Ширин Мелек Кёсем-султан. Дорога к власти
© Григорий Панченко, 2016
© Shutterstock.com / lenaer, Syda Productions, Alex Tihonovs, India Picture, обложка, 2017
© Книжный клуб «Клуб Семейного Досуга», издание на русском языке, 2017
© Книжный клуб «Клуб Семейного Досуга», художественное оформление, 2017
Глава 1. Муккадиме
Завязка представления в традиционной пьесе театра теней о Карагёзе и Хадживате
– Я ранен жизнью… – задумчиво произнес Мустафа.
Слышно, как за окном поют птицы. И далекий звон фонтанов тоже слышен. Все это как бы не считается звуками: здесь правит «госпожа Тишина», это ее атрибуты. Она не сводится к полному молчанию: такое уместно лишь в склепе, Тишина же – повелительница ласковая.
А еще слышно, как вдалеке, подражая птицам, негромко поет ребаб: он, струнный, тоже слуга госпожи Тишины, поэтому только ему из музыкальных инструментов тут и место. Сперва казалось, что и голос флейты можно допустить, но вот уже год, как не кажется так. Ранит игра флейты, словно жизнь.
– Жизнь ранит, она и лечит, почтенный, – возразил Абрахам бен Закуто. Знал, что «господином и повелителем» Мустафу тут звать не следует, султану это и на заседаниях дивана тягостно, а уж тут, под сенью Тишины, он только об одном мечтает: подольше бы не надевать золоченую шкуру владыки правоверных…
– Меня не лечит, – покачал головой Мустафа. – Ломит душу тоска, камнем лежит на сердце печаль…
Никакой печали и тоски в его голосе не чувствовалось, говорил он скорее беззаботно. Но у Кёсем защемило в груди: она знала, что султан прав…
Лекарь украдкой покосился на нее. Поймал взгляд, оперся на него, как на посох, – и, придерживаясь за эту опору, уже открыто посмотрел на Халиме-султан.
– Мой сын… – начала было та.
– Давно умер, мама, – равнодушно отмахнулся Мустафа.
Халиме осеклась. Кёсем даже чуть было не пожалела ее: вот ведь упорство у матери султана – даже не мужское, а прямо-таки ослиное! Вроде бы могла же, за столько-то лет, усвоить, что доступа к разуму сына у нее нет… ни у кого этого доступа нет, кроме друзей отрочества. А сейчас это – сама Кёсем и…
Но не унимается валиде-султан. Стоит появиться новому лекарю – и она опять проверяет, не откроет ли ей тот путь к власти над султаном. Даже не хочет вспомнить, откуда эти лекари берутся и кто привел во дворец хотя бы вот этого.
– Дочь моя… – пересиливая себя, произнесла Халиме почти умоляюще. И посмотрела на Кёсем.
Все на нее сейчас смотрели, даже служанки, замершие у дальней стены. Все, кроме самого Мустафы.
Вздохнув, она подошла к султану, погладила его по щеке. Мустафа слабо улыбнулся. Взгляд его тем не менее рассеянно плавал по комнате, ни на ком не останавливаясь.
– Держись, братик. (Халиме поморщилась, но промолчала: Кёсем всегда обращалась к ее сыну так – просто потому, что иначе к нему было не достучаться.) Я скоро вернусь, причем не одна: сегодня у нас для тебя сюрприз!
– Хадидже приведешь? – на лице Мустафы обозначилась тень интереса.
Кёсем покачала головой. Бедный Мустафа. Повелитель правоверных, халиф ислама, хранитель мечетей в Мекке и Медине… Несчастный подросток, навсегда застрявший в том времени, когда случайный удар, нанесенный во время тренировки рукой брата…
Не надо об этом.
Имя «Хадидже» – из того самого времени. Мустафа помнит, что так звали одну из девушек, волею судьбы оказавшихся при мальчишках-шахзаде в совершенно невиданной роли: не наложницы, не гаремные узницы, а друзья, равные среди равных. Но он совершенно забыл, как ее зовут теперь.
– Нет, Махфируз… Хадидже не может прийти сегодня.
– Опять! – огорчился Мустафа.
– Да, все еще не может. Она… не совсем здорова.
– Тоже ранена жизнью. – Султан пожал плечами. – Бывает.
Кёсем выслушала все это с каменным лицом. Опасаться следовало только Халиме: вдруг та сейчас с недовольной гримасой скажет, что…
Но валиде-султан предпочла промолчать.
– Не будем об этом, братик, – сказала тогда Кёсем, проглотив подступивший к горлу ком. – Сюрприз, о котором я тебе хочу сказать, вообще не с Хадидже связан. Сегодня приехал один из братьев – угадай, который!..
– А, – Мустафа сразу потерял интерес к разговору, – один из братьев ко мне и так часто заходит. Второму-то сюда хода нет, а вот Ахмед то и дело заглядывает. Он и перед самым вашим приходом был.
Валиде прижала руку к губам, но удержалась от вскрика. А вот по ряду служанок, выстроившихся сейчас у дальней стены павильона, пронесся слитный вздох ужаса. Кёсем бешено взглянула на них – и они умолкли: ее гнев им, конечно, меньше всего хотелось бы вызвать, он-то точно не призрачный.
– Никто не заходил сюда, госпожа! – дрожащим голосом поспешила заверить старшая из служанок. – Ни живой, ни мертвый!
– Заткнись, дура! – приглушенно рыкнула на нее Халиме, кажется, больше всего разъяренная тем, что служанка обратилась не к ней, а к Кёсем.
– Не надо здесь кричать, дражайшая матушка, валиде-султан, – поспешно, но твердо вмешалась Кёсем. – Только не здесь. Эти девушки, как умеют, берегут покой султана – и нам ведь он тоже не безразличен, правда же?
Только так и можно с Халиме: железо в патоке. Если порознь, на нее не подействует.
– Да, дочь моя… – с трудом произнесла валиде. Посмотрела на своего сына – и глаза ее вдруг наполнились слезами, самыми настоящими, не напоказ. Прикрыв лицо рукавом, Халиме устремилась прочь из зала.
Кёсем в некотором ошеломлении посмотрела ей вслед. Сделала успокаивающий жест служанкам: несите службу дальше, ничего вам не будет (про себя добавив: «Хотя вы и вправду дуры»). Прочитала беззвучный вопрос на лице лекаря, чуть заметно качнула головой: не сейчас. Снова повернулась к Мустафе:
– Один из братьев Крылатых прибыл ко двору. Не хочешь угадать, какой именно?
Это тоже были «гости из прошлого», из времен отрочества нынешнего султана – и их-то он помнил хорошо. Братья-близнецы, Доган и Картал, Сокол и Орел – потому и «Крылатые».
– А чего тут гадать. – Мустафа пожал плечами. – Тот, который с Башар, – он и прибыл. Зови, зови их сюда, обоих. И деревянные клинки пусть с собой прихватят: проверим, кто теперь фехтует лучше…
Башар, девушку из того времени, когда юные шахзаде и их друзья беззаботно состязались в искусстве владения тренировочным оружием, он тоже помнил. И помнил, что она уже тогда была обещана в жены одному из близнецов.
Почти наверняка помнил и какому именно. Но сейчас этого не сказал. Не счел нужным – или…
Говорят, что у слепцов особенно острый слух. А у безумных какая-то часть их разума, неповрежденная, обладает, наверно, высшей мудростью.
– Скоро позову, – кивнула Кёсем. – Только они к тебе без клинков придут, даже деревянных. Хватит, напроверялись уже…
Она снова погладила Мустафу по щеке и поспешно вышла, чувствуя, что иначе и у нее в глазах вот-вот появятся слезы.
– Ахмед, госпожа, это… – лекарь сделал паузу.
– Да, – неохотно, но твердо кивнула Кёсем. – Не слуга, не охранник, не евнух, а покойный султан. Брат нынешнего султана, – зачем-то уточнила она.
Спросит ли бен Закуто про второго брата, того, которому к Мустафе хода нет? Вообще-то за пределами дворца не слишком известно, что среди сыновей позапрошлого султана был еще и некто Яхья. До такой степени неизвестно, что за знание этого может и голова с плеч слететь.
Тут Кёсем мысленно назвала себя дурой хуже давешних служанок, что приставлены к больному султану. Лекарь-то не с неба свалился: он именно из тех кругов, в которых о Яхье знают не по слухам. Там всем ведомо, какова была судьба этого шахзаде. Человека, который сперва «случайно» во время дружеских состязаний проломил голову младшему брату (и правда случайно – метил-то в старшего), потом ушел в побег – и во время этого побега, сотворив еще одну кровавую мерзость, сгинул, исчез из мира живых.
Не жизнью ты был ранен, Мустафа, а рукой своего брата. Понятно, отчего ему к тебе хода нет, даже из мира мертвых.
– Что посоветуешь, почтенный? – спросила Кёсем чуть резче, чем намеревалась.
– Тут мало что можно посоветовать, госпожа, – спокойно и твердо ответил врач. – Но все же попробую. Однако сперва позволь задать несколько вопросов.
– Мне?
– Если на то будет твоя милость, да, госпожа. Или тому, кто знает о болезни повелителя больше всех.
– Значит, мне, – вздохнула Кёсем. – Спрашивай, Абрахам-эфенди.
Абрахам бен Закуто мгновение помедлил, видимо прикидывая, не безопасней ли все-таки будет говорить цветисто и льстиво, но отказался от этой мысли. Он тоже знал, с кем говорит, хотя во дворце Топкапы прежде не бывал.
– Случалось ли когда-нибудь, чтобы повелитель правоверных… э-э, чтобы он (лекарь неопределенно кивнул подбородком в сторону двери павильона, из которого они только что вышли) хотя бы на краткое время лишался речи? Ну и других подобающих человеческому существу навыков. Как то случилось с древним царем по имени Небукаднецар, который передвигался на четвереньках, ел руками, не держал на себе одежду…
– Такого нет.
– Благодарю, госпожа. А бывало ли такое, чтоб он оказывался не только безразличен к себе и окружающему миру, но вдобавок одержим тревогой и ощущением безысходности? Чтобы предавался мыслям о грозящем несчастье, винил в нем себя? Или, наоборот, жалел себя?
– Такое, пожалуй, отчасти да. Безысходность, правда, куда реже, чем безразличие, а обвинений самого себя я и вовсе не слышала… и мне не докладывали, чтобы такое случалось… А вот остальное – бывает. Иногда.
– Хорошо, госпожа…
– Да что же тут хорошего. – Кёсем покачала головой.
– Правда твоя, госпожа. Прошу простить: хорошо лишь то, что болезнь повелителя хотя бы отчасти проясняется. Теперь скажи, как он засыпает: быстро или после того, как вдоволь поворочается в постели?
– Ты полагаешь, почтенный, что я сплю с ним?
Она произнесла эту фразу без гнева и без улыбки, чтобы лекарь не грохнулся в обморок. Потому что услышать такое от реальной повелительницы Высокой Порты и в самом деле смертельно опасно. Даже если повелительница шутит. Особенно в этом случае!
– Нет, я полагаю, что ты, госпожа, знаешь обо всем, что творится с султаном. – Бен Закуто и не собирался падать в обморок. – Также полагаю, что сон его поверхностен, не приносит отдыха, поутру повелителя одолевают вялость и разбитость, а среди дня случаются приступы сонливости.
– Что ж, ты прав в обоих своих предположениях. – Кёсем вздохнула.
– Тогда осмелюсь зайти в предположениях еще дальше. Иногда повелитель ведет себя не как при сегодняшнем осмотре, а, наоборот, обнаруживает несвойственную ему обычно энергию и стремление к деятельности. Однако это стремление скорее тревожно, чем благодетельно. Угадал ли я, госпожа?
Она молча кивнула. На лекаря ей смотреть не хотелось, вдруг неприятна сделалась его премудрость, которая почти наверняка окажется бесплодной. Сколько уж их тут побывало, знатоков и искусников… Поэтому Кёсем старательно рассматривала дальнюю ветку дерева, под которым они сейчас стояли. Крона, аккуратно и тщательно подстриженная, накрывала их как шатер, но одна ветвь упрямо изогнулась в сторону, нарушая правильность. И именно на нее сейчас опустилась небольшая птичка. Увидела людей, приготовилась было вспорхнуть, но почему-то вдруг раздумала.
– А бывали ли случаи, когда повелитель… как бы это сказать… видел то, чего нет? Или слышал то, чего опять же нет?
– Ну, ты ведь сам сегодня удостоверился, почтенный. Если уж к нему приходит старший брат, умерший более двух лет назад… Служанки так испугались, что, кажется, и впрямь решили – он как-то там приходит, незримый для тех, кто в здравом рассудке.
– Приятно иметь дело с теми, госпожа, кто так не думает. – Лекарь поклонился, прижав ладонь к сердцу. – Случалось ли султану испытывать ужас перед… тем, чего или кого нет рядом с ним? Заново переживать миг, когда он был ранен, пытаться избежать этого, то есть действительно бежать от… невидимого противника, взывать к его милости или, наоборот, сражаться с ним?
Да, все знает лекарь. Собственно, потому и привезли именно его.
– Брату-убийце сюда ход закрыт, – отчеканила Кёсем. – Сам Мустафа в этом уверен твердо. А раз так, то чего еще и желать?
Кажется, бен Закуто остался не вполне удовлетворен этим ответом, но она больше не собиралась потакать лекарскому любопытству, потому что именно такое впечатление уже начинали производить его вопросы. Ты целитель – так начинай исцелять! А проницательных и до тебя было много, мудрых да многоопытных тоже, славных еще больше. Только вот что-то никто из них толком не помог.
Снова посмотрела на птичку-невеличку. Та, словно тоже любопытствуя, бойко перепорхнула поближе, забавно вертя головой, уставилась сперва бусинкой левого глаза, потом правого.
– Что ж, госпожа… – лекарь безошибочно понял, что пора переходить от вопросов к делу, – будь это пациент попроще, имело бы смысл применить лечение «проваливающимся мостом»: во время прогулки по саду завести его на декоративный мостик, который, э-э… случайно провалится, и больной упадет в холодную воду… где его желательно еще и придержать на сколько-то мгновений, – для этого под мостиком обычно ставят специально обученных служителей…
– И помогает? – Кёсем поморщилась.
– Довольно редко, госпожа, – признался врач. – А когда и помогает, то, как правило, ненадолго. Хотя результативней, чем окуривание коноплей, и безопасней, чем маковая смолка… которую я в этом случае точно не назначил бы. Однако внезапное погружение в воду – метод из тех, которые называют «убить или вылечить». Когда иного выхода нет, а результат требуется пускай ненадолго, но сразу – такую цену платят: сам непревзойденный Ибн Сина допускал подобное лечение, хотя и в исключительных случаях…
Бен Закуто сделал крохотную паузу, явно ожидая от своей собеседницы подсказки. Но та молчала, поневоле впечатленная: доселе все врачи, побывавшие здесь, либо торопливо признавались в полном бессилии доступной им медицины, либо, наоборот, сулили полное исцеление. При этом что те, что другие всячески рекомендовали опиумное питье и конопляное окуривание. Заявившие о своем бессилии – просто на всякий случай, как хорошее и проверенное средство, которое точно не повредит.
А еще все они призывали дополнять лечение молитвами. Или даже заменять. Впрочем, досточтимый Абрахам не принадлежит к числу правоверных, так что ему такое, пожалуй, запретно…
– Это ведь не наш случай, госпожа? – не дождавшись от нее знака, решился спросить лекарь.
«Разумеется», – сказала она глазами, вслух не произнеся ни звука.
– Тогда… – Бен Закуто снова помедлил. – Тогда, госпожа, не гневайся, я предложу путь, который сложен, требует терпения не на дни, а на годы – и при этом твердого результата не обещает. То, что называется «лечение души». Слушать тихую музыку, иногда самому музицировать, если обучен… султан ведь был обучен в отрочестве?.. Созерцать искусные танцы, как можно более плавные, ни в коем случае не воинские… Ну и другие зрелища того же рода тоже целебны. Еще иногда помогает чтение вслух дастанов или волшебных историй.
«Как долго?» – спросила Кёсем взглядом.
– Всю жизнь, госпожа, – грустно ответил лекарь. – Под наблюдением кого-то чуткого, опытного и дружественного.
И взглядом сказал: «Под твоим». А потом добавил, тоже взглядом и движением руки: «Вряд ли так уж долго…»
«Ясно. А теперь остановись».
Но вот этого он как раз не понял. Точнее, по всей видимости, понял наоборот, как «Продолжай».
– А еще в течение этих лет, госпожа, полезно опираться на упорядоченный ход садоводческой жизни: мудрость сезонных работ, целебная благодать жатвы, подвязывания лоз, сбора винограда и оливок…
«Молчи!»
Но было поздно. Зашуршали сзади листья, в ужасе, пискнув, вспорхнула с ветви давешняя птичка – и в проеме живой изгороди сбоку от бен Закуто и Кёсем возникла валиде-султан, грозная, как отряд сипахи в кольчатой броне с обнаженными саблями наизготовку.
– Ты хочешь сказать, иноверец, что моему сыну подобает образ жизни бостанджи, нищего садовника?
Лекарь, еще не отвыкший от общения с Кёсем, с достоинством поклонился Халиме, и Кёсем пришлось с ходу перехватить нить разговора, чтобы не дать бен Закуто погубить себя. То есть погубить его она бы не позволила, но если он успеет сказать хоть слово – все равно какое, – ей придется потратить немерено сил и времени на борьбу с Халиме-султан, израсходовать в процессе этой борьбы кучу договоренностей с людьми, чей голос весо́м во дворце и стране… В общем, гораздо дешевле этого не делать.
– О, дражайшая матушка, да стоит ли твоего расстройства этот случай? Мало ли лекари доселе мнений высказывали, редко ли они ошибались, много ли это значит? И иноверцы среди них тоже прежде бывали: второй – грек, четвертый – перс-шиит, что хуже, чем быть неверным… Ну да, очередной раз вотще оказалась врачебная мудрость, но разве нам это в новинку? Все равно ведь только под нашим заботливым попечением – и прежде всего под твоим, ибо никто не сравнится с матерью, когда нужно стать опорой ее сыну…
Халиме-султан на миг запуталась в сети ее слов, она всегда запутывалась: не ей тягаться с выученицей «бабушки Сафие». Кёсем как бы ненароком встала между ней и лекарем, досадливо махнула ему из-за собственной спины: уходи!
Напор Халиме всегда был убийственно силен, но ум негибок и не слишком остр, так что Кёсем обычно успевала завести вокруг ее ярости второй слой тенет, а если надо, то и третий… Уже не раз подумывала о том, насколько это все-таки сложно и опасно и не пришло ли время заменить словесные тенета на самую обычную удавку. Ладно, пускай шелковую, из уважения к высокому рангу валиде. В конце концов, давно пора привыкнуть: это обыденность, таковы правила игры – и в стране, и в столице, и тем паче в султанском дворце. А она что, святее всех прочих?
Кёсем поспешно отогнала эту мысль. Та ускользнула куда-то вглубь сознания, как змея в нору: ее, может, и не видно, но она там есть, улучит момент – и выползет снова, отыщет незащищенный участок тела, ужалит, впустит яд…
Многовато у нее завелось таких змей. Но что поделаешь: жить во дворце – шипеть с гадюками…
Особенно когда ты формально, по дворцовой иерархии, не понять кто, а на самом деле – реальная правительница Блистательной Порты. Ну, во всяком случае, главный для Блистательной Порты человек. И это надолго. На несколько лет точно: когда еще по-настоящему повзрослеют даже старшие из шахзаде!
Она вела Халиме-султан прочь от павильона, понемногу ослабляя словесную сеть. Ее спутница после первой яростной вспышки умолкла, смотрела темно и, кажется, видела перед собой не совсем то же, что Кёсем. Взгляд валиде словно бы погрузился в те непроницаемые глубины, где блуждала душа Мустафы, повелителя правоверных, несчастного больного мальчика… Ее, Халиме, мальчика, ее сына.
«Мой сын…» – «Давно умер, мама».
Сейчас младшая из женщин пожалела старшую всерьез. Знала, что судьба сына для той – прежде всего путь к власти, ни от кого это не секрет… Но только «прежде всего» – это еще не всё. Не может быть всё. Где-то в душе этой властной, но неудачливой гаремной хищницы заперта, как в клетке, молоденькая горянка Халиме, держащая на руках маленького Мустафу, единственное из оставшихся у нее сокровищ…
Кёсем украдкой ущипнула себя пониже локтя – сильно, чтобы до синяка: вот тебе, злодейка, за мысль о шелковой удавке! Если, не приведи Аллах, с одним из твоих сыновей случится такое, сумеешь ли ты вести себя разумно и сдержанно?
Кровь схлынула с ее щек, когда вдруг зримо представилось, что страшное произошло именно с младшим ее сыном, тем, который…
– Они знают… – прошептала валиде, ничего не замечая. – У них есть…
– Что, дражайшая матушка? – спросила Кёсем, торопливо пытаясь представить, кто такие эти загадочные «они».
– У них есть, – как во сне, повторила та. – Есть лекарство, снадобье от… от всего. То, что греки зовут «панакея». Хаома, амрита, абг-и-хайят, бальзам на воде из источника бенги-су… У них, лекарей, всегда это есть: то, чем они могут исцелить любую хворь. Безумие тоже, – с трудом произнесла она, впервые решившись использовать это слово для обозначения того, что творится сейчас с Мустафой. – Они держат это в тайне. Прячут от мира, от владык. Берегут для самих себя…
Кёсем, слушая ее теряющий связность горячечный шепот, только головой покачала. Да уж, безумие совсем рядом: чтобы найти его, даже не придется возвращаться в павильон к султану.
Мельком она подумала, что совет врача на самом-то деле неисполним. Бен Закуто просто не знает, как во дворце устроено садовое хозяйство. Тут ведь в качестве бостанджи трудятся младшие янычары. То есть, конечно, старшие садовники – не из их числа, они-то подлинные мастера своего дела, без них дворцовый парк, клумбы и живые изгороди приобрели бы неприглядный вид…
Кёсем невольно оглянулась на дерево, под шатровой кроной которого состоялся разговор, – тут, безусловно, потрудился старший садовник, ибо янычарским рукам уход за такой красотой только глупец доверит. Они ушли уже довольно далеко, и теперь можно было рассмотреть только сам зеленый шатер: непокорно изогнутая ветка, изысканно нарушающая его скучную правильность, не видна… а вот птичка, давеча сидевшая на ней, оказалась рядом! Следует за женщинами, перепархивая с куста на куст. Изнывая от любопытства, поблескивает темными бусинками глаз.
Эх ты, пичужка…
Так или иначе, бостанджи-янычары – непременные помощники в дворцовых садах. Включая все загородные сады, приписанные к дворцовым владениям. Вот и Аджеми, друг отрочества ее и прошлого султана, тоже проходил это служение… или должен был пройти…
Сердце вдруг словно пропустило удар, хотя, казалось бы, эта потеря давно отболела. Но, значит, не до конца. Наверно, боль от первых потерь полностью вообще никогда не проходит. А до Аджеми ей, тогда еще совсем не Кёсем, друзей терять не приходилось.
Аджеми как другу довериться могла бы и она, и покойный султан Ахмед (шахзаде Ахмед), и его младший брат Мустафа, тоже превратившийся из шахзаде в султана… Полностью довериться, во всем, вплоть до головы. Но это ему лично. А вот янычарскому сословию веры нет. Узнай оно через дворцовых садовников, что султан зачем-то решил предаться занятиям, подобающим простому бостанджи, неизвестно что будет.
То есть как раз известно. Нельзя повелителю хоть в чем-то уподобляться своим слугам, становиться равным им. Для слуг это – слабость. Для воинов-слуг – слабость непростительная.
– …Лекари берегут эти всеисцеляющие бальзамы для самих себя, – продолжала валиде-султан, по-прежнему ничего не замечая. – А есть еще лекарства, основанные на могуществе камня и металла… Лазурит, изумруд, янтарь, девственное серебро и самородная бронза… топаз, рубин… Я тебе об этом рассказывала, помнишь?
– Помню, матушка, – ответила Кёсем устало, но Халиме и этого не заметила.
О да. Халиме не просто рассказывала о чудесных свойствах камней – она из этих камней, можно сказать, для слуха Кёсем заживо надгробье воздвигла. Половину сокровищницы перетаскала к своему больному сыну, каждый раз искренне надеясь, что тот исцелится либо от вида какого-нибудь перстня с бриллиантом или нефритовых серег, либо от прикосновения к ним. Или сама себя убеждая, что искренне надеется.
Только Аллаху ведомо, от кого из шарлатанов (а их у Мустафы явно побывало куда больше, чем честных лекарей, – впрочем, и те, и другие оказались равно бессильны) валиде-султан услышала об этом способе лечения. Но с той поры поиск «каменного снадобья» сделался ее навязчивой идеей.
– Они таят их. И рецепт бальзама, и название камня, – произнесла Халиме почти спокойно. – Но мы найдем тех, кто этим поделится. Заставим поделиться! – вдруг выкрикнула она, и от исступленной сумасшедшинки в ее голосе повеяло жутью.
Птичку-невеличку этот выкрик застал как раз в миг очередного перепархивания. Заполошно щебетнув, она взвилась в воздух и мгновенно словно бы растаяла, исчезла, унеслась прочь от безумной султанши – и вообще из охваченного безумием дворца. У птиц есть такая возможность. Но людям ничего подобного не дано.
Валиде, кажется, собиралась продолжать, но они уже были возле стены, отделяющей один внутренний двор от другого. Двое стоявших у решетчатых ворот евнухов-стражей, белый и черный, почтительно склонились, а затем, выпрямившись, распахнули ажурные створки.
В их присутствии Халиме, сама того не заметив, мгновенно превратилась из матери больного сына в султаншу, неприступную и гордую. Кёсем, впрочем, тоже. Правила дворцового церемониала въелись им обоим в плоть и кровь, да и как иначе: тут только ошибись с жестом, взглядом, выражением лица, словом или, наоборот, молчанием – костей не соберешь…
Халиме-султан краем глаза покосилась: вровень ли они идут? Бывали ситуации, когда Кёсем ее пропускала вперед, сама же подчеркнуто держалась второй, скромно потупив глаза; но это делалось лишь в тех случаях, которые важны для церемониала как такового, без влияния на власть. Когда же такое влияние имело место – или по крайней мере могло иметь место, – обе султанши державно выступали рядом. Кёсем специально следила, чтобы при этом не оказываться впереди, но… это и значило, что на самом деле она впереди.
Всем все ясно, и Халиме в первую очередь. У той, конечно, была возможность сделать лишний шаг и пройти вперед Кёсем, однако это как раз и означало, что им придется вступить в настоящую вражду. С вполне предсказуемым результатом, тут у валиде-султан иллюзий не имелось.
Сейчас младшая из женщин пропустила старшую вперед. Для слуг пусть будет так, а те, что ждут ее в соседнем дворе, знают, кто она такая, и перед ними ей незачем играть какую-то роль…
– Ну-ка, кто это у нас? Какая певчая птаха?
К мальчику Кёсем наклонилась уже после того, как обнялась с Башар. Эти-то объятия ни у кого подозрений вызвать не могли: все знают – Башар и султанша подруги с детства, теплота их чувств до сих пор жива, такое пусть редко, но бывает. Так отчего бы Кёсем и не быть ласковой к маленьким детям своей ближайшей подруги? Ну и, соответственно, раз так, отчего бы той не приводить одного из этих детей на дворцовую аудиенцию?
– Жаворонок! – гордо ответила Башар.
– Ну, это я вижу. А какой жаворонок – персидский или турецкий? Кто ты у нас, малыш, Канбар или все-таки Тургай?
Всем было известно, что младшие сыновья Башар – близнецы, у них в роду часто такое случается. То есть в роду ее мужа Догана: у него тоже брат-близнец есть, Картал. Их еще «братья Крылатые» называют, Доган и Картал, Сокол и Орел. Тоже одна из особенностей их рода – обычай давать имена детям по названиям хищных птиц. Но то ли Доган сам решил, что обычай хорош в меру, то ли жена его упросила, но младшенькие получили имена в честь птиц не ловчих, но певчих. Жаворонки они.
– Персидский жаворонок был со мной в прошлый раз, а теперь я Тургая привезла. – Башар, примерившись, ловко сгребла мальчика в объятия (он, похоже, как раз вознамерился отбежать, заметив в стороне что-то интересное), подняла на руки, с законной гордостью продемонстрировала подруге, как оружейник показывает знатоку дорогую саблю. – Хорош?
– Прекрасен! – совершенно искренне ответила Кёсем. – Как ты вырос, малыш, ну как же ты вырос…
Она порывисто обняла подругу вместе с ребенком и, возможно, простояла бы так дольше, чем подобает правительнице Блистательной Порты, но Тургай начал изо всех сил отпихиваться ручонками. Он вовсе не желал, чтобы его тискала какая-то чужая тетка.
Топазовый медальон на шее мальчика качнулся.
– Мужчина… – произнесла Кёсем, с трудом заставляя себя отстраниться. Поймала предостерегающий взгляд подруги, чуть принужденно улыбнулась. – Ну, хватит нежностей. Ты сегодня с мужем?
– Наоборот, это муж со мной! – Башар покачала головой. – У нас ведь не как во дворце, не «женский султанат»: он – всему голова, а я так, тень его. Детей моему Соколу рожаю, дом его веду, в умные мужские дела не лезу, где уж мне… Ну а если мой господин и повелитель, получив приглашение… то есть приказ прибыть в столицу, решает взять с собой меня и одного из сыновей, то я, разумеется, смиренно повинуюсь!
– Да, ты у нас смиренница известная. – Кёсем снова улыбнулась. Перевела взгляд на группу из четырех-пяти человек, почтительно ждущих на подобающем отдалении рядом со стражей, – будто только сейчас заметила их.
Вон он стоит среди них, брат-Крылатый. Разумеется, ему нельзя подойти к султанше так же свободно, как она подпускает к себе Башар, а тем более нельзя вести с ней непринужденные разговоры. Когда она была хасеки, то могла устроить так, чтобы правила дворцового церемониала не касались ее друзей, но сейчас такая возможность исключена напрочь. Даже для того, кто друг детства не только ее, но и покойного султана. Да, собственно, нынешнего султана тоже…
Все, кому сегодня назначена аудиенция, одновременно поклонились. Она милостиво кивнула им в ответ, никого не выделив. Затем опять посмотрела на Башар:
– Дорогая, ты, наверно, устала с дороги?
– Слава Аллаху, путь наш был благополучен, – чуть уклончиво ответила подруга. – Но если я не нужна тебе в том разговоре, которым ты собираешься удостоить моего мужа, то позволь мне навестить нашу дорогую Хадидже… э-э, достопочтеннейшую Махфируз-султан. Ей тоже, конечно, будет приятно посмотреть на Жаворонка… а потом, если на то будет твоя воля, пусть кто-нибудь из дворцовых слуг укажет, где разместиться нам с Тургаем.
– С Тургаем и с Доганом… – кивнула Кёсем. При упоминании Хадидже у нее на миг закаменело лицо, никто из слуг или стражи этого не заметил, но глаза Башар испуганно расширились: «Что, так плохо?» – «Да, уже совсем… нехорошо». – Слугам, как прежде, с тобой не оставаться?
– Да, незачем, – подтвердила Башар. – Кому постороннему я нашего Жаворонка все равно не доверю, а его няньку я с собой привезла. Ну и мы с Доганом слишком привыкли сами за собой ухаживать, чтобы от этого отучаться, даже во дворце.
От кого иного это прозвучало бы как дерзость, ну так слова про «женский султанат» еще смелее были. Но подруге детства такое дозволительно, если кто слышал – не удивится, скорее позавидует: вот, мол, до чего же непринужденно эта женщина с султаншей говорит, надо бы при случае постараться через нее какие-нибудь свои просьбы передать, даже если для этого придется раскошелиться на щедрый бакшиш…
– Тогда так. – Кёсем, ненадолго задумавшись, приняла решение. – На том гостевом подворье, что в северном крыле Изразцового павильона, вам в прошлый раз удобно было? Вот и отлично. Я сейчас распоряжусь, чтобы Догана устроили там, а тебя с Тургаем сразу проводили к Махфируз… ей и в самом деле доставит удовольствие его увидеть, а уж тебя-то и подавно… Ну и с твоим мужем, смиренница, я поговорю не сегодня, а завтра, поутру или днем, – зато дольше и подробней, чем это получилось бы сегодня.
Она милостиво улыбнулась Крылатому – и он, в полном соответствии с требованиями дворцового этикета, вновь поклонился, прижав левую руку ко лбу, а правую к сердцу.
Видеть это «внешнее», безлико-почтительное движение ей вдруг оказалось неожиданно горько. Умом она понимала, что иначе нельзя никак, любое «иначе» погубит их всех, но на душе было тяжело.
Что уж тут говорить о человеке, которого сейчас называют Доганом, если он на самом деле другой из близнецов-Крылатых, брат Догана Картал? Что уж тут говорить о мальчиках-«жаворонках», если они на самом деле не близнецы, хотя действительно похожи, особенно в столь нежном возрасте? Да отчего бы им и не быть схожими, ведь отцы их попросту неразличимы, вот только матери разные… Что уж говорить о матерях, если султан Ахмед в последние годы жизни иной раз на долгие месяцы то переполнялся какой-то лихорадочной, злой активностью, то словно бы забывал на еще более долгие месяцы обо всем окружающем мире, включая свой гарем и свою хасеки, пускай даже названную Кёсем, то есть «самая любимая». Что говорить об этой хасеки, которая в такое время поневоле принимает на свои плечи основную тяжесть государственных дел, для чего ей приходится встречаться с самыми разными людьми, в том числе и со своими друзьями детства, коих она приглашает во дворец вовсе не потому, что они до сих пор друзья ее и султана, каков он ни есть… И если у нее были к кому из них какие-либо недозволенные чувства до того, как взошла она на ложе султана, то изо всех сил хасеки пытается не дать этим чувствам волю… А тот из друзей, кого это касается, тоже изо всех сил старается сдержать себя, говорить с султаншей только о деле, о благе Блистательной Порты…
Что говорить о том, что силы людские не безграничны и Аллах иногда делает так, что человек, изо всех сил пытавшийся сдержать клятву, вдруг приходит в себя уже после того, как понимает, что она нарушена. И изменить это столь же невозможно, как защититься саблей от удара молнии.
Что говорить о связанных с этим опасностях, ведь во дворце многие помнят, когда именно султан Ахмед в очередной раз отрешился от всего, и если кто из этих помнящих в обратном порядке сочтет срок от рождения ребенка до его зачатия, то может получиться совсем скверно. Но, по счастью, у хасеки есть свои люди и свои способы, чтобы в пору такой заброшенности султаном скрыть все, даже беременность, – благо можно «пребывать в горести» и никому не показываться на глаза.
Что уж говорить о лучшей подруге хасеки, которая все эти месяцы находится рядом и утешает ее, пребывающую в горести, хотя сама при этом вынашивает ребенка, плод своего законного мужа Догана. Что говорить о том, что мало кто удивится, если родит она не одного мальчика, но двоих: всем ведь известно – род Крылатых часто бывает осчастливлен близнецами! А если у обоих этих младенцев на виске приметная родинка, то и это не диво. Вот кабы такой младенец появился на свет в гареме султана, тогда беда. Впрочем, он ведь действительно был рожден в султанском гареме, но не одной из его постоянных насельниц, а ее подругой, пребывавшей там в гостях.
Бывает.
Нечего особенно говорить и о хасеки Хюррем-султан, вдруг возлюбившей детей этой своей подруги (Башар она зовется) чуть ли не вровень с собственными. Бывает такое, причем не так уж редко: женская душа – тайна от всех, кроме Аллаха. Поэтому теперь эта Башар приезжает к своей подруге-султанше часто, и каждый раз хоть одного из Жаворонков привозит, а порой и обоих. А когда во дворец приезжает ее муж, то он обязательно берет с собой и жену свою, и этих же младших сыновей, обоих или одного. Приезжает он часто: всем ведомо, что очень важным для дворца делом занимаются братья Крылатые и весь их клан… Правда, мало кто знает, каким именно, а кто знает, предпочитает молчать… В общем, часто приходят им из Топкапы вызовы, больше похожие на просьбу, чем на приказ.
Что говорить и о гостевых покоях в Изразцовом павильоне, обширных и удобных для самых ценимых гостей. Семья Догана разместится там свободно: будет комната для няньки и ребенка, будет для Башар, а ежели глава семейства захочет отдохнуть отдельно, то есть и мужская опочивальня.
Что уж говорить о том, что в северное крыло этого павильона можно пройти, не привлекая к себе лишнего внимания, из других дворцовых зданий, а потом в них же и уйти. Есть во дворце такие пути, мало кому известные.
Что уж говорить о потайном входе внутри самого павильона, среди секретных дворцовых путей наисекретнейшем. И ведет он именно в те гостевые покои, а точнее, в ту самую опочивальню.
Что уж говорить об этом, если все сказано…
Глава 2. Мухавере
Начало диалога между основными персонажами в пьесе о Карагёзе и Хадживате
Тьма накрывала их непроглядным одеялом. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, словно на узком ложе. Да так ведь и было: они одни в этой опочивальне, но узко их ложе, нигде во дворце и даже во всем мире не найти им места, чтобы было оно просторней.
Всего лишь тюфяк, постеленный на возвышении спального помоста. В гостевых комнатах так и положено, даже если гости почетные: должны ощущать расстояние между своей «почетностью» и величием султанского двора…
– С «госпожой Жирафой»… плохо? – тихо спросил Картал.
Кёсем вздохнула. Он впервые заговорил с тех пор, как она час назад беззвучной тенью проскользнула сюда, – и вот спросил не о ней.
Хотя им сейчас, друг для друга, слова были не нужны. Она ведь тоже ни слова не произнесла.
А «госпожа Жирафа» – это подростковое прозвище Хадидже. Той, которая потом, взойдя на ложе будущего султана, стала Махфируз. Но прежде, когда султан был еще шахзаде, окруженным толпой друзей и младших братьев, она ростом превосходила их всех, не только девчонок, включая будущую Кёсем, но даже мальчишек. Включая братьев Крылатых, тогда четырнадцатилетних.
– А Башар разве не рассказала тебе?
– Нет. Ничего она мне не сказала. Вернулась от Хадидже – вижу, глаза у нее на мокром месте… я и не стал расспрашивать. Сама знаешь, Башар до слез довести ох как не просто!
– Знаю, – снова вздохнула Кёсем. – А с Хадидже… ну, я надеюсь, этот твой лекарь что-то подскажет. Но его к ней сумею провести не раньше чем завтра.
– А мне сумеешь встречу устроить?
– Да, конечно. Если она сможет выйти во внутренний дворик, тогда завтра же, вместе с этим твоим бен Закуто. Если нет, то на следующий день. В ее покои смогу провести только одного, там ведь обязательно должны присутствовать и евнухи, и служанки, иначе даже для нас с ней это сейчас рискованное дело…
– Тогда меня послезавтра, а его первым. Лекарь нужней. Да, вижу, набрал силу дворцовый церемониал…
В темноте было не разглядеть, но Кёсем поняла, что ее возлюбленный невесело усмехнулся.
– Что поделать, – чуть виновато ответила она. – К нынешнему султану, Мустафе, я тебе проход устрою в любое время. Другое дело – узнает ли он тебя… Меня узнаёт не всякий раз, хотя и чаще, чем свою мать Халиме. А к Хадидже, раз уж она на женской половине дворца… Это тебе не пора нашей юности, когда мы – девочки «бабушки Сафие», а вы – друзья наследника престола и его братьев, так что всем нам шайтан не брат.
– Погоди… – Картал приподнялся на локте. – Так она что, может не суметь выйти?!
Похоже, он только сейчас осознал, что это такое, когда о здоровье Хадидже говорят «плохо». Молодым могучим мужчинам нелегко это понять, даже если они, по своим мужским делам, смерть видят часто.
Вместо ответа Кёсем тихо погладила его по плечу. Пальцы ее ощутили шрам: ей был знаком этот рубец, на теле Картала со времени их прошлой встречи не прибавилось ран, но она на мгновение замерла, не в силах думать даже о Хадидже.
Все поняв, Картал молча обнял ее, прижал к себе.
– Странный он, этот ваш лекарь… – произнесла она не так уж и вскоре, сумев наконец успокоить дыхание.
– Да, Абрахам-эфенди – лекарь особенный. Не знаю уж, будет ли он лучше всех прочих для Хадидже, – тут Кёсем ощутила, как рука Картала, обнимающая ее, напряглась, – но Мустафе если кто и поможет, так только он.
Кёсем ничего не ответила. Картал, истолковав это как сомнение, продолжил:
– Он к болезни души подходит именно как к болезни, а не как к греху, проклятию или одержимости демонами. Может, не всегда с ней справляется – трудно хворает душа, ее болезни тяжки и непонятны, – ну так и не всякую телесную хворь удается одолеть, даже искуснейшим мастерам. Чума, укус бешеного пса… пуля в печень, сабельный разруб от плеча до пояса – тоже ведь вроде как болезни тела, а поди исцели их. Но замутившийся ум он на место вправлять умеет. Во всяком случае, бывало такое. Нашим не раз помогал.
– О Аллах! Кому – «вашим»?! – Кёсем в ужасе прижала ладони к щекам. – Что-то со старшими детьми случалось, да? Или с Марты́?
То, что она из-за старших детей так испугалась, понятно: в них хоть и ни капли ее крови, они ей все равно не чужие. Но кто ей Марты, их мать, жена Картала?! Никто и менее чем никто. Даже не соперница, ибо Кёсем знала, что ее место в сердце Картала никем не занято и никогда занято не было. Просто женщина, которую тот взял в свой дом, думая, что Кёсем потеряна для него навсегда. А вот поди ж ты, за эту женщину она испытала точно такой же ужас, как за детей.
У Картала старший сын и две дочки, и девочки те – настоящие близнецы. У Догана трое сыновей: два парня подросткового возраста и Канбар, птенчик, малыш-жаворонок, ровесник Тургая…
Всех вместе никогда их не видела; несколько лет назад братья Крылатые привозили показать своих первенцев, тогда совсем еще мальчишек (Сунгур и Атмаджа их зовут, вот как, «Кречет» и «Ястреб», но кто из них чей?), а еще Канбара, конечно, хорошо знает – но сердце болит за каждого. Как и за неведомую Марты.
– Нет, – твердо произнес Картал и обнял ее еще крепче. – Наши, слава Аллаху, все здоровы и благополучны.
Кёсем всхлипнула и прижалась к его груди.
– Это про тех «наших», которых мы на борт берем, – все так же твердо объяснил он. – Ты же знаешь…
Да, она знала. Это то, чем занимался их клан вот уже несколько поколений, кажется, еще со времен Сулеймана Кануни, – выкуп пленных и доставка их на родину. Самых разных пленных, и как тот же врач не различает, каких именно раненых ему приносят на перевязку – во всяком случае не должен различать, – так и они не видели в них разницы. Подданных Блистательной Порты, увезенных гяурами в Венецию, Испанию, Роксоланию (или, чего уж боевому коню притворяться обозным мулом, не увезенных туда, а прямо там в плен и взятых во время войн или набегов), и, наоборот, гяуров, захваченных в рабство или плененных на землях и водах Блистательной Порты во время войн против нее.
Выкуп как таковой. Обмен. Способ устроить побег. Умение захватить с боем. Все это идет в ход, и для всего требуются опытные, надежные, верные слову союзники. А паче того – для великого, ценнейшего искусства доставить с места выкупа и побега на противоположную сторону. На каком из берегов моря, разделяющего Порту и ее врагов, она бы ни находилась.
Иногда такое делается с ведома и негласного благословения дворца Топкапы; порой даже по его просьбе. Именно просьбе – приказать тут дворец никому и ничего не может… что, к слову, многих во дворце до крайности возмущает. К счастью, этих «многих» совсем немного: мало кто вообще осведомлен о деятельности клана и самом существовании его.
Тем не менее, когда просьба звучит, ее обычно удается исполнить, причем даже в таких случаях, когда никто другой этого сделать не может. Однако столь же часто клан действует вопреки планам и желаниям дворца. А еще чаще дворец просто ничего не должен об этих действиях знать, и, соответственно, желать ему тоже ничего не придется.
Насколько это зависело от Кёсем, так и получалось. Но она не всесильна.
– Тех, кого вы на борт берете? – непонимающе повторила Кёсем. – А зачем им…
– Ну как же. – Картал вдруг подхватил ее на руки, словно маленькую девочку, и она на какое-то время перестала слышать вообще что бы то ни было, кроме бешеного стука собственного сердца. Но он, ничего не заметив (эх ты, мужчина! Все вы на всю жизнь подростки, даже лучшие из вас…), продолжал рассказывать: – В тесноте, на небольшом суденышке. И путь, сама понимаешь, долог: многие недели, а если считать ожидание на берегу, то и месяцы. Вот и подумай – легко ли будет довезти того, кто… повредился рассудком? То-то и оно, что трудно. И для него самого трудно, и для всех остальных, с кем он делит превратности пути.
– Тише!
За стеной захныкал ребенок – и тут же донеслись успокаивающие его голоса няни и Башар. Это была внутренняя стена гостевых покоев, тонкая. Если кто приложит ухо к дверям, что ведут наружу павильона, он услышит лишь то, что происходит в этой соседней комнате. Ничего подозрительного там не происходит, а то, что вместе с мальчиком ночуют сейчас обе женщины, так это и правильно, ведь ребенок взбудоражен после трудного для его возраста переезда, плохо спит, капризничает.
А вот звуков из дальней опочивальни не услышишь.
– Все, – констатировала Кёсем, когда песня Жаворонка за стеной стихла. – Можешь меня опустить.
– Что? Ах да… – Картал все это время держал ее на руках, сам того не замечая. – А вот не опущу, не так часто мне приходится тебя к сердцу прижимать, возлюбленная моя…
И продолжал держать, даже мускулы его ни разу не дрогнули. Она настолько сохранила девичью стройность, что в гареме это уже стало постоянной темой для сплетен: мол, до чего же некрасива пресловутая Кёсем… Правда, в этих сплетнях слышалась то юная глупость – от совсем уж зеленых девиц, то потаенная зависть – от всех остальных. Но роста она хорошего женского, так что не пушинка.
– Вот там, совсем рядом, мой сын, он зовет матерью другую женщину, пусть и мою ближайшую подругу, он здесь всего на неделю, потом мы снова по меньшей мере четверть года не увидимся… а я сейчас не спешу его лишний раз приласкать, потому что нежусь в твоих объятиях. Я… я скверная мать, как ты считаешь?
– Нет, – ответил Картал еще тверже, чем прежде. – Из этой недели я пробуду с тобой четыре дня, а потом мы расстанемся на добрую треть года. Причем нашего сына ты сможешь ласкать и среди дня, а мою ласку тебе суждено ощутить лишь по ночам… малую часть ночи, потому что ты, султанша, затемно приходишь и затемно уходишь. Это неизбежно, я понимаю, но не думай, что камень, который лежит у меня на душе, от этого становится легче.
Теперь в голосе его звучала затаенная грусть. Кёсем не нашлась что ответить. Она лучше всех понимала неизбежность всего этого – и камень на ее собственной душе тоже не становился легче.
– Лучше спроси, скверный ли я отец, если наш с тобой сын считает меня дядей?
– Не спрошу.
– И правильно. Потому что в нашей усадьбе не принято различать, где чьи дети. Мы с братом так решили сразу после рождения наших первенцев, они ведь тоже почти ровесники, так что пусть растут как близнецы. И с другими тоже так пошло. То есть у Тургая два отца…
– И две матери, – сухо добавила Кёсем, сразу вспомнив о Марты.
– Три, – строго поправил ее Картал. – О себе-то не забывай.
– Уговорил. Не забуду. Слушай, опусти меня, наконец. Если ты не устал, пахлаван, богатырь ты этакий, то я устала!
Картал послушался ее по-своему: не опустил Кёсем, а сам опустился на тюфяк, продолжая сжимать ее в объятиях. И снова для нее на долгие минуты исчезло все вокруг…
– Так что этот ваш бен Закуто, – слабым голосом спросила она, когда окружающий мир вновь вернулся, – и вправду многих вылечил?
– Подлечил довольно многих, – признал Картал. – А вот надолго ли… Он сам, кстати, сомневается, говорит, что врачебная наука раненый ум по-настоящему исцелять научится вряд ли раньше, чем отрубленную конечность приживлять.
– Мустафу-то, сам понимаешь, надо не подлечивать, а лечить.
– Ну вот, к примеру, был у нас один генуэзец, которого надо было отправлять домой прямо с галерной скамьи, без передышки, так уж сложилось. Причем отбывали мы не обычным способом, а прямо в виду наших военных галер, без договоренности, первая часть пути – на открытой лодке… В общем, там кто-то мог и не грести, один-двое, но все должны были держать себя так, чтобы не вызвать подозрений. А он, вот надо же, вообразил, что его не из рабства спасли, но в смерть ввергли. И теперь он находится в глубинах преисподней, поскольку за минувшую жизнь достаточно успел нагрешить для этого. Отчего-то ему мнилось, что эти глубины не огненные, а ледовые. Лежит, скорчившись, стучит зубами от воображаемого холода, молит закутать его в шкуры, чтобы согреться… Мы все, наверно, ему адскими демонами видимся… Ну куда с таким на лодке мимо сторожевой галеры идти?
– И что же?
– Абрахам-эфенди действительно помог ему укутаться в овечью шкуру, пышную, с длинным мехом. А потом поджег ее. Двое помощников с ведрами воды ждали рядом и, когда тот генуэзец вскочил, тут же облили его, он даже ожогов не получил.
– И что же? – повторила Кёсем.
– Понял он и поверил, что вокруг не вечный лед и, следовательно, не в аду находится.
– Сумели провезти?
– Я с ним в той самой лодке был, на руле. Раз я жив, значит, никто не вызвал подозрения у капудан-паши и всех прочих…
– Ты – жив, – она бурно поцеловала его. – Жив, жив, жив…
– Вот так-то. Я жив, а наш младший братик, – Кёсем не пришлось объяснять, о ком речь: когда лишних ушей вокруг не было, Картал, как и она, называл так султана Мустафу, – будет здоров. Надеюсь. Но не думай сейчас об этом, о повелительница правоверных и владычица моего сердца. Лучше поспи хоть немного, тебе ведь вскоре…
– Хорошо хоть валиде-султан не слышала, как он ему щенков прописал…
– Щенков прописал? – Картал чуть слышно усмехнулся. – Да ты, султанша, похоже, уже спишь и сон видишь…
– Не сплю, – она тоже усмехнулась. – Было такое. Твой лекарь порекомендовал султану не только садоводством заниматься и волшебные истории под звуки струн слушать, но и созерцанием щенят душу исцелять. Той мелкой куцемордой породы, белой и пышношерстной, что во дворце появилась, кажется, еще во времена Сулеймана Кануни. А совсем, мол, хорошо не только смотреть на них, но и брать на руки, гладить, позволять им играть с собой… Дескать, самое лучшее лекарство. Да, мои девчонки, малолетние гедиклис, с такими песиками постоянно возятся, но для повелителя правоверных каков совет!
– Совет хорош, – медленно произнес Картал. – У нас ребятня постоянно со щенками возится, таскает их на руках, целует в мордочки… Старшие себя уже считают слишком взрослыми для этого, но даже и они не упускают случая… если им кажется, что никто их не видит.
Он снова усмехнулся.
– Погоди, у вас что, тоже эти живые игрушки, дворцовая порода?
– Ну что ты. У нас псы серьезные, не игрушки, а воины. Можно сказать, дружественный клан. Их нынешний глава, тот, что сейчас вход в усадьбу охраняет, Башкурт, – ох и зверюга, верхового из седла за сапог выдернет! Так вот, наши старшие, Атмаджа и Сунгур, его еще щенком в объятиях тискали, а Жаворонки, оба, учились ходить, держась за его шерсть. Уже взрослого, матерого, в полной силе. Один слева, другой справа… Он только поскуливал, а когда видел меня, глядел умоляюще: хозяин, спаси, забери от меня малышей, измучили вконец!
– Не опасно? – с запоздалым испугом спросила Кёсем.
– Смотря для кого. – Картал пожал широкими плечами. – Вот мы с братом: разве мы опасны для наших друзей, для наших детей? Для тебя, султанша? Ну а для пиратов, если те вдруг решили привести меньше пленных, чем уже договорились по условиям выкупа, – бывает… И для работорговцев, потерявших край и меру. Или для береговых стражей, излишне ретивых в своем служении… Ну, этого тебе, хасеки-султан, знать не надо. Давай поспи хоть немного, я же по голосу слышу, что ты вот-вот в дремоту провалишься.
Кёсем хотела было возразить, но тут же поняла, что он прав: глаза у нее слипались. А ведь уходить ей отсюда совсем вскоре, посреди ночи, никак нельзя остаться до утра.
– В щенков-то Халиме не поверит, – пробормотала она, опускаясь щекой на подушку, – а вот в целебные свойства камней и металлов верит истово…
– Это ты снова свой сон рассказываешь, моя хасеки?
– Еще нет. – Кёсем зевнула. – Она мне сегодня с утра говорила, в тысяча первый раз: янтарь, изумруд, девственная бронза… или самородная…
– Девственная бронза – она, знаешь ли, только в гареме бывает, – хмыкнул Картал. – Самородная – тем более. А вот янтарь…
– Янтарь… а еще топаз…
– Об этом стоит кое-кого расспросить, – произнес Картал странным голосом. И вдруг спохватился: – Э, да что это мы снова разговоры ведем? Может, колыбельную тебе спеть? Так ведь слишком большая уже для этого девочка! Спи, кому сказано, сокровище моего сердца, а то сейчас за непослушание уши надеру…
Он и вправду легонько дернул ее за ухо. Кёсем с улыбкой вытянулась на тюфяке, всем телом ощущая близость своего возлюбленного и прохладную гладкость атласной простыни… Картал что, действительно ей колыбельную напевает? Нет, это голос того лекаря, Абрахама бен Закуто: «Разрушая ложные представления, надо действовать не просто умело, но и очень осторожно, чтобы не вызвать у больного приступа яростного отторжения, который может перейти в то, что древние называли манией. Лекарь, поступающий так в попытках исцелить безумца, сам должен считаться безумным. Не стремись выписывать лекарства из дальних стран, не ожидай исцеления и от молитвы: в тебе самом содержится противоядие от всех зол и никто не может быть для тебя лучшим врачом, чем ты сам…»
А потом она осознала, что все это не имеет значения. Потому что неисчислимая армия выступила в долгий поход, и не было под небом силы, способной ее остановить…
Глава 3. Фазиль
Начало основного действа в пьесе о Карагёзе и Хадживате
Неисчислимая армия выступила в долгий поход, и не было под небом силы, способной ее остановить. Шла султанская гвардия под руководством испытанных в битвах баши, чьи облачения даже в походе сохраняли роскошную пышность, и кашевары отрядов перекликивались дробными маршами на обтянутых кожей котлах. Гордые сипахи искоса поглядывали с горячих коней на усталых пехотинцев, месящих дорожную пыль. Шли полки армян, тяжело звякая дедовскими кольчугами. Гарцевали на иомудских, ахалтекинских, гокленских жеребцах полуоборванные кочевники: юрюки, тахтаджи, тюркмены, абдалы, зейбеки, чепни. Нестройными толпами рассыпались по дорогам разношерстные лазы и курды. Группы греков и албанцев смешивались с артиллерийскими обозами, с разномастными повозками, везшими порох, каменные ядра, снаряжение для пушек и для осады, провиант, фураж… да мало ли что везли по пыльным дорогам обозные телеги.
Где-то там, на севере, между густых лесов и диких гор, поднял мятеж полукатолик-полуортодокс, но в любом случае гяур, князь Владислав, господарь Валахии, по прозвищу Дракул или же Цепеш. Пока он сажал на кол своих собственных подданных и вешал пленных венгров, великому султану не было дела до этих его шалостей. Но когда он начал вбивать гвозди в головы правоверных мусульман и снимать кожу с туркоманов, слуг и подданных самого султана, когда он отказался посылать деньги в султанскую казну и новобранцев в султанское войско, то этого великий правитель и защитник всех правоверных вытерпеть не смог. Мятежника ждала лютая смерть, его замки – разрушение, а земли – разорение.
Во всяком случае, такие речи звучали, прежде чем войско выступило в поход. А уж о том, что заодно со всем этим надо было навести порядок в землях поклоняющихся распятому от Дуная и до Днестра и укрепить руку светлейшего султана на дальних границах, даже речей не было нужды вести.
Войско спешило. Во второй половине дня уже необходимо присматривать реку или источники, откуда предстоит напоить коней и верблюдов, думать о том, где разместить отряды, чтобы не было свар и сутолоки, чтобы всем хватало дров для костра и воды для питья и каши в котлах. Надо поставить палатки и шатры для баши на ровных местах и развести караулы. Надо зарезать и освежевать овец, чтобы утром на рассвете люди поели еще теплой вечерней шурпы и на сытых после ночной пастьбы лошадях бодро продолжили путь.
…Впрочем, часто в мире случается так, что самые заметные события служат лишь покрывалом, которое Аллах накидывает на нечто куда более значимое, но мелкое, не сразу бросающееся в глаза; как ме́лок алмаз по сравнению с медным слитком, как неразличим мудрец в толпе горлопанов, каллиграфическая вязь – среди груды небрежно исписанных страниц. Вот и сейчас воинский поход, предпринятый по велению султана, – лишь ширма в театре теней, за которой то неразборчиво, то проступая во всех деталях, мелькают фигуры Дервиша, Пьяницы, Врача, Карлика, Курильщика опия и, наконец, подлинных повелителей теневой труппы – Карагёза и Хадживата.
Несколько всадников в черных одеждах, отделившись от войска, шагом вели тонконогих коней по каменистой тропе между холмами. Они и есть те фигурки, которыми высшие силы ведут свою неведомую игру, а прочее лишь нарисовано на ширме. Больше никто в султанском войске никогда не увидит ни этих всадников, ни их предводителя. Пустынные холмы, да кружащиеся над ними бурые коршуны, да покрытые желтой пылью узкие каменистые дороги умеют хранить свои секреты.
Однако вещий сон раскрывает и их…
Предводитель, человек с орлиным носом и бородой Пророка, в персидском шишаке и черной епанче, что-то прокричал своим спутникам, показывая на группу каменных строений близ вершины дальнего холма. Он пришпорил покрытую богатым чепраком лошадь, и за ней, без понукания ускорив аллюр, двинулись покрытые дорожной пылью лошади, несущие молчаливых всадников.
Лошади мотали головами и изредка пофыркивали, подбадриваемые редкими ударами пяток. Уже наступил полдень, когда их мерный шаг завершился у высокого глиняного дувала с дощатыми воротами на железных полосах.
Кавалькада остановилась. Кони, пряча головы в тень, помахивали нестрижеными хвостами.
Всадник в черном тюрбане вокруг шишака спрыгнул со стремени и постучал кулаком в толстые доски ворот. Спустя время раздался звук сдвигаемого засова, ворота приоткрылись, и в образовавшуюся щель выглянул испуганный рыжеволосый мальчик. Он, словно не веря самому себе, окинул взглядом пришельцев, проговорил что-то на незнакомом языке и опять скрылся за окованными створками. Только после этого раздававшиеся за дувалом удары молота по железу и сопение мехов стихли, а в воротах показался грузный немолодой мужчина, припорошенный углем и окалиной.
Он бесстрастно смотрел на уже спешившихся всадников.
Человек в черном бросил на него пристальный взгляд и спросил, не давая развиться неучтивой паузе:
– Здесь ли живет кузнец Ибрагим?
– Да, я демирджи Ибрагим, – ответил тот, оттирая руки прокопченной тряпкой.
– Демирджи Ибрагим по прозвищу Халиб?
– Да, и мой отец, да сохранит Аллах его светлую память, был прозван Халиб, то есть «одерживающий победу», и я, сын его, ношу то же прозвище.
– И ты, почтенный Ибрагим, как говорят многие люди, выделываешь самые лучшие клинки?
– Не знаю, делаю ли я самые лучшие клинки, и не знаю, о чем говорят иногда люди, но да, я делаю сабли, за которые мне не стыдно и которыми гордятся те, кто их носит.
– Тогда могу ли я воспользоваться твоим мастерством, почтенный Ибрагим? Выполнишь ли ты мой заказ?
– Те, кто едет сюда по этой дороге, знают, куда и зачем они едут. И я тоже знаю, зачем едут по этой дороге те, кто приезжает сюда. Проходи, и пусть спутники твои проходят.
Хозяин широко распахнул ворота и отошел в сторону. Путники завели лошадей во двор, где с тяжеленных кованых цепей рвались псы, рычание которых умолкло только после нескольких красноречивых щелчков арапника.
Хозяин и гости подошли к тенистому дереву, росшему у самой кузни, под которым лежало несколько колод. На них, видимо, в обычное время сидели домочадцы и работники. Халиб бросил молчаливый взгляд на рыжего подростка, стоявшего неподалеку, и тот мгновенно исчез. Возвратился он уже с закутанной в пестрое покрывало девочкой: в обеих руках они несли кувшины с холодной водой.
Гости утолили жажду и омыли руки, как положено правоверным. Только после этого они сели на колоды, теперь уже покрытые цветными узорчатыми ковриками, и разговор мог продолжаться.
Рыжий мальчишка выжал в поставленный перед гостями большой кувшин с водой лимон, девочка влила туда и размешала сладкий виноградный бекмес, принесла груду чистых глиняных кружек. Только сейчас гость в черном по-настоящему пригляделся к ним обоим. На девчонку особо смотреть было нечего: она была прикрыта так, как и подобает дочерям правоверных в присутствии чужаков. А вот парень…
«Не сын. Чертами лица не похож на хозяина. Раб. Но почему он в такой странной накидке, больше похожей на женское платье? Почтенный демирджи по прозвищу Халиб не похож на тех любителей мальчиков, которых так немало в Истанбуле. К тому же мальчуган худосочен: зачем кузнецу такой раб? Мог бы купить крепыша, который бы ему и котлы чистил, и мехи качал. Впрочем, мехи качать есть кому. Вон загорелые подмастерья копошатся в тени кузни, не обращая внимания на гостей, словно и нет их».
– Это Черкесли, – словно читая мысли гостя, произнес хозяин. – Я купил его у черкесов, уже после Рамазана. Он в женской одежде, потому что старая порвалась, да и вырос он из нее. Сейчас ему новую шьют.
Человек в черном хотел сказать еще что-нибудь – то ли похвалить дочку Халиба, то ли похвалить шербет, но передумал и решил перейти прямо к делу.
– Почтенный Ибрагим… Не станем говорить, что ты подлинный знаток своего многодостойного ремесла, будь это иначе, я бы не оказался здесь. Поэтому мой вопрос таков: можешь ли ты выковать нечто, подобное этому?
В его руках словно из ниоткуда возник тряпичный сверток. Развязав тряпицу, оказавшуюся шелковым платком, гость подал лежавшую в нем вещь кузнецу.
Это был обломок сабли. Дорогой и редкой сабли. Рукоять с эфесом и часть клинка, узорчатого, серого.
Ибрагим внимательно рассмотрел слом. Сварной булат был словно бы… Да нет, не «словно бы», а именно разрублен. Разрублен мощным ударом. Причем этот удар шел не сбоку – так еще можно перебить клинок, пусть не булатный, поплоше, – но с лезвия, как то бывает, когда сабли сходятся при встречной рубке.
У Ибрагима уже седина пробивалась в жесткие курчавые волосы, но такого он еще не видел. Сломать можно все, и булатную саблю тоже, но перерубить?..
Вторую странность он обнаружил на рукояти. Изящная крестовина, накладки из рога зверя, зовущегося гергедан, обвитые шнуром золотой проволоки, – такое Халиб видал, пускай и не слишком часто. Но чтобы сабельное навершие было украшено огромным индийским топазом – нет. То, что топаз был индийским, а не с берегов Красного моря и не из лесных краев, именуемых Волынской землей, Ибрагим понял сразу – нет, не понял, скорее почувствовал.
Топаз оказался разбит, расколот на две почти равные части, чудом державшиеся в оправке. Похоже, удар был нанесен не дробящим оружием, а острым лезвием – да, именно вроде сабельного. Оно же рассекло и одну из накладок рукояти.
Вполне возможно, что прежний хозяин этой сабли лишился и пальцев. Если не всей руки.
Бережно положив обломок сабли обратно на шелковый платок, кузнец вопросительно посмотрел на гостя. То, что дело было необычным, он уже понял. Тем более что гость так и не сказал своего имени, кто он и откуда, а также кто посоветовал ему обратиться именно к демирджи Халибу, человеку, в рекомендациях не нуждающемуся.
Гость понимающе кашлянул и изложил свою просьбу:
– Эта вещь дорога для меня, – гость изучающе смотрел на хозяина. – Я хочу сделать из нее короткое оружие, раз уж длинным оно, сам видишь, быть перестало. Прямой обоюдоострый кинжал, или бебут, сохраняющий прежний изгиб, или печак с односторонней заточкой – выбери сам. Твой глаз и твоя рука вернее моих слов подскажут, что здесь можно сделать. Вот только хорошо бы сохранить и камень на навершии. Сможешь ли ты сделать это тоже? Я знаю, что это работа не для кователя металла, но недаром твое прозвище…
Он выжидающе умолк.
Кузнец еще раз внимательно осмотрел сломанную саблю и с сожалением протянул ее обратно гостю:
– Нет, камень сохранить нельзя. Пойди к гранильщикам, они сделают тебе два новых камня. Даже если я соберу обломки вместе, сделаю новую коронку, поставлю их на осетровом клее – топаз уже разбит. Трещин очень много, они рано или поздно дадут знать о себе, и тогда камень в навершии просто рассыплется от любого случайного удара. Или даже без него. Да и скрыть, во всяком случае, главную трещину… чего уж там, скажу прямо, место разруба, не получится. Нет, путь этого камня как единого целого завершен.
Гость молчал, посматривая то на саблю, то на кузнеца, то на землю, то куда-то в сторону.
– Если хочешь, я сам поговорю с гранильщиком. – Ибрагим снова бросил взгляд на навершие. – Ты прав, говоря, что это работа не для кователя металла, но и мастер по камню тут справится не всякий. Далеко не всякий… Тем не менее среди тех мастеров, с которыми я разделяю труды, есть и тот, кто перегранит тебе эти оба обломка, сделает из них два одинаковых камня. А я поставлю тебе их на рукоять с обеих сторон: накладки ведь все равно придется менять. Менять на… если захочешь… Да, если ты того захочешь, я вместо рога использую камень. Другой, совсем особый… Подожди немного, я покажу тебе…
Кузнец исчез в глубине дома, а когда снова, не так уж скоро, появился на дворе, в его заскорузлой руке был мешочек из оленьей замши. В таких держат пули, а с недавних пор насыпают новомодное зелье под названием табак. Но этот мешочек служил для других целей.
Ибрагим развязал шнурок, и на мозолистую ладонь скользнул крупный кусок янтаря, будто охваченный внутренним пламенем. В глубине яркого камня плавал пузырек воздуха, а рядом, чудесным образом перенесенная под поверхность, будто янтарь когда-то и вправду был не камнем, но древесной смолой, застыла, словно обнимая этот пузырек, крошечная ящерица. Вроде тех, которые даже в нынешнюю пору иногда приезжают, подобно непрошеным пассажирам, прячась среди досок и канатов кораблей, доставляющих товар с Тарапатама. Или Львиного острова, как его еще именуют.
Гость долго разглядывал камень и застывшую в нем навек ящерицу. Затем лицо его просветлело.
– Делай, мастер. Поступай, как ты знаешь, да сотворит Аллах твои дороги легкими. Работай, Ибрагим-уста. Я верю тебе. Ты сделаешь так, как никто другой сделать не сумеет. Спасибо тебе за надежду, почтенный кузнец, да даст Всемилостивый тебе долгие годы жизни. Клянусь, я не обижу тебя с наградой. Вот… – голос его изменился, – вот задаток. Заплатишь гранильщику и купишь, что будет надо. Потребуется – добавлю еще.
На ладонь оружейника рядом с опустевшим мешочком, только что таившим внутри янтарь, лег другой, мягко звякнувший той тяжестью, которой Аллах наделил лишь один металл.
Черкесли и девочка уже несли шербет.
После того как гости промочили горло, Ибрагим, еще немного помолчавший в раздумьях, наконец произнес:
– Два камня, которые получатся из этого топаза, будут похожи на половинки сливы.
– Сливы? – переспросил гость. – Ну, пусть будет слива…
– Скажи, почтенный, известны ли тебе свойства топаза?
– Не больше, чем прежнему хозяину этой сабли… – Ответ был двусмыслен, но кузнец предпочел истолковать его по-своему.
– Топаз – такой камень, который меняет цвет. Если камни нагревать, они часто обретают иную расцветку, это дело обыденное. Но топаз может менять цвет и сам по себе. От долгого пребывания на солнечном свете, например. Или просто от возраста. Старые камни выглядят совсем не так, как те, которые только что нашли в копальнях. Дед в своей молодости будет носить топаз одного цвета, а его внук в своей старости станет владельцем совершенно другого камня. Новорожденный топаз может сиять желтым цветом, медовым, горячим. Потом он обретает оттенок созревающей алычи, в нем начинает проявляться краснота. Покраснев до глубины своей, он и вовсе будет напоминать лал. Но потом этот же камень делается зеленым, как осенняя трава, как созревающая пшеница. И наконец, судьба велит ему стать синим. Все старые топазы – синие, и все синие топазы – старые. Если, конечно, это топазы из Хиндустана или Львиного острова, об иных топазах я говорить не буду. Твой камень как раз из Хиндустана…
– Ты мудрый и знающий человек, Ибрагим, – ответил гость. – Мне неведомы такие подробности. А камень… что ж, возможно, он и из Хиндустана. Не я привозил его, и не я вставлял. Это было еще до меня…
Ибрагим немного помедлил и наконец спросил о том, что давно не давало ему покоя:
– Не знаю, может быть, ты сочтешь правильным сохранить это в тайне, но все же… Что случилось с твоей саблей и что это за сабля? Как можно было нанести такой удар, чтобы разрубить ее? Воистину, я подобного никогда не видел! О Аллах, человеку такое не под силу, разве только горный дэв исхитрится своим дэвским клинком, что тверже алмаза, тяжелее секиры и длиннее оглобли…
Это был не единственный вопрос, занимавший оружейника, но остальные он задавать поостерегся. На самом же деле его куда больше интересовала сама сабля и то, какой она была «при жизни», как то принято говорить среди кузнецов. Это ведь работа не франков и не генуэзцев, не индусов и не персов… а также не мастеров Высокой Порты, лучшие из которых были известны Ибрагиму поименно, да и они знали его, ибо, хотя Порта обширна, высшая из ступеней на лестнице мастерства широкой не бывает. Похожие на такие сабли ковали сирийские халибы в Дамаске, но это было очень давно, во времена молодости его деда. Другие, но тоже чем-то похожие, делал уста Юсуф из Самарканда, однако он уже очень стар и, говорят, слаб глазами, да и вообще неизвестно, жив ли сейчас. Конечно, сабля может быть очень стара, жизнь оружия бывает в разы длиннее человеческой, но вот такой изгиб крестовины – детище сравнительно недавнего времени, тут взгляд оружейника не обманется.
Мастера из Сира выковывают хорошие булатные заготовки, клинки у них тоже хороши, но это – нет, совсем не в их стиле работа. Жаль, что сохранилась только малая часть лезвия: участок, что ближе к острию, мог бы многое подсказать…
Рука неизвестного мастера казалась и очень знакомой, и одновременно пугающе неведомой. Поэт, сказитель или переписчик дастанов, наверно, сравнил бы это неполное узнавание со встречей с родным братом, который вдруг оказывается оборотнем. Но у кузнецов-оружейников такие сравнения не в ходу.
– Я понял твой вопрос, Ибрагим-уста, – ответил гость, в свою очередь тоже немного помедлив. – Эта сабля принадлежала человеку, который был дорог мне, поэтому и она дорога мне, как память о нем. Что случилось с ним, могу лишь гадать, до конца мне это неизвестно, хотя, вероятнее всего, он уже давно слушает флейтисток в благословенном саду Аллаха, да будут славны девяносто девять имен его. При каких обстоятельствах оказалась разрублена эта сабля, которую я знал как лучшую из всех сабель, что перевидал на своем веку, – мне тоже неведомо. Может быть, ты и прав: только дэву и джинну по силам такое, да еще шайтану, хозяину их, будь проклят он в веках. Некоторое время назад я получил эту саблю уже такой, какой ты ее увидел, и сказать более ничего не могу. Не все ведомо человеку, что сотворяется по воле Аллаха. И не все должно быть ведомо. Иншалла…
Пришелец так и не назвал своего имени, а кузнец так и не спросил его. По обычаю даже принятый внутрь дома гость может жить три дня, питаясь хлебом хозяина и оставаясь не названным. На третий день, правда, он или должен назвать свое имя, сказать, кто он и откуда, – или же ему подобает уехать. Однако незнакомец в черном тюрбане поверх шишака был не только гостем, которым становятся просто по праву вхождения в дом, но еще и заказчиком, а заказчики иногда хотят остаться неизвестными. Мало ли, может, он будет грабить караваны где-нибудь в Аравии и Албании, или пиратствовать под Мальтой, или, наоборот, верно служить султану, скрещивая клинки на крепостных валах под Веной… Это его выбор. Мастер должен хорошо знать свое дело, а не задавать вопросы, на которые заказчик, возможно, не очень-то хотел бы давать ответы.
– У меня много врагов… – сказал гость, когда уже уходил. – Мое имя, окажись оно произнесено вслух, могло бы навредить как мне, так и, не исключено, даже тебе, мастер.
– Если у человека много друзей, значит, у него и много врагов, – кивнул оружейник. – Иногда даже у младенца есть враги, и у умершего тоже. Так было, есть и будет среди людей…
* * *
Кёсем проснулась, как от толчка. Картал вытянулся на самом краю их общего ложа, до предела сместившись в сторону, чтобы оставить ей как можно больше места. Наверно, он намеревался вообще не спать, хранить ее покой – но вот сморило его.
Она встала. Оделась в темноте, быстро и бесшумно, с привычной сноровкой. То облачение хасеки-султан, в котором ей пристало посреди дня расхаживать по дворцу, в одиночку не наденешь, нужна специальная служанка, да вторая – для прически, да третья – для головного убора… По счастью, старшие слуги во дворце знают, что у Кёсем то три, то пять ночей в неделю – «время кошачьего шага», когда она под утро или прямо посреди ночи незримо, но лично проверяет, крепок ли сон юных гедиклис, убрано ли в их комнатах, должным ли образом несут ночную стражу палатные евнухи и расторопны ли коридорные служанки.
А для таких проверок уместно простое платье, удобные мягкие сапожки и широкий темный плащ, под которым при случае можно скрыть не только фигуру, но и лицо.
Про сон, из которого только что вынырнула, она помнила, конечно. И не сомневалась, что он вещий. Уже умела отличать такие сны от обычных, потому как несколько раз в жизни они были ей ниспосланы… Дар это или, наоборот, наказание?..
Картины его в сознании всплывали скорее смутно, но она знала: когда придет время – все вспомнится отчетливо. Вот только воспользоваться этим, скорее всего, не выйдет. Может быть, Аллах действительно хочет просветить людей, вливая им по ночам в голову вещие сновидения, но понимание их – не для смертных.
Давний сон, в котором присутствовал беглый шахзаде Яхья, тому порукой. О чем он, тот сон, поведал? О гибели Яхьи где-то в неведомом море или… или верны те смутные слухи, которые с недавних пор сообщают шпионы Блистательной Порты, неустанно трудящиеся на балканском приграничье?
Впрочем, все прошлые сны так или иначе были устремлены в будущее, а этот… этот, кажется, заглядывал в давно прошедшие времена, в пору царствования… кого же… Мехмеда Фатиха, кажется, султана-завоевателя. Неужели существует что-то, способное продлить свою значимость через пропасть стольких лет, даже, получается, веков?..
Существует, конечно. Блистательная Порта свой срок отмеряет именно веками.
Это надлежит обдумать.
Так что там было, в том сне? Что-то связанное с могуществом камней… и стали… Какой-то мальчишка в странном одеянии…
Больше ничего не вспоминается прямо сейчас. Значит, время еще не пришло. Пусть полежит сновидение, как браслет в закрытом ларце, пусть созреет, как виноградная гроздь…
Опустилась на колени рядом с мерно дышащим Карталом, склонилась к нему вплотную, чтобы поцеловать, – и раздумала. Ей тоже следует беречь его сон…
Оттого что ушла без поцелуя, было горько на душе. Но Кёсем справилась. Ради жизни своего возлюбленного, своего младшего сына, да и своей собственной жизни – о, она научилась справляться со многим.
Каменный блок в стене повернулся, не скрипнув, потом так же беззвучно встал на прежнее место. Все. Изразцовый павильон позади, она идет по дворцовому парку, за спиной у нее глухая стена, и, если кто увидит, ну что ж тут такого, Кёсем-хасеки «кошачьим шагом» инспектирует подвластные ей владения. А во дворце подвластно ей вообще все.
Но никто из посторонних и не увидит ее: она-то знает, какими путями ходит по дворцу ночная стража. А тот единственный, кто увидит, и должен увидеть, ибо ему назначено сейчас быть неподалеку от веранды, на которую выходят окна спален младшего гарема. Сегодня султанша задумала ночной обход именно этого павильона…
– Госпожа… – Евнух коротко поклонился. Одеяния его были темны, а лицо ему, чтобы быть в ночи невидимым, закрывать не требовалось: он из черных евнухов, его так и зовут – Кара-Муса, «Черный Муса». В дворцовом штате был еще Кызыл-Муса, «Красный» (не краснокожий, а просто рыжий), и Сары-Муса, «Желтый» (вот у него кожа действительно отливает желтой смуглостью), но они употреблялись для других дел, и во время ночных обходов Кёсем их в помощники не выбирала.
– Здравствуй, Муса. – Она улыбнулась. – Есть сегодня улов?
– Да, госпожа. Четверо или пятеро полуночничают.
– «Бесстыдницы» или «неряхи»?
– Кажется, и те, и другие, госпожа. Я близко не подходил…
– Правильно, если их кто-нибудь спугнет, пусть это буду я. Ну, веди.
Они осторожно двинулись вокруг веранды. Задолго до того, как увидели едва теплящийся огонек, услышали перешептывание и приглушенное хихиканье. Девчонки, разумеется, считали себя очень хитрыми, предусмотрительными и осторожными, но… Впрочем, пусть считают.
Огонек оказался разноцветным. Кёсем с удивлением покосилась на Кара-Мусу, но тот оставался бесстрастен… даже чуть слишком бесстрастен: она уловила его напряжение. Евнух явно знал или догадывался, что за светильник был сейчас у стайки юных гедиклис, собравшихся на запретные посиделки, вместо того чтобы посвятить ночь блаженному отдыху, а завтра с обновленными силами впитывать гаремные премудрости. Знал – и это знание чем-то ему угрожало.
Муса себя не выдал, однако Кёсем сама догадалась: так должна светиться в ночной тьме собранная из разноцветного стекла колба кальяна. Такие кальяны в ходу только у старших евнухов, причем даже у них они завелись недавно – предмет гордости, подтверждение статуса…
Конечно, любопытно бы разузнать, как эта колба попала к гедиклис, но сейчас важнее другое: что, эти паршивки курят кальян?!
Она уже готова была рвануться вперед, когда евнух едва заметно придержал ее за край одежды. Такое разрешалось, ибо на ночных обходах иногда даже шепотом знак подать нельзя, приходится прикосновением; тем не менее Кёсем посмотрела на него совсем неласково.
– У них там не курительная смесь, госпожа, – прошелестел Муса, наклонившись к ее уху вплотную. – Ни дыма, ни рукавов с мундштуками…
Кёсем присмотрелась, потом втянула носом воздух и молча кивнула: да, стеклянную колбу девчонки используют просто как лампу, в ней не курительное зелье, а крохотный светильник, восковой или масляный. Ловко придумали, ведь сквозь слой воды даже дымок не отследить. Впрочем, им, наверно, милее всего те разноцветные огоньки, которыми искрят стекла колбы.
Что ж, смотрим и слушаем. А как столь дорогой кальян оказался в младшем гареме, это пусть Черный Муса отдельно разбирается.
Некоторое время не происходило ничего. Девчонки (их было пять), сидя на полу вокруг светильника, шушукались, склоняясь друг к другу вплотную, так что со стороны было не разобрать ни слова. Потом они вдруг звонко рассмеялись, все вместе, и тут же испуганно приглушили смех. Но стало ясно: рассказывают забавные истории.
– …А вот как-то раз случилось мулле быть в собрании правоверных, где купец-путешественник хвастался своей поездкой в дальний Хиндустан и описывал, что там делается, – начала одна из девочек. Успокоенные тем, что их смех никто не услышал, они сейчас говорили чуть громче. – Между прочим, поведал он, что в тех краях так жарко, что жители деревень ходят совсем без одежды. Мулла очень удивился и спросил: «Как же тогда там отличают мужчин от женщин?»
Евнух вопросительно посмотрел на Кёсем, но та чуть качнула головой. История эта, конечно, не из числа разрешенных, но сама по себе, тайком рассказанная в кругу подружек, наказания не навлечет.
Четверо гедиклис, включая саму рассказчицу, прыснули. Одна, сидящая спиной к стене, сделала недовольный жест голой рукой (она была закутана в простыню, но рука и плечо оставались открыты):
– Много знает тот купец-глупец и о Хиндустане, и о том, как там ходят!
Кёсем улыбнулась.
– Ты их всех знаешь? – одними губами спросила она. Девчонки были недавнего поступления, она к ним еще не очень присмотрелась, то есть при свете дня, конечно, узнает любую, но сейчас…
– Да, госпожа, – Кара-Муса недаром исполнял обязанности тайного смотрителя за младшим гаремом. – Эту «бесстыдницу» зовут…
– Не надо. Потом про всех расскажешь.
С чего это вдруг они о далекой стране Хиндустан заговорили? В том сне тоже кто-то о ней говорил… Совпадений таких не бывает, но поди угадай, к какому клубку тянется эта ниточка.
На этой стадии гаремного обучения гедиклис не были еще положены сменные рубахи на ночь, поэтому спать им приходилось либо в тех, в которых они ходили днем, либо в чем мать родила. В зависимости от этого их можно было назвать «неряхами» или «бесстыдницами». На самом деле это деление особого смысла не имеет (может, имело в ту давнюю пору, когда было заведено: наверно, тогда их хуже обстирывали и гедиклис самим приходилось следить за чистотой своих рубах) и дальнейшую судьбу девиц не определяет: в икбал или даже кадинэ попадали как те, так и другие. Но отчего-то оно до сих пор держалось.
Новая девчонка, которой пришла очередь рассказывать забавную историю, была как раз из числа «нерях». Она во многих подробностях поведала подругам историю о перезрелой дочери степного хана, лекаре, повивальной бабке, мулле и муле. Те снова захихикали, но скорее напряженно, чем по-настоящему весело.
Кёсем покачала головой чуть иначе, чем в прошлый раз. Евнух, уловив это, вновь склонился к ее уху:
– Двадцать розог, госпожа?
После несчастья, случившегося с Мустафой, шахзаде упражнялись только в специально отведенном для этих целей дворике, куда из десяти проверенных одного перепроверенного пускают, под наблюдением нескольких мастеров оружейного боя и именно с этими мастерами, а не друг с другом, поэтому ротанговые трости, хотя и продолжали использоваться там в качестве тренировочных клинков, в гарем уже не попадали. Так что дисциплина среди гедиклис и прочих теперь поддерживалась при помощи березовых или ивовых прутьев.
– Десять.
– Да будет на то твоя воля. – Никаких пометок он делать не стал, у тайного смотрителя память натренирована.
Скажу тебе, средь мерзостей земных, В особенности три породы гадки, —следующая девчонка отчего-то решила вместо забавной истории продекламировать стихотворную кыту, да не на фарси, а на чагатайском диалекте:
Жестокий падишах, рогатый муж, Ну и ученый муж, на деньги падкий!Кара-Муса покосился на Кёсем, но та не ответила на его взгляд. Возможно, стихотворные строки и дерзковаты, уж падишаха-то наверняка следовало с бо́льшим почтением упоминать, но ведь эта «неряха» не сама их придумала, а услышала на дневном уроке от какой-то из наставниц. Наверно, у той они звучали скорее нравоучительно, чем мятежно.
Впрочем, подружкам эти стихи не понравились.
– Да ну, знаешь, это когда достопочтенная Зухра читает, и то скучно, – сказала одна из них. – А ты и вовсе…
– Что «вовсе»? – обиделась та.
– А вот что, – подала голос совсем другая гедиклис, которая раньше съязвила насчет купца, рассказывавшего премудрому мулле о нравах Хиндустана. И, пружинисто вскочив, приняла ту же позу, что и недавняя декламаторша… да нет, не ту же, а откровенно потешную в вычурном стремлении к величавости! И продекларировала заунывно: – «Жестокий падишах, – о-о! – рогатый муж, – хнык-хнык!..»
– Ах ты!.. – Обиженная гедиклис бросилась было вперед, но подружки, смеясь, схватили ее, заставили остановиться. – А сама-то, сама-то прочти попробуй!
– Да в чем дело-то, – пожала плечами «бесстыдница», – вот, слушай. И смотри.
Она птичкой взметнулась с места, да и была маленькая, точно птичка, затрепетала, как огонек свечи, – кажется, на веранде действительно стало больше света, чем мог пропустить кальян, превращенный в лампу! – и слила в едином потоке движение со звуком:
То губ нектар иль глаз твоих алмазная слеза ли? А может быть, твои уста чужой нектар слизали? Кокетством лук заряжен твой, и стрелы в сердце метят. Ах, если б блестки яда с них на полпути слезали![1]Метался в пляске ее голос, металось в песне тело, метались пряди волос, а под конец она вдруг сбросила простыню – и та в ее руках метнулась тоже, на миг создав вокруг обнаженной танцовщицы подобие дымовой пелены.
Девушки молчали, пораженные.
– А правду говорят, что позапрошлый султан, только-только сев на трон, приказал убить девятнадцать своих братьев? – робко спросила одна из них. Трудно понять, отчего она вдруг перешла на эту тему. Скорее всего, из-за «жестокого падишаха», первого в перечне гадких пород.
– Правда, – равнодушно ответили ей. – И еще четырех беременных наложниц своего отца. Всех в мешки – и в Босфор.
– Мог бы дождаться, пока родят, – добавила самая первая из гедиклис, та, которая рассказывала про муллу и купца. И бессердечно добавила: – А то лишний расход. Если бы все четверо произвели на свет мальчиков, тогда, конечно, в Босфор. Но ведь одна-две могли и девочек родить. А девочка денег стоит, да и ее мать тоже на что-то пригодится.
– Тридцать? – прошептал Черный Муса.
– Пожалуй… – нехотя согласилась Кёсем. – Но отложи до следующей недели.
– Госпожа, у нее и так уже два десятка розог с прошлой недели отложены…
– Да? Тогда распорядись, пусть все полсотни сразу и выдадут. А если еще хоть раз повторится что-то в этом духе, сразу вон из гарема.
– Правильно, госпожа. С такими замашками ей не место в нашем Дар-ас-Саадет… В наложницы к какому-нибудь провинциальному беку и то жирно.
– Тсс, молчи…
Они забылись, но девчонки их не услышали, тоже забылись. Говорили о… ней, Кёсем. О том, что она никогда не спит. Закутанная в черный плащ, по ночам шастает вокруг гаремных павильонов, высматривает, вынюхивает тех, кто нарушает запреты… И будто при ней всегда два евнуха, огромные эфиопы, у одного – громадный кнут, у другого – ятаган в два локтя длиной. Заметит хасеки нарушительницу – и прикажет одному из них…
Кёсем с усмешкой окинула взглядом Кара-Мусу. Тот лишь руками развел.
– Девочки, я боюсь! – тихонько проныла та гедиклис, что декламировала нравоучительную кыту. – Давайте в спальни возвращаться…
– Ну да, вот прямо сейчас на тебя из темноты выпрыгнет страшная Кёсем, – насмешливо сказала маленькая танцовщица, – и прикажет евнухам тебя на куски разрубить. А потом останки твои в плащ замотает, унесет к себе в палаты – и съест!
И снова, мгновенным движением сбросив с себя простыню, взмахнула ею, как «плащом Кёсем», будто собираясь накинуть его на свою собеседницу. Та взвизгнула, если можно так назвать подобие визга, прозвучавшее шепотом.
– Дура ты, – упрекнули ее. – Тебе уже в наложницы пора, а все еще сказкам веришь! Ну сама подумай, часто ли у нас по ночам просыпаются от воплей и свиста кнута? А часто ли бывает, чтобы какая-то девушка исчезла, а потом нашлась обезглавленная или не нашлась вовсе?
Кёсем снова переглянулась с Мусой. Люди во дворце порой… исчезают, при прошлых султанах такое было чаще, однако и сейчас, увы, случается. Без этого дворец не стоит. Но гарем она от такого пока уберегала.
– А вообще-то, она и вправду может по ночам бродить… – задумчиво произнесла все та же танцовщица. – Чего ей в самом деле на безмужней постели тоску до утра тянуть…
Кара-Муса чуть не поперхнулся. Стоял, безмолвный и неподвижный, как истукан из черной бронзы. Готов был услышать «Сто!», готов был услышать «Смерть!», готов был услышать «Чтоб завтра же ее, мерзавки, духа в гареме не было, а куда и за какие деньги продать, не имеет значения, только проследи, чтобы хозяин был из самых немилостивых!». Но его повелительница молчала. А потом сказала вовсе не то, что он ожидал.
– Ты пока ее оставь, – вот что сказала она. – Я за ней сама присмотрю…
Глава 4. Хаяли
«Создатель образа», управляющий куклами второго плана в театре теней о Карагёзе и Хадживате
– Фиглярка! Дешевка калькуттская! – выкрикнула Фатима, одолеваемая бессильной злобой, а ее товарки даже слов не нашли, только шипели от возмущения, словно драные кошки.
Фатима вот нашла словечки, пусть и глупые, потому и верховодит этими дурехами. Впрочем, и сама она не больно-таки умна – поначалу циновкой расстилалась перед «великой Кёсем» и умоляла не гневаться на глупую (вот уж действительно глупая!) да ленивую гедиклис, от работы отлынивающую. И не захихикай так не вовремя не менее глупая Мейлишах, сама Фатима ни за что не догадалась бы о подмене и не сообразила бы, что в драгоценном халате хасеки и с по-праздничному раскрашенным лицом выступает всего лишь Кюджюкбиркус! Та самая Кюджюкбиркус, с которой Фатима и словом-то переброситься посчитает зазорным. Глупая Фатима, ленивая и медлительная, даже оскорбления свои в спину выкрикнула, потому как вовремя не нашлось нужных.
И Кюджюкбиркус, гордо шествуя прочь по коридору, позволила легкой самодовольной улыбке чуть изогнуть губы, подведенные соком перетертых ягод. Совсем чуточку. Даже случись навстречу кто, не заметил бы в выбеленном рисовой пудрой и накрашенном «под Кёсем» личике никаких изменений. Не лицо – личина, маска гордости и надменности истинной хозяйки султанского гарема, что бы там ни воображал о себе старший евнух кызлар-агасы Мухаммед или даже сама Халиме-султан. Хотя Халиме-султан – валиде, почтенная матушка султана Мустафы, а Кёсем – всего лишь хасеки, любимая игрушка, одна из многих. Да только вот валиде лишь в том случае главнее хасеки бывает перед глазами не только султана, но и всего гарема, когда валиде умна. А Халиме-султан прожитые годы одарили разве что морщинами, но никак не мудростью. Вот уж действительно живое подтверждение того, что старость не снадобье от глупости. И пусть об этом не говорят вслух – во всяком случае умные не говорят, а глупым быстро укорачивают их болтливые языки, – но знают-то все. В гареме секрета не скроешь.
А вот сама Кёсем умна, она могла бы и заметить тень неподобающего выражения на лице. Даже под толстым слоем краски могла бы. Но Кёсем не может попасться навстречу – она в парильню пошла, а это дело долгое. Она хоть и не такая дряхлая, как Халиме-султан, но тоже довольно старая, ей за тридцать уже, а старые любят долго греться. Пока распарят тело на горячем камне, пока разомнут массажисты каждую жилочку, пока счистят пастой из бобовой муки и специальными скребками размягченную паром старую кожу… Хорошая баня – дело долгое, так что встречи с Кёсем в ближайшее время можно не опасаться.
Папа-Ритабан тоже был умен, он бы наверняка заметил. И глубокой ночью, после ухода последнего зрителя, устроил бы воспитаннице суровую порку за несдержанность и неуместное проявление эмоций. Чувства – они не для бродячих плясуний. Смеяться и рыдать от восторга должны зрители, самому же танцору невместно уподобляться необученным шудрам. Папа-Ритабан обязательно бы заметил, да. И постарался бы, чтобы нерадивая Шветстри, лишь по недоразумению носившая тогда гордое имя Бхатипатчатьхья, не только на собственной шкуре прочувствовала всю непозволительность своего поведения, но и надолго запомнила преподнесенный урок.
Но Ритабан Бхатипатчат, хозяин маленькой труппы бродячих артистов, остался в прошлом. Как и его приемная дочь-шветстри, «белая девочка», слишком белая для того, чтобы у папы-Рита, такого же нищего, как и его подопечные, не возникло желания продать ее подороже. Неправа Фатима – дорого обошлась заезжему торговцу живым товаром маленькая воздушная плясунья, все-таки Шветстри не дешевка какая-нибудь, а драгоценный лотос, неведомо как выросший на грязных улочках Калькутты.
Калькутта теперь далеко, и папа-Рит тоже, и это хорошо. А в благословенном Дар-ас-Саадет нет никого столь же глазастого. Ну разве что хасеки Кёсем, но она в бане парится. Да что там султанский гарем – во всем Истанбуле, пожалуй, и то не сыщется! Слепые они тут совсем. Слепые и глупые.
Вот, к примеру, та же Фатима – она ведь уверена, что только что выкрикнула ужасное оскорбление, обозвав Кюджюкбиркус фигляркой. Смешная, глупая Фатима! Разве может оскорбить похвала твоему мастерству? Это же высшее удовольствие, тем более из уст врага.
Ну ладно, не врага, не тянет маленькая злобная глупышка на настоящего врага не просто какой-то бывшей уличной танцорки, а самой «перчатки для руки богини», пусть даже торопливый и жадный папа-Рит и продал Шветстри заезжему торговцу раньше, чем тетя Джанна успела завершить ее тайное обучение. Фатима не враг – у перчатки богини не может быть собственных врагов. Но и не друг. Ибо друзей у перчатки не может быть тоже.
Все равно удовольствие – слышать, как недруг тебя нахваливает, в беспримерной глупости своей полагая, что оскорбляет. Что может быть приятнее глупого недруга? И безопаснее.
Кстати, о безопасности…
Завернув за угол все тем же размеренно-стремительным шагом, характерным для истинной Кёсем, Кюджюкбиркус тут же скинула высокие банные сандалии, подхватила их вместе с полами слишком длинного халата и бросилась бежать со всех босых ног. Теперь ее безопасность напрямую зависела от скорости. От того, кто успеет первым: опомнившаяся Фатима наябедничать одной из наставниц-калфа на непозволительную наглость Кюджюкбиркус или же сама Кюджюкбиркус – положить на место драгоценный халат хасеки, позаимствованный на время безо всяких на то прав. Случайно попавшийся навстречу ученик евнуха – совсем мальчишка! – дернулся было наперерез (бежит – значит виновна, задержать, а в чем вина и как наказать, старшие потом разберутся), но тут же шарахнулся к стене, разглядев высокоранговый халат бегущей. Не знает, что делать, таращит глаза в ужасе. Хорошо, что молоденький и не очень-то пока еще уверенный в собственных правах и обязанностях. Повезло. Пока. И лучше не думать о том, что, если ее поймают в столь неподобающем одеянии, наказание вряд ли ограничится поркой.
Впрочем, это если поймают.
А для того, чтобы не поймали, нужно как можно скорее покинуть этот участок дворца – здесь слишком близко от Розового павильона и слишком велик риск наткнуться на кого-нибудь из тех, кто вправе не только задать ненужный вопрос, но и ответа потребовать. И пусть большинство обитателей Дома Удовольствий заняты подготовкой к вечернему празднику, но ведь всегда может найтись какая-нибудь лентяйка, от забот отлынивающая, как та же Фатима и ее подружки, к примеру.
Сердце колотится в ушах храмовым барабаном или это топочут преследовательницы? Вот же злобные, глупые твари! Ну, догонят – и что? Молча и безропотно побить себя Кюджюкбиркус не даст, будет драка, будут вопли. Сбегутся старшие. Всех же потом и накажут! В том числе и за то, что своими детскими выходками отвлекли от важных дел. Кому от этого будет лучше? Фатиме, что ли? Да и царапины от ногтей заживают долго.
Поворот. Еще один, пыльная портьера, восемь ступенек вверх и сразу направо, там еще одна занавесь отделяет маленькую нишу с узким оконцем – не оконцем даже, а просто вертикальной щелью для доступа воздуха. На первый взгляд кажется, что в такую не пролезет даже хорек. Вот и прекрасно, что так кажется.
– Она не могла далеко убежать! Ищите!
Отделенная тонкой занавеской ниша – слабое укрытие, ненадежное. Голоса и топот совсем близко, скоро и сюда доберутся. Как следует выдохнув и вывернув голову набок чуть ли не до хруста в шее, Кюджюкбиркус протиснулась в узкую щель. Иногда быть маленькой не так уж и плохо.
Воздушное окошко выходило во внутренний дворик, крохотный, словно тандыр в небогатой семье, и такой же раскаленный. И – хвала Аллаху! – совершенно пустой. Впрочем, как всегда в это время дня, – кому же охота заживо и по собственной воле превратиться в хорошо прожаренную лепешку-чапати? Кюджюкбиркус давно держала этот дворик на примете как лучший из возможных путей отхода. Аллах – он, конечно же, всемилостивый и всемогущий, и без его участия ни единый волос не упадет с головы правоверного, но хорошая перчатка богини никогда не доверит заботу о своей безопасности кому-то другому, пусть даже и самому Аллаху. Впрочем, он и сам отлично это знает – иначе зачем прописал в Книге судеб именно такую судьбу и такой характер маленькой калькуттской акробатке? А уж богиня знает тем более – богиня все и всегда знает про свои перчатки, даже недоделанные. Так что Кюджюкбиркус просто послушна их воле, вот и все.
Пробежать два десятка шагов по узкому карнизу до крохотного балкончика, а потом еще два раза по столько же по перилам внутренней галереи – сущий пустяк для бывшей воздушной плясуньи. Джутовая веревка намного тоньше, а натягивал ее папа-Рит порою на куда большей высоте. Крохотный тупичок под самой крышей – то, что надо!
Оказавшись в тупичке, Кюджюкбиркус ловко скинула высокостатусный халат хасеки, оставшись в повседневном одеянии гедиклис, бережно разложила уличающую одежду прямо на чистых плитках пола, поверх деревянных банных сандалий, без которых выдать себя за Кёсем ей было бы сложновато, – слишком велика разница в росте, вот уж действительно Кюджюкбиркус, «маленькая птичка», очень маленькая, правы насмешницы из старшего гарема.
Кюджюкбиркус уложила драгоценный халат складочка к складочке, тщательно, подвернув рукава вовнутрь, как учили. Разгладила, осмотрела придирчиво – нет, не помялся и не испачкался. Опять повезло. Теперь самое сложное – аккуратно просунуть ладони под сложенный подушечкой халат и спрятанные под ним сандалии и выпрямиться, подняв их на вытянутых руках перед собой. Еще раз оглядеть – нет, сандалии нигде не высовываются. Халат и халат. И – вперед!
Главное – нацепить на лицо деловито-сосредоточенное выражение и семенить мелко-мелко, дабы любому случайному встречному было с первого же мимолетного взгляда понятно: эта ничтожная гедиклис послана с важным поручением кем-то очень высокопоставленным и нетерпеливым, а потому лучше ее не задерживать. Вряд ли кто случайный после этого удостоит ничтожную второго взгляда, а значит, вряд ли заметит, что выполняющая столь важное поручение почему-то разгуливает по дворцовым коридорам босиком. Точно не заметит. Особенно если перебирать ногами быстро-быстро. Хорошо, что до бани недалеко совсем, две лестницы и коротенький коридорчик…
Как она и рассчитывала, илыклык был пуст – не так уж много времени заняла ее проделка, не успел никто из знатных парильщиц перегреться на горячем камне и пожелать отдохнуть в относительной прохладе «холодного зала», у освежающего фонтанчика. Занавеска, отделяющая проход в харарет, отлично приглушает звуки, она очень плотная – не столько для того, чтобы удержать пар внутри, сколько для того, чтобы не позволить ему прорваться наружу и нагреть илыклык. Вот и замечательно.
Только разложив халат хасеки на специально предназначенном для него мраморном столике, Кюджюкбиркус позволила себе облегченно выдохнуть и поняла, что все это время почти не дышала. Нехорошо – перчатка должна быть бесстрастна. К тому же лицо… о, иблис! Как она могла забыть про накрашенное лицо?! Ей повезло, что все так заняты подготовкой к празднику и внутренние коридоры почти пусты, – за время своего бегства она не попалась на глаза никому, кроме юного недотепы-евнуха! А если бы вдруг? Хороша бы она была, случись ей навстречу кто из старших женщин! Или опытных евнухов! Или даже сама валиде! Страшно даже представить себе! Ничтожная гедиклис с лицом хасеки Кёсем – и она полагала, что останется незамеченной?! О Аллах, воистину если ты хочешь кого покарать, то лишаешь разума!
Приподнявшись на цыпочки, Кюджюкбиркус легла грудью на каменный бортик и опустила накрашенное лицо в воду. Иногда быть маленькой птичкой все же удобно – старшим женщинам наверняка пришлось бы для этого склоняться над фонтанчиком в три погибели, Кюджюкбиркус же надобно было лишь самую чуточку наклониться. Энергично растирая лицо руками, Кюджюкбиркус быстро смыла предательскую краску. Брови, губы, белила – все прочь! Хорошо, что в качестве белил взяла чистую рисовую пудру, совсем без масла, а то вообще не удалось бы отмыть, размазались бы только. Масляные надо оттирать, а не отмывать, но о ненужной тряпке Кюджюкбиркус заранее не подумала. Ну и ладно, невелика беда, что не подумала, пудра и так легко смывается.
Покончив с умыванием, Кюджюкбиркус растрепала тщательно уложенную прическу, потом пригладила кое-как мокрой ладошкой, чтобы и следа не осталось, пусть лучше примут за неумелую распустеху. Успела вовремя – из-за занавески, прикрывающей проход в харарет, раздались приближающиеся голоса и характерный тройной перестук банных сандалий – кто-то из привилегированных старших женщин спешил покинуть горячий зал парильни и отдохнуть в прохладном илыклыке. Может, кто из кадинэ, а может, и сама валиде, вон как сандалии грохочут мощно и размеренно. У подпорок-гедиклис стучат пожиже и посуетливей – ну так на то они и подпорки!
Кюджюкбиркус метнулась к выходу – как была босиком, хорошо, что в последний миг таки не забыла прихватить собственные туфли. Натянула их уже в коридоре, пробежала до низенькой скамеечки, на которой еще совсем недавно готовила косметические притирания, выполняя задание строгой калфа. Опустилась на колени, пошарила рукой в темноте под скамейкой – не пропало ли чего из спрятанного там?
Нет, ничего не пропало, все на месте. И мисочка с жирной сажей, и кусок мягкой охры, и коробочка тончайшей рисовой пудры, и перетертая ягодная масса в толстостенной банке из слабообожженной рыхлой глины (в такой банке ягоды долго не скисают при самой жуткой жаре, если, конечно, следить, чтобы глина всегда была влажной), и пиала с остатками желтоватого масла – основы для большинства красок, наносимых на тело (его добавляют обязательно, иначе кожа быстро высохнет и покроется морщинами, как у старухи). И, конечно же, медная ступка с каменным пестиком – самая большая ценность, пропажу которой нерадивой ученице было бы сложно объяснить. Но Аллах миловал, богиня уберегла.
Кюджюкбиркус села на скамейку, расставив в положенном порядке перед собой миски и баночки, склонилась над ступкой и усердно захрустела перетираемыми жжеными скорлупками грецкого ореха.
И окончательно успокоилась, ибо теперь, что бы кому бы ни сказала Фатима – а доказательств у нее никаких, – ее слово против слова самой Кюджюкбиркус. Ничего не знаю, ничего не видела, сижу вот, тружусь в поте лица, урок выполняю. А Фатиме, наверное, затылок солнцем напекло, вот и мерещится всякое. И подружкам ее тоже. Да и не станет Фатима жаловаться, особенно если подумает хотя бы немножко. Не настолько же она глупа все-таки! Ведь тогда придется объяснять, а что она сама делала на том балкончике в неурочное время? И еще вопрос, кого после таких объяснений больше накажут.
* * *
Кюджюкбиркус всегда знала, что она особенная, даже еще когда была Шветстри. Ну, может быть, и не самая лучшая, гордыня вредит хорошей перчатке, но уж особенная, это точно. Быть перчаткой многорукой богини – и само по себе честь высокая, тетя Джаннат позаботилась о том, чтобы маленькая Шветстри крепко-накрепко это усвоила и преисполнилась благодарности судьбе. Тяжело колесо сансары, много в нем спиц, и каждая пронзает чью-то жизнь, пришпиливая ее к ободу мироздания. Кого-то удачно, кого-то не очень. Кюджюкбиркус вот повезло – давно еще, при рождении, ведь далеко не каждую нежеланную дочь кладут на ступени храма Кали, той, что обрывает жизни и разрушает людьми сотворенное. Ну разве что мать и сама из тайных служительниц-перчаток, тогда да, тогда нет для ее дочери, пусть и желанной, иной судьбы, а мужу – если есть таковой – будет сказано, что ребенок родился мертвым. Он вряд ли особо расстроится – мужчины и сыновей-то замечать начинают, лишь когда с ними становится возможным попрактиковаться в стрельбе из лука или кулачном бою. Дочери же для них вообще обуза, лишняя нахлебница, умерла так умерла. Всем же лучше.
Да, такое тоже вполне могло быть, и это только подтверждало особенность и избранность Кюджюкбиркус. Не просто случайная перчатка, а потомственная служительница из тайной касты! Конечно же, наверняка именно так все и было и ее судьба предопределилась задолго до рождения. Как и судьба ее матери, которую она никогда не видела, и судьба той, которая родила ее мать. И так далее до начала времен, ведь «руки Кали» никогда сами не воспитывают своих дочерей. Их отдают в другие храмы, другие семьи, часто даже в другие касты, – но рядом всегда будет женщина из посвященных, которая приглядит и научит всему, что необходимо знать и уметь.
По мере взросления Шветстри получала немало подтверждений своей избранности перед глазами богини, но окончательно убедилась, когда попала в благословенный Дар-ас-Саадет. Дом Счастья, иначе и не назовешь! Будь трижды по тридцать три раза благословенна жадность папы-Ритабана! И да вовек не потеряют зоркости глаза шустрого торговца живым товаром Пурушоттама, – вот уж действительно «лучший человек», сумевший разглядеть истинное сокровище на обочине грязной дороги, ведущей прочь из Калькутты! Той самой обочине, на которой остановил свой маленький караван папа-Рит, утомленный гашишем и скаредностью столичных жителей.
То, разумеется, была воля богини. Ну и Аллаха, конечно же, – а хорошая перчатка не противоречит и не ропщет, особенно против богов, она счастлива быть покорной им обоим. Вот и Шветстри не роптала. Как только узнала, что папа-Рит продал ее торговцу из Великой Порты, она сразу же засмеялась и в пляс пустилась. И возрадовался такой удачной покупке торговец, не любивший женских слез, но привыкший терпеть их как неизбежное зло. И возрадовался папа-Рит, выторговавший у размягченного радостью торговца лишнюю монетку, на которую не особо рассчитывал. И возрадовалась тетя Джаннат – хорошо обучила воспитанницу, не стыдно перед богиней.
Сама Шветстри тоже возрадовалась, но уже позже. Когда увидела свой тюфяк в предназначенной для купленных рабынь просторной комнате караван-сарая. Увидела и пощупала – мягкий! Недавно выколоченный! Набитый душистыми травами, предохраняющими от насекомых! И все это богатство – ей одной, и ни с кем не надо делиться! Роскошь невиданная! Особенно в сравнении с малым участком циновки в ногах папы-Рита, где Шветстри было определено место для сна с тех самых пор, как глотатель огня, блистательный Прабхакара, решил, что Шветстри слишком взрослая для того, чтобы ночами греть камни мостовой рядом с приемной матерью, в то время как циновка самого Прабхакары остается холодной. Прабхакара был стар и ужасен на вид, и от него плохо пахло. Но Шветстри, будучи покорной перчаткой, не возражала ему – а вдруг его воля согласна с волей богини? Ну, во всяком случае, возражала не слишком активно и со всем возможным почтительным уважением. Хотя и громко. Во всем остальном же всецело положилась на волю богини – и не прогадала.
Богиня снизошла до своей ничтожной перчатки и решила, что Прабхакара недостоин быть даже временным обладателем ее прислужницы. Разбуженный не иначе как наущением великой Кали (ну, может быть, и громкие вопли самой Шветстри послужили тому малой толикой, но без вмешательства богини точно не обошлось!), Ритабан доходчиво объяснил блистательному, что берег сей драгоценный лотос вовсе не для его поеденного дурной болезнью сморщенного стручка. Прабхакара усовестился и покинул труппу той же ночью – а попробуй тут не усовеститься! Рука у папы-Рита тяжелая да крепкая, а бамбуковый посох хоть и упругий, но тоже крепкий и при всей своей легкости бьет тяжело.
Драгоценный лотос – это, стало быть, она, Шветстри. Папа-Рит именно так тогда и сказал, что драгоценный лотос и что берег. Потом, правда, поколотил и саму Шветстри, но несильно, для острастки скорее. И она преисполнилась благодарности великой богине, снова убедившись – да, действительно бережет. А значит, и про драгоценный лотос тоже правда, дешевку никчемную так беречь не будут. Да и не заплатил бы даже самый лучший из людей за дешевку столько, что даже жадный папа-Рит остался доволен.
Вот так и оказалась Шветстри в просторной комнате караван-сарая, где смогла вдосталь насладиться мягкостью тюфяка и приятными ароматами наполняющих его трав.
А вечером уже, после захода солнца получив полную пиалу густой бобовой похлебки, Шветстри окончательно поняла, что попала если и не в райские сады, то в преддверие таковых. Так сытно поесть ей удавалось разве что во время храмовых праздников, а до них далеко, еще ведь и сезон дождей не начался. Воистину велик Аллах, велик и щедр. И богиня щедра к покорным и старательным. Надо только вести себя правильно. Засыпала в тот вечер Шветстри счастливой, и ей нисколько не мешали горестные стенания других рабынь. Пусть себе плачут, если такие глупые и не понимают собственного счастья.
В караван-сарае Шветстри получила еще одно подтверждение собственной исключительности – она оказалась чуть ли не единственной среди купленных Пурушоттамой красавиц, кто воспринял перемены в своей судьбе с искренней радостью. Большинство девушек или лежали в рабской покорности целыми днями на мягких тюфяках, или плакали, жалуясь друг другу на свои загубленные жизни и горюя по утраченной свободе. Вот же глупые!
О какой свободе они толковали, сами-то хоть могли уразуметь? Свободе подыхать с голоду под забором и спать на голых камнях? Свободе быть отданной задарма какому-нибудь нищему? Благодарим покорно, но Шветстри такая свобода не нужна ни даром, ни с приплатой. А дурехи пусть отказываются от еды, стенают ночи напролет и портят цвет лица слезами, Шветстри это только на руку. Когда придет пора настоящих торгов, рядом с этими никчемными слезливыми замухрышками она будет выглядеть настоящей богиней.
К Порте, Великой и Блистательной, караван шел неспешно, чтобы не утомлять ценный живой товар излишне долгими переходами. Количество девушек в нем постепенно росло – чуть ли не в каждой деревушке глазастый Пурушоттама умудрялся высмотреть одну, а то и несколько красоток по сходной цене. Но Шветстри так и не сблизилась ни с одной из девушек за все время пути, ибо не видела в том надобности. О чем говорить с этими глупыми гусынями? Да и времени у нее не оставалось, надо было следить за собой, чтобы всегда выглядеть приятно для глаза любого, кто посмотреть захочет, да еще и делать гимнастику, разминая натруженные за день мышцы танцами и массажами. Вечером, когда остальные девушки со стонами падали на свои циновки (караван-сараи с мягкими ароматными тюфяками попадались в дороге нечасто), она танцевала. И пела. И дарила улыбки зрителям, – а многие приходили посмотреть на странную рабыню, и Пурушоттама приходил, и даже сам караван-баши Ибрагим. Смотрел, кхекал одобрительно, оглаживая крашенную хной бороду.
Стоит ли после этого удивляться тому, что циновка Шветстри всегда оказывалась самой чистой и расстилалась в самом удобном месте стоянки? Позже к ней добавились и подушечки – к зависти и негодованию прочих рабынь. А то, что при раздаче еды именно Шветстри первой доставалась миска бобовой похлебки или жирного риса с маслом и специями, и что была эта миска самой полной, и что предназначенный Шветстри чиптимаранга всегда оказывался наиболее спелым и сладким?.. Нет, пожалуй, не стоит этому удивляться.
Как и тому, что Шветстри не оказалось среди тех, кого сбыли оптовому перекупщику на границе Великой Порты. И среди тех, кого оставили на мелких окраинных рынках, ее не было тоже. Аллах в бесконечной милости своей вознаграждает покорных, да и богиня наверняка сочла, что такой хорошей и старательной перчатке вовсе не следует гнить на задворках империи.
Ее везли в столицу. Центр просвещенного мира, рай на грешной земле, средоточие немыслимой роскоши и невиданных удовольствий. Напрямую об этом, конечно же, не говорили, но Шветстри с самого начала пути уже знала: ее обязательно продадут в Дар-ас-Саадет, гарем самого султана Мустафы, да будет он жить вечно. Иначе и быть не могло.
И конечно же, именно так и случилось – по воле Аллаха и под присмотром богини…
* * *
Вот уже второй день Кюджюкбиркус безуспешно ломала голову над тем, как бы ей завести подругу. А лучше сразу двух.
Нет, для себя самой никакая подруга ей, конечно же, была не нужна, да и никогда не была нужна. Велика радость – тратить драгоценные дни и ночи на всякие глупости! Охи-ахи, шушуканья чуть ли не до самого утра, обнимашки и клятвы на всю жизнь – это для глупых гусынь, не знающих, на что время с пользой потратить, а Кюджюкбиркус вовсе не из их числа. Вряд ли богиня хотела, чтобы ее перчатка истлевала в безвестности среди наложниц второго или даже третьего круга, до которых благосклонный взгляд султана если и добирался, то не более раза за всю их никчемную жизнь. Быть одноразовой икбал или даже рядовой кадинэ, одной из многих, всего лишь сподобившихся родить султану сына-другого, – не для Кюджюкбиркус. Конечно же, нет! Вовсе не такая судьба предначертана для нее в Книге судеб небесным каламом. Счастливая избранница – это только ступенька к статусу фаворитки, любимой наложницы или даже жены, а потом и хасеки, матери наследника. Ну и, разумеется, венец мечтаний – статус валиде, почтенной матери правящего султана. Вот единственно достойная хорошей перчатки цель, и вряд ли богиня посчитает иначе и удовольствуется чем-то меньшим.
Что касается цели стать в конце концов истинной правительницей гарема, то тут вопросов и сомнений у Кюджюкбиркус не было; цель определена верно и во что бы то ни стало должна быть достигнута, иначе и случиться не может. Сложности начались при попытках достичь этой цели, причем сложности совершенно непредвиденные.
Поначалу тут тоже все казалось совершенно ясным – путь в тысячу фарсангов начинается с первого шага, поэтому понятно, что ничтожной гедиклис сразу наверх не пробиться, как бы хороша, умна и покорна она ни была. Глупо пытаться танцевать на канате, не научившись сначала твердо ходить по земле, а Кюджюкбиркус глупой не была. Постепенно, по шажочку… Первым таким шажочком на пути к вожделенной цели, первой ступенечкой к истинной вершине власти должен был стать для нее статус бас-гедиклис, любимой ученицы, а потом, конечно же, и хазинедар, почетной прислужницы-хранительницы при одной из повелительниц гарема. Нужно было только как следует присмотреться и правильно выбрать, при ком именно, чтобы не прогадать.
С расстановкой сил в гареме Кюджюкбиркус разобралась довольно быстро, хватило первой недели. Да и любая бы разобралась, для этого вовсе не обязательно избранной быть, достаточно держать глаза и уши открытыми и не тратить все время на причитания о своей горькой участи.
Сперва Кюджюкбиркус и не собиралась тратить силы и время на то, чтобы пробиться в старший гарем, – Мустафа, да правит он вечно, стар и не очень здоров, ему уже под тридцать, а Аллах, хоть и всеблаг, но редко дарует султанам долгий век. Тем более больным султанам. К тому же старший гарем наверняка сложился давно, когда султан был молод и здоров, а теперь этот гарем устоялся и закаменел, словно старое дерево, в нем новой веточке куда сложнее занять подобающее место. Сомнут, задавят, не дадут пробиться к теплу и свету. А коли и пробьешься, то вряд ли надолго, даже если и повезет родить сына: у такого старика наверняка уже подрастают многочисленные сыновья-наследники, зачатые в те годы, когда был он еще юн и крепок. А их матери готовы вцепиться в горло любой, в ком заподозрят возможную соперницу. Нет, не стоит даже и пытаться, лучше приложить все силы к тому, чтобы понравиться кому-нибудь из наследников.
Однако же тут Кюджюкбиркус подстерегали сразу две неожиданности, и обе сперва показались ей весьма и весьма благоприятными.
Во-первых, как такового старшего гарема в Дар-ас-Саадет не было. Вообще! Нет, почтенная матушка, Халиме-султан, у правящего султана Мустафы, конечно, имелась, а вот наложниц, любимых и приближенных, не было. Даже икбал – и тех не было! И сыновей не было тоже. А значит, что первая же расторопная служанка, роди она такового, сразу же вознесется на верхнюю ступеньку гаремной иерархии, и неважно будет, кем числилась она ранее – опытной, хорошо обученной наложницей или же ничтожной гедиклис. Ее сын – единственный сын Мустафы! – сразу же станет наследником, а она сама – хасеки.
Все это Кюджюкбиркус узнала не от наставниц-калфа, которым можно было бы и не поверить, и даже не от соседок по спальне, ничтожных гедиклис, которым и вовсе доверия нет. От Халиме-султан узнала она это, из собственных уст уважаемой валиде, проникшейся к Кюджюкбиркус необъяснимой симпатией, приблизившей к себе чуть ли не в первый же день по прибытии той в Дар-ас-Саадет и даже шутливым прозвищем наградившей.
Конечно, все это Халиме-султан говорила не в открытую, а так, лишь намекала. Но намекала достаточно прозрачно и откровенно, много раз заводя речи об одном и том же, заходя то с одного края затейливой словесной вышивки, то с другого.
Халиме-султан много чего говорила, но речи ее сводились к одному – султану нужен наследник и та, что его родит, будет возвышена. И речи те были слаще халвы для ушей Кюджюкбиркус, и нежными розовыми лепестками падали прямо на сердце ее. И вроде бы стоило обрадоваться и вознести горячие благодарности Аллаху и богине за столь неожиданную и редкую удачу, да только вот тетя Джаннат не зря говорила, что у самых красивых змей самые длинные зубы. Скорпион тоже пел сладкие песни доверчивой черепахе – и, однако же, укусил ее на середине реки. И ничего тут не поделать, ибо такова скорпионья природа.
Но Кюджюкбиркус – не наивная черепаха, чтобы слушать скорпионьи песни. Нет, послушать-то она послушала. Все послушала – не только сладкозвучные слова валиде, но и шепотки гедиклис, и жалобы евнухов, и разговоры наставниц-калфа, вовсе не предназначенные для ее ушей. Послушала, приняла к сведению, сделала выводы.
И притворилась, что не понимает намеков Халиме-султан. Ну вот совсем! Потому что глупая и ничтожная гедиклис, чего еще ждать от такой? А потом была столь неловка, что поранилась, нарезая валиде манго, и заляпала кровью не только разложенные на блюде фрукты, но и драгоценные одежды самой валиде, чем вызвала у той крайнее неудовольствие. После чего была награждена затрещиной и изгнана с глаз долой, поскольку Халиме-султан потеряла всяческий интерес к столь неловкой и малопонятливой гедиклис.
Вздорная старуха! Знала бы она, что о ней и ее безумном сыне говорят друг другу старшие наложницы, наверное, еще и не так бы разозлилась! Мустафа стар и болен и не интересуется женщинами, потому-то нет у него сыновей и не будет уже. А следующим султаном станет один из его племянников, сыновей прежнего султана Ахмеда, вот на них-то и стоит рассчитывать умной перчатке, не желающей на веки вечные застрять в гедиклис.
Сыновей Ахмед после себя оставил немало, трое старших уже вполне взрослые, скоро сами наложниц выбирать начнут. Те гедиклис, что немногим ранее Кюджюкбиркус в гарем попали, только о них и говорят, только с ними свои мечты и связывают. И хотя неприятно хоть в чем-то уподобляться этим дурехам, но умная перчатка знает, что даже мухи могут жужжать о меде. Именно на одного из этих троих шахзаде и следует делать ставку умной гедиклис, не желающей всю жизнь прозябать в низших служанках, а намеренной непременно возвыситься и обрести надежный статус. На шахзаде – и их матерей.
Потому что где они, те шахзаде, и где гедиклис? Близко ухо, да не увидишь. Пока не пройдешь полный курс гаремного обучения, тебя не покажут мужчинам, дабы не оскорблять их глаз недостойным зрелищем. Впрочем, отчаиваться Кюджюкбиркус не собиралась, ведь у каждого шахзаде есть мать. И эти матери – вот они, рядышком совсем. Хоть и ночуют в собственных покоях, отдельно от новонабранных неумех, но по одним с ними коридорам ходят, в одном харарете парятся! Да и кто им прислуживать будет, если не гедиклис?
Халиме-султан, мать Мустафы и нынешнюю номинальную правительницу гарема, Кюджюкбиркус с костяшек абака сбросила сразу – глупая старуха, только сладкие песни петь и умеет! Такая не удержит спелый персик власти, даже если тот случайно сам упадет ей в руки. Нет, рассчитывать стоило только на одну из двух матерей старших шахзаде – Османа, Мехмеда и Баязида. Хотя Мустафа до сих пор и не назвал имени своего наследника, но им будет кто-то из этих троих, это ясно всем, остальные же или слишком малы, или их матери слишком ничтожны. И тут тоже главное – выбрать правильно, не промахнуться, ведь только один из троих станет следующим султаном, подняв на вершину власти и свою любимую наложницу; двое же других будут убиты согласно древней традиции, и участь их фавориток окажется незавидной.
Нет, с шахзаде пока торопиться не стоило, и это очень удачно, что необученных гедиклис им не показывают. Не время еще. За себя Кюджюкбиркус была спокойна, она уже сейчас готова предстать пред глазами не то что шахзаде, но и любого султана (только не Мустафы, убереги Аллах от подобного несчастья!), и уверена, что ни он, ни богиня не будут разочарованы. Ее, конечно же, сразу выберут сначала в икбал, а потом и в постоянные фаворитки, иначе и быть не может. Но вдруг выберет неправильный шахзаде, неподходящий, не тот, кто станет следующим султаном?
Нет, в столь важном деле не следует спешить. Шахзаде придется подождать. Сначала Кюджюкбиркус надобно заручиться поддержкой высокостатусной покровительницы, той, чье положение не пошатнется при смене султана, кто сумеет уберечь от превратностей судьбы и своих подопечных-приближенных. А при всем многоцветье украшений и богатстве одеяний женщин из старшего гарема выбор на самом-то деле не так уж и велик. По сути, его просто нет.
Халиме-султан отпадает, об этом уже говорили, она стара и глупа, а связывать свои надежды с глупцами могут лишь еще бо́льшие глупцы. Кое-какая власть у нее пока еще есть, но с каждым днем этой власти все меньше и меньше. Нет, о Халиме даже думать смешно.
Махфируз, мать Османа, наиболее вероятного наследника, отпадает тоже – она больна, об этом шепчутся по углам все кому не лень. Да и не будь она столь ненадежна из-за здоровья, все равно добиваться ее благосклонности и покровительства нет ни малейшего смысла – эта женщина из тихонь, довольных своим положением и не стремящихся к большему. Ее до сих пор и не отравили-то лишь потому, что никому она не опасна. И партии никакой у нее нет, есть только подружки, такие же серенькие воробушки, тихие и незаметные. Нет, Кюджюкбиркус не желает присоединяться к такой невзрачной и бессильной свите, она птичка хоть и маленькая, но куда более высокого полета.
Остается одна Кёсем – остальные слишком слабы и не имеют достаточного влияния.
Умная и хитрая Кёсем, теневая правительница гарема, та, что вроде бы и не валиде, но, однако же, именно у нее султан Мустафа просит совета куда чаще, чем у собственной матери. А она ведь, если разобраться, даже и не хасеки, не мать наследника, а простая кадинэ, мать султанских сыновей, каких в старшем гареме как дырок на сари после сезона дождей! Тем не менее все считают именно ее хасеки, и не простой хасеки (подумаешь, любимая игрушка прежнего султана, сегодня – одна, завтра – другая, да и нет давно того султана, чьей любимой игрушкой она была!), а той хасеки, которая главнее любой валиде.
Власти у Кёсем достаточно, чтобы уничтожить всех возможных соперниц, но она не стала этого делать. Наоборот, всячески уважение проявляет и подчеркивает высокий статус той, которую могла бы низвести до уровня неприкасаемой парии несколькими словами, вложенными в нужные уши. Кёсем умна и понимает, что на самой вершине трудно сохранить равновесие без надежных подпорок. Да при ее влиянии на Мустафу она бы вообще могла изгнать Халиме, а не расстилаться циновкой под ноги вздорной старухе. Однако не стала. И расстилается, ничуть не теряя от этого ни власти, ни гордости, ни уважения со стороны прочих, – вот с кого стоит брать пример умной перчатке, вот на кого стоит стремиться быть похожей и у кого искать покровительства!
Все это Кюджюкбиркус поняла еще в самом начале, на заре своего пребывания в гареме. Поняла и решительно приступила к подъему на первую ступеньку, не ожидая особых с этим хлопот. И словно уперлась в непреодолимую стену – понравиться великой Кёсем оказалось невероятно сложно.
Как ни старалась Кюджюкбиркус, сколько усилий ни прикладывала, как свои красоту, покорность и старательность ни подчеркивала, как ни торопилась исполнить малейшее поручение, даже не ей и адресованное, – а все насмарку.
Не то чтобы Кёсем совсем не замечала расторопную и услужливую гедиклис – Кюджюкбиркус часто ловила на себе ее взгляд, так что замечать-то Кёсем ее замечала, – вот только выделять из толпы прочих учениц и приближать к себе не спешила. Да и взгляд ее был скорее отстраненно-изучающим, чем одобрительным, и изначально присутствовавшее в нем некоторое сомнение никак не желало никуда уходить. И до недавнего времени Кюджюкбиркус все не могла понять причины подобного, тем паче что на других гедиклис, намного менее умных, услужливых да расторопных, Кёсем порою смотрела куда более одобрительно. Кюджюкбиркус совсем было отчаялась, но Аллах милостив, и богиня снизошла до своей перчатки, словно вспышкой молнии озарив вроде как очевидное, но до поры скрытое от глаз юной гедиклис: среди тех, на ком взгляд великой Кёсем задерживается с явным одобрением, нет одиночек.
В первый миг Кюджюкбиркус даже не поверила собственной догадке. И только-то? Неужели она обманулась в своем выборе надежной и умной покровительницы, ведь не может быть надежна и умна та, что приближает к себе лишь склонную слипаться в кучки посредственность и отвергает тех, кто выделяется из общей массы. Но, поразмыслив и поставив себя на место Кёсем, Кюджюкбиркус поняла, что была неправа и слишком поспешна в суждениях. И прониклась еще большим уважением к умной и хитрой хасеки.
Конечно же, дело тут вовсе не в слабости! Просто достигшей такой высоты недосуг ковыряться в грязи, выискивая отдельные жемчужины, – она наклонится разве что за целым ожерельем. Одинокая подпорка, пусть и самая достойная, неустойчива – три куда надежнее. Особенно если крепко связаны между собой. Трижды права Кёсем. Будучи на ее месте, Кюджюкбиркус и сама поступала бы именно так! Приближала бы к себе не гордых одиночек, а уже сложившиеся группы из двух-трех приятельниц. Значит, чтобы быть приближенной к Кёсем, стать одной из «ее девочек» и обрести вожделенное покровительство, надо выбрать подходящую гедиклис, а лучше двух, и подружиться с ними. Всего-то!
Ну да, подружиться. Легче сказать, чем сделать!
Как проявляется дружба, Кюджюкбиркус знала и видела неоднократно – все эти сдвинутые вместе тюфяки, перешептывания и хихиканье до утра, обмены украшениями и одеждой, взаимные прихорашивания, мелкие услуги друг дружке, помощь в том, с чем любая может отлично справиться и в одиночку… Не так уж и сложно, если подумать. Но вот как она начинается, эта самая дружба? Что для этого надо сделать? Нельзя же, в самом деле, подойти к малознакомой девочке, с которой до того и десятком слов не перебросилась, и сказать ей: «Давай обменяемся подвесками и начнем дружить!» Или можно? А если все-таки нельзя, то как можно иначе?
Этого Кюджюкбиркус не знала. У Шветстри не было подруг, да и не могло быть, тетя Джаннат денно и нощно твердила о том, что у хорошей перчатки не может быть ничего собственного, в том числе и подруг. Только воля богини, только те, кто ей угодны – или же неугодны. Ничего личного. Ничего лишнего. Тетя Джаннат была абсолютно права, и Шветстри старательно исполняла все требуемое, стремясь сделаться хорошей перчаткой. Да, но теперь-то она не Шветстри уже, а Кюджюкбиркус! И тетя Джаннат далеко, а Кёсем близко. И в глазах Кёсем как раз неумение Кюджюкбиркус заводить подруг и мешает последней занять достойное место, а значит, и стать по-настоящему хорошей перчаткой!
Такое положение дел следовало исправить, причем немедленно – хорошая перчатка не может не уметь чего-то настолько важного. Для богини, конечно же, важного, а то, что при этом упрочится и положение самой перчатки, – ну так это само собой разумеется, богиня заботится о покорных ее воле. Надо срочно научиться заводить подруг. Но как это сделать?
– О, вот ты где! А мы тебя ищем, ищем!
Мейлишах и ее блеклая приятельница – как же ее зовут?.. – Гюнай, кажется. Отыскали, доставучие. А Кюджюкбиркус казалось, что она так хорошо спряталась, чтобы посидеть и как следует подумать в одиночестве, найдя такое укромное местечко между высоким розовым кустом и стеной, в тени нависающего балкончика, никто и не догадается заглянуть…
Догадались, неймется им.
– Ты была великолепна! Даже я на какой-то миг поверила, что это вовсе не ты.
Глупая Мейлишах! Нашла чем удивить. Конечно же, Кюджюкбиркус великолепна, она не может быть иной и сама это знает, богиня не выбирает в свои служительницы абы кого, на то она и богиня. И не какой-то там ничтожной гедиклис оценивать ее избранниц! Следовало бы поставить доставучую дуреху на место, осадить как следует, чтобы на будущее неповадно было.
Но Кюджюкбиркус не ответила резкостью, хотя и могла бы. И не ушла молча, как поступила бы еще неделю назад. И не только потому, что хорошей перчатке не пристало выставлять напоказ свои истинные чувства, у хорошей перчатки вообще не может быть каких-то там собственных чувств, кроме желания правильно истолковать волю богини и всеми силами послужить ее исполнению. Просто в голову ей пришла удивительная мысль – а вдруг эти девочки, сами о том не подозревая, как раз и являются ответом на ее просьбу? Что, если они здесь не просто так, а посланы самой богиней? Она тут всю голову сломала, как завести подружек, – и вот приходят две и сами навязываются. Нет, такое не может быть совпадением!
И поэтому Кюджюкбиркус улыбнулась пришедшим так, как учил папа-Ритабан улыбаться зрителям в самых богатых одеждах, – радостно и доверчиво, словно всю душу в эту улыбку вкладывая. И даже подвинулась, втиснувшись в самый угол и оставив на длинном цокольном камне достаточно места, чтобы могли устроиться еще две девочки, если потеснятся, конечно. Говорить она пока ничего не стала, боясь неосторожным словом спугнуть посланную богиней удачу. Впрочем, Мейлишах болтала за двоих. Вернее, за троих – ее блеклая подружка лишь кивала и улыбалась, вот уж действительно Гюнай, «дневная луна», такая же тусклая и незаметная. И такая же никчемная – ну кому нужна луна днем?!
Но мысли свои Кюджюкбиркус при себе оставила, одарив и Гюнай ответной улыбкой не менее щедро, чем Мейлишах. Умная перчатка никогда не скупится на то, что ничего не стоит ей самой и доставляет приятность другим.
Когда говорливая Мейлишах предложила привести в порядок растрепанную прическу Кюджюкбиркус, та окончательно успокоилась и уверилась в том, что действует правильно. Девочки и на самом деле посланы богиней и должны стать ее подружками, ибо возня с расчесыванием волос друг другу – одна из самых верных примет, неоспоримое свидетельство. Очевидно, так и заводят подруг, и ничего в этом нет сложного!
Царапнуло лишь одно – обращаясь к Гюнай, Мейлишах назвала ее Ясемин. Причем не один раз назвала, значит, не случайная обмолвка. И та каждый раз слегка краснела от удовольствия.
Вот, значит, как. Не только саму Мейлишах, но и эту блеклую замухрышку уже отметили настолько, что удостоили первого гаремного имени! И не какой-то там дневной луной назвали, неуместной, тусклой и бесполезной, а благоуханным и прекрасным цветком жасмина. В то время как у самой Кюджюкбиркус по-прежнему лишь обидное прозвище, недостойное хорошей перчатки и вряд ли пришедшееся по нраву той, для чьей руки она предназначена. А уж если кто из младшего гарема и достоин сравнения с прекрасным цветком, так это она, Кюджюкбиркус, и не с каким-то там глупым жасмином, от назойливого и душного аромата которого быстро начинает болеть голова, а с благородным и величественным лотосом! Сам папа-Ритабан так сказал, а он напрасно хвалить не стал бы, значит – достойна.
Но обиду свою (за богиню, конечно же!) Кюджюкбиркус легко запрятала в самый дальний внутренний сундучок в самом глубоком и тайном подвале души. Плотно прикрыла тяжелой крышкой, заперла на массивный замок, а ключ выбросила. Обида – что острый нож, она может ранить твоего противника, но и самой о нее легко порезаться до крови. А еще ею можно случайно обрезать нить судьбы, по которой идешь над пропастью. Нет, обида, пусть даже и не за себя, – лишнее. Она ничем не может помочь Кюджюкбиркус в достижении ее цели.
* * *
…Со своего тайного наблюдательного поста на балкончике Кёсем смотрела, как по призыву наставницы сбегаются на урок гедиклис – такие яркие, юные, так похожие на нее саму не так уж много лет назад. Стайками и поодиночке, словно яркоперые птички, рассаживаются, снова вскакивают, меняются местами, смеются. И наконец, затихают под строгим взглядом уста-хатун – сегодняшний урок очень важен, его проведет лично старшая наставница, никому не доверит. Можно понаблюдать еще, а можно и уйти, положившись на опытную уста-хатун, она мудра и приметлива, сама не пропустит ничего, что пригляда требует.
Взгляд Кёсем задержался на стайке из трех девочек, тесной группкой усевшихся чуть поодаль от прочих. Мейлишах, Ясемин и… Кюджюкбиркус. Та, что больше всего напоминала Кёсем ее саму в не столь далекой юности – и вместе с тем вызывала наибольшие сомнения. Кёсем давно к ней приглядывалась – и чем больше приглядывалась, тем сильнее сомневалась. И даже не в том, стоит ли пытаться ввести бывшую воздушную плясунью в будущий гарем одного из своих сыновей или сына Махфируз, – Кёсем сомневалась, стоит ли вообще оставлять в младшем гареме эту странную девочку. Не изгнать ли ее, пока не стало слишком поздно?
Кюджюкбиркус была умна и хорошо обучена, слишком хорошо для той, что выросла вне стен гарема. Уже одно это вызывало определенные сомнения. Всегда весела и улыбчива, услужлива и расторопна, она умела подчиняться, была готова метнуться куда прикажут по малейшему шевелению брови, всегда спешила предвосхитить повеления наставниц, – но при этом Кёсем не оставляло ощущение, что все это поверхностное, что в глубине души Кюджюкбиркус совсем иная и что там могут прятаться неожиданности весьма неприятного свойства.
Тревожной приметой – и, пожалуй, единственным достоверным подтверждением сомнений Кёсем – было то обстоятельство, что Кюджюкбиркус за несколько месяцев пребывания в гареме так и не завела ни единой подружки, ни с кем не сблизилась. Во всяком случае, так было еще вчера.
Но вот же, однако, – не в одиночестве сидит, как раньше бывало, гордая и надменная, а чуть ли не в обнимку с двумя другими девочками. Причем с девочками, уже отмеченными Кёсем как вполне достойные и почти готовые к первому знакомству с подрастающими сыновьями Ахмеда. И ведь не просто так сидит, случайно рядом оказавшись, вовсе нет – обнимается, хихикает, перешептывается, насмешничает над другими соученицами. То есть ведет себя как самая обычная девочка, словно это в порядке вещей, словно давно уже дружит с обеими. И когда только успели сблизиться?
Похоже, рано Кёсем исключила из своих расчетов и планов на будущее маленькую Кюджюкбиркус, Мейлишах удалось растопить и это ледяное сердечко. Что ж, тем лучше…
Решительно поднимаясь с подушек и покидая душный наблюдательный пост, Кёсем лишний раз порадовалась, что проявила выдержку и не поторопилась с принятием решения о судьбе юной гордячки – решения, которое, как показал сегодняшний день, могло оказаться неверным и, возможно, даже губительным. Больше сомнений у нее не оставалось – Кюджюкбиркус следует оставить в младшем гареме, предназначенном для шахзаде. Вместе с Мейлишах и Ясемин. И уже потихоньку начинать их знакомить с Османом, Мехмедом и Баязидом.
Глава 5. Хаяльбаз
В театре теней о Карагёзе и Хадживате – старшая степень «создателей образа», все-таки не дающая права управлять куклами первого плана
Ранняя пташка всегда получает самого жирного червячка и самые мягкие чувяки – это знают даже уличные артисты, привыкшие босыми ногами месить грязь и обивать булыжники мостовых. Кюджюкбиркус всегда была ранней пташкой, привыкла чуть ли не с самого младенчества вставать затемно – лучше убраться с общей циновки первой, до того, как проснутся старшие или начнет ворочаться пробуждающийся папа-Рит. Тем более что старшие всегда норовили пробудить слишком много о себе возомнивших засонь-младших болезненными пинками или щипками, от которых потом оставались долго не сходившие синяки. Да и папа-Рит просыпался, как правило, не в духе, и попасть ему под горячую руку было легче легкого, а вот рука у него как раз таки вовсе не легкая, очень тяжелая у него рука, под такую лучше не попадаться. Но если не попалась ни на глаза, ни под руку или если попалась, но сумела убежать вовремя, догонять он не станет, найдет другого, на ком можно сорвать утреннее раздражение. Главное – успеть удрать, а еще лучше проснуться первой. Ну или во всяком случае раньше папы-Ритабана.
Все танцоры и акробаты маленькой труппы это отлично знали, только вот проснуться раньше хозяина удавалось не всем. Кюджюкбиркус удавалось – не иначе, богиня помогала, каждый раз посылая то куснувшего за ухо москита, то впившийся в бок камешек.
В Дар-ас-Саадет тюфяки мягкие, обтянутые ласкающим кожу хлопком, и нет ни москитов, ни кусачих мошек, которые еще противнее, ибо вечно лезут в нос, – их отгоняет дым из ароматных курильниц, расставленных по всем углам. Но глаза у Кюджюкбиркус все равно открывались задолго до утреннего крика муэдзина, призывающего правоверных к рассветной молитве. Мягкие тюфяки не смогли перебить устоявшуюся привычку.
Казалось бы, ну проснулась, ну открыла глаза, когда все вокруг видят девятый сон, а небо только-только подернулось на востоке розовым перламутром, – так порадуйся, что день еще не настал, закрой глаза снова, перевернись на другой бок и спи себе дальше в свое удовольствие! Пройдет несколько дней, и ты самым распрекрасным образом перестанешь просыпаться до света, будешь спать до самой молитвы, как все остальные…
Но в том-то и дело, что Кюджюкбиркус – не все. Она избранная Аллахом перчатка великой богини, а перчатке богини не следует валяться где ни попадя, теряя форму и привлекательность. Перчатка должна следить за собой. А где взять на это время, если весь день наставницы-калфа гоняют бедных гедиклис, не давая им ни минутки свободной? Им, наставницам, хорошо, их много, одна устанет – ей тут же на смену спешит другая, урок гимнастики сменяется изучением фарси, осваивание тонкостей макияжа или способов шлифовки лучных колец – занятиями по стихосложению или истории Великой Порты. И так до самой ночи, пока протяжный вопль муэдзина не возвестит о том, что дневные труды пора заканчивать или хотя бы отложить до следующего дня. Вот тут-то вроде можно и собою заняться, да только никаких сил уже нет, тело болит, словно весь день на канате плясала, а перед глазами разноцветные мушки кружатся и путаются слова пяти языков – хинди и бенгали, с детства знакомые, мешаются с фарси и приобретают вдруг турецкое звучание или арабскую цветистость. Уже и не вспомнить, что и как на каком называется, уже и рукой не шевельнуть, только бы до тюфяка добрести и в сон провалиться.
Раннее утро – единственное время, когда ты полна сил и на что-то годишься. Нет, не видела Кюджюкбиркус причин менять сложившуюся привычку вставать до света. Вот и сегодня глаза ее распахнулись сами собой, словно кто ее за пятку дернул.
В спальной комнате гедиклис было не так уж и темно, во всяком случае, пробираясь к выходу, Кюджюкбиркус ни разу не споткнулась о чье-нибудь разметавшееся во сне тело. Жидкого предрассветного сумрака, что сочился сквозь ажурную деревянную решетку выходящих во дворик окон, вполне хватало. И Кюджюкбиркус в который раз порадовалась тому, что ничтожным гедиклис по статусу не положено всю ночь наслаждаться ароматом цветущих лиан, чьими побегами заплетены окна спален более привилегированных наложниц, отдельных, пусть и крохотных, комнатушек икбал и куда более роскошных покоев кадинэ. У ничтожности есть свои преимущества, и умная перчатка умеет ценить их и быть благодарной богине. Ведь густые лианы дарили не только аромат, но и тень, и ночью в покоях старших наложниц было хоть глаз выколи.
Ловко балансируя на цыпочках и удерживая на голове сверток с одеждой, Кюджюкбиркус протанцевала к выходу между посапывающих или громко храпящих гедиклис, бесшумная и никем не замеченная, где перешагивая, а где и перепрыгивая смутно, но все-таки различимые в предрассветном полумраке препятствия. Это вовсе не трудно было для той, кого папа-Рит почти год гонял по «лабиринту со змеями». Там, пожалуй, было и потемнее, под затянутой на глазах кожаной повязкой! И что с того, что роли змей исполняли джутовые веревки, в беспорядке разбросанные на полу? Только и радости, что они не могли тебя укусить, если случайно наступишь на какую или заденешь ненароком. Зато сколько раз наступила или задела – столько раз и получила после тренировки хлестких ударов пониже спины. Той же самой джутовой веревкой и получишь! Быстро научишься ходить осторожно и тем самым нахлестанным местом чувствовать, куда не следует ставить ногу!
Во дворике было почти светло, во всяком случае, так Кюджюкбиркус показалось после темного коридора. По нему каждое утро пробираться приходилось буквально на ощупь, хорошо хоть там можно было не опасаться на кого-нибудь наступить. Как и добрая половина гедиклис, Кюджюкбиркус спала голышом и не находила в этом ничего необычного, скорее уж на тех, кто входит во вторую половину, посматривала с удивлением – вольно́ же им спать одетыми! Но вот танцевать голышом, без стесняющего движения верхнего платья, без путающего ноги чурибара, даже без набедренной повязки-лангота, – это поначалу действительно казалось ей хотя и восхитительно-удобным, однако же странным и непривычным. Но тут так принято. Такие правила, ни у одной из наложниц и ни у единого евнуха Кюджюкбиркус не видела ничего, хотя бы отдаленно напоминающего лангот, по слухам, их не носят даже мужчины, а кто такая Кюджюкбиркус, чтобы приходить в чужой храм со своими танцами?
Говорят, что гёзде получают специальную рубаху для спанья, а те, кто становятся икбал, имеют право дополнить ее особыми сальвари и мягким халатом. Разумеется, не когда повелитель призывает их на свое ложе, а во все остальные дни… то есть ночи. И они пользуются этим правом вовсю, превращают его в предмет гордости: ну как же – статус!
Что ж, когда наступит время, придется и ей этим гордиться, со статусом не шутят. А оно наступит, конечно, причем скоро!
Но пока, к счастью, не наступило еще.
Поеживаясь от утренней прохлады и зевая, Кюджюкбиркус сложила одежду на каменной скамье у входа, не удержалась, погладила рукой тонкий хлопок. Ах, какая ткань! Не шелк, конечно, шелк не положен гедиклис, не доросли и не заслужили, но и хлопок здешний ничуть не хуже – нежный и мягкий, словно шкурка новорожденного теленка. Да и сама одежда красоты несказанной, Шветстри о такой и мечтать не смела! Не детская юбка-лонга из двух полосок ткани, лишь на бедрах и скрепленных, – настоящие взрослые сальвари! Да еще такие роскошные, тончайшие, с изящным орнаментом и бисерной вышивкой по поясу! Верхняя рубашка, правда, на полноценный камиз походила мало, скорее на детскую чоли, оставляющую открытым весь живот, но так здесь многие старшие наложницы ходят, и их чоли разве что изукрашены гуще да нитями золотыми прошиты так, что богатого алого шелка почти и не видать. И не бисером на них узоры выложены, а настоящими перлами да смарагдами.
Ну да ничего! Скоро и у Кюджюкбиркус будет дневной алый халат с жемчугами да золотыми вышивками, а еще и ночной халат… какой-то там. А пока лучше поберечь то, что уже имеешь, – кто его знает, когда гедиклис получит следующую обновку, да еще такую красивую!
Все еще позевывая, Кюджюкбиркус подошла к фонтану. В так называемом дворике гедиклис фонтан был небольшим и не бил вверх, как, по слухам, в Запретном Саду, где имели право гулять и наслаждаться роскошью только любимые жены султана. Полукруглая чаша, выдающаяся из стены на полшага, не более, и струйка воды, что в нее стекает, не толще стебелька нарцисса. Но чаша глубокая, а вода в ней достаточно холодная, чтобы прогнать остатки сонной одури.
Вытираться Кюджюкбиркус не стала, знала по опыту, что кожа высохнет мигом, стоит только начать танцевать.
* * *
Кёсем смотрела, как в пустом внутреннем дворике танцует обнаженная девочка. Быть замеченной она не опасалась – маленькая танцовщица слишком увлечена, а оконный проем, у края которого стояла слившаяся со стеной Кёсем, слишком глубок и темен. Да и не смотрит девочка вверх, вот когда перейдет к подтягиванию на перилах балкона, тогда да, тогда лучше уйти, если имеешь желание остаться незамеченной. Балкончик расположен как раз напротив окна, да и рассвет накатывает стремительной приливной волной, и скоро даже глубокая оконная ниша перестанет быть надежным укрытием.
Про Кёсем среди обитательниц Дома Счастья ходило много слухов самого разнообразного толка, одни из них зарождались сами собой и были не всегда приятны, другие же она сама распускала вполне сознательно, это были полезные слухи. Пустить слух не так уж и сложно, если хорошо знаешь, на что способна та или иная наложница и кому из них достаточно лишь шепнуть что-нибудь по большому секрету, дабы завтра об этом говорил весь гарем.
Кёсем знала.
Слух о том, что великая Кёсем знает все про всех и никогда не спит, был из самозародившихся, но полезных, и Кёсем не спешила его пресекать. Скорее поддерживала. Чему немало способствовала привычка спать урывками и вполглаза, просыпаясь от малейшего намека на опасность, – а в гареме любая необычность, любое самое легкое нарушение налаженного распорядка могут оказаться опасными, и не просто опасными, а смертельно. Тот, кто спит внимательно и не расслабляясь, имеет куда больше шансов проснуться живым. И просыпаться снова и снова, долго и счастливо.
За утренними танцами Кюджюкбиркус Кёсем следила давно, но не потому, что считала их чем-то опасным. Эта странная девочка, так похожая и одновременно так не похожая на нее саму в далекой юности (ну, не такой уж и далекой, если быть честной хотя бы с самой собой!), вызывала у Кёсем интерес. Даже больше – эта девочка ей нравилась. И не просто как еще одна вполне подходящая кандидатка в будущий гарем одного из сыновей, но и сама по себе. Нравились ее детская непосредственность, ее сила и целеустремленность, ее улыбка, не сходящая с пухлых губ ни на миг, ее постоянная готовность радоваться любому пустяку и по малейшему поводу заливаться звонким переливчатым смехом. Даже ее детские шалости и проделки особо не раздражали Кёсем – в них она тоже узнавала отражение собственных шалостей и проделок.
Вот ведь наивная глупышка! Думает, что если пробралась во дворик, никого не разбудив по пути, то никто и не знает о том, чем она тут каждое утро занимается! Ах, если бы в гареме было так легко утаить хоть что-то! Уж кто-кто, а Кёсем, хранящая самую значительную и опасную тайну гарема, не понаслышке знает, как же это сложно, сколько сил и выдержки нужно для этого и интриг какой изощренности требует сокрытие в тайне чего-нибудь мало-мальски важного. Маленькой воздушной плясунье еще предстоит многому научиться, если она собирается вести собственную игру. Может быть, когда-нибудь и научится, в том числе и хранить свои секреты.
Сейчас же о ее утренних занятиях знал весь гарем.
Впрочем, большая часть старших обитательниц гарема не придавала этому значения – мало ли какие глупости придут в голову какой-то там гедиклис? Велика радость уподобляться ничтожным, их деяниями интересуясь! Пусть себе танцует, если это никому не мешает. Да пусть хоть до полусмерти утанцуется, им-то что с того? Евнухи помоложе да поазартнее заключали пари – долго ли продержится странная кандидатка в наложницы и что случится первым: лопнет ее собственное терпение и она перестанет раздражать старших своими глупыми выходками или же кончится терпение у кого-нибудь из облеченных властью (у той же Кёсем, к примеру) и зазнайку с позором выставят из Дар-ас-Саадет? Много монет перешло из рук в руки, много разбилось надежд на быстрое обогащение, много тайных врагов нажила себе маленькая танцовщица, сама того не подозревая, ведь почти каждый из сделавших неверную ставку злился не на собственную глупость, а на слишком упрямую девчонку, полагая исключительно ее одну виновницей своего проигрыша.
Про эти пари Кёсем знала тоже. И молчала, пряча усмешку в уголках губ. И запоминала тех, кто ставил на ее терпеливость, – как и тех, кто ставил на ее нетерпение: первые умны и наблюдательны, о них нельзя забывать, строя собственные планы; вторые – глупы, на них нельзя полагаться.
Между тем Кюджюкбиркус закончила танец, несколько раз прогнав по телу волну мелкой дрожи, от вскинутых над головой рук до самых пяток, – когда ее фигурка нальется женственностью, это будет выглядеть очень чувственно и возбуждающе. Уже и сейчас, когда она вот так изгибает шейку, завлекательно пригашивает лукавый взгляд густыми ресницами и кокетливо трогает пальчиком полураскрытые пухлые губы, так и подмывает забыть, насколько юна эта пигалица. Кажется, что она отлично знает, что делает и чего хочет, а главное – чего может хотеть от нее мужчина. И не понять даже, чего в этом больше – плодов обучения или врожденного инстинкта.
Как бы там ни было, Кёсем все более склонялась к мысли, что пора знакомить «ее девочек» – а она уже выделила Мейлишах, Ясемин и Кюджюкбиркус в персональные ученицы, хотя покамест это решение скрыто не только от них, но и от всего остального гарема, – с Османом и ее собственными сыновьями Мехмедом и Баязидом… Эта пора если и не наступила уже, то вот-вот настанет. И останавливал ее сущий пустяк.
Понятно, что шахзаде сами дадут новые имена своим избранницам – если, конечно, захотят. Скорее всего, захотят. Ибо так принято. Но все равно представлять будущему султану и его братьям кандидатку в наложницы под детским прозвищем было бы верхом неприличия, а гаремного имени у Кюджюкбиркус до сих пор так и не было. Вот это-то и останавливало Кёсем.
Вернее то, что она почему-то никак не могла решить, какое же имя дать маленькой упрямой танцовщице?
С именем действительно дольше тянуть не стоит, слишком долго ходит девочка под детским прозвищем. Ее давно уже назвали бы Пэрвэной – за порхающие танцы, действительно ведь словно бабочка. Или, не задумываясь особо, Мэхвеш или Мэхтеб, лунным светом или подобной луне, – в гареме любят давать такие имена. А если бы хотели уязвить привычкой вставать, когда еще темно и луна в полной власти, то и Мэхдохт, дочь луны, с обидным намеком. Но Кюджюкбиркус хотя и не бас-гедиклис Кёсем, не ее «приближенная» служанка, но взгляд Кёсем на нее, так или иначе, уже пал, такое от калфа и евнухов не скроешь… А значит, никто иной не может дать ей имя, это было бы грубым нарушением неписаных правил гаремного этикета. Сама же Кёсем отчего-то сомневалась и никак не могла решить.
Казалось бы, ну что за ерунда! Дай любое, все равно оно ненадолго, девочка красива и старательна, она наверняка понравится кому-нибудь из шахзаде, и тот сразу же наградит ее новым именем, достойным уже не гедиклис, но гёзде, а потом и икбал. Так какая разница, каким именем назвать ее сейчас? Бери любой цветок, или фрукт, или фазу луны – разве важно, что это будет, если все равно ненадолго? Но день шел за днем, а Кёсем все никак не могла решиться, выбрать, найти подходящее. Мысленно она слегка подтрунивала над собственной нерешительностью, находя ее пусть и глупой, но не таящей опасности.
И не желала признаваться даже самой себе, что эта самая нерешительность ее почему-то тревожит.
* * *
Подтягиваться – это очень важно! Почти так же важно, как и танцы, и дело вовсе не в силе рук или ловкости. От подтягиваний увеличивается главное достояние девушки – ее грудь, тетя Джаннат не зря гоняла маленькую Шветстри подтягиваться на нижних ветках деревьев. А если ни единого подходящего дерева поблизости не было, заставляла отжиматься от земли или часами стоять, прижавшись пятками и затылком к стене. От этого грудь вроде как тоже увеличивалась, но уж больно скучно было стоять неподвижно, да еще и подолгу. Подтягиваться куда веселее. Тем более на перилах такого красивого балкончика!
Кюджюкбиркус ловко спрыгнула на землю и от избытка чувств прошлась «катящимся солнцем» – с ног на руки и снова на ноги. Как же здесь хорошо! И как же хорошо быть избранной богиней и Аллахом, а в самом скором времени наверняка еще и шахзаде. Наставницы-калфа говорили между собою, что сегодня предстоит не простой урок, а испытательный, что по его результатам уста-хатун примет какое-то важное решение. А какое решение может быть самым важным? Конечно же, кто из гедиклис достоин предстать перед шахзаде!
Калфа, конечно, шушукались не с Кюджюкбиркус, а друг с дружкой, вовсе не желая посвящать посторонних в свои планы, но у Кюджюкбиркус есть уши. И эти уши всегда направлены в сторону тех разговоров, которые почему-то считаются для них не предназначенными.
Значит, это случится сегодня! Надо только правильно себя показать, убедить, что достойна. Жаль, наставницы говорили очень тихо, а при попытке Кюджюкбиркус приблизиться вообще замолчали, и ей так и не удалось разобрать, на каком уроке будет происходить испытание. Уроков сегодня должно быть пять – игра на сетаре, гимнастика, танец живота, стихосложение на фарси и косметика. И ни один из них Кюджюкбиркус не пугал, она знала, что справится.
Короткие рифмованные восхваления красоты и мудрости собеседника давались Кюджюкбиркус не так чтобы очень, но она давно уже заметила, что тут главное – подача, протяжная напевность с горловым придыханием, правильная улыбка, правильный взгляд, как еще папа-Рит учил, калфа тут ничего нового не добавили, правильно улыбаться и смотреть Кюджюкбиркус и до них умела. И все! И никто не обратит внимания, что ритм сбит, сравнение не слишком изысканное, а рифма хромает. Гимнастика и танцы – да тут и говорить смешно, в этих занятиях у Кюджюкбиркус нет достойных соперниц не только среди гедиклис, она и половину старшего гарема за пояс заткнет. А все почему? А потому что тренируется постоянно, пока они у фонтана прохлаждаются или сладкую пахлаву уминают за обе щеки. С сетаром тоже трудностей быть не должно, три струны, ничего сложного. Главное, опять же, – выглядеть уверенно и улыбаться правильно.
Но самым удачным было бы, если бы проверочным оказался урок по изготовлению и применению косметики для лица и тела. Вот тут-то бы Кюджюкбиркус показала, на что способна! Вот тут-то бы она развернулась!
Они ведь тут страшные неумехи по этой части, даже калфа! Нет, конечно, гедиклис учат изготавливать краску для ресниц, перетирая жженую скорлупу грецкого ореха, замешивать в нужной пропорции басму с хной для чернения волос или взбивать масло с рисовой пудрой и мягкой охрой, а также выбеливать лицо соком лимона – но и только! Все остальные краски, помады и притирания в Дар-ас-Саадет поступают извне, от специальных купцов, что везут их из Персии, Индостана или Египта. Даже простых кошенильных жучков никто из наложниц не давил сам – яркую краску для губ приносили евнухи уже готовой, в виде густого сиропа, оставалось только взбить с маслом – и все. Да и это считалось достойным разве что гедиклис, уже гёзде почитали чуть ли не зазорным знать, из чего и как изготовлены ее краски и притирания, – достаточно и того, что она знает, как ими правильно воспользоваться к вящей усладе взора султана.
Поначалу Кюджюкбиркус не могла поверить в подобное – как может взрослая женщина доверить свою красоту (а значит, и саму свою жизнь и благополучие!) в чужие руки? Тем более незнакомые руки неизвестного мастера, полно, да мастера ли вообще?! Ведь если жуков давили неправильно или очистили плохо, то после такой помады на губах появятся долго не заживающие язвочки! А могут и шрамы остаться!
Впрочем, присмотревшись внимательно, Кюджюкбиркус на губах ни у кого из старших наложниц ни язв, ни шрамов не обнаружила. А помадой они пользовались постоянно, так что если бы с ее составом что-то было не в порядке, никак не смогли бы избежать разъеденных губ. С некоторым сомнением, но все же приходилось признать – неизвестные мастера были именно мастерами и ремесло свое знали. Но их мастерство не делало обитательниц Дар-ас-Саадет меньшими неумехами и лентяйками!
Они ведь сами в эти краски почти ничего не добавляли, полагая, что и так хорошо! А когда Кюджюкбиркус попыталась подсказать, еще и высмеяли ее, мол, гедиклис, а лезет поперед калфа! Что ж, Кюджюкбиркус не стала настаивать, но обидчиц запомнила. И решила дождаться более удобного случая и заранее подготовиться, чтобы посрамить глупых обязательно на глазах у старших наставниц. И чтобы все они собственными глазами убедились, насколько же сильно отличается от простой кошенили помада с добавлением тертой рыбьей чешуи! И, понятное дело, в лучшую сторону отличается, приобретая глубокий перламутровый блеск, от которого губы становятся похожими на сказочную драгоценность, мифический алый жемчуг, что дарует бессмертие.
Ах, как было бы славно, если бы действительно испытательным оказался именно урок косметики!
Глава 6. Нареке
Флейтист, чьи мелодии в театре теней о Карагёзе и Хадживате обозначают смену темы
– Ой, мамочки! – прошептала Ясемин, прижимая ладошки к побледневшим щекам, когда ведущая урок калфа вдруг замолчала на полуслове, а в учебную комнату гедиклис из полутемного коридора шагнула Кёсем.
Прошептала одна Ясемин, но вздрогнули при этом почти что все, даже сама Кюджюкбиркус, хотя и была уверена, что уж ей-то точно опасаться нечего.
Сегодня вся учеба шла наперекосяк. Как ни старались наставницы сделать вид, что все идет как обычно, но саблю под чоли не спрячешь, как и не скроешь секрета в гареме, – все гедиклис еще до полудня знали о том, что сегодня решается их судьба. Кого-то сочтут достойными и переведут на ступеньку выше, приоткрыв проход в будущий старший гарем, остальных же оставят продолжать обучение и надеяться на лучшее. А какое лучшее может быть, если не выбрали, если сочли недостойной? Женский век короток, красота – цветок хрупкий: два-три раза вот так не выберут – и все, так и будешь до самой могилы штопать чужие сальвари и подавать сандалии тем, кому выпал более счастливый жребий.
Стоит ли удивляться, что все гедиклис сегодня ведут себя так, словно вместо мягких подушек им под седалища подсунули щетки для вычески верблюжьей шерсти? Право, не стоит этому удивляться. Тем более что Кюджюкбиркус постаралась, преувеличенно сочувствуя самым нервным и в красках расписывая, сколь незавидна и ужасна будет участь отвергнутых. Даже Фатима, гордая и надменная Фатима, утверждавшая громогласно, что уж она-то за себя спокойна, и та не выдержала! Дважды роняла веер, а потом не смогла правильно повторить «волну прельщения», после чего убежала в спальную комнату и рыдала там не менее часа, как маленькая. А теперь сидит с опухшим лицом, кусает губы в бессильной ярости. Понимает, что такую зареванную точно не выберут. А никто не виноват, сама же и виновата!
Ах, как же удачно все складывается для Кюджюкбиркус! И самая грозная соперница – вовсе не соперница нынче, и Кёсем пришла не на какой иной урок, на урок косметики пришла она, не иначе как рукой богини ведомая. Что ж, Кюджюкбиркус остается лишь доказать, что богиня не ошиблась в своем выборе. Хотя она, конечно же, не ошиблась, сама мысль о таком просто кощунственна! И пока остальные ахали и охали, провожая затравленными взглядами Кёсем, которая словно бы в задумчивости ходила между сидящими девочками, поглядывая то на одну, то на другую, Кюджюкбиркус скромно потупила взор и с еще большим усердием продолжила растирать на глиняной плашке сурьму с пчелиным воском, – не забыв, конечно, отвести плечи назад и слегка прогнуться, чтобы женские достоинства ее стали выглядеть более внушительно и округло, чем пока еще были на самом деле.
Кёсем между тем перестала прогуливаться по комнате, остановилась рядом с ведущей урок наставницей и сказала той несколько слов. Кюджюкбиркус, как ни старалась, так и не смогла расслышать ни единого. Калфа согласно склонила голову, после чего тремя резкими хлопками в ладоши привлекла к себе внимание гедиклис.
– Ты, ты и ты! Вы обе! И ты тоже! – Ее палец, словно перст Пророка, выделял то одну, то другую, и те бледнели, не зная, радоваться ли им этому выбору или впадать в отчаяние. Ведь непонятно пока было, избранных ли счастливиц выделяет он, этот указующий перст, или же отвергнутых неудачниц, а зловредная калфа ни взглядом, ни намеком не дала понять истину.
Как ни была уверена Кюджюкбиркус, что уж она-то не может оказаться среди неудачниц, но и у нее перехватило дыхание, когда покрытый алым лаком ноготь нацелился ей точно в середину лба, словно брачную метку-типак поставил.
Наконец Кёсем удовлетворенно кивнула, и калфа снова хлопнула в ладоши:
– Вы остаетесь. Остальные могут быть свободны до вечера.
Свершилось!
У Кюджюкбиркус так сильно колотилось сердце, что она даже не видела толком, как уходили не прошедшие первый этап отбора, – понурые, притихшие и совсем не обрадованные даже тем, что их вечер вдруг оказался совершенно свободным и можно делать что хочешь, а не хочешь – так просто лежи на мягкой травке в саду, наслаждаясь бездельем. Отметила только, что Айлин совсем не умеет держать себя в руках, а красные пятна делают зареванное лицо Фатимы еще более уродливым.
Когда шаги последней из отвергнутых стихли в дальнем конце коридора, Кёсем заговорила снова:
– Вы все показали себя хорошими ученицами, достойными гедиклис, старательными в услужении и усердными в науках. Но достаточно ли вы обучены? Не вызовете ли какой случайной оплошностью или неловкостью недовольство шахзаде? Вы подготовлены лучше прочих, но безупречны ли вы? Готовы ли вы к неожиданностям? Мужчины, особенно юные, скоры на гнев и невоздержанны, они часто сгоряча творят то, о чем потом сами жалеют, да только вам-то от этого легче не будет. Не бойтесь вызвать мое неудовольствие – опасайтесь прогневить султана… ну или того, кто, возможно, станет султаном. Я следила за вашими занятиями несколько последних дней и убедилась, что наводить красоту вы умеете. Сегодня же я хочу проверить вашу находчивость и расторопность. Но до того как мы приступим к испытанию, приказываю всем выйти во двор и умыться хорошенько. Мы начнем с чистого листа – и с чистого лица!
Большую часть речи Кёсем Кюджюкбиркус пропустила мимо ушей, выделив главное – «лучше прочих», «безупречны», «наводить красоту», «шахзаде». От этих слов бросало в жар и в животе танцевали бабочки, зачем другие слова, когда есть эти, самые важные и прекрасные?
Избранниц, прошедших первый отбор и допущенных к испытанию Кёсем, оказалось семеро. Это Кюджюкбиркус даже слегка расстроило – многовато! Зачем столько? Ну ладно еще Мейлишах и Ясемин, но остальные точно лишние. А вообще-то достаточно было бы одной Кюджюкбиркус!
Впрочем, пока бегали к фонтану и смывали с лиц рисованную красоту, Кюджюкбиркус почти совсем успокоилась: из этих девиц опасаться стоит разве что Нергиз, остальные точно не соперницы! Джайлан дрожит всем телом, словно газель, увидавшая льва; вот если бы она так дрожала на уроке танцев, то наверняка заслужила бы одобрение калфа. Подружки Фатимы растеряны, хватаются друг за дружку, словно маленькие, Мейлишах уже третий раз спотыкается на ровной дорожке, а у Ясемин глаза на мокром месте. Вот же глупая! Думает, что если все лицо мокрое, то и не заметит никто? Кюджюкбиркус же заметила! И Кёсем наверняка тоже заметит, не слепая ведь она. Нет, эти двое не соперницы, можно из головы выкинуть. Нергиз вот только… Волевая, умная, почти совсем спокойная Нергиз, словно бы невзначай бросающая на Кюджюкбиркус неприятно цепкие взгляды. Тоже оценивает. Тоже ищет самую опасную соперницу. Тоже опасается. И правильно опасается! Нергиз, может, и хороша, но поддержки богини у нее точно нет.
Когда вернулись в учебную комнату и расселись по своим прежним местам, Кюджюкбиркус была уже совершенно спокойна и не улыбалась во весь рот только потому, что осознавала всю торжественную серьезность происходящего. Кёсем сидела на месте калфа, а та стояла рядом, чуть склонившись в подобострастном полупоклоне. И как-то так получилось, что все девочки оказались сидящими как раз напротив нее. Краем глаза Кюджюкбиркус отметила, что подружки Фатимы попытались пододвинуться поближе к Нергиз, – возможно, стремились найти в ней новую предводительницу, хотя бы на время. Но та отодвинулась, причем довольно резко и недвусмысленно. Настолько резко, что даже на миг привлекла особое внимание Кёсем.
Мейлишах и Ясемин тоже придвинулись поближе к Кюджюкбиркус, но та отодвигаться от них не стала – зачем? На фоне этих двух неумех она сама будет выглядеть куда эффектнее.
Кёсем и их одарила взглядом.
И у Кюджюкбиркус на миг мелькнула пугающая мысль: а что, если испытание уже началось? Что, если оно давно уже идет полным ходом, только тайно, и никто из гедиклис не знает его условий, да что там гедиклис, калфа и те не знают, знает только сама Кёсем… И только она одна знает, как именно должна вести себя Кюджюкбиркус, чтобы испытание пройти, а Кюджюкбиркус не знает и может легко ошибиться…
– Давайте помечтаем! – сказала Кёсем мягко и вкрадчиво, и Кюджюкбиркус выбросила глупые мысли из головы. Испытание начинается, и сейчас им расскажут его условия.
Но Кёсем поначалу заговорила о странном – о том, о чем мечтали и шептались между собою все гедиклис, но только между собою и никогда со старшими.
– Представьте себе, что вы уже стали избранницами правящего султана, – говорила Кёсем, и голос ее ласкал уши, а слова – сердце, медовой патокой тая под языком Кюджюкбиркус. – Все вы его любимые фаворитки, каждая из вас. И каждая вкушает пятнадцать положенных любимице блюд ежедневно, и каждой из вас считает за великую честь услужить любая из гедиклис, и у каждой есть свои собственные покои и свои собственные доверенные служанки. Но сыновьями султана ни одна из вас пока еще не одарила, потому положение ваше не слишком прочное и надежное, за него еще надо бороться, причем всеми возможными средствами. А что мужчины больше всего ценят в женщинах? Конечно же, красоту. Ну, во всяком случае, так им кажется, и умная женщина не станет их разубеждать. Умная женщина постарается быть усладой для мужского глаза. Самой красивой. Самой желанной. Всегда…
Рядом вздохнула Мейлишах, порывисто и смущенно. Кюджюкбиркус тоже ощущала себя не очень уютно, хотя ей и были приятны речи Кёсем. Но все-таки… когда твои собственные тайные мечты рассказывают тебе со стороны, есть в этом что-то почти неприличное.
– И вот представьте себе, – продолжала тем временем Кёсем вкрадчиво, – что вы, любимые наложницы правящего султана, после парильни и массажа отдыхаете в собственных покоях и уже почти готовы ко сну. Султан вас сегодня не звал, и вы чувствуете себя совершенно свободными. Лежите, отдыхаете, уже почти спите… И вдруг прибегает евнух с известием, что султан решил почтить вас своим визитом. Самолично. Вразрез со всеми правилами дворцового этикета, ибо воле султана подвластно все, даже эти правила. И он уже направляется к вам. А вы не готовы! Вы не накрашены! Вы только что из парильни! А ему осталось пройти всего лишь пять поворотов по дворцовому коридору… Сумеете ли вы за это время сделать со своим лицом нечто такое, чтоб было не стыдно предстать пред глазами султана?
Кёсем оглядела растерянных гедиклис, пояснила буднично:
– Это не просто вопрос. Это и есть задание. Ваши краски при вас, умения и знания, надеюсь, тоже. Если, конечно, вы не оставили их сегодня утром в спальной комнате под тюфяками. Я пройду от стены к стене пять раз, и это будет значить, что время вышло и султан на пороге ваших покоев. И мы все вместе посмотрим, что же он увидит. Итак, время пошло!
Она вдруг резко, словно самая юная гедиклис, вскочила, так что полы расписного халата взвились крыльями бабочки, и пошла к стене. Вроде бы не особо и торопясь, своей обычной походкой, но кто же в Дар-ас-Саадет не знает стремительности походки Кёсем?! Все гедиклис дружно охнули и так же дружно схватились за баночки и мисочки с разными красками, за мягкие кисти из конского волоса и чернильные палочки – срочно белить, румянить, подводить глаза и губы, красить ресницы…
Все – кроме Кюджюкбиркус.
Ранняя пташка привыкает не только вставать раньше всех и убегать со всех ног, она и думать привыкает так же быстро. Оценивать. Взвешивать. Выбирать наилучшее решение и наикратчайший путь. Воздушная плясунья подобна слезинке на реснице Аллаха: мигнули – и нет ее. Хочешь удержаться – умей учитывать все: силу и направление ветра, натяжение каната под ногами, влажность воздуха (в сезон дождей канат скользит и провисает намного сильнее), множество других мелочей, потому как любая пропущенная может стоить здоровья и жизни. Мигнули – и нет тебя.
А самое опасное и смертоносное – не понравиться повелителю, тому, кто смотрит снизу и готов платить деньги за увиденное. За твои танцы. Твой страх. Твою красоту. Значит, надо уметь быть красивой всегда. Яркой. Цветной. Искрящейся. С улыбкой на устах. Такой, за один взгляд на которую хочется заплатить, и заплатить подороже. В Дар-ас-Саадет гедиклис долго учили, что и как нужно делать, чтобы усладить взор султана и порадовать его сердце. Только вот сейчас все это не подходит – слишком много требует времени.
Но ведь султан, по сути, такой же зритель, как и все остальные…
Парадная «писаная красота»? Выбросить из головы, нет времени. Будничная подкраска? Теплее, но тоже выбросить, Кёсем уже дошла до стены и громко хлопнула по ней ладонью, отмечая первый поворот. Не успеть.
Значит, работаем вариант «внезапный раджа».
На памяти Шветстри такое с труппой случалось всего дважды, но тетя Джаннат натаскивала упорно, ибо раджа потому и назван «внезапным», что его визит никак нельзя предугадать заранее и подготовиться. Остается лишь сделать лучшее из того, что имеем.
Минеральные белила-аксырлар? Отпадают!
Слишком долго.
Немножко крахмальной пудры-нишасты на кончик кисточки, растереть со щепоткой мягкой охры – совсем чуть, только на лоб, нос и подбородок, чтобы пригасить жирный блеск кожи.
Баночка с аллык? В сторону! Румяна надо накладывать медленно и аккуратно, растушевывая по краям. А иначе будешь выглядеть как торговка рыбой, пытающаяся выдать себя за жрицу Лакшми.
Несколько быстрых энергичных щипков за кожу на скулах – и вот уже щеки горят от прилившей к ним крови, и никаких румян не надо. Отлично!
Кёсем дошла до противоположной стены учебной комнаты и хлопнула по ней ладонью. Слева кто-то охнул, справа звонко разбилась о каменный пол уроненная кем-то миска, но Кюджюкбиркус не повела и глазом ни влево, ни вправо – некогда! Тут каждая сама за себя. Со своим заданием справиться бы. Быстро растирая чернильной палочкой на глиняном черепке почти чистую сурьму, она одновременно покусывала губы – не от тревоги, для красоты. Впилась острыми зубками в нижнюю, сжала раз-другой, потом несколько раз куснула и верхнюю. Превосходная замена помады, когда работаешь «внезапного раджу» и времени нет совсем. Искусанные губы краснеют и припухают – то, что надо. Больно, конечно, но выглядят соблазнительно, а это сейчас главное.
Третий хлопок!
Некогда.
Теперь глаза…
Римель, которым обычно красят ресницы, – в сторону! Некогда. Коричневая сепия – тоже, она не такая контрастная, без накрашенных ресниц лицо будет казаться плоским. Значит, широкая полоса по верхнему веку сурьмой на бараньем жире, как раз очень удачно замешала, на миндальном масле слишком жидкая, не успеть правильно нанести. Сурьма – обязательно, Пророк подводил ею глаза каждый день по три раза и всем правоверным заповедовал. Любая женщина знает и умеет готовить пять-шесть разных составов сурьмы, каждый для своей цели. У Кюджюкбиркус под рукой сейчас три, но пригодятся лишь два. Второй – исмид-куджал, сухой серебристо-серый порошок, им мазнуть по верхнему веку. Один глаз готов. Отлично…
Четвертый хлопок!
Со вторым глазом всегда сложнее – неудобно держать палочку, неудобно вести рукой, все неудобно… готово! Вытереть испачканную руку…
Пятый хлопок.
Кюджюкбиркус последний раз куснула губы и растянула их в самой радостной улыбке, на какую только была способна, буквально вся устремляясь в сторону входа, рядом с которым стояла Кёсем. Кёсем же обводила мрачным взглядом гедиклис, замерших по пятому хлопку, и взгляд ее не предвещал ничего хорошего тем, на кого падал.
– Что ж, – сказала Кёсем, немного помолчав, – султан к вам пришел… но будет ли он доволен? Ясемин! Посмотри на себя, покажись подругам и честно ответь – будет ли доволен тобою султан?
Ясемин всхлипнула.
Кюджюкбиркус скосила глаза – и с трудом удержалась от глумливого фырканья: тем, что успела сотворить с собой несчастная Ясемин, султан мог бы остаться доволен лишь в том случае, если бы оказался слеп на оба глаза. Толстый слой жирных белил превратил ее лицо в плоскую непропеченную лепешку, необведенные и казавшиеся от этого лишенными ресниц глаза выглядели двумя влипшими в тесто тараканами. Брови нарисовать она тоже не успела, а вот помадой воспользовалась, хотя, видит Аллах, лучше бы не успела и ею тоже! Ибо сейчас вместо красиво очерченных алым губ по низу непропеченной лепешки ее лица расплывалось бесформенное багровое пятно, от носа до подбородка. Хороша красотка, нечего сказать! Истинная услада для глаза. Во всяком случае для глаза Кюджюкбиркус. На таком фоне будет не так уж и сложно показать себя во всей красе. Кюджюкбиркус удачно сделала, что не стала отодвигаться.
– А теперь посмотрите на Джелайн и Йылдыз – и поучитесь, у них почти получилось накрасить друг друга. Они достойные бусины в ожерелье для будущего султана.
Кюджюкбиркус посмотрела ревниво и сморщилась: тоже мне почти получилось! У Йылдыз не подведены нижние веки и нет стрелочек, у Джелайн только левая бровь нарисована и стрелки кривые, левая вниз, а правая вверх, чуть ли не на лоб залезла. Вот же косорукие! А Кёсем их хвалит. Ну, если Кёсем хвалит даже их, то она, Кюджюкбиркус, точно прошла испытание с блеском! Лучше всех. Или все-таки не всех?
Стараясь не слишком заметно вертеть головой, Кюджюкбиркус быстро осмотрела соперниц, и сердце ее екнуло. Нергиз! Не зря она так опасалась именно этой гедиклис, слишком умной, слишком понятливой, слишком шустрой, слишком… похожей на саму Кюджюкбиркус! Да к тому же удостоенной первого гаремного имени – в честь цветка с белоснежными лепестками и золотой сердцевиной-короной. Нергиз не стала пользоваться пудрой, ее кожа и без того белее карахского мрамора, а потому и потратила все отведенное время на подводку глаз, стрелки и тени на веках. И как бы ни хотела Кюджюкбиркус думать, что у нее ничего не получилось, она не могла сказать этого, не покривив душой. Если и есть в этой комнате соперница, то это Нергиз.
А между тем Кёсем еще раз внимательно осмотрела гедиклис, задержав взгляд на Кюджюкбиркус, пожалуй, чуть дольше, чем на прочих, качнула головой, словно сама с собой соглашаясь или споря, и… вышла. Так ничего больше и не сказав. Выглядела она при этом не слишком довольной, а главное, когда смотрела она на Кюджюкбиркус, странным был ее взгляд. Не полным заслуженной похвалы, не одобрительным, что было бы понятно, – разочарование и досада светились в нем. Как же так? Ведь Кюджюкбиркус справилась! Точно справилась!
Или нет?
Вошла строгая калфа, начала распекать лентяек, отлынивающих от дел, налево и направо сулить розги, лишение сладкого и серые одеяния вместо окрашенных. Кюджюкбиркус повезло – ее руки оказались куда умнее головы, и, пока мысли растерянно метались испуганными пичугами, руки сами схватили ступку и пестик, продолжили перетирать кхоль-исмид, ведь всем известно, что порошок никогда не бывает мелким настолько, чтобы его невозможно было измельчить еще, хотя бы на чуточку. Калфа, проходя мимо Кюджюкбиркус, лишь скосилась неодобрительно, посопела носом, но ничего не сказала и наказания не назначила. Кюджюкбиркус ее почти и не заметила, руки работали сами, отдельно от головы.
Что же она сделала не так? В чем ошиблась? Или Кёсем совсем ослепла? Или Аллах повредил ее разум? Ведь не могла же она не заметить достоинств Кюджюкбиркус, ее расторопности, умелости, ее красоты, особенно на фоне остальных неумех! Тем более что совсем рядом сидели две главные неумехи, подружки так называемые, Мейлишах с Ясемин, они и так с красками не сказать чтобы очень ловко управляются, чуть ли не каждый день дополнительные задания получают, а сегодня еще и перенервничали…
Мейлишах с Ясемин. Подружки. Как Джелайн и Йылдыз, бусины в ожерелье будущего султана…
Понимание обрушилось на затылок, словно удар подушкой – мягко, но оглушающе, Кюджюкбиркус даже чуть ступку из рук не выронила. Вот оно! Как же она могла забыть про ожерелье! Глупая, трижды глупая Кюджюкбиркус, как она могла забыть, что Кёсем не выделяет одиночек! А еще Нергиз опасалась… да Нергиз не соперница перед глазами Кёсем именно потому, что слишком хороша! Может быть, появись в учебной комнате султан или шахзаде, опасность существовала бы, они могли бы выбрать и Нергиз, но они и Кюджюкбиркус бы наверняка тоже выбрали – они, а не Кёсем! Это султану или же шахзаде может показаться интересным поиграть и с отдельной бусиной из своего ожерелья – но никак не Кёсем, она возьмет лишь связку. А связки-то и нет! Глупая бусина захотела выделиться, стать самой красивой, радовалась тому, что другие в грязи запачкались, и в итоге сорвалась с нитки и сама же в грязь и упала.
Кюджюкбиркус застучала пестиком быстрее – в такт стремительным мыслям, сменяющим друг друга со скоростью мелькающих спиц в колесе, катящемся с горки. Глупость совершена, сожалеть о ней еще более глупо. Нужно придумать выход. Что же сделать? Попытаться найти себе другую покровительницу и ей понравиться? Глупо. Кёсем – самая надежная во всем гареме, самая высокая цель, все остальные слабее и хуже. Не меняют канат во время танца, тем более на гнилую веревку. Значит, нужно вернуть ее расположение. Любой ценой.
А для этого, похоже, придется собирать обратно ожерелье из трех бусин-гедиклис на тонкую ниточку доверия и взаимопомощи. И самой следить, чтобы две другие бусины – видит Аллах, до чего же глупые бусины! – выглядели не менее яркими и блестящими. Если хочет она добиться успеха, придется постараться за троих, ибо понятно же, что сами по себе эти две неумехи ничего не добьются!
Продолжая растирать в пыль сероватый порошок с вкраплениями сверкающих блесток, Кюджюкбиркус развернулась к подружкам – посмотреть, чем заняты они. Посмотрела. Подавила тяжелый вздох. Мейлишах еще ничего, хоть и понурая, но тоже за ступку держится так, словно в ней одной спасение, а Ясемин руки опустила и рыдает в три ручья, слезы уже промыли дорожки в белилах, всю одежду закапали. Чему-то учить ее совсем не хотелось. Однако же у хорошей перчатки не может быть собственных желаний, – а свое желание богиня выразила весьма недвусмысленно, треснув тугодумную по затылку невидимой подушкой. Так что нечего тянуть и притворяться еще более глупой, чем ты есть на самом деле.
Кюджюкбиркус покосилась: далеко ли наставница? Не накажет ли за неуместные разговоры? Убедилась, что далеко, – если говорить негромко, то не услышит. Тронула Ясемин за колено, привлекая внимание. Зашептала торопливо:
– Никогда не бери жирные краски, если торопишься! И не разводи тут сезон дождей, мы все равно лучшие, нас же выбрали! А что испытания не прошли – ну и подумаешь, так ведь никто не прошел, зато следующее пройдем обязательно! А в пудру всегда добавляй чуточку охры, совсем капельку, полщепотки на баночку, не больше. Тогда лицо будет не просто белым, но словно благородная слоновая кость…
Глава 7. Шем
Лампада: единственный источник света в театре теней о Карагёзе и Хадживате
Запах благовоний до того приторный, что мог бы показаться удушающим… но не кажется. Эти благовония привозят из Ливана, и за тайну составления этой смеси купцы из Генуи и Венеции могут отдать несколько состояний. Впрочем, не только они, купцы Истанбула не отстанут, если речь пойдет о торговле секретом, а не продуктом. Запах, прочно связанный у всех в гареме с Халиме-султан.
Она валиде, но вот какая история… Махфируз грустно улыбается, поскольку больна лишь телом, но не духом. Разум ее остер, и разум этот прекрасно осознает, кто нынче правит в гареме, да и во всем дворце, если быть честной перед собой и Аллахом. И правительница эта – отнюдь не Халиме-султан.
Да, Махфируз тоже не может называться здесь главной, хотя именно ее сын следующим займет трон, об этом говорят уже вполне открыто, не прикрываясь обиняками и намеками. Осман – наследник престола, если будет на то воля Аллаха, а люди уже решили. У полубезумного Мустафы, конечно, стараниями его матери есть то, что называется гаремом, но оно так лишь называется. Подобные услады плоти давно уже не интересуют нынешнего султана, и не Халиме это изменить. Потому все делают вид, будто так и надо.
Даже Халиме-султан.
Ах, Халиме… Она все еще красива, совсем не стара и тщательно следит за своей кожей и волосами. Так же тщательно, как и за политикой, но на поприще ухода за собой ее успехи куда заметней. На политику у Халиме-султан никогда не хватало ее куриных мозгов. Она не умеет просчитывать дальше одного хода, и это смертельно в схватке с таким сильным игроком, как Кёсем.
Махфируз улыбается, осознавая, что выглядит куда старше, чем та, кого она сейчас вежливо приветствует, прося прощения за то, что не встала, встречая почтенную валиде. Махфируз можно, она больна и дни ее сочтены, пускай многомудрые лекари и улыбаются многозначительно, поглаживая крашенные хной бороды, пускай и назначают все новые и новые пилюли. Ничего не помогает, и смерть близка.
Сама Махфируз относится к этому куда спокойней, чем люди, окружающие ее. Где-то в глубине души ей даже приятно, что столько хороших людей любят ее, будут печалиться, когда она уйдет к Аллаху. Но Азраил уже стоит за ее левым плечом, она чувствует его прикосновение, и многое сейчас становится просто неважным. Многое – но не все.
Ах, Халиме-султан… Ты, увы, неважна.
Ах, Халиме-султан… Ты, валиде без власти, зачем ты здесь? Снова начнешь интриговать, потому что власть для тебя слаще запаха твоих ливанских благовоний, важнее жизни и счастья собственного сына, желанней, чем самый желанный мужчина на свете! Да, судьба не жаловала тебя: о муже Халиме-султан, точнее, о позапрошлом султане, которого она упорно называет мужем, хотя он-то называл ее лишь наложницей, Махфируз могла вспоминать лишь с содроганием. Но повод ли это, чтобы самой ломать судьбы других людей? Ради власти Халиме-султан продаст и перепродаст собственного несчастного сына, который волей Аллаха всемилостивого и милосердного занял трон.
Она уже пытается им торговать, пускай Мустафа и не слышит ее в редкие часы просветления. Но покупатели всегда найдутся, и Халиме-султан не прекращает попыток.
Кёсем хотя бы не пытается ради своих целей заставлять Мустафу делать то, что он уже не в состоянии сделать. Она бережет султана. Ну разве не смешно: мать тех, кто мог бы занять трон, охраняет султана от валиде, которая во имя своих мимолетных страстей может погубить и своего полубезумного сына, и себя саму. А заодно и Оттоманскую Порту. Хотя султанат, скорее всего, переживет эту опасность, ему не впервой…
И все-таки послушать Халиме-султан иногда бывает полезно. Хотя бы ради того, чтобы выяснить, с кем еще она собралась торговать и какую цену теперь намеревается назначить.
Устало откинувшись на подушки, Махфируз жестом пригласила гостью сесть на парчовую софу, инкрустированную красным деревом. Из комнаты по настоянию лекарей давно уже вынесли все яркие вещи, дабы не утомлять больную излишней пестротой ковров и блеском драгоценностей. Махфируз не возражала, хотя раньше, пожалуй, стала бы протестовать – ей нравились шелковые покрывала и гобелены, вытканные диковинными цветами. Но сейчас многое и впрямь потеряло значение, да и глаза быстро уставали. Нынче комната была убрана в теплых, но приглушенных желто-коричневых тонах. Кёсем даже нашла ковры соответствующих оттенков с забавными химерами, встающими на когтистые задние лапы или спящими свернувшись калачиком. Для правоверных такие изображения запретны, но сюда никто из вероучителей не зайдет.
В этой комнате Халиме-султан, несомненно, привлекала к себе внимание: наряд ее был кричаще-алым. Издалека казалось, будто женщина облита кровью. А если подумать и вспомнить, скольких она загубила в безрезультатных попытках восхождения на вершины власти, то слово «казалось» теряло смысл, становясь лишь данью вежливости.
Не своей кровью была облита Халиме-султан, но разве от этого кому-то легче?
Кёсем старалась выказывать вежливость Халиме-султан, чем удивляла многих. Впрочем, старинная подружка Махфируз умела и любила удивлять. Она каждому давала возможность выглядеть достойным человеком, причем делала это не единожды. Кто-то возможностью пользовался, кто-то – нет, а иные и вовсе принимали мягкость Кёсем за слабость и жестоко платили за эту ошибку. Кёсем казалась Махфируз похожей на воду: мягкая и текучая, с нежным журчащим голосом, – но кто справится с морем, если Аллаху угодно наслать на него шторм?
Во имя давней дружбы с Кёсем следует быть мягкой с Халиме-султан. Хотя больше всего хотелось велеть ей выйти вон и до самой смерти Махфируз забыть дорогу в эти покои. А после смерти уж пусть делает, что хочет.
– И чего же хочет от меня валиде, благословленная Аллахом? – спросила Махфируз уважительно.
Слегка кольнуло сердце. Между собой Кёсем и Махфируз никогда не называли Халиме-султан «валиде». О нет, это слово всегда относилось к другой женщине, седина и хрупкость которой никого не могли ввести в заблуждение. К женщине с молодыми, ястребиными глазами и мертвой хваткой, пускай и замаскированной ласковой улыбкой и сладкими речами. К женщине, созданной для власти, как птица создана Аллахом для полета.
Увы, Сафие-султан давным-давно мертва. Скоро Махфируз встретится с ней в покоях, предназначенных для таких, как они. А может, и в огненной яме: обе порядочно нагрешили, обеим случалось обманывать мужей…
На губах Халиме-султан зазмеилась приторно-ласковая, донельзя лживая улыбка.
– Махфируз-султан, ты умна, и так же, как и я, знаешь: счастье женщины – в ее детях.
«Началось, – тоскливо подумала Махфируз. – Счастье в детях… Да знает ли Халиме-султан, что оно такое, это счастье? Любила ли она своего сына хоть когда-нибудь?»
О Аллах, душа этой женщины – поле, густо заросшее самыми отвратительными сорняками! Ни один росток пшеницы или другого полезного растения не сможет пробиться через тернии, взошедшие в душе Халиме-султан и заполонившие ее!
Приступ кашля, настигший, как всегда, внезапно, помог Махфируз отвлечься и справиться с мыслями и чувствами. Когда она заговорила, голос ее, хриплый от болезни, звучал спокойно и ровно:
– Слова валиде – драгоценные жемчужины, поднятые со дна морского, и ни в одной жемчужине нет изъяна. Воистину, без детей женщина словно бы и не живет и счастье проходит мимо ее дома.
Лицо Халиме-султан, на котором во время приступа застыло притворно-участливое выражение, расплылось в самодовольной улыбке. О Аллах, и эта женщина когда-то смела противостоять самой великолепной Сафие-султан, а теперь выступает против Кёсем? До чего же она жалка и противна!
– Я счастлива, о достойная Махфируз-султан, что мы мыслим одинаково. Причем у каждой из нас всего один сын, одна звезда на небосклоне, одна надежда и отрада. Это сближает, не находишь?
Махфируз с трудом удерживала на губах поощрительную улыбку. Надо узнать, что собирается делать Халиме-султан. Узнать и рассказать об этом Кёсем. Только ради этого и стоит терпеть лживую ведьму!
– И ни для кого не секрет, – продолжала между тем Халиме-султан, – что мой сын, увы, оставит этот бренный мир, не осчастливив его внуками, лишив меня надежды увидать, как его дети продолжат славную династию. Однако же ты, почтеннейшая Махфируз-султан, такой надежды не лишена…
Здесь Халиме-султан слегка запнулась, вспомнив, видимо, что дни собеседницы, увы, сочтены. Но Махфируз продолжала молчать, приветливо улыбаясь, и Халиме-султан рискнула говорить дальше:
– Я могла бы присмотреть за твоим сыном, когда Аллах сделает его правителем над всеми этими землями. Поддержи меня сейчас – и твоему сыну будет предоставлена вся моя благодарность, а я умею быть благодарной, поверь!
Несколько секунд Махфируз не могла отойти от бесконечного, всепоглощающего изумления. Халиме-султан предлагает союз именно ей, точно зная, что Махфируз всегда поддерживала свою лучшую подругу Кёсем, всегда становилась на ее сторону? Уж не повредилась ли рассудком нынешняя валиде? Иначе сложно объяснить, почему нынче она разговаривает именно с ней, Махфируз, а не держится от нее как можно дальше.
Халиме-султан, как водится, истолковала молчание и странный взгляд Махфируз совершенно неверно.
– Я знаю, ты дружишь с… хасеки, – последнее слово Халиме-султан почти выплюнула, – и она наверняка обещала тебе что-нибудь. Но ни одна женщина не держит слова, когда речь идет о ее детях. Она думает только о них, и ни о ком больше. Ты – единственная опора шахзаде Османа. И я предлагаю, чтобы, когда… когда Аллах примет тебя в объятья, твой сын опирался бы на мой опыт, на моих сторонников, получил бы мою поддержку. Все просто, понимаешь?
– Да, – медленно произнесла Махфируз, – понимаю.
Она действительно понимала. И сейчас даже немного жалела Халиме-султан. У этой женщины не было поддержки, не было плеча, на которое можно опереться. Сафие-султан по каким-то своим причинам такой опорой для невестки стать не пожелала. Может, сразу разглядела червоточину в ее натуре, а может, просто была слишком молода душой, чтобы принять соперницу в борьбе за сердце сына…
Как же повезло самой Махфируз! У нее была наставница и были лучшие подруги, которые никогда не предавали ее. И она сама никогда не предавала их.
– А раз ты понимаешь, – не унималась Халиме-султан, – значит, просто обязана встать на мою сторону! Вместе мы способны управлять Оттоманской Портой. Вместе мы сумеем…
Она осеклась, заметив, как Махфируз медленно и немного печально покачала головой.
– Увы, валиде. Я не могу принять твое предложение, хотя оно действительно щедрое, я признаю. Ты добра ко мне, валиде, может, даже слишком добра. Но я не меняю подруг и предпочту довериться судьбе… и Кёсем-султан.
На миг в глазах Халиме-султан промелькнуло множество чувств: недоумение, недоверие, ярость… Женщина не могла поверить собственным ушам.
– Ты сумасшедшая! – почти в страхе вскричала она. – Разве ты не понимаешь, что я предлагаю тебе и твоему сыну? Заботу, преуспеяние, наконец – власть! Да и просто жизнь, если уж на то пошло!
– Увы, валиде, – повторила Махфируз. – Я никогда не перейду на твою сторону. Корабли плывут, повинуясь ветрам и течениям, люди же сами выбирают себе путь. Когда я умру, подойди к моему сыну, может, он решит тебе довериться, я же вижу то, что вижу, и знаю то, что знаю. А знаю я, что мой сын в безопасности, пока рядом с ним Кёсем-султан. Твой же сын в безопасности рядом с ней, а ты ей даже не подруга, так почему бы и моему не стать драгоценностью ее сердца?
Последние слова Махфируз, возможно, сказала зря. Лицо Халиме-султан утратило всякое сходство с человеческим. Оно пошло пятнами, глаза превратились в щелки, верхняя губа вздернулась, словно у собаки, которая вот-вот укусит, – куда только подевалась яркая, броская красота? Гадина сбросила личину и предстала во всем своем уродстве.
– Дура! – прошипела Халиме-султан. – Слабохарактерная дура, никчемная мать, свалившая заботы о собственном сыне на чужую женщину, мать нескольких шахзаде! Ты думаешь, что Кёсем позаботится о твоем сыне, когда у нее есть свои? Думаешь, ей есть дело до тебя и твоего ребенка? О да, есть, да еще какое! Ты умираешь, слабая, безвольная девчонка, а вскорости твой сын последует за тобой – и вовсе не моими стараниями, о нет! Стараниями твоей лучшей подруги, которой ты так слепо, так безрассудно доверяешь! В гареме нет друзей, нет подруг, нет тех, кто за тебя, если он тебе ничем не обязан. Ты так давно здесь, но все еще не сумела это понять?
– Иди прочь! – звонко и гневно выкрикнула Махфируз. Откуда только силы взялись приподняться и повелительно махнуть рукой? – Ступай прочь, валиде без власти, мать без сына, женщина без сердца, ступай прочь и не порочь при мне дорогого мне человека!
Халиме-султан презрительно скривилась и взмахнула холеной рукой, будто отметая нечто несущественное:
– Мне жаль тебя, Махфируз-султан. И по зрелом размышлении мне жаль и твоего сына. На том свете Аллах спросит с тебя за то, что ты, именно ты не уберегла его, когда могла, когда небеса посылали тебе шанс…
– Прочь! Я сказала, поди прочь!
Алый шелк – такой алый, что режет глаз. Такого цвета бывает горячая кровь, когда ее пустят из человеческой шеи. Удушливый запах благовоний, сто́ящих целое состояние. Такова была она, Халиме-султан, властительница без власти, мать без сына, вдова без траура. И пускай она могла стать другой, пускай ее можно было пожалеть, но сейчас она казалась Махфируз жутким чудовищем, посланным иблисом, дабы искусить сердце умирающей женщины.
Она встала – шелка взметнулись, и вот уже Халиме-султан на ногах.
– Я ухожу, будь по-твоему. Смотри, не пожалей о своем решении, бессердечная мать! Если передумаешь, ты знаешь, где меня найти.
Это Махфируз-то бессердечна? Да кто бы говорил! Ярость подступила к сердцу и отхлынула, оставив острую, щемящую боль.
Халиме-султан давно удалилась, ушла, унеся с собой свои ненависть и бессилие, а Махфируз, устало уронив голову на подушки и закрыв глаза, все пыталась отрешиться от слов злобной мегеры, попавших в цель так же точно и безжалостно, как стрела впивается прямо в сердце. Воистину, султанский гарем – это клубок змей, норовящих побольней ужалить друг друга!
Вот поэтому она, Махфируз-султан, всегда чувствовала себя чужой здесь, в самом сердце Оттоманской Порты! Ей чужды были придворные интриги, они делали больно ее и без того израненной душе, заставляли страдать куда сильней, чем прочих претенденток на сердце султана. Та же Кёсем справлялась с интригами играючи, не говоря уже о Башар…
Нет, глупости! «Играючи», значит? То-то Башар не показывается лишний раз во дворце, стараясь держаться подальше от всего, связанного с борьбой за трон султана! А Кёсем, бедная Кёсем, защищавшая Махфируз куда яростней, чем себя саму! Не ее вина, что Махфируз умирает. В этом нет никакой вины Кёсем!
Махфируз яростно твердила это себе снова и снова, и в конце концов тревога, ядовитыми зубами впившаяся в ее сердце, улеглась, смирилась с поражением и уползла в свое темное логово.
Кёсем – предательница? Кёсем не сдержит слово? Ну да, а солнце завтра взойдет на западе и двинется на восток!
Да, Кёсем умеет отличать полутона, в то время как сама Махфируз способна видеть лишь черное и белое. Но ведь Аллах сотворил черное – черным, а белое – белым, и это именно так! Если Махфируз начнет путаться и сомневаться, то утратит себя, свою цельность, совсем прекратит существовать как личность. И для чего тогда длить агонию бренного тела?
Зачем жить в мире, где тебя предают самые близкие люди? Зачем просыпаться, если некому улыбнуться, не с кем перемолвиться теплым словом? Что это за жизнь такая, в которой нельзя никому доверять?
Кто бы что ни говорил, а Махфируз будет доверять своей подруге! Она не сможет предать, просто не сможет. Иначе не может быть, не встает же солнце, в самом-то деле, на западе!
Махфируз лежала и улыбалась собственным мыслям. Мир вновь наполнился смыслом, существование приобрело цель. Теперь бы еще убедиться, что Осман намерен соблюдать договоренности так же твердо, как соблюдали их Махфируз и Кёсем, и как они намерены соблюдать их впредь, до самой смерти, – и даже после нее.
* * *
Махфируз лежала в огромной кровати, на трех перинах, на простынях тончайшего шелка, но ощущение, будто могильные черви уже точат ее плоть, не отступало.
Давно ли она, тогда еще не Махфируз, а юная Хадидже, вместе с подругами устроила вылазку из гарема, во время которой повстречала шахзаде Ахмеда? Та ночь определила ее судьбу, а кажется, что она была уже совсем в другой жизни…
Нет, неправильно. Эти воспоминания относятся к девочке, полной жизни, а лежащая на постели женщина уже почти что мертва.
– Я не здесь, – произнесла Махфируз и закашлялась, мучительно и надрывно.
Сын, преданно сидящий у ее постели, вскочил, поднес горькое лекарство. Махфируз выпила половину, остальное отвела от губ ладонью, еле заметно покачала головой.
– Мама, не надо… – Осман говорил сбивчиво, испуганно. – Выпей, пожалуйста. Тебе полегчает, вот увидишь.
Чтобы сделать сыну приятное, Махфируз допила лекарство, затем обессиленно откинулась на подушки.
Осман… Он так похож на Ахмеда – того Ахмеда, которого Махфируз любила: порывистый, улыбчивый юноша с пылким взглядом, готовый проникнуть в тайны Вселенной, познать все, что Аллах дозволит человеку познать, и воссесть на трон Оттоманской Порты, дабы править мудро и милостиво. Что же не так? Почему могильные черви уже пируют в ее сердце и вгрызаются в него особенно рьяно, когда Махфируз глядит на сына?
Просто материнская тревога? Или нечто большее?
Ах, ее сын так похож на шахзаде Ахмеда… А на султана Ахмеда – ну вот ни капли. И даст Аллах, шахзаде Осман и не будет похож на султана Ахмеда!
Даст Аллах – и его минует участь султана Ахмеда.
– Я уже не здесь, Осман, – повторила Махфируз тихо. – Я вижу Азраила, он стоит у моего ложа. Я не боюсь его, он прекрасен, ибо сказано, что он облегчает ношу каждому верующему.
Она перевела ненадолго дыхание и продолжила:
– Азраил видит каждого из нас по пять раз на дню, но мне нечего его бояться, ему известны мои дела. Ангел смерти… освободит меня от бренного тела.
– Твоя душа, несомненно, попадет в рай, мама, – торопливо отвечал Осман, – но зачем ты торопишься в этот хрустальный дворец, который возведен для благочестивых женщин? Разве… разве тебе плохо здесь, со мной?
Голос Османа дрогнул, и Махфируз улыбнулась – едва ли не против собственной воли:
– Что ты, я еще побуду с тобой… какое-то время. Вот что я хотела спросить тебя… Осман, ты… ты помнишь, о чем я говорила с тобой, когда тебе исполнилось двенадцать?
– Ну разумеется. – Шахзаде разулыбался. Ах, так похож на Ахмеда… – Ты рассказывала о старых временах, когда братья убивали друг друга, вместо того чтобы служить друг другу опорой. Глупо поступали. Союзники всегда нужней, чем мертвецы, да и проливать кровь родичей грешно, Аллах за это покарает, не в этой жизни, так в следующей!
– Ты все правильно помнишь, – с облегчением выдохнула Махфируз. – И как, братья помогают тебе?
– Ну, не сейчас. – Осман пожал плечами, фыркнул совсем по-мальчишески: – Они еще маленькие, если честно. Даже Мехмед.
Махфируз скрыла улыбку. Мехмед, старший из сыновей Кёсем, возрастом уступал Осману менее чем на год – но им обоим сейчас кажется, что это очень много. Эх, мальчики…
– Но когда я вырасту и стану султаном, обязательно будут, – увлеченно продолжал ее сын. – Говорят, дяде Мустафе недолго осталось. Жалко его.
– Действительно, жалко, – кивнула Махфируз, сдерживая кашель.
– Он же не виноват… ну… в том, что происходит! – с жаром юности воскликнул Осман. – Я хотел бы ему помочь, но ты же знаешь, он узнаёт лишь тех, кто был с ним… ну, тогда. В юности. Вот тетушку Кёсем узнает, тебя узнавал… этих, как их, братьев Крылатых, когда они приезжали… Знаешь, я хотел бы, чтоб ему стало лучше. Мне еще столько нужно узнать! Понимаешь, я не до конца уверен, что готов стать султаном.
– Ты готов, – шепнула Махфируз ласково.
– Может, ты и права, но говорить об этом слишком рано. Пока дядя Мустафа на троне, пускай так оно и дальше продолжается. Я знаю, что сумею сменить его, а он… пусть Аллах даст ему подольше лет!
Махфируз слушала сына, и сердце ее пело, как не пело уже давным-давно. Воистину, Аллах послал ей утешение перед смертью! И все же что-то, какой-то странный внутренний голос вынуждал продолжать задавать вопросы:
– Есть люди… много людей, которые жаждут видеть тебя на троне как можно скорей и ради твоего восхождения готовы бросить тебе под ноги… кого угодно.
– Да покарает их Аллах, – с искренним отвращением сказал Осман, вертя в руках странно знакомый кинжал, при виде которого сердце на миг дало сбой и дыхание прервалось. Янтарная рукоять напоминала о чем-то… о чем-то, что внушало ужас. Но вот о чем?
– Я тоже знаю этих людей, мама, – продолжал Осман. – Я слыхал и о них, и их самих, их полные лести речи. С губ сыплются шербет и халва, а руки сжимают за спиной нож и удавку, вот они каковы! Сегодня они сместят дядю Мустафу – ради меня, как они скажут, ради Оттоманской Порты, как они скажут! Завтра они, не задумываясь, зарежут меня – тоже ради блага государства, тоже ради чьего-то еще блага! Но они все делают лишь ради собственного блага, мама, ради своей корысти, своей наживы! Ты и тетушка Кёсем научили меня видеть таких лживых, двуличных и подлых мерзавцев!
– Мой сын мудр, – облегченно выдохнула Махфируз и резко переменила тему: – А что это за кинжал у тебя? Красивый…
– Да, – кивнул Осман, перестав вертеть оружие в руках. – Он принадлежал отцу, ты знаешь?
Ледяные оковы на миг сковали Махфируз по рукам и ногам. Память, милосердная память уже стерла из ее сознания дела тех далеких, ужасно далеких дней, но она помнила: кинжал… он связан с чем-то плохим…
– Дай мне взглянуть на него. Прошу.
Осман удивленно посмотрел на мать:
– Ты слишком слаба, а оружие острое. Ты можешь пораниться.
Махфируз зажмурилась: слезы внезапно обожгли глаза, – а потому не заметила, как одним плавным движением шахзаде убрал кинжал за пояс, достав оттуда другой, похожий, вставил второй кинжал в ножны и уже тогда сказал:
– Я дам его тебе. Ты – моя мать, и мое дело – слушаться тебя, тем более что тебя нынче так мало вещей радует… Но ты не вытащишь его из ножен. Полюбуйся рукоятью, она изумительной работы.
– Спасибо, сын мой, – выдохнула Махфируз, ощупывая рукоять кинжала пальцами, истончившимися во время болезни. Нет, вроде бы все в порядке… И рукоять действительно смотрится очень красиво.
Кинжал с янтарем, вставленным в рукоять, обычная мужская игрушка, каких много. Лежит себе в ножнах, не вызывает никаких чувств.
– Ты довольна? – нетерпеливо спросил Осман.
Махфируз слабо улыбнулась:
– Да, спасибо, милый.
Рука женщины поднялась, чтобы погладить сына по темным с рыжиной вихрам. Тот хотел было привычно увернуться от женской ласки, но внезапно замер, терпеливо снося материнскую заботу. Увы, краткую по времени, ибо скоро рука Махфируз вновь бессильно упала на одеяло. Сын, бросившись рядом на колени, уткнулся лицом в маленькую женскую ладонь.
Когда Осман снова заговорил, голос его был хриплым от непролитых слез:
– Слушай, я хотел рассказать… Я так много хотел тебе рассказать, мама!
– Я слушаю, – прошелестела Махфируз.
– Мама, тетушка Кёсем обсуждала со мной вопросы поставки зерна. Это очень важно: если зерно не будет беспрепятственно поступать в Истанбул, начнутся бунты, чернь восстанет, да и янычары… Тетушка Кёсем много обсуждала со мной, насколько важны янычары и как они влияют на политику. Знаешь, а ведь она тоже, точно так же, как ты, считает, что я уже взрослый, что я уже готов…
Голос Османа креп, становился все более звонким и уверенным. Сын вскочил с колен и начал энергично жестикулировать, расхаживая по комнате. Кажется, он совершенно забыл, что Махфируз страдает от жестокого недуга. Или старательно делал вид, будто забыл об этом. Возможно, он притворялся и перед самим собой.
Что ж, Махфируз-султан была только рада подыграть будущему правителю Оттоманской Порты. Из последних сил она удерживала внимание, даже задавала короткие, но, судя по вспыхнувшему взгляду сына, совершенно уместные вопросы. И все же наступил момент, когда голова ее склонилась на подушки и более не поднялась, а дыхание стало ровным и неглубоким. Осман прервался на полуслове, посмотрел на дремлющую мать и тихонько, на цыпочках, вышел из комнаты.
Махфируз спала и видела прекрасные сны, в которых сын ее правил державой и за его троном стояли его братья, готовые во всем поддержать правителя, а также Кёсем, мудрая, постаревшая, но не утратившая энергичного блеска глаз Кёсем, к которой Осман то и дело обращался за советом. Придворные воздавали хвалу лучшему из государей, поэты слагали касыды в его честь, народ на площадях славил султана…
Во сне Махфируз пропустила момент, когда со стен и потолка дворца начала капать кровь. Вначале – редкие капли, затем по стенам потекли тонкие алые струйки, рисующие замысловатые узоры, затем кровь хлынула красным потоком. Осман и придворные, казалось, этого не замечали, продолжая вершить мудрые дела, а кровь пятнала их белоснежные тюрбаны, текла по плечам и капала с кончиков пальцев.
– Кёсем! – в ужасе закричала Махфируз. – Кёсем, умоляю, сделай что-нибудь!
Подруга подняла взгляд, и Махфируз поразилась печали и отчаянию, плещущимся в больших красивых глазах. Только сейчас проявились тонкие, почти невидимые нити, связывающие Кёсем по рукам и ногам. Точно марионетка из бродячего театра, Кёсем была безвольной куклой, совершенно беспомощной, подчиняющейся каждому движению пальцев кукловода.
Махфируз подхватила подол платья и побежала к подруге – прямо по крови, пятнающей ноги и одежду. Осман, похоже, продолжал не замечать происходящего, хотя вода уже заливалась за отвороты его вышитых золотом сапог. Ему не было дела до смертных, копошащихся в тени его величия, занимающихся своими ничтожными делишками. Великий султан правил великой державой.
А широко распахнутые глаза Османа были затянуты паутиной, и крошечные пауки деловито обустраивали свои жилища, расположившись точно по центру зрачков султана.
Наверное, нужно было выбирать, спасать Кёсем или сына, но во сне Махфируз выбрать не могла. Она бежала к Кёсем, и теплые струйки крови лились по ее лицу, капали за шиворот платья. По углам тронного зала деловитые пауки побольше уже принялись за работу, и от яда, струящегося по их жвалам, трескались дорогие изразцы, дымились и расползались в клочья парчовые покрывала, знамена становились бесцветными, бесформенными тряпками, а благородное оружие покрывалось ржавчиной и крошилось прямо на глазах. Свершалось даже невозможное: серебро и золото тускнели, затем трескались и рассыпались пылью.
Добежав до подруги, Махфируз попыталась разорвать тонкие нити, но они оказались прочнее стали, и Махфируз лишь зря резала об них пальцы. Кровь доходила уже до пояса. В окнах, затянутых белесой мглой, мелькнули красные точки, превратившиеся затем в зарево.
– Это горит Истанбул, – произнесла Кёсем словно бы через силу. – Горит и захлебывается кровью.
– Нет! – отчаянно воскликнула Махфируз. – Нет, этого не будет!
– Спасайся… – прошептала Кёсем.
Нужно было что-то делать, но только что? Внезапно Махфируз вспомнила о кинжале. Вот же он, у Османа за поясом! Он разрежет любые нити, даже нити судьбы!
Махфируз не знала, кто шепнул ей эти слова и говорил ли с ней вообще хоть кто-нибудь. Она бросилась к Осману, выхватила кинжал у него из ножен. Лезвие было девственно-чистым, рукоять блестела желтой слезой, хотя и ножны, и одеяние Османа уже полностью были перепачканы кровью.
За кинжалом из ножен потянулась окрашенная кровью паутина.
Осман словно бы очнулся от забытья, начал недоуменно озираться по сторонам, а затем его глаза налились злобой: он увидал Махфируз.
– Как ты посмела? – взревел он. – Мое! Это мое! Отдай!
«Отдай, отдай, отдай», – прокатилось эхо по залитому кровью дворцу. Взволновались пауки в углах, забурлили неведомые чудовища, живущие в озере из крови, в которое превратился тронный зал. А Осман вытянул руку в попытке достать кинжал, в попытке ухватить, остановить собственную мать. Рука все удлинялась и удлинялась, пальцы в латной перчатке стали походить на когти неведомого чудовища. И Махфируз не выдержала, ударила кинжалом по этой руке, так не похожей на широкую, мозолистую ладонь ее сына.
Кинжал прошел сквозь плоть, словно она была из масла – или из паутины. Рука упала в кровавое озеро почти без всплеска и утонула, как будто сделавшись свинцовой. На лице Османа отобразились изумление и мучительная боль, но вовсе не потеря руки была тому причиной.
– Мама, – тихо произнес он, – мама, зачем…
И упал ничком в кровавое месиво.
Махфируз закричала – долго, протяжно, страшно… Кинжал в ее ладони начал нагреваться, рукоять засияла ослепительным блеском.
– Быстрее! – крикнула Кёсем, и Махфируз начала резать прозрачные веревки. Они и впрямь поддавались легко.
Стены дворца пошли трещинами. Все светильники давно погасли, и просторный зал освещался лишь заревом пожара.
– Мама! – раздалось сзади.
– Не оборачивайся! – крикнула Кёсем, но Махфируз не могла не откликнуться на зов сына. Она остановилась и посмотрела туда, где из крови поднимался ее Осман, ее маленький шахзаде, в груди которого зияла огромная дыра, сквозь которую можно было увидеть бьющееся сердце.
– Спасибо, мама, – тихо произнес Осман и снова упал. От этого видения сердце самой Махфируз, казалось, взорвалось, и алая пелена боли упала на ее глаза. Она звала Азраила с мечом, чтобы прервалась наконец нить ее короткой несчастной жизни.
И ангел пришел. Он влетел в комнату, ставшую сразу маленькой из-за огромного размаха его крыльев. Он улыбнулся Махфируз, и она улыбнулась ему в ответ.
У ангела были глаза шахзаде Ахмеда.
Ангел протянул руку – и Махфируз без колебаний приняла ее. Вдвоем они пошли вверх по сияющей лестнице, прочь от дворца, утопленного в крови, прочь от ужасных видений. Кинжал выпал из рук Махфируз, просияв напоследок падающей звездой, и ему ответило другое сияние – с медальона на шее маленького мальчика, светло улыбающегося на руках у Кёсем.
– Все будет хорошо? – спросила Махфируз у ангела.
Тот не ответил, лишь крепче сжал ее руку. С высоты Махфируз видела, как бьется море, вечное и спокойное, как идут по нему тяжело нагруженные корабли, как матери зовут обедать своих детей.
И сердце ее наконец успокоилось.
Глава 8. Гёстермелик
Короткое представление с живыми актерами на сцене перед ширмой театра теней о Карагёзе и Хадживате – пока за ширмой кукловоды готовят к работе марионеток
Все-таки судьба играет странные шутки. Кёсем не могла себе представить, что когда-нибудь начнет делать то же, что когда-то делала Сафие-султан: пополнять гарем для своих сыновей. В первую очередь, конечно же, для Османа.
Эта мысль вызвала на губах Кёсем слабую улыбку, но затем она уверенно кивнула. Да, разумеется, Осман тоже ее сын. Его родила другая женщина, но разве в этом смысл материнства? Она, Кёсем-султан, должна позаботиться о сыне Махфируз, как о своем собственном. Или даже лучше: в конце концов, именно Осман воссядет на трон, если будет на то воля Аллаха. А значит, от выбора Кёсем зависит, кто же станет следующей хасеки, а если избраннице повезет, то и следующей валиде, женой и матерью султанов Оттоманской Порты.
Это первое и главнейшее, однако есть и второе. Младший гарем на самом-то деле и без того уже полон; но так уж устроена Высокая Порта, что управители приграничных санджаков по меньшей мере раз в несколько лет собирают партии пленниц и купленных рабынь для отправки в Истанбул, столицу столиц, ко двору повелителя правоверных.
Никто не ждет, что всех девиц из этой партии примут в Дар-ас-Саадет, цветник гаремов Вселенной, более того, случись такое, провинциальный санджак-бей будет смущен и испуган в той же мере, как юный ученик янычарской школы, аджеми-оглан, которого вдруг поставили во главе войска. Поневоле задумаешься, не злая ли насмешка это, за которую вот-вот заплатишь головой. Но если не принять никого, то это для санджак-бея тем более несомненный знак: твоя голова непрочно держится на шее. После такого управитель санджака запросто может, не дожидаясь последствий, бежать к другому владыке или поднять мятеж, если у него есть такая возможность. А при нынешних обстоятельствах она есть у многих.
Это второе. А вот и третье: судьба девушек из отвергнутой партии. Когда для Дар-ас-Саадет отбирают лишь нескольких, судьба остальных… не то чтобы не завидна, но и не плачевна. Это русло, по которому вот уже несколько веков подряд струится течение реки, именуемой Высокая Порта.
Но если вся партия отвергнута целиком, то тяжка будет ее участь. У санджак-бея хоть выбор есть: сложить ли голову на плахе, самому ли удавиться, уйти в побег или начать восстание. А у девочек такого выбора не будет. Вообще никакого не будет.
Поэтому сегодня кто-то будет принят в гарем. В тот младший гарем, который вот-вот может сделаться старшим.
Не то чтобы Кёсем считала, что осчастливит этим выбором тех, кто его удостоится. Лишать девочек, взятых в набегах, проданных и преданных, их собственных имен, давая им взамен гаремные прозвища, приучать их лгать и изворачиваться, муштровать и требовать невозможного в надежде получить хоть что-нибудь…
Кёсем всей душой хотела бы дать этим девочкам свободу, отпустить их к семьям, к родным людям, к тем, кто их по-настоящему любит. Да, она хотела этого. Но не могла.
Она стала уже чересчур здешней. Слишком хасеки. И быть кем-либо еще уже невозможно.
Да, в конце концов, выжила ведь она сама здесь! И не просто выжила, а преуспела. Значит, с ее помощью и другие сумеют.
Подобные мысли казались ей самой жалкими и неуместными. Попытка обелить себя, не нужная никому, даже ей самой. Нет уж, стоит принимать судьбу такой, какая она есть, и не выдавать красивые, но пустые фразы за чистую монету. Правда же, горькая и неприятная, состояла в том, что во дворце Кёсем-султан не на кого было опереться. Свои люди окружали Халиме-султан, свои люди имелись у кого угодно – только не у нее.
Трудно в такое поверить, все убеждены в обратном. Никто и не верит, к счастью. Но это так.
Братья Крылатые не вмешивались в дворцовую жизнь. Они были далеко, у них имелись собственные цели. Союзники? Несомненно. Но не люди Кёсем-султан. Не те, кто в нужную минуту подставит плечо, убережет от беды, поможет управлять огромной и неповоротливой громадиной, каковой представлялась Кёсем теперь Оттоманская Порта.
Это мог бы сделать Картал как… Она, Кёсем, сама не могла бы сказать кто – ее возлюбленный? тайный супруг перед Аллахом? отец их тайного сына? просто ближайший друг или друг детства? Но ни в одной из этих ипостасей он не может появляться во дворце хоть сколько-нибудь часто.
Девчонки – маленькие, слабые, напуганные… Как выяснить, кто из них достоин, кто сумеет не только составить счастье подрастающим шахзаде, но и помочь Кёсем в нелегком деле управления державой? Как не принять испуг за слабоволие, свободомыслие за дерзость, печаль за небрежение обязанностями?
От всех этих мыслей отчаянно болела голова. Кёсем потерла виски и отправилась смотреть тех, кому судьба даровала сомнительное удовольствие быть кандидатками, имеющими шанс оказаться отобранными для султанского гарема.
Их было сравнительно немного – около пяти десятков. Пустяк для Оттоманской Порты, могучей державы, не жалеющей для своих правителей самого лучшего, добытого в набегах или купленного на невольничьих рынках. Пять десятков девочек, из которых следовало выбрать… может быть, будущих султанш.
Кёсем знала, что Сафие-султан управлялась с куда большим количеством претенденток. Ну так то Сафие-султан. Она… скажем так: у нее был опыт.
Опыт, которого нет у Кёсем-султан. Хотя и она не впервые принимает такое решение.
В любом случае стоит поначалу взглянуть на тех, кто помладше. Они еще не умеют прятать истинные чувства. Хотя какие там чувства – один лишь страх. И Кёсем этих девочек отлично понимала.
Воспоминания, казалось бы, давно и прочно похороненные под спудом лет, ожили и болезненно отозвались в сердце. Вон двое, держатся за руки – они подруги или просто хватаются за более-менее знакомую опору, пытаясь не потерять себя среди равнодушной роскоши султанского дворца? Вот девочка, низко опустившая голову, честно старающаяся скрыть слезы, а они, невольные и непрошеные, катятся по тугим детским щекам. И жаль ее, и не хочется для нее новых испытаний, но и брать в гарем такую не следует – дворец не для слабых духом, не для несчастных, которые не умеют сдерживать эмоции.
Красота при этом роли не играет: сюда не пришлют некрасивых или тех, кто рискует быстро потерять детскую прелесть, у кого вытянется с возрастом лицо или заплывут жирком глаза. В этом опытные людоловы и торговцы рабами разбираются получше Кёсем-султан, в этом им можно довериться. Кроме того, всех, кого привозят в султанский гарем, внимательно осматривают евнухи, так что эти девочки прошли уже два достаточно жестких, даже жестоких, отбора. Но торговцы рабами, равно как и управители санджаков, не оценивают ум, не обращают внимания на хватку и совершенно не разбираются в том, какие качества должны отличать будущую султаншу. Евнухи разбираются в этом получше, но и они основное внимание уделяют послушанию и спокойствию девочки. Для них самая лучшая женщина – это та, которая во всем полагается на них.
Такую султаншу видеть рядом с сыном Кёсем не желала. Ни с одним из сыновей.
В общем, евнухи здесь не помогут. Скорее помешают: при виде мужчин (каких ни есть) девочки заробеют, закроются в своем мирке, откажутся показывать истинную свою сущность. Даром что мужчинами евнухов можно назвать с большой натяжкой – будущие обитательницы гарема слишком привыкли жить в мире, где мужчины главные, где женщинам нужно всегда уступать и быть покорными. Это неплохо для примерной жены крестьянина, да и для вельможи еще ничего, но для султанши вовсе не годится. Султанша твердо должна знать, когда прикинуться покорной, уступить мужской воле и желаниям, а когда настаивать на своем и идти до конца.
Для начала Кёсем отобрала около десятка девочек. А вниманием ее завладели две. Одна – яркая, резкая, похожая на экзотическую птицу, но не ту, которая клюет зерна с руки, а на такую, которая и сама не прочь поохотиться, подзакусить незадачливой ящеркой или мышью. Вторая – красавица, каких поискать, но красоты своей, похоже, стесняется: пропускает вперед других, старается укрыться в тени какой-нибудь колонны… Но в глазах сияет ум, причем ум незаурядный. Должно быть, именно такой Меджнун из бессмертной поэмы впервые увидал свою Лейли.
Хорошо бы этим двум девочкам подружиться…
О Аллах, да о чем она думает? Кёсем покачала головой и мысленно выругала себя. Не дело это – видеть в совершенно незнакомых девчонках Махфируз и Башар. Или же дело в том, что та, с ястребиными глазами, напоминает не столько Башар, сколько… саму Кёсем в молодости?
Все равно – не дело это.
Но отвязаться от ощущения странной близости с совершенно незнакомой юной красоткой оказалось почти невозможно.
Чтобы как-то отвлечься, Кёсем принялась расспрашивать избранниц об их прежней жизни. Начала специально не с тех двоих, а когда очередь дошла до них, даже отодвинулась слегка, всем видом показывая, что не выделяет их среди прочих. Красавица охотно поведала, что зовут ее Марика, что родом она из глухой сербской деревушки, что в семье с ней вместе было четверо детей, а она третья, и что еще двое ее братьев умерли во младенчестве… А вот та, с ястребиными глазами, явно осторожничала. Назвала имя матери; слегка запнулась, говоря об отце. Отделывалась общими фразами, слова тщательно подбирала. Интересно, почему? Не желает, чтобы кто-то еще разделил с ней воспоминания, которые она считает своими? Или что-то нечисто с ее родословной?
Знатного рода она не была: манеры плохие, читать и писать не умеет или же умеет кое-как… Не Башар, одним словом. Так в чем же дело?
По завершении беседы Кёсем обвела взглядом всех своих избранниц и спокойно сказала:
– Вот что вы должны крепко-накрепко запомнить. Здесь и сейчас вы вспоминали о прошлом в последний раз, теперь его для вас нет. Вы – чистый лист, и то, что будет написано в вашей повести, зависит только от вас самих. Те девочки, о которых вы мне только что рассказали… их больше нет. Кто есть, спросите вы? Я отвечу: новые девушки, родившиеся и расцветшие здесь. Тебя отныне зовут Нилюфер, тебя – Джайлан, тебя – Гюлай…
Имя для красавицы Кёсем выбрала сразу. Такая девушка способна осчастливить своей любовью какого угодно мужчину, даже самого пресыщенного. Так пускай же она зовется Мейлишах, что означает «страсть» или же «желание».
А вот со второй девушкой все оказалось куда сложнее. Назвать ее Башар, в память о подруге детства? Но она не победительница, такие, как и сама Кёсем, скорее отступят перед преградой и посмотрят, можно ли ее каким-нибудь образом обойти. Дать собственное детское имя? Но в гареме его помнят слишком многие. Не забыли еще – в гареме вообще много чего не забывают, хотя память об иных вещах и подобна песку, струящемуся сквозь пальцы. Но если назвать девочку Махпейкер, то многие решат: вот она, любимица Кёсем-султан! И жизнь этой девочки тогда не будет стоить и медной монеты.
– …А с тобой пока подождем. Не бойся, многим имя дается не сразу.
Девочка едва заметно вздрогнула. И одновременно с ней тоже едва заметно – от Кёсем это не скрылось, она специально следила, – вздрогнула еще одна девочка, та единственная гедиклис из числа ранее принятых в младший гарем, которой она приказала сегодня прийти сюда. Больше ни одной гедиклис тут не было. Только претендентки.
Да, имя не всегда дается сразу. С другой стороны… Первая жена Пророка – мир ему! – женщина, во все времена уважаемая, и очень многие получали это имя…
– Ты будешь Хадидже, – сухо сообщила Кёсем, посмотрев на новенькую.
Та снова вздрогнула, но, тут же овладев собой, поклонилась. И не позволила себе кусать губы до тех пор, пока Кёсем не отвернулась от нее. Зеркальце – отличная вещь, в него многое можно увидеть: и неуверенную улыбку Мейлишах (кажется, все обошлось, можно расслабиться!), и смятение новонареченных Джайлан с Гюлай, и прищуренные глаза юной Хадидже, которая словно бы решала для себя в этот момент, как ей жить дальше.
А потом Кёсем отпустила их всех величественным, но милостивым мановением руки. Всех, кроме стоящей у дальней стены гедиклис. Ту, наоборот, подозвала.
Девчонка подошла, затрепетав, хотя Кёсем знала, что была она не робкого десятка. Даже чуть слишком.
– Ты тоже будешь Хадидже, – произнесла Кёсем, глядя не на нее, а в сторону, иначе в глазах могли блеснуть слезы. – Не в честь старшей супруги Пророка, а… знаешь, в честь кого?
– Да, госпожа! – прошептала та, гибко склоняясь ниц.
– Бывают близнецы по крови. А вы будете по имени…
– Да, госпожа.
– Будьте… Будьте как сестры… Постарайтесь быть…
И отослала гедиклис – теперь вторую Хадидже! – таким же движением руки. Потому что останься та здесь еще на миг, ей бы все-таки довелось увидеть в глазах всесильной султанши слезы.
* * *
«Жизнь – ужасная штука, дорогая. Жизнь приносит только боль», – говорила Паломе мамочка, когда отца не было дома. А в день его смерти мама надела лучшее платье. Хорошо, что оно было еще и черным.
Кроме того, мамочка говорила: «Будь ласкова, мужчинам нравится ласка. Не противься. Тебе все равно сделают больно, так прими эту боль, чтобы не получить еще больше проблем».
Сама мамочка так и поступала. Девочка, которую раньше звали Палома Катарина Антония, была в этом убеждена. Мамочка всегда знала, как поступить, чтобы остаться на плаву и сберечь дом.
Но зачем же, зачем мамочка отдала ее этим ужасным мужчинам?
«Так будет лучше для тебя, дорогая. Поверь».
Палома верила. Хотела верить. Но сейчас ее доверие трескалось, как идет трещинами тонкий лед, стоит неосторожному путнику ступить на него.
Теперь она, значит, Хадидже… Странное имя. Но в этой стране все странное, а ей надо как-то выжить, как-то преуспеть.
Как-то. Возможно, так, как учила мамочка.
Женщина, что дала Хадидже имя, красива. Почти так же красива, как мамочка, а власти у нее столько, что голова кругом идет. В гареме болтали, будто бы она единственная, кого слушается султан Мустафа. И еще что-то про султана, Хадидже толком не поняла, что эти мужчины с тонкими голосами и жиденькими бороденками имеют в виду. Нужно как следует выучить язык, тогда она станет понимать все.
Тогда она преуспеет.
Ту женщину все называли Кёсем-султан. Стало быть, она жена султана или его мать… хотя нет, мать называют «валиде». Нужно побольше узнать про Кёсем-султан, похоже, она теперь покровительствует Хадидже. Нужно понять, как ей понравиться.
Пока что Хадидже казалось, что Кёсем-султан с ней особенно холодна. Интересно, почему? Вроде Хадидже ничего ей не сделала, была вежлива и предупредительна. А вот Мейлишах наверняка понравилась благодетельнице.
Хадидже сжала губы. С Мейлишах теперь нужно будет дружить. Мамочка говорила, что дружбы между девочками и женщинами быть не может, поскольку женщины всегда соперничают между собой за мужчину. Но можно притвориться, чтобы благодетельница видела, какая Хадидже милая, незлобивая и дружелюбная. Тем более что сделать это будет легче легкого: Мейлишах – девочка, кажется, хорошая и воспитанная, с такой легко сойтись поближе. А там поглядим – вдруг им повезет и попадутся разные мужчины? Гарем один, но шахзаде несколько, и не всегда старший потом становится султаном. Как же выбрать правильного?
Как вообще выбирают правильных мужчин? Мамочка не рассказывала. После смерти отца она просто флиртовала – обычно с несколькими, хотя падре Валенсио и вычитывал ее за это. Впрочем, с падре Валенсио мамочка тоже флиртовала.
Может, Кёсем-султан известно, как заполучить правильного мужчину? Она ведь как-то преуспела…
Прищурившись, Хадидже по-новому оглядела то помещение, в котором оказалась. Да, конечно, ее комнатка невелика и делить ее приходится еще с двумя девочками, но, в конце концов, есть крыша над головой, да и кормят всегда вовремя и вполне сносно. У мамочки, бывало, приходилось подолгу голодать…
Ах, мамочка, мамочка! Зачем, ну зачем ты отдала дочку тому человеку?
Впрочем, если подумать…
Думать оказалось неожиданно больно, и Хадидже замотала головой, прогоняя ненужные сейчас мысли о том, что мамочка старела и что некоторые из галантных кавалеров обращали куда больше внимания на подрастающую дочь, а не на утратившую былую прелесть мать… Нет. Палома… то есть, конечно же, Хадидже, не станет думать ни о чем подобном. Мамочка не такая, она просто хотела лучшего для дочери. Дома, в маленьком городишке, ей предстояло выйти замуж за какого-нибудь толстого лавочника или за его прыщавого сыночка, а здесь перспективы открываются совсем другие. Возможно, именно Хадидже предстоит управлять могущественной Оттоманской Портой!
Могла ли мамочка это предвидеть? А почему бы и нет?
Хадидже решительно пресекла горькие и панические мысли. Все хорошо, все уже хорошо и обязательно будет хорошо и дальше. Она не подведет мамочку, которая так верила в нее, устроила ей блестящее будущее, а теперь все дело за ней. Хадидже обязательно преуспеет, просто не может не преуспеть.
И вообще, как сказала Кёсем-султан, прошлое надлежит оставить в прошлом. Нельзя огорчать Кёсем-султан. Нужно попробовать приноровиться к новым жизненным обстоятельствам.
Поймав робкий взгляд Мейлишах, Хадидже растянула губы в приветливой улыбке.
Глава 9. Даиренбаз
Игра на бубне, сопровождающая действия кукловодов в театре теней о Карагёзе и Хадживате
– Да нет же! Ну что ты с ним нежничаешь, словно это цветок нарцисса?! Это просто молодой евнух, он не развалится под твоими пальцами, даже если ты нажмешь чуть сильнее! У основания жезла, где шрамы, и выше, по кругу, ласкающими поглаживаниями… Когда будешь такое делать с настоящим мужчиной, обязательно поиграй с его драгоценными шариками, именно как с величайшей драгоценностью, благоговейно и осторожно, им это очень нравится, а пока просто сделай вид, что там что-то есть и ты с ним играешь, восхищаешься и гладишь… Вот, умничка… а теперь раздвинь ему бедра пошире и встань между ними, чтобы он не смог их сдвинуть, даже если такая блажь вдруг придет в его дурную голову. И не дрожи так, это перед султаном надо дрожать, а он же не султан, верно? Вот пусть он сам и дрожит! Положи ладонь ему на промежность, вот так… правильно… А теперь нащупай заветную мужскую точку… ну я же только что объясняла как! Начинай массировать, по кругу или челночным ходом, мягко, с легким нажимом. И следи за его телом и дыханием. Да нет же! Сам он тебе ничего не скажет, а если скажет, то соврет! Он же евнух! Как только начнет дрожать, ерзать или изменится частота вдохов, значит, нашла, там и работай. Умничка!
Вот так, именно умничка, пусть даже на самом деле это вовсе и не правда, сказать хотелось совершенно иное. А острую колючку обидных слов, наиболее точно выражающих ее мнение об умственных способностях Ясемин, Кюджюкбиркус уже который раз снова удержала на кончике языка. Потому что если эту колючку выплюнуть, ничего хорошего не получится, Ясемин будет дрожать еще сильнее, потеряет остатки разума и забудет даже то, что уже усвоила на прошлых занятиях. О Аллах, как же трудно оказалось быть на месте наставницы! Будь на то ее воля, Кюджюкбиркус ни за что бы не согласилась, да только какая собственная воля может быть у перчатки богини? Никакой, в том-то и дело! Вот и приходится учить глупых и стараться при этом не слишком часто сетовать на их неумелость и нерасторопность. О, как же хорошо теперь Кюджюкбиркус понимала, почему у калфа всегда делались такие кислые и недовольные лица, когда они обращали свои взоры на гедиклис!
Впрочем, понимала это уже вовсе не Кюджюкбиркус.
Хадидже.
Свершилось! Ей присвоили первое гаремное имя! И какое!!!
Не в честь какой-то там глупой луны, пусть даже и тридцать три раза прекрасной, розовой, полной или ослепительной! Не в честь не менее глупого цветка, пусть даже и с самыми наибелейшими лепестками и наинежнейшим ароматом, – подумаешь, цветок! В садах Дар-ас-Саадет их полно и каждый волен сорвать любой или наступить, не заметив.
Старуха спросила, знает ли она, чье имя сейчас носит. Ну да, ну да, конечно же, знает: недавно умершая Махфируз-султан, мать шахзаде Османа, которая, получается, так и не успела стать валиде-султан, раньше звалась именно так. Когда-то очень давно, когда Шветстри, наверное, и на свете-то не было. Но какое это имеет значение? Ведь и ей это имя присвоили не при рождении, а тут, в гареме, – и, разумеется, оно было дано в честь той самой Хадидже, какой же еще!
Цветов много, а вот Хадидже у пророка Мухаммада, мир ему, была первой женой. Первой – и единственной до самой своей смерти, остальные уже потом появились. И, если вспомнить, это ведь именно пророк Мухаммад, мир ему, сказал: «Сердце мужчины может принадлежать только одной женщине»! Ах, какие чудесные слова, как сладко замирает от них сердце бывшей Кюджюкбиркус, а ныне Хадидже. Чудесные слова, чудесное имя!
Такое имя не могло достаться кому ни попадя, такое имя дорогого стоит. Прошлая Хадидже, которая Махфируз, тоже, наверное, не простая была женщина, не зря же прежний султан приблизил ее одной из первых и первой же осчастливил сыном. Не заболей она, наверняка стала бы валиде, ну да все в руках Аллаха. И богини, конечно. Очевидно, она рассудила, что две Хадидже на один Дар-ас-Саадет – это много, вот и расчистила для своей избранницы путь. Сначала к чудесному имени, а там – кто знает? – может быть, и к сердцу будущего султана, ведь Османа даже Кёсем называет наследником, несмотря на то, что он вовсе даже и не ее сын. Одна Хадидже его родила, другая родит ему сына-наследника – о, какие сладкие мысли, на них, как на медовый сироп, слетаются невидимые бабочки и начинают танцевать в животе…
Ах да, есть же теперь и третья Хадидже, эта неизвестно откуда взявшаяся малявка… Ну, не малявка, положим, вряд ли моложе ее, а ростом даже выше, но куда ей до перчатки богини! Старуха сказала: «Будьте как сестры». Смешно! Впрочем, ведь перчатки – они же для двух рук… Только важно, чтобы левая перчатка никогда не забывала, что правая – главнее!
Если на то пошло, одинаковых имен в гареме куча. А с недавних пор и того больше стало. Вот и Мейлишах тоже не единственная… Что ж, ей можно, она обычная девушка. Пусть хоть пять Мейлишах вокруг каждого шахзаде увиваются – с Хадидже их не сравнить!
– Нет-нет, Ясемин! Не останавливайся! Видишь, его тело начинает отзываться на твои ласки! А ведь он евнух. Если даже ему приятно, представь, как будет султан обрадован твоими умениями! Умничка, у тебя все получается просто отлично!
Получается, как же! Да негодный мальчишка вчера чуть ли не заснул от этих никуда не годных ласк, с таким же успехом Ясемин могла бы просто щекотать его под мышками – результат был бы еще и получше, пожалуй. Но – колючка снова засунута за щеку: Ясемин старательна, и сегодня противный мальчишка уже не смеется над ней, как было вчера. И не зевает напоказ, – наоборот, губы сжал, дышит часто. Конечно, он может и притворяться – евнухи хитры, понял, что от него требуется, вот и подыгрывает. Да только ведь даже на расстоянии трех локтей отлично видно, что у него кожа мурашками стянута, словно от холода. И это в массажном зале бани, что рядом с парильней! Нет, не притворяется он, еще чуть постараться – и начнет дрожать. Умничка Ясемин.
А Хадидже – еще большая умничка.
Нет, не случайно старуха Кёсем тянула так долго, не по злой прихоти или женскому капризу – по воле богини тянула она, не иначе. Она должна была проникнуться достоинствами Кюджюкбиркус и подобрать ей не менее достойное имя, соответствующее и единственно подходящее, а такое важное дело не терпит спешки. Ну и что, что султан или даже шахзаде в любой миг может заменить это волшебное имя новым, но сейчас это имя ее, она его заслужила по праву, а Кюджюкбиркус осталась в прошлом, как и Шветстри ранее. А богиня проследит, чтобы и новое имя, буде сменит оно Хадидже, было не менее важным и значащим. Это Хадидже понимала и во всем полагалась на волю богини. А еще она понимала, что имя обязывает.
Хадидже бинт Хувайлид, первая и до самой своей смерти единственная жена Пророка, была женщиной сильной и умной. Будучи дочерью богатого купца, она вершила все дела своего обширного дома и посылала караваны во все уголки обитаемого мира. А главное – и это особенно сладко грело сердце – она сама предложила пророку Мухаммаду, мир ему, жениться на ней, и он, величайший из людей, не посмел обидеть ее отказом.
Ах, какое имя! Какие дает надежды, какие заманчивые открывает пути и возможности…
– Что здесь происходит?
Калфа Кюмсаль, чтоб ее иблисовы отродья всю жизнь за пятки кусали! И как же не вовремя вошла она в массажный зал, у Ясемин только-только получаться начало!
Ясемин ойкнула и отпрыгнула от каменной плиты, словно скорпионом укушенная. Младший евнух, совсем еще мальчишка, всхлипнул, перевернулся на бок и скорчился, подтянув колени к груди. Его била крупная дрожь, хотя плита для массажа была теплой, скорее даже горячей. Но убежать он больше не пытался, Хадидже хорошо его запугала, в красках расписав, что бывает с младшими учениками евнухов при их неподчинении бас-гедиклис самой Кёсем.
С десяток набившихся в зальчик малявок-гедиклис, которые еще миг назад подсматривали и старались запомнить все, что можно, к собственной пользе, быстренько поотворачивались и сделали вид, что их совершенно не интересует происходящее у массажной плиты, да и никогда не интересовало вовсе. Только Мейлишах шагнула вперед, спеша защитить подругу и принять на себя гнев наставницы, так не вовремя вошедшей в парильню.
Но не успела. Хадидже оказалась проворнее, ужом ввинтившись между ними.
Имя обязывает.
– Прошу простить, госпожа, но это целиком и полностью только моя вина! Это я настояла, чтобы мы еще раз повторили урок о доставлении ночных радостей!
Главное – улыбаться приветливо и открыто и кланяться пониже, наставницы все это любят, а Кюмсаль, возведенная в калфа совсем недавно из простых массажисток, так и особенно.
– В парильне?! На массажной плите?!
Ох ты, иблис! Она же усматривает в этом скрытое оскорбление, намек на ее собственное недавнее прошлое…
Хадидже склонилась еще ниже.
– Разумеется, госпожа! Ведь высокое искусство массажа способно доставить ничуть не меньшее удовольствие, чем танцы на ложе, и я как раз показывала подругам некоторые приемы, которыми старательные и мужелюбивые жены Калькутты радуют своих повелителей.
– Да что ты могла показывать?! Ты ведь даже не икбал! На тебя ни разу не падал благосклонный взгляд ни самого султана, ни его сыновей! Что может ни разу не избранная знать о ночных удовольствиях?!
Кюмсаль осознала, что никто тут не имел наглости отпускать обидных намеков в ее адрес, и слегка успокоилась. Но, успокоившись, тут же перешла в наступление, сочтя своим наставническим долгом поставить на место зазнавшуюся гедиклис. Это она, допустим, зря – еще кто кого тут на место поставит, неизвестно – новоиспеченная малоопытная калфа, которая старше Хадидже совсем не намного, или же сама Хадидже, одна из «доверенных девочек» Кёсем!
И, разумеется, поставить так, что никто не сумеет обвинить ее в непочтительности.
– О, что ты такое говоришь, госпожа?! – Хадидже всплеснула ладошками, наивно округлила подведенные черным воском глаза и разок-другой моргнула накрашенными ресницами, на пробу. – Как же мы сможем стать икбал, если не будем все-все-все знать о ночных удовольствиях?! Ведь мы же разочаруем султана, госпожа! В первую же ночь! Он останется недоволен нашей глупостью и неловкостью! И велит прогнать неумелых с ложа, а то и казнить! О, госпожа, сжалься над нами, бедными! Мы не хотим прогневить султана!
Теперь сморщить лоб, словно собираешься плакать, поднять сурмленые бровки к переносице и моргать часто-часто. Такое трогательное отчаяние обычно утихомиривало самых свирепых калфа, вот и Кюмсаль не оказалась исключением: скривилась недовольно, но смягчилась и проворчала уже почти миролюбиво:
– Еще даже и не примерив рубашку избранной-гёзде, уже пытаешься влезть в халат хасеки? Действительно, ранняя пташка.
– Меня зовут Хадидже, госпожа, – сказала Хадидже тихо, но твердо. И с преувеличенным смирением потупила ресницы, чтобы пристально рассматривающая ее Кюмсаль не заметила, как сверкнули гневом глаза вроде бы несчастной и впавшей в отчаяние гедиклис.
Кюмсаль не заметила. Она совсем о другом думала, когда рассматривала Хадидже так пристально. Это стало понятно сразу же, как только она заговорила снова:
– Ну так и чем же таким особенным мужелюбивые жены Калькутты могут порадовать своих повелителей?
Говорит вроде бы насмешливо и губы кривит презрительно. А у самой в глазах любопытство. Да оно и понятно, жизнь прислуги в гареме скучна и однообразна, а калфа, в сущности, та же прислуга, мало удовольствия целыми днями напролет пытаться вдолбить нужное в головы глупых гедиклис. Хадидже теперь знает это не понаслышке, на собственном опыте убедилась.
– О, очень многим, госпожа! – Хадидже снова всплеснула ладошками, разулыбалась, при этом лихорадочно раздумывая над тем, что же теперь делать, что показывать и о чем говорить. С мужьями калькуттских жен все понятно, с султаном она бы тоже не растерялась, но Кюмсаль – не султан, и один иблис знает, чем можно удивить и порадовать слишком любопытную наставницу!
«Катание жемчуга»? На словах будет выглядеть слишком просто, а бус подходящих под рукою у Хадидже нет сейчас, не показать. «Игра на нефритовой флейте»? Ну, об этом даже малышня по углам шепчется. «Три узла на одной веревке»? Не выйдет, его именно что втроем делать надо. И если Мейлишах может подхватить и справиться с ролью второго узла, то на Ясемин нет ни малейшей надежды. Что же делать бедной перчатке? Как угодить наставнице, а значит, и богине?
Перчатка! Вернее, «подруга-перчатка»! Вот то, что надо.
Показывать «подругу-перчатку» вовсе не обязательно, и даже если на то пошло, вовсе и невозможно толком показать такое, это объяснять надо, на словах, как тетя Джаннат объясняла, причем без лишнего благоговения, используя вместо деревянного жезла простую толкушку для проса. Рассказывала – и надеялась, что ученица поймет правильно и потом уже, когда понадобится, сама все исполнит как надо, хотя и на ощупь. Тетя Джаннат надеялась – значит, наверняка надеялась и богиня. А Хадидже, в свою очередь, может лишь надеяться оправдать их надежды.
Главная же прелесть в том, что этот прием неизвестен не только Кюмсаль, но и даже самым опытным старшим наложницам. Если, конечно, среди них нет другой «тайной перчатки богини». Впрочем, даже если и есть – тети Джаннат у нее точно не было!
Решено.
– Ну, например, госпожа, можно доставить удовольствие мужу внутри тела другой наложницы.
Кюмсаль сперва непонимающе нахмурилась, но потом засмеялась.
– Калькуттские жены настолько ленивы, что даже на супружеское ложе подсылают вместо себя помощниц-заместительниц? Вот уж действительно ценное умение!
– Нет-нет, госпожа, калькуттские жены сами доставляют мужу удовольствие – но внутри тела подруги.
Кюмсаль перестала смеяться. Нахмурилась в гневе – не понять, насколько притворном.
– Что-то я никак тебя не пойму. Перестань говорить загадками, если не хочешь вызвать мое неудовольствие!
– Что ты, что ты, госпожа! Разумеется, не хочу! С твоего позволения, я сейчас все объясню наилучшим образом! Основная задача женщины – сделать мужчину как можно более счастливым, правильно? Конечно, правильно! А потому и тело женщины специально создано Аллахом так, чтобы имела она возможность доставить мужчине удовольствия самыми разными способами. И если вдруг так получилось, что погрузил он свой нефритовый жезл не в твой пруд удовольствий, то долг правильной жены помочь мужу получить дополнительное наслаждение. И не случайно Аллах сотворил в теле женщины два отверстия рядом, в этом сокрыт глубокий смысл и возможность лишний раз угодить мужу. Надо только умастить руки розовым маслом для мягкости и скольжения, а потом приблизиться к мужу и его избраннице и осторожно, стараясь ни в коем случае не помешать, просунуть одну свою ладонь между их телами, положить ее на лоно подруги и ласкать нефритовый жезл мужа через кожу живота подруги. Пальцы же второй руки ввести в ее другое отверстие – один, два или три, сколько получится, – и ласкать ими мужнин жезл внутри ее тела, через кожистую перегородку, она там тоненькая совсем.
В массажном зале стало очень тихо – вряд ли все гедиклис полностью поняли слова Хадидже, но изменившееся выражение лица Кюмсаль увидели все. А слишком любопытная калфа выглядела так, словно только что раскусила спелый сочный плод и увидела там личинку мясной мухи. Причем не целую личинку, а ее половинку.
– И что… – Кюмсаль сглотнула, – калькуттским мужьям действительно нравится… такое?
И это – калфа? Чему могут научить подобные наставницы, спрашивается?! Хадидже не позволила снисходительно-высокомерной улыбке проступить на губах, загнала ее поглубже. Не время. Только почтительность, только открытость и готовность услужить.
– О да, госпожа. На все воля Аллаха, и мужчинам Калькутты очень нравятся подобные ласки. Во всяком случае, так говорила мне та женщина, что научила меня этому секрету, в числе многих прочих других секретов. А еще она говорила, что ее муж после такого рычал, словно дикий лев, и требовал новых и новых ласк.
– Чудны дела твои, о Аллах! – пробормотала Кюмсаль в растерянности, но тут же пришла в себя и добавила назидательно и раздраженно: – Но как бы там ни было, не дело гедиклис рассуждать о воле Аллаха! Думаю, ты заслужила не менее десятка розог за непочтительность. Но я буду снисходительна к твоей глупости и ограничусь тремя. А может быть, и вообще забуду о твоей наглости. Если ты покажешь мне тот массаж стоп, о котором уже неделю только и разговоров во всем гареме. Да вот хотя бы на этом евнухе и покажешь, он как раз так удобно лежит на массажной плите.
Хадидже моргнула, на этот раз непритворно. А она-то полагала, что самая хитрая и что про ее уроки особого массажа не знает никто, кроме нее самой и двух ее подруг-учениц! И совсем забыла, что в гареме невозможно утаить ни одного мало-мальски ценного секрета. Значит, Кюмсаль вовсе не случайно сюда зашла – караулила и вот подловила. И как же ловко притворялась случайной и почти совсем не заинтересованной! Еще и убеждать заставляла, уговаривать, циновкою расстилаться… Хитрая Кюмсаль! И наверняка чрезвычайно довольна собой – вон как ловко все устроила.
Что ж, почтительная и старательная Хадидже рада показать наставнице свои умения. Пусть смотрит. Пусть запоминает и старается повторить.
Пусть учится.
И еще вопрос, кто тут самая хитрая!
– Как госпоже будет угодно…
* * *
Евнух был совсем молоденький – это удачно получилось, с возрастом подошвы грубеют, пришлось бы долго отпаривать и счищать старую отвердевшую кожу. Особый массаж позволял промять и самую грубую кожу, но на это потребовалось бы куда больше времени, а Хадидже хотелось показать результат как можно скорее. И не только свои достижения – на вторую стопу она поставила Мейлишах, у той уже вполне прилично получается, пусть и наставница видит.
Под пристальным взглядом Кюмсаль они снова распластали евнуха на каменной плите и приступили к массажу. Лишь отодвинули его поглубже, ведь сейчас им нужны были только ноги ниже колен. Сначала общая разминка – пройтись по икрам от подколенных впадинок до лодыжек, снять напряжение, размять затекшие жилки, разогреть кожу и ближний подкожный слой. Волнами, несколько раз снизу вверх и обратно. Когда доходили до подколенных впадинок, мальчишка каждый раз задерживал дыхание, стараясь не ерзать и не выдать, что ему очень щекотно. И каждый раз расслаблялся, когда пальцы Хадидже и Мейлишах устремлялись в сторону щиколоток. Словно не помнил, что именно стопы – самые чувствительные, словно это вовсе не он давился визгливым смехом вчера в саду под пальцами Мейлишах. А может, и не мог помнить – ученики евнухов все на одно лицо, может, вчера другой был.
Разогрев икры и размяв щиколотки, Хадидже сделала Мейлишах знак, и они перешли к стопам. Сначала все то же самое – разминка и разогрев, без этого никак, хорошо, что старую кожу уже счистили, а то бы еще и с нею возиться пришлось. К особому массажу стоит переходить, лишь когда стопа уже разогрета. Хадидже работала пальцами ловко и споро, не забывая время от времени поглядывать на руки Мейлишах. Поначалу настороженно и часто, потом все реже и спокойнее. Мейлишах справлялась.
Евнух поначалу пытался притвориться статуей из каменного дерева, но выдержал недолго – уже на пике первого круга снова начал дрожать, а когда разозленная его сопротивлением Хадидже прогнала его три раза по полному каскаду, так и не дав сорваться в пропасть финального наслаждения, окончательно расклеился, начал всхлипывать и бессвязно о чем-то умолять, но было непонятно, о чем именно. То ли прекратить, то ли, наоборот, ни в коем случае не останавливаться.
– Ему больно? – спросила жалостливая Ясемин.
Вот же сущеглупая! Хадидже языком запихнула за щеку отравленную колючку обидных слов. Еще одну. Сколько их уже было сегодня? И не сосчитать!
– Нет. Ему хорошо.
– Но он же стонет!
Видит Аллах, скоро за щекой у Хадидже не останется места! Но на этот раз ответить она не успела – ответила Кюмсаль, и голос ее был странным:
– Если наслаждение слишком сильное, оно становится похожим на боль. И наоборот.
Хадидже хмыкнула. Ну еще бы! Кому же и знать подобное, как не массажистке! Евнух дышал прерывисто, словно только что пробежал несколько раз от восточных ворот до западных. Но, пожалуй, был способен выдержать еще два-три каскада без особого ущерба для здоровья. Жестом показав Мейлишах завершать первый круг, Хадидже пошла на второй, но на этот раз медленно, повторяя каждый этап и с подробными пояснениями для Кюмсаль.
Кюмсаль больше не притворялась равнодушной и незаинтересованной – подошла вплотную, заглядывала через плечо, азартно переспрашивала, а иногда и сама хваталась за массируемую ступню, если какой-то прием казался ей не совсем понятным и требовал растолкования на пальцах. Вернее, под пальцами. Видя такую заинтересованность наставницы, остальные гедиклис тоже осмелели и подтянулись поближе, Хадидже видела их осторожное приближение краем глаза, но массажа не прекратила. Было бы из-за кого! Эти пустоголовые все равно не запомнят, а если и запомнят, повторить правильно не сумеют.
На середине второго медленного круга Кюмсаль решительно оттеснила Хадидже и повела массаж сама – теперь они работали на пару с Мейлишах, а Хадидже только приглядывала за действиями обеих и поправляла, если требовалось. Но требовалось редко. Да что там! Вообще почти что никогда не требовалось поправлять ни Кюмсаль, ни Мейлишах. Гордость за других, оказывается, ничуть не менее приятна, чем когда радуешься успехам собственным. Даже, может быть, и больше, ведь радуют не только сами успехи твоих подруг (а, значит, и твои собственные в глазах Кёсем), но и того, что достигнуты они только благодаря тебе. Не было бы тебя – не было бы и успехов. Интересное ощущение, очень приятное.
Из горячего зала вышли еще две калфа и одна из старших наложниц, непонятно чьих; хотели мимо пройти, но остановились, присмотрелись, прислушались – да так и остались в массажной. Отлично! Чем больше значимых людей увидят и оценят ее умения, тем лучше! Правда, повизгивания евнуха мало походили на рычание удовлетворенного льва, ну так ведь он и не султан, а всего лишь евнух, чего от него еще ждать-то?
Хадидже как раз подошла к «Трем Пикам Высшего наслаждения» и проработала первый, когда евнух разрыдался и принялся умолять будущих хасеки сжалиться над несчастным и отпустить, поскольку у него больше нет сил. Пришлось отпустить – не препираться же с глупым евнухом на глазах у наставниц и старших наложниц? Действительно глупый! Ведь никаких сил от него вовсе и не требовалось, лежи себе и лежи! Не мог потерпеть совсем чуточку! Хадидже как раз собиралась объяснить и показать на примере, почему три пика надо проходить именно в такой последовательности, а никак не иначе. Ну и как показать, если не на ком?
Конечно, хорошей перчатке богини не до́лжно испытывать эмоций, и Хадидже это понимала, пожалуй, лучше, чем Шветстри или даже Кюджюкбиркус – что первая вообще понимать могла, малявка неразумная?! Да и мелкая птичка недалеко от нее улетела, если уж на то пошло, с высоты своего нового имени Хадидже это видела отлично. Хорошая перчатка должна быть бесстрастна и пуста, должна быть готова в любой миг дня или ночи наполниться волей богини и эту волю исполнить. Если перчатка окажется набита разным ненужным богине хламом, та вполне может выбросить ее и найти другую, более подходящую, более достойную, более умеющую быть пустой… Нет, о таком не надо даже и думать! Не может во всем подлунном мире быть никого, достойного более Хадидже, и богиня это отлично знает, иначе не помогала бы так часто. Хадидже послушна одной только воле богини, ловит ее малейшие намеки и старается предугадать. Хадидже – хорошая перчатка, богиня будет довольна.
Однако даже самой хорошей перчатке дозволено испытывать удовольствия от того, что полезно для дела богини. От правильно выполненной работы, к примеру. От настороженного удивления в глазах тех, кто еще вчера и глядеть-то на тебя не хотел. От чистого восторга Ясемин, у которой – ну наконец-то!!! – что-то вдруг получилось. От одобрительных взглядов Кёсем и благодарной улыбки Мейлишах. Даже от завистливого уважения Кюмсаль, которая теперь совсем иначе смотрела на Хадидже, не так, как в самом начале, когда только вошла и спросила: «Что тут происходит?» Как на равную или даже обошедшую в чем-то. Буркнула себе под нос: «Далеко полетишь, пташка… эх, если бы я в твои годы так умела…»
Тихо буркнула, не расслышал никто, разве что только Хадидже и расслышала. Ну да прочим и незачем. Особенно гедиклис. У них свои мелкие цели – как бы протиснуться поближе, на глаза попасться и приятное впечатление произвести. Теперь уже и на Хадидже тоже, мелкие-то мелкие, а догадливые, сразу сообразили, куда ветер дует. Суетятся вокруг, только что в рот не заглядывают, две малявки чуть не подрались из-за того, кому из них принадлежит честь подать Хадидже банные сандалии и полотенце. Крутились вокруг, старались всячески услужить, не иначе, как сами себя уже произвели мысленно в бас-гедиклис Хадидже.
– Обидно видеть, как наглые выскочки глумятся над вековыми традициями Дар-ас-Саадет и втаптывают в грязь честь султанской избранницы, равняя себя с прислугой и выполняя ее обязанности.
Голос у Халиме-султан отвратителен – мерзкий, скрипучий, режет уши. Гадкий голос. А слова еще гаже. Падают прямо в душу как дохлые жабы – и хотелось бы выкинуть, да противно дотронуться. Ведь нарочно пришла, не париться – иначе оставила бы в илыклыке богатый халат валиде, замоталась бы в банную накидку. Так ведь нет, стоит при полном параде и в окружении злорадно улыбающихся подпевал. Значит, кто-то из гедиклис успел сбегать и доложить. Интересно, кто такой шустрый?
– Чесать пятки – разве это достойное занятие для избранной?
Подпевалы дружно захихикали. Ах, до чего же мерзкая старуха! Стоит у входа в илыклык, смотрит надменно. И когда только войти успела? Заметь ее Хадидже вовремя, вела бы себя поскромнее, не та это женщина, перед которой умной гедиклис стоит показывать свои умения. И уж чего точно не стоит делать, так это возражать. Молчать, сгибаясь в почтительном поклоне, и кивать – тогда она быстро успокоится и забудет, и даже наказать недостойных требовать не будет. Только ни в коем случае не возражать, даже самым почтительным образом! Хадидже это знала отлично.
А вот Кюмсаль, похоже, нет.
– Мы проводим дополнительный урок массажа, валиде-хатун. Традиции это дозволяют. И даже предписывают.
Голос почтителен, и глаза у новоиспеченной калфа подобающе потуплены – да только это уже не важно. Хадидже мысленно охнула, втянула голову в плечи, согнулась еще ниже. Не повезло.
Разъяренное сопение Халиме-султан было подобно приближающемуся урагану – вроде и далеко еще, вроде и не так уж громко, а по коже все равно бегут мурашки.
– Дозволяет. И предписывает. Да. Но только для младших гедиклис, тех, чья судьба еще не определена. Не для избранных. Предполагается, что у избранных другие заботы. Более важные, чем то, что может исполнить любой ученик евнуха. И если избранные не понимают и не ценят оказанной им чести… что ж, полагаю, мой долг сообщить Кёсем, что она поторопилась.
Величественно развернувшись, Халиме-султан покинула массажный зал, подпевалы устремились за ней, шумя и толкаясь. Неприязнь – плохой советчик, она делает мысли мутными и липкими, словно прокисший виноградный сироп, а потому смысл последних фраз дошел до Хадидже не сразу.
«Судьба определена, избранные…» – это ведь о них! Значит, имя действительно не случайно, значит, со дня на день свершится… вернее, с ночи на ночь, конечно же! И сердце взмывает под самые облака, словно на качелях, и замирает сладко-сладко в самой высшей точке, где ты паришь, словно птица…
«Не ценят оказанной чести… долг сообщить… поторопилась».
И качели летят вниз. Не просто вниз – в самую бездну отчаяния, в про́пасть, чтобы пропа́сть… навсегда, без возврата и без надежды. Нового взлета не будет – веревка оборвалась. И бесполезно кричать в спину ушедшим, что ты не знала. Что совсем не хотела. Что искупишь и оправдаешь. Поздно. Халиме-султан уже все для себя решила, а она валиде, и еще вопрос, захочет ли Кёсем ссориться с номинальной хозяйкой гарема и идти поперек ее воли из-за какой-то гедиклис, не способной по достоинству оценить честь, ей оказанную…
Кюджюкбиркус была птичкой. Она хотя бы летать умела. Хорошо, когда умеешь летать… Хадидже летать не умела. Даже та, самая первая Хадидже, хотя и была женой Пророка, мир ему, все равно не умела летать. Она бы тоже упала вместе с качелями, если бы оборвалась веревка.
Только вот дело в том, что веревка у той Хадидже никогда бы не оборвалась, – она разбиралась в людях и умела собирать караваны. Она бы ни за что не позволила какой-то глупой веревке просто так оборваться.
Имя обязывает.
Хадидже выпрямилась, отведя плечи назад, и улыбнулась – так, как папа-Рит учил улыбаться навстречу самым богатым зрителям и самым опасным головорезам с большой дороги. Головорезы – они ведь тоже могут дать тебе хорошую цену, если ты им понравишься. Твою же собственную жизнь, например.
Привычная уловка сработала, голос не подвел, оставшись звонким и радостным:
– Отличная новость, правда, девочки?! Пойдем отсюда, на сегодня мы достаточно напарились. Будем праздновать! Мы – избраны! Сама Халиме-султан подтвердила, а кому и знать-то, как не ей!
Вот так. И никак иначе.
Запоминается всегда последняя фраза, к вечеру весь гарем будет знать, что «девочки Кёсем» сдали последний экзамен и скоро предстанут перед шахзаде. И что сама валиде это подтвердила. И неважно, что на самом деле Халиме-султан говорила совсем другое. Запомнят и повторять будут именно так. И даже если она попробует опровергнуть, ничего не получится, все всё равно уверены будут, что вздорная старуха просто вдруг пошла на попятную. Из вредности характера или старческой забывчивости.
Вот и отлично.
Хадидже приобняла растерянных подруг за талии, закружила их и, не давая опомниться и возразить (а Ясемин пыталась, видит Аллах, ну до чего же все-таки глупая, просто плакать хочется!), повлекла к выходу. В илыклыке к Хадидже подскочила одна из давешних малявок, протянула аккуратно сложенную рубашку-камиз, помогла надеть. Ясемин, глаза которой снова были на мокром месте, робко попыталась объяснить, что на самом деле все очень плохо и Хадидже просто неверно поняла слова валиде, но Хадидже была настороже. Прервала ее на полуслове и с радостной улыбкой (а главное – громко) объяснила, что это сама Ясемин все неверно поняла. И все как раз очень даже хорошо. Все просто отлично, лучше и не бывает!
И была Хадидже при этом куда убедительнее – имя обязывает.
Во всяком случае, Ясемин поверила. Хотя и не сразу, но все же поверила, успокоилась, разулыбалась. Мейлишах молчала, но тоже улыбалась задумчиво и время от времени, думая, что та не видит, бросала на Хадидже быстрые взгляды. Втроем, держась за руки и весело болтая (болтала в основном Хадидже, но это было неважно), они дошли до фонтана и сели рядом с ним на широкую каменную скамейку. Вот так, пусть видят все, как они довольны и счастливы тем, что их судьба наконец-то определилась.
Малявка, что помогла одеться и бегала с полотенцем, тащилась следом, но не приближалась. Второй нигде видно не было. Что ж, каждый сам творец своей судьбы, если, конечно, он не перчатка богини! – эти девочки сделали свой выбор. А хорошая перчатка никогда не упускает возможности, идущей в руки.
Хадидже встретилась с малявкой взглядом и жестом велела приблизиться. Когда та подбежала, обрадованная, спросила:
– Тебя как зовут?
Глава 10. Фирдёндю
Поворотная сцена в театре теней о Карагёзе и Хадживате
– Сурьма очень полезна для глаз! Если сурьмить их после каждого омовения, и на ночь тоже, они не будут чесаться и слезиться, и краснеть тоже не будут, и будут всегда блестящими и красивыми. Так заповедовал нам Пророк!
Хадидже досадливо сморщила носик – и зачем Фатима по десять раз на дню повторяет то, что и так всем известно?
– Потому сурьма – лучший друг любой женщины, а сурьмить глаза как можно тщательнее и чаще – священная обязанность правоверной. И делать это надобно не как Аллах на душу положит, а как завещал Пророк! Широкой полосой, начиная с нижнего века и лишь потом переходя к верхнему, ведь и виноградная лоза растет снизу вверх, а не наоборот. Верхняя стрелка должна быть словно крыло стрижа, только тогда глаз обретет законченное совершенство…
Вот же достала, сущеглупая! Да еще с таким важным видом, словно Аллах невесть какую важнейшую тайну раскрывает. Хадидже очень хотелось оборвать заносчивую гедиклис, но пока было не до того, ибо она как раз покрывала губы алым воском, а это дело тонкое и требует молчаливости.
Впрочем, прервать Фатиму, похоже, хотелось не только Хадидже, и кое-кто уже справился с вощением губ.
– А Кёсем сурьмит глаза совсем не так. У нее верхняя стрелка словно росчерк тонкого перышка и изгибается более плавно.
Молодец Мейлишах! Уела глупую, не пришлось Хадидже прерываться. Кто-то из гедиклис хихикнул, но Хадидже не заметила, кто именно.
Тень от стены делила дворик наискосок, и все гедиклис, разумеется, постарались укрыться на темной половине, но только Хадидже догадалась устроиться под балкончиком. И Мейлишах с Ясемин рядом усадила, хотя они и не поняли зачем. Пока что никакой выгоды это не давало, но время неумолимо катилось к полудню, тень укорачивалась, съеживалась, заставляла самых крайних девочек поджимать ноги, словно солнце было собакой и могло укусить. Скоро оно доползет до стены и оближет ее шершавые камни горячими языками лучей. И вот тогда-то балкончик окажется очень кстати – тень под ним держится до самого вечера.
Фатиме слова Мейлишах, конечно же, не понравились. А еще меньше понравилось ей, что слова эти вызвали смех, – ведь даже ребенку понятно, что смеялись отнюдь не над Мейлишах. Фатима набычилась, уперла руки в бока, попыталась просверлить Мейлишах взглядом. Когда же поняла, что ее разъяренный взгляд не произвел ожидаемого впечатления – да вообще никакого впечатления не произвел, если на то пошло! – то выпалила:
– А вот Халиме-султан – именно так! Кёсем – простая хасеки, а Халиме-султан – валиде, мать Мустафы, да правит он вечно! И кто же из них главнее? Кто настоящая хозяйка гарема, а?!
И оглядела всех победно, словно привела неотразимый довод.
Теперь уже хихикали все. Даже Хадидже, переглянувшись с Мейлишах, не удержалась и прыснула. Ну да, ну да. Кто же истинная хозяйка, а?
– Конечно, Кёсем! – пискнула малявка, та, что сама себя назначила в бас-гедиклис Хадидже и таскалась за нею повсюду, поднося то сундучок с красками, то свернутую циновку, то какую другую нужную вещь и развлекая Хадидже своими детскими выходками и вроде как необдуманными словами.
Такая вся из себя бесхитростная-бесхитростная, наивная да невинная! Вот и сейчас вроде как ляпнула, не подумав, и тут же испуганно прикрыла ротик ладошкой и совсем-совсем растерянно заморгала серо-зелеными глазками, когда Фатима начала топать ногами и плеваться, крича, что все они глупые и не понимают истинного положения вещей. Только если присмотреться к этим невинным глазкам, становится видно, что они вовсе не наивные, а очень даже хитрые. Эта малявка никогда и ничего не говорит, не подумав. И не делает.
Хадидже давно уже поняла, что сероглазая мелочь вовсе не такая наивная, как хочет казаться, но ее это не особо заботило. Хитрит мелкая? Ну и пусть себе хитрит, Хадидже от того ни жарко, ни холодно. Вернее – нет. Как раз таки льстило, что хитрая и расчетливая умница выбрала себе в покровительницы не кого-нибудь, а именно ее, Хадидже. Мелкая ничего не делает просто так, руководствуется не чувствами, а точным расчетом и выгодой. Значит, почувствовала силу за Хадидже (именно за ней, а не за той, которая по воле Кёсем должна быть ей «как сестра»!), значит, Хадидже все делает правильно на радость богине и Аллаху, что не может не радовать хорошую перчатку, и это правильная радость, дозволенная.
К тому же не стоит забывать и про то впечатление, которое наличие персональной прислужницы производит на окружающих: ведь если у тебя есть бас-гедиклис, значит, сама ты никак не можешь быть просто гедиклис и статус у тебя более высок, чем кажется на первый взгляд. И вот уже то одна, то другая, вроде бы равная тебе, первой кланяется, а то и спешит что-нибудь подать или уступает лучшее место – просто так, на всякий случай. Вдруг действительно твой статус изменился, а она и не заметила? Вдруг другие заметили то, что проглядела она, и молчат к собственной выгоде, и ей теперь грозит остаться в дурах из-за собственной недогадливости!
А другие все это видят. И убеждаются в правильности первоначального впечатления. И сами наперебой начинают стараться угодить, чтобы прочие не опередили. Дальше – больше. Тут главное – самой молчать и особого к себе отношения не требовать, они сами должны себя убедить, только тогда все пойдет как по розовому маслу. Так что прогонять хитрую малявку или давать ей суровую отповедь Хадидже не собиралась, ее преклонение и услужливость были не только приятны, но и полезны, да и богиня наверняка была бы довольна. Пусть пока льстит себя надеждой, что удачно устроилась. Пока. Приближать ее к себе и тем более оставлять в бас-гедиклис, когда наличия таких прислужниц будет требовать статус, Хадидже не собиралась тоже: слишком хитрая.
Тем временем Мейлишах, продолжая хихикать, повернулась к Хадидже, которая как раз закончила обрисовку губ, и восхищенно ахнула:
– Ты такая красивая!
– Да-да! – тут же подхватила хитрая малявка, имени которой Хадидже не давала себе труда запомнить. – Самая красивая! Вылитая Кёсем! Точь-в-точь! А покажи нам Кёсем, а? ну пожалуйста-пожалуйста!!!
– Ну вот еще! Незачем, – фыркнула Хадидже, отворачиваясь. Но слова эти были ей приятны. И она знала, что даст себя уговорить, хотя бы назло Фатиме, которой наверняка будет неприятно вспоминать собственную глупость, когда приняла она за Кёсем не Хадидже даже, а тогда всего лишь Кюджюкбиркус, и расстилалась циновкою пред ногами простой гедиклис.
* * *
Кёсем, гордая, надменная и стремительная, ходила по залитому солнцем дворику, отдавала распоряжения служанкам, устраивала выволочку невидимым евнухам, распекала рассевшихся у стены гедиклис за нерадивость и неподобающее поведение. А те действительно вели себя совершенно неподобающе – вместо того чтобы устрашиться и преисполниться раскаяния, давились от хохота в ответ на каждое новое распоряжение или суровый разнос. И чем больше возмущалась Кёсем, чем суровее она их распекала, тем сильнее они смеялись. Словно она не ругала их вовсе, а щекотала им пятки! Некоторые даже на землю попадали от смеха, не в силах ни стоять, ни сидеть спокойно, другие же и смеяться уже не могли, стонали только.
Кёсем стояла у резной решетки крытого балкончика и смотрела на саму себя, ходящую по залитому солнцем двору. Она не боялась, что ее увидят увлеченные разыгранным представлением гедиклис – сквозь узкие прорези решетки, снизу, да тем более с яркого света, разглядеть что-либо в полумраке балкончика не представлялось возможным. Этот наблюдательный пункт использовало не одно поколение валиде для тайного присмотра за младшим гаремом, и ни разу никто из наблюдаемых ничего не заметил. Кёсем в бытность свою гедиклис и сама не замечала ничего, пока не стала хасеки и не была допущена к тайному знанию. Подобных балкончиков на территории дворца было довольно много, а еще были тайные лестницы, вроде бы никуда не ведущие, и слуховые трубы, и крохотные внутренние галерейки, рассчитанные на одного человека, – много чего полезного было в Дар-ас-Саадет, о чем рано пока знать юным гедиклис.
Впрочем, не таким уж и юным…
Кёсем еще раз внимательно осмотрела Хадидже, так ловко и похоже изображавшую ее перед своими товарками. Хороша. И похожа. И дело тут даже не в сходстве фигур или правильной накраске – в движениях, интонации, жестах. Взрослых жестах, взрослой интонации и движениях тоже взрослых, маленькие девочки двигаются совсем иначе. Фигурка пока скорее мальчишеская, чем женственная, ну так и сама Кёсем никогда не отличалась пышностью форм. И это ничуть не помешало ей родить сыновей, и даже стать хасеки это не помешало ничуть. Только самые глупые наложницы полагают, что в этом деле формы – главное. Умные понимают, что внутреннее содержание куда важнее.
Хадидже выросла – выросла во всех смыслах, не только телесно. Научилась заботиться не только о себе – сегодня, к примеру, помогла накраситься Ясемин, а с Мейлишах все утро повторяла «проходку бара́», которую той никак не удавалось освоить. Да и вон за совсем мелкой девочкой из последнего набора приглядывает, как же ее зовут, эту сероглазую малявку? Впрочем, это сейчас неважно, она пока еще слишком маленькая.
А важно то, что Хадидже готова. Ясемин тоже, и в какой-то степени Мейлишах.
И, значит, откладывать знакомство девочек с шахзаде не стоит – пускай даже мальчишки пока еще не в том возрасте, когда мужчины заводят себе постоянных наложниц. Пусть привыкают. Впрочем… это только чужие дети растут быстро, свои всегда кажутся младше, чем они есть на самом деле, а Кёсем считала своими всех шахзаде, считала искренне. И старалась все время делать на это поправку и не забывать, что мальчишки, скорее всего, остаются малышами только в ее глазах – ее любящих материнских глазах… А даже если это и не так, если им действительно рановато думать о женских прелестях – что ж, пусть хотя бы узнают, что молодые женщины бывают нужны не только для любовных утех и рождения наследника, что партнершами и помощницами в делах могут быть не только матери и бабушки, доверять которым они привыкли с раннего детства. Сверстницы могут оказаться ничуть не хуже, да еще и общаться с ними куда приятнее. А главное – пусть привыкнут видеть подруг именно в этих девочках.
Ее девочках.
* * *
Осман Хадидже поначалу совсем не понравился. Был он весь какой-то нескладный, коренастый и некрасивый, со слишком широкими плечами, совсем не похожий на уличных танцоров, среди которых росла Шветстри и по которым привыкла сверять красоту мужчин – гибких, поджарых, высушенных калькуттским солнцем до звона. У Османа же было слишком много того, что акробаты называли «глупым мясом». Он не был бесформенным или рыхлым, вовсе нет, ежедневные занятия матраком и стрельбой из лука накачали рельефной силой его мышцы, но это были не те мышцы, к которым привыкла Шветстри. И не те занятия. А Хадидже пока еще не имела возможности к чему-либо привыкнуть или с чем-нибудь сравнивать – не с евнухами же, в самом-то деле! К тому же был он каким-то пегим и волосы словно с подпалинами, не то чтобы совсем блеклые, но будто слегка побитые молью, как пакля или выгоревшая на солнце шерсть уличной шавки. Короче, совсем не таким представляла себе будущего султана Хадидже.
Однако правильная перчатка должна уметь хорошо прятать – не только людей и вещи, но и мысли и чувства, не только на время, но и навсегда, не только от посторонних, но и от себя самой. От себя самой что-то спрятать иногда куда важнее.
И потому Хадидже глубоко-глубоко запрятала острую неприязнь, охватившую ее при первом знакомстве с шахзаде Османом – в самый дальний угол самого глубокого подвала души запрятала. А дверь в тот подвал не просто заперла крепко-накрепко – замуровала, покрыла узорчатой штукатуркой заподлицо со стеной и расписала вьющимися лозами с цветами столь восхитительными, что достойны райских садов Аль-Джаннат. Чтобы ни следа не осталось. Чтобы никто не имел ни малейшей возможности догадаться, глядя на подобную красоту, какая же непозволительная мерзость за ней сокрыта. Никто-никто. В том числе и сама Хадидже.
Неприязнь к Осману никак не способна помочь Хадидже стать его избранницей. А значит, лишняя она, эта неприязнь. Ненужная и даже вредная. Вот и пусть себе чахнет в глубоком подвале, замурованная и забытая, покрывается паутиной и плесенью, туда ей самая и дорога. А Хадидже будет сидеть у каменной стены, спиной ощущать исходящее от нее тепло, следить восторженным взглядом за происходящим на тренировочной площадке и восхищаться. На свету, между прочим, сидеть. На самом солнцепеке, – чтобы всем желающим было отлично видно ее восхищение ловкостью и силой шахзаде, всех троих вместе и каждого по отдельности. Хотя больше всего, конечно же, восхищала ее мудрость Кёсем, которая привела «своих девочек» на первое знакомство с племянниками султана Мустафы не куда-нибудь, а в тренировочный двор для занятий матраком.
Потому что если и существовало на мужской половине дворца что-то, чем Хадидже могла искренне восхищаться, так это матрак. Матрак поразил Хадидже с первого взгляда и до самой глубины души, тут притворяться не требовалось даже перед самой собой.
Это был настоящий танец – но танец смертельно опасный, боевой, танец на грани жизни и смерти (пусть и не в данном случае, но если вместо учебных клинков в руках у мальчишек окажутся боевые, то даже сейчас!). Полный скрытой силы и откровенной угрозы. Танец воинственный, напористый, сметающий любые преграды, и не важно, что выступает в качестве таких преград – каменная стена или хрупкое человеческое тело. Сердце воздушной плясуньи сладко замирало каждый раз, когда ротанговый меч со свистом вспарывал воздух на расстоянии волоса от тела ловкого танцора, снова избежавшего удара, – в который уже раз. Это был настоящий танец смерти, богиня наверняка одобрила бы, а кто такая Хадидже, чтобы противоречить богине и сомневаться в одобренном ею?
– Правда же, он красавчик? – с восторженным придыханием то ли спросила, то ли просто не смогла удержать в себе переполнявшего ее восхищения Мейлишах, сидящая слева от Хадидже, а Ясемин, сидящая справа, ничего не сказала, только вздохнула судорожно и потом задышала часто-часто.
– О да! – выдохнула Хадидже в ответ то ли подругам, то ли собственным мыслям. И ничуть не покривила душой при этом.
И даже вовсе не потому, что именно в тот миг по случайности задержала взгляд на Мехмеде – а тот действительно был великолепен, от роскошных черных волос, блестящих, как вороново крыло, до узких босых ступней, уверенно попирающих утрамбованную до каменной твердости тренировочную площадку. Его покрытое потом полуобнаженное тело, казалось, было словно отлито из бронзы, но бронзы живой, умеющей не просто двигаться, а танцевать на тонком лезвии между жизнью и смертью, бросая вызов целому миру.
Впрочем, его партнер по учебному бою был прекрасен ничуть не меньше – и тело его ничуть не меньше блестело и перетекало под солнцем жидкой бронзой, извиваясь в немыслимых пируэтах и буквально в последний миг ускользая от представлявшегося неминуемым удара гибкой палки. Партнером этим был Осман – и в азарте боя, пусть даже учебного, был он воистину восхитителен. Даже рыжеватые волосы его ничуть не портили – теперь они казались огненными, вспыхивая живым пламенем в миг, когда, уклоняясь, воин-танцор дергал головой особенно резко. Ранее, когда Осман расслабленно стоял, отдыхая между тренировочными боями, он мог казаться нескладным и некрасивым увальнем, но умелый танцор не мог быть некрасивым никогда! И в груди у Хадидже сладко ныло каждый раз, когда ей чудилось, что стремительный взгляд Османа задерживается на ней, Хадидже, на полмига долее, чем на ее соседках. И бабочки танцевали в ее животе, и щекотали изнутри мягкими крыльями, и становилось жарко-жарко, куда жарче, чем должно было быть даже на самом солнцепеке или в горячем зале парильни.
Конечно же, он победил! Да и как могло быть иначе? Никак. Выбил палку из рук Мехмеда, одним ударом кинул его на землю и прыгнул сверху, словно молодой горный барс. А потом хохотал, запрокинув к небу сияющее лицо, – и небо смеялось ему в ответ, и сердце Хадидже тоже смеялось, вторя им обоим, ибо не было на всей земле зрелища прекраснее.
Не обоим, а троим. Потому что Мехмед тоже смеялся, словно бы даже радуясь победе брата.
И первым к зрительницам по окончании тренировки подошел не Осман, а он, Мехмед. Осман не торопился, все еще пребывая в горячке минувшего боя и споря с наставником-матракчи о чем-то, понятном лишь им двоим, что-то доказывая и горячась, размахивал руками и чертил в пыли концом учебного посоха. Рядом вертелся третий шахзаде, бросая на зрительниц короткие взгляды и делая вид, что вовсе ими не интересуется и даже не замечает, но при этом стараясь принять то одну горделивую позу, то другую, – и так, чтобы девочкам обязательно было видно. И было понятно, что он еще совсем мальчишка.
А вот Мехмед – он другой, его назвать мальчишкой не поворачивался язык. Впрочем, как и Османа. Только Осман оставался на площадке, весь во власти мужских игр, которые были для него важнее, а Мехмед – вот он, рядом уже. Вот просто так взял и подошел, потный, разгоряченный, полный боевого азарта и ничуть не униженный только что пережитым поражением. И был он прекрасен лицом и статен телом настолько, что перехватывало дыхание при одном только взгляде на него. И пахло от шахзаде остро и приятно. И заговорил он с Мейлишах, но смотрел при этом на Хадидже. И как-то почти сразу же стало понятно, что только из-за нее он и подошел к ним троим, и сердце Хадидже пело от этого понимания.
Осман подошел позже.
* * *
Того мальчишку, ученика евнуха, на котором Хадидже показывала чуть было не закончившийся катастрофой массаж стоп, звали Гиацинт. Волей-неволей пришлось запомнить, ибо он оказывался повсюду, куда бы ни пошла Хадидже. Нет, назвать это преследованием не поворачивался язык – евнух был почтителен и уважителен до чрезмерности, улыбался, кланялся, спешил услужить по малейшему знаку или вовсе без оного. Приносил лакомства, свежие цветы и гаремные сплетни.
Сперва Хадидже не находила в подобном ничего странного, потому что начало проявлений особой услужливости юного евнуха как раз совпало с ее знакомством с шахзаде и последовавшими сразу за этим знакомством сменой статуса и переселением – сначала в узенькую, но все же отдельную комнатушку икбал, а потом и в покои хасеки. Второе переселение произошло даже раньше, чем стало понятно, что Осман осчастливил свою новую избранницу не только вниманием, но и сыном – Хадидже не сомневалась, что родит мальчика, иначе и быть не могло, богиня присмотрит за этим.
Осману Хадидже понравилась сразу, и тут тоже не могло быть иначе. Самой ей, правда, больше по душе пришелся Мехмед, какое-то время ей казалось, что и она ему тоже, и все могло сложиться совсем иначе. При знакомстве никто из двоих шахзаде не заявил на нее свои права, не сказал при всех, что это – мое, закрепив тем самым статус гёзде, хотя и слепому было видно, что Хадидже заинтересовала их обоих. Хадидже, во всяком случае, видела это отлично. И скромно опускала глаза, и стреляла взглядами из-под пушистых ресниц, и улыбалась, как учил папа-Рит, – обоим. А как же могло быть иначе? Они оба – хозяева и повелители, оба из числа тех, кто может надеть перчатку, наполнив ее своей волей и желаниями. Оба – предопределенные Аллахом посланцы богини. Перчатка не выбирает того, кто может ее надеть.
Оба, да…
Однако Мехмед не наследник, это всем известно, хоть он и родной сын Кёсем, но наследником назначен Осман, а у перчатки богини не может быть собственных желаний и предпочтений. Вряд ли богине понравилось бы, если бы ее перчатка оказалась избранницей недостойного, правда? А раз Мустафа не назвал своим наследником Мехмеда, значит, счел его недостойным. Значит, на Мехмеда не стоит рассчитывать. Как бы ни был он симпатичен и как бы ни обжигали Хадидже его взгляды.
К тому же Осман проявил себя как настоящий будущий султан, хотя и подошел знакомиться последним, но далее медлить не стал. И, надо сказать, Хадидже по достоинству оценила его напор и стремительность.
Радостную весть о том, что Хадидже (именно та, которая ранее звалась Кюджюкбиркус, наша птичка, не какая-то там чужачка!) нынешней ночью приглашена на ложе наследника, на женскую половину дворца принес Гиацинт и при этом выглядел таким гордым и самодовольным, словно подобное приглашение было целиком его заслугой. Впрочем, чего еще ждать от евнуха? Все они таковы, вечно стремятся присвоить себе чужое, своего не имея.
После такого известия спокойной в гареме осталась, пожалуй, только сама Хадидже, вокруг же началась настоящая суета – до вечера так мало времени, а столько всего надо успеть! Баня, одежда, прическа, украшения, краска для лица, ароматические притирания… Сначала, конечно же, баня, причем по полному кругу, а это надолго. Ведь нужно счистить не только грязь (которой, положим, нет вовсе), но и удалить все лишние волосы, а также старую загрубевшую кожу, а с этим спешить ни в коем случае нельзя! Чуть поторопишься – и останутся безобразные красные пятна или уродливые прыщики, а кожа хорошей наложницы должна быть гладкой как шелк, это все знают. К тому же – мыло… Сегодня нельзя было схватить первый попавшийся под руку кувшинчик, надо было сперва доподлинно узнать, какие ароматы предпочитает Осман. Чтобы не испортить все впечатление в первый же миг.
Тут опять помог Гиацинт – подсказал ни в коем случае не использовать то, что содержит тимьян. Поскольку собственными ушами однажды слышал, как шахзаде сказал, поморщившись, что тимьян воняет тухлой рыбой. И эта подсказка была как нельзя более кстати, ибо тимьян, наряду с пачули и вытяжкой из цветов иланг-иланга, как раз таки и входил в большинство особых мыл и масел, предназначенных для омовений. Сами гедиклис их туда усиленно и втирали, потому что все калфа в один голос утверждали – нет более верных средств для привлечения и удержания на должной высоте и крепости мужского желания.
Пришлось отбросить большую часть уже выбранных мыл и притираний и ограничиться самым простым, с лепестками бхьянти – их аромат не вызывал у Османа неприятных чувств, тому же Гиацинту довелось услышать, что букеты именно из этих цветов ежедневно меняют в покоях Османа, и он ни разу не высказал неудовольствия и не предложил заменить простоватые цветочки чем-либо более изысканным.
Впрочем, насчет полного спокойствия Хадидже, конечно же, лукавила, причем лукавила скорее сама перед собой. Как бы ни была она уверена в собственной неотразимости и умениях, как бы ни надеялась на поддержку богини и предопределение Аллаха, но сердце стучало в груди пойманной птичкой. Сегодня самая важная ночь в ее жизни – и надо быть самой красивой, самой умелой, самой невинной…
Хадидже давно догадалась, почему папа-Рит не позволил ей пройти ритуальную дефлорацию, которую проходили все уличные танцовщицы, да и многие простые женщины Калькутты, чтобы не раздражать своих мужей в первую брачную ночь слезами и криками боли. Но маленькой Шветстри не разрешили сесть на вытянутую голову каменной храмовой статуэтки, чей головной убор подозрительно напоминал вздыбленный мужской жезл. В Дар-ас-Саадет свои правила и свои ритуалы, и наложница будет считаться навек опозоренной, если во время первого призыва на ложе ритуальный белый коврик не будет запачкан ее кровью. И можно сколько угодно удивляться тому, что кровь, та самая кровь, которую так сложно отстирать от ткани, особенно белой, является символом чистоты. Но в чужой храм не ходят со своими танцами, и папа-Рит это знал ничуть не хуже Шветстри. Хитрый папа-Рит уже тогда думал продать ее подороже и берег. Как умел.
Конечно же, она волновалась. И еще как!
Однако первая ночь с Османом оказалась вовсе не такой страшной, как Хадидже опасалась. Боли она почти не заметила – настолько боялась сказать или сделать что-нибудь неправильно, оскорбить взор или слух шахзаде, оттолкнуть собственное счастье. Возможно, именно это ей и помогло. Переживая весь день, к вечеру Хадидже впала в состояние, близкое к танцевальному трансу, когда душа воспаряет над телом и со стороны наблюдает, а тело действует словно бы само по себе. Тетя Джаннат говорила, что ритуальный транс перчатки выглядит точно так же – тело действует словно бы само по себе, ведо́мое только лишь волей богини.
Вот и сейчас получилось так, что Хадидже зря боялась, – тело само отлично знало, что делать, быстро вошло в привычный, почти танцевальный ритм. А потом все накрыло волной жгучего наслаждения, и Хадидже впервые в жизни поняла, какое же это счастье – быть не просто перчаткой, а перчаткой надетой. Натянутой на чужую волю. Наполненной биением чужой жизни, чужим желанием и наслаждением. До краев. До самых-самых потаенных глубин. До невозможности удержать рвущиеся из горла хриплые крики восторга. До полного растворения в том, что тебя наполняет…
Так что да, Хадидже было о чем думать и на что обращать внимание, кроме услужливого Гиацинта. Тем более что Осману она, пожалуй, понравилась даже слишком сильно и ей пришлось приложить немалые усилия, чтобы перенаправить хотя бы малую толику его внимания на Мейлишах и Ясемин. А ввести и их тоже в его гарем было необходимо, это Хадидже понимала и без подсказок богини. Не каждой Хадидже достается в мужья пророк Мухаммад, мир ему, лучший из людей, верный своей единственной жене до самой ее смерти. А верные соратницы нужны каждой. И лучше, если выбранные твоим мужем (ну ладно, повелителем) жены будут как раз из таких верных соратниц, а не глупых тварей вроде Фатимы, готовых нагадить тебе даже не ради собственной выгоды, а просто по внутренней подлости мелкой душонки.
Может быть, все-таки стоит ввести в число подруг и соратниц ту, которую Кёсем назвала тем же именем и в тот же день, что и тебя? А еще высказала пожелание, чтобы вы были как сестры…
Странная мысль.
Ясемин, правда, не удалось подняться выше икбал, ее робость и слезливость пришлись Осману не по душе, а вот Мейлишах справилась отлично, и теперь Осман посылал за нею чуть ли не чаще, чем за Хадидже.
Именно Мейлишах обратила внимание Хадидже на странное поведение Гиацинта. Хадидже присмотрелась и поняла – да, действительно, никому из прочих наложниц так не прислуживают. Даже хасеки. Не то что вчерашним икбал – персональных евнухов не имеют даже кадинэ, уважаемые матери султанских сыновей! Да что там, у самой валиде, Халиме-султан, и то нет таких, ей прислуживают три старые наложницы Мустафы, каждая из которых стремится стать хазинедар, единственной доверенной прислужницей, раз уж не удалось родить султану сына и закрепить за собой статус кадинэ. Статус хазинедар ничуть не хуже, а в некоторых отношениях так даже и лучше – во всяком случае, когда речь идет о Мустафе.
Стало понятно, что евнух вертится рядом не просто так, – в Доме Счастья никто и ничего не делает просто так, все преследуют свои цели. Вот и у Гиацинта тоже была цель. И он не стал плести завесу из хитрых слов, пряча ее от Хадидже, когда та открыто подступила к нему с прямым вопросом.
Гиацинту нужен был еще один урок массажа. А лучше – несколько.
Это было понятно, папа-Рит тоже очень долго терпел тетю Джаннат только за ее золотые руки и не выгонял, хотя она и была уже старая. Только вот Гиацинт оказался намного умнее папы-Рита, хотя и моложе был. Он желал быть не глиной в умелых руках, не обучающим пособием – он хотел быть учеником. И научиться сам. Сказал, что восхищен умением Хадидже, сказал, что пробовал повторить то, что запомнил с того урока, но у него почти ничего не вышло. А он очень хочет, чтобы вышло. И ради этой цели он готов и дальше угождать новоиспеченной хасеки.
Конечно же, Хадидже возмутилась. И конечно же, отказалась наотрез.
Хотя и жалко было терять ценный источник сплетен и услужливого помощника, она не собиралась рисковать новообретенным положением. Ей вполне хватило прилюдной выволочки за неподобающее поведение, от Халиме-султан полученной, спасибо, повторения урока не надо, Хадидже всегда все хорошо усваивала с первого раза. Еще когда Шветстри была.
И что с того, что никого из них троих тогда не наказали, а Кёсем, когда ей нажаловались, только посмеялась. Об этом, кстати, тоже Гиацинт рассказал – и о том, что, отсмеявшись, Кёсем тогда решила, что ее девочки взрослеют и их действительно пора знакомить с шахзаде. Так что можно сказать, что все сложилось как нельзя лучше. Ну так тем более не стоило рисковать! К тому же все знают, что евнухам верить нельзя, они хитры и неблагодарны, стоит Гиацинту получить желаемое – и он мигом забудет, кто такая Хадидже и как ее зовут, и это в самом благоприятном случае.
Лучше не поощрять. Скоро ему надоест выклянчивать вожделенный урок и он отстанет. Обязательно отстанет.
Должен же он понимать слово «нет», особенно когда это «нет» сказала сама Хадидже!
* * *
– Все спокойно, госпожа!
Хитрую малявку звали Дениз. Пришлось все-таки запомнить. И сначала, имя это услышав, Хадидже подумала, что морем догадливую вертлявую и до чрезвычайности шуструю мелочь назвали в насмешку, а потом заметила ее глаза, спокойные, серо-зеленые, безмятежные на поверхности. И поняла, что такой спокойной может быть только очень глубокая вода, дна которой никогда не увидит никто посторонний. Гаремные насмешницы, если таким именем ее наградили именно они и исключительно шутки ради, просчитались – девчонка действительно была похожа на море. И столь же опасна.
А опасных лучше держать поближе.
– Все спят, коридор пуст.
Ее шепот был хорошо слышен в тишине ночи, но вряд ли об этом стоило беспокоиться – учебное крыло дворца словно вымирает с вечера и до рассветного намаза, а уж в эту душную служебную каморку под самой плоской крышей и днем-то редко кто заглядывал. И если внимания особо бдительных старших евнухов не привлекла возня, тихие разговоры и перемежающиеся хихиканьем сдавленные стоны в пустом крыле, то тихий шепот Дениз их не потревожит тем более. О младших же евнухах, что любили устраиваться на ночлег в прохладных пустых коридорах, можно вообще не беспокоиться – о них должен был побеспокоиться Гиацинт. И, судя по тому, что ни в одном из темных проходов, по которым маленькая компания пробиралась по стеночке чуть ли не на ощупь (светильников по понятным причинам зажигать не стали), они ни разу не споткнулись о спящего в неположенном месте мальчишку, Гиацинт действительно побеспокоился. Вряд ли ему удалось разогнать их далеко, мальчишки любопытны, но хорошо уже и то, что хотя бы под ногами никто не путался. Интересно, сколько глаз сейчас наблюдает за Дениз и Хадидже из неосвещенных углов в этом кажущемся совершенно пустым крыле?
– Можно идти, госпожа!
Хадидже поднялась с верхней ступеньки, на которой сидела, ожидая, пока доберутся до спальных помещений остальные члены ее маленькой партии, и пошла следом за Дениз. Она не спешила и не боялась кого-нибудь встретить, особенно теперь, когда все следы преступно неподобающего поведения уничтожены, а соучастники благополучно добрались до своих тюфяков. Мальчишки мешать не будут – они заинтересованы сохранить все в тайне ничуть не меньше Гиацинта, им тоже хочется овладеть секретом массажа, дающего власть над чужим наслаждением. Вероятность же встретить кого-то другого минимальна.
Но даже если и попадется навстречу кто из высокостатусных полуночников, имеющих право задавать вопросы, даже если начнет расспрашивать, ничего он не выяснит и не докажет. Какой массаж, о чем вы? Какие уроки? Да кто вам сказал? Им, наверное, приснилось что-то неподобающее после слишком обильного ужина, вот и все. Просто ночь очень душная, не спалось, решила прогуляться. А что не одна, ну так не может же икбал сама таскать за собою подушечку для сидения, вот и пришлось разбудить гедиклис, вдруг захочется посидеть у фонтана. А каменная скамья остывает быстро, даже самой душной ночью, на ней не стоит сидеть той, что вынашивает наследника шахзаде Османа…
Да-да, вот именно так она бы и ответила, ненавязчиво поставив вопрошающего на место. И даже расстроилась чуточку, когда оказалось, что некому отвечать. Не на ком сорвать самой себе непонятное раздражение.
Хотя с другой стороны – чего же тут непонятного? Все тут понятно. Почему сегодня, к примеру, Хадидже занимается вовсе неподобающим ей делом, вместо того чтобы делить ложе с Османом? Да потому, что ложе с Османом делит Мейлишах.
На первый взгляд все вроде бы и правильно – Хадидже уже понесла, уже обеспечила себе будущий статус кадинэ, а Мейлишах пока еще просто полуикбал-полухасеки, ни то, ни се, то ли вполне себе халяльная рыба, то ли совсем нехаляльная ветчина. Для Мейлишах это важнее, и умом Хадидже все понимает, сама же старалась, – так чего же теперь жаловаться, когда твои старания увенчались успехом?
Только это ведь именно что умом. А тело хочет быть наполненным, хочет мучительно, до дрожи в коленках, до ноющей поясницы и болезненного напряжения каждой жилки, до нестерпимо сладостных снов, после которых просыпаешься вся в слезах, потому что сон прервался слишком рано. И остается только зажимать кулаки между бедрами и глушить в подушке стоны, чтобы не услышал кто, – потому что хорошей женщине не пристало испытывать подобного, так ведут себя лишь суккубы, вечно проклятые перед лицом Аллаха, а уж хорошей перчатке так и тем более не подобает иметь своих желаний, отличных от желаний богини.
Только вот кто придумал, что они – отличны? Разве высшая честь и доблесть перчатки не в том, чтобы быть наполненной предопределенным Аллахом посланцем богини? Да хорошая перчатка должна всеми силами жаждать этого наполнения – а она жаждет, о, как же она жаждет! До судорожно поджатых пальцев на ногах и желания собственными руками расцарапать красивое личико той, кого Осман вот сейчас, в эту минуту, до самых краев наполняет блаженством, снова и снова, снова и снова, – о да, наследник силен и неутомим не только на тренировочной площадке.
Днем за делами и суетой можно было отвлечься, а ночами неподобающие мысли и желания одолевали сильнее. Хадидже потому и назначила тайный урок именно на сегодня, что поняла – все равно не уснет, так и проворочается до самого рассвета. Как только узнала, что сегодня к Осману вызвали Мейлишах, так сразу и послала за Гиацинтом. Лучше уж совместить опасное с полезным, избежав неподобающих мыслей, – а мысли об убийстве Мейлишах определенно неподобающие, тут уж никак иначе воспринять невозможно.
К тому же Гиацинт ей понравился своим упорством, своим непременным желанием достичь поставленной цели, своей настойчивостью – теми качествами, которых, как принято считать, евнухи лишаются вместе с мужским достоинством, превращаясь в существ куда более расчетливых, уступчивых, податливых и подлых, чем любая женщина. Она тогда ясно дала понять, что никакого урока не будет, а он сказал, что подождет и будет надеяться: когда-нибудь госпожа передумает. Хадидже была уверена и в том, что не передумает, и в том, что надолго терпения у евнуха не хватит.
Но прошел месяц. А потом и еще…
Гиацинт по-прежнему приносил к ее порогу лакомства и свежие сплетни, и если в первом более вовсе не было необходимости, то второе было как нельзя кстати. Хадидже поняла, что начинает привыкать к новостям, которые не надо подслушивать и высматривать, начинает лениться, – а это неправильно. Тем более что в игру включились другие евнухи – пока, слава Аллаху, только младшие, но лиха беда начало! И теперь любое самое мимолетное распоряжение Хадидже исполнялось с быстротою и безукоризненной точностью, о которых другие наложницы и даже сама валиде могли только мечтать. Да что там распоряжение! Любое пожелание, любое случайно оброненное сетование – все исполнялось в мгновение ока и первым делом, зачастую в ущерб другим распоряжениям, отданным ранее и куда более высокостатусными наложницами. Будто слово Хадидже было важнее слова валиде или даже самой Кёсем.
Было понятно, что долго так продолжаться не может. Пока еще кроме самой Хадидже никто не замечал странного поведения младших евнухов, но ведь рано или поздно обязательно заметят! Не все же в Дар-ас-Саадет слепые. Заметят – и доложат кызлар-агасы, это уж обязательно. И вряд ли главному евнуху понравится, что теперь его подчиненные повинуются не только ему – и не столько ему…
Мейлишах, похоже, уже заметила – не случайно ведь она вдруг завела разговор о старинной сказке про хитрого евнуха и двух наложниц. Хадидже этой истории раньше не слышала, и Мейлишах рассказала – с улыбкой, словно простую сказку, но глаза ее при этом не улыбались. Тревожными были глаза ее.
…Случилось это очень давно, так давно, что теперь никто уже не помнит имен ни султана, ни его наложниц, ни хитрого евнуха. Помнят только, что евнух был стар и опытен, а султан очень молод, и наложниц у него было две. Одна умная и добрая, а вторая не так чтобы очень и то, и другое. Добрая умница сразу же подружилась со старым и опытным евнухом, а пустоголовая злючка всячески над ним издевалась, шпыняла, попрекала преклонным возрастом и во всеуслышание заявляла, что как только она станет хасеки или кадинэ, такую старую рухлядь, позорящую султана, выкинут за ворота. И ничего не мог ей возразить старый евнух, ибо действительно был стар и временами немощен. Только вздыхал печально. И утешала его добрая наложница, и говорила, что умолит султана не выгонять старика. И ей тоже ничего не отвечал старый евнух, улыбался только. А потом шел к султану. И говорил с ним. О старых добрых временах, о войнах, пирах и охотах, о лошадях и золоте. Ну и о молодых наложницах, конечно же, тоже они говорили. И узнавал султан, что одна из них благоговеет перед своим господином и повелителем и каждый день благодарит Аллаха за ниспосланное ей счастье быть его избранницей, а вторая в медный динар его не ставит и насмехается над его мужской силой, говоря, что даже у мыши ее поболее будет. И темнел лицом молодой султан, и ночь за ночью звал на ложе лишь ту, о которой хорошо говорил ему старый и опытный евнух, возвысив ее пред глазами султана. И чем дальше, тем больше отворачивал сердце свое султан от злобной гордячки, тем более что она, измученная бесплодными ожиданиями, стала чахнуть и растеряла былую красоту. И когда однажды она сама явилась незваной к порогу султанской опочивальни и сказала, что соперница и хитрый евнух ее просто-напросто оболгали, унизив перед глазами султана, тот не стал ее слушать и прогнал с глаз долой…
Так рассказывала Мейлишах, и глаза ее были тревожными, хотя губы улыбались.
Хадидже не могла не примерить старую сказку на себя – и нашла, что такая история ей нравится. Правда, в сказке евнух был стар… ну так возраст – дело наживное, а опыта Гиацинту уже и сейчас не занимать! Но когда она, рассмеявшись, полушутя предложила Мейлишах объединить их маленькую партию «девочек Кёсем» с партией евнухов – тогда во всем гареме никто не сможет их одолеть! – та шутки не приняла, только лишь еще больше встревожилась. И возразила, что старая сказка закончилась очень печально: султан, немного подумав, казнил всех троих, просто на всякий случай.
А еще Мейлишах попросила Хадидже быть осторожнее. Потому что евнухи хитры, злопамятны и всегда себе на уме. Вот же глупая! Можно подумать, Хадидже и сама не знает этого. Можно подумать, вчера на свет родилась! Можно подумать, да…
Странно. Привычное мысленное возмущение – о, конечно же, только мысленное! – ничуть не помогало избавиться от необычного чувства: Хадидже нравилась тревога Мейлишах. И ее слова тоже нравились – не только сказка, но и все остальные слова тоже. И Хадидже немного смущало то, что она была не уверена, правильно ли это для хорошей перчатки? Но ведь и в том, что неправильно, она тоже уверена не была.
Однако сказка сказкой, а с Гиацинтом и его приятелями действительно следовало что-то делать. И, подумав, Хадидже рассудила, что дать ему вожделенный урок будет наименьшим из возможных зол: получив желаемое, он наверняка постарается тут же выкинуть Хадидже из головы, чтобы не чувствовать себя ей обязанным.
Сказано – сделано. Тайный урок в гареме? Да нет ничего проще!
Как оказалось, действительно нет. Если это нужно умному евнуху и не менее умной хасеки.
Идя вслед за Дениз по темному коридору учебного крыла, Хадидже в который раз удивлялась, насколько же просто все устроилось. Воистину нет ничего невозможного для объединившейся с партией младших евнухов партии «девочек Кёсем»! Может, не такой уж глупостью было то шутливое предложение?
А еще она думала о том, что ей нравится, когда эти глупышки за нее тревожатся. Необычное ощущение, и вряд ли оно может быть неприятно богине – слишком уж напоминает ощущение наполненности. Ну разве что не такое мимолетное.
Когда проходили мимо танцевальной комнаты, Хадидже уловила тихий шепот и характерный ритмичный полускрип-полушорох, с каким кожа трется о кожу, когда массажист разминает пальцы перед началом работы. Но она не стала останавливаться и прислушиваться или вглядываться в темную глубину учебного зала. Даже головы не повернула и не замедлила шаг, только чуть усмехнулась уголком губ – в темноте все равно никто не заметит. Что ж, Гиацинт не теряет времени даром. Шустрый евнух. Далеко пойдет.
Глава 11. Тасвир
Раздвижной занавес и то, что скрыто за ним в театре теней о Карагёзе и Хадживате
Хадидже любила одиночество, сколько себя помнила. Даже маленькая глупая Шветстри, втайне считавшая себя вовсе не Шветстри, Белой Женщиной, а Шветсап, Белой Змейкой, – и та уже понимала, насколько же это прекрасно, когда рядом нет никого. И никто не толкнет, не щипнет, оставив синяк, за который тебя же потом будут ругать, ибо кто же захочет платить за выступление танцовщицы, покрытой безобразными синяками? Если ты одна, тебе нечего бояться. И некого. Никто не ударит, не обидит, не отберет честно заработанный кусок чапати. И, пожалуй, права была маленькая воздушная плясунья, сравнивая себя именно со змейкой, ибо змеи мудры. Они никогда не собираются в стаи.
Странно, что большинство людей этого почему-то не понимает.
– Госпожа чего-нибудь хочет еще?
Ну вот, назови шайтана по имени, он и появится.
– Да, Дениз. Госпожа очень хочет знать, когда же ей наконец позволят отдохнуть от глупой болтовни и насладиться одиночеством. Госпожа очень хочет это знать!
– Может быть, госпожу порадует холодный шербет?
– Госпожу куда больше порадует твой уход!
– Может быть…
– Вон пошла. Сейчас же.
– Как будет угодно госпоже.
Дениз склонилась в преувеличенно глубоком поклоне и, не разгибаясь, попятилась, раздвигая занавеси, вильнула округлым задиком – и когда только успела так похорошеть и округлиться, вот ведь мерзавка! – и выскользнула из покоев. Тяжелый шелковый полог качнулся с тихим шелестом, и Хадидже в этом шорохе явственно послышалась скрытая насмешка.
Хадидже не удержалась и фыркнула, глядя на сомкнувшиеся занавеси, – как есть мерзавка! И главное – придраться не к чему, почтительна, услужлива, безропотна, послушна и не назойлива. Ну, почти, всегда может прикрыться излишним усердием. Подчиняется малейшему знаку, все время норовит быть неподалеку, чтобы первой заметить и первой же броситься угождать, как только что-нибудь потребуется или даже просто покажется, что может потребоваться. Но не мозолит глаза, не старается постоянно привлечь внимание к собственной персоне, не раздражает. Идеальная прислужница, лучшая хазинедар, о которой только и может мечтать любая хасеки или даже валиде.
Точь-в-точь как сама Кюджюкбиркус когда-то.
Только Хадидже подобными уловками не провести – уж кто-кто, а она-то ту пташку знает как облупленную! И уж ей-то доподлинно известно, что именно думала Кюджюкбиркус, вот так же склоняясь в безукоризненно учтивом и разве что самую чуточку преувеличенно подобострастном поклоне! Много чего она себе думала, нахалка мелкая. Слишком много! И всё как на подбор – не особо лестное для тех, перед кем склонялась она тогда и кому спешила угождать по первому знаку. Точно так же, как теперь склоняется и спешит угождать Хадидже другая гедиклис, ничуть не менее мелкая и нахальная.
Выдрать бы мерзавку. Да лень.
Жара…
В такую жару одиночество становится особым блаженством и жизненной необходимостью, ведь от людей тоже идет жар, жар и запах, а последнее время Хадидже стала очень чувствительна к запахам. Чем больше людей, тем жарче и тем сильнее скверные запахи пота и пищи. Ладно Дениз, от нее хотя бы пахнет медом и розовым мылом, она ни разу не пропустила ни одного из шести ежедневных омовений, предписанных правоверному, – но далеко не все наложницы столь усердны и чистоплотны. Когда холодно, присутствие большого количества людей раздражает куда меньше, запах не столь отвратителен, а жар чужих тел даже приятен, вместе теплее. В северных горах змеи тоже сбиваются в клубки на зиму, грея друг друга. Змеи мудры. Но сейчас-то – зачем?
Люди куда глупее змей.
Хадидже лежала на мягких шелковых подушках в своих покоях, роскошных покоях хасеки наследника, где стены сплошь затянуты изящной вязью рисованных трав и лоз, а окна – не менее изящной вязью лозы живой, чьи благоуханные цветы словно еще вчера росли в райском саду, рядом со столиком, ломящимся от пятнадцати блюд, положенных фаворитке султана, и еще ста пятнадцати, ей не то чтобы очень положенных, однако же кто посмеет отказать, если это надо для самой Хадидже? Лежала и думала, что должна быть несчастна. Ну или хотя бы испытывать беспокойство, благо повод есть, и очень серьезный, – похоже, все старания тети Джаннат были напрасными и маленькой Шветстри так и не удалось стать идеальной перчаткой богини. И дело тут даже не в том, что никакой маленькой Шветстри больше нет и в помине, как нет и нахальной пустоголовой Кюджюкбиркус, это еще полбеды. Их жизни кончились, чтобы жила Хадидже, и Хадидже как никто другой понимала свою ответственность перед ними, ушедшими в прошлое, и брала на себя их обязательства, а как же иначе, ведь имя обязывает. Да и нет никакой разницы между «вчера» и «завтра» – это только в Порте их разделяют, а на хинди оба эти дня называются одинаково, «близкое не-сегодня» в отличие от «не-сегодня дальнего», то есть послезавтра и позавчера, с точки зрения жителя Калькутты, между ними тоже нет никакой разницы. Ведь по сути ничего не изменится от того, что один день сменит другой, чуть повернув колесо сансары; имя будет обязывать завтра, как обязывало вчера.
Во всяком случае, так было поначалу. А сейчас…
Не то чтобы имя перестало обязывать, конечно же нет, просто слишком много всего произошло и изменилось как вокруг, так и в самой Хадидже. И почему-то как-то выходит, что в последнее время она постоянно наполняется то одним, то другим, то третьим, и все не тем, чем надо бы, – то гневом, то удовольствием, то сомнением, то надеждой, то раздражением, то ленью. То есть чем угодно, только не волей богини. И уже даже не каждый раз спохватывается и не всегда дает себе труд задуматься – а идет ли то или иное ее наполнение на пользу богине? Достойно ли оно хорошей перчатки? Сообразно ли? Да что там! Даже и понимая, что таки нет, не идет, недостойно и несообразно, Хадидже все равно не могла заставить себя не то что отказаться от неподобающего поведения, но хотя бы устыдиться и преисполниться раскаяния. Не получалось.
Возможно, сказывалась беременность.
Старые женщины говорят, что поначалу все матери полоумные. Что беременность отнимает у них половинку разума, награждая им ребенка, ребенок ведь маленький, ему как раз хватает и половинки. А матерям оставшейся половинки ума часто оказывается недостаточно. Потом-то они привыкают и ум постепенно вновь вырастает, как отрезанные волосы, – но это случается не скоро, волосы ведь тоже не за один день отрастают до прежней длины. С умом точно так же, и поначалу очень трудно приходится молодым матерям. Вот и глупеют они прямо на глазах, вот и начинают и сами вести себя словно младенцы. Так говорят старые женщины, которым вроде как положено знать всё про такие дела, они ведь и сами многократно становились матерями и тоже теряли разум – ну, во всяком случае наполовину и во всяком случае так говорят они сами.
Хадидже находила эти речи полным вздором – она не чувствовала себя поглупевшей не то что наполовину, а даже и на самую малость, она нисколько не утратила ни наблюдательности, ни способности сопоставлять слухи и факты. И понимать, к чему в будущем приведет тот или иной поступок, как чужой, так и ее собственный, она тоже не перестала. Просто произошла перестановка важности, и то, что еще в дальнем не-сегодня казалось самым важным, перестало быть таковым. Не обесценилось, нет, просто отошло в прошлое, там и осталось, в дальнем не-сегодня. Не навсегда – Шветстри родилась и выросла там, где это понимали очень хорошо, потому и не делали различий между вчера и завтра. Прошедшее не-сегодня вполне может вернуться и наступить снова, со всеми своими важностями, и тогда ой как несладко придется тому, кто забыл про такую возможность. Все это Хадидже понимала отлично своим ничуть не ополовиненным разумом.
Но вот именно что – только разумом. А прочувствовать сердцем опасность подобного небрежения и испугаться последствий не получалось никак. Хотя и сознавала – опять же, разумом! – что последствия неминуемы. И надо бы задуматься об этом, и надо бы как-то побеспокоиться, но как найти для этого время и силы, когда вокруг столько куда более приятных поводов задуматься и побеспокоиться?!
Например, Осман…
Нет, на любой сторонний взгляд тут у Хадидже все вроде бы складывалось просто великолепно: она фаворитка наследника, беременна его сыном. Вроде бы младшая хасеки, ведь Осман еще не султан, а только наследник – но в том-то и прелесть, что старших хасеки почитай что и нет! Мустафа равнодушен к женским прелестям – что уже само по себе говорит о том, насколько же он безумен! – и, несмотря на все старания Халиме-султан, так и не выбрал себе фаворитку. А ни одна из икбал, которых время от времени удавалось пропихнуть на его ложе все той же неугомонной валиде, так и не стала кадинэ, так что собственных сыновей у Мустафы нет, потому в наследниках и ходит Осман. И это Аллах правильно рассудил – нечего продлевать род безумцев, не ценящих женские прелести.
Вот Осман – он совсем другой. Он женщин очень даже ценит. И Хадидже – особенно. Ценит и выделяет перед прочими, и потому с нею раскланиваются евнухи, а наложницы суетятся вокруг, наперебой стремясь угодить и навязаться в подруги, – они ведь заметили, что Хадидже не ревнива и не жадна и старательно делится местом на ложе наследника со своими подругами, заметили и оценили. И выводы сделали. Вот и суетятся. А того не поняли, глупые, что Мейлишах и Ясемин для Хадидже не простые подруги-приятельницы, каких полгарема, а бусины ожерелья будущего султана, заботливыми усилиями Хадидже отшлифованные и самой Кёсем выбранные! Избранные, не чета ленивым дурехам. Так что ничего у дурех не выйдет. Но Хадидже не станет им этого говорить, она же не враг самой себе, правда ведь? Пусть стараются. Пусть суетятся, пытаются опорочить друг дружку перед Хадидже, пусть наперебой выдают все неблаговидные секретики друг друга – а Хадидже помолчит. Послушает. Сделает собственные выводы. Все равно не видать им благосклонности Османа, как собственного затылка, за этим уж Хадидже приглядит. А если где и недосмотрит чего, так на то и ожерелье, чтобы сметливые бусины, нанизанные на крепкую нить единых стремлений, прикрывали друг друга к общей выгоде.
Ни Ясемин, ни Мейлишах, правда, пока так и не упрочили своего положения должной беременностью, ну да это дело наживное и вряд ли кому из них придется ждать так уж долго. Осман – не Мустафа, он силен и молод, и очень скоро его живительное семя округлит чрева подруг Хадидже, и тогда ожерелье будущего султана обретет свой законченный вид. Но первенца родит ему именно Хадидже – а мужчины высоко ценят старших сыновей и особо благосклонны к их матерям. Так что тут все очень хорошо получилось.
Правда, Осман последнее время ведет себя немного странно, настроение у него меняется, как погода на морском берегу, словно это он в тягости, а не Хадидже. Говорят, на тренировках по стрельбе из лука калечит мальчишек, переносящих мишени… Сама Хадидже не видела, вот еще, был ей интерес соваться в мужские игры, но саблю под чоли не спрячешь, в гареме всем все про всех известно… ну, может, не всем и далеко не всё, но Гиацинт по-прежнему каждое утро почитает своим долгом докладывать ей все наиболее важные гаремные новости за предыдущий день, волей судеб миновавшие ее собственные глаза и уши. Да и Осман не делал секрета из своих развлечений, в перерывах между любовными утехами был не прочь поболтать и с удовольствием рассказывал, как забавно подпрыгивают и верещат мальчишки, получив стрелой по ногам. И смеялся. Наверное, ему действительно было смешно.
Он заставлял их бегать по полю с мишенями, любил стрелять по движущимся, чтобы как в настоящем бою. И радовался, что те, верные слуги, безо всяких понуканий стараются бегать быстро, как можно быстрее, насколько хватало сил. Стрелы, конечно, были тренировочными, с тупыми наконечниками из рога, они не впивались в тело, а просто били, словно камни. Но только камни не рукой брошенные, а из пращи. Синяк оставляли изрядный, а могли и кость сломать, случалось и такое. Тогда мальчишка с мишенью на спине падал и уже не вставал, а Осману делалось особенно весело. Он хохотал и вскидывал над головой кинжал с янтарной рукоятью, и янтарь каждый раз вспыхивал, словно внутри зажигалось маленькое солнце.
Хадидже при этом не присутствовала, а Осман рассказывал о другом, да и не мог он о таком рассказать, никто ведь не видит себя со стороны. Ну так на то и Гиацинт, который видит все и говорить умеет куда красочнее любого шахзаде, – после его рассказов Хадидже словно собственными глазами видела хохочущего Османа с маленьким солнцем во вскинутой над головой руке.
Гиацинт.
Хитрый евнух, отлично знающий, где у манго сочная мякоть, а где жесткая косточка и горькая кожура. Уже не жалкий ученик – старший помощник хранителя второй галереи восточного крыла, для такого юного возраста должность более чем достойная. Хадидже не ошиблась, когда предрекала ему быстрый взлет по ступенькам иерархической лестницы Дар-ас-Саадет.
Ошиблась она в другом – Гиацинт оказался по-своему честен и не лишен чувства благодарности, а может быть, просто расчетлив и не по годам умен, ибо тоже отлично умел вычислять тех, кто сумеет подняться быстро и удержаться надолго. И понимал, что с ними лучше дружить, и это только говорит в его пользу. Во всяком случае, получив желаемый урок (а потом и еще несколько столь же тайных уроков), он не перестал каждое утро наведываться к Хадидже и исполнять ее распоряжения с бо́льшим усердием, чем даже приказы прямого начальства. Разве что вкусности более не приносил, зато радовал лакомыми и свежайшими сплетнями, что было намного полезнее для здоровья и благополучия.
Последнее время он много и часто рассказывал ей про Османа и Халиме-султан. Да, пожалуй, только про них и рассказывал. И лицо его при этом было обеспокоенным.
Наверное, его беспокойство тоже должно было тревожить Хадидже. И наверное, оно и тревожило – но так, легонько. По самому краю.
Лежа на мягких шелковых подушках, Хадидже гладила свой слегка округлившийся твердый живот и улыбалась. Живот пока еще вырос не сильно, под куртой совсем незаметно было бы, но курты здесь не носят, не принято, да и холодов таких не бывает. Впрочем, даже под камизом – и то незаметно было бы. А уж тем более под роскошным халатом хасеки.
Хорошо, что хасеки кроме дневной положена еще и ночная одежда – одежда, в которой спят, вот ведь тоже глупость какая! Однако кто такая Хадидже, чтобы приходить в чужой храм со своими танцами? Ну… разве что самую чуточку… Потому-то и выбрала Хадидже для спальной одежды не широкие ачачи или сальвари мягкого шелка и без вышивки, как делало большинство прочих высокостатусных наложниц, которым по их положению надлежало спать одетыми, а привычный чуть ли не с детства чурикар – свободный сверху, но плотно охватывающий голени и лодыжки, словно браслеты-чури, только не из металла или дерева, а из мягкого шелка. У чурикар низкий пояс, чуть ли не на бедрах лежит. Очень подходящее одеяние для того, кому нечего скрывать. Сверху же вместо широкой и удобной рубахи-камиз Хадидже надевала укороченную чоли, словно девочка, да только детская чоли, ничего не прикрывая, как раз и показывала, что перед вами вовсе не девочка, а без пяти месяцев кадинэ.
Нет, пожалуй, не тревожило Хадидже изменившееся поведение Османа. Он мужчина, и этим все сказано. Мужчины непредсказуемы, их действия понять способен разве что только Аллах, вечно живущий и неумирающий. Стоит посмотреть поближе на правящего султана Мустафу хотя бы, особенно в его плохие дни – и сразу расхочется удивляться и задавать ненужные вопросы. И откровенная ненависть Халиме-султан не тревожила ее – что она может, безумная старуха? Да ничего! А если так, то с какой стати Хадидже тревожиться?
По-настоящему беспокоить Хадидже должно было совсем другое – ребенок. Он наполнял ее изнутри, и не только физически, делая твердым живот. Он наполнял ее всю, до кончиков пальцев, он совершенно не оставлял пустоты – и это значило, что внутри Хадидже не оставалось места и для воли богини, если бы той вдруг захотелось воспользоваться своей перчаткой именно сейчас. Наверное, это действительно должно было беспокоить хорошую перчатку, а Хадидже вполне заслуженно полагала себя таковою. Наверное, должно было, да…
Однако вместо того, чтобы изнывать от беспокойства и мучиться угрызениями совести, страдая от собственной недостойности, Хадидже лежала на мягких подушках, наслаждалась покоем и одиночеством, гладила твердый живот и была совершенно счастлива.
* * *
Сегодня с утра было душно, и Хадидже удалилась к себе сразу после полуденного намаза – ее покои располагались в верхней галерее, там высокие окна и полумрак и даже в самые безветренные дни можно было наслаждаться небольшим сквознячком. Обычно она легко переносила духоту и считала, что те, кто плакался и страдал громко и напоказ, или преувеличивали свои страдания, или же никогда не видели настоящей влажной жары, липкой и удушающей, – их бы в Калькутту в сезон дождей, хотя бы на недельку, сразу бы передумали жаловаться! Им бы после этого Дар-ас-Саадет райским садом Аль-Джаннатом показался, каковым казался он и самой Хадидже.
Но сегодня ее слегка подташнивало с самого утра, и кружилась голова, и ныли опухшие ступни, вот Хадидже и сочла за лучшее немного полежать. В сущности, могла бы и пропустить аср и магриб, женщинам в тягости, как больным, путникам или янычарам во время войны, вполне допустимо исполнять не все шесть намазов, предписанных правоверным-муминам, а то и не соблюдать их вообще, но она сочла себя не настолько больной, чтобы слушать муэдзина лежа.
Да и имя обязывало – жена Пророка не пропустила ни единого намаза за все годы, отпущенные ей Аллахом, а ведь она шестерых детей подарила Мухаммаду, да благословит его Аллах и приветствует, и была при этом далеко не молода. Значит, и нынешней Хадидже поступить иначе было бы просто… несообразно, неправильно как-то. А на подушках можно полежать и потом, подложив самую толстую под ноги, а еще одну – под поясницу, чтобы не так ломило…
Интересно, а в могиле подушки будут? Ведь когда великий ангел Исрафил протрубит в Сур, возвещая о Конце света, настоящие испытания только начнутся. И подступят к каждому умершему два старших ангела, Мункар и Накир, и будут допрашивать, и выпытывать, насколько человек был благочестив и праведен при жизни и кому поклонялся. И целую неделю будут пытать они правоверных, вместе и по очереди, не давая шевельнуться, и горе тому, кто ответит неверно хотя бы на один их вопрос или собьется, – в них заподозрят неверных язычников, не знающих, что нет Бога, кроме Аллаха, Единственного создателя всего сущего, которому только и следует поклоняться. Или же грешников, сомневающихся в непогрешимости Аллаха, вечно живущего и неумирающего, и в необходимости ему поклоняться. А для неверных и грешников допрос продолжается сорок дней.
Сорок дней в неподвижности, беспросветном мраке и могильной тесноте! О Аллах! Кто способен такое вынести? А ведь придется всем, ибо каждый должен вкусить смерти и воскреснуть, пройдя посмертное испытание, и только хашиды избавлены от него, пророки, святые и те, что погибли за веру. Азраил, ангел смерти, сам перенесет их на своих черных крыльях через огненную пропасть, что лежит перед райским садом Аль-Джаннат. Остальным же придется идти самим по мосту Сират, что тоньше волоса и острее кинжала. И многие будут стенать и плакать, и немногие смогут пройти по нему и не сорваться в адское пламя, что бушует внизу на дне пропасти. И многие в страхе повернут обратно и так и не решатся ступить на него, и еще больше сорвутся и будут вечно гореть в пламени Нара.
Но разве можно напугать подобным мостом воздушную плясунью, привыкшую танцевать слезинкой на реснице Аллаха? Мост Сират прекрасен пред ее глазами, он словно сотканная из звездного света веревка, натянутая над адской пропастью грязной калькуттской улочки. И возрадуется плясунья в сердце своем, и взойдет на него босиком, ловя кожей подошв его живое биение, его божественный пульс и двигаясь в такт этой все пронизывающей пульсации. Она не пройдет по нему, нет – она протанцует! И будет смеяться и танцевать на этом мосту так, как никогда не танцевала при жизни. И будет плакать, ступая с него в райские кущи, – ибо зачем нужен рай, если есть мост Сират, величественный и прекрасный; рай все равно не может быть лучше, ведь в нем нет такого моста, словно сотканного из звездного света, тонкого как волос и острого как кинжал…
– Госпожа, проснись!
Наверное, она все-таки заснула, утомленная духотой и разнежившаяся на мягких подушках. А глупый евнух разбудил ее своими глупыми воплями. Гиацинт, чтоб его, как же не вовремя! Пританцовывает у порога, заламывает руки, гримасничает.
– Госпожа, тебе надо бежать! Прятаться! Сюда идут янычары!
В первый миг захотелось рассмеяться – ну что за бред! Янычары? В Дар-ас-Саадет?! На женской половине дворца, куда из мужчин может входить только султан, других же за одну попытку подойти к воротам ближе чем на десять локтей в лучшем случае лишат мужского достоинства, но скорее подвергнут медленной и мучительной смерти!
Это был краткий миг на грани счастливого сна. Хадидже моргнула – и смеяться уже не хотелось. Темный шелковый полог за спиной Гиацинта трепетал на сквозняке, словно черные крылья малаку-л-мавта, ангела смерти. Звуки, доносившиеся с первого этажа, мало напоминали обычную внутригаремную суету – быстрое шлепанье босых ног по мраморному полу, лихорадочное стаккато деревянных сандалий, крики, стенания и плач. Так вот почему Хадидже приснились те грешники перед мостом…
Янычары. Лучшие воины, надежда и опора султана и государства. Не просто солдаты – элитная гвардия, что на кончиках своих клинков пронесла его славу от моря до моря, устрашая врагов и вселяя радость в сердца сограждан. Они не разбойники, не одичавшие наемники с большого тракта – они защитники. И войти во дворец они могут с единственной целью – чтобы свергнуть султана, который более не способен управлять государством и несет Блистательной Порте лишь гибель и разорение.
– Мустафа опять сорвался? Кто это видел?
Гиацинт делает большие глаза и вжимает голову в плечи, но Хадидже только досадливо машет рукой: сейчас не до церемоний. Впрочем, вопрос излишен – если янычары взбунтовались, значит, видели все, и они в том числе. Значит, случилось самое скверное в зале для аудиенций, там же как раз сегодня была намечена встреча… А всё Халиме, глупая старуха! Ее ведь предупреждали! Просили ведь! Султану вредно так часто бывать на людях, большие толпы его нервируют и пугают, особенно в плохие дни. Вчера как раз предупреждали, что не сто́ит, что лучше перенести! И не кто-нибудь из малозначимых – сама Кёсем предупреждала и просила! Так нет же, валиде на своем настояла… Тот разговор, конечно же, не был предназначен для ушей Хадидже и не дошел бы до них так быстро, если бы не Гиацинт…
– Все видели, госпожа… – шепчет он, вжимая голову в плечи еще сильнее, но тоже обходясь без церемониальных хождений вокруг да около. – В зале…
Ну да, конечно. Как она и думала.
Спрашивать, насколько серьезным был срыв, смысла нет – если бы Мустафа сорвался по мелочи, янычары не стали бы рваться во дворец и бунтовать. Покричали бы, да, поспорили между собою – и разошлись, как уже бывало не раз. Если дело дошло до открытого бунта, значит, и срыв был серьезным.
Мысли Хадидже никогда не метались заполошными ласточками, как частенько случалось у Кюджюкбиркус. Они всегда были четкими, эти мысли, звонкими, твердыми и округлыми, словно костяшки на струнах абака, отполированные пальцами бесчисленных счетоводов. Глупо спрашивать, чего хотят разъяренные янычары, которые вдруг осознали, что их много лет подло обманывали и страной давно уже правит не доблестный султан, а злобная старуха при помощи сына-безумца. Мустафа и Халиме обречены, их уже не спасти. Значит, не будем о них думать, думать стоит лишь о живых. Эта костяшка сброшена со счетов.
– Кого они хотят в султаны?
– Османа, госпожа.
Уже лучше. Он достаточно силен и влиятелен, чтобы удержать власть. И он был назначен наследником, воспитывался и обучался как наследник. К тому же с таким выбором, пожалуй, согласится большинство – и всеобщей резни удастся избежать. Возможно. А еще у него поддержка партии Кёсем. И конечно же, не стоит забывать о том, что это лучший вариант и для самой Хадидже. Хорошая, крепкая костяшка. Надежная. Оставим.
Однако бунт – это бунт, а бескровных бунтов не бывает. Если ворота не устоят и янычары ворвутся в Дар-ас-Саадет, их ничто не остановит. Будут жертвы, случайные и не очень. Неразбериха. Одуревшие от боевой ярости и близости беспомощных женщин воины не станут выяснять, кто чья наложница и кого носит под сердцем. Кого-то обязательно изнасилуют. Кого-то убьют. Наиболее красивых сначала изнасилуют многократно и всей толпой, так всегда бывает, а потом тоже убьют, чтобы не мучились. Кому-то удастся избежать и первого, и второго, и третьего – всегда найдутся счастливицы, спрятавшиеся удачнее прочих или бегающие быстрее. Их казнит новый султан. Потом уже, когда бунт удастся усмирить – а рано или поздно это удается с любыми бунтами, – новый султан казнит всех опозоренных. Он тоже не будет разбираться и выяснять: подвергшийся нападению гарем должен быть заменен полностью.
Ну, может быть, не казнит… может быть, просто выгонит прочь от глаз своих.
Хадидже накинула на плечи халат, вот уже вторую неделю праздно лежавший на специальном столике. Несмотря на жару, ее вдруг начало знобить. Но голос был твердым:
– Найди Мейлишах и Ясемин, они, скорее всего, вместе. Приведи в западное крыло – помнишь каморку под самой крышей, где я тебя учила? Быстро!
Гиацинт кивнул и скатился по лестнице, ободренный. Некоторых людей очень просто сделать счастливыми – дайте им цель, простую и понятную, и дайте возможность что-то сделать для достижения этой цели. Вот и все. И не важно, что будет потом.
Хадидже заметалась по комнате, собирая драгоценности. Если удастся выжить, выгонят в том, в чем будешь, этот закон неизменен. Значит, кольца, браслеты, ожерелья, подвески – все, что дарили Осман и Мехмед, все, что подносили как мелкую дань хасеки признанного наследника прочие обитатели Дар-ас-Саадет в надежде на благосклонность и покровительство в будущем. Что не поместилось на пальцы и запястья, подвесить на пояс. Второй халат поверх первого – защита слабая, но хоть что-то. К тому же паутинный шелк дорог. Всегда можно будет продать.
Прятаться – лучшее решение. Забиться в щель, затаиться, как змейка, прикинуться мертвой. Может быть, повезет, может быть, не заметят. Пройдут мимо. Не обратят внимания. И прятаться хорошо бы в одиночку, у одной больше шансов, что не найдут. В три раза больше. Хадидже повертела эту мысль, словно бусину в пальцах, – и отбросила. Одной хорошо прятаться, да. Но выживать плохо. Негодная бусина, сбросили со счетов.
Выходя, прихватила и сундучок с красками, он стоял на столике у изголовья. Бесполезный груз, уж чего точно она не станет делать, так это наводить писаную красоту, чтобы понравиться янычарам. Если те все-таки их обнаружат. Однако сундучок придавал уверенности, с ним в руках было спокойнее. Ну и ладно. Бросить всегда успеем.
– Куда это она?
По двору метались девушки, яркие, словно садовые курочки, и такие же заполошно бестолковые. Но Гиацинт сразу понял, кого имеет в виду Хадидже: лишь одна фигурка пробиралась сквозь сбившуюся, обезумевшую толпу решительно и целенаправленно, словно по невидимой струне шла. Худощавая фигура в богатом халате хасеки, но при этом привыкшая ходить с несвойственной старшим наложницам стремительностью. Миг – и исчезла под темной аркой западного крыла.
– К западным воротам пошла. Слышите?
Конечно же, они слышали – девичьи причитания не могли заглушить яростный рев сотен воинов и тяжелые удары камня о бронзу. Западные ворота штурмовал первый отряд янычар, и оставалось только гадать, долго ли они продержатся. Вопроса о том, продержатся или нет, не стояло – дворец не был предназначен для обороны от собственной гвардии. Да и некому его было оборонять.
Они сидели на плоской крыше учебного крыла, куда перебрались через окно чердачной каморки, в которой когда-то очень давно (неужели это действительно был не сон?) Хадидже давала Гиацинту урок массажа. Окно было узким, еле протиснулись. И потому оставалась надежда, что мускулистые, широкоплечие воины не станут даже пытаться пролезть сквозь настолько узкую щель и не обнаружат прячущихся на крыше. Если, конечно, сюда нет более удобного входа – а этого не знали ни Хадидже, ни Гиацинт. Он был помощником смотрителя не за этим крылом.
– Если кто и сможет их остановить, то только она…
В первый миг Хадидже подумала, что Ясемин бредит, от страха повредившись рассудком. Потом – что от отчаяния цепляется за несбыточную надежду. Ну действительно, что может слабая безоружная женщина против вооруженных до зубов воинов? К тому же она одна, а их сотни!
А потом Мейлишах вздохнула, и Хадидже обернулась, потому что подумала, что Ясемин снова плачет, – Мейлишах всегда вздыхала, когда та плакала. Но Ясемин не плакала. Ее глаза, обычно источавшие фонтаны слез по любому поводу, сейчас блестели лихорадочно и сухо. И ни единой слезинки. Но все равно Хадидже постаралась говорить мягче, словно успокаивая плачущую:
– Она одна, Ясемин. А их много.
В ответ Ясемин упрямо поджала губы:
– Она нас спасет. Кёсем все уважают. Даже янычары.
– Она одна, Ясемин. Она ничего не сможет.
– Она – Кёсем! Она может все. Если они кого и послушают, так только ее.
Мейлишах снова вздохнула, прерывисто и судорожно. И Хадидже поняла, что на сей раз плачет как раз она. Только в отличие от Ясемин старается делать это незаметно.
А может быть, Ясемин не так уж и не права? Кёсем действительно все уважают. И слушаются. Стоит вспомнить, как она буквально одним взглядом и двумя словами два дня назад остановила безобразную драку евнухов… а ведь тоже была одна, а сцепившихся чуть ли не насмерть, пусть и не мужчин, – пятеро, и каждый крупнее ее раза в два. И ведь послушались! Не испугались ее власти, это они уже потом осознали: просто прекратили драться, как мальчишки при виде матери…
Надежда шевельнулась в груди робкими щекотными крылышками, словно бабочка. Может, и обойдется? Может, и уговорит? Вот и ударов уже вроде как не слышно, значит, ворота вышибать перестали, значит, слушают…
– Жаль только, что ей не разорваться.
Гиацинт, чтоб его!
Надежда пискнула и умерла, упав в пятки вместе с оборвавшимся сердцем. Не разорваться. Ну да. Второй отряд янычар на подходе к восточным воротам, они задержались, потому что шли в обход, но скоро и оттуда станут слышен рев возбужденной толпы и удары камня о бронзу. И там не будет никого, кто мог бы заставить их остановиться, потому что там не будет Кёсем. Кёсем может многое, но раздваиваться она не умеет…
И не надо смотреть налево, где у бортика стоит сундучок с красками. Не надо!
Тут безопасно.
Тут не найдут.
А там, внизу… ну кого там жалеть? Глупую нахалку Дениз? Фатиму, что так и норовит подставить подножку и пнуть в спину? Халиме, из-за дурости которой теперь пострадают все? Те, кто что-то значит, кого стоит жалеть, – вот они, рядом. В безопасности. Их тоже не найдут. Так зачем же самой лезть в пасть чудовища, с которым справиться может разве что только Кёсем?
Бусины круглые, гладкие. Красивые. Но – лишние.
Сброшены.
Это удачно, что надела два халата…
В образ лучше входить заранее. Хадидже расправила плечи и громко хлопнула в ладоши, как когда-то делала Кёсем на самом первом испытании, которое ни одна из них тогда не прошла.
– Девочки, а ну-ка быстро прекратили рыдать и помогли мне накраситься. У нас мало времени!
Глава 12. Ярдак-шаркы
Песенный мотив в театре теней о Карагёзе и Хадживате: звучит всегда отдельно от диалога и «не берет ответственность» за него
Кёсем снился сон: молоденькая девушка, почти ребенок, одетая совсем не по обычаям гарема, а в легкое, струящееся с плеч платье, державшая в руках венецианскую маску, кружила в танце по покоям валиде Сафие-султан. Девушка напевала под нос, и мелодия странным образом заставляла стены комнаты выгибаться, застывая причудливыми узорами, подобными каплям синей и зеленой краски, державшимся в воздухе исключительно по воле Аллаха. Или шайтана, но почему-то Кёсем чувствовала себя легко и свободно. Она встала напротив странной девушки, и та строго поглядела на нее:
– Ты неосторожна, дитя мое, – произнесла девушка голосом валиде Сафие и стремительно начала стареть, а затем превратилась в чайку, похожую на тех, которые бело-серыми молниями летали над заливом. На груди чайки теплым светом переливался медальон, подаренный маленькому мальчику, считавшемуся сыном Башар. Чайка зависла в воздухе, склонив голову набок, и продолжила: – Ты должна проявлять куда большую осторожность в словах и поступках.
Чайка взмахнула крыльями, разбрызгивая синие и зеленые капли, и взлетела, а вокруг Кёсем закружился разноцветный вихрь, внутри которого внезапно четко проявился окровавленный отпечаток ладони. Кёсем вскрикнула и отшатнулась, но теплый воздух подтолкнул ее к отпечатку, и она, не веря самой себе, дотронулась до него.
«Давай же, дитя мое», – шепнул воздух голосом Сафие-султан, и Кёсем приложила свою ладонь к отпечатку. Рука, вопреки опасению, не окрасилась кровью, а в середине вихря открылась маленькая дверца, куда можно было прошмыгнуть, лишь согнувшись в три погибели. Кёсем сделала это и оказалась в темном коридоре с колоннами, поддерживающими крутые полукруглые арки. На каждой колонне огненным знаком светился точно такой же кровавый отпечаток, какой Кёсем уже видела внутри вихря.
Поминутно оглядываясь, Кёсем пошла по коридору. Временами ей казалось, что она слышит впереди мужские шаги; пару раз даже мелькнул темный плащ, а на стене отобразилась тень от высокого тюрбана… Коридор вывел к двери ее собственной спальни. Во сне Кёсем уже не удивлялась ничему, просто потянула за бронзовую ручку в виде женской руки, держащей массивное кольцо, – и проснулась в собственной постели, задыхаясь от внезапно переполнивших грудь слез.
В ногах мирно спала девочка-служанка: в последнее время Кёсем почему-то не могла заснуть одна.
Что это было? О чем дух Сафие-султан пытался предупредить?
Девочка заворочалась во сне, и Кёсем попыталась взять себя в руки, унять неистово колотившееся в груди сердце. Ничего особенного. Просто сон. Иблисы посылают людям ночные кошмары, чтобы напугать правоверных, но при свете дня их злокозненные ухищрения развеиваются, словно ночной морок.
Хотя нет, простым этот сон никак быть не мог! И кошмаром – тоже. В кошмаре люди пугаются, а Кёсем до сих пор чувствовала безграничное тепло, окутавшее ее при виде юной Сафие-султан. Но что именно девушка хотела сказать?
Быть осторожней? Да куда же еще-то осторожней? Кёсем и без того не ведет себя беспечно!
Кусая губы и поминутно вздыхая, Кёсем проворочалась в постели до самого рассвета. Сон к ней больше не шел.
* * *
Ветер, напоенный ароматами роз, приносил с собой пение птиц, журчание фонтанов, стрекот цикад… Сады султанского дворца всегда казались Кёсем сошедшими прямиком со страниц старинных книг, повествующих о храбрых принцах и хитроумных наложницах, огненных ифритах и жаждущих богатств купеческих сыновьях… Множество сказок и легенд уже успело развеяться в пыль: принцы один за другим оказывались сумасшедшими или подлецами (и ведь не скажешь, что лучше!), хитроумные наложницы строили одна другой козни, и ставкой часто становилась жизнь, а ифриты и купеческие сыновья бродили где-то уж очень далеко, не заглядывая в покои султанш. Но вот сады оставались, радуя глаз и напитывая душу покоем.
Сады разбили на месте, где ранее византийцы возвели крепость, и остатки старинных стен еще напоминали о былых временах, но буйная растительность обнимала развалины, словно юная наложница – престарелого господина, и уже не разглядеть было за вьющимися побегами роз ни выщербленные кирпичи, ни следы от пушечных ядер. То тут, то там из зелени выныривали беседки и изящные павильоны, призванные услаждать сердца тех, кому посчастливилось бродить по усыпанным желтым песком дорожкам, ведущим из ниоткуда в никуда. Кажется, сады воплощали саму суть гарема, мелькнуло в голове у Кёсем. «Мы все появились здесь словно бы ниоткуда – и куда мы придем? Где растворится память о нас и наших деяниях? А сады будут продолжать цвести, и соловьи не устанут петь, как пели за сотни лет до нас и будут петь сотни лет спустя…» Почему-то мысль эта не принесла горечи – лишь мягкую, светлую грусть.
Сколько раз они с Башар ходили по этим дорожкам? Юными девчонками торопливо бегали с очередным поручением Сафие-султан или же втроем с Хадидже, стараясь выглядеть степенными, но всё равно то и дело срываясь на быстрый шаг. Девушками, влюбившимися впервые в жизни, – именно в садах они поверяли друг другу тайны сердца, раскрываясь и получая ответную откровенность. Женщинами, обладающими влиянием и властью, – тут уже неторопливая походка получалась сама собой, безо всяких усилий… Где она, та первая любовь? Где взволнованный трепет юного сердца, где сбитое дыхание и смущенные улыбки? Как быстро прошли те счастливые годы! А розы всё цветут, и птицы по-прежнему томятся в ожидании брачной поры.
Тургай убежал чуть вперед, заинтересовавшись редкой бабочкой, разноцветные крылья которой трепетали над ярко-алым цветком. Вот оно – продолжение, в котором и жизнь, и трепет, и открытия… Вот оно – то, ради чего только и стоит жить.
– У меня болит душа, когда я смотрю на тебя, – внезапно сказала Башар, и Кёсем вынырнула из бездумной печали, светлой и легкой. Как будто слова подруги сдернули прекрасную шелковую кисею с безобразной старухи-реальности.
Показалось – или даже лучи солнца потускнели?
Да нет, показалось, конечно же.
– Что я могу поделать? – пожала плечами Кёсем. – Всё во власти Аллаха.
– И султана. – Башар не удержалась, поддела-таки. Она всегда умела проехаться по живому, вскрыть раны, которые ныли, но разговоры с ней были целительными. Они помогали понять, на каком свете ты находишься. Словно лекарь, выпускающий гной из тела, Башар умела лечить язвы души.
– Да, – кивнула Кёсем, – несомненно, всё во власти султана, да продлит Аллах его дни.
Подруги немного помолчали. Бабочка, которой был так увлечен Тургай, улетела, и мальчик прибежал обратно к той, кого считал матерью, и той, которая была его матерью на самом деле. Топазовый медальон болтался на шее ребенка.
– Он никогда его не снимает? – внезапно спросила Кёсем, гладя мальчика по голове.
– Никогда, – ответила Башар. – Мало ли…
– Да, мало ли…
Пожалуй, они и сами толком не понимали, что имели в виду, но медальон казался им обеим вещью, несомненно, благословенной. Тургай рос крепким и смышленым, почти не болел, так почему бы ему и не продолжать носить такой милый подарок? А то и впрямь, мало ли…
– Он привык. – Башар тоже обняла ребенка, и тот, нетерпеливо отмахнувшись, снова убежал, на сей раз к развалинам старинной башни. Наверное, тоже византийской, но кто ее знает… – Привык, ему нравится. Не снимает его даже во сне.
– Это хорошо.
И вновь молчание – такое хрупкое, такое отчаянное… Никто не хотел первым его нарушить. Особенно если учесть, что соглядатаи могут таиться за каждым углом.
У гарема всегда и везде имеются уши. Разговаривать о чем-то нужно обиняками, иначе никак. Неусыпный надзор всегда и везде – они обе привыкли к этому. Башар, правда, успела и свободной себя почувствовать… Может, поэтому она и рискнула заговорить первой?
– В мире нынче неспокойно, знаешь… Люди желают друг другу зла. И таких людей становится все больше. Даже сюда наверняка долетают порою слухи.
– Слухи долетают, – спокойно согласилась Кёсем, а затем добавила, повысив голос: – Но султан, да пребудет над ним простертой длань Аллаха, делает все, чтобы злые люди не потревожили нас здесь.
Кривоватая усмешка мелькнула на лице Башар, а Кёсем даже этого не могла себе позволить, лицо ее застыло в безмятежном выражении, хотя в груди бушевала буря. Да уж, действительно «люди желают друг другу зла», сложно сказать иначе. Две жены Османа, две новые жены, каждая из знатного семейства, и у каждой имеется родня… Но друг другу глотки они перегрызут чуть позже. Пока обе партии объединились против «девочек Кёсем», Хадидже и Мейлишах. А кто их защищает? Кто стоит щитом перед озверелыми придворными, окончательно утратившими чувство меры, совесть, стыд, честь? Правильно, Кёсем-султан. Значит, она и есть первая мишень для жадных и честолюбивых скотов, рискнувших назваться султанскими родичами!
– Султан велик, – сделав паузу, значительным тоном произнесла Башар. – Каждый день мой муж и его брат говорят, как же хорошо, что династия Османов послана Аллахом для нашей защиты! И я всегда соглашаюсь с ними. Равно как и вся наша родня.
Башар мило улыбнулась, и Кёсем ответила ей такой же улыбкой. Если кто-либо слышит этот разговор, тем лучше: Осману донесут, что две женщины, одну из которых он когда-то называл тетушкой и даже матерью, не собираются злоумышлять против него. А на самом деле разговор теперь пошел о важных вещах. Башар не зря упомянула не только мужа, но и брата, да и вообще родню. Это знак, что она пришла говорить от имени всего многочисленного клана.
– Твоя родня мудра, и благословение Аллаха над твоей семьей, – серьезно сказала Кёсем. Слова эти шли от самого ее сердца. О, если б звезды встали иначе! Если б Картал… а, да что теперь говорить!
– Ах, – Башар картинно прижала руки к сердцу, – если б ты могла приехать к нам! Ты увидела бы, как я счастлива, и, может, твое сердце тоже согрелось бы! Знаешь, река, возле которой стоит наш дом, несет свои воды в Босфор… А песок на ее берегах белый-белый, словно крыло чайки!
Кёсем слушала, кивала, временами вставляла пару слов. Почти все, что говорила Башар, не имело смысла, оно предназначалось лишь для того, чтобы сбить с толку возможных соглядатаев. Но некоторые слова, выделяемые почти незаметными ударениями, говорили понимающей слушательнице очень о многом. Например, о евнухе, давным-давно подкупленном и предпочитающем в качестве платы серебро, который может пропустить нужных людей через ворота в стене, выходящей на залив. А там этих людей будет ждать лодка, которая отвезет туда, куда нужно. И ищи-свищи султаншу с детьми по всей Оттоманской Порте, а то и за ее пределами…
– Дя! – внезапно раздалось оттуда, где играл маленький Тургай. – Дя!
Башар встрепенулась.
– Дядя? – почти шепотом выдохнула она. – Где?
Не сговариваясь, обе женщины бросились бежать по тропинке, некрасиво придерживая полы развевающихся одеяний, – не до красоты сейчас, малыш в опасности! Показалось или сзади раздались резкие мужские голоса? Нет, не показалось: крики стали громче, из-за поворота вынырнула чья-то фигура…
– Тургай! – Башар задыхалась, глаза ее были широко распахнуты. – Тургай, малыш, где ты?
– Дя! – послышалось впереди, и именно в этот миг грянул первый выстрел.
Благодарение Аллаху, стрелявший спешил. Аркебуза – коварное оружие и может подвести неопытного хозяина. Второго выстрела не последовало: Башар и Кёсем успели завернуть за основание полуразрушенной башни. Со стороны преследователей послышались раздосадованные крики.
Странно, но первое, что испытала Кёсем, был не гнев, не страх, а возмущение. Да что же они, совсем глупцы?! Кем надо быть, чтобы стрелять из аркебузы в дворцовом парке, где не согласуешь действия со всей стражей, которая может услышать грохот… прямо сейчас тревога не поднялась, но ведь может же подняться. Да что у них, луков нет? Или уж просто подбежали бы да набросились с кинжалами или удавками: много ли нужно, чтобы одолеть двух женщин, даже если обе они будут биться за ребенка с яростью воинов…
В этот миг Кёсем увидала Тургая. Малыш выглядывал из зарослей цветущих вьюнков и призывно махал рукой.
– Тургай, милый!
– Сердце мое!
Женщины бросились к мальчику – и обомлели: за спиной Тургая в башне виднелся темный провал, еле-еле прикрытый цветущими побегами. Что это – спасение или очередная ловушка?
Колебаться и выбирать было некогда. Кёсем, успевшая первой, решительно подхватила ребенка на руки и осторожно отвела завесу из листьев, стараясь не повредить хрупкие стебли.
Совсем неподалеку раздраженно перекрикивались мужчины, замыслившие убить двух безоружных женщин и маленького ребенка. Дольше медлить было нельзя. Кёсем шагнула в темноту, и секундой спустя Башар последовала за ней.
– Где они? Где? – грубый мужской голос прозвучал почти рядом, и Башар инстинктивно закрыла ладонью рот притихшему Тургаю.
– Не вижу. Я их не вижу! – откликнулся другой мужчина.
Женщины слушали, как убийцы ходили вокруг башни, как ругали друг друга, бранили глупых куриц, избежавших смерти, сетовали на злую судьбу, из-за которой им сегодня не повезло.
– Надо идти, – шепотом произнесла Башар.
– Куда? – отозвалась Кёсем. Затем, проследив за жестом подруги, обернулась – и замерла.
Перед ней простирался коридор – почти такой же, как виденный когда-то во сне. Да, колонны и арки уже разрушились и время – скупой и безжалостный хозяин – уже припрятало в своих потайных кладовых краски с фресок, некогда украшавших стены. Повсюду громоздились кучи камней, а корни деревьев пробили каменные плиты пола, вырвавшись наружу и напоминая сплетающихся в любовной истоме змей. Но тем не менее коридор был именно тот, сомнений не оставалось.
– Что с тобой? – Башар подтолкнула подругу. – Идем же! Они могут в любое мгновение найти нас!
Кёсем очнулась от грез. Действительно, следовало поторопиться.
Они шли по коридору, то и дело оступаясь, оскальзываясь на влажных корнях, цепляясь одеяниями за кучи щебня, поминутно оглядываясь, пытаясь расслышать, следует ли за ними погоня. Тургай захныкал было, но Кёсем прижала его к груди, и мальчик затих, лишь временами всхлипывал.
Странно, что их не заметили. Но преследователи проглядели потайной лаз в стене, и Кёсем неустанно благодарила за это Аллаха.
– Где мы? Куда направляемся? – выдохнула Башар, убедившись, что погони, скорее всего, не последует: голоса заговорщиков постепенно отдалялись и наконец стихли.
– Не знаю, – вздохнула Кёсем. – Но мне кажется… кажется, что здесь мы в безопасности.
«Я бывала здесь раньше», – чуть было не добавила она, но вовремя удержалась, понимая, что эти слова прозвучат нелепо. Когда бывала – во сне? С кем – с таинственным незнакомцем? Ну глупо же!
И тем не менее, оглядываясь вокруг, она не могла не замечать чьего-то незримого присутствия – словно невидимые глаза следили за ней все время. Этот взгляд не был угрожающим, скорее, понимающим и немного печальным, как будто смотревший уже отринул земные тяготы и сейчас сочувствовал обычным смертным, вынужденным нести эту ношу до смертного одра.
Башар, кажется, тоже чувствовала нечто подобное. Она зябко повела плечами и спросила:
– Слушай… как думаешь, мы здесь одни?
– Дя! – внезапно заявил Тургай и потянулся к колонне, мимо которой они проходили. В отличие от прочих, она разрушилась куда меньше, и в основании ее…
Кёсем помотала головой, не веря собственным глазам. Затем присела, вглядываясь в кровавый отпечаток ладони.
– О Аллах, что это? – У Башар, кажется, перехватило дыхание.
– Дя! – уверенно сообщил Тургай.
– Дядя? – переспросила Башар, и Тургай кивнул, широко улыбаясь. – Ты видел дядю, милый? Как он выглядел?
Увы, мальчик лишь повторял свое «дя» и указывал на окровавленный отпечаток. Кого-то он, несомненно, видел, но был чересчур мал, чтобы рассказать, кого именно.
– Кровь застыла, – задумчиво произнесла Кёсем. – Он здесь давно, похоже. И ладонь большая. Мужская ладонь.
– Ты права, – вздохнула Башар.
Кёсем внезапно вновь вспомнился сон и мужчина в высоком тюрбане, который вел ее по коридору, направляя каждый ее шаг, – теперь она ощущала это абсолютно ясно! У него был темный плащ, а вот лицо… лицо упорно не вспоминалось. Возможно, Тургай видел именно этого мужчину? Но тогда каким образом он проник в гарем? Добро он или зло? К чему стремится, какие цели преследует?
Слишком много вопросов и так мало ответов…
Внезапно чужое присутствие испарилось, словно тот, кто присматривал за женщинами и ребенком, ушел, посчитав свою миссию выполненной. Остались лишь полутемный разрушенный коридор, куда из окошек, расположенных под потолком, проникали тусклые лучи света, горы каменного крошева и кровавый отпечаток ладони на колонне.
– Мы можем вернуться обратно, – Кёсем говорила тихо и задумчиво, словно разговаривала сама с собой, – но не ждет ли нас там беда?
– Или же, – подхватила Башар, – мы можем идти вперед. Ты не чувствуешь здесь беды, а я верю твоим чувствам. Так давай же поглядим, куда приведет нас судьба!
Женщины бросили еще один взгляд на отпечаток ладони и двинулись далее по коридору. Шли неспешно, стараясь производить как можно меньше шума. Тургай, утомленный произошедшими событиями, задремал на руках у Кёсем.
Разговаривали, разумеется, в первую очередь о том, что случилось.
– Как думаешь, за этим стоит Осман? – Здесь, вдали от людских глаз и ушей, можно было в кои-то веки говорить свободно, не обиняками, и Башар не замедлила этим воспользоваться.
– Нет, – покачала головой Кёсем, затем увидела выражение лица подруги и воскликнула: – Не потому, что он не мог… или не хотел! Я знаю, на что он способен. Просто… способ неподходящий.
Ну вот, она сказала то, что давно тяжким грузом лежало на душе. Произнесла вслух, прямо: Осман, милый мальчик Осман, султан Осман, способен ее предать. Способен ее убить.
Страшная истина. Но теперь, когда Кёсем осмелилась произнести ее вслух, словно тяжкий камень свалился с сердца и развеялся туман, окружающий взор. Все стало ясным и четким.
Так всегда бывает с правдой: она, как чистый родник, смывает с глаз и сердца скверну. И пускай правда горька, но она – целебный отвар против сладкого яда лжи.
– Ты права, – размышляла тем временем Башар, – Осман организовал бы все не так. Тогда кто?
– Те нечистые свиньи, родня его жен, Айше и Акиле. – Кёсем с отвращением махнула рукой, словно отгоняя от себя мерзость. – Может, кто-то из них в одиночку все организовал, а может, они договорились. Сыновья жирных откормленных свиней, которые произвели на свет стадо свиней!
Да, она наверняка была неправа, но сейчас Кёсем высказывала ровно то, что думала. Как давно ей этого не хватало! Башар слушала молча, кивая в нужных местах. Вполне может быть, что она и соглашалась с подругой, – разве на то и не даны Аллахом друзья, чтобы считать врагов подруги своими врагами?
– Тебе необходимо уехать отсюда как можно быстрее, – наконец произнесла Башар. – И твоим сыновьям тоже. Мы сумеем обеспечить их безопасность. Мы позаботимся обо всех вас.
Кёсем вздохнула. Как же хорошо было бы убраться из дворца, где даже пауки – и те плетут сети интриг, в которые попадаются не мухи, а люди! Казалось бы, они с Махфируз сумели создать семью мечты, подружить всех шахзаде, выполнить давнюю клятву. Когда же, почему все изменилось? Когда соколы их устремлений обернулись грязными шелудивыми псами, грызущимися за подачки с трона?
И как же ей уехать сейчас, когда в ее помощи нуждается Хадидже? Ее не выпустят из дворца ни за что, ведь ее ребенок – прямой потомок Османа, пускай и рожденный вне брака, да еще и от шахзаде, а не от султана.
Последняя мысль заставила Кёсем в который раз раздраженно поморщиться. Что это надумал себе Осман? Всю историю существования Оттоманской Порты сыновья шахзаде впоследствии становились сыновьями султанов, и никому никогда это не мешало. Как далее складывалась судьба этих сыновей, было в руках Аллаха, но если в отцовстве не имелось сомнений – а откуда бы они взялись, эти сомнения? – то юные отпрыски шахзаде признавались наследниками трона.
Впрочем, и на дочерях влиятельных семейств султаны старались не жениться. Это вельможи должны искать покровительства великих правителей, а не наоборот! По крайней мере так считалось. А уж что там было на самом деле… что ж, это тоже все на коленях у Аллаха. Но так явно демонстрировать собственную слабость и так безрассудно выбирать способы поддержки Осману все же не следовало.
О Аллах! Осман давно уже не ребенок, он отказался от ее опеки, а она все еще беспокоится о нем, словно о собственном сыне! Да, она обещала Махфируз… но Махфируз мертва, и Осман первым нарушил обещания. Долго ли осталось жить ее собственным сыновьям, о которых она тоже должна заботиться? О которых она должна заботиться в первую очередь!
Кёсем больше не была наивной девочкой и прекрасно понимала: никто не осмелился бы поднять на нее руку, если б не был уверен в грядущей безнаказанности. Неважно, реальны были надежды заговорщиков или Осман все-таки казнил бы их, дабы соблюсти приличия. Важно, что вольно или невольно он дал понять: охотиться на его… его мачеху отныне дозволено.
А ведь убивать шахзаде, своих братьев по отцу – давняя, освященная веками традиция…
Да, сыновей следует увезти отсюда как можно скорее. Всех – от старшего, Мехмеда, до самых маленьких. Дочек можно оставить, их не тронут. А сама…
– Мне нужно спрятать сыновей, – тихо сказала Кёсем.
Башар глянула на подругу остро, пристально: она всегда умела подмечать главное в сказанном, даже если это главное и не было произнесено. Увиденное Башар не понравилось, однако она смолчала, лишь отвернулась да вздохнула тайком. Она знала: когда речь заходит о чем-то значимом, Кёсем, которая кажется мягче пуха и слаще пахлавы, становится подчас жестче камня и резче, чем свист дамасской стали.
Коридор постепенно становился темнее – или это в глазах начало темнеть? А может, и солнце уже склонилось к закату: неизвестно, сколько времени они шли. Малыша несли по очереди, и с каждым разом он казался все тяжелее, но ни у одной из женщин даже мысли не возникало разбудить его: это казалось таким же немыслимым, как помочиться в мечети.
Кёсем готова была выйти к собственной спальне, как и во сне, но коридор закончился неприметной дверцей: деревянной, слегка подгнившей, с бронзовой ручкой в виде вставшего на дыбы жеребца. А рядом с дверцей снова виднелся отпечаток ладони, но выцветший, поблекший – и не разберешь, кровью оставлен или грязью.
– Заперто, – шепотом сказала Башар, подергав за ручку. – И что теперь будем делать?
Кёсем в отчаянии прикусила губу, размышляя. Ломать дверь? Она старая, может и поддаться, но что ждет их там, по другую сторону? Да и на шум прибежать может кто угодно, объясняйся потом… Она уже не полновластная хозяйка дворца, с ней могут сделать ровным счетом все, что угодно.
Башар, кажется, приходили в голову похожие мысли. Женщины обменялись отчаянными взглядами.
На руках у Башар сладко посапывал ребенок. Кёсем могла рисковать своей жизнью, даже жизнью подруги, но Тургай был неприкосновенен. Лучше испытать голод, жажду, даже проделать обратный путь с ребенком на руках (убийцы наверняка уже ушли!), чем подвергать малыша опасности.
Внезапно за дверью послышались шаги, а вслед за тем щелчок отпираемого замка. Кёсем и Башар резво отскочили – откуда только силы взялись! – и спрятались за очередной грудой камня. Неужели убийцы все же выследили их и все усилия оказались тщетными?
Но на пороге возник Картал. Его появление показалось Кёсем истинным чудом, ниспосланным Аллахом, и с губ женщины сорвался вздох облегчения. Точно такой же вздох издала и Башар.
– Картал, ты ли это?
– Что ты здесь делаешь, Картал?
Вопросы вырвались из уст женщин одновременно. Тургай беспокойно заворочался во сне, и Башар едва успела перехватить его поудобней. Картал покачал головой и забрал ребенка.
– Благодарение Аллаху, вы живы! Я шел по городу, когда один мужчина в переулке, ведущем к дворцу, окликнул меня. Он сказал, что вы в опасности, назвал ваши имена и рассказал о тайном ходе, ведущем от тех самых ворот…
– О, Аллах, так мы недалеко оттуда? – воскликнула Башар.
Кёсем вспомнила: да, подруга говорила о подкупленном евнухе. Но может ли все случившееся быть правдой?
– В двух шагах, – отвечал Картал. – Этот человек вручил мне ключ, и я немедля поспешил сюда, и, как вижу, не зря.
– Но что это за мужчина? – спросила Кёсем. – Как он выглядел?
Картал виновато потупился:
– Я не знаю, прости… прости меня. Он был так убедителен, говорил так уверенно… У меня было мало времени на принятие решения, я выбрал поверить, – и оказался прав, верно?
– Но как он выглядел? – с нажимом повторила свой вопрос Кёсем. Башар решительно кивнула, показывая, что присоединяется к желанию подруги узнать правду.
– Его лицо было прикрыто полой плаща. Глаза… большие, темные. Высокий тюрбан, намотанный на старинный манер, сейчас так не делают. Я бы сказал, тюрбан времен Сулеймана Великолепного. И знаешь… мне показалось, что его ладони обагрены кровью, но точнее сказать не могу.
Наступила томительная тишина, нарушаемая лишь сладким посапыванием Тургая. Кёсем глядела на отпечаток ладони, видневшийся возле двери, и понимала: то, что произошло с ней, невозможно. Однако же вот он, Картал, и Башар рядом, а должна лежать в саду мертвая, рядом с самой Кёсем и ее маленьким сыном. Так какая разница, кто именно им помог? Достаточно и того, что сила эта желала им с Тургаем добра.
Впрочем, Кёсем понимала: разница есть. И она сделает все, чтобы добраться до имени таинственного спасителя.
Но не сейчас. Сейчас рядом Картал, они в безопасности и можно наконец расслабиться, может, даже проронить пару слезинок, как и положено беспомощной женщине.
Кёсем не стала плакать. Время для слез пока не наступило, ведь еще живы те, кто напал на них, кто стрелял в невинного ребенка.
Они еще живы.
И пока она все еще султанша, эти никчемные жизни стоит прервать. Пусть отправляются в огненное озеро, к отцу своему, гнусному иблису!
Кёсем выпрямилась.
– Идем.
* * *
Старый Юзман был своего рода реликвией гарема. Говорили, что помнит он саму Хюррем-роксоланку, хотя насчет этого, конечно же, врали: не может евнух жить так долго, век ему отмерен судьбой и Аллахом не слишком-то долгий. Впрочем, с этим Кёсем могла бы и поспорить: сколько нежных юношей, сколько мужей в расцвете сил не доживают до старости, скольких убивают на поле боя, скольких казнят, сколько сами по дурости своей или по другим причинам отдают Аллаху свои жизни! А до евнухов никому особо нет дела. Так что еще неизвестно, чей век короче.
Когда-то у старого Юзмана было иное имя, и некоторые евнухи его еще помнили, а до того называли Лютиком, как и прочих мальчишек-евнухов, и вот этого уже почти никто не вспоминал. Нынче все называли его просто «мастер», хоть он и не был кызлар-агасы и вообще никогда не участвовал в потайных подковерных гаремных войнах за власть. Жил себе тихо, рассказывал восхитительные истории, даже пописывал на досуге трактаты, где вспоминал все сплетни, до которых мог добраться.
В гареме не было никого, умевшего лучше рассказывать истории, чем старый Юзман. А у Кёсем все еще была власть вызвать старого евнуха и расспросить его.
Вопрос она продумала заранее. Говорить о странном незнакомце в гареме было страшновато, но имелось еще кое-что… Кое-что, если так можно выразиться, вещественное.
Юзман робко вошел к султанше, поклонился низко, до самого пола. Кёсем приветливо улыбнулась, указала ему на столик со сладостями и крепким кофе, до которого, как она знала, старый евнух был большим охотником.
Когда с церемониями было покончено, она задала свой вопрос:
– Почтеннейший, расскажи мне об окровавленном отпечатке ладони!
Евнух оживился:
– Моя госпожа говорит о руке Ибрагим-паши?
Ибрагим-паша? Кёсем много читала и, разумеется, знала об этом сподвижнике Сулеймана Великого, который рискнул выступить против султана и был казнен по его приказу. Задушен, кажется… Но почему именно Ибрагим-паша?
Внезапно вспомнилось, что сказал Картал о таинственном незнакомце: «Так тюрбаны наматывали во времена Сулеймана Великолепного». Кёсем почувствовала, как сердце внезапно пропустило удар и кровь похолодела в жилах, но заставила себя приветливо улыбнуться:
– Я слыхала эту историю краем уха и заинтересовалась ею. Мне сказали, что лишь ты, почтеннейший Юзман-бей, можешь рассказать ее со всеми подробностями, так, чтобы нить повествования нигде не оказалась перепутана и картина происходившего встала перед глазами, будто сам слушавший был в тех местах, о которых ты рассказываешь, и видел все собственными глазами.
Польщенный евнух разулыбался:
– Речи моей госпожи – бальзам для моего старого слуха. Так позволь же мне, ничтожному, поведать тебе эту историю, и, Аллах мне свидетель, я постараюсь изо всех моих слабых сил, чтобы она тебе запомнилась, великая султанша!
– Я уверена, ты справишься, – поощрительно кивнула Кёсем.
– Говорят, – Юзман словно стал выше и толще, преисполнился важности, свойственной любому хорошему рассказчику, – будто султанша Хюррем не всегда слыла образцом верности и добродетели. Она любила султана Сулеймана и родила ему детей, но… ребенка она родила не только ему.
Кёсем застыла. Лишь одна мысль испуганной птицей билась в ее голове: «Только не Тургай! Только не он! Никто не должен узнать о моем сыне!»
– Султан Сулейман об этом ничего не знал, – продолжал вдохновенно вещать Юзман. – Он не знал о том, что султанша Хюррем-роксоланка встречалась под покровом ночи с его вернейшим подданным, что она сбила его с пути истинного и родила ему дитя!
– Какое… – Кёсем пришлось откашляться, она не узнавала собственного голоса. – Кого из шахзаде подозревали?
– Никого, – печально покачал головой Юзман. – Султан ничего не знал, а гарем… Султанша умела заткнуть излишне болтливые рты. Люди в гареме повиновались Хюррем-хасеки или же бесследно исчезали. Но слухи ходили, и султанша решила избавиться от любовника. Темными ночами нашептывала она на ложе своему супругу истории об измене Ибрагим-паши, вливала сладкий яд в уши султану. Разумеется, она не поведала ему о своей измене. Нет, она радела исключительно о благе Оттоманской Порты! И случилось так, что султан поверил своей хасеки.
«Как Ахмед верил мне», – мелькнуло в голове у Кёсем. Да, последние их годы с мужем нельзя было назвать безоблачными – они и не были такими! Но об измене Ахмед ничего не знал.
Но она никогда не наговаривала на Картала! Никогда не выдавала его ребенка за шахзаде!
И тем не менее…
– Султан велел задушить Ибрагим-пашу. И вот темной ночью…
Да что же у этого евнуха все события происходят темной ночью! Кёсем внезапно рассердилась, так что почти прослушала историю о последнем совместном ужине султана Сулеймана и Ибрагим-паши. Но вот историю об окровавленных руках выслушала очень внимательно.
– И говорят, – вещал Юзман, – что и до сей поры Ибрагим-паша приходит на помощь своей крови, случись его потомкам попасть в беду. А как знак своего присутствия оставляет окровавленный отпечаток ладони. По нему потомки Ибрагим-паши узнают своего почтенного предка, павшего жертвой роксоланки Хюррем и ее козней! Да пребудет же над всеми нами милость Аллаха и да избежим мы подобного, наслаждаясь благами, ниспосланными нам с небес!
– Да будет так, – кивнула Кёсем. – Благодарю тебя, о почтеннейший, история твоя вышла занимательной.
«И ее распространение необходимо прекратить как можно скорее», – добавила она про себя.
Проводив евнуха с почетом и выслушав кучу уверений о том, что память Юзмана хранит и не такие диковинные истории, Кёсем возвратилась к себе и принялась нервно вышагивать по комнате. Мысли вновь вернулись к услышанному, а от него перескочили к делам дней сегодняшних.
Сколько их было – вот таких вот потаенных детей? Шахзаде Яхья, то ли скрывшийся, то ли появившийся снова, то ли умерший, то ли воскресший… ее малыш Тургай, такой маленький, такой невинный… И вот теперь – сын Ибрагим-паши.
Или дочь?
В конце концов, что-то такое Башар упоминала в одной из дружеских бесед, да и Ибрагим-паша, если считать, что это был он, появился не перед ней – перед ней он так и не открыл лица, – а перед Тургаем и Карталом… Но Михримах, дочь Хюррем-хасеки, вышла замуж и жила долго и счастливо, перед смертью облагодетельствовав пару провинций, если верить официальным хроникам!
Впрочем, стоит ли им верить, этим хроникам? Они не упоминали о связи роксоланки с Ибрагим-пашой; их составители понятия не имеют о Тургае, и, если всем повезет, не будут иметь о нем понятия! Он вырастет, станет красивым мужчиной, проживет счастливую жизнь, если благословит его на то Аллах. А Кёсем останется словно бы и ни при чем.
Как же больно от этих мыслей – словно сердце превратилось в осколки, и их безжалостно давят в медной ступке тяжелым пестиком!
Чтобы отвлечься от сердечной боли, Кёсем принялась усиленно размышлять о Яхье. Правда ли, что он сумел выжить? Картал убежден, что нет, но насколько можно ему доверять?
О Аллах, что же она делает! Дворец настолько извратил ее мысли, что она даже не в состоянии полностью довериться любимому мужчине!
Но вновь всплыл в голове рассказ старого Юзмана. Сулейман доверял своей Хюррем, и Ибрагим-паша доверял ей – что же они оба получили взамен? И кто на самом деле был ребенком Ибрагим-паши?
– Эта тайна может подождать, – прошептала Кёсем, желая успокоиться. – Столько лет ждала – и еще подождет. Это неважно. Важен Яхья. Яхья – и только он! Или тот, кто прячется под его личиной.
Только Яхья – и никто больше. А со слухами она разберется.
Кёсем сглотнула, вдохнула глубоко и выпрямилась. Она не перепуганная девочка. Она – Кёсем-султан, и ее противники горько пожалеют о том, что выступили против нее.
В тишине она позвонила в колокольчик и велела явившейся на зов девочке-служанке предупредить Халиме-султан о визите родственницы.
Кое в чем сейчас может быть полезна и Халиме-султан.
Глава 13. Тек-уста
Мастер сцены в театре теней о Карагёзе и Хадживате
Все знают, что Кёсем любит гулять по саду…
Да и мудрено ли не любить? Хороши сады в Дар-ас-Саадет, деревья рассажены в прекрасно продуманном беспорядке, сплетаются гармонично несимметричными кронами, на чью кажущуюся первозданность умелые бостанджи тратили не одно десятилетие, – а может, даже и не одно поколение бостанджи, ведь многие деревья тут куда старше любого садовника. Но даже если и не старше, выглядят эти деревья так, словно были здесь от начала времен и пребудут до их окончания, и нет ничего более неизменного в их непрестанной изменчивости. Дарят тень измученному солнцем взору, дарят благословенную тишину слуху, измученному постоянным гомоном человеческих голосов, дарят подобие безопасного укрытия рассудку, измученному гаремным укладом, где все всегда происходит на глазах у всех и спрятаться невозможно.
Каждое дерево в отдельности – шедевр садоводческого мастерства и гордость садовника-бостанджи, их кроны формируют лишь мастера, косоруких помощников из младших янычар до такого не допускают, используют лишь на работах простых и грубых: вскопать, прополоть, обрезать засохшие ветки, убрать опавшие листья. На деревьях в Дар-ас-Саадет нет ни единой некрасиво торчащей веточки или грубо нарушающего общую гармонию сучка – все кажущиеся нарушения продуманы и преднамерены, они только усиливают общее ощущение правильности. Так, говорят, в древности неверные обитатели этих мест, еще звавшиеся даже не ромеями, но эллинами, специально искривляли мраморные ступени и колонны своих дворцов, чтобы те на взгляд казались идеально ровными. Только у них в руках был мертвый камень – тут же живое зеленое кружево, сплетенное умением истинного мастера в изящный живой лабиринт и превратившее часть аллеек в тенистые зеленые туннели, влекущие утомленных постоянной толкотней желанным уединением и отгороженностью от человеческой суеты.
Крохотные беседки, заплетенные виноградом, так и манят присесть на скамьи из тяжелого каменного дерева или не менее тяжелого мрамора, отполированные за долгие годы как руками искусных рабов, так и не одним десятком седалищ здешних обитательниц. Журчащие фонтанчики и искусственные ручейки, беспечные птички, перепархивающие с ветки на ветку. Яркое утреннее солнце разбивается брызгами на текучей воде, дробится в стеклах цветных витражей дворцовых павильонов и в самоцветах, украшающих одежды знатных сановников, острыми высверками режет глаза – и, раненое навылет, стекает на желтый песок по бритвенно-острым лезвиям обнаженных сабель привратников.
– Не задирай голову, Хадидже. Сегодня яркое солнце. Ты же не хочешь, чтобы у тебя нос покраснел?
– Нет, госпожа.
– Не называй меня госпожой, когда мы одни, мы же договорились.
– Как скажешь, госпожа.
Все знают, что Кёсем не любит гулять одна даже по прекрасным тенистым аллеям Дар-ас-Саадет. Раньше компанию ей составляли Хадидже и Башар, подруги детства, и было им позволено рядом с султаншей столь многое, что положению их люто завидовали прочие обитательницы Дома Счастья. Та, которая в девичестве звалась Хадидже, правда, заболела и почти сразу перестала появляться в саду, однако оставалась Башар – оставалась, даже когда вышла замуж; она часто посещала женскую половину дворца, потому что у ее мужа вечно были какие-то очень важные государственные дела с правителями Блистательной Порты, сначала с Мустафой, а потом и с Османом. И этот человек, должно быть, чрезвычайно любил свою жену и детей, ибо никогда не мог отказать им в просьбе взять с собою и их, чтобы подруги могли вдосталь наговориться о своем, о женском, пока мужчины решают свои дела: те самые, государственные и очень важные.
Но последнее время муж Башар редко приезжает в столицу. А если и приезжает, то один: тревожные времена, жен и детей лучше оставить дома. Под надежной охраной надежных друзей и родичей и не менее надежных собак. А Хадидже умерла. Но Кёсем не была бы Кёсем, если бы не нашла себе новую Хадидже.
Даже двух.
– Я кому сказала, Хадидже? Лицо обгорит, потемнеет, потеряет привлекательность перед глазами султана.
Женщины перебрасываются короткими взглядами, куда более значимыми, чем слова. И та, что ниже на полголовы и моложе на целую жизнь, послушно опускает голову.
– Хорошо, госпожа.
Со стороны Кёсем фраза о привлекательности перед глазами султана могла бы быть издевкой – всем ведь известно, что эта Хадидже ее уже потеряла. Пусть пока еще ее не отправили в Обитель Отвергнутых, но и былого статуса любимой фаворитки у нее уже нет, султан Осман уже много ночей пренебрегает ее ласками, предпочитая вызывать на ложе Мейлишах. Говорят, ему даже нравится ее растущий живот, потому что в нем растет сын не Османа-шахзаде, а Османа-султана, его настоящий первенец. Так что фраза Кёсем могла бы оказаться издевкой, да, не очень умный соглядатай так бы наверняка и подумал. Если бы не обратил внимания на тон, каковым фраза была произнесена. И не вспомнил, что нет ничего переменчивее, чем ветер у моря и султанское расположение.
Впрочем, вряд ли в Дар-ас-Саадет нашелся бы настолько неумный соглядатай – настолько неумные тут просто не выживают.
– И не называй меня госпожой, сколько раз повторять!
– Хорошо, госпожа, как скажешь, госпожа!
С легким серебристым смехом Хадидже кружится по садовой дорожке, словно танцует. Она отлично поняла, что хотела сказать Кёсем ей, – и что хотела она, чтобы поняли другие. И мгновенно подхватила игру, словно всю жизнь вот так вдвоем танцевали они на канате судьбы – звонкий счастливый смех, беззаботная улыбка, руки раскинуты, широкие рукава халата плещутся крыльями, мягкие алые туфельки рисуют замысловатый узор по золотому песку дорожки.
Любой соглядатай сразу поймет, как обрадовали ее слова Кёсем, и утвердится в собственной прозорливости, и порадуется, что такой умный, вот ведь мог подумать, что Кёсем просто издевается, а не подумал так, ибо сразу же понял потаенный смысл ее речи. Издалека поймет и издалека же утвердится – и другим передаст, что рано сбрасывать со струн абака костяшку под именем Хадидже. Ох, рано!
Но вряд ли даже самый прозорливый и подозрительный соглядатай сумеет подойти настолько близко, чтобы заглянуть танцующей и смеющейся Хадидже в глаза. И хорошо, что не сумеет. Целее будет.
А глаза Хадидже, кстати, по-прежнему смотрят в небо…
– Ну вот опять. И на что ты там уставилась?
Наконец-то!!!
Если бы соглядатай оказался не просто сверхпрозорливым, но истинным гением своего ремесла и если бы сумел он подобраться близко-близко, он бы, возможно, увидел. Увидел, с каким облегчением в этот раз опустила голову Хадидже, у которой от постоянного ее запрокидывания и вынужденного глядения вверх уже начала затекать шея. А что было делать, если эта недогадливая султанша столько времени все никак не могла задать правильный вопрос?!
– На птиц, госпожа.
Это только кажется, что в прекрасных садах Дар-ас-Саадет можно уединиться и остаться незамеченным. Или поговорить о чем-то секретном – и чтобы об этом сразу же не узнали все вплоть до самой последней служанки. Впрочем, служанка, может, и не узнает – зачем ей? Ей от такого знания ни жарко, ни холодно. А вот кому бы и не надо, узнает точно. Сотни глаз следят за каждым, кто гуляет по тенистым лабиринтам восхитительных садов Дома Счастья, сотни ушей прислушиваются к разговорам, что ведутся в их тени. Вот и прекрасно. Вот и пусть слушают счастливый смех и глупую болтовню глупых женщин. В самом деле – ну кто, кроме глупых женщин, будет болтать о птичках?!
– На птиц?
От неожиданности Кёсем даже приостанавливается и сама поднимает голову. В утреннем небе, выжженном солнцем до ослепительной белизны, действительно видна темная черточка парящей птицы; то ли жаворонок, то ли сокол, на таком расстоянии не разобрать. Кёсем отводит взгляд – не отводит даже, отдергивает скорее. И натыкается на встречный взгляд Хадидже. И ей даже кажется, что она видит искры и слышит звон стали о сталь, словно столкнулись два клинка. Смешок застревает в горле.
– Да, госпожа! На птиц! Они так прекрасны! Они так… крылаты!
Хадидже кружится и смеется, ее рукава-крылья плетут узор, отвлекая и увлекая. И нужно подхватывать танец, хотя бы словами, хотя бы выражением лица.
– Ты хочешь снова стать птичкой, Хадидже?
Тон в меру ироничен, улыбка легка, если не сказать легкомысленна. Танец подхвачен. И даже самое тренированное соглядатайское ухо вряд ли услышит в ответном смехе Хадидже скрытое облегчение.
– Нет, госпожа! Я уже была птичкой, с меня хватит.
– Тебе не нравилось быть птичкой?
Хадидже остановилась на миг, словно задумалась, склонила голову к плечу.
– Нравилось, госпожа, но я тогда была совсем ребенком. Думаю, моему сыну тоже понравилось бы быть… крылатым. Это же так здорово – быть выше всех, прыгать с ветки на ветку, клевать ближнего, гадить нижним…
Хадидже вновь засмеялась и закружилась по дорожке, плетя кружево движений и слов и надежно укрывая этой плетенкой то единственное, которое было важным. Все. Его удалось вплести в канву так, что вряд ли поймет кто посторонний, да еще и замаскировать глупыми шуточками напоследок, а ведь отлично известно, что все и всегда запоминают лишь последние фразы, особенно если фраз много и все они глупые.
Она сказала, что хотела.
Сыну Хадидже от шахзаде Османа опасно оставаться в Топкапы, особенно когда Мейлишах родит сына султана Османа. Впрочем, даже если родится девочка, это только отсрочка. Особенно если слухи о грядущей женитьбе султана на двух родовитых турчанках окажутся вовсе не измышлениями глупых евнухов, как считают многие, а самой что ни на есть истинной правдой. Вряд ли Осман сам опустится до детоубийства, не настолько уж он безумен, но у него слишком много добровольных помощников, спешащих наперебой угодить и предугадать малейшее желание султана. И жизнь собственного сына – не то, что Хадидже готова поставить на слишком тонкую веточку их порядочности.
Она сказала, что хотела. Теперь вопрос в том, согласится ли Кёсем помочь. А если согласится, то что потребует в качестве платы?
Кёсем смеется – безукоризненно весел ее голос, безукоризненно легкомыслен тон:
– Осторожнее, Хадидже, не гневи Аллаха! Он ведь может неверно истолковать твою просьбу – и взять у тебя гораздо больше, чем ты готова отдать.
Хадидже замирает. Перестает улыбаться. Отвечает очень серьезно:
– Все в его воле, госпожа. Я не стану роптать, что бы он для меня ни предуготовил.
– И не смотри больше на птичек, а то действительно нос покраснеет.
– Не буду, госпожа.
– И не называй меня госпожой, сколько раз повторять!
– Как тебе будет угодно, госпожа…
Легкая повседневная пикировка, привычная и удобная, словно старые разношенные домашние туфли из мягкой кожи. Ее можно вести часами, с утра до вечера, чтобы соглядатаям было чем занять уши. Думать при этом можно о чем угодно, язык сам все сделает. А подумать есть о чем.
Например, о том, из чего и как незаметно сделать куклу, которую потом придется похоронить и оплакать вместо сына – сына, для которого они с Кёсем только что написали новую судьбу если не в небесной книге Судеб, то хотя бы в ее земном отражении.
* * *
– Пей! Выпьешь – останешься жить. Ты ведь хочешь жить, правда?
Они пришли на рассвете, сразу после молитвы. Наглые, уверенные в собственной безнаказанности и полном праве делать все, что хотят. Их звонкие голоса отчетливо разносились по вмиг опустевшему дворику, а слуги, конечно же, сделали вид, будто ослепли и оглохли враз, да и вообще их тут и рядом никогда не было.
Айше и Акиле, две высокородные дряни, задирающие носы так, что царапают ими низкие тучи; две новые фаворитки Османа. Вернее, нет, не фаворитки, в этом-то все и дело.
Жёны.
Поэтому-то и разбежались слуги, поэтому-то и не спешат евнухи наводить порядок. Одно дело – разнимать подравшихся наложниц, и совсем другое – мешать благородным женам правящего султана учить одну из этих наложниц уму-разуму. Ну и новым порядкам заодно.
– Пей, это хорошая отрава. Ты от нее не умрешь. А вот ублюдка своего скинешь. Ты что о себе возомнила, глупая грязная сучка?! Что родишь сына – и будет тебе счастье? Размечталась! Осману не нужно твое отродье, его все равно убьют. Ну чего ты отворачиваешься? Пей! Жить, пусть даже и с пустым лоном, все же лучше, чем быть задушенной подушкой или брошенной в Босфор с мешком на голове! Тебе ведь даже шелковой удавки не пришлют – много чести! Папочка сказал, что таких, как ты, надо топить в помойном ведре, да и то потом мыть придется!
И смех, мерзкий, заливистый…
До чего же противные они, эти девицы! Неужели все благородные турчанки такие или это только Осману так свезло? Хадидже подперла ладошкою подбородок, чтобы было удобнее смотреть. Ей не спалось сегодня ночью, было слишком душно, вот и вышла на плоскую крышу – сначала посидеть, разглядывая звезды, а потом полежать. Она уже почти задремать успела, когда эти две дряни, тоже, видать, ранние пташки, пинками вытолкали во дворик Мейлишах – растрепанную, в одной спальной рубахе и босиком.
Хадидже не видела бывшую подругу больше месяца, и увиденное сейчас ее несказанно порадовало – и то, как за это время подурнела удачливая соперница, так вовремя спихнувшая саму Хадидже с ложа Османа и забеременевшая уже не от шахзаде, как сама торопыга-Хадидже, а от полноценного султана; и то, как нелепо ковыляет она, поджимая пальцы и придерживая обеими руками огромный живот, распирающий спальную рубаху, словно подушка, засунутая под нее ради смеха. Волосы всклокочены, под глазами черные круги, лицо отекло – ах, что за отрада для взора Хадидже, ну просто любовалась бы и любовалась! Вот только две красиво накрашенные дряни в парадных халатах султанских жен настроение портили.
Красиво накрашенные, ха! И это сразу после молитвы-то! Значит, ритуальным омовением пренебрегли, а еще правоверные!
Та из девиц, что пониже, пихала в лицо отворачивающейся Мейлишах небольшой узкогорлый кувшинчик, из которого, очевидно, и надо было пить отраву, вторая же пыталась придержать строптивую пленницу. Сначала за плечи, но неудачно. Потом схватила за волосы и сильно ударила головой о стенку.
Вернее, попыталась ударить сильно, но девицы были неопытными, похоже, не только в ночных утехах (бревна обе, как есть бревна, хихикали евнухи, не то что ласкать – не умеют даже кричать правильно, да еще и в слезы ударились – эх вы, драгоценные потомицы благородных семейств!), но и в потасовках. Только мешали друг другу.
Хадидже вообще удивлялась: как они сами еще не попадали, запутавшись в собственных ногах? Ни одна из них на улицах Калькутты не прожила бы и двух дней. На каких же мягких коврах их растили, бедняжечек, что они умудрились до своих лет дожить, но так ничему и не научиться?
Что ж, достойное наказание султану, посмевшему отвергнуть перчатку богини.
Хадидже встала у самого края крыши, легла грудью на бортик, не опасаясь оказаться замеченной, – никто из этой увлеченной друг другом троицы все равно вверх не смотрит, им там, внизу, куда интереснее.
Та, что повыше – кажется, Айше, – перехватила волосы Мейлишах поудобнее, обеими руками, и снова попыталась ударить ее головой об стену, чтобы оглушить. И снова не сумела – Мейлишах вывернулась и даже умудрилась боднуть соперницу головой в живот, по-прежнему прикрывая собственный обеими руками. Хадидже подавила тяжелый вздох – ей даже стало немножко жалко Османа. Хороши жены, вдвоем с одной брюхатой девчонкой справиться не могут! Ведь она, похоже, сейчас наваляет им обеим и удерет обратно, в покои вынашивающих семя султана, где слуги уже не смогут сделать вид, что разом вдруг ослепли и оглохли.
Спуститься, что ли? Помочь, как и положено хорошей наложнице? Не были бы они такими противными да заносчивыми, эти девицы…
Впрочем, отворачиваться и следовать примеру слуг – ничего не слышу, ничего не вижу, ничего никому не скажу – тоже не особо хотелось, тем более что вопят эти дуры громко и поспать все равно не удастся. Хадидже задумчиво разматывала пояс-ханди, еще ничего для себя не решив: шелковая лента шириной в локоть и длиной не менее дюжины все равно мешать будет, лучше заранее снять, если вдруг что. Даже если и ничего.
– Лей, пока держу!
Айше перехватила Мейлишах за шею сзади. Мейлишах чуть подергалась, а потом вдруг обмякла, видно лишившись чувств. Но когда Акиле подступила к ней вплотную со своим кувшинчиком, внезапно ожила, ухватилась обеими руками за плечи Айше и, используя ту как опору, обеими ногами ударила Акиле под дых, отбросив чуть ли не в противоположный конец двора. А заодно уронила и не ожидавшую ничего такого Айше, еще и упав на нее сверху. Кувшинчик оказался металлическим – не разбился, откатился, звякая по брусчатке и марая маслянистой отравой белые камни. На ноги Акиле и Мейлишах поднялись почти одновременно – и одинаково неуклюже, прижимая левые руки к животам и скособочившись. Только Акиле еще и шипела, ругаясь на вдохе, а Мейлишах сразу отступила к стене, прижалась к ней спиной.
Она не кричала, не звала на помощь – знала, что бесполезно. Кёсем далеко, не услышит, а других таких дур в Дар-ас-Саадет больше нету, чтобы перечить женам Османа и лишать их невинного развлечения.
Удирать Мейлишах тоже не собиралась – она собиралась драться. Возможно, насмерть.
– Ах ты, тварь! Не хочешь по-хорошему, я и так твоего ублюдка выковырну!
Очень даже возможно – в правой руке Акиле сверкнуло узкое лезвие.
Ну вот, напрасно Хадидже переживала, чему-то эти девицы все-таки учатся. Может быть, даже и справятся вдвоем с одной беременной, при этом не зарезав ни себя самих, ни друг дружку. Может быть…
А зарежут – тоже хорошо, может, даже и лучше. Что вообще прекрасно – так это то, что Хадидже ни при чем. Что бы там во дворике ни случилось. Вот ни при чем – и все тут. Совершенно.
Блеск лезвия завораживал, Хадидже не могла оторвать от него глаз. Руки все делали сами, на ощупь и независимо ни от глаз, ни от мыслей. Пропустили конец пояса сквозь резную балюстраду и навязали скользящий узел вокруг угловой балясины. А потом, зажав полотнище за спиной локтями, оперлись о бортик и перебросили Хадидже через край такой уютной крыши.
Глупые руки. Но что поделать – какие есть!
Шелк прохладный, гладкий, скользить по такому – одно удовольствие, даже ладони не обожгло, только змеиное шипение ткани, трущейся о кожу. В тишине пустого дворика оно прозвучало… Хадидже даже затруднилась бы сказать, как именно, но очень достойно. Так, как надо.
– Ой, и кто же это у нас такой красивый да без охраны? Смелый такой! Не боится попортить свою красоту…
Босые пятки ударили о камень, пожалуй, слишком сильно – теперь зашипела уже сама Хадидже. Но это даже и к лучшему – убедительнее получилось.
– Ты еще откуда взялась? – неуверенно развернулась к новой сопернице Акиле, выставив перед собой стальное жало. И ведь всерьез кажется ей, глупой, что она вся из себя такая страшная да вооруженная! – Я и тебя порежу на лоскуточки, если не уберешься с дороги!
– Это вы валите, откуда пришли, шавки бесхвостые! Пока я не разозлилась.
– А то что? Драться полезешь? Да я таких… – Акиле, похоже, вновь обрела уверенность и высокомерно вздернула подбородок.
Надо было ломать, раз уж ввязалась. И сразу, иначе действительно опомнятся.
Хадидже сплюнула – так, чтобы плевок лег точно перед загнутым носком туфли Акиле, заставив ту отдернуть ногу, тем самым окончательно потеряв самоуверенность, хотя можно было и не отдергивать, плевок бы все равно не попал.
– Много чести! Если я действительно разозлюсь, ты сама сдохнешь.
– Ха! Грозилась одна такая… – вздернула подбородок Акиле еще выше, хотя раньше казалось, что выше уже невозможно.
Но тут Айше, все это время молчавшая и рассматривавшая Хадидже с подозрением, вдруг побледнела, расширила глаза, подскочила к подруге и что-то горячо зашептала той на ухо, одновременно делая в сторону Хадидже знак от сглаза. Хадидже расслышала не все, лишь несколько слов: «Это та самая… кто свяжется… глаз плохой… не жилец… иблисово отродье…»
От себя добавлять ничего Хадидже не стала. Зачем? И так достаточно. Улыбнулась только, как могла более приветливо и многообещающе.
Султанские жены вздрогнули. Обе.
– Да больно надо связываться… – фыркнула Акиле не очень уверенно.
– Вот-вот. У нас и других дел полно.
– Правильно. А этих все равно здесь скоро не будет. Мой почтенный отец говорит, что гнилую кровь нужно выжигать! Каленым железом!
(Ее почтенный отец… Очень даже известно, кто он такой: шейх-уль-ислам, глава вероучителей. Но вот нет ведь его рядом с тобой прямо сейчас, глупая ты девчонка!)
И они пошли к темному провалу арки, в глубине которого маячили бледные лица любопытных служанок. Резво так пошли, хотя и гордо.
Хадидже удержалась от того, чтобы шугануть их в спины каким-нибудь особо непонятным жестом (который они наверняка приняли бы за страшное проклятье) и посмотреть, побегут или нет? Подошла к Мейлишах.
– Ты как?
Мейлишах оценивающе взглянула на бывшую подругу. Моргнула.
– Лучше, чем могло быть.
– Помочь?
– Сама дойду.
Хадидже обвела дворик взглядом, сдернула пояс, все это время полоскавшийся на легком утреннем ветерке, словно странный штандарт то ли победившей, то ли проигравшей армии.
– Пошли-ка лучше к Кёсем.
Теперь дворик обвела взглядом уже Мейлишах, особенно долго задержавшись им на выплеснувшихся из-под арки служанках, как ни в чем не бывало начавших заниматься повседневными бытовыми делами и делавших вид, что совершенно не замечают двух наложниц, одна из которых одета не совсем подобающе, а другая так и вообще почти раздета. Кивнула, хмурясь:
– Да, пожалуй, ты права. Лучше к Кёсем.
Вот и все. Словно и не было ссоры, охлаждения и многомесячного молчания.
Но прежде чем проводить подругу к Кёсем, Хадидже подняла закатившийся под стену узкогорлый кувшинчик и плотно заткнула его пробкой. Разлилось не все: судя по бульканью, в кувшинчике оставалось не менее половины предназначенной для Мейлишах отравы.
Вот, значит, и незачем ему просто так валяться где ни попадя.
Глава 14. Челеби
«Благородное семейство»: набор марионеток в театре теней о Карагёзе и Хадживате
Мамы нет.
Мокро глазам и хочется мамы. И еды. И чтобы сухо. Потом еды хочется больше. И еще больше. Мокро глазам и громко.
Злая женщина дает еды. Делает сухо и тепло. Хорошо. Но теперь хочется мамы и снова мокро глазам. И громко. Злая женщина злая! Делает больно. Снова дает еды. Мамы нет. Но есть еда. И сухо. И тепло.
Хочется спать.
Спать…
– Какой-то он вялый. И слабый, словно и не мужчина даже, сразу видно гнилую кровь. Унесите! Зачем только приносили?
Старший смотритель султанских покоев склонился в подобострастном поклоне, одновременно делая знак кормилице с затихшим на руках ребенком немедленно удалиться. И благоразумно не стал напоминать своему господину и повелителю, что тот сам повелел привести их, внезапно возжелав посмотреть на своего младшего сына. Не более десяти минут назад повелел, посланный на розыск ученик вон даже еще не отдышался, так спешил повеление выполнить. Но то ли увиденное султану не понравилось, то ли за эти прошедшие несколько минут он передумать успел. Что ж, на то он и султан.
А ребенок действительно выглядел странно – не хныкал, не кричал, только дышал часто-часто и таращил на всех младенчески круглые глазенки. Говорят, ленивые кормилицы часто капают на губы младенцам маковые слезки или же сами их пьют, чтобы молоко сонным делалось. Младенцы от такого спят хорошо и долго, и днем, и ночью. И не плачут совсем. Но вряд ли проверенная и многих выкормившая женщина позволит себе подобную вольность с сыном султана, пусть и рожденным от наложницы. Да и не спал он, таращил глазенки, хотя и не плакал тоже. Даже когда развеселившийся поначалу Осман сделал ему носорога, приставив растопыренную пятерню к собственному лбу и страшно заревев, странный младенец и тогда не заплакал. Только зажмурился на миг и задышал еще чаще.
Конечно же, отец был разочарован. Старший его сын, помнится, при схожих обстоятельствах сначала огласил покои возмущенным воплем, и его долго не могли успокоить, при повторении же игры уже не пугался, а каждый раз смеялся взахлеб, радуя сердце Османа и приводя его в благодушное настроение. Все-таки жаль, что тот ребенок – сын не султана Османа, а всего лишь Османа-шахзаде и не может быть наследником, а потому удален с глаз вместе с матерью. Жаль. При них Осман и сам часто смеялся, а буйствовал куда реже. Славные были деньки…
Впрочем, этот ребенок тоже был зачат Османом-шахзаде. Появиться на свет он, правда, успел уже в ту пору, когда его отец был возведен на трон, – ну так что же с того? Осман-султан воистину сумеет зачать нового наследника, полнородного, достойного продолжить род Османов!
Это произойдет вскоре. Несомненно, произойдет. Но пока…
Пока не подобает роду Османов оставаться без наследника. Пускай даже такого, временного.
Мама?
Мама!!!
Мама – хорошо. Мама гладит, поет песенки. Мокро глазам и громко, но не потому, что плохо и надо, а потому, что хорошо. Сложно. Раньше было просто. Хорошо, тепло, спокойно. Но темно и скучно. Скучно – хорошо? Не было мокро, не было холодно, не надо было еды или сухо. Было просто и хорошо. Давно было. Потом стало ярко и холодно. И больно. И сложно. Когда больно, надо громко. Когда надо еды или сухо, тоже надо громко. Сильно громко. Тогда дадут. Добрые сразу дадут. Злые – потом, когда сильно громко. Раньше злых не было, была только мама. Мама добрая. Добрые – хорошо.
Но злых больше.
Мама добрая, мама хорошо. Но редко. Почему?
Сложно…
– Гнилая кровь…
Осман стоял у окна, задумчиво смотрел в сад. Голос его был почти спокоен, и вроде бы ничто не предвещало возможной бури, но смотритель покоев предпочел склониться еще ниже и не разгибаться, пока Осман, чуть поморщившись, не сделал разрешающую отмашку. Не отмашку даже – легкий намек, чуть шевельнув пальцами левой руки. В правой он зачем-то вертел вынутый из поясных ножен кинжал – старинный, с узорчатой рукоятью из точеного янтаря.
– Что сильного и здорового может родиться от женщины с гнилой кровью? Давно надо было искоренить эту глупость, не зря говорил Пророк, да славится он, что лишь истинно верные наследуют землю и власть. И силу, конечно же. Акиле – истинно правоверная, правоверными были и все ее предки, она родит мне настоящего богатыря, посрамив глупых женщин с гнилой кровью и скверными предками.
Акиле… Вот уж пристало прозвище, с кожей не отодрать. Дочь шейх-уль-ислама носит имя Рукийе, а «Акиле», то есть «госпожа Благоразумница», ее прозвали уже здесь, во дворце. Кто прозвал – и не доискаться, но почти наверняка кто-то из девиц Кёсем…
Рукийе прозвища не стесняется, наоборот, гордится им. Между тем для юной девушки – да нет, женщины и жены, но все равно совсем юной! – оно звучит не так-то и хвалебно.
Шейх-уль-ислам тоже, можно сказать, «господин Благоразумник». Весь в дочь. Ждет не дождется, когда его дочери будет предложено больше власти, чем ей следует… или что сразу ему через нее будет такое предложено… Но султан из рода Первого Османа, и сам Осман, пускай второй, властью ни с кем не делится!
Тем не менее именно Акиле родит ему наследника-богатыря. Скоро уже родит. И тогда…
Он резко взмахнул кинжалом, словно отсекая невидимые нити судьбы, и навершие рукояти вспыхнуло маленьким солнцем. Маленьким теплым солнцем. Но у смотрителя покоев отчего-то по спине побежали мурашки.
– Хадидже, скажи… правда же, он хорошенький?! И красивый! Красивый, правда?
– Конечно.
– Самый красивый. Самый-самый…
– Ну разумеется. Он же похож на тебя.
– И на Османа…
– А как же иначе? О Аллах! Ну что ты опять плачешь?!
– Я не…
Младенец, слишком сильно прижатый непутевой матерью к груди, протестующе пискнул.
– Мейлишах, прекрати немедленно. Видишь, напугала!
– Да-да… я не… я, конечно…
– Прекрати!
Зулейка сидела на широкой скамье в углу оплетенной виноградом беседки и с непроницаемым лицом наблюдала за двумя молодыми кадинэ, одна из которых изо всех сил старалась не плакать и не слишком прижимать к собственной пустой груди сына, только что оторванного от груди Зулейки – груди, не бывавшей пустой ни единого дня за последние десять лет. Вторая же все время оглядывалась, словно пыталась рассмотреть двери детского павильона, невидимые за изгибом аллеи, и шипела на подругу, чтобы та вела себя тише. Ну еще бы! Это детский дворик, по его тенистым дорожкам имеют право гулять только кормилицы шахзаде вместе со своими подопечными. Ну и султанские жены, конечно, – если им вдруг наскучит их собственный сад – тоже имеют полное право.
Но не наложницы.
Эти же две – не кормилицы. И уж тем более не султанские жены. Аллах знает, какими ухищрениями и при помощи каких подкупленных евнухов удалось им проникнуть в детский дворик, но если их здесь обнаружат… Хорошо бы, если бы обнаружили. Ох, как хорошо бы!
Зулейка смотрела на них с легким презрением и думала о том, как бы удивились эти две дурехи, узнай они ее мысли. Глупые курицы. Какая же мать вот так, в открытую, хвалит своего ребенка? Только та, что ему зла желает. Услышат злые духи, позавидуют – тут же порчу нашлют. И не будет у ребенка ни красоты, ни счастья. Да и жизни, скорее всего, тоже не будет, духи коварны и злопамятны. А эти две умиляются, ахают от восторга, ничуть не скрываясь, не говорят, что ребенок на редкость уродлив и скоро умрет, как должна говорить любая мало-мальски умная мать, заботящаяся о благополучии своего сына… Как есть курицы.
Зулейка даже не подумала встать и согнуться в почтительном поклоне при их появлении, как то положено хорошей служанке. Вот еще! Зулейка – одна из лучших кормилиц Дар-ас-Саадет, ее молоко сладкое, словно вода из священного водоема в райском саду Аль-Джаннат, испив которой человек более никогда уже не испытает ни жажды, ни голода. А они кто? Бывшие фаворитки, меньше чем никто, пыль под сандалиями Аллаха. Пока еще в Топкапы, но лишь потому, что не может же султан помнить обо всех мелочах! Тем более настолько малозначительных перед его лицом. Вот и пользуются наглые. Но не сегодня завтра Осман вспомнит про них и отправит отвергнутых в гарем, где им самое место. Особенно этой вот, с глазами как у дикой кошки. А Зулейка останется. И будет кормить новых шахзаде. Так с чего бы ей вскакивать перед всякими-разными, словно ничтожной помощнице младшей подметальщицы садовых дорожек?
Вот и не встала Зулейка со скамьи, когда две кадинэ крадучись скользнули в беседку, где она кормила ребенка одной из них и думала о том, как было бы хорошо, если бы этот ребенок умер побыстрее и не мучил бы более ни себя, ни свою мать, ни Зулейку.
Он все равно не жилец, это все знают. Сын наложницы не может быть наследником султана, так Осман сказал. Ну и что, что раньше было иначе? Раньше султаны и местных девушек из богатых семей в жены тоже не брали, а Осман взял. Сразу двух. И теперь будет так, отныне и навеки, и только из числа их сыновей будет выбран наследник. Слово султана – закон. А рожденные от наложниц – они, получается, вроде как и не настоящие шахзаде. И уж тем более не наследники. А все отлично знают, что случается с такими шахзаде, не наследниками, рано или поздно, но обязательно. И лучше пусть это случится пораньше. Для всех лучше, для него самого в первую очередь, пока он еще ничего не способен понять и душа его безгрешна.
А Зулейка… что ж, ее молоко не останется невостребованным – скоро от бремени должна разрешиться одна из султанских жен. И это будет настоящий шахзаде! Возможно, даже наследник и будущий султан. Не чета жалкому сыну жалкой наложницы. И кому же его кормить, как не Зулейке? Ведь все знают, что у нее лучшее молоко в Дар-ас-Саадет!
К тому же, если на то пошло, кадинэ из этих двух вообще только одна. Сын второй, той, у которой глаза словно у дикой кошки, зачат и рожден не от султана. Вернее, от султана, конечно же, но когда он еще султаном не был. А такие сыновья тем паче не могут быть наследниками, так сам Осман сказал.
Ну и что, что раньше иначе было? А теперь вот так будет, слово султана.
Хорошо бы они совсем забыли о времени и провозились еще немножко. Скоро сюда заглянет Черный Муса – он всегда сам обходит дворики западной части дворца как раз в это время, проверяет, все ли в порядке. А все знают, насколько суров и неподкупен Черный Муса. Он не спустит нахалкам неподобающего поведения, а Зулейка останется вроде как совсем ни при чем.
– Мейлишах, нам пора!
Зулейка подавила разочарованный вздох – похоже, кошачьеглазая тоже отлично осведомлена о привычках Черного Мусы. Что ж, не судьба.
Зулейка с поклоном приняла захныкавшего младенца, выпростала из глубокой горловины рубахи тугую грудь, потыкала твердым соском в маленький, обиженно сморщенный ротик. Малыш, хотя и был недокормлен недавно, уворачивался и грудь брать не хотел. Возбужденный присутствием матери и ее слезами, готовился заплакать и сам, морщил личико. Но Зулейка выкормила уже шестерых и не обращала внимания на капризы, а вернее, знала, как с ними бороться. Сдавив пальцами болезненно отозвавшуюся грудь, она прыснула белой струйкой прямо в раскрытый ротик младенца, уже собиравшегося разразиться обиженным криком. Младенец глотнул и кричать передумал, завертел головкой, нашаривая губами сосок. Нашел. Вцепился, довольный, зачмокал. Вот так-то лучше. Соси, пока можешь.
Пожалуй, стоит все-таки самой сказать Мусе. Лучше бы, конечно, ни при чем остаться, но нельзя же иметь все, а если выбирать между собственным невмешательством и возможностью удаления из Дар-ас-Саадет этих двух или хотя бы серьезным их наказанием – что ж, тут у Зулейки нет сомнений, чем и ради чего лучше пожертвовать. Пусть евнухи как следует разберутся с обнаглевшими наложницами, а то проходу честным кормилицам не стало. Особенно от этой, с кошачьими глазами, которая до сих пор, похоже, считает себя хасеки.
Скверные слухи про нее ходят по Дар-ас-Саадет, очень скверные. Про того ученика евнуха, например, что промедлил с ее поручением, а на следующий же день ногу сломал. Прямо-таки на ровном месте! Или про двух служанок из Изумрудного павильона, которых вдруг продали на сторону, словно опостылевших рабынь, внезапно так… А потом выяснилось, что они как раз перед этим плохо про нее говорили.
Или про ту наложницу, которая в прошлом году скинула…
Нет, напрямую, конечно, никто ничего не скажет, доказательств-то никаких… но чем быстрее эту жуткую Хадидже отправят из Топкапы куда подальше, тем будет лучше. И спокойнее. Для всех.
Зулейка зябко передернула плечами, хотя в беседке было совсем не холодно. Ну ее, эту бывшую фаворитку, слишком много о себе возомнившую. Незачем забивать голову неприятными мыслями, от которых может испортиться молоко. Лучше думать о чем-нибудь приятном. Например, о том, что с младенцем может случиться все, что угодно. Особенно с никому не нужным младенцем, чью мать отправили в гарем отверженных. Дети умирают часто и не всегда по понятным причинам, такова природа вещей. Аллах дал – он же и забрал обратно. У самой Зулейки из пяти выжили только двое, так почему бы и тут не случиться чему-то подобному? Мало ли… Заснул – и сон его оказался слишком глубок…
– Ты!
Зулейка вздрогнула, обернулась резко. Хадидже, бывшая фаворитка Османа, стояла совсем рядом, руку протянуть. И как только подкрасться сумела незамеченной да неуслышанной, шайтаново отродье?! Ведь вроде бы обе ушли давно и даже шаги их стихли, перестал шуршать песок, Зулейка краем уха прислушивалась на всякий случай. Но вот же – стоит! Сверкает злыми глазами, смотрит так, словно убить готова. А в глазах у нее будто расплавленный янтарь плещется, выплескивается наружу, обжигает… плохие глаза, такими только порчу и наводить.
– Я знаю таких, как ты. И знаю, о чем ты думаешь.
Вроде негромко говорит, но так, что мурашками по спине продирает. Змея тоже совсем негромко шипит в траве, маленькая, смертельно опасная змея, от укуса которой не спасет ни один лекарь.
– Но ведь и ты меня знаешь, правда? По глазам вижу, что знаешь.
Кто же не знает! Хотя лучше бы и не знать. Ох, не врали те слухи…
– Даже не пытайся, ясно? Даже не думай. Если что-то вдруг произойдет… ну, ты ведь меня понимаешь, да? Так вот, я не стану выяснять, виноват ли кто и не было ли это случайностью. Виноватой будешь ты. Именно ты, и только ты. Даже если это на самом деле будет всего лишь несчастным случаем. Так что в твоих интересах постараться, чтобы никаких таких случаев не случилось. В твоих жизненных интересах. Ты хорошо меня поняла? А иначе…
Маленькая рука атакующей коброй метнулась прямо в лицо Зулейке, застыла скрюченной птичьей лапой, нацелившись острыми алыми когтями в глаза, покачиваясь чуть из стороны в сторону, и словно в любой миг готовая атаковать снова, на этот раз уже всерьез. Зулейка обмерла. Она и хотела бы отшатнуться подальше, но дальше было уже некуда, она и так вжалась в решетчатую стенку беседки до боли в спине и невозможности вдохнуть. Она и хотела бы крикнуть или на помощь позвать, да не могла, горло перехватило от ужаса, и на миг показалось, что крашенная хной ладошка измазана кровью.
Как те ладони, что оставляют отпечатки на серых камнях дворцовых коридоров. Те, о которых шушукаются молодые служанки, хотя за одно упоминание о подобном положено десять плетей.
Жуткая рука отдернулась так же стремительно, как ранее метнулась к лицу, не дала рассмотреть толком, даже если бы Зулейке и хотелось. Но Зулейке хотелось лишь одного – чтобы и рука, и ее обладательница были от нее, Зулейки, как можно дальше.
– Вижу, ты меня поняла. Вот и умничка.
Страшная рука ободряюще похлопала Зулейку по плечу, отчего ту начало трясти крупной дрожью, словно она пересидела в ледяной купальне. Хадидже улыбнулась, и от этой хищной многообещающей улыбки Зулейка чуть не обмочилась, словно и сама была младенцем.
– Вот и хорошо.
Бывшая фаворитка султана развернулась так же стремительно, как делала все, скользнула к выходу из беседки. Под аркой остановилась, тронула рукой колонну будто в задумчивости. Если бы не овладевший ею ужас, Зулейка восхитилась бы подобной наглостью: Хадидже вела себя так, словно она по-прежнему остается хасеки и право имеет здесь находиться. Даже нет, иначе! Словно она валиде и истинная хозяйка Дар-ас-Саадет, вот как она себя вела. Она и руку-то на резную колонну положила совсем по-хозяйски! Будто никуда не торопится и может так простоять сколько угодно!
– Да, и вот еще что… – добавила Хадидже буднично и задумчиво, как если бы о погоде говорила, – чтобы у тебя уж совсем неподходящих мыслей не возникало. Ну вдруг ты настолько глупа, что… У меня и сейчас длинные руки, а после смерти они станут только длиннее. Так что на твоем месте я бы трижды подумала, надо ли тебе оно. Или же ты хочешь жить долго и счастливо…
Шайтан!!!
Чтобы так говорить и так себя ставить, мало быть просто фавориткой султана, к тому же еще и бывшей фавориткой, даже партии своей толком не имеющей. Подобным образом не может себя вести простая бывшая хасеки, лишенная помощников и покровителей наложница, которую вот-вот понизят в статусе или вообще изгонят из Дар-ас-Саадет. Не может одинокая и не имеющая партии соратников наложница быть настолько спокойной и уверенной в себе!
Сила. Настоящая мощная сила, поддержка влиятельных неизвестных – а оттого только еще более пугающих – вот что стоит за ее презрительной улыбочкой и непоколебимым спокойствием. Сила и покровительство персоны, куда более влиятельной, чем правящий султан Блистательной Порты. А кто в подлунном мире может быть более влиятельным?
Вот то-то же!
Правильно про нее говорят, что с нечистью знается, с теми, что за левым плечом стоят и нашептывают правоверным неподобающие мысли. Шайтан, как есть шайтан!
Она словно в голову к Зулейке залезла! Все вызнала, душу наизнанку вывернула, все потаенные мысли, что тараканами по углам прятались, на свет вытряхнула, иблисово отродье! От такой нельзя даже просто держаться подальше – не спасут никакие самые крепкие стены, никакое расстояние. Такая и из гарема отвергнутых достанет. Да и из могилы, пожалуй, тоже.
Нет, пожалуй, не будет Зулейка ничего Мусе говорить. И вообще никому ничего говорить не будет. Ничего не видела. Ничего не слышала. Просто кормила ребенка в беседке, да и заснула себе.
Глава 15. Алты кулач
«Шесть саженей»: неприятный, а порой и страшный персонаж в театре теней о Карагёзе и Хадживате, распространяющий горе или опасность на шесть саженей вокруг себя
Вызов на ложе султана прозвучал для Хадидже словно гром среди ясного неба. И Хадидже сразу же поняла – это шанс. Возможно, единственный, и уж точно – последний. Единственное, чего Хадидже не поняла, так это своего отношения к происшедшему: обрадовало ее это больше или все-таки ужаснуло?
Подобный вызов был грубым нарушением не только традиций, но и приличия. Насколько же низко нужно пасть, чтобы призывать для любовных утех женщину, удалившуюся от гаремных радостей и развлечений ради того, чтобы в тишине и горести оплакать потерю первенца, единственной материнской отрады? А главное – зачем? В Доме Счастья полно веселых и умелых гедиклис, на все готовых ради халата икбал, выбирай любую и осчастливливай, зачем же тащить на ложе старую, ну ладно, все еще юную, но отвергнутую уже фаворитку, тем более теперь, когда она подурнела от горя и слез? К тому же по дворцу ядовитыми змейками ползали слухи, что не сам малыш упал с разрушенной стены старого замка и свернул себе шею, – да и как бы он сам туда залез, если уж на то пошло? От стены хоть и остались живописные развалины, густо заплетенные виноградом, за плети которого так легко цепляться при подъеме, но это для взрослого человека легко, а для столь малого ребенка препятствие покамест непреодолимое.
После убийства шахзаде Мехмеда по личному приказу султана Османа, его брата, – тут уж никаких тайн и сомнений быть не могло – змейки стали шипеть потише, только вот сделались куда многочисленнее и ядовитее. Нельзя было и шага ступить за пределы покоев, чтобы не наткнуться на одну из них, а то и на целый выводок. Кёсем и не выходила поначалу, трое суток просидела, не говоря ни слова и уставившись мертвым взглядом в одну точку, ее роль на похоронах старшего сына взяла на себя Хадидже. И исполнила с блеском, никто и не заподозрил подмены. Впрочем, тут больше помогли траурные накидки и своего рода полоса отчуждения – к столь грубо и недвусмысленно отстраненной от власти султанше придворные сановники старались не подходить слишком близко, чтобы и самим ненароком не угодить в опалу.
Вопреки мнению обитательниц гарема, уверенных, что запершиеся в покоях бывшей султанши безутешные матери дни и ночи напролет рыдают в обнимку друг с другом, вспоминая своих несчастных сыновей, женщины почти не разговаривали. Кёсем не проронила ни слезинки – а значит, не имела права плакать и Хадидже, лишь изображавшая то, что Кёсем испытывала на самом деле. Ведь ее-то малыш жив и здоров, среди хороших людей и с ним более не случится ничего ужасного. Да, сама Хадидже его больше никогда не увидит и для нее он словно бы умер, но на самом-то деле он жив и будет жить.
А Мехмед мертв. Убит собственным братом, забывшим детскую клятву быть для братьев защитой и не поднимать на них руки.
Да, не видеть, как растет и взрослеет твое дитя, больно, но утешает мысль, что с ним все в полном порядке и что это целиком твоя заслуга, ты все сделала для его безопасности.
А у Кёсем нет даже такого утешения.
Вот она-то как раз осталась верна своей клятве, ни на волос от нее не отступила. И что получилось в итоге? Эта верность стоила ей жизни старшего сына. Она могла его защитить, но тогда пришлось бы нарушить клятву. Детскую клятву, что дали друг другу маленькие девочки, не знающие жизни. Кто может всерьез относиться к таким глупым клятвам, когда речь заходит о безопасности старшего сына? Кёсем.
Кёсем может, да. Вот Хадидже бы точно не стала, ни на миг бы не задумалась – нарушить или нет? Конечно, нарушить, если так надо!
…Очевидно, Осман относился к правилам и клятвам точно так же. Вот и приказал привести себе на ложе безутешную мать, менее трех недель назад похоронившую сына. А может быть, ему просто надоели ничего не умеющие жены. И не мудрено! Он ведь султан, а не бостанджи, чтобы ему нравились бревна в опочивальне!
Весть принес Ахмед, в бытность учеником евнуха отзывавшийся на имя Гиацинт, а ныне воистину «Достойный похвалы» и всеми уважаемый старший смотритель западного крыла. Не послал какого-нибудь расторопного мальчишку, сам пришел, понимая всю необычность и деликатность порученного. С одной стороны – неприлично, да, так никто из султанов никогда не поступал, уважая материнское горе и давая женщине время прийти в себя. Но с другой стороны – кто может оспорить султанский приказ, пусть даже и расходится он со стародавними установлениями? Никто, кроме Аллаха. И уж точно не достойный похвалы и всеми уважаемый старший смотритель западного крыла. Самое большее, что может он, – это самолично доставить султанский приказ осчастливленной избраннице. Своеобразное извинение, не напоказ, но внятное догадливым, ведь покои Кёсем, где нашла пристанище сначала отвергнутая фаворитка со своим маленьким сыном, а потом и безутешная мать, оплакивающая потерю, вовсе не относятся к западному крылу, а значит, и не входят в подведомственную ему территорию.
Ахмед прикрылся маской вежливой бесстрастности, но Хадидже видела его смущение и была благодарна. Не за себя – за Кёсем. Хотела уйти и подготовиться в другом месте, чтобы не осквернять обитель скорби, но Кёсем не пустила ее, сама начав отдавать распоряжения: баня, одежда, наведение красоты и прическа. Привычный ритуал, но столь странный здесь и сейчас… Хадидже постоянно ловила себя на мысли, что все это ей снится.
Да, конечно, под прозрачной рубашкой султанской избранницы невозможно ничего утаить, тем более оружие. Но ведь это и не нужно. Все знают, что последнее время Осман почти не расстается со своим кинжалом даже в опочивальне – тем самым, с янтарной рукоятью. Кёсем полагает, что именно этот кинжал переносит проклятье из поколения в поколение, не давая султанам Блистательной Порты слишком зажиться на этом свете. Она оправдывает Османа – он-де не виноват, виновато проклятье. Она по-прежнему продолжает его защищать и считать своим сыном, даже после убийства Мехмеда. Что ж, это выбор Кёсем.
Но не Хадидже.
Накраситься тоже помогла Кёсем – подчеркивая не столько красоту, сколько болезненность и усталость: более жесткие тени на веках, более широкая полоса под глазами, больше сепии в пудру, чтобы лицо казалось желтоватым и постаревшим, тени под скулы – и вот уже у вчерашней красавицы вид вполне изможденный и несчастный. Не сильно, нет, чтобы Осман не выгнал с порога, ужаснувшись, но чтобы и ни в коем случае не заподозрил неладного, обратив внимание на слишком цветущий и радостный вид горюющей. Тонкий баланс. Наверное, Хадидже сама бы с ним не справилась, перегнув или в одну, или в другую сторону, но Кёсем помогла, удержала, подправила. Из нее получилась бы отличная воздушная плясунья!
Стояла потом, смотрела в спину, хмурилась, как будто подозревала что-то, и Хадидже, которая, удаляясь по коридору, чувствовала ее взгляд между лопаток, хотелось обернуться или хотя бы передернуть плечами, чтобы сбросить его, словно надоедливое насекомое. Кёсем ничего не сказала Хадидже, просто смотрела вслед. А что тут скажешь? Любые слова лишние. Осман – султан, его слово закон, его желания священны. А то, что эти желания, словно весеннее половодье, день ото дня все больше выходят из берегов разумности… что ж, на все воля Аллаха. Наверное, такова общая участь всех правителей Блистательной Порты – рано или поздно утрачивать рассудок. Проклятье золотоволосой роксоланки, сколько поколений минуло, а оно не ослабевает!
Идя привычным путем по длинным дворцовым коридорам и переходам, Хадидже не позволяла себе мечтать. Да, есть крохотная вероятность, что Осману действительно надоели неумелые жены. Только ведь это ничего не значит. Последнее время Осман очень гневен и страшен, даже с бывшими приятелями и соратниками, а слуг так и вообще казнит за любой пустяк – вон недавно приказал запороть до смерти одного, чей вид показался ему недостаточно почтительным.
Может быть, жены тоже не очень почтительны? Может быть, Хадидже удастся ему угодить… И тогда, может быть, все пройдет наилучшим для Хадидже образом, султан останется доволен бывшей хасеки и вернет ей хотя бы малую часть своего расположения…
Нет, почему-то в такой исход сегодняшней ночи Хадидже совсем не верилось. Скорее уж ее позвали, чтобы лишний раз поглумиться, напомнить о скором изгнании. Кому нужны старые наложницы, когда есть молодые? Ну и жены, конечно… Или, возможно, это тонкая месть как раз таки именно жен и издеваться будут они – в присутствии Османа Хадидже не посмеет им ничего сделать, будет беспомощна, как…
Хадидже содрогнулась, не додумав, как кто именно. Да, это, пожалуй, самый страшный вариант – женщины умеют придумать куда более жестокие игры, которые и в голову не придут ни одному мужчине, будь он хоть трижды султан или трижды по тридцать три раза безумен! Что ж, в таком случае останется лишь быть покорной и послушной, низко склоняться перед волей султана, стараться ничем его не прогневить, ибо в гневе он страшен, а тогда точно не удастся не только свершить задуманное, но и попросту уцелеть…
– Мне жаль, что наш мальчик умер… Мне так жаль!
Осман прерывисто вздохнул, устраивая голову поудобнее на животе Хадидже. Но именно вздохнул, а не всхлипнул. Хадидже тоже вздохнула, задумчиво перебирая пальцами его волосы. Шепнула тихо:
– О, мой господин, тебе не стоит об этом печалиться… у тебя еще будут сыновья. Много сыновей…
Ко всему она была готова, когда шла сюда, – к издевательствам, унижениям, к тому, что ее используют и выбросят, как ненужную тряпку, приказав после бурной ночи любовных ласк немедленно покинуть гарем, – но не к тому, что Осман, как мальчишка, будет рыдать у нее на груди, оплакивая их погибшего сына. На какой-то миг ей даже показалось, что все еще можно вернуть и исправить, что все еще может быть хорошо…
Ну да. Кёсем тоже так думала.
И это стоило жизни ее старшему сыну.
– Я так тосковала, мой господин! Позволь же мне угодить тебе еще раз…
Конечно же, он позволил. И не раз. И даже не два. Только вот Хадидже более не чувствовала себя перчаткой. Вернее, нет, не так – перчаткой она ощущала себя по-прежнему, но Осман не был тем, кто достоин наполнить ее своими желаниями и волей. Больше не был. Что ж, значит, так решила богиня, а кто такая Хадидже, чтобы спорить с богиней?
Кинжал с янтарной рукоятью лежал в двух шагах от ложа, на ворохе смятой одежды Османа. Точно с таким же успехом он мог лежать на другом конце подлунного мира…
– Тебе понравилось, мой господин?
– Да… О да!
– Твои слова делают меня счастливой, мой господин… А завтра мой господин позовет свою несчастную рабыню, дни и ночи изнывающую без его драгоценного внимания?
– Да, конечно… то есть нет! Завтра я еду воевать с гяурами! Но ты не расстраивайся, я скоро вернусь, и тогда да, тогда обязательно позову!
Вот, значит, как… Завтра. Так скоро…
С одной стороны хорошо – чем дальше Осман от Дар-ас-Саадет, тем в Дар-ас-Саадет спокойнее. С другой же – слишком скоро… они полагали, что есть еще неделя-другая и есть еще время что-то исправить, предупредить, подготовиться…
Осман заворочался, дрыгнул ногами и сел на ложе, глаза его лихорадочно сверкали, он казался одурманенным, речь сделалась бессвязной.
– Победа! Вот что мне нужно, понимаешь?! Когда я вернусь с победой, мне никто не посмеет возразить! Никто-никто! Они все у меня попляшут! Никто не смеет указывать султану, что ему делать! Никто!!!
Если он вернется с победой, его никто не сумеет остановить…
– Конечно же, мой господин. Ты султан, они должны подчиняться и радоваться любым знакам твоего внимания.
– Вот! Ты одна меня понимаешь, а они… они только и знают, что указывать! Делай то, не делай этого! Грязные псы! Но ничего… вот вернусь с победой – и всех их к ногтю! Всех!
– Конечно, мой господин… ты султан, на все твоя воля.
– На все воля Аллаха, глупая женщина!
– Конечно, мой господин…
Он встал, потянулся – темная фигура на фоне стремительно светлеющего окна. Сердце пропустило удар, а потом забилось о зубы: Хадидже и не заметила, что ночь уже кончилась, ну, или скоро кончится, а она так ничего и не успела…
Первым делом Осман надел пояс с оружием, прямо на голое тело. Поправил кинжал, привычно погладив янтарную рукоять, словно приласкал любимца. Хадидже облизнула внезапно пересохшие губы:
– Этот кинжал, мой господин…
Она не шевельнулась и уж тем более не протянула руки – знала, как он отреагирует на такое, и рисковать не хотела. Но он все равно дернулся и отшатнулся, прикрывая кинжал рукою и прожигая разметавшуюся на ложе женщину подозрительным взглядом.
– Никому его не отдавай, мой господин. Никому, никогда. Он твой оберег, талисман и защитник, он убережет тебя в любой самой жестокой сече, мне это снилось, мой господин, много раз снилось… Только не позволяй никому к нему прикасаться и держи всегда при себе, даже ночью…
По мере ее страстной сбивчивой речи лицо Османа постепенно разглаживалось, подозрительность уступала место самодовольству. Наконец он проворчал, скорее довольный, чем рассерженный:
– Я так и делаю, глупая женщина! А теперь оставь меня!
Он ходил по комнате, продолжая одеваться, – сам, как подобает воину в походе, не позвав слуг. Хадидже соскользнула с ложа, поклонилась и вышла, набросив халат на плечи. Что ж, она сделала все, что могла. Остальное в руках богини. И если она правильно поняла желание богини – а она редко понимала его неправильно! – то Осман не вернется победителем с этой войны. А может быть, и вообще не вернется.
Потому что снилось ей совсем не то, что она рассказала своему господину и повелителю, отцу своего ребенка…
* * *
…Когда гости уехали, кузнец нашел глазами Черкесли и окликнул его. Черкесли пошел за хозяином в сторону крытой навесом кузни и увидел у стены старый глиняный чан.
– Вот. Теперь каждый день будешь ходить мочиться сюда. – Ибрагим-уста показал рукой. – Только сюда. Особенно утром. Ты меня понял? И скажи ханум, чтобы с сегодняшнего дня давала тебе соленую рыбу. Я так сказал. Все понял? Иди.
Недоумевающий мальчишка ушел, а Ибрагим отправился в кузню. У горнов, блестя потом полуобнаженных тел, ожидали два его работника – два раба… два немых раба: специально для особых заказов, так уж водится у оружейных мастеров высшего ранга. Ну и в обычное время бездельничать им не приходилось, в кузне всегда требуется то ворошить яркий жар углей, бросающих искры к балкам потолка, то плющить мягкое железо на каменных наковальнях.
Ибрагим осторожно поместил обломок сабли в мерцающее багряными сполохами пекло.
Это только кажется, что выковать кинжал из обломка сабли – простое дело. Требуется иная заточка, иная закалка, надо оттягивать острие и перетачивать лезвие. У сабельного обуха металл должен быть куда гибче, а угол лезвия не такой острый. Да и та часть стального хвостовика, которая станет основой рукояти, у кинжала легче и короче, чем у сабли, – лишь до ширины ладони.
Малый клинок большому – не сын и не меньший брат, а совсем особый родственник, из дальней ветви…
Металл приобрел цвет магрибского померанца. Кузнец взял в руки молот.
…Солнце садилось, когда он вышел из кузни, кое-как сполоснув руки в корыте для закалки. Положил перекованную заготовку на точильный камень возле водяного колеса на берегу реки. Сел рядом, пододвинул к себе чашку тонкого фарфора и джезву с кофе, заботливо приготовленного и столь же заботливо поднесенного младшей дочерью. Ни она, ни он при этом не говорили ни слова: сейчас еще нельзя было нарушать таинство работы с металлом.
Кузнец смотрел на реку, окрасившуюся закатом в цвета раскаленного железа, иногда переводил взгляд на заготовку. Втягивал ноздрями терпкий аромат. Иногда подносил к губам чашку.
Кинжал будет хорош, как и все, что делал мастер. Уже сейчас видно, каким ему предстоит стать: узкое хищное лезвие листом ириса бросало вперед тонкое острие.
Рукоятки пока нет. Она будет богатой, но изящной, без вычурности и претензий на роскошь. Удобной в ладони. Это главное.
Безмолвная дочь уже стояла с кувшином чистой воды. В городе, наверное, муэдзин вот-вот призовет к молитве. Пора вновь омыть руки и провозгласить благодарение Всевышнему за все милости его, даруемые человеку.
Рано утром, встав с коврика для намаза, так и не убранного с вечера, кузнец поспешил к горнилам. Зайдя в пристройку, где еще сладко спали рабы и подмастерья, он толкнул ногой ближайшего из них, Исмаила, и, не дожидаясь, пока тот вынырнет из глубин сна, сам пошел раздувать вчерашние угли.
Полусонный Исмаил, с полузакрытыми глазами и всклоченной бородой, принес корзину древесного угля и высыпал его прямо на разворошенные искры. Жар еще не успел заново распространиться по всей поверхности, когда работник появился снова. Он нес тот самый жбан, который Ибрагим-уста показывал Черкесли. Нес, держа перед собой на вытянутых руках с яростно-страдальческим выражением лица, недовольно морща нос.
Толкнув ногой закалочное корыто, кузнец опрокинул его. Грязная, темная от окалины вода вылилась прямо на пол кузни. Исмаил тут же осторожно наполнил корыто содержимым чана.
То, чему предстояло стать кинжалом, грелось в огне, вбирая в себя жар и силу дубовых углей. От пламени шел запах свежего хлеба. Кузнец пристально посматривал на горнило, на заготовку, время от времени поворачивал ее длинными щипцами. Его губы беззвучно шевелились, произнося неслышимую молитву.
Слышал ли эту молитву Аллах, только Аллаху и ведомо. Но даже если и нет, то кузнецы так испокон веков отсчитывают время.
«…А если он из приближенных – то покой, аромат и сад благодати… – Демирджи Ибрагим по прозвищу Халиб разгреб щипцами угли и подцепил хвостовик заготовки. – …А если он из владык правой руки – то мир тебе от владык правой руки… – Он несколько раз подвигал напоследок клинок по полыхающему жару. – …А если он из числа считавших ложью, заблудившихся, то – угощение из кипятка… – крепко сжал клещи, перехватив их обеими руками, – и горение в огне».
Горение в огне…
Кузнец выхватил заготовку из горна и поднял ее почти на высоту лица. С разогретого железа падали и гасли искры.
«…Подтверждаю: это, конечно, истина несомненности!.. – Он повернулся всем телом к закалочному корыту. – Хвали же Господа твоего великого!..»
При первых неслышимых звуках завершающей фразы металл с шипением и брызгами коснулся забурлившей жидкости в чане, а при последних рука мастера мертво застыла в воздухе, не дав лезвию окунуться в задымившую паром жидкость ровно на длину сустава мизинца.
Шипение стихло.
«Хвала Аллаху!» – буркнул Исмаил, стоявший в двух шагах от хозяина. И недовольно шмыгнул носом.
«Он велик и милосерд, мудрый, вековечный!» – произнес кузнец, не обращая внимания на запах. И вытащил клинок из корыта.
Сталь быстро высыхала, курясь паром.
Ханум раскладывала лепешки и ставила айран на дастархане, разложенном прямо на траве, блестевшей от раннего солнца.
Глава 16. Тузсуз
Буквально – «Недосоленный»: в театре теней о Карагёзе и Хадживате персонаж, постоянно готовый к бою
Холодно-мокро – плохо. Надо громко, тогда будет тепло и сухо. Когда тепло и сухо – хорошо. Еда – хорошо, но не сейчас, сейчас надо тепло и сухо. Раньше, если громко, были добрые. Была мама. Были другие. Не злые, добрые. Больше нет. Добрых больше нет. Совсем нет добрых! Мама была добрая. Мамы больше нет. Совсем нет мамы.
Злая женщина дает еду. Не понимает, что надо тепло и сухо, что надо хорошо. Злая женщина злая! Надо громко! громко! громко!!!
Нельзя громко. Злая женщина, когда громко, закрыла дышать, и стало тихо. Если долго, станет тихо совсем. Совсем-совсем! Надо дышать всегда, всегда! Важнее, чем тепло-сухо, важнее, чем еда! Не дышать нельзя! Не дышать совсем плохо. Совсем-совсем.
Если надо дышать, нельзя громко.
Приходил злой мужчина. Далеко. Смотрел. Очень злой. Не самый злой, но очень. Умеет делать тихо совсем-совсем. Хочет. Но далеко. Не здесь. Стоял, смотрел. Ушел. Хорошо.
Злая женщина не закрывает дышать. Хорошо. Злая женщина сделала тепло и сухо. Хорошо. Дает еду. Теперь можно еду. Теперь совсем хорошо. Злой ушел. Тепло, сухо, еда. Дышать. Хорошо.
Злая женщина – хорошо?
Сложно.
Еды не хочется больше. Хочется спать…
…Он был не «недосолен», а наоборот, просолен ветрами всех морей, потому что прямо с кораблей кидали в бой их орты и иной раз к неприятелю приходилось пробиваться по грудь в воде. При этом сполна изведаешь еще и вкус соли солдатского пота. Не говоря уж о той соли, которой полнится кровь, своя и чужая.
Но вот он стоит навытяжку перед человеком в зеленой чалме. Человеком, который не только шлема никогда в жизни не надевал, но и соли, наверно, вообще не видел, – потому что таким, как он, даже приправу в блюда подмешивать не приходится, для этого у них существует старший повар, командующий целой армией помощников.
Стоит и выслушивает что-то среднее между упреками и угрозами.
– От тебя ждали не этого, Чорбаджи.
Чорбаджи, «раздатчик плова», – должность командира орта: янычары служат «от очага», «от полкового котла»; ничем не хуже это, чем служба «от знамени», которой гордятся в других частях. Но не стал он чорбаджи, хотя имел право на этот чин: Блистательной Порте калеки ни к чему.
Так что «Чорбаджи» – его прозвище. Не единственное.
– Кому много дается, у того много и отымается, янычар. Тебе много дано того, что не дано другим. Прежде всего – доверие. Ты удостоен большим доверием, а это высшая из драгоценностей… если помнить, кто тебя им удостоил. Смотри, чтобы и у тебя многого не отнялось.
На эти слова можно не отвечать.
– Или снова шайтан пихнул тебя под локоть, Туфангчи? Так ведь тебя на этот раз не стрелять посылали! Как и в прошлый раз, когда у тебя с шайтаном такое… непонимание случилось.
«Туфангчи» – второе его прозвище. Несведующие считают, что оскорбительное: лишь в прежние времена, не ранее правления султана Селима, туфангом звался любой ручной огнестрел, а сейчас в сражениях давно уже царит мултук, большой мушкет. Поэтому мултукчи – воин, а туфангчи, аркебузир – это… числящийся при войске стражник, например. Или дослуживающий свое старый ветеран, которому уже не по силам с тяжелым мушкетом управляться. Или неполнорукий инвалид, которого шайтан может пихнуть только под один локоть…
Тем не менее есть такие дела, где туфанг пирует, а мултук только слюну сглатывает.
На эти слова можно не отвечать. И уж тем паче незачем говорить вслух, что шайтан, не шайтан, но кто-то действительно… словно бы пихнул под руку. После чего и прозвучал тот выстрел, нелепо и не ко времени: аркебуза-то была лишь на всякий случай, ей нужно было молчать, говорить предстояло ножу и удавке…
Так что выстрел, получается, спас, а не погубил султаншу. И тех, кто с ней.
– Или ты отчего-то не чувствуешь в себе сил, чтобы убить?..
Это человек в зеленой чалме не чувствовал в себе силы: он даже назвать того, кого было приказано убить, не решился. Сначала показал правой рукой рост, невысоко над землей, словно имел в виду маленького, но уже ходячего ребенка. Потом, спохватившись, развел ладони перед грудью, как если бы что-то держал в руках: небольшое, размером с поленце…
Или с младенца.
В данном случае слова прозвучали как вопрос, но на них тоже необязательно было отвечать. Хотя возник соблазн произнести все вслух, назвать того, кого надлежало убить, его именем, упомянуть заодно, чей он сын… И посмотреть, как испуганно вскочит человек в зеленой чалме, как завертится он, заозирается в тревоге по сторонам, – хотя ведь некому здесь подсмотреть и тем более подслушать.
Да, возник соблазн. Но увечный янычар ему не поддался.
На самом-то деле ему приходилось убивать людей всякого возраста – и роста тоже. В том числе такого, как только что показал человек в зеленой чалме.
– Если так, то знай: тебе дана фетва! За этот поступок на тебе нет греха перед Аллахом, как и перед людьми…
Фетва. Ну да, фетва. Решение, которое может сформулировать лишь вероучитель высшего разряда. Полезное дело – фетва: даже сам великий султан Сулейман Кануни счел для себя обязательным обзавестись фетвой, когда, нарушая собственную клятву, отдал приказ о казни своего визиря и друга Ибрагим-паши…
А вот нынешнему султану не понадобилась фетва, чтобы казнить собственного единокровного брата. Впрочем, понадобилась бы – он и получил бы ее: оформленную по всем правилам, а не упомянутую устно.
– Смотри же, Туфангчи. Да, греха на тебе нет, а значит, и перед людскими законами ты чист, но тем, кто может встретиться тебе на пути, этого не объяснить. Поэтому на сей раз все должно произойти… тихо!
– Велика твоя мудрость, мой господин. – Тот, кого сейчас назвали Туфангчи, подал голос впервые с того мгновения, как вошел в тайную комнату. Маленькую комнату без окон, в неприметном здании, владельцев которого никто и никогда не свяжет с резиденцией Хаджи Мехмеда Эсадуллаха-эфенди, уже семь лет как удостоенного высокого звания шейх-уль-ислам. – Мои уши услышали, что сказал твой язык.
Поклонился и вышел.
Тихо, значит. А как же еще…
Только самая неслышимая тишина среди грохота и обитает. Когда объединят свои усилия Топхане, пушечный двор, и арсенал Джебхане, где хранятся пороховые заряды. Когда бронзовыми голосами взревут пушки и дружно подпоют им мортиры, салютуя на параде в честь триумфального возвращения султана с войны… С позорно проигранной войны…
Но тем пышнее должны быть знаменующие победу празднества и тем оглушительнее прогремят залпы!
…Опять приходил злой человек, что пахнет страшно. Не самый злой, другой. Но тоже страшно. Стоял далеко, смотрел. У него одна рука и то, что пахнет страшно и делает громко. Совсем громко. Громко по-другому. Так, что потом сразу тихо. Совсем-совсем тихо. Злая женщина не видит, она не умеет видеть. Только смотрит. А мамы нет. Хочется громко, чтобы увидела. Нельзя громко, надо тихо. Надо тихо, а хочется громко. Мокро в глазах, и очень хочется громко. Мокро в глазах можно, но надо тихо.
Громко по-другому. Везде. Очень громко! Так громко, что больно. И снова. И снова. Пахнет страшно. Злая женщина делает вверх-вниз, но еды не дает. Еды не хочется. Хочется тоже громко, но надо тихо, громко нельзя. Добрых больше нет. Только злые. Злые мужчины. Злые женщины. Самый злой совсем рядом. Когда злые – надо тихо. Даже когда они сами громко. И когда по-другому громко – тоже.
Плохо. Страшно. Хочется не здесь, но злая женщина здесь. Держит. Хочется громко, но надо тихо. Мама! Мамы нет. Есть только злые.
Есть злой мужчина. Не самый злой, другой, который тоже делает страшно. И у которого рука. И та штука, что делает громко по-другому. Он хочет сделать громко по-другому! Так громко, чтобы потом сразу тихо! Злая женщина не видит. Самый злой не видит. Другие злые тоже не видят, никто, никто! Почему? Надо не здесь! Не здесь! Надо громко! Громко! Чтобы увидели. Чтобы поняли – здесь нельзя! Не здесь! Здесь сейчас будет громко по-другому, чтобы потом сразу тихо, совсем-совсем тихо! Совсем-совсем тихо плохо! Как не дышать, если долго!
До чего же противный визг у этого ребенка! Отродье проклятой гяурки вблизи оказалось еще более мерзким, чем мельком и издали.
Не то чтобы Акиле прежде избегала встречаться со старшими сыновьями своего мужа, просто не видела в этом необходимости. Зачем? Они неважны, они дети иноземных наложниц, лишь притворяющихся правоверными, они никогда не станут наследниками. Они неопасны и неважны, как и их матери. Больше неопасны и неважны. Проигравшие, ошибки прошлого. А будущее за детьми настоящих правоверных жен – таких, как она сама и Айше. И тут кто первой родит султану сына-наследника, у той в руках и окажется своеобразная незримая государственная печать, символ власти, благословенный Аллахом ключ если не от всей Блистательной Порты, то от правящего ею султана точно. А ведь это, если подумать, одно и то же. Во всяком случае, так говорил папочка своей маленькой Рукийе, уже тогда прозванной Акиле за послушание и внимание к словам старших (как же она гордилась, когда во дворце Топкапы это прозвище родилось заново, хотя некому было принести его сюда из родительского дома!). А мамочка объясняла, что и как нужно делать, чтобы обязательно понести с первой же ночи, ведь неизвестно, когда будет вторая и не успеет ли за это время подсуетиться несносная Айше.
Не успела. До сих пор так и не успела, на этот счет можно не беспокоиться, рядом сидит, так и норовит острыми локтями да коленками в бок пихнуть. Вроде бы нечаянно. Это она от зависти, понятное дело. Даже и оборачиваться не надо, достаточно глаза скосить, сразу видно, что живот у нее плоский, словно к хребту прилипший. Не то что у Акиле, которой до срока осталось чуть больше месяца. Тяжелым шаром лежит на коленях, распирает длиннополый парадный кафтан алого шелка. Уже не надо и кушак под низ повязывать, чтобы видно было, – и так видно отлично. Только Акиле все равно подвязать именно так служанке велела, и даже не потому, что так легче ходить, просто хорошего не бывает слишком много. Пусть все видят, что скоро уже. Ох, скорей бы… хоть и почетная ноша, но до чего же тяжелая! В тенистом саду у фонтана еще ничего, во внутренних двориках можно одеваться по-домашнему, там нет посторонних, а от появлений на публике можно всегда уклониться, сославшись на плохое самочувствие, свойственное тягости.
Ну, почти всегда.
Сегодня вот не удалось.
Сегодня особый день – парад в честь победы. Хотя папочка и говорит, что никакой победы не было вовсе, причем настолько не было, что гяуры зримо убедились в слабости Высокой Порты и бездарности ее нынешнего султана, – но… Была там победа или не было, а парад все равно есть, и от него отвертеться не вышло. Сиди теперь в султанской ложе, чуть позади самого Османа, как и положено приличной правоверной жене, в душной толпе придворных, евнухов, служанок, кормилиц и Аллах знает кого еще. Задыхайся под парадными многослойными покрывалами и гордись тем, что их так много, – мы не какая-нибудь варварская Персия, где мужчины открыто пьют хмельную бузу и едят ежей, а даже самые знатные их жены ограничиваются лишь прозрачными легкомысленными накидками из газовой ткани, которые вовсе ничего не скрывают от нескромных взоров. Что с них взять: персиянки, одно слово! Дикарки, хуже гяурок. Они, наверное, и ног-то своих не скрывают! Нет, Акиле не из таких, ноги ее, как и завещал Пророк, прикрыты четырьмя слоями одежд: нижние шальвары, верхние парадные и два кафтана – нижний желтого шелка и верхний алого, длиннополый и с разрезами. А еще рубаха, чьи расшитые золотыми и серебряными узорами рукава далеко выступают из широких рукавов обоих кафтанов. Ну и, конечно, праздничная марама – головная накидка под шапочку. Ее верхнее полотнище закрывает лоб до самых бровей, нижнее же прикрывает шею и лицо до глаз, оставляя лишь узкую щелочку, чтобы уж точно ни один посторонний не увидел неположенного. А кроме того – верхняя вуаль, как же без нее: густая и черная, спускается от шапочки до укрытого нижним полотнищем марамы подбородка.
Само собой, дышать в таком наряде трудновато, но на то Акиле и гордая чистокровная турчанка из знатного рода, честная султанская жена, будущая уважаемая мать наследника, чтобы гордо и с честью нести тяжелое бремя своего высокого положения. И даже почти не вздрагивать, придерживая живот руками, – каждый раз, когда бахают пушки. А потом сверху падают мягкие черные хлопья пушечной сажи, мерзкие, жирные. Как же душно сегодня! И так трудно дышать, а тут еще эта гарь от выстрелов…
До чего же противно орет гяурский щенок! И зачем только Осман велел и его тоже притащить на торжество? Только настроение портить. А главное, рядом совсем. Неужели никто так и не заткнет ему рот или не отправит его куда подальше? Неужели у одной Акиле от его визга голова раскалывается?
Пронзительные вопли младенца ввинчивались в уши, сдавливали виски, словно обручем, усиливая и без того с трудом переносимую головную боль…
– Эй, ты! Давно плетей не получала? Заткни ему пасть, живо!
Ну вот, наконец-то! Айше перегнулась через Акиле, шипит на кормилицу, крики смолкают. Хорошо-то как! За это Акиле прощает подруге-сопернице довольно болезненный тычок локтем в ребра, конечно же, опять словно бы нечаянный.
Сама Акиле теперь предпочитает ни с кем не ссориться, даже с кормилицами гяурских отродий. И уж тем более с их матерями. Мало ли…
Нет, не ошибся папочка, давая ей вроде бы в шутку детское прозвище. Не ошибся. Да и зачем ссориться самой, навлекать на себя гнев и раздражение, когда всегда найдется рядом кто-нибудь вроде Айше?
В конце концов, у Айше тоже слегка подпорченная кровь. Ее род тоже славен и знатен, этого не отнять, но она ведь в этом роду скорее «внучка», чем дочь. А знаменитый дед ее, Пертев-паша – он…
Осман чуть обернулся, покосился неодобрительно на вконец сомлевшую кормилицу, пробормотал что-то о гнилой крови. Пользуясь тем, что под вуалью и двухслойной марамой ее лица не разглядеть даже на расстоянии полулоктя, Акиле позволила себе презрительную гримаску: можно подумать, у него у самого кровь не такая же гнилая! Рожденный вне брака сын и внук грязных иноземных наложниц! Пич, ублюдок, бастард в шайтан знает каком поколении! Сколько веков подряд позорящие Аллаха султаны Истанбула разбавляли свою священную кровь жидкой грязью из жил иноверок – удивительно ли, что от нее в их роду уже ничего почти что и не осталось? Сын Акиле будет первым настоящим султаном за много поколений – султаном по крови, истинно турецкой, правильной. Род Акиле по праву гордится чистотой и древностью, ее предки не позволяли бросать свое семя в лона неподобающего происхождения.
И этот Яхья, существует он или нет, – такой же. Сколько разговоров она уже слышала, пускай только краем уха, об этом то ли беглом, то ли вовсе покойном шахзаде, которого его сторонники называют султаном… Будто бы он шастает по разным странам, ищет или даже нашел покровительство франков, а может быть, роксоланов… московитов… казаклар с рек Данипр и Дон-Нехри, которые столько раз ходили в набеги на окраины Блистательной Порты… Сулит им всем золотые горы и владения в Блистательной Порте, если они помогут ему вернуться на отеческий престол…
Вот ведь глупость какая. Пусть этот шахзаде не только существует, но и даже жив, все равно: ну кто он такой? Тоже пич, помесь стольких гяурских родов, что в его крови и не различить ту тоненькую струйку, что идет от Первого Османа. Куда ему на престол?
Кончилось время султанов-ублюдков. То есть кончается. Сейчас на троне Второй Осман, но он тоже не важен, совсем-совсем не важен без наследника… Конечно, не того, который недавно вопил у нее почти что за плечом, а того, которого она носит во чреве…
А если это будет девочка? Нет-нет, такого просто не может случиться…
Ох, ладно, пусть взрослые… то есть пусть старшие обо всем этом думают, мужчины. На то они и нужны, наверно.
Ох, когда же это кончится. Сил нет терпеть…
Снова заорал ребенок – пронзительно, надрывно. Кормилица, как ни пыталась, не смогла с ним справиться, он выворачивался, не давая заткнуть себе рот ни привычным образом, используемым всеми кормилицами подлунного мира со времен праматери Хавы, ни даже ладонью. Осман обернулся, недовольно морщась, знаком подозвал кызлар-агасы Мухаммада, и тот подсеменил, согнулся почтительно. Что ему приказал Осман, Акиле не расслышала – грохнули пушки.
И тут же что-то влажно шлепнулось Акиле на колени и живот, забрызгав теплым и алым лежащие на нем кисти рук, шитые золотом рукава рубахи, шелковый кушак и даже вуаль. В голове словно что-то лопнуло, и дышать стало еще труднее, хотя ребенок не кричал больше.
Акиле попыталась стряхнуть упавшие на нее ошметки, недоумевая, почему они вдруг стали красными и влажными. Какой-то новый военный прием, о котором султан не счел нужным оповестить заранее даже любимую жену, будущую мать наследника? Рядом заорала Айше – еще хуже, чем ребенок ранее, полностью теряя лицо перед глазами султана, вытаращив собственные глаза так, что даже через густую вуаль было видно.
Акиле повернула голову в ту сторону, куда таращила глаза ее подруга-соперница.
И, прежде чем потерять сознание, успела увидеть, как медленно заваливается навзничь кормилица, на руках которой больше не было ребенка, – только ворох тряпок, заляпанных влажным и алым.
* * *
Шахзаде Мурад слышал. Слышал и знал, что скоро великого султана Османа… нет, проклятого предателя Османа, мерзавца, проклятого Аллахом братоубийцу, будут убивать.
Мурад слышал это и радовался этому.
Стены во дворце поросли диким плющом, и на них то тут, то там полно прекрасных выщербин. Тренированному юному батыру одиннадцати лет от роду ничего не стоит на них взобраться. Чем Мурад и пользовался, ускользая по ночам из собственных покоев, дабы погрузиться в жизнь ночного гарема.
Тайные перешептывания и хихиканье наложниц, мечтающих выбиться в любимые султанские жены, шахзаде Мураду надоели быстро. Хотя, надо признать, он почерпнул немало полезных знаний о том, какими кознями женщины удерживают подле себя мужчин. Пригодится, когда он, Мурад, станет султаном! В том, что это случится, мальчик почему-то не сомневался. Ну не век же предателю Осману, в самом деле, им быть!
Мехмед мог бы. Мехмед… Тут юный шахзаде стискивал кулаки (разумеется, если не висел где-нибудь на стене подобно летучей мыши), сжимал зубы и мотал головой, прогоняя непрошеные слезы, туманящие глаза и разум.
Мехмед мог бы стать султаном, о котором впоследствии слагали бы легенды, правление которого вошло бы в историю наподобие царствования Сулеймана Великолепного… нет, еще лучше, намного лучше! И его не сбили бы с пути истинного всякие курицы, наложившие на щеки правильный оттенок румян!
Что же до Османа…
Мурад помнил, как матушка заставила их всех – всех, включая предателя Османа! – дать клятву братской верности, как рассказывала об ужасных, леденящих кровь традициях прошлого, когда братья вынуждены были убивать друг друга на радость дворцовой клике. Матушка и тетушка Махфируз решили положить этому конец, обратив свой взор на царствование султанов далеких времен, решавших все семейные вопросы по-братски, и шайтан, казалось, был посрамлен этими мудрыми женщинами. Уж они-то точно не только о румянах думали, но и о благе всей Оттоманской Порты! Когда Мурад станет взрослым, он будет подбирать себе жен по мудрости, а не по блеску прикрытых длинными (умело накрашенными!) ресницами томных глаз и стройности стана (Мурад слушал, сколько времени занимает поддержание этой самой стройности, и лишь головой качал: нет бы умными вещами занялись, курицы безмозглые!). Шахзаде Мурад клятву дал, и шахзаде Мехмед ее радостно дал, и предатель Осман, гореть ему вечно в огненном озере, тоже дал эту клятву! И улыбался при этом, он улыбался, мерзкий шакал, проклятье своих достойных родителей!
Тетушку Махфируз Мурад крепко уважал, и когда Аллах забрал ее в хрустальный дворец, то искренне оплакивал. Куда более искренне, чем ее родной сын Осман, у которого вместо сердца клубок ядовитых змей!
В общем, невзирая на пользу от разговоров девчонок, Мурад вскорости заскучал – уж больно об одном и том же они болтали! Строгость наставниц-калфа, виды упражнений, снова строгость наставниц… Ха! Посмотрели б они, как обучают шахзаде, мигом бы принялись до небес своих учительниц превозносить! Еще девчонки обсуждали самих шахзаде (и от некоторых разговоров Мурад краснел жарко, а некоторые приводили его в ярость), султана и… Кёсем-султан с Халиме-султан, их сложные отношения.
После воцарения Османа, да покарает его Аллах, о Халиме-султан говорить и вовсе перестали, а зря, очень зря! Уж Мурад-то теперь знал это точно.
Разговоры евнухов тем более наводили зевоту. Что там поставляют в гарем, да кто там чего сказал, да у кого к дождю поясницу ломит… Кому это вообще может быть интересно? Так шахзаде Мурад думал раньше, но впоследствии научился находить в этой мути крупицы ценной информации, не говоря уже о байках, которыми щедро делился с новичками старый Юзман-бей. Их-то шахзаде готов был слушать с ночи до утра, жаль, что Юзман-бей быстро утомлялся.
Можно, конечно, было вызвать старика к себе и потребовать новых историй, но… так куда интересней. Да и вряд ли ему, шахзаде Мураду, старик расскажет что-либо, не дозволенное для ушей юных шахзаде. Уж в этом-то Мурад был свято уверен.
В общем, так намного интереснее.
Вот со старика Юзмана-то все и началось. Точнее, с того, о чем заговорили два евнуха, возвращавшиеся вроде бы к себе после того, как старик, щедро попотчеванный всякими сладостями, в очередной раз задремал. Тогда-то один и обронил другому:
– Проведешь их.
Второй кивнул. Вот и все, более ничего не было сказано, но для шахзаде ничего более и не требовалось. Кого-то, кому не следует бывать в гареме, следует в гарем провести. Непорядок!
И тайна, сладкая тайна, которую непременно следует раскрыть.
Мурад легко узнал евнуха – то был Осман, тезка султана, чтоб ему подавиться похлебкой из крыс! Интересно, в насмешку, что ли, судьба подбрасывает столь достойное имя таким никчемным людишкам?
Евнух Осман пошел к себе и пробыл в своей комнатушке некоторое время, а затем вышел. Шел, не крадучись, а с той особенной озабоченностью во взгляде и движениях, которая присуща евнуху, посланному куда-нибудь с незначительным поручением сильными мира сего. Подозрений такой человек в гареме не вызывает совершенно – он свой, а значит, имеет полное право здесь находиться. И спешить куда-то тоже имеет право. Наверняка, если такого евнуха остановить, то выяснится, что кызлар-агасы, а то и кто-нибудь из султанш, отослал его с важнейшим поручением. Скажем, дынь свежих поискать, ибо захотелось спелого лакомства посреди ночи. Или довести до сведения нерадивой служанки, что завтра госпоже следует принести платье именно сливового оттенка, а не персикового, как служанка себе наверняка надумала. И не важно, что госпожа ей про этот персиковый оттенок с полудня все уши прожужжала, – виновата все равно служанка, должна была догадаться, в следующий раз, так и быть, госпожа евнуха пошлет к непутевой. Таких женских разговоров Мурад тоже вдоволь наслушался.
Интересный способ скрыть важное, положив его у всех на виду. Тоже надо будет запомнить.
Ах, сколько же всего интересного скрывается в ночных переходах якобы спящего гарема!
Осман подошел к одной из неприметных дверей и отпер ее. Мураду пришлось проморгаться, чтобы увериться, что собственные глаза не подвели его.
Визирь Кара Давут-паша, кто бы мог подумать? Мурад, конечно, рассчитывал увидеть искателя приключений и уже заранее прикидывал, как бы напугать этого наглеца хорошенько, чтоб дорогу сюда забыл, а затем мимоходом намекнуть на проделки Османа Мустафа-аге, главному чернокожему евнуху, но такое!.. От возмущения и негодования в груди что-то сжалось. Да как он посмел? Как посмел?! Он ведь женат на родственнице султана! Стал визирем, пользуется всеобщим уважением! Мало ему, козлобородому кобелю?
– Прошу, господин. – Осман коротко поклонился и повел визиря куда-то вглубь гарема. Мурад украдкой последовал за ними, кипя от злости. Постепенно, впрочем, гнев утихал, сменяясь холодным, расчетливым интересом.
Не похоже было, чтобы Кара Давут-паша отправился на поиски любовных утех. Сам Мурад, конечно, далек был пока что от услад плоти, но читал, как именно проявляется любовное томление. У Кара Давут-паши признаки такового отсутствовали напрочь. Скорее почтенный визирь напоминал воина, готовящегося к битве.
Постепенно стало угадываться, в какой коридор на этот раз свернет Осман, и Мурад почти разочарованно пожал плечами. Вероятнее всего, Давут-паша всего-навсего собирался навестить почтенную тещу, Халиме-султан. Но почему же тогда среди ночи? Днем дела обоим не давали встретиться?
К Халиме-султан Мурад в последнее время и не заглядывал. Она перестала быть ему интересна уже давно: ее партия при дворе потеряла всяческий вес, и даже юные жены султана Османа, Айше-султан и Акиле-султан, выказывали Халиме-султан исключительно пренебрежение. Пожалуй, с уважением к ней продолжала относиться лишь Кёсем-султан, мать Мурада, ну так она ко всем хорошо относится, да и сама, честно признаем, в последнее время участия в делах дворца почти не принимала!
А вот зря, похоже, не заглядывал. Что-то очень интересное намечалось…
Кара Давут-паша зашел к Халиме-султан, склонился перед ней низко, поцеловал руку:
– Моя госпожа…
– Все готово? – спросила Халиме-султан вместо приветствия.
– Да, госпожа. Мой человек готов исполнить все повеления и прервать наконец нить жизни этого никчемного правителя, обманом взошедшего на престол!
Мурад, казалось, весь превратился в одно огромное ухо. Надо же! Кто бы мог подумать, что Халиме-султан окажется куда смелей, чем все это огромное зловонное болото, именуемое султанским дворцом?
До сих пор Кара Давут-паша в целом Мураду скорее нравился. Настоящий воин, участвовавший в боях и на суше и на море. Но заговорщик?
– Отлично, мой дорогой! – В голосе Халиме-султан звенели злость и возбуждение. – Очень, очень хорошо. Тогда поведай мне о своем плане!
– Янычары готовы, госпожа. Знать нас тоже поддержит. Мало кому охота смотреть, как Хаджи Мехмед Эсадуллах и Пертев-паша вертят нашей державой, будто женской половиной собственного дома!
– Ну, кто там кем вертит… – Халиме-султан, не скрывая иронии, усмехнулась.
– А ты не знаешь, госпожа, что скажет… – Кара Давут умолк, но Халиме поняла вопрос. Впрочем, не нужно было быть ученым улемом, чтобы его понять!
– Что скажет Кёсем?
Кара Давут-паша молча склонил голову.
Наблюдающий за заговорщиками Мурад словно бы забыл, как дышать. Неужто матушка тоже участвует в этом заговоре?
Нет, не может быть! Кёсем-султан выше всего этого!
– Кёсем-султан выше наших… мелких дрязг с султаном Османом. – Каркающий смех Халиме-султан заставил Мурада потрясенно выдохнуть. Неужто женщина умеет читать чужие мысли? По спине пробежали холодные мурашки.
– Но если говорить серьезно… – Халиме сардонически искривила губы, – то, полагаю, Кёсем-султан промолчит. Что, по-твоему, должна сказать женщина, сына которой нынешний султан велел убить, якобы защищая свое право на трон? А я ведь точно знаю, что Мехмед и думать не думал на этот трон претендовать. И ты это знаешь, и Кёсем знает… Да покажите мне в Высокой Порте хоть одного человека, который этого не знает! Кроме Османа: лишь Аллах, да еще, может, шайтан ведают, что творится в его голове! Что скажет Кёсем-султан, когда узнает об убийстве человека, велевшего – все так говорят! – застрелить на празднике собственного сына, лишь бы тот не стал его наследником? Во имя Аллаха, да по сравнению с Османом мой Мустафа – светоч разума! Он, по крайней мере, никогда не велел казнить родичей! И давай начистоту, дорогой мой Кара Давут. Что должна сказать женщина, сыновья которой рано или поздно унаследуют трон?
– Моя госпожа… – Похоже, Кара Давут был потрясен не меньше Мурада, который до крови кусал губы, чтобы не выдать ничем своего присутствия. – Моя госпожа, маленький шахзаде Омер отошел к Аллаху вследствие несчастного случая…
– Да неужели? – Халиме изящно взмахнула рукой и, повинуясь этому легкому жесту, Кара Давут тут же умолк. – Ты так мало знаешь о том, что происходит во дворце, мой дорогой… Возможно, это и к лучшему. Осман оттолкнул Хадидже, а значит, сын шахзаде Османа трона не наследует, но вот старший сын султана Османа – дело совсем другое.
– Убить собственного сына? Невинного младенца, прожившего на свете менее года? – казалось, Кара Давут не верил собственным ушам. – Какой же отец на такое способен? Я еще понимаю, когда шахзаде устраивает заговор против отца, но вот так… Да кем же нужно быть для такого?
– Тем, кто возомнил себя великим султаном, – пожала плечами Халиме. – Тем, кто мечтает очистить кровь султанов от инородных примесей, сделав ее исключительно османской. Затея, на первый взгляд, благородная, но… Для такого нужно быть сумасшедшим, мой дорогой зять. Сумасшедшим, который забыл обо всем – включая цвет крови в своих жилах.
Почти против собственной воли Мурад кивнул, соглашаясь со словами Халиме-султан. В голове у мальчика подобное не укладывалось совсем. А он-то думал, что убийство Мехмеда – это самое ужасное из злодеяний султана Османа! Но он не только братоубийца, оказывается, он велел убить невинного ребенка, собственного сына, свою же кровь!
Как так можно? Кара Давут-паша прав: султаны всегда убивали шахзаде, посягнувших на трон, когда их время не наступило, и это вполне можно понять. И простить, да, простить тоже можно. Власть султана священна, равно как и власть отца над сыном, и преступать эту связь – значит пойти не только против отца, но и против Аллаха. Однако и у такой связи есть ограничения! Убийство невинного младенца тоже неугодно Аллаху. Отец должен беречь и воспитывать сыновей, а не убивать их ради своих гнусных замыслов!
Мурад дрожал, хотя ночь выдалась достаточно тихой и теплой. Дрожал от осознания жути, которая творилась в душе проклятого человека, занявшего трон Оттоманской Порты исключительно попустительством Аллаха!
Халиме-султан права: уж лучше безумный дядя Мустафа! Он не велит казнить близких родственников. И… он не так уж сильно подчиняется Халиме-султан. Скорее уж, зависит от матушки самого шахзаде Мурада.
Мысль была новой. Взрослой. И почему-то странно приятной.
– Я знаю, – продолжила Халиме-султан, – нам с тобой помогают… наши друзья, но они заинтересованы лишь в восстановлении утраченного равновесия сил. Что бы они ни хотели от нас с тобой, дорогой зять, они куда большего хотят от моего Мустафы… а знающие люди – от Кёсем. Что ж, да будет так. Я добровольно уступаю Кёсем-султан первенство, я прежде всего мать и потом уже султанша… во всяком случае, теперь. А Кёсем-султан… она прежде всего заботится о благе Блистательной Порты. Ты знаешь это, и я это знаю. Хотя обо всей державе я такого, конечно, сказать не могу… – Халиме-султан захихикала.
Мурад улыбнулся: даже Халиме-султан знает, что его мама заботится об Оттоманской Порте! В этот миг он как никогда ранее чувствовал гордость за мать.
– И поэтому, – продолжила Халиме-султан, – отвечая на твой вопрос, милый зять, я скажу: Кёсем-султан промолчит. Промолчит, как молчала, когда султан Осман убил ее сына, как молчала, когда пытались убить ее саму. Потому что сейчас султан Осман несет угрозу государству, а ее младшие дети еще слишком малы. Кёсем-султан промолчит и подождет, куда ей торопиться? Мустафа займет трон, а Кёсем-султан встанет рядом с ним. Чего ей еще желать? Так что не о ней надо бы тебе беспокоиться, друг мой. Скажи, твой человек действительно готов сделать то, о чем мы говорим?
– Да, госпожа, – поклонился визирь. – Он и впрямь готов. Клянусь, мы уничтожим человека, попирающего заветы Аллаха, позорящего род Османов самим своим существованием! Он забыл о тебе, госпожа, – что ж, он вспомнит, как несправедливо с тобой обошелся! Как наплевал на интересы всей державы ради жажды наживы двух семейств, забывших гордость и стыд!
И Халиме-султан снова хрипло расхохоталась.
Размышлял о происшедшем Мурад всего ничего. Его долг казался ему предельно ясным. Разумеется, матери ни о чем рассказывать не следует. Мама – прекрасная женщина, но женщинам совершенно необязательно вникать в мужские дела. На Кёсем-султан и без того слишком много сваливается. Вон проклятый братец Осман… свалился.
У матушки большое сердце, она хотела всех помирить, со всеми подружиться. Мурад понимал эти чувства, но невозможно орлам дружить с шакалами-падальщиками! К заговорщикам шахзаде Мурад тоже не испытывал теплых чувств, но в этом случае они могли оказаться полезными. А потом… потом будет как-нибудь совсем потом, позже. Шахзаде Мураду было страшно интересно оказаться причастным к взрослым тайнам и заговорам. Все знать – это же основа мудрого правления, верно? По крайней мере, учителя так говорили. Но сейчас шахзаде чувствовал возбуждение совсем иного рода. Ярость в его душе переплелась со скорбью об убитом Мехмеде.
Старший брат всегда был рядом, всегда мог помочь и поддержать – теплым словом, улыбкой… Османа считать братом не получалось, как ни крути: старший шахзаде слишком мало времени проводил с «малявками», разве что Мехмеда не обходил вниманием. Как выяснилось, его внимание к Мехмеду было вниманием ядовитой змеи, готовящейся к броску! Мехмед был совсем другим. Он всерьез отнесся к данной в детстве клятве, он был верен брату. Даже бежать отказался, когда дело приняло серьезный оборот! Мурад знал: мать умоляла Мехмеда покинуть столицу, мать уже тогда понимала, насколько прогнила душа Османа, как мало там осталось братской любви…
Что ж, женщины всегда чувствуют такое куда острее мужчин. Когда он, Мурад, станет султаном, то никогда не будет отвергать женские намеки подобного рода. От мудрой женщины, разумеется. Такой, как мать. А вот Мехмед не внял мольбам Кёсем-султан, за что и поплатился головой.
Значит, теперь пришла пора расплатиться жизнью самому Осману!
Нет уж, раскрывать тайны заговорщиков Мурад не собирался. Более того, он считал своим долгом проследить, чтобы коварным замыслам Халиме-султан не помешал никто, включая Кёсем-султан, чтобы никто не заподозрил, какие замыслы вынашиваются в тиши женских покоев. А уж когда заговорщики добьются своей цели… Тогда – и только тогда! – можно будет наказать подлых собак, посмевших покуситься на священную кровь владык Высокой Порты.
Только тогда.
И ни минутой ранее.
Глава 17. Рюстем’ин дэв иле савашени
«Битва богатыря Рустама с дэвами»: одна из коротких сценок по лицевую сторону экрана, которую в театре теней о Карагёзе и Хадживате разыгрывают живые актеры, давая мастерам-кукловодам за занавесом подготовить новый набор марионеток к очередному выступлению
Мурад почти бежал к Едикуле, втайне радуясь, что матушки нет во дворце, что никто за ним сейчас не наблюдает, – не до того.
Семибашенный замок Едикуле… Страшная тюрьма для противников султана, которая теперь станет местом гибели султана. Наверное, это правильно, так и должно быть, лихорадочно размышлял Мурад, стараясь держаться в стороне от беспорядков на улицах Истанбула.
Беспорядков… Ну, можно назвать это и так. Наверно, ни один мятеж не обходится без чего-то подобного.
Его тоже не замечали – кого заинтересует мальчишка в обносках? Мурад тщательно разыскивал именно такие, и лицо грязью старательно вымазал, и о руках не забыл. Босиком ему было бегать не впервой, учитель воинских наук часто заставлял его проделывать подобное упражнение – не в наказание, но для общего укрепления. На резонный, по мнению Мурада, вопрос, зачем такая наука шахзаде, старый, покрытый шрамами янычар в отставке коротко ответил: «Пригодится». Ну вот, пригодилось. Теперь не забыть сказать учителю спасибо.
Нужно было успеть вперед заговорщиков, чтобы не пропустить самое интересное, а потому Мурад торопился, пытаясь, однако, жаться к стенам и беречь спину. Глаза его тем не менее жадно впитывали сцены, на которые не подобало бы смотреть шахзаде, будущему султану… по крайней мере, матушка наверняка сочла бы именно так. И была бы совсем неправа.
Все эти мертвые люди… Женщина с распоротым животом и бесстыдно задранным подолом, лежащая у стены в луже собственной крови. Старик, бессильно скрючившийся посреди городской площади, – шея свернута набок, словно сухая щепка. Сипахи со страшными ранами – Мурад даже сначала не понял, чем они были нанесены, а потом его осенило: вилы же! Обычные крестьянские вилы!
Да, матушка была неправа. Именно в этом вопросе, в остальных она, конечно же, мудрейшая из женщин. Но такие картины будущему султану видеть просто необходимо, чтобы понимать, чем оборачиваются городские беспорядки.
Возле мальчишки-ровесника, валяющегося ничком на пропитанной кровью земле, Мурад остановился. Присел на корточки, воровато оглядевшись, но никого рядом не было. Положил ладонь на темноволосый затылок умершего, шепнул:
– Я не знаю тебя, брат, но когда я стану султаном – а я им стану, клянусь! – я прослежу, чтобы зачинщики подобных мерзостей были публично казнены и кровь их потом была смыта в море. Клянусь тебе, брат.
Он и сам не знал, кому обещал это: то ли мертвому мальчишке на земле Истанбула, то ли мертвому Мехмеду из старых жутких воспоминаний… Но клятва была дана, и хрипло каркающие вороны ее услышали. Оставалось надеяться, что услышал и Аллах.
Едикуле, Семибашенный замок, был все ближе, нависал над Истанбулом, как султанская карающая длань. Начитанный Мурад узнал Посольскую башню, предназначенную исключительно для неверных посланников чужих владык, рискнувших навлечь султанский гнев. Осман, разумеется, был брошен совсем в другие застенки. И Мурад, подслушавший очередной разговор Кара Давут-паши с Халиме-султан, знал, куда именно бросили этого мерзейшего из когда-либо рожденных женщиной существ!
Правильно сделали! Зиндан, лишенный окон, с высоченными стенами, куда солнечный свет проникает едва-едва, где не может расти ничего живого, где нет даже отхожего места, – самое то для человека, приказавшего убить собственного брата и собственного сына-младенца! Мурадом овладело какое-то странное, ликующе-торжественное возбуждение, которое он сам приписывал жажде справедливости, некая исступленность чувств, обостряющая и слух, и взор, наполняющая тело теплой энергией. Шахзаде точно знал, что ему следует сделать, и собирался привести свой план в действие.
Он просто обязан увидать все собственными глазами!
Да, взбираться по стенам Едикуле – это совсем не то же самое, что ползать по увитым плющом стенам султанского дворца. Здешняя стража хорошо следила, чтобы никакая растительность не обвивала суровые камни Семибашенного замка. Но где сейчас та стража? В кровавой сумятице, охватившей Истанбул, так легко затеряться, да и Кара Давут-паша наверняка отдал соответствующие распоряжения… Так или иначе, но караульные помещения Едикуле пустовали. И то сказать – когда у тебя в казематах держат свергнутого султана, лучше в это время быть где-нибудь подальше!
Что ж, взобраться по стенам Едикуле сложно, действительно не в пример труднее, чем по стенам родного дворца… однако не невозможно. И Мурад с этим обязательно справится!
Сжав зубы и старательно выровняв дыхание, шахзаде примерился и уцепился пальцами за едва приметный выступ в стене. Он не знал, сколько времени ему понадобилось. Знал только, что седому наставнику, научившему его определять направление ветра, следует сказать еще одно «спасибо». Ветер, прижимавший его к стене, несколько раз выручал Мурада, не давая упасть, когда, казалось бы, не упасть было уже немыслимо.
Если б Мурад знал с самого начала, насколько тяжелым окажется подъем на башню, он бы, наверное, отступился. Но не тогда, когда он на середине пути и двигаться вверх куда удобней, нежели вниз! Наконец Мурад подтянулся в последний раз, затем подполз к дыре в потолке и заглянул внутрь.
Свергнутый султан Осман сидел у стены и бездумно водил пальцами по серым кирпичам. Заговорщики всего лишь прокатили его на тележке до Едикуле. Осману оставили одежду, сапоги, даже кинжал с янтарным навершием, – может, надеялись, что он сам себе перережет горло, облегчив всем участь? Если так, то Кара Давут-паша крупно просчитался: не таким человеком был Осман, чтобы сдаться без боя.
Они вошли. Отблески от факелов заметались по стенам. Осман поднял голову и приветствовал своих пленителей кривой усмешкой. Их было пятеро; предводительствовал человек средних лет с аккуратно подстриженной бородкой и подрагивающими руками. Сабля, болтающаяся на его поясе, выглядела скорее дорогой игрушкой, нежели боевым оружием: рукоять позолоченная, с крупными рубинами.
– Я не знаю тебя, – равнодушно сказал Осман. – Представься своему султану.
Человек вздрогнул и собирался было ответить, но в этот момент взгляд Османа упал на зашедшего последним Кара Давут-пашу.
– А вот тебя я знаю, – вымолвил Осман. – Ты мерзавец и предатель, твоя голова будет красиво смотреться на колу.
– Предатель здесь ты! – выкрикнул предводитель группки заговорщиков. – Ты предал свою страну, своего брата и своего сына, чудовище, и ты заплатишь за это перед Аллахом и перед людьми!
– Я – султан, ты, безродный пес, не ведающий приличий. – Голос Османа звучал по-прежнему глухо и равнодушно. – Я имею право делать то, что сочту нужным. И даже перед Аллахом у султана есть право на десять невинных душ в день.
– Довольно! – Звучный голос Кара Давут-паши, привыкшего командовать в сражениях, гулко разнесся по зиндану, и в этот миг Осман бросился вперед.
Зашипел, упав на песок, один из факелов.
Он был хорош в схватке, брат-предатель, и это Мурад, пускай и неохотно, но признал. Хорош, да. Но против пятерых бойцов даже у султана Османа не было шансов.
Может, раньше, когда он регулярно тренировался и всегда поддерживал себя в форме… но не сейчас. Султан Осман был далеко не так силен, как шахзаде Осман, что бы там ни воспевали придворные льстецы-поэты.
Скользящим прыжком миновав человека с позолоченной саблей (похоже, его Осман не счел достойным противником), он одним ударом кулака в висок оглушил следующего заговорщика – угрюмого широкоплечего верзилу. Человек, стоявший рядом с широкоплечим, успел обнажить саблю, но и Осман выхватил свой кинжал – и клинки со звоном скрестились в освещенной алыми сполохами факелов темноте.
Достойной эту драку назвать было нельзя. Она была грязной, иного слова не подберешь. В ход шли кулаки, колени, зубы и ногти. Замерев от ужаса, Мурад наблюдал, как благородный кинжал Османа остался в боку одного из заговорщиков, как бывший султан полетел на землю от пинка в живот, но сумел подняться, и тут рука Кара Давут-паши метнулась вниз, и глаза Османа вылезли из орбит, – похоже, визирь тоже был знаком с основами уличных драк и ухватил своего султана за мужское достоинство, как следует сжав кулак… Руки Османа взметнулись и стиснули визирю горло, но в этот момент в драку вмешался тот, с золоченой саблей, которую он так и не выхватил из ножен. Может, и верно поступил – толку от нее на маленьком пятачке зиндана все равно было бы мало. Но человек с позолоченной саблей поступил иначе: он вытащил кинжал самого Османа из раны собственного товарища и с размаху всадил клинок в грудь свергнутому султану.
Осман издал короткий полустон-полувскрик и медленно разжал руки. На лице поочередно отобразились сменяющие друг друга неверие и ярость, а затем почему-то оно на краткий миг просветлело, словно с сердца султана Османа свалился огромный гнет. Султан улыбнулся – и рухнул на утоптанный, уже щедро политый кровью песок.
То, что случилось дальше, Мурад запомнил на всю жизнь. Заговорщики, оправившись от ужаса, всем скопом бросились на поверженного султана, и Кара Давут-паша не отставал от прочих. Они топтали убитого ими, выкрикивая оскорбления, заставившие бы покраснеть самого иблиса, плевали на его лицо, затем все-таки достали сабли и принялись кромсать мертвое тело. Похоже, весь тот страх, который они испытывали перед живым Османом, сейчас возвращался к нему мертвому.
Они напоминали свору грифов, пирующих на теле убитого льва.
Нет, закусил губу Мурад, нет, все совсем не так! Просто стервятники заклевали шакала. Вот так все и было. Так и только так!
Шахзаде испытывал чувство гадливости и странный восторг. Справедливость, пусть и страшная, но свершилась. Возможно, из-за того, как все произошло, и не следует горевать. Осман жил как собака и получил воистину собачью смерть!
Первым опомнился Кара Давут-паша.
– Довольно! Нам нужны доказательства. Что-то, что мы можем предъявить для опознания. Все должны твердо понять, что султан Осман мертв!
Человек с позолоченной саблей в последний раз плюнул на труп и в исступлении выкрикнул, обращаясь не к визирю, а к мертвецу:
– Ты говоришь, что не знаешь меня? Что ж, твой отец меня знал, вынудив сменить имя, оскорбив и опозорив! И сегодня, клянусь адом и шайтаном, я отомстил сполна! Султан… Порченное Ахмедово семя, вот кто ты, пес!
Затем он взмахнул саблей еще раз, наклонился, поднял отсеченную руку Османа и с поклоном преподнес Кара Давут-паше:
– Вот, господин! На ней приметный перстень. А еще вот…
Сабля свистнула еще раз.
– Шрам возле его уха, господин. Я срезал тот самый клок кожи, где его хорошо можно разглядеть.
Кажется, Кара Давут-паша тоже слегка вздрогнул – такая чистая, беспримесная ненависть вперемешку с безумием плескались сейчас в глазах его подчиненного. Тем не менее визирь быстро овладел собой и кивнул:
– Хорошо, Азиз. Полагаю, этого достаточно.
– Ты должен знать, господин… – Человечек дышал тяжело, но счастливая улыбка не покидала его губ. Очень безумная счастливая улыбка. – Мое истинное имя – Челик, и я был внуком безвременно почившего Йемишчи Хасан-паши, великого визиря, подло убитого султанским родом! Шахзаде Ахмед оскорбил меня, вынудив упасть в глазах всего мира, заставив удалиться от родни, но сегодня я вернул свое с лихвой!
– Хорошо… Челик, – кивнул Кара Давут-паша, – твои сегодняшние деяния не будут забыты. Клянусь, тебя вознаградят по достоинству!
– Это, – потряс отрубленной рукой Челик, – наилучшая мне награда!
«А другая награда все равно найдет тебя вскорости», – одними губами прошептал шахзаде Мурад. Что-то подсказывало ему, что, по мнению Кара Давут-паши, истинным вознаграждением безумцу должна служить смерть, скорая, но мучительная, и с этим мнением шахзаде Мурад был абсолютно согласен. С одним-единственным уточнением: Кара Давут-паша должен умереть там же, где умрет этот Челик, да поразит Аллах его сердце и печень!
Посланник Аллаха (мир ему и благословение Аллаха) говорил: «Человек исповедует ту же религию, что и его близкий друг. Так пусть же посмотрит каждый из вас, кто является вашим близким другом!» Кара Давут-паша водился с кровожадными безумцами. Так кто же он сам таков?
О том, какова Халиме-султан, Мурад старался не думать. В конце концов, она женщина, а женщины слабы.
Забрав с собой отрубленные части тела бывшего султана и своих раненых друзей, заговорщики покинули зиндан. На полу остался чадить оброненный факел.
Когда убийцы ушли, с потолка зиндана бесшумно опустилась веревка. По ней проворно слез одиннадцатилетний мальчик. Слез – и остановился возле обезображенного тела. Внимательно все осмотрел, улыбнулся, глядя на отрубленную руку. Возле обрубка подсыхала лужица крови.
Затем шахзаде Мурад взялся за рукоять кинжала и с усилием вытащил его из груди покойника. Янтарная рукоять загадочно мерцала в крепких мальчишеских руках, лезвие было густо обагрено кровью.
– Это, – сказал Мурад тихо, глядя в невидящие, мертвые глаза султана Османа, – кинжал моего отца. Нашего отца, хоть ты его и недостоин. Ты был недостоин отца, Осман, ты был недостоин своей почтенной матушки, недостоин своего невинного сына, убитого – все так говорят! – по твоему приказу. Ты был недостоин трона, Осман, и ты недостоин этого кинжала, будь ты проклят! Гори в огненном озере вечно, Осман!
Собственные слова показались юному шахзаде удивительно правильными. Так и надо, видит Аллах! Только так и надо.
Кровь на лезвии кинжала странным образом гармонировала с таинственно мерцающим камнем навершия. Какой удивительно соразмерный клинок! Сколь он совершенен, сколь правильно выбран камень, какой хорошей стали лезвие!
– Ты мой, – шепнул Мурад, поглаживая теплый камень на рукояти. – Ты совсем, совсем мой.
«Ты мой, – шевельнулось странное эхо на задворках сознания. – Ты совсем мой, и никак иначе».
Мурад проморгался, пытаясь понять, что же это было. Тишину нарушало лишь потрескивание догорающего факела. Где-то в вышине над Едикуле кричала одинокая чайка. Воздух даже в зиндане нес в себе отголоски гари – ветер дул со стороны Истанбула: пожар там уже потушили, но чадящие развалины будут дымиться еще долго.
Дверь заговорщики оставили открытой – то ли хотели, чтобы вернувшиеся стражи отыскали тело свергнутого султана, то ли им просто было все равно. Мурад дернул за веревку, и особый узел, которому его обучил один из наставников (и вправду нужно будет поблагодарить их всех, ведь уроки каждого пригодились!), развязался. Веревка упала прямо на окровавленный песок. Собрав ее в кольца и прикрепив к поясу, юный шахзаде направился к выходу.
На пороге он обернулся. Черты лица покойника невозможно было разглядеть – оно распухло и, кроме того, часть лица была попросту отрублена, но Мураду почему-то казалось, что на Османа перед смертью снизошло спокойствие. Неприятная мысль. Шахзаде предпочел бы, чтобы вероломный старший брат страдал.
Впрочем, какая разница? Осман мертв, причем умирал нелегкой смертью. Вот и все, что имеет значение. Теперь можно будет предать заговорщиков справедливой казни.
Мурад развернулся и пошел к выходу из зиндана. Прочь, прочь из Едикуле, в бушующий Истанбул и величественный султанский дворец! Туда, где и место будущему султану Мураду.
На губах шахзаде играла очень неприятная улыбка.
* * *
Все знают, что Кёсем любит гулять по саду и не любит гулять одна, ну так есть на то у нее две младшие компаньонки, две Хадидже, злая и добрая. Есть в этом определенная прелесть: когда у помощниц на двоих одно имя, не надо запоминать лишнего. Сегодня одна Хадидже неслышной тенью следует за султаншей, приотстав на полшага, завтра другая – какая разница? Для самой Кёсем, наверное, и нет никакой. Они ведь даже и внешне похожи, и одеваются одинаково, разве что одна немного повыше, почти вровень с султаншей, а вторая ниже на полголовы. А что одна злая, а другая добрая, так ведь это не для Кёсем они таковы, это всем прочим надо издалека смотреть и заранее начинать бояться, если не та Хадидже сегодня идет за султаншей неслышной тенью.
О Аллах, как есть не та! Лучше убраться с дороги подобру-поздорову, пока не заметили…
– Пей!
– Госпожа! Умоляю, сжалься!
– Пей. Ты ведь хочешь жить, правда? Ну так пей.
Акиле рыдала, трясла головой, уворачиваясь от страшного тонкогорлого кувшинчика. Хадидже она разжалобить не пыталась, знала, что бесполезно. Все знали. Но чуть позади Хадидже стояла Кёсем, а Кёсем добрая, она помогает и никогда не бывает жестока к проигравшим, это ведь тоже знают все.
– Госпожа! Смилуйся! Ты ведь тоже теряла ребенка… сына! Ты же знаешь, как это страшно!
Кёсем смотрела в сторону и чуть вверх, словно все происходящее не имело к ней ни малейшего отношения. Лицо ее было спокойным и бесстрастным, как маска, но эта бесстрастность пугала более, чем злая улыбка Хадидже.
– Пей. И останешься жить, только скинешь ублюдка.
– Госпожа, умоляю!
Кёсем чуть повернула голову – не в сторону султанской вдовы и не от нее, просто следя взглядом за перепархивающей с ветки на ветку птичкой. Лицо ее по-прежнему было безмятежно.
– А впрочем, можешь не пить, – сказала Хадидже вдруг очень спокойно и буднично. И шагнула назад так неожиданно, что Акиле не удержалась на ногах, упала на колени, зарывшись ладонями в песок. Рядом с ее левой рукой на дорожку упал страшный кувшинчик. Акиле отдернула руку, словно обжегшись, осела на пятки, смотрела с ужасом. – Можешь не пить, мне все равно. Тогда тебя задушат подушкой. На шелковую удавку даже и не смей надеяться, много чести.
И, обращаясь уже к Кёсем, тем же тоном добавила:
– Пойдем, госпожа. Ты была права: тут действительно нет ничего интересного.
Кёсем молча кивнула и с тем же бесстрастным лицом пошла вглубь сада, Хадидже пристроилась на шаг позади за левым плечом, как и всегда, не обращая ни малейшего внимания на рыдания и мольбы за спиной. До самых ворот Хадидже так и не обернулась, чтобы проверить, выпьет Акиле отраву или нет?
Ей и в самом деле было все равно.
Старая Алтынаджак опустила на пол уставленный многочисленными чашками, блюдами и мисочками и источающий соблазнительные ароматы поднос и осторожно поскреблась в дверь. Приоткрывать ее или стучаться громко она даже и не пыталась, наученная горьким опытом. Две помощницы последовали ее примеру и тут же торопливо отбежали к дальней стене коридора, ей же отступать было некуда. Приходилось собирать в кулак всю имеющуюся храбрость и напоминать гневной султанше, что завтрак подан. И надеяться, что откроет хорошая Хадидже, а не та, у которой кошачий глаз и нрав не лучше, и уж тем более не сама Кёсем, чье настроение в последнее время меняется, словно погода у моря: никогда не знаешь заранее, в штиль попадешь или внезапный шторм на тебя обрушится.
Ну вот кто может сказать, почему они не открывают? Увлеклись разговором и не слышат? Или вообще гулять ушли, все ведь знают, как любит Кёсем гулять по дворцовым садам… Или просто не торопятся? И что будет большей наглостью и большим проявлением неуважения – дать горячим блюдам остыть или же поскрестись еще раз?
Служанка все никак не могла решиться повторно заявить о своем присутствии, но тут дверь распахнулась и в коридор выглянула Хадидже. Взглянула так, словно по животу полоснула кривыми когтями, выдрала сердце у бедной служанки, предпочтя на завтрак его, а не ароматную пахлаву. Ох, не повезло-то как! Не та Хадидже, которая хорошая. Другая… Плохой глаз у этой Хадидже, ой, до чего же плохой! Все знают. На кого она скверно взглянет – с тем сразу неприятности приключаются, болезни или немилость султана. Нельзя злить эту Хадидже, себе дороже. Но ведь Алтынаджак и не злила, постаралась принести завтрак со всей возможной в ее годы расторопностью, даже и молодых помощниц подгоняла. Может, и не будет Хадидже гневаться? Может, не будет плохо смотреть?..
– Вон пошли.
Проводив насмешливым взглядом улепетывающих по коридору служанок – молоденькие стреканули первыми, словно вспугнутые зайцы, но и старуха от них не шибко отстала, – Хадидже хищно улыбнулась и занесла в покои Кёсем оба подноса. Тщательно распускаемые и поддерживаемые евнухами слухи и несколько устроенных на пустом месте приступов ярости – как от своего имени, так и прикрываясь маской Кёсем, – позволяли не беспокоиться об излишне любопытной прислуге: все очень быстро усвоили, что от султанш с настолько непредсказуемым и скверным характером лучше держаться на расстоянии. Никто больше не пытался заглянуть в окна, приложить ухо к поддверной щелочке или сунуться внутрь якобы исключительно по служебной надобности, если хозяйки почему-то долго не отвечают на стук. Да что там, даже стучаться и то более не пытались, шуршали под дверью и перетаптывались, ругаясь шепотом, кому сегодня деликатно царапать ноготочком створку мореного дуба, – и удирали тут же, стоило выглянуть.
Только вот и обслуживать себя обеим Хадидже теперь приходилось самим. Ну и ладно, спина не переломится. Зато как приятно каждый раз смотреть на до полусмерти перепуганных дурех! Наверняка ведь уверены, что спаслись буквально чудом, и другим теперь будут рассказывать всякие ужасы. Вот и славно. Вот и пусть рассказывают.
Меньше вероятности, что кто-нибудь особо глазастый и дотошный обнаружит вдруг в покоях Кёсем отсутствие самой Кёсем.
Свежие халаты принесли ранее, они лежали на придверном столике, все три. И все три предстояло измять и испачкать, чтобы с чистой совестью отдать служанкам ближе к вечеру. Хадидже поставила один из подносов на подоконник, кроша тут же слетевшимся на ежедневное угощение птичкам сахарный хворост, ловко поддевая его пальцами и намеренно пачкая руки жиром, – будет потом что вытереть о лишний халат. Есть не хотелось, но не отсылать же обратно? Тем более что кто-нибудь особо дотошный может и подумать – а чего это три затворницы стали вдруг есть меньше, чем ели ранее? А от такой мысли недалеко и до чего более неподобающего и опасного. Нет уж, лучше подкармливать птичек.
– Сегодня ты? – спросила Хадидже-вторая, расправившись со своим подносом и завистливо косясь на халаты. Она была младше всего-то на два года, а по росту так и вообще давно обогнала старшую приятельницу, но все равно оставалась младшей и ничуть, казалось, не возражала против подобной роли. Старшая Хадидже задумчиво осмотрела пустой сад, где живыми изваяниями застыли у ворот во второй дворик два охранника-Мусы, Красный и Желтый. Качнула головой:
– Нет. Давай-ка сегодня снова ты.
– Хорошо, – покладисто и вроде бы совершенно равнодушно согласилась младшая Хадидже, а старшая лишь ухмыльнулась наивности тезки. Вот же глупая! Думает, если старшая смотрит в сад, то не видит, как радостно заблестели у младшей глазенки? Думает, если говорить равнодушным голосом, старшая поверит, что младшей вовсе не нравится изображать из себя Кёсем, покуда та по каким-то государственным делам надолго отлучилась из дворца?
Даже известно, что это за государственные дела. Связаны они с шахзаде Яхьей, мертвым, самозваным, беглым и мятежным – вот так, всё вместе. Будто бы лелеющим какие-то злодейские замыслы. Или даже преуспевшим в них.
Конечно, не с желанием навестить свою подругу Башар и близнецов Крылатых (особенно одного из них…) связана отлучка султанши. О нет! Кто может такое подумать?! Старшей-то эта игра давно уже надоела. Вот как только игрой быть перестала, так сразу и надоела. Одно дело – изображать султаншу перед подругами ради шалости, в далеком… ну ладно, не таком уж далеком детстве, и совсем другое – прикрывать ее отсутствие в Дар-ас-Саадет. Но Кёсем с самого начала предупреждала, что за исполнение просьбы о спасении сына Аллах может потребовать от Хадидже намного больше, чем та готова отдать. Так что сделка честная, и потому через день приходится надевать высокие банные сандалии, обтянутые бархатом, чтобы не стучали, и прятать их под длинными полами халата валиде – к своему огорчению, старшая Хадидже так и не выросла, так и осталась маленькой птичкой. Издалека и когда лже-Кёсем одна, это не так заметно, но все ведь знают, что султанша не любит гулять по саду одна, а рядом с Хадидже-младшей рост не спрячешь, слишком очевидна разница.
А гулять надо.
Каждый день, и лучше подолгу. Чтобы все желающие видели, чтобы своими глазами могли убедиться: султанша вовсе не покинула Истанбул, вот же она, гуляет по тенистым аллейкам в сопровождении то одной Хадидже, то второй. А что никого не принимает и сама не наносит визиты, как ранее бывало, ну так мало ли, настроение скверное и никого видеть не хочется. Лучше не попадаться под горячую руку, все ведь знают, как суров и переменчив сделался ее нрав, а уж про злую Хадидже все и вообще молчать предпочитают, чтобы неприятностей на себя не навлечь неосторожным словом. Вон Акиле уж на что благоразумницей была, а все равно не убереглась, сказала, очевидно, что-то не то под горячую руку, когда Хадидже и Кёсем мимо проходили. Кёсем, может быть, и ничего, вошла бы в положение, знает, что такое потеря любимого, а Хадидже не столь великодушна. Заставила выпить отраву, не посмотрела, что бедняжка в тягости. Долго болела Акиле, еле жива осталась, а детки, мальчик и девочка, так вообще мертвенькими родились… или вскоре после рождения померли…
Нет, лучше уж держаться подальше, когда гуляет по саду Кёсем в сопровождении этой Хадидже, – целее будешь!
– Давай помогу накраситься, – со вздохом сказала старшая Хадидже, отрываясь от окна. Наводить красоту (особенно наводить правильно) младшая до сих пор толком так и не научилась.
Глава 18. Зейбек
В театре теней о Карагёзе и Хадживате – тип благородного персонажа, защитника, восстанавливающего справедливость. Вооружен он при этом лучше всех других персонажей, будь то воины, пираты или разбойники
Клан Крылатых, принимавший Кёсем в своих стенах, был ей уже знаком, а вот усадьбу их она разглядывала с нескрываемым интересом.
Никогда еще трехэтажный каменный дом не казался ей так похожим на неприступную крепость.
Впрочем, много ли она видала обычных домов? Султанша заперта в гареме, ей ни к чему, подобно обычной женщине, бегать по жилищам подруг, дабы обсудить последние базарные сплетни. Возжелай она – и всех подруг доставят к ней, предоставят покои в гареме и позаботятся об обеспечении этих подруг всем необходимым. Вот как с Башар дело было – во всяком случае, так оно было в глазах всего двора. Нет, совсем-совсем незачем султанше бродить по Истанбулу. Заодно и о безопасности этой самой султанши куда меньше забот, а помимо нее – о безопасности великого султана. Вот, к примеру, захватят негодяи заговорщики любимую наложницу султана или, убереги Аллах от беды, его почтенную матушку – и что вся Оттоманская Порта делать будет? Султан ведь может отказаться даже слышать о разумных мерах безопасности, подкрепляемых словами: «…а потом мы роскошную тюрбэ для вашей достопочтенной матушки возведем и похороним ее со всеми почестями»! И даже не головы заговорщиков, а головы истинных благодетелей Оттоманской Порты взлетят на стальные колья перед воротами дворца… Нет уж, нет уж, уважаемые, пусть лучше султанши сидят в гареме, как завещал Пророк, мир ему!
Да, в обычных домах обычных жителей Оттоманской Порты Кёсем-султан, почитай, и не бывала никогда. Зато об устройстве крепостей она, в бытность свою Махпейкер, любимицей шахзаде, узнала немало.
Вот, к примеру, положение о том, что «главная башня, она же донжон, которая сама по себе иногда составляет целый замок, должна быть обустроена так, чтобы ее можно было оборонять независимо от всех остальных построек» здесь, в доме клана Крылатых, исполнено неукоснительно. Небольшие хозяйственные постройки сделаны из легкого дерева, и поджечь их можно беспрепятственно, но изнутри дома, а снаружи до них еще добраться надо; к тому же во время пожара самому дому они никакого вреда не нанесут. Даже расположены так, что с учетом дующих здесь ветров дым пойдет не на окна дома, а на внешнюю сторону, то есть на захватчиков!
Да и сам дом… Нет, на первый взгляд он ничем не отличается от тех, что ей все-таки довелось мельком увидеть по пути сюда, сквозь узкие, а вдобавок еще и занавешенные оконца крытой повозки-куйнэ: каменный, выкрашенный в белое, балконы на втором и третьем этаже выдаются вперед, образуя своего рода портик, а сзади у него есть внутренний дворик, где должны отдыхать члены семьи… даже не дворик, а обширный двор: и бассейн там, и сад… Всё, как у людей, всё, как положено. Да только вот окна рядом с этими балкончиками устроены так, что не остается на балконах «слепых зон», а в двери едва-едва пройдет один человек! А уж дверь из самой комнаты тоже хороша: мощная, тяжелая, запирается на несколько засовов, и нигде в комнате нет вещей, способных послужить тараном: вся мебель легкая и плетеная, да и мало ее, той мебели, – пара столиков кофейных, ковры да подушки. Поди выбей таким двери! А из оконец, прорезанных в стене, очень даже можно пускать стрелы или пули в комнату, дверей совсем не открывая.
Внутренний садик тоже хорош. Все растения невысокие, а галереи, окружающие садик, крытые. Ну, прорвутся туда враги – что дальше делать станут? Гибнуть под выстрелами обороняющихся? Похоже, что иного им и не остается.
И так во всем. Можно сказать, что окна в доме необычные. Очень даже обычные – если рассматривать их не как окна, а как бойницы! А белая краска наверняка хорошо слепит врагов и очень плохо горит.
Когда Кёсем, не скрывая восхищения, поделилась своими наблюдениями с Карталом и Башар, те лишь улыбнулись и ничего в ответ не сказали. Да и в самом деле, что тут говорить? Глаза есть у каждого, и увидеть то, о чем сказано, могут запросто.
Из-за перегородки, разделявшей мужскую и женскую половины дома, вышел Доган. Покрутил головой, явно кого-то разыскивая, затем увидал Кёсем и легко улыбнулся:
– Джан-патриархи ждут тебя.
Джан-патриархи… Впервые Кёсем услыхала о них еще тогда, когда они не с султаном вовсе, а с шахзаде Ахмедом и его друзьями упражнялись в воинских искусствах. Кто тогда произнес эти слова первым – Доган, Картал? Ах, и не вспомнить уже… Как стремительно летит время, как безжалостно оно к душам смертных! Увы, Аллах сотворил мгновенья быстротечными. Может, затем, чтобы люди с большим почтением относились к его дарам, не тратя время попусту на суетные устремления, сосредоточившись на вечном? На дружбе и любви, к примеру, ведь в следующий раз Кёсем про джан-патриархов услышала от Башар и тогда еще удивилась тому, с каким почтением свободолюбивая и независимая подруга говорила о родоначальниках дома Крылатых. Такое уважение Башар выказывала разве что… своей старой и мудрой покровительнице Сафие-султан. Их общей покровительнице…
Кёсем помнила тот полдень, жаркий и томный, когда тепло, казалось, источали даже обычно прохладные узорчатые изразцы, покрывавшие стены гарема, а потому подруги устроились возле фонтана. Ветерок, почти не покидавший султанских садов, совершенно утих, и зной, словно липкая патока, покрывал, казалось, все тело, лишь немного утихая возле прохладной струящейся воды.
По-хорошему, следовало бы позвать евнухов с опахалами и служанок-гедиклис с фруктами и напитками, но Кёсем нарочно отпустила всех. Слишком мало времени отмеряла ей судьба для того, чтобы побыть рядом с подругой, каждую драгоценную минуту она жаждала прожить и прочувствовать. Посторонние при этих встречах казались кощунством, надругательством над священным таинством дружбы.
Башар, похоже, разделяла чувства могущественной султанши… нет, просто подруги детства, той, с кем вместе делила тоненький тюфяк и тяготы обучения сложным гаремным наукам, с кем вместе шалила и вместе возвысилась, – чтобы затем уйти в новый мир, к любимому человеку, в жизнь клана Крылатых. Уйти-то ушла, да только вот глупое сердце куда девать? Трепещет оно, неразумное, не может забыть старинную подружку!
Кёсем и Башар говорили одновременно о многом и ни о чем. В легкой, непринужденной болтовне ядовитые намеки и дружеские слова участия прятались легко, словно шипы в зарослях роз – или неприметное золотое кольцо в груде шелка. Так и только так можно было не опасаться соглядатаев, уши которых, как известно, в гареме торчат отовсюду. А потому – ищи, чуткое ухо, старайся, перетряхивай шкатулку, полную поддельных жемчужин, в поисках двух-трех настоящих!
Тогда-то и прозвучали слова «джан-патриархи».
– Они невероятные! – говорила Башар, и от улыбки подруги у Кёсем захватывало дух, а блеск глаз ее хотелось сравнить с веселыми солнечными зайчиками, гуляющими безвозбранно по океанской глади, под которой в глубинах упрятано немало диковин и чудовищ. – Они словно пришли из каких-то легенд. Знаешь, в которых имеются мудрые старухи – им еще батыры сосут левую грудь – и всеведающие старцы. И ведь не скажешь, что никто не сумеет им слова поперек сказать, – говорят, да еще как! Спорят с ними запросто, доказывают свою правоту. Но когда джан-патриархи говорят: «Будет так!» – все споры мигом заканчиваются.
Кёсем слушала подругу, блаженно щурясь и всецело отдаваясь моменту: журчанию ручья, нежному смеху Башар, которая как раз описывала такой вот спор мужа с неведомыми пока джан-патриархами, полуденному зною, который нынче казался вовсе не жгучим, а ласковым и сладким, будто та самая медовая патока, о которой грезят девчонки-гедиклис, большие охотницы до сладкого… Разумеется, память схватывала нужные обороты в речи Башар, которые позже нужно обдумать как следует, но главным было именно чувство общности, единения. Сейчас они вместе, и даже шайтана готовы посрамить, так им хорошо!
И вот нынче они снова вместе, снова им хорошо, пусть над их головой и нависает сразу несколько угроз, пусть небо хмурится, а на море готовится напасть чужеземная армада. Но таинственные джан-патриархи совсем рядом, только стоит за перегородку зайти… а зайти, похоже, придется, раз уж они настроены поговорить.
Джанбал и Джанбек… Имена Кёсем узнала лишь здесь, до того они оставались джан-патриархами, безымянными и оттого еще более таинственными. В самый раз для легенды, Башар дело говорила.
Теперь легенда ожила.
Доган и Башар встретились взглядами – словно поцеловались, и Кёсем с тоской подумала, что она так с Карталом не сумеет никогда. По крайней мере не здесь, не в этом доме, не там, где хозяйкой Марты. Другая женщина. Желанная или нет – дело вовсе не в этом. Дело в том, что Марты здесь хозяйка, а Кёсем – случайная гостья.
Когда-нибудь, может быть… да, когда-нибудь. Но не сейчас.
Картал поглядел на слегка замешкавшуюся Кёсем встревоженно:
– Боишься?
– Что ты, глупый…
Не ей бояться джан-патриархов, вовсе не ей, выжившей в дворцовой клетке, в которой каждый день происходят бои не на жизнь, а на смерть – бои, постороннему глазу невидимые, но от того не менее жестокие.
Кёсем легонько улыбнулась одними краешками губ и сделала шаг вперед.
– Что думаешь о ней?
Слова давались нелегко, словно горло заполонил песок. Да если вдуматься, то так оно и есть, только песок этот необычный. Это песок времени, появляющийся, когда во рту уже не осталось ни одного зуба, когда старость сделала тебя безобразной и лишь многочисленные внуки-правнуки упорно не желают этого замечать. Остальным заметно сразу, пускай эти «остальные» и притворяются, будто не видят, как морщины изуродовали лицо, как провалились губы, как поседели и изрядно проредились черные когда-то косы.
Все те, кто был когда-то дорог, давно уже там, наверху, в чертогах Аллаха. И лишь она, Джанбал, да еще Джанбек, до сих пор видят небо у себя над головой, а не под ногами. Зачем, спрашивается? Молодежь – она куда проворней, да и разума любому из клана Крылатых не занимать. Пора, пора бы уже Азраилу прийти да взмахнуть мечом, ан не торопится темный ангел, загулял где-то, ох, загулял!
Джанбал почти помимо воли фыркнула, затем потянулась за платком – тоненькая ниточка слюны пролилась на подбородок. Увы, старость не щадит никого. Но сама мысль о загулявшем ангеле, перебравшем хмельного, запретного на небесах вина, повеселила изрядно. И чалма у него небось на одно ухо сползла, и меч он где-то потерял, а теперь бегает да ищет!
Нехорошие мысли, грешные. Когда Джанбал попадет на суд Аллаха, ей каждую такую мыслишку припомнят, обязательно припомнят! Ну да Аллах всемилостив и милосерден, авось простит глупую старуху.
– Так что думаешь?
Темнота рядом с Джанбал всколыхнулась. В последнее время свет начал чересчур раздражать старческие глаза Джанбека и он предпочитал сидеть в глубокой тени. А самой Джанбал без хотя бы маленького огонька в плошке даже не спалось. Эх, старость-старость…
– Она неплоха, – наконец произнес Джанбек. – Нашему удальцу подходит.
«Лучше, чем Марты», – повисло в воздухе невысказанное. И, отвечая на невысказанное, Джанбал устало произнесла:
– Ну, «подходит» – это еще не все…
«Должен же он был хоть на ком-то жениться!» – не прозвучало в комнате, и Джанбек протестующе мотнул головой, в который раз не желая с этим непроизнесенным утверждением соглашаться.
Старый спор, очень старый. Его в этой комнате вели с того самого мига, как Картал пришел к джан-патриархам и объявил, что берет в дом жену, дочь Махмуда Железного. Как залог примирения берет, как уплату долга – но, впрочем, не поперек воли самой девицы. О да. Это уж точно.
Эх, Марты-Марты, несчастная чайка, не ведавшая в жизни истинного счастья… А ведь столько усилий для этого положила. От них-то не укрылось…
Конечно, Картал с женой был бережен и нежен. Конечно, исполнял все заветы Аллаха, берег Марты, выполнял почти все ее просьбы и честно воспитывал их общих детей. Многие женщины сказали бы, что Марты несказанно повезло: живет – будто песню поет, а что песня невеселая, так это ничего, спроси хоть у тех, кто не поет, а хрипит, потому как не живет, а лямку тянет. Ну а Марты… что Марты? Всегда в тепле, всем обеспечена, муж бережет и лелеет, уважителен, незлобив… Что-что вы говорите, правоверные? Не любит свою жену? Ой, да проглотите такие нечестивые слова! Впрочем, может, и не любит. Но заботится же, а что для женщины, создания слабого, может быть важнее?
Джанбал точно знала: да, Картал свою жену не любит. И догадывалась, что для Марты это тоже не секрет. Долю свою Марты несла с достоинством, мужа любила, детей растила, к старшим Крылатым была почтительна, к младшим – ласкова. Но знала. Таких тайн мужчине от любящей его жены никак не утаить, а Марты… да, она своего мужа любила. Может, если не любила бы, легче б стало: стерпелись, подружились, шли бы себе по жизни, как близкие друг другу люди, но не возлюбленные… Увы, не сложилось. Всегда между ними невидимой тенью, тончайшей стеклянной занавесью стояла Кёсем-султан. Стояла, молчала, улыбалась загадочно – и не давала Марты приблизиться к мужу на тот самый последний волос, преодолеть который порой сложнее, чем моря-океаны переплыть и с армией собакоголовых людей сразиться.
Джанбек с самого начала был против этой свадьбы, а вот Джанбал, подумав, решение Картала поддержала всем сердцем. Чего греха таить, надеялась, что стерпится да слюбится, ну и дети клану никогда лишними не будут. И вот теперь придется ситуацию как-то разрешать. Пока, впрочем, это не горит. Кёсем, даром что султанша, ведет себя скромней скромницы и тише тихони, с Марты всегда говорит уважительно, от Картала держится как можно дальше. Но как носа на лице не утаить, так и страсти этих двоих не спрятать: в одной комнате сойдутся, взглядами обменяются – и все, тащите ведра, правоверные, тушите занавески, пожар занялся!
– Она не испортилась… там. – Джанбек неопределенно мотнул головой, но Джанбал была твердо убеждена: кивок этот получился именно в сторону Топкапы. Все-таки ее Бек умел проделывать такие штуки.
– Там невозможно не испортиться, – покачала головой Джанбал, – но ты прав: эта женщина почти не поддается влиянию. Удивительной целостности женщина. Столько лет провела в султанском гареме и не утратила до конца ни совести, ни своеобразной честности.
Бек усмехнулся и снова кивнул. Джанбал не видела в темноте усмешку брата, но почувствовала ее, просто кожей ощутила. Странная это все-таки вещь, Аллахом созданная, – связь близнецов. Наверняка у Догана с Карталом все так же, даже еще сильнее, все-таки оба мужчины, а у брата и сестры есть что друг от друга скрывать, даже когда они близнецы… Ах, где-то он сейчас, мужчина всей жизни Джанбал, на каких небесах, когда ее дождется?
– Скоро мы с ними увидимся. – Джанбек положил ей руку на плечо. Как всегда, почувствовал ее мысль, для этого слов не требовалось.
– Думаешь? – недоверчиво произнесла она. Вот уже сколько лет тщетны эти надежды…
– Точно знаю. Не спрашивай откуда.
Бал, конечно, и не собиралась спрашивать, всем сердцем ощутив: да, встрече быть. Скоро.
Увы, но даже это нынче не так уж и важно: они пока на земле, и они – джан-патриархи. Если проклятье кинжала вновь набрало силу, то следует немедленно известить Кёсем-султан обо всем. А там уж пускай сама принимает решение, что делать и как с обретенным знанием поступить.
– Все началось давно. Очень, очень давно…
У старухи был резкий, каркающий голос. Впрочем, когда Джанбал переходила на шепот, получалось диво-дивное: шорох пересыпаемого между ладонями песка, за которым далекими пока еще раскатами угадывался обвал, сход каменной осыпи в горах.
– Роксоланка Хюррем-султан понесла и в положенный срок родила двойню, двух девочек.
– Двух? – глаза Кёсем удивленно распахнулись.
– Двух, – подтвердил сидящий в колышущемся полумраке старик. Он сильно сутулился, но даже это не могло скрыть могучего разворота его костистых плеч.
Голос у старика, в отличие от его сестры, был глубоким, лишенным даже намека на старческую хрипотцу. Звук, похожий на отзвуки горного эха.
Два столпа, две твердыни Крылатых. Джан-патриархи.
Теперь Кёсем очень хорошо понимала чувства Башар. Догану-то с Карталом хорошо, они привыкли, а на человека постороннего Джанбал с Джанбеком производили впечатление чего-то неизмеримо древнего. Словно огромный остров внезапно поднялся из глубин и явил изумленному взору древние города, в которых давным-давно жили полулюди-полузмеи.
– Близнецы всегда не к добру, – вновь вступила в разговор старуха, – ну а девочки-близнецы тем более. Хюррем-султан и без того в чем только не обвиняли, и колдовство в списке этих обвинений стояло не последним пунктом. А люди глупые, суеверные издавна считали близнецов отродьем иблиса. Что ж, иблиса, не иблиса, но эти девочки и впрямь были не простыми.
– Хюррем-султан родила их… не от Сулеймана Великолепного? – рискнула Кёсем спросить напрямик.
Старуха рассмеялась, будто ворона закаркала:
– Умная девочка! Может, ты уже и знаешь, от кого Хюррем-султан их родила?
Кёсем прикусила нижнюю губу, затем глубоко вздохнула и прошептала:
– Ибрагим-паша.
– Верно, – кивнула Джанбал. – Отцом этих двух замечательных дочерей был Ибрагим-паша. И у одной из девочек на виске имелась очень приметная родинка…
Джанбал подняла руку и коснулась собственного виска, прикрытого седыми прядями волос.
– Одну из девочек – ту, у которой родинки не было, – назвали Михримах и провозгласили дочерью султана Сулеймана. Тот, разумеется, признал ее своей. А почему нет? Он любил жену и доверял ей. А вот вторая дочь… Конечно, Хюррем-султан не могла допустить, чтобы кто-либо, кроме самых доверенных людей, узнал о ее существовании. Наверное, ей в голову даже приходила мысль избавиться от ребенка… тем или иным способом. Уверена, ты понимаешь.
Увы, Кёсем очень хорошо понимала. Еще бы ей, владычице Оттоманской Порты, не понимать! В султанском гареме очень хорошо умели избавляться от людей… теми или иными способами. И способов всегда хватало. Можно даже сказать, что способов имелось в избытке.
– Но в этом Хюррем-султан я упрекнуть все же не смогу. Она была матерью этих девочек. Хорошей ли матерью, плохой ли, не мне судить, да и не узнаешь теперь. Скажу лишь, что Михримах она всегда любила чуть больше. А вот вторую дочь, Орысю…
История текла подобно полноводной реке, и имелось там вдоволь подводных камней и водоворотов, как и подобает любой реке, достойной такого наименования. История о любви и верности, о раздорах и предательстве. О двух сестрах, так похожих и одновременно столь не похожих друг на друга. И о странном кинжале с не менее странным медальоном.
Неужто именно его, этот кинжал, Кёсем видела в своем вещем сне? И неужто сон действительно следовало назвать вещим?
«Слезы моря», подумать только…
– Для всеобщего спокойствия необходимо, чтобы кинжал воссоединился с медальоном, – внезапно произнес старик, и старуха согласно закивала. – Но уже многие, очень многие годы эти вещи пребывают у разных потомков роксоланки Хюррем. И сложно сказать, к добру это или к худу.
– Да чего тут сложного! – возразила Джанбал, и Кёсем почудилось, будто эти двое не с ней говорят, а ведут старинный спор, из тех, которые и заводятся-то не для выяснения правоты, а для поддержания беседы. – Медальон и кинжал должны воссоединиться, иначе жди беды! Но в одни руки их следует передать лишь по доброй воле. А шахзаде Баязид… дело древнее, конечно, и формально он кинжал вполне добровольно получил. Но, по справедливости говоря, вынудил он мою названную сестру, твою жену, – она покосилась на брата, – и поплатился за это. Не за свою вину перед ней или перед нашим родом поплатился, мы-то на него давно уже не в обиде. Жаль только, что кинжал этот продолжает приносить одни лишь горести.
Кёсем смотрела на джан-патриархов в немом восхищении. Это же надо – потомки Хюррем-султан, выбравшие не самый простой путь и идущие по нему, не ведая сомнений, не замечая преград! Сама Кёсем, наверное, не смогла бы.
Но что же делать с проклятым кинжалом? Как остановить череду смертей?
Сейчас Кёсем твердо была убеждена – это проклятый кинжал отравил чистую душу Ахмеда, ее замечательного, искреннего и любящего шахзаде Ахмеда. А затем он принялся за душу шахзаде Османа, извратив все то доброе и светлое, что в нем было, превратив человека в чудовище.
Страшная штука – старинные проклятья. И ведь не скажешь даже, что кинжал – творение шайтана: такого рода вещи просто не прощают неуважительного к себе отношения. Волей кинжала было оставаться с медальоном, а вдали от него он ломал людей, подчинял их собственным страстям, заставлял видеть мир чередой пороков и катастроф.
Доброе и злое странным образом уравновешиваются в этом мире. Казалось бы, что такого – жаждать овладеть какой-нибудь вещью? Особенно если ты – потомок всевластного рода Османов и весь мир – прах у твоих царственных стоп. Подумаешь, какая-то пылинка не хочет покорно укладываться под ноги, липнет к одежде… Отряхнуть ее, раздавить, да и дело с концом! Но иногда среди мириад пылинок попадаются особенные. И не скажешь даже, кто их посылает человеку, Аллах ли, шайтан ли, да и неважно это. Важно, что вместе с пылинкой сильному мира сего посылается испытание. Выдержишь его – получишь благословение на все дальнейшие дела, не выдержишь – на твою голову и головы всех твоих родичей и потомков падет проклятье.
Казалось бы, что такого – отказаться от обладания вещью, если видишь, сердцем чувствуешь, что ее прежний владелец не готов пока с ней расставаться? Сотни людей хлопают друзей по плечу, говорят: «Да нет, оставь себе, мне не нужно!» А вот поди ж ты… Но что же тогда выходит: испытание это – экзамен правителя на право оставаться человеком?
И если так, то справедливо ли такое испытание? Ведь от него страдают не только те, кому оно предназначено! Вся Османская империя подчас ужасалась деяниям обезумевшего правителя, причем вовсе не Мустафой звали безумца! Сколько погибло невинных людей, сколько людей, пусть и не самых невинных, поддались соблазну и вступили на путь греха? Их-то почему проклятье зацепило, разве они хоть в чем-то виновны?
А Аджеми? Аджеми-оглан из янычарской школы, почему он погиб, молодой храбрец, один из лучших, звезда из звезд, лев изо львов и кипарис из кипарисов? Кёсем твердо была уверена: уж Аджеми-то не поддался бы проклятому кинжалу, Аджеми отверг бы его тлетворное влияние! Так почему же он умер?
Или… не отверг бы? И спастись от проклятья сумел, лишь умерев? Ведь говорят же иной раз, что смерть была спасением для того или иного удальца. От позора спасала, от бесчестья…
А шахзаде Яхья, которого после того, как он расстался с кинжалом, не видели ни живым, ни мертвым? А тот, кого сейчас называют «султан Яхья», – кем бы он ни был на самом деле! – и из-за кого она сейчас находится здесь?..
А сама Кёсем? Что она за женщина такая: прижила ребенка от любовника еще при живом муже, которого любила да разлюбила; соперниц в гареме давила расчетливо, не слишком-то стесняясь в средствах; сейчас вот в доме у любовника смеет жене его прямо в глаза глядеть… Сумела бы она спастись от пагубного воздействия кинжала? И спаслась ли – а может, уже и пала низко, а падет еще ниже? Нет, не следует собственные грехи объяснять чужим проклятием! Да и не держала она кинжала этого в руках, лишь поглядела на него издали! Или этого могло хватить? Но она, Кёсем-султан, никогда этого кинжала не жаждала, даже когда была юной Махпейкер! Так что ее грехи – они именно ее, ею самой совершенные, по ее желанию и согласно ее воле. К тому же кинжал может воздействовать только на мужчин. По крайней мере такое предположение высказала Джанбал, и Джанбек в этот раз с ней не спорил. Джанбал же рядом с этим кинжалом много времени провела, и в руках держала, и владеть им никогда особенно не стремилась. Правда, рядом был медальон, это тоже могло сыграть свою роль.
Так и не придя к какому-то мнению, Кёсем поклонилась джан-патриархам и вышла из мужской половины.
Уже стемнело – ну надо же, как долго проговорили! Звезды перемигивались в ночной тиши – вечные и прекрасные звезды, помнившие и роксоланку Хюррем, и тех, кто был до нее, до самых прародителей человечества. Звезды останутся здесь и, когда сама Кёсем уйдет в мир иной, будут смотреть, как идут по жизненному пути маленький Тургай и другие ее дети. А если даст Аллах, то звезды поглядят и на их потомков. Как бы хорошо было, если б они оказались лучше своей прародительницы!
Клану Крылатых, всему их роду не придется краснеть за джан-патриархов, и те могут уйти спокойно, зная, что внуки-правнуки выросли достойными людьми. Как же Кёсем желала бы, чтобы и у нее все сложилось так же!
Большие теплые руки легли ей на плечи, знакомое дыхание защекотало шею. Картал. Но нельзя, нельзя… Кёсем, превозмогая себя, покачала головой и отстранилась.
– Почему же, сердце мое? – раздался жаркий шепот сзади.
– Марты.
В этом слове было все. Жалобный крик морских чаек вдали, тихий звон осколков разбитой любви, гордая, закаменевшая в своей скорби женщина, сумевшая столько раз простить мужа, сколько ударов сделало ее сердце после свадьбы. Кёсем бы так точно не смогла.
Достойная женщина. Истинная Крылатая.
Все-таки мужчины, должно быть, способны думать только о себе. Картал не отодвинулся, зашептал, обдавая затылок жарким дыханием:
– Марты все понимает. Зачем отталкиваешь меня, зачем мучаешь нас обоих?
Нет, все же как иногда глупы бывают мужчины!
– Я не могу… – Кёсем прошептала это, а когда Картал не отпустил ее, дернулась и повторила погромче: – Не могу! Не здесь, не сейчас. Ты привел меня в свой дом, сердце мое, но твой дом не может стать моим. Это место занято, пойми же, наконец! Я чужая здесь!
– Никогда ты не станешь мне чужой! – пылко воскликнул Картал, но объятия все же разжал.
– Тебе – возможно. Но пойми же, что ни ты, ни я не смеем осквернить стены этого дома своим… своей невоздержанностью! Своим прелюбодеянием! Вот как это называется, Картал! Твоя жена здесь, в этих стенах, подумай об этом!
– Марты все понимает, – упрямо повторил Картал.
– Да, – устало кивнула Кёсем, – она все понимает. У тебя потрясающая жена, любимый мой. И я не посмею оскорбить ее. Прости. Я иду к себе в комнату, а ты… ты ступай к себе.
– У мужчины может быть две жены! – В глазах Картала застыли непролившиеся слезы. – И я думаю, Марты разрешит нам…
– У любого другого мужчины, Картал. Нет, не так: у меня не может быть другого мужа, увы! Я привязана к султанскому гарему, заперта в клетке своих обязательств. Считай, что я похоронена там заживо, любовь моя. Ты можешь навещать иногда узницу, я же не смею поднять глаз, случайно вдохнув воздух свободы. Пойми, дела обстоят так, как обстоят. Ты свободен, Картал, так лети… лети прочь. Оставь меня.
Зажав рот рукой, чтобы не разрыдаться, Кёсем устремилась прочь, а Картал остался в галерее, беспомощно глядя ей вслед. Затем махнул рукой и потерянно побрел куда-то вглубь мужской половины.
Из внутреннего дворика, спрятавшись в тени навеса, за всем этим наблюдала стройная темноволосая женщина. Слезы катились из ее глаз, но она стояла, выпрямив спину и не шевелясь. Больше всего на свете Марты сейчас боялась выдать себя.
Наконец губы женщины разжались и с ее уст едва слышно слетело:
– Я снова прощаю тебя, любимый…
Только на этот раз Марты прощала не одного лишь своего мужа. И это было для нее особенно мучительным. Кёсем-султан оказалась вовсе не такой, какой Марты ее себе представляла, и от этого хотелось действительно превратиться в одинокую печальную чайку, улететь куда-нибудь в морскую даль…
Увы, люди не могут летать.
* * *
Люди не могут летать. Люди не могут даже сдержать обещаний, которые давали сами себе. Люди вообще слабы.
Поэтому то, что кажется невозможным ночью, иной раз все-таки случается на следующий день. Хотя те, с кем оно случилось, до последнего мгновения были уверены: такому не бывать.
Уверен был горный склон, что на нем не бывать лавине, уверена река, что не быть на ней наводнению. Уверена Ширин, что сумеет превозмочь свою любовь к Фархаду, Лейли – к Меджнуну, а франкская принцесса Исотте – к доблестному сипахи Тристраму…
Сквозь мелко застекленное окно словно лился оранжевый поток: большую часть дня эта комната, наверно, была погружена в прохладный полумрак, но сейчас вечернее солнце, повиснув точно напротив оконного проема, било в него прицельно, как вражеский лучник, угнездившийся перед амбразурой.
Кёсем украдкой вздохнула. Вовсе не ее это дело – рассуждать о вражеских лучниках, вчера уж нарассуждалась вдосталь. А вот вечернее солнце… Да. То-то и оно, что вечернее. Никогда ей еще не удавалось провести с возлюбленным ночь.
(Мысленно укорила себя: не предает ли она сейчас Ахмеда? Нет, не предает. Тот славный мальчишка, каким Ахмед был первый год их знакомства, – не возлюбленный, именно что славный мальчишка, друг. А вот султан Ахмед, отец ее детей, повелитель правоверных, – он тем более не возлюбленный. И ночь, проведенная с ним, нечто совсем иное, чем час, проведенный с Карталом…)
Их дворцовые встречи – нежданные и тщательно подготовленные, горько-сладкие, обжигающие, как рана, бурные, как шторм, и безмолвные, как смерть, – проходили в разное время суток, иногда и ночью тоже. Но все они были так кратковременны… Лишь изредка удавалось вырвать у времени такой щедрый дар, как пару часов. А чтобы остаться наедине от вечера до рассвета – о таком даже мечтать не приходилось.
И здесь – настолько не во дворце, насколько это вообще можно представить себе, – о таком тоже мечтать не приходится. Вот и сейчас она проведет с Карталом только часть вечера. Пускай и по другой причине.
Точно ли по другой?
Не имеет значения. Они с возлюбленным лежат рядом, плоть к плоти, чувствуют живое тепло друг друга, запах, влагу на коже, ощущают каждый вздох, каждое движение – и пускай даже им отведен сегодня не больший срок, чем во время дворцовой встречи, эти два часа они принадлежат друг другу безраздельно.
Громко загомонили во дворе дети – слов не разобрать, но это, похоже, скорее азартный спор, чем ссора. Кёсем по голосам не всех узнавала: кажется, Сунгура и Атмаджи не было среди них (ну еще бы: парни наверняка уже считают себя взрослыми), а вот девочки были… или только одна?
Тут сквозь эти голоса прорезалось звонкое щебетание Тургая, в следующий миг за окном что-то упруго стукнуло, и еще миг спустя туго хлюпнула вода. У Кёсем захолонуло было сердце: бассейн в дальнем краю двора совсем невелик, она это помнила и знала, как хорошо ее младший сын плавает, но до сих пор не вполне могла поверить, что можно плавать настолько хорошо, чтобы не бояться воды ни при каких обстоятельствах. Однако прежде чем она успела вскочить или даже приподняться, Тургай торжествующе выкрикнул что-то, а в ответ ему многоголосо прозвучал восторженный гомон.
– С «абордажного мостка» прыгнул, – спокойно произнес Картал, обнимая Кёсем за плечи. – Наверно, до самой середины хауза…
– Откуда прыгнул?
– Ну, там у нас такая доска закреплена возле бортика бассейна. Вот детвора на ней и состязается. Пускай, пригодится в будущем… Наш Жаворонок в этом чуть ли не всех их ловчее: силенок еще не набрал, но легок, как птичка, и совершенно без страха перед любым прыжком.
Да. Конечно, ее сын живет в этом доме – и в этом мире, где с детства учатся прыгать с абордажных мостков, причем это действительно может пригодиться в будущем. И не надо выдумывать себе какую-то опасность, этот дом очень бережно относится к детям. Не то что дворец в столице столиц…
Она вздрогнула всем телом, опять сделав движение подхватиться с кровати. Картал снова обнял ее, молча: все понял без слов.
– Я так надеялась, что смогу хоть сейчас думать только о тебе, – сказала она почти жалобно, – что у нас в эти часы будет счастье без теней, услада без страха… за себя и за детей…
– Будет. – Голос Картала был тверд. – Прямо сейчас есть. Не бойся ничего и ни за кого.
Кёсем вновь опустилась спиной на прохладную простыню, щекой на руку своего мужчины, своего возлюбленного: бронзовую от загара, жесткую, как дерево, и нежную, как шелковая ткань… Ладонь жестка даже не по-деревянному, но по-каменному, поперек нее тянется валик сплошной мозоли (рукоять весла? сабельный эфес?). На предплечье два коротких шрама: один ей знаком, другой, что посвежее, – нет…
Она всхлипнула.
– Не бойся, – повторил Картал. – Ведь наш Жаворонок не боится: ни в хауз с подкидной доски нырять, ни в море с борта ладьи. Слышишь, поет!
Положим, Тургай не пел, а орал что-то воинственное и задорное, стремясь перекричать младших мальчишек (похоже, Канбар был среди них, его голос Кёсем узнавала увереннее прочих) и близняшек, сестричек Икизлер, чей двуголосый щебет трудно с чем-то перепутать.
– В море с борта ладьи… Ты хоть следишь за этим?
– Он уверен, что нет, – улыбнулся Картал. – Как и Атмаджа в его возрасте был уверен, и девчонки… Да и мы с братом в свое время тоже были полностью убеждены, что за нами никто из старших не следит. Даже во время самых рискованных проказ.
– Каких? Нет, постой, – Кёсем испуганно прижала ко рту ладонь, – лучше мне этого не знать.
– И то верно, – в глазах Картала мелькнули лукавые искорки, – иначе поневоле будешь на Жаворонка все это примерять… Хотя вообще-то, – он помрачнел, – в самую опасную пору нашей с Доганом жизни за нами и вправду присмотра не было.
Кёсем не ответила. Ей тоже было понятно, о какой поре речь. Именно в ту пору она, тринадцатилетняя луноликая гёзде, впервые увидела близнецов Крылатых. Почти своих ровесников, всего на неполный год старше.
Картал потянулся к ней, но она вдруг отстранилась, сама изумившись этому. Плотно прижала к груди верхнюю простыню, словно неведомым образом превратилась сейчас в ту самую гёзде, бестолковую и нетронутую девчонку, которая вместе с подругой – «свои парни» в компании подростков… пускай один из них наследник престола… И не понимает она, эта гёзде, отчего вдруг у нее странно сжимается сердце при взгляде на одного из Крылатых, отчего ночами в их девичьей опочивальне она мечется на тюфяке, будто кто-то невидимый сжимает ее в объятиях, а наутро не может вспомнить своих сновидений… отчего после таких ночей ее вдруг как волной накрывает зависть к лучшей подруге, которая обещана другому Крылатому…
Беспричинная зависть. Ведь, казалось бы, все наоборот: это подруга ей завидовать должна! Как не завидовать той, которой предстоит отдать свою девственность повелителю правоверных, разделить с ним ложе?!
Ложе…
Они сейчас лежали не на тюфяке, сколь угодно мягком, а на огромной кровати. Такой, которую Кёсем только в султанской опочивальне и видела… То есть в точности такой. Даже странно, что она это лишь сейчас заметила. А впрочем, чего тут странного: уже уверенные, что под этим кровом между ними ничему не быть, они с Карталом, едва оказавшись наедине, вдруг кинулись друг на друга, как огонь на солому… Так что сперва пришлось утомиться и заново отдохнуть, чтобы хоть что-то из убранства комнаты заметить.
Тут даже гадать нечего: конечно, только с подачи Башар такое ложе могло появиться в этом доме вместо традиционного спального помоста. Лишь один раз видела его подруга, во время их первой ночи с Ахмедом, смешной и невинной, как детская игра, ночи, когда никто не стал мужчиной и никто не стал женщиной, – но вот, значит, запомнила. Должно быть, сперва у себя в доме завела такую кровать, а теперь и в доме брата мужа она появилась…
– Что с тобой, сердце мое и душа моя? – Картал, приподнявшись на локте, смотрел на нее с удивлением.
Она смутилась еще больше. Вжалась спиной в мягкую перину, натянула простыню до подбородка.
– Скажи мне… скажи, любимый, я еще мила твоему взору?
– Да, – без колебаний ответил Картал.
– Но я ведь давно уже совсем не та девочка, которую ты увидел впервые…
– Для меня ты навсегда прежняя.
– Не говори так. Я… я родила много детей, и только одного из них от тебя… А ведь говорят: каждый ребенок, рожденный не от любимого, уносит часть красоты матери. Я, наверно, сейчас совсем уродина, да?
– Глупая, – мягко сказал Картал, будто и в самом деле к девочке обращаясь. – Ерунду за всякими дурами повторяешь. Да хоть бы даже и была в этих россказнях толика правды, все равно это не про тебя. Ты прекрасна.
– Правда?
– Да просто возьми и посмотри на себя…
Картал оглянулся направо, где между стеной и ложем стояло зеркало в высокой резной раме, но в нем как раз сейчас ничего увидеть было нельзя: поверх зеркала висело поспешно сброшенное платье Кёсем.
– Да уж. Тут есть на что посмотреть.
Голос прозвучал от дверей. Кёсем вздрогнула, плечо Картала рядом с ней, наоборот, отвердело.
Марты в длинном, до пола, сером халате стояла у входа и смотрела на них каким-то странным взглядом. Пожалуй, даже не смотрела, а рассматривала.
В душе Кёсем, на миг снова ощутившей себя султаншей, так же на миг вспыхнул необоримый гнев: как смеет эта к ней войти, как вообще кто бы то ни было может войти к ней незваным? Кто из слуг в ответе, что дверь оказалась не заперта?! Но тут же она окоротила себя. Ты не султанша, дорогая, во всяком случае, под этим кровом: валиде, хасеки и прочие твои личины – они остались во дворце. А эта женщина, здесь и сейчас, в своем доме… и, чего уж там, в своем праве: ведь это не она лежит в твоей постели и с твоим мужем…
– Ну-ка, и вправду дайте мне на вас посмотреть, голубки… – произнесла Марты странным голосом, в котором звучала скорее усталость, чем что-либо иное. Шагнула вперед, к изножью кровати, и вдруг одним движением сдернула с них простыню.
Кёсем и Картал лежали молча, не шевелясь. Смотрели на нее. Плечо Картала по-прежнему было словно каменное.
– Да, хороши. Без лести хороши. Даже прекрасны, – признала Марты. – И порознь, и вместе. Прямо хоть завидуй. Или нечему тут завидовать?
Она тоже одним движением сбросила халат, оставшись нагой. На сей раз вздрогнул Картал, явно этого не ожидавший. Кёсем, которая, наоборот, ничего иного и не ждала, покосилась на него со смесью сочувствия и насмешки: эх вы, мужчины, всю-то жизнь вы мальчишки…
Разумеется, Марты заметила этот взгляд и прочла его без ошибки. Сверкнув глазами в ответ, сделала еще один шаг, оказавшись теперь справа: Кёсем лежала по левую руку от Картала, так что он был между ними.
Она была стройна какой-то особой, не гаремной стройностью. Пожалуй, это называется даже не «стройна», а «поджара»: худощава и жилиста. Кёсем, женские стати оценивавшая безошибочно и мгновенно, как ювелир огранку драгоценных камней, разумеется, сравнила ее и себя, но пришла к странному выводу, что соперница (так ли?) словно бы существо иной породы, для которой привычные критерии красоты… нет, они действуют, конечно, но имеют гораздо меньшее значение. Рядом с ней, одновременно орлицей и павой, Марты как будто разом цапля и… чайка, наверно. Ну да, серокрылая морская чайка-марты.
Что-то еще в ней было необычное. Не вычислявшееся из гаремного опыта Кёсем, ни времен гёзде, ни хасеки, ни с высот теперешней валиде. Мелочь какая-то, но…
– Никто никому тут завидовать не должен, – произнес Картал каким-то замороженным голосом.
Кёсем промолчала, не ей сейчас говорить. Но сердце вдруг пронзила острая жалость. К Карталу, который сейчас поневоле любым словом или действием мог ранить одну из двух женщин, а потому предпочтет ранить себя, он такой; к самой себе, всесильной султанше, чье могущество сейчас абсолютно бесплодно; к этой странной девчонке с чаячьим именем (на сколько лет она моложе Кёсем? Ох, намного…), жене ее возлюбленного, матери его детей. Уж она-то точно ни в чем не виновата…
– Ну, как скажешь, господин мой и повелитель, – ответила Марты, покорно опустив взгляд долу; при этом в голосе ее покорности не было ни на грош. И, упруго изогнувшись, легла на постель – справа, там, где рядом с ее мужем оставалось еще вдосталь свободного места.
Кёсем прижималась к Карталу всем телом – плечо, бок, бедро, нога до мизинного пальца, – и всем же телом мгновенно ощутила, как кожа ее возлюбленного покрылась ледяной испариной. Марты со своей стороны, безусловно, точно то же чувствовала. А потом под этой кожей заиграли стальные мускулы и Картал буквально взметнулся в воздух – так, наверно, он перебрасывал свое тело через планшир и дальше, над пропастью меж бортами сходящихся для абордажа кораблей (Кёсем, впервые в жизни по-настоящему зримо представив это, чуть не потеряла сознание).
Нет, не взметнулся, замер, самого себя стреножив и заарканив в самом начале движения. Осторожно опустился на простыни. Тоже всем естеством своим осознал: его тело сейчас – единственная преграда между Кёсем и Марты. Отстранись он – они моментально запустят друг в друга когти.
Между прочим, он ошибался. Кёсем откуда-то совершенно твердо знала не только про себя, но и про Марты: если им суждено сцепиться, то это произойдет в иное время, в ином месте. Разумеется, передать это знание мужчине, что лежит сейчас меж ними, не было никакой возможности, проще Тургаю такое объяснить. То есть не проще, а одинаково. Эх вы, мужчины… мальчики вы мои…
Кёсем почувствовала, как ее переполняет нежность. Сейчас она любила Картала тройной любовью – как мать, как дочь и как жена.
Жена… Она положила ладонь на грудь своего возлюбленного и успела ощутить, как туго бьется его сердце, – а в следующий миг ее пальцы столкнулись с рукой Марты, протянувшейся справа. Та тоже именно сейчас захотела узнать, как бьется сердце ее мужа.
Обе женщины одновременно отдернули руки. Несколько мгновений они лежали молча – все трое, в огромной кровати, куда еще двоих можно положить, поперек, в изголовье и изножье… ни на ком ни лоскута одежды, как в миг рождения… Это напомнило Кёсем кое-что из прошлой жизни, она едва смогла прогнать с губ невольную улыбку: еще не хватало, чтобы Марты увидела ее сейчас улыбающейся…
Та, впрочем, все равно что-то почувствовала. Приподнявшись над Карталом, посмотрела на соперницу, словно бы силы врага через планшир оценивая. Кёсем, в свою очередь, тоже ее смерила оценивающим взглядом: лицо, волосы, изгиб плеча, матовую гладкость смуглой кожи… Вот оно, то дополнительное, неуловимое из-за своей очевидности, чем Марты отличается от гаремных красавиц. Она смугла. Не темнокожа, в ее жилах явно нет ни капли мавританской крови, но бронзовокожа. Загар такой? Картал сверху до пояса еще более бронзовый (тут Кёсем бросила взгляд на его напряженное тело, на поистине бронзовую лепку мышц, и чуть было не утратила нить рассуждений), ну так ему, корабельщику, часто приходится без рубахи работать. Однако Марты покрыта загаром от лба до пальцев ног – чтобы окинуть соперницу взглядом, у Кёсем был лишь миг, но он был. В хаузе она, что ли, целый день голышом плещется вместе с малолетними обитателями усадьбы? Вряд ли, не подобает такое матери семейства. Даже и в море – вряд ли, хотя оно чуть ли не прямо за порогом. Может быть, на плоской крыше солнечные ванны принимает? В гареме несколько лет назад разнесся слух, что такое должно быть в цене, и некоторые девицы всерьез этим вопросом озаботились, но потом как-то само собой стало ясно, что прямо сейчас загар обретать не для кого, а каков вкус будет у грядущих повелителей, поди угадай… Ну и угасла мода, толком даже не сложившись.
И снова: вряд ли. Это столичные гёзде могут от избытка свободного времени такой дурью маяться. А вот мать семейства и хозяйка в этой усадьбе, со всеми повседневными занятиями, которые тут неизбежно возникают, – ой, нет. Башар точно не до того, а ведь она мать и хозяйка в соседней усадьбе… собственно, в западной половине этой же усадьбы: ее дом и службы замыкают общий внутренний двор, дети их вместе ныряют в бассейн с «абордажного мостика»…
Дворцовые воспоминания, разматываясь, как клубок, потянули за собой мысль, и внезапно Кёсем поняла. Тут не только цвету кожи место нашлось, но и миндалевидному разрезу глаз, рисунку скул, смоляной черноте бровей… Турчанка. Потомица тех широколицых раскосых всадников, что некогда взяли эти земли свирепой силой, смешали свою кровь с кровью ее обитателей на поле брани и на брачном ложе, а затем породили из этой смеси новый народ. Не тот выдуманный во дворце народ, который Осман, сын подруги и убийца сына, на свою погибель искал то в кочевых тюркменах, то в знатных османских семействах, но совсем иной. Из дворца почти невидимый, а когда все же видимый, то почти презренный. «Турок» – едва ли не ругательство: простолюдин без воинских навыков или книжной премудрости, даже без купеческого богатства или ремесленной сноровки… пастух, рыбак, погонщик волов на пахоте…
Юные высокородные стервы Айше и Акиле на самом-то деле даже вообразить не могли, из какого народа происходят. И султан Осман, негодяй и убийца, несчастный запутавшийся мальчик, он тем паче не представлял, славу какого народа стремится возродить. Ни внешность этого народа, ни каноны его красоты во дворце не почитаются, там в ходу иной канон, тот, который получается, если кровь благородных семейств на протяжении многих поколений пропускать, как благовонную смолу сквозь фильтр, через лона иноземных наложниц. Да чего там о дворце говорить, братья Крылатые ведь тоже через этот фильтр пропущены… Тем не менее один из них взял в жены настоящую турчанку. Да. Но ведь если бы он мог, то женился бы на девушке по имени Луноликая из гарема своего друга-шахзаде. Той, с которой они еще в отроческие годы пронзили друг другу сердце. Брату его удалось это сделать, а вот ему…
Все это время женщины, оказывается, продолжали смотреть в глаза друг другу (Кёсем понятия об этом не имела – она даже не помнила, как вернулась к этому «поединку зрачков»!). И Марты, наверно, что-то прочла во взгляде соперницы.
– Что, думаешь, забрала его совсем? – Она вновь положила руку на левую сторону груди своего мужа, накрыв его сердце ладонью, словно щитом. – А вот не выйдет. Тут и моя доля есть. Не отпущу!
– Ох и задам я кому-то сейчас… – Картал наконец понял, что нет смысла просто лежать, изображая из себя преграду, раз уж через него все равно сражаются взглядами и словами.
– Кто бы тебе самому задал, господин мой и повелитель, – как-то устало произнесла Марты и, будто вправду изнуренная усталостью, опустилась на ложе, точно в пропасть сорвалась.
– Он бьет тебя? – спросила Кёсем с удивившим ее саму сочувствием.
– Ты что?! – Усталость куда-то делась. Марты, решительно приподнявшись, вновь встретилась взглядом с Кёсем – как и прежде, через Картала, точно через барьер. – В нашем роду женщин и детей не бьют, – строго уточнила она. – Вообще.
Кёсем снова промолчала. Что тут скажешь, эта женщина вправе называть род Картала своим, а она, хасеки-султан и валиде-султан, таким правом похвастаться не может. Марты, уловив в этом молчании горчинку, вдруг потупилась, словно смущенная своей победой. А потом посмотрела на Кёсем уже почти без вызова:
– Что, лучше тут у нас, чем во дворце?
– Лучше, – без колебаний ответила Кёсем.
– Да и не только чем во дворце… – признала Марты. Теперь и в голосе ее вызова не слышалось. – Помню, как я была удивлена, придя сюда из отцовского дома…
– Да уж. – Картал, приподнявшись, внимательно посмотрел сперва на Марты, потом на Кёсем и, видимо, только сейчас понял, что они не бросятся через него, точно через стену, друг на друга врукопашную, ему не придется их растаскивать, схватив за загривки. Обе женщины одновременно ощутили, как расслабились его мышцы. – Мне до смерти не забыть историю с той шестнадцативесельной ладьей…
– О смерти не смей! – быстро прошептала Кёсем.
– Двенадцативесельной, – одновременно с ней поправила своего мужа Марты.
– Разве? – произнес Картал, посмотрев направо. Кёсем он в ответ ничего не сказал, лишь с осторожной нежностью сжал ее плечо, и она, валиде и хасеки, могущественная из женщин Вселенной, ощутила, что плавится под его рукой, тает душой и телом, словно восковая свеча. Уже как сквозь сон услышала ответ Марты – и удивилась, что в голосе той звучит чуть ли не детская обида:
– Ну еще бы. Малый кирлангич, ладья-ласточка, легкая, проворная. Два косых паруса, с носовым считая, по шесть уключин с каждого борта и место для четырех пушек. Самих пушек не было, зато…
– Ладно-ладно, не расхваливай, – усмехнулся Картал. – Я эту «ласточку» ведь так и не увидел.
Наверно, он сейчас сжал ее плечо точно так же, как ранее плечо Кёсем, потому что голос Марты обмирающе ослаб:
– Верно, не увидел. Но разве ты… ты жалеешь об этом, господин мой и повелитель?
– Не глупи, – спокойно и твердо произнес Картал.
Они говорили о чем-то понятном им двоим, но Кёсем не ощутила себя лишней, потому что вдруг осознала: в словах Марты кроется еще какая-то тайна. Сокрытая от самого Картала, но прорвавшаяся сейчас, невольно, незаметно… вернее, заметно только для женщины. Для нее. Ощутила ли это сама Марты? Кажется, да: судя по тому, как она на мгновение замерла испуганно и тут же, чтобы скрыть это, вновь резким движением приподнялась на локте, вызывающе взглянув на мужа.
– Да, ты не получил как оплату кирлангич, а получил вместо этого меня. В твоем доме я окропила постель девственной кровью, господин мой и повелитель, родила тебе сына и двух дочерей, я твоя жена перед Аллахом и перед людьми! А если…
– Я тоже родила ему сына, – поспешно заговорила Кёсем, чтобы не дать Карталу вставить слово. – Одно семя мы с тобой выносили, Чайка. Женой перед Аллахом и людьми никогда твоему мужу не звалась, но сама знаешь почему… И знаешь, в каком мире мы все живем, Морская Чайка, ведь ты взрослая птица, не птенец неоперившийся… каким была в те годы, когда мы с твоим будущим мужем пронзили друг другу сердца и ничего не могли с этим сделать!
Кольнуло сердце: сына упомянуть – запретный прием. Ведь знала же она, что Жаворонок для Чайки все равно что приемный сын, любимый племянник, равный среди равных, потому что в этом доме – в обоих этих домах! – к детям относятся действительно иначе, чем в султанском дворце.
Марты опять резко шевельнулась, но тут Картал одновременно схватил их за плечи, сурово удерживая («Эй, девочки, а ну-ка бросьте!..»), а получилось, что и обнимая. Из этих объятий, поистине железных, им бы действительно не вырваться, но женщины, с двух сторон прижатые к его груди, застонали вовсе не от боли. Извиваясь в кольце мужских рук, они теряли себя, исчезали, они горели в благостном огне, они текли, как вода, и плыли в этой же воде, тонули в ней, омываемые волнами неописуемого наслаждения. Мужской ум такого в полной мере постичь не может, поэтому Картал тут же разжал хватку в испуге, что действительно причинил им сильную боль, может быть, даже чуть ли не покалечил ненароком. И вот тут они прильнули к нему, обе: изнемогая, изнывая, ни о чем не думая и ничего не стыдясь. Он только прошептал изумленно: «Девочки…» – а потом уж ему тоже не до слов сделалось.
Две райские гурии, две пантеры, серебротелая и бронзовотелая. Смелы до бесстыдства, неутомимы их ласки, их руки, их уста. Нет, не сражаются они, как соперницы, а состязаются, то вместе штурмуя мужское тело, то раскрываясь, принимая его, отдаваясь ему, без остатка растворяясь в сладкой буре…
Потом они лежали обессилевшие, не понимая, что с ними было только что. Понемногу возвращались в свои тела и свое сознание. Над ними кружился потолок, под ними кружилось ложе – такое же, как в опочивальне наследника престола, и сделанное столь же добротно: иное сегодня не устояло бы, развалилось.
Когда все трое окончательно обрели себя, то разом задумались, не их ли стоны погрузили в обморочное молчание огромный дом, не из-за них ли затихли дети во дворе, которых, кажется, и вовсе ничем не угомонишь.
Но не было в этой мысли смущения.
А потом надо было вставать, ибо фелука должна отчалить задолго до темноты, чтобы завтра около середины дня прибыть на место. Такое уж это место, такой день. Такая встреча. Опоздать на нее никак нельзя.
Глава 19. Каджи
В театре теней о Карагёзе и Хадживате – сверхъестественные существа, а также та часть спектакля, в которой они задействованы. Как правило, эта часть представляет собой батальную сцену: каджи – неистовые воители, использующие самое невероятное, по человеческим меркам, оружие и манеру боя.
– Парус! – звонко выкрикнул Атмаджа, забыв, что до этого изо всех сил старался говорить басом.
– Парус! – почти в то же мгновение эхом подхватил Сунгур с верхушки соседней мачты. – «Суаршин»!
Он тоже ранее следил за тем, чтобы говорить не менее басисто, чем двоюродный брат, и тоже мгновенно позабыл об этом.
Хочешь насмешить Аллаха – расскажи ему о своих планах. Правда, когда Аллах смеется, человеку иной раз ох как невесело.
Ждали посланца от Яхьи – или от того, кто называл себя Яхьей. Не то чтобы Кёсем собиралась ему что-то предложить: ну чего может захотеть от валиде-султан человек, называющий себя султаном? Только одного ему и надо: умрите все, уступите мне место. А поскольку вернуть себе престол он мог, только опершись на клинки иноземных сабель, то в «умрите все» включалось еще и разорение Высокой Порты, а возможно, даже ее гибель. Тот, который звался Яхьей, уже пообещал своим сподвижникам, что вместо Оттоманского султаната восстановит Румское царство – недаром же он по материнской линии ведет род от византийских басилевсов! – вернет Истанбулу имя Константинополиса, переменит в нем веру…
Такие обещания, понятно, никто выполнять не спешит. Но кровь, золото, рабы, окраинные земли – все это будет роздано щедрой рукой. Даже если и поневоле щедрой.
Нет, ничего Кёсем не собиралась предлагать Яхье через этого посланца. Но ведь, с другой стороны, и ехал посланец не к ней, и даже представить он себе не мог, что тут окажется валиде-султан. О встрече договаривались Крылатые, а им-то Яхья, подлинный или подложный, нашел бы что предложить. Например, их собственную жизнь. А вот каких услуг он от них хотел взамен, это султанше будет очень интересно послушать. Кроме того, Яхья Яхьей, а посланец посланцем. У него и свои интересы могут быть, допустим, касающиеся его собственной жизни. А вот как он захочет подстраховаться, что предложит клану Крылатых, чтобы его, если не повезет, постарались бы выкупить из плена, такое султанше узнать тем более интересно.
В посланцы первого попавшегося не выбирают, это будет человек, так или иначе к Яхье приближенный. Очень важно знать, как он оценивает шансы, надменен он и неуступчив или склонен к осторожности.
Конечно, может он и притворяться. Ну так и юные гедиклис пытались хитрить с Кёсем. А по умению притворяться, скрывать свои мысли и намерения самый хитроумный из мужчин, может быть, и превосходит этих девчонок, но, прямо скажем, ненамного.
В море дорог нет, однако Доган (сейчас у кормила фелуки стоял он) с первыми лучами солнца уверенно привел ее… куда-то: Кёсем показалось, что они легли в дрейф прямо посреди вод, пустых и неоглядных, необозримых. Лишь когда по-настоящему рассвело, она увидела далекий – очень далекий! – контур берега и вершину приметной горы.
Здесь, на ничейной территории, и предстояло ждать посланника. Не сейчас, а через многие часы: братья Крылатые пришли с большим запасом то ли просто по случайности (их фелука, двухмачтовая, с каким-то особым парусным вооружением, звалась «Джерид», она и вправду была стремительна, как боевой дротик), то ли это было частью плана. Им виднее.
Кёсем до такой степени полагалась на это «им виднее», что об опасности совершенно не думала, словно ее по Истанбулу в паланкине несут. Вместо опасности она сейчас ощущала странную неловкость. Потому что на «Джериде» с ними была Марты. Она не должна была тут оказаться. Вот Башар, кстати, должна: существовала вероятность, что посланник – он, конечно, на судне не один будет, – что-то как бы мимоходом пробросит своим спутникам на языке, неизвестном Крылатым или самой Кёсем, а языков, неизвестных Башар, наверно, вообще не существует. Потому Башар здесь была, в мужской одежде неотличимая от молодого моряка. Таких моряков на «Джериде» сейчас подобралось немало, имелось кому у парусов стоять, а кому и у пушек. Картал с гордостью сообщил Кёсем, что пушек у них восемь; Кёсем, разумеется, восхищенно закатила глаза, не зная, сколько пушек обычно вмещает легкая быстроходная ладья, зато точно зная, как надо обращаться со взрослыми мальчишками.
Настоящие мальчишки среди этих моряков тоже имелись: двое старших отпрысков крылатого клана, Сунгур с Атмаджой. Наверно, им и вправду пора приобщаться к делу, они уже почти взрослые, пускай и не настолько, чтобы басом говорить.
О Марты разговора не было. Но когда она – после всего, что случилось вчера, – вдруг вышла на причал, тоже в мужском костюме, с двумя пистолетами за кушаком, и по-моряцки привычно взбежала по крутым сходням… в общем, никто ей ничего не сказал, Картал в особенности. Только Атмаджа удивленно округлил было рот, но тут же отвернулся: он взрослый, он идет с отцом и дядей в опасный рейс, так что не дело ему обращать внимание на женщин, даже если среди них вдруг оказалась мама.
А теперь он вдруг сам оказался на верхушке мачты, совершенно непонятно почему, может быть, просто потому, что Сунгур залез на вторую мачту. И увидел парус.
Кёсем удивилась меньше всех: они ведь и ждали паруса, не верхом же посланник по морю приедет. А что настолько раньше, так у него небось тоже своя хитрость задумана, он, наверно, вообще собирался здесь первым быть, да вот не сумел обогнать «Джерид».
Непонятно только, отчего мальчишки сразу опознали судно как «Суаршин», то есть «Водомерку»? Разве они знают, на каком корабле должен этот человек прибыть? Вряд ли. Это старшие могут что-то предполагать… и то без полной уверенности. Только через несколько долгих мгновений она поняла, что эта весть меняет все, причем, по неведомой причине, меняет стремительно и в страшную сторону.
Коротко, отрывисто прозвучали команды, но, кажется, и без них все мужчины торопливо разбежались по местам, положенным им в ходе парусной гонки и боя. Туго ударил на корме топор, обрубая якорный трос, – вытравливать его, похоже, было некогда. На реях косо взметнулись чаячьи крылья огромных парусов.
Башар и Марты, держась за руки, стояли у планшира, жадно высматривая вдали парус этой загадочной «Водомерки». Лица у обеих были серы, как пепел. Кёсем молча встала рядом. Она не понимала, чего следует бояться, но почти не сомневалась, что ее лицо сейчас того же цвета. Почти сразу она увидела парус – одинокий парус, маленький, непривычной формы… впрочем, для нее тут все непривычно.
Ничего страшного в нем не было. Какая-то небольшая ладья спешит к ним издалека. Очень спешит, приближается стремительно, наверно, и «Джерид» бы так не смог, хотя она только что мысленно хвалила его непревзойденную быстроходность.
Уже не издалека. Совсем небольшая ладья, чуть ли не лодка, и для нее-то этот парус огромен…
– Наша «Водомерка», – скосив взгляд на Кёсем, проговорила Марты. – Самая быстрая из наших ладей.
– А кто… – Кёсем сглотнула. – Кто ее ведет?
– Не знаю… – на сей раз ей ответила Башар. – Некому ее вести… особенно вот так!
– Знаешь, – не отрывая взгляда от приближающейся «Водомерки», прошептала Марты, – и я знаю.
Кёсем, тоже догадавшись, в ужасе зажала себе рот.
Парус не лошадь, он спешит под углом и по дуге. Но «Джерид» и «Суаршин» сманеврировали так ловко, что Кёсем опомниться не успела: считаные минуты – и фелука с ладьей уже идут почти борт о борт.
Еще прежде, чем это случилось, все три женщины перевели дыхание: да, с парусом действительно помогают управляться их младшие дети, но эти дети живы и здоровы, а на самом деле правят «Водомеркой» джан-патриархи. Все это, конечно, очень странно, и, наверно, должно было произойти что-то крайне скверное – но самого скверного не произошло.
Вот они, малыши Жаворонки, «меньшие близнецы» Икизлер (Кёсем не знала, что это за птицы – Лаггар и Кемик, но они, конечно, были орлино-соколиного рода, девочки это всячески подчеркивали) и Шарг, сын Догана, старший среди младших. Сокола-шарга ей видеть доводилось, он из тех ловчих птиц, которых султанам в дар приносят. Балобан, по негласному старшинству в среде сокольничих, – второй за кречетом. Из детей только он и угрюм сейчас. На восторженно-сосредоточенных рожицах младших, всех четверых, прямо-таки написано: «Мы – отважные мореходы, мы умело помогаем джан-патриархам, нам не до того, чтобы на мам оглядываться или даже на отцов… Правда, мы молодцы?» А вот Шарг что-то знает… но неважно, что знает он: слово за патриархами.
– Армада! – выкрикивает Джанбек, когда ладьи сблизились достаточно, чтобы шум волн не съедал человеческий голос.
– Яхья? – кричит с носа Картал, сразу понимая все. – Куда идут?
– На Истанбул.
(«Прямо на нас!» – шепчет Марты, очерчивая рукой направление. Башар повторяет ее жест, на миг задумывается и кивает: да, по пути к Истанбулу – на нас.)
– Левое крыло разворачивается! Может, на высадку, в обход? – кричит Джанбал. – Тогда…
Она встает с рулевой скамьи, пошатнувшись в тот миг, когда «Водомерка» перепрыгивает с волны на волну; восстанавливает равновесие, одной рукой держась за плечо брата, а другой что-то показывая, как только что Марты: направление, траекторию…
«Если высадятся, усадьба будет на их пути», – расшифровывает Башар, наверно, для одной только Кёсем, остальные понимают и так. А Кёсем не может понять совсем другого: что, неужели Яхья, кем бы он ни был, сумел собрать достаточное войско, чтобы не в набег на истанбульские предместья отправиться, но именно на штурм столицы?! Да ну, не может быть. То есть планы такие он может лелеять хоть до тех пор, пока рабыня не родит себе госпожу, но ведь сейчас ни на этом море, ни в этом мире нет силы, способной переломить могущество Высокой Порты в прямом бою!
– Усадьба?.. – кричит Доган от кормила.
– Пуста, – двуголосо отвечают джан-патриархи. – Не выстоять. Не стычка, не набег – война. Всех разослали, кого на чем. Вот…
Таким же слитным, как речь, взглядом Джанбал и Джанбек указывают на детей в «Суаршине». Да, для них сейчас нет места безопасней, чем рядом со старшими родичами, на быстроходных ладьях. Даже если это место на пути вражеской армады.
– Что за корабли?
– Шаики, низкобортные, но длинные. Под парусами и на веслах. Весельный ход – основной. В каждом более полусотни бойцов, пушек-«соколков» не менее пяти.
– Сколько шаиков?
– Не счесть, – твердо отвечает Джанбек. И повторяет: – Армада…
Вот тут Кёсем наконец поверила. И содрогнулась.
– Уйдем без труда, – с облегчением, даже чуть презрительно произносит Марты. Она еще не поняла главного: может статься, что некуда будет уходить, если море и берега вокруг заполыхают в пламени большой войны, победоносного вражеского нашествия.
Но это вообще. А пока надо решать, что делать сейчас. На двух суденышках, «Дротике» и «Водомерке», первое из которых вооружено совсем не так, чтобы вести бой хотя бы с двумя-тремя такими шаиками разом, а второе попросту безоружно. Но оба под командой опытнейших мореходов, быстры и маневренны.
– Вот они… – шепнула Башар.
Это походило на толпу без ведущих и одновременно воинский строй, управляемый с неимоверной точностью. Хищный зверь, чью мощь и намерения чувствуешь даже без взгляда – ознобом кожи.
Действительно низкобортные, едва ли выше полутора локтей над водой. С туго свитыми камышовыми «поясами» вдоль бортов, с невысокими мачтами, прямыми лоскутами парусов и мерно работающими рядами весел. Похоже, каждый боец там был и гребцом, но совсем не таким, как галерный невольник, работающий под страхом плети.
Может, эти паруса и годились только при попутном ветре – но сейчас он и был попутным. А спорая, слаженная, неутомимая работа весел вообще от ветра не зависела.
Кёсем быстро окинула взглядом людей вокруг – и паники не увидела. Обе ладьи шли на всех парусах; волчья стая вражеских шаиков, при всей своей неотступной выносливости, была не столь стремительна и не имела шансов их настичь. Прижать к берегу, отрезать путь отступления тоже не могла.
– Слева! – крикнул Атмаджа. Он теперь был не на вершине мачты, но все равно снова первым заметил опасность.
Навстречу волчьей стае шаиков тяжело, по-медвежьи ступая сквозь волны и встречный ветер, разворачивали строй галеры дениз кувветлери, боевого флота Высокой Порты.
Встретиться этим двум армадам выпадало как раз там, где сейчас резали воду «Джерид» и «Суаршин». И никто из хищников, устремляющихся к горлу друг друга, не будет щадить мелкую помеху, волей судьбы оказавшуюся у него на пути: раздавит, сомнет мимолетным движением…
«Водомерка» сразу отвернула в сторону: у нее, крохотной, иные отношения с ветром и волнами, ей предстоит спасаться не таким путем, как «Дротику». Спасаться – и спасать младших птенцов.
– Но, бабушка! – возмущенно пискнул Тургай, обнаружив, что расстояние между ними и «Джеридом» увеличивается. Он имел по этому поводу какое-то собственное мнение.
Кёсем увидела, как Джанбал коротким спокойным жестом указывает ему на что-то и Тургай, повинуясь ей, послушно метнулся вдоль борта, ухватился за какой-то трос: мнение мнением, а капитанское право джан-патриархов отдавать приказы для него было неоспоримо. Вот и слава Аллаху.
Кажется или нет, что Джанбал, поймав взгляд Кёсем, быстро кивнула ей напоследок?
Дальше Кёсем перестает что-либо понимать. Качка, крен, волны бьют в борт, скрип канатов, хлопанье парусов, резкие команды, беготня. Палуба полна деловой суматохи: все, включая ее подруг и мальчишек, знают, что делать, и понимают друг друга без слов или с полуслова. Сама же Кёсем осознает только одно: ей надо во что-нибудь вцепиться, дабы не соскользнуть за борт, и сидеть смирно, никому не мешая. Лучше всего было бы, наверно, спуститься в трюм фелуки, чтобы даже не видеть ничего вокруг, раз уж она все равно не может что-либо изменить. Но это выше ее сил.
Гулко грохочут пушки галер, хрипло огрызаются малые «соколки», трещат мушкеты – то вразнобой, то залпами. Дважды вблизи вскипает нечеловеческий рев и визг абордажной схватки.
– Глупцы… – рычит Картал, стремительно вытравливая шкот. – Безголовые!
Что-то он такое углядел в построении галерного флота, неправильное или опасное: не для них (им-то в любом случае надо избегать любого сближения с любым из кораблей), а для боя с армадой Яхьи.
Вдруг «Джерид» содрогается всем своим деревянным телом – и Кёсем не понимает, прорычали пушки до, во время или после этого, не понимает, чьи это пушки… Но потом она видит, что на опасно надвигавшемся на них вражеском шаике в щепы разлетаются несколько весел, а сам он, точно споткнувшись, грузно оседает в воде по самую камышовую опояску и «Джерид» совершает поворот, не сомкнувшись с ним бортами.
– Перезаряжай картечью! – кричит с кормы Доган, и суматоха вокруг непонятно меняется, но вскоре возвращается к прежнему ритму.
Потом мимо проплывает борт галеры: огромный, выше крепостной стены, выше минарета, выше неба, – никогда Кёсем не видела ничего столь исполинского. Оттуда не стреляют. Кёсем успевает обрадоваться, что капудан-паша, наверно, сумел понять, что они враги Яхьи и, следовательно, на стороне Блистательной Порты, как вдруг Марты, невесть откуда-то взявшись, напрыгивает на нее, сбивает с ног и сама распластывается рядом. В следующее мгновение наверху раздается оглушительный треск, будто кто-то могучей рукой с силой рвет плотную ткань, а пространство вокруг наполняется свистом: мушкетный залп хлещет по «Джериду», Кёсем чувствует, как несколько пуль шевелят воздух почти вплотную над ней.
– Лежи, дура. – Марты прижимает ее голову рукой. Вслед залпу с галеры звучат еще несколько запоздалых выстрелов.
– Все целы? – слитно выкрикивают братья Крылатые.
– Все… все… – отвечают несколько голосов, и Кёсем узнает среди них Башар и обоих мальчишек.
– Все! – отзывается рядом с ней Марты.
– Хамза и Касым убиты, – уточняет с другого борта незнакомый голос. – Я ранен.
– Тяжело? – после мгновенной паузы спрашивают Картал и Доган все так же слитно, одинаково железными голосами.
– Справлюсь.
Хамза и Касым… Кёсем не знает, кто это: входящие в клан родичи или просто соратники по морскому делу. Она многих здесь совсем не знает, ни в лицо, ни по имени…
– Отец! – кричит Сунгур и, видимо, указывает на что-то. Но откликается не Доган с кормы, а Картал с носа:
– Правая скула! По палубе, залпом! Огонь!
Марты вскакивает, отпуская Кёсем. Миг спустя «Джерид» знакомо содрогается… а потом он содрогается уже иначе: картечный залп из четырех пушек заполнил палубу подваливающего справа вражеского шаика кровавым месивом, но это большой шаик, куда больше прошлого, и он подошел уже почти вплотную. Многие успели перемахнуть оттуда на «Джерид» – и закружились с его командой в бешеном вихре абордажной схватки.
Кёсем смотрит только на Картала. В руке у него узкий длинный клинок франкской эспады, а перед ним – видимые со спины трое, и страшнее всех тот, что по центру: огромный, чубатый, голый до пояса, в алых шальварах чуть ли не с море шириной, а в каждой руке его невесомо вертится по сабле.
Прямо у нее над ухом грохнул выстрел. Тот, что слева, рухнул как подкошенный, однако, кажется, он почти невредим, горячий свинец прошел вплотную к бритому черепу и лишь оглушил: видно, как пуля ударяет в мачту, отколов длинную щепу. Бросив пистолет себе под ноги, Марты рванула из-за кушака второй.
За это время сталь уже несколько раз успела прозвенеть, но все оставались на ногах. Страшный и огромный наседал на Картала, а тот, как видно, не мог воспользоваться преимуществом своего оружия: второй противник, что справа, все норовил зайти сбоку. У него это пока не получалось, однако Карталу приходилось рассредоточивать внимание на двоих. Оба они были умелыми бойцами, и по крайней мере огромный точно намеревался не обороняться, но убивать.
Он на одной линии с Карталом, поэтому стрелять в него нельзя. Марты навела пистолет на второго.
Тяжело рявкнули пушки галеры. Вражеский шаик находился между ней и «Джеридом», так что, хотя артиллеристы били, кажется, по ним обоим, их снаряды нашли лишь ближнюю цель.
Одно из ядер угодило в мачту шаика. Завихрился клочьями разорванный парус, лопнула рея, осколки ее взмыли в воздух, и один из них швырнуло к «Джериду», точно камень, вылетевший из пращи. Кёсем увидела, как метнулись в его сторону зрачки Марты и как вернулись они к линии прицела.
Выстрел – и затылок того, что справа, разлетается кровавыми брызгами. Одновременно обломок реи, кувыркнувшись в воздухе, перелетает через борт «Джерида» и исчезает… перед этим задев Марты по голове. Слабо взмахнув руками, та падает.
Падает в море.
Ни мгновения не раздумывая, Кёсем прыгает за ней.
Большая волна швыряет Марты прямо в объятия Кёсем, а потом поднимает их обеих высоко, почти на уровень палубы «Джерида». Удерживая лицо Марты над водой, Кёсем видит, как Картал делает длинный выпад – и между обнаженных лопаток его чубатого противника выскакивает дымящееся кровью острие эспады. Видит она, как самый первый противник, контуженный выстрелом еще в начале схватки, отползает за мачту и вдруг начинает срывать с себя одежду: вышитый золотом кафтан, рубаху… Видит, что «Джерид» уже почти очищен от неприятелей…
А еще она видит, как к нему устремляются сразу два вражеских шаика. И понимает, что закладывать разворот, чтобы подобрать из воды упавших за борт, фелука сейчас не сможет.
Единственное, что можно сделать для тех, кто за бортом, – это устремиться вперед, прочь отсюда, уводя за собой врагов.
Тогда, может быть, потом удастся вернуться.
Может быть. Потом.
* * *
Волна по-настоящему сильна лишь вблизи берега, там, где она может дотянуться до дна задними лапами и вздыбиться, как норовистый конь. Тогда она бьет пловца с размаху, словно стаптывая копытами, теснит крутым склоном плеча, подминает всей тушей. Хлещет пенистым гребнем, как гривой. Кроме того, близкий берег – он как загон, в котором ты рядом с такой вот рассвирепевшей лошадью: никуда не деться, прижмет она тебя к ограде или швырнет на нее, размажет кровавой слизью о прибрежные утесы, да и на мягчайший песок так может бросить, что трижды костей не соберешь.
А вот далеко в море волны уже не те. Теряют они и ярость, и силу. То есть бороться с такой по-прежнему нельзя, но ее можно оседлать, заскользнув ей на хребет, и можно под нее нырнуть, пропустить над собой, увернувшись от удара. Это все на самом-то деле просто.
Впрочем, если ты, пускай вдали от берега, плывешь рядом с каким-нибудь бревном, то волна может приложить тебя о него, как о прибрежную скалу…
Ничего такого о волнах Кёсем не знала. То есть вообще ничего не знала: детская память была о реке и деревенском пруде, а дворцовая память – о бассейнах, выложенных изразцовыми плитами.
Зато Марты знала о волнах все. И это знание вернулось к ней одновременно с сознанием, даже чуть раньше. Глаза ее все еще были полузакрыты, и если она что-то видела, то наверняка иное, чем взаправдашнее небо над головой, море вокруг и Кёсем рядом с собой, но в какой-то миг протянула правую руку, положила ладонь Кёсем на макушку и плавным, не враждебным движением «притопила» ее. Кёсем от неожиданности даже сопротивления оказать не успела: невольно разжала пальцы, выпустив обломок мачты, за который они цеплялись перед этим…
А в следующий миг над их головами с тяжелым рокотом прокатилась волна, много бо́льшая, чем обычно.
Как стыдно. Кёсем к ней лицом была, Марты как раз затылком, да еще и полуоглушенная. А вот ведь почувствовала как-то. Возможно, спасла их обеих: себя, слабую, не окончательно вынырнувшую из беспамятства, и Кёсем, державшуюся на воде куда хуже, чем была уверена доселе.
– Дев далга, волна-убийца, – как ни в чем не бывало пояснила Марты, когда они вновь появились на поверхности, довольно далеко от обломка мачты. – Десятый вал.
Кёсем молчала, отфыркиваясь. Марты, кажется, разом и полностью пришедшая в себя, поплыла к мачте, на полпути удивленно оглянулась: что, тебе помощь нужна? Кёсем, на остатках самолюбия, мотнула головой.
(Тут же вновь подумала: «Ох, до чего стыдно…» О каких мелочах они обе сейчас думают, словно… словно девчонки, юные гедиклис, похваляющиеся друг перед другом! А ведь у обеих их мужчины, их сыновья, может быть, в эту самую минуту…
Она погрузила эту мысль в воду и держала там, покуда та не перестала дергаться.
И вправду, ничего им с Марты не остается, как держаться, словно двум подружкам. Юным, легкомысленным, беззаветно верящим в собственное бессмертие, не отягощенным какой-либо родней и, главное, боязнью за нее. А то эта боязнь сейчас повиснет на шее свинцовым грузом – и останется только кануть на дно вместе с ней.
Вот уж точно плохая это будет услуга их мужчинам и мальчикам…)
– А почему десятый вал? – спросила Кёсем, уже вновь ухватившись за обломок мачты.
– Считается так. С ромейских времен. – Марты ощупала повязку. – Но это неправда.
Она наконец обратила внимание на то, что правая рука, которой ощупывала перевязанную голову, голая до плеча. Перевела взгляд на Кёсем, заметила ее обнаженную руку – левую.
– Чего это ты…
– Сама подумай. Когда спрыгнула за тобой, у меня не было лекарской сумки с корпией и перевязочными тряпицами.
– Когда спрыгнула за мной… – медленно произнесла Марты. Снова полузакрыла глаза, но Кёсем успела увидеть, как перед этим мгновенно расширились ее зрачки, словно при взгляде в бездонную тьму.
«Она же ничего не знает, – вдруг с испугом поняла Кёсем. – Последнее, что помнит, это палубу «Джерида». Наверно, даже удар не запомнила. И вдруг приходит в себя… здесь. Ничего не зная о том, что случилось с кораблем, жив ли ее сын и ее… ее муж (даже мысленно Кёсем с трудом заставила себя произнести это слово, но все же заставила), да и вся остальная ее семья…»
Их семья.
– Тогда все были живы! – быстро проговорила Кёсем. – И потом, я уже из воды видела, как «Джерид» сманеврировать сумел, с теми ладьями не столкнулся. Только нас они не могли подобрать, потому что…
– Это уж я понимаю почему, – бледно улыбнулась Марты. – Лучше тебя понимаю… – Она некоторое время собиралась с духом, затем вновь разомкнула бескровные губы: – А… а «Суаршин»?
– А вот ее мы с тобой последний раз вместе видели, – ответила Кёсем не утешающим, но укоризненным тоном. – Неужто забыла?
– Да… – Марты легонько тряхнула головой, поморщилась от боли. – Здорово же меня… Чем это?
– Обломком реи. Когда та галера залп дала.
Вновь накатила волна – сильнее обычных, но куда слабее того «десятого вала»; обе они, мгновенно сообразив, что надо делать, не отстранились от мачты, а, наоборот, вцепились в нее изо всех сил.
– Нашей? – неслышно проговорила Марты еще сквозь шум закипевшей вокруг них пены.
– Нет, – качнула головой Кёсем, – у нас все реи целы остались, и вообще «Джерид» весь цел.
– Это хорошо.
– Значит, будем ждать, – решительно, даже свирепо подытожила Марты. – Они отделаются от этих столкновений и от погони, а потом вернутся искать нас. И «Дротик», и «Водомерка». А наше дело – дотерпеть. Ничего. Волны смешные, вода теплая…
С последними двумя утверждениями Кёсем не согласилась бы, но какой смысл спорить.
Они как бы полустояли в воде, точнее, лицом к лицу висели над неимоверной высотой, удерживаясь за хрупкую деревянную опору, точно за барьер меж жизнью и смертью. Только разожми руки – и…
Да нет, все же не мгновенно упадешь. Во всяком случае, пока есть силы держаться на воде без опоры. Но надолго ли их хватит? Сколько времени занимает такое вот падение сквозь толщу моря от поверхности до дна? Никто из тех, кому довелось испытать его, ничего уже об этом не расскажет…
– В какой стороне берег? – спросила она.
– Вон там, – указала рукой Марты, сперва ненадолго задумавшись и бросив взгляд на небо: оно было затянуто сплошной пеленой облаков, однако пятно солнца сквозь них все же угадывалось, мутное, как глаз под бельмом. – Но даже и не думай. До него фарсанга три, наверно. И ведь неизвестно, кто сейчас на том берегу.
– А ты одна… – Кёсем сглотнула, – доплывешь?
– С моей-то нынешней головой? Да ты что, смеешься?
– Я не смеюсь. И ты не ответила «нет».
– Ну… может, и не доплыву, – неохотно ответила Марты. – Вода все же не настолько теплая, да и по макушке мне досталось изрядно. Но «нет» вот сейчас отвечаю. Не будь дурой, вместе за бортом оказались, вместе и держимся, ждем наших. Ныряй.
Волна, что прокатилась над их головами, на сей раз была соизмерима с «десятым валом». Им снова пришлось выпустить мачту, а потом затратить немало сил, чтобы вновь оказаться возле нее. Правда, после этого море подарило женщинам довольно долгое затишье. Марты даже сумела поправить сбившуюся набок повязку. Кёсем потянулась было помочь, но та раздраженно отмахнулась: мол, ты, султанша, смотри не потони, это сейчас и есть главная от тебя помощь… Снова обратила внимание на свою руку, обнаженную по плечо, и на руку Кёсем.
– Слушай… Да, спасибо тебе, но зачем так? Чем рукава отрезать, сбросила бы кафтан или с меня стянула…
– Оказывается, не так я хорошо держусь на воде, Чайка, чтобы такой акробатикой заниматься, – прямо ответила Кёсем. – Особенно когда тебя, обеспамятевшую, в это же время надо на воде удерживать.
– Что удержала, а еще и голову перевязала, за это опять тебе спасибо, султанша!
– Ты бы не звала меня так…
Марты, вдруг что-то сообразив, зашарила под водой у себя на поясе.
– Ну да, твой нож взяла, своего у меня нет, – торопливо сказала Кёсем, не дожидаясь, когда та нащупает опустевшие ножны. – И утопила его, когда пыталась обратно засунуть.
– Что ж ты так, султанша? – В голосе Марты звучал упрек.
– Ну я же просила, не зови меня так…
– А как звать? Сестра? Да, пожалуй… И что же нам теперь делать, сестра, если на нас первыми наткнутся не… не наши, а те?
Сестра. Ну и вправду, а кто они еще? Любят одного мужчину; выносили его семя, родили ему сыновей, старшего и младшего… Жены или наложницы в таких случаях часто сестрами себя ощущают, даже если любви у них нет ни друг к другу, ни к общему мужу. Это в Дар-ас-Саадет нет, но даже и там иной раз случается. А здесь…
– Ну и зачем тебе в этом случае нож, сестра? Отбиться от них надеешься?
– Да нет… – Марты опустила глаза.
– А. Ну вот этого не надо. Лучше меня знаешь: даже обычных пленных их обычные семьи иной раз выменивают или выкупают. А уж нас-то наша семья, – это Кёсем смогла произнести без запинки, – точно найдет, хоть на краю света.
И посмотрела на свою новую сестру затравленным взглядом. Где-то их семья сейчас? То, что все были живы пару часов назад, ничего не доказывает, с тех пор ох сколько раз уже можно переместиться… за край света.
– Не в том дело, – качнула головой Марты, кажется, не расшифровав взгляд Кёсем: сколько бы раз она ни провожала своих близких в опасные рейды, ей еще ни разу не приходилось терять кого-то из них, а потому не совсем представляла себе, что такое бывает. – Просто… ну, я ведь видела таких… с края света. Особенно женщин. Видела, какими они оттуда на самом-то деле возвращаются. И себя такую я на шею Карталу взваливать не стану… детям своим тоже не покажусь…
И вздрогнула: Кёсем, дотянувшись до нее поверх мачты, резко хлестнула по лицу.
– Перестань, глупая! Ничего в людях не понимаешь, так молчи! Что, решила мужу и детям горе принести, худшее, чем враги способны?!
Глаза Марты сверкнули. Она протянула руку к Кёсем, но не ударила – обняла за шею, прижалась щекой к щеке.
– А сама-то, – прошептала на ухо, словно кто-нибудь мог их подслушать. – Кто у меня спрашивал, доплыву ли я до берега одна, тебя тут бросив?
Когда женщины разомкнули объятия, их лица были мокры не только от морской воды.
Гортанно крикнув, в воздухе над их головами повисла чайка. Снизилась, видимо, не в силах разобрать, что это такое на волнах и может ли оно ей пригодиться или, наоборот, представлять опасность. Очертила вокруг них круг и унеслась прочь.
Что ей до затерянных в волнах людей, чайке-марты, серокрылой летунье. Для нее те три фарсанга, которые остаются до берега, – недолгий путь…
Кёсем закрыла глаза.
Глава 20. Битич
Финальная часть представления в театре теней о Карагёзе и Хадживате, по завершении которой артисты просят у зрителей разрешения «убрать со сцены все, что было убито и разрушено», – и под музыку уносят марионеток, как «погибших» в ходе игры, так и «уцелевших»
– Ты что-то хочешь спросить? Говори, – милостиво разрешил оружейник переминающемуся с ноги на ногу Черкесли.
– Хозяин… – Паренек никак не мог набраться смелости. Ему ведь и так выпало совершенно небывалое, нежданное право присутствовать при окончательной закалке высокого оружия, а тут еще и возможность заговорить со старшим, мало того, с самим хозяином! – А правда, что для того, чтобы получить безупречную сталь, полосу надо сложить и проковать сто четырнадцать раз?
– Сто четырнадцать, – кивнул кузнец, – по числу сур в Коране. Кователям много дано того, что не дано другим. Мы имеем власть над железом, а железо – это собственность джиннов, хоть и боятся они его, а паче того боятся Корана…
– А правда… – продолжил Черкесли, донельзя ободренный этим «мы», – правда ли, что когда надо изготовить сварной дамаск, кузнецы бросают в него частичку золота?
– Глупости, – ответил мастер, – бросить в расплав золото означает испортить и металл, и золото. На самом деле…
Тут он вдруг осекся. А когда заговорил, то совсем о другом:
– Как разогревать клинок, как определять температуру по цвету побежалости, как отсчитывать время, в какой среде закалять, как быстро и под каким углом погружать в нее заготовку… Таких тонкостей множество, но все они скорее ремесло, чем искусство, пускай и высокое ремесло. А у каждого большого мастера должна быть мечта, если, конечно, он мастер, а не деревенский коваль, который выкует четыре подковы и гордится, что лошадь не захромала. Мастеру же надлежит сделать то, чего никто не делал раньше, и сделать так, как до него мало кто делал. Если человеку не к чему стремиться, ему незачем жить. А если ему незачем жить, то какой толк, что он ест, пьет, дышит, если душа его уже давно присмотрела себе место под могильным камнем? Много ли ему чести, даже если сам знаменитый разбойник Карагёз приезжает к нему, чтобы заказать для себя оружие?
Демирджи Ибрагим умолк, выжидающе глядя в глаза мальчишки. Тот стоял в полном ошеломлении. Но последние слова хозяина прозвучали как вопрос, обращенный к нему, а на такие вопросы невольнику положено отвечать.
– Э… разбойник Карагёз?
– Тот Карагёз, которого называют и Карадениз. Настоящего своего имени он никому не называет. Не назвал и мне, но черное одеяние, черный скакун, свита в черном…
Черкесли неуверенно улыбнулся. Хозяин, конечно, шутит. Кто же не слышал о Карагёзе… Каждый, у кого был дед (а деды бывают у всех, даже у рабов), знает от него, что дед видел этого разбойника еще подростком, а когда спросил о нем у собственного деда, то выяснилось, что он тоже встречал Карагёза в своем детстве, уже незапамятно далеком… Разбойник на черной лошади, который якшается с джиннами… Но это же сказка, даже не легенда!
– Есть клинки, по лезвию которых струится будущее, и есть другие, по которым стекает прошлое. На первые идет горячая кровь, а на вторые – кровь холодная. Но и те, и другие надо закалить поочередно в двух телесных жидкостях, причем не бараньих, не конских даже – для этого требуется питомец наилучшего рода… сотворенный из звенящей глины, подобной гончарной… выросший в твоем доме… получивший от тебя имя… – говорил кузнец уже вовсе непонятное. – И будут тогда твориться дела необыкновенные, связанные с оружием, выкованным тобой…
Мальчик молчал. Демирджи Ибрагим по прозвищу Халиб потянулся к раскаленной заготовке, взял ее не тисками, а особым зажимом, коротким, напоминающим кисть руки.
– Ты спрашивал о золоте? – Он снова повернулся к Черкесли. – В металл мастер добавляет не золото, а частицу своих знаний, частицу своего таланта. Частицу своей души.
Мастер сделал шаг вперед.
– А иногда не только своей… – прошептал он, глядя мальчику в лицо.
Черкесли еще успел увидеть, как зрачки хозяина вдруг резко сузились, сделавшись подобными игольчатым остриям…
* * *
– Сестра! Эй, сестра! Ты что? А ну-ка не смей спать! – Марты с силой затормошила Кёсем. – Держись-ка за дерево… а если не можешь, за меня… Вот так!
– Ладно, – признала Кёсем, неохотно открывая глаза, – будем держаться.
– Еще как будем, – кивнула Марты. – Сама понимаешь, мало будет нашим радости, если они помогут спасти Блистательную Порту, потеряв при этом жен и матерей…
Так она и сказала: «жен и матерей», объединив себя и Кёсем. Да, теперь им действительно остается одно – быть как сестрам. Что ж, не самая худшая участь для двух женщин, которым вообще-то самой судьбой, казалось бы, предначертано глаза друг другу выцарапывать, а не жизнь спасать.
– …И внучек тоже, – задумчиво добавила Чайка четыре волны спустя, когда они пару раз хлебнули соленой влаги, но так и не произнесли ни единого слова. – Я о Джан, наших родоначальниках: все мы, нынешние, им как бы внучки… Кроме тех, кто внуки.
Кёсем кивнула. С высоты возраста джан-патриархов и в самом деле не различить разницу между «младшими близняшками» Икизлер, их матерью Марты, да и самой Кёсем, раз уж она теперь в их семье.
Как Тургай возмущенно воскликнул: «Но, бабушка!» А ведь Джанбал ему на самом-то деле прапрабабушка. Как в баснословных сказаниях.
– Не бойся. – Марты хватило одного взгляда, чтобы понять: Кёсем думает о Жаворонке. – Младшенькие, конечно, годятся только на то, чтобы по вантам лазить, но Лаггар и Кемик – корабельщицы умелые, не гляди, что им всего по двенадцать! Шарг тем паче. А джан-патриархи вообще такие мастера, которых просто не бывает.
– Это да, – признала Кёсем. И вздрогнула: – Ты так спокойно говоришь «по вантам лазить», а мне при одной мысли…
– Ну, наши сорванцы к этому приучались раньше, чем ходить, – спокойно возразила Марты. – И девчонки. И старшие. Да и сама я из такого же рода… Смотри! Парус!
Кёсем завертела головой, но парус увидела не сразу, он был далеко. Свой? Чужой? Она не настолько разбиралась в парусном вооружении, чтобы с такого расстояния отличить «Джерид» от «Суаршина», а их оба – от боевых ладей «султана Яхьи» или от галер Высокой Порты. Оглянулась на Марты – и поняла: чужой. Совсем чужой, то есть даже не галера. Хотя, по чести, сейчас не знаешь, кого бояться больше.
И что же теперь? Ее обретенная сегодня сестра сказала «Смотри!», но смотреть-то мало… Соединив голоса, кричать, звать на помощь, сорвать с себя остатки кафтанов и замахать ими над головой – или, наоборот, затаиться, погрузившись в воду по ноздри? Может, тогда ладья и не приблизится к деревянному обломку, возле которого вроде бы никого нет, мало ли обломков сейчас плавает… Если там вообще собираются подбирать кого-то из воды, пусть даже с расчетом на какой угодно выкуп. Им, возможно, своих забот хватает.
О Аллах, да ведь неизвестно же, как закончилось сражение!
В этот миг Кёсем вновь ощутила себя султаншей. Но миг и есть миг. Накатилась волна, не очень сильная, но обдала пенным гребнем, погрузила с головой, закружила, и, когда Кёсем, отплевываясь, вынырнула, ее первой заботой оказалось вновь схватиться за мачту, а не корабль высматривать. Когда вновь вспомнила о нем, парус уже не был виден.
– Ждем, – подытожила Марты. – Этим не до нас. А наши нас не бросят, если… если они…
– Слушай, а почему… – быстро начала Кёсем, не зная, что она сейчас скажет, – почему… Картал назвал тебя шестнадцативесельной ладьей?
– Двенадцативесельной, – ответила Марты, все еще глядя в пустоту, но через мгновение ее взгляд обрел осмысленность. – Когда назвал?
– Сама вспомни…
– А… Да, ладья-ласточка, кирлангич. Два косых паруса, по шесть уключин с каждого борта, место для четырех пушек.
– Да-да. Места есть, пушек нет, легкая и проворная, но он ее так и не увидел. Почему-то.
– Увидел бы ее – не видать бы ему меня, – губы Марты дрогнули в чуть заметной улыбке. – Это был выкуп…
– Свадебный выкуп? – удивилась Кёсем.
– Получилось так. Мой отец, Железный Махмуд, он… Ну, ты сама слышала, «почти пират». С кланом Крылатых – то есть тогда его еще возглавлял их отец Курбан, но он уже был болен, – моему отцу было не по пути, совсем. То есть разок их пути пересеклись, и… я уж не спрашивала, но, похоже, моему родителю укоротили клыки. Он после этого несколько дней был в такой ярости, что мы с братишками прятались от него по дальним углам. – Марты усмехнулась уже открыто. – Только и слышно было от него про «проклятый род Курбана»… А потом он дважды подряд в рейды неудачно сходил, совсем, это в его кругах означает, что вот-вот конец уважению, ну и тогда призрак бедности всерьез подступит. В общем, папаша решил рискнуть по-крупному. И исчез, сгинул. Только через четверть года приходит весточка: шаик Махмуда Железного, оказывается, промышлял по ту сторону, в устье Данипра… – Марты дернула подбородком, обозначая направление: она из корабельного рода, воистину Морская Чайка, она всегда знала, где что расположено на море и близ его берегов. Наверно, даже не понимала, что может быть иначе, – промышлял, да и сам оказался промышлен. Команда повырублена и перетоплена, но капитан вроде как взят живым.
– И ты нарушила отцовский запрет, – кивнула Кёсем.
– Запрет-то прямо высказан не был, – фыркнула Чайка. – «Будь проклят род Курбана!» – это все же совсем иное, чем «Не обращайся за помощью к роду Курбана, даже если беда пришла!». А про джан-патриархов ни отцу, ни мне в ту пору знать не полагалось вовсе. В общем, я пораскинула мозгами: братья маленькие, матери давно нет в живых, все родичи и домочадцы сразу разбежались, узнав, что от Махмуда Железного отвернулась удача… Это, получается, госпожа Бедность не просто у ворот стоит, а уже вошла во двор и милостыню там просит. Короче говоря, без отца нам совсем пропа́сть. Что ж, я села в челнок и погребла вдоль берега к той гавани, откуда сегодня мы с тобой отчалили. Мы все.
– Ты в хиджабе была?
– Нет, что ты! У нас тут девушки на подросте свободно ходят, а я так вообще в мальчишеской одежде, иначе не очень-то погребешь… Ну вот. К Курбану меня не пустили, он плох был… Хороший он человек, мой свекор, да и как глава клана, капитан на корабле, тоже из наилучших… был. Мне толком так и не довелось его узнать… А мной занимался один из его сыновей-близнецов. Тот, который не женатый. Угрюмый такой парень, на меня толком и не смотрел…
– Ясно, – снова кивнула Кёсем. Она быстро вычислила годы: Доган тогда только-только ввел в дом Башар, она еще даже не понесла первенца, а Картал… ну да, он, конечно, был тогда угрюм. И не только потому, что отец его близился к рубежу вековечной разлуки.
– А я увидела его – и погибла. Понимаешь? Да, ты-то как раз понимаешь… Выслушал он меня, покачал головой и говорит: «Послушай, девочка, вот ты, наверно, знаешь, что Черный Махмуд от нас уже одно предупреждение получил, а второго в таких делах и не бывает. Тебе вообще-то не боязно было к нам с такой просьбой прийти?» «Нет, – говорю, – с какой стати мне бояться: я же в орлиное гнездо сунулась, а не в шакалью нору. И не с просьбой вовсе. При чем тут просьба, дело есть дело, вот калым, вот цветок…» Тут он на меня впервые по-настоящему глянул, с удивлением, снова покачал головой: «Свадебный зачин тут, девочка, не ко времени, твой отец не невеста, а выкуп за пленника – не калым, и если уж ты заговорила об этом, то призна́ет ли Махмуд твое право распоряжаться его деньгами?» Говорю в ответ: мол, пока он в плену, ничего «его» вообще нет, кроме того, что на нем сейчас, а это, может, только штаны и цепи. Ну и денег в нашем доме тоже нет. Зато есть ладья-ласточка и две лодки, одна со мной сейчас. Скажешь – продам и заплачу деньгами, а нет – прямо так возьмите, в вашем деле хорошая ладья поди к месту придется, а цена ее точно больше, чем один человек сто́ит. Завтра же пригоню. Он совсем уж с удивлением смотрит: «Что, вот так сама и пригонишь?» А я тоже будто бы изумилась: мол, а что тут такого, гребцов у нас теперь нет, но ветер-то попутный, и, судя по всему, ему еще пару дней таким быть… Немного приврала: одной вести кирлангич под парусом – дело тяжкое…
– Верю, – вздохнула Кёсем.
* * *
– Ты откуда такой взялся? – произнес Картал уголком рта.
Сейчас впервые выпало время задать этот вопрос. Прежде вообще ни до чего было: тянуть, травить, ставить паруса втугую, менять галс. Стрелять. Рубиться. Лавировать, ложиться на курс острее к ветру, перехватывать ветер у вражеского корабля – и, оставив его в «воздушной тени», выгадывать полкорпуса, корпус, два… Снова стрелять, на сей раз из кормовых пушек, истрачивая последние заряды. Вываливать пушки за борт. Сейчас единственное, что важно, – скорость…
Единственное.
Имеет ли значение, кто тянет фал рядом с тобой, кто обжигает ладони о залохматившийся трос, помогает снять со скобы разорванный парус и на ходу заменить его запасным, если все это он делает точно, умело и вовремя? Пускай даже этот человек окровавлен так, что не разобрать черт лица, – подумаешь, многие на «Джериде» сейчас залиты своей и чужой кровью. Пусть даже он гол почему-то. Сейчас не до того.
А вот когда стало ясно, что победа все-таки осталась за дениз кувветлери, когда медвежья мощь тяжелых галер переломила отчаянную решимость атаковавшей их волчьей стаи, человек этот бочком-бочком подобрался к обрывку парусины, чтобы сделать из нее себе опоясание. И был замечен.
– Да как откуда… вот же… – Он сделал неопределенный жест, охватывающий, кажется, все море.
Неизвестно, увидел ли его Картал, неотрывно смотревший вперед. С того самого мгновения, как бой можно было считать завершенным и выяснилось, что цел его брат и жена брата, невредим сын, отделался парой царапин племянник, – вот с той поры Картал стоял на носу фелуки и пристально вглядывался в волны.
Но все же незнакомец на палубе – это чересчур. Настолько чересчур, что оба капитана, братья Крылатые, должны вынести по этому случаю какое-то решение. Во всяком случае, когда фелука идет под всеми оставшимися парусами туда, куда должна идти, и ничто не может ускорить ее ход.
– С галеры? Азап?
– Да, капитан. И – нет, не солдат: топчу, артиллерист.
Может оказаться правдой. Если хоть азап, хоть кто-то из пушкарей угодил за борт, он мог сбросить в воде одежду, мог и, при большой удаче, вскарабкаться на какую-то из ладей. Совсем уж особой удачей для него стало то, что ладья эта принадлежит не врагам Оттоманской Порты… хотя галеры ей сейчас лучше огибать на расстоянии, превышающем артиллерийский выстрел. Могли на ладье даже и не обратить внимания, когда это произошло. Уж больно все были… заняты.
Да, такое возможно. Но все-таки слишком похоже на чудо. А поскольку чудеса возможны где угодно, только не в бою, то похоже это на обман.
– Ты же должен помнить меня, капитан… хозяин! – заторопился незнакомец, правильно истолковав, что сулит ему повисшее молчание.
– Хозяин? – переспросил Доган. Картал больше не обращал на чужака внимания.
– Ну да! – Незнакомец с облегчением передвинулся ближе ко второму капитану: находиться рядом с первым было уж слишком страшно. – Я ведь работал на вас в Галлиполи. То есть не на вас, вы с братом тогда, извини, еще совсем стригунками были, а на Курбан-баши.
Галлиполи… Да, пролегал через этот полуостров один из маршрутов, по которым их клан переправлял, скажем так, беглецов. Не самый безопасный маршрут. И далеко не каждого беглеца по нему отправляли.
– Омой лицо.
Незнакомец с готовностью повиновался: кровь на нем, похоже, была чужая – вся или в основном. Что ж, на палубе «Джерида» сегодня много крови пролилось.
Нет, не узнал его Доган, даже умытого. Значит, скорее всего, и Картал не узнает. Но к нему сейчас вообще с вопросами лучше не подступаться…
– Ладно, и вправду опояшись хотя бы парусиной, нечего тебе перед моей женой нагишом стоять.
– Благодарю, господин!
– С благодарностью обожди пока. Твое имя?
– Шаваш, господин. Может, ты меня и не запомнил все-таки: я что, я – сошка мелкая, орудийному делу тогда обучен еще не был. Но твое имя мне известно, конечно же, кто ж не знает потомство Курбан-баши? Ты – Картал… наверно. Или Доган.
В Галлиполи и на другом конце этого небезопасного маршрута, на острове Скирос, действительно работали «на подстраховке» самые разные люди, и кое-кого из них юные близнецы, тогда еще не возглавлявшие клан, вполне могли не знать. Ни по имени, ни в лицо. А с тех пор, как сгинул там злополучный шахзаде Яхья, много лет миновало. Отчего бы и не поступить такому человеку во флот, особенно если он где-то артиллерийскую премудрость освоил. Но что-то уж слишком много в этой истории совпадений. Если же окажется, что этот Шаваш еще и Яхью отправлял в тот путь, который для Яхьи оказался последним…
Впрочем, что окажется в этом случае, Доган не додумал. Картал, находившийся на носу, все так же продолжая смотреть вперед, протянул руку и взял из стойки рядом с собой мушкет.
– Обойти бы их… – прошептала Башар.
– Скажешь ему это? – Доган кивнул в сторону брата.
– Не скажу, – вздохнула она. – Я и себе-то такое сказать не решаюсь…
Два шаика. Из тех, из «волчьей стаи». Потрепанные в сражении, но еще вполне боеспособные. Трудно сказать, заряжены ли у них «соколки», но для мушкетов заряды наверняка должны остаться. И мушкетов этих куда как больше, чем на «Джериде»…
Самое худшее, что на самом-то деле схватка никому не нужна и разойтись без нее можно. Но нет возможности объяснить капитанам шаиков, что фелука идет прямо на них вовсе не потому, что намерена дать им бой. Что тут поделаешь. Маневрировать, играть в кошки-мышки – потеря времени. Которое сейчас равно жизни. Двум жизням.
Доган досыпал порох на полку мушкета, взвел курок.
– Если вы подвезете меня вплотную, потом будете вольны отправляться куда угодно, – надменно произнес кто-то рядом.
Шаваш. Ну так и есть, не может он быть тем, за кого себя выдает! Или… или только что он как раз и говорил правду, а выдавал себя за другого перед…
– Султан не благодарит своих подданных: все, что они сделали для него, – это их долг, – продолжал Шаваш все тем же тоном, – но он не забывает верную службу. Знайте же и внукам своим расскажите: вам выпала великая честь оказать услугу султану Яхье, которого вы раньше знали скрывавшимся под чужой личиной…
– К борту. – Доган повел стволом.
– Что? – Шаваш настолько вошел в роль, что на лице его отразилось искреннее изумление.
– К борту… мелкая сошка. Встань, покажись им, чтобы тебя как следует рассмотрели. Когда будем проходить между ними, прыгай в воду. Доплывешь?
– Доплыву… – пробормотал Шаваш, или кто он там, севшим голосом. Изображать из себя Яхью он больше не пытался.
– Твое счастье. Или несчастье: может, за твои прежние посулы, так роскошно выполненные, они теперь с тебя кожу живьем сдерут… султан. Но это потом. А пока – пусть от тебя будет хоть какой-то толк. К борту, кому сказано!
* * *
Они уже держались не лицом к лицу, а бок о бок, с одной стороны мачты, прижимаясь друг к другу, согреваясь живым теплом. И все равно море уносило это тепло, как кровь из раны. Ветер снова поутих, волны умерили ярость, но с холодом сладу не было.
Собственно, вода не холодна – как для этого моря, так и для этого времени года. Но не до́лжно оставаться в ней пловцу на больший срок, чем то заповедано Аллахом, который не велит человеку быть выдрой или дельфином, рыбой сделаться тоже не разрешает. Разве что кормом для рыб…
– Ну вот, – Чайка, конечно, все понимала, но воспоминания грели ее, как горячее питье, – он мое хвастовство, как я потом догадалась, раскусил, но даже не улыбнулся, сказал: «Да нет, девочка, ладью пригонишь потом. Даже, пожалуй, пусть лучше отец твой пригонит, мы с него слово возьмем. И ялик в залог оставлять не нужно. Отправляйся на нем домой. А у нас как раз вскоре так и так будет рейд даже не к устью Данипра, а по нему самому, до Байды-острова, что у Кичкасской переправы. Там и постараемся договориться о выкупе Махмуда. Пока его за прошлые дела не разделили на твердое, мягкое и жидкое, он ведь в тех краях изрядно отметился. Или пока не перепродали в каменоломни либо на галеру, может, даже на османскую, а оттуда вытаскивать дороже, цены кирлангича может не хватить… Ну ладно, это тебе, почтительной дочери, слушать не нужно, ступай».
– А ты, почтительная дочь, так домой и отправилась?
– Тогда отправилась, что было делать. А потом пришла весточка: нашелся мой отец, именно Картал его и нашел, договорился о выкупе. Доган-то в клановой усадьбе оставался, при больном отце… и при молодой жене, чего уж там, кто из нас его не поймет. Махмуд – он недаром «железным» прозван – долго не соглашался на условия выкупа, это ведь была последняя из его мореходных ладей: пока она с ним, есть возможность вернуться… ну, к прежнему, а если ее отдать, то уж все. Предлагал вместо ладьи-ласточки девушку-чайку. То есть меня. Мол, тебе же, Картал, все равно скоро кого-то в дом брать, негоже надолго отставать от брата, так считай, что я с тебя калым за невесту не взял, моя дочка, дескать, примерно столько и стоит. Но Картал не согласился.
– Не согласился, значит… – прошептала Кёсем.
Они, по-прежнему прижимаясь друг к другу вплотную, теперь лежали поперек обломка мачты, до предела высунувшись из воды, но все равно это не получалось больше, чем по грудь. К тому же ветер уносил тепло из тела чуть ли не так же безжалостно, как море.
– Не согласился… – тоже шепотом подтвердила Марты. – Тогда пришлось соглашаться отцу, а что же ему еще оставалось? Махмуд Железный, пират он или кто, слово свое держит, это всем известно. И вот как доставит его Картал на наш берег, так сразу прости-прощай, наша последняя ладья… с обоими парусами, местами для дюжины гребцов и четырех малых пушек… Последнее имущество нашей семьи, стоящее упоминания. Кроме меня.
– Ладно уж, не томи. Я и так знаю, сестра, что ему досталась ты, а не кирлангич.
– По случайности, сестра… По простой случайности. А может, кто зло на моего отца затаил и, узнав, что он не пропал в плену, решил это зло выместить. С Железным Махмудом у многих счеты были… За день до того, как отцу вернуться, заполыхал лодочный сарай, причал, ну и ладья-ласточка тоже. Все – до угольков.
– Трудно было?
– Что?
– Так поджечь, чтобы и до угольков, и на тебя саму подозрение не пало – вот что! Потому что люди вроде твоего отца, как ты его описала, они обычно проницательны. И безжалостны к подвластным им, даже если это родная кровь. Так что дознайся Махмуд Железный, кто его «ласточку» огню предал, не получить бы кое-кому свою Чайку!
– Ну, отцу ведь так или иначе слово надлежало сдержать, – помолчав, ответила Марты. – Поэтому он предпочел не догадываться. А ты… Ты сразу поняла?
Кёсем улыбнулась одними глазами: «Конечно, сразу». Ей сейчас казалось, что она говорит с одной из своих девочек.
– А он вот до сих пор и не догадался… – задумчиво произнесла Чайка, ее сестра, жена ее возлюбленного. Ее спутница в близкой смерти.
– Мужчина же, – объяснила Кёсем. – На них всегда немножко как мать смотришь… Или как дочь, это тоже.
– Ну, ты в этих делах опытнее меня, – согласилась Марты. Без насмешки, для нее уже не место было и не время. Искренне признавая правоту.
– Не очень. Всего на одного мужчину…
– В огонь упала слабая душа, – пропела вдруг Марты высоким голосом. – Сгореть в любовном пламени спеша!
Кёсем прежде знала, откуда эти строки, но сейчас не могла вспомнить: поэма о Лейли и ее Меджнуне? О Бахраме и его Диларам? Низами, Хафиз, Саади?
На смертном пороге все это перестало быть важным.
– Парус! – услышала вдруг она, но это тоже уже не могло быть важным. – Держись, сестра, держись! Парус! «Суаршин»!
Нет, все же есть что-то важное в этом мире…
Кёсем усилием воли сбросила с себя оцепенение, как свинцовое одеяло.
Тургай с веревкой в руках взбежал на бушприт, точно на широкий мостик, и прыгнул к ним прямо оттуда. Как дельфинчик, поднырнул под мачту, вынырнул с противоположной стороны, протянул им веревку – но, забыв отдать ее в руки, вдруг прижался к Марты и Кёсем, к обеим сразу. И разревелся.
Обняв его, маленького, теплого, женщины как-то мгновенно поняли, что плачет он не от счастья, а от горя.
Кёсем медленно повернулась к «Водомерке».
Там сейчас плакали все. Второй Жаворонок, Канбар, рыдал в голос, всхлипывая. Лили горькие слезы девочки, с двух сторон прижимаясь к Шаргу. Сам Шарг пытался сдерживаться – мужчина! – но у него это плохо получалось.
А больше на суденышке никого не было.
Кёсем окинула «Суаршин» взглядом, увидела глубокую, почти до уровня воды, рваную выщерблину на левом борту, угадала в ней след кучного попадания картечи – и не спросила у детей ничего.
– А вот и «Джерид»… – звенящим, как тонкое стекло, голосом сказала Марты, указывая на появившийся вдали парус.
* * *
И вновь чайки кричат над морем. Вечные чайки-печальницы, оплакивающие всех, кто остался в морской пучине, кто не вернулся домой, к близким.
Кто не вернулся, да…
Бирюзовые волны бились о берег с легким шелестом, шептали сладостную ложь. Именно ложь, увы, ведь Кёсем точно знала, что ей предстоит вернуться.
А как же сладко было бы остаться здесь навсегда!
Всего несколько недель – и дворец, где среди роз всегда обязательно совьет гнездо пара десятков змей, стал казаться ужасным сном, кошмаром, проснувшись от которого так радостно вновь увидеть родные лица, улыбки, почувствовать пожатие рук и невесомый утренний поцелуй… Понять, что ты дома.
Родной дом… Когда же скромное обиталище клана Крылатых успело им стать?
Кёсем не хотела возвращаться туда, откуда судьба милостиво забрала ее, заставив понять, что помимо дворцовых интриг существует еще и обычная жизнь. Существует любовь, не отравленная ядом сомнений и горечью постоянной разлуки. Существует женщина, которая, как и Махфируз, готова стать для Кёсем сестрой, коль скоро выпало влюбиться в одного и того же мужчину, готова принять Кёсем – не Кёсем-султан, но женщину по имени Кёсем, – и вместе с ней оберегать и заботиться о любимом мужчине, воспитывать детей… Существует детский смех, не приглушенный жестоким дворцовым воспитанием, а свободный и беспечальный. Тургай, маленький Жаворонок, вставал с первыми лучами солнца и радостно приветствовал всех. Ах, как бы хотелось Кёсем, чтобы другие ее дети могли поступать так же!
Но они не могли.
Они все остались там, во дворце, в их сердца по-прежнему проникают ядовитые испарения злобы, подлости, интриг, которым пропитан Топкапы. И это значит, что Кёсем нужна им. У Тургая есть целая семья, готовая во всем поддержать его. А кто, кроме матери, есть у Мурада? Он не готов быть султаном, он еще долго не будет готов, но кто его спросил? Кто спросил саму Кёсем, какого сына она хотела бы видеть на престоле? Никто не спросил, никто и не спросит. Судьба беспощадна к тем, кто родился и вырос во дворце. А значит, им нужна Кёсем. Кто еще позаботится о них, кто защитит?
Кажется, все эти мысли читались на ее лице без труда. Картал подошел к ней, взял за руки, некоторое время вглядывался в глаза.
Море шумело и плескалось, море жило своей сложной жизнью, временами стонало, временами плакало. «Слезы моря»… Скольким еще они разрушат жизнь, эти горькие слезы? А скольким спасут? И кто отличит одно от другого?
«Может, ты все-таки останешься?» – явственно вопрошал взгляд Картала.
Ах, может быть, действительно остаться? Марты примет ее, причем даже не «через не могу». Когда спасаешь друг другу жизнь, то ненависть и ревность уходят, смываются соленой морской волной, растворяются в темных морских глубинах. А правоверному, как известно, можно иметь до четырех жен, здесь же – всего вторая…
Сейчас такой подходящий момент! Мало ли, куда подевалась в водовороте случившихся событий хасеки-султан… нет, теперь уже валиде-султан Кёсем? Погибла, пропала без вести, ах, какая жалость… А здесь можно всегда оставаться самой собой, сбросить опостылевшую маску. Разве жаждала она всего того, что с ней случилось? Разве стремилась к богатству, славе, власти?
Да, честно ответила себе Кёсем. Да, стремилась. И к власти, и к влиянию. Но только для того, чтобы выжить! Чтобы защитить себя и своих детей. А больше всего на свете жаждала она любви, мира своей душе и душам своих ближних. Хотела воспитывать любимых детей от любимого мужчины, причем совместно с любимыми же подругами. И такая возможность может у нее возникнуть здесь. Да, Марты примет ее. И клан Крылатых будет рад. Но сумеет ли Кёсем после этого принять и полюбить саму себя?
Как же легко уйти… Но вот сейчас уйти совершенно невозможно.
Кёсем отвела взгляд от настойчивых глаз Картала, посмотрела на небо. Там кружилась одинокая птица. Вряд ли чайка – чайки так высоко не взлетают. Возможно, орел? Отсюда, снизу, не разглядишь… Слезы туманили взгляд, и Кёсем несколько раз сморгнула. На душе было так тяжко, словно на нее взгромоздили гору Арарат и велели тащить ее отсюда до самого Истанбула. А может, так и было? Но решения своего Кёсем менять не собиралась. Понимала: оно самое верное в сложившихся обстоятельствах.
Там, в пропахшем гарью и кровью Истанбуле, остались обе ее Хадидже. Осталась обезумевшая от горя Мейлишах. И другие ее девочки, ее маленькие воспитанницы. Кто их защитит сейчас, когда гарем снова раздирают козни и интриги? Кто подберет партию султану Мураду, сумеет найти ему достойнейшую из достойных, которой можно будет с радостью передать бразды правления Оттоманской Портой?
Да и сам Мурад…
Сердце Кёсем было неспокойно. Ее маленький озорной сын – и вдруг султан? «Он не готов!» – кричало сердце, и рассудок холодно, ясно подтверждал: «Да, Мурад неспособен пока управлять государством. А будет ли способен потом, это еще у Аллаха на коленях». Может, все-таки Аллах будет милостив к непутевым детям своим? И Мурад станет хорошим султаном, а Высокая Порта отдохнет от вечных мятежей, успокоится хотя бы на время…
Сердце вещало, что впереди лишь новые испытания, глупое, тоскующее сердце хотело остаться здесь, в тихой и надежной гавани, успокоиться и забыться в объятьях любимого мужчины. Ах, бедное сердце! Тебе предстоят лишь новые страдания, Кёсем знала это. Но поступить иначе не могла.
«Может, останешься?» – спрашивал Картал. Не губами, нет, – но одними лишь глазами. А еще нежными, хотя и крепкими, как сталь, пальцами, которыми он удерживал Кёсем за плечи. Любящей душой, тянувшейся к душе Кёсем, всем телом, натянутым, как тугой лук.
«Может, останешься?»
Так трудно, почти невозможно ответить «нет»! Так трудно… и так необходимо.
Кёсем вздохнула.
«Не сейчас, сердце мое, не сейчас. В следующий раз, сердце мое…»
Она не произнесла этих слов, но Картал почувствовал их – и отпрянул, глядя испуганно и неверяще. Глупый. Неужели он думал, что мать бросит в опасности своих детей?
Разве он поступил бы так? Разве поступила бы так его Марты?
Кёсем прикусила губу и мягко, но уверенно высвободилась из таких дорогих, таких бесконечно нежных объятий. Отвернулась, сделала шаг, другой по качающейся палубе, бросила негромко, не глядя ни на кого:
– Мне нужно в Истанбул.
Вот и все. Сказала – и отрезала часть нитей, связывающих ее с Крылатыми. Невидимых, но прошедших от сердца к сердцу, от души к душе.
Почему так надрывно кричат чайки? Кого они оплакивают?
– Да, Кёсем-султан, – голос Картала похож на наждак, – шершавый и кожу обдирает по-живому. Кажется, он тоже разрывает часть нитей. – Я немедленно обо всем распоряжусь.
Смогут ли они быть вместе? Смогут ли быть счастливы?
«Да, – твердо ответила себе Кёсем. – Мы сможем. Он любит меня, а я – его. Наша любовь выдержит любые испытания. Но мы не можем быть вместе сейчас. Позже – обязательно, но не сейчас. Позже…»
Шаг вперед. Небо над головой качается.
Еще шаг. Море плачет желтыми слезами, застывающими на холодном ветру.
Еще шаг – мимо Марты, в глазах которой застыли непролитые слезы. Кого она оплакивает, о чьей любви сейчас горюет?
Еще шаг…
Кёсем-султан уходила от своей любви, от своего мужчины, и спина ее была прямой, а походка плавной и изящной.
Над ее головой полуденное солнце застыло тревожным отблеском янтаря в руке одиннадцатилетнего мальчика, еще не знающего о своей судьбе.
Примечания
1
Алишер Навои. Перевод С. Иванова.
(обратно)
Комментарии к книге «Кёсем-султан. Дорога к власти», Ширин Мелек
Всего 0 комментариев