; Джеффри пришел ко мне в спальню, и мы сидим вдвоем, он помешивает угли в камине.

– Знаю, – он едва не смеется. – Я даже виделся с принцессой. Ей теперь разрешают гулять по саду, это приказ Анны. Видимо, Леди распорядилась, чтобы принцессе предоставили больше свободы и относились к ней добрее. Она может принимать посетителей, испанский посол может доставлять ей письма.

– Но почему? Почему Анна так переменилась?

– Потому что, пока была жива королева Катерина, у короля не было выбора, кроме как оставаться с Леди, он должен был продолжать разрушение церкви. Ты же знаешь, какой он, когда все говорили, что этого делать нельзя и не следует, он становился все упрямее. Но теперь, когда королева умерла, он свободен. Его ссора с императором в прошлом, ему не угрожает вторжение, ему не нужно ссориться со Святым Престолом. Теперь он вдовец, он может законно жениться на Анне, если захочет, и у него нет причин не помириться с принцессой. Она – дочь его первой жены, сын второй будет старшим наследником.

– Так эта женщина пытается подружиться с принцессой?

– Говорит, что вступится за нее перед отцом, что будет ее другом, говорит, что принцесса может явиться ко двору и быть даже не придворной дамой, а жить в своих покоях.

– И быть старшей над ублюдками Болейн? – резко спрашиваю я.

– Этого она не сказала. Но почему нет? Если он женится на ней во второй раз, с благословения церкви, тогда обе девочки отойдут на второе место по сравнению с законным сыном.

Я медленно киваю. И, понимая, тихо, с удовлетворением произношу:

– А, я поняла. Она боится.

– Боится? – Джеффри поворачивается от буфета с печеньем, оставшимся со вчерашнего вечера, в руке. – Боится?

– Король не женат на ней, они провели два обряда, но Святой Престол постановил, что оба они недействительны. Она всего лишь его наложница. Теперь королева умерла, и ты прав, он может жениться снова. Но, возможно, он не женится на Болейн.

Джеффри смотрит на меня с открытым ртом, крошки от печенья сыплются на пол. Я даже не велю ему взять тарелку.

– Не женится на ней?

Я по пальцам считаю пункты в своем торжествующем списке.

– Она не родила ему сына, у нее получилось выносить только девочку, он в нее больше не влюблен, он начал ухаживать за другими женщинами. Она не принесла ему ни мудрости, ни верных друзей. У нее нет могучих родственников за границей, которые бы ее защитили, ее английская родня ненадежна. Ее дядя теперь против нее, сестра изгнана от двора, невестка оскорбила короля, и как только ее положение станет шатким, против нее обернется Томас Кромвель, он будет служить только фаворитке. Что, если она больше не фаворитка?

На Большой Северной дороге, январь 1536 года

Валит снег, на дороге из Лондона, ведущей на север, к большой дороге на Петерборо, очень холодно. Погода такая скверная, снег так слепит, а дороги такие непроезжие, что мы два дня проводим в пути, поднимаясь на рассвете и двигаясь весь день. В ранних сумерках мы однажды останавливаемся у большого дома и просим гостеприимства, а однажды – в хорошем трактире. На монастыри с их гостеприимством и обедом в дороге больше рассчитывать нельзя. Некоторые вовсе закрыты, некоторых монахов перевели в другие дома, а кого-то выгнали за порог. Я думаю, что Томас Кромвель, возможно, не предвидел этого, затевая свой большой перечень собственности церкви и изымая ее в пользу короля. Он утверждает, что искореняет зло, но разрушает одно из оснований страны. Аббатства кормят бедных, ухаживают за больными, помогают путникам, им принадлежит больше земли, чем кому-либо, кроме короля, и они эту землю хорошо обрабатывают. Сейчас на дороге ни в чем нельзя быть уверенным. Никто больше не странствует в безопасности. Даже дома для паломников затворили ставни, а святилища лишились богатств и власти.

Петерборо, Кембриджшир, январь 1536 года

На третий день после полудня я вижу впереди шпиль аббатства в Петерборо, он указывает вверх, в железно-серое небо, пока мой конь клонит голову от ледяного ветра и мерно бредет вперед, шаркая большими копытами по снегу. Со мной дюжина вооруженных мужчин; когда мы въезжаем в городские ворота под звон колокола, возвещающего вечер, они смыкаются, заслоняя меня от горожан, которые смотрят с презрением, пока не видят мое знамя и не начинают кричать.

На мгновение я пугаюсь, что это возгласы против меня, что во мне они видят члена королевского двора, одного из многих новых господ, которые разбогатели по милости Тюдоров, даже если мне в этой милости теперь и отказано. Но женщина, высунувшаяся из окна над моей головой, кричит:

– Благослови Боже Белую Розу! Благослови Боже Белую Розу!

Вздрогнув, я поднимаю на нее глаза и вижу, что она улыбается.

– Благослови Боже королеву Катерину! Благослови Боже принцессу! Боже, благослови Белую Розу!

Уличные мальчишки и нищие расступаются перед солдатами и выкрикивают приветствия, хотя не знают, кто я. Но из лавок вдоль дороги, из мастерских, из церкви и из пивной выходят люди, ломая шапки, а некоторые даже опускаются на колени в замерзшую грязь, когда я еду мимо, и все они кричат благословения нашей покойной королеве, ее дочери и мне с моим домом.

Кто-то даже издает старый клич: «Уорик!» – и я понимаю, что они не забыли, не больше, чем я, что когда-то была Англия, в которой на троне сидел король из Йорков, довольный тем, что он король; он не строил из себя Папу, его любовница не строила из себя королеву, а бастарды не строили из себя наследников.

Пока мы едем через городок, я понимаю, почему король распорядился, чтобы королеву не хоронили, как ей подобает, в Вестминстерском аббатстве. Потому что город поднялся бы скорбеть о ней. Генрих был прав, что побоялся, думаю, Лондон взбунтовался бы против него. Народ Англии отвернулся от Тюдоров. Он любил этого молодого короля, когда тот взошел на трон, чтобы все исправить, но теперь он отнял у англичан церковь, отнял монастыри, отнял лучших людей, отверг королеву, и ее забрала смерть. Они все еще кричат ей благословения, они вполголоса называют ее мученицей и святой, и они приветствуют меня как члена старой королевской семьи, которая никогда бы так пагубно не увела их с пути истинного.

Мы прибываем в гостиницу аббатства и выясняем, что она переполнена приближенными других знатных дам из Лондона. Мария де Салинас, графиня Уиллоби, верный друг королевы, уже здесь; она сбегает по лестнице, словно она все еще простая придворная дама, а я – просто леди Поул из Стоуртона. Мы обнимаемся, и я чувствую, как она вздрагивает, всхлипывая. Когда мы отстраняемся, чтобы посмотреть друг на друга, я понимаю, что у меня тоже слезы на глазах.

– Она ушла с миром, – это первое, что Мария мне говорит. – Под конец на нее снизошел мир.

– Я знала.

– Она просила передать вам, как она вас любит.

– Я пыталась…

– Она знала, что вы думаете о ней, знала, что и дальше будете оберегать ее дочь. Она хотела, чтобы у вас…

Она прерывается, не в силах говорить, ее испанский акцент все еще силен, хотя она прожила в Англии много лет и вышла замуж за английского дворянина.

– Простите. Она хотела, чтобы у вас были ее четки, но король приказал все забрать.

– Ее наследство?

– Он все забрал, – отвечает она со вздохом. – Полагаю, это его право.

– Нет у него такого права! – тут же говорю я. – Если она была вдовой, на чем он настаивает, и женаты они не были, тогда она могла раздать все, чем владела на момент смерти, как ей было угодно!

Темные глаза Марии начинают поблескивать, пока она меня слушает. Я ничего не могу с собой поделать, я всегда берусь защищать имущество женщины. Я склоняю голову.

– Дело не в вещах, – тихо говорю я, прекрасно зная, что лучшие ее украшения и драгоценности у нее уже были отняты и повешены на тощую шею Анны Болейн. – И не в том, что я хотела что-то от нее получить, я буду помнить ее и без подарков. Но все это было ее по праву.

– Знаю, – говорит Мария, глядя на лестницу, по которой спускается Фрэнсис Грей, маркиза Дорсетская, дочь бедной Марии, вдовствующей королевы Франции.

В ответ на мой реверанс она едва кивает. Дочь принцессы Тюдоров, она замужем за простолюдином, и ее терзают вопросы иерархии и положения. Тем более что ее отец теперь снова женат, да еще на дочери Марии, которая тоже здесь.

– Вам здесь рады, – говорит она, словно это ее дом. – Похороны завтра утром. Я войду первой, за мной вы и Мария, а ее дочь Катерина, моя мачеха, за вами.

– Конечно, – отвечаю я. – Я всего лишь хочу попрощаться с подругой. Иерархия меня не волнует. Покойная была моей любимой подругой.

– Здесь графиня Вустерская и графиня Сарри, – продолжает Фрэнсис.

Я киваю. Фрэнсис Говард, графиня Сарри, сторонник Тюдоров и по рождению, и по браку. Елизавета Сомерсет, графиня Вустерская, – придворная дама Болейнов, она неотлучно состоит при Анне Болейн. Думаю, их прислали, чтобы они отчитались потом своей хозяйке; она будет недовольна, что люди на улицах благословляли королеву, когда ее гроб везли в аббатство шесть черных лошадей, а ее домашние и половина страны шли, обнажив головы, следом.

День выдается чудесный. Дует восточный ветер, пронизывающий и холодный, но небо сияет твердым зимним светом, пока мы идем к церкви аббатства, а внутри, словно тусклое золото, мерцают сотни свечей. Похороны простые, недостаточно пышные для великой королевы, победительницы при Флоддене, недостаточно, чтобы почтить инфанту Испании, которая приехала в Англию, исполненная стольких надежд. Но в церкви аббатства есть негромкая красота; четыре епископа встречают гроб, накрытый черным бархатом с каймой из золотой парчи. Перед гробом идут два герольда, два следуют за ним с ее гербами: ее собственным гербом, гербом испанской короны, королевским гербом Англии и ее личным символом – соединенными королевскими гербами. Ее девиз, «Кротость и Верность», золотыми буквами начертан рядом с помостом для гроба, и когда допевают реквием и последние чистые ноты медленно затихают в полном ладанного дыма воздухе, гроб опускают в нишу перед алтарем и я понимаю, что моей подруги больше нет.

Я прижимаю к губам кулак, чтобы подавить глухое рыдание, рвущееся у меня из груди. Я никогда не думала, что буду ее хоронить. Она вошла в мой дом, когда я была госпожой Ладлоу, а она – девочкой, на двенадцать лет меня моложе. Я и представить не могла, что увижу, как ее погребают, тихо и мирно, в аббатстве, от которого так далеко до города, гордившегося тем, что был ее столицей и домом.

И не о таких похоронах она просила в завещании. Но я верю, что, несмотря на то, что она желала покоиться в церкви Меньших Братьев, чтобы их благочестивое братство служило по ней заупокойные мессы, я верю, что для нее найдется место на небесах, даже без их молитв. Король отказал ей в титуле и закрыл церковь Меньших Братьев, но даже если сегодня они бродяжничают на пустых дорогах, они все равно будут за нее молиться; и все те, кто любил ее, будут вспоминать ее только как Катерину, королеву Англии.

Мы поздно обедаем и за обедом держимся тихо. Мария, Фрэнсис и я говорим о ее матери, о прежних днях, когда королева Катерина правила при дворе, а вдовствующая королева Мария вернулась домой из Франции, такая хорошенькая, решительная и непослушная.

– Не может же быть, что тогда все время было лето, правда? – мечтательно спрашивает Мария. – Кажется, я помню те годы как сплошное лето, неужели каждый день светило солнце?

Фрэнсис поднимает голову и говорит:

– Кто-то приехал.

Я тоже слышу цокот копыт, небольшая кавалькада, а потом открывается дверь, и на пороге появляется мажордом Фрэнсис и извиняющимся тоном говорит:

– Придворный гонец.

– Впустите его, – велит Фрэнсис.

Я смотрю на Марию, гадая, есть ли у нее разрешение быть здесь и не послал ли король кого-то арестовать ее. Сама я боюсь того же. Задумываюсь, что нашли против меня, против моих мальчиков, простив кого-то из нашей семьи. Гадаю, не узнал ли Томас Кромвель, который платит стольким доносчикам, которому так много известно, о шкипере в Грейзе, которого можно нанять, и о том, что несколько ночей назад к нему приходили и спрашивали, не отвезет ли он даму во Францию.

– Вы знаете, кто это? – очень тихо спрашиваю я у Фрэнсис. – Вы ждали послания?

– Нет, не знаю.

В комнату входит мужчина, отряхивающий снег с плаща и капюшона, откидывает капюшон и кланяется нам. Я узнаю ливрею маркиза Дорсета, Генри Грея, мужа Фрэнсис.

– Ваша Светлость, леди Грей, леди Солсбери, леди Сарри, леди Сомерсет, леди Вустер, – он кланяется каждой из нас. – У меня печальные вести из Гринвича. Я сожалею, что так задержался с их доставкой. На дороге у нас случилось несчастье, и пришлось отвозить человека обратно в Энфилд.

Он обращается к Фрэнсис.

– Ваш господин и супруг приказал мне отвезти вас ко двору. Ваш дядя король серьезно ранен. Когда я пять дней назад выезжал, он был без сознания.

Фрэнсис встает, словно для того, чтобы встретить эту страшную весть. Я вижу, как она прислоняется к столу, будто хочет сохранить равновесие.

– Без сознания? – повторяю я.

Гонец кивает.

– Король получил ужасный удар и упал с коня. Конь споткнулся и повалился на него сверху. Он мчался по турнирной дорожке, и удар выбил его из седла, падение было страшным, еще и конь его придавил, а они оба были в полном доспехе, такая тяжесть… – он прерывается и качает головой. – Когда мы подняли коня, освободив Его Светлость, он не шевелился и не говорил, как мертвый. Мы даже не поняли, дышит ли он, пока не перенесли его во дворец и не послали за врачом. Господин тут же послал меня за Ее Милостью.

Он ударяет кулаком в ладонь.

– И мы застряли из-за сугробов.

Я смотрю на Фрэнсис; она дрожит, ее лицо заливается краской.

– Страшное несчастье, – задохнувшись, произносит она.

Гонец кивает.

– Нам нужно выехать на рассвете, – он смотрит на нас. – Состояние короля должно сохранять в тайне.

– Он устроил турнир после смерти королевы, когда ее еще даже не упокоили? – холодно роняет Мария.

Гонец склоняет голову, точно не хочет высказываться по поводу того, что король и женщина, зовущая себя королевой, праздновали смерть ее соперницы. Но я за этим не слежу, я смотрю на Фрэнсис. Всю жизнь она была очень честолюбива, алкала положения при дворе. Теперь я почти вижу, что она думает, пока ее темные глаза, не видя ничего, обращаются то на стол, то на гонца. Если король умрет из-за падения, останется маленькая девочка, которую никто не считает законной, и младенец в животе женщины, шансы которой стать всеми принятой королевой умрут вместе с королем, а еще мальчик-бастард, признанный и почитаемый, и принцесса, которую держат под домашним арестом. Кто осмелится предсказать, кому из претендентов достанется трон?

Партия Болейнов, включая сидящую здесь Елизавету Сомерсет, поддержит женщину, которая зовет себя королевой и ее дочь Елизавету, но Говарды, и с ними Фрэнсис, графиня Сарри, отколются от младшей ветви и встанут за наследника мужского пола, пусть он всего лишь бастард Бесси Блаунт, потому что он женат на одной из них. Мария и вся моя семья, и мои родственники, вся старая английская аристократия готовы положить жизнь на то, чтобы на троне оказалась принцесса Мария. Здесь, за обеденным столом на похоронах королевы, собрались партии, которые пойдут друг на друга войной, если король сегодня умрет. И я, видевшая воюющую страну, очень хорошо знаю, что во времена сражений явятся другие наследники. Мой кузен Генри Куртене, кузен короля? Мой сын Монтегю, кузен короля? Мой сын Реджинальд, если он женится на принцессе и с ним будет благословение Святого Престола и испанская армия? Или даже сама Фрэнсис, которая, конечно же, думает об этом сейчас, стоя с широко распахнутыми глазами, оцепенев от честолюбия, ведь она – дочь вдовствующей королевы Франции и племянница короля?

Через мгновение она приходит в себя.

– На рассвете, – соглашается она.

– У меня для вас письмо.

Он протягивает ей письмо, на котором я вижу печать ее мужа, единорога. Дорого бы я дала, чтобы узнать, о чем он ей пишет в частном письме. Она поворачивается ко мне с письмом в руке.

– Прошу меня извинить, – говорит она.

Мы обмениваемся тщательно выверенными реверансами, и она торопится в свою комнату, чтобы прочесть письмо и велеть слугам собираться.

Мы с Марией смотрим ей вслед.

– Если Его Светлость не оправится… – тихо произносит Мария.

– Думаю, нам лучше поехать с леди Фрэнсис, – говорю я. – Думаю, всем нам нужно вернуться в Лондон. Можем поехать с ее спутниками.

– Она, вероятно, захочет поспешить.

– Я тоже.

Большая Северная дорога, январь 1536 года

Мы проводим в дороге одну ночь, изо всех сил спеша в Лондон; по пути мы спрашиваем, есть ли новости, но строго запрещаем слугам говорить, почему мы так торопимся обратно ко двору.

– Если народ узнает, что король тяжело ранен, боюсь, будет восстание, – тихо говорит мне Фрэнсис.

– Никакого сомнения, – мрачно отзываюсь я.

– И вы примкнете…

– К верным, – коротко отвечаю я, не объясняя, что это означает.

– Нужно будет учредить регентство, – говорит она. – Чудовищно длинное регентство при принцессе Елизавете, если только…

Я жду, хватит ли у нее смелости договорить.

– Если только, – произносит она, ставя точку.

– Будем молиться, чтобы Его Светлость выздоровел, – просто говорю я.

– Невозможно представить страну без него, – соглашается Фрэнсис.

Я киваю, глядя на спутников, и думаю, что это вовсе не невозможно; поскольку каждый из них именно об этом и думает.

Мы останавливаемся на ночь в трактире, где могут разместиться дамы и служанки, но мужчинам придется отправиться на ближайшие фермы, а стражам спать в амбарах. Так что мы знаем, что у нас мало охраны, когда слышим шум подъезжающих всадников и видим, как они в сумерках мчатся по дороге – полдюжины взмыленных лошадей.

Дамы отходят за большой стол пивной, а я иду навстречу тому, что нас ждет, – что бы это ни было. Лучше уж я выйду, чтобы взглянуть на свой страх, чем позволю ему с топотом ввалиться к себе в комнаты. Фрэнсис, маркиза Дорсетская, которая всегда так рвется быть первой, уступает мне первенство в опасности, и я стою одна, дожидаясь, пока лошади остановятся у дверей. В свете, падающем из двери, к которому потом внезапно присоединяется мерцание факела, принесенного одним из конюхов, я вижу зелено-белую королевскую ливрею, и мое сердце замирает от страха.

– Гонец к графине Вустерской, – говорит всадник.

Елизавета Сомерсет спешно подходит и забирает письмо с соколом на печати. Я позволяю остальным женщинам сгрудиться вокруг нее, пока она ломает печать Болейн и подносит письмо к факелам, чтобы прочесть его при мерцающем свете; но никто больше не видит, что ей написали.

Я выхожу на дорогу и улыбаюсь гонцу.

– Путь неблизкий и по холоду, – замечаю я.

Он бросает повод мальчишке-конюху.

– Это да.

– И, боюсь, в трактире постели не найдется, но я могу отправить ваших людей на ближайшую ферму, где ночует моя стража. Они позаботятся о том, чтобы вам дали еды и нашли место для отдыха. Вы вернетесь в Лондон с нами?

– Я должен завтра на рассвете доставить графиню ко двору, прежде всех вас, – ворчит он. – И я знал, что здесь негде ночевать. И, полагаю, поесть тоже нечего.

– Можете послать своих людей на ферму, а вас я смогу усадить сегодня за здешний стол, – говорю я. – Я – графиня Солсбери.

Он низко кланяется.

– Я знаю, кто вы, Ваша Милость. Я Томас Форест.

– Будьте моим гостем сегодня за ужином, мистер Форест.

– Буду весьма благодарен за ужин, – отвечает он.

Потом поворачивается и кричит своим людям, чтобы следовали за мальчишкой-конюхом, который с факелом проводит их на ферму.

– Да, – говорю я, провожая его внутрь, где накрывают столы для ужина и придвигают к ним скамьи; гонец чувствует запах жарящегося в кухне мяса. – Но что за спешка? Королеве так срочно понадобилась ее дама, что она посылает вас через полстраны зимой? Или это просто причуда беременной женщины, которую вам пришлось исполнить?

Он наклоняется ко мне.

– Мне ничего не говорят, – произносит он. – Но я человек женатый. Я знаю признаки. Королева легла в постель, и все носятся с горячей водой и полотенцами, и все, от самой знатной дамы до последней кухонной девчонки-служанки, говорят с любым мужчиной, словно мы совсем безмозглые, а то и злодеи. Позвали повитух. Но колыбель не принесли.

– Она теряет ребенка? – спрашиваю я.

– Сомнений нет, – отвечает он с жестокой прямотой. – Еще один мертвый ребенок Тюдоров.

Бишем Мэнор, Беркшир, весна 1536 года

Я оставляю дам, которые торопятся ко двору, где король выздоравливает после падения и учится жить с известием о потере еще одного ребенка, и не спеша еду домой. Вопрос, единственный вопрос теперь в том, как король примет смерть сына – потому что ребенок был мальчиком. Увидит ли он в ней знак неодобрения Божия и набросится ли с обвинениями на вторую жену, как набросился на первую?

Я провожу несколько часов на коленях в часовне приората, думая об этом. Мои домашние, Господь их благослови, достаточно хорошо обо мне думают, чтобы счесть, что я молюсь. Увы, на деле я не молюсь. В тишине и покое приората я снова и снова прокручиваю в уме, как может поступить мальчик, которого я когда-то знала, теперь, когда стал мужчиной и столкнулся с сокрушительным разочарованием.

Мальчик, которого я знала, скорчился бы от боли после такого удара, но потом обратился бы к тем, кого любил и кто любил его; и, утешая их, подбодрил бы себя.

– Но он больше не мальчик, – тихо говорит мне Джеффри, присоединившийся однажды к моему бдению и стоящий на коленях рядом, когда я шепотом рассказываю ему о своих мыслях. – Он даже не молодой человек. Удар в голову его серьезно потряс. Он делался хуже, без сомнения, он портился, как молоко, скисающее на солнце, но теперь, внезапно, все стало совсем плохо. Монтегю говорит, что король словно понял, что умрет, так же, как его жена королева.

– Думаешь, он о ней хоть немного горюет?

– Пусть он и не хотел к ней возвращаться, он знал, что она есть, что она его любит, молится за него, надеется, что они помирятся. Потом он внезапно оказывается на грани смерти, а потом умирает его ребенок. Монтегю говорит, он решил, что Бог его оставил. Ему нужно придумать этому какое-то объяснение.

– Он обвинит Анну, – предсказываю я.

Джеффри собирается ответить, когда тихо входит приор Ричард, опускается рядом со мной на колени, недолго молится, крестится и говорит:

– Ваша Светлость, могу я вас прервать?

Мы поворачиваемся к нему:

– Что случилось?

– К нам посетители, – говорит он.

В его голосе звучит такое отвращение, что на мгновение я решаю, что из рва вышли лягушки и заполнили весь огород.

– Посетители?

– Так они назвались. Проверяющие. Люди милорда Кромвеля приехали осмотреть наш приорат и удостовериться, что им управляют должным образом, согласно предписаниям основателей и уставу ордена.

Я поднимаюсь на ноги.

– В этом не может быть сомнений.

Он ведет меня из церкви в свою комнату.

– Миледи, они в этом сомневаются.

Приор открывает дверь, и двое мужчин оборачиваются и дерзко смотрят на меня, словно я их отвлекаю, хотя они в комнате моего приора, в моем приорате и на моей земле. Мгновение я жду, не двигаясь и не произнося ни слова.

– Ее Милость графиня Солсбери, – говорит приор.

Только тут они кланяются, и по их скудной вежливости я понимаю, что приорат в опасности.

– А вы?

– Ричард Лейтон и Томас Лей, – ровно отвечает тот, что постарше. – Мы работаем на милорда Кромвеля…

– Я знаю, что вы делаете, – перебиваю его я.

Этот человек допрашивал Томаса Мора. Этот человек приехал в аббатство в Шин и допрашивал монахов. Он дал показания против Девы из Кента, Элизабет Бартон. Я не сомневаюсь, что мое имя, имена моих сыновей и моего капеллана несколько раз значатся в бумагах в маленькой коричневой сумке, которая при нем.

Он кланяется, ему не стыдно.

– Я этому рад, – спокойно отвечает он. – В церкви столько развращенности и зла, что Томас Лей и я с гордостью служим орудием очищения, преображения, орудием Господа.

– Здесь нет ни развращенности, ни зла, – горячо говорит Джеффри. – Так что можете отправляться дальше.

Лейтон смешно кивает.

– Знаете, сэр Джеффри, меня все всегда в этом уверяют. Мы убедимся в этом и отправимся дальше, как только сможем. У нас много работы. Мы не хотим задерживаться здесь дольше, чем требуется.

Он поворачивается к приору:

– Я так понимаю, мы можем использовать вашу комнату для дознания? Посылайте к нам монахов и монахинь, по одному, сперва каноников, потом монахинь. Сначала самых старых.

– Вы будете говорить с монахинями? – спрашивает Джеффри.

Никто из нас не хочет, чтобы моя невестка Джейн жаловалась чужим людям, что решила уйти в монастырь, или требовала, чтобы ее отпустили.

По лицу Лейтона проскальзывает быстро подавленная улыбка, по которой я понимаю, что им известно о Джейн и о том, что мы забрали ее содержание в пользу детей, когда одобрили ее решение уйти в монастырь, и они знают, что Джейн хочет освободиться от обета и вернуть себе свое состояние.

– Мы всегда говорим со всеми, – тихо произносит Ричард Лейтон. – Так мы заботимся о том, чтобы ни одна малая птица не упала на землю. Мы трудимся во имя Господа, и трудимся кропотливо.

– Приор Ричард будет с вами и выслушает все сказанное, – заявляю я.

– Увы, нет. Приор Ричард будет первым, с кем мы поговорим.

– Слушайте, – говорю я с внезапной яростью. – Нельзя вваливаться в мой приорат, который основала моя семья, и задавать вопросы, как вам заблагорассудится. Это моя земля, это мой приорат. Я этого не потерплю.

– Вы подписали присягу, так ведь? – небрежно спрашивает Лейтон, вороша бумаги на столе. – Конечно же, подписали? Как я помню, только Томас Мор и Джон Фишер отказались подписывать. Томас Мор и Джон Фишер, оба покойники.

– Разумеется, моя леди матушка подписала, – отвечает за меня Джеффри. – В нашей верности нет сомнения, не может быть.

Ричард Лейтон пожимает плечами:

– Тогда вы принимаете короля как верховного главу церкви. По его приказу мы осматриваем приорат. Мы здесь по его воле. Вы не подвергаете сомнению его право, его божественное право управлять церковью?

– Нет, конечно нет, – вынуждена сказать я.

– Тогда, прошу, Ваша Милость, позвольте нам начать, – говорит Лейтон с самой любезной улыбкой, выдвигает стул приора из-за стола, усаживается и открывает сумку, а Томас Лей пододвигает к себе стопку бумаги и пишет на первом листе заголовок. «Посещение Бишемского приората, апрель 1536 года».

– Да, – говорит Ричард Лейтон, словно ему это только что пришло в голову. – С вашим капелланом мы тоже поговорим.

Он застает меня врасплох.

– У меня его нет, – отвечаю я. – Я исповедуюсь приору Ричарду, как и все мои домашние.

– У вас его никогда не было? – спрашивает Лейтон. – Я уверен, что видел выплаты в отчетах приората…

Он переворачивает листы, словно ищет что-то, что смутно помнит, шелестит бумагами, как актер, играющий роль кого-то, кто ищет в старых бумагах имя.

– Был, – твердо отвечаю я. – Но он от нас ушел. Уехал. Ничего не объяснил.

Я бросаю взгляд на Джеффри.

– Очень ненадежный человек, – твердо говорит он.

– Хелиар, так ведь? – спрашивает Лейтон. – Джон Хелиар?

– Разве?

– Да.

Они водворяются в гостевой дом приората на неделю. Обедают с монахами в обеденном зале, ночами их будит колокол приората, созывающий к молитве. Я с некоторым удовольствием слышу, что они жалуются на недостаток сна. Кельи маленькие, стены в них каменные, огня не разводят, только в комнате приора и в обеденном зале. Уверена, им холодно и неудобно, но их расследование связано с жизнью монастыря, они должны быть довольны, что жизнь эта бедна и строга. Томас Лей привык к более роскошным условиям, его сопровождают четырнадцать человек в ливреях, с ним постоянно его брат. Он говорит, что их надо бы принимать в большом доме, а я отвечаю, что с радостью бы их пригласила, но у меня нашествие блох, и все комнаты окуривают и проветривают. Он мне, понятное дело, не верит, а я не пытаюсь его убедить.

На третий день визита Томас Стэндиш, кухонный писарь, прибегает в молочную, где я наблюдаю за тем, как молочницы кладут сыры под груз.

– Миледи! Деревенские жители в приорате! Лучше вам поскорее туда пойти!

Я со стуком бросаю деревянный пресс для сыра на хорошо выскобленную доску и снимаю фартук.

– Я пойду! – горячо говорит одна из молочниц. – Они этого Краммера с лошади скинут.

– Нет, не скинут, и его зовут Кромвель, а ты останешься тут, – твердо отвечаю я.

Я выхожу из кухни, писарь берет меня под руку, чтобы перевести через мощеный двор.

– Их там всего дюжина, – говорит он. – Нейт Райли с сыновьями, еще один, я его не знаю, старик Уайт и его парень. Но они все кипят. Говорят, что не позволят их посещать. Говорят, что все про это знают.

Я как раз собираюсь ответить, когда мои слова тонут во внезапном звуке колоколов. Кто-то звонит в колокол – нестройно, не вовремя, а потом я слышу, что звон сменили.

– Это знак, – Стэндиш срывается на бег. – Когда меняют звон, это знак, что община взяла власть и деревня восстала.

– Остановите их! – приказываю я.

Томас Стэндиш бежит впереди, я следую за ним в приорат, где вдоль стены церкви свисают толстые веревки от колоколов. Возле них я вижу троих мужчин из Бишема и еще одного, которого я не знаю; несвоевременный звон оглушительно разносится над маленьким двором.

– Прекратите! – кричу я, но меня никто не слышит.

Я даю одному из мужчин подзатыльник тыльной стороной руки, а второго тычу тупым сырным ножом, который у меня по-прежнему в руке.

– Прекратите!

Они прекращают тянуть за веревки, едва видят меня, и колокола качаются все беспорядочнее и беспорядочнее, а потом затихают. Позади меня в церковь вваливаются двое наших посетителей, Лей и Лейтон, и мужчины поворачиваются к ним, рыча от злости.

– Выметайтесь, – бросаю им я. – Ступайте и сидите в приорате. Я не могу ручаться за вашу безопасность.

– Мы здесь по королевскому делу, – начинает Лей.

– Вы здесь по делу дьявола! – восклицает один из мужчин.

– Тихо, – негромко произношу я. – Довольно.

Посетителям я говорю:

– Я вас предупредила. Ступайте к приору. Он вас защитит.

Они, повесив головы, спешно отступают из церкви.

– Так, – ровным голосом говорю я. – Где остальные?

– В приорате, забирают потир и покровы, – докладывает Стэндиш.

– Спасают их! – говорит мне старый фермер по имени Уайт. – Спасают от этих безбожных воров. Вы бы дали нам сделать свое дело. Дали бы сделать дело Божье.

– Есть и другие, кроме нас, – говорит мне незнакомец. – Мы не одни.

– А вы кто?

– Я Гудмен, из Сомерсета, – отвечает он. – Люди в Сомерсете тоже защищают свои монастыри. Мы защищаем церковь, то же должны бы делать монахи и дворяне. Я пришел сюда рассказать обо всем этим добрым людям. Они должны подняться и защитить свой приорат, каждый должен сберечь что-то из Господних вещей до лучших времен.

– Нет, мы не должны, – поспешно возражаю я. – И я вам скажу почему. Потому что когда сбегут эти двое, – а я уверена, вы можете их выгнать обратно в Лондон, – король пришлет армию, и вас всех повесят.

– Не может он всех повесить. Если вся деревня восстанет, – говорит фермер Уайт.

– Может, – отвечаю я. – Ты что, думаешь, у него нет пушек и мушкетов? Думаешь, у него нет конных с копьями и солдат с пиками? Думаешь, он не может настроить виселиц, чтобы на всех вас хватило?

– Но что нам делать?

Боевой пыл их еще не вполне покинул. Толпа деревенских жителей мнется у дверей церкви, глядя на меня, словно я могу спасти приорат.

– Что нам делать?

– Король превратился в Рытика, – выкрикивает женщина из толпы.

Ее грязная шаль накинута на голову, лица я не вижу. Я ее не узнаю и не хочу смотреть ей в лицо. Я не хочу давать против нее показания, потому что она продолжает кричать и в речах ее измена.

– Король стал ложным королем, волосатым, как козел. Он сошел с ума, он пожирает все золото в стране. Мая не будет. Мая не будет!

Я в тревоге смотрю на дверь и вижу, как Стэндиш успокаивающе кивает. Посетители этого не слышали, они прячутся в комнате приора.

– Вы – мой народ, – тихо произношу я в горестной тишине. – А это мой приорат. Я не могу спасти приорат, а вас могу. Ступайте по домам. Дайте посещению закончиться. Возможно, проступков не найдут, и монахи останутся здесь, и все будет хорошо.

Толпа глухо стонет, словно всем больно.

– А если нет? – спрашивает кто-то из задних рядов.

– Тогда мы должны молить короля о том, чтобы он распустил своих заблуждающихся советников, – говорю я. – И восстановил в стране порядок. Как было, как в прежние дни.

– Лучше уж вернуть ее в прежние дни, до Тюдоров, – очень тихо замечает кто-то.

Я поднимаю руку, призывая их к порядку, прежде чем кто-нибудь выкрикнет: «Уорик!»

– Тихо! – говорю я, но звучит это скорее как мольба, чем как приказ. – Нельзя быть неверными королю.

Толпа несогласно ропщет.

– И мы должны позволить его слугам делать их работу.

Некоторые кивают, следя за моей мыслью.

– Но вы ему скажете? – спрашивает меня кто-то. – Скажите королю, что мы не можем лишиться своих монастырей. Скажите, что нам нужны алтари у дороги и места, куда мы ходим паломниками. Нам нужны праздники, нужно, чтобы монастыри открывали двери и угощали бедных. И мы хотим, чтобы ему советовали лорды, а не этот Краммер, и чтобы его наследницей была принцесса?

– Я скажу ему, что смогу, – отвечаю я.

Нехотя, неуверенно, как скот, сломавший изгородь, вышедший в чужое поле и не знающий, что делать со свободой, жители деревни позволяют вывести себя из часовни приората и бредут прочь по дороге в деревню.

Когда все снова стихает, открывается дверь приората и выходят наши посетители. Я с торжеством наблюдаю, как они крадучись, бочком подбираются к двери церкви и смотрят на следы беспорядков, грязь на полу, висящие веревки от колоколов, как морщатся от эха колокольного звона.

– Что за беспокойные люди, – говорит мне Лей, словно это я подбила их на восстание. – Неверные.

– Нет, это не так, – отрезаю я. – Они полностью верны королю. Они неправильно поняли, чем вы заняты, вот и все. Решили, что вы явились украсть церковное золото и закрыть приорат. Думали, что лорд-канцлер закрывает английские церкви ради собственной выгоды.

Лей слабо мне улыбается.

– Конечно нет, – говорит он.

На следующий день приор Ричард приходит ко мне в комнату для записей. Я сижу у большого податного стола, круглого, на каждом ящичке которого написана буква. Дело каждого деревенского жителя лежит в ящике под нужной буквой, а стол можно поворачивать от А до Я, чтобы я в мгновение могла достать искомый документ. Приход приора отвлекает меня от удовольствия, с которым я веду дела в этом налаженном предприятии – своем доме.

– Сегодня они говорят с монахинями.

– Вы же не думаете, что будет беда?

– Если ваша невестка пожалуется…

Я закрываю ящик и слегка толкаю стол вправо.

– Она не может сказать ничего судьбоносного о приорате. Может сказать, что передумала и не хочет быть монахиней, а хочет выйти и получать от меня свое вдовье содержание, но это не та развращенность, которую им велено искать.

– Это единственное, что можно поставить нам в вину, – осторожно говорит он.

– На вас нет вины, – уверяю его я. – Это Монтегю и я убедили ее уйти в монастырь, это мы с Монтегю держали ее там.

Он все равно выглядит встревоженным.

– Времена нынче беспокойные.

– Не было хуже, – отвечаю я, и я в этом действительно уверена. – Я никогда не видела хуже.

Люди Томаса Кромвеля, Ричард Лейтон и Томас Лей, прощаются со мной безупречно вежливо и садятся на коней, собираясь уезжать. Я отмечаю, что у них хорошие лошади, превосходная упряжь, замечаю, какая на людях Лея красивая ливрея. Королевская церковь – прибыльная служба, как выясняется. Суд над бедными грешниками, похоже, необычайно хорошо оплачивается. Я машу им вслед, зная, что они вернутся с быстро вынесенным решением, но даже я удивлена, когда всего через четыре дня приор приходит в дом и сообщает, что они вернулись.

– Они хотят, чтобы я ушел, – говорит он. – Попросили моей отставки.

– Нет, – отрезаю я. – У них нет на это права.

Он склоняет голову.

– Ваша Милость, у них приказ с королевской печатью, подписанный Томасом Кромвелем. У них есть право.

– Никто не говорил, что король станет главой церкви, чтобы ее разрушить! – выпаливаю я с внезапным гневом. – Никто не подписывал присягу, в которой было бы сказано, что монастыри надо закрыть, а добрых людей выбросить за порог. Никто не хотел, чтобы из окон выставляли витражи, никто не хотел, чтобы с алтарей забирали золото, никто в этой стране не подписывал присягу, призывающую покончить с католической общиной! Это неправильно!

– Умоляю вас, – говорит он, бледный как полотно. – Умоляю, замолчите.

Я вихрем подлетаю к окну и бросаю гневный взгляд на нежные зеленые листья на деревьях, на бело-розовый яблоневый цвет, качающийся над стеной сада. Я думаю о ребенке, которого я знала, о мальчике Генрихе, который хотел служить, который светился невинностью и надеждой, который был на свой детский лад набожен.

Потом я поворачиваюсь обратно.

– Поверить не могу, что это все на самом деле, – говорю я. – Пришлите их ко мне.

Посетители, Лейтон и Лей, входят в мои личные покои тихо, но без явных опасений.

– Закройте дверь, – велю я, Лей закрывает ее, и они встают передо мной.

Никаких стульев, и я не трогаюсь со своего места в большом кресле под балдахином.

– Приор Ричард не уйдет в отставку, – говорю я. – В приорате нет недочетов, и сам приор не сделал ничего дурного. Он останется на своем посту.

Ричард Лейтон разворачивает свиток и показывает мне печать.

– Ему приказано уйти в отставку, – с сожалением произносит он.

Я позволяю ему поднести свиток поближе, чтобы я смогла прочесть длинные предложения. Потом смотрю на него.

– Нет оснований, – говорю я. – И я знаю, что у вас нет свидетельств. Он подаст встречное прошение.

Лейтон сворачивает свиток.

– Встречное прошение не предусмотрено, – говорит он. – Основания нам не нужны. Боюсь, Ваша Милость, решение окончательное.

Я поднимаюсь и указываю на дверь, чтобы они поняли, куда им идти.

– Нет, это мое решение окончательно, – говорю я. – Приор не уйдет в отставку, если вы не докажете, что он в чем-то провинился. А вы этого доказать не можете. Так что он остается.

Они кланяются как положено.

– Мы вернемся, – говорит Ричард Лейтон.

Пришло время испытаний. Я знаю, что некоторые монастыри забыли о строгости поведения и их обитатели стали притчей во языцех за развращенность. Я знаю, все знают, про голубиные кости и реликвии из утиной крови, и про шнурки, которые легковерным выдают за пояс Богоматери. В стране полно пугливых глупцов, и худшие из монастырей ими кормились, сбивали их с пути истинного, использовали их и жили, как господа, проповедуя бедность. Никто не возражает против того, что король назначил честных людей, чтобы те вскрыли эти злоупотребления и положили им конец. Но теперь я вижу, что происходит, когда проверяющие короля приезжают в приорат, который служит Господу и людям, туда, где ценности используют во славу Божию, а ренту, которую собирает приор, для того, чтобы накормить бедных. Этот приорат основала моя семья, и я буду его защищать. Это моя жизнь – как мои дети, моя принцесса и мой дом.

Монтегю присылает мне из Лондона письмо без подписи и без печати.

Он говорит, что увидел: Господь не даст ему от нее сына.

Мгновение я держу письмо в руке, прежде чем бросить его в огонь. Я знаю, что Анне Болейн недолго осталось звать себя королевой.

В час перед обедом, когда я сижу в личных покоях со своими дамами и нам играет на лютне музыкант, я слышу громкий стук в ворота.

– Продолжай, – говорю я музыканту, который дает звукам замереть, пока мы прислушиваемся к звуку шагов по холлу и по лестнице, ведущей наверх. – Продолжай.

Он трогает струны, и тут открывается дверь, и входят люди Кромвеля, Лейтон и Лей; они мне кланяются. За ними, словно призрак, восставший из могилы, но призрак торжествующий, в новой одежде, идет моя невестка, безутешная вдова моего сына Артура, Джейн, которую я в последний раз видела, когда она цеплялась за дверь семейного склепа и рыдала о муже и сыне.

– Джейн? Что ты тут делаешь? И что это на тебе надето? – спрашиваю я.

Она дерзко смеется и вскидывает голову.

– Эти джентльмены сопроводят меня в Лондон, – говорит она. – Я помолвлена.

Я чувствую, как ускоряется мое дыхание, потому что закипаю.

– Ты – послушница в монастыре, – тихо произношу я. – Ты совсем обезумела?

Я смотрю на Ричарда Лейтона.

– Вы похищаете монахиню?

– Она говорила с приором, и тот ее отпустил, – любезно отвечает он. – Послушницу нельзя удерживать, если она передумала. Леди Поул помолвлена с сэром Уильямом Баррантайном, и мне приказано отвезти ее к новому супругу.

– Я думала, Уильям Баррантайн крадет только богатства и земли церкви, – ядовито говорю я. – Я отстала от жизни. Не знала, что он и монахинь берет.

– Я не монахиня, и меня нельзя было там заточать и держать! – кричит на меня Джейн.

Мои дамы от ее гнева вскакивают на ноги, моя внучка Катерина бросается ко мне, словно хочет встать между мной и Джейн, но я мягко ее отстраняю.

– Ты просила, ты умоляла, ты рыдала, чтобы тебе позволили удалиться от мира, потому что твое сердце разбито, – ровным голосом говорю я. – Теперь, я вижу, твое сердце срослось, и ты умоляешь тебя выпустить. Но не забудь сказать своему мужу, что он берет за себя бедную послушницу, а не наследницу. Ты ничего от меня не получишь, когда выйдешь замуж, а твой отец может и не дать наследства беглой монахине. У тебя нет сына, который носил бы твое имя и был твоим наследником. Ты можешь вернуться в мир, если пожелаешь; но это не вернет тебе всего. Все будет не так, как было, когда ты его оставила.

Она в ужасе. Она об этом не думала. Я полагаю, ее нареченный тоже будет в ужасе, если вообще решит заключить брак с женщиной, которая перестала быть наследницей.

– Вы украли у меня мое имущество?

– Вовсе нет, ты выбрала жизнь в бедности. Ты приняла в горе одно решение, теперь принимаешь другое, в гневе. Похоже, ты неспособна принять решение и придерживаться его.

– Я верну себе состояние! – беснуется она.

Я холодно перевожу взгляд на Ричарда Лейтона, который наблюдает за происходящим со все большей неловкостью.

– Она вам все еще нужна? – безразлично спрашиваю я. – Думаю, ваш Томас Кромвель не собирался вознаградить своего друга Уильяма Баррантайна безумицей без гроша за душой?

Лейтон растерян. Я пользуюсь своим преимуществом.

– И ведь приор ее не отпускал, – говорю я. – Приор Ричард такого не сделал бы.

– Приор Ричард ушел в отставку, – спокойно отвечает Томас Лей вместо своего заикающегося спутника. – Приор Уильям Барлоу займет его место и передаст приорат лорду Кромвелю.

Я не знаю Барлоу, знаю только, что он – пылкий сторонник реформ, что означает, как теперь понимаем мы все, воровство у церкви и изгнание добрых людей. Его брат – шпион Болейнов, а он выслушивает исповеди Джорджа Болейна, которые должны быть занимательны.

– Приор Ричард не уйдет! – поспешно говорю я. – Разумеется, не ради капеллана Болейнов!

– Он ушел. Вы больше его не увидите.

На мгновение я решаю, что его отвезли в Тауэр.

– Арестован? – с внезапным ужасом спрашиваю я.

– Он принял мудрое решение не доводить до этого, – приходит в себя Лейтон. – А теперь я отвезу вашу невестку в Лондон.

– Вот, – говорю я с неожиданной досадой и достаю из кошелька серебряную монету в шесть пенсов.

Я бросаю монету Лейтону, и он ловит ее, не думая, так что в результате выглядит дураком, который принял у меня мелочь, как нищий.

– Это ей на дорогу. У нее ведь ничего.

Я пишу Реджинальду и отправляю письмо Джону Хелиару во Фландрию, чтобы он передал его моему сыну.

Наш приорат отдали чужаку, который распустит священников и запрет двери. Джейн увезли, чтобы выдать замуж за друга Кромвеля. Такое обращение убьет церковь. Оно меня убьет. Скажи Папе, что мы этого не вынесем.

Меня все еще шатает после этого удара в самое сердце моего дома, по церкви, которую я люблю, когда я получаю записку из Лондона:

Леди матушка, прошу, срочно приезжайте. М.

Л’Эрбер, Лондон, апрель 1536 года

Монтегю встречает меня у дверей моего дома, лоза, окружающая его, вся покрыта зелеными листьями, точно он – Planta genista в рукописи с миниатюрами, растение, которое зеленеет на любой почве и при любой погоде.

Он помогает мне сойти с коня и держит меня за руку, пока мы поднимаемся по низким ступеням к двери. Монтегю чувствует, как скованы мои движения.

– Прости, что заставил тебя ехать верхом, – говорит он.

– Лучше уж я поеду в Лондон, чем узнаю обо всем слишком поздно, сидя в деревне, – сухо отвечаю я. – Отведи меня в личные покои, закрой дверь, никого не пускай и расскажи, что происходит.

Он делает, что я велю, и через некоторое время я уже сижу в кресле у камина с бокалом пряного вина, а Монтегю стоит, опершись на каменный дымоход, и смотрит в огонь.

– Мне нужен твой совет, – говорит он. – Меня пригласили на обед с Томасом Кромвелем.

– Возьми длинную ложку, – отвечаю я, заслужив слабую улыбку сына.

– Это может быть знаком того, что все меняется.

Я киваю.

– Я знаю, к чему все это, – говорит он. – Со мной позвали Генри Куртене, он говорил с Томасом Сеймуром, который играл в карты с Томасом Кромвелем, Николасом Кэрью и Фрэнсисом Брайаном.

– Кэрью и Брайан были сторонниками Болейнов.

– Да. Но теперь, будучи кузеном Сеймуров, Брайан дает советы Джейн.

Я киваю.

– То есть Томас Кромвель теперь пытается подружиться с теми из нас, кто поддерживает принцессу и состоит в родстве с Джейн Сеймур?

– Том Сеймур обещает мне, что, если Джейн станет королевой, она признает принцессу, вернет ее ко двору и позаботится о том, чтобы ее восстановили в правах наследницы.

Я поднимаю брови.

– Как Джейн может стать королевой? Как Кромвель может это провернуть?

Монтегю понижает голос, хотя двери заперты и мы у себя дома.

– Джеффри говорил с Джоном Стоуксли, епископом Лондонским, только вчера. Кромвель спросил его, может ли король на законных основаниях оставить Болейн.

– Оставить ее на законных основаниях? – повторяю я. – Что это вообще значит? И что ответил епископ?

Монтегю издает смешок.

– Он не дурак. Он хотел бы падения Болейнов, но сказал, что сообщит свое мнение только королю лично и только если будет уверен, что именно тот хочет услышать.

– А кто-нибудь из нас знает, что он хочет услышать?

Монтегю качает головой:

– Свидетельства противоречивы. С одной стороны, он созвал парламент и заседание совета. И Кромвель явно строит козни против Болейнов. Но король заставил испанского посла поклониться ей, как королеве, впервые за все это время, так что нет, мы не знаем.

– Тогда подождем до тех пор, пока узнаем.

Я задумчиво стягиваю перчатки для верховой езды и вешаю их на подлокотник кресла. Протягиваю руки к огню.

– Так чего от нас хочет Кромвель? За ним ведь сейчас должок, мой приорат, и я не испытываю к нему теплых чувств.

– Он хочет, чтобы мы пообещали, что Реджинальд не станет писать против него и побуждать Папу к действиям против короля.

Я хмурюсь.

– С чего это его так заботит доброе мнение Реджинальда?

– Реджинальд говорит от имени Папы.

– А Кромвель живет в ужасе, и король живет в ужасе, что Папа отлучит их обоих, и никто не станет повиноваться их приказам.

– Кромвелю нужно, чтобы мы его поддержали, для его же безопасности, – продолжает Монтегю. – Король говорит за завтраком одно, а за обедом сам себе противоречит. Кромвель не хочет, чтобы с ним сталось то же, что с Уолси. Если он добьется падения Анны, как Уолси добился падения Катерины, то хочет быть уверен, что все скажут королю, что это богоугодное дело.

– Если он добьется падения Анны и спасет нашу принцессу, мы его поддержим, – неохотно говорю я. – Но он должен посоветовать королю вернуться под руку Рима. Он должен восстановить церковь. Мы не можем жить в Англии без монастырей.

– Когда не будет Анны, король заключит союз с Испанией и вернет церковь под начало Рима, – предсказывает Монтегю.

– И Кромвель ему это посоветует? – недоверчиво спрашиваю я. – Он вдруг сделался преданным папистом?

– Он не хочет, чтобы обнародовали Буллу об отлучении, – тихо говорит Монтегю. – Он знает, что это погубит короля. Хочет, чтобы мы молчали и проложили дорогу, которой король вернется к Риму.

На мгновение меня охватывает радость, которую испытываешь, получив наконец какую-то ставку в игре, какую-то силу. С тех пор как Томас Кромвель стал советником короля и подсказал ему предать нашу королеву и отнять все у нашей принцессы, мы пытались перекричать бурю. Теперь, похоже, погода меняется.

– Ему нужна наша дружба, чтобы противостоять Болейнам, – говорит Монтегю. – А Сеймуры хотят, чтобы мы поддержали Джейн.

– Она – новая возлюбленная короля? – спрашиваю я. – Они действительно думают, что он на ней женится?

– После Анны она, должно быть, точно бальзам, – замечает Монтегю.

– И что, он снова влюблен?

Монтегю кивает:

– Он от нее без ума. Думает, что она тихая деревенская девушка, застенчивая, ничего не знающая. Считает, что ее не интересует то, чем заняты мужчины. Смотрит на ее семью и думает, что она окажется плодовитой.

Молодая женщина, у которой пятеро братьев.

– Но он же не может думать, что она – лучшая женщина при дворе, – возражаю я. – Он всегда хотел все самое лучшее. Он не может считать, что Джейн затмевает всех прочих.

– Нет, он переменился. Она не лучшая, далеко нет, но она восхищается им больше прочих, – говорит Монтегю. – Это его новая точка отсчета. Ему нравится, как она на него смотрит.

– А как она на него смотрит?

– Благоговейно.

Я обдумываю услышанное. Понятно, что королю, который только что был поражен мыслью о своей смертности, когда пролежал несколько часов без сознания, который столкнулся с тем, что может умереть, не оставив наследника мужского пола, это обожание со стороны чистой деревенской девочки может принести некоторое облегчение.

– И что же?

– Сегодня я обедаю с Кромвелем и Генри Куртене. Мне сказать ему, что мы с ним против Анны?

Я вспоминаю об огромной недавно обретенной власти Болейнов и богатстве Говардов и думаю, что, несмотря на это, мы сможем их одолеть.

– Да, – говорю я. – Но скажи ему, что за это мы хотим восстановления прав принцессы и аббатств. Мы сохраним отлучение в тайне, но король должен вернуться к Риму.

Монтегю возвращается с обеда с Кромвелем на заплетающихся ногах, он так пьян, что едва стоит. Я уже легла, и он стучится ко мне и просит позволения войти, а когда я открываю дверь, останавливается на пороге и говорит, что не хочет навязываться.

– Сын! – с улыбкой говорю я. – Ты пьян, как конюх.

– У Томаса Кромвеля голова железная, – с сожалением отвечает он.

– Надеюсь, ты не сказал ничего, кроме того, о чем мы договорились.

Монтегю прислоняется к косяку и тяжело вздыхает. В лицо мне ударяет теплый запах эля, вина и, по-моему, бренди, поскольку у Кромвеля необычные вкусы.

– Иди ложись, – говорю я. – Утром тебя будет тошнить, как щенка.

Он удивленно качает головой.

– Голова у него железная, – повторяет он. – Железная голова и сердце, как наковальня. Знаешь, что он затеял?

– Нет.

– Он подрядил ее собственного дядю, ее дядю, Томаса Говарда, собирать свидетельства против нее. Томас Говард будет искать свидетельства против этого брака. Он будет опрашивать свидетелей против собственной племянницы.

– Железные люди, каменные сердца. А что с принцессой Марией?

Монтегю бестолково кивает.

– Я не забыл о вашей любви к ней, я никогда не забываю, леди матушка. Я сразу об этом сказал. Я ему сразу напомнил.

– И что он ответил? – спрашиваю я, борясь с желанием окунуть своего пьяного сына головой в ведро ледяной воды.

– Сказал, что у нее будет подобающий двор и свита и ее будут чтить в новом доме. Ее объявят законной. Ей все вернут. Она будет при дворе. Королева Джейн будет ее другом.

Я едва не закашливаюсь, услышав новое имя.

– Королева Джейн?

Он кивает:

– Невероятно, да?

– Ты уверен?

– Кромвель уверен.

Я тянусь к нему, забыв про запах вина, бренди и пряного эля. Глажу по щеке, а он мне улыбается.

– Молодец. Хорошо, – говорю я. – Может быть, все это кончится хорошо. И это ведь не просто Кромвель отпускает хлеб по водам? Это воля короля?

– Кромвель ничего и не делает, кроме как по воле короля, – уверенно произносит Монтегю. – В этом можешь не сомневаться. И сейчас король хочет, чтобы принцессе все вернули, а этой Болейн не было.

– Аминь, – говорю я, бережно выталкивая Монтегю за дверь своих личных покоев, где дожидаются его люди. – Уложите его, – велю я. – И дайте проспаться.

Дом Розы, Приход Св. Лаврентия, Паунтни, Лондон, апрель 1536 года

С этой тайной в сердце, внезапно исполнившись надежды, я еду навестить кузину Гертруду Куртене в ее лондонском доме, в Паунтни. Ее муж Генри при дворе, готовится к турниру в честь Майского праздника, Монтегю тоже должен остаться при дворе. После турнира все отправятся на пышный праздник, который устраивает во Франции король Франциск. Что бы ни замышлял Кромвель против Болейн, он не торопится, и нет способа приблизить дружбу с Испанией или возвращение к Риму. Поскольку Томасу Кромвелю я верю не больше, чем любому наемнику, что шляется по борделям Патни, я думаю, что он очень даже может играть за обе стороны сразу, за Болейн и Францию против моей принцессы Марии и Испании, пока не поймет точно, кто выигрывает.

Кузину Гертруду разрывает от желания посплетничать. Она вцепляется в меня, едва я спешиваюсь и захожу в холл.

– Идем, – говорит она. – Идем в сад, я хочу поговорить с тобой там, где нас не подслушают.

Я со смехом следую за ней.

– Что такого срочного?

Как только она поворачивается, чтобы заговорить, мой смех иссякает, такое у нее серьезное лицо.

– Гертруда?

– Король говорил с моим мужем с глазу на глаз, – говорит она. – Я не посмела тебе об этом писать. Говорил после того, как его наложница потеряла ребенка. Сказал, что теперь понимает, что Господь не даст ему от нее сына.

– Я знаю, – отвечаю я. – Я тоже об этом слышала. Даже в деревне я об этом слышала. Все при дворе, наверное, знают, а раз все знают, то не иначе король и Кромвель хотят, чтобы все знали.

– А вот чего ты не слышала: он говорит, что она соблазнила его колдовством, что поэтому у них и не будет сына.

Я поражена.

– Колдовством?

Я понижаю голос, повторяя это опасное слово. Обвинить женщину в колдовстве все равно что приговорить ее к смерти – какая женщина сможет доказать, что несчастье не ее рук дело? Если кто-то скажет, что его сглазили или заколдовали, как доказать, что этого не было? Если король говорит, что его околдовали, кто ему скажет, что он ошибается?

– Помилуй ее Господи! Что ответил кузен Генри?

– Ничего. От изумления не мог говорить. К тому же что ему было говорить? Мы все думали, что она свела его с ума, все считали, что она всех вокруг сводит с ума, он был не в себе, как помешанный, так кто скажет, что это не было колдовством?

– Мы видели, что она вертит им как хочет, – раздраженно отвечаю я. – Никакой тайны в этом не было, никакого волшебства. Ты не понимаешь, что Джейн Сеймур подталкивают к той же игре? Шаг вперед, шаг назад, почти соблазнилась – и тут же отпрянула? Мы разве не видели, как король сходил с ума по десятку женщин? Это не волшебство, это то, как ведет себя любая потаскуха, если у нее есть капля ума. Разница в том, что Болейн была смышленее прочих, за ней стояла семья, – а королева, Господь ее благослови, старела и не могла больше иметь детей.

– Да, – одумывается Гертруда. – Да, ты права. Но все же, если король думает, что его околдовали, если король считает ее ведьмой и полагает, что этим объясняются ее выкидыши, – это все, что имеет значение.

– И что еще имеет значение, так это как он собирается в связи с этим поступить, – говорю я.

– Он ее оставит, – с торжеством произносит Гертруда. – Обвинит ее во всем и оставит. А мы, и Кромвель, и все, кто к нам близок, поможем ему это сделать.

– Как? – спрашиваю я. – Именно над этим Монтегю сейчас трудится с Кромвелем, Кэрью и Сеймуром.

Она улыбается.

– Не они одни, – замечает она. – Десятки других людей. И нам даже не придется действовать самим. Этот дьявол Кромвель все за нас сделает.

Я остаюсь отобедать с Гертрудой и осталась бы еще на дольше, но днем за мной является один из людей Монтегю и просит меня вернуться в Л’Эрбер.

– Что случилось?

Гертруда выходит со мной во двор конюшни, где стоит под седлом моя лошадь, готовая к отъезду.

– Не знаю, – отвечаю я.

– Но ведь нам ничто не угрожает? – осведомляется она, вспоминая наш тайный тост за обедом: за падение Анны и за то, чтобы король пришел в себя и назвал принцессу Марию своей единственной истинной наследницей.

– Не думаю, – говорю я. – Монтегю бы меня предупредил. – Думаю, у него для меня есть работа. Возможно, мы наконец-то начали брать верх.

Л’Эрбер, Лондон, май 1536 года

Монтегю меряет шагами нашу личную часовню, словно хочет бежать на побережье, к услужливому шкиперу в Грейз и уплыть к брату Реджинальду.

– Он сошел с ума, – шепотом произносит Монтегю. – Думаю, теперь он на самом деле сошел с ума. Все в опасности, никто не знает, что он сделает в следующее мгновение.

Меня поражает эта внезапная перемена. Я откладываю плащ и беру сына за руки.

– Успокойся. Рассказывай.

– Ты ничего не слышала на улицах?

– Ничего. Некоторые меня приветствовали, когда я ехала, но по большей части было тихо…

– Потому что в это поверить невозможно! Он!.. – Монтегю прижимает ладонь к губам и оглядывается.

В часовне нет никого, кроме нас, пламя свечей то подрастает, то опадает, никто тихонько не открывал и не закрывал дверь, пламя не трепещет. Мы одни.

Монтегю поворачивается и опускается рядом со мной на колени. Я вижу, как он бледен, как дрожит, как подавлен.

– Он велел арестовать Анну Болейн за прелюбодеяние, – выдыхает он. – И мужчин из ее свиты, за то, что хранили ее тайны. Мы не знаем скольких. Мы так и не узнали кого.

– «Скольких»? – не в силах поверить я. – Ты о чем это, «скольких»?

Он вскидывает руки.

– Знаю! Зачем ему обвинять больше одного, даже если у нее в постели побывали десятки? Зачем допускать, чтобы о таком узнали? И зачем ему выдумывать такую невероятную ложь, если он может просто оставить ее, не говоря ни слова! Арестовали Томаса Уайетта, Генри Норриса, а еще мальчишку, который поет у нее в покоях, и ее собственного брата.

Он смотрит на меня.

– Ты его знаешь! Что у него на уме? Зачем он это делает?

– Погоди, – говорю я. – Я не понимаю.

Я пододвигаю стул священника и опускаюсь на него, потому что у меня подкашиваются ноги. Я думаю, что слишком стара для этого, мне уже не так легко даются подозрения и выводы. Король Генрих меня опережает, чего никогда не случалось с принцем Генрихом. Потому что принц Генрих был смышлен и умен, но король Генрих скор и хитер, как безумец; его решимость неудержима.

Монтегю медленно повторяет имена, упоминая еще нескольких мужчин, которых недосчитались при дворе.

– Кромвель говорит, что она родила чудовище, – продолжает мой сын. – Словно это все подтверждает.

– Чудовище? – глупо повторяю я.

– Не мертвого ребенка. Какое-то пресмыкающееся.

Я смотрю на сына в немом ужасе.

– Господи, как же Томас Кромвель находит грех и содомию всюду, куда бы ни посмотрел! В моем приорате, в спальне королевы. Что у него за ум. Что за голоса он слышит в молитвах?

– Важнее ум короля. – Монтегю кладет руки мне на колени и смотрит на меня снизу вверх, словно я по-прежнему его всемогущая мама и могу все исправить. – Кромвель делает лишь то, что скажет вслух король. Он будет судить ее за прелюбодеяние.

– Судить за прелюбодеяние? Свою собственную жену?

– И, Боже помоги мне, я – один из присяжных.

– Ты присяжный?

– Мы договорились! – Он вскакивает на ноги и ревет. – Все, кто встречался с Кромвелем, кто сказал, что поможет ему признать брак недействительным, призваны на суд. Мы думали, что речь об освобождении короля от недействительного брачного обета. Думали, что рассмотрим законность этого брака и признаем его недействительным. А не об этом! Не об этом!

– Он судит свой брак? Он его признает недействительным? – спрашиваю я. – Как попытался сделать с королевой?

– Нет, нет, нет! Ты меня не слышишь? Суд не по поводу брака, он судит эту женщину. Он собирается судить ее за прелюбодеяние. И ее брата, и еще несколько человек, Бог знает кого, Бог знает, сколько их. Бог знает, может быть, среди них наши друзья и родственники. И уж точно только Богу ведомо, зачем!

– Кто-нибудь из наших? – поспешно спрашиваю я. – Среди них нет членов нашей семьи или тех, кто с нами? Сторонников принцессы?

– Нет. Насколько я знаю. Никого еще не арестовали. Это и странно. Все, кого недосчитались, из партии Болейнов, они целый день вьются в ее покоях.

Монтегю строит гримаску.

– Ты их знаешь. Норрис, Бреретон…

– Те, кого не любит Кромвель, – замечаю я. – Но мальчика-лютниста зачем?

– Не знаю! – Монтегю трет лицо ладонями. – Его взяли первым. Может быть, потому, что Кромвель может его пытать, пока он не сознается? Пока не назовет других? Не произнесет имена, которые нужны Кромвелю?

– Пытать? – повторяю я. – Пытать его? Король прибегает к пыткам? Пытать мальчика? Маленького музыканта?

Монтегю смотрит на меня, словно страна, которую мы знали и любили, наше наследие, прямо из-под наших ног валится в ад.

– А я согласился стать присяжным, – говорит он.

Не только мой сын Монтегю, но еще двадцать пять пэров королевства вынуждены присутствовать на суде над женщиной, которую называли королевой. Председательствует в суде ее дядя, с мрачным лицом наблюдающий за падением той, кого подтолкнул к трону и она стала ненавистной ему королевой. Возле него ее бывший любовник, Генри Перси, трясущийся от старости, бормочущий, что слишком болен для присутствия в суде, что его нельзя было заставлять являться на суд.

Все лорды моей семьи здесь. Добрая четверть присяжных – наши сторонники или союзники, они поддерживают принцессу Марию, они ненавидели Болейн с тех пор, как она захватила трон. Для нас, – пусть свидетельства о поцелуях и соблазнении довольно тяжело выслушивать, – обвинение в том, что она отравила королеву и пыталась отравить принцессу, становятся горьким подтверждением худших наших страхов. Остальные присяжные – люди Генриха, которые будут любить и ненавидеть, кого он прикажет. Анна не приобрела друзей, пока была королевой, никто не произносит ни слова в ее защиту. Правосудия для нее нет, суд изучает свидетельства, которые так убедительно подготовил Томас Кромвель.

Елизавету Сомерсет, графиню Вустерскую, бывшую со мной на похоронах королевы в Петерборо, обратили против ее подруги Анны, она докладывает о флирте и о кое-чем похуже в спальне королевы. Кто-то рассказывает о чем-то, что кто-то произнес на смертном одре. Сплетни мешаются с ужасающей клеветой.

Монтегю приходит домой с мрачным и злым лицом.

– Какой стыд, – коротко говорит он. – Король сказал, что, по его мнению, ее поимела чуть не сотня мужчин. Позор.

Я протягиваю ему бокал пряного эля и смотрю на него.

– Ты сказал: «Виновна»? – спрашиваю я.

– Да, – отвечает он. – Свидетельства были бесспорны. Лорд Кромвель знал все подробности, о которых можно было спросить. По какой-то причине, я ее не постигаю, он позволил Джорджу Болейну самому признать перед судом, что король не мог зачать наследника мужского пола. Он, можно сказать, объявил о несостоятельности короля.

– Доказано, что она убила нашу королеву?

– Ее в этом обвинили. Кажется, этого достаточно.

– Он ее заточит? Или отправит в монастырь?

Монтегю поворачивается ко мне, и лицо его исполнено мрачной жалости:

– Нет. Он собирается ее убить.

Бишем Мэнор, Беркшир, май 1536 года

Я уезжаю из Лондона, мне невыносимы разговоры и сплетни, постоянное пересказывание непристойных подробностей суда, бесконечные гадания о том, что будет дальше. Даже те, кто ненавидел Болейн, не понимают, почему король не объявит свой брак недействительным, не признает свою дочь Елизавету незаконной и не отошлет ее мать в какой-нибудь отдаленный холодный замок, где она может умереть по недосмотру.

Кое-что из этого сделано: брак аннулирован, Елизавета объявлена бастардом. Но эту женщину по-прежнему держат в Тауэре и собираются казнить.

Я рада, что уехала из города, но не могу выбросить из головы женщину, сидящую в Тауэре. В закрытом и заброшенном приорате я захожу в холодную часовню и опускаюсь на колени на полу, лицом на восток, хотя красивое распятие и серебряную утварь с алтаря забрали. Неожиданно для самой себя я начинаю молиться перед пустым алтарем о женщине, которую ненавидела, чьи люди украли мое святое убранство.

В Англии прежде не казнили королев. Невозможно обезглавить королеву. Ни одна женщина никогда не выходила из Тауэра на маленькую лужайку перед часовней, чтобы принять смерть. Я не могу себе этого представить. Мне невыносимо об этом думать. И я не могу поверить, что Генрих Тюдор, принц, которого я знала, мог так перемениться к женщине, которую любил. Его учтивые ухаживания вошли при дворе в поговорку. Он не может быть грубым; с Генрихом речь всегда о любви, о настоящей любви. Он ведь не может приговорить свою жену, мать своего ребенка, к смерти.

Я помню, что он отвернулся от нашей доброй королевы, отослал ее прочь и пренебрег ею. Но это совсем другое дело; уехать от женщины, в которой разочаровался, и забыть ее – или перемениться в одночасье и приговорить возлюбленную к смерти.

Я молюсь за Анну, но чувствую, что мысли мои снова и снова обращаются к королю. Я думаю, что он, должно быть, впал в яростное буйство ревности, ему стыдно слушать, что говорят о нем люди, как злословят о нем Болейны; он ощущает свой возраст, ощущает, что его юношеская красота размылась, когда расплылось его лицо. Он, должно быть, каждый день смотрит в зеркало и видит, как исчезает за одутловатым лицом короля-посмешища прекрасный молодой принц, как золотое дитя превращается в Рытика. Все обожали Генриха, когда он был молодым королем, он не понимает, как его двор и жена, которую он возвысил из ничего, могли так отвернуться от него и, что хуже, смеялись над ним, выставляя его жирным старым рогоносцем.

Но я ошибаюсь. Я думаю о чувствительном человеке, сжимающемся от стыда, гневающемся из-за потери женщины, ради которой он столько всего разрушил, а Генрих тем временем лечит свою гордость, ухаживая за девушкой из семьи Сеймуров. Он не смотрит в зеркало, оплакивая свою юность. Он каждый вечер отправляется на барке вверх по течению, под музыку лютнистов, чтобы отобедать с нею. Он шлет ей подарки и строит планы на будущее, будто они – невеста и жених, обручившиеся в мае. Он не оплакивает юность, он ее требует назад; и всего через несколько дней после того, как пушечный выстрел из Тауэра сообщает о том, что король совершил одно из самых тяжких преступлений, на какое может пойти мужчина, – убил жену, – король снова женится, и у нас новая королева: Джейн.

– Испанский посол сказал мне, что Джейн призовет принцессу ко двору и позаботится о том, чтобы ей были оказаны должные почести, – говорит мне Джеффри.

Мы гуляем по полям, глядя на зеленеющий урожай. Где-то в изгороди, среди белых цветов боярышника поет черный дрозд, вопреки всему миру; стройная песня, полная надежды.

– В самом деле?

Джеффри широко улыбается:

– Наш враг мертв, а мы выжили. Король сам призвал к себе Генри Фитцроя, обнял его и сказал, что Болейн убила бы его и нашу принцессу и что ему повезло, что они оба по-прежнему с ним.

– Он пошлет за принцессой?

– Как только Джейн провозгласят королевой и она обустроится при дворе. Наша принцесса будет жить со своей новой матерью-королевой очень скоро.

Я беру своего любимого сына под руку и ненадолго кладу ему голову на плечо.

– Знаешь, в жизни столько внезапных поворотов, что меня почти удивляет то, что я еще здесь. Я очень удивлена тем, что вижу, как все возвращается на круги своя.

Он похлопывает меня по руке:

– Кто знает? Может быть, ты еще увидишь, как коронуют твою любимую принцессу.

– Тсс, – говорю я, хотя поля пусты, только вдалеке работник раскапывает обвалившуюся канаву.

Теперь даже говорить о смерти короля – измена. Кромвель каждый день сочиняет новые законы, чтобы защитить доброе имя короля.

Я слышу на дороге стук копыт, и мы поворачиваем обратно к дому. Над изгородями бьется стяг Монтегю, и когда мы заходим во двор конюшен, он как раз спешивается. Он спешит к нам, улыбаясь, падает на колено под мое благословение, а потом встает.

– У меня новости из Гринвича, – говорит он. – Добрая весть.

– Принцессе велят вернуться ко двору? – догадывается Джеффри. – Я же говорил!

– Даже лучше, – отвечает Монтегю, поворачиваясь ко мне: – Это вас приглашают ко двору. Леди матушка, я привез личное приглашение от короля. Изгнание окончено, вы должны вернуться.

Я не знаю, что сказать. Я смотрю в его улыбающееся лицо и ищу слова.

– Меня возвращают?

– Всех возвращают. Все будет как прежде. Принцесса в своем дворце, а вы рядом с ней.

– Хвала Господу! – восклицает Джеффри. – Ты снова будешь управлять домом принцессы Марии, как прежде. Будешь там, где твое место, где место всем нам. При дворе, и к тебе снова потекут владения и деньги, ко всем нам.

– Ты в долгах, Джеффри? – спрашивает Монтегю, насмешливо улыбаясь.

– Сомневаюсь, что ты бы справился при таком маленьком поместье, да еще постоянно судясь с соседями, – раздраженно отвечает Джеффри. – Все, чего я хочу, – это чтобы у нас снова было то, что наше по праву. Наша леди матушка должна стоять во главе двора, и мы тоже должны быть там. Мы Плантагенеты, мы рождены править, самое меньшее, что нам пристало, – быть советниками.

– А я буду заботиться о принцессе, – повторяю я.

Это единственное, что имеет для меня значение.

– Ты снова леди-воспитательница принцессы, – Монтегю берет меня за руку и улыбается. – Поздравляю.

Гринвичский дворец, Лондон, июнь 1536 года

Я возвращаюсь в Лондон с Монтегю, перед нами скачет его знаменосец, над моей головой реет белая роза, красиво одетая стража Монтегю сидит на красивых конях вокруг меня, и почти сразу, как мы въезжаем в город, направляясь к нашей барке, стоящей на реке, я вижу, что люди указывают на нас, бегут к нам и приветственно кричат. Когда мы добираемся до реки, тысячи вышедших на улицы выкрикивают мое имя, благословения, осведомляются о принцессе и, наконец, возглашают: «Уорик! Уорик!»

– Довольно, – Монтегю кивает одному из стражей, и тот вклинивается в толпу, тесня людей большим конем, вынимает меч и плашмя бьет по голове юного лоялиста.

– Монтегю! – пораженно говорю я. – Он ведь только приветствовал нас.

– Нельзя, – мрачно отвечает Монтегю. – Вы вернулись ко двору, леди матушка, нас восстановили в правах, но здесь все не так, как прежде. Король изменился. Думаю, он никогда не будет прежним.

– Я думала, он очень счастлив с Джейн Сеймур, – говорю я. – Думала, она – единственная женщина, которую он когда-либо любил.

Монтегю, услышав, как я язвлю, прячет мрачную улыбку.

– Он с нею счастлив, – осторожно говорит он. – Но он не настолько влюблен, чтобы вынести хоть слово осуждения или сомнения. А когда кто-то выкрикивает твое имя, или имя принцессы, или что-то про церковь – это как раз то осуждение, которое ему невыносимо слушать.

Комнаты у меня при дворе те же, что и раньше, давным-давно, когда я была придворной дамой Катерины, а она была королевой всего двадцати трех лет от роду, спасенной от нищеты и отчаяния семнадцатилетним королем, и мы думали, что теперь все всегда будет хорошо.

Я отправляюсь выказать уважение новой королеве, приседаю перед Джейн Сеймур, девушкой, которую я впервые увидела, когда она была застенчивой и не вполне умелой девицей в свите Катерины. По ее набеленному высокомерию я понимаю, что она помнит, как я ругала ее за неуклюжесть, и я опускаюсь в старательном глубоком реверансе, из которого поднимаюсь лишь по ее приглашению.

Я забочусь о том, чтобы она не заметила ни тени веселого изумления, с которым я осматриваю комнату и ее дам. Все деревянные выступы, на которых красовался сокол или большое «А», обточены и ошкурены, и теперь там «Д» или взлетающий феникс. Ее медоточивый девиз, «Клянусь повиноваться и служить», как раз сейчас вышивают по зеленому стягу Тюдоров ее дамы. Они любезно меня приветствуют. С некоторыми я в давней дружбе. Элизабет Даррелл служила Катерине вместе со мной, единоутробная сестра Фрэнсис Грей, Мария Брэндон, тоже здесь, как и, что удивительно, Джейн Болейн, вдова Джорджа Болейна, которая дала роковые показания против собственного мужа и своей невестки Анны. Кажется, она с похвальной быстротой оправилась от собственного горя и несчастья в семье и очень вежливо передо мной приседает.

Королева Джейн меня поражает. Взять Джейн Болейн в придворные дамы – значит осознанно приветить шпиона, который пойдет на любую низость. Она ведь должна знать, что Джейн Болейн отправила мужа и невестку на виселицу, она едва ли дрогнет, заманивая в ловушку чужого человека. Но потом я понимаю. Этих дам выбрала не Джейн, это женщины, которых сюда поместили их родственники, чтобы грести милости и доходы, чтобы попадаться королю на глаза, это порочные приспособленки, которых сюда впихнули ради наживы. Это не двор королевы Англии, не в том смысле, в каком я бы поняла. Это крысиное гнездо.

Мне позволено написать принцессе, хотя навестить ее пока нельзя. Я терпеливо сношу запрет, я уверена, что король призовет ее ко двору. Королева Джейн говорит о ней тепло, она просит моего совета по поводу новой одежды, которую хочет послать принцессе, и плаща для верховой езды. Мы вместе выбираем новое платье и несколько рукавов глубокого красного цвета, которые, я знаю, ей будут к лицу, и отправляем все это с королевским гонцом на север, всего за тридцать миль, в Хансдон, где принцесса готовится к возвращению ко двору.

В письме я спрашиваю о ее здоровье, о том, счастлива ли она. Рассказываю ей, что мы скоро увидимся, что мы снова будем счастливы вместе, что я надеюсь, что король позволит мне управлять ее домом и все будет как раньше. Я пишу, что двор снова спокоен и весел, что она найдет в Джейн королеву и друга. Я не упоминаю, что у них много общего, поскольку разница в возрасте у них – всего восемь лет, только Мария, конечно, рождена и воспитана как принцесса, а Джейн – ничем не отличившаяся дочь сельского рыцаря; и жду ответа.

Дорогая моя леди Маргарет,

мне так жаль, мне так грустно, что я не смогу вернуться ко двору и снова быть с вами. Я, к несчастью, оскорбила своего отца короля, и, хотя я сделала бы все, чтобы быть ему послушной и почтительной дочерью, я не могу ослушаться и не чтить свою праведницу-мать и Господа своего. Молитесь за меня.

Мария.

Я ничего не понимаю, поэтому тут же иду в покои короля, чтобы найти Монтегю. Он играет в карты с одним из братьев Сеймуров, которые теперь выбились в люди, и я жду, пока игра закончится, посмеиваясь над тщательно продуманными проигрышами Монтегю. Генри Сеймур сгребает свой выигрыш, кланяется мне и уходит прочь по галерее.

– Что случилось с принцессой? – напряженно спрашиваю я, сжимая в руке письмо, спрятанное поглубже в карман.

– Король не допустит ее ко двору, пока она не примет присягу, – коротко отвечает Монтегю. – Он послал к ней Норфолка, который обругал ее в лицо и назвал изменницей.

Я растерянно качаю головой:

– Зачем? Зачем королю настаивать, чтобы она теперь приняла присягу? Королева Катерина умерла, Анна мертва, Елизавета объявлена незаконной, у него новая королева, и она – Господи, прошу Тебя – родит ему сына и наследника. Зачем ему настаивать, чтобы принцесса приняла присягу? В чем смысл?

Монтегю отворачивается от моего встревоженного лица и делает несколько шагов.

– Не знаю, – просто отвечает он. – Смысла никакого. Я думал, что, когда Болейн умрет, все наши беды кончатся. Думал, что король помирится с Римом. Я не понимаю, почему он настаивает. Особенно я не понимаю, почему он по-прежнему против своей дочери. С собакой так не говорят, как с нею говорил Норфолк.

Я прижимаю руку к губам, чтобы не вскрикнуть.

– Он ей угрожал?

– Он сказал, что будь она его дочерью, он бы бил ее об стену головой, пока не станет мягкой, как печеное яблоко.

– Нет! – я не могу поверить, что даже Томас Говард мог осмелиться так говорить с принцессой; не могу поверить, что какой-нибудь отец позволил бы такому человеку угрожать его дочери насилием. – Господи, Монтегю, что нам делать?

Мой сын похож на человека, на которого мерно и неотвратимо надвигается опасность, на боевого коня, неохотно бредущего туда, откуда слышатся пушки.

– Я думал, наши беды кончились, но они начинаются заново, – медленно произносит он. – Думаю, нам нужно ее увезти. Королева Джейн заступается за нее, даже Кромвель советует вернуть ее ко двору, но король кричал на Джейн, говорил, что принцессу надо судить за измену, а Джейн дура, раз ее защищает.

Мне кажется, король в самом деле настроен против нее, по-моему, он решил, что она его враг. Одно ее присутствие, даже в отдалении, служит ему упреком. Он не может вспомнить о ней, не вспомнив, как обошелся с ее матерью. Не может думать о ней и делать вид, что не было Анны. Он не может сделать вид, что недостаточно стар, чтобы быть ее отцом. Ему невыносима мысль о том, что она бросает ему вызов. Нам нужно ее увезти. Не думаю, что в этом королевстве она в безопасности.

Джеффри снова едет в прибрежную деревушку Грейз и докладывает, что шкипер готов выйти в море по нашему сигналу, что он по-прежнему верен принцессе. Наш родственник из Кале, Артур Плантагенет, лорд Лайл, пишет мне, что сможет принять груз товаров, который я ему собираюсь отправить, и что его лондонскому мажордому нужно будет послать записку, когда мы будем готовы. Монтегю приводит ко двору полдюжины сильных верховых лошадей, говоря, что будет их обучать к охотничьему сезону. Наш кузен Генри Куртене платит мальчишке-конюху из Хансдона, чтобы тот сообщал ему новости, и узнает, что принцессе теперь разрешают каждое утро гулять в саду, для здоровья.

Перед завтраком я следую за королевой Джейн в часовню, когда замечаю среди спутников короля Монтегю. Он подходит ко мне, опускается на колено, чтобы я его благословила, и, когда я кладу руку ему на голову, шепчет:

– Норфолк выдал королю своего сводного брата, Тома арестовали за измену.

Я не позволяю потрясению отразиться на своем лице, Монтегю поднимается и подает мне руку.

– Идем, – быстро произношу я.

– Нет, – он ведет меня к часовне, кланяется королеве и отступает назад. – Веди себя как обычно, – напоминает он мне.

Пока священник служит мессу, повернувшись к прихожанам спиной, и над нами плывет тихое бормотание на латыни, я замечаю, что сжимаю четки и перебираю их снова и снова. Невозможно, чтобы Говард сделал что-то против короля. Том Говард, как и вся его семья, поднялся, исполняя любую королевскую просьбу. У короля во всей стране нет более верного, более твердо стоящего на земле приверженца. Я едва слышу мессу, я не могу молиться. Я смотрю на склоненную голову королевы и гадаю, понимает ли она это.

Лишь когда двор направляется к завтраку, я могу пойти рядом с Монтегю и на глазах у всех тихо с ним заговорить, как мать с сыном.

– Что сделал Томми Говард?

– Соблазнил твою бывшую подопечную, дочь шотландской королевы, леди Маргарет Дуглас. Они тайно обвенчались на Пасху.

– Леди Маргарет! – восклицаю я.

Я почти не видела ее с тех пор, как она вышла из-под моего присмотра, чтобы служить Анне Болейн. Сначала я ощущаю лишь облегчение оттого, что принцессе ничем не угрожает новое происшествие, но потом задумываюсь о хорошенькой девушке, которая была на моем попечении, но растерялась при дворе.

– Она в жизни не совершила бы ничего, что не пристало принцессе, – с чувством говорю я. – Она была придворной дамой нашей принцессы, она дочь Маргариты Тюдор. Не говори мне, что она тайно вышла за простолюдина без позволения!

– Именно это я и говорю, – отрезает Монтегю.

– Вышла за Тома Говарда? Тайно? Откуда король узнал?

– Все говорят, что герцог ему сказал. Он способен предать своего сводного брата?

– Да, – тут же отвечаю я. – Он не может рисковать: вдруг король подумает, что он участвовал в заговоре, желая обвенчать еще одного королевского наследника с членом семьи Говардов. У него уже есть в зятьях Генри Фитцрой, а если семья поймает еще одного Тюдора, как это будет выглядеть?

– Для короля это выглядит так, будто они готовы захватить трон, – мрачно отвечает Монтегю.

– Пусть лучше подозревает Говардов, чем Плантагенетов, – замечаю я. – Но что станется с леди Маргарет? Он очень зол?

– Он в ярости. Хуже, чем я ожидал. И зол на жену Генри Фитцроя, Марию Говард, которая помогла им встретиться.

– Как можно быть такими глупцами? – качаю головой я. – Леди Маргарет знает, что любой, кто за ней ухаживает, пробивается ближе к трону. А сейчас и не поймешь, насколько ближе. Если принцессу Елизавету объявляют незаконной, а принцессу Марию не восстанавливают в правах, то леди Маргарет третья в очереди наследования после матери и брата.

– Теперь она это знает, – говорит Монтегю. – Король сказал, что герцог Норфолк принес в страну изменнический раскол.

– Он употребил слово «изменник»?

– Да.

– Постой, – говорю я. – Постой, Монтегю, дай мне подумать.

Я отхожу от него на несколько шагов, потом возвращаюсь.

– Подумай минутку. Почему герцог Норфолк не ухватился за нее? Как ты говоришь, если король отринет принцессу, леди Маргарет становится наследницей трона. Почему Норфолк не воспользовался этим тайным браком, чтобы заполучить в семью еще одного наследника трона? Почему не одобрил его и не сохранил в тайне?

Монтегю собирается ответить, и тут я раскрываю ему суть заговора.

– Норфолк должен быть совершенно уверен, что король назовет своим наследником Генри Фитцроя, так его дочь Мария Говард станет королевой Англии. Иначе он бы поддержал брак и сохранил его в тайне, как еще одну полезную родственную связь с короной.

– Опасные слова, – произносит Монтегю так тихо, что я его едва слышу.

– Норфолк никогда бы не предал брата ради чего-то меньшего, чем продвижение к трону – брак своей дочери с наследником короля, – выдыхаю я. – Норфолк ждет самой главной возможности для себя и своей семьи. Он знает, что это не леди Маргарет. Он должен быть совершенно уверен, что наследником назовут Генри Фитцроя.

– И что? – говорит Монтегю. – Что это означает для нас?

Я чувствую, как холодею, понимая.

– Это означает, что ты прав и мы должны вывезти принцессу из страны, – отвечаю я. – Король никогда не восстановит ее в правах. И она стоит у него на пути. Она в опасности, раз преградила ему путь. Всем, кто мешает ему, грозит опасность.

Я с молодой королевой Джейн в ее зале аудиенций, незаметно стою за троном, пока сотни людей кланяются ей и пытаются просить о той или иной милости. Джейн довольно равнодушно смотрит на внезапную вспышку интереса к ее здоровью и благополучию. Все приносят ей небольшие подарки, и она принимает их и передает кому-нибудь из дам, которые кладут дары на стол, стоящий сзади. Она то и дело бросает взгляд на меня, чтобы убедиться, что я за всем слежу и одобряю, как ведут себя дамы и как соблюдаются приличия в ее покоях. Я мягко киваю. При всех расходах на содержание принцессы я все еще самая богатая женщина при дворе, я в своем праве, у меня величайший титул, и я намного старше остальных. Мне шестьдесят два, и Джейн – шестая королева, которую я вижу на этом троне. Она права, что посматривает на меня застенчивыми голубыми глазами и убеждается, что все делает правильно.

Она начала свое правление с чудовищной ошибки. Леди Маргарет Дуглас не следовало позволять тайно встречаться с Томом Говардом. Марии Говард, молодой герцогине, жене Генри Фитцроя, не следовало позволять поощрять их. Королева Джейн, взошедшая на трон, который был еще теплым от пота, в страхе пролитого той, что занимала эту должность прежде, была так ослеплена своим новым величием, что не следила за поведением двора и не знала, что происходит. И теперь Том в Тауэре, обвинен в измене, леди Маргарет заперта в своих покоях, а король зол на всех.

– Нет, она арестована, она тоже в Тауэре, – радостно говорит мне Джейн Болейн.

Я чувствую, как привычно колотится мое сердце при мысли о Тауэре.

– Леди Маргарет? По какому обвинению?

– Измена.

Это слово в устах Джейн Болейн звучит как смертный приговор.

– Как ее можно обвинить в измене, когда она всего лишь вышла замуж по любви? – резонно спрашиваю я. – В глупости, да. В непослушании. И, разумеется, король оскорблен. По праву. Но в чем здесь измена?

Джейн Болейн прячет глаза.

– Измена, раз король так сказал, – изрекает она. – А он говорит, что они виновны. И наказание – смерть.

Меня трясет. Если король может обвинить в измене любимую племянницу и посадить ее в Тауэр, приговорив к смерти, он наверняка и свою дочь тоже может обвинить. Особенно когда он зовет ее незаконной и посылает худших из своих людей ей угрожать. Я иду в покои короля, посоветоваться с Монтегю, когда слышу за собой топот марширующих солдат.

На мгновение мне кажется, что сейчас я упаду в обморок от страха, я прижимаюсь к стене и чувствую спиной холодный камень, холодный, как камера в Тауэре. Я жду, сердце мое колотится, пока они идут мимо: две дюжины йоменов стражи в яркой ливрее Тюдоров маршируют в ногу по коридору Гринвичского дворца, направляясь в королевский зал аудиенций.

Как только они минуют меня, мне становится страшно за Монтегю. Я выдыхаю: «Мой сын» – и спешу за солдатами, которые с топотом поднимаются по лестнице в королевские покои, и перед ними распахиваются двери зала аудиенций, куда они заходят колонной по двое, грозные в своей силе.

В зале толпится народ, но короля нет. Трон пуст, король в своих личных покоях, он закрыл дверь от двора. Он не увидит ареста. Если будут плач и крики, они его не потревожат. Я осматриваю людный зал и с облегчением вижу, что Монтегю здесь тоже нет, он, должно быть, внутри, с королем.

Солдаты пришли не за моим сыном. Вместо этого их офицер уверенно подходит к сэру Энтони Брауну, королевскому фавориту, его верному конюшему, и достаточно вежливо просит его проследовать с ними. Энтони поднимается со своего места у окна, улыбается как истинный придворный и небрежно спрашивает:

– И по какому же обвинению?

– Измена, – слышится негромкий ответ, и все, кто стоял рядом с Энтони, будто тают.

Офицер оглядывается на внезапно погрузившийся в потрясенную тишину замерший двор.

– Сэр Фрэнсис Брайан! – выкликает он.

– Я здесь, – отвечает сэр Фрэнсис.

Он делает шаг вперед, и те, кто его окружал, отодвигаются назад, словно они его больше не знают, словно никогда не были с ним знакомы. Он улыбается, черная повязка на его глазу слепо окидывает двор и не находит друзей.

– Чем я могу быть вам полезен, офицер? Вам нужна моя помощь?

– Вы можете пройти со мной, – отвечает офицер с неким мрачным юмором. – Поскольку вы тоже арестованы.

– Я? – спрашивает Фрэнсис Брайан, родственник королевы, родственник бывшей королевы, человек, обеспечивший себе королевскую милость годами дружбы. – За что? По какому обвинению?

– Измена, – повторяет офицер. – Измена.

Я смотрю, как их двоих уводит стража, и обнаруживаю, что рядом со мной стоит герцог Норфолк, Томас Говард.

– Что они могли натворить? – спрашиваю я.

Особенно Брайан, он пережил тысячу опасностей, его по крайней мере дважды изгоняли от двора, и он каждый раз возвращался невредимым.

– Я рад, что вам это неизвестно, – следует угрожающий ответ. – Они вступили в сговор с леди Марией, незаконной дочерью короля. Собирались вывезти ее из Хансдона и переправить во Фландрию. Я бы их за это повесил. Я хотел бы увидеть, как ее за это повесят.

Я возвращаюсь в покои королевы, и всю дорогу меня гложет страх. Дамы спрашивают меня, что случилось, я отвечаю, что только что видела, как арестовали двух вернейших друзей короля. Я не рассказываю им, что сказал герцог Норфолк. Мне слишком страшно, чтобы это повторить. Леди Вудс говорит, что моего родственника Генри Куртене отстранили от личных покоев, поскольку подозревают в сговоре с принцессой. Я изо всех сил изображаю женщину, потрясенную ужасной новостью.

– Вы разве не пишете леди Марии? – спрашивает леди Вудс. – Не общаетесь с ней? Она же ваша бывшая воспитанница? И все знают, что вы ее любите и вернулись ко двору для того, чтобы служить ей?

– Я посылаю ей письма только через лорда Кромвеля, – отвечаю я. – Конечно, я к ней привязана. Я посылаю письма вместе с письмами королевы.

– Но вы не поощряли ее?

Я оглядываю комнату. Джейн Болейн очень тихо сидит над шитьем, так тихо, словно совсем не думает о работе.

– Конечно нет, – отвечаю я. – Я принесла присягу, как и все остальные.

– Не совсем все, – подает голос Джейн, поднимая голову от работы. – Ваш сын Реджинальд уехал из Англии, не принеся присягу.

– Мой сын Реджинальд готовит для короля доклад о его браке с королевой Катериной и управлении английской церковью, – твердо произношу я. – Король сам повелел ему этим заняться, и Реджинальд исполняет его волю. Он королевский ученый, он работает на короля. В его верности нельзя сомневаться, так же как и в моей.

– Разумеется, – с улыбкой отзывается Джейн, склоняясь к работе. – Я не предполагала ничего иного.

Я вижусь с Монтегю за обедом, но не могу с ним свободно поговорить, пока не выносят столы и не начинает играть музыка для танцев. Король кажется счастливым, пока он смотрит, как Джейн танцует со своими дамами, а потом, когда его упрашивают, встает и приглашает хорошенькую девушку из тех, что при дворе недавно.

Я смотрю на него почти как на незнакомца. Он так не похож на принца, которого я так любила, когда была жива его мать и был второй сын, давным-давно, сорок лет назад. Генрих стал очень широким, его ноги, бывшие когда-то такими сильными и гибкими, искривились, мышцы икр выпирают из-под врезающейся в тело голубой подвязки. Его живот круглится под дублетом, но дублет так широк и так толсто и крепко простеган, что Генрих кажется скорее величественным, чем толстым. Плечи у него под бортовкой и простежкой широкие, как у всякого спортсмена, и собственный размер вместе со многими слоями ткани делает их такими необъятными, что Генрих может пройти только в широко распахнутые двустворчатые двери. Копна его рыжих кудрей редеет, хотя он их тщательно расчесывает и завивает; но все равно просвечивает бледная кожа. Борода, в которой начала пробиваться седина, растет редко и курчаво, Катерина никогда бы не позволила ему носить бороду, она жаловалась, что борода царапает ей лицо. Нынешняя королева ни в чем не может ему отказать и не смеет жаловаться.

А его лицо, – его раскрасневшееся сейчас от неловкого танца лицо, сияющее при виде того, как смотрит на него снизу вверх молодая женщина, словно представить не может большего наслаждения, чем пожатие человека, который ей в отцы годится, и его объятия, когда танец позволяет им сойтись поближе, – вот его лицо и заставляет меня сомневаться.

Он больше не выглядит сыном Елизаветы. Чистая красота ее фамильного профиля, нашего семейного профиля, смазана его жирными щеками и подбородком. Отчетливые черты Елизаветы расплываются на разрушающемся лице ее милого принца Гарри. Глаза его кажутся меньше из-за раздутых щек, губы, похожие на розовый бутон, теперь слишком часто неодобрительно поджимаются, и от этого складка рта кажется злой. Он все еще красив, лицо у него по-прежнему привлекательное, но выражение лица – нет. Он выглядит мелочным, потакающим своим желаниям. Ни его мать, ни весь наш род мелочными не были. То были величественные короли и королевы, а этот, их потомок, хоть и одевается так богато, и выставляет себя мощным и властным, под ватой и жиром – мелок, он обидчив и мстителен, как мелкий человек. Наша беда, беда двора, беда страны в том, что мы вручили этому недалекому тирану власть Папы и армию короля.

– У вас такой мрачный вид, леди Поул, – замечает Николас Кэрью.

Я тут же отвожу взгляд от короля и улыбаюсь.

– Я была далеко отсюда, – говорю я.

– Да, я знаю кое-кого, кому желал бы быть сегодня далеко-далеко отсюда, – тихо произносит он.

– Вот как?

– Я могу помочь вам спасти ее, – серьезно произносит он.

– Мы не можем говорить об этом сейчас, не здесь, – отвечаю я. – И не после того, что сегодня случилось.

Он кивает.

– Я приду в ваши покои завтра после завтрака, если позволите.

Я жду, но он не приходит. Увидеть, что я его ищу, не должны, поэтому я отправляюсь на верховую прогулку с придворными дамами королевы, и когда мы встречаемся с джентльменами для пикника у реки, я сажусь за дамский стол и почти не смотрю в сторону двора. Я сразу заметила, что его там нет.

Я тут же ищу глазами Монтегю. Король сидит за главным столом, королева Джейн рядом с ним. Он ведет себя шумно, смеется, велит принести еще вина и хвалит повара, перед ним огромное блюдо с мясом в тесте, и он выедает мясо длинной золотой ложкой, поднося ее Джейн и капая на чудесное платье королевы мясным соком. Я сразу вижу, что Монтегю там нет. Ни за главным столом, ни среди других джентльменов, состоящих при личных покоях. Я чувствую, как под мышками у меня выступает пот, от которого делается холодно. Глядя на дюжину молодых людей, я понимаю, что нет не только Монтегю и Кэрью, но не сразу вижу, кто отсутствует. Мне вспоминается, как однажды, давно, я искала Монтегю, и Томас Мор сказал мне, что он изгнан от двора. Теперь Томас Мор ушел навсегда, и я не знаю, что с моим сыном.

– Вы ищете сына, – Джейн Болейн, сидящая напротив меня, поддевает вилкой кусочек жареного мяса и принимается грызть его с краешка, изысканная, точно французская принцесса.

– Да, я думала, он будет здесь.

– Не волнуйтесь. Его лошадь захромала, и он вернулся за сменной, – сообщает Джейн. – Не думаю, что его забрали с остальными.

Я смотрю на ее легкую дразнящую улыбку.

– Какими остальными? – спрашиваю я. – О чем вы?

Ее темные глаза прозрачны насквозь.

– Так ведь Томаса Чейни и Джона Расселла забрали для дознания. Лорд Кромвель полагает, что они вступили в сговор, чтобы побудить леди Марию пойти против отца.

– Это невозможно, – холодно произношу я. – Они верные слуги короля, а то, что вы описываете, было бы изменой.

Она прямо смотрит на меня, и в ее красивых темных глазах посверкивает озорной огонек.

– Думаю, да. Как бы то ни было, это не самое худшее.

– Что же может быть хуже, леди Рочфорд?

– Николаса Кэрью арестовали. Вы могли подумать, что он изменник?

– Не знаю, – глупо отвечаю я.

– И ваша подруга, которая служила леди Марии под вашим началом, жена мажордома, ваша подруга леди Анна Хасси! Ее арестовали за участие в заговоре и отвезли в Тауэр. Боюсь, арестуют всех, кто гордился своей дружбой с леди Марией. Буду молиться, чтобы никто не заподозрил вас.

– Благодарю вас за молитвы, – отвечаю я. – Надеюсь, в них не будет нужды.

Монтегю тем вечером приходит ко мне перед обедом, и я бросаюсь к нему и прижимаюсь лбом к его плечу.

– Обними меня, – говорю я.

Он всегда меня стесняется. Джеффри бы крепко обнял меня, но Монтегю сдержаннее.

– Обними меня, – повторяю я. – Мне сегодня было очень страшно.

– Пока нам ничто не грозит. Никто нас не предал, никто не сомневается в твоей верности королю. Генри Куртене не арестован, просто исключен из Тайного совета и взят под подозрение. Уильям Фитцуильям тоже. Фрэнсиса Брайана отпустят.

Я сажусь.

– Сейчас мы не можем увезти принцессу, – говорит Монтегю. – Человека Куртене взяли, он исчез с конюшни. Ни у кого нет ключа от ее двери, никто не может вывести ее из дома. Кэрью платит служанке, но мы не можем с ней связаться без него. Он под стражей, но я не знаю, где именно. Придется подождать.

– Анну Хасси арестовали.

– Я слышал. Не знаю, сколько человек из вашей прежней ричмондской свиты допрашивают.

– Помоги им Бог. Ты предупредил Джеффри?

– Я написал ему, чтобы занялся урожаем и не болтал, – мрачно говорит Монтегю. – Чтобы не пытался увидеться с принцессой, ее снова караулят денно и нощно. Заговор раскололи, как яйцо. У дверей принцессы стоит стража, с нею каждую ночь запирают служанку. Ей даже не позволяют гулять в саду.

– А испанский посол?

Лицо Монтегю мрачно.

– Говорит, что пытается получить разрешение Папы на то, чтобы она приняла присягу, признав, что брак ее родителей был недействительным и что она незаконная дочь, а король глава церкви. Шапуи считает, что ей нужно принять присягу. Ее арестуют, если она этого не сделает.

Он видит ужас на моем лице.

– Арестуют и обезглавят, – говорит он. – Поэтому Шапуи и велит ей подписать, выиграть время, а потом мы ее увезем.

Ей всего двадцать. Всего двадцать лет, и года не прошло с тех пор, как умерла ее мать. Она разлучена с друзьями, ее держат под замком, как грешницу, как преступницу. У нее нет ничего, что могло бы ее поддержать, кроме веры в Бога, и она боится, что по Божьей воле примет мученическую смерть за свою веру.

Судьи, собранные для рассмотрения ее изменнического непослушания королю, недолго борются с совестью и решают еще раз послать в Хансдон, где ее теперь держат как пленницу, не пытаясь скрыть, что она в опале. Они готовят документ, который называют «Подчинение леди Марии», и велят ей его подписать, иначе ей предъявят обвинение в измене. За измену полагается смертная казнь, принцесса знает, что полдюжины людей держат в Тауэре по обвинению в том, что они пытались ее спасти, и их жизнь зависит от того, как она поступит. Она считает, что ее мать была отравлена женой ее отца, что отец обезглавит ее, если она ему не подчинится. Никто не может ее спасти, никто не может даже связаться с ней.

Бедное дитя, бедное любимое дитя. Она подписывает три статьи. Сначала ставит подпись под тем, что признает отца королем Англии и будет подчиняться всем его законам. Потом подписывает признание его верховным земным главой Церкви Англии, а потом – последнюю статью документа:

«Я свободно и искренне признаю и подтверждаю, что брак между Его Величеством и моей матерью был, согласно законам Божьим и человеческим, кровосмесительным и незаконным».

– Она это подписала? – спрашивает Джеффри, ненадолго заехавший в Лондон, чтобы одолжить у меня денег, и с ужасом услышавший новости.

Я киваю.

– Бог один знает, чего ей стоило поклясться Его святым именем, что ее мать была кровосмесительницей и блудницей. Но она подписала, и она принимает, что она теперь леди Мария, а не принцесса и что она незаконная дочь.

– Нужно было увезти ее задолго до всего этого! – в ярости восклицает Джеффри. – Нужно было уехать до того, как туда добрались юристы и перехватили ее!

– Мы не могли, – отвечаю я. – Ты же знаешь, что не могли. Мы откладывали, потому что она болела, потом – потому что думали, что после смерти Анны ей ничто не угрожает, а потом раскрылся заговор. Нам повезло, что мы не в Тауэре вместе с остальными.

Теперь лорд Кромвель выносит в парламент Акт, который постановляет, что король сам должен назвать наследника. Он сам выберет наследника, от Джейн или, – как радостно заявлено в законе, – от любой последующей жены.

– Он собирается снова жениться? – спрашивает Джеффри.

– Он толком не определился, – говорит Монтегю. – Нашу принцессу он отверг, бастард Елизавета лишается титула. В документе ясно сказано, что, если у него не будет детей от королевы Джейн, он может выбрать наследника. Сейчас у него трое детей, все объявлены бастардами, зачатыми им, и он может из них выбирать: истинную принцессу, принцессу-бастарда или герцога-бастарда.

– Все постоянно спрашивают, кого он собирается назвать, – говорит Джеффри. – Пока Билль читали в парламенте, меня то и дело спрашивали, кого король выбрал себе в наследники. Кто-то даже спросил, не назовет ли он наследником Генри Куртене и не восстановит ли в правах нашу семью.

Монтегю коротко смеется.

– Он для этого и уничтожает своих детей, чтобы пришлось обратиться к кузенам?

– Никто не думает, что Джейн родит ему ребенка? – спрашиваю я. – Этот Акт говорит о том, что он сомневается в собственной состоятельности?

С тех пор как Анна Болейн была отправлена на плаху за то, что смеялась с братом над тем, что король неспособен к действию, мы все сознаем, что говорить подобное противозаконно. Я замечаю, как Монтегю бросает взгляд на запертую дверь и на зарешеченные окна.

– Он назовет Фитцроя, – уверенно говорит Джеффри. – Фитцрой шел перед ним на открытии парламента, нес его шляпу у всех на глазах. Ничего более заметного он и придумать не мог. Фитцрою отписана половина земель и домов бедного Генри Норриса, и король собирается поселить его в замке Бейнард с женой, Марией Говард.

– Там остановился Генрих Тюдор, впервые приехав в Лондон, – замечаю я. – До того, как его короновали Генрихом VII и он переехал в Вестминстер.

Джеффри кивает.

– Это знак всем. Принцесса Мария, и бастард Елизавета, и бастард Фитцрой названы равно незаконными, но принцессу Марию только выпустили из тюрьмы, а Елизавета – хилый младенец. Фитцрой единственный, у кого есть собственный замок и земли, а теперь еще и дворец в сердце Лондона.

– У короля еще может быть сын от Джейн, – напоминает Монтегю. – На это он и надеется. Если этот брак угоден Господу, почему бы королю не обзавестись сыном? Она молода, ей двадцать восемь, и из хорошей плодовитой семьи.

Джеффри смотрит на меня, словно я знаю, почему это невозможно.

– У него не будет живого сына. Никогда не будет. Есть проклятие, так ведь, леди матушка?

Я отвечаю то, что отвечаю всегда:

– Я не знаю.

– Если и было такое проклятие, что у короля не будет сына и наследника, то оно ничего не значит, потому что у него есть Фитцрой, – раздраженно говорит Монтегю. – Разговор о проклятиях – пустая трата времени, потому что есть герцог, он вот-вот будет назван наследником короля и сместит принцессу, он – живое доказательство того, что проклятия не было.

Джеффри не обращает внимания на брата и поворачивается ко мне:

– Было проклятие?

– Не знаю.

Кингс Плейс, Хекни, Лондон, июнь 1536 года

Я едва не пою от надежды, когда мы едем за городские стены в поля и дальше, на северо-восток, в деревню Хекни. Летний день обещает ясную погоду, он позолочен солнцем, Джеффри едет от меня по правую руку, а Монтегю по левую, и на мгновение, уезжая от Лондона и зловещего Тауэра, между своими мальчиками, я ощущаю сильнейшую радость.

Как только принцесса Мария отреклась от матери и своей веры, король послал за ней и предоставил ей прекрасные охотничьи угодья и замок, всего в нескольких милях от Вестминстера, пообещав, что она сможет вернуться ко двору. Ей позволено видеться с друзьями, ей разрешают гулять и кататься верхом, как пожелает; она свободна. Она тут же посылает за мной, и ей разрешено повидаться со мной.

– Тебя ждет потрясение, когда ты ее увидишь, – предупреждает меня Джеффри. – Вы не виделись больше двух лет, а она болела и была очень несчастлива.

– Мы обе болели и были очень несчастливы, – отвечаю я. – Для меня она будет прекрасна. Единственное, о чем я жалею, так это о том, что не могла избавить ее от несчастий.

– А я о том, что мы не смогли ее увезти, – безрадостно отзывается Джеффри.

– Довольно об этом, – обрывает его Монтегю. – Те дни в прошлом, слава Богу, и мы все выжили, так или иначе. Никогда больше о них не говори.

– Есть новости о Кэрью? – спрашивает Джеффри у Монтегю, понизив голос, хотя вокруг нас никого, кроме полудюжины наших стражей, едущих впереди и сзади, слишком далеко, чтобы подслушать.

Монтегю мрачно качает головой.

– Нас с ним ничто не связывает? – продолжает Джеффри.

– Все знают, что наша леди матушка любит принцессу, как свою дочь, – раздраженно отвечает Монтегю. – Все знают, что я беседовал с заговорщиками. Мы все обедали с Кромвелем и вступили в сговор, желая падения Анны. Не надо быть Кромвелем, чтобы состряпать против нас дело. Остается лишь надеяться, что Кромвелю дело против нас не нужно.

– Половина королевского совета была против того, что король лишил принцессу наследства, – жалуется Джеффри. – Говорили они об этом в основном со мной.

– И если Кромвель захочет убрать половину совета, то будь уверен, доказательства у него найдутся. – Монтегю смотрит мимо меня на младшего брата. – А судя по твоему тону, ты будешь первым, к кому он явится.

– Потому что я первым высказываюсь за нее! – взрывается Джеффри. – Я ее защищаю!

– Тише, мальчики, – говорю я. – Никто в вас не сомневается. Монтегю, не дразни брата, вы опять ведете себя как дети.

Монтегю кивает, отчасти извиняясь, а я смотрю вперед, где на небольшом подъеме стоит старый охотничий замок, его башни только показались над верхушками деревьев.

– Она нас ждет? – спрашиваю я, обнаруживая, что беспокоюсь.

– Конечно, – подтверждает Монтегю. – Как только она поклонилась королю, она спросила, можно ли ей увидеться с тобой. И он согласился. Он сказал, что знает, как она любит вас и какой хорошей опекуншей вы всегда для нее были.

От опушки леса видна тропинка, ведущая к замку, и к нам неспешно приближаются всадники. По-моему, я вижу, прикрыв глаза рукой от яркого утреннего солнца, что среди мужчин едут дамы, я вижу, как развеваются их платья. Мне кажется, что они выехали нам навстречу, и я смеюсь и пускаю лошадь в их сторону, сперва рысцой, а потом наметом.

– Эй! Пошел! – издает Джеффри охотничий клич и скачет за мной, а я мчусь вперед и уже почти уверена, а потом уверяюсь совершенно, что всадники окружают саму принцессу и что она, как и я, не может ждать больше ни мгновения, потому что она скачет мне навстречу.

– Ваша Светлость! – кричу я, совсем забыв про то, что ей поменяли титул. – Мария!

Лошади замедляют ход, когда две кавалькады съезжаются, я останавливаю возбужденно фыркающего коня, один из стражников подбегает к его голове и помогает мне спешиться, и моя бесценная принцесса прыгает с лошади, как ребенок, ныряет в мои объятия, и я крепко ее обнимаю.

Она плачет, конечно, она плачет, я склоняю голову и прижимаюсь щекой к ее мокрой щеке, переживая собственное горе, и утрату, и страх за ее возвышение, и вот я уже готова заплакать сама.

– Идемте, – мягко произносит у меня за спиной Монтегю. – Идемте, леди матушка, идемте, леди Мария, – он кивает, выговаривая эти слова, словно просит прощения за неправильный титул. – Давайте все пойдем в дом, и можете говорить весь день.

– Вам ничего не грозит, – говорит Мария, глядя на меня.

Теперь я замечаю темные тени под ее глазами и усталость на ее лице. Она больше никогда не будет сиять, как счастливый ребенок. Потеря матери и нежданная жестокость отца оставили на ней рубцы, ее бледность и твердо сжатый рот выдают женщину, которая слишком рано научилась с глубочайшей решимостью терпеть боль.

– Мне ничего не грозит, но я так боялась за вас.

Она качает головой, словно хочет сказать, что никогда не сумеет поведать мне, что ей пришлось вынести.

– Вы были на похоронах моей матушки, – говорит она, передавая поводья груму и продевая руку под мою, так что домой мы идем в ногу.

– Все было так торжественно и красиво, и некоторым из нас, кто ее любил, позволили поехать.

– Мне не разрешили. Мне даже не дали заплатить, чтобы о ней молились. К тому же у меня все отняли.

– Я знаю.

– Но сейчас уже лучше, – говорит она со смелой улыбкой. – Отец простил мое упрямство, и нет никого добрее королевы Джейн. Она подарила мне кольцо с алмазом, а отец дал тысячу крон.

– У вас ведь есть надежный управляющий, чтобы все шло как должно? – взволнованно спрашиваю я. – Мажордом?

По ее лицу пробегает тень.

– Мой мажордом – сэр Джон Шелтон, его жена леди Анна управляет домом.

Я киваю. Итак, тюремщики стали ее слугами. Наверняка они по-прежнему докладывают обо всем лорду Кромвелю.

– Лорду Джону Хасси не позволяют мне служить и его жене тоже, – говорит Мария.

– Его жену арестовали, – очень тихо отвечаю я. – Она в Тауэре.

– А мой наставник, Ричард Фезерстон?

– В Тауэре.

– Но вам ничего не грозит?

– Ничего, – говорю я. – И я так счастлива, что я снова с вами.

Мы целый день разговариваем, закрываем дверь и свободно беседуем наедине. Она спрашивает, как мои дети. Я рассказываю ей о маленьких придворных дамах, моих внучках Катерине и Уинифрид. Рассказываю о том, как горжусь девятилетним сыном Монтегю Генри и как люблю его.

– Мы зовем его Гарри, – рассказываю я. – Видели бы вы его на коне, он на любом усидит. Он приводит меня в ужас!

Я рассказываю, что мы потеряли сына Артура, но две девочки живы и здоровы, а Урсула родила Стаффордам троих мальчиков и девочку, а у Джеффри, моего малыша, свои малыши: Артуру пять, Маргарет четыре, Елизавете три, а Томас новорожденный.

Мария по собственной воле рассказывает о своей сводной сестре Елизавете, улыбаясь тому, что говорит малышка, превознося ее смышленость и очарование. Она расспрашивает о дамах, которые служат Джейн, и смеется, когда я говорю, что всех их назначили Сеймуры или Кромвель, как бы мало они ни подходили для этой работы, и что Джейн иной раз смотрит на них, поражаясь тому, как они все оказались в покоях королевы.

– А церковь? – тихонько спрашивает Мария. – И монастыри?

– Исчезают один за другим. Мы лишились Бишемского приората, – отвечаю я. – Люди Кромвеля проверили его, сочли, что он негоден, и передали приору, который прежде там не бывал; он поставлен там, чтобы объявить приорат развращенным и отдать его Кромвелю.

– Не может же быть, чтобы так много домов Божьих и вправду согрешило против веры, – говорит Мария. – Бишем был добрым домом молитв, я знаю.

– Не было ни одного честного расследования, это просто способ убедить аббатису или приора отказаться от места и уйти. Слуги Кромвеля побывали почти во всех мелких монастырях. Думаю, и в большие тоже придут. Они обвиняют монастыри в чудовищных преступлениях, а потом находят против них свидетельства. Кое-где торговали реликвиями – знаете какими, – а кое-где жили чересчур вольготно для спасения души, но это не реформация, хотя так ее стремятся представить, это разрушение.

– Ради наживы?

– Да, только ради наживы, – отвечаю я. – Бог знает сколько сокровищ отправилось с алтарей в казну, а богатые фермы и постройки куплены соседями. Кромвелю пришлось создать новый суд, чтобы управлять этим богатством. Если вы когда-нибудь станете наследницей, дорогая, вы не узнаете свое королевство, его ободрали как липку.

– Если я стану наследницей, я все исправлю, – очень тихо говорит она. – Клянусь. Я все исправлю.

Ситтингбурн, Кент, (23) июля 1536 года

Двор едет в Дувр, осмотреть новые укрепления, а потом новобрачные отправляются на охоту. Попавшие под подозрение придворные выпущены из Тауэра, мой родственник Генри Куртене возвращается ко двору, но в Тайном совете пока не восстановлен.

– Вы доказали свою невиновность? – очень тихо спрашиваю его я, когда мы садимся на коней, готовясь выезжать.

– Ничего не было ни доказано, ни опровергнуто, – отвечает он, помогая мне сесть в седло, и смотрит на меня снизу вверх, щурясь от яркого солнца. – Думаю, дело было не в том, чтобы проверить, какая на нас вина, а в том, чтобы привести нас в смятение. И, – добавляет он с кривой улыбкой, – это, безусловно, удалось.

Это время года всегда было для короля самым счастливым, но нынешним летом все не так. Он смотрит за завтраком на тарелку Джейн, словно хочет, чтобы королеву тошнило, он наблюдает за ней, – слегка склонив голову набок, – когда она танцует с дамами, словно предпочел бы, чтобы она была усталой. Я не единственная, кто думает, что он ищет, что не так, гадает, почему она не беременна, размышляет о том, нет ли в ней изъяна, который делает ее недостойной носить наследника Тюдоров или даже быть коронованной. Они поженились меньше восьми недель назад, но король быстро подмечает недостатки в других. Ему нужно совершенство, и на этой женщине он женился, потому что был уверен, что она – полная противоположность Анне Болейн.

В Ситтингбурне множество гостиниц, выстроенных вдоль Уотлинг-стрит, дороги, идущей из Дувра в Лондон, главном пути паломников к святилищу Бекета в Кентербери. Мы останавливаемся во «Льве», их обеденный зал достаточно велик, а комнат так много, что здесь может разместиться большая часть двора, и только прихлебателям и младшим слугам приходится поселиться в близлежащих гостиницах.

Впервые в жизни я вижу, что паломники, хоть и откидывают капюшоны, чтобы обнажить головы перед королевским знаменем, отворачиваются от короля. На большее они не отваживаются, но они не благословляют его и не улыбаются, когда он проезжает мимо. Они винят его в том, что закрыты небольшие монастыри, и боятся, что он не остановится и разрушит те, что покрупнее. Это люди набожные, привыкшие молиться в церкви аббатства в своих городках, и теперь они обнаруживают, что аббатство закрыто, а какой-то новый тюдоровский лорд снимает с крыши свинец и выставляет стекла из окон.

Эти люди верят в святых, стоящих на алтарях вдоль дорог, их отцов и дедов спасали от чистилища семейные пожертвования и памятные приделы, а теперь их разрушают. Кто отслужит для них мессу? Эти люди были воспитаны в почтении к местным церквям, они брали в работу земли у монастырей, они шли лечиться в больницу к монахиням, когда заболевали, и отправлялись на кухню аббатства, когда наступали голодные времена. Когда король распорядился о посещении и закрытии небольших монастырей, он вырвал сердце из маленькой общины и отдал ее сокровища чужим людям.

И теперь эти паломники идут в святилище служителя церкви, которого убил король, другой Генрих. Они верят, что Томас Бекет встал за церковь против короля и что в его почитаемом святилище постоянно происходят чудеса, что доказывает, что служитель церкви был прав, а король нет. Когда королевская стража въезжает в деревню, спешивается со своих больших коней и выстраивается вдоль улицы, паломники шепчут о Джоне Фишере, который умер за свою веру на королевской плахе, о Томасе Море, который не смог заставить себя сказать, что король – полноправный глава церкви, и положил жизнь, но не подписал бумагу. Когда въезжает королевская кавалькада, кивая направо и налево с всегдашним очарованием Тюдоров, в ответ никто не улыбается и не кричит от восторга. Вместо этого все отворачиваются или опускают глаза, слышится беспокойный ропот, словно от потока на дне ущелья.

Генрих слышит это, поднимает голову и холодно оглядывает паломников, стоящих в дверях гостиниц или высунувшихся из окон, чтобы посмотреть на человека, который разрушает их церковь. Йомены стражи тоже это слышат и неловко смотрят по сторонам, чувствуя, как даже в их рядах слабеет верность.

Многие, очень многие, зная, что я – воспитательница принцессы и глава ее двора, кричат мне:

– Господь ее благослови! Господь благослови! – боясь даже назвать ее подлинное имя и титул, поскольку поклялись отречься от нее; но все-таки желая выразить любовь и верность.

Генрих, который обычно переезжает из одного богатого дворца в другой в основном по воде и всегда в сопровождении многочисленной стражи, прежде этого не слышал; не слышал, как рокочет шепот тысячи осуждающих. Он похож на дальний гром, низкий, но зловещий. Генрих смотрит вокруг, но не видит никого, кто сказал бы хоть слово против него. Он разражается резким смехом без причины, словно пытается показать, что его не волнует этот угрюмый прием, тяжело спрыгивает с коня, бросает повод груму и встает неподвижно, подбоченившись, не человек, а толстая колода, словно проверяет, хватит ли у кого-нибудь смелости высказаться против него. Он не видит никого, кому мог бы бросить вызов. Ни нахмуренных лиц в толпе, ни желающих стать мучениками. Если бы Генрих увидел врага, он бы сразил его на месте, отваги ему хватало всегда. Но против него никто не выходит. Только этот глухой, неизвестно откуда идущий шепот неудовольствия. Людям больше не нравится король, они не доверяют ему свою церковь, они не верят, что его воля внушена Богом, им не хватает королевы Катерины, они в ужасе от историй о преступлении и смерти Анны Болейн. Как подобную женщину мог избрать богобоязненный король? Он выбрал ее, чтобы доказать, что он лучший, что может жениться на лучшей. А теперь все увидели, что она была худшей, – что это говорит о короле?

Они ничего не знают о королеве Джейн, но слышали, что она танцевала в вечер казни и вышла за короля одиннадцать дней спустя после того, как он обезглавил свою бывшую жену, ее госпожу. Они думают, что у такой женщины, должно быть, совсем нет жалости. Для них король больше не принц, чье восшествие на престол все исправит, он больше не юноша, чьи дурачества и развлечения стали притчей во языцех из-за веселых излишеств. Их любовь к королю исполнилась сомнений, она исполнилась страха – по правде говоря, их любовь к нему иссякла.

Генрих осматривает по сторонам, вскидывает подбородок, словно презирает этот городок и опустивших головы паломников. На мгновение он напоминает мне своего отца, то, как он смотрел на окружающих: точно думал, что все они глупцы, что он получил трон и королевство благодаря собственному быстрому и хитрому уму и презирает нас всех за то, что мы позволили ему это сделать. Генрих бросает взгляд на Джейн, стоящую рядом; она ждет, чтобы войти в широко открытые двери гостиницы. Его лицо не смягчается при взгляде на ее склоненную светлую голову. Он смотрит на нее как на еще одну дурочку, которая сделает все, как он пожелает, даже если это будет стоить ей жизни.

Мы рабски следуем за ними, когда народ вдалеке начинает волноваться: подъехавший по дороге всадник пытается пробраться сквозь толпу. Я вижу, как оглядывается на шум Монтегю, идущий за королем. Всадник – слуга Генри Фитцроя, лошадь его едва стоит на ногах, похоже, он гнал во весь опор от самого Сент-Джеймского дворца, лондонского дома молодого герцога.

Легким кивком Монтегю, заходящий в темный холл гостиницы, подсказывает мне, что нужно остаться снаружи и узнать, какие новости заставили слугу Фитцроя так мчаться. Он проталкивается сквозь толпу, его грум ждет сзади, держа лошадь.

Его тут же окружают люди, шумно требующие новостей, но я стою в стороне и слушаю. Он качает головой, что-то тихо говорит. Я ясно разбираю, что ничего нельзя было сделать, бедный молодой человек, ничего нельзя было сделать.

Я захожу в гостиницу; королевский зал аудиенций полон придворных, они разговаривают и гадают, что случилось. Джейн сидит на троне, стараясь скрыть озабоченность, и беседует с дамами. Дверь в личные покои короля закрыта, возле нее стоит Монтегю.

– Он затворился там с гонцом, – тихо говорит мне Монтегю. – Выгнал всех. Что случилось?

– Думаю, Фитцрой мог умереть.

Глаза Монтегю расширяются, он ахает, но он теперь стал таким опытным заговорщиком, что по нему мало что можно сказать.

– Несчастный случай?

– Не знаю.

Из-за закрытой двери слышится крик, страшный рев, как ревет бык, когда мастифф вцепится ему в глотку и он падает на колени. Это вопль смертельно раненного.

– Нет! Нет! Нет!

Джейн оборачивается на крик, вскакивает и покачивается, не зная, что делать. Двор замолкает и смотрит, как она снова садится на трон, а потом опять встает. Подходит ее брат, быстро говорит ей что-то, и она послушно идет к дверям личных покоев, но потом отступает и жестом запрещает стражам открывать дверь.

– Я не могу, – произносит она.

Она смотрит на меня, и я подхожу к ней.

– Что мне делать? – спрашивает Джейн.

Из комнаты слышится громкий всхлип. Джейн, похоже, в ужасе.

– Я должна к нему пойти? Томас говорит, что должна. Что происходит?

Прежде чем я успеваю ответить, Томас Сеймур оказывается рядом с сестрой, кладет ей руку на поясницу и буквально толкает к закрытой двери.

– Заходи, – сквозь зубы цедит он.

Она упирается, косит взглядом в мою сторону.

– Разве не лорд Кромвель должен войти? – шепчет она.

– Даже он не воскресит мертвого! – огрызается Томас. – Тебе придется войти.

– Идемте со мной, – Джейн хватает меня за руку.

Стражник открывает дверь. Гонец, спотыкаясь, выходит из комнаты, и Томас Сеймур вталкивает нас обеих внутрь и захлопывает за нами дверь.

Генрих стоит на полу на коленях, он сгорбился над богато обитой скамеечкой для ног, уткнувшись лицом в плотную вышивку. Он судорожно всхлипывает, как дитя, и голос у него хриплый, словно горе вырывает ему сердце.

– Нет! – говорит он, вдыхая, и страшно стонет.

Джейн с опаской, словно к раненому зверю, подходит к Генриху. На мгновение замирает, потом склоняется, ее рука застывает над его вздрагивающими плечами. Джейн смотрит на меня, я киваю, и она, едва касаясь, поглаживает его по спине, так что он этого даже не чувствует сквозь стеганый дублет.

Он трется лицом о золотые узелки и блестки на скамеечке, бьет по ней стиснутым кулаком, потом бьет по доскам пола.

– Нет! Нет! Нет!

Джейн отшатывается от этого неистовства и смотрит на меня. Генрих вскрикивает от горя, отталкивает скамеечку, падает ничком на пол и начинает кататься по душистым травам и соломе.

– Мой сын! Мой сын! Единственный мой сын!

Джейн сжимается, отстраняясь от его молотящих все вокруг рук и ног, но я подхожу и опускаюсь на колени у его головы.

– Господь благослови и прими его, и даруй ему жизнь вечную, – тихо произношу я.

– Нет! – Генрих поднимает голову; в его волосах запутались травинки и соломинки, он кричит мне в лицо: – Нет! Не жизнь вечную! Это же мой мальчик! Он мой наследник! Он нужен мне здесь.

В этом бесплодном буйстве, с багровым лицом, он страшен, но потом я вижу, что он исцарапал лицо об обивку скамеечки, рассадил себе веки и по его лицу струится кровь со слезами, я вижу ребенка в отчаянии, таким он был, когда умер его брат, когда всего год спустя умерла его мать. Я вижу малыша Генриха, которого защищали от жизни, а теперь она ворвалась в детскую, в его мир. Ребенка, которому редко отказывали в чем-то, а теперь отняли все, что он любил.

– Ох, Гарри… – произношу я, и голос мой полон жалости.

Он скулит и утыкается мне в колени. Обхватывает мою талию и стискивает, словно хочет меня раздавить.

– Не могу… – говорит он. – Не могу…

– Знаю, – отвечаю я.

Я вспоминаю, сколько раз мне пришлось приходить к этому молодому человеку и говорить, что его сын умер, а теперь ему столько же, сколько было тогда мне, и мне снова нужно сказать ему, что он потерял сына.

– Мой мальчик!

Я обнимаю его так же крепко, как он меня, укачиваю его, и мы вместе раскачиваемся, словно он большой младенец, рыдающий у матери на коленях от детского горя.

– Он был моим наследником, – стонет Генрих. – Моим наследником. Он был вылитый я. Так все говорили.

– Был, – мягко говорю я.

– Он был таким же красивым, как я!

– Был.

– Казалось, я никогда не умру…

– Знаю.

Он снова разражается всхлипами, я обнимаю его, пока он безутешно плачет. Поверх его вздымающихся плеч я смотрю на Джейн. Она застыла в ужасе. Она смотрит на короля, скорчившегося на полу, плачущего как дитя, словно перед ней какое-то непонятное чудище из сказки, словно оно с ней никак не связано. Она переводит взгляд на дверь, она хочет быть далеко-далеко от всего этого.

– Это проклятие, – внезапно говорит Генрих.

Он садится и пристально смотрит мне в лицо. Его веки покраснели и опухли, лицо исцарапано и запятнано, волосы стоят дыбом, шляпа в золе.

– На мне, должно быть, проклятие. Иначе почему я теряю всех, кого люблю? Иначе почему я несчастен? Как может король быть несчастнейшим человеком на земле?

Даже теперь, когда ко мне жмется этот убитый горем отец, я ничего не скажу.

– Как же Бесси Блаунт согрешила против Господа, что Он так меня наказывает? – спрашивает Генрих. – Что Ричмонд сделал не так? Почему Господь забрал его у меня, если они не прокляты?

– Он был болен? – тихо спрашиваю я.

– Так быстро, – шепчет Генрих. – Я знал, что он нездоров, но ничего серьезного. Я послал к нему своего врача, я сделал все, что должен был сделать отец… – он переводит дух и всхлипывает. – Я ни в чем не ошибся, – уже тверже произносит он. – Дело не в том, что сделал я. Должно быть, это Божья воля, то, что его у меня забрали. Должно быть, Бесси как-то согрешила. Должен быть какой-то грех.

Он прерывается, берет меня за руку и прикладывает мою ладонь к своей ободранной горящей щеке.

– Я этого не вынесу, – просто говорит он. – Я не могу в это поверить. Скажите, что это не так.

По моему лицу тоже струятся слезы. Я молча качаю головой.

– Я не хочу это слышать, – говорит Генрих. – Скажите, что это не так.

– Я не могу отрицать, – твердо отвечаю я. – Мне жаль. Мне так жаль, Генрих. Так жаль. Но его больше нет.

Его рот разевается, с губ капает слюна, глаза воспалены и полны слез. Он едва может говорить.

– Это невыносимо, – шепчет он. – Но как же я?

Я встаю с пола, сажусь на скамеечку и протягиваю ему руку, словно он снова маленький мальчик в детской. Он подползает ко мне, кладет голову мне на колени и сдается слезам. Я глажу его редеющие волосы, вытираю ободранные щеки полотняным рукавом своего платья; я даю ему выплакаться, пока комната становится золотой на закате, а потом серой в сумерки. А Джейн Сеймур сидит как статуя в другом конце комнаты, застыв от ужаса.

Когда сумерки сгущаются и наступает ночь, рыдания короля понемногу сменяются всхлипами, а потом дрожью, пока наконец мне не кажется, что он уснул, но тут он снова шевелится, и его плечи вздрагивают. Когда приходит время обедать, он не двигается, и Джейн продолжает свое странное тихое бдение со мной, мы вдвоем созерцаем его горе. Потом городские колокола звонят к вечерне, дверь приоткрывается, в комнату проскальзывает Томас Кромвель и сразу понимает все, окинув нас быстрым проницательным взором.

– Ох, – облегченно восклицает Джейн, поднимается на ноги и слегка взмахивает руками, словно хочет показать лорду-секретарю, что король сокрушен горем и лучше лорду-секретарю этим заняться.

– Не желаете ли пойти к обеду, Ваша Светлость? – с поклоном спрашивает Кромвель у Джейн. – Можете сказать двору, что король отобедает один, у себя в покоях.

Джейн, тихо мяукнув в знак согласия, выскальзывает из комнаты, а Кромвель поворачивается ко мне, держащей короля в объятиях, словно я – куда более сложная задача.

– Графиня, – кланяясь, произносит он.

Я наклоняю голову, но молчу. Я словно держу спящего ребенка и не хочу его разбудить.

– Мне позвать камердинеров, чтобы они его уложили? – спрашивает Кромвель.

– И врача со снотворной настойкой? – шепотом предлагаю я.

Приходит врач, король поднимает голову и послушно принимает лекарство. Он не открывает глаза, словно не может вынести взгляды – любопытствующие, сочувствующие или, что хуже всего, позабавленные – слуг, которые расстилают постель, а потом встают у изголовья и изножья, ожидая приказаний.

– Уложите Его Величество в постель, – говорит Кромвель.

Я слегка вздрагиваю от этого нового титула. Теперь, когда король остался единственным правителем в Англии, а Папа стал всего лишь римским наместником, он повадился заявлять, что ничем не хуже императора. Генриха больше нельзя называть «Ваша Светлость», как герцога, хотя такое обращение устраивало его отца, первого Тюдора, и всю мою семью. Теперь у него императорский титул, он – «Величество».

Сейчас это свежее величество так скошено горем, что нам, его покорным подданным, приходится поднимать его и укладывать в кровать, и мы боимся к нему прикасаться.

Слуги мешкают, они не знают, как подойти к королю.

– Да Бога ради, – раздраженно произносит Кромвель.

Поднимать его с пола приходится вшестером, его голова болтается, из закрытых глаз бегут слезы. Я приказываю слугам стянуть с него красивые сапоги для верховой езды, а Кромвель велит снять тяжелый дублет, но мы все равно оставляем его спать полуодетым, как пьяницу. Один слуга будет ночевать на тюфяке на полу, мы видим, как они бросают монетки, чтобы выяснить, кому не повезет остаться. Никто не хочет быть рядом с Генрихом ночью, пока он будет храпеть, портить воздух и плакать. У дверей стоят двое стражей-йоменов.

– Он поспит, – говорит Кромвель. – Но когда проснется… как думаете, леди Маргарет? Его сердце разбито?

– Это ужасная потеря, – соглашаюсь я. – Терять ребенка всегда страшно, но потерять его, когда он пережил детские болезни и вся жизнь у него была впереди…

– Потерять наследника, – замечает Кромвель.

Я молчу. Я не собираюсь высказывать свое мнение о наследниках короля.

Кромвель кивает.

– Но с вашей точки зрения – это к лучшему?

Вопрос настолько бессердечен, что я не знаю, что сказать, и смотрю на Кромвеля, словно не уверена, что правильно его расслышала.

– Мария остается единственной наследницей, – замечает он. – Или вы говорите «принцесса»?

– Я о ней вообще не говорю. И я говорю «леди Мария». Я подписала присягу и я знаю, что вы провели в парламенте закон, по которому король сам изберет наследника.

Я приказываю, чтобы еду принесли в мои личные покои, я не в силах сидеть с двором – галдящим, судачащим и строящим домыслы. Монтегю приносит фрукты и сладости, наливает мне бокал вина и садится напротив.

– Он в полном упадке? – холодно спрашивает Монтегю.

– Да, – отвечаю я.

– С ним было то же, когда Болейн потеряла ребенка, – говорит Монтегю. – Он плакал, буйствовал и не говорил. А потом, закончив скорбеть, стал отрицать, что вообще что-то произошло. И нам пришлось хоронить младенца тайком.

– Для него это страшная потеря, – замечаю я. – Он сказал, что собирался сделать Фитцроя наследником.

– А теперь у него нет наследников мужского пола, как и предсказано в проклятии.

– Я не знаю, – говорю я.

Утром король появляется опухшим и угрюмым, глаза у него красные и отекшие, лицо скорбное. Он даже не смотрит в мою сторону, будто меня и нет за завтраком, и не было с ним прошлым вечером. Он очень много ест, снова и снова велит принести еще мяса, еще эля, вина, свежего хлеба, пирогов – точно хочет поглотить весь мир, а потом снова идет в часовню. Я сижу с королевой и ее дамами в наших светлых комнатах, выходящих на главную улицу, и мы видим, как прибывают и отбывают гонцы в ливрее Норфолков, но о смерти молодого герцога двору не сообщают, и никто не знает, надевать нам траур или нет.

Три дня мы проводим в Ситтингборне, а король так ничего и не говорит о Фитцрое, хотя все больше и больше людей узнает, что он умер. На четвертый день двор едет дальше, в сторону Дувра, но никто по-прежнему не объявил, что герцог скончался, и двор не облачился в траур, и о погребальной церемонии ни слова.

Все словно подвешено во времени, застыло, как водопад зимой, когда в одно мгновение вода все еще льется каскадом вниз, а в следующее уже останавливается. Король ничего не говорит, двор все знает, но послушно делает вид, что ни о чем не подозревает. Фитцрой не приезжает к нам из Лондона, он больше никогда не приедет, а мы вынуждены притворяться, что ждем его.

– Это безумие, – говорит мне Монтегю.

– Я не знаю, что мне делать, – жалуется брату королева. – Это ведь меня никак не касается. Я заказала траурное платье. Но не знаю, надевать ли его.

– Говорить должен Говард, – решает Томас Сеймур. – Фитцрой был его зятем. У нас нет причин устраивать бастарду достойные похороны. Нет причин, чтобы призывать короля к ответу.

Томас Говард подходит к трону, когда Генрих сидит в зале аудиенций, перед обедом, и очень тихо, так что его слышат лишь те, кто стоит совсем рядом, спрашивает, можно ли ему покинуть двор, чтобы отправиться домой и похоронить зятя.

Он осмотрительно не называет Фитцроя по имени. Король манит его к себе, шепчет ему на ухо, а потом машет, чтобы он ушел. Томас Говард, не сказав никому ни слова, покидает двор и уезжает в Норфолк. Позднее мы узнаем, что он хоронит зятя и свои надежды в Тетфордском приорате, на похоронах присутствуют лишь двое, гроб самый простой, деревянный, а службу проводят тайно.

– Почему? – спрашивает меня Монтегю. – Почему все замалчивается?

– Потому что Генриху невыносимо терять еще одного сына, – отвечаю я. – И потому что теперь двор у него такой послушный и все мы такие дураки, что если он не хочет о чем-то думать, никто из нас об этом не заговорит. Если он теряет сына и не может справиться с горем, то мальчика хоронят подальше от глаз. И в следующий раз, когда король захочет сделать что-то не по-людски, мы увидим, что он стал еще сильнее. Он может отрицать правду, и никто с ним не станет спорить.

Бишем Мэнор, Беркшир, июль 1536 года

Я остаюсь дома, пока двор продолжает разъезды, гуляю по своим полям и смотрю, как пшеница становится золотой. В первый день жатвы я выхожу в поле со жнецами и смотрю, как они рядком идут по полю, срезая серпами колышущийся урожай, как зайцы и кролики бросаются прочь, пока мальчишки не спустили на них лающих терьеров.

За мужчинами следуют женщины, захватывая большие скирды и одним ловким движением связывая их; их платья подоткнуты, чтобы легче было шагать, рукава высоко закатаны, обнажая загорелые руки. У многих за спиной привязан младенец, за большинством идет пара детей, вместе со стариками они подбирают упавшие колоски, чтобы ни зернышка не пропало.

Меня наполняет неистовая радость скряги, когда я смотрю, как это золото сыплется в сокровищницу. Я предпочла бы хороший урожай всей утвари, которую могла бы отобрать у аббатства. Я сижу на коне, смотрю, как работают мои крестьяне, улыбаясь им, когда они окликают меня и говорят, что год был хороший, хороший для всех нас.

Вернувшись домой, я замечаю на конюшне чужую лошадь и мужчину, пьющего эль у дверей кухни. Он поднимает голову, когда я въезжаю во двор, и снимает шляпу. Странная шляпа, по итальянской, кажется, моде; я спешиваюсь и жду, чтобы он ко мне подошел.

– У меня послание от вашего сына, графиня, – говорит он. – Он здоров и шлет вам добрые пожелания.

– Рада получить от него весточку, – отвечаю я, стараясь не выдать волнения.

Мы все ждем, мы ждем уже много месяцев, чтобы Реджинальд закончил отчет о требовании короля признать его верховным главой английской церкви. Реджинальд обещал, что скоро закончит работу и что поддержит взгляды короля. Как он выберется из лабиринта, где сгинул Томас Мор, как избежит ловушек, которые, щелкнув, поймали Джона Фишера, я не знаю. Но во всем христианском мире нет более ученого человека, чем мой сын Реджинальд. Если есть в долгой истории церкви нечто подобное притязаниям нашего короля, он это отыщет и, возможно, отыщет еще и способ восстановить в правах принцессу Марию.

– Я прочитаю и напишу ответ, – говорю я.

Гонец кланяется.

– Я буду готов отвезти его завтра, – говорит он.

– Управляющий найдет, где вас сегодня поселить и накормить.

Я иду во внутренний садик, сажусь на скамью под розами и ломаю печать на письме Реджинальда ко мне.

Он в Венеции, я кладу письмо на колени и пытаюсь представить своего сына в сказочном городе, богатом и прекрасном, где у порога домов плещется вода и нужно нанимать лодку, чтобы добраться до большой библиотеки, где Реджинальда чтут как ученого.

Он пишет, что болен и думает о смерти. Мысли эти вызывают у него не печаль, а чувство покоя.

Я завершил свой отчет и послал его более длинным письмом королю. Он не предназначен для обнародования. В нем мое суждение, которого просил король. Оно точное и любящее. Ученый в душе короля оценит силу логики, богослов поймет историю. Дурак и человек, живущий страстями, будут потрясены, что я называю его и тем, и другим, но я верю, что смерть его наложницы дает ему шанс вернуться в церковь, что он должен сделать, чтобы спасти свою душу. Я для него пророк, такого Господь послал Давиду. Если он сможет ко мне прислушаться, то для него еще возможно спасение.

Я посоветовал ему отдать мой труд своим лучшим ученым, чтобы они подготовили для него краткое изложение. Письмо вышло длинным, и я знаю, что у него не хватит терпения прочитать его целиком. Но есть в Англии люди, которые прочтут его и не обратят внимания на резкие слова, потому что захотят услышать правду. Они могут ответить мне, и, возможно, я напишу иначе. Это не заявление, которое нужно обнародовать, чтобы каждый мог полюбопытствовать, это документ, который должны обсудить между собой ученые.

Я долго болею, но мне не нужен отдых. Есть те, кто порадуется моей смерти, и бывают дни, когда я рад был бы заснуть и не проснуться. Я помню и надеюсь, что вы тоже помните, что, когда я был еще мальчиком, вы отдали меня Господу и уехали прочь, оставив меня в Его руках. Не волнуйтесь обо мне теперь – я по-прежнему в руках Его, где вы меня оставили.

Ваш любящий и покорный вам сын Реджинальд.

Я прижимаю письмо к щеке, словно могу ощутить запах ладана и свечного воска в кабинете, где Реджинальд писал. Целую подпись, вдруг он тоже поцеловал письмо, прежде чем запечатать и отослать. Я думаю, что мы его в самом деле потеряли, если он отвернулся от жизни и жаждет смерти. Единственное, чему я его научила бы, останься он со мной, – это никогда не уставать от жизни; цепляться за нее. Жизнь – почти любой ценой. Я никогда по доброй воле не готовила себя к смерти, даже когда рожала, я никогда не положу голову на плаху. Я думаю, что не нужно было оставлять его у картузианцев, хоть они и были праведными людьми, хоть я была бедна и не могла иначе его прокормить. Надо было побираться на обочине, с сыном на руках, не позволить его у меня забрать. Не надо было позволять ему вырасти тем, кто видит себя в руках Господа и молится о том, чтобы уйти на небеса.

Я потеряла его, когда оставила в приорате, потеряла, когда отослала его в Оксфорд. Потеряла, когда отправила в Падую, и теперь осознаю размер и непоправимость своей потери. Когда-то, когда я была замужем за хорошим человеком, у меня было четверо красивых мальчиков, а теперь я старуха, вдова, у которой лишь два сына в Англии – и Реджинальд, самый умный, тот, кому я была нужнее всего, далеко-далеко от меня и желает себе смерти.

Я прижимаю его письмо к сердцу и горюю о сыне, который устал от жизни, а потом начинаю думать. Перечитываю письмо, гадаю, что он имеет в виду под «резкими словами», что он хочет сказать, называя себя пророком для короля. Надеюсь, очень надеюсь, он не написал ничего, что пробудит вечно тлеющее в короле подозрение или вызовет его неустанный гнев.

Вестминстерский дворец, Лондон, октябрь 1536 года

Двор возвращается в Лондон, и как только король водворяется у себя, меня призывают в его личные покои. Я, конечно, надеюсь, что он собирается назначить меня главой дома принцессы и спешу из своих комнат, через двор, сквозь маленькую дверцу наверх, через большой зал, пока не добираюсь до покоев короля в этом муравейнике, Вестминстерском дворце.

Я прохожу сквозь толпу в зале аудиенций с легкой улыбкой предвкушения на лице. Им всем, возможно, придется подождать, но меня вызвали. Он точно назначит меня служить принцессе, и я смогу помочь ей вернуться к подлинному титулу и истинному ее положению.

Желающих видеть короля сегодня больше, чем обычно, у большинства в руках чертежи или карты. Монастыри и церкви Англии раздают, один за другим, любому, кто захочет свою долю.

Но эти люди держатся неловко. Я узнаю старого друга мужа, одного из жителей Гулля, и киваю ему, проходя мимо.

– Король вас примет? – поспешно спрашивает он.

– Я как раз сейчас иду к нему, – отвечаю я.

– Прошу, спросите, можно ли мне увидеть его, – произносит посетитель. – В Гулле все больны от страха.

– Скажу, если смогу, – отвечаю я. – Что случилось?

– Люди не могут вынести того, что у них забирают церкви, – быстро говорит он, косясь на двери личных покоев. – Они этого не потерпят. Когда разрушают монастырь, ограблен оказывается весь город. Города выходят из повиновения, горожане не хотят смириться. Они собираются на севере и говорят о том, что нужно защитить монастыри и прогнать проверяющих, которые приехали их закрыть.

– Вы должны сказать лорду Кромвелю, это его работа.

– Он знает. Но он не предостерег короля. Он не понимает, какая опасность нам грозит. Говорю вам, мы не сможем удержать север, если люди объединятся.

– Для защиты церкви? – медленно произношу я.

Он кивает.

– Говорят, это все было предсказано. Они все за принцессу.

Один из королевских слуг открывает дверь в личные покои и кивает мне. Я покидаю горожанина, не сказав ни слова, и вхожу.

В личных покоях короля прохладно и темно, ставни не пропускают внутрь серый осенний свет, в камине сложены дрова, но огонь пока не разведен. Король сидит за широким чернолощеным столом в огромном резном кресле и хмурится. Стол завален бумагами, у дальнего его края ждет с занесенным пером секретарь, словно король диктовал письмо и только что прервался, услышав стук часовых и увидев, как распахивается дверь. На другой стороне стоит лорд Кромвель, он вежливо склоняет голову, когда я вхожу.

Я чую опасность, как лошадь на гнилом мосту чует, что под ногами у нее непрочная древесина. Я перевожу глаза с потупившегося Кромвеля на секретаря; мы точно позируем для портрета придворному художнику, мастеру Гольбейну. Для картины под названием «Суд».

Подняв голову, я подхожу к столу, под мрачный взгляд самого могущественного человека в христианском мире. Я не боюсь. Я не буду бояться. Я из Плантагенетов. Запах опасности я знаю так же хорошо, как густой запах свежей крови или острый – крысиного яда. Я чуяла его в детской, это запах моего детства, всей моей жизни.

– Ваше Величество, – я распрямляюсь, сделав реверанс, и стою перед ним, сложив перед собой руки, с безмятежным лицом.

Он смотрит на меня с гневом, глаза у него пустые, и я жду, когда он прервет молчание, чувствуя, как к горлу моему медленно подкатывает соленая желчь. Потом он заговаривает.

– Вы знаете, что это, – грубо говорит он, подталкивая в мою сторону переплетенную рукопись.

Я делаю шаг вперед и, когда лорд Кромвель кивает, беру ее. Руки у меня не дрожат.

Я вижу латинское заглавие.

– Это письмо моего сына? – спрашиваю я, и голос у меня не пресекается.

Лорд Кромвель склоняет голову.

– Знаете, как он его озаглавил? – рявкает Генрих.

Я качаю головой.

– «Pro ecclesiasticae unitatis defensione», – вслух читает Генрих. – Вам известно, что это значит?

Я смотрю на него долгим взглядом.

– Ваше Величество, вы знаете, что известно. Я учила вас латыни.

Он словно теряет равновесие, будто я пробудила в нем мальчика, которым он когда-то был. Лишь мгновение он колеблется, потом снова раздувается от величия.

– В защиту единства церкви, – говорит он. – Но разве я не Защитник Веры?

Выясняется, что я могу ему улыбнуться, губы у меня не дрожат.

– Конечно Защитник.

– И Верховный Глава Английской Церкви?

– Разумеется.

– Тогда ваш сын виновен в оскорблении и измене, если сомневается в моем праве управлять церковью и защищать ее? Даже заглавие письма – уже измена, само по себе!

– Я не видела этого письма, – говорю я.

– Он ей писал, – тихо сообщает лорд Кромвель королю.

– Он мой сын, конечно, он мне пишет, – отвечаю я королю, не глядя на Кромвеля. – И он мне сообщил, что написал вам письмо. Не отчет, не книгу, не для обнародования, без всякого заглавия. Он сказал, что вы просили его высказаться по определенным вопросам и он повиновался вам: изучил их, обсудил и написал, каково его мнение.

– Это изменническое мнение, – роняет король. – Он хуже Томаса Мора, гораздо хуже. Томас Мор не должен был умирать за то, что сказал, а он ничего подобного не говорил. Это Мор сегодня должен жить, он был лучшим из моих советников, а вашего сына надо обезглавить вместо него.

Я сглатываю.

– Реджинальду не следовало писать ничего, что даже намекает на измену, – тихо произношу я. – Я должна молить вас о прощении от его имени, если он так поступил. Я не знала, о чем он пишет. Не знала, что изучает. Он многие годы был вашим ученым, исполнял ваши повеления.

– Он говорит то, что вы все думаете! – Генрих поднимается и наклоняется ко мне; его маленькие глазки пылают гневом. – Вы посмеете это отрицать? Мне в лицо? В лицо?

– Я не знаю, что он говорит, – отвечаю я. – Но никто из членов моей семьи, живущих в Англии, ни разу не сказал, не подумал и даже во сне не видел ни единого слова измены. Мы вам верны.

Я разворачиваюсь к Кромвелю.

– Мы безотлагательно приняли присягу, – говорю я. – Вы закрыли Бишемский приорат, который основала моя семья, и я не стала жаловаться, даже когда вы назначили приора по своему выбору, выгнав приора Ричарда и всех монахов, и обчистили часовню. Вы забрали драгоценности леди Марии по описи, которую я составила, когда вы ее посадили под замок, я подчинилась вам и не написала ей ни слова. Монтегю – ваш верный слуга и друг, Джеффри служит вам в парламенте. Мы ваши родственники, верные родственники, и мы никогда ничего не делали против вас.

Король внезапно бьет по столу тяжелой ладонью, звук похож на выстрел пистолета.

– Это невыносимо! – ревет он.

Я не вздрагиваю, я веду себя очень спокойно. Повернувшись к королю, я гляжу ему прямо в лицо, как смотритель в Тауэре глядит на диких зверей. Томас Мор как-то сказал мне: ни льву, ни королю нельзя показывать свой страх, иначе умрешь.

Король наклоняется вперед и кричит мне в лицо:

– Куда ни повернусь, против меня затевают заговор, шепчутся, пишут, – он в гневе сбрасывает рукопись Реджинальда на пол. – Никто не думает о том, что я делаю для страны, о том, как я страдаю, ведя страну вперед, из тьмы к свету, служа Господу через всех, кто меня окружает, всех…

Он неожиданно набрасывается на Кромвеля.

– Что творится в Линкольне? В Йоркшире? Что говорят против меня? Почему вы не заставите их замолчать? Зачем они бродят по улицам Гулля? И как вы позволили Поулу написать такое? – кричит он. – Почему вы такой глупец?

Кромвель качает головой, словно поражается собственной глупости. И в то же мгновение, раз уж его винят в дурных новостях, он начинает преуменьшать их важность. Только что он был моим обвинителем; теперь он соответчик, и преступление сразу становится не таким уж серьезным. Я вижу, как он разворачивается, словно танцор в маске, чтобы пробежать вдоль ряда в обратном направлении.

– Герцог Норфолк подавит волнения на севере, – успокаивает короля Кромвель. – Кучка крестьян требует хлеба, это ерунда. И вот это, от вашего ученого Реджинальда Поула, – это ничего не значит. Всего лишь частное письмо. Всего лишь мнение одного человека. Если Ваше Величество соизволит его отвергнуть, чего оно будет стоить? Вы по природе своей понимаете больше, чем он. Кто станет это читать, если вы отвергнете? Кому есть дело до того, что думает Реджинальд Поул?

Генрих бросается к окну и выглядывает в мягкие сумерки. Совы, живущие на чердаках этого старого здания, принялись ухать, и когда король стоит у окна, большая белая сипуха беззвучно скользит мимо, вскинув тихие крылья. По всему городу звонят колокола. На мгновение я задумываюсь о том, что станется с этим королем, если колокола переменят звон и люди услышат призыв к восстанию.

– Вы напишете сыну, – выплевывает Генрих, не оборачиваясь. – И велите ему приехать в Англию, чтобы встретиться со мной лицом к лицу, по-мужски. Вы отречетесь от него. Скажете ему, что он вам больше не сын, раз выступил против вашего короля. Я не потерплю частичной верности. Или вы служите мне, или вы его мать. Можете выбрать.

– Вы мой король, – просто отвечаю я. – Вам на роду было написано стать королем, вы всегда были моим королем. Я не могу это отрицать. Вам судить, что лучше для всего королевства и для меня, вашей покорной и любящей служанки.

Он оборачивается, смотрит на меня, и внезапно его гнев точно испаряется. Генрих улыбается, словно я сказала что-то очень здравое с его точки зрения.

– Мне на роду было написано стать королем, – тихо произносит он. – Это воля Господа. Говорить иное – лгать пред Ним. Скажите это сыну.

Я киваю.

– Бог отодвинул Артура, чтобы сделать меня королем, – напоминает он мне, едва ли не смущенно. – Разве не так? Вы видели, как Он это совершил. Вы были свидетелем.

Я не показываю, чего мне стоит разговор о смерти Артура с его младшим братом.

– Сам Господь посадил вас на трон, – соглашаюсь я.

– Лучший выбор, – отвечает он.

Я в знак согласия склоняю голову.

Король вздыхает, словно наконец добрался до места, где ему будет спокойно.

Я бросаю взгляд на Кромвеля; похоже, аудиенция окончена. Кромвель кивает, он несколько бледен. Я думаю, что Кромвелю иной раз тоже приходится глубоко копать, чтобы найти мужество перед лицом чудовища, которое он создал.

Я делаю реверанс и собираюсь развернуться, чтобы выйти, но незаметное предупреждающее движение руки секретаря, который молча стоит у дальнего края стола, напоминает мне, что нам больше не позволено поворачиваться к королю спиной. Он так велик, что, покидая его, мы должны пятиться.

Я из старой королевской семьи Англии. Мой отец был братом двух королей. Мгновение, долю мгновения я думаю, что буду выглядеть глупо, если попячусь, выказывая почтение этому толстому тирану, повернувшемуся ко мне спиной; он даже не видит преклонения, которое мне велено изобразить. Потом я думаю, что глуп лишь тот, у кого не получится выжить в наше опасное время, и улыбаюсь Томасу Кромвелю, как бы говоря, – если только он способен понять, – насколько мы готовы унизиться, мы с вами? Чтобы сберечь головы на плечах? Я снова делаю реверанс, прохожу шесть шагов спиной вперед, нащупываю за спиной дверную ручку и выскальзываю прочь.

После вечерни, поздно вечером, ко мне приходит Монтегю.

– Что он тебе сказал? – спрашивает он.

Волосы у него стоят дыбом, словно он в отчаянии запускал в них пальцы. Я приглаживаю ему волосы и поправляю шляпу. Он отдергивает голову от моего прикосновения.

– Он так на меня накинулся. Это письмо Реджинальда чуть нас всех не погубило. Не думаю, что он когда-нибудь его простит. Он не выносит осуждения. Он на меня кричал.

– Он сказал мне, что я должна отречься от Реджинальда, – признаюсь я. – В таком гневе я его раньше не видела.

– Он напугал Кромвеля, – говорит Монтегю. – Я видел, как у него дрожали руки. Я опустился на колени, клянусь, у меня подкосились бы ноги, если бы я стоял. За обедом ему было не угодить. Королева заговорила с ним о какой-то милости для кого-то, и он ответил, что его расположение к ней не столь велико, чтобы она расточала его на прочих. При всех! Я думал, она расплачется при всем дворе. После обеда он отвел меня в сторону – и вышел из себя.

– Она перед ним в ужасе, – замечаю я. – Не то что королева Катерина, даже не то что Анна. Она не знает, как к нему подступиться, чтобы с ним совладать.

– Что будем делать? – спрашивает Монтегю. – Видит Бог, мы с ним совладать не можем. Что нашло на Реджинальда, с чего он такое на нас навлек?

– Он был вынужден! – защищаю я Реджинальда. – Или так, или пришлось бы ему лгать, страницу за страницей. Король повелел, чтобы он высказал свое мнение. Ему пришлось сказать, что он думает.

– Он назвал короля тираном и ненасытным зверем! – Монтегю повышает голос, потом вспоминает, что такие слова – уже сами по себе измена, и зажимает себе рот ладонью.

– Нам придется от него отречься, – с тоской говорю я. – И ведь мы это сделаем.

Монтегю падает в кресло и запускает руку в волосы.

– Он что, не понимает, какая в Англии сейчас жизнь?

– Он все понимает, – отвечаю я. – Возможно, лучше всех. Он предупреждает короля, что, если тот продолжит разрушать монастыри, народ поднимется против него и вторгнется император. Север уже восстал.

– Горожане напали на советника епископа в Хорнкасле, – говорит Монтегю, понизив голос. – Сигнальные огни зажгли даже в Йоркшире. Но Реджинальд выступил против короля слишком рано. Его письмо – измена.

– Я не понимаю, что еще он мог написать, – отвечаю я. – Король просил его высказать мнение. Он высказался. Он говорит, что принцесса должна сохранить титул, а Папа должен быть главой церкви. Ты бы сказал по-другому?

– Да! Боже правый, да я никогда не говорил этому королю правды!

– Но если бы ты был далеко и тебе приказали честно изложить свое мнение?

Монтегю поднимается из кресла и встает на колени возле моего, чтобы шептать мне на ухо.

– Леди матушка, он далеко; но мы-то нет. Я боюсь за вас, за себя, за своего сына Гарри, за всех своих детей, за всю родню. Не важно, прав ли Реджинальд, – я знаю, что прав! Не важно, что почти вся Англия с ним согласится – почти все лорды согласятся. В Линкольншире встали в строй не только горожане, они берут с собой мелких дворян и зовут присоединиться лордов. Каждый день кто-то ищет меня или мне приносят письмо, чтобы узнать, что мы собираемся делать. Но из-за этой правды мы все в страшной опасности. Король уже не вдумчивый ученый, он больше не благочестивый сын церкви. Он стал человеком, над которым нет власти ни у его учителей, ни у священников, ни, возможно, у него самого. Нет смысла честно сообщать королю свое мнение, он хочет одного – похвалы. Он не выносит критики. Он безжалостен к тем, кто выступает против него. Сейчас говорить в Англии правду – смертельно. Реджинальд далеко, он наслаждается роскошной возможностью высказаться, но мы здесь – это нашими жизнями он рискует.

Я молчу.

– Я знаю, – говорю я, выдержав паузу. – Не думаю, что он мог бы поступить иначе, ему нужно было высказаться. Но я понимаю, что он поставил нас под удар.

– И Джеффри тоже, – отзывается Монтегю. – Вспомни о своем драгоценном Джеффри. Из-за письма Реджинальда мы все в опасности.

– Как мы можем себя обезопасить?

– Для нас безопасности нет. Мы – королевская семья, заявляем ли мы об этом принародно, как Реджинальд, или нет. Все, что мы можем сделать, – это провести границу между Реджинальдом и собой. Мы можем лишь сказать, что он говорит не от нашего имени, что мы отвергаем сказанное им, что призываем его молчать. И еще мы можем умолять его не обнародовать свое письмо, так что ты можешь повелеть ему не возвращаться в Рим.

– Но если он обнародует письмо, если вернется в Рим и убедит Папу огласить отлучение и объявить крестовый поход против Англии?

Монтегю роняет голову на руки.

– Тогда я готов, – очень тихо произносит он. – Когда император вторгнется, я подниму своих крестьян и мы пойдем вместе с городскими общинами Англии защищать церковь, свергать короля и сажать на трон принцессу.

– Мы это сделаем? – спрашиваю я, словно не знаю, что ответ – «да».

– Придется, – мрачно отвечает Монтегю.

Потом он поднимает глаза на меня, и я вижу у него на лице свой собственный страх.

– Но я боюсь, – честно признается он.

Мы с Монтегю оба пишем Реджинальду. Джеффри тоже пишет, и мы отсылаем письма с гонцами Томаса Кромвеля, чтобы он видел, как громко мы осуждаем Реджинальда – за неразумие, за то, что он опозорил свое звание королевского ученого, – и как прямо мы призываем его забрать свои слова назад.

Изыщи другой путь, служи нашему господину, как требует твой прямой долг, если не хочешь привести мать в смятение.

Я не запечатываю письмо, но целую подпись и надеюсь, что он это поймет. Он не откажется ни от одного слова из тех, что написал, и я знаю, что он написал чистую правду. Он поймет, что я не призываю его отказаться от правды. Но теперь ему нельзя возвращаться в Англию, пока король жив, и я с ним не увижусь. Возможно, учитывая, как я стара, я больше никогда его не увижу. Моя семья сможет собраться вместе, только если Реджинальд придет с испанской армией, поднимет горожан, восстановит церковь и посадит на трон принцессу. «Приди, желанный день!» – шепчу я, прежде чем отнести письмо Томасу Кромвелю, чтобы его шпионы изучили, нет ли в нем тайного изменнического послания.

Большой человек, лорд-секретарь и наместник церкви, приглашает меня в свои личные покои, где сидят, склонившись над письмами и счетными книгами, трое. Дела этого мира вращаются вокруг Томаса Кромвеля, как вращались вокруг его прежнего хозяина, Томаса Уолси. Он ничего не упустит.

– Король просит вашего сына прибыть ко двору и объяснить свое письмо, – говорит он мне.

Краем глаза я замечаю, что один из писарей замирает с пером наготове, чтобы записать мой ответ.

– Я молюсь о том, чтобы он приехал, – отвечаю я. – Я скажу ему как мать, что он должен приехать. Ему следует выказать Его Милостивому Величеству должную покорность, как поступаем мы все, как его учили с детства.

– Его Величество уже не сердится на своего кузена Реджинальда, – мягко произносит Кромвель. – Он хочет понять его доводы, хочет, чтобы Реджинальд поговорил с другими учеными, чтобы они пришли к согласию.

– Какая прекрасная мысль, – я смотрю прямо в его улыбающееся лицо. – Я напишу, чтобы Реджинальд немедленно приехал. Добавлю приписку к письму.

Кромвель, великий лжец и великий еретик, величайший пособник своего хозяина, склоняет голову, словно его поражает моя верность. Я не лучше его, я кланяюсь в ответ.

Л’Эрбер, Лондон, октябрь 1536 года

Монтегю приходит повидаться со мной рано утром, пока двор на мессе. Он входит в мою часовню и опускается на колени на каменных плитах рядом со мной, пока священник, наполовину скрытый от нас крестной перегородкой, стоит к нам спиной, совершая таинство мессы и принося благословение Божье мне и моим домашним, молча преклонившим колени.

У дальней стены, никем не читанная и не тронутая, лежит Библия, которую король приказал поместить в каждой церкви. Все в моем доме верят, что Господь разговаривает со своей церковью на латыни. Английский – язык простых смертных: на рынке, у помойки. Как нечто, исходящее от Господа, может быть написано на языке, на котором разводят овец и считают деньги? Бог есть Слово, он – Папа, священник, хлеб и вино, таинственные слова литании, а не Библия, которую никто не читает. Но в этом мы повинуемся королю, мы во всем ему повинуемся.

– Королева Джейн опустилась на колени перед королем и умоляла его вернуть аббатства и не забирать их у народа, – Монтегю склоняет голову, словно для молитвы, и шепчет мне новости поверх четок. – Линкольншир поднялся на защиту аббатств, нет ни единой деревни, что не примкнула бы к восставшим.

– Наше время пришло?

Монтегю еще ниже клонит голову, чтобы никто не заметил, что он улыбается.

– Скоро, – отвечает он. – Король посылает Томаса Говарда, герцога Норфолка, усмирять горожан. Он думает, что это будет легко.

– А ты?

– Я молюсь, – осторожный Монтегю даже не говорит, о чем молится. – И принцесса передает тебе привет. Король вызвал ее и маленькую леди Елизавету ко двору. Показательно, что человек, который говорит, что горожан легко усмирить, велел привезти к себе дочерей, чтобы им ничто не грозило.

Монтегю уходит, едва кончается служба, но ему нет нужды сообщать мне новости. Вскоре гудит весь Лондон. Кухонный мальчишка, которого послали на рынок за мускатным орехом, возвращается и рассказывает, что в Бостоне собрались сорок тысяч человек, вооруженных и верхами.

Мой лондонский мажордом приходит рассказать, что два паренька из Линкольншира сбежали, чтобы присоединиться к горожанам.

– И что их там ждет, не сказали? – спрашиваю я.

– Там принимают присягу, – говорит он, старательно изображая безразличие. – Судя по всему, клянутся, что Церковь Англии вернет себе пошлины и средства, что монастыри перестанут закрывать и что епископы-самозванцы и лживые советники, которые побуждали к этому злу, будут изгнаны от короля и из королевства.

– Смелые требования, – отзываюсь я с совершенно спокойным лицом.

– Смелые требования перед лицом опасности, – добавляет он. – Король отправил своего друга, Чарльза Брэндона, герцога Саффолка, на подмогу герцогу Норфолку в усмирении мятежников.

– Два герцога против кучки недоумков? – говорю я. – Господь убереги горожан от неразумия и погибели.

– Они могут спастись. Они не беззащитны, – отвечает мажордом. – И их немало. С ними мелкие дворяне, у них есть лошади и оружие. Возможно, это герцогам стоит беспокоиться о своей безопасности. Говорят, Йоркшир готов подняться, и Том Дарси посылал к королю узнать, как нужно ответить.

– Лорд Томас Дарси?

Я думаю о человеке, у которого в кармане моя брошь-фиалка.

– У повстанцев есть знамя, – продолжает мой мажордом. – Они идут под знаком Пяти ран Христовых. Говорят, что это вроде священной войны. Церковь против безбожников.

– А где лорд Хасси? – спрашиваю я, упоминая одного из лордов королевства, бывшего мажордома принцессы.

– С повстанцами, – отвечает мой мажордом и кивает, увидев мое изумленное лицо. – Его жену выпустили из Тауэра, и она с ним.

В стране так неспокойно из-за слухов о восстании, даже на юге, что я остаюсь в Лондоне в начале октября. Однажды холодным днем, когда туман лежит на воде и вечернее солнце обжигающе красно, я отправляюсь на барке вниз по реке, с приливом и сильным течением.

– Лучше вам обойти мост посуху, миледи, – говорит мой капитан, и меня высаживают на скользкие мокрые ступени, а барка выгребает на середину моста, чтобы пройти бурные воды под ним и забрать меня на другой стороне.

Моя внучка Катерина берет меня за руку, с нами двое слуг в ливреях, один впереди, другой сзади, и мы идем недлинной дорогой до спуска к воде с другой стороны моста. Конечно, кругом полно нищих, но они расступаются, когда видят нас. Я стараюсь не показать, что меня передергивает от ужаса, когда замечаю облачение монахини, грязное после нескольких месяцев сидения в ожидании, а над ним – усталое отчаявшееся лицо женщины, которая посвятила себя Господу, а потом оказалась в канаве. Я киваю сестре Катерины, Уинифрид, которая и без просьбы бросает женщине монету.

Из темноты выходит мужчина и преграждает нам дорогу.

– Кто это? – спрашивает он моего слугу.

– Я Маргарет Поул, графиня Солсбери, – поспешно говорю я. – И лучше дайте мне пройти.

Он улыбается, весело, как разбойник в лесу зеленом, и низко кланяется.

– Проходите, Ваша Милость, проходите и будьте благословенны, – произносит он. – Ведь мы знаем, кто нам друг. И будь с вами Господь, вы тоже паломница, и вам идти к паломническим вратам.

Я замираю.

– Что вы сказали?

– Это не восстание, – очень тихо отвечает он. – Вам-то это известно, наверное, не хуже, чем мне. Это Паломничество. Мы его называем Благодатным паломничеством. И говорим друг другу, что нам нужно пройти врата паломников.

Он мешкает и смотрит мне в лицо, когда я слышу эти слова – Благодатное паломничество.

– Мы идем под знаком Пяти ран Христовых, – говорит он. – И я знаю, что вы и все старые добрые лорды Белой Розы такие же паломники, как мы.

Повстанцы, говорящие, что вышли в Благодатное паломничество, захватили сэра Томаса Перси, или он к ним примкнул; никто ничего не знает наверняка. Их предводитель – достойный человек, честный йоркширец Роберт Аск, в середине октября мы узнаем, что Аск въехал в главный город севера, Йорк, и никто не пустил ни единой стрелы, чтобы защитить город. Аску и войскам, которые теперь все называют паломниками, просто открыли ворота. Их двадцать тысяч. Это вчетверо больше, чем было в армии, захватившей Англию при Босуорте, этого довольно, чтобы завладеть всей Англией.

Первым же указом в городе восстанавливают два дома бенедиктинцев: Святую Троицу и монастырь Святого Клемента. Когда в Святой Троице зазвонили колокола, люди шли к мессе в слезах радости.

Я предполагаю, что король сделает все, чтобы избежать открытого столкновения. Повстанцам Линкольшира обещано помилование, если только они разойдутся по домам, но с чего бы им расходиться, когда за оружие взялось многолюдное графство Йоркшир.

– Мне приказали собрать деревенских жителей и приготовиться выступать, – говорит мне Монтегю.

Он приехал в Л’Эрбер, когда слуги начали убирать со стола после обеда. Музыканты настраивают инструменты, будет представлена маска. Я маню к себе Монтегю, чтобы он сел рядом, и склоняю к нему голову, чтобы он мог негромко говорить мне под чепец.

– Мне приказано выступить на север и прекратить Паломничество, – говорит он. – Джеффри тоже должен собрать отряд.

– Что вы будете делать? – Я трогаю лежащую в кармане кокарду, которую мне дал лорд Дарси, Пять ран Христовых и белая роза Йорков. – Вы же не можете стрелять в паломников.

Он качает головой.

– Ни за что, – просто отвечает он. – К тому же все говорят, что, увидев паломников, королевская армия перейдет на их сторону и присоединится к ним. Такое случается ежедневно. Посылая письма с приказами своим военачальникам, король тут же шлет вдогонку еще одно, спрашивая, сохраняют ли они верность ему. Он никому не верит. Он прав. Выясняется, что верить нельзя никому.

– Кто у него в поле?

– Томас Говард, герцог Норфолк, король верит ему только тогда, когда тот на глазах. Талбот, лорд Шрусбери, идет ему на помощь, но он за прежнюю веру и прежние порядки. Чарльз Брэндон отказался выступать, сказав, что хочет остаться дома и удержать от восстания свое графство; ему против его воли приказали ехать в Йоркшир. Томас, лорд Дарси, говорит, что его осадили в замке повстанцы, но поскольку он был против разрушения монастырей с тех самых пор, как королеве объявили о разводе, никто не знает, не дожидается ли он попросту мгновения, когда сможет примкнуть к паломникам. Джон Хасси прислал письмо, пишет, что его похитили, но все знают, что он был мажордомом принцессы и любит ее всем сердцем, а его жена открыто держит ее сторону. Король сгрыз ногти до мяса, он одновременно и бесится от гнева, и жалеет себя.

– А что… – я умолкаю, потому что в зал входит гонец в ливрее Монтегю, приближается к нему и ждет.

Монтегю манит его к себе, внимательно слушает, а потом поворачивается ко мне.

– Том Дарси сдал свой замок повстанцам, – говорит он. – Паломники взяли Понтефракт, и все, кто был в распоряжении Тома Дарси в замке и в городе, принесли присягу паломников. С ними архиепископ Йоркский.

Монтегю видит, какое у меня лицо.

– Старый Том вышел в последний свой крестовый поход, – усмехается он. – Под кокардой с Пятью ранами.

– Том надел свою кокарду? – спрашиваю я.

– У него в замке хранятся кокарды крестового похода, – отвечает Монтегю. – Он раздал их паломникам. Они идут за Господа против ереси под знаком Пяти ран Христовых. Ни один христианин не выстрелит в них, когда над ними священное знамя.

– Что нам делать? – спрашиваю я.

– Ты поезжай в деревню, – решает Монтегю. – Если юг поднимется с паломниками, им понадобятся вожди, деньги и припасы. Ты сможешь возглавить их в Беркшире. Я буду посылать к тебе, чтобы ты знала, что происходит на севере. Мы с Джеффри отправимся на север со своими отрядами и присоединимся к паломникам, когда будет подходящий момент. Я напишу Реджинальду, чтобы немедленно приезжал.

– Он вернется домой?

– Во главе испанской армии – прошу Тебя, Господи.

Бишем Мэнор, Беркшир, октябрь 1536 года

В деревне я не могу узнать новости, но слышу необычайные истории о тысячах человек, которые идут к разрушенным аббатствам, восстанавливают их и при этом поют псалмы, которые там всегда пели. Говорят, что над Йоркширом в небе появилась комета, что восставшие ушли в Линкольншире под землю, и теперь королю Рытику придется гнаться за ними сквозь землю, но они уже в холмах и долинах Йоркшира и он больше не подчинит их своей грязной воле.

Я получаю письмо от Гертруды, она рассказывает, что король приказал ее мужу, моему кузену Генри Куртене, собрать войско, встать под начало лорда Талбота и как можно скорее выдвинуться на север. Король сказал, что сам возглавит свою армию, но новости с севера приходят настолько ужасающие, что он посылает вместо себя родственников.

Всего этого недостаточно, и уже слишком поздно. Король не дал военачальникам достаточных для выплаты жалованья денег, и обувь у них такая скверная, и так мало лошадей, что они не смогут вовремя добраться на север. Как бы то ни было, все знают, что, увидев кокарду паломников, армия дезертирует, забрав оружие. И Томас Говард жалуется, что от него ждут, чтобы он усмирил Йоркшир ни с чем, потому что все деньги и войска получает Джордж Талбот, а в заслугу это будет поставлено Чарльзу Брэндону. Король теперь не знает, кто остался у него в друзьях и как их сохранить; с чем ему идти на врага?

Лучше всего то, что у Норфолка достаточно влияния и власти, чтобы заключить договор с повстанцами, а он точно пообещает им сохранить аббатства. Если мы сможем уберечь принцессу до тех пор, то нас ждет великая победа.

Посылаю тебе новости, как только получаю их сама. Королевская армия и паломники должны встретиться на поле боя, а паломников на много тысяч больше. И все силы небесные на нашей стороне.

Сожги это письмо.

Я в мясной кладовой Бишема, смотрю, как заносят добытого на охоте оленя. Добыли двух крупных рогачей и олениху, туши разделали прямо в поле, пока мясо не испортилось, и теперь вывешивают их в прохладной комнате с каменным полом, чтобы кровь стекла в канавы.

– Нашего приятеля Лея повесили точно так же, – тихо говорит мне старший егерь.

Я из осторожности не поворачиваюсь к нему. Со стороны кажется, что мы осматриваем освежеванную тушу.

– Неужели? – спрашиваю я. – Того Томаса Лея, который приезжал сюда закрывать приорат?

– Да, – с тихим удовлетворением отвечает егерь. – На воротах Линкольна. И помощника линкольнского епископа. Того, что дал показания против святой королевы. Похоже, все идет на лад, да, Ваша Милость?

Я улыбаюсь, но осмотрительно помалкиваю.

– Скоро приедет ваш сын Реджинальд с Господним войском? – шепотом спрашивает егерь. – Горожане рады были бы узнать.

– Скоро, – отвечаю я, он кланяется и выходит.

Мы съели оленину, напекли мясных пирогов, сварили суп из костей и отдали кости собакам, прежде чем получили новости из Донкастера, где лорды, мелкие дворяне и городские общины севера встали боевым порядком против армии короля; оба моих сына не на той стороне, ждут подходящего момента, чтобы переметнуться.

Монтегю присылает ко мне гонца.

Паломники вручили свои требования Томасу Говарду. Ему повезло, что они согласились на переговоры, если бы начался бой, его бы уничтожили. Их, должно быть, больше тридцати тысяч, и в военачальниках у них все джентльмены и лорды Йоркшира. Армия короля мерзнет и голодает, местность здесь скудная, и нам никто не рад. Мне не дали денег, чтобы заплатить моим людям, а остальные вышли в поход за куда меньшие суммы, чем та, что обещана мне. Погода тоже скверная, и, говорят, в городе чума.

Паломники выиграли эту войну и теперь предъявляют требования. Они хотят, чтобы вера наших отцов была восстановлена, чтобы восстановили закон и вернули королю благородных советников, а Кромвеля, Ричарда Рича и епископов-еретиков изгнали. В королевской армии нет ни единого человека, включая Томаса Говарда, который не был бы с этим согласен. Чарльз Брэндон их также поддерживает. Именно об этом мы думали с тех пор, как король впервые ополчился на королеву и взял в советники Кромвеля. Итак, Томасу Говарду предстоит отправиться к королю с прошением паломников о всеобщем помиловании, при условии, что будут восстановлены прежние обычаи.

Леди матушка, я так полон надежд.

Сожги это письмо.

Л’Эрбер, Лондон, ноябрь 1536 года

Я должна была бы готовить Бишем к Рождеству, но ни за что не могу взяться, когда думаю о двух своих сыновьях, о королевской армии у них за спиной и паломниках перед ними; все ждут согласия короля на перемирие. В конце концов я беру детей Монтегю, Катерину, Уинифрид и Гарри, и еду в Лондон, надеясь узнать новости.

Я не обещаю внукам, что они посетят настоящую коронацию, но они знают, что король дал слово короновать свою жену и церемония должна пройти в День Всех Святых. Сама я думаю, что он не сможет себе позволить пышную коронацию, он ведь все время посылает на север людей и оружие и будет зол и напуган. Он не сможет уверенно выступать перед толпой, чтобы все восхищались им и его новой красавицей-женой. Это восстание выбило его из колеи, и в этом состоянии, заново охваченный детскими страхами, что недостаточно хорош, он просто не сможет задумать пышную церемонию.

Приехав и помолившись в домашней часовне, я сразу же иду в зал приемов, чтобы встретиться с крестьянами и просителями, которые хотят меня увидеть, пожелать счастливого Рождества, подать прошения и заплатить аренду и пени за квартал. Среди них я узнаю священника, друга моего изгнанного капеллана, Джона Хелиара.

– Можешь идти, – говорю я своему внуку Гарри.

Он смотрит на меня снизу вверх, личико его сияет усердием.

– Я могу остаться, леди бабушка, я буду вашим пажом. Я не устал стоять.

– Нет, – отвечаю я. – Я могу тут пробыть весь день. А ты иди на конюшню, можешь погулять по улицам, осмотреться.

Он отвешивает мне поклон и вылетает из комнаты, как стрела с тетивы, и только тут я киваю другу Хелиара и жестом даю понять мажордому, что тот может выйти и говорить со мной.

– Ричард Лэнггриш из Хейвента, – напоминает он мне.

– Конечно, – улыбаюсь я.

– У меня привет от вашего сына Джеффри. Я был с ним в армии короля на севере.

– Рада это слышать, – отвечаю я. – Я рада, что мой сын преуспевает на королевской службе. Он здоров?

– Оба ваших сына здоровы, – говорит он. – И уверены, что эти беды скоро окончатся.

Я киваю.

– Можете отобедать сегодня в зале, если желаете.

Он кланяется.

– Благодарю вас.

Подходит кто-то еще, с какой-то жалобой по поводу цены эля в одной из пивных, принадлежащих моим людям, и мажордом занимает место рядом со мной и записывает просьбу.

– Приведите этого человека в мои покои перед обедом, – тихо говорю я. – Позаботьтесь о том, чтобы его никто не видел.

Он даже не моргает. Просто записывает жалобу на разбавленный водой эль и кружки, которые меньше мерки, и машет, чтобы подошел следующий проситель.

Лэнггриш ждет меня у огня в моей комнате, спрятавшись, как тайный любовник. Я не могу сдержать улыбку. Времена, когда мужчины ждали меня в моей спальне, давно прошли, я вдовею тридцать два года.

– Какие новости? – Я сажусь в кресло у огня, а он встает передо мной.

Он молча показывает мне лоскуток, талисман, какой, бывает, пришивают к воротнику. Это кокарда, такая же, как та, что дал мне Том Дарси, Пять ран Христовых и белая роза над ними. Я безмолвно касаюсь ее, словно это священная реликвия, и возвращаю кокарду ему.

– Паломники распустили большую часть своего войска, они ждут, что король согласится на их условия. Король отдал бесчестный приказ Тому Дарси: встретиться с предводителем паломников Робертом Аском, будто бы чтобы честно поговорить, захватить его и передать людям Кромвеля.

– Что ответил Том?

– Сказал, что на его плаще такого пятна никогда не будет.

Я киваю.

– Том, как есть. А мои сыновья?

– Оба здоровы, оба каждый день отпускают из своих отрядов людей, чтобы те присоединились к паломникам, но они оба под присягой в королевских войсках, и никто не подозревает ничего иного. Король просил уточнить требования паломников, и они их объяснили.

– Монтегю и Джеффри считают, что король выполнит требования?

– У него нет выхода, – просто отвечает Лэнггриш. – Паломники в мгновение могут одолеть королевскую армию, просто ждут ответа, потому что не хотят войны и потому что верны королю.

– Как они могут называть себя верноподданными? Во всеоружии? Вешая его слуг?

– Смертей было примечательно мало, – говорит он. – Потому что с паломниками почти все согласны.

– Томас Лей? Повешение он заслужил, соглашусь.

Лэнггриш смеется.

– Его бы повесили, если бы поймали, но он сбежал. Послал к ним, как трус, своего повара, и того повесили вместо него. Паломники не против лордов или короля. Они винят только советников. Надо изгнать Кромвеля, прекратить разрушение монастырей и вернуть вас и вашу семью в королевский совет.

Он хитро смотрит на меня и улыбается.

– У меня новости и о другом вашем сыне, Реджинальде.

– Он в Риме? – горячо спрашиваю я.

Лэнггриш кивает.

– Его скоро сделают кардиналом, – благоговейно произносит он. – Он вернется в Англию кардиналом и восстановит церковь во славе ее, как только король согласится на требования паломников.

– Папа отправит моего сына домой восстанавливать церковь?

– Спасти всех нас, – набожно отвечает Лэнггриш.

Л’Эрбер, Лондон, декабрь 1536 года

В этом году мы проводим двенадцать дней Святок по-старому. Пусть приорат в Бишеме и закрыт, но здесь, в Лондоне, я открываю свою часовню, ставлю свечи Адвента на окна и оставляю дверь открытой, чтобы любой мог зайти и увидеть алтарь, покрытый золотой парчой, потир и распятие, сверкающее в пахнущей ладаном тьме, сияние хрустальной дарохранительницы, хранящей таинство Тела Христова, улыбающиеся уверенные лица святых, написанных на стенах, хоругви и знамена моей семьи. В темном углу часовни смутно светится на знамени белая роза, напротив нее – сочная фиалка Поулов, имперского, папского пурпурного цвета. Я опускаюсь на колени, утыкаюсь лицом в ладони и думаю, что нет причины Реджинальду не стать Папой.

Рождество выдается чудесное – для нашей семьи и для Англии. Возможно, в этом году Реджинальд возвратится домой, чтобы вернуть церкви ее законное место, а мои сыновья вернут на законное монаршее место короля.

Я узнаю из записки от кузины Гертруды, от гонца испанского посла, от собственных своих людей в Лондоне, что короля убедили: никакой Англией, тем более севером, он править не сможет, если не заключит соглашение с паломниками. Ему сказали, прямо и уважительно, что церковь должна вернуться к Риму, а прежние благородные советники – в королевские покои. Король может выражать недовольство, говорить, что никто не имеет права указывать ему, с кем советоваться, но на деле знает, – и все лорды знают, и джентльмены, и городские общины, – что с тех пор, как он отдал высокие посты писарям из простолюдинов и сделал вид, что женился на дочери моего мажордома, в его правлении все пошло не так.

В конце концов, в гневе и неистовстве, он соглашается – ему ничего не остается, кроме как согласиться; и Томас Говард едет обратно на север по метели и морозу, везет королевское прощение, и ему приходится ждать на холоде у ворот Докастера, пока ланкастерский герольд зачитывает королевское прощение тысячам терпеливых северян, молча стоящих в плотном строю. Роберт Аск, их вождь, который явился словно из ниоткуда, опускается на колени перед тысячами своих паломников и говорит, что они одержали великую победу. Он просит освободить его от должности командира. Когда паломники соглашаются, он срывает кокарду с Пятью ранами и обещает, что больше никто из них никакую кокарду не наденет, кроме королевской.

Услышав об этом, я достаю из кармана кокарду, которую дал мне Том Дарси, целую ее и убираю в глубь старого сундука, стоящего у меня в гардеробной. Мне больше не нужно тайное напоминание о моей верности. Паломничество окончено, паломники победили, мы все можем убрать кокарды, и мои сыновья, все мои сыновья, скоро вернутся домой.

Лондон ликует, узнав новости. Звонят колокола – в честь Рождественской службы, но все знают, что они возвещают: мы спасли страну, спасли церковь, спасли короля от него самого. Я веду своих домашних посмотреть на процессию двора из Вестминстера в Гринвич, мы смеемся и гуляем по замерзшей реке. Так холодно, что дети скользят и катаются по льду, мои внуки Катерина, Уинифрид и Гарри цепляются за мои руки, упрашивая везти их за собой.

Двор в золотой Рождественской славе следует по середине реки, епископы идут в парчовых облачениях, с митрами на головах, со сверкающими в свете тысяч факелов посохами, украшенными драгоценными камнями. Вооруженные стражи сдерживают толпу, не давая ей выйти на лед, чтобы лошади на особых зимних подковах с острыми шипами добрались до середины реки, словно она – большая белая дорога, извивающаяся среди ледяного города, словно можно по ней доехать до самой Московии.

Все лондонские крыши покрыты снегом, край каждой соломенной кровли украшен бахромой из сверкающих сосулек. Богатые горожане и их дети одеты в яркие цвета остролиста, зеленый и красный, они бросают шапки в воздух, крича:

– Боже, храни короля! Боже, храни королеву!

Когда появляется принцесса Мария, вся в белом на белой лошади, ее встречает самый оглушительный рев, какой может издать толпа.

– Боже, храни принцессу!

Мой внук Гарри в восторге оттого, что видит ее, он прыгает на месте и выкрикивает приветствия, и глаза его светятся верностью. Лондонцам дела нет до того, что ее надо называть леди Мария и она больше не принцесса. Они знают, что восстановили церковь, они не сомневаются, что и принцессу вернут.

Она улыбается, как я ее учила, поворачивается то вправо, то влево, чтобы никто не был обойден вниманием. Поднимает затянутую в перчатку руку, и я вижу, что перчатки у нее белой кожи, с красивой вышивкой, расшитые жемчугом; ее наконец-то содержат, как подобает принцессе. Сбруя на ее лошади темно-зеленого цвета, седло из зеленой кожи. Над головой принцессы плещется на ледяном ветру ее стяг, и я улыбаюсь, видя, что у розы Тюдоров на нем такая маленькая красная серединка, что роза кажется белой; она не забыла и второй стяг, материнский, с гранатом.

На голове у принцессы прехорошенькая шляпка, серебристо-белая с ниспадающим пером, богатый белый жакет расшит серебряной нитью и жемчугом. Верхняя юбка у принцессы тоже белая, она спадает по обе стороны седла, и держится Мария в седле уверенно, твердо сжимая повод и высоко подняв голову.

С нею рядом, на маленьком гнедом пони, словно имея на это право, едет и машет всем рукой трехлетняя незаконная дочь Болейн, хорошенькая и сияющая, в красной шляпке. Мария время от времени с нею говорит. Она явно любит свою маленькую сводную сестру Елизавету. Толпа рукоплещет ей за это, у Марии нежное сердце, она всегда ищет, кого окружить любовью.

– Можно, я ей поклонюсь? Можно, поклонюсь? – просит Гарри.

Я качаю головой:

– Не сегодня. Я отведу тебя к принцессе в другой раз.

Я делаю шаг назад, чтобы она меня не увидела. Я не хочу напоминать о суровых временах и не хочу, чтобы принцесса думала, что я ищу ее внимания сегодня, в день ее торжества. Пусть она чувствует лишь радость, какую должна бы знать с рождения, я хочу, чтобы она была принцессой, которой не о чем сожалеть. Ей досталось мало счастливых дней, с тех пор как появилась шлюха Болейн – ни одного, но сегодня такой день. Я не хочу омрачать его, напоминая, что ей не позволено призвать меня к себе, что мы по-прежнему разлучены.

Мне достаточно смотреть на нее с берега. Я думаю, что король наконец-то приходит в себя, что мы пережили несколько странных лет, полных безумной жестокости, когда он не понимал, что творит, что думает и ни у кого не хватало отваги его остановить. Но теперь народ сам его остановил. С отвагой святых простые люди поднялись и сообщили Генриху Тюдору, что его отец завоевал страну, но их души он забрать не может. Уолси не стал этого делать, у Болейн не вышло, Кромвель об этом и не думал, но народ Англии сказал королю, что он дошел до последней черты. Не все в королевстве подчинено ему. У него нет власти над церковью и над народом.

Я не сомневаюсь, что настанет день, и Генрих поймет, что был неправ в отношении королевы Катерины, и отнесется к дочери по справедливости. Конечно, так и будет. Он ничего не выгадает, объявив ее теперь незаконной.

Он назовет ее своей старшей дочерью, он снова призовет меня на службу и устроит принцессе достойный брак с кем-нибудь из коронованных особ Европы, а я поеду с ней, чтобы позаботиться о том, чтобы она жила спокойно и счастливо, куда бы ей ни пришлось ехать, за кого бы ни пришлось выйти.

– А я буду ее пажом, – говорит Гарри в лад моим мыслям. – Я буду ей служить, стану ее пажом.

Я улыбаюсь ему и касаюсь его холодной щеки.

Толпа ликующе кричит, когда мимо проходят йомены стражи – точно в ногу, хотя временами кто-нибудь поскальзывается. Никто не падает, им иногда приходится упираться в лед тупым концом пики, чтобы устоять, но вид у них бравый и нарядный, в их зеленой с белым ливрее; а потом, в конце концов, появляется король. Он едет верхом следом за йоменами, великолепный, в царственном пурпуре, словно он сам император Священной Римской империи, а рядом с ним едет Джейн, утопающая в мехах.

Вид у Генриха нынче весьма весомый. Он сидит на высоком коне, он сам так широк и высок, что его туша оказывается под стать широкой груди и огромному крупу коня. Его джеркин так толсто и плотно подбит ватой, что король шириной с двоих, шляпа по всей окружности отделана мехом, она сидит на его лысеющей голове, словно большая миска. Плащ он откинул назад, чтобы все мы видели его роскошный дублет и джеркин, но в то же время восхищались тем, как струится плащ богатого пурпурного бархата, ниспадая почти до земли.

Его руки, сжимающие повод коня, облачены в кожаные перчатки, сверкающие алмазами и аметистами. Драгоценные камни у него на шляпе, на подоле плаща, даже на седле. Он кажется славным королем-триумфатором, вступающим в свои владения, и граждане, городские жители и дворянство Лондона ревут, одобряя этого неправдоподобного великана, верхом на гигантском коне едущего по огромной замерзшей реке.

Джейн рядом с ним крохотная. Ее одели в синее, и она кажется замерзшей и хрупкой. На голове у нее синий чепец, высокий и тяжелый на вид. За спиной развевается синий плащ, который временами тянет ее назад, заставляя вцепляться в поводья. Под ней прекрасная серая лошадь, но в седле она сидит не по-королевски, видно, как она волнуется, когда лошадь вдруг оскальзывается на льду, а потом снова встает ровно.

Джейн улыбается в ответ на приветствия толпы, но смотрит по сторонам, словно думает, что приветствуют кого-то другого. Я понимаю, что она видела двух других жен, откликавшихся на рев «Боже, храни королеву!», и ей по-прежнему приходится напоминать себе, что это верноподданные выкрики – о ней.

Мы дожидаемся, когда весь двор проедет, все лорды со своими домашними, все епископы, даже Кромвель в скромном темном облачении, подбитом скрытым от глаз богатым мехом, а потом иностранные послы. Я вижу невысокого и изящного испанского посла, но накидываю капюшон своего подбитого мехом плаща, чтобы он меня не заметил. Я не хочу, чтобы он украдкой подавал мне знаки, сегодня не время для заговоров. Мы добились победы, которая нам была нужна; сегодня мы празднуем. Я жду со своими домашними, пока не пройдут последние солдаты, за которыми следуют лишь повозки с домашним скарбом, и говорю:

– Представление окончено, Гарри, Катерина, Уинифрид. Пора домой.

– Леди бабушка, а мы не можем подождать, пока охотники поведут собак? – умоляет Гарри.

– Нет, – решаю я. – Их уже провели, а все соколы сидят на насестах, за занавесями, чтобы не замерзли. Больше смотреть не на что, и уже слишком поздно.

– Но почему мы не можем пойти с придворными? – спрашивает Катерина. – Разве наше место не при дворе?

Я прижимаю ее ручку локтем к своему боку.

– На будущий год пойдем, – обещаю я. – Я уверена, король нас снова позовет, со всей семьей, и на будущий год Рождество мы будем праздновать при дворе.

В Сочельник я стою на коленях в часовне Л’Эрбера и жду, когда услышу сначала один, потом другой, а потом сотню колоколов, возвещающих полночь, и можно будет начать со всем размахом праздновать рождение Господа нашего.

Внезапно я слышу, как открывается входная дверь, потом она захлопывается, по часовне проносится порыв холодного воздуха, свечи мерцают, и неожиданно рядом со мной оказывается мой сын Монтегю – вот он кланяется алтарю, а потом опускается на колени, чтобы я его благословила.

– Сынок! Сын мой!

– Леди матушка, да будет благословен ваш праздник.

– Счастливого Рождества, Монтегю. Ты прямо с севера?

– Я ехал с самим Робертом Аском, – отвечает он.

– Он здесь? Паломники в Лондоне?

– Ему велено ехать ко двору. Он гость короля на Рождественском пиру. Ему оказана честь.

Я слышу слова Монтегю, но не могу им поверить.

– Король пригласил Роберта Аска, вождя паломников, ко двору на Рождество?

– Как верного подданного и советника.

Я протягиваю сыну руку.

– Предводитель паломников и король? Значит, мир. Значит, победа. Поверить не могу, что наши беды позади.

– Аминь, – отвечает он. – Да и кто бы поверил?

Л’Эрбер, Лондон, январь – февраль 1537 года

Монтегю отправляется ко двору на следующий день и берет с собой Гарри, который трусит в свите отца, очень торжественный и серьезный. Когда Монтегю возвращается после двенадцати дней Святок, он сразу идет в мои личные покои, рассказать о встрече короля с Паломником.

– Он говорил с королем невероятно искренне. Ты бы сочла, что это невозможно.

– Что он сказал?

Монтегю оглядывается, но со мной только внучки и пара дам, и к тому же времена, когда мы боялись шпионов, прошли.

– Он сказал Его Величеству в лицо, что пришел лишь открыть, что на сердце у простых людей и что они не потерпят Кромвеля в королевских советниках.

– Кромвель был там и все слышал?

– Да. В чем и была смелость Аска. Кромвель взбесился, он божился, что все северяне предатели, а король посмотрел на них обоих и положил Роберту Аску руку на плечи.

– Король предпочел Аска Кромвелю?

– При всех.

– Кромвель должен быть вне себя.

– Он напуган. Только подумай, что сталось с его хозяином Уолси! Если король от него отвернется, у него не останется друзей. Томас Говард хоть завтра готов повесить его на собственной виселице. Он измыслил законы, которые можно так повернуть, чтобы поймать любого. Если он сам попадется в свою сеть, никто из нас пальцем не шевельнет, чтобы его спасти.

– А король?

– Отдал Аску свой джеркин, из алого атласа. Подарил золотую цепь, снял с себя. Спросил, чего тот хочет. Господи, до чего отважен этот йоркширец! Преклонил колено, но поднял голову и говорил с королем без страха. Сказал, что Кромвель – тиран, что люди, которых он вышвырнул из монастырей, это добрые люди, которых жадность Кромвеля довела до нищеты, и что народ Англии не может жить без аббатств. Еще сказал, что церковь – сердце Англии, по ней нельзя ударить, не причинив вреда всем нам. Король его выслушал, до последнего слова, и потом сказал, что сделает его членом совета.

Я прерываю его и смотрю на сияющее лицо Гарри.

– Ты его видел? Ты все это слышал?

Он кивает:

– Он очень тихий, его сперва не замечаешь, а потом видишь, что он там самый главный. И на него так приятно смотреть, хотя он кривой. Тихий и улыбается. И еще он очень смелый.

Я поворачиваюсь к Монтегю:

– Как я понимаю, он очень обаятелен. Но ввести его в Тайный совет?

– А почему нет? Он йоркширский джентльмен, родня Сеймурам, он выше родом, чем Кромвель. Но, как бы то ни было, он отказался. Только подумай! Поклонился и сказал, что это не обязательно. Что он хочет, чтобы парламент был свободным и чтобы в совете заседали старые лорды, а не выскочки. И король ответил, что проведет свободное заседание парламента в Йорке, чтобы убедить всех в своей доброй воле, и королеву коронуют там же, и церковная конвокация соберется там, чтобы объявить о своих изысканиях.

В первое мгновение меня поражают эти перемены, потом уверенность Монтегю, и я осеняю себя крестом и склоняю голову.

– Все, о чем мы просили.

– Больше, – подтверждает мой сын. – Больше, чем мы мечтали просить, больше, чем ждали от короля.

– Насколько больше? – спрашиваю я.

Монтегю широко мне улыбается.

– Реджинальд ждет, когда его призовут. Он во Фландрии, в дне пути. Как только король за ним пошлет, он приедет и восстановит английскую церковь.

– Король за ним пошлет?

– Говорят, он назначит его кардиналом на время восстановления церкви.

Меня так поражает мысль, что Реджинальд вернется домой с почетом, чтобы все исправить, что я на мгновение закрываю глаза и благодарю Господа, который позволил мне прожить достаточно долго, чтобы все это увидеть.

– Как это вышло? – спрашиваю я Монтегю. – Почему король все это делает и так легко?

Монтегю кивает, он тоже об этом задумывался.

– Думаю, он наконец понял, что зашел слишком далеко. Думаю, Аск сказал ему, сколько у паломников людей и в чем их простые надежды. Аск сказал, что они любят короля, но винят Кромвеля, а король хочет, чтобы его любили, он этого больше всего хочет. В Аске он видит достойного человека, человека с убеждениями, который представляет достойных людей. Он видит доброго англичанина, который готов любить хорошего короля и следовать за ним, но невыносимые перемены довели его до восстания. Встретившись с Аском, он увидел еще один путь стать любимым, еще один способ повести себя по-королевски. Он может бросить им доброе имя Кромвеля, как подачку, может восстановить монастыри, он сам любит церковь, ему нравятся обычаи паломников. Он никогда не прекращал соблюдать литургию и ритуалы. А теперь он словно нашел новую роль в маске – король, который вернет благоденствие.

Монтегю на мгновение умолкает и ласково кладет руку на плечо сына.

– А может быть, леди матушка, все еще лучше. Может быть, я говорю резкости, а должен бы увидеть чудо, случившееся на моем веку. Может быть, королю воссиял свет, может быть, Господь наконец-то по-настоящему с ним заговорил и он по-настоящему переменился. Тогда хвала Господу, Он спас Англию.

Обычно я впадаю в меланхолию в холодные дни после празднования Рождества. Мысли о долгой зиме расстилаются передо мной, я не могу представить, что придет весна. Даже когда на крыше тает снег и в канавы бежит капель, я думаю не о том, что потеплело, а поплотнее кутаюсь в меха и знаю, что впереди еще долгие дни и недели, когда утра будут сырыми и серыми, пока погода не прояснится. Толстый лед тает, освобождая серую и недобрую реку, темные снеговые тучи бегут прочь, открывая холодный жесткий свет. Обычно в это время года я сворачиваюсь калачиком в доме и жалуюсь, если кто-нибудь оставит открытой дверь где-нибудь в доме. Я чувствую сквозняк, объясняю я. Чувствую его лодыжками, он холодит мне ноги.

Но в этом году я довольна, как избалованная кошка, мне покойно у огня, я смотрю, как дождь со снегом стучит в окно и мой внук Гарри рисует на запотевшем стекле. В этом году я представляю, как едет на север Роберт Аск, как его встречают в каждой гостинице, в каждом доме у дороги люди, ждущие новостей, и как он говорит, что король пришел в себя, что королеву коронуют в Йорке, что король обещал свободу парламенту, а аббатства восстановят на радость верующим.

Я представляю монахов, слоняющихся возле старых зданий, попрошайничающих там, где некогда служили; вот они окружают лошадь Аска и просят повторить, что он сказал, поклясться, что это правда. Я думаю, как они открывают двери часовен, опускаются на колени перед тем местом, где стоял алтарь, обещают, что начнут все заново, звонят в колокол, созывая к первой службе. Еще я думаю о Роберте, о том, как он показывает им золотую цепь и рассказывает, как король снял ее с собственной шеи, чтобы надеть Роберту на плечи, сказал, что это в знак милости, и предложил ему место в Тайном совете.

Но вскоре мы слышим странные вести. Некоторые паломники, получившие общее прощение, похоже, нарушили перемирие и снова взялись за оружие. Томас Говард арестовывает с полдюжины бунтовщиков и сообщает их имена Томасу Кромвелю – Томас Кромвель все еще на своем посту.

Некоторые джентльмены и большая часть северных лордов отправляются поговорить с Томасом Говардом, герцогом Норфолком, и делятся с ним своими опасениями: север на этом празднике свободы становится неуправляемым. Роберт Аск уверяет их, уверяет паломников, что никакого восстания против власти короля нет, – видите! – он привез королевское прощение, на нем красный атласный джеркин короля. Всегда найдутся те, кто воспользуется смутным временем, им безразличны и мир, и прощение. Мир не будет нарушен, и прощение нерушимо, паломники добились всего, о чем просили, король дал им слово.

И все же сэр Томас Перси и сэр Ингрем Перси, примкнувшие к паломникам и шедшие с ними под знаменем Пяти ран Христовых, получают приказ явиться ко двору, а когда они прибывают в Лондон, их тут же берут под стражу и отправляют в Тауэр.

– Это ничего не значит, – говорит мне Джеффри, остановившийся в Л’Эрбере по пути домой, в Лордингтон. – Перси всегда были сами себе законом, они воспользовались паломниками, чтобы пойти против короля. Они мятежники, а не паломники; им самое место в Тауэре.

– Но они же получили прощение?

– Никто и не ждал, что король примет в расчет прощение эдакой парочке.

Я не спорю, поскольку Джеффри говорит уверенно и с севера приходят добрые вести. Аббатства открываются заново, паломники расходятся, получив прощение, каждый приносит присягу на верность королю, все убеждены, что наконец-то настали хорошие времена.

Медленно, понемногу монахи и монахини возвращаются в аббатства и снова открывают их двери. В каждой деревенской церкви рассказывают о маленьком чуде. Кто-то принес хрустальную дарохранительницу, которую прятал под соломенной крышей. Плотники извлекают прекрасные изваяния святых из поленниц, куда их сложили от беды подальше, фермеры осторожно расчищают сточные канавы и находят сверкающие распятия. Из тайных гардеробных достают облачения, монахи возвращаются в кельи. Окна заново стеклят, крыши чинят, я велю мажордому отыскать приора Ричарда и позвать его обратно в Бишем.

– Леди бабушка, думаете, дядя Реджинальд вернется домой? – спрашивает меня Гарри, сын Монтегю.

И я с улыбкой отвечаю:

– Да. Да, думаю, вернется.

Но в феврале Томас Говард, герцог Норфолк, обвиняет девять человек из Йорка в измене, и их приговаривают к повешению.

– Как можно их повесить? Разве они не получили прощение? – спрашиваю я Джеффри.

– Леди матушка, герцог – человек суровый. Он сочтет своим долгом показать королю, что, хотя и сочувствовал паломникам, к мятежникам беспощаден. Повесит одного-двух, просто чтобы показать свою силу.

Я снова не спорю с сыном, но боюсь, что королевское прощение не сулит безопасности. Общины, скорее всего, считают именно так, потому что Карлайл в отчаянии собирает людей и выступает против армии Томаса Говарда, словно от этого зависит его жизнь, словно все поставлено на последний бросок костей. Хорошо вооруженные конные лорды убивают сотни тех, кто шел с ними рядом во время паломничества, но покинул при перемирии.

Мы получаем известие об этом в середине февраля, и горожане звонят в колокола, радуясь, что бедные безземельные северяне побеждены лордами, которые всего несколько месяцев назад стояли с ними плечом к плечу. Говорят, сэр Кристофер Дакр убил семьсот человек и взял оставшихся в плен, а потом перевешал на чахлых деревцах, кроме которых на суровом северо-востоке ничего не растет, а Томас Кромвель обещал ему графский титул за службу.

Вдохновившись этим зверством, Томас Говард объявляет на севере военное положение, что означает, что у магистратов и лордов теперь нет власти против Говарда. Он может быть и судьей, и присяжными, и палачом на суде над тем, кто лишен защиты. Он объявляет войну своим же землякам; это без труда дается человеку, который казнил собственных племянника и племянницу. Он без подготовки проводит слушания в маленьких городках и раздает смертные приговоры, которые исполняются на месте. С ним сотни солдат. У изготовителей цепей в Карлайле кончилось железо, и приходится вешать приговоренных, обмотав веревкой, чтобы виден был их позор. Томас Говард вешает крестьян не в городе, а в их собственных садах, чтобы все в деревне знали, что путь паломников снова привел их домой, на смерть. Люди Говарда являются в каждую деревушку, на каждый голодный хутор, в самое холодное время года, и требуют назвать тех, кто шел с паломниками или принес им обет. Кто звонил в церковные колокола, переменив звон. Кто молился о возвращении церкви. Кто выступил в поход, но еще не вернулся.

Монтегю пишет мне из Гринвича, где сейчас живет двор, записку.

Король приказал Норфолку обойти все монастыри, которые хоть как-то сопротивлялись. Он говорит, что монахи и каноники должны послужить ужасным примером для остальных. Думаю, он хочет их убить. Молись о нас.

Я не понимаю, что за времена сейчас. Читаю письмо сына, – дважды, трижды, – и сжигаю, выучив страшные слова наизусть. Иду в часовню, опускаюсь на колени на холодный каменный пол и молюсь, но через некоторое время осознаю, что просто перебираю четки и качаю головой, словно не хочу принимать ужас, который творится с теми, кто звал себя паломниками и шел за благодатью.

Король услышал, что некоторые вдовы и сироты срезали тела своих мужей и отцов, казненных как мятежники, и тайно похоронили их на кладбище, ночью. Он прислал к Томасу Говарду гонца с приказом отыскать эти семьи и наказать их. Тела велено вырыть из освещенной земли. Он хочет, чтобы трупы висели, пока не сгниют.

Леди матушка, по-моему, он сошел с ума.

Томас Говард, герцог Норфолк, против собственной совести повинуется королю во всем; закрывает монастыри и захлопывает двери тех, что открыл заново. Объяснения этому ни у кого нет, да кажется, что оно и не нужно. Теперь здания намереваются передать лордам, живущим по соседству, чтобы они разобрали их на строительный камень, а земли продать окрестным фермерам. Общины больше не смогут искать в аббатствах утешения и помощи, монахи станут нищими бродягами. В сотнях, нет, тысячах часовен, у тысяч придорожных алтарей больше не будут взывать к Богоматери. Отныне никаких паломничеств, никакой надежды. С севера приходит песня, в которой поется, что мая не будет, я выглядываю сквозь толстое стекло в серый двор, где медленно тает снег, и думаю, что весна в этом году не принесет ни радости, ни любви, что месяцы и в самом деле сменят друг друга, но не будет веселого мая.

Бишем Мэнор, Беркшир, весна 1537 года

Как только дороги высыхают настолько, что по ним становится можно ездить, я покидаю Лондон и отправляюсь в Бишем. Гарри едет домой с отцом, личико у мальчика озадаченное: время года, обещавшее так много, совсем не кажется весной. Я сажусь на лошадь позади своего конюшего, ради удобства прислонившись к его широкой спине, и большой конь ровным наметом несет нас по грязной дороге в Беркшир.

Поэтому меня нет в городе, когда Тома Дарси сажают в Тауэр и допрашивают. Том не церемонится с этой братией, у него, благослови его Господь, крутой нрав. В кармане у Тома королевское прощение, но все равно его арестовали. Он смотрит в лицо Томасу Кромвелю, понимая, что тот ему и судья, и присяжные, и все же говорит, пока его слова записывают как свидетельство против него самого:

– Кромвель, именно ты – первая и главная причина всех нынешних восстаний и бед.

Когда сын кузнеца щурится от этих честных слов, Дарси предрекает ему неизбежную смерть на эшафоте и говорит, что, если настанет день, когда в Англии останется всего один дворянин, этот единственный лорд точно отрубит Томасу Кромвелю голову.

Джона Хасси, бывшего мажордома принцессы, тоже берут под стражу, и я вспоминаю, как терпеливо он наблюдал за мной, пока я тянула время, составляя опись драгоценностей принцессы, как верно любила ее его жена. Я молюсь о том, чтобы никто не рассказал принцессе, что ее бывший мажордом арестован и его допрашивают в Тауэре.

Допрос этот, как бы долог, тщателен и полон мелочных угроз ни был, мало помогает Кромвелю, поскольку ни Том Дарси, ни Джон Хасси не назовут ни единого имени. Дарси молчит о том, как выступил с паломниками, как открыл им ворота замка Понтефракт. Говорит, что у него остались в сундуке кокарды после давнего похода в Святую землю, но отказывается открыть, кто получил их из его рук. Он говорит:

– У старого Тома в голове предательства ни на зуб, – и остается верен до последнего.

Генри Куртене пишет мне:

Молитесь обо мне, кузина, ибо меня назначили Судьей в Суде пэров над двумя добрыми лордами, Джоном Хасси и Томом Дарси. Кромвель обещал мне, что, если мы признаем Тома виновным, он изменит его приговор на изгнание и после Том сможет вернуться домой. Но для Джона Хасси надежды нет.

Я читаю это письмо, стоя возле кузницы, жду, пока подкуют мою лошадь, и едва смысл написанного укладывается у меня в голове, бросаю письмо в огонь и поворачиваюсь к гонцу в ливрее Эксетеров.

– Вы сейчас же возвращаетесь к хозяину?

Он кивает.

– Передайте ему вот что. Смотрите, слово в слово, без ошибок. Скажите, что я вспомнила старую поговорку; это не мои слова, это присказка, которая ходит в деревнях. Скажите, что деревенские говорят: ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь. Запомните?

Он кивает.

– Я ее слышал. Так говорил мой дед. Он жил в неспокойное время. «Ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь».

Я даю гонцу пенни.

– Больше никому ничего не рассказывайте, – добавляю я. – И это не мои слова.

Я жду новостей о суде. Мне пишет Монтегю.

Джон Хасси погиб. Дарси признан виновным, но его помилуют и пощадят.

Это ложь величайшего лжеца, Кромвеля. И поговорка верна: ничью голову на плаху не клади, если отрубить не хочешь. Лорды думают, что им обещали спасти Тома Дарси, потому и признают его виновным – и ждут, что король заменит смертный приговор изгнанием.

Но король предает великого сына Англии, и Тома отправляют на плаху.

Бишем Мэнор, Беркшир, лето 1537 года

Я думаю о Томе Дарси, о том, как он надеялся, что найдет смерть в крестовом походе, сражаясь за веру, и когда мне говорят, что его обезглавили как изменника в июне на Тауэрском холме, когда ласточки сновали от реки к Тауэру и обратно, строя гнезда, я понимаю, что он умер за веру, как и желал.

К черному ходу является разносчик и говорит, что у него есть славный товар, только для меня. Я спускаюсь во двор конюшни, где разносчик сидит на седельной подставке, с сумкой у ног. Увидев меня, он кланяется.

– У меня для вас кое-что есть, – говорит он. – Я сказал, что отдам это вам и уйду. Так что я ухожу.

– Сколько?

Он качает головой и вручает мне кошелечек.

– Тот, кто мне это дал, сказал, что желает вам удачи и что настанут лучшие времена, – говорит он, вскидывает свой груз на плечо и выходит со двора.

Я открываю кошелек, и на ладонь мне падает брошка. Брошь-фиалка, которую я отдала старому Тому Дарси. Он не позвал меня на помощь, потому что думал, что победил и что король даровал всем прощение. Не позвал, потому что верил: его хранит Господь. Я кладу брошь в карман и иду прочь.

Прополка севера продолжается. Восьмерых мужчин и одну женщину судят за измену, все они из лордов и мелкого дворянства, с двумя я в дальнем родстве, всех знаю – они добрые христиане и верные подданные. И один из них – йоркширец Роберт Аск.

Молодой человек, у которого на плечах королевский атласный джеркин, ждет суда в лондонском Тауэре, и у него нет ни денег, ни сменного платья, и кормят его скудно. Никто не смеет ему ничего послать, а если бы и послали, стражники все украдут. Он получил полное прощение от короля за то, что был вождем Благодатного паломничества, и с тех пор, хотя восстания продолжались и люди в отчаянии сражались за свою жизнь, Аск не был их предводителем и не поощрял их. С тех пор как он вернулся на север, покинув двор, он лишь пытался убедить своих людей принять прощение и довериться слову короля. За это он заточен в Тауэр. Кромвель хитро внушает всем, что раз уж Аск думал, что на севере будет парламент, раз клялся, что монастыри восстановят, значит, заверял своих людей, что паломничество достигло своей цели, а в этом-то и есть – должна быть! – измена.

Я иду под горячим солнцем по своим полям и смотрю на зреющую пшеницу. Урожай нынче будет богатый. Я вспоминаю Тома Дарси, приславшего мне весть о том, что настанут лучшие времена, и думаю о том, что Томас Кромвель постановил, что надежда эта изменническая. Я все гадаю: собираются ли зерна пшеницы созреть и нет ли в этом измены? На закате из посевов выскакивает заяц, по широкой дуге обегает меня на тропинке, а потом останавливается, садится столбиком и смотрит на меня умными темными глазами.

– А ты? – тихо спрашиваю я зайца. – Тоже дожидаешься, когда придет твой час? Ты тоже изменник, ждешь, чтобы настали лучшие времена?

Всех доставленных в Лондон судят и признают виновными. Обвиняют священников: приора Гисборо, аббата Жерво, аббата Фаунтенского аббатства. Под арест берут Маргарет Балмер – за то, что слишком любит мужа и умоляла его бежать, когда думала, что паломничество окончилось неудачей. Против нее дает показания ее собственный капеллан, а ее мужа, сэра Джона Балмера, вешают и четвертуют в Тайберне, когда жену сжигают в Смитфилде. Сэр Джон виновен в измене, она виновна в том, что любила его.

Роберта Аска доставляют из Тауэра в суд, а потом везут обратно в тюрьму, хотя в прошлый раз, когда Аск приезжал в Лондон, он пировал при дворе и его обнимал король. Аска отвозят из Тауэра на север Англии, где он умрет на глазах своих людей, которые слышали, как он обещал им прощение. Его везут в Йорк и проводят по городу, пораженному и притихшему при виде того, как пал храбрейший его сын. Его ведут на самый верх башни Клиффорд на стенах Йорка, он зачитывает признание, и ему накидывают веревку на шею – туда же, куда король повесил свою золотую цепь; Аска заковывают в железные цепи и вешают.

Некоторые лорды, в том числе я, просили у Кромвеля пощады для северян. «Пощады! Пощады! Пощады!» Ему неведома пощада.

Монтегю приезжает навестить меня в середине лета. Во всех комнатах рассыпан свежий тростник, окна широко распахнуты навстречу ароматному ветру, и дом полнится птичьим пением.

Монтегю застает меня в саду, где я собираю травы, помогающие против чумы, потому что прошлое лето было ужасным, особенно для бедных и особенно на севере. Я израсходовала все масла из своей аптечки, мне нужно приготовить новые. Монтегю опускается передо мной на колени, я кладу запачканную травой руку на его голову и впервые замечаю несколько серебряных волосков среди меди.

– Сын мой Монтегю, ты седеешь, – сурово говорю ему я. – Нельзя, чтобы мой сын был седым, я так буду себя чувствовать совсем старухой.

– Ну, твой драгоценный Джеффри лысеет, – весело отвечает он, поднимаясь. – Как ты это переживешь?

– Как он это переживет! – улыбаюсь я.

Джеффри всегда так носился со своей красотой.

– Он перестанет снимать шапку, – предсказывает Монтегю. – И отрастит бороду, как король.

Улыбка на моем лице гаснет.

– Как дела при дворе? – коротко спрашиваю я.

– Пройдемся?

Монтегю берет меня за руку, и мы идем с ним прочь от садовника и мальчишек, по аптекарскому огороду, через деревянную калитку, на луг, сбегающий к реке. Траву косили, но она снова выросла нам почти до колен; мы получим второй покос с этого поля – пышного, зеленого, в звездах нивяника, лютиков и ярких, растрепанных маков.

Высоко над нами поднимается в ясное небо жаворонок, поющий все громче и громче с каждым взмахом крыльев. Мы останавливаемся и смотрим на парящую точку, пока она почти не пропадает, и тут песня обрывается, и птица мчится вниз, к своему спрятанному от глаз гнезду.

– Я связался с Реджинальдом, – говорит Монтегю. – Король послал Фрэнсиса Брайана, чтобы тот его захватил, и я должен был предупредить Реджинальда.

– Где он теперь?

– Был в Камбре. Какое-то время он был в городе, как в ловушке – Брайан ждал, когда он высунется наружу. Брайан говорит, что ступи Реджинальд хоть одной ногой во Францию, он бы его тут же подстрелил.

– Ох, Монтегю! Он получил твое предупреждение?

– Да, но он знает, что должен остерегаться. Знает, что король и Кромвель ни перед чем не остановятся, чтобы заставить его замолчать. Им известно, что он общался с паломниками и что он пишет принцессе. Они знают, что он собирает против них армию. Джеффри хотел отвезти письмо. Потом сказал, что хочет уйти за Реджинальдом в изгнание.

– Ты ему сказал, что нельзя?

– Конечно нельзя. Но он больше не может выносить эту страну. Король не принимает его при дворе, он снова в долгах, и он не может заставить себя жить под властью Тюдоров. Он был убежден, что паломники победили, думал, что король пришел в разум. Теперь он не хочет оставаться в Англии.

– И что, как он думает, станется с его детьми? С женой? С его землями?

Монтегю улыбается:

– Ты же знаешь, какой он. Вспыхнул, сказал, что уедет, а потом подумал и сказал, что останется и будет надеяться на лучшие времена. Он понимает, что, если еще один из нас уйдет в изгнание, оставшимся будет только хуже. Понимает, что потеряет все, если уедет.

– Кто отвез твое письмо Реджинальду?

– Хью Холланд, бывший управляющий Джеффри. Он теперь занимается перевозкой зерна в Лондоне.

– Я его знаю.

Это купец, который торгует с Фландрией, он переправил Джона Хелиара в безопасное место.

– Холланд вез груз пшеницы, хотел повидаться с Реджинальдом и послужить нашему делу.

Мы спускаемся с холма к реке. Слепящая синяя вспышка, словно крылатый сапфир, пролетает над самой водой вниз по течению, быстрее стрелы – зимородок.

– Я бы никогда не смогла уехать, – говорю я. – Я даже не думаю об отъезде. У меня такое чувство, что я должна быть свидетелем того, что происходит здесь. Должна быть здесь, даже когда не стало монастырей, когда кости святых выбросили из святилищ в канавы.

– Знаю, – печально произносит он. – И я тоже. Это моя страна. Что бы ей ни пришлось пережить. Я тоже должен быть здесь.

– Не может же он быть вечным, – говорю я, зная, что эти слова – измена, но меня довели до измены. – Он должен скоро умереть, а законного наследника, кроме нашей принцессы, у него нет.

– Ты не думаешь, что королева может родить ему сына? – спрашивает меня Монтегю. – Она на сносях. Он велел отслужить Te Deum в соборе Святого Павла, а потом отослал ее в Хэмптон Корт рожать.

– А наша принцесса?

– Тоже в Хэмптон Корте, служит королеве. Она на подобающем ей положении.

Монтегю улыбается:

– Королева с ней ласкова, и принцесса Мария любит свою мачеху.

– Король не с ними?

– Он боится чумы. Отправился с малым двором в разъезды.

– Оставил королеву рожать в одиночестве?

Монтегю пожимает плечами:

– Ты не думаешь, что он предпочтет быть подальше, если и этот ребенок умрет? Вокруг предостаточно тех, кто говорит, что у него не может родиться здоровый сын. Он не захочет смотреть, как хоронят очередного младенца.

Я качаю головой при мысли о молодой женщине, оставленной в одиночестве рожать первенца, когда муж отдаляется от нее на случай, если ребенок умрет или умрет она.

– Ты не думаешь, что у нее будет здоровый мальчик, правда? – пытает меня Монтегю. – Все паломники говорили, что этот род проклят. Говорили, что ему не видать живого принца, потому что на отце его кровь невинных, он убил Йоркских принцев, наших принцев. Об этом ты думаешь? О том, что он убил двоих Йоркских принцев, а потом твоего брата?

Я качаю головой.

– Я не люблю об этом думать, – тихо отвечаю я, сворачивая по тропинке вдоль реки. – Стараюсь никогда об этом не думать.

– Но ты считаешь, что принцев убили Тюдоры? – очень тихо спрашивает Монтегю. – Миледи мать короля? Когда вышла замуж за коменданта Тауэра и ждала, что ее сын вторгнется в Англию? И знала, что он не может претендовать на трон, пока принцы живы?

– А кто еще? – отзываюсь я. – Их смерть больше никому не была на руку. И никаких сомнений, теперь мы видим, что у Тюдоров крепкий желудок, они переварят любой грех.

Л’Эрбер, Лондон, осень 1537 года

Я лежу на своей большой лондонской кровати, за задернутыми от осеннего холода занавесями, и тут начинают звонить колокола, торжествующий трезвон, начатый одним колоколом, подхватывает весь город. Я выбираюсь из кровати и накидываю халат, дверь в спальню открывается, и вбегает служанка. Она в таком волнении, что свеча в ее руке дрожит.

– Ваша Светлость! Новости из Хэмптон Корта! Королева родила мальчика! У королевы мальчик!

– Господь ее благослови и сохрани, – произношу я от всего сердца.

Никто не может желать Джейн Сеймур зла, она мягчайшая из женщин, и она хорошая мачеха для моей любимой принцессы.

– Что говорят, младенец сильный?

Девушка улыбается и молча пожимает плечами. Разумеется, по новому закону нельзя даже спросить, здоров ли королевский ребенок, ведь это подвергает сомнению состоятельность короля.

– Что ж, Господь благослови их обоих, – говорю я.

– Можно нам в город? – спрашивает служанка. – Мне и другим девушкам? На улицах танцуют, собираются жечь костры.

– Ступайте, только держитесь вместе, – говорю я. – И вернитесь на рассвете.

Она радостно мне улыбается.

– Подать вам одеться? – спрашивает она.

Я качаю головой. Кажется, уже очень, очень давно я бодрствовала всю ночь у королевской постели и ходила с новостями о младенце к королю.

– Я снова лягу, – говорю я. – А наутро мы помолимся о здоровье королевы и принца.

Из Хэмптон Корта постоянно приходят новости: младенец здоров и крепок, его окрестили Эдуардом, принцесса Мария держала его во время обряда. Если он выживет, то станет новым наследником Тюдоров, а ей не бывать королевой; но я знаю, – а кто может знать лучше меня, четырежды разделившей горе с королевой Катериной? – что здоровый младенец это еще не будущий король.

Потом мы узнаем, как я и боялась, что врачей королевы вызвали обратно в Хэмптон Корт. Но не к младенцу; больна сама королева. Похоже, в опасные дни после родов тень упала на мать. Я тут же спешу в часовню и молюсь за Джейн Сеймур; но она умирает ночью, всего через две недели после рождения сына.

Говорят, король раздавлен тем, что потерял мать своего ребенка и единственную женщину, которую по-настоящему любил. Говорят, он никогда снова не женится, что Джейн нет равных, она совершенна, единственная настоящая его жена. Я думаю, что в смерти она достигла совершенства, какого ни одна женщина при жизни не являла. Совершенство короля целиком вымышлено, теперь у него есть вымышленная совершенная жена.

– Он вообще кого-нибудь может любить? – спрашивает меня Джеффри. – Это тот самый король, который приказал судить за измену женщин, снимавших трупы своих мужей и хоронивших их, как должно. Он хоть представить себе может, что такое скорбь?

Я вспоминаю мальчика, на щеках которого год не было румянца, когда умерла его мать, но через месяц после смерти жены он ищет новую – испанскую или французскую принцессу. Монтегю, в полном трауре, приезжает ко мне в Л’Эрбер, стараясь не рассмеяться в голос, и рассказывает, что король попросил французских принцесс приехать в Кале, чтобы выбрать самую хорошенькую себе в невесты.

Французы глубоко оскорблены тем, что к дамам их королевской семьи относятся как к телкам в базарный день, и ни одна принцесса не жаждет стать четвертой женой женоубийцы; но Генрих не понимает, что он уже давно перестал быть привлекательным. Он не понимает, что он больше не самый красивый принц христианского мира, известный своей ученостью и благочестивой жизнью. Он стареет, ему минуло сорок шесть, он с каждым днем все толще, и он заклятый враг Папы Римского, главы церкви. И все же он не может понять, что его не любят, им не восхищаются, что он не в центре всеобщего внимания.

– Леди матушка, смерть королевы принесла одно изменение к лучшему. Ты не поверишь, но он восстанавливает приорат, – говорит Монтегю.

– Какой приорат? – спрашиваю я.

– Наш.

Я ничего не понимаю.

– Он возвращает нам Бишемский приорат?

– Да, – отвечает Монтегю. – Он позвал меня к себе в часовне. Я поднялся на королевскую галерею Хэмптон Корта, где он сидит выше всех в своей личной комнатке, откуда виден алтарь. Он читает и подписывает бумаги, пока священник внизу служит мессу. В кои-то веки он молился, а не работал. Он перекрестился, поцеловал четки и повернулся ко мне с любезной улыбкой. Сказал, что молился за душу Джейн, и спросил, не окажешь ли ты ему услугу, восстановив приорат как его пожертвование на помин ее души.

– Но он закрывает церкви по всей стране, ежедневно! Роберт Аск и остальные, сотни людей, отдали жизни, пытаясь спасти монастыри.

– Теперь он хочет один восстановить.

– Но он сказал, что чистилища не существует, зачем поминать душу?

– Видимо, для Джейн и для себя самого ему это нужно.

– Кромвель лично назначил ложного приора и закрыл наш приорат.

– Теперь все повернется вспять.

Сначала я просто поражаюсь, а потом понимаю, что мне дан величайший дар, какого может желать набожная женщина: приорат моей семьи возвращается ко мне.

– Это для нас большая честь.

Мысль о том, что мы снова откроем нашу прекрасную часовню, что монахи запоют хоралы, эхом отдающиеся на галерее, что хлеб святого причастия снова встанет за алтарем в сверкающей дарохранительнице, а перед ним будут гореть свечи, озаряющие через окна тьму жестокого мира, наполняет меня благоговением.

– Он в самом деле это позволит? Из всех приоратов и монастырей Англии, закрытых им, он позволяет воссиять этому свету? Нашей часовне? Где висят знамена с белой розой?

– Да, – с улыбкой отвечает Монтегю. – Я знал, как много это будет для тебя значить. Я так рад, леди матушка.

– Я верну туда красоту, – бормочу я.

Я уже представляю знамена, снова висящие над алтарем, тихий шорох, с которым люди заходят в церковь слушать мессу, дары у дверей, гостеприимство для путников, мощь и тишину места молитвы.

– Всего одну, маленькую, но я могу восстановить церковь в Бишеме. Это будет единственный приорат в Англии, но он будет стоять и бросать малый отблеск святого света во мрак Генриховой Англии.

Гринвичский дворец, Лондон, Рождество 1537 года

Монтегю и я, взяв с собой пажом моего внука Гарри, посещаем Гринвич, чтобы отнести королю дары, и обнаруживаем, что двор все еще в трауре по королеве Джейн. Это самое тихое Рождество из всех, что я видела. Но король принимает наши подарки с улыбкой и желает нам счастливых праздников. Он спрашивает меня, видела ли я принца Эдуарда, и разрешает навестить малыша в детской. Говорит, что я могу взять с собой внука, и с улыбкой кивает Гарри.

Страхи короля за сына болезненно очевидны. У дверей стоит удвоенный караул, войти без особого письменного разрешения нельзя. Никому, даже герцогу. Я восхищаюсь ребенком, он выглядит сильным и здоровым, и вкладываю в руку кормилицы золотую монету, говоря, что буду молиться о его здоровье. Когда я его покидаю, он кричит, требуя, чтобы его покормили; настоящий Тюдор, громко взыскующий желаемого.

Выразив уважение, я вольна отправиться в покои принцессы. У нее свой маленький двор, с ней ее дамы, но, увидев меня, она вскакивает и бежит ко мне, и я обнимаю ее и прижимаю к себе, как всегда.

– А это кто же?

Она смотрит на Гарри, который опустился на колено и прижал руку к сердцу.

– Мой внук Гарри.

– Я мог бы вам служить, – не дыша, произносит он.

– Я была бы рада, если бы вы мне служили.

Принцесса протягивает ему руку, он поднимается и кланяется с ошеломленным личиком: он боготворит свою героиню.

– Ваша бабушка скажет, когда вам можно будет присоединиться к моей свите, – говорит принцесса. – Полагаю, вы нужны дома.

– Дома от меня никакого проку, я ничего не делаю, меня не хватятся, – отвечает Гарри, пытаясь убедить принцессу, но ему удается только рассмешить ее.

– Тогда вы придете ко мне, когда станете полезным и работящим, – говорит она.

Она ведет меня в личные покои, где мы остаемся одни и я могу насмотреться на ее бледное лицо, вытереть слезы с ее щек и улыбнуться ей.

– Мое дорогое дитя.

– О, леди Маргарет!

Я сразу вижу, что она плохо ест, у нее под глазами тени, и она слишком бледна.

– Вы нездоровы?

Она пожимает плечами:

– Все как обычно. Я так горевала о королеве. Была так потрясена… Не могла поверить, что она вот так умерла… на какое-то время я даже усомнилась в своей вере. Не понимала, как Господь мог ее забрать…

Она прерывается и прижимается лбом к моему плечу, а я нежно глажу ее по спине и думаю. Бедное дитя, лишиться такой матери, а потом полюбить и потерять мачеху! Эта девочка проведет остаток жизни в отчаянных поисках кого-то, кто достоин доверия и любви.

– Надо верить, что она с Господом, – мягко говорю я. – И мы служим мессы за упокой ее души в моей собственной часовне в Бишеме.

При этих словах принцесса улыбается.

– Да, король мне говорил. Я так рада. Но леди Маргарет! Другие аббатства!

Я нежно прикладываю палец к ее губам.

– Знаю. Много о чем мы скорбим.

– Вы получали известия от сына? – шепчет она так тихо, что мне приходится наклониться, чтобы расслышать. – От Реджинальда?

– Он заручался поддержкой для паломников, когда они заключили мир и пошли на соглашение с вашим отцом, – говорю я. – Когда он получил известие об их поражении, его вызвали обратно в Рим. Теперь он там, ему ничто не грозит.

Она кивает. В дверь стучат, потом заглядывает одна из новых служанок.

– Сейчас мы не можем говорить, – решает принцесса. – Но когда будете ему писать, скажите, что со мной хорошо обращаются и, по-моему, я в безопасности. А теперь, когда у меня появился братик, отец в мире со мной и моей сводной сестрой, Елизаветой. У него наконец-то есть сын. Возможно, он сможет быть счастлив.

Я беру ее за руку, и мы выходим из комнаты к ее дамам – кто-то из них друг, кто-то шпион, но все встают и делают реверанс. Я всем одинаково улыбаюсь.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, лето 1538 года

Я провожу лето в своем доме в Уорблингтоне. Двор проезжает неподалеку, но в этом году рыцарь-вестник не прибывает к нам, чтобы убедиться, что я смогу принять большое общество. Король не хочет останавливаться, хотя поля так же зелены и обширны, а леса так же полны дичи, как когда он говорил, что это его любимый дом в Англии.

Я смотрю на большое крыло дома, которое построила для удобства королевы Катерины и ее молодого мужа, и думаю, что зря тратила и деньги, и любовь. Деньги и любовь, потраченные на Тюдоров, всегда потрачены зря, ведь этого Тюдора так любила мать, так баловали мы все.

Из Бишема пишут, что Томас Кромвель второй раз отнял у нас приорат. Монахам, которые должны были молиться за Джейн Сеймур, велели покинуть приорат, дар на помин души, единственный в Англии, тих. Облачение епископа увезли, наш приорат снова заперли. Он был открыт по прихоти Тюдора и закрывается по приказу Кромвеля. Я даже не пишу протестующих писем.

По крайней мере, я уверена, что принцесса в безопасности, в Хэмптон Корте, и навещает своего сводного брата в Ричмондском дворце. Без сомнения, у нее до конца года появится новая мачеха, и я каждый вечер молюсь, чтобы король выбрал женщину, которая будет добра к нашей принцессе. Ей тоже собираются искать мужа, предлагали королевскую семью Португалии, и мы с Монтегю согласны в том, что, сколько бы мне ни было лет и куда бы ее ни отправили, я поеду с ней, чтобы проследить, как она устроится в новом доме.

Лето у меня в Уорблингтоне хлопотливое, я готовлюсь к жатве и обновляю записи, но однажды управляющий приходит сказать, что новый больной в нашей маленькой больнице, Джервес Тиндейл, спрашивал хирурга Ричарда Эйра, почему ни в больнице, ни в церкви нет книг нового учения. Кто-то сказал ему, что общеизвестно: я и вся моя семья придерживаемся старых обычаев, мы верим в то, что священник доносит слово Божье до верующих посредством святой мессы, и важна вера, а не дела.

– Он спрашивал того конюха, которого вы рассчитали, Ваша Милость. Того лютеранина, который обратил бы половину конюшни. И о вашем капеллане, Джоне Хелиаре, спрашивал: навещает ли он вашего сына Реджинальда в Риме или где он там. И что делает ваш сын Реджинальд, почему его так долго нет в Англии.

В деревне всегда сплетничают. И всегда о господском доме. Но мне не по себе оттого, что сплетничают о замке, о больнице, о нашей вере – когда мы только что невредимыми вышли из паломничества, а наша принцесса обрела хоть какую-то безопасность там, где и должна быть.

– Думаю, вам стоит сказать этому человеку, чтобы был поучтивее с хозяевами, – говорю я управляющему. – И скажите мистеру Эйру, хирургу, что мои взгляды не нужно пересказывать половине страны.

Управляющий улыбается.

– Вреда в этом не было, – говорит он. – Знать-то особо нечего. Но я с ним переговорю.

Я почти забываю об этом в зале приемов, разбираясь с делами поместья вместе с Монтегю, когда входит Джеффри с Ричардом Эйром, хирургом, и своим другом, торговцем зерном Хью Холландом. При виде его я настораживаюсь, как олень, замерший при треске веточки. Я гадаю, зачем Джеффри привел ко мне этих людей.

– Леди матушка, мне нужно переговорить с вами, – говорит Джеффри, преклоняя колени, чтобы я его благословила.

Я знаю, что улыбка у меня выходит натянутая.

– Случилась какая-то беда? – спрашиваю я его.

– Не думаю. Но хирург говорит, что один из больных…

– Джервес Тиндейл, – с поклоном вклинивается хирург. – Больной хотел устроить здесь школу нового учения, а кто-то ему сказал, что здесь в этом нужды нет, вы не позволите. И теперь он ушел, исполнившись вражды, и всем рассказывает, что мы не позволяем читать книги, разрешенные королем, и что Хью Холланд, мой друг, носит вести от нас Реджинальду и обратно.

– В этом нет ничего страшного, – осторожно произношу я, взглянув на Монтегю. – Мы могли бы и обойтись без этих сплетен, но это не свидетельство против нас.

– Нет, но можно по-разному рассказать, – замечает Джеффри.

– А этот купец отвез мое предупреждение Реджинальду, – на ухо говорит мне Монтегю. – И переправил вашего капеллана за море. Так что дым не без огня.

Вслух он обращается к хирургу:

– И где теперь этот мистер Тиндейл?

– Я отправил его прочь, как только он выздоровел, – поспешно отвечает хирург. – Управляющий миледи сказал мне, что Ее Милость не любит сплетен.

– Не сомневайтесь, не люблю, – резко говорю ему я. – Я вам плачу, чтобы вы лечили бедных, а не болтали обо мне.

– Никто не знает, где он, – тревожно произносит Джеффри. – И не наблюдал ли он за нами уже какое-то время. Думаете, он мог пойти к Томасу Кромвелю?

Монтегю невесело улыбается:

– Никаких сомнений.

– Откуда ты знаешь?

– Тот, у кого есть хоть какие-то сведения, всегда идет к Кромвелю.

– Что нам делать? – Джеффри смотрит на меня, потом на старшего брата.

– Лучше пойди к Кромвелю сам. Расскажи об этой ссоре и о том, что кучка старух сплетничает попусту, – я гневно смотрю на хирурга. – Заверь его в нашей преданности. Напомни, что король сам восстановил приорат в Бишеме, и скажи, что у нас в церкви есть Библия на английском, которую любой может прочесть. Скажи, что мы преподаем новое учение в школе по тем книгам, что разрешил Его Величество. Скажи, что наставник занимается с детьми чтением, чтобы они могли прочесть молитвы по-английски. И пусть эти добрые люди объяснят то, что против них сказано, ведь все мы – верные слуги короля.

Джеффри встревожен.

– Поедешь со мной? – спрашивает он Монтегю.

– Нет, – твердо отвечает Монтегю. – Это пустяки. Здесь нечего страшиться. Лучше пусть один из нас пойдет к Кромвелю и скажет, что ничто здесь не стоит его внимания: ни в замке, ни в поместье. Скажи ему, что мистер Холланд отвозил Реджинальду сообщение о семейных новостях, несколько месяцев назад, а больше ничего. Но пойди сегодня и расскажи ему все. Он, скорее всего, уже все знает. Но если ты пойдешь и скажешь, то будешь выглядеть открытым.

– А ты не можешь пойти?

Джеффри так жалобно просит, что я поворачиваюсь к Монтегю и говорю:

– Сын, почему бы тебе не пойти с ним вместе? Ты свободнее можешь говорить с Томасом Кромвелем, чем Джеффри.

Монтегю, коротко рассмеявшись, качает головой.

– Вы не понимаете ход мыслей Кромвеля, – говорит он. – Если пойдем мы оба, будет ощущение, что мы встревожены. Иди, Джеффри, и расскажи ему все. Нам нечего скрывать, и он это знает. Но иди сегодня, чтобы рассказать все с нашей точки зрения, пока этот Тиндейл не добрался туда и не доложил своему хозяину.

– И возьми денег, – очень тихо добавляю я.

– Ты же знаешь, я без гроша! – раздраженно говорит Джеффри.

– Монтегю выдаст тебе из сокровищницы, – отвечаю я. – Передай Томасу Кромвелю подарок и мои добрые пожелания.

– Откуда я знаю, что ему подарить? – восклицает Джеффри. – Ему известно, что я в долгах.

– Он поймет, что это от меня, в знак нашей дружбы, – ровно отвечаю я.

Беру ключи и иду к нашей сокровищнице.

Дверь запирается на два замка. Джеффри останавливается на пороге и осматривается по сторонам со вздохом вожделения. Здесь полки потиров для часовни, ларцы с монетами, медь для дровосеков и поденщиков, серебро для выплат жалованья и запертые сундуки, привинченные к полу. Я вынимаю из деревянного футляра серебряную позолоченную чашу прекрасной работы.

– Вот это для него в самый раз.

– Позолоченная? – с сомнением спрашивает Джеффри. – Может быть, пошлешь что-то золотое?

Я улыбаюсь:

– Она броская, новая, и блеска в ней больше, чем сияния. Вылитый Кромвель. Отвези чашу ему.

Джеффри возвращается из Лондона, преисполненный гордости собственным умом. Он рассказывает мне, как говорил с Томасом Кромвелем, – «не так, словно меня что-то волнует, а по-мужски, легко, как говорят великие между собой», – и как Кромвель сразу понял, что это все сплетни завистливых деревенских жителей о тех, кто выше их. Джеффри сказал лорд-канцлеру, что мы, конечно, писали Реджинальду о семейных делах и что Хью Холланд отвозил наши письма, но мы не прекращали порицать Реджинальда за его чудовищное письмо королю и на самом деле умоляли его позаботиться о том, чтобы оно не было обнародовано, и он обещал нам, что запретит это.

– Я ему сказал, что это дурное богословие и написано оно дурно! – весело рассказывает мне Джеффри. – Напомнил, как ты писала Реджинальду и передавала письмо через самого Кромвеля.

Джеффри так удачно встречается с Томасом Кромвелем, что товары Хью Холланда, задержанные на пристани, возвращают хозяину, и всем троим – моему сыну, Холланду и хирургу – разрешают свободно перемещаться.

Мы с Джеффри едем в Бекингемшир вместе, чтобы сообщить добрые вести Монтегю – он у себя дома, в Бокмере. С нами полдюжины сопровождающих и мои внучки Катерина и Уинифрид, возвращающиеся в родной дом.

Мы подъезжаем к знакомым полям и деревьям в землях Монтегю, когда я вижу приближающийся к нам полощущийся королевский стяг во главе отряда стражи, скачущей во весь опор. Капитан моей стражи кричит:

– Стой! В сторону! – и мы уступаем дорогу людям короля, как и должно добрым подданным.

Их дюжина, они одеты для верховой езды, но на них кирасы, а при них мечи и копья. Всадник, едущий впереди, везет королевский стяг с тремя флорентийскими лилиями и тремя львами; он салютует им, чуть приспустив, когда видит, что мы их пропускаем. Едут они быстро, утомительной учебной рысью, а в середине кавалькады везут пленника, мужчину с непокрытой головой, в разорванном у плеча джеркине; на скуле у него темнеет синяк, руки связаны за спиной, ноги схвачены под брюхом лошади.

– Господи помилуй, – выдыхает Джеффри. – Это Хью Холланд, торговец зерном.

Круглое улыбающееся лицо лондонского купца бескровно бледно, он вцепился в подхвостник у себя за спиной, чтобы удержаться на быстро скачущей лошади, и его сильно побрасывает при каждом движении.

Мимо нас стража проезжает, не замедляя шага. Капитан бросает на нас быстрый подозрительный взгляд, словно думает, что мы могли ехать на помощь Хью Холланду. Я поднимаю руку, признавая его власть, и это привлекает внимание Хью Холланда. Он видит наш стяг и ливреи моих людей и кричит Джеффри:

– Не задерживайся нигде, ты последуешь за мной!

В лязге упряжи, в толкотне всадников, в спешке и пыли они проносятся мимо прежде, чем Джеффри находится с ответом. Он поворачивается ко мне, побледнев, и говорит:

– Но Кромвель ясно дал понять, что всем доволен. Мы объяснились.

– Возможно, дело совсем в другом, – отвечаю я, хотя и не думаю, что это возможно. – Поедем к Монтегю и спросим твоего брата.

Бокмер Хаус, Бекингемшир, лето 1538 года

В доме Монтегю все вверх дном. Люди короля поломали столы, скамьи и лавки в большом зале, когда арестовывали Хью Холланда, а он дрался с ними и бегал по залу, пока они напролом гнались за ним, как неуклюжие гончие за обезумевшим от ужаса оленем.

Моя невестка Джейн удалилась к себе в слезах. Монтегю следит за тем, как слуги собирают столы в зале, и пытается разрядить обстановку. Но я вижу, как он выбит из колеи, когда Джеффри начинает кричать:

– Почему его забрали? Они сказали, по какой причине?

– Им не нужно называть причину, Джеффри. Тебе это известно.

– Но Кромвель меня лично заверил!

– Конечно. А король простил Роберта Аска.

– Тише, – тут же говорю я. – Тут какая-то ошибка, нам нечего бояться. Это к Хью Холланду у закона вопросы. Нас это не касается.

– Они обыскали мои личные покои, – сквозь зубы говорит Монтегю, отворачиваясь от слуг, которые собирают разбросанную оловянную посуду. – Весь дом перевернули. Нас это касается.

– Что они нашли? – шепчет Джеффри.

– Ничего, – напряженно отвечает Монтегю. – Я сжигаю письма, как только их прочитаю.

Он поворачивается ко мне:

– Вы ведь ничего не храните, леди матушка? Вы сжигаете их, прочитав?

Я киваю:

– Да.

– Ничего не оставляли на память? Даже от Реджинальда?

Я качаю головой:

– Ничего. Никогда.

Джеффри бледнеет.

– У меня есть бумаги, – признается он. – Я сохранил кое-какие бумаги.

Монтегю набрасывается на него.

– Какие? – спрашивает он. – Нет, не говори. Не хочу знать. Дурак! Ты дурак, Джеффри! Уничтожь все. Я не хочу знать, как ты это сделаешь.

Он берет меня за руку и ведет прочь из зала. Я колеблюсь; это ведь мой сын, мой любимый сын.

– Пошли капеллана, Джона Коллинза, – быстро говорю я Джеффри через плечо. – Ему можно доверять. Пошли его к мажордому, а лучше к Констанс, и вели ей сжечь все из твоей комнаты.

Джеффри кивает с белым лицом и бросается прочь.

– Почему он такой дурак? – спрашивает Монтегю, таща меня вверх по лестнице в зал приемов своей жены. – Нельзя ничего хранить, он же знает.

– Он не дурак, – отвечаю я, задыхаясь и делая слугам знак, чтобы не сразу открывали дверь. – Но он любит церковь такой, какой она была прежде. Он вырос в Сайонском аббатстве, оно стало нашим убежищем. Нельзя его винить за то, что он любит свой дом. Он был малышом, и у нас ничего не было, мы жили за счет церкви, она была нам как семья. И он любит принцессу, как и я. Он не может этого не показывать.

– Не в такое время, – коротко отвечает Монтегю. – Мы не можем себе позволить выказывать любовь. Ни на миг. Король – опасный человек, леди матушка. Нынче неизвестно, как он что воспримет. То он подозрителен и встревожен, то в следующую секунду виснет у тебя на шее и считает лучшим другом. Он смотрит на меня, словно готов съесть живьем, сожрать ради забавы; а потом поет «Веселье с добрыми друзьями», и все, как в прежние времена. С ним никогда непонятно, как все обернется.

Но он постоянно помнит, он никогда не забывает, что его трон добыт на поле боя, везением и изменой. Везение и измена могут и против него сложиться, так же легко. И у него всего один слабенький сын в колыбели, и никто не станет его защищать. Он знает, что есть проклятие, и знает, что оно справедливо пало на его дом.

Жена Монтегю, Джейн, напугана и плачет у себя в комнате, когда я вхожу с Катериной и Уинифрид, и она прижимает дочек к себе, благословляя, и говорит, что никогда не простит их отца за то, что он подверг их опасности. Малыш Гарри кланяется мне и твердо встает рядом с отцом, словно ничего не страшится.

– Ни слова больше, Джейн, – обрываю я ее. – Ни слова.

Она приходит в себя и приседает передо мной.

– Простите, леди матушка. Это все потрясение. И этот ужасный человек, он убегал от стражи, они побили бокалы.

– Надо радоваться, что лорд Кромвель его схватил, если он виновен, а если невиновен, его быстро отпустят, – твердо произношу я и кладу руку на плечико Гарри. – Нам нечего бояться, ведь мы всегда были верны королю.

Гарри смотрит на меня снизу вверх.

– Мы – преданные кузены, – подает он голос.

– Да, и всегда ими были.

Джейн берет с меня пример, и весь оставшийся день мы пытаемся вести себя, словно я просто приехала навестить семью. Мы обедаем в большом зале, домашние изображают веселье, пока мы сидим за главным столом, глядя, как они пируют и пьют, стараются улыбаться и беззаботно беседовать.

После обеда мы отсылаем детей в их комнаты, оставляем свиту пить и играть и идем в личные покои Монтегю. Джеффри мечется, он не может усидеть на месте. Он бродит от окна к камину, от скамьи к креслу.

– У меня там список проповеди, – внезапно говорит он. – Но ее читали при короле! В этом не может быть вреда. И, как бы то ни было, Коллинз ее сожжет.

– Успокойся, – поднимает на него глаза Монтегю.

– Еще есть несколько писем от епископа Стоуксли, но в них ничего такого, – продолжает Джеффри.

– Надо было сжечь все, как только получил, – говорит Монтегю. – Как я тебе сказал. Много лет назад.

– В них ничего такого не было! – восклицает Джеффри.

– Но он, в свою очередь, писал кому-нибудь еще. Ты же не хочешь навлечь на него беду и не хочешь, чтобы другие его друзья навлекли беду на тебя.

– Так ты что, все сжигаешь? – внезапно интересуется Джеффри, думая, что подловит брата.

– Да, как я тебе и сказал много лет назад, – спокойно отвечает Монтегю и смотрит на меня. – И вы тоже, ведь так, леди матушка?

– Да, – говорю я. – Ни в одном из моих домов нет ничего, что можно было бы найти, даже если кто-то приедет искать.

– Но зачем им приезжать и искать? – раздраженно спрашивает Джейн.

– Затем, что мы те, кто мы есть, – отвечаю я. – И ты это знаешь, Джейн. Ты сама родилась в семье Невиллов. Ты знаешь, что это значит. Мы – Плантагенеты. Мы – Белая Роза, и королю известно, что народ нас любит.

Она отворачивается и с горечью произносит:

– Я думала, что выхожу замуж в благородный дом. Я не знала, что войду в семью, которой грозит опасность.

– Величие несет с собой опасность, – просто отвечаю я. – И, думаю, ты и тогда это знала, и сейчас знаешь.

Джеффри подходит к окну, выглядывает наружу и снова разворачивается к нам.

– Я, наверное, поеду в Лондон, – говорит он. – Поеду и повидаюсь с Томасом Кромвелем, чтобы выяснить, что ему нужно от Хью Холланда, и скажу ему, – он судорожно вдыхает, потому что задохнулся, – что против Холланда ничего нет, и против меня нет, и против всех нас.

– Я с тобой, – к моему удивлению, отзывается Монтегю.

– Правда? – спрашиваю я, а Джейн, замерев с иголкой в руке, поднимает глаза на мужа, словно хочет ему запретить. Потом переводит взгляд на меня, точно готова попросить меня отправить моего младшего сына без защитника, чтобы ее муж остался дома, в безопасности.

– Да, – говорит Монтегю. – Кромвель должен знать, что нельзя играть с нами в кошки-мышки. Он главный кот в королевском амбаре, главнее нет. Но все-таки я думаю, что у нас есть кое-что в запасе. И он должен знать, что он нас не испугает.

Монтегю смотрит на потрясенное лицо Джеффри.

– Меня не испугает, – поправляется Монтегю.

– Что скажете, леди матушка? – Джейн подсказывает мне, что нужно запретить сыновьям ехать вместе.

– Скажу, что это очень удачная мысль, – спокойно отвечаю я. – Нам нечего скрывать и нечего бояться. Мы не совершили ничего противозаконного. Мы любим церковь и чтим принцессу, но это не преступление. Даже Кромвель не может сочинить закон, по которому это станет преступлением. Поезжай, сын Монтегю, поезжай, благословляю.

Я остаюсь в Бокмер Хаусе на неделю, дожидаясь новостей с Джейн и ее детьми. Монтегю присылает нам письмо, как только приезжает в Лондон, но потом наступает тишина.

– Думаю, я сама поеду в Лондон, – говорю я Джейн. – И напишу тебе, как только что-то узнаю.

– Прошу вас, леди матушка, – напряженно произносит она. – Я всегда рада узнать, что вы в добром здравии.

Она спускается со мной к конюшням и стоит возле моей лошади, пока я устало забираюсь с седельной подножки на седло позади своего конюшего. Мои спутники садятся на коней: две моих внучки, дочери Джейн, Катерина и Уинифрид. Гарри останется дома с матерью, хотя он переминается с ноги на ногу и ловит мой взгляд, надеясь, что я возьму его собой. Я улыбаюсь своей бледной невестке.

– Не бойся, Джейн, – говорю я. – Мы выбирались из положений и похуже.

– Похуже?

Я вспоминаю историю моей семьи, поражения и битвы, предательства и казни, пятнающие нашу летопись и стоящие указательными столбами на нашем бесконечном марше с трона и на трон Англии.

– Да, – говорю я. – Куда хуже.

Л’Эрбер, Лондон, лето 1538 года

Монтегю приходит ко мне, едва я приезжаю в Лондон. Мы обедаем в зале, словно он просто зашел в гости, он мило беседует со мной о дворе и добром здравии младенца-принца, а потом мы удаляемся в мои личные покои за главным столом и закрываем за собой дверь.

– Джеффри в Тауэре, – тихо произносит Монтегю, когда я сажусь, словно боялся, что я упаду, услышав новости; он берет меня за руку и смотрит в мое ошеломленное лицо. – Постарайтесь сохранить спокойствие, леди матушка. Его ни в чем не обвиняют, против него ничего нет. Так работает Кромвель, не забывайте. Он пугает людей и вынуждает к неосмотрительным речам.

Мне кажется, что я давлюсь, я прижимаю руку к сердцу и чувствую, как оно стучит под моими пальцами, словно барабан. Я хватаю воздух и понимаю, что не могу дышать. Встревоженное лицо Монтегю расплывается у меня перед глазами, зрение мутится, и на мгновение мне кажется, что я умираю от страха.

Потом в лицо мне ударяет теплый воздух, я снова дышу, и Монтегю продолжает:

– Ничего не говорите, леди матушка, пока не отдышитесь, здесь Катерина и Уинифрид, я позвал их на помощь, когда вам стало дурно.

Он держит меня за руку и сжимает кончик моего пальца, чтобы я ничего не сказала, только улыбнулась внучкам, и я говорю:

– Мне уже лучше. Наверное, переела за обедом, у меня все сжалось от боли. Буду знать, как есть столько пудинга.

– Вам точно лучше? – спрашивает Катерина, переводя взгляд с меня на своего отца. – Вы так бледны.

– Уже все хорошо, – отвечаю я. – Принеси мне вина, будь добра, а Монтегю его для меня согреет с пряностями, и я тут же приду в себя.

Девочки бросаются исполнять поручение, а Монтегю закрывает окно, и звуки вечерней лондонской улицы затихают. Я поправляю на плечах шаль, благодарю девочек, когда они приносят вино, они приседают и убегают.

Пока Монтегю окунает раскаленную кочергу в серебряный кувшин, мы молчим. Кочерга шипит, запах горячего вина и пряностей наполняет комнатку. Монтегю протягивает мне кубок и наливает вина себе, потом подтаскивает табурет и садится у моих ног, словно он снова мальчик, как в детстве, какого у него не было.

– Прости, – говорю я. – Веду себя как дурочка.

– Я сам не в себе. Теперь тебе лучше?

– Да. Рассказывай. Объясни, что происходит.

– Когда мы приехали, попросили Кромвеля о встрече, и он ее откладывал несколько дней. В конце концов я с ним столкнулся, будто случайно, и сказал, что о нас ходят слухи, порочащие наше доброе имя, и что был бы рад узнать, что Джервесу Тиндейлу отрезали язык другим в назидание. Кромвель не сказал ни да, ни нет, но попросил привести к нему домой Джеффри.

Монтегю тянется вперед и подталкивает полено в огонь носком сапога для верховой езды.

– Ты знаешь, какой у Кромвеля дом, – продолжает он. – Повсюду ученики, писари, не разберешь, кто где, а Кромвель ходит среди них, точно он там на постое.

– Я никогда не была у него дома, – с презрением отвечаю я. – Он не из тех, с кем я вместе обедаю.

– Что нет, то нет, – с улыбкой произносит Монтегю. – Но, как бы то ни было, дом у него людный, приветливый, интересный, и если бы ты видела, какие люди дожидаются, пока он их примет, у тебя глаза бы на лоб полезли! Всевозможные, всех видов и положений, и у всех к нему дело, или доклад, или они на него шпионят – кто знает?

– Ты и Джеффри с ним увиделись?

– Он с нами говорил, потом пригласил с ним отобедать, мы остались и хорошо поели. Потом ему нужно было уходить, и он попросил Джеффри зайти на следующий день, потому что ему нужно было что-то еще выяснить.

Я чувствую, как в груди у меня снова все сжимается, и похлопываю себя по основанию горла, словно хочу напомнить сердцу, чтобы не забывало биться.

– И Джеффри пошел?

– Я велел ему пойти. Сказал, чтобы был совершенно откровенен. Кромвель читал письмо, которое Холланд отвез Реджинальду. Он знал, что оно не о цене на пшеницу в Беркшире прошлым летом. Он знал, что мы предупредили Реджинальда о том, что Фрэнсис Брайан послан его захватить. Он обвинил Джеффри в неверности.

– Но не в измене?

– Нет, не в измене. Нет измены в том, чтобы сказать человеку, собственному твоему брату, что кто-то едет его убить.

– И Джеффри сознался?

Монтегю вздыхает.

– Поначалу он все отрицал, но потом стало очевидно, что Холланд пересказал Кромвелю оба письма. Письмо Джеффри Реджинальду и ответ Реджинальда нам.

– Но в них все равно нет измены.

Я так и цепляюсь за эту мысль.

– Нет. Но они, очевидно, пытали Холланда, чтобы он рассказал про письма.

Я сглатываю, вспоминая круглолицего человека, приходившего ко мне, и синяк на его щеке, когда его провезли мимо нас по дороге.

– Кромвель осмелится пытать лондонского купца? – спрашиваю я. – А как же его гильдия? Его друзья? Как же купцы из Сити? Они что, не защитят своего?

– Кромвель, видимо, считает, что он что-то замыслил. И явно осмеливается, и поэтому вчера он арестовал Джеффри.

– Он не… Он не…

Я не могу сказать о своем страхе вслух.

– Нет, Джеффри он пытать не будет, он не посмеет коснуться одного из нас. Королевский совет этого не позволит. Но Джеффри в панике. Я не знаю, что он может сказать.

– Он в жизни не скажет ничего, что нам повредит, – говорю я и чувствую, что улыбаюсь, даже в опасности, при мысли о любящем верном сердце сына. – Он никогда не скажет ничего, что повредит кому-то из нас.

– Нет, и к тому же в самом худшем случае мы всего лишь предупредили брата, что ему грозит опасность. Никто не может нас за это винить.

– Что мы можем сделать? – спрашиваю я.

Мне хочется немедленно мчаться к Тауэру, но у меня ослабли колени, я даже встать не могу.

– Нам не позволено его видеть; только его жена может зайти в Тауэр и повидаться с ним. Я послал за Констанс. Завтра она будет здесь. А после того, как она с ним встретится и удостоверится, что он ничего не сказал, я снова пойду к Кромвелю. Может быть, даже поговорю с королем, когда он вернется, если застану в добром расположении духа.

– Генрих об этом знает?

– Надеюсь, что нет. Возможно, Кромвель себя переоценил и король на него разгневается, когда узнает. Нрав у него нынче такой неустойчивый, что он срывается на Кромвеля так же часто, как соглашается с ним. Если я застану его в нужный момент, если мы ему будем по душе, а Кромвель вызовет его раздражение, он может воспринять это как оскорбление нам, его родственникам, и сокрушить Кромвеля за это.

– Он так переменчив?

– Леди матушка, никто из нас от зари до зари не знает, в каком он будет настроении и когда или из-за чего оно внезапно изменится.

Я провожу остаток вечера и большую часть ночи на коленях в часовне, молясь своему Господу о том, чтобы уберег моего сына; но не могу быть уверена, что Он слушает. Я думаю о сотнях, тысячах матерей, стоящих сегодня ночью в Англии на коленях, молящихся о своих сыновьях или за души сыновей, которые умерли за меньшее, чем совершили Джеффри и Монтегю.

Я думаю о дверях аббатств, хлопающих под летней английской луной, о ковчежцах и святых дарах, вываленных на сверкающие булыжники темных площадей, когда люди Кромвеля рушили святилища и выбрасывали реликвии. Говорят, что усыпальницу Томаса Бекета, к которой сам король приближался на коленях, вскрыли, и богатые подношения и бесценные сокровища исчезли в новом Суде приобретений лорда Кромвеля, а священные кости святого были утрачены.

Какое-то время спустя я сажусь на пятки и чувствую, как у меня болит спина. Я не могу заставить себя докучать Господу; Ему столько нужно сегодня исправить. Я думаю о Нем, старом и усталом, как я сама, о том, что Он чувствует, как и я, что слишком многое нужно исправлять и что в Англии, Его любимой стране, все идет не так.

Л’Эрбер, Лондон, осень 1538 года

Констанс едет прямиком в Тауэр, едва добравшись до Лондона, а потом приезжает в Л’Эрбер. Я отвожу ее в свои личные покои, даю кубок эля с пряностями, снимаю перчатки с ее холодных рук и шаль с худых плеч. Она смотрит то на меня, то на Монтегю, словно думает, что мы вдвоем сможем ее спасти.

– Я никогда прежде его таким не видела, – говорит она. – Я не знаю, что делать.

– Что с ним? – мягко спрашивает Монтегю.

– Плачет, – отвечает Констанс. – Беснуется, мечется по комнате. Колотит в дверь, но никто не приходит. Хватается за решетку на окне, трясет ее, словно думает, что может развалить стену Тауэра. А потом повернулся, упал на колени и заплакал, говоря, что не вынесет всего этого.

Я в ужасе.

– Его не тронули?

Она качает головой:

– Тело нет, но гордость…

– Он сказал, что ему вменяют? – терпеливо спрашивает Монтегю.

Она качает головой:

– Вы меня не слышите? Он не в себе. Он обезумел.

– Он помутился в уме?

Я слышу в голосе Монтегю надежду.

– Он как безумец, – говорит Констанс. – Молится, плачет, потом вдруг заявляет, что ничего не сделал, а потом – что его вечно все винят и что надо было бежать, но вы его остановили, что вы всегда его останавливаете, а потом говорит, что все равно не может остаться в Англии из-за долгов.

Она переводит взгляд на меня.

– Говорит, что его мать должна расплатиться по его долгам.

– Ты можешь сказать, допрашивали его толком или нет? Ему предъявили какое-нибудь обвинение?

Она качает головой.

– Нужно послать ему одежду и еду, – говорит она. – Ему холодно. В его комнате нет огня, а у него с собой только дорожный плащ. И он его бросил на пол и топтал ногами.

– Я сейчас же распоряжусь, – говорю я.

– Но ты не знаешь, допросили ли его и что он сказал? – уточняет Монтегю.

– Он говорит, что ничего не сделал, – повторяет она. – Говорит, что к нему приходят каждый день и кричат на него. Но он ничего не говорит, потому что ничего не сделал.

Тяготы Джеффри длятся еще день. Я посылаю мажордома с теплой одеждой, приказав ему купить еды в ближайшей к Тауэру пекарне и дать моему мальчику толком поесть, но он возвращается и говорит, что стражи взяли одежду, но ему показалось, что они оставят ее себе, а еды ему заказать не позволили.

– Я пойду завтра с Констанс и посмотрю, смогу ли я заставить их хотя бы отнести ему обед, – говорю я Монтегю, входя в гулкий зал приемов Л’Эрбера. В зале никого нет – ни просителей, ни крестьян, ни друзей. – А она может отнести ему зимний плащ, и немного белья, и постель.

Монтегю стоит у окна, склонив голову, и молчит.

– Ты видел короля? – спрашиваю я его. – Ты смог с ним поговорить про Джеффри? Он знал, что Джеффри арестован?

– Уже знал, – без выражения произносит Монтегю. – Я ничего не мог сказать, потому что он уже знал.

– Кромвель действовал с его позволения?

– Этого мы никогда не узнаем, леди матушка. Потому что король узнал о Джеффри не от Кромвеля. Он узнал от самого Джеффри. Джеффри, как выясняется, ему написал.

– Написал королю?

– Да. Кромвель показал мне письмо. Джеффри написал королю, что, если король прикажет устроить его с удобством, он расскажет все, что знает, пусть это и касается его собственной матери и брата.

Я слышу эти слова, но какое-то время не могу понять их смысл. Потом понимаю.

– Нет! – Я в ужасе. – Это не может быть правдой. Это наверняка подлог. Кромвель тебя обманывает! Это в его духе!

– Нет. Я видел записку. Это рука Джеффри. Я не ошибся. Именно это он и написал.

– Он предложил предать меня и тебя за теплую одежду и хороший обед?

– Похоже на то.

– Монтегю, он, должно быть, лишился рассудка. Он бы никогда такого не сделал, он не причинит мне вред. Наверное, он сошел с ума. Господи, мой бедный мальчик, он, наверное, в бреду.

– Будем надеяться, – злобно произносит Монтегю. – Ведь если он сошел с ума, он не может давать показания.

Констанс возвращается из Тауэра. Ее поддерживают двое слуг, она не может идти и не может говорить.

– Он болен? – Я беру ее за плечи и вперяюсь в лицо, словно могу увидеть, что не так с моим сыном, на пустом от ужаса лице его жены. – Что случилось? Что такое, Констанс? Расскажи!

Она качает головой и стонет:

– Нет, нет.

– Он лишился ума?

Она закрывает лицо руками и всхлипывает.

– Констанс, ответь мне! Его пытали на дыбе? – Я произношу то, чего сильнее всего боюсь.

– Нет, нет.

– У него ведь не горячка, нет?

Она поднимает голову.

– Леди матушка, он пытался себя убить. Взял нож со стола и бросился на него, и он воткнулся рядом с сердцем.

Я выпускаю ее и хватаюсь за стул, чтобы удержаться на ногах.

– Рана смертельная? Смертельная? У моего мальчика?

Она кивает:

– Он очень плох. Мне не позволили с ним остаться. Я видела у него на груди толстую повязку, его пристегнули двумя ремнями. Он не говорит. Не может. Лежал на кровати, и сквозь повязки сочилась кровь. Мне сказали, что он сделал, а он молчал. Отвернулся к стене.

– У него был врач? Его перевязали?

Она кивает.

Монтегю входит в комнату у нас за спиной, лицо у него страшное, улыбка перекошена.

– Нож с обеденного стола?

– Да, – отвечает Констанс.

– А обед был хороший?

Вопрос такой дикий, такой странный посреди этой трагедии, что Констанс поворачивается и глядит на Монтегю.

Она не понимает, о чем он; но я понимаю.

– Он очень хорошо пообедал, несколько блюд, и огонь в очаге развели, и кто-то принес ему новую одежду, – отвечает она.

– Нашу одежду?

– Нет, – растерянно отвечает она. – Кто-то прислал ему новые вещи; но мне не сказали кто.

Монтегю кивает и, не сказав больше ни слова, выходит из комнаты. Он даже не смотрит на меня.

На следующее утро за тихим завтраком в моих покоях мы сидим рядом перед столиком возле моего камина, и Монтегю говорит мне, что его слуга не вернулся вчера вечером домой, и никто не знает, где он.

– Что ты думаешь? – тихо спрашиваю я.

– Думаю, Джеффри сказал, что он носит мои письма и исполняет поручения, и его арестовали, – так же тихо отвечает Монтегю.

– Сынок, я не верю, что Джеффри предал нас или кого-то из наших людей.

– Леди матушка, он обещал королю, что предаст нас обоих за теплую одежду, дрова и хороший обед. Ему вчера подали хороший обед, а сегодня принесли завтрак. Сейчас его допрашивает Уильям Фитцуильям, граф Саутгемптон. Он ведет дознание. Лучше для Джеффри и для всех нас было бы, если бы он ударил себя ножом в сердце и попал.

– Перестань! – повышаю я голос на Монтегю. – Не говори так! Не смей говорить эти злые глупости. Ты как ребенок, который не знает, что такое смерть. Никогда, никогда не бывает, что умереть – лучше. Никогда так не думай. Сынок, я понимаю, ты боишься. Думаешь, я не боюсь? Я видела, как мой брат ушел туда, в Тауэр, и вышел только для того, чтобы умереть. Мой отец умер там, обвиненный в измене. Ты не понимаешь, что Тауэр – это мой всегдашний ужас, и думать, что Джеффри там, – худший из кошмаров? А теперь я думаю, что могут взять и меня. И тебя тоже. Моего сына, моего наследника!

Я умолкаю, увидев, какое у него лицо.

– Знаешь, иногда я думаю, что это наше родовое гнездо, – очень тихо произносит он, так тихо, что я его едва слышу. – Наш старейший и самый подлинный дом. А кладбище Тауэра – наша семейная усыпальница, склеп Плантагенетов, куда мы все в конце концов отправляемся.

Констанс еще раз навещает мужа, но застает его в бреду и лихорадке из-за раны. За ним хорошо ходят и хорошо ему прислуживают, но когда Констанс к нему приходит, в его комнате женщина, которая обычно приходит убирать покойников, а у двери стоит страж, и он ничего не может ей сказать.

– Но ему и нечего сказать, – тихо говорит она мне. – Он на меня не посмотрел, не спросил про детей, даже про вас не спросил. Отвернулся к стене и плакал.

Слуга Монтегю Джером не появляется в Л’Эрбере. Нам остается лишь считать, что он или под арестом, или его держат в доме Кромвеля, дожидаясь, когда он даст показания.

А потом, сразу после третьего часа, входные двери распахиваются, и в дом входят йомены стражи, чтобы арестовать моего сына Монтегю.

Мы собирались завтракать, и Монтегю оборачивается, когда с улицы влетают золотые листья с лозы, поднятые ногами стражников.

– Мне идти немедля или сперва позавтракать? – спрашивает он, словно речь о чем-то незначительном и всем должно быть удобно.

– Лучше идемте сейчас, сэр, – несколько неловко отвечает капитан. Он кланяется мне и Констанс. – Прошу прощения, Ваша Милость, миледи.

Я подхожу к Монтегю.

– Я доставлю тебе еду и одежду, – обещаю я. – И сделаю, что смогу. Я пойду к королю.

– Нет. Возвращайся в Бишем, – поспешно отвечает он. – Держись от Тауэра подальше. Поезжайте сегодня же, леди матушка.

Лицо у него очень мрачное; он выглядит куда старше своих сорока шести. Я думаю, что моего брата забрали, когда он был маленьким мальчиком, а убили, когда стал юношей; а теперь забирают моего сына, у них ушло много времени, все эти долгие годы, чтобы за ним прийти. У меня кружится от страха голова, я не могу придумать, что делать.

– Господь тебя благослови, сын мой, – говорю я.

Он опускается передо мной на колени, как делал тысячи, тысячи раз, и я кладу руку ему на голову.

– Господь нас всех благослови, – просто отвечает он. – Отец всю жизнь пытался избежать этого дня. Я тоже. Может быть, все еще окончится хорошо.

И он поднимается и выходит из дома без плаща, без шляпы и перчаток.

Я во дворе конюшни, смотрю, как укладывают в повозки вещи для нашего отъезда, когда один из людей Куртене приносит мне записку от Гертруды, жены Генри Куртене, моего кузена.

Утром арестовали Генри. Буду у тебя, как смогу.

Я не могу ее ждать и говорю стражам и возницам ехать вперед, с повозками, по замерзшим дорогам в Уорблингтон, а сама приеду позже, на своей старой лошади. Я беру с собой полдюжины слуг и внучек, Катерину и Уинифрид, и еду по узким улицам к красивому лондонскому дому Гертруды, Дому Розы. Город готовится к Рождеству, торговцы каштанами стоят у горящих жаровен, помешивая жарящиеся орехи, и в морозном воздухе серыми дымными хвостами висят вызывающие столько воспоминаний запахи праздника: горячее вино с пряностями, корица, древесный дым, жженый сахар, мускатный орех.

Я оставляю лошадей у входной двери, и мы с внучками заходим в холл, а оттуда в зал приемов Гертруды. Он непривычно тих и пуст. Мажордом Гертруды выходит меня поприветствовать.

– Графиня, как печально видеть вас здесь.

– Почему? – спрашиваю я. – Кузина леди Куртене собиралась со мной повидаться. Я пришла попрощаться с ней. Я уезжаю в деревню.

Маленькая Уинифрид подходит ко мне поближе, и я беру ее за ручку, чтобы утешить.

– Моего господина арестовали.

– Я знаю. Я уверена, что его вскоре отпустят. Я знаю, что он ни в чем не виновен.

Мажордом кланяется.

– Я знаю, миледи. У короля нет более верного слуги, чем мой господин. Мы все это знаем. Мы все так и сказали, когда нас допрашивали.

– Так где моя кузина Гертруда?

Он мнется.

– Мне жаль, Ваша Милость. Но ее тоже арестовали. Ее отвели в Тауэр.

Внезапно я понимаю, что тишина этого зала полна эхом недавно и внезапно опустошенного помещения. Вот лежит вышивка на сиденье под окном, открытая книга на конторке в углу комнаты.

Я оглядываюсь и понимаю, что эта тирания похожа на другую болезнь Тюдоров, на потливую горячку. Она приходит быстро, забирает тех, кого ты любишь, без предупреждения, и защитить их от нее нельзя. Я пришла слишком поздно, нужно было поспешить. Я не защитила ее, я не спасла Монтегю или Джеффри. Я не вступилась за Роберта Аска, за Тома Дарси, Джона Хасси, Томаса Мора или Джона Фишера.

– Я возьму Эдварда с собой, – говорю я, думая о сыне Гертруды. Ему всего двенадцать, он, должно быть, напуган. Его нужно было послать ко мне сразу же, как арестовали его родителей. – Приведите его. Скажите, что кузина заберет его домой, пока удерживают его мать и отца.

Глаза мажордома по непонятной причине наполняются слезами, а потом он объясняет мне, почему в доме так тихо.

– Его нет, – говорит он. – Его тоже забрали. Маленького лорда. Увели в Тауэр.

Замок Уорблингтон, Хемпшир, осень 1538 года

Мой мажордом заходит в мои личные покои, постучавшись, и закрывает за собой дверь, словно хочет сохранить какую-то тайну. Снаружи слышится гул голосов, у меня посетители. Я одна, пытаюсь набраться мужества, чтобы выйти и столкнуться с рентами, границами участков, посевами, которые нужно посадить на будущий год, десятинами, которые нужно выплатить, сотнями мелких забот большого поместья, которое было моей гордостью и радостью всю жизнь, но теперь кажется хорошенькой клеткой, где я работала, жила и была счастлива, пока за ее пределами страна, которую я люблю, валилась в ад.

– Что такое?

Он тревожно хмурится.

– К вам граф Саутгемптон и епископ Или, миледи, – говорит он.

Я поднимаюсь на ноги, прижимая руку к пояснице, которая от погоды временами начинает побаливать. На мгновение трусливо задумываюсь о том, как устала.

– Они сказали, что им нужно?

Он качает головой. Я заставляю себя выпрямиться и иду в зал приемов.

Я знала Уильяма Фитцуильяма, еще когда он играл с принцем Генрихом в детской, а теперь он свежий граф. Мне известно, как рад он будет почестям. Он кланяется мне, но в его лице нет тепла. Я улыбаюсь ему и поворачиваюсь к епископу Или, Томасу Гудричу.

– Милорды, я рада вам в замке Уорблингтон, – приветливо произношу я. – Надеюсь, вы с нами отобедаете? И заночуете?

Уильям Фитцуильям достаточно благороден, чтобы ему было слегка неловко.

– Мы здесь для того, чтобы задать вам некоторые вопросы, – говорит он. – Король повелевает вам отвечать правду во имя вашей чести.

Я киваю, все еще улыбаясь.

– И мы останемся, пока не получим удовлетворительного ответа, – говорит епископ.

– Останьтесь, сколько пожелаете, – неискренне произношу я и киваю мажордому. – Проследите, чтобы людей лордов устроили, а лошадей поставили в конюшни, – говорю я. – И поставьте дополнительные скамьи для обеда, а для наших досточтимых гостей подготовьте лучшие спальни.

Он кланяется и выходит. Я осматриваю свой многолюдный зал приемов. Все шепчутся, ничего не ясно, ничто еще не произнесено вслух, просто есть ощущение, что крестьянам и просителям не нравятся эти знатные джентльмены, приехавшие из Лондона, чтобы допросить меня в моем собственном доме. Никто не произносит ни единого слова неверности, но шепот гудит, как глухое рычание.

Уильям кажется смущенным.

– Может быть, пройдем в более удобную комнату? – спрашивает он.

Я смотрю по сторонам и улыбаюсь своим людям.

– Сегодня я не смогу с вами поговорить, – внятно произношу я, чтобы самая бедная вдова в задних рядах меня расслышала. – Мне очень жаль. Я должна ответить на вопросы этих знатных лордов. Я скажу им, как говорю вам, как вы все знаете, что ни я, ни мои сыновья никогда не допускали ни мысли, ни поступка, ни даже тени того, что может быть сочтено неверностью королю. И никто из вас тоже ничего такого не делал. И никто из нас никогда ничего подобного не совершит.

– Легко сказать, – неприязненно произносит епископ.

– Потому что это правда, – отрезаю я и веду их в свои личные покои.

Под окном эркера стоит стол, за которым я иногда пишу, и четыре стула. Я жестом предлагаю им садиться, где пожелают, а сама сажусь спиной к зимнему свету, лицом к комнате.

Уильям Фитцуильям говорит мне, словно это не так и важно, что он допрашивал моих сыновей Джеффри и Монтегю. Я киваю, услышав об этом, и подавляю быстрый укол смертельного гнева при мысли, что этот выскочка допрашивал моих мальчиков, моих мальчиков Плантагенетов. Он говорит, что оба они открыто с ним говорили; он дает понять, что знает о нас все, а потом принуждает меня признать, что я слышала, как они высказывались против короля.

Я целиком и полностью это отрицаю, я говорю, что и сама я в жизни не сказала ни слова против Его Величества. Говорю, что мои мальчики никогда не выражали желания последовать за Реджинальдом и что я не писала тайных писем своему огорчающему мать сыну. Я не знаю ничего об управляющем Джеффри Хью Холланде, кроме того, что он оставил службу у Джеффри и начал свое дело, по-моему, в Лондоне, по-моему, стал купцом. Он, возможно, отвозил во Фландрию наши письма о семейных новостях. Я знаю, что Джеффри был у лорда Кромвеля и все ему объяснил, и его это вполне удовлетворило, а Холланду вернули товары. Я этому рада. Лорд Кромвель отвечает за безопасность короля, мы должны быть ему благодарны за то, что он исполняет этот великий долг. Мой сын с радостью ему все рассказал. Я никогда не получала тайных писем и никогда их не жгла.

Они снова и снова спрашивают меня об одном и том же, и я снова и снова говорю им лишь то, что уже сказала: я ничего не сделала, мои сыновья ничего не сделали, и против нас нет никаких свидетельств.

Потом я встаю из-за стола и извещаю их, что в это время привыкла молиться в нашей семейной часовне. Мы молимся здесь на новый лад, у нас есть Библия на английском, которую любой может прочесть. После молитвы мы будем обедать. Если им что-нибудь понадобится в их комнатах, пусть спросят, я с радостью обеспечу им все удобства.

Разносчик, принесший рождественские товары с лондонской гусиной ярмарки, рассказывает служанкам возле кухонной двери, что арестовали моего кузена сэра Эдварда Невилла, а еще капеллана Монтегю Джона Коллинза, канцлера собора в Чичестере Джорджа Крофтса, священника и нескольких их слуг. Я велю служанке, которая мне об этом шепотом рассказывает, купить, что ей придется по душе, а сплетен не слушать. Нас это не касается.

Мы подаем гостям хороший обед, а после обеда поют рождественские песни, мои дамы и девушки танцуют, потом я прошу прощения и выхожу из дома пройтись среди стогов, пока небо становится серым. Меня это успокаивает. Когда мои любимые сыновья в опасности, приятно видеть, что солома и сено закреплены, чтобы не унесло ветром, что все сухо и надежно. Я захожу в хлев, где в одном конце тихо переступает по соломе корова, а в другом – мой ценный красивый барашек, и вдыхаю запах теплых животных, надежно укрытых от мороза. Хотелось бы мне здесь остаться на всю ночь, при свете маленькой роговой лампадки, слушая спокойное дыхание животных, и, возможно, в Сочельник, в полночь, я бы увидела, как они опустятся на колени в память о другом хлеве, где звери встали на колени перед яслями и Светом Мира, где родилась моя церковь, которую я чтила всю жизнь и которая никогда не подчинялась, не подчиняется и не подчинится никакому королю.

На следующий день Уильям и епископ приходят ко мне в комнату и снова задают те же вопросы. Я отвечаю то же самое, и они тщательно все записывают и отсылают в Лондон. Мы можем повторять это каждый день до скончания веков и опустошения ада. Я не скажу ничего, что бросило бы подозрение на кого-то из моих заключенных в Тауэре сыновей. Не буду отрицать, я устала от своих дознавателей и их повторяющихся вопросов, но я не ошибусь от усталости. Я не положу голову на плаху, возжаждав вечного отдыха. Пусть допрашивают меня, пока мертвые не встанут из могил, я скажу не больше, чем мой обезглавленный брат. Я старая, мне шестьдесят пять, но я не готова умирать, и не настолько я слаба, чтобы меня запугали те, кого я знала младенцами. Я ничего не скажу.

Заключенные в Тауэре тоже ждут. Недавно арестованные служители церкви ломаются и признают, что, несмотря на то, что принесли королевскую присягу, в сердце своем никогда не верили, что Генрих – верховный глава церкви. Они уверяют, что ничего не сделали, разве что сами сокрушались по поводу своей ложной клятвы; они не собирали ни деньги, ни людей, не сговаривались ни с кем и не выступали. Они молча желали восстановления монастырей и возвращения прежних обычаев. Невинно молились о лучших временах.

Эдвард Невилл, мой кузен, совершил немногим больше. Однажды, лишь однажды он сказал Джеффри, что хотел бы, чтобы принцесса взошла на престол, а Реджинальд вернулся домой. Джеффри рассказывает дознавателям об этом разговоре. Бог его прости, мой любимый, мой малодушный сын-предатель рассказывает им, что однажды сказал его кузен, в доверительной беседе, много лет назад, в беседе с человеком, которому верил, как брату.

Кузену Генри Куртене нельзя предъявить обвинение, поскольку против него ничего не могут найти. Он, возможно, и говорил с Невиллом, или с моим сыном Монтегю; но никто из них не рассказывает ни о каких разговорах, и сами они ни в чем не сознаются. Они остаются верны друг другу, как и положено родственникам. Даже когда каждому говорят, что другой его предал. Они улыбаются, как истинные рыцарственные лорды, они понимают, когда им лгут, опорочивая честь семьи. И молчат.

Разумеется, широко известно, что жена моего кузена Гертруда посещала Блаженную Деву из Кента и жалела королеву Катерину; но ее за это уже простили. Однако ее все равно держат под стражей и каждый день допрашивают о том, что Блаженная Дева из Кента рассказала ей о смерти короля и о его неудавшемся браке с Анной Болейн. Ее сын Эдвард живет в комнатке рядом с ее камерой, ему разрешают заниматься с учителем и упражняться в саду. Мне кажется, что это хороший знак, он говорит о том, что его собираются скоро отпустить, – его бы ведь вряд ли сажали за уроки, если бы не думали, что однажды он отправится в университет?

Все, что есть против Генри Куртене, – это одно предложение; за ним записали: «Надеюсь, однажды я увижу мир повеселее». Когда я об этом узнаю, я иду в часовню и, взявшись за голову, думаю о том, что мой кузен Генри надеялся увидеть мир повеселее – и в этом обыденном оптимизме видят свидетельство против него.

Встав перед алтарем на колени, я думаю: Господь тебя благослови, Генри Куртене; я не могу с ним не согласиться. Господь благослови тебя, Генри, и всех заключенных, которых удерживают за веру и убеждения, где бы они ни были этим вечером. Господь тебя благослови, Генри, я думаю так же, как ты и как думал Том Дарси. Как и ты, я все еще надеюсь, что однажды мир станет повеселее.

Еще до того, как мой сын и его кузен Генри Куртене предстают перед судом, в Тауэре оказывается лорд Делавер – за отказ стать присяжным на их слушании. Против него ничего нет, ни шепотка, Томас Кромвель ничего не может придумать; Делавер просто выказал отвращение к подобного рода судам. Он поклялся, что не станет судить еще одного старого друга, после того, как отправил на эшафот Тома Дарси, и теперь отказывается стать присяжным на суде у моего сына. Его берут под стражу на пару дней, рыская по Лондону в поисках сплетен о нем, а потом Делавера приходится отпустить домой, приказав не покидать дом.

Я, конечно, не могу его навестить, я даже не могу послать ему письмо, чтобы поблагодарить, потому что мои дознаватели сидят со мной между завтраком и обедом, снова и снова спрашивая, помню ли я то, что было восемнадцать лет назад, когда Монтегю сказал что-то, гуляя по саду с Генри Куртене, и пел ли писарь при моей кухне, Томас Стэндиш, песни надежды и восстания. Упоминал ли кто-нибудь про май. Говорил ли, что май не придет. Но мальчишка-конюх отправляется по моему поручению в Л’Эрбер, и, гуляя на следующий день в саду, лорд Делавер находит на тропинке переброшенный через стену бутон белой розы из шелка – и понимает, что я ему благодарна.

– Боюсь, графиня, вам придется у меня погостить, – говорит мне за обедом Фитцуильям.

– Нет, – отвечаю я. – Я нужна здесь. В таком большом поместье слишком много работы, и мое присутствие успокаивает эти края.

– Что ж, придется нам пойти на риск, – говорит епископ, улыбаясь своей шутке. – Потому что вас надлежит взять под стражу в Коудрее. Можете успокаивать их из Сассекса. И, прошу, не тревожьтесь о своем поместье и имуществе, мы их забираем.

– Мой дом? – спрашиваю я. – Вы забираете замок Уорблингтон?

– Да, – отвечает Уильям. – Пожалуйста, немедленно подготовьтесь к отъезду.

Я вспоминаю белое лицо Хью Холланда, когда его везли из Бокмера в Лондон, привязав к седлу.

– Мне понадобится паланкин, – говорю я. – Я не смогу проделать весь путь верхом.

– Можете ехать позади моего начальника стражи, – холодно произносит Уильям.

– Уильям Фитцуильям, я вам в матери гожусь, негоже вам так сурово со мной обращаться, – внезапно срываюсь я и вижу, как его лицо оживляется.

– Ваши сыновья куда хуже меня, – говорит он. – Они признаются в том, что бунтовали против короля. Вот это – по-настоящему суровое обращение с матерью, они вас погубят.

Я отступаю, расправляю платье и смиряю гнев.

– Они ничего подобного не говорят, – тихо отвечаю я. – И я не знаю ничего, что можно поставить им в вину.

В Мидхерст мы едем два дня, дороги так грязны и размыты наводнением, что мы несколько раз сбиваемся с пути. Еще в прошлом году мы могли бы с удобством остановиться в одном из больших монастырей неподалеку, и монахи послали бы с нами мальчика, чтобы вывел на нужную дорогу, но теперь мы едем мимо большой церкви аббатства, а в ней темно, и витражные окна выбиты ради свинца, а с крыши снят шифер.

На ночь остановиться негде, кроме грязного постоялого двора в Петерсфилде, возле кухонной двери которого и на улице толкутся нищие, чей голод и отчаяние говорит о том, что закрылись кухни аббатства, его больница, и оно перестало раздавать милостыню.

Коудрей Хаус, Сассекс, зима 1538 года

В прекрасный морозный вечер мы добираемся до обширных полей перед Коудреем и едем под голыми деревьями. Когда солнце скрывается за покрытыми густым лесом извивами долины Ротера, небо становится бледно-розовым. При виде отдыхающих пастбищ Коудрея я начинаю скучать по своим полям. Приходится верить, что я их еще увижу, что я вернусь домой, что сыновья вернутся ко мне, что этот холодный закат сменится тьмой, а потом рассветом, и завтра для меня и всех моих наступит лучший день.

Это новый дом Фитцуильяма, и он гордится им, как всякий, кто недавно приобрел новое владение. Мы устало спешиваемся перед открытой дверью, ведущей в темный холл с деревянными панелями, и нас встречает Мейбл Клиффорд, жена Фитцуильяма, со своими дамами, в лучшем своем платье, в низко надвинутом английском чепце и с лицом, темным от дурного настроения.

Я едва присаживаюсь перед ней и вижу, как неохотно она отвечает. Она ясно дает понять, что ей нет нужды выказывать изысканные манеры; но точно не знает, как именно ей себя вести.

– Я приготовила комнаты в башне, – говорит она мужу, не глядя на меня, когда он заходит в холл, сбрасывает плащ и стягивает перчатки.

– Хорошо, – отвечает он и поворачивается ко мне: – Вы будете обедать у себя, вам будут прислуживать ваши люди. Можете гулять в саду или у реки, как пожелаете, только в сопровождении двоих моих людей. Ездить верхом вам не разрешено.

– Ездить куда? – высокомерно спрашиваю я.

Он осекается.

– Никуда.

– Я, как можно понять, никуда не хочу ехать, кроме как домой, – говорю я. – Если бы я хотела сбежать за море, как вы, видимо, полагаете, я бы уже давно это сделала. Я прожила дома много лет.

Я позволяю своему взгляду скользнуть по раскрасневшемуся злому лицу жены Уильяма и новой позолоте на деревянной резьбе их дома.

– Много лет. Моя семья здесь уже не первое столетие. И, надеюсь, я проживу дома еще много лет. Я не мятежник, и в моем роду нет мятежников.

Это выводит Мейбл из себя, как я и думала, поскольку ее отец почти всю жизнь скрывался, будучи предателем моей семьи, Плантагенетов.

– Так что, прошу, сейчас же проводите меня в мои покои, поскольку я устала.

Уильям разворачивается, отдает приказ, и домашний прислужник ведет меня в крыло дома, где расположены комнаты башни – одна над другой, вокруг винтовой лестницы. Я взбираюсь по ней устало, медленно, все кости в моем теле ноют. Но мне не позволено пойти одной, а за перила я держаться не буду, если на меня кто-то смотрит. Со мной идет Уильям, и когда мне смертельно хочется сесть у огня и пообедать, он снова спрашивает меня, что я знаю о Реджинальде и о том, собирался ли Джеффри к нему убежать.

На следующее утро, после завтрака, пока я молюсь, он снова приходит, на этот раз с бумагами в руках. Как только мы уехали из Уорблингтона, мои покои обыскали, перевернув все вверх дном в поисках чего-нибудь, что можно против меня использовать. Нашли письмо, которое я как раз писала Монтегю; но в нем ничего нет, кроме того, что он должен быть верен королю и надеяться на Бога. Писаря при моей кухне, бедного Томаса Стэндиша, допросили, заставив его сказать, что, по его мнению, Джеффри мог нас покинуть. Уильям из этого раздувает целую историю, но я помню тот разговор и перебиваю его:

– Вы ошибаетесь, милорд. Это было после того, как Джеффри себя ранил в Тауэре. Мы боялись, что он умрет, поэтому мастер Стэндиш и сказал, что боится, что Джеффри нас покинет.

– Вижу, вы кроите и меняете слова, – рассерженно говорит Уильям.

– Совершенно нет, – просто отвечаю я. – И я бы предпочла вообще никаких слов вам не говорить.

Я жду, что он снова явится после завтрака, но в мои личные покои вместо него приходит Мейбл; я как раз слушаю, как Катерина читает дневные молитвы. Мейбл говорит:

– Милорд уехал в Лондон и сегодня не будет вас допрашивать, сударыня.

– Я рада, – тихо отвечаю я. – Потому что очень утомительно снова и снова повторять ему правду.

– Вы будете не рады, если я скажу вам, куда он уехал, – говорит она со злорадным торжеством.

Я жду. Беру Катерину за руку.

– Он поехал дать показания против ваших сыновей на суде. Их обвинят в измене и приговорят к смерти, – продолжает она.

Речь об отце Катерины; но я крепко сжимаю ее руку, и мы смотрим прямо на Мейбл Фитцуильям. Я не собираюсь плакать при подобной женщине и горжусь тем, как владеет собой моя внучка.

– Леди Фитцуильям, вам должно быть стыдно, – спокойно произношу я. – Ни одна женщина не должна быть так бессердечна, говоря о печали другой женщины. Ни одна женщина не должна так мучить чью-то дочь, как вы. Неудивительно, что вы не можете подарить своему господину ребенка; если у вас нет сердца, то и чрева, очевидно, нет.

Ее щеки вспыхивают от злости.

– Может, у меня и нет сыновей, но скоро их и у вас не будет, – кричит она и вихрем вылетает из комнаты.

Мой сын Монтегю предстает перед присяжными, среди которых его друзья и родственники, ему предъявляют обвинение в том, что он высказывался против короля, одобрял действия Реджинальда и мечтал о смерти короля. Ощущение такое, что теперь Кромвель способен вести расследование в чужой голове. Духовник Монтегю донес Кромвелю, что однажды утром Монтегю сказал ему, что ему снилось, как его брат вернулся домой счастливым. Сон Монтегю допрошен и признан виновным. Монтегю заявляет, что ни в чем не виноват, но ему не позволяют выступить в свою собственную защиту. Никому не позволяют говорить от его имени.

Джеффри, ребенок, которого я оставила при себе, отослав его братьев, мое любимое дитя, мой испорченный сын, мой малыш, дает показания против своего брата Монтегю и кузенов Генри и Эдварда, против всех нас. Господь его прости. Он говорит, что поначалу хотел убить себя, чтобы не пришлось давать показания против брата, но по наущению Господа, будь у него хоть десять братьев или десять сыновей, он обрек бы их всех на смерть, но не оставил свою страну, своего сюзерена и собственную свою душу в опасности. Джеффри обращается к своим друзьям и родственникам в слезах.

– Пусть мы умрем, нас будет немного, по заслугам нашим, это лучше, чем если погибнет вся страна.

Что думает Монтегю, когда Джеффри свидетельствует в пользу его смерти и в пользу смерти наших кузенов и родственников, я не знаю. Я вовсе не думаю. Я очень стараюсь не слушать об этом суде и не думать, что он означает. Я стою на коленях в своей комнатке в Коудрее, где положила распятие и Библию, прижав к лицу стиснутые руки, и молюсь и молюсь о том, чтобы Господь внушил королю милосердие, чтобы тот отпустил моего невинного сына и отправил моего лишившегося ума сына домой к жене. За моей спиной Катерина и Уинифрид с растерянными и испуганными лицами молятся за отца.

Я тихо живу в своих комнатах, выходящих на заливные луга и зеленые склоны южных холмов, и мечтаю оказаться дома, мечтаю, чтобы сыновья были со мной, мечтаю о том, чтобы снова стать молодой, чтобы мою жизнь и надежды сдерживал мой скучный надежный муж, сэр Ричард. Сейчас я люблю его, как прежде мне не удавалось его полюбить. Я думаю о том, как он сделал целью своей жизни уберечь меня, всех нас уберечь, и о том, что надо было быть более благодарной. Но я достаточно стара и мудра, чтобы знать, что все сожаления бесплодны, поэтому склоняю голову в молитве и надеюсь, что он услышит, как я признательна за то, что он сделал, когда женился на молодой женщине, чья семья была слишком близка к трону, и что я знаю, что он совершил, когда все время отодвигал нас все дальше и дальше от губительного блеска. Я слишком устала нас прятать; мы – Белая Роза, ее цветок сияет даже в самых темных густых зарослях; он виден даже в ночном мраке, словно луна, упавшая с неба, светится в толчее листьев.

Коудрей Хаус, Сассекс, декабрь 1538 года

У себя в комнате в башне Коудрея я слышу, как дом начинает готовиться к Рождеству, совсем как мы в Бишеме, как король в Гринвиче. В доме постятся на Адвент; срезают ветки остролиста и плюща, ежевики и дрока и сплетают зеленый рождественский венок; вносят огромное полено, которое будет гореть в камине до конца рождественского праздника, репетируют песни и танцы. Заказывают особые пряности, начинают долгие приготовления зимних блюд к двенадцати дням праздника. Я слушаю, как за моей дверью шумит дом, и мне кажется, что я дома, пока я не очнусь и не вспомню, что я далеко от дома, жду, когда из Лондона приедет Уильям Фитцуильям и скажет мне, что сыновья мои мертвы и надежды для меня нет.

Он приезжает в начале декабря. Я слышу, как стучат по дороге копыта его лошадей, как его люди подзывают конюхов, и приоткрываю ставню в своей спальне, чтобы выглянуть. Я вижу Уильяма и его людей, общую суету, вижу, как его выходит встретить жена, как в холодном воздухе поднимается паром дыхание лошадей, как трескается ледок на траве под их копытами.

Я смотрю, как Уильям спешивается, какой на нем яркий плащ, какая вышитая шляпа, как он бьет кулаком в ладонь замерзшей руки. Рассеянно целует жену, громко отдает приказы своим людям. Этот человек заставит мое сердце разбиться. Этот человек скажет мне, что все было впустую, что вся моя жизнь бессмысленна, что моих сыновей больше нет.

Он сразу идет ко мне, словно ему не терпится насладиться торжеством. Лицо у него серьезное, но глаза поблескивают.

– Ваша Милость, мне жаль, но ваш сын лорд Монтегю мертв.

Я поворачиваюсь к нему лицом, глаза у меня сухие.

– Мне жаль это слышать, – ровным голосом отвечаю я. – По какому обвинению?

– Измена, – легко произносит он. – Ваш сын и его кузены Генри Куртене и Эдвард Невилл предстали перед судом пэров, их судили и признали виновными в измене против короля.

– Они признали свою вину? – спрашиваю я резким голосом, и губы у меня ледяные.

– Их признали виновными, – говорит он, словно это и есть ответ, словно это можно считать ответом. – Король был к ним милосерден.

Я чувствую, как начинает колотиться мое сердце.

– Милосерден?

– Он позволил казнить их на Тауэрском холме, а не в Тайберне.

– Я знаю, что мой сын и его кузены не были виновны в измене нашему возлюбленному королю, – говорю я. – Где жена Генри, леди Куртене, и ее сын Эдвард?

Он на мгновение замирает. Он, глупец, едва не забыл про них.

– Все еще в лондонском Тауэре, – неохотно отвечает он.

– А мой сын Джеффри?

Ему не по душе вопросы. Он взвивается.

– Сударыня, не вам меня допрашивать. Ваш сын – казненный изменник, а вы под подозрением.

– Так и есть, – тут же отвечаю я. – Это вам меня допрашивать, такому умелому. Они все не признали себя виновными, и вы не нашли против них никаких свидетельств. На мне нет вины, и против меня вы свидетельств не найдете. Помогай вам Бог, Уильям Фитцуильям, ведь вы неправы. Допрашивайте меня, как пожелаете, хотя я вам в матери гожусь. Вы обнаружите, что я ничего дурного не сделала, как не сделал ничего дурного мой дорогой сын Монтегю.

Не надо было произносить его имя. Я слышу, как голос мой срывается, и не уверена, что смогу продолжать. Уильям раздувается от гордости при виде моей слабости.

– Не сомневайтесь, я вас еще буду допрашивать, – говорит он.

Держа руки за спиной, так, чтобы он не видел, я щиплю себя за кожу ладони.

– Не сомневайтесь, вы ничего не найдете, – с горечью отвечаю я. – И в конце концов ваш дом обрушится вам на голову, а эта река поднимется против вас, и вы пожалеете о том дне, когда пошли против меня в своей напыщенной глупости, когда взялись уязвить меня смертью того, кто лучше вас, – моего сына Монтегю.

– Вы меня проклинаете? – спрашивает он, тяжело дыша, бледный, весь в испарине, трясясь от того, что знает: его дом уже проклят за то, что он разрушил приорат в Коудрее, проклят огнем и водой.

Я качаю головой:

– Разумеется нет. Я не верю в этот вздор. Судьбу творишь себе сам. Но когда вы даете ложные показания против хорошего человека, такого, как мой сын, когда допрашиваете меня, хотя знаете, что я ничего дурного не сделала, вы встаете на сторону зла в этом мире, и однажды ваш друг и союзник подойдет к вам вплотную.

Мейбл приходит терзать меня полным перечнем смертей. Джордж Крофтс, Джон Коллинз и Хью Холланд повешены, выпотрошены и четвертованы в Тайберне, их головы выставлены на Лондонском мосту. Моего сына Монтегю, моего бесценного сына и наследника, обезглавили на Тауэрском холме, его кузены Генри Куртене и Эдвард Невилл последовали за ним на эшафот, под топор.

– Смерть предателей, – говорит она.

– Смерть вместо доказательств, – отвечаю я.

Коудрей Хаус, Сассекс, весна 1539 года

Весь день, от рассвета до заката, я провожу в часовне Коудрея, передо мной усыпальница де Боумов, а вокруг меня – серая тишина зимнего дня. Я молюсь за Монтегю и его кузенов Эдварда и Генри, которых вывели на Тауэрский холм, где сложил невинную голову дядя Монтегю. Сегодня я молюсь за всех наших родственников, кому угрожает опасность. Молюсь за их сыновей, особенно за сына Генри Куртене, Эдварда, который мог смотреть из окна на последнюю прогулку отца по заиндевевшей траве к внешним воротам и дальше, на Тауэрский холм, к плахе, палачу в черной маске и смерти.

Я молюсь за детей Монтегю, за его сына, Гарри, который в безопасности, с матерью в Бокмере, за его дочерей Катерину и Уинифрид, вместе со мной стоящих в этом горестном бдении, и сильнее всего я молюсь за Джеффри, который привел нас к этой трагедии, который, – я знаю своего сына, – сегодня сам бы хотел умереть.

Меня держат в этом доме до конца зимы, хотя мой сын в могиле, а Джеффри по-прежнему в Тауэре. Говорят, он пытался удавиться, забившись под постель с покрывалом на лице. Так, по слухам, умерли в Тауэре его кузены принцы: их задушили между двумя матрасами. Но сыну моему это смерти не приносит; возможно, и про принцев неправда. Джеффри так и остается, как был всю зиму, изменником короне, брату, себе, чудовищным предателем семьи и меня, своей матери. Его по-прежнему держат в холодных стенах Тауэра, и я знаю, что, если его продержат достаточно долго, он все равно умрет – от холода зимой или от чумы летом, и будет не важно, правдивы или нет были его показания, потому что мой мальчик, мальчик, обещавший так много, будет мертв. Так же мертв, как его брат Артур, умерший в расцвете прекрасной юности, мертв, как его брат Монтегю, сохранивший в миг смерти свою веру и пытавшийся спасти кузена.

В Тауэр забирают сэра Николаса Кэрью, утверждая, что он собирался свергнуть короля, захватить трон и женить своего сына на принцессе Марии. Мне об этом рассказывает Уильям Фитцуильям, у него горят глаза, словно я сейчас упаду на колени и скажу, что втайне замышляла это с самого начала.

– Николас Кэрью? – не веря своим ушам, спрашиваю я. – Королевский конюший? Которого король любил и которому каждый день доверял себя на протяжении сорока лет? Его любимый товарищ на турнирах и войне, с тех пор, как они вместе росли?

– Да, – отвечает Уильям, и радость на его лице тает, потому что и он был их товарищем и знает, насколько все это неразумно. – Он самый. Вы разве не знали, что Кэрью любил королеву Катерину и не был согласен с тем, как король обращается с принцессой?

Я пожимаю плечами, словно это не важно.

– Многие любили королеву Катерину, – говорю я. – Король любил королеву Катерину. Ваш Томас Кромвель собирается казнить весь ее двор? Так это тысячи. И вы среди них.

Уильям вспыхивает.

– Вы считаете себя самой умной! – выпаливает он. – Но вы в конце концов окажетесь на плахе! Попомните мои слова, графиня. Вы окажетесь на плахе.

Я сдерживаю гнев и слова, потому что думаю, что тут есть нечто большее, чем срыв молодого человека из-за того, что старуха знает больше, чем он когда-либо сможет узнать. Я смотрю ему в лицо, словно читаю красные сосуды, редеющие волосы, жирок потворства слабостям под подбородком, мелочное и надутое лицо.

– Может быть, и так, – тихо говорю я. – Но можете сказать своему хозяину Кромвелю, что я ни в чем не виновата и что, если он меня убьет, он убьет невинную женщину, и моя кровь, и кровь моих родных запятнает его навеки.

Я смотрю в его внезапно побелевшее лицо.

– И вас, Уильям Фитцуильям, – добавляю я. – Люди будут помнить, что вы удерживали меня в своем доме против моей воли. Сомневаюсь, что вы надолго сохраните свой дом.

Пока стоят холода, я скорблю о своем сыне Монтегю, оплакиваю его честность, его неколебимую честь и его чувство товарищества. Я виню себя за то, что не ценила его прежде, что позволила ему думать, будто моя любовь к Джеффри сильнее, чем к другим мальчикам. Я жалею, что не сказала Монтегю, как он мне дорог, как я зависела от него, как мне нравилось смотреть, как он растет и достигает блестящего положения, как грели меня его шутки, как берегли его предостережения; он был человеком, которым гордился бы отец, которым гордилась я – и до сих пор горжусь.

Я пишу своей невестке, его вдове Джейн; она не отвечает, но оставляет на моем попечении своих дочерей. Возможно, она уже устала получать письма, на печати которых стоит белая роза. Мои покои в башне Коудрея тесны и малы, моя спальня еще меньше, поэтому я настаиваю, чтобы внучки каждый день гуляли со мной в саду у холодной реки, какая бы ни была погода, и дважды в неделю ездили верхом. За ними постоянно следят, чтобы они не получили писем, и они стали бледными и тихими, осторожными, как бывалые заключенные.

Странно, но, потеряв Монтегю, я вспоминаю, как потеряла его брата Артура, и снова горюю о нем. Я отчасти даже рада, что Артур не дожил до этого и не увидел трагедию своей семьи и безумие своего бывшего друга, короля. Артур умер в солнечные годы, когда мы думали, что возможно все. Сейчас мы в холодном сердце долгой зимы.

Мне снится брат, шедший на смерть тем же путем, что и мой сын, снится отец, тоже умерший в Тауэре. Иногда мне просто снится Тауэр, его квадратная грозная масса, словно белый палец, указывающий вверх, обвиняющий небо, и я думаю, что молодым мужчинам моей семьи он служит надгробием.

Гертруду Куртене, вдову, все еще держат там, в стылой камере. Со временем дело против нее становится серьезнее, а не забывается, поскольку Томас Кромвель находит все новые письма, – говорит, что от нее, – в покоях тех, кого надеется взять под стражу. Если верить Кромвелю, моя кузина Гертруда всю жизнь писала изменнические послания всем, кого подозревает Кромвель. Но Кромвелю нельзя бросить вызов, поскольку он претворяет в жизнь прихоти короля. Когда весной судят Николаса Кэрью, в качестве свидетельства против него предъявляют целую пачку писем Гертруды, хотя никто их не видит вблизи, кроме Кромвеля.

Николас Кэрью, ближайший друг короля, любящий придворный королевы Катерины, верный друг принцессы, идет на эшафот на Тауэрском холме по следам моего сына и умирает, так же как Монтегю, без всякой причины.

Бедный Джеффри, несчастнейший из моих сыновей, чья жизнь хуже смерти, получает помилование, и его отпускают. Его жена дома, она ждет ребенка, поэтому он, спотыкаясь, выходит из боковых ворот, нанимает лошадь и едет к жене в Лордингтон. Он не пишет мне, не присылает весточку, он не пытается меня освободить, не пытается очистить мое имя. Мне кажется, он живет как мертвец, заточенный в своей роковой ошибке. Я гадаю, не презирает ли его жена. Он, должно быть, сам себя ненавидит.

Этой весной я думаю, что унижена, как никогда раньше. Иногда я вспоминаю своего мужа, сэра Ричарда, всю жизнь пытавшегося спасти меня от судьбы моей семьи, и думаю о том, как подвела его. Я не уберегла его сыновей, я не смогла спрятать свое имя в его имени.

– Если бы вы признались, вас бы помиловали и вы были бы свободны, – во время одного из своих постоянных визитов в мои покои говорит Мейбл.

Она приходит раз в неделю, словно как хорошая хозяйка, хочет удостовериться, что у меня есть все, что нужно. На самом деле она приходит по наущению своего мужа, допрашивать меня и терзать мыслями о побеге.

– Просто признайтесь, Ваша Милость. Признайтесь, и сможете вернуться домой. Вы, должно быть, мечтаете вернуться домой. Вы же всегда говорите, что очень по нему скучаете.

– Я мечтаю оказаться дома и уехала бы туда, если бы могла, – ровным голосом отвечаю я. – Но мне не в чем признаваться.

– Но обвинение-то пустяковое! – замечает Мейбл. – Вы бы могли признаться, что как-то вам померещилось, что король – не слишком хороший король, и этого хватит, это все, что от вас хотят услышать. По новому закону это будет признанием в измене, и вас смогут за нее простить, как Джеффри, а вы будете свободны! Все, кого вы любили и с кем сговаривались, все равно мертвы. Вы никого не спасете, превращая свою жизнь в мучение.

– Но мне никогда такое не мерещилось, – ровно отвечаю я. – Я никогда не думала о таком, не говорила такого и не писала о таком. Я никогда не сговаривалась ни о чем ни с кем, мертвым или живым.

– Но вам ведь, наверное, было жаль, что казнили Джона Фишера, – быстро говорит она. – Такого хорошего человека, такого святого?

– Мне было жаль, что он пошел против короля, – отвечаю я. – Но я не шла против короля.

– Ну хорошо, вам было жаль, что король оставил вдовствующую принцессу Катерину Арагонскую?

– Конечно. Она была моей подругой. Мне было жаль, что их брак оказался недействительным. Но я ничего не говорила в ее защиту и приняла присягу, в которой он был объявлен недействительным.

– И вы хотели служить леди Марии, даже когда король объявил ее бастардом. Я знаю, что хотели, вы же не можете это отрицать!

– Я любила леди Марию и сейчас люблю, – отвечаю я. – Я бы служила ей, какое бы положение она ни занимала в этом мире. Но я ничего для нее не требую.

– Но вы считаете ее принцессой, – давит на меня Мейбл. – В душе.

– Я думаю, это решать королю, – говорю я.

Она умолкает, встает и прохаживается по тесной комнате.

– Я вас не вечно буду тут терпеть, – предупреждает она. – Я сказала мужу, что не могу вечно содержать вас и ваших дам. И милорд Кромвель захочет положить этому конец.

– Я с радостью уеду, – тихо отвечаю я. – Я бы могла тихо поселиться дома, ни с кем не видеться и никому не писать. У меня не осталось сыновей. Я виделась бы только с дочерью и внуками. Я могу это пообещать. Меня могли бы отпустить на поруки.

Она разворачивается и смотрит на меня, ее лицо светится от злости, она открыто смеется над моими надеждами.

– Какой дом? – спрашивает она. – У изменников не бывает дома, они все теряют. Куда вы, по-вашему, поедете? В ваш большой замок? В красивые поместья? В роскошный дом в Лондоне? Все это больше не ваше. Вы никуда не поедете, если не сознаетесь. А я вас тут не стану терпеть. Есть только одно место, куда вы можете отправиться.

Я молча жду, чтобы она назвала то место в мире, которого я больше всего боюсь.

– Тауэр.

Дорога в Тауэр, май 1539 года

Меня везут верхом, позади одного из стражников Уильяма Фитцуильяма. Мы выезжаем до рассвета, когда небо медленно светлеет и начинают петь птицы. Едем по узким тропам Сассекса, обочины которых усыпаны маргаритками, а в изгородях пенится белым цветом боярышник, мимо лугов, где растет густая и сочная трава, пестреют цветы и заливаются, радуясь жизни, птицы. Мы едем весь день, до самого Ламбета, где нас ждет простая барка без флага. Томас Кромвель явно не хочет, чтобы граждане Лондона видели, как я по стопам своих сыновей еду в Тауэр.

Наша водная дорога странна, словно сон. Я одна на барке без знаков различия, словно отринула семейный стяг и свое имя, словно наконец-то избавилась от своего опасного наследия. Смеркается, солнце садится у нас за спиной, вытянув вдоль реки длинный палец золотого света, водные птицы летят к берегу и устраиваются на ночь, плещась и крякая. Я слышу где-то в лугах кукушку и вспоминаю, как Джеффри, когда был маленьким, слушал первых весенних кукушек у сестер в Сайонском аббатстве. Теперь аббатство закрыто, а Джеффри сломлен, и только вероломная птица, кукушка, кричит по-прежнему.

Я стою на корме, смотрю на наш след на бурлящей воде и на заходящее солнце, от которого волнистое небо становится розовым и сливочным. Я плавала вниз по течению этой реки много раз; я была на коронационной барке, как почетная гостья, член королевской семьи, ходила на собственной барке под собственным флагом, я была богатейшей женщиной Англии, мне оказывали высочайшие почести, у меня было четверо прекрасных сыновей, они стояли рядом со мной, и каждый был достоин унаследовать мое имя и состояние. А теперь у меня почти ничего нет, и безымянная барка скользит по реке, никем не замеченная. Глухо стучит барабан, гребцы ударяют веслами ему в такт, барка движется вперед, с ровным шорохом рассекая воду, и мне кажется, что все это мне приснилось, все было сном, и теперь сон подходит к концу.

Показывается темный силуэт Тауэра, большую решетку водных ворот поднимают при нашем приближении; и комендант Тауэра, сэр Уильям Кингстон, ждет на ступенях. Бросают сходни, я уверенно иду к коменданту, высоко подняв голову. Он очень низко кланяется мне, и я вижу, какое бледное и напряженное у него лицо. Он подает мне руку, чтобы помочь подняться по ступеням, и когда он шагает вперед, я вижу мальчика, который стоял за его спиной. Я вижу этого мальчика, узнаю его, и сердце мое замирает при виде него, словно я рывком проснулась и поняла, что это не сон, но худшее, что случалось со мной за долгую, долгую жизнь.

Это мой внук Гарри. Мой внук Гарри. Мальчика Монтегю арестовали.

Он вопит от радости, видя меня, и я чуть не плачу, когда он обхватывает меня за талию, а потом скачет вокруг меня. Он думает, что я приехала его забрать домой, и смеется от радости. Пытается подняться на борт барки, и мне не сразу удается объяснить ему, что меня саму взяли под стражу; я вижу, как бледнеет от ужаса его лицо, как он старается не заплакать.

Мы беремся за руки и вместе идем к темному входу. Нас поселили в башне над садом. Я отступаю и смотрю на сэра Уильяма.

– Только не здесь, – говорю я. Я не скажу ему, что мне невыносимо быть заточенной там, где мой брат все ждал и ждал освобождения. – Не в этой башне. Я не осилю ступеньки. Они слишком узкие и крутые. Я не могу по ним подниматься и спускаться.

– Ну так не будете подниматься и спускаться, – мрачно шутит он в ответ. – Только подниметесь. Мы вам поможем.

Меня почти на руках заносят по винтовой лестнице в комнату второго этажа. У Гарри маленькая комнатка над моей, ее окно выходит на лужайку, а узкая стрельчатая арка – на реку. Огонь не разведен ни в одном очаге, в комнатах холодно и уныло. Голые каменные стены изрезаны именами и знаками прежних узников. Я не могу заставить себя искать имена отца, брата или сыновей.

Гарри подходит к окну и показывает на своего кузена, сына Куртене, внизу на узкой дорожке. Он вместе с матерью Гертрудой живет в башне Бошан; их комнаты поудобнее, Эдварду очень скучно и одиноко, но их с матерью вдоволь кормят, им выдали теплые вещи на зиму. Гарри – жизнерадостный одиннадцатилетний мальчик, он уже повеселел оттого, что я с ним. Он просит меня навестить Гертруду Куртене и поражается, когда я отвечаю, что мне не позволено покидать комнату и что, когда он будет приходить ко мне, за ним будут запирать дверь и он сможет выйти, только когда за ним придет стражник. Он смотрит на меня, нахмурившись, его невинное личико озадачено.

– Но мы же сможем поехать домой? – говорит он. – Мы скоро поедем домой?

Мне почти хватает смелости уверить его, что он скоро поедет домой. Против Гертруды могут быть свидетельства, настоящие или подложные, против меня можно что-то сочинить, но Гарри всего одиннадцать, а Эдварду тринадцать, и против этих мальчиков ничего не может быть, кроме того, что они родились Плантагенетами. Я думаю, даже король не зайдет в своем страхе перед моей семьей так далеко, чтобы держать двух мальчиков в Тауэре как изменников.

Но потом я умолкаю, прервав уверенную речь, и вспоминаю, что его отец забрал моего брата именно в этом возрасте, именно по такой причине, и что мой брат вышел только ради того, чтобы пройти по мощеной дорожке на Тауэрский холм, к эшафоту.

Тауэр, Лондон, лето 1539 года

Собирается парламент, и Кромвель вносит Акт о лишении прав, объявляющий всех нас, Плантагенетов, предателями без суда и доказательств. Наше доброе имя – преступление, наши богатства уходят в пользу короны, наши дети лишаются наследства. Имя Гертруды и мое стоят в списке покойников.

Предъявляют десятки писем, которые якобы написала Гертруда, одно письмо, которое я написала своему сыну Реджинальду, заверяя его в своей любви, – письмо, которое так и не было доставлено, – а потом Томас Кромвель лично поднимает сумку и, словно уличный фокусник, вынимает из нее кокарду, которую дал мне Том Дарси; белую шелковую кокарду, на которой вышиты Пять ран Христовых, а над ними белая роза.

Палата молчит, пока Томас Кромвель размахивает ею. Возможно, он надеялся, что они поднимут шум, требуя мою голову. Кромвель показывает кокарду как убедительное свидетельство моей вины. Он не обвиняет меня ни в каком преступлении, – даже сейчас хранить вышитую кокарду в старом ларце у себя дома – не преступление, – и палата общин и палата лордов едва отзываются. Возможно, им довольно уже и Акта о лишении прав, возможно, они устали от смертей. Возможно, у многих в деревенских домах хранятся в старых ларцах точно такие же кокарды, оставшиеся с тех пор, когда они надеялись, что придут времена получше, когда было столько паломников, шедших за благодатью. В любом случае это все свидетельства, которые есть у Кромвеля, и меня следует держать в Тауэре по желанию Его Величества – и моего внука Гарри, и Гертруду, и ее мальчика.

Тауэр, Лондон, зима 1539 года

Наша жизнь словно замирает без движения, когда от холода замерзает вода в наших кувшинах, а капли на краю крыши превращаются в длинные острые сосульки. Гарри разрешают посещать уроки с Эдвардом, он остается в комнатах Куртене на обед, там кормят лучше, чем у меня. Мы с Гертрудой передаем друг другу добрые пожелания, но не пишем ни слова. Мой кузен Уильям де ла Поул умирает в одиночестве в своей холодной камере, где жил в заточении; невинный человек, мой родственник. Он провел здесь тридцать семь лет. Я молюсь за него; но стараюсь о нем не думать. Когда хватает света, я читаю или шью, сидя у окна, выходящего на лужайку. Я молюсь перед маленьким алтарем в углу комнаты. Я не задумываюсь об освобождении, о свободе, о будущем. Я стараюсь вообще не думать. Учусь стойкости.

Движется только мир снаружи. Урсула пишет мне, что у Констанс и Джеффри родился ребенок, девочка, ее назовут Катериной, а король собирается вновь жениться. Нашли принцессу, готовую выйти за человека, которого она никогда не видела и о котором могла слышать лишь самое худшее. Анне Клевской следующей весной предстоит долгое путешествие с ее протестантской родины в страну, которую разрушают король и Кромвель.

Тауэр, Лондон, весна 1540 года

Мы прожили долгий год и суровую зиму в своих камерах, видели небо только серыми пластинками между прутьями решетки, чувствовали ветер с реки, холодным сквозняком пробивавшийся под толстые двери, слышали одинокую песню зимней малиновки и бесконечную жалобу чаек вдалеке.

Гарри становится все выше и выше, он вырос из лосин и башмаков, и мне приходится упрашивать смотрителя, чтобы ему выдали новую одежду. Нам позволено разводить в комнатах огонь, когда становится очень холодно, и я вижу, как у меня распухают и краснеют пальцы из-за ознобышей. В маленьких комнатках очень рано темнеет, здесь подолгу темно, рассвет приходит все позже и позже, и холодной зимой, когда от реки поднимается туман или низко опускаются облака, светло так и не становится.

Я стараюсь быть веселой и бодрой ради Гарри, я читаю с ним на латыни и по-французски, но когда он уходит спать к себе, а меня запирают в камере, я натягиваю тонкое одеяло на голову и лежу с сухими глазами в затхлой темноте, понимая, что я слишком раздавлена горем, чтобы плакать.

Мы ждем, когда с приходом весны зазеленеют деревья в Тауэре и из фруктового сада коменданта послышится пение черных дроздов. Двоим мальчикам разрешают выйти на лужайку поиграть, кто-то ставит для них мишень и дает им луки и стрелы; кто-то еще приносит им шары и размечает для них лужайку. Днем становится теплее, но в наших комнатах по-прежнему очень холодно, и я прошу смотрителя, чтобы мне разрешили послать за теплой одеждой. Мне прислуживают моя дама и служанка казначея, и мне стыдно, что я не могу платить им жалованье. Смотритель подает прошение, и я получаю кое-какую одежду и немного денег, а потом, без всякой причины, внезапно отпускают Гертруду Куртене.

Уильям Фитцуильям лично приходит с тюремщиком, чтобы сообщить мне добрую весть.

– Нас тоже отпустят? – спокойно спрашиваю я.

Я кладу руку на худое плечо Гарри и чувствую, как он содрогается, словно кречет в неволе, при мысли о свободе.

– Простите, Ваша Милость, – отвечает тюремщик, Томас Филипс. – Вас отпустить приказа пока не было.

Я чувствую, как опускаются плечи Гарри, а Томас видит, какое у меня делается лицо.

– Может быть, вскоре, – говорит он и поворачивается к Гарри: – Но товарища своего вы не лишитесь, так что вам не будет одиноко, – произносит он, стараясь, чтобы это прозвучало радостно.

– Эдвард не поедет с матерью? – спрашиваю я. – Леди Куртене отпускают, а ее маленького сына оставляют под стражей?

Он смотрит мне в глаза и понимает, как и я, что под стражей держат Плантагенетов, а не изменников. Гертруда может идти, она урожденная Блоунт, дочь барона Маунтджоя. Но ее сын, Эдвард, должен остаться, потому что его имя – Куртене.

Обвинения нет, обвинения быть не может, он ребенок, он и дома-то никогда не покидал. Король просто собирает у себя сыновей Плантагенетов, как Рытик, подрывающий дом, как чудовище из сказки, поедающее детей, одного за другим.

Я думаю о маленьких Гарри и Эдварде, об их ясных живых глазах, о кудрявых каштановых волосах Гарри и о холодных стенах Тауэра, о долгих днях заключения; мне открывается новая стойкость и новая боль. Я смотрю на Уильяма Фитцуильяма и говорю ему:

– Как пожелает король.

– Вы не считаете это несправедливым? – удивленно спрашивает он, словно он мой друг и может просить о том, чтобы мальчика отпустили. – Не думаете, что должны высказаться? Подать прошение?

Я пожимаю плечами.

– Он король, – говорю я. – Он император, верховный глава церкви. Его суждение верно. Вы не думаете, что его суждение непогрешимо, милорд?

При этих словах он моргает, моргает, как его господин, крот, и сглатывает.

– Король не ошибается, – быстро говорит Уильям, словно я могу за ним шпионить.

– Конечно нет, – отзываюсь я.

Тауэр, Лондон, лето 1540 года

Летом легче, хотя мне и не разрешают покидать камеру, Гарри и Эдвард могут выйти и гулять сколько угодно, лишь бы не покидали стены Тауэра. Они пытаются развлекаться, как всякие мальчишки, играют, борются, мечтают, даже ловят рыбу в темных глубинах возле водных ворот и плавают во рве. Моя служанка каждый день приходит в Тауэр и уходит из него, иногда она приносит мне что-нибудь вкусное, по сезону. Однажды она приносит горстку клубники, и, едва ощутив ее вкус, я возвращаюсь в сад Бишем Мэнор, на моем языке сок спелой ягоды, в спину мне светит солнце, и весь мир у моих ног.

– А еще у меня новости, – говорит служанка.

Я бросаю взгляд на дверь, за которой может пройти тюремщик.

– Осторожнее в речах, – напоминаю я.

– Это все знают, – говорит она. – Король собирается оставить свою новую жену, хотя она пробыла у нас в стране всего семь месяцев.

Мне на ум тотчас приходит моя принцесса, леди Мария, которая лишится еще одной мачехи и подруги.

– Оставить? – повторяю я, остерегаясь слов, гадая, не обвинят ли ее в чем-нибудь чудовищном и не убьют ли.

– Говорят, их брак так и не был завершен, – шепотом произносит моя служанка. – И ее будут звать сестрой короля и поселят в Ричмондском дворце.

Я осознаю, что непонимающе уставилась на служанку; но я не могу осмыслить мир, в котором король может назвать жену сестрой и отослать ее жить отдельно во дворце. Генриху что, вообще никто не дает советов? Никто не скажет ему, что истину создает не он, он не может сам ее сочинить? Нельзя сегодня звать женщину женой, а завтра – сестрой. Нельзя говорить, что его дочь не принцесса. Нельзя звать себя Папой. Кто наберется смелости и назовет то, что с каждым днем становится яснее: король не видит мир таким, какой он есть, его зрение обманчиво, король, пусть это и изменническая речь, – совсем сошел с ума.

На следующий день я смотрю из своего арочного окна на реку и вдруг вижу барку Говардов, быстро идущую вниз по течению; вижу, как она поворачивается, как умело выгребают весла, чтобы завести ее в док, пока со скрипом открываются водные ворота. Новый несчастный, взятый под стражу Томасом Говардом, думаю я, и с интересом смотрю на коренастую фигуру, которая выбирается из барки и дерется, как ломовой извозчик, схватившись с полудюжиной на берегу.

– Помогай ему Бог, – говорю я, когда он прорывается, как затравленный медведь, без надежды на освобождение.

Стражники готовы на него броситься, и он с ними сражается на ступенях, пока не скроется из вида за проемом моего окна; я прижимаюсь к камню и выглядываю из стреловидной арки.

Я любопытна, как заключенный в одиночке, но еще мне кажется, что я узнала человека, который набросился на своих тюремщиков. Я узнала его, едва он сошел с барки; его клерикальные черные одежды лучшего покроя, его широкие плечи и черную бархатную шляпу. Я изумленно смотрю вниз, прижавшись щекой к холодному камню, чтобы увидеть Томаса Кромвеля, которого арестовали, заключили под стражу и тащат, как бы он ни дрался, в тот самый Тауэр, куда он отправил столь многих.

Я отступаю от арки, добираюсь до кровати, падаю на колени и прячу лицо в ладони. Оказывается, я наконец-то плачу, между пальцев у меня струятся горячие слезы.

– Спасибо, Господи, – тихо плачу я. – Спасибо, Господи, что дал дожить до этого дня. Гарри и Эдвард спасены, мальчики спасены, ведь злой советник короля пал и нас всех освободят.

Томас Филипс, смотритель, скажет мне только, что Томас Кромвель, лишенный цепи канцлера и всей своей власти, арестован, что его держат в Тауэре и он молит о помиловании, как до него молили многие достойные люди. Он должен слышать, как слышу я, шум, с которым на Тауэрском холме возводят эшафот, и в такой же прекрасный солнечный день, какой стоял, когда вывели на казнь Джона Фишера или Томаса Мора, их враг, враг веры в Англии, идет по их стопам на смерть.

Я велю Гарри и его кузену Эдварду не подходить к окнам и не смотреть, как побежденный враг их семьи проходит под гулкой аркой ворот, по подъемному мосту и медленно поднимается по мощеной дорожке на Тауэрский холм; но мы слышим, как рокочут барабаны и как выкрикивает насмешки толпа. Я опускаюсь на колени перед распятием и думаю о своем сыне Монтегю, предсказавшем, что Кромвель, глухой к крику: «Пощады! Пощады! Пощады!», – однажды сам выкрикнет эти слова и не найдет себе пощады.

Я жду, что дверь в мою камеру распахнется и нас отпустят. Мы были заключены по Акту о лишении прав, внесенному Томасом Кромвелем; теперь он мертв, и нас точно отпустят.

Пока за нами никто не приходит; но, возможно, о нас забыли с новой женитьбой короля, – говорят, он обезумел от радости с новой невестой, еще одной девушкой из семьи Говардов, маленькой Китти Говард, которая годится ему во внучки и хороша собой, как все девочки Говардов. Я вспоминаю, как Джеффри сказал, что Говарды для короля все равно что заяц для гончей Талботов, а потом вспоминаю, что не надо думать о Джеффри.

Я жду, когда король вернется из медового месяца, переполненный благоволением жениха, и кто-нибудь напомнит ему о нас и о том, чтобы он подписал приказ о нашем освобождении. Потом я узнаю, что его счастье в одночасье закончилось, что он болен, что впал в отчаяние, как безумец, и затворился, как заключена я, в двух комнатках, сходя с ума от боли и мучаясь разбитыми надеждами, что он слишком утомлен и страдает, чтобы заниматься делами.

Все лето я жду, когда мне скажут, что король вышел из меланхолии, всю осень, а потом, когда снова начинает холодать, я думаю, что король, возможно, помилует и освободит нас в новом году, после Рождества, в честь праздника; но этого не происходит.

Тауэр, Лондон, весна 1541 года

Король собирается повезти свою избранницу, которую зовет «розой без шипов», в большое путешествие на север, в поездку, на которую не отваживался раньше, показаться северянам и принять их извинения за Благодатное паломничество. Он остановится у тех, кто недавно построил себе дома из камня снесенных монастырей, поедет по землям, где до сих пор гремят в цепях на придорожных виселицах кости изменников. Он беспечно будет ходить среди людей, чья жизнь кончилась, когда разрушили их церковь, чья вера лишена дома, а сами они лишены надежды. Он облачит свое огромное жирное тело в линкольнский зеленый и прикинется Робином Гудом, а дитя, на котором женился, заставить танцевать в зеленом, как Деву Марианну.

Я все еще надеюсь. Я надеюсь, как надеялся когда-то мой умерший кузен Генри Куртене, что будут лучшие времена и мир станет повеселее. Возможно, король отпустит Гарри, Эдварда и меня до того, как отправится на север, в знак милосердия и прощения. Если он может простить Йорк, город Плантагенетов, открывший ворота паломникам, он точно может простить двух невинных мальчиков.

Я просыпаюсь в эти ясные утра на рассвете и слышу, как за моим окном поют птицы, и вижу, как медленно ползет по стене солнечный свет. Томас Филипс, смотритель, к моему удивлению, стучит в дверь и, когда я встаю и накидываю халат поверх ночной рубашки, входит; вид у него такой, словно ему нехорошо.

– Что случилось? – тут же встревожившись, спрашиваю я. – Мой внук заболел?

– Он здоров, здоров, – поспешно отвечает Томас.

– Эдвард?

– Он здоров.

– Тогда что случилось, мистер Филипс, отчего вы в таком смятении? Что такое?

– Мне горестно, – вот и все, что он может вымолвить.

Он отворачивается, качает головой и прочищает горло. Что-то так его печалит, что он едва может говорить.

– Мне горестно говорить вам, что вас казнят.

– Меня?

Этого не может быть. Казни Анны Болейн предшествовал суд, на котором пэров убедили, что она была ведьмой и прелюбодейкой. Знатную женщину, члена королевской семьи, нельзя казнить без обвинения и без суда.

– Да.

Я подхожу к низкому окну, которое выходит на лужайку, и выглядываю наружу.

– Быть этого не может, – говорю я. – Не может быть.

Филипс снова прочищает горло.

– Есть приказ.

– Эшафота нет, – просто говорю я, указывая на Тауэрский луг за стеной. – Нет эшафота.

– Принесут плаху, – говорит он. – Поставят на траву.

Я поворачиваюсь и смотрю на него.

– Плаху? Поставят на траву плаху и тайно меня казнят?

Он кивает.

– Не было ни обвинения, ни суда. Нет эшафота. Человек, который меня обвинил, сам казнен по обвинению в измене. Этого не может быть.

– Может, – отвечает Томас. – Умоляю, подготовьте свою душу, Ваша Милость.

– Когда? – спрашиваю я.

Я думаю, что он скажет «послезавтра» или «в конце недели».

Он говорит:

– В семь. Через полтора часа, – и выходит из комнаты, опустив голову.

Я не могу уложить в голове, что мне осталось жить полтора часа. Приходит капеллан, выслушивает мою исповедь, я умоляю его сейчас же пойти к мальчикам и передать им мое благословение и любовь, пусть скажет, чтобы не подходили к окнам, из которых видно лужайку и плаху. Собралось несколько человек; я вижу цепь лорд-мэра Лондона, но сейчас раннее утро, и все это неожиданно, так что сказать успели немногим и пришли немногие.

Так еще хуже, думаю я. Король, должно быть, принял решение из прихоти, возможно, только вчера вечером, а приказ, наверное, отправили сегодня утром. И никто его не отговорил. Из всей моей бесчисленной плодовитой семьи не осталось никого, кто мог бы его отговорить.

Я пытаюсь молиться, но мой ум мечется, как жеребенок на весеннем лугу. В завещании я распорядилась, чтобы мои долги выплатили и молились за мою душу, а похоронить себя завещала в своем старом приорате. Но я сомневаюсь, что кто-то позаботится о том, чтобы мое тело, – я внезапно с удивлением вспоминаю, что голова моя будет в корзине, – повезли в мою старую часовню. Так что, вероятно, я буду лежать в часовне Тауэра, рядом с моим сыном Монтегю. Это дает мне утешение, пока я не вспоминаю о его сыне, своем внуке Гарри, и думаю о том, кто станет о нем заботиться, отпустят ли его когда-нибудь или он умрет здесь и еще одного мальчика Плантагенетов похоронят в Тауэре.

Я думаю обо всем этом, пока моя дама меня одевает, накидывает мне на плечи новый плащ и подвязывает волосы под чепцом, чтобы открыть шею для топора.

– Это неправильно, – раздраженно произношу я, словно платье зашнуровано неверно, и она падает на колени и плачет, промокая глаза подолом моего платья.

– Это грешно! – выкрикивает она.

– Тише, – произношу я.

Меня не трогает ее печаль, я не могу ее понять. Я словно в тумане, будто не понимаю, ни что мне говорят, ни что сейчас случится.

У дверей ждут священник и стражник. Все происходит как-то очень быстро, я боюсь, что не готова. Я думаю, что, конечно, может статься и так, что я дойду только до лужайки и придет королевское помилование. Это было бы вполне в русле его представлений о величии: приговорить женщину к смерти после обеда и помиловать перед завтраком, чтобы все говорили о его власти и милосердии.

Я бреду вниз по лестнице, меня поддерживает под руку моя дама – не только потому, что ноги у меня плохо гнутся и я отвыкла от ходьбы, но и потому, что я хочу дать побольше времени королевскому гонцу со свитком, лентой и печатью. Но когда мы доходим до двери Тауэра, никого нет, только горстка людей у прямой мощеной дорожки, а в конце ее стоит деревянная колода и рядом – юноша в черном капюшоне, с топором в руке.

Руку мне холодят монетки, которые я должна ему заплатить, передо мной идет капеллан, мы проходим весь недлинный путь до плахи. Я не смотрю на башню Бошан, боясь увидеть, что внук меня не послушался и смотрит из окна комнаты Эдварда. Я понимаю, что не смогу передвигать ноги, если увижу их личики, глядящие на то, как я иду к смерти.

От реки долетает порыв ветра, и знамена внезапно начинают полоскаться. Я глубоко вдыхаю и думаю о тех, кто вышел из Тауэра до меня, о том, что они, без сомнения, отправились на небеса. Я думаю о своем брате, идущем к Тауэрскому холму, чувствующем капли дождя на лице и мокрую траву под сапогами. Мой младший брат, за которым, как и за моим внуком, не было иной вины, кроме имени. Никто из нас не был заключен в тюрьму за то, что мы сделали; нас заточили за то, кто мы, и это ничто не изменит.

Мы подходим к палачу, хотя я едва заметила пройденный путь. Я жалею, что мало заботилась о своей душе и не молилась, пока шла. Мысли мои бессвязны, я не завершила молитву, я не готова к смерти. Я кладу два пенни в руку в черной рукавице. Глаза палача поблескивают сквозь прорезь в маске. Я замечаю, что его рука дрожит, он сует монетки в карман и крепко берется за топор.

Я стою перед ним и произношу слова, которые должен произнести каждый приговоренный. Говорю о своей верности королю и велю ему повиноваться. Тут мне хочется рассмеяться во весь голос. Как можно повиноваться королю, чьи желания меняются каждый миг? Как можно быть верным безумцу? Я передаю благословение и добрые пожелания маленькому принцу Эдуарду, хотя сомневаюсь, что он доживет до того, чтобы стать мужчиной, бедный, бедный проклятый мальчик Тюдор, я шлю благословение и свою любовь принцессе Марии, я помню, что ее нужно называть леди Мария, и говорю, что надеюсь, что и она меня благословляет, меня, так нежно ее любившую.

– Довольно, – прерывает меня Филипс. – Простите, Ваша Милость. Вам не позволена длинная речь.

Палач делает шаг вперед и говорит:

– Положите голову на плаху и протяните руки, когда будете готовы, мэм.

Я послушно кладу руки на плаху и неуклюже опускаюсь на траву. Я чувствую ее запах под своими коленями. Осознаю боль в спине, крики чаек и чей-то плач. А потом, внезапно, когда я уже приготовилась упереться лбом в грубую поверхность деревянной колоды и раскинуть руки, чтобы подать знак, что можно бить, меня охватывает радость, желание жить, и я говорю:

– Нет.

Уже слишком поздно, палач занес топор, он опускает его, но я говорю:

– Нет, – и сажусь, отталкиваясь от плахи, чтобы встать на ноги.

Чудовищный удар обрушивается мне на затылок, но я почти не чувствую боли. Он валит меня на землю, и я повторяю:

– Нет.

Внезапно меня наполняет восторг бунта. Я не подчиняюсь воле безумного Генриха Тюдора, я не кладу голову на плаху и не положу никогда. Я буду бороться за жизнь, я кричу:

– Нет! – пытаясь встать.

– Нет! – когда следует новый удар.

– Нет, – когда ползу прочь, и из ран на моей шее и затылке хлещет кровь, ослепляя меня, но не заливая радость от того, что я борюсь за жизнь, даже когда она от меня ускользает, и до последнего свидетельствую о том зле, которое Генрих Тюдор причинил мне и моим родным.

– Нет! – выкрикиваю я. – Нет! Нет! Нет!

Примечание автора

Этот роман – история долгой жизни, прожитой в центре событий, жизни, которая, поскольку прожита она женщиной, осталась не замеченной большинством хронистов того времени и последующих историков. Самой большой претензией Маргарет Поул на известность был тот факт, что она оказалась самой старшей среди казненных Генрихом VIII, – ей было шестьдесят семь, когда ее зверски убили на Тауэрском лугу, – но ее жизнь, как я попыталась показать в этой книге, прошла в сердце двора Тюдоров и в центре прежней королевской семьи.

Чем больше я изучала ее жизнь и размышляла о ней и об ее обширной семье, о Плантагенетах, тем больше задавалась вопросом, не стояла ли она в центре заговора. Иногда ее роль была активной, иногда она вела себя тихо, но, видимо, всегда осознавала претензию своей семьи на трон; у них всегда был претендент – в изгнании, готовый вторгнуться, или арестованный. Не было периода, когда Генрих VII и его сын могли не бояться претендента из Плантагенетов, и хотя многие историки считают это паранойей Тюдоров, мне интересно, не было ли постоянной подлинной угрозы со стороны прежней королевской семьи, чего-то вроде движения Сопротивления: лишь иногда действующего открыто, но всегда дающего о себе знать.

Роман начинается с неоднозначного предположения, что Катерина Арагонская приняла решение солгать о своем браке с Артуром, чтобы выйти замуж вторично, за его брата Генриха. Я полагаю, что рассмотрение общеизвестных фактов, – официальное разделение ложа, совместная жизнь молодой пары в Ладлоу, их юность и здоровье, и отсутствие какой-либо тревоги относительно того, был ли их брак завершен, – убедительно указывает на то, что они обвенчались и вступили в интимные отношения. Так, безусловно думали в то время все, и собственная мать Катерины испросила разрешение Папы, которое позволяло ее дочери вторично заключить брак, независимо от того, была ли у нее половая близость.

Несколько десятилетий спустя, когда ее спросили, был ли завершен ее брак с Артуром, у нее были веские причины лгать: она защищала свой брак с Генрихом VIII и законность рождения своей дочери. Стереотипное восприятие женщин историками позднейшего времени (особенно викторианскими) предполагало, что, поскольку Катерина была «хорошей» женщиной, она была неспособна на ложь. Я склонна более широко смотреть на женское двуличие.

Как историк я могу изучить доводы разных сторон и поделиться своими соображениями с читателем. Как романисту мне приходится привязывать сюжет к одной последовательной точке зрения, поэтому рассказ о первом браке Катерины и ее решении выйти за принца Гарри является вымыслом, основанным на моей собственной интерпретации исторических фактов.

Из работы сэра Джона Дьюхерста я почерпнула даты беременностей Катерины Арагонской. Потеря детей Генриха VIII исследуется очень активно. В недавнем интересном исследовании Катрины Бэнкс Уитли и Киры Крамер высказано предположение, что кровь Генриха могла быть Келл-положительной, что может приводить к выкидышам, рождению мертвых детей и младенческим смертям, если у матери более часто встречающаяся Келл-отрицательная группа крови. Уитли и Крамер также предполагают, что проявившиеся у Генриха с возрастом симптомы паранойи и гнев могли быть вызваны синдромом Маклеода – болезнью, которой страдают только люди с Келл-положительной группой крови. Синдром Маклеода обычно развивается, когда пациенту около сорока лет, и вызывает физическую дегенерацию и изменения личности, приводящие к паранойе, депрессии и иррациональному поведению.

Интересно, что Уитли и Крамер прослеживают синдром Келла до Жакетты, герцогини Бедфордской, подозревавшейся в колдовстве матери Елизаветы Вудвилл. Порой литература создает пугающие метафоры исторической правды: в вымышленной сцене романа Елизавета вместе с дочерью, Елизаветой Йоркской, проклинает убийц своих сыновей, предрекая им потерю сыновей и внуков, а в реальной жизни ее гены, неизвестные и неопределимые в те времена, внедрились в род Тюдоров через ее дочь и могли вызвать смерти четырех младенцев Катерины Арагонской и трех – Анны Болейн.

Этот роман посвящен упадку Генриха VIII, превратившегося из молодого красивого принца, в котором видели спасителя страны, в больного, страдающего ожирением тирана. Увядание молодого короля было предметом многих прекрасных сочинений, – некоторые, показавшиеся мне наиболее полезными, я перечисляю далее, – но впервые за время своих исследований я полностью поняла, насколько жестоким было его правление и насколько глубок распад личности. Все это заставило меня задуматься о том, как легко правитель скатывается к тирании, особенно если никто ему не противостоит. По мере того как Генрих меняет советников, как ухудшается его душевное состояние, а применение виселиц становится террором против собственного народа, видишь, как в прекрасно знакомом и любимом мире Тюдоров зарождается деспот. Генрих мог вешать верных ему жителей севера, потому что никто не встал на защиту Томаса Мора, Джона Фишера и даже герцога Бекингема. Он выучил, что можно казнить двух жен, развестись еще с одной и запугать последнюю, потому что никто действенно не заступился за первую. Портрет обожаемого Генриха в учебниках для младшей школы, – эксцентричный блистательный правитель, женившийся шесть раз, – это еще и отвратительный портрет домашнего насильника, мучившего жену и детей, и серийного убийцы, ведшего войну против собственного народа и даже против собственной семьи.

Ответом Генриха на прошение паломников о сохранении привычных правителей и религии стало нападение на север Англии и на верных католической церкви. Король был осознанно бесчестен, когда казнил людей, веривших, что они, во-первых, могли обратиться к нему в поисках справедливости и, во-вторых, что он дал им полное прощение и будет верен слову. Это один из страшнейших периодов нашей истории, но о нем мало известно, возможно, потому что это история поражения и трагедии, а проигравшие редко рассказывают, как было дело.

Маргарет отправили на эшафот без обвинения, без суда и даже без уведомления, как я и пишу. Казнь ее была проведена неумело, возможно, из-за того, что палач был неопытен, или из-за того, что она отказалась класть голову на плаху. В знак уважения к ней и ко всем женщинам, отказывающимся принять наказание, наложенное на них несправедливым миром, я описала в романе, что она умерла так же, как жила – сопротивляясь тирании Тюдоров. Она была причислена к лику святых в 1886 году как мученица за веру и почитается церковью как блаженная Маргарет Поул, ежегодно 28 мая.

Ее внук Генри исчез, вероятно умер в Тауэре. Эдвард Куртене был выпущен, только когда на престол взошла Мария I, которая его освободила и пожаловала ему титул графа Девона в сентябре 1553 года. Джеффри Поул бежал из Англии и получил от Папы отпущение за предательство брата. Он вернулся в Англию, только когда Мария I взошла на трон, как и Реджинальд, принявший сан и ставший архиепископом Кентерберийским, тесно сотрудничая с Марией I в деле восстановления католической церкви Англии на протяжении всего правления королевы.

Есть в этой истории – истории древнего рода, против воли утратившего положение, верного молодой женщине, с которой обошлись чудовищно несправедливо, верного своей вере, пытавшегося выжить, – нечто, что меня глубоко трогало в процессе работы. Вымысел, как всегда, вторичен по сравнению с историей; реальные женщины всегда сложнее и противоречивее, они больше героинь романа, они, как и сегодняшние женщины, часто превосходят то, что о них сообщают, и иногда то, чем хочет видеть их мир.

Оглавление

  • Примечание автора Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Проклятие королей», Филиппа Грегори

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства