Миры Артура Гордона Пима

Жанр:

«Миры Артура Гордона Пима»

424

Описание

«Сообщение Артура Гордона Пима». Единственный законченный роман Эдгара Аллана По, впервые опубликованный ровно 180 лет назад и до сих пор не утративший ни своего темного очарования, ни увлекательности. «Фирменный» для великого писателя микс из жестоких убийств, черного предательства, безграничного отчаяния и, разумеется, Тайны, помноженный на романтику классического морского приключения, в финале оборачивается столкновением с безграничным Хаосом и экзистенциальным ужасом. Все это, а главное, намеренная незавершенность истории Пима, позволили роману По стать первоисточником для других, ничуть не менее самобытных произведений – «Ледяного сфинкса» Жюля Верна, «Странного открытия» Чарльза Ромина Дейка и, конечно, неподражаемых «Хребтов безумия» Говарда Филлипса Лавкрафта.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Миры Артура Гордона Пима (fb2) - Миры Артура Гордона Пима [cобрание сочинений // сборник litres] (пер. Мария Владимировна Куренная,Валерия Ивановна Бернацкая,Константин Дмитриевич Бальмонт,Аркадий Юрьевич Кабалкин) 4217K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Эдгар Аллан По - Жюль Верн - Говард Лавкрафт - Чарльз Ромин Дейк

Миры Артура Гордона Пима: [антология]

Художественное оформление Василия Половцева

© В. Бернацкая, перевод на русский язык

© А. Кабалкин, перевод на русский язык

© М. Куренная, перевод на русский язык

© ООО «Издательство АСТ», 2017

Эдгар Аллан По

Сообщение Артура Гордона Пима

Сообщение Артура Гордона Пима,

содержащее подробности возмущения и жестокой резни на американском бриге «Грампус» в пути его к Южным морям, с рассказом о вторичном захвате корабля уцелевшими в живых; об их крушении и последующих ужасных страданиях от голода; о спасении их британской шхуной «Джэн Гай»; о кратком крейсеровании этого последнего судна в Полуденном океане; о захвате шхуны и избиении ее экипажа среди группы островов на 84‑й параллели южной широты, о невероятных приключениях и открытиях еще дальше на юг, к коим привело это прискорбное злополучие.

Предуведомление

По моем возвращении несколько месяцев тому назад в Соединенные Штаты после необычайного ряда приключений в Южных морях и иных местах, о чем я рассказываю на последующих страницах, случай свел меня с обществом нескольких джентльменов в Ричмонде, в Виргинии, и они, сильно заинтересовавшись всем касательно областей, которые я посетил, настойчиво убеждали меня, что мой долг предоставить повествование мое публике. Я имел, однако, причины уклоняться от этого – некоторые из них были совершенно личного характера и не касаются никого, кроме меня самого; но были еще причины и другого свойства. Одно соображение, удерживавшее меня, было таково: не ведя дневника в продолжение большей части времени, когда я был в отсутствии, я боялся, что не смогу написать по памяти рассказа столь подробного и связного, чтобы он имел вид той правды, которая была в нем в действительности, и выкажу только естественное неизбежное преувеличение, к которому склонен каждый из нас, описывая происшествия, имевшие могущественное влияние на возбуждение наших способностей воображения. Другая причина была та, что происшествия, которые должно было рассказать, по природе своей были столь положительно чудесны, что я, ввиду неподдержанности моих утверждений никакими доказательствами, как это поневоле должно было быть (кроме свидетельств одного индивидуума, да и тот индеец смешанной крови), мог бы надеяться только на то, что мне поверят в моей семье и среди тех моих друзей, которые в продолжение целой жизни имели основание увериться в моей правдивости, – но, по всей вероятности, большая публика стала бы смотреть на то, что я стал бы утверждать, просто как на наглую и простодушную выдумку. Недоверие к моим собственным способностям как писателя было со всем тем одной из главных причин, каковые мешали мне согласиться с уговариваниями моих советников.

Между теми джентльменами в Виргинии, которые выражали величайший интерес к моему рассказу, в особенности к той его части, которая относилась к Полуденному океану[1], был мистер По, недавно бывший издателем «Южного литературного вестника», ежемесячного журнала, печатаемого мистером Томасом В. Уайтом в городе Ричмонде. Он очень советовал, вместе с другими, теперь же приготовить полный рассказ о том, что я видел и пережил, и положиться на проницательность и здравый смысл публики – утверждая с полной правдоподобностью, что, несмотря на необработанность в чисто литературном отношении, с какой вышла бы в свет моя книга, самая ее неуклюжесть, ежели в ней есть таковая, придаст наибольшее вероятие тому, что ее примут за истину.

Несмотря на это увещание, я не мог настроить свой ум сделать так, как он мне советовал. Видя, что я не займусь этим, он предложил мне изложить своими собственными словами первую часть моих приключений по данным, сообщенным мною, и напечатать это в «Южном вестнике» под видом вымысла. Не имея против этого никаких возражений, я согласился, условившись только, что настоящее мое имя будет сохранено. Два выпуска мнимого вымысла появились последовательно в «Вестнике», в январе и феврале (1837), и для того, чтобы на это смотрели действительно как на вымысел, имя мистера По приложено было к очеркам в оглавлении журнала.

То, как принята была эта хитрость, побудило меня наконец предпринять правильное составление и печатание упомянутых повествований, ибо я нашел, что, несмотря на вид вымысла, каковой был так находчиво придан той части моего отчета, которая появилась в «Вестнике» (без изменения или искажения хотя бы одного случая), публика совсем не была расположена принять это как выдумку, и несколько писем было послано по адресу мистера По, которые ясно свидетельствовали об убеждении читателей в противном. Отсюда я заключил, что события и случаи моего повествования были такого свойства, что сами в себе имели достаточную очевидность их собственной достоверности, и следовательно, я мог мало опасаться насчет недоверия публики.

Теперь когда все начистоту сказано, сразу будет видно, на что из последующего я притязаю как на мое собственное писание; и также будет понятно, что ни один случай не искажен в первых нескольких страницах, которые написаны мистером По. Даже тем читателям, которые не видали «Вестника», будет излишне указывать, где кончается его часть и начинается моя: разница в слоге будет вполне заметной.

А. Г. Пим

Нью‑Йорк, июль, 1838

Глава первая

Мое имя Артур Гордон Пим. Мой отец был почтенным торговцем морскими материалами в Нантукете, где я родился. Дед мой по матери был стряпчим и хорошо вел дела, которых у него было достаточно. Он был счастлив во всем и совершил несколько удачных оборотов на акциях Эдгартонского нового банка, когда тот был только что основан. Этим способом и другими он скопил порядочную сумму денег. Ко мне он был привязан, как мне кажется, более чем к кому‑либо другому на свете, и я рассчитывал унаследовать большую часть его состояния после его смерти. Когда я был в возрасте шести лет, он отдал меня в школу старого мистера Риккетса, джентльмена с одной лишь рукой и чудаческими манерами – он хорошо известен почти каждому, кто посетил Нью‑Бедфорд. Я пробыл в его школе до шестнадцати лет и потом покинул его, чтобы перейти в школу мистера Э. Рональда, что на горе. Здесь я подружился с сыном мистера Барнарда, морского капитана, который обыкновенно совершал плавания на судах Ллойда и Реденбурга, – мистер Барнард также хорошо известен в Нью‑Бедфорде, и я уверен, что у него есть родственные связи в Эдгартоне. Его сына звали Августом, он почти на два года был старше меня. Он совершил плавание с отцом на китобойном судне «Джон Дональдсон» и всегда рассказывал мне о своих приключениях в южном Тихом океане. Часто я отправлялся вместе с ним к нему на дом и оставался там целый день, а иногда и всю ночь. Мы спали в одной постели, и он мог быть уверен, что я не засну почти до рассвета, если он будет рассказывать мне истории о туземцах острова Тиниана и других местах, которые он посетил во время своих путешествий. Под конец я не мог не быть захвачен тем, что он говорил, и мало‑помалу чувствовал величайшее желание отправиться в море. У меня была парусная лодка, называвшаяся «Ариэль», стоимостью около семидесяти пяти долларов. Она имела полудек с каморкой и была оснащена на манер шлюпки – я забыл ее вместимость, но в ней могло бы поместиться до десяти человек без особой тесноты. На этой лодке мы имели обыкновение совершать безумнейшие в мире проделки; и когда я теперь о них думаю, мне кажется одним из величайших чудес, что я доныне нахожусь в живых.

Я расскажу одно из этих приключений как введение к более длинному и более серьезному повествованию. Однажды вечером у мистера Барнарда были гости, и мы оба, Август и я, порядочно выпили к концу вечера. Как обыкновенно в этих случаях, я предпочел разделить с ним его постель, нежели идти домой. Он уснул, как мне показалось, очень спокойно (было около часу, когда общество разошлось), не сказав ни слова на свою любимую тему. Могло пройти около получаса, как мы были в постели, и я только что стал погружаться в дремоту, как вдруг он вскочил и поклялся страшной клятвой, что не будет спать ни из‑за какого Артура Пима во всем христианском мире, когда дует такой великолепный ветер с юго‑запада. Никогда в жизни я не был столь удивлен, не зная, что он разумел, и думая, что вина и крепкие напитки, которые он выпил, совершенно вывели его из себя. Он продолжал говорить очень спокойно; он знает, сказал он, что я думаю, будто он пьян, но он никогда в жизни не был более трезв. Он только устал, прибавил он, лежать в постели в такую чудесную ночь, точно собака, и был твердо намерен встать, одеться и выехать на лодке повеселиться. Вряд ли смогу я сказать, что овладело мной, но не успели слова эти вылететь из его уст, как я почувствовал дрожь величайшего возбуждения и удовольствия, и его сумасшедшая затея показалась мне одной из самых чудесных и разумнейших вещей в мире. Ветер переходил почти в бурю, и погода была очень холодная – это было в конце октября. Тем не менее я вскочил с постели в некоторого рода восхищении и сказал ему, что я так же смел, как и он, так же, как и он, устал лежать в постели, точно собака, и готов на всякую веселую выдумку и забаву, как и какой‑нибудь Август Барнард в Нантукете.

Не теряя времени, мы оделись и бросились к лодке. Она была причалена у старой обветшалой пристани около склада материалов «Панкея и Ко» и почти ударялась своими боками о грубые плахи. Август вошел в нее и стал вычерпывать воду, ибо лодка почти до половины была полна. Когда это было сделано, мы подняли кливер и грот и, распустив паруса, смело направились в море.

Как я уже сказал раньше, дул свежий ветер с юго‑запада. Ночь была светлая и холодная. Август взялся за руль, а я встал у мачты на деке коморки. Мы летели прямо с большой быстротой, никто из нас не произнес ни слова, с тех пор как мы отвязали лодку от пристани. Теперь я спросил моего товарища, в каком направлении он думал править и как он думает, когда будет возможно вернуться назад. Он свистел в продолжение нескольких минут, потом сказал сварливо: «Я иду в море, ты можешь отправляться домой, если считаешь это уместным». Обратив на него взор, я заметил тотчас, что, несмотря на его деланую небрежность, он был очень взволнован. Я мог ясно видеть его при свете луны, лицо его было бледнее мрамора, и рука так дрожала, что он с трудом удерживал ручку румпеля. Я увидел, что тут что‑то неладно, и серьезно встревожился. В те времена я мало что понимал в управлении лодкой и был таким образом в полной зависимости от навигационного искусства моего друга. Ветер, кроме того, вдруг усилился, и мы быстро вышли из подветренной береговой линии, все же я стыдился выказать какой‑либо страх и с полчаса сохранял решительное молчание. Я не мог, однако, выдержать дольше и стал говорить Августу о необходимости вернуться назад. Как и раньше, прошло с минуту, прежде нежели он ответил или обратил какое‑либо внимание на мое замечание. «Сейчас, – сказал он наконец. – Времени довольно… домой сейчас». Я ожидал такого ответа, но было что‑то в тоне этих слов, что наполнило меня неописуемым чувством страха. Я снова со вниманием посмотрел на говорившего. Его губы были совершенно бледны и колени его так сильно дрожали, что, казалось, он с трудом мог стоять. «Ради Бога, Август! – закричал я, теперь совершенно испуганный. – Что с тобой? Что случилось? Что ты хочешь делать?» – «Случилось?.. – сказал он, заикаясь, с видом величайшего удивления, и, выпустив румпель, упал вперед на дно лодки. – Случилось?.. почему, ничего… не случилось… едем домой… ч‑черт… разве ты не видишь?» Вся правда вспыхнула передо мной. Я бросился к нему и приподнял его. Он был пьян, смертельно пьян, он не мог больше ни стоять, ни говорить, ни видеть. Его глаза были совершенно остеклелыми; и когда я выпустил его в крайнем отчаянии, он покатился, как чурбан, в килевую воду, из которой я его поднял. Очевидно, в течение вечера он выпил гораздо больше, чем я подозревал, и его поведение в постели было следствием крайнего состояния опьянения – состояния, которое, подобно безумию, делает жертву часто способной подражать внешне поведению тех, кто находится в полном обладании своим рассудком. Прохлада ночного воздуха, однако же, оказала свое обычное действие – умственная энергия начала уступать ее влиянию, и то смутное сознание опасности, которое, без сомнения, поначалу у него было, ускорило катастрофу. Теперь он впал в совершенно бесчувственное состояние, и не было никакой вероятности, чтобы в продолжение нескольких часов он пришел в себя.

Вряд ли возможно вообразить крайнюю степень моего ужаса. Винные пары улетучились, оставляя меня вдвойне смущенным и нерешительным. Я знал, что был совершенно неспособен управлять лодкой, а свирепый ветер и сильный отлив несли нас к гибели. За нами, очевидно, собиралась гроза; у нас же ни компаса, ни запасов провизии, и было ясно: если мы будем держаться того же направления, до наступления рассвета мы потеряем из виду землю. Страшные мысли толпой проносились в моем уме с ошеломляющей быстротой и на некоторое время парализовали меня до полной невозможности сделать какое‑либо усилие. Лодка по ветру убегала с ужасающей скоростью без рифа в кливере или главном парусе, то и дело погружая свою переднюю часть в пену. Величайшее чудо, что она не рыскала, ибо Август, как я сказал раньше, упустил руль, а я был слишком взволнован, чтобы подумать взяться за него самому. К счастью, судно держалось крепко, и постепенно я обрел некоторое присутствие духа. Ветер, однако же, страшно усиливался; каждый раз, когда мы поднимались после нырка вперед, сзади море вставало страшными гребнями над нашей кормой и затопляло нас водою. Все тело так у меня онемело, что я почти не сознавал каких‑либо ощущений. Наконец я воззвал к решимости отчаяния и, бросившись к главному парусу, отпустил его. Как и можно было ожидать, он полетел через борт и, окунувшись в воду, сорвал мачту. Только последнее обстоятельство спасло меня от немедленной гибели. С одним лишь кливером я быстро плыл теперь вперед по ветру, иногда зачерпывая тяжелую волну, но освобожденный от страха немедленной смерти. Я взялся за руль и вздохнул с большим облегчением, увидав, что для нас еще оставалась возможность окончательного спасения. Август все продолжал лежать без чувств на дне лодки, и так как была серьезная опасность, что он захлебнется (воды набралось около фута глубины как раз где он упал), я придумал приподнять его хоть немного и удержать в сидячем положении, пропустив веревку вокруг его поясницы и привязав ее к железному кольцу на деке коморки. Устроив все как только мог лучше, в том полузамерзшем и взволнованном состоянии, в каком я был, я поручил себя Богу и настроил свой ум так, чтобы вынести твердо что бы ни случилось, со всем мужеством, которое было в моей власти.

Только что я пришел к этому решению, как вдруг громкий и долгий крик, будто из глоток тысячи демонов, казалось, заполнил всю атмосферу вокруг лодки. Никогда в жизни я не смогу забыть напряженной агонии ужаса, которую я испытал в тот миг. Волосы мои стали дыбом, я почувствовал, что кровь застыла в жилах, сердце совсем перестало биться, и, не подняв даже глаз, чтобы узнать причину моей тревоги, я рухнул без чувств на тело моего упавшего товарища.

Когда я пришел в себя, я находился в каюте большого китобойного судна «Пингвин», возвращавшегося в Нантукет. Несколько человек стояло надо мною, и Август, бледнее смерти, усердно растирал мне руки. Когда он увидел, что я открыл глаза, его всклики благодарности и радости возбудили попеременно смех и слезы среди стоявших около меня людей, суровых на вид. Тайна того, что мы были еще живы, без промедления разъяснилась. Мы были опрокинуты китобойным судном, которое, держась круто под ветром, пробиралось к Нантукету на всех парусах, какие только дерзнуло распустить, и шло, следовательно, почти под прямым углом к нашему собственному пути. Несколько человек было на дозоре на верху мачты, но они не видели нашей лодки до тех пор, когда уже не было возможности избежать столкновения, – их крики предупреждения, когда они увидели нас, и были тем, что так ужасно испугало меня. Огромный корабль, сказали мне, проплыл над нами с такой же легкостью, как если бы наше собственное суденышко прошло над пером, – без малейшего заметного препятствия в своем ходе. Ни вскрика не раздалось с палубы погибающих: был слышен только слабый скрипящий звук, смешавшийся с ревом ветра и воды, когда хрупкая лодка, будучи поглощена, на минуту проскребла вдоль киля днище своего разрушителя; и это было все. Думая, что наша лодка (которая, как нужно припомнить, была без мачты) – просто остов, плывущий по воле ветра, капитан (капитан Э. Т. В. Блок из Нью‑Лондона) хотел продолжать свой путь, не беспокоясь больше о случившемся. К счастью, двое были на посту, и они положительно клялись, что видели кого‑то у нашего руля, и утверждали, что еще возможно спасти этого человека. Последовало обсуждение, но Блок рассердился и сказал: «Не его дело вечно следить за яичными скорлупами, корабль он не будет поворачивать из‑за такой бессмыслицы; а если и есть какой‑нибудь утопающий, так это ничья вина, как его собственная; он может тонуть, и черт бы его побрал», или что‑то в этом роде. Хендерсон, штурман, опять поднял этот вопрос, справедливо возмущенный, так же как и весь экипаж корабля, речью капитана, которая доказывала жестокое бессердечие. Штурман говорил начистоту, чувствуя себя поддерживаемым своими людьми, и сказал капитану, что почитает его достойным виселицы и что ослушается его приказаний, даже если бы он должен был быть повешен за это в тот самый миг, как ступит на берег. Он быстро шагнул назад, толкнув Блока в сторону (тот сильно побледнел и ничего не ответил), и, ухватив руль, отдал команду твердым голосом: «Руль под ветер!» Люди устремились на свои посты, и корабль быстро повернул на другой галс. Все произошло приблизительно в пять минут, и было вряд ли возможно кого‑нибудь спасти – если допустить, что кто‑нибудь был на борту лодки. Все же, как это видел читатель, мы оба, Август и я, были спасены; и наше спасение казалось следствием одной из тех непонятных счастливых случайностей, которые приписываются людьми мудрыми и набожными особому вмешательству Провидения.

Пока корабль еще поворачивался, штурман спустил четверку и прыгнул в нее с двумя матросами, я думаю, теми самыми, которые говорили, что видели меня у руля. Они только что оставили подветренную сторону судна (луна все еще светила ярко), как вдруг корабль сильно и длительно качнулся к наветренной стороне и Хендерсон в тот же самый миг вскочил на своем месте и крикнул матросам: «Задний ход! – Он ничего не хотел сказать другого, с нетерпением повторяя: – Задний ход! Задний ход!» Люди направились назад так скоро, как только было возможно; но в это время корабль повернул и пошел прямым ходом вперед, хотя на корабле делали страшные усилия, чтобы уменьшить паруса. Несмотря на опасность попытки, штурман уцепился за грот‑руслени, как только он мог их достать. Другое сильное накренивание корабля вывело теперь правую сторону судна из воды приблизительно до киля, и причина того, что штурман был в таком волнении, стала вполне ясной. Тело человека было видно, прикрепленное самым необычайным образом к гладкому и блестящему дну («Пингвин» был выстлан медью и укреплен медными скрепами), и при каждом движении корпуса корабля тело сильно ударялось о днище. После нескольких напрасных усилий, делаемых при каждом накренивании корабля, с неминуемым риском опрокинуть лодку, меня, ибо это было мое тело, наконец высвободили из опасного положения и взяли на борт корабля. Оказалось, что один из скрепляющих стержней, проломав медь и выдвинувшись наружу, задержал мое тело под кораблем и прикрепил меня столь необычайным образом к его дну. Верхушка стержня проткнула воротник зеленой байковой куртки, которая была на мне, и через заднюю часть шеи, между двух сухожилий, вышла как раз под правым ухом. Меня тотчас положили в постель, хотя моя жизнь, казалось, совершенно угасала. На корабле не было врача. Капитан, однако, выказал мне всевозможное внимание, чтобы искупить, как я полагаю, в глазах своего экипажа бесчеловечное свое поведение в предыдущей части происшествия.

В это же самое время Хендерсон опять отчалил от корабля, несмотря на то что ветер теперь был почти ураганным. Он не проплыл и нескольких минут, как наткнулся на обломки нашей лодки, а вскоре один из людей, бывших с ним, стал утверждать, что в промежутках между ревом бури он может различить крик о помощи. Это побудило бесстрашных моряков продолжать поиски еще в течение более получаса, несмотря на то что капитан Блок давал повторные сигналы к возвращению и каждое мгновение в хрупкой лодке им угрожала неминуемая и смертельная опасность. Правда, почти невозможно понять, как эта малая четверка, в которой они находились, могла хоть одно мгновение противостоять гибели. Она была, однако, построена для китобойной службы и была снабжена, как я потом имел основание думать, вместилищами для воздуха, на манер некоторых спасательных лодок, употребляющихся на прибрежье Уэльса.

После безуспешных поисков в продолжение упомянутого времени было решено вернуться на корабль. Не успели они прийти к этому решению, как раздался слабый крик от темного предмета, с быстротой проплывавшего мимо них. Погнавшись за ним, они вскоре настигли его. Оказалось, это был цельный дек коморки «Ариэля». Август барахтался около него, по‑видимому в последней агонии. Когда он был вытащен, заметили, что он привязан веревкой к держащемуся на воде ребру лодки. Эту веревку, как нужно припомнить, я сам обвязал вокруг его поясницы и прикрепил к железному кольцу, чтобы удержать его выпрямленным, и то, что я сделал, как оказалось, в конце концов спасло ему жизнь. «Ариэль» был легко построен, и, идя ко дну, его сруб естественно разлетелся на куски; дек коморки, как можно предположить, был оторван от главного сруба силой воды, которая устремилась внутрь, и всплыл (с другими обломками, без сомнения) на поверхность – Август держался на поверхности вместе с ним и таким образом избег ужасной смерти.

Когда его взяли на борт «Пингвина», прошло более часа, прежде чем он мог опомниться или понять, что произошло с нашей лодкой. Наконец, он вполне пробудился и много говорил о своих ощущениях тех минут, когда находился на воде. Впервые он пришел до некоторой степени в сознание, когда увидел себя под водой, с непостижимой быстротой вращающимся кругом и кругом, а веревка тремя или четырьмя перехватами туго обвивала его шею. Через мгновение он почувствовал, как быстро поднимается кверху и как вдруг голова его сильно ударилась обо что‑то твердое, и он опять впал в беспамятство. Снова придя в себя, он уже более овладел своим рассудком, который, однако же, в величайшей степени был помрачен и спутан. Теперь он знал: что‑то случилось и он оказался в воде, хотя рот его находился над поверхностью и он мог дышать довольно свободно. Возможно, в это время дек быстро несся по ветру и тащил его за собой, плывущего на спине. Конечно, пока он мог держаться в этом положении, было почти невозможно, чтобы он утонул. Вдруг большой вал бросил его поперек дека, где он и старался удержаться, время от времени крича о помощи. Как раз перед тем, когда его нашел мистер Хендерсон, он обессилел и принужден был отпустить то, за что держался, и, падая в море, счел себя погибшим. В продолжение всего времени, пока он боролся с волнами, у него не было даже самого слабого воспоминания об «Ариэле» или о чем‑нибудь связанном с причиной его злополучия. Смутное чувство ужаса и отчаяния вполне завладело его умственными способностями. Когда он наконец был выловлен, все силы ума оставили его, и, как было сказано раньше, лишь через час приблизительно, после того как его взяли на борт «Пингвина», он вполне сознал свое положение. Что касается меня, я был воскрешен из состояния, граничащего весьма близко со смертью (всевозможные средства применялись напрасно в продолжение трех с половиной часов), сильным растиранием фланелью, намоченной в горячем масле, – средство, присоветованное Августом. Рана на шее, несмотря на ее безобразный вид, оказалась в действительности маловажной, и я скоро поправился.

«Пингвин» вошел в гавань около девяти часов утра, встретив один из сильнейших штормов, когда‑либо виданных около Нантукета. Август и я изловчились так, чтобы явиться к мистеру Барнарду завтракать вовремя, завтрак, по счастью, немного запоздал вследствие вчерашней вечеринки. Я думаю, что все, кто был за столом, сами были слишком утомлены, чтобы заметить наш измученный вид, который, конечно, был бы вполне усмотрен при сколько‑нибудь внимательном наблюдении. Школьники, однако, могут совершать чудеса обмана, и, я уверен, ни один из наших друзей в Нантукете не имел ни малейшего подозрения, что ужасная история, которую рассказывали в городе моряки о том, как они потопили тридцать‑сорок горемык, имела какое‑либо отношение к «Ариэлю», к моему товарищу или ко мне самому. Впоследствии мы оба очень часто говорили о случившемся – но никогда без содрогания. В одной из наших бесед Август чистосердечно признался мне, что никогда во всей своей жизни не испытал такого мучительного чувства смятения, как тогда в нашей маленькой лодке, когда он заметил всю силу своего опьянения и почувствовал себя ослабевающим под его влиянием.

Глава вторая

Ни при каком понесенном ущербе мы не можем вывести с полной уверенностью никаких заключений за или против даже из самых простых данных. Можно было бы предположить, что катастрофа, о которой я только что рассказал, вполне охладила мою зарождавшуюся страсть к морю. Напротив, я никогда не испытывал более пламенного стремления к безумным приключениям в жизни моряка, чем неделю спустя после нашего чудесного спасения. Этого короткого промежутка времени оказалось вполне достаточно, чтобы стереть из моей памяти все тени и явить в ярком свете все радостно возбуждающие красочные пятна, всю живописность недавнего опасного происшествия. Мои разговоры с Августом день ото дня становились все более частыми и все более полными интереса. У него была особая манера рассказывать свои повествования об океане (добрая половина которых, как я теперь предполагаю, была сущим вымыслом), с помощью ее он завладевал моим восторженным темпераментом и несколько мрачным, хотя и пламенным, воображением. Странно еще то, что он наиболее сильно захватывал мои чувства в пользу жизни моряка, когда описывал самые страшные минуты страдания и отчаяния. К светлой стороне живописания у меня была ограниченная симпатия. Мои мечты устремлялись к кораблекрушению и голоду; к смерти или плену среди варварских племен; к влачению жизни в скорби и слезах на какой‑нибудь серой пустынной скале в недоступном и неведомом океане; такие мечты или желания – ибо мечты доходили до желания, – как я уверился с тех пор, свойственны всей многочисленной породе меланхоликов среди людей. В то время, о котором я говорю, я смотрел на это лишь как на пророческие проблески судьбы, к выполнению которой я чувствовал себя до некоторой степени предназначенным. Август совершенно вошел в образ моего мышления. Вероятно, на самом деле, наши интимные беседы кончились частичным обменом характеров.

Приблизительно восемнадцать месяцев спустя после того, как погиб «Ариэль», фирма «Ллойд и Реденбург» (дом некоторым образом, как я полагаю, связанный с господами Эндерби в Ливерпуле) предприняла починку двухмачтового судна «Грампус» и приспособила его для китобойного плавания. Это было старое изношенное судно, едва пригодное к морской службе, даже тогда, когда для него было сделано все, что только возможно. Мне трудно понять, почему его предпочли другим хорошим судам, принадлежавшим тем же владельцам, – но это было так. Мистеру Барнарду было поручено им командовать, и Август ехал с ним. Когда бриг был в починке, Август часто соблазнял меня благоприятным случаем, представлявшимся для того, чтобы удовлетворить мое желание путешествовать. Он нашел во мне отнюдь не неохотного слушателя. Однако же это не так легко было устроить. Мой отец не противился прямо, но мать впадала в истерику при одном упоминании о таком намерении, а главное, мой дед, от которого я ожидал многого, поклялся, что не оставит мне ни гроша, если я когда‑нибудь еще буду распространяться при нем на эту тему. Трудности, однако, вместо того чтобы уменьшить мое желание, подливали только масла в огонь. Я решил ехать во всяком случае; и после того как я сообщил Августу о своем намерении, мы принялись за выполнение плана.

В то же время я воздерживался говорить о путешествии с кем‑либо из моих родственников, и, так как я с показным усердием принялся за свои обычные занятия, было предположено, что я оставил мое намерение. После я часто рассматривал мое поведение в этом случае с чувством неудовольствия, так же как и удивления. Глубокое лицемерие, которое я употребил для выполнения моего проекта, – лицемерие, распространявшееся на каждое слово, на каждый поступок моей жизни в продолжение такого долгого времени, – могло сделаться сколько‑нибудь извинительным для меня лишь в силу безумного и пылкого ожидания, с которым я мечтал о выполнении моих давно лелеемых видений путешествия.

При осуществлении моего обманного плана я по необходимости должен был предоставить многое изобретательности Августа, который большую часть дня был занят на «Грампусе», помогая своему отцу по части кое‑каких устроений в каюте и трюме. Ночью все же мы были уверены, что беседа у нас будет и мы будем говорить о своих надеждах. Приблизительно после месяца, проведенного таким образом, не натолкнувшись поначалу ни на какой выполнимый план, под конец Август сказал мне, что пришел к необходимому решению. У меня был родственник, живший в Нью‑Бедфорде, некий мистер Росс, в доме которого я имел обыкновение проводить иногда две‑три недели подряд. Бриг должен был отплыть около средины июня (июнь 1827), и мы решили, что за день или за два до его отправления в море мой отец получит, как обыкновенно, письмо от мистера Росса с просьбой, чтобы я приехал и провел недели две с Робертом и Эмметом (его сыновьями). Август брал на себя устроить так, что письмо будет написано и доставлено моему отцу. Выехав, как предполагалось, в Нью‑Бедфорд, я должен был присоединиться к моему товарищу, который устроил бы мне прибежище на «Грампусе», чтобы укрыться. Это потаенное место, он уверял меня, было устроено довольно удобно для пребывания в нем на несколько дней, пока я не должен был показываться. После того как бриг отойдет настолько далеко, что о возвращении назад не сможет быть и речи, я устроюсь со всем комфортом в каюте, сказал он; а что до его отца, так он только от всего сердца посмеется этой проделке. Нам встретится достаточное количество судов, с которыми может быть послано письмо домой, объясняющее происшествие моим родителям.

Половина июня настала наконец, и все было готово. Письмо было написано и доставлено, и раз утром в понедельник я покинул дом, чтобы ехать, как все предполагали, в Нью‑Бедфорд с пассажирским судном. Меж тем я отправился прямо к Августу, который ожидал меня на углу одной улицы. По нашему первоначальному плану я должен был скрываться до сумерек и после проскользнуть на борт брига; но густой туман благоприятствовал нам, и решено было не терять времени на утайку. Август отправился к пристани, я следовал за ним на небольшом расстоянии, завернувшись в толстый морской плащ, который он принес с собой, так что узнать меня было нелегко. Как раз когда мы завернули за второй угол, пройдя колодец мистера Эдмунда, кто бы мог появиться и стать передо мной, смотря мне прямо в лицо, как не старый мистер Питерсон, мой дед! «Господи помилуй! В чем дело, Гордон? – сказал он после долгой паузы. – Почему, почему на тебе… чей это грязный плащ?» – «Сэр! – отвечал я, изображая так хорошо, как только мне позволяло замешательство того мгновения, оскорбленное удивление, и говоря грубейшим голосом, какой только можно себе представить. – Сэр! Вы всесовершенно ошибаетесь; прежде всего, имя мое совсем не сродни с Гёддёном, а потом, вы бы лучше протерли себе глаза… сам неряха, а называет грязным мое новое пальто!» Клянусь, я с трудом мог удержаться, чтобы не разразиться пронзительным смехом, так чудно воспринял старый джентльмен эту щедрую головомойку. Он отступил шага на три, сначала побледнел, потом сильно покраснел, вскинул свои очки, потом опустил их и бросился на меня с поднятым зонтиком. Однако вдруг остановился, как бы пораженный каким‑то внезапным воспоминанием; и тотчас, повернув кругом, заковылял вниз по улице, трясясь все время от бешенства и бормоча сквозь зубы: «Дело не пойдет… новые стекла… думал, что это Гордон… проклятый бездельник Том… этакая орясина».

Едва спасшись от опасности, мы продолжали путь с большей осторожностью и благополучно достигли назначенного места. Лишь два‑три человека, занятых спешной работой, делали что‑то на передней части корабля. Капитан Барнард, мы знали это достоверно, был приглашен к Ллойду и Реденбургу и должен был пробыть там до позднего вечера, так что на его счет нам нечего было беспокоиться. Август первый вошел на борт корабля, а через некоторое время я последовал за ним, не замеченный работавшими. Мы прошли немедленно в каюту и там не встретили никого. Она была устроена самым комфортабельным образом – что несколько необычно для китобойного судна. На судне было еще четыре чудесные офицерские каюты с широкими и удобными койками. Я заметил еще большую печь и удивительно толстый ценный ковер, покрывавший пол каюты и офицерских помещений. Потолок был вышиною в полных семь футов, и, в общем, все показалось мне больших размеров и лучше, чем я ожидал. Август, однако, не долго позволил мне рассматривать все: необходимо было спрятаться возможно скорее. Он направился в свою собственную каюту на правой стороне брига, рядом с переборкой. Войдя, он закрыл дверь и запер ее на задвижку. Я подумал, что никогда не видывал комнатки лучше, чем та, в которой я очутился. Она была около десяти футов длины и имела одну только койку, которая, как я сказал раньше, была широка и удобна. Ближе к переборке было пространство в четыре квадратных фута, где находился стол, стул и несколько висячих полок с книгами, главным образом по части путешествий и мореплавания. Было в этой комнате много и других небольших удобств, между ними я не должен забыть про шкаф, или холодильник, в котором Август показал мне множество вкусностей по части питья и еды.

Он нажал суставом пальца некую точку на ковре в одном из углов упомянутой загородки, указав мне часть пола в шестнадцать квадратных дюймов, ловко вырезанную и опять прилаженную. Когда он нажимал, часть эта приподнималась с одной стороны настолько, чтобы дать ему просунуть палец вниз. Таким образом он приподнял закрышку трапа (к которому ковер был еще прикреплен гвоздиками), и я увидел, что ход ведет в задний трюм. С помощью фосфорных спичек Август тотчас зажег небольшую восковую свечу и, вставив ее в потайной фонарь, стал спускаться с ним в отверстие, сказав мне следовать за ним. Я вошел за ним, он потянул закрышку на отверстие с помощью гвоздя, вогнанного в нижнюю сторону ее; ковер, конечно, возвратился на свое первоначальное место на полу каюты, и все следы отверстия были скрыты. Восковая свеча бросала такой слабый луч, что лишь с величайшим трудом я мог ощупывать дорогу через нагромождение всякого хлама, среди которого очутился. Мало‑помалу, однако, глаза привыкли к темноте, и я продолжал путь с меньшим смущением, держась за полу куртки моего друга. Наконец после ползания и кружения по бесчисленным узким проходам он привел меня к ящику, обитому железом, какие иногда употребляются для укладки тонкого фаянса: около четырех футов вышины, целых шести футов длины, но очень узкому. Два больших пустых бочонка из‑под масла лежали на крышке, а на них еще большое количество циновок, наваленных одна на другую до пола каюты. Кругом, во всех других направлениях, был тесно нагроможден до самого потолка, в страшнейшем беспорядке, всевозможный корабельный материал, с разнородной смесью плетенок, больших корзин, бочонков и тюков, так что казалось прямо чудом, что мы могли найти хоть какой‑нибудь проход к ящику. После я узнал, что Август намеренно устроил такую нагрузку в трюме – с целью приготовить мне настоящий тайник, имея только одного помощника, человека, который не отплывал на бриге.

Мой товарищ показал мне, что одна сторона ящика по желанию могла быть сдвинута. Он заставил ее соскользнуть в сторону и показал мне внутреннее помещение, чем я был превесьма позабавлен. Матрац с одной из коек каюты покрывал целиком дно ящика, и там находились всевозможные предметы настоящего комфорта, какие только могли поместиться в таком малом пространстве, в то же время предоставляя мне достаточно места, чтобы устроиться или в сидячем положении, или в лежачем во весь рост. Среди других вещей там было несколько книг, перья, чернила и бумага, три шерстяных одеяла, большой кувшин, полный воды, бочонок морских сухарей, три или четыре огромных болонских колбасы, громадный окорок, холодная баранья нога и полдюжины бутылок целительных настоек и крепких напитков. Я тотчас вступил в обладание моим маленьким обиталищем, и с чувством большего довольства, чем то, какое, я уверен, испытывает монарх, входя в новый дворец. Август указал мне способ закреплять открывавшуюся стенку ящика и потом, держа свечу близко к деку, показал конец темной бечевки, которая проходила вдоль него. Она была протянута, сказал он, от моего убежища через все необходимые извилины среди хлама, к гвоздю, вогнанному в дек трюма, как раз под дверью трапа, ведущего в его каюту. С помощью этой бечевки я мог хорошо найти дорогу и выйти без его помощи, если бы какой‑нибудь непредвиденный случай сделал такой шаг необходимым. Затем он ушел, оставив фонарь с обильным запасом свечей и фосфора и обещая навещать меня так часто, как только сможет, не вызывая чужого внимания. Было семнадцатое июня.

Я оставался в моем тайнике три дня и три ночи (как приблизительно я мог заключить), не выходя из него, исключая два раза, что я сделал, дабы расправить члены, стоя выпрямившись между двух плетенок, как раз против отверстия. В продолжение всего этого времени я ничего не знал об Августе, но мало тревожился, ибо мне было известно, что бриг каждый час намеревался выйти в море и в суете мой друг нелегко мог найти удобный случай спуститься ко мне. Наконец я услыхал, как трап открылся и закрылся, и сейчас же Август позвал меня тихим голосом, спрашивая, все ли благополучно и не нужно ли мне чего‑нибудь. «Ничего, – ответил я. – Мне так удобно, как только может быть; когда бриг отплывает?» – «Он снимется с якоря скорее чем через полчаса, – отвечал он. – Я пришел дать тебе знать об этом и сказать, чтобы ты не тревожился о моем отсутствии. Некоторое время у меня не будет возможности спускаться вниз – может, приду не раньше трех‑четырех дней. Все идет хорошо наверху. Когда я уйду туда и закрою трап, проползи вдоль бечевки до места, где вогнан гвоздь. Ты найдешь там мои часы – они тебе пригодятся, а то у тебя нет дневного света, чтобы узнавать по нему время. Я думаю, ты не можешь сказать, как долго ты был погребен – только три дня, сегодня двадцатое. Я бы принес часы к твоему ящику, да боюсь, меня хватятся». С этим он ушел.

Полчаса спустя после его ухода я ясно почувствовал, что бриг в движении, и поздравил себя с прекрасно начатым наконец путешествием. Довольный этой мыслью, я решил настроить мой ум возможно веселее и ожидать, когда ход событий настолько двинется вперед, что мне будет позволено переменить ящик на более обширное, хотя и вряд ли более удобное, помещение каюты. Моей первой заботой было достать часы. Оставив свечу зажженной, я ощупью стал пробираться в темноте, следуя по бечевке, вдоль по бесчисленным извилинам; некоторыми, после того как я долгое время пробирался, я был снова приведен назад, на фут или два от прежнего места. Наконец я достиг гвоздя и, обеспечившись предметом моего странствия, благополучно возвратился с ним. Теперь я стал рассматривать заботливо приготовленные книги и выбрал экспедицию Льюиса и Клэрка к устью Колумбии. Я услаждался этим некоторое время, пока на меня не напала дремота, и, потушив свечу с большой осторожностью, я вскоре погрузился в крепкий сон.

Проснувшись, я почувствовал странную спутанность в моем мозгу, и протекло некоторое время, прежде нежели я мог припомнить все разнообразные обстоятельства моего положения. Постепенно, однако, я вспомнил все. Я зажег свет и посмотрел на часы; но они остановились, следовательно, не было возможности определить, как долго я спал. Члены мои сильно свела судорога, и я принужден был дать им отдых, стоя между корзин. Вдруг почувствовав почти бешеный голод, я вспомнил о холодной баранине, которой я несколько поел перед тем, как заснуть, и которую нашел превосходной. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что она была в состоянии полного разложения. Это обстоятельство привело меня в большое беспокойство; ибо, сопоставляя это со спутанностью моего ума, которую я испытывал проснувшись, я начал предполагать, что, верно, я спал в продолжение необычайно долгого времени. Спертая атмосфера трюма могла тут что‑нибудь да значить и в конце концов могла привести к самым серьезным последствиям. У меня ужасно болела голова; мне казалось, что каждый раз я с трудом перевожу дыхание; словом, я был подавлен множеством мрачных ощущений. Тем не менее я не мог рискнуть поднять тревогу, открыв трюм или иначе, и потому, заведя часы, удовольствовал себя как умел.

В продолжение всех следующих томительных двадцати четырех «часов никто не пришел мне на помощь, и я не мог не обвинять Августа в грубейшем невнимании. Главным образом беспокоило меня, что вода в кувшине уменьшилась до половины пинты, и я очень страдал от жажды, ибо щедро поел болонской колбасы, утратив мою баранину. Мне стало очень не по себе, и я не мог больше интересоваться книгами. Кроме того, меня обременяло желание спать, и я дрожал при мысли поддаться этому, из опасения, что здесь, в спертом воздухе трюма, могло быть вредное влияние, как от горящего древесного угля. Меж тем ровная качка брига говорила мне, что мы были далеко в открытом океане, и глухой гудящий звук, который достигал моего слуха как бы на огромном расстоянии, убедил меня, что дул бурный ветер. Я не мог объяснить себе причины отсутствия Августа. Мы, конечно, достаточно далеко ушли вперед в нашем плавании, чтобы позволить мне подняться наверх. С ним могло что‑нибудь случиться, но я не мог придумать ни одного обстоятельства, которое объяснило бы, почему он так долго держит меня узником, исключая одно: он внезапно умер или упал за борт, а на этой мысли я не мог остановиться без содрогания. Возможно, мы были задержаны переменными противными ветрами и находились еще в недалеком расстоянии от Нантукета. Однако я должен был оставить подобное предположение: будь это так, бриг часто поворачивал бы на другой галс; а видя его непрерывное накренивание к левой стороне, я твердо заключил, что он плывет прямым путем, подгоняемый стойким и свежим ветром, дувшим на него с правой кормовой части. С другой стороны, допуская, что мы были еще недалеко от острова, почему бы Августу не навестить меня и не сообщить об этом обстоятельстве? Размышляя таким образом о трудностях моего одинокого и безрадостного положения, я решил ждать теперь еще в продолжение других двадцати четырех часов, и если не получу помощи, то пройти к трапу и попытаться затеять переговоры с моим другом или хотя бы подышать свежим воздухом через отверстие и снабдить себя водой в его каюте. Меж тем как я был занят этими мыслями, несмотря на все усилия, я погрузился в состояние глубокого сна, или скорее оцепенения. Сны мои были самого чудовищного характера. Всевозможного рода бедствия и ужасы напали на меня. Среди других злосчастий я был до смерти удушаем между огромных подушек демонами – привидениями самого свирепого и страшного вида. Огромные змеи держали меня в своих тисках и внимательно смотрели мне в лицо своими страшными блестящими глазами. Потом пустыни, безграничные, безнадежные, потерянные и грозно внушительные, расстилались передо мной. Необъятно высокие стволы деревьев, серых и безлиственных, вздымались в бесконечном ряду так далеко, как только мог достичь глаз. Их корни были скрыты в далеко расстилавшихся болотах, мрачные воды которых лежали напряженно черные, тихие и страшные. И странные деревья, казалось, наделены были человеческой жизненностью и, размахивая своими скелетами‑руками, взывали к безгласным водам о милосердии в пронзительно резких звуках острой агонии и отчаяния. Картина изменилась, и я стоял нагой и одинокий среди раскаленных равнин Сахары. У моих ног лежал, припав к ним, свирепый лев тропиков. Вдруг его безумно дикие глаза открылись и взгляд упал на меня. Судорожным скачком он вспрыгнул, встал на ноги и обнажил свои ужасающие зубы. Еще миг, и из его красной глотки вырвался рев, подобный грому с небосвода, и я упал стремительно на землю. Задыхаясь в судороге ужаса, я наконец почувствовал себя отчасти пробудившимся. Мой сон, значит, не вовсе был сном. Теперь, по крайней мере, я овладел моими чувствами. Лапы громадного настоящего чудовища сильно давили мне грудь, его горячее дыхание было в моих ушах, и его белые и страшные клыки блестели надо мной сквозь темноту.

Если бы тысяча жизней зависела от того, двину ли я рукой или ногой или произнесу хоть один звук, я не мог бы ни двинуться, ни заговорить. Зверь, какой бы он ни был, оставался в том же положении, не пытаясь оказать какое‑нибудь немедленное насилие, между тем я лежал в полной беспомощности, и мне казалось, что я умираю под ним. Я чувствовал, что все силы ума и тела быстро оставляют меня – одним словом, я погибаю, и погибаю от ужаса. Голова у меня шла кругом – мной овладела смертельная дурнота, зрение помутилось, даже сверкающие надо мной глаза зверя стали туманными. Сделав последнее усилие, я наконец устремил робкую, но жаркую мольбу к Богу и приготовился умереть. Звук моего голоса, казалось, разбудил всю скрытую ярость зверя. Он бросился на мое тело; но каково было мое удивление, когда, долго и тихо повизгивая, он стал лизать мое лицо и руки с самыми необычайными проявлениями привязанности и радости! Я был ошеломлен, совершенно потерялся в изумлении – но я не забыл особенного визга моего ньюфаундленда Тигра и особенную манеру его ласки, которую я знал хорошо. Это был он. Я почувствовал мгновенный прилив крови к вискам – головокружительное и захватывающее чувство освобождения и воскресения. Поспешно я вскочил с матраца и, бросившись на шею моему верному спутнику и другу, облегчил долгую тоску своего сердца потоком самых страстных слез.

Как и в предыдущем случае, когда я встал с матраца, мои восприятия были в состоянии величайшей неявственности и спутанности. В продолжение долгого времени мне было почти невозможно сколько‑нибудь собраться с мыслями; но постепенно, крайне медленно, мои мыслительные способности вернулись, и я опять вызвал в своей памяти различные обстоятельства моего положения. Присутствие Тигра я напрасно пытался объяснить, и после того как построил тысячу различных догадок относительно него, был принужден удовольствоваться радостью, что он со мной разделяет мое мрачное одиночество и что он утешит меня своими ласками. Многие любят своих собак, но к Тигру у меня была привязанность гораздо более страстная, чем то бывает обыкновенно; и, верно, никогда ни одно создание не заслужило ее больше, чем он. В продолжение семи лет он был моим неразлучным спутником и во множестве случаев выказал все те качества, за которые мы ценим животное. Я спас его, когда о был щенком, из когтей злого маленького негодяя в Нантукете, который, обмотав ему веревку вокруг шеи, вел его к воде; и выросши, собака отплатила за одолжение года через три, спасши меня от дубины уличного бродяги.

Взяв часы и приложив их к уху, я понял, что они опять остановились; но я нисколько не был удивлен этим, так как убедился по странному состоянию моих чувств, что я, как и раньше, проспал очень долго; как долго, этого, конечно, невозможно было сказать. Я сгорал от лихорадки, и жажда моя была почти нестерпимой. Я стал искать малый остаток моего запаса воды, ощупывая ящик вокруг себя, ибо у меня не было света, свеча в фонаре выгорела до основания, а коробка спичек не попадалась мне под руку. Однако, нащупав кувшин, я нашел, что он пуст – Тигр без сомнения искусился и вылакал его, он пожрал и остаток баранины, кость которой, хорошо обглоданная, лежала у отверстия ящика. Я мог вполне обойтись без испорченного мяса, но сердце у меня упало, когда я подумал о воде. Я был так ужасно слаб, что дрожал весь как от приступа перемежающейся лихорадки при малейшем движении или усилии. В придачу к моим беспокойствам бриг кувыркался и качался с носа на корму с большой силой и бочки из‑под масла, которые лежали на моем ящике, грозили каждое мгновение упасть, так что закрыли бы единственный путь входа и выхода. Я чувствовал также ужаснейшее страдание от морской болезни. Это обстоятельство понудило меня во что бы то ни стало попытаться пробраться к трапу и получить немедленную помощь, прежде нежели я совершенно лишусь способности сделать это. Придя к такому решению, я опять стал ощупью искать коробку спичек и свечи. Коробку я нашел без особого труда, но, не находя свечей так скоро, как я предполагал (ибо я помнил очень хорошо место, куда их положил), я на время оставил поиски и, приказав Тигру лежать тихо, предпринял немедля мое странствие к трапу.

При этой попытке моя великая слабость сделалась более чем когда‑либо явной. С величайшим трудом я мог ползти вперед, и очень часто руки и ноги внезапно изменяли мне; тогда, падая лицом вниз, я оставался несколько минут в состоянии, граничащем с бесчувствием. Все же я с усилием пробирался понемногу вперед, боясь каждое мгновение, что лишусь чувств среди узких запутанных извилин нагроможденного груза, в каковом случае я не мог ожидать ничего иного, кроме смерти. Под конец толкнувшись вперед со всей энергией, которой мог располагать, я сильно ударился лбом об острый угол корзины, обитой железом. Это происшествие только ошеломило меня на несколько мгновений, но к моему несказанному огорчению я увидел, что быстрая и сильная качка судна сбросила корзину поперек моего пути, так что она совершенно загородила проход. Делая величайшие усилия, я не мог сдвинуть ее ни на один дюйм с места, ибо она была плотно стиснута окружающими ящиками и корабельным материалом. Потому, при тогдашней моей слабости, сделалось необходимым, чтобы я или оставил путь, указываемый бечевкой, и отыскал новый проход, или перелез через препятствие и продолжал путь с другой стороны. Первый выбор представлял кроме всего слишком много трудностей и опасностей, чтобы я мог подумать об этом без содрогания. При моем теперешнем состоянии – слабости ума и тела – я неизбежно потерял бы верный путь, если бы решился на это, и жалко погиб бы среди мрачного и отвратительного лабиринта трюма. Поэтому я без колебания собрал весь остаток своей храбрости и сил, чтобы постараться, как только станет возможно, перелезть через корзину.

Меж тем, как только я встал прямо, имея в виду двинуться дальше, я увидел, что предприятие это даже более серьезная задача, чем мой страх мог это мне представить. С каждой стороны узкого прохода поднималась целая стена разнообразного тяжелого груза, который при малейшей моей неосторожности мог упасть мне на голову; или, не случись этого, путь мог быть загорожен вновь свалившейся кучей, как это было теперь с препятствием, находившимся передо мной. Сама корзина – длинное тяжеловесное вместилище, о нее невозможно было бы упереться ногой. Напрасно я старался изо всех сил, которые были в моей власти, достать до крышки, с надеждой, что смогу взобраться вверх. Если бы мне и удалось это, конечно мои силы были бы вполне недостаточными для выполнения такой задачи, и оказалось во всех отношениях лучше, что это не удалось. Под конец, безнадежно силясь сдвинуть корзину с места, я почувствовал сильное дрожание сбоку от меня. Я с нетерпением сунул руку к краю досок и увидел, что одна очень толстая отставала. Складным ножом, который, по счастью, был со мной, мне удалось с большим трудом приподнять ее вполне, как рычагом, и, проникнув через отверстие, я увидал к моей чрезвычайной радости, что с противоположной стороны не было досок – другими словами, что крышки недоставало и что я пробил себе дорогу через дно. Теперь без больших затруднений я продолжал двигаться по прямой линии, пока наконец не достиг гвоздя. С бьющимся сердцем я стоял выпрямившись и, тихо дотронувшись до крышки трапа, надавил на нее. Она не поднялась так скоро, как я ожидал, и я надавил с несколько большею решительностью, хотя опасался, как бы в каюте кроме Августа не было еще кого другого. Дверь, однако, к моему удивлению, оставалась неподвижной, и я стал беспокоиться, ибо знал, что раньше вовсе не требовалось усилия или нужно было малое усилие для того, чтобы ее сдвинуть. Я сильно толкнул ее – тем не менее она оставалась неподвижной; толкнул изо всей силы – она все еще не подавалась; с бешенством, с яростью, с отчаянием – она издевалась над всеми моими усилиями; и по неподдающемуся упорству было очевидно: или отверстие было усмотрено и совершенно заколочено, или на него поместили огромную тяжесть, которую напрасно было бы думать сдвинуть.

Мои ощущения были ощущениями величайшего ужаса и смятения. Напрасно старался я объяснить себе, какова вероятная причина того, что я был таким образом погребен. Я не мог собрать мысли в связную цепь и, опустившись на пол, предался неудержимо самым мрачным фантазиям, среди которых мысли об ужасной смерти от жажды, голода, удушения и преждевременных похорон налегли на меня как самые выдающиеся злополучия, которые меня ожидали. Наконец ко мне вернулось некоторое присутствие духа. Я встал и ощупал пальцами сшивки или трещины отверстия. Найдя их, я рассмотрел их внимательно, чтобы узнать, пропускают ли они некоторый свет из каюты; но ничего не было видно. Тогда я стал просовывать сквозь них лезвие ножа, пока не встретил какое‑то твердое препятствие. Поцарапав его, я увидел, что это был цельный кусок железа; по волнообразному ощущению, которое я испытал, проводя по нему лезвием, я заключил, что это железный канат. Единственно, что оставалось мне, – возвратиться к ящику и там или отдаться моей печальной участи, или постараться успокоить свой ум настолько, чтобы сделать его годным создать какой‑либо план спасения. Я тотчас же принялся за выполнение этого, и после бесконечных трудностей мне удалось вернуться назад. Когда я, совсем обессиленный, упал на матрац, Тигр растянулся во всю длину около меня и, казалось, хотел своими ласками утешить меня в моих огорчениях и побудить меня переносить их с твердостью.

Особливая странность его поведения наконец поневоле приковала мое внимание. После того как в продолжение нескольких минут он лизал мое лицо и руки, он мгновенно прекращал делать это и издавал тихий визг. Когда протягивал к нему руку, я неизменно находил его лежащим на спине лапами кверху. Это поведение, так часто повторяемое, показалось мне странным, и я никаким образом не мог объяснить его себе. Так как собака, казалось, мучилась, я решил, что она ранена; и, взяв ее лапы в руки, я рассмотрел их одну за другой, но не нашел ни следа какого‑либо повреждения. Я подумал, что она голодна, и дал ей большой кусок окорока, который она поглотила с жадностью, – после, однако, возобновила свои необычайные телодвижения. Тогда я вообразил, что она страдала, как и я, от мучения жажды, и готов был счесть это заключение за верное, как вдруг мне пришла мысль, что до тех пор я рассмотрел только ее лапы, и возможно, что у нее рана где‑нибудь на теле или на голове. Я осторожно ощупал голову, но не нашел ничего. Проводя рукой вдоль ее спины, я почувствовал легкое поднятие шерсти, простирающееся поперек спины. Ощупав шерсть пальцем, я нашел шнурок и, проследив его, увидал, что он шел вокруг всего тела. При тщательном исследовании я наткнулся на небольшую узкую полоску, показавшуюся мне на ощупь запиской, через которую шнурок был продет таким образом, что держал ее как раз под левым плечом животного.

Глава третья

Внезапно мне пришло в голову, что это записка от Августа, и так как некоторая необъяснимая случайность помешала ему освободить меня из моей тюрьмы, он придумал такой способ известить меня об истинном состоянии дел. Дрожа от нетерпения, я снова начал искать фосфорные спички и свечи. У меня было смутное воспоминание, что я тщательно отставил их в сторону как раз перед тем, как заснуть; и на самом деле перед последним моим странствием к трапу я был способен припомнить точное место, где я положил их. Но теперь я напрасно пытался вызвать в уме воспоминания об этом и хлопотал целый час, находясь в бесплодных и мучительных поисках недостающих вещей; никогда, конечно, не испытывал я более терзающего состояния тревоги и недоумения. Наконец, пока я ощупывал кругом, держа голову совсем вплоть к балласту, около отверстия ящика и вне его, я заметил слабое мерцание света по направлению к тому месту, где находилась каюта. Чрезвычайно удивленный, я попытался пробраться к нему, потому что, как мне казалось, от меня до этого мерцания было лишь несколько шагов. Едва я двинулся с таковым намерением, как совершенно потерял из виду мерцание, и, прежде чем я смог увидеть его опять, я должен был ощупывать вдоль ящика, пока не занял совершенно точно мое прежнее положение. Теперь, осторожно поворачивая голову туда и сюда, я заметил, что, двигаясь медленно, с большим тщанием, в направлении противоположном тому, в каком я сначала устремился, я получал способность приближаться к свету, имея его перед глазами. Тотчас же я пришел прямо к нему (протеснившись через бесчисленные узкие извилины) и увидал, что мерцание происходило от нескольких обломков моих спичек, лежавших в пустом бочонке, повернутом на бок. Я спрашивал себя, каким образом они сюда попали, как вдруг рука моя наткнулась на два‑три куска свечного воска, который, очевидно, был изжеван собакой. Я тотчас заключил, что она пожрала весь мой запас свеч, и чувствовал, что теряю надежду когда‑нибудь получить возможность прочесть записку Августа. Небольшие остатки воска были так передавлены среди другого мусора в бочонке, что я отчаялся извлечь из них какую‑нибудь пользу и оставил их так, как они были. Фосфор, которого там было лишь два‑три кусочка, я собрал с наивозможною тщательностью и, держа его в руке, кое‑как пробрался к моему ящику, где Тигр оставался все это время.

Что нужно было делать теперь, я не мог бы сказать. В трюме была такая непроглядная тьма, что я не мог увидать собственную руку, как бы близко к лицу ни держал ее. Белая полоска бумаги была едва различима, даже тогда, когда я глядел на нее совсем вплоть; наблюдая ее несколько искоса, я нашел, что она делалась до некоторой степени различимой. Таким образом, можно представить, каков был мрак моей тюрьмы, и записка моего друга, если действительно это была записка от него, казалось, могла только ввергнуть меня в еще большее смущение, беспокоя без всякой надобности мой уже ослабленный и потрясенный ум. Напрасно я перебирал в уме целое множество нелепых способов добыть свет – способов, в точности какие был бы способен для подобной цели придумать человек в потревоженном сне, причиненном действием опиума; все способы, каждый по очереди, кажутся дремлющему самыми разумными и самыми нелепыми, то есть соответствуют тому, что рассуждающие или вообразительные способности перепархивают поочередно одни над другими. Наконец одна мысль пришла мне в голову, которая казалась разумной и которая заставила меня подивиться, весьма справедливо, что она не возникла у меня раньше. Я положил полоску бумаги на корешок книжного переплета, и, собрав вместе обломки фосфорных спичек, которые я принес из бочонка, положил их на бумагу. Потом ладонью я потер все это очень быстро, но крепко. Ясный свет распространился немедленно по всей этой поверхности; и если бы на бумаге было что‑нибудь написано, мне не представилось бы, я уверен, ни малейшей трудности прочесть письмо. Там не было, однако, ни слова – ничего, кроме смутной и безутешной белизны; озарение исчезло в несколько секунд, и сердце мое замерло вместе с ним, по мере того как оно погасало.

Я уже раньше говорил неоднократно, что разум мой в течение некоторого предшествовавшего времени был в состоянии, почти граничащем с идиотизмом. Были, конечно, краткие моменты совершенного здравомыслия, а время от времени даже энергии, но их было немного. Нужно помнить, что я в течение нескольких дней, конечно, вдыхал почти чумной воздух замкнутого трюма на китобойном судне и в продолжение значительной части этого времени лишь скудно был снабжен водою. Последние четырнадцать‑пятнадцать часов у меня вовсе не было воды, и я также не спал в течение этого времени. Соленая провизия самого возбуждающего свойства была моей главной и, после утраты баранины, моей единственной пищей, кроме морских сухарей, а эти последние, вполне бесполезные, были слишком сухи и тверды, чтобы быть проглоченными моим распухшим и воспаленным горлом. Я находился теперь в состоянии сильной лихорадки, и во всех отношениях мне было чрезвычайно худо. Этим можно объяснить то обстоятельство, что много жалких часов угнетенности прошло после моего последнего приключения с фосфором, прежде чем во мне возникла мысль, что я рассмотрел только одну сторону бумаги. Я не буду пытаться описать чувство бешенства (ибо думаю, что именно чувство гнева было сильнее всего), когда совершенный мною перворазрядный недосмотр мгновенно сверкнул в моем восприятии. Самая ошибка была бы неважной, если бы не мое сумасбродство и нетерпеливый порыв – в разочаровании, не найдя на полоске бумаги никаких слов, я совершенно ребячески разорвал ее в клочья и бросил прочь, куда – решить было невозможно.

От худшей части дилеммы я был освобожден чутьем Тигра. Найдя после долгих поисков небольшой клочок записки, я приложил его к носу собаки и попытался дать ей понять, что она должна принести мне остальное. К удивлению моему (ибо я не научил ее никакой из обычных проделок, коими эта порода славится), она, по‑видимому, сразу поняла, что я разумею, и, пошарив кругом в течение нескольких мгновений, вскоре нашла другую значительную часть записки. Принеся мне ее, Тигр несколько помедлил и, потеревшись носом о мою руку, по‑видимому, ждал моего одобрения тому, что он сделал. Я потрепал его по голове, и он немедленно отправился на дальнейшие розыски. Теперь прошло несколько минут, прежде чем он вернулся, но он, когда пришел назад, принес с собой длинную полоску, и это оказалось всей недостающей бумагой – ибо записка, по видимости, была разорвана только на три куска. К счастью, я без затруднений нашел те немногие обломки фосфора, которые еще оставались, будучи руководим неявственным мерцанием, еще исходившим от одной‑двух частиц. Мои затруднения научили меня необходимости быть осторожным, и я теперь не торопясь подумал, что мне делать. Было весьма вероятно, так я размышлял, что какие‑то слова написаны на той стороне бумаги, которая не была осмотрена, – но какая это сторона? Приладив куски один к другому, я не получил в этом отношении никакой разгадки, хотя эта обстоятельство уверило меня, что слова (если какие‑либо слова тут были) могли бы быть найдены на одной стороне и соединенными надлежащим образом, как они были написаны. Данное обстоятельство тем более необходимо было поставить вне сомнения, что остававшегося фосфора совсем было бы недостаточно для третьей попытки, если бы не удалась та, которую я намеревался сделать теперь. Я положил бумагу на книгу, как раньше, и сидел несколько минут, озабоченно перебирая в мысли все эти обстоятельства. Наконец я подумал, что единственная возможность – это что исписанная сторона могла бы иметь на своей поверхности некоторую неровность, каковую тонкое чувство осязания могло бы позволить мне открыть. Я решил сделать опыт и очень тщательно провел пальцем по стороне, которая представилась мне сперва, – ничего ощутимого, и я, перевернув бумагу, опять приладил ее на книге. Снова осторожно провел указательным пальцем вдоль и заметил чрезвычайно слабое, но все еще различимое мерцание, которое возникло по следу пальца. Это, я знал, должно было произойти из каких‑нибудь очень маленьких оставшихся частиц фосфора, которым я покрыл бумагу в первичной моей попытке. Другая, или нижняя, сторона была, значит, той, на которой было написано, если в конце концов что‑нибудь оказалось бы там написанным. Снова я перевернул записку и сделал то, что я уже делал раньше. Я потер фосфор, возник, как и раньше, блеск – но на этот раз несколько строк, написанных крупно и, по видимости, красными чернилами, сделались явственно видимы. Сияние, хотя и достаточно яркое, было лишь мгновенным. Все же, если бы я не был слишком взволнован, у меня было бы совершенно довольно времени перечесть целиком все три фразы, передо мной находившиеся, ибо я увидел, что было их три. В тревоге же и в торопливом желании прочесть их все сразу я успел только прочитать десять заключительных слов, которые предстали таким образом: «…кровью – твоя жизнь зависит от того, чтобы быть в скрытости».

Если бы я был способен увидеть все содержание записки – полное значения увещание, с которым мой друг пытался ко мне обратиться, это увещание, если бы даже оно разоблачало злополучие самое несказанное, не могло бы, в этом я твердо убежден, напоить мой ум и десятой долей того терзающего и, однако же, неопределимого ужаса, который внушило мне оборванное предостережение, так полученное. И «кровь» – это слово всех слов, столь богатое во все времена тайной, и страданием, и страхом, – как явилось оно теперь трижды полным значения, как леденяще и тяжело (будучи оторвано от каких‑либо предшествующих слов, чтоб его оценить или сделать его ясным) упали его смутные буквы среди глубокого мрака моей тюрьмы в сокровеннейшие уголки души моей!

У Августа, без сомнения, были добрые основания желать, чтобы я оставался в скрытости, я построил тысячу догадок относительно того, что бы это могло быть, но я не мог придумать ничего, что доставляло бы удовлетворительное разрешение тайны. Как раз после возвращения из последнего моего странствия к трапу и прежде чем мое внимание было отвлечено странным поведением Тигра, я пришел к решению сделать так, чтоб во что бы то ни стало меня услышали те, кто был на корабле – или, если бы я не успел в этом прямо, попытаться прорезать себе путь через кубрик. Полууверенность, бывшая во мне, что я способен выполнить один из двух этих замыслов в последней крайности, придала мне мужества (вряд ли я имел бы его иначе) претерпеть все беды моего положения. Те немногие слова, однако, которые я был способен прочесть, отрезали от меня эти последние пути, и теперь в первый раз я почувствовал все злосчастие своей судьбы. В припадке отчаяния я бросился опять на матрац, на котором приблизительно в продолжение дня и ночи я лежал в некоем оцепенении, облегчаемый только мгновенными пробуждениями рассудка и воспоминания.

Наконец, я еще раз поднялся и стал усиленно размышлять об ужасах, меня окружавших. Существовать еще двадцать четыре часа без воды было бы только едва возможно – на дальнейшее время возможность прекращалась. В первое время моего заключения я свободно пользовался крепительными напитками, которыми Август снабдил меня, но они только возбуждали лихорадку, ни в малейшей степени не утоляя жажду. У меня оставалось теперь лишь около четверти пинты крепкой персиковой настойки, которую желудок мой не принимал. Колбасы были совершенно истреблены; от окорока ничего не оставалось, кроме небольшого куска кожуры; а сухари, за исключением немногих обломков одного, были съедены Тигром. Во усиление моей тревоги головная боль с минуты на минуту увеличивалась, а с нею некоторого рода бред, который мучил меня более или менее с тех пор, как я впервые заснул. Уже несколько часов, как я мог дышать вообще лишь с большим трудом, теперь же каждая попытка дыхания сопровождалась самым мучительным судорожным сокращением грудной клетки. Но был еще другой, и совершенно иной, источник беспокойства, и поистине эти терзающие ужасы были главным обстоятельством, заставившим меня очнуться от оцепенения. Ужас был связан с поведением собаки.

Впервые я заметил изменение в ее повадке, когда растер фосфор на бумаге, пытаясь в последний раз прочесть записку. Когда я растирал его, собака сунулась носом к моей руке и слегка огрызнулась, но я был слишком возбужден, чтобы обратить на это обстоятельство особое внимание. Вскоре после того, да не будет это забыто, я бросился на матрац и впал в некоторого рода летаргию. Тут я заметил какой‑то особенный свистящий звук совсем около моего уха и убедился, что его издавал Тигр, который тяжело дышал и храпел в состоянии величайшего явного возбуждения, причем глазные его яблоки яростно сверкали во тьме. Я сказал ему несколько слов, он ответил тихим рычанием и после этого замолк. Тут я впал опять в оцепенение, из которого снова был пробужден подобным же образом. Это повторилось три или четыре раза, и, наконец, его поведение исполнило меня таким великим страхом, что я совершенно проснулся. Тигр лежал теперь вплотную к дверце ящика, огрызаясь устрашающим образом, хотя в каком‑то пониженном тоне, и скрежеща зубами, как если бы находился в сильных конвульсиях. Я нимало не сомневался, что недостаток воды или спертый воздух трюма вызвали в нем бешенство, и был в полном недоумении, что теперь предпринять. Мысль убить его была для меня невыносима, однако же это казалось безусловно необходимым для моей собственной безопасности. Я мог явственно видеть, что его глаза были прикованы ко мне с выражением самой смертельной враждебности, и каждое мгновение я ждал, что он бросится на меня. Наконец, я не мог больше выносить страшного моего положения и решился проложить себе дорогу из загородки во что бы то ни стало, если же его противоборство вынудит меня к тому, убить его. Чтобы выбраться вон, я должен был пройти как раз над его туловищем, и он, по‑видимому, уже усмотрел мое намерение, приподнялся на передние лапы (что я заметил по изменившемуся положению его глаз) и явил целиком свои белые клыки, которые были легко различимы. Я взял остатки кожуры от окорока и бутылку с водкой и приспособил их на себе вместе с большим ножом‑резаком, который Август оставил мне, после этого, закутавшись в плащ так плотно, как это было возможно, я сделал движение к отверстию ящика. Но едва я его сделал, как собака с громким рычанием бросилась к моему горлу. Вся тяжесть ее тела ударила меня в правое плечо, и я с силой упал на левое, между тем как взбешенное животное прошло мимо меня. Я упал на колени, голова моя вся закуталась в шерстяные одеяла, и они‑то предохранили меня от вторичного яростного нападения; я чувствовал, как острые зубы с силою впиваются в шерстяную ткань, окутывающую мою шею, но, к счастью, не могут проникнуть во все ее сгибы. Я был теперь под собакой, и несколько недолгих мгновений должны были целиком предать меня ее власти. Отчаяние придало мне мужества, я смело приподнялся, стряхнул ее с себя, отталкивая изо всей силы и таща за собой одеяла с матраца. Я бросил их теперь на нее, прежде чем она могла выпутаться, выбрался через дверцу и захлопнул ее хорошенько на случай преследования. В этой борьбе, однако, я поневоле выронил кусок ветчинной кожуры, и весь мой запас провианта был теперь сведен до четверти пинты крепкой настойки. Как только это соображение промелькнуло в моем уме, мной овладел один из тех приступов извращенности, которые, можно думать, овладевают при подобных обстоятельствах избалованным ребенком, и, приподняв бутылку к губам, я осушил ее до последней капли и с яростью бросил об пол.

Едва только эхо от звука разбившегося стекла замерло, как я услышал, что имя мое произнесено нетерпеливым, но подавленным голосом, и зов этот исходил со стороны каюты. Столь неожиданным был зов и так напряженно было мое волнение, что напрасно я пытался ответить. Способность речи совершенно покинула меня, и в пытке страха, что друг мой сочтет меня умершим и вернется назад, не попытавшись добраться до меня, я стоял между корзинами около двери загородки, судорожно трепеща всем телом, раскрывая рот и задыхаясь и напрасно стараясь произнести хоть какой‑нибудь звук. Если бы тысяча миров зависела от одного слога, я не мог бы его сказать. Теперь было слышно какое‑то слабое движение среди нагроможденного хлама, где‑то там впереди от того места, где я стоял. Звук стал теперь менее явственным, и потом еще менее явственным, и потом еще менее. Забуду ли я когда‑нибудь мои чувства того мгновения? Он уходил – мой друг, мой товарищ, от которого я имел право ждать столь многого, он уходил, он хотел покинуть меня, он ушел! Он мог оставить меня жалко погибать, испустить последний вздох в самой ужасной и отвратительной из темниц – и одно слово, один маленький слог мог бы спасти меня, но этого единственного слога я не мог произнести! Я чувствовал, в том я уверен, десять тысяч раз агонию самой смерти. Мозг мой кружился, и я упал в смертельном недуге у края ящика.

Когда я падал, нож‑резак выскочил у меня из‑за пояса и с треском упал на пол. Никогда никакая волна богатейшей мелодии не вошла так сладостно в мой слух! С напряженнейшей тревогой я слушал, чтоб удостовериться, как подействует этот шум на Августа, ибо я знал, что никто иной, кроме него, не мог звать меня по имени. Все было тихо несколько мгновений. Наконец, я опять услыхал слово «Артур!», повторенное подавленным голосом, исполненным колебаний. Воскресающая надежда развязала наконец во мне способности речи, и я закричал во все горло: «Август! о, Август!» – «Тс‑с! Ради Бога молчи! – ответил он голосом, дрожащим от волнения. – Я буду с тобой сейчас, как только проберусь через трюм». Долгое время я слышал, как он движется среди хлама, и каждое мгновение казалось мне вечностью. Наконец я почувствовал, что его рука на моем плече, и он приложил в то же самое мгновение бутылку с водой к губам моим. Те только, что были мгновенно освобождены из пасти гробницы, или те, что знали нестерпимые пытки жажды при обстоятельствах столь отягощенных, как обстоятельства, стеной сомкнувшиеся вокруг меня в мрачной моей тюрьме, могут составить представление о неизреченной усладе, которую дал мне один долгий глоток богатейшего из всех телесных наслаждений.

Когда я несколько удовлетворил жажду, Август вынул из своего кармана три‑четыре холодные вареные картофелины, и я пожрал их с величайшею жадностью. Он принес с собой также свечу в потайном фонаре, и приятные лучи доставляли мне, пожалуй, не менее радости, чем пища и питье. Но я нетерпеливился узнать причину столь длительного его отсутствия, и он начал рассказывать, что случилось на борту во время моего заключения.

Глава четвертая

Бриг вышел в море, как я и предполагал, около часу спустя после того, как Август оставил мне часы. Это было двадцатое июня. Нужно припомнить, что тогда я уже находился в трюме три дня, в продолжение этого времени на борту была такая постоянная суета и так много беготни взад и вперед, особенно в каютах, что Август не имел возможности посетить меня без риска, что тайна трапа будет открыта. Когда, наконец, он пришел, я уверил его, что мне хорошо, как только может быть, и поэтому следующие два дня он только немного беспокоился на мой счет – все же, однако, выжидая удобного случая спуститься вниз. Только на четвертый день ему представился случай. Несколько раз в продолжение этого времени ему приходило в голову сказать своему отцу о приключении и, наконец, вызвать меня наверх, но мы были еще в близком расстоянии от Нантукета, и по некоторым словам, вырвавшимся у капитана Барнарда, было сомнительно, не вернется ли он тотчас же, если откроет меня на корабле. Притом, обдумав все, Август (так он мне сказал) не мог представить себе, чтобы я находился в такой крайности или что я в этом случае стал бы колебаться дать ему знать о себе через трап. Итак, обсудив все, он решил оставить меня одного, до того как встретится благоприятный случай навестить меня не будучи замеченным. Как я сказал прежде, это случилось не ранее четвертого дня после того, как он принес мне часы, и на седьмой после того, как я впервые вошел в трюм. Тогда он сошел вниз, не захватив с собой воды и съестного, имея сначала в виду только привлечь мое внимание и заставить меня выйти из ящика к трапу, после чего он взошел бы в каюту и оттуда передал бы мне вниз припасы. Когда он с этою целью спустился, то увидел, что я сплю, ибо, оказывается, я храпел очень громко. Из всех соображений, какие по этому поводу я могу делать, это, должно быть, был тот сон, в который я погрузился как раз после моего возвращения с часами от трапа и который, следовательно, длился самое меньшее – более чем три дня и три ночи. В последнее время я имел основание, по моему собственному опыту и по уверениям других, узнать о сильном снотворном свойстве зловония, исходящего от старого рыбьего жира, когда он находится в замкнутом помещении; и когда я думаю о состоянии трюма, где я был заключен, и о долгом времени, в продолжение которого бриг служил как китобойное судно, я более склонен удивляться тому, что я вообще пробудился, раз погрузившись в сон, нежели тому, что я мог спать непрерывно в продолжение означенного срока.

Август позвал меня сначала тихим голосом и не закрывая трапа, но я не ответил ему. Тогда он закрыл трап и заговорил более громко и наконец очень громким голосом, я же все продолжал храпеть. Он был в полной нерешительности, что ему сделать. Ему нужно было бы некоторое время, для того чтобы проложить себе путь через нагроможденный хлам к моему ящику, и в это время отсутствие его было бы замечено капитаном Барнардом, который нуждался в его услугах каждую минуту, приводя в порядок и переписывая бумаги, относящиеся к цели путешествия. Поэтому, обдумав все, он решил подняться и подождать другого благоприятного случая, чтобы посетить меня. Он тем легче склонился к этому решению, что мой сон показался ему очень спокойным, и он не мог предположить, чтобы я испытывал какие‑либо неудобства от моего заключения. Он только что принял такое решение, как внимание его было приковано какой‑то необычной суматохой, шум которой исходил, казалось, из каюты. Он бросился через трап как только мог скоро, закрыл его и распахнул дверь своей каюты. Не успел он перешагнуть через порог, как выстрел из пистолета блеснул ему в лицо, и в то же самое мгновение он был сшиблен с ног ударом ганшпуга.

Сильная рука держала его на полу каюты, крепко сжав за горло; но он мог видеть все, что происходило вокруг него. Его отец был связан по рукам и по ногам и лежал на ступенях лестницы, что возле капитанской каюты, головой вниз, с глубокой раной на лбу, из которой кровь струилась беспрерывным потоком. Он не говорил ни слова и, по‑видимому, умирал. Над ним стоял штурман, смотря на него с выражением дьявольской насмешки, и спокойно шарил у него в карманах, из которых вытащил большой бумажник и хронометр. Семь человек из экипажа (среди них был повар-негр) обшаривали офицерскую каюту на левой стороне судна, ища оружие, где они вскоре запаслись мушкетами и амуницией. С Августом и капитаном Барнардом в каюте всего‑навсего было девять человек – именно те самые, что имели наиболее разбойничий вид из всего экипажа. Негодяи теперь поднялись на палубу, захватив с собой моего друга и связав ему руки за спиной. Они прошли прямо к баку, который был замкнут, – двое из бунтовщиков стояли около него с топорами. Штурман закричал громким голосом: «Слышите вы там, внизу? Живо наверх, один за другим… теперь, слушаться… не ворчать!» Прошло несколько минут, прежде нежели кто‑либо появился; наконец, один англичанин, который нанялся на судно как новичок, пошел наверх, жалостно плача и умоляя штурмана самым смиренным образом пощадить его жизнь. Единственным ему ответом был удар топором по лбу. Бедняга без стона упал на палубу, черный повар поднял его на руки, как ребенка, и спокойно швырнул в море. Людей, бывших внизу и слышавших удар и плеск тела, упавшего в воду, не могли принудить выйти на палубу ни угрозами, ни обещаниями, пока не было постановлено выкурить их дымом. Последовала всеобщая схватка, и одно мгновение казалось возможным, что бриг может быть отвоеван. Бунтовщикам, однако, удалось под конец совсем закрыть бак, прежде нежели шестеро из их противников взобрались наверх. Эти шестеро, найдя себя в таком меньшинстве и без оружия, сдались после короткой схватки. Штурман надавал им обещаний – без сомнения, чтобы склонить тех, что были внизу, уступить, так как они без труда могли слышать все, что говорилось на палубе. Последовавшее доказало его прозорливость не менее, чем и его дьявольское негодяйство. Все бывшие в баке теперь выразили намерение подчиниться и, поднимаясь один за другим, были связаны по рукам и брошены на спину вместе с первыми шестью – из всего экипажа не присоединились к бунту лишь двадцать семь человек.

Последовала самая ужасная бойня. Связанные матросы были притащены к шкафуту. Здесь стоял повар с топором, он ударял каждую жертву по голове, в то время как другие бунтовщики держали ее над закраиной судна. Таким образом погибло двадцать два человека, и Август считал себя пропавшим, ожидая каждое мгновение, что настанет его черед. Но казалось, что негодяи были или утомлены, или до некоторой степени отвращены от своей кровавой работы, ибо исполнение приговора над четырьмя оставшимися узниками вместе с моим другом, который с остальными был брошен на палубу, было отсрочено, меж тем как штурман послал вниз за ромом, и вся шайка убийц устроила пьяную оргию, которая продолжалась до захода солнца. Тут они начали спорить относительно судьбы оставшихся в живых, которые лежали чуть не в двух шагах и могли расслышать каждое сказанное слово. На некоторых бунтовщиков крепкие напитки, по‑видимому, оказали умягчающее действие, ибо несколько голосов было за то, чтобы освободить пленников всех вместе с условием, чтобы они присоединились к бунту и разделили добычу. Черный повар, однако (который во всех отношениях был совершенным дьяволом и который, казалось, имел столько же влияния, если не больше, чем сам штурман), не хотел слушать такого рода предложений и несколько раз вставал с целью возобновить свою работу у шкафута. К счастью, он так был ослаблен опьянением, что менее кровожадным из компании легко было его удержать, среди них был канатчик по имени Дёрк Питерс. Этот человек был сыном индианки из племени упсарока, которое живет среди твердынь Черных Холмов около истоков Миссури. Отец его, полагаю, был торговцем шкурами или, по крайней мере, имел какие‑либо отношения с торговыми становищами на реке Льюис. Сам Питерс был одним из людей наиболее свирепого вида, каких я когда‑либо видел. Он был низкого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но члены его были совершенно геркулесовские. Кисти его рук были так ужасно толсты и широки, что едва похожи были на человеческие. Руки у него, так же как и ноги, были согнуты очень странным образом и, казалось, не обладали гибкостью. Голова была равно уродлива, будучи огромных размеров и с запавшим теменем (как у большинства негров), и совершенно лысая. Чтобы скрыть этот недостаток, который происходил не от преклонного возраста, он обыкновенно носил парик из чего‑нибудь похожего на волосы, иногда из шерсти болонки или американского серого медведя. В то время, о котором я говорю, он носил кусок из такой медвежьей шерсти, и это немало увеличивало естественную свирепость его вида – отличительные черты типа упсароки. Рот у Питерса тянулся от уха до уха; губы были тонки и, казалось, как и другие части его тела, были лишены естественной гибкости, так что преобладающее выражение его лица никогда не менялось под влиянием какого бы то ни было волнения. Это преобладающее выражение можно себе представить, если принять во внимание, что зубы у него были ужасно длинны: выдающиеся вперед, они никогда даже отчасти не закрывались губами. Смотря на этого человека беглым взглядом, можно было подумать, что он сведен смехом, но вторичный взгляд заставлял с содроганием убедиться: если это выражение и указывало на веселье, то веселье это было весельем демона. Об этом странном человеке ходило много рассказов среди моряков Нантукета. Рассказы эти доказывали его изумительную силу, когда он находился под влиянием какого‑нибудь возбуждения, и некоторые из них вызывали сомнение относительно здравости его ума. Но на борту «Грампуса» во время бунта на него смотрели с чувством скорее насмешки, чем с каким‑либо иным. Я так подробно говорю о Дёрке Питерсе, ибо, несмотря на кажущуюся свирепость, он был главным орудием спасения Августа, и так как я часто буду иметь случай упоминать о нем позднее в ходе моего повествования – повествования, которое, да будет мне позволено здесь сказать, в последней своей части будет заключать в себе случаи, столь выходящие из уровня человеческого опыта и потому столь вне границ человеческого легковерия, что я продолжаю свое сообщение с полной безнадежностью вызвать к нему доверие и все же твердо уповая, что время и успехи знания удостоверят некоторые из самых важных и самых невероятных моих утверждений.

После многих колебаний и двух или трех резких ссор было наконец решено, что все узники (за исключением Августа, относительно которого Питерс шутя настаивал, что он возьмет его себе в секретари) будут посажены в одну из самых маленьких китобойных лодок и брошены на произвол судьбы. Штурман спустился в каюту, чтобы посмотреть, жив ли еще капитан Барнард – нужно припомнить, что он был оставлен внизу, когда бунтовщики поднялись наверх. Вскоре появились они оба, капитан бледный как смерть, но несколько оправившийся от раны. Он говорил еле слышным голосом, обращаясь к матросам, умолял их не предоставлять его воле ветра и волн, но вернуться к своему долгу и обещался высадить их, где они захотят, и не предпринимать никаких шагов для предания их правосудию. Так же успешно он мог бы говорить к ветрам. Двое из злодеев схватили его за руки и бросили через борт брига в лодку, которая была спущена, когда штурман ходил вниз. Четырех человек, которые лежали на палубе, развязали, и им было приказано повиноваться, что они и сделали, не пытаясь сопротивляться; Август все еще оставался в своем мучительном положении, несмотря на то что он бился и просил только об одной малой радости – позволить ему проститься с отцом. Горсть морских сухарей и кружка воды были переданы вниз, но ни мачты, ни паруса, ни весла, ни компаса. Лодка была привязана за кормой несколько минут, в течение которых бунтовщики держали другой совет, наконец она была отвязана и пущена по ветру. Тем временем настала ночь – ни луны, ни звезд не было видно, и волны вздымались крутые и зловещие, хотя не было большого ветра. Лодка тотчас же пропала из вида, и мало оставалось надежды насчет злополучных страдальцев, которые находились в ней. Это происшествие случилось, однако, на 35°30′ северной широты и 61°21′ западной долготы, и следовательно, не в далеком расстоянии от Бермудских островов. Поэтому Август старался утешиться мыслью, что лодке или удастся достичь земли, или она сможет подойти к суше настолько близко, что встретится с судами этого побережья.

Все паруса на бриге были теперь подняты, и он продолжал свой первоначальный путь к юго‑западу – бунтовщики задумали какую‑то пиратскую экспедицию, в которой, как можно было понять, намеревались перехватить какой‑нибудь корабль на пути от островов Зеленого Мыса к Пуэрто‑Рико. На Августа, который был развязан, не обращали внимания, и он мог ходить всюду до капитанской каюты. Дёрк Питерс обращался с ним с некоторой добротой и при одном обстоятельстве спас его от свирепости повара. Положение Августа было еще очень ненадежно, ибо люди были почти всегда пьяны и нельзя было полагаться на их постоянное благорасположение или беззаботность по отношению к нему. Однако его опасения на мой счет были, как он говорил, самым мучительным в его положении; и правда, у меня никогда не было причины сомневаться в искренности его дружбы. Несколько раз он решался рассказать бунтовщикам тайну того, что я нахожусь на борту, но не делал этого, отчасти при воспоминании об ужасах, которые он уже видел, отчасти из надежды, что ему удастся вскоре прийти мне на помощь. Для этого он был постоянно настороже, но, несмотря на постоянное бодрствование, три дня истекло после того, как лодка была пущена по воле моря и ветра, пока представился случай. Наконец, на третий день вечером с восточной стороны набежал сильный ветер, и все были призваны наверх поднять паруса. Во время суеты, которая последовала, он прошел незамеченным в свою каюту. Каково было его огорчение и ужас, когда он увидел, что эта последняя была превращена в место склада различных запасов и корабельного материала и что различные грузила старых железных канатов, который были раньше сложены около лестницы к каюте, теперь были притащены сюда, чтобы дать место ящику, и лежали как раз на трапе! Сдвинуть их так, чтобы этого не заметили, было невозможно, и он вернулся на палубу как только мог скоро. Когда он поднялся, штурман схватил его за горло и, спросив, что он делал в каюте, был готов швырнуть его через бакборт, и тут жизнь его была еще раз спасена вмешательством Дёрка Питерса. Августу надели наручни (которых на борту было несколько пар), и ноги его были крепко связаны. Потом его снесли в каюту под лестницей и бросили на нижнюю койку, примыкавшую к переборке трюма, с заявлением, что он больше не взойдет на палубу, «пока бриг остается бригом». Так выразился повар, который бросил Августа на койку, – вряд ли возможно сказать, какой точный смысл он разумел в этих словах. Все это, однако, способствовало моему спасению, как сейчас это будет видно.

Глава пятая

Несколько минут спустя, после того как повар ушел из бака, Август предался отчаянию, не надеясь больше живым оставить койку. Теперь он решил сообщить первому, кто спустится вниз, о моем положении, думая, что лучше предоставить меня случайности среди бунтовщиков, нежели дать мне погибнуть от жажды в трюме – ведь прошло десять дней, с тех пор как я впервые был заключен, а мой кувшин с водой не был достаточным запасом даже на четыре дня. Когда он думал об этом, ему пришло в голову, что можно, вероятно, найти сообщение со мной через главный трюм. При других обстоятельствах трудность и неуверенность этого предприятия удержали бы его от попытки; но теперь, во всяком случае, было мало надежды на возможность сохранить жизнь и, следовательно, мало что было терять – поэтому он целиком сосредоточил свою мысль на данной задаче.

Его ручные кандалы были первым соображением. Сначала он не видел способа сдвинуть их и боялся, что потерпит неудачу в самом начале, но, при более внимательном рассмотрении, он увидел, что железки могли соскальзывать с небольшим лишь усилием или неудобством – просто нужно было протискивать руки через них; этот род ручных оков был совершенно непригоден, чтобы заковывать в кандалы людей юных, у которых кости более тонкие и гибкие. Он развязал затем ноги и, оставя веревку таким образом, чтобы она легко могла быть вновь прилажена, на случай, если кто сойдет вниз, продолжал исследовать переборку там, где она примыкала к койке. Перегородка была здесь из мягких сосновых досок в дюйм толщины, и он увидал, что ему будет очень легко прорезать себе путь через них. Вдруг послышался голос на лестнице бака, и он только что успел вложить свою правую руку в кандалу (левая не была снята) и натянуть веревку затяжной петлей вокруг щиколки, как сошел вниз Дёрк Питерс в сопровождении Тигра, который тотчас прыгнул на койку и растянулся на ней. Собака была приведена на борт Августом, который знал о моей привязанности к животному и подумал, что мне доставит удовольствие иметь его с собой во время плавания. Он отправился за ним к нам в дом тотчас после того, как посадил меня в трюм, но забыл упомянуть об этом обстоятельстве, когда приносил часы. После бунта Август не видал Тигра до его появления перед Дёрком Питерсом и считал его погибшим, думал, что он был брошен за борт одним из злокозненных негодяев, принадлежавших к шайке штурмана. Позднее оказалось, что собака заползла в дыру под китобойной лодкой, откуда она не могла сама высвободиться, не имея достаточно места, чтоб повернуться, Питерс наконец выпустил ее и с тем особым благодушием, которое друг мой сумел хорошо оценить, привел ее к нему в бак в качестве товарища, оставив в то же время солонины и картофеля с кружкой воды; потом он вернулся на палубу, обещая сойти вниз с чем‑нибудь съедобным на следующий день.

Когда он ушел, Август высвободил обе руки из наручней и развязал ноги. Потом он отвернул изголовье матраца, на котором лежал, и своим складным ножом (злодеи сочли излишним обыскать его) начал с силой прорезать насквозь одну из досок перегородки, как только мог ближе к полу у койки. Он решил сделать прорезь именно здесь, потому что, если бы его внезапно прервали, он мог бы скрыть то, что было сделано, предоставив изголовью матраца упасть на обычное место. Однако в продолжение остатка дня никакого нарушения не произошло, и ночью он совершенно разъединил доску. Нужно заметить, что никто из экипажа не занимал бака как места для спанья. Со времени бунта все жили вместе в каюте, распивая вино, пируя морскими запасами капитана Барнарда и заботясь о плавании брига лишь в размерах безусловной необходимости. Эти обстоятельства оказались счастливыми для нас обоих, как для меня, так и для Августа; ибо, если бы все обстояло по‑иному, он не нашел бы возможности добраться до меня. А так он продолжал начатое, твердо веруя в свое предприятие. Близился рассвет, прежде чем он окончил второй разрез доски (которая была около фута выше первой, надрезанной), таким образом проделав отверстие для свободного прохода к главному кубрику. Добравшись до него, он проложил себе путь к главному нижнему люку, хотя пришлось перелезать через ряды бочек для ворвани, нагроможденных чуть не до самого верхнего дека, где оставалось лишь едва достаточно места, чтобы пропустить его. Достигнув люка, он увидел, что Тигр последовал за ним вниз, протискавшись между двух рядов бочек. Было слишком поздно, однако, пытаться дойти ко мне до зари, ибо главная трудность заключалась в том, чтобы пройти через тесно нагруженный нижний трюм. Он решил поэтому возвратиться и ждать следующей ночи. С этой целью он продолжал раздвигать предметы в люке, чтобы меньше задерживаться, когда опять сойдет вниз. Не успел он расчистить путь, как Тигр нетерпеливо прыгнул к сделанному малому отверстию, обнюхал его и издал протяжный вой, царапая лапами, как будто непременно желая сдвинуть крышку. Не могло быть сомнения, что он почуял мое присутствие в трюме, и Август считал, что собака добралась бы до меня, если б он спустил ее. Он нашел способ послать мне записку, ибо было особенно желательно, чтобы я не пытался силой проломиться к выходу, по крайней мере при теперешних обстоятельствах, а у него не было уверенности, что назавтра он сможет спуститься сам, как предполагал. Последующие события доказали, как счастлива была эта мысль; ибо, если бы записка не была получена, я без сомнения натолкнулся бы на какой‑нибудь план, хотя бы отчаянный, чтобы поднять тревогу среди матросов, и очень возможно, что обе наши жизни в результате были бы погублены.

Решив написать, он оказался в затруднении как добыть необходимый для этого материал. Старая зубочистка была тотчас превращена в перо, при этом он действовал на ощупь, ибо между деками не было видно ни зги. Бумага нашлась – обратная сторона письма к мистеру Россу. Это был первоначальный набросок, но, так как почерк бы недостаточно хорошо подделан, Август написал другое письмо, сунув первое, по счастью, в карман куртки, теперь письмо нашлось кстати. Недоставало только чернил, и замена была тотчас найдена: он надрезал складным ножом палец, как раз над ногтем – из него, как обычно в этом случае, кровь потекла в изобилии. Письмо было теперь написано, сколь это возможно было в темноте и при данных обстоятельствах. Оно вкратце объясняло, что был бунт; что капитан Барнард был пущен по морю на произвол судьбы и что я мог ожидать скорой помощи, поскольку это касалось запасов, но не должен был пытаться поднимать какую‑либо тревогу. Письмо заканчивалось словами: «Я написал это кровью – твоя жизнь зависит от того, чтобы быть в скрытости».

После того как полоска бумаги была привязана на собаке, она была спущена вниз в люк, Август же возвратился в бак, и у него не было никаких оснований думать, что кто‑нибудь из экипажа заходил туда в его отсутствие. Чтобы скрыть отверстие в переборке, он вонзил свой нож как раз над ним и повесил на него матросскую куртку, которую нашел на койке. Наручни были вновь надеты, и веревка прилажена вкруг щиколоток.

Только что все было устроено, как сошел вниз Дёрк Питерс, очень пьяный, но в прекрасном расположении духа, и принес с собой для моего друга съестное на день: дюжину больших жареных ирландских картофелин и кувшин воды. Он уселся на ящик около койки и без стеснения заговорил о штурмане и вообще о делах на бриге. Его повадка была необыкновенно своенравна и даже причудлива. Некоторое время Август был очень встревожен его странным поведением. Наконец, однако, Питерс ушел на палубу, пробормотав обещание принести назавтра хороший обед. В продолжение дня двое из экипажа (гарпунщики) спускались вниз в сопровождении повара, все трое были в последней степени опьянения. Как Питерс, они нимало не стеснялись и говорили совершенно открыто о своих планах. Оказалось, что они были совершенно несогласны между собой касательно их окончательного пути, не сходясь ни в чем, кроме мысли о нападении на корабль с островов Зеленого Мыса, с которым они с часу на час ожидали встречи. Насколько можно было удостовериться, бунт произошел вовсе не ради грабежа; частное недовольство главного штурмана капитаном Барнардом было главным побуждением. Теперь, казалось, было две главные партии среди экипажа – одной руководил штурман, другой – повар. Первая партия была за то, чтобы перехватить любое пригодное судно, какое только попадется, и снарядить его на одном из Вест‑Индских островов для пиратского крейсерования. Вторая партия, однако, более сильная, среди своих сторонников включала Дёрка Питерса, была склонна продолжать первоначально установленный путь брига на юг Тихого океана; там или заняться ловлей китов, или делать что‑либо другое, как укажут обстоятельства. Доводы Питерса, который часто посещал эти области, оказывали, по‑видимому, большое впечатление на бунтовщиков, колебавшихся между соображениями выгоды и удовольствия. Питерс уверенно говорил, что там их ждет целый мир новизны и забавы среди бесчисленных островов Тихого океана, полнейшая безопасность и безграничная свобода от каких бы то ни было препон, особенно же указывал на очаровательный климат, на возможность хорошо пожить и на чувственную красоту женщин. Ничего еще не было вполне решено, но описания индейца‑канатчика сильно завладели горячим воображением моряков, и было очень вероятно, что его замыслы привели бы наконец к определенным следствиям.

Эти трое ушли приблизительно через час, и никто больше не входил в бак в продолжение целого дня. Август лежал смирно почти до ночи. Потом он освободил себя от веревки и железок и стал готовиться к новой попытке. На одной из коек он нашел бутылку и наполнил ее водой из кружки, оставленной Питерсом, набив карманы холодными картофелинами. К его великой радости он также натолкнулся на фонарь с маленьким огарком сальной свечи. Он мог зажечь его каждое мгновение, ибо у него была коробка фосфорных спичек. Когда совсем стемнело, он пролез сквозь отверстие в переборке, из предосторожности так расположив одеяло на койке, чтобы создать впечатление закутавшегося человека. Когда он пролез, повесил матросскую куртку на свой нож, как и раньше, чтобы скрыть отверстие – это было легко сделать, вынутый кусок досок он приспособил только после. Теперь он был на главном кубрике и стал пробираться к главному решетчатому люку, как и прежде, между верхним деком и бочками для ворвани. Достигнув его, он зажег огарок свечи и, с большим трудом пробираясь ощупью среди сплошного груза в трюме, спустился вниз. Через несколько мгновений он очень забеспокоился из‑за невыносимой вони и спертости воздуха. Он подумал, что едва ли я выжил такое долгое время в моем заключении, дыша таким тяжелым воздухом. Он несколько раз позвал меня по имени, но я не отвечал, и опасения его, казалось, таким образом подтвердились. Бриг испытывал сильнейшую качку, и вследствие этого, из‑за большого шума, напрасно было прислушиваться к какому‑либо слабому звуку, вроде моего дыхания или храпа. Он открыл фонарь и поднимал его возможно выше всякий раз, как представлялся для этого удобный случай, чтобы, заметив свет, если я еще жив, я мог быть извещен, что помощь близится. Все же я не подавал никакого знака жизни, и предположение, что я умер, начало принимать характер достоверности! Он решил тем не менее пробить себе, если возможно, путь к ящику и наконец удостовериться с полной несомненностью в своих догадках. Некоторое время он продирался вперед, находясь в самом жалком состоянии тревоги, пока наконец не нашел, что проход совершенно загроможден и что нет никакой возможности продолжать путь дальше в том направлении, какое он выбрал вначале. Побежденный своими ощущениями, он бросился в отчаянии среди хлама и заплакал как дитя. В это время он услышал треск бутылки, которую я швырнул. Счастье, конечно, что так случилось – ибо каким бы ни казалось пустяшным это обстоятельство, с ним была связана нить моей судьбы. Много времени протекло, однако, прежде нежели я узнал об этом. Естественный стыд и раскаяние в своей слабости и нерешительности помешали Августу сообщить мне это тотчас же, в чем более интимная и непринужденная дружба побудила его впоследствии признаться. Задержанный в трюме препятствиями, которые не мог преодолеть, он решил отказаться от своей попытки добраться до меня и вернуться тотчас же к люку. Прежде чем вполне осудить его за это, нужно принять в соображение мучительные обстоятельства, которые его затрудняли. Ночь быстро проходила, и исчезновение его из бака могло быть обнаружено; и конечно это было бы так, если бы он не вернулся к койке до рассвета. Свеча его догорала в фонаре, и было бы чрезвычайно трудно пробраться до люка в темноте. Нужно также допустить, что он имел все основания считать меня мертвым; в этом случае ничего благого для меня не могло произойти, если бы он добрался до ящика и целый мир опасностей встретился бы ему совершенно напрасно. Он звал меня многократно, и я не отвечал ему. В течение одиннадцати дней и ночей у меня было не большее количество воды, чем то, которое содержалось в кувшине, им оставленном, – совершенно невероятно, чтобы я приберег этот запас в начале моего заключения, ибо у меня были все основания ждать скорого освобождения. Атмосфера трюма также казалась ему, пришедшему со свежего сравнительно воздуха в баке, совершенно отравной и гораздо невыносимее, чем показалось мне, когда я впервые получил убежище в ящике, ибо до того люк постоянно был открыт в продолжение нескольких месяцев. Прибавьте к этим размышлениям соображение о картине кровопролития и ужаса, свидетелем чего так недавно был мой друг; его тюремное заключение, лишения и то, что он сам едва‑едва спасся от смерти, все те шаткие и неверные обстоятельства, в коих жизнь его висела на волоске, – обстоятельства, столь способные умертвить всякую силу духа, – и читатель легко сможет, как смог я, посмотреть на кажущуюся его измену дружбе и верности скорее с чувством печали, нежели гнева.

Август ясно слышал треск бутылки, но не был уверен, что он исходил из трюма. Однако сомнение побудило его продолжать начатое. Он вскарабкался почти до дека кубрика, пользуясь как опорой грузом, и тогда, выждав затишья в килевой качке, позвал меня столь громко, сколь только мог, не считаясь с опасностью быть услышанным наверху. Нужно припомнить, что его голос достиг до меня, но я был до того побежден захватившим меня волнением, что лишился способности ответить. Уверенный, что самые худшие его предположения имели полное основание, он спустился с целью возвратиться к баку, не теряя времени. В поспешности он опрокинул несколько малых ящиков, и этот шум, как можно припомнить, я услышал. Он уже значительно отошел назад, когда падение моего ножа опять заставило его поколебаться. Он тотчас вернулся по своим следам и, вторично перебравшись через груз, громко позвал меня по имени, как и раньше выждав мгновение затишья. На этот раз я обрел голос для ответа. Придя в великую радость от того, что я еще жив, он решил теперь пойти напролом, чтобы достичь меня, не боясь никаких трудностей и опасностей. Быстро выпутавшись из лабиринта нагроможденного хлама, которым он был стиснут, он наконец натолкнулся на проход, обещавший лучшие возможности, и в конце концов после ряда усилий достиг ящика в состоянии полного истомления.

Глава шестая

Только главные обстоятельства этого повествования сообщил мне Август, пока мы стояли у ящика. Лишь позднее он вполне вошел во все подробности. Он опасался, как бы его не хватились, а горел нетерпением покинуть ненавистное мне место заключения. Мы решили тотчас пройти к отверстию в переборке, около которого я должен был пока оставаться, в то время как он пойдет на разведку. Никто из нас не мог допустить мысли оставить Тигра в ящике; но как поступить с ним, вот в чем был вопрос. Тигр, казалось, совершенно успокоился, и мы не могли различить его дыхания, даже приложив ухо вплотную к ящику. Я был убежден, что пес мертв, и решил открыть крышку. Мы нашли его лежащим во всю длину, по‑видимому в глубоком оцепенении, но он был жив. Времени терять было нельзя, однако я не мог решиться покинуть животное, которое дважды спасло мне жизнь, не попытавшись что‑нибудь для него сделать. Мы потащили его за собой, хотя нам было очень трудно и мы были утомлены; некоторое время Августу пришлось карабкаться через препятствия, находившиеся на нашем пути, держа огромную собаку на руках, – подвиг, к которому полная слабость делала меня совершенно неспособным. Наконец нам удалось достичь отверстия, Август пролез в него, а затем был втолкнут туда Тигр. Все обошлось благополучно, и мы не могли не возблагодарить Бога за избавление от великой опасности, которой избежали. Было решено, что я останусь пока около отверстия, через которое мой товарищ вполне сможет снабжать меня частью своих ежедневных съестных припасов и где у меня будет преимущество дышать сравнительно чистым воздухом.

В пояснение некоторых мест этого повествования, где я говорил о нагрузке брига, каковые места могут показаться двоесмысленными иным из моих читателей, которые могли видеть настоящую или правильную нагрузку, я должен сказать здесь, что способ, каким это важнейшее дело было выполнено на борту «Грампуса», являлся позорнейшим примером небрежения со стороны капитана Барнарда, ибо он отнюдь не был столь заботливым и опытным моряком, как того, казалось, безусловно требовал рискованный род службы, ему порученной. Настоящая нагрузка не может быть выполнена небрежно, и множество самых злополучных случаев, даже на моем собственном опыте, произошли от небрежности или неумения в этой области. Береговые суда в частой спешке и суматохе, сопровождающей прием груза или разгрузку его, наиболее подвержены злополучиям, благодаря недостатку надлежащего внимания при укладке груза. Главный пункт – не дать возможности грузу или балласту перемещаться даже во время самой сильной боковой качки. Для этой цели большое внимание должно быть обращено не только на объем груза, но и на свойства его, и на то, будет ли это полная или частичная нагрузка. В большинстве случаев нагрузка производится с помощью шнека. Таким образом в клади из табака или муки все бывает так тесно уплотнено в трюме судна, что тюки при разгрузке находят совершенно сплющенными и лишь через некоторое время они принимают свой первоначальный вид. К этому уплотнению, однако, прибегают главным образом с целью получить больше места в трюме, потому что при полной нагрузке таких товаров, как мука или табак, не может быть опасности какого бы то ни было перемещения, или по крайней мере оно таково, что не может проистечь несчастья. Были, правда, случаи, где этот способ уплотнения привел к самым плачевным последствиям, обусловленным, однако, причинами, совершенно отличными от опасности, заключающейся в перемещении груза.

Уплотненный груз хлопка, находясь в известных условиях, как известно, распространяется в своем объеме до такой степени, что разрывает корабль, открывая ход воде. Не может быть никакого сомнения, что такое же обстоятельство могло бы возникнуть и с табаком, когда он находится в обычном брожении, если бы не промежуточные щели благодаря округлости тюков.

Главная опасность возникает, когда принят неполный груз, грозящий передвижением, и нужно всегда в этих случаях принять особые предосторожности против такового несчастья. Лишь те, кто встречался на море с сильным ветром, переходящим в бурю, или скорее те, кто испытывал боковую качку судна во время мгновенного затишья после бури, могут составить какое‑нибудь представление о потрясающей силе этих нырков и о следующем отсюда страшном толчке, который дается всем незакрепленным предметам на судне. Именно тогда необходимость тщательной нагрузки, при наличности неполного груза, становится очевидной. Когда корабль лежит в дрейфе (в особенности с малым передним парусом), судно, которое не надлежащим образом построено в передней части, нередко опрокидывается на бок; это случается даже каждые пятнадцать‑двадцать минут средним счетом и все же без каких‑либо серьезных последствий, если только нагрузка была сделана надлежаще. Если же, однако, это не было в точности выполнено, при первом же из этих тяжелых накрениваний судна весь груз рушится на ту его сторону, которая лежит на воде, и, будучи лишено возможности снова прийти в состояние равновесия, что оно неизбежно сделало бы при других условиях, судно достоверно наполнится водой в несколько секунд и пойдет ко дну. Не слишком много сказать, что по крайней мере в половине тех случаев, когда суда пошли ко дну во время тяжелых порывов ветра на море, случилось это благодаря перемещению груза или балласта.

Когда неполный груз какого бы то ни было рода взят на борт, после того как все предварительно было так тесно уложено, как только возможно, он должен быть прикрыт рядом толстых незакрепленных досок, простирающихся вдоль всего протяжения поперек судна. На этих досках должны быть воздвигнуты временные подпоры, достигающие до ребер судна наверху и таким образом обеспечивающие всему достоверное место. При нагрузке зерна или материала подобного же свойства потребны еще добавочные предосторожности. Трюм, целиком наполненный зерном по оставлении порта, будет, когда достигнет назначения, наполнен лишь на три четверти, и это даже в тех случаях, когда весь груз, смеренный четверик за четвериком товарополучателем, будет значительно превышать (по причине вздутости зерна) предназначенное количество. Происходит это благодаря оседанию во время плавания и более заметно в соразмерности с бурностью погоды. Если зерно, неплотно нагруженное в судне, хорошо закреплено подвижными досками и подпорами, оно может перемещаться во время длинного морского перехода настолько, что способно обусловить самые тягостные злополучия. Чтобы предупредить это, всяческие способы должны быть применены, прежде чем порт оставлен, дабы заставить груз осесть как только возможно, и для этого существуют различные приспособления, среди которых может быть упомянут способ вгонять в зерно клинья. Даже когда все это сделано и необыкновенные хлопоты предприняты для обеспечения подвижных досок, никакой моряк, который знает, в чем дело, не будет чувствовать себя вполне обеспеченным во время сколько‑нибудь сильной бури, если он везет груз зернами, в особенности если он везет неполный груз. Существуют, однако, сотни наших береговых судов и, вероятно, гораздо большее количество судов, принадлежащих к портам европейским, которые ежедневно плавают с неполным грузом даже наиболее опасных разрядов, и это без принимания каких‑либо предосторожностей. Дивно, что случается не больше несчастных случаев, чем это есть в действительности. Мне известен прискорбный случай такой неосмотрительности, случившийся с капитаном Джоилем Райсом на шхуне «Светляк», которая плыла из Ричмонда, штат Виргиния, в Мадейру с грузом зерна в 1825 году. Капитан совершил много плаваний без серьезных злополучий, хотя он имел обыкновение не обращать никакого внимания на свою нагрузку, лишь бы груз был закреплен заурядным способом. Он никогда ранее не плавал с грузом зерна, и в данном случае зерно было нагружено неплотно, оно наполняло судно немного более чем наполовину. В первой части плавания он повстречался лишь с легкими ветерками, но, когда он был на один день плавания от Мадейры, примчался бурный ветер с северо‑северо‑востока и судно было принуждено лечь в дрейф. Он поставил шхуну под ветер лишь под одним передним парусом с двумя рифами, и она держалась так хорошо, как только можно было ожидать, не зачерпывая ни капли воды. К ночи буря несколько улеглась, и шхуна стала испытывать боковую качку с меньшей устойчивостью, чем прежде, но все продолжало идти хорошо до тех пор, пока одним тяжелым накрениванием она не была брошена набок, к правой стороне. Послышалось, как зерно все целиком переместилось, сила движения взломала и открыла главный люк. Судно пошло ко дну как камень. Это случилось на расстоянии голоса от малой шлюпки из Мадейры, которая подобрала одного моряка из экипажа (лишь один человек был спасен) и которая посмеивалась над бурей с совершенной безопасностью, как это может сделать малое гребное судно при должном управлении.

Нагрузка на борту «Грампуса» была сделана самым неуклюжим образом, если только может быть названо нагрузкой безразборное набрасывание бочек для ворвани[2] и корабельного материала. Я уже говорил, в каком состоянии находились предметы, бывшие в трюме. На палубной части кубрика было (как я говорил) достаточно места для моего тела между бочками и верхним деком, свободное место было оставлено вокруг главного люка, и другие значительные свободные промежутки были оставлены в грузе. Около отверстия, прорезанного Августом в переборке, было достаточно места для целого бочонка, и в этом промежутке я в данное время примостился с полным удобством.

Тем временем как мой друг благополучно занял свою койку и приспособил опять свои кандалы и веревку, совсем наступил день. Поистине, мы еле‑еле спаслись, потому что, едва он все устроил, как сошел вниз штурман с Дёрком Питерсом и поваром. Некоторое время они говорили о судне, идущем от Зеленого Мыса, и, казалось, весьма нетерпеливились, ожидая его увидеть. В конце концов, повар подошел к койке, на которой лежал Август, и сел на нее у изголовья. Я мог видеть и слышать все из моего убежища, ибо вырезанная закрышка не была прилажена на своем месте, и каждое мгновение я ждал, что негр обратит внимание на матросскую куртку, которая висела для скрытия отверстия, и тогда все будет обнаружено и, без сомнения, нам придется немедленно расстаться с жизнью. Добрая наша судьба, однако, превозмогла, и хотя он неоднократно касался куртки из‑за боковой качки судна, он ни разу не притронулся к ней настолько, чтобы сделать открытие. Низ куртки был тщательно прикреплен к переборке и, таким образом, отверстие не разоблачалось качанием ее в одну сторону. Все это время Тигр лежал в ногах койки, и, казалось, в некоторой мере к нему вернулись его силы, ибо я видел, что время от времени он раскрывает глаза и делает глубокие вдыхания.

Через несколько минут штурман и повар ушли наверх, оставив Дёрка Питерса, который, как только они ушли, подошел и сел на том месте, где только что был штурман. Он начал говорить очень приветливо с Августом, и мы могли теперь заметить, что видимое его опьянение в то время, как двое других были с ним, в значительной степени было притворством. Он отвечал на все вопросы моего товарища совершенно свободно; сказал ему, что его отец, конечно, был подобран каким‑нибудь кораблем, потому что не меньше пяти парусов было видно перед закатом солнца в тот день, когда его пустили по воле моря и ветра; и вообще он говорил разные вещи утешительного характера, вызвавшие во мне столько же удовольствия, сколько и удивления. Я начал на самом деле питать надежды, что с помощью Питерса мы могли бы в конце концов снова завладеть бригом, и сказал об этом Августу, как только представился случай. Август нашел, что это вещь возможная, но настаивал на необходимости соблюдать при этой попытке величайшую осторожность, ибо поведение этого полуиндейца, по‑видимому, было вызвано лишь самой произвольной прихотью и поистине было трудно сказать, находился ли он хоть одну минуту в здравом уме. Приблизительно через час Питерс ушел на палубу и не возвращался до полудня, в полдень он принес Августу солонины и пудинга в изобилии. Когда мы остались одни, я принял в еде живейшее участие, не возвращаясь через отверстие. Никто другой не сходил в бак в течение дня, а ночью я пробрался на койку к Августу и крепко спал сладким сном почти до рассвета; тут он меня разбудил, услышав какое‑то движение на палубе, и я спрятался в мой тайник с наивозможной быстротой. Когда день совершенно занялся, мы увидели, что к Тигру почти совсем вернулись его силы и, не выказывая никаких признаков водобоязни, он с явною охотою испивал предлагаемую ему воду. В течение дня к нему совершенно вернулись его прежняя сила и аппетит. Странное его поведение несомненно было вызвано зловредными качествами воздуха в трюме и не имело никакого отношения к собачьему бешенству. Я не мог достаточно нарадоваться на то, что настоял на желании взять его с собою из ящика. Это было тридцатого июня, и это был тринадцатый день с тех пор, как «Грампус» отплыл из Нантукета.

Второго июля штурман сошел вниз, пьяный, как всегда, и в чрезвычайно хорошем расположении духа. Он подошел к койке Августа и, хлопнув его по спине, спросил, будет ли он достодолжным образом вести себя, если он его освободит, и может ли Август обещать, что более не будет входить в капитанскую каюту. На это, конечно, мой друг ответил утвердительно, и негодяй освободил его, заставив предварительно выпить рому из фляжки, которую он вытащил из кармана куртки. Оба тотчас же пошли на палубу, и я не видал Августа часа три. Потом он сошел вниз с добрыми вестями: он получил позволение ходить по бригу, где ему угодно, до главной мачты, и ему был отдан приказ спать, как обычно, в баке. Он принес мне, кроме того, добрый обед и богатый запас воды. Бриг продолжал гнаться за кораблем с Зеленого Мыса, и теперь был виден парус, который был сочтен за предполагавшийся. Так как события следующих восьми дней были маловажными и не имели никакого прямого отношения к главным приключениям моего повествования, я занесу их здесь в форме дневника, ибо не хочу опускать их совсем.

Июля 3‑го. Август принес мне три шерстяных одеяла, с помощью которых я смастерил себе преудобную постель в моем тайнике. Никто не сходил вниз, кроме моего товарища, в течение дня. Тигр занял свое место на койке как раз около отверстия и спал тяжелым сном, как будто бы еще не вполне оправившись от действия своей болезни. К ночи налетел ветер и ударился о бриг, прежде чем успели убрать парус; бриг сильно качнуло набок. Порыв ветра затих, однако же, немедленно, и никакого ущерба не было причинено, кроме того, что порвало передний четырехугольный парус. Дёрк Питерс держал себя по отношению к Августу весь этот день с большой добротой и вступил с ним в долгую беседу касательно Тихого океана и островов, которые он посетил в этой области. Он спросил его, не будет ли ему приятно отправиться с бунтовщиками в некоторого рода разведочное и приятственное плавание к этим областям, и сказал, что экипаж постепенно склоняется ко взглядам штурмана. Август счел за наилучшее ответить, что он был бы рад пуститься в такое предприятие, раз ничего лучшего не может быть сделано, и что какой бы то ни было план предпочтительнее пиратской жизни.

Июля 4‑го. Судно, которое было в виду, оказалось небольшим бригом из Ливерпуля, и ему позволили пройти беспрепятственно. Август проводил большую часть времени на палубе с целью получить все возможные сведения касательно намерения бунтовщиков. Среди них происходили частые и бешеные ссоры, во время одной из них гарпунщик Джим Боннер был брошен за борт. Сторонники штурмана приобретают почву под ногами. Джим Боннер принадлежал к шайке повара, коего Питерс был партизаном.

Июля 5‑го. Около рассвета с запада пришел стойкий ветер, который к полудню посвежел и превратился в бурю, так что на бриге пришлось убрать все паруса, кроме трайселя и фокселя. Убирая переднюю стеньгу, Симмс, один из матросов, также принадлежавший к шайке повара, будучи сильно пьян, упал за борт и утонул, никакой попытки спасти его не было сделано. Всего теперь на борту брига было тринадцать человек, а именно: Дёрк Питерс; Сэймур, черный повар; Джонс; Грили; Гартман Роджерс; и Вилльям Аллен из партии повара; штурман, имени которого я никогда не мог узнать; Абсалом Хиккс; Вильсон; Джон Гёнт; и Ричард Паркер из партии штурмана; да еще Август и я.

Июля 6‑го. Буря продолжалась весь этот день, налетая тяжелыми шквалами, сопровождаемыми дождем. Бриг захлебнул порядком воды через свои сшивки, и один из насосов все время действовал, Август был вынужден соблюдать очередь. Как раз в сумерки совсем близко от нас прошел большой корабль, не будучи замеченным до того, как он был на расстоянии звука голоса. Согласно предположению, корабль этот был один из тех, которые высматривались мятежниками. Штурман салютовал, но ответ потонул в реве бури. В одиннадцать часов море, хлынув, рвануло корабль в середине и оторвало значительную часть укреплений левого борта, а также причинило и другие ущербы незначительного свойства. К утру погода успокоилась, и на восходе солнца было очень мало ветра.

Июля 7‑го. Море надулось, и весь день было тяжелое волнение; бриг, будучи налегке, испытывал чрезвычайную качку, и в трюме многие предметы сорвались со своих мест, как я мог явственно слышать из моего тайника. Я сильно страдал от морской болезни. У Питерса был сегодня длинный разговор с Августом, и он рассказал, что двое из его шайки, Грили и Аллен, перешли на сторону штурмана и решили сделаться пиратами. Он предлагал Августу разные вопросы, которых тот не мог в это время в точности понять. В течение этого вечера на судне обнаружилась течь; и мало что могло быть сделано, чтобы устранить ее, ибо она была причинена тем, что бриг просачивался и забирал воду через сшивки. Был шпикован парус и подложен под скулы брига, что помогло нам в некоторой мере, так что мы начали овладевать течью.

Июля 8‑го. Легкий ветерок пришел на восходе солнца с востока, штурман же направил бриг на юго‑запад с целью пристать к одному из Вест‑Индских островов в осуществление своих пиратских замыслов. Никакого противоборства не было оказано Питерсом или поваром – по крайней мере, ничего, о чем бы слышал Август. Всякая мысль о захвате судна с Зеленого Мыса была оставлена. С течью теперь легко боролись, заставляя действовать один из насосов каждые три четверти часа. Парус был убран из‑под корабельных скул. Перекинулись через рупор словечком с двумя шхунами за день.

Июля 9‑го. Погода прекрасная. Все работают над починкой укреплений. У Питерса опять был долгий разговор с Августом, и он говорил более начистоту, чем до сих пор. Он сказал, что ничто не могло бы его заставить склониться ко взглядам штурмана, и даже намекнул, что у него есть намерение захватить бриг в свои руки. Он спросил моего друга, может ли рассчитывать в таком случае на его помощь, и Август без колебания сказал «да». Тогда Питерс сказал, что поосведомится у других своих сторонников на этот счет, после чего ушел. В продолжение остальной части этого дня у Августа не было случая говорить с ним с глазу на глаз.

Глава седьмая

Июля 10‑го. Говорили в рупор с бригом, плывущим из Рио в Норфолк. Погода туманная, и легкий противный ветер с востока. Сегодня умер Гартман Роджерс, будучи схвачен еще восьмого судорогами, после того как выпил стакан грога. Этот человек был в числе сторонников повара, и на него главным образом Питерс полагал свои упования.

Он сказал Августу, что, верно, штурман отравил его и что если сам он не будет остерегаться, то, надо думать, придет скоро и его черед. Из его собственной шайки теперь оставались только он сам, Джонс и повар – на другой стороне было пятеро. Он сказал Джонсу насчет того, что нужно бы отобрать у штурмана командование; но проект был принят холодно, и он воздержался от дальнейшего настаивания и повару не говорил ничего. Это было хорошо, как оказалось, что он был столь осторожен, ибо пополудни повар выразил свою решимость примкнуть к штурману и формально перешел в его партию. Между тем Джонс воспользовался случаем поссориться с Питерсом и погрозился, что он ему расскажет о готовящемся плане. Было теперь очевидно, что времени терять нельзя, и Питерс выразил свою решимость попытаться захватить корабль во что бы то ни стало, если Август окажет ему помощь. Друг мой тотчас же уверил его в своей готовности сделать что угодно для выполнения такого замысла и, полагая, что данный случай весьма благоприятен, сообщил ему о моем пребывании на корабле. Этим полуиндеец не столько был изумлен, сколько восхищен, ибо он вовсе уже не полагался на Джонса, на которого он смотрел как на перешедшего в число сторонников штурмана. Они немедленно спустились вниз, Август назвал меня по имени, и мы с Питерсом познакомились. Было условлено, что мы попытаемся захватить судно при первом удобном случае, оставляя Джонса совершенно вне наших совещаний. В случае успеха мы должны были направить бриг в первый же порт, какой представится, и там сдать судно. То обстоятельство, что сторонники оставили Питерса, расстроило его замыслы отправиться в Тихий океан – такое предприятие не могло быть выполнено без экипажа, и он всецело полагался или на то, что будет оправдан по суду ввиду умственного расстройства (каковое, по торжественному его уверению, побудило его принять участие в бунте), или, если будет найден виновным, получит прощение благодаря заступничеству со стороны Августа и меня. Наши рассуждения были прерваны в эту минуту криком: «Все к парусу!», и Питерс с Августом побежали на палубу.

Как обычно, почти все были пьяны, и прежде чем парус мог быть надлежащим образом убран, порывистый шквал бросил бриг на бок. Он, однако, выдержал натиск и выпрямился, захлебнув доброе количество воды. Едва все было приведено в порядок, как другой шквал налетел на судно и за ним немедленно еще другой – ущерба, однако, не было причинено никакого. Вся видимость говорила за то, что наступает настоящая буря, и действительно, вскоре она примчалась с большим бешенством с севера и с запада. Все было приведено в порядок, как только возможно, и мы, как обычно, легли в дрейф под плотно зарифленным фокселем. По мере того как ночь надвигалась, ветер усиливался в яростности, и море было необыкновенно вздуто. Питерс теперь сошел в бак с Августом, и мы снова приступили к обсуждению нашего плана.

Мы согласно решили, что не может быть более благоприятного случая, чем настоящий, для приведения нашего замысла в исполнение, ибо в такую минуту попытка наша никоим образом не могла быть предвидена. Так как бриг был надлежащим образом положен в дрейф, не могло возникнуть необходимости приводить его в движение и управлять им до наступления хорошей погоды, а тогда, если бы попытка наша удалась, мы могли бы освободить одного или даже двоих из людей, чтобы помочь нам довести бриг до порта. Главное затруднение заключалось в большой несоразмерности наших сил. Нас было только трое, а в каюте было девятеро. Все оружие, какое только было на борту, находилось в их обладании, за исключением двух небольших пистолетов, которые Питерс спрятал на себе, и большого кортика, который он всегда носил за поясом своих панталон. Из некоторых указаний, кроме того, – например, вещи, подобные топору или ганшпугу, не лежали на своих обычных местах – мы начали бояться, что у штурмана были свои подозрения, по крайней мере относительно Питерса, и что он не упустил бы случая от него отделаться. Было ясно на самом деле, что то, что мы решили сделать, не могло быть сделано слишком скоро. Все же неравенство сил было слишком велико, чтобы дозволить нам действовать без крайней осмотрительности.

Питерс предложил, что он пойдет на палубу и вступит в разговор с дозорным (Алленом) и, как только представится удобный случай, он его сбросит в море без хлопот и не поднимая тревоги; Август же и я, мы взойдем тогда наверх и постараемся обеспечиться на палубе какого‑либо рода оружием; затем мы должны ринуться все вместе и захватить лестницу в каюте, прежде чем может возникнуть какое‑либо сопротивление. Я восстал на это, ибо не мог поверить, чтобы штурман (пронырливый малый во всем, что нисколько не влияло на его суеверные предрассудки) позволил так легко захватить себя в западню. Уже одно то, что на палубе был дозорный, достаточно свидетельствовало о том, что он был настороже – лишь на кораблях, где дисциплина соблюдается строжайшим образом, имеют обыкновение ставить дозорного на палубе, когда судно лежит в дрейфе во время бурного ветра. Так как я обращаюсь главным образом, если не всецело, к людям, которые никогда на море не бывали, будет вполне уместным указать на точные обстоятельства, в каковых находилось тогда наше судно, лежавшее в дрейфе. Ложиться, или, говоря по‑морскому, «уложить» в дрейф есть мера, применяемая для различных целей и осуществляемая различными способами. В тихую погоду она часто применяется с целью простого приведения судна в неподвижность, дабы подождать другого судна или для какой‑нибудь подобной цели. Если корабль, который ложится в дрейф, находится под полными парусами, маневр обыкновенно достигается тем, что сбрасывают кругом некоторую часть парусов, так что позволяют ветру откинуть их назад, когда корабль сделается неподвижным. Но мы сейчас говорим о корабле, ложащемся в дрейф при бурном ветре. Это делается, когда ветер перед носом корабля и когда он слишком силен, чтобы допустить возможность пользоваться парусами без опасности опрокинуться; и иногда даже, когда ветер попутный, но море слишком бурное, чтобы можно было пустить судно по ветру. Если позволить судну убегать перед ветром по очень бурному, как бы ухабистому, морю, много ущерба обычно причиняется кораблю в силу того, что он захлебывает воду на корме, а иногда благодаря судорожным ныркам, которые он делает передней частью. К этому приему тогда прибегают редко, лишь в случае необходимости. Когда на судне течь, его часто пускают по ветру, даже при самых тяжелых валах; ибо, когда оно лежит в дрейфе, достоверно, что сшивки его сильно раскрываются благодаря большому напряжению, чего нет в такой степени, если корабль убегает. Часто также делается необходимым предоставить судну убегать или в том случае, когда вихрь столь необычайно яростен, что рвет в куски парус, употребляемый с целью дать ему возможность держаться против ветра, или когда благодаря ошибочному строению сруба, либо в силу других каких причин, главная задача не может быть выполнена.

Карта мира Ортелиуса, взятая из атласа «Theatrum Orbis Terrarum», 1570 г.

Суда при бурном ветре кладут в дрейф различными способами, сообразно с их строением. Некоторые ложатся наилучше под фокселем, и этот парус, я полагаю, наиболее употребителен. Большие корабли с реями, поставленными поперек судна, имеют паруса для этой особой цели, называемые буревыми штаг‑парусами. Но иногда кливер принимается сам по себе – временами кливер и фоксель или двойным образом зарифленный фоксель, нередко прибегают также к задним парусам.

Передние стеньги очень часто оказываются лучше отвечающими данной цели, нежели другие разряды парусов. «Грампус» обыкновенно ложился в дрейф под фокселем, плотно зарифленным.

Когда судно положено в дрейф, переднюю его часть подводят под ветер как раз настолько, чтобы наполнить парус, под которым оно лежит, между тем как он положен на стеньгу, то есть проходит по диагонали поперек судна. После того как это сделано, нос корабля наведен на несколько градусов от направления, из какового исходит ветер, и нос судна, будучи наветренным, конечно, получает удар волн. Находясь в таком положении, доброе судно может преодолеть очень тяжелый вихревой ветер, не зачерпнув ни капли воды и не требуя никакого дальнейшего внимания со стороны экипажа. Кормило обыкновенно привязывают внизу, но это совершенно бесполезно (если не считаться с шумом, который оно производит, будучи свободным), ибо руль не имеет никакого влияния на судно, когда оно лежит в дрейфе. В действительности кормило было бы гораздо лучше оставлять вольным, нежели крепко привязывать его, ибо руль имеет наклонность быть отрываемым тяжелыми валами, если у кормила нет достаточно места для свободного движения. Пока парус выдерживает, хорошо построенный корабль будет сохранять свое положение и преодолеет всякий вал, как если бы он был одарен жизнью и разумом. Но если ярость ветра разорвет парус в куски (для такого деяния, при обычных обстоятельствах, требуется настоящий ураган), возникает неминуемая опасность. Судно выпадает из правильного действия ветра и, повертываясь боком к валам, находится всецело в их власти: единственно, к чему можно прибегнуть в данном случае, это спокойно подставить его под ветер, дав ему возможность убегать, пока не будет натянут какой‑нибудь другой парус. Некоторые суда ложатся в дрейф без каких‑либо парусов, но на них нельзя полагаться в бурном море.

Но возвратимся от этого отступления. Штурман никогда не имел обыкновения ставить дозорного на палубе, когда при бурном ветре корабль лежал в дрейфе, и тот факт, что теперь дежурил дозорный, в соединении с тем обстоятельством, что топоры и ганшпуги исчезли, вполне убедил нас, что экипаж был слишком настороже, чтобы быть захваченным врасплох по способу, присоветованному Питерсом. Что‑нибудь, однако, должно было быть сделано, и с возможно малой отсрочкой, ибо не могло быть сомнения, что, раз Питерс был заподозрен, он будет погублен при первом же поводе, а таковой, конечно, или будет найден, или будет создан, как только буря приутихнет.

Август теперь указал, что, если бы Питерсу удалось под каким‑либо предлогом содвинуть запасную якорную цепь, которая лежала над трапом в главной каюте, возможно, мы были бы способны напасть на них неожиданно из трюма; но по малом размышлении мы убедились, что судно испытывало слишком большую качку, чтобы позволить какую‑либо попытку такого рода.

Доброй волею судьбы я наконец натолкнулся на мысль подействовать на суеверные страхи и преступную совесть штурмана. Как можно припомнить, один из экипажа, Гартман Роджерс, умер утром, будучи схвачен два дня тому назад судорогами, после того как он выпил немного спиртного с водой. Питерс высказал нам свое мнение, что этот человек был отравлен штурманом, и, для того чтобы так думать, у него были основания, говорил он, которые были неоспоримы, но изъяснить которые мы никак не могли его заставить – своенравный отказ этот вполне согласовался с другими особенностями его причудливого нрава. Но были ли у него какие‑нибудь настоящие причины подозревать штурмана или их не было, мы легко вовлеклись в это его подозрение и решили действовать соответственно.

Роджерс умер около одиннадцати часов утра в сильнейших судорогах; и тело его через несколько минут после смерти являло одно из самых ужасающих и отвратительных зрелищ, какие когда‑либо были на моей памяти. Живот его чудовищно раздулся, как живот человека, который утонул и несколько недель пролежал под водой. Руки находились в таком же состоянии, а лицо сморщилось, съежилось и было бело как мел, кроме двух‑трех ярко‑красных пятен, подобных тем, что причиняются рожей; одно из этих пятен простиралось вкось через лицо, совершенно покрывая один глаз как бы лентой из красного бархата. В этом отвратительном состоянии тело было принесено из каюты в полдень, дабы быть брошенным за борт, но тут штурман, глянув на него (он видел его теперь в первый раз) и будучи или проникнут раскаянием в своем преступлении, или поражен таким страшным зрелищем, приказал людям зашить тело в парусинный гамак и даровать ему обычный обряд морских похорон. Отдав эти приказания, он сошел вниз, как бы для того чтобы избегнуть всякого дальнейшего вида своей жертвы. В то время как делались приготовления, дабы исполнить его приказания, с великим бешенством налетела буря, и замысленное было пока оставлено. Труп, предоставленный самому себе, был погружен в желоб для стока воды с левой стороны судна, где он еще и лежал в то время, о котором я говорю, толкаясь и барахтаясь с каждым бешеным нырком брига. Установив наш план, мы тотчас же стали приводить его в исполнение с наивозможною быстротой. Питерс пошел на палубу, и, как он предвидел, с ним немедленно заговорил Аллен, который, по‑видимому, стоял на передней части корабля более как дозорный, нежели преследуя какую‑либо другую цель. Судьба этого негодяя, однако, была решена быстро и безмолвно; ибо Питерс, приблизившись к нему самым беззаботным образом, как будто чтобы ему что‑то такое сказать, схватил его за горло и, прежде чем он смог испустить хоть один крик, перешвырнул его за край судна. После этого он позвал нас, и мы взошли вверх. Первой нашей предосторожностью было отыскать что‑нибудь, чем бы можно было вооружиться, и, делая это, мы должны были соблюдать величайшее тщание, ибо невозможно было ни минуты стоять на палубе, не держась крепко, и свирепые валы врывались на судно при каждом его нырке вперед. Было необходимо, кроме того, чтобы мы были быстрыми в своих действиях, ибо каждую минуту мы ожидали, что штурман взойдет наверх, чтобы пустить насосы в ход, так как было очевидно, что бриг очень быстро набирал воды. Поискав кругом некоторое время, мы ничего не могли найти более подходящего для нашей цели, чем две вымбовки, одну из них взял Август, другую я. Припрятав их, мы стащили с трупа рубашку и бросили тело за борт. Питерс и я спустились после этого вниз, Августа же оставили сторожить на палубе, и он занял как раз то самое место, где стоял Аллен, спиною к лестнице в капитанскую каюту, чтобы, ежели кто из шайки штурмана взойдет наверх, он мог предположить, что это дозорный.

Как только я спустился вниз, я начал наряжаться таким образом, чтобы изобразить труп Роджерса. Рубашка, которую мы сняли с тела, весьма нам помогла, ибо она была особой формы и вида, и ее легко было распознать, это было нечто вроде блузы, которую покойный надевал поверх другой своей одежды. Это была синяя вязанка с широкими поперечными белыми полосами. Надев ее, я стал приспособлять себе поддельный живот, в подражание чудовищному уродству раздувшегося трупа. Это было легко достигнуто с помощью одеял. Я придал потом такое же подобие своим рукам, надев пару белых шерстяных перчаток и наполнив их всякого рода лоскутьями, которые нашлись. Затем Питерс устроил мне надлежащее лицо, сперва его натерев белым мелом, а потом обрызгав кровью, которую он добыл из надреза на собственном пальце. Поперечная полоса через глаз не была забыта и являла самый отвратительный вид.

Глава восьмая

Когда я посмотрелся в осколок зеркала, висевшего в каюте, при тусклом свете некоего как бы боевого фонаря, я был так захвачен чувством смутного страха при виде моей наружности и при мысли об устрашительной действительности, которую я таким образом изображал, что мною овладел сильный трепет и я едва мог собраться с решимостью выполнять свою роль. Было необходимо, однако же, действовать без колебаний, и мы оба, Питерс и я, отправились на палубу.

Мы нашли, что все там в надлежащем порядке, и, держась вплоть к корабельным укреплениям, мы трое прокрались к лестнице, ведущей в главную каюту. Она была лишь отчасти прикрыта, ибо были приняты предосторожности, чтобы ее нельзя было сразу толкнуть с внешней стороны, и для этого были положены на верхнюю ступеньку поленья, что мешало также двери и закрыться. Без затруднения мы могли сполна осмотреть внутренность каюты через щели, находившиеся около петель. Счастье это было для нас, что мы не сделали попытки захватить их врасплох, ибо они были, очевидно, настороже. Лишь один из них спал, и он лежал как раз у подножья лестницы с мушкетом около себя. Остальные сидели на матрацах, которые были сняты с коек и брошены на пол. Они вели серьезный разговор, и, хотя пировали, как явствовало из двух пустых кружек и нескольких больших оловянных стаканов, валявшихся тут и там, они не были настолько пьяны, как то было обыкновенно. У всех были ножи, у одного или двух пистолеты, и очень много мушкетов лежало на койке около них.

Мы прислушивались некоторое время к их разговору, прежде чем решиться, как действовать, ибо у нас еще ничего не было определенного, кроме того что мы попытаемся парализовать их усилия в миг атаки с помощью привидения Роджерса. Они обсуждали свои пиратские планы, и все, что мы могли явственно расслышать, это что они хотели соединиться с экипажем некоей шхуны «Шершень» и, если возможно, овладеть самой шхуной, чтобы приготовиться к какой‑нибудь попытке более широких размеров, о подробностях каковой никто из нас не мог в точности догадаться.

Один из шайки заговорил о Питерсе, ему ответил штурман тихим голосом, и слов нельзя было разобрать, потом он прибавил более громко, что не мог понять, почему Питере столько времени проводит с этим капитанским отродьем в баке, и полагает, чем скорее оба будут за бортом, тем лучше! На это не последовало никакого ответа, но мы легко могли понять, что данный намек был хорошо принят всей компанией, в особенности же Джонсом. В это время я находился в крайнем волнении, и оно было тем сильнее, что, как я мог видеть, ни Август, ни Питере не могли решить, что делать. Я, однако же, настроил свой ум продать мою жизнь так дорого, как только возможно, и не позволять себе быть захваченным каким‑либо чувством трепета.

Страшный шум от рева ветра в снастях и переплеска моря через палубу мешали нам слышать то, что говорилось, за исключением отдельных мгновений затишья. В одно из таких мгновений мы все ясно услыхали, как штурман сказал одному из шайки, чтобы «он пошел и велел этим распроклятым лежебокам прийти в главную каюту, где бы он мог иметь за ними присмотр, ибо он не нуждается в разных секретничаньях на борту брига». К счастью для нас, килевая качка судна была в этот миг так сильна, что помешала приведению этого приказания в немедленное исполнение. Повар встал со своего матраца, чтобы пойти за нами, как вдруг судно страшно накренилось, я думал, что мачты будут сорваны, повар был брошен стремглав против одной из дверей каюты с левой стороны, разломал ее, и это еще более увеличило беспорядок. К счастью, ни один из нас не был сброшен с того места, где стоял, и у нас было достаточно времени, чтобы поспешно отступить к баку и выработать торопливый план действий, прежде чем повар просунулся из люка, ибо он не вышел на палубу. Со своего места он не мог заметить отсутствие Аллена и сообразно с этим начал горланить, обращаясь к нему и повторяя приказание штурмана. Питерс выкрикнул измененным голосом: «Да‑да!» – и повар немедленно пошел вниз, нисколько не подозревая, что не все в порядке.

Оба моих товарища смело направились теперь к задней части корабля и спустились в главную каюту, причем Питерс закрыл за собою дверь таким же способом, как он ее нашел. Штурман встретил их с притворной сердечностью и сказал Августу, что, так как он вел себя за последнее время хорошо, он может иметь свое местонахождение в главной каюте и быть впредь одним из их числа. После этого он налил ему до половины большой стакан рома и заставил выпить. Все это я видел и слышал, ибо я последовал за своими друзьями до главной каюты, как только дверь была закрыта, и занял свой прежний наблюдательный пункт. Я принес с собою две вымбовки, одну из которых припрятал около лестницы, чтобы иметь ее наготове, когда в том будет надобность.

Я встал теперь по возможности так стойко, как только это было возможно, чтобы видеть хорошенько все, что происходит там внутри, и постарался подбодриться, чтобы смело появиться среди бунтовщиков, когда Питерс, как мы уговорились, даст мне сигнал. Ему удалось в настоящую минуту навести разговор на кровавые деяния бунта, и мало‑помалу он заставил всех говорить о тысяче суеверий, которые имеют такое широкое распространение среди моряков. Я не мог разобрать всего, что говорилось, но я мог ясно видеть действие беседы на лицах присутствующих. Штурман, видимо, был очень взволнован, и в то время, когда кто‑то упомянул о том, какой страшный вид у трупа Роджерса, я подумал, что он близок к обмороку. Питерс спросил его, не думает ли он, что было бы лучше тотчас же бросить тело за борт, потому что слишком это ужасно – смотреть, как оно бултыхается там в желобах для стока воды. Тут негодяй окончательно задохнулся и медленно повернул голову кругом, осматривая своих сотоварищей и как бы умоляя, чтобы кто‑нибудь пошел и сделал это. Никто, однако, не шевельнулся, и было совершенно явно, что вся компания взвинчена до высочайшей степени нервного возбуждения. В это время Питерс дал сигнал. Я тотчас же распахнул дверь на лестницу и, сойдя, встал, не говоря ни слова, посреди компании.

Напряженное действие, оказанное этим внезапным появлением привидения, отнюдь не покажется удивительным, если будут приняты во внимание различные обстоятельства. Обыкновенно при возникновении подобных случаев в уме зрителя остается некоторое мерцание сомнения в действительности видения, возникшего перед его глазами; некоторая степень надежды, хотя и слабой, что он был жертвой проделки и что привидение не есть в действительности гость из мира теней. Не слишком много сказать, что такое мерцание сомнения всегда сохранялось почти при каждом таком видении и что захватывающий ужас, даже в случаях наиболее выдающихся и где душевное терзание наиболее было испытано, должен быть скорее отнесен на счет некоторого рода предвосхищенного ужаса, что вдруг привидение, пожалуй, окажется действительным, нежели на счет неколебимой веры в его действительность. Но в данном случае сразу увидят, что в умах бунтовщиков не было даже и тени основания, дабы сомневаться, что привидение Роджерса не было в действительности оживлением его отвратительного трупа или по крайней мере его духовного образа. Отъединенное положение брига и полная его неприступность благодаря буре суживали видимые возможные средства обмана в таких узких определенных границах, что они должны были считать себя способными обозреть их все сразу. Они были на море уже двадцать четыре дня и в течение этого времени не имели никакого соприкосновения с каким‑либо судном, кроме возможности перекинуться словом через рупор. Весь экипаж, кроме того, – по крайней мере все, о ком они могли сколько‑нибудь подозревать, что они существуют на борту корабля, – был налицо в каюте, кроме Аллена, дозорного; а гигантский рост этого последнего (шесть футов шесть дюймов) слишком примелькался, чтобы позволить хотя на миг возникнуть в их уме представлению, что это он был привидением, явившимся перед ними. Прибавьте к этим соображениям устрашительный характер бури и свойство разговора, вызванного Питерсом; глубокое впечатление, которое отвратительность настоящего трупа произвела утром на воображение моряков; превосходство подражания, достигнутого мною, неверный колеблющийся свет, в котором они меня увидели, по мере того как сверкание находившегося в каюте фонаря, бешено качаемого из стороны в сторону, падало сомнительными вспышками на мою фигуру, – и не будет основания дивиться, что обман оказал даже более полный эффект, чем мы ожидали. Штурман вскочил с матраца и, не произнеся ни звука, рухнул мертвый на пол каюты, действием тяжелого качания брига его швырнуло как чурбан на подветренную сторону. Из остальных семи лишь трое сперва имели в какой‑нибудь степени присутствие духа. Другие четверо сидели некоторое время, по видимости прикованные к полу, – самые жалкие жертвы страха и крайнего отчаяния, какие когда‑либо представали перед моими глазами. Единственное сопротивление, с которым нам пришлось сколько‑нибудь считаться, было со стороны повара, Джона Гёнта и Ричарда Паркера, но они защищались слабо и неуверенно. Два первых были застрелены Питерсом, а я свалил Паркера ударом вымбовки по голове. Тем временем Август схватил один из мушкетов, лежавших на полу, и прострелил грудь другому мятежнику (Вильсону). Теперь оставалось лишь трое; но к этому времени они проснулись от своего оцепенения и, быть может, начали видеть, что их обманули, ибо они сражались с великой решимостью и бешенством, и, если бы не огромная мускульная сила Питерса, они могли бы в конце концов одержать над нами верх. Три этих человека были – Джонс, Грили и Абсалом Хиккс. Джонс бросил Августа об пол, пронзил ему в нескольких местах правую руку и, без сомнения, вскоре разделался бы с ним окончательно (ибо ни Питерс, ни я не могли тотчас же освободиться от наших собственных противников), если бы не своевременная помощь некоего друга, на поддержку которого, уж конечно, мы никогда не рассчитывали. Этот друг был не кто иной, как Тигр. С глухим рычанием он впрыгнул в каюту в самое критическое для Августа мгновение и, бросившись на Джонса, в один миг пригвоздил его к полу. Мой друг, однако, был слишком серьезно ранен, чтобы оказать нам какую‑либо помощь, а я был так затруднен моим нарядом, что, запутавшись в одежде, мало что мог сделать. Собака ни за что не хотела отпустить Джонса, Питерс тем не менее был более чем ровня для двух остававшихся врагов и без сомнения разделался бы с ними и раньше, если бы не узкое пространство, в котором ему приходилось действовать, и не страшные накренивания судна. Он смог наконец ухватить тяжелую скамейку – их несколько лежало там и сям на полу. Взмахнув ею, он выбил мозги у Грили в тот миг, когда этот последний готов был выстрелить в меня из мушкета, и немедленно вслед за этим боковая качка брига бросила его на Хиккса; Питерс схватил его за горло и, силою своей напряженной мощи, задушил его мгновенно. Таким образом, в гораздо более короткое время, чем потребно для рассказа, мы оказались господами брига.

Единственный из наших противников, остававшийся в живых, был Ричард Паркер. Как читатель может припомнить, я сшиб его с ног в самом начале атаки. Он лежал теперь без движения у разломаной двери каюты; но, когда Питерс задел его ногой, он заговорил и стал просить пощады. Голова его лишь слегка была рассечена, и других поранений он не получил никаких, а был лишь оглушен ударом. Он привстал теперь, и на время мы связали ему руки за спиной. Собака все еще рычала над Джонсом, но по осмотре он оказался мертвым, кровь током исходила из глубокой раны на его горле, причиненной, без сомнения, острыми зубами животного.

Было около часу утра, и ветер продолжал дуть страшнейшим образом. Бриг, очевидно, претерпевал качку гораздо больше обыкновенного, и сделалось совершенно необходимым что‑нибудь предпринять с целью несколько облегчить его. Почти при каждом наклоне к подветренной стороне он зачерпывал волны, некоторые из них частью дошли и до каюты во время нашей схватки, ибо я оставил люк открытым, когда спустился вниз. Весь ряд корабельных настроек с левой стороны был смыт так же, как и камбуз вместе с лодкой‑четверкой, сорванной с подзора. Треск и качания главной мачты давали, кроме того, указание, что она готова обрушиться. Чтобы предоставить грузу больше места в заднем трюме, низ этой мачты был закреплен между деками (весьма предосудительное обыкновение, к которому иногда прибегают невежественные кораблестроители), и таким образом она подвергалась неминуемой опасности вырваться из своего гнезда. Но в довершение всех наших затруднений замеры показали, что в трюме не меньше чем на семь футов воды.

Оставив тела убитых на полу главной каюты, мы немедленно принялись за насосы – Паркер, конечно, был освобожден, чтобы помогать нам в работе. Руку Августу мы перевязали как только сумели, и он делал что мог, но это было не очень много. Мы, однако же, увидели, что можем не позволять течи увеличиваться, заставляя один насос действовать беспрерывно. Так как нас было только четверо, это была трудная работа; но мы старались подбодриться и с тревогою ожидали рассвета, надеясь тогда облегчить бриг, срубив главную мачту.

Таким образом мы провели ночь в страшной тревоге и усталости, и когда день забрезжил, буря не только нимало не утихла, но и не было никаких признаков улучшения погоды. Мы вытащили теперь тела на палубу и бросили их за борт. Ближайшей нашей заботой было освободиться от главной мачты. Были сделаны необходимые приготовления, Питерс срубил мачту (топоры нашлись в каюте), между тем как остальные стояли около штагов и талей. Так как бриг страшнейшим образом рыскал, было постановлено срезать тали, после чего вся громада дерева и снастей рухнула в море и освободила бриг, не причинив нам какого‑либо существенного ущерба. Мы увидели, что судно не испытывало теперь такой качки, как прежде, но все же наше положение было чрезвычайно затруднительным, и, несмотря на крайние наши усилия, мы не могли овладеть течью без действия двух насосов. Та малая помощь, которую мог оказывать нам Август, была поистине незначительна. В увеличение нашего злополучия тяжелый вал, ударив бриг в наветренную сторону, подбросил его на некоторое отдаление от предназначенного места под ветром, и, прежде чем он мог занять прежнее свое положение, другой вал целиком опрокинулся на него и совершенно рушил его на бок. Балласт переместился всей громадой к подветренной стороне (груз некоторое время передвигался и бился совершенно произвольно), и в течение нескольких мгновений мы думали, что ничто не может нас спасти и мы опрокинемся. Мы поднялись, однако же, до некоторой степени, но балласт все еще удерживал свое место на левой стороне судна, и мы так сильно накренялись, что было бесполезно помышлять о насосах, да мы и не могли бы ни в каком случае больше работать около них, потому что руки у нас совершенно огрубели от излишка напряжения и кровь из них сочилась самым чудовищным образом.

В противность совету Паркера мы стали теперь срубать фок‑мачту и наконец выполнили это после больших хлопот, причиненных наклонным положением, в котором мы находились. Падая за борт, мачта унесла за собою бушприт, и от брига остался один корпус.

Доселе мы имели основание радоваться, что у нас сохранился баркас, который не получил никакого повреждения ни от одного из огромных валов, перехлестнувших к нам на борт. Но нам недолго пришлось поздравлять себя; так как фок‑мачта исчезла, а с нею, конечно, и фоксель, бриг, державшийся благодаря им стойко, потерял свою опору, каждый вал врывался к нам теперь целиком и в пять минут нашу палубу вымыло с носа до кормы, баркас и правая сторона укреплений были сорваны, и даже ворот был раздроблен в куски. Вряд ли, поистине, для нас было возможно быть в еще более жалком состоянии.

В полдень, казалось, буря несколько стихла, но в этом мы были прискорбно разочарованы, потому что затишье продолжалось лишь несколько минут, а буря укротилась лишь затем, чтобы возобновиться с двойным бешенством. Около четырех часов пополудни сделалось совершенно невозможно противостоять ярости вихря; и когда ночь сомкнулась над нами, у меня не было ни тени надежды, что судно сможет выдержать до утра.

В полночь мы очень глубоко погрузились в воду, которая достигала теперь до палубы кубрика. Вскоре после этого оторвался руль – вал, сорвавший его, приподнял заднюю часть брига целиком из воды, о которую она в своем нисхождении ударилась с таким сотрясением, какое бывает, когда корабль выбросит на сушу. Мы все рассчитывали, что руль выдержит до самой последней минуты, ибо он был необыкновенно крепок, будучи приспособлен так, как никогда – ни раньше, ни после – я не видал, чтобы был приспособлен руль. Вниз по главному его тимберсу шел ряд крепких железных крюков, и другие таким же образом шли вниз по стерн‑посту. Через эти крюки простиралась очень толстая, выделанная из железа цепь, руль таким образом был прикреплен к стерн‑посту и свободно вертелся на стержне. Страшная сила вала, который его оторвал, может быть оценена по тому обстоятельству, что крюки на стерн‑посту, которые шли по нему, будучи заклеплены с внутренней стороны, были все до одного совершенно вырваны из цельного куска дерева.

Едва мы успели передохнуть после свирепости этого удара, как одна из самых чудовищных волн, какие я когда‑либо видел, прямиком ворвалась к нам на борт, смыла лестницу капитанской каюты, ворвалась в люки и наполнила каждый дюйм судна водой.

Глава девятая

К счастью, как раз перед ночью мы четверо привязали себя к обломкам ворота и лежали на палубе так плоско, как только это возможно. Лишь эта предосторожность спасла нас от гибели. Мы все более или менее были оглушены огромным весом воды, которая обрушивалась на нас и не скатывалась, прежде чем мы не были совершенно изнеможены. Как только я мог перевести дыхание, я громко позвал, обращаясь к моим товарищам. Ответил лишь Август: «Мы пропали, да сжалится Господь Бог над нашими душами».

Вскоре и оба другие получили способность говорить, они тотчас же начали убеждать нас ободриться, ибо еще оставалась надежда; по свойству груза было невозможно, чтобы бриг пошел ко дну, и были все вероятия за то, что буря стихнет к утру. Эти слова наполнили меня новой жизнью; ибо, как это ни может показаться странным, хоть очевидно было, что судно, нагруженное пустыми бочками для ворвани, не может затонуть, ум мой до этих пор был в таком смятении, что я совершенно просмотрел это соображение, и опасность, которую я в течение некоторого времени считал самой неминуемой, была именно опасность потопления. Когда надежда ожила во мне, я воспользовался каждою возможностью закрепить перевязи, прикреплявшие меня к обломкам ворота, и вскоре я заметил, что мои товарищи были заняты тем же. Ночь была так темна, как это только возможно, и бесполезно описывать ужасающий кричащий грохот и смятение, которые нас окружали. Палуба наша была на одном уровне с морем, или скорее мы были окружены громоздящимся гребнем пены, часть которой каждое мгновение проносилась над нами. Не слишком много сказать, что головы наши высвобождались из воды не более чем на одну секунду из трех. Хотя мы лежали, тесно прижавшись друг к другу, ни один из нас не мог видеть другого и никто из нас не мог рассмотреть какую‑либо часть самого брига, на котором нас швыряло так бурно. Время от времени мы взывали один к другому, стараясь таким образом оживить надежду и доставить утешение и ободрение тем из нас, кто наиболее в них нуждался. Слабость Августа делала его предметом заботы для всех нас; и так как благодаря тому, что правая рука его была изранена, ему было невозможно сколько‑нибудь прочно закрепить перевязи, мы с минуту на минуту ждали, что его унесет за борг, но оказать ему какую‑либо помощь было совершенно вне возможности. К счастью, он находился в положении более достоверном, чем кто‑либо другой из нас; ибо верхняя часть его тела лежала как раз под одной частью раздробленного ворота и валы, обрушиваясь на него, большею частью были ослаблены в своей ярости. В любом ином положении, нежели это (в каковое и он был брошен случайно, после того как привязал себя в месте очень незащищенном), он неизбежно погиб бы до наступления утра. Благодаря тому обстоятельству, что бриг лежал на боку во всю свою длину, мы менее были подвержены опасности быть смытыми, чем это было бы в ином случае. Уклон, как я раньше говорил, был к левой стороне судна, палуба приблизительно наполовину была все время под водой. Валы поэтому, ударявшие нас с правой стороны, были в значительной степени ослабляемы боком судна, достигая нас лишь частью, ибо мы лежали плашмя, лицом вниз, между тем как валы, приходившие с левой стороны и бывшие тем, что называется водой заднего хода, мало имели возможности ухватиться за нас по причине нашего положения и не имели таким образом достаточной силы, чтобы снести нас с наших мест.

В этом страшном положении мы лежали до тех пор, когда забрезживший день показал нам более полно окружавшие нас ужасы. Бриг был не более как большой чурбан, качавшийся из стороны в сторону по прихоти каждой волны; вихрь все увеличивался, если он мог еще увеличиваться, и поистине дул как настоящий ураган. Никакой земной возможности спасения нам не представлялось.

В течение нескольких часов мы соблюдали молчание, ожидая каждую минуту, что наши перевязи порвутся, обломки ворота полетят за борт или что какой‑нибудь огромный вал, один из тех, которые ревели по всем направлениям вокруг нас и над нами, вгонит остов корабля так далеко под воду, что мы затонем, прежде чем он успеет подняться на поверхность. Милосердием Божиим, однако, мы были предохранены от этих неминуемых опасностей и около полудня были обласканы светом благословенного солнца.

Вскоре после этого мы могли заметить значительное уменьшение в силе ветра, и тут в первый раз после вчерашнего вечера Август заговорил и спросил Питерса, который лежал всех ближе к нему, думает ли он, что есть какая‑нибудь возможность, чтобы мы спаслись. Так как сперва никакого ответа на этот вопрос не последовало, мы заключили, что индеец затонул там, где лежал; но вот к великой нашей радости он заговорил, хотя и очень слабым голосом, и сказал, что очень страдает, ибо перевязи, туго затянутые поперек живота, так его режут, что или он должен найти способ распустить их, или погибнуть, потому что невозможно, чтоб он терпел дольше свое злополучие. Это повергло нас в большое смущение, ибо совершенно бесполезно было думать о том, чтобы каким‑нибудь образом помочь ему, пока море продолжало хлестать на нас, как это было. Мы убеждали его сносить страдания мужественно и обещались воспользоваться первой же возможностью, какая представится, чтобы облегчить его положение. Он отвечал, что вскоре будет слишком поздно и все будет кончено, прежде чем мы сможем ему помочь; и потом, несколько минут постонав, он затих, из чего мы заключили, что он умер. По мере того как надвигался вечер, волнение в море спало настолько, что вряд ли хоть один вал ворвался на остов корабля с наветренной стороны в течение пяти минут, да и ветер в значительной степени спал, хотя он еще продолжал дуть, как суровый вихрь. Уже несколько часов я не слыхал, чтобы кто‑нибудь из моих товарищей заговорил, я позвал теперь Августа. Он ответил, хотя очень слабым голосом, так что я не мог различить, что он сказал. Я заговорил тогда к Питерсу и к Паркеру, но ни тот ни другой мне ничего не ответили.

Вскоре после этого я впал в состояние частичного бесчувствия, в продолжение которого самые приятственные образы проплывали в моем воображении: такие как зеленые деревья, волнообразные равнины, покрытые спелыми колосьями, проходящие хороводом танцующие девушки, отряды кавалерии и другие фантазии. Я теперь припоминаю, что во всем, проходившем перед оком моего духа, движение было представлением господствующим. Таким образом мне никогда не чудился какой‑нибудь неподвижный предмет, вроде дома, или горы, или чего‑нибудь подобного, но ветряные мельницы, корабли, большие птицы, воздушные шары, всадники, повозки, мчащиеся бешено, и подобные этому движущиеся предметы представали в бесконечной смене. Когда я очнулся от этого состояния, солнце, насколько я мог приметить, стояло высоко над горизонтом. Для меня было величайшей трудностью восстановить в памяти различные обстоятельства, связанные с моим положением, и в течение некоторого времени я пребывал в твердом убеждении, что еще нахожусь в трюме брига около ящика и что тело Паркера было телом Тигра.

Когда, наконец, я вполне пришел в себя, я увидел, что дул лишь умеренный ветерок и море было сравнительно спокойно, так что заливало лишь среднюю часть корабля. Левая моя рука высвободилась из перевязи, и около локтя был сильный порез; правая рука совершенно онемела, и кисть ее, а также и вся рука чудовищно вспухли от давления веревки, которая пригнетала руку от плеча вниз. Меня очень мучила также другая веревка, проходившая вокруг поясницы и натянутая до нестерпимой степени тугости. Глянув кругом на моих товарищей, я увидел, что Питерс еще был жив, хотя толстая веревка была так туго затянута вокруг его бедер, что он казался разрезанным надвое; когда я шевельнулся, он сделал ко мне слабое движение рукой, указывая на веревку. Август не подавал никаких знаков жизни, был перегнут почти надвое поперек обломка ворота. Паркер заговорил со мной, когда увидел, что я двигаюсь, и спросил, хватит ли у меня силы высвободить его из его положения, и если бы я мог посильно собраться с духом и измыслить способ развязать его, мы еще могли бы спасти наши жизни, а иначе мы все должны погибнуть. Я сказал ему, чтобы он мужался и что я попытаюсь его освободить. Пошарив в кармане панталон, я ухватил складной нож, и после нескольких безуспешных попыток мне наконец удалось его раскрыть. Потом левой рукой я кое‑как высвободил правую свою руку из пут и разрезал другие веревки, державшие меня. Попытавшись, однако, сдвинуться с моего места, я увидел, что ноги мне совершенно изменили и что ни встать я не могу, ни двинуть правой рукой в каком‑либо направлении. Когда я сообщил об этом Паркеру, он посоветовал мне лежать спокойно несколько минут, держась за ворот левой рукой, чтобы дать таким образом крови время прийти в правильное обращение. Это я и сделал, онемелость тотчас же стала исчезать, и сперва я смог двигать одной ногой, потом другой и вскоре после этого частично овладел правою моею рукою. С большими предосторожностями я пополз к Паркеру, не вставая на ноги, и вскоре обрезал на нем все перевязи; после короткого промежутка к нему также отчасти вернулось обладание членами. Теперь, не теряя времени, мы стали освобождать от веревок Питерса. Веревка сделала глубокий прорез через пояс его шерстяных панталон и через две рубашки и вошла ему в пах, из которого кровь хлынула обильно, когда мы сняли перевязи – не успели мы сдвинуть их, однако, как он заговорил и, казалось, почувствовал мгновенное облегчение, будучи способен двигаться с большею легкостью, чем я или Паркер, – это происходило, без сомнения, от истечения крови.

У нас было мало надежды, что Август придет в себя, ибо он не подавал никаких признаков жизни, но, приблизившись к нему, мы увидали, что он был в обмороке от потери крови, ибо повязки, которые мы наложили на его раненую руку, были сорваны водою; ни одна из веревок, что привязывала его к вороту, не была настолько затянута, чтобы причинить ему смерть. Освободив его от пут и сдвинув с обломка ворота, мы положили его на сухом месте с наветренной стороны, поместив голову несколько ниже, чем тело, и все трое начали поспешно растирать ему руки и ноги. Приблизительно через полчаса он пришел в себя, хотя лишь на следующее утро явил признаки, что узнает каждого из нас и что у него достаточно силы, чтобы говорить. За то время, которое нам понадобилось, чтобы освободиться от пут, сделалось совершенно темно и облака начали сгущаться, так что мы были опять в величайшей тревоге – а вдруг опять подует сильный ветер! В этом случае ничто не могло бы спасти нас от гибели ввиду нашего полного истощения. По счастливой случайности погода продолжала быть хорошей в течение ночи, море спадало каждую минуту, и это заставляло нас надеяться на окончательное наше избавление. Легкий ветерок еще дул с северо‑запада, но погода вовсе не была холодна. Август тщательно был привязан к наветренной стороне таким образом, чтобы избегнуть опасности при боковой качке судна соскользнуть за борт, ибо он был еще слишком слаб, чтобы самому держаться за что‑нибудь. Для нас самих не представлялось такой надобности. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, поддерживая один другого с помощью порванных веревок вокруг ворота, и измышляли способ ускользнуть из нашего страшного затруднительного положения. Мы извлекли значительное подкрепление из того обстоятельства, что сняли с себя одежду и выжали из нее воду. Когда мы после этого надели ее на себя, она показалась нам чрезвычайно теплой и приятной и в немалой степени послужила к тому, что мы почувствовали себя более сильными. Мы помогли Августу снять одежду, и, после того как выжали ее за него, он испытал то же самое облегчение.

Главными нашими страданиями были теперь муки голода и жажды, и, когда мы размышляли о средствах облегчить их, сердце падало в нас и мы даже начинали жалеть, что ускользнули от менее страшных опасностей моря. Мы старались, однако, утешить друг друга надеждою, что скоро будем подобраны каким‑нибудь судном, и ободряли друг друга, убеждая сносить мужественно все злополучия, какие еще нам могут встретиться.

Забрезжило наконец утро четырнадцатого, и погода все продолжала быть тихой и ясной при стойком, но очень легком ветерке с северо‑запада; море было теперь совершенно гладкое, и, так как благодаря какой‑то причине, определить которую мы не могли, бриг не лежал так сильно на боку, как это было доселе, палуба сравнительно была суха, и мы могли свободно по ней двигаться. Уже более чем три дня и три ночи мы были без питья, и сделалось безусловно необходимым, чтобы мы попытались что‑нибудь раздобыть снизу. Так как бриг был совершенно залит водой, мы приступили к этой работе с унынием и лишь с малым чаянием, что нам удастся что‑нибудь добыть. Мы сделали некоторого рода драгу, вбив несколько гвоздей, которые выломали из остатков затвора, в два куска дерева. Связав их один поперек другого и прикрепив к концу веревки, мы опустили это сооружение в каюту и волочили его туда и сюда в надежде, что таким образом зацепим что‑нибудь, что могло бы быть пригодно для еды или по крайней мере могло бы помочь нам раздобыть ее. Мы провели в этой работе большую часть утра без всякого успеха, ничего не выловив, кроме нескольких одеял, за которые гвозди легко уцеплялись. На самом деле сооружение наше было слишком неуклюже, чтобы можно было предвидеть какой‑либо большой успех.

Мы направили теперь наши усилия на бак, но равно напрасно, и были уже готовы отчаяться, как Питерс предложил, чтобы мы закрепили веревку вокруг его тела и дали ему возможность попытаться раздобыть что‑нибудь, нырнувши в каюту. Мы приветствовали это предложение со всем восторгом, какой могла внушить оживающая надежда. Он немедленно начал раздеваться и снял с себя все, кроме панталон; надежная веревка была тщательно закреплена вокруг его поясницы и протянута потом поверх плечей таким образом, чтобы она не могла соскользнуть. Предприятие было чрезвычайно трудно и опасно, ибо мы вряд ли могли надеяться много найти в самой каюте, если там была какая‑нибудь провизия, и было необходимо, чтобы ныряльщик, после того как он опустится вниз, сделал поворот направо и прошел под водой на расстояние десяти‑двенадцати футов, в узком проходе, к кладовой, и затем вернулся, не переводя дыхания.

Когда все было готово, Питерс спустился в каюту, сойдя вниз по лестнице до тех пор, пока вода не дошла ему до подбородка. После этого он нырнул вниз головой, повернул, ныряя, направо и попытался пробраться к кладовой. Первая его попытка, однако, была совершенно неудачна. Менее чем через полминуты после того, как он спустился вниз, мы почувствовали, что веревка сильно дергается (условный сигнал, указывавший, что он хочет быть поднятым вверх). Соответственно с этим мы тотчас же потянули веревку, но так неосторожно, что очень ушибли его о лестницу. Он не принес с собой ничего и не был в состоянии проникнуть далее чем в очень незначительную часть прохода, благодаря тому что ему оказалось необходимым делать постоянные усилия, чтобы не всплывать вверх к палубе. Когда он выбрался наверх, он был очень обессилен и должен был отдыхать целые четверть часа, прежде чем смог отважиться спуститься опять.

Вторая попытка была еще менее удачной, ибо он оставался так долго под водой, не подавая сигнала, что, встревожившись о нем, мы потянули его, не дожидаясь знака, и увидели, что он был почти при последнем издыхании – как он говорил, он несколько раз дергал веревкой, но мы этого не чувствовали. Это случилось, вероятно, потому, что часть веревки запуталась за перила внизу лестницы. Перила эти на самом деле были такой помехой, что мы решились, если возможно, удалить их, прежде чем продолжать осуществление нашего замысла. Так как у нас не было никаких средств разделаться с ними, кроме как применяя нашу силу, мы все сошли в воду возможно дальше по лестнице, и, после того как соединенными силами потянули их, нам удалось их сломать.

Третья попытка была так же неудачна, как и две первые, и теперь сделалось очевидным, что таким способом ничего не может быть оборудовано без помощи какой‑нибудь тяжести, которая могла бы сделать ныряльщика стойким и держать его на полу каюты, в то время как он будет делать розыски.

Долгое время мы напрасно высматривали чего‑нибудь, что могло бы ответить такой задаче, но наконец, к великой нашей радости, открыли, что одна из передних буревых цепей настолько расшаталась, что нам не представилось ни малейшей трудности вырвать ее. Прикрепив ее хорошенько к одной из своих щиколок, Питерс спустился теперь в каюту в четвертый раз, и на этот раз ему удалось пробраться до двери кладовой. К невыразимой своей скорби, однако, он нашел ее замкнутой на ключ и вынужден был вернуться, не войдя в нее, ибо при самом большом напряжении он не мог оставаться под водой, доходя до крайности, более чем одну минуту. Положение наше представлялось теперь воистину мрачным, и ни Август, ни я, мы не могли удержаться, чтобы не разразиться слезами, когда мы подумали о целом полчище затруднений, окружавших нас, и о малом вероятии нашего окончательного спасения. Но эта слабость не была длительной. Бросившись на колени, мы обратились к Богу, умоляя его о помощи в этих многих опасностях, осаждающих нас, и встали с обновленной надеждой и силой, чтобы подумать, что может быть еще сделано в пределах чисто смертных возможностей для достижения нашего освобождения.

Глава десятая

Вскоре после этого случилось некоторое событие, на которое я склонен смотреть как на способное внушить самое напряженное волнение, столь преисполненное крайностью сначала восторга и потом ужаса, что оно превосходит силой впечатления любой из тысячи случаев, каковые приключились со мной за девять долгих лет, заполненных происшествиями самого поразительного и, во многих случаях, самого непостижного и непостижимого характера. Мы лежали на палубе около лестницы к главной каюте и обсуждали возможности, как бы нам все‑таки проложить путь к кладовой, как вдруг, глянув на Августа, который лежал лицом ко мне, я увидал, что в одно мгновение он смертельно побледнел и что губы его дрожат самым странным и необъяснимым образом. Сильно встревоженный, я заговорил с ним, но он ничего не ответил, и я начал думать, что его внезапно захватило нездоровье, как вдруг заметил в эту минуту, что глаза его пристально устремлены по видимости на какой‑то предмет, находившийся сзади меня. Я повернул голову и никогда в жизни не забуду ту исступленную радость, которая затрепетала в каждой частице моего тела, когда я увидел, что на нас плывет большой бриг, не дальше чем в двух от нас милях. Я так вскочил, как если бы пуля из мушкета внезапно пронзила мое сердце; и, простирая руки по направлению к кораблю, стоял, недвижный, будучи не в состоянии произнести ни одного звука. Питерс и Паркер равным образом были взволнованы, хотя по‑разному. Первый заплясал по палубе как сумасшедший, произнося самый необычайный вздор, перемешанный с воплями и проклятиями, в то время как другой разразился слезами и несколько минут продолжал плакать, как дитя.

Судно, представшее перед нами, было большим двуснастным бригом голландской стройки, оно было выкрашено в черный цвет с мишурно раззолоченной фигурой на носовой части. Корабль этот очевидно видел и ведал непогоду, и мы предположили, что он сильно пострадал от бури, которая оказалась столь злополучной для нас самих, ибо верхушка передней мачты у него была обломана, а равно и некоторые из укреплений с правой стороны. Когда мы впервые его увидели, он был, как я уже сказал, на расстоянии около двух миль от нас и под ветром, идя прямо на нас. Ветерок был очень легкий, и что нас главным образом удивило, это что на нем не было натянуто никаких других парусов, кроме переднего паруса и главного паруса с развевающимся кливером – треугольный парус спереди. Он подходил, конечно, очень медленно, и наше нетерпение возрастало до безумия. То, что он шел неуклюже, было также замечено всеми нами, даже при нашей возбужденности. Он так сильно рыскал, что раза два мы сочли невозможным, что он видел нас, или мы воображали, что, увидев нас и не заметив никого на борту, он готовился повернуть в другую сторону и держать путь в ином направлении. При каждом таком случае мы пронзительно кричали и вопили во все горло, неведомый корабль на мгновение, казалось, менял свое намерение и снова направлял к нам путь – это странное поведение повторялось и два, и три раза, так что наконец мы ничего иного не могли подумать, кроме того что рулевой, верно, пьян.

Ни одного человека не виднелось на палубе корабля до того, как он подошел приблизительно на четверть мили от нас. Тогда мы увидели троих моряков, которых по их одеянию мы приняли за голландцев. Двое из них лежали на каких‑то старых парусах около возвышения на передней части судна, а третий, который, по‑видимому, смотрел на нас с большим любопытством, опирался о бушпритную переборку с правой стороны. Этот последний был человек дюжий и рослый, с очень темной кожей. Он, как казалось, по‑своему ободрял нас, убеждая иметь терпение, кивал нам головой самым веселым, хотя скорее странным, образом и беспрерывно улыбался, словно затем, чтобы выставить наружу ряд блистательно белых зубов. Когда его корабль подошел ближе, мы увидали, что красная фланелевая шапка, которая на нем была надета, упала с его головы в воду, но он мало был этим озабочен или вовсе на это не обратил внимания, а все продолжал свои странные улыбки и жестикуляции. Я рассказываю обо всем этом обстоятельно и подробно и, нужно понять, рассказываю все в точности так, как это являлось нам.

Бриг подходил медленно и теперь более стойко, чем прежде, и – я не могу спокойно говорить об этом происшествии – сердца наши безумно прыгали в нас, и мы изливали наши души в возгласах и возблагодарениях к Богу за полное, неожиданное и блистательное спасение, которое было так ощутительно. Вдруг, совершенно внезапно, над океаном от странного корабля (который был теперь совсем близко от нас) повеял запах, дохнула вонь, такая, для которой в целом мире нет ни имени, ни даже понятия, – смрад адский, предельно удушливый, нестерпимый, невообразимый. Я раскрыл рот, задыхаясь, и, обернувшись к моим товарищам, увидел, что они бледнее мрамора. Но у нас не оставалось времени для вопросов или догадок – бриг был в пятидесяти шагах от нас и, казалось, намеревался набежать под наш подзор, чтобы мы могли взойти на его борт, не предоставляя ему надобности спускать лодку. Мы ринулись на заднюю часть нашего судна, как вдруг этот корабль рыскнул на большое расстояние и его отшвырнуло на полных пять или шесть градусов от направления, в котором он плыл; он прошел под нашею кормой на расстоянии приблизительно двадцати футов, и пространство его палуб явилось нам сполна. Забуду ли я когда тройной ужас этого зрелища? Двадцать пять или тридцать человеческих тел, среди них было несколько женских, лежали там и сям разбросанные между подзором и кухней, в последнем и самом отвратительном состоянии разложения. Мы явственно видели, что ни одной живой души не было на этом, судьбой отмеченном, корабле. И все же мы не могли не кричать, взывая к мертвым о помощи! Да, долго и громко молили мы, в пытке мгновенья, чтобы эти молчащие и отвратные лики остановились для нас, не покидали бы нас, предоставили нам сделаться подобными же, приняли бы нас в свое счастливое сообщество! Мы исступленничали, качая в душе свой ужас и отчаяние, – сумасшедшие, умалишенные, побежденные нашей тоской от прискорбного разочарования.

Когда первый громкий пронзительный вопль страха вырвался у нас, что‑то ответило нам с переднего выступа судна, столь подобное вскрику человеческого голоса, что самое чуткое ухо, поразившись, обманулось бы. В это мгновение другой внезапный скачок, и рыскнувший бриг целиком явил нам на миг область передней своей части с ее возвышением, и мы тотчас увидели, откуда исходил звук.

Мы увидали рослую дюжую фигуру, все продолжавшую прислоняться к бушпритной переборке и все еще кивавшую головой туда и сюда, но лицо этого человека было теперь отвращено от нас так, что мы не могли его видеть. Руки были протянуты над перилами, ладони рук упадали вовне. Колени его опирались о толстый канат, туго натянутый и досягавший от заднего конца бушприта до крамбола. На спине его, с которой часть рубашки была сорвана, так что она была обнаженной, сидела огромная океанская чайка, поспешно клюя и глотая эту ужасающую плоть, ее клюв и когти были глубоко запрятаны туда, а белые ее перья были сплошь обрызганы кровью. Когда бриг медленно продвинулся дальше кругом, так что мы в тесной предстали близости, птица с большою видимой трудностью высвободила алую свою голову и, осмотрев нас, как бы изумленная, лениво поднялась с тела, на котором она пировала, и пролетела прямо над нашею палубой, над которой она парила с минуту, держа в своем клюве что‑то, как печень, темно‑красное, какой‑то кровавый сгусток. Ужасающий кусок упал, наконец, зловеще сбрызнув как раз у ног Паркера. Да простит мне Бог, но теперь, в первый раз в уме моем молнией вспыхнула мысль, мысль, о которой я не упомяну, и я почувствовал, что я шагнул к окровавленному месту. Я глянул вверх, и глаза Августа повстречали мои с таким напряженным горящим выражением, что разум мой мгновенно вернулся ко мне. Я быстро прыгнул вперед и с глубоким трепетом швырнул это ужасающее нечто в море.

Тело, из которого был вырван тот кусок, покоясь на канате, качалось легко взад и вперед под усилиями хищной птицы, и это‑то движение сначала внушило нам впечатление, что существо это было живое. Когда чайка освободила его от своей тяжести, оно колыхнулось и запало вперед, так что лицо предстало целиком. Никогда, воистину, не было какого‑либо предмета, столь страшно преисполненного ужасом! Глаз на нем не было, вся плоть вокруг рта была съедена, и зубы были совершенно наги. Так это‑то была улыбка, которой он нас приветствовал, приглашая надеяться! Так это‑то… – но я умолкаю. Бриг, как я уже сказал, прошел под нашей кормой и медленно, но стойко, направился к подветренной стороне. С ним и со страшным его экипажем ушли все наши светлые видения спасения и радости. Он уходил медленно, и мы могли бы найти средство пристать к нему, если бы не наше мгновенное разочарование и не устрашающее свойство открытия, его сопровождавшее, – и тем и другим мы были как бы повержены ниц и на время лишились всякой действенности духа и тела. Мы видели и чувствовали, но мы не могли ни думать, ни действовать, пока не было, увы, слишком поздно. Насколько разум был в нас ослаблен этим событием, может быть оценено по тому обстоятельству, что, когда судно отошло так далеко, что мы могли видеть лишь наполовину его остов, среди нас совсем серьезно поддерживалось предложение перехватить корабль, достигши его вплавь.

Тщетно пытался я с тех пор найти какой‑нибудь ключ к чудовищной недостоверности, которой в своем роке был окутан этот чуждый гость. Стройка и общий лик корабля, как я раньше сказал, заставили нас думать, что это было голландское купеческое судно, и одежда на матросах подкрепляла такое предположение. Мы могли бы легко рассмотреть имя на корме и, конечно, сделать еще другие наблюдения, которые помогли бы нам определить его характер, но напряженное возбуждение мгновенья ослепило нас для чего бы то ни было в этом роде. По шафранно‑желтому цвету тех из тел, что еще не были в полном разложении, мы заключили, что все сообщество погибло от желтой лихорадки или от какого‑либо другого ядовитого недуга того же самого страшного разряда. Если таков был случай (а я не знаю, что другое можно вообразить), смерть, судя по положению тел, должна была прийти на них способом ужасающе внезапным и захватывающим, путем, совершенно отличным от тех, что вообще определительны даже для самых смертельных поветрий, с которыми знакомо человечество. Возможно, на самом деле, что яд, случайно введенный в какой‑нибудь из их морских запасов, мог вызвать злополучие; или что рыбы они поели какой‑то неведомой, породы отравной, или другого какого морского животного, или птицы океанской – но что говорить? Совсем бесполезно гадать и строить догадки там, где все окутано и будет, без сомнения, навсегда окутано самой страшной и неисследимой тайной.

Глава одиннадцатая

Мы провели остаток дня в состоянии летаргического оцепенения, пристально смотря за удаляющимся кораблем, пока темнота, скрыв его от наших глаз, до некоторой степени не привела нас в чувство. Муки голода и жажды возвратились тогда, поглотив все другие заботы и помыслы. Ничто, однако, не могло быть предпринято до утра, и, помогая друг другу как могли, мы постарались хоть немного отдохнуть. Это удалось мне вопреки моим ожиданиям. Я спал, пока мои товарищи, которые не были столь счастливы, не подняли меня на рассвете, чтобы возобновить наши попытки достать провизию из кузова судна.

Теперь была мертвая тишь, море было такое гладкое, каким я его никогда не видал, – погода была теплая, приятная. Бриг скрылся из виду. Мы принялись за осуществление нашей мысли, с некоторым трудом вырвали другую цепь и привязали обе Питерсу к ногам. Он сделал вторичную попытку достичь двери в кладовую, думая, что сможет взломать ее, если у него будет достаточно времени; и это он надеялся сделать, ибо кузов был гораздо более стойким, чем раньше.

Ему удалось очень скоро достигнуть двери, тут, отвязав от щиколок одну из цепей, он с помощью ее стал пытаться проложить путь, но безуспешно, ибо сруб комнаты был гораздо крепче, нежели можно было предвидеть. Он был совершенно истомлен своим продолжительным пребыванием под водой, и было безусловно необходимо, чтобы кто‑либо другой из нас заменил его. Паркер тотчас согласился это сделать, но после трех безуспешных попыток увидел, что ему не удастся даже достичь двери. Состояние раненой руки Августа делало его неспособным к попытке спуститься вниз, так как он был бы не в силах взломать дверь в комнату, если бы даже достиг ее, и, согласно этому, теперь досталось мне напрячь все силы для нашего общего спасения.

Питерс оставил одну из цепей в проходе, и я, нырнув туда, заметил, что у меня недостаточно балласта, чтобы держаться крепко стоя. Я решил поэтому при первой моей попытке не стараться достичь чего‑либо особого, кроме как отыскать другую цепь. Ощупывая пол прохода, я почувствовал что‑то твердое, что я тотчас захватил, не имея времени удостовериться в том, что это было, и тотчас же вынырнул на поверхность. Добыча оказалась бутылкой, и радость нашу можно представить, если я скажу, что это была полная бутылка портвейна. Возблагодарив Бога за такую своевременную и радостную помощь, мы немедленно вытащили пробку моим карманным ножом, и каждый, сделав по небольшому глотку, почувствовал самое неописуемое благосостояние теплоты, силы и оживления. Потом мы осторожно закупорили бутылку и с помощью носового платка повесили ее так, чтобы она не могла разбиться.

Пробыв некоторое время после этой счастливой находки наверху, я спустился вторично и теперь нашел цепь, с которой тотчас поднялся кверху. Тут я прикрепил ее и спустился вниз в третий раз, и тогда я вполне убедился, что, несмотря ни на какие усилия, мне не удастся выломать дверь кладовой. Итак, я с отчаянием вернулся назад.

По‑видимому, не оставалось более никакой надежды, и я мог заметить по лицам моих товарищей, что они приготовились погибнуть. Вино, очевидно, вызвало в них род бреда, которого, может быть, я избегнул тем, что погрузился в воду, после того как испил вина. Они говорили несвязно и о вещах, не имевших отношения к нашему положению. Питерс повторно задавал мне вопросы о Нантукете. Август также, помню, подошел ко мне с серьезным видом и попросил меня одолжить ему карманную гребенку, ибо волосы у него были полны рыбьей чешуи и он хотел удалить ее прежде, чем вступить на берег. Паркер показался мне менее возбужденным, он поощрял меня нырнуть наудачу еще раз в каюту и принести наверх что‑нибудь, что попадется мне под руку. Я согласился на это, и при первой попытке, оставаясь внизу добрую минуту, принес маленький чемодан, принадлежавший капитану Барнарду. Он был тотчас открыт в робкой надежде, что может заключать в себе что‑нибудь, что можно съесть или выпить. Мы не нашли ничего, однако, кроме ящика с бритвами и двух полотняных рубашек. Тогда я еще раз спустился вниз и возвратился без всякого успеха. Когда голова моя была над водой, я услышал на палубе треск и, выйдя из воды, увидел, что товарищи мои неблагодарно воспользовались моим отсутствием, чтобы выпить остаток вина, и уронили бутылку, стараясь приспособить ее на место прежде, нежели я ее увижу. Я стал упрекать их в бессердечии, и тут Август разразился слезами. Другие двое пытались хохотать, обратив все в шутку, но я надеюсь, что никогда больше не услышу и не увижу подобного хохота: искажение их лиц было поистине ужасающим. Конечно, было очевидно, что возбудительное при состоянии пустоты желудков имело мгновенное и сильное воздействие и что они все были чрезвычайно пьяны. С большим трудом я убедил их лечь, и они очень скоро погрузились в тяжелый сон, сопровождавшийся громким храпом.

Теперь я как будто был один на бриге, и мои размышления поистине были самого ужасного и мрачного характера. Никакой возможности не представлялось моему взгляду, кроме медленной смерти от голода или, в лучшем случае, от того, что мы были бы затоплены с наступлением первой бури, которая могла налететь, ибо при нашем настоящем состоянии истомления мы не могли питать надежды, что переживем бурю еще раз.

Грызущий голод, который я теперь испытывал, был почти нестерпим, и я чувствовал себя способным дойти до любой крайности, чтобы утолить его. Я отрезал своим ножом маленький кусок от кожаного чемодана и попытался есть его, но нашел совершенно невозможным проглотить хоть один‑единственный кусочек, хотя мне казалось, что получалось какое‑то небольшое облегчение страданий, когда я жевал маленькие кусочки и выплевывал их. К вечеру товарищи мои проснулись один за другим, каждый в неописуемом состоянии слабости и ужаса, вызванных вином, пары которого теперь улетучились. Они тряслись, как в сильной перемежающейся лихорадке, и издавали самые жалобные вопли о воде. Их состояние волновало меня в великой степени, в то же время заставляя меня радоваться на счастливое стечение обстоятельств, помешавших мне усладиться вином и, следовательно, разделить их меланхолию и самые смутительные ощущения. Их поведение, однако, исполняло меня большой тревогой и озабоченностью, ибо было очевидно, что, если не настанет какая‑либо благоприятная перемена, они не смогут оказывать мне помощи в заботах о нашем общем благополучии. Я еще не оставил мысли, что смогу достать что‑нибудь снизу, но попытку эту невозможно было выполнить до тех пор, пока кто‑либо из них достаточно не овладел бы собой, дабы помочь мне, держа конец веревки, когда я буду спускаться вниз. Паркер, по‑видимому, пришел в себя более, чем другие, и я попытался всевозможными средствами подбодрить его. Думая, что погружение в морскую воду может иметь благоприятное воздействие, я ухитрился закрепить конец веревки вокруг его тела и потом, приведя его к лестнице около каюты (он был совершенно покорным все это время), столкнул его туда и тотчас вытащил назад. Я имел основание поздравить себя с тем, что сделан этот опыт, ибо Паркер, казалось, немного ожил и окреп и, выйдя из воды, спросил меня осмысленно, почему я так поступил с ним. Когда я объяснил ему мою цель, он выразил мне признательность и сказал, что чувствует себя гораздо лучше после купания, потом он здраво заговорил о нашем положении. Мы решили тогда поступить тем же способом с Августом и Питерсом, что и сделали тотчас же, и они оба испытали большую пользу от этого потрясения. Мысль эта о внезапном погружении в воду была внушена мне чтением некоторых медицинских книг, где говорилось о хорошем действии душа в тех случаях, когда больной страдал запоем.

Думая, что я могу теперь доверить моим товарищам держать конец веревки, я сделал еще три или четыре нырка в каюту, хотя было уже совершенно темно и легкое, но длительное волнение с северной стороны делало корпус корабля шатким. Во время этих попыток мне удалось раздобыть два поварских ножа, пустую кружку в три галлона и одеяло, но ничего, что могло бы служить нам пищей. Я продолжал свои старания и после того, как достал все эти вещи, пока не истомился совершенно, но не принес больше ничего. В продолжение ночи Паркер и Питерс попеременно занимались тем же, но им ничего не попадалось под руку, и мы прекратили старания, в отчаянии заключив, что истощаем себя напрасно.

Остаток ночи мы провели в состоянии самой напряженной умственной и телесной тревоги, какую только можно себе представить. Утро шестнадцатого наконец забрезжило, и мы пожирали глазами горизонт в жажде помощи, но напрасно. Море продолжало быть гладким, только с длительной зыбью с севера, как и вчера. Это был шестой день с тех пор, как мы не дотрагивались ни до пищи, ни до питья, за исключением портвейна, и было ясно, что мы сможем выдержать лишь немного долее, разве только что нам удастся что‑нибудь достать. Я никогда не видал, и не хотел бы увидеть еще раз, людей столь изнуренных, как Питерс и Август. Если бы я встретил их на берегу в их теперешнем состоянии, я не мог бы иметь ни малейшего подозрения, что я когда‑либо их видел. Их внешность была совершенно изменена в своем характере, так что я не мог убедить себя, что это действительно те же самые люди, с которыми я был вместе лишь несколько дней тому назад. Паркер, хотя и прискорбно исхудавший и до того слабый, что не мог поднять головы с груди, все же не зашел столь далеко, как эти двое. Он страдал с большим терпением, не жалуясь и стараясь вдохновить нас надеждой всяческими способами, какие только он мог измыслить. Что касается меня, то, хотя в начале путешествия я находился в дурных условиях и был всегда слабого телосложения, я страдал менее, чем кто‑либо из нас, гораздо менее похудел и в поразительной степени сохранял присутствие духа, меж тем как остальные были в полной умственной изнеможенности и, казалось, как бы впали в некоторого рода вторичное детство. Они обыкновенно идиотски подмигивали, говоря что‑нибудь, а говорили они самые нелепые плоскости. В некоторые перерывы они, казалось, внезапно воскресали, как бы вдохновленные сознанием своего положения; тогда они вскакивали на ноги с внезапной вспышкой силы и говорили некоторое время о своих чаяниях вполне разумным образом, хотя с самым напряженным отчаянием. Возможно, однако, что мои товарищи имели то же самое мнение о своем собственном поведении, как я о моем, и что я мог быть невольно повинен в тех же причудах и тупоумии, как и они сами, – это обстоятельство не может быть определено.

Около полудня Паркер объявил, что видит землю с левой кормовой стороны судна, и только с величайшей трудностью я мог удержать его от прыжка в море, ибо он намеревался доплыть до нее. Питерс и Август мало обращали внимания на то, что он говорил, погруженные, по‑видимому, в своенравное свое созерцание. Смотря в указанном направлении, я не мог различить ни малейшего подобия берега – конечно, было слишком ясно, что мы находились далеко от какой‑либо земли, чтобы льстить себя надеждой такого рода. Тем не менее потребовалось много времени, прежде нежели я смог убедить Паркера, что он ошибается. Он залился тогда слезами, плача как дитя, с громкими вскриками и рыданиями в продолжение двух‑трех часов, после чего, истомившись, он уснул.

Питерс и Август делали теперь напрасные усилия глотать куски кожи. Я посоветовал им жевать их и выплевывать; но они были слишком расслаблены, чтобы быть способными последовать моему совету. Я продолжал время от времени жевать кусочки и, делая это, находил некоторое облегчение; мои главные страдания проистекали от жажды, и хлебнуть из моря, мешало лишь воспоминание об ужасных последствиях, испытанных другими, находившимися в подобном же положении.

День проходил таким образом, как вдруг я увидел парус на востоке с левой стороны корабля спереди. Казалось, это было большое судно, которое шло приблизительно наперерез к нам, на расстоянии, вероятно, двенадцати‑пятнадцати миль. Ни один из моих товарищей до сих пор не видел его, и я воздерживался сказать им о нем до поры до времени, чтобы еще раз нам не отчаяться в спасении. Наконец, когда корабль приблизился, я совершенно ясно увидел, что он держал путь прямо на нас с легкими своими парусами, надутыми ветром. Теперь я не мог дольше сдерживать себя и указал на него моим товарищам по несчастью. Они мгновенно вскочили на ноги и опять предались самым необычайным изъявлениям радости, плакали, смеялись по‑идиотски, прыгали, топали по палубе, рвали на себе волосы, молились и проклинали попеременно. Я так был взволнован их поведением, а равно и тем, что я считал верным чаянием спасения, что не мог удержаться, дабы не присоединиться к их безумию, и дал полный простор взрывам благодарности и исступлению, валяясь и катаясь по палубе, хлопая в ладоши, крича и делая другие подобные вещи, пока наконец внезапно не опомнился и еще раз к величайшему злополучию и отчаянию, какое возможно для человека, не увидел, что корабль весь своею кормой предстал целиком перед нами и плыл в направлении, почти противоположном тому, в каком я заметил его впервые.

Мне нужно было некоторое время, прежде чем я смог убедить моих бедных товарищей поверить, что такая прискорбная превратность наших чаяний совершилась. На все мои утверждения они отвечали изумленным взглядом и жестами, подразумевавшими, что они не были введены в заблуждение моим ложным толкованием. Поведение Августа самым чувствительным образом подействовало на меня. Несмотря на все то, что я мог сказать и сделать, он настойчиво говорил, что корабль быстро приближался к нам, и делал приготовления, чтобы перейти на его борт. Морские поросли плавали около брига, он утверждал, что это лодка с корабля, и пытался броситься туда, воя и крича душераздирающим образом, когда я насильно удержал его, чтобы он не бросился в море.

Успокоившись до некоторой степени, мы продолжали следить за кораблем, пока, наконец, не потеряли его из виду совсем. Погода становилась мглистой, поднимался легкий ветер. Как только корабль совсем скрылся, Паркер вдруг обернулся ко мне с таким выражением лица, от которого я содрогнулся. Было что‑то в нем, указывавшее на самообладание, которого я не замечал в нем до сих пор, и, прежде нежели он открыл рот, мое сердце подсказало мне, что он хотел сказать. Он предложил мне в нескольких словах, что один из нас должен умереть, чтобы сохранить жизнь другим.

Глава двенадцатая

В течение некоторого времени я размышлял ранее о возможности того, что мы будем доведены до такой последней ужасающей крайности, и втайне решился претерпеть смерть в какой бы то ни было форме или при каких бы то ни было обстоятельствах, скорее нежели прибегнуть к такому средству. И это решение нисколько не было ослаблено напряженностью голода, меня терзавшего. Предложение это не было услышано ни Августом, ни Питерсом. Я отвел поэтому Паркера в сторону; и, мысленно воззвав к Богу, чтобы он дал мне силу отговорить его от ужасного намерения, которое он замыслил, я долгое время говорил с укоризной и самым просящим образом, моля его во имя всего, что он считал святым, и убеждая его всяческого рода доводами, какие только внушала крайность случая, оставить эту мысль и не сообщать ее ни одному из двух других.

Он слушал все, что я говорил, не пытаясь опровергнуть мои доводы, и я начал надеяться, что на него можно будет оказать давление и заставить его сделать так, как я хотел. Но, когда я кончил, он сказал, что он очень хорошо знает: все, что я говорю, верно, и прибегнуть к такому средству – это самый ужасающий выбор, какой мог возникнуть в человеческом уме; но что он терпел так долго, как только может вынести человеческая природа, что вовсе не было для всех необходимости погибать, если было возможно и даже вероятно через смерть одного в конце концов сохранить в живых остальных; он прибавил, что я мог не беспокоиться и не пытаться отговорить его от его намерения, ибо он на этот счет уже совершенно приготовился еще до появления корабля, и что лишь его возникновение у нас на виду удержало его от упоминания об этом намерении.

Я молил его теперь, если его нельзя было убедить оставить это намерение, по крайней мере отложить его до другого дня, когда какое‑нибудь судно могло прийти к нам на помощь, опять повторяя всяческие доводы, какие я мог измыслить и о которых я думал, что они могут оказать влияние на человека со столь грубым нравом. Он сказал в ответ, что он не стал бы говорить до самого крайнего возможного мгновения; что он не может больше существовать без какой‑либо пищи, и что поэтому на другой день его предложение было бы слишком запоздалым, по крайней мере поскольку это касалось его.

Видя, что его ничто не трогает, что бы я ни говорил в кротком тоне, я прибег к совершенно иной ухватке и сообщил ему, что он должен был знать, что я менее других страдал от наших несчастий, что мое здоровье и сила, следовательно, были в это время гораздо лучше, чем у него самого или у Питерса и Августа, одним словом, что я в состоянии, если найду это необходимым, применить свою силу; и что, если он попытается каким‑нибудь способом сообщить другим о своих кровожадных и людоедских намерениях, я не буду колебаться и брошу его в море. После этого он мгновенно схватил меня за горло и, вытащив нож, сделал несколько недействительных усилий вонзить его мне в живот – злодейство, которое он не мог совершить лишь благодаря своей крайней слабости. В то же время, дойдя до высшей степени гнева, я теснил его к краю корабля с настоящим намерением бросить его через борт. Он был, однако, спасен от этого рока вмешательством Питерса, который приблизился и разъединил нас, спрашивая о причине ссоры. Паркер сказал об этом прежде, нежели я мог найти способ как‑нибудь помешать ему.

Действие этих слов было еще ужаснее, чем я предполагал. Оба, Август и Питерс, по‑видимому, долго таили ту же самую страшную мысль, которой Паркер лишь первый дал ход, они присоединились к нему в его намерении и настаивали на немедленном его выполнении. Я рассчитывал, что по крайней мере один из двоих, обладая еще присутствием духа, примет мою сторону, восставая против каких‑либо попыток привести в исполнение этот ужасный замысел; а при помощи кого‑либо одного из них я был бы способен предупредить выполнение этого намерения. Так как я был разочарован в этом ожидании, сделалось безусловно необходимым, чтобы я сам позаботился о своей собственной безопасности, ибо дальнейшее сопротивление с моей стороны, возможно, стало бы рассматриваться матросами, в их теперешнем страшном положении, достаточным извинением, чтобы отказать мне сыграть благоприятную роль в трагедии, которая, как я знал, быстро разыграется.

Я сказал им тогда, что я охотно подчинюсь предложению и лишь прошу часа отсрочки, дабы туман, собравшийся вокруг нас, имел возможность рассеяться, и тогда было бы возможно, что корабль, который мы видели, опять показался бы. После большого затруднения я получил от них обещание подождать час; и, как я предвидел, благодаря быстро подходящему свежему ветру, туман рассеялся до истечения часа, но, так как никакого судна не показалось, мы приготовились вынимать жребий.

Я с крайним отвращением останавливаюсь на последовавшей, затем ужасающей сцене; сцене, которую, со всеми ее мельчайшими подробностями, никакие последующие события не способны были изгладить ни в малейшей степени из моей памяти и мрачные воспоминания о которой будут отравлять каждое будущее мгновение моего существования. Да позволено мне будет так быстро рассказать эту часть моего повествования, как только позволит свойство описываемых событий. Единственный способ этой ужасающей лотереи, в которой каждый имел свой случай и риск, это вынимать жребий. Данной задаче должны были отвечать небольшие лучинки, и было условлено, что буду их держать я. Я удалился в один конец корпуса корабля, между тем как бедные мои сотоварищи безмолвно заняли свои места в другом конце, повернув ко мне спины. Самая горькая тревога, испытанная мною в какое‑либо время этой страшной драмы, овладела мной, когда я был занят приведением в порядок жребиев. Мало есть таких состояний, попавши в которые человек не будет чувствовать глубокого интереса к сохранению своего существования; интереса, который с минуты на минуту усиливается вместе с хрупкостью связи, каковою это существование может быть поддержано. Но теперь безмолвный, определенный и мрачный характер того дела, которым я был занят (столь непохожего на тревожные опасности бури или на постепенное приближение ужасов голода), позволял мне размышлять о малой возможности для меня ускользнуть от самой ужасающей из смертей – от смерти для самой ужасающей из целей, – и каждая частица той энергии, которая так долго меня поддерживала как бы на поверхности бурных вод, улетела, как пух под ветром, оставляя меня беспомощной жертвой самого низкого и самого жалкого страха. Я не мог сначала даже собрать настолько силы, чтобы отломить и приспособить несколько лучинок, пальцы мои безусловно отказывались от исполнения этой обязанности, а колени с силой сталкивались одно о другое. Ум мой быстро пробежал тысячу нелепых проектов, с помощью которых я мог бы уклониться от необходимости сделаться участником в этом чудовищном замысле. Я думал о том, что мне нужно броситься на колени перед моими сотоварищами и умолять их позволить мне ускользнуть от этой необходимости; я хотел внезапно ринуться на них и, убивши одного из них, сделать вынимание жребия бесполезным – словом, я думал о чем угодно, лишь не о том, чтобы сделать вот это, что у меня было на очереди. Наконец, после того как я провел много времени в этом тупоумном колебании, я был возвращен к здравомыслию голосом Паркера, понуждавшего меня вывести их тотчас из страшной тревоги, которую они претерпевали. Но даже и тогда я не мог заставить себя тотчас же подобрать лучинки, а стал думать о всякого рода ухищрениях, с помощью которых я мог бы сплутовать и заставить кого‑нибудь их моих товарищей по мучению вытянуть короткую лучинку, ибо было условленно, что, кто вытянет из моей руки самую короткую лучинку, число которых было четыре, тот должен умереть для спасения остальных. Прежде чем кто‑нибудь осудит меня за это видимое бессердечие, пусть поставит себя в положение, совершенно подобное моему.

Наконец отсрочка сделалась невозможной, и, с сердцем, почти вырывавшимся из груди, я приблизился к передней части корабля, где ждали меня мои товарищи. Я протянул руку с лучинками, и Питерс тотчас вытянул одну. Он был свободен – его лучинка, по крайней мере, не была самой короткой; и теперь было еще новое данное против моего спасения. Я собрался с силами и протянул жребий Августу. Он тоже вытянул тотчас же, и он тоже был свободен; и теперь я должен был или жить, или умереть, данные были как раз равны. В это мгновение вся свирепость тигра кипела у меня в груди, и я чувствовал к моему бедному ближнему, к Паркеру, величайшую, самую дьявольскую ненависть. Но это ощущение не было длительным; и наконец, с судорожным трепетом и закрыв глаза, я протянул к нему две оставшиеся лучинки. Прошло целых пять минут, прежде нежели он смог решиться вытянуть жребий; и все время, пока длилось сердце разрывающее промедление, я ни разу не открыл глаза. Вот, наконец, один из двух жребиев был быстро вытянут из моей руки. Приговор свершился, но я еще не знал, был ли он за меня или против меня. Никто не говорил ни слова, и все же я еще не смел посмотреть на лучинку, которую держал в руке. Питерс наконец взял меня за руку, и я принудил себя поднять голову и взглянуть, и тотчас же увидал по лицу Паркера, что я был спасен и что это ему было суждено пострадать. Раскрыв рот и задыхаясь, я без чувств упал на палубу.

Я очнулся от моего обморока вовремя, чтобы увидеть свершение трагедии, закончившейся смертью того, кто сам был главным ее орудием. Он не оказал никакого сопротивления и, заколотый в спину Питерсом, мгновенно пал мертвым. Я не буду останавливаться на страшном пиршестве, которое за этим последовало. Можно вообразить подобное, но слова не имеют власти напечатлеть в уме изысканный ужас такой действительности. Да будет достаточно сказать, что, укротив до некоторой степени снедавшую нас бешеную жажду кровью жертвы и, по общему согласию, бросив в море отрубленные руки, ноги и голову вместе с вырезанными внутренностями, мы пожрали остаток тела по кускам в продолжение четырех навеки памятных дней семнадцатого, восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого числа сего месяца.

Девятнадцатого набежал ливень, который длился пятнадцать или двадцать минут, и мы ухитрились собрать несколько воды с помощью простыни, выловленной нами из каюты нашей драгой как раз после бури. Все, что мы собрали, не превышало полгаллона; но даже этот скудный запас придал нам сравнительно много силы и надежды.

Двадцать первого мы снова были доведены до последней крайности. Погода продолжала быть теплой и приятной, время от времени возникали туманы и дул легкий ветерок, по большей части с севера к западу.

Двадцать второго, когда мы сидели, тесно прижавшись друг к другу и мрачно размышляя о нашем жалостном положении, в моем мозгу внезапно блеснула мысль, которая вдохнула в меня яркий луч надежды. Я вспомнил, что, когда фок‑мачта была срублена, Питерс, находившийся в наветренной стороне у грот‑русленей, передал мне в руки один из топоров, прося меня положить его, если возможно, в надежное место, и что за несколько минут до того, как последним сильным ударом моря опрокинуло и залило бриг, я отнес этот топор в бак и положил его на одну из коек бакборта. Я думал, что, если мы достанем этот топор, нам будет возможно прорубить дек над кладовой и таким образом снабдить себя провизией.

Когда я сообщил об этом плане моим товарищам, они издали слабый вскрик радости, и мы все двинулись к баку. Трудность спуститься здесь была более велика, чем пройти в каюту, ибо отверстие было гораздо меньше; нужно припомнить, что весь сруб над люком возле капитанской каюты был стащен прочь, между тем как проход к баку, который был простым люком около трех квадратных футов, остался нетронутым. Я не поколебался, однако, сделать попытку спуститься; и с канатом, обвязанным вкруг моего тела, как и прежде, я смело нырнул туда ногами вперед, поспешно направился к койке и, при первой же попытке, принес наверх топор. Он был приветствуем величайшим исступлением радости и торжества, и та легкость, с которой он нам достался, была сочтена за предзнаменование нашего окончательного спасения.

Мы начали теперь прорубать дек со всей энергией вновь воспламенившейся надежды. Питерс и я, мы брались за топор по очереди, ибо раненая рука Августа не позволяла ему сколько‑нибудь помогать нам. Так как мы были еще столь слабы, что с трудом могли стоять не держась и, следовательно, могли работать только минуту или две не отдыхая, скоро сделалось очевидным, что потребуется много долгих часов, дабы закончить нашу работу – то есть прорубить отверстие, достаточное, чтобы дать свободный проход к кладовой. Это соображение, однако, не лишило нас мужества, и, после того как мы работали всю ночь при свете луны, нам удалось осуществить наше намерение с наступлением дня, двадцать третьего числа.

Питерс вызвался сойти вниз и, сделав все приготовления, как и раньше, спустился и вскоре вернулся с небольшой банкой, которая к нашей великой радости оказалась наполненной оливками. Разделив их между собой и пожрав все с величайшей жадностью, мы еще раз спустили Питерса вниз. На этот раз ему удалось превзойти наши величайшие надежды, ибо он тотчас вернулся с большим окороком ветчины и бутылкой мадеры. Этой последней каждый из нас хлебнул по малому глотку, ибо мы знали по опыту опасные последствия того, что будет, если позволить себе много. Окорок, кроме каких‑нибудь двух фунтов около кости, был несъедобен, ибо совершенно был испорчен соленой водою.

Пригодная часть была разделена между нами. Питерс и Август, не способные сдержать свой голод, в тот же миг проглотили свою долю, я же был осторожнее и съел лишь маленький кусок моей доли, боясь жажды, которая, я знал, последует. Затем мы отдыхали некоторое время от нашей работы, которая была нестерпимо трудной.

Около полудня, чувствуя себя немного окрепшими и освеженными, мы еще раз возобновили нашу попытку доставать провизию, Питерс и я попеременно спускались вниз более или менее успешно, и так до заката солнца. В продолжение этого промежутка времени мы имели счастье принести всего‑навсего четыре маленькие банки оливок, другой окорок, большую бутыль, содержащую около трех галлонов чудесной мадеры, и, что доставило нам еще более удовольствия, небольшую черепаху из породы галапаго – несколько таких черепах было взято на борт капитаном Барнардом, когда «Грампус» выходил из гавани, со шхуны «Мэри Пигтс», которая как раз возвращалась с ловли тюленей в Тихом океане.

В последующей части этого повествования мне часто придется говорить о черепахе этого рода. Ее находят главным образом, как это знает большинство моих читателей, на группе островов, называемых Галапагосские, название, которое произошло от имени животного – испанское слово «галапаго» значит пресноводная черепаха. По особенности внешнего вида и способу двигаться черепаху эту иногда называют слоновой черепахой. Часто эти черепахи бывают огромных размеров. Я сам видел нескольких, которые могли весить от ста двадцати до ста пятидесяти фунтов, хотя я не припомню, чтобы какой‑либо мореплаватель видел таких, которые весили бы более восьмисот фунтов. Их внешний вид страшен и даже отвратителен. Шаги их очень медленные, туловище их тащится около фута над землей. Шея у них длинная и чрезвычайно тонкая: от восемнадцати дюймов до двух футов очень обычная длина, и я убил одну, у которой расстояние от плеча до конечности головы было не менее чем три фута десять дюймов. Голова у них имеет поразительное сходство с головой змеи. Они могут существовать без пищи почти невероятно долгое время; знают случаи, когда они были брошены в трюм судна и находились там два года без какой‑либо пищи, оставаясь такими же жирными и во всех отношениях в таком же добром состоянии по истечении этого времени, как и тогда, когда они впервые были посажены туда. Одна особенность этого необычайного животного делает его похожим на дромадера, или верблюда пустыни. В сумке у основания шеи они носят постоянный запас воды. В некоторых случаях, убивая их после того, как целый год они были лишены какого‑либо питания, в их сумке находили даже по три галлона совершенно пресной и свежей воды. Их главная пища – дикая петрушка и сельдерей, портулак, морская солянка и индейская смоква; питаясь этим последним растением, они находятся в великолепном благополучии, а растение находят в большом количестве на холмах около берега, где было найдено само животное. Черепахи эти составляют превосходную и чрезвычайно питательную пищу и, без сомнения, послужили средством для сохранения жизни тысячам моряков, занимающихся ловлей китов и другими промыслами в Тихом океане.

Та, которую нам так счастливо удалось добыть из кладовой, не была больших размеров и весила, вероятно, фунтов шестьдесят пять или семьдесят. Это была самка, и в очень хорошем состоянии, ибо она была чрезвычайно жирной и имела в своей сумке более четверти галлона свежей пресной воды. Для нас это было, конечно, сокровищем, и, упав на колени в общем порыве, мы вознесли горячие благодарения Богу за такую своевременную помощь.

Нам было очень трудно протащить животное через отверстие, ибо его барахтания были неистовы, а сила изумительна. Она чуть не вырвалась из рук у Питерса и почти скользнула назад в воду, но Август, набросив ей на шею веревку с затяжной петлей, держал ее таким образом, пока я не вскочил в отверстие рядом с Питерсом и не помог ему поднять ее кверху.

Воду мы осторожно вылили из черепашьей сумки в кувшин, который, как нужно припомнить, был принесен раньше из каюты. Сделав это, мы отломали горлышко у одной из бутылок, чтобы с помощью пробки сделать что‑то вроде стакана, содержащего в себе не полные полчарки. Потом каждый из нас выпил такую мерку, и мы решили ограничиваться таким количеством на день, пока это будет длиться.

В продолжение двух‑трех дней погода стояла сухая и приятная. Постельное белье, которое мы достали из каюты, так же как и наша одежда, совершенно высохло, так что мы провели эту ночь (двадцать третьего) с некоторым удобством, радуясь спокойному отдыху, после того как мы досыта поужинали оливками и ветчиной с малой порцией вина. Боясь, что что‑нибудь из наших запасов соскользнет за борт ночью, в случае если бы поднялся ветер, мы прикрепили их, как могли, веревками к обломкам ворота. Черепаху нашу нам очень хотелось сохранить возможно дольше, и мы поэтому перевернули ее на спину и разными другими способами тщательно закрепили.

Глава тринадцатая

Июля 24‑го. Это утро застало нас удивительно окрепшими и духом, и силами. Несмотря на то опасное положение, в котором мы еще находились, не ведая, где мы были, хотя, конечно, на большом расстоянии от земли, с пищей, которой хватило бы нам, даже при большой осторожности, не более чем на две недели, почти совсем без воды, и носясь по воле каждого ветра и волн на обломке судна, бесконечно более ужасные опасности и отчаяние, которых мы только что и так чудесно избегли, заставляли нас смотреть на то, что мы претерпевали теперь, как на что‑то немногим большее, чем любое заурядное несчастье – так безусловно относительно бывает хорошее и дурное.

На восходе солнца, когда мы собрались возобновить наши попытки достать что‑нибудь из кладовой, начался сильный ливень с молнией, и мы принялись собирать воду с помощью простыни, которой уже пользовались для этой цели. У нас не было другого способа собирать дождь, как держать простыню оттянутой в середине с помощью цепи. Вода таким образом, направляясь к средоточию, капала в кружку. Мы почти наполнили ее таким способом, как вдруг налетел сильный шквал с севера, и принудил нас оставить это занятие, ибо остов судна стал так сильно качаться, что мы не могли больше стоять на ногах. Мы перешли тогда на перед и, привязав себя крепко к остаткам ворота, как и раньше, стали ожидать событий с гораздо большим спокойствием, чем мы могли бы предвидеть или представить возможным при данных обстоятельствах. В полдень ветер посвежел, переходя в двухрифовый бриз, а к ночи в упорный шторм со страшным волнением. Опыт научил нас, однако, лучшему способу устраивать привязи, и мы провели эту угрюмую ночь в сравнительной безопасности, хотя почти каждое мгновение валы нас совсем затопляли и мы были в ежеминутном страхе быть смытыми. К счастью, погода была такая теплая, что вода была не так уж неприятна.

Июля 25‑го. В это утро шторм уменьшился до десятиузлового бриза и море так значительно спало, что мы могли не промокая быть на палубе. К нашему великому огорчению, однако, мы увидели, что две банки оливок, так же, как и весь наш окорок, были смыты за борт, несмотря на то что они были так тщательно привязаны. Мы решили не убивать еще черепаху и пока удовольствовались завтраком из нескольких оливок и меркой воды на каждого, причем воду мы позднее стали смешивать половина на половину с вином, извлекая большое подкрепление и силу из этой смеси, но без того мучительного опьянения, которое произошло, когда мы пили портвейн. Море было еще слишком бурно, чтобы возобновить наши попытки доставать провизию из кладовой. Различные предметы, не имевшие для нас значения при нашем теперешнем положении, всплывали в продолжение дня через отверстие, и тотчас их смывало за борт. Теперь мы также заметили, что остов корабля еще больше накренился, чем когда‑либо, и мы, не привязав себя, не могли стоять ни минуты. По этой причине пришлось нам провести очень неуютный и печальный день. В полдень солнце оказалось почти вертикальным над нами, и мы не сомневались, что постоянной сменой ветров с севера и северо‑запада нас принесло к экватору. К вечеру мы увидели нескольких акул и были немного встревожены той смелостью, с которой одна из них, размеров огромных, приблизилась к нам. Одно время, когда накрениванием дек погрузило глубоко в воду, чудовище положительно плыло на нас и несколько мгновений барахталось как раз над лестницей, сильно ударяя Питерса хвостом. Тяжелый вал швырнул ее за борт к великому нашему облегчению. При тихой погоде мы без затруднений могли бы ее поймать.

Июля 26‑го. В это утро, так как ветер улегся и на море не было большого волнения, мы решили возобновить наши искания в кладовой. После тяжелой работы в продолжение целого дня мы увидели, что впредь ничего нельзя было здесь ожидать, ибо перегородки ночью были вышиблены и содержимое кладовой провалилось в трюм. Это открытие, как можно предположить, наполнило нас отчаянием.

Июля 27‑го. Море почти спокойное, легкий ветер все еще с севера и запада. Солнце в полдень сделалось жарким, мы занялись просушкой нашей одежды. Нашли большое облегчение, купаясь в море; при этом, однако, мы принуждены были принять большие предосторожности, опасаясь акул; несколько из них мы видели плавающими вокруг брига в продолжение дня.

Июля 28‑го. Все еще хорошая погода. Теперь бриг начал ложиться набок, и так страшно, что мы начали бояться, что он окончательно перевернется кверху дном. Мы приготовились, как только могли, к этой возможности, привязав нашу черепаху, кувшин с водой и две оставшиеся кружки оливок возможно дальше к наветренной стороне, поместив их с внешней стороны остова под грот‑русленями. Весь день море было очень гладко, небольшой ветер или безветрие.

Июля 29‑го. Продолжалась такая же погода. Раненая рука у Августа начала являть признаки омертвения. Он жаловался на вялость и чрезмерную жажду, но не на острую боль. Ничего нельзя было сделать для его облегчения, кроме как смазывать его раны остатком уксуса из‑под оливок, но это не принесло ему, по‑видимому, никакой помощи. Мы сделали все, что было в наших силах, чтобы ему было лучше, и утроили его порцию воды.

Июля 30‑го. Чрезвычайно жаркий день без ветра. Огромная акула держалась совсем вблизи от остова корабля в продолжение всего предполудня. Мы сделали несколько безуспешных попыток поймать ее с помощью затяжной петли. Августу гораздо хуже, и, по‑видимому, он слабеет столько же от недостатка настоящего питания, как и от ран. Он постоянно молит, чтобы его освободили от страданий, ничего больше не желая, как умереть. В этот вечер мы съели остаток наших оливок и нашли, что вода в кувшине настолько гнилая, что мы совсем не могли проглатывать ее, не добавив вина. Решили наутро убить черепаху.

Июля 31‑го. После ночи чрезвычайно беспокойной и утомительной из‑за положения остова судна, мы убили и принялись взрезать нашу черепаху. Она оказалась гораздо меньшей, чем мы предполагали, хотя и в добром состоянии, – все мясо не превышало десяти фунтов. Для того чтобы часть его сохранить возможно дольше, мы разрезали его на тонкие куски и наполнили ими три наши оставшиеся кружки из‑под оливок и бутылку из‑под вина (все это мы сохранили), наливши туда уксус из‑под оливок. Таким образом мы отложили около трех фунтов мяса черепахи, намереваясь не трогать его до тех пор, пока не съедим остального. Мы решили ограничить себя приблизительно четырьмя унциями мяса в день; всего хватило бы нам так на тринадцать дней. В сумерки начался ливень с сильным громом и молнией, но продолжался такое короткое время, что нам удалось собрать лишь около полпинты воды. Все это, с общего согласия, было отдано Августу, который, казалось, был при последнем дыхании. Он пил воду с простыни, в то время как мы собирали ее (он лежал, а мы держали простыню над ним, так чтобы вода стекала ему в рот), ибо теперь у нас не оставалось ничего, куда бы поместить воду, разве только мы вылили бы наше вино из бутылки или затхлую воду из кувшина, и к одному из этих средств мы прибегли бы, если бы дождь продолжался.

Страдалец, казалось, мало извлек облегчений из питья. Рука его была совершенно черной от кисти до плеча, и ноги у него были как лед. Мы ожидали каждое мгновение, что он испустит последнее дыхание. Он страшно исхудал; настолько, что, веся в Нантукете сто двадцать семь фунтов, теперь он мог весить не свыше сорока или пятидесяти фунтов самое большее. Глаза его глубоко провалились и были еле видны, а кожа на щеках так отвисла, что мешала ему жевать какую‑либо пищу или хотя бы глотать какую‑нибудь жидкость без большой трудности.

Августа 1‑го. Продолжается та же тихая погода с угнетающе жарким солнцем. Ужасно страдали от жажды, ибо вода в кувшине совсем сгнила и кишела червями. Нам удалось все же проглотить немного, смешав ее с вином, – жажда наша, однако, была мало утолена. Мы получили большое облегчение, купаясь в море, но могли прибегать к этому лишь через редкие промежутки, ввиду постоянного присутствия акул. Теперь мы видели ясно, что Август не может быть спасен; что, по‑видимому, он умирал. Мы ничего не могли сделать, чтобы облегчить его страдания, которые, казалось, были очень большими. Около двенадцати он скончался в сильных конвульсиях, не говоря ни слова в продолжение нескольких часов. Его смерть наполнила нас самыми мрачными предчувствиями и так сильно повлияла на наше душевное состояние, что в продолжение целого дня мы сидели неподвижно около его тела и обращались друг к другу лишь шепотом. Только некоторое время спустя мы обрели некоторую бодрость, чтобы встать и бросить тело через борт. Оно было так омерзительно, что нельзя выразить, и настолько уже разложилось, что, когда Питерс попытался поднять его, целая нога оторвалась у него под рукою. Когда груда гнили скользнула за край судна в воду, сверкание фосфорического света, которым она была окружена, ясно показало нам семь или восемь больших акул, и лязг их страшных зубов, когда они разрывали между собой добычу, мог быть слышен на целую милю. Мы съежились и сжались от крайнего ужаса, услышав этот звук.

Августа 2‑го. Та же ужасающая тишина и жара. Заря застала нас в состоянии жалкого уныния, а равно и изнеможенными телесно. Вода в кувшине была теперь совершенно непригодной, ибо обратилась в желатинную массу; там ничего не было, кроме червей ужасающего вида и слизи. Мы выбросили все вон, хорошенько вымыли кувшин в море и налили туда немного уксуса из наших кружек с маринованной черепахой. Теперь мы с трудом могли терпеть жажду и напрасно старались утолить ее вином, которое, казалось, только прибавляло масла в огонь и возбуждало в нас высшую степень опьянения. Потом мы старались облегчить наши страдания, смешав вино с морской водой, но это мгновенно вызывало сильнейшую рвоту, так что мы прекратили такую попытку. В продолжение целого дня мы с тревогой выжидали случая выкупаться, но безуспешно, ибо остов корабля был теперь совершенно осажден со всех сторон акулами – без сомнения, это были те же самые чудовища, которые пожрали нашего бедного товарища в прошлый вечер и которые каждое мгновение ожидали другого подобного угощения. Это обстоятельство причинило нам самые горькие сожаления и наполнило нас самыми гнетущими и мрачными предчувствиями. Мы испытывали неописуемое облегчение от купанья, и лишиться этого средства таким ужасающим образом было более, чем мы могли вынести. К тому же еще если бы мы были свободны от ощущения ежеминутной опасности, ибо, если бы кто‑нибудь из нас чуть‑чуть поскользнулся или сделал неверное движение, он был бы немедленно брошен в пределы досягаемости этих прожорливых рыб, которые нередко бросались прямо на нас, наплывая с подветренной стороны. Никакие наши крики и движения, казалось, не пугали их. Даже тогда, когда Питерс ударил топором и сильно ранил одну из самых больших акул, она постоянно пыталась протесниться к нам. В сумерки нашла туча, но к крайней нашей тоске прошла над нами, не разрешившись дождем. Совершенно невозможно представить себе наши страдания от жажды за это время. По этой причине, а также из‑за страха акул мы провели бессонную ночь.

Августа 3‑го. Никаких чаяний помощи, и бриг ложится все более и более набок, так что теперь мы совсем больше не можем держаться на ногах на палубе. Хлопотали и старались сохранить наше вино и мясо черепахи, чтобы не лишиться их, в случае если бы мы были опрокинуты. Вытащили два толстых гвоздя из грот‑русленей и с помощью топора вбили их в кузов судна с наветренной стороны, на расстоянии приблизительно двух футов над водой, что было не очень далеко от киля, ибо мы находились почти на боку. К этим гвоздям мы привязали нашу провизию, которая здесь была сохраннее, чем в первом месте под грот‑русленями. Испытывали величайшую пытку жажды, в продолжение целого дня не было случая выкупаться из‑за акул, которые не оставляли нас ни на мгновение. Увидели, что спать невозможно.

Августа 4‑го. Незадолго до рассвета мы заметили, что остов судна был килем вверх, и мы пробудились как раз для того, чтобы предупредить возможность быть сброшенными этим движением. Сначала качка была медленная и постепенная, и нам удалось вскарабкаться наверх к наветренной стороне, причем из предосторожности мы предоставили веревкам свисать с гвоздей, которые мы вбили для провизии. Но мы недостаточно рассчитали стремительность толчка, ибо теперь киль стал двигаться слишком яростно, чтобы мы могли держаться вровень с ним, и, прежде чем кто‑либо из нас сообразил, что сейчас случится, нас бешено швырнуло в море, и там мы барахтались в нескольких саженях под поверхностью воды, а огромный кузов как раз над нами. Погружаясь в воду, я принужден был выпустить веревку; и, увидав, что силы мои совсем истощились, я едва делал усилия в борьбе за жизнь, в несколько секунд я покорился и приготовился умереть. Но тут я еще раз ошибся, не приняв во внимание естественный обратный скачок к наветренной стороне. Водоворот кверху, который произвело судно, качнувшись назад, вынес меня на поверхность еще более стремительно, чем я погрузился вниз. Когда я поднялся кверху, я увидел себя, насколько мог судить, на расстоянии двенадцати ярдов от корпуса корабля. Он лежал килем вверх, бешено качаясь с боку на бок, и море во всех направлениях было совершенно взбаламучено и полно сильных водоворотов. Я нигде не видел Питерса. Бочонок из‑под ворвани плавал в нескольких футах от меня, и различные другие предметы с брига были разбросаны кругом.

Больше всего я страшился теперь акул, которые, я знал, были близко от меня. Для того чтобы помешать им, если это было возможно, приблизиться ко мне, я сильно расплескивал воду обеими руками и ногами, когда плыл к остову корабля, очень вспенивая воду. Этому средству, такому простому, я, без сомнения, и был обязан моим спасением, ибо все море кругом брига, как раз перед тем, когда он опрокинулся, так кишело этими чудовищами, что я должен был быть, да наверное и был действительно, в постоянном соприкосновении с некоторыми из них, пока подвигался вперед. По счастливой случайности, однако, я благополучно достиг бока судна, хотя совершенно обессилев от тех чрезмерных движений, которые я делал, и никогда не смог бы взобраться на него, если бы не подоспевшая вовремя помощь Питерса, который, к моей великой радости, появился вдруг (он взобрался с противоположной стороны корпуса к килю) и бросил мне конец веревки – одной из тех, которые были привязаны к гвоздям.

Едва мы избежали этой опасности, как внимание наше было привлечено другой страшной неминуемой бедой, а именно – страхом голодной смерти. Весь наш запас провизии был унесен за борт, несмотря на все наши предосторожности и старания сохранить его, и, не видя хотя бы отдаленной возможности достать что‑нибудь еще, мы оба предались отчаянию, громко плача, как дети, и не пытаясь утешать один другого. Такую слабость трудно понять, и тем, кто никогда не был в такого рода положении, это, без сомнения, покажется неестественным, но нужно припомнить, что ум наш был совершенно расстроен долгим рядом лишений и ужасом, которому мы подвергались, и что в это время на нас нельзя было смотреть как на существа разумные. В последующих опасностях, таких же больших, если не больших, я боролся смело против всех зол моего положения, и Питерс, как будет видно, выказал философский стоицизм, почти такой же невероятный, как теперешняя ребяческая его глупость и распущенность, – временное умственное помрачение давало себя знать.

То, что бриг опрокинулся, а также последствия этого, то есть потеря вина и черепахи, не сделали бы в действительности наше положение более бедственным, чем раньше, если бы не исчезновение простынь, которые до сих пор служили нам для собирания дождевой воды, и кувшина, в котором мы сохраняли ее, собравши, ибо мы нашли, что все днище на два или на три фута от шпангоута до киля, вместе с самым килем, было покрыто густым слоем уткородок[3], которые оказались превосходной и очень питательной пищей. Таким образом в двух важных отношениях происшествие, которое так ужасно испугало нас, принесло скорее пользу, чем ущерб; оно явило нам запас пищи, которой, пользуясь ею умеренно, мы не могли бы исчерпать в целый месяц, и в значительной степени содействовало улучшению нашего положения, ибо нам стало теперь гораздо более спокойно и опасность сделалась бесконечно меньшей, чем прежде.

Однако же трудность получать воду заслонила от нас всю благодетельность перемены нашего положения. Чтобы быть готовыми воспользоваться, насколько возможно, каким‑нибудь дождем, если бы он пошел, мы сняли с себя рубашки, дабы применить их, как мы это делали с простынями, не надеясь, конечно, добыть таким образом, даже при самых благоприятных обстоятельствах, и полчетверти пинты за раз. Признаков тучи не показалось за этот день, и пытки жажды были для нас почти нестерпимыми. Ночью Питерс смог заснуть тревожным сном приблизительно на один час, мне же мои страдания не позволяли сомкнуть глаз хотя бы на минуту.

Августа 5‑го. Сегодня поднявшийся легкий ветер прогнал нас через огромное количество водорослей, среди них нам посчастливилось найти одиннадцать маленьких крабов, которые составили для нас несколько чудесных блюд. Так как их скорлупа была совсем мягкой, мы съели их целиком и нашли, что они гораздо менее вызывали жажду, чем уткородки. Не видя признака акул среди водорослей, мы решились выкупаться и оставались в воде от четырех до пяти часов, в продолжение какового времени мы испытывали очень значительное уменьшение жажды. Очень освежились и провели ночь немного более спокойно, чем раньше, немного соснув.

Августа 6‑го. В этот день мы были осчастливлены сильным и продолжительным дождем, который длился приблизительно от полудня до сумерек. Теперь мы горько сожалели о потере нашего кувшина и бутыли, ибо, несмотря на малую возможность собирать воду, мы могли бы наполнить один сосуд, если даже не оба. Теперь же мы должны были ограничиться тем, что удовлетворяли нашу ненасытную жажду, заставляя наши рубашки пропитываться водой и потом выжимая их так, чтобы благодатная влага лилась нам в рот. В этом занятии мы провели целый день.

Августа 7‑го. Как раз на рассвете мы оба в одно и то же мгновение заметили парус с восточной стороны, он явно направлялся к нам! Мы приветствовали это лучезарное явление долгим, хотя и слабым, вскриком восторга и начали тотчас же делать разные сигналы, какие только были в нашей власти, размахивая в воздухе рубашками, прыгая так высоко, как нам только позволяло состояние нашей слабости, и даже крича изо всей силы наших легких, хотя корабль находился на расстоянии не менее пятнадцати миль. Однако он все продолжал приближаться к остову судна, и мы чувствовали, что если он будет держаться своего настоящего пути, он должен был неизбежно подойти к нам так близко, что заметил бы нас. Около часу спустя, после того как мы впервые увидели его, мы ясно могли рассмотреть людей на его палубе. Это была длинная, низкая шхуна, имевшая сильно уклонистые мачты на задней стороне, с черным бортом напереди, и по‑видимому, была полна матросами. Теперь мы были встревожены, ибо нам трудно было представить себе, чтобы она могла не заметить нас, и боялись, что она намеревалась предоставить нам погибать – деяние сатанинской жестокости, каковое, при всем том, что оно может показаться столь невероятным, не раз совершалось на море при обстоятельствах весьма похожих и существами, которые считаются принадлежащими к человеческому роду[4].

В этом случае, однако, благодаря Богу, нам было предназначено обмануться более счастливо, ибо вскоре мы заметили внезапное движение на палубе незнакомого судна, которое тотчас после этого подняло британский флаг и, держа круто к ветру, стало править прямо на нас. Полчаса спустя мы находились уже в его каюте. Это была «Джэн Гай» из Ливерпуля под командой капитана Гая, назначенная к ловле тюленей и торговому путешествию в Южные моря и в Тихий океан.

Глава четырнадцатая

«Джэн Гай» была красивого вида стеньговой шхуной в сто восемьдесят тонн. Она была необыкновенно обостренной в передней своей части и, идя по ветру при более или менее хорошей погоде, была быстрейшим парусным судном, какое я когда‑либо видел. Ее качества, однако же, как просто морской лодки не были такими хорошими, и ее посадка в воде была слишком глубока для того промысла, к которому она предназначалась. Для этой особой службы было желательно больших размеров судно и соразмерно более легкой посадки в воде – скажем, судно от трехсот до трехсот пятидесяти тонн. Оно должно было быть оснащено как барк и в других отношениях совершенно отличаться по своему строению от обычных кораблей Южных морей. Безусловно необходимо, чтобы судно было хорошо вооружено. Оно должно иметь, скажем, десять‑двенадцать двенадцатифунтовых карронад и две‑три длинные двенадцатифунтовые пушки, с медными мушкетонами и водоупорными ящиками для каждого верха. Его якоря и канаты должны быть гораздо большей силы, чем это потребно для какого‑либо из других разрядов службы, и прежде всего экипаж его должен быть при условии такого судна, какое я описал, численным и действительным не меньше, чем в пятьдесят‑шестьдесят человек, телом сильных. «Джэн Гай» имела экипаж в тридцать пять человек, все опытные моряки, и еще капитана и штурмана, но она вовсе не была так хорошо вооружена или снаряжена, как мог бы этого желать мореплаватель, знакомый с трудностями и опасностями промысла.

Капитан Гай был джентльмен с манерами чрезвычайно учтивыми и значительной опытности в южной морской торговле, которой он посвятил большую часть своей жизни. У него не хватало, однако, той энергии и, следовательно, того духа предприимчивости, которые здесь безусловно требуются. Он был совладелец судна, на котором плавал, и был обречен дискреционной властью крейсировать в Южных морях, принимая любой груз, каковой наиболее легко может попасться под руку. Он имел на борту, как это обычно в подобных плаваниях, бусы, зеркальца, фитили и трут, топоры, сечки, пилы, струги, рубанки, долота, долбила, буравчики, напилки, скобели, терпуги, молотки, гвозди, ножи, большие ножницы, бритвы, иглы, нитки, посуду, коленкор, безделушки и другие подобные предметы торговли.

Шхуна отплыла из Ливерпуля десятого июля, пересекла тропик Рака двадцать пятого на 20° западной долготы и достигла Саля, одного из Островов Зеленого Мыса, на 29°, где она запаслась солью и другими припасами, необходимыми для плавания. Третьего августа она оставила Зеленый Мыс и направилась к юго‑западу, правя к берегу Бразилии, так чтобы пересечь экватор между меридианами на 28–30° западной долготы. Это обычный путь, которым следуют суда, идущие из Европы к мысу Доброй Надежды или направляющиеся этой дорогой к Ост‑Индии. Следуя этим путем, суда избегают штилей и сильных противоборствующих течений, которые беспрерывно господствуют на побережье Гвинеи, и таким образом, в конце концов эта дорога оказывается наиболее короткой, ибо позднее никогда не бывает недостатка в западных ветрах, дабы достичь мыса. Намерение капитана Гая было сделать первую свою остановку на Земле Кергелена – вряд ли я смогу сказать почему. В тот день, когда мы были подобраны шхуной, она была против мыса Сен‑Рока, на 31° западной долготы; таким образом, когда мы были найдены, мы были отнесены с севера к югу, вероятно, не меньше чем на 25°!

На борту «Джэн Гай» с нами обращались так внимательно и с такою добротой, как того требовало наше прискорбное состояние. Недели через две, в продолжение какового времени мы продолжали направляться на юго‑восток, при легких ветрах и ясной погоде, мы оба, Питерс и я, совершенно поправились от наших лишений и ужасных страданий и начали вспоминать то, что было в прошлом, скорее как страшный сон, от которого мы, к счастью, проснулись, чем как событие, имевшее место в трезвой обнаженной действительности. С тех пор я нашел, что такого рода частичное забвение обычно создается внезапным переходом или от радости к горю, или от горя к радости – степень забвенности соразмерна со степенью различия в перемене. Таким образом, в моем собственном случае я чувствую теперь невозможным осознать полный размер злополучия, которое я претерпевал в течение дней, проведенных на остове корабля. События запомнились, не ощущения, которые эти события вызывали в то время, когда совершались. Знаю лишь, что, когда совершались они, я думал тогда, что человеческая природа не может вынести больше ничего из пытки.

Мы продолжали наше плавание в течение нескольких недель без каких‑либо происшествий большей значительности, нежели случайная встреча с китобойными кораблями, а также, еще чаще, с черными или настоящими китами, так называемыми в противоотличие от кашалотов. Эти последние, впрочем, главным образом находятся на юге от 25‑й параллели. Шестнадцатого сентября, когда мы были по соседству с мысом Доброй Надежды, шхуна встретилась с первой сколько‑нибудь сильной бурей, с тех пор как она оставила Ливерпуль. В этих областях, но более часто к югу и востоку от мыса (мы направлялись к западу) мореплавателям часто приходится противостоять бурям с севера, которые свирепствуют с великим бешенством. Эти бури всегда приносят с собою тяжелое волнение на море, и одна из самых опасных особенностей их – это мгновенная пляска кругового ветра, обстоятельство, которое почти достоверно должно возникнуть во время наибольшей силы бури. Настоящий ураган будет мчаться в известный миг с севера или с северо‑востока, в ближайшее же мгновение ни дыхания ветра не будет чувствоваться в этом направлении, между тем как с юго‑запада он придет совершенно внезапно с яростью почти непостижимой. Яркий просвет лазури к югу есть верный предвестник перемены, и суда таким образом получают возможность принять необходимые предосторожности.

Было около шести часов утра, когда ветер налетел с белым шквалом, и, как обычно, буря пришла с севера. В восемь часов она увеличилась очень сильно и нанесла на нас одно из самых устрашительных волнений моря, какие я когда‑либо видел. Все было закреплено и прилажено, насколько это возможно, но шхуна испытывала сильнейшую качку и как морское судно являла все свои худые качества, передняя часть ее погружалась в воду при каждом нырке, и с величайшей трудностью она высвобождалась из одного вала, а уж спешил другой и хоронил ее. Как раз перед закатом солнца яркий просвет, который мы высматривали, появился на юго‑западе, и через час после этого мы заметили, что малый передний парус, под которым мы шли, небрежно похлопывает о мачту. Еще две минуты, и, несмотря на все приготовления, нас швырнуло набок, словно магией, и дикий набег крутящейся пены прорвался над нами, пока мы были так наклонены. Вихрь, налетевший с юго‑запада, оказался, к счастью, не чем иным, как шквалом, и нам счастливо удалось поставить судно прямо, без потери какого‑либо мачтового дерева. Тяжелое перекрестное волнение весьма тревожило нас в течение нескольких часов после этого, но к утру мы находились почти в таком же добром состоянии, как и до начала бури. Капитан Гай полагал, что спасение его было навряд ли не чудесным.

Тринадцатого октября мы были в виду острова Принца Эдуарда, на 46°53′ южной широты, 37°46′ восточной долготы. Два дня спустя мы находились около острова Владения и в данную минуту проплывали мимо островов Крозе, на 42°59′ южной широты, 48° восточной долготы. Восемнадцатого мы достигли острова Кергелен, или острова Отчаяния, в южном Индийском океане и стали на якорь в гавани Святок, на глубине четырех саженей.

Этот остров, или скорее группа островов, расположен на юго‑востоке от мыса Доброй Надежды и отстоит от него почти на восемьсот лиг. Он был открыт впервые в 1772 году бароном Де Керполеном или Кергеленом, французом, который, думая, что эта земля образует часть обширного южного материка, привез домой весть об этом, вызвавшую в свое время большое возбуждение. Правительство, заинтересовавшись, послало барона обратно в следующем году, дабы подвергнуть новое его открытие проверочному рассмотрению, и ошибка его была обнаружена. В 1777 году капитан Кук пристал к той же группе островов и дал главному из них имя острова Отчаяния, какового названия, уж конечно, он заслуживает. Приблизившись к земле, мореплаватель, однако, мог бы предположить нечто совершенно иное, ибо скаты большей части холмов с сентября до марта одеты самой блистательной зеленью. Этот обманчивый вид создается малым растеньицем, похожим на камнеломку, оно растет в изобилии широкими прогалинами на некоторого рода распадающемся мхе. Кроме этого растения вряд ли есть какой‑нибудь признак растительности на острове, если мы исключим некоторую грубую сочную траву около бухты, некоторые лишаи и кустарник, имеющий сходство с капустой, которая проросла, и отличающийся острым и терпким вкусом.

Лик страны холмистый, хотя ни один из холмов не может быть назван высоким. Их вершины всегда покрыты снегом. Там есть несколько гаваней, из них гавань Святок наиболее удобная. Это первая бухта, с которой встречаешься на северо‑восточной стороне острова, после того как обогнул мыс Франсуа, который образует северный берег и своими особенными очертаниями помогает различить гавань. Выдающаяся часть образует высокий утес, через него тянется большое отверстие, образуя естественный свод. Вход находится на 48°40′ южной широты, 69°6′ восточной долготы. Когда в него войдешь, можно благополучно бросить якорь под защитой нескольких небольших островов, образующих достаточную ограду от всех восточных ветров. Продвигаясь от этой стоянки к востоку, вы прибываете в Осиную бухту, находящуюся при входе в гавань. Это небольшой водоем, совершенно замкнутый сушей, к которой вы можете идти, имея четыре сажени глубины, и бросить якорь, имея от десяти до трех саженей воды и плотное глинистое дно. Корабль может стоять здесь в наилучшей обеспеченности, без какого‑либо риска, круглый год. К западу при входе в Осиную бухту находится небольшой источник превосходной воды, каковую можно легко получать.

На острове Кергелена еще можно находить мохнатых и шерстистых тюленей, и там изобилуют морские слоны. Оперенные племена находятся там в большом числе. Изобилуют пингвины, и имеется их там четыре разнствующие разряда. Царский пингвин, так называемый благодаря его росту и красивому оперению, самый большой. Верхняя часть тела обычно серая, иногда сиреневого оттенка; нижняя часть чистейшей белизны, какую только можно вообразить. Голова лоснисто‑блистательно черная, ноги также. Главная красота оперения, однако, состоит в двух широких полосах золотого цвета, которые идут вдоль от головы к груди. Клюв длинный и гвоздичного цвета или ярко‑алого. Эти птицы ходят, держась прямо, с осанкою статной. Они держат голову высоко, крылья же их поникают ниц, как две руки, и так как хвост выступает из тела на одной линии с верхней частью ног, сходство с человеческой фигурой весьма поразительно и может обмануть зрителя при случайном беглом взгляде или в сумеречном вечере. Царские пингвины, которых мы нашли на земле Кергелена, были несколько больше по размерам, чем гусь. Другие разряды пингвинов суть так называемые фаты, глупыши и грачи, они гораздо меньше, менее красивы в оперении и отличествуют в других отношениях.

Кроме пингвинов, здесь находятся также разные другие птицы, среди них могут быть упомянуты морские курочки, голубые глупыши, чирки, обыкновенные утки, куры порта Эгмонта, бакланы, капские голуби, буревестники, морские ласточки, чагравы, океанские чайки, цыплята Матери Кэри, гуси Матери Кэри[5], или большие глупыши, и, наконец, альбатрос.

Большой глупыш таких же размеров, как обыкновенный альбатрос, и он хищный. Его часто зовут орланом, или морским орлом. Эти глупыши совсем не робки, и, если их надлежащим образом приготовить, это вкусная пища. Пролетая, они иногда реют совсем близко от поверхности воды с распростертыми крыльями, которыми они, по‑видимому, совершенно не двигают и как будто бы никак ими не пользуются.

Альбатрос – одна из самых больших и горячих птиц Южных морей. Он принадлежит к разряду морских рыболовов, схватывает свою добычу на лету, никогда не прибывая на сушу, кроме как для выведения птенцов. Между этой птицей и пингвином существует самая своеобразная дружба. Их гнезда строятся с большим единообразием, по плану, договоренному между двумя этими птичьими разрядами, – гнездо альбатроса помещается в средоточии небольшого квадрата, образованного гнездами четырех пингвинов. Мореплаватели согласно называют соединение таких лагерей воспитательный поселок. Эти места выводков часто были описаны, но, так как читатели мои, может быть, не все знакомы с такими описаниями и так как я потом буду иметь случай говорить о пингвине и альбатросе, будет не неуместно сказать что‑нибудь об их способе построения гнезда и образе жизни.

Когда наступает пора выводить птенцов, птицы собираются в огромном числе и в течение нескольких дней, по‑видимому, обсуждают, какой надлежит дать делу ход. Наконец они приступают к действию. Выбирается ровное место надлежащих размеров, обычно три‑четыре акра, и так близко от моря, как только возможно, однако же вне пределов его досягаемости. Место выбирается в соображении ровности почвы и предпочитается такое, которое наименее загромождено камнями. Как только это установлено, птицы поступают в согласии и действуют, по‑видимому, руководимые одним умом, дабы наметить с математической точностью либо квадрат, либо какой другой параллелограмм, насколько это может наилучше соответствовать природе почвы, и как раз достаточных размеров, чтобы легко вместить всех собравшихся птиц, и не больше – эта подробность, как кажется, рассчитана на то, чтобы предупредить прием будущих бродяг, которые не участвовали в работе построения поселка. Одна сторона стана, таким образом намеченного, идет параллельно с краем воды и оставляется открытой для входа и выхода.

Определив границы места вывода птенцов, поселенцы начинают теперь очищать почву от всякого рода мусора, подбирая камень за камнем, унося их за пределы намеченных линий и кладя как раз на границах, дабы образовать некую стену на трех сторонах суши. Как раз внутри этой стены образуется ровная и гладкая дорожка от шести до восьми футов ширины, простирающаяся вокруг поселка, – она служит, таким образом, для всех местом прогулки.

Ближайшее, что делается, это разделение всего отмеченного пространства на небольшие квадраты, в точности равные по размерам. Это делается через проведение узких тропинок, очень ровных и пересекающих одна другую под прямым углом на всем протяжении места вывода птенцов. На каждом пересечении этих тропинок устроено гнездо альбатроса, гнездо же пингвина в центре каждого квадрата – таким образом, каждый пингвин окружен четырьмя альбатросами, и каждый альбатрос одинаковым числом пингвинов. Гнездо пингвина состоит из ямки в земле, очень неглубокой и как раз достаточной только для того, чтобы единственное яйцо пингвина не укатилось. Альбатрос несколько менее прост в своем устроении, он воздвигает холмик приблизительно в один фут вышины, два фута в диаметре. Этот холмик делается из земли, морских водорослей и раковин. На вершине его он строит себе гнездо.

Птицы прилагают особенное старание к тому, чтобы никогда не оставлять ни на одно мгновение своих гнезд незанятыми во время высиживания яиц или даже до тех пор, пока птенцы не сделаются достаточно сильными, чтобы самим о себе заботиться. В то время как самец отсутствует и ищет в море пищи, самка выполняет свои обязанности, и лишь по возвращении своего сотоварища она дерзает отлучиться. Яйца никогда не остаются неприкрытыми – в то время как одна птица оставляет гнездо, другая садится на ее место. Эта предосторожность сделалась необходимой благодаря воровским наклонностям, господствующим в воспитательном поселке, жители которого без зазрения совести похищают друг у друга яйца при каждом удобном случае.

Хотя есть воспитательные поселки, в которых пингвин и альбатрос составляют единственное население, однако в большей их части можно встретить много разных океанских птиц, которые все пользуются преимуществами гражданства и помещают свои гнезда там и сям, где только могут найти место, никогда, однако, не посягая на стоянки более крупных разрядов. Вид таких поселков, если глянуть на них издали, чрезвычайно своеобразен. Весь воздух как раз над поселением затемнен огромным числом альбатросов (перемешанных с более мелкими племенами), которые беспрерывно вьются над ним, то направляясь к океану, то возвращаясь домой. В то же самое время можно наблюдать толпу пингвинов, одни ходят туда и сюда по узким переулкам, другие выступают с военной выправкой, столь свойственной им, вкруг места общей прогулки, что опоясывает воспитательный поселок. Словом, как бы мы ни взглянули, ничто не может быть столь удивительно, как дух размышления, выявляемый этими оперенными существами, и ничто, конечно, не может быть лучше рассчитано на то, чтобы вызвать размышление в каждом благопорядочном человеческом уме.

В утро после нашего прибытия в гавань Святок главный штурман, мистер Паттерсон, взял лодки и (хотя пора была несколько ранняя) отправился на поиски тюленей, оставив капитана и юного его родственника на одном месте бесплодной земли к западу, ибо у них было некоторое дело, о котором в точности я не мог ничего разузнать, что‑то касавшееся внутренней части острова. Капитан Гай взял с собой бутылку, в которой было какое‑то запечатанное письмо, и направился с того места, где его высадили на берег, к одному из высочайших находившихся там утесов. Вполне вероятно, что намерением его было оставить письмо на этой высоте для какого‑нибудь судна, которое, как он ожидал, должно было прийти после него. Как только мы потеряли его из виду, мы направили наше крейсерование (Питерс и я, мы были в лодке штурмана) вкруг побережья, высматривая тюленей. Этим мы были заняты недели три и осмотрели с большим тщанием каждый уголок и закоулок не только на земле Кергелена, но и на нескольких небольших островах по соседству. Труды наши, однако, не были увенчаны каким‑либо значительным успехом. Мы видели очень много пушных тюленей, но они были чрезвычайно боязливы, и с самыми великими усилиями мы смогли добыть лишь триста пятьдесят шкур всего‑навсего. Морские слоны были в изобилии, особенно на западном побережье острова, но из них мы убили лишь два десятка, и это с большим трудом. На меньших островах мы нашли значительное число мохнатых тюленей, но не тревожили их. Мы вернулись на шхуну одиннадцатого, где нашли капитана Гая и его племянника, который рассказал нам всякие ужасы о внутренней части острова, изобразив его как одну из самых угрюмых и совершенно бесплодных стран, какие только есть в мире. Они оставались на острове две ночи благодаря некоторому недоразумению со вторым штурманом касательно посылки малого гребного судна со шхуны, дабы взять их.

Глава пятнадцатая

Двенадцатого мы отплыли из гавани Святок, возвращаясь по нашему пути к западу и оставляя остров Мариона, один из островов группы Крозэ, с левой стороны судна. Потом мы миновали остров Принца Эдуарда, оставляя его тоже влево; затем, правя более на север, через пятнадцать дней мы достигли островов Тристан‑да‑Кунья, на 37°8′ южной широты и 12°8′ западной долготы.

Эта группа, так хорошо известная теперь и состоящая из трех круговых островов, была впервые открыта португальцами, а позднее ее посетили голландцы в 1643 году и французы в 1767-м. Три острова вместе составляют треугольник и отстоят один от другого приблизительно на десять миль, оставляя между собою открытые широкие проходы. Местность на всех них очень возвышенная, особенно на так называемом острове Тристан‑да‑Кунья. Это самый большой из всех, он имеет пятнадцать миль в окружности и настолько возвышен, что в ясную погоду его можно видеть на расстоянии восьмидесяти‑девяноста миль. Часть местности к северу поднимается более чем на тысячу футов перпендикулярно морю.

Плоскогорье на этой вышине простирается назад приблизительно к середине острова, и от этого плоскогорья поднимается возвышенный конус, подобный верхушке Тенерифе. Нижняя часть этого конуса покрыта деревьями значительных размеров, но верхняя часть являет из себя обнаженную скалу, обыкновенно скрытую облаками и покрытую снегом в продолжение большей части года. Вокруг острова нет отмелей или других опасностей, ибо берег удивительно приглубый и вода глубока. На северо‑западной стороне есть залив с отлогим берегом черного песка, где легко причалить лодке, если только дует южный ветер. Здесь можно достать превосходную воду в большом количестве, а также ловить треску и другую рыбу багром и на удочку.

Следующий по величине остров и самый западный из группы, это так называемый Неприступный. Его точное положение 37°17′ южной широты и 12°24′ восточной долготы. Он имеет семь или восемь миль в окружности и со всех сторон являет лик неприступный и крутой. Его вершина совершенно плоская, и вся местность бесплодна, ибо на ней ничего не растет, кроме нескольких хилых кустарников.

Соловьиный остров, самый маленький и самый южный, находится на 37°26′ южной широты и 12°21′ западной долготы. На уровне его южной оконечности есть высокий риф из скалистых островков; несколько подобных же островков видны к северо‑востоку. Почва неровная и бесплодная, и глубокая долина отчасти разделяет его.

Берега этих окрестных островов в надлежащую пору года изобилуют морскими львами, морскими слонами, волосатыми и пушными тюленями, вместе с большим разнообразием океанских птиц. Киты также часто встречаются поблизости. Благодаря той легкости, с которой ловили здесь раньше зверей, группа этих островов была много посещаема со времени ее открытия. Голландцы и французы бывали здесь в очень ранний период. В 1790 году капитан Паттен корабля «Промышленность» из Филадельфии пристал к острову Тристан‑да‑Кунья. где он оставался семь месяцев (от августа 1790 до апреля 1791) для собирания тюленьих шкур. За это время он собрал не менее чем пять тысяч шестьсот штук и говорил, что без труда в три недели нагрузил бы огромный корабль жиром. Когда он прибыл туда, там не было четвероногих, за исключением нескольких диких коз; теперь остров изобилует всеми нашими лучшими домашними животными, которые постепенно были привозимы мореплавателями.

Я предполагаю, что немного спустя после посещения капитана Паттена капитан американского брига «Бэтси», Колькун, пристал к самому большому острову для подкрепления. Он насадил лук, картофель, капусту и много других овощей, которые теперь находятся там в большом количестве.

В 1811 году некий капитан Гэйвуд посетил Тристан. Он встретил здесь трех американцев, которые обитали на островах для изготовления тюленьих шкур и масла. Имя одного из них было Джонатан Ламберт, и он называл себя повелителем страны. Он расчистил и обработал около шестидесяти акров земли и направил все свое внимание на разведение кофейного дерева и сахарного тростника, которыми снабдил его американский посол из Рио‑де‑Жанейро. Под конец это поселение, однако, было оставлено, и в 1817 году острова были взяты британским правительством, которое для этой цели послало отряд с мыса Доброй Надежды. Однако англичане не продержались здесь долго; но, после того как страна была очищена как британское владение, две‑три английские семьи поселились здесь независимо от правительства. Двадцать пятого марта 1824 года «Бервик» капитана Джеффри, выехавший из Лондона к Вандименовой земле, прибыл в это место, где он нашел англичанина по имени Глэсс, бывшего ранее капралом британской артиллерии. Он притязал на титул главного губернатора и имел под своим ведением двадцать одного мужчину и трех женщин. Он дал очень благоприятный отчет о здоровых свойствах климата и плодородии почвы. Население занималось главным образом собиранием тюленьих шкур и жира морских слонов, этим они торговали с мысом Доброй Надежды, ибо Глэсс имел небольшую шхуну. Во время нашего прибытия губернатор еще находился там, но его маленькая община разрослась, на Тристане было пятьдесят шесть человек, не считая небольшого поселка из семи человек на Соловьином острове. Нам нетрудно было достать всевозможного рода запасы, в которых мы нуждались, – там были овцы, свиньи, телята, кролики, домашняя птица, козы, всякая рыба и овощи, в большом изобилии. Бросив якорь совсем вблизи большого острова, на восемнадцати саженях, мы взяли на борт все, что нам было нужно, без какого‑либо затруднения. Капитан Гай купил также у Глэсса пятьсот тюленьих шкур и немного слоновой кости. Мы пробыли здесь неделю, в продолжение которой преобладали ветры с севера и запада и погода была несколько туманная. Пятого ноября мы отплыли к юго‑западу с целью окончательно расследовать группу островов, называемую Аврора, относительно существования каковой было много различествующих мнений.

Говорят, острова эти были открыты с 1762 года командиром корабля «Аврора». В 1790 капитан Мануэль де Оярвидо на корабле «Принцесса», принадлежавшем Королевской компании Филиппинских островов, проплыл, как он утверждал, прямо среди них. В 1794 году испанский корвет «Дерзновенный» отплыл с целью определить их точное положение, и в одном отчете, напечатанном Королевским гидрографическим обществом в Мадриде в 1809 году, в следующих словах говорится об этой экспедиции: «Корвет «Дерзновенный» сделал все нужные наблюдения, находясь в непосредственной близости с двадцать первого по двадцать седьмое января, и вымерил хронометром различие долгот между этими островами и портом Соледад на Малуинах. Островов этих три; они приблизительно на одном меридиане, средний скорее ниже, а другие два можно видеть на расстоянии девяти лиг». Наблюдения, сделанные на борту «Дерзновенного», дают следующие указания относительно точного положения каждого острова. Самый северный остров находится на 52°37′24″ южной широты, 47°43′15″ западной долготы, средний остров на 53°2′40″ южной широты, 47°55′15″ западной долготы; а самый южный на 53°15′22″ южной широты, 47°57′15″ западной долготы.

Двадцать седьмого января 1820 года капитан Джэмс Ведделл британского флота отплыл из Земли Стэтен также для поисков Авроры. Он доложил, что сделал самые тщательные изыскания и прошел не только по тем самым местам, которые указаны командиром «Дерзновенного», а и во всех направлениях вблизи этих мест, но не мог заметить никаких признаков земли. Эти противоречивые указания побудили других мореплавателей отыскивать эти острова; и странно сказать, в то время как некоторые проследовали по каждому дюйму моря там, где, в предположении, они должны были находиться, не находя их, было немало и таких, которые утверждали положительно, что видели их и даже были совсем близко от их берегов. Намерением капитана Гая было сделать решительно все, что было в его власти, чтобы выяснить вопрос, столь странно спорный[6].

Мы продолжали наш путь между югом и западом с переменной погодой до двадцатого того же месяца, и тут мы очутились на том именно месте, о котором идет речь, ибо мы были на 53°15′ южной широты, 47°58′ западной долготы – то есть очень близко от пункта, указанного как положение самого южного из группы островов. Не замечая ни признака земли, мы продолжали путь к западу, по 53‑й параллели к югу до меридиана на 50° к западу. Потом мы дошли к северу до параллели 52° южной широты, затем мы повернулись к западу и держались нашей параллели, на двойной высоте, утро и вечер, и высоты меридиана планет и луны. Дойдя таким образом на восток к меридиану западного берега Георгии, мы держались этого меридиана, пока не достигли широты, от которой мы вышли. Тогда мы избрали диагональные пути один за другим через все протяжение моря, точно означенного, имея постоянное наблюдение на вершине мачты и повторяя наше наблюдение с величайшей тщательностью в продолжение трех недель, в каковое время погода была удивительно приятная и ясная, без какого бы то ни было тумана. Конечно, мы были вполне убеждены, что, хотя острова, может быть, и существовали поблизости когда‑нибудь раньше, теперь от них не оставалось и следа. По моем возвращении домой я узнал, что то же самое пространство было прослежено с тем же тщанием в 1822 году капитаном Джонсоном американской шхуны «Генри» и капитаном Моррэллом на американской шхуне «Оса» – и в обоих случаях с тем же самым результатом, как и у нас.

Глава шестнадцатая

Первоначальным намерением капитана Гая было, удостоверившись относительно островов Авроры, продолжать путь через Магелланов пролив и выше, вдоль западного берега Патагонии, но указания, которые он получил на Тристан‑да‑Кунья, заставили его направиться к югу в надежде встретить какие‑нибудь небольшие острова, которые, как говорили, находятся на параллели 60° южной широты, 41°20′ западной долготы. В случае если бы он не открыл этой земли, он решил, при благоприятной погоде, направиться к полюсу. Поэтому двенадцатого декабря мы отплыли в данном направлении. Восемнадцатого мы находились около места, указанного Глэссом, и крейсировали в продолжение трех дней в окрестностях, не находя никаких следов тех островов, о которых он говорит. Двадцать первого, так как погода была необычайно хорошей, мы снова поплыли к югу, решив проникнуть по этому пути возможно дальше. Прежде чем приступить к этой части моего повествования, нелишне будет для осведомления тех читателей, которые с малым вниманием следили за ходом открытий в этих областях, дать краткий отчет о нескольких, очень немногих, попытках достичь Южного полюса, которые до сих пор были сделаны. Попытка капитана Кука была первой, о которой мы имеем некоторый точный отчет. В 1772 году он направился к югу на корабле «Решимость» в сопровождении лейтенанта Фурно на корабле «Приключение». В декабре он был на 58‑й параллели южной широты, 26°57′ восточной долготы. Здесь он встретился с узкими полями сплошного льда, толщиною около восьми‑десяти дюймов, которые мчались к северо‑западу и юго‑востоку. Этот лед был в больших глыбах и так тесно он был нагроможден, что суда с большим трудом пробивали себе путь. В это же время капитан Кук предположил по большому множеству птиц, которые были видны, и по другим признакам, что он находился очень близко от земли. Он продолжал двигаться к югу (погода была чрезвычайно холодной), пока не достиг 64‑й параллели на 38°14′ восточной долготы. Здесь была приятная погода с легкими ветрами, в продолжение пяти дней термометр показывал тридцать шесть[7]. В январе 1773 года суда перешли Полуденный круг[8], но им не удалось пройти много больше вперед; ибо, достигнув 67°15′ широты, они нашли, что дальнейшее движение задержано великим нагромождением льда, который простирался вдоль южного горизонта так далеко, как только мог достать взгляд. Лед этот был очень разнообразного вида, и некоторые огромные полосы его простирались на мили, образуя плотную громаду, поднимающуюся на восемнадцать‑двадцать футов над водой. Время года было позднее, и, не имея надежды оплыть кругом эти препятствия, капитан Кук с сожалением вернулся назад.

Герхард Меркатор.

Карта северного полярного региона, 1595 г.

В следующем ноябре они возобновили свои изыскания в Полуденных морях. На 59°40′ южной широты он встретил сильное течение по направлению к югу. В декабре, когда суда находились на 67°31′ широты, 142°54′ западной долготы, холод был чрезвычайный с сильным ветром и туманом. Здесь также птицы были в большом количестве; альбатросы, пингвины и в особенности глупыши. На 70°23′ широты встретились какие‑то большие острова изо льда, а немного спустя были замечены облака на юге, снежной белизны, указывавшие на близость ледяных пространств. На 71°10′ широты, 106°54′ западной долготы мореплаватели были остановлены, как и раньше, огромным замерзшим пространством, которое заполняло всю линию южного горизонта. Северная сторона этого пространства была неровная и изломана, и так крепко льдины были сцеплены, что были совершенно непроходимы, простираясь на милю к югу. За этим замерзшая поверхность на некоторое расстояние была сравнительно гладкой, пока она не кончалась на самом заднем плане гигантскими рядами ледяных гор, которые громоздились одна над другой. Капитан Кук заключил, что это огромное поле достигало до Южного полюса или прилегало к какому‑нибудь материку. Мистер Д. Н. Рэйнолдс, которому большими стараниями и настойчивостью удалось наконец снарядить национальную экспедицию, частью для исследования этих областей, говорит следующее о попытке корабля «Решимость»: «Мы не удивляемся тому, что капитану Куку не удалось пройти дальше 71°10′, но мы удивлены, что он достиг этого пункта через меридиан 106°54′ западной долготы. Земля Палмера лежит южнее Шетланда на 64° широты и простирается на юго‑запад дальше, чем проникал до сих пор кто‑либо из мореплавателей. Кук находился перед этой землей, когда его движение вперед было остановлено льдом, который, мы опасаемся, всегда будет там в столь раннее время года, как шестое января, – и мы не будем удивлены, если часть описанных ледяных гор прилегает к главной массе земли Палмера или другим каким‑либо частям суши, лежащим дальше к югу и западу».

В 1803 году капитан Крузенштерн и капитан Лисянский были посланы русским императором Александром для кругосветного плавания. Стараясь плыть к югу, они не прошли дальше 59°58′ широты, 70°15′ западной долготы. Здесь они встретили сильные течения к востоку. Китов было тут много, но льда они не видали. Относительно этого путешествия мистер Рэйнолдс замечает, что, если бы Крузенштерн прибыл туда, где он был, в более раннее время года, он должен был бы встретить лед – был март, когда он достиг упомянутой широты. Господствующие тогда ветры, дувшие с юга и запада, вспомогаемые течениями, занесли полосы льда в эту ледяную область, ограниченную на севере Георгией, на востоке Сандвичевыми островами и Южными Оркнейскими, а на западе Южными Шетландскими островами.

В 1822 году Джэмс Ведделл, капитан британского флота, с двумя малыми судами проник дальше к югу, чем кто‑либо из прежних мореплавателей, и к тому же не встретив каких‑либо необычайных трудностей. Он сообщает, что, хотя он часто был задерживаем льдами до того, как достиг 72‑й параллели, теперь, достигнув ее, он не видел ни куска льда и, дойдя до 74°15′ широты, он не встретил ледяных пространств, а только три ледяных острова. Немного странно, что хотя здесь была видна масса птиц и были другие обычные признаки земли, и что хотя на юге от Шетландских островов, с наблюдательного пункта на вершине мачты, были видны неизвестные берега, простиравшиеся к югу, Ведделл опровергает ту мысль, что в полярной южной области есть земля.

Одиннадцатого января 1823 года капитан американской шхуны «Оса» Бенджамин Моррэлл отплыл с земли Кергелена, имея в виду проникнуть к югу возможно дальше. Первого февраля он находился на 64°52′ южной широты, 118°27′ восточной долготы. Следующий отрывок от этого числа взят из его дневника: «Ветер вскоре посвежел, возросши до одиннадцатиузлового бриза, и мы воспользовались этим случаем, чтобы направиться к западу; однако мы были убеждены, что, чем дальше мы будем к югу за 64° широты, тем менее нам придется опасаться льдов, мы направились немного к югу, пока не перешли Полуденного круга и очутились на 69°15′ восточной широты. На этой широте не было никаких ледяных пространств, а было видно лишь несколько ледяных островков».

Под числом четырнадцатого марта я нахожу также следующую запись: «Море было теперь совсем свободно от ледяных пространств, здесь было видно не более двенадцати ледяных островков. При этом температура воздуха и воды была по крайней мере на тринадцать градусов выше (теплее), чем она когда‑либо была между 60‑й и 62‑й параллелью к югу. Мы находились теперь на 70°14′ южной широты, и температура воздуха была сорок семь, а в воде сорок четыре. При этом положении я нашел изменение в 14°27′ к востоку по азимуту. Я несколько раз переплывал за Полуденный круг на различных меридианах и неизменно находил, что температура воздуха и воды становилась все более и более теплой, чем дальше я двигался вперед за 65° южной широты, и что изменение уменьшалось в той же пропорции. Пока я находился севернее этой широты – скажем, между 60° и 65° к югу, – часто мы с большим трудом могли найти путь для судна между огромных и неисчислимых ледяных островов, из них некоторые имели от одной до двух миль в окружности и были более чем на пятьсот футов над поверхностью воды».

Почти не имея топлива и воды и без надлежащих инструментов, капитан Моррэлл, ввиду того также, что было позднее время года, принужден был теперь вернуться назад, не пытаясь двигаться дальше к западу, хотя совершенно открытое море лежало перед ним. Он выразил мнение, что если бы не эти побеждающие соображения, которые заставили его вернуться, он мог бы достичь если не самого полюса, то хотя 85‑й параллели. Я несколько подробно остановился на этом предмете для того, чтобы читатели имели случай видеть, насколько эти представления были подтверждены моим собственным последующим опытом.

В 1831 году капитан Бриско на службе у господ Эндерби, собственников китобойных судов в Лондоне, выехал на бриге «Резвый» к Южным морям в сопровождении куттера «Тула». Двадцать восьмого февраля, находясь на 66°30′ южной широты, 47°13′ восточной долготы, он увидал землю и «ясно различил сквозь снег черные вершины ряда гор, которые простирались на восток‑юго‑восток». Он оставался по соседству с ними в продолжение всего следующего месяца, но не мог подойти ближе к берегу, чем на десять лиг, благодаря бурной погоде. Найдя невозможным продолжать дальше открытия в это время года, он вернулся к северу, чтобы перезимовать на Вандименовой земле.

В начале 1832 года он опять продолжал путь к югу, и четвертого февраля показалась земля на юго‑востоке на 67°15′ широты, 69°29′ западной долготы. Вскоре оказалось, что это был остров около выдававшейся части земли, которую он открыл раньше. Двадцать первого того же месяца ему удалось пристать к этой последней, и он вступил во владение ею именем Вильгельма IV, назвав ее островом Аделаиды в честь английской королевы. Когда эти подробности были доложены Королевскому географическому обществу в Лондоне, им было вынесено заключение, «что это непрерывная линия земли, которая тянется от 47°30′ восточной долготы до 69°29′ западной долготы на параллели от 66° до 67° южной широты». Относительно этого заключения мистер Рэйнольдс замечает: «С правильностью этого мы ни в каком случае не можем согласиться; также открытие Бриско равно совсем не подтверждает такого заключения. Как раз в этих границах Ведцелл продолжал идти на юг по меридиану к востоку Георгии, Сандвичевой земли, Южных Оркнейских и Шетландских островов». Мой собственный опыт, как будет найдено, самым прямым образом доказывает ошибочность заключения, к которому пришло Географическое общество.

Это все главные попытки, которые были сделаны, чтобы проникнуть до возможно более высокой южной широты, и теперь можно будет видеть, что до путешествия «Джэн» оставалось около 300° долготы, через которые Полуденный круг не был пересечен вовсе. Конечно, огромная область открытий лежала перед нами, и с чувством напряженного интереса я услышал, как капитан Гай высказал свое решение смело двигаться вперед к югу.

Глава семнадцатая

В течение четырех дней после того, как мы оставили поиски островов Глэсса, мы держались в направлении к югу, не встречая совершенно никакого льда. В полдень двадцать шестого мы находились на 63°23′ южной широты, 41°25′ западной долготы. Теперь мы увидели несколько больших ледяных островов и цельную полосу льда, хотя не очень больших размеров. Ветры преимущественно дули с юго‑востока или северо‑востока, но очень слабо. Когда же дул западный ветер, что бывало редко, он неизменно сопровождался шквалом и дождем. Каждый день шел снег, то больше, то меньше. Термометр двадцать седьмого был на тридцати пяти.

Января 1‑го 1828 года. Этот день мы были совсем стеснены льдами, и будущее наше представлялось совершенно безнадежным. Сильная буря держалась в продолжение всего предполуденья с северо‑востока и несла льдины к рулю и подзору с таким бешенством, что все мы боялись последствий этого. К вечеру буря еще продолжала свирепствовать, огромное поле льда перед нами отделилось, и нам удалось с помощью парусов проложить себе путь сквозь льдины меньших размеров в открытую воду за ними. Когда мы приближались к этому пространству, мы постепенно подняли паруса и, под конец выбравшись совсем, легли в дрейф с одним зарифленным передним парусом.

Января 2‑го. Погода была теперь довольно хорошей. В полдень мы находились на 69°10′ южной широты, 42°20′ западной долготы, пройдя Полуденный круг. На юге виднелось совсем мало льда, хотя большие ледяные поля лежали за нами. В этот день мы приспособили прибор для измерения глубины, употребив большой железный котел, который мог выдержать двадцать галлонов, и веревку в двести саженей. Мы увидели, что течение было к северу и скорость около четверти мили в час. Температура воздуха была теперь около тридцати трех. Здесь мы увидели изменение в 14°28′ к востоку по азимуту.

Января 5‑го. Мы все еще подвигались к югу без особенно больших препятствий. В это утро, однако, находясь на 73°15′ восточной широты, 42°10′ западной долготы, мы опять должны были остановиться перед огромным пространством плотного льда. Тем не менее к югу мы видели свободную воду и были уверены, что в конце концов нам удастся достигнуть ее. Правя к востоку вдоль края плавучего поля, мы подошли наконец к проходу около мили шириной, через каковой проплыли на закате солнца, несколько уклонившись от нашего пути. Море, в котором мы теперь находились, было густо покрыто ледяными островками, но на нем не было ледяных полей, и мы двигались смело вперед, как и раньше. Холод, казалось, не усилился, хотя снег шел очень часто, а иногда бывал очень сильный шквал с градом. Огромные стаи альбатросов в этот день пролетали над шхуной, направляясь с юго‑востока на северо‑запад.

Января 7‑го. Море еще оставалось достаточно открытым, так что мы без труда могли продолжать наш путь. На западе мы увидели несколько ледяных гор невероятных размеров и после полудня прошли очень близко мимо одной, вершина которой имела не менее четырехсот саженей от поверхности океана. Ее окружность в основании была, наверное, в три четверти лиги, и несколько потоков воды неслось из расщелин по ее склонам. Два дня остров этот был перед нашими глазами, и потом мы лишь потеряли его в тумане.

Января 10‑го. Мы имели несчастие этим ранним утром потерять одного человека, упавшего за борт. Это был американец по имени Питерс Реденбург, уроженец Нью‑Йорка, он был одним из самых лучших матросов на борту шхуны. Когда он шел по корабельному носу, он поскользнулся и упал между двух ледяных глыб, чтобы больше уже никогда не встать. В полдень этого дня мы были на 78°31′ широты, 40°15′ западной долготы. Холод был теперь чрезвычайный, и постоянно налетал шквал с градом с севера и востока. В этом направлении также мы видели еще более огромные ледяные горы, и весь горизонт к востоку оказался загроможденным ледяными полями, которые вздымались рядами, громада над громадой. К вечеру проплыл мимо лес, несшийся по течению, и большое количество птиц пролетело над нами, среди них были буревестники, глупыши, альбатросы и большие птицы с ярко‑синим оперением. Изменение здесь по азимуту было меньше, чем оно было раньше перед нашим пересечением Полуденного круга.

Января 12‑го. Наш проход к югу был опять сомнителен, ибо ничего не было видно по направлению к Полюсу, кроме как будто неограниченной ледяной полосы, за которой вздымались настоящие горы зубчатого льда, одна горная пропасть мрачно возносилась над другой. До четырнадцатого мы держались к западу в надежде найти какой‑нибудь проход.

Января 14‑го. В утро мы достигли западной конечности поля, которое задерживало нас, и, обойдя его с наветренной стороны, вышли в открытое море без единого куска льда. Измеряя воду на двести саженей, мы нашли здесь течение, направляющееся к югу со скоростью полмили в час. Температура воздуха была сорок семь, а воды тридцать четыре. Мы поплыли теперь к югу, не встречая какого‑либо препятствия до шестнадцатого, когда в полдень мы были на 81°21′ широты, 42° западной долготы. Здесь мы опять измеряли воду и нашли течение, все еще направлявшееся к югу со скоростью трех четвертей мили в час. Изменение по азимуту уменьшилось, и температура воздуха была мягкая и приятная – термометр дошел до пятидесяти одного. За это время ни одного куска льда не было видно. Все на борту были теперь уверены, что мы достигнем полюса.

Января 17‑го. Этот день был полон происшествий. Бесконечные стаи птиц пролетали над нами с юга, и некоторые из них были застрелены с палубы; одна из них, род пеликана, оказалась очень вкусной. Около полудня с вершины мачты, с левой стороны судна, было замечено небольшое ледяное поле, и на нем показалось какое‑то огромное животное. Так как погода была хорошая и почти тихая, капитан Гай приказал спустить две лодки и посмотреть, что это такое. Дёрк Питерс и я сопровождали штурмана в большой лодке. Поравнявшись с плавучей льдиной, мы увидели, что ее занимало гигантское существо из породы полярных медведей, но этот медведь по размерам превосходил самого большого из этих животных. Так как мы хорошо были вооружены, мы не усомнились сразу напасть на него. Несколько выстрелов было сделано один за другим, большая их часть, по‑видимому, поразила его в голову и туловище. Однако это не обескуражило чудовище, оно бросилось с льдины и поплыло с открытою пастью к лодке, в которой находились Питерс и я. Благодаря замешательству, последовавшему среди нас при этом неожиданном обороте дела, ни один из нас не был подготовлен немедленно произвести второй выстрел, и медведю самым положительным образом удалось насесть половиною своего огромного объема поперек нашего шкафута, и он схватил меня за крестец, прежде чем какие‑либо действительные меры могли быть приняты, чтобы отбросить его. В этой крайности не что иное, как быстрота и ловкость Питерса, спасло нас от гибели. Вскочив огромному зверю на спину, он погрузил ему лезвие ножа в загривок, одним ударом достигнув спинного мозга. Животное рухнуло бездыханным в море, без борьбы покатившись поверх Питерса в своем падении. Питерс вскоре оправился, и, когда ему бросили веревку, он закрепил тело животного, прежде чем вернулся в лодку. Мы возвратились после этого с торжеством к шхуне, волоча за собой наш трофей. После того как этот медведь был смерен, оказалось, что наибольшая его длина целых пятнадцать футов. Мех его был совершенно белый и очень жесткий, в крутых завитках. Глаза кроваво‑красные и больших размеров, чем глаза полярного медведя, морда его также была более закруглена и скорее походила на морду бульдога. Мясо было нежное, но чрезвычайно прогорклое и с привкусом рыбы, хотя моряки пожрали его с жадностью и объявили, что эта еда превосходная.

Едва мы водрузили нашу добычу на борт, как дозорный, бывший на верхушке мачты, радостно провозгласил: «Земля с правой стороны носа!» Все были теперь настороже, и поднявшимся очень кстати ветром с северо‑востока мы были скоро принесены прямо к берегу. Это оказался скалистый островок, около лиги в окружности, совершенно лишенный растительности, за исключением индейской смоковницы. Приближаясь к нему с севера, видишь странный скалистый выступ, выдающийся в море и напоминающий уплотненный тюк хлопка. К западу этот выступ окаймлен небольшим заливом, в глубине которого мы нашли хорошую пристань для наших лодок.

У нас немного взяло времени, чтобы исследовать каждую часть острова, но, за одним исключением, мы не нашли ничего, что бы стоило нашего внимания. На южной стороне около берега мы подобрали наполовину скрытый в груде камней кусок дерева, который, казалось, был носом ладьи. На нем были, очевидно, попытки резной работы, и капитан Гай вообразил, что может различить фигуру черепахи, но сходство это не слишком поразило меня. Кроме этого корабельного носа, если то был таковой, мы не нашли никакого признака, что какое‑нибудь живое существо было когда‑либо здесь раньше. Вокруг всего берега мы заприметили там и сям небольшие полосы льда, но их было очень немного. Точное положение этого островка (которому капитан Гай дал имя острова Беннета в честь своего компаньона, с которым они вместе владели шхуной) – 82°50′ южной широты, 42°20′ западной долготы.

Теперь мы подвинулись к югу более чем на восемь градусов далее, чем кто‑либо из прежних мореплавателей, и море все еще лежало открытым перед нами. Мы нашли также, что изменение уменьшалось, по мере того как мы двигались, единообразно и, что было еще более удивительно, температура воздуха и особенно воды делалась теплее. Погоду можно было также назвать приятной, и дул постоянно очень легкий ветер, всегда с некоторой северной точки по компасу. Небо обыкновенно было ясно, время от времени с легким подобием тонкого тумана на южной стороне горизонта – это, однако, неизменно длилось недолго. Только две трудности возникли у нас в виду: у нас оставалось мало топлива, и признаки цинги обнаружились кое у кого среди экипажа. Эти соображения начали внушать капитану Гаю мысль о необходимости вернуться, и он часто говорил об этом. Что касается меня, будучи убежден в том, что мы скоро встретим землю на том пути, который мы продолжали, и имея полное основание предполагать, судя по настоящим видимостям, что мы не натолкнемся на бесплодную почву, с каковой мы встретились в более высоких северных широтах, я горячо настаивал на необходимости идти вперед хотя бы еще в продолжение нескольких дней в том направлении, которого мы держались теперь. Такой соблазнительный случай разрешить великую проблему касательно Полуденного материка[9] до сих пор еще не представлялся человеку, и, признаюсь, я почувствовал взрыв негодования при робких и несвоевременных возражениях нашего начальника. Я думаю положительно, что, будучи неспособен сдержать себя и высказав ему мои мысли на этот счет, я тем самым именно и побудил его продолжать путь вперед. Поэтому, хотя я не могу не сокрушаться о тех злополучных и кровавых событиях, которые тотчас же возникли из моего совета, я могу позволить себе чувствовать некоторую степень удовольствия, что я был хотя бы отдаленным орудием, с помощью которого глазам науки открылась одна из самых волнующих тайн, какие когда‑либо приковывали ее внимание.

Глава восемнадцатая

Января 18‑го. В это утро[10] мы продолжали наш путь к югу при той же приятной погоде, как и раньше. Море было совершенно гладкое, ветер достаточно теплый, с северо‑востока, температура воды пятьдесят три. Мы опять привели в порядок наш водоизмерительный прибор и с помощью веревки в сто пятьдесят саженей нашли, что течение устремляется по направлению к полюсу со скоростью мили в час. Это постоянное устремление к югу как ветра, так и течения вызвало некоторые обсуждения и даже беспокойство на разных частях шхуны, и я четко увидел, что на капитана Гая это произвело немалое впечатление. Он, однако, был чрезмерно чувствителен к насмешке, и мне наконец удалось высмеять его опасения. Изменение было теперь очень обыкновенным. В продолжение дня мы видели несколько больших китов настоящей породы и неисчислимые стаи альбатросов пролетели над судном. Мы выудили также куст, полный красных ягод, вроде боярышника, и тело сухопутного животного странного вида. В нем было три фута в длину и только шесть вершков в вышину, ноги были очень короткие, лапы снабжены длинными когтями ярко‑алого цвета и походили веществом своим на коралл. Тело было покрыто прямой шелковистой шерстью, совершенно белой. Хвост был острый, как у крысы, и около полутора футов длины. Голова походила на голову кошки, кроме ушей – они были отвислые, как уши собаки. Зубы были такие же ярко‑алые, как и когти.

Января 19‑го. Сегодня, находясь на 83°20′ широты, 43°5′ западной долготы (море было необычайно темного цвета), мы опять увидели землю с вершины мачты и после внимательного рассмотрения нашли, что это был один остров из целой группы очень больших островов. Берег отвесный, и внутренность острова казалась очень лесистой – обстоятельство, которое наполнило нас большой радостью. Приблизительно четыре часа спустя, после того как мы впервые открыли землю, мы бросили якорь на десяти саженях, в песчаное дно, на расстоянии лиги от берега, ибо высокий бурун с сильной рябью здесь и там делал более тесное приближение сомнительным опытом. Две самые большие лодки были теперь спущены, и отряд хорошо вооруженных людей (среди которых находились Питерс и я) стал искать прохода в рифе, что, казалось, окружал остров. После розысков мы открыли проход, в который вошли, и увидели тогда, как четыре большие лодки отчалили от берега, полные людей, по‑видимому хорошо вооруженных. Мы подождали, чтобы они приблизились к нам, и так как они правили с большой быстротой, то скоро были на расстоянии человеческого голоса. Капитан Гай поднял теперь белый платок на конце весла, тогда чужеземцы внезапно остановились и начали громко бормотать все зараз, иногда вскрикивая, и среди всего этого мы могли различить слова: «Анаму‑му!» и «Лама‑лама!» Они кричали так по крайней мере с полчаса, и мы имели удобный случай рассмотреть их внешний вид.

В четырех ладьях, которые могли быть пятидесяти футов длины и пяти ширины, было всего‑навсего сто десять дикарей. Они были приблизительно такого же роста, как бывают обыкновенно европейцы, но сильного и мускулистого телосложения. Цвет лица у них был черный как смоль, а волосы густые, длинные и шерстистые. Одеты они были в шкуры какого‑то неизвестного черного животного с косматой и шелковистой шерстью, выделаны были шкуры довольно искусно, так что были впору покрываемому телу, шерсть была выворочена, однако, вкруг шеи, кистей рук и щиколок. Оружие их состояло из дубин черного и, по‑видимому, очень тяжелого дерева. Между дубинами мы заметили, однако, несколько копий с кремневыми наконечниками и несколько пращей. Дно лодки было полно черных камней величиною с большое яйцо.

Когда они окончили свою многословную речь (потому что было ясно, что это бормотанье они разумели как таковую), один из них, который казался вождем, встал на корме своей ладьи и стал делать нам знаки, чтобы мы поравнялись с его лодками. Мы делали вид, что не понимаем этого намека, думая, что будет благоразумнее сохранять расстояние между нами, ибо численность их вчетверо превосходила нашу. Поняв, в чем дело, вождь повелел другим трем ладьям держаться позади, меж тем как он со своею направился к нам. Как только он поравнялся с нами, он перешагнул на борт самой большой из наших лодок и сел рядом с капитаном Гаем, указывая в то же самое время на шхуну и повторяя слова: «Анаму‑му!» и «Лама‑лама!» Тогда мы повернули и направились к кораблю, а четыре ладьи следовали за нами на небольшом расстоянии.

Приблизившись к борту корабля, вождь выказал знаки величайшего удивления и радости, хлопая в ладоши, ударяя себя по бедрам и в грудь и шумно хохоча. Следовавшие за ним присоединились к его веселью, и в продолжение нескольких минут шум был такой сильный, что можно было совершенно оглохнуть. После того как спокойствие наконец восстановилось, капитан Гай приказал поднять лодки вверх, из необходимой предосторожности, и дал понять вождю (имя которого, как мы вскоре узнали, было Ту‑уит), что мы не можем пустить более двадцати человек из его людей на палубу корабля одновременно. Такой порядок он нашел, по‑видимому, вполне подходящим и отдал несколько приказаний ладьям; одна из них приблизилась, другие же оставались на расстоянии пятидесяти ярдов. Двадцать дикарей взошли теперь на борт и начали бродить по всему деку и лазить по снастям и среди них, точно они были у себя дома, причем они рассматривали каждую вещь с большим любопытством.

Было совершенно очевидно, что никогда раньше они не видали никого из белой расы, цвет лица которых, казалось, поистине отталкивал их. Они думали, что «Джэн» живое существо, и, казалось, боялись ударить ее концом своих копий, которые они из предосторожности повернули кверху. При одном случае люди нашего экипажа были очень позабавлены поведением Ту‑уита. Повар рубил дрова около кухни и нечаянно вонзил топор в палубу, сделав надрез порядочной глубины. Вождь немедленно подбежал и, оттолкнув повара довольно грубо, стал, наполовину плача, наполовину воя, живейшим образом выражать сочувствие тому, что он считал страданьем шхуны, похлопывая и гладя своей рукой шрам и обмывая его из ведра с морской водой, которое стояло около. Это была степень такого неведения, к которому мы не были подготовлены, что касается меня, я не мог не думать, что это была некоторого рода аффектация.

Когда посетители удовлетворили, как могли, свое любопытство относительно всего верха, их пустили вниз, и тут их изумление перешло все границы. Удивлялись они, по‑видимому, слишком глубоко, для того чтобы их чувство могло быть выражено в словах, ибо они бродили вокруг в молчании, прерывавшемся только тихими восклицаниями. Оружие дало им много пищи для обсуждения, и им было позволено взять его в руки и рассмотреть не спеша. Я не думаю, чтобы они имели малейшее подозрение о его настоящем употреблении, – они принимали его скорее за идолов, видя ту осторожность, с которой мы обращались с ним, и то внимание, с которым мы следили за их движениями, когда они брали его в руки. При виде больших пушек удивление их удвоилось. Они приблизились к ним со всяческими знаками глубочайшего почтения и благоговейного страха, но не стали пристально рассматривать их. В каюте было два больших зеркала, и это было высшей точкой их изумления. Ту‑уит был первый, кто приблизился к ним, и он прошел уже на середину каюты лицом к одному из зеркал и спиной к другому, прежде нежели хорошенько заметил их. Когда он поднял глаза и увидел отражение самого себя в зеркале, я думал, что дикарь сойдет с ума, но, когда он круто повернулся, чтобы отступить назад, и увидел себя еще раз с противоположной стороны, я испугался, что он умрет на месте. Никакие убеждения не могли принудить его посмотреть еще раз, но, бросившись на пол и закрыв лицо руками, он оставался так, пока мы не решились вытащить его на палубу.

Все дикари были допущены на борт, таким образом, по двадцати зараз, Ту‑уиту же было позволено оставаться все это время. Мы не видели среди них наклонности к воровству, и после их ухода не хватились ни одной вещи. В продолжение всего их пребывания они выказывали самое дружеское отношение. Было, однако, нечто в их поведении, что мы нашли невозможным понять; например, мы не могли заставить их приблизиться к некоторым вполне безобидным предметам, таким как паруса на шхуне, яйцо, открытая книга или мешок с мукой. Мы пытались осведомиться, нет ли у них каких‑нибудь предметов, которые могли бы послужить для меновой торговли, но нам было очень трудно заставить их понять нас. Тем не менее мы узнали нечто очень нас удивившее, а именно, что острова изобиловали черепахами галапаго, одну из которых мы видели в ладье Ту‑уита. Мы увидели также несколько брюхоногих слизняков в руках одного из дикарей, который жадно пожирал их в природном их виде. Все эти странности и уклонения, ибо это были таковые, ежели судить по отношению к широте, на которой мы находились, понудили капитана Гая пожелать дальнейшего исследования местности в надежде сделать выгодное дело из этого открытия. Что касается меня, жадно стремясь узнать что‑нибудь более подробное об этих островах, я еще более серьезно желал без отсрочки продолжать наше путешествие к югу. Погода была теперь хорошая, но ничто не указывало, долго ли она простоит, и, находясь уже на 84‑й параллели, с открытым морем перед нами, с течением, которое стремительно направлялось к югу, и с попутным ветром, я не мог слушать терпеливо о том, чтобы оставаться дольше, чем это было строго необходимо для здоровья экипажа и для взятия запасов топлива и свежей провизии. Я представил капитану, что мы отлично могли бы зайти на эту группу островов на возвратном пути и зимовать здесь, на случай если бы льды загромоздили нам путь. Он наконец согласился с моими доводами (потому что какими‑то, неведомыми мне самому, путями я приобрел над ним большое влияние), и наконец было решено, что, даже если мы найдем брюхоногих, мы останемся здесь лишь неделю, для того чтобы оправиться, и будем плыть все к югу, насколько только сможем. Сообразно с этим мы сделали все необходимые приготовления, и по указаниям Ту‑уита благополучно провели «Джэн» через риф, стали на якорь приблизительно на милю от берега, в превосходной бухте, совершенно окруженной сушей на юго‑восточном берегу главного острова, и имея десять саженей воды с черным песчаным дном. При входе в эту бухту было (как нам сказали) три источника воды, пригодной для питья, и поблизости мы видели изобилие леса. Четыре ладьи следовали за нами, держась, однако, на почтительном расстоянии. Сам Ту‑уит остался на борту и, когда мы бросили якорь, пригласил нас сопровождать его на берег и посетить его селение внутри острова. Капитан Гай согласился, и десять дикарей были оставлены на борту заложниками, часть из нас, в общем двенадцать, приготовилась сопровождать вождя. Из предосторожности мы хорошо вооружились, но наружно не показывая какого‑либо недоверия. Шхуна выкатила все свои пушки, подняла абордажные сетки, были приняты и всякие другие надлежащие предосторожности, чтобы не быть захваченными врасплох. Главный штурман отдал распоряжение не пускать никого на борт во время нашего отсутствия, и в случае если бы мы не вернулись через двенадцать часов, послать катер с фальконетом вокруг острова на розыски нас.

С каждым шагом, который мы делали в глубь страны, мы должны были убеждаться, что мы находились в стране, по существу отличавшейся от всех тех, которые до сих пор были посещаемы цивилизованными людьми. Мы не видели ничего, с чем раньше нам приходилось иметь дело. Деревья не походили на произрастание ни жаркого, ни умеренного, ни северного холодного пояса и совершенно были не похожи на деревья более южных широт, которые мы уже прошли. Даже скалы были новыми, в их громаде, в цвете, в наслоениях; и сами источники, как бы это ни могло показаться невероятным, так мало имели общего с источниками других климатов, что мы сомневались отведать воды из них и даже с трудом могли убедить себя, что свойства их совершенно обыкновенные. У маленького ручья, пересекавшего нам путь (первый, который мы встретили), Ту‑уит со своей свитой приостановился, чтобы напиться. По причине странного вида воды мы отказались попробовать ее, предполагая, что она испорчена; и только некоторое время спустя мы поняли, что такой вид был у всех потоков на всей группе островов. Я затрудняюсь дать ясное представление о характере этой жидкости и не могу сделать этого немногословно. Хотя она текла быстро по всем склонам, как текла бы обыкновенная вода, но, за исключением того, когда она падала водопадом, у нее не было обычного лика прозрачности. Тем не менее она в сущности была совершенно прозрачной, как всякая известковая вода, различие было лишь по виду. При первом взгляде и особенно в том случае, где наклон был мало заметен, она имела сходство, поскольку дело идет о самом составе, с густым настоем гуммиарабика, смешанного с обыкновенной водой. Но это было лишь наименее замечательное из ее необычайных качеств. Она была не бесцветна и не какого‑либо определенного цвета – представляя глазу в своем течении всевозможные оттенки пурпура, как видоизменения переливчатого шелка. Эти изменения оттенков происходили таким странным образом, что возбудили такое же глубокое удивление в умах всего нашего отряда, какое произвело зеркало на Ту‑уита. Налив этой воды полную чашку и дав ей вполне отстояться, мы заметили, что весь объем жидкости состоял из некоторого числа отдельных жил, каждая отличного оттенка; что они не смешивались; и что связь в них была полной только между их собственными частицами и неполной по отношению к другим соседним жилам. Когда мы вставляли лезвие ножа поперек жилы, вода смыкалась над ним тотчас, как это бывает и у нас с водой, а также, когда мы вынимали его, все следы, где прошел нож, мгновенно уничтожались. Если, однако, лезвием ножа проводили аккуратно между двух жил, происходило полное разделение, каковое сила связи не могла тотчас же исправить. Необычайное явление этой воды составляет первое определенное звено той огромной цепи явных чудес, которыми мне суждено было наконец быть окруженным.

Глава девятнадцатая

Нам понадобилось почти три часа, чтобы достичь селения, ибо оно находилось более чем в девяти милях, в глубине острова, и путь проходил по неровной почве. По мере того как мы подвигались вперед, отряд Ту‑уита (всего сто десять дикарей, бывших в ладьях) с минуты на минуту усиливался небольшими группами от двух до шести‑семи, которые присоединялись к нам как бы случайно, на различных поворотах дороги. В этом представлялось так много системы, что я не мог не почувствовать недоверия и сказал капитану Гаю о своих опасениях. Отступать, однако, было теперь слишком поздно, и мы решили, что наибольшая наша безопасность заключается в том, чтобы выказывать полное доверие к чистосердечию Ту‑уита. Согласно с этим, мы шли вперед, тщательно следя за поведением дикарей и не позволяя им разъединять нас и проталкиваться между нами. Таким образом, пройдя через обрывистый овраг, мы наконец достигли того, что было, как нам сказали, единственным собранием жилищ на острове. Когда мы приблизились к селению, вождь издал крик и несколько раз повторял слово «Клёк‑Клёк»; мы предположили, что так называется селение или что это, быть может, общее название селений.

Жилища были невообразимо жалостными и, не будучи похожи на жилища даже низших диких племен, какие только ведомы, были построены не по единообразному замыслу. Некоторые из них (и это, как мы узнали, были жилища, принадлежавшие знатным туземцам, «уампу», или «ямпу») состояли из ствола дерева, срубленного приблизительно на высоте четырех футов от корня, сверху на него была наброшена большая черная шкура, свисавшая до земли широкими складками. Под нею ютились дикари. Другие были из необделанных сучьев, с иссохшими листьями на них, все это под углом в сорок пять градусов упиралось в нагромождение из глины, скученной без правильной формы до высоты пяти‑шести футов. Еще другие были просто дыры, вырытые перпендикулярно к земле и прикрытые такими же ветками; когда жилец хотел войти, он содвигал их и натягивал опять, когда входил. Несколько жилищ было выстроено среди вилообразно раздвоенных обрубков деревьев, верхние обрубки были частью прорублены, так что наклонялись над нижними, образуя таким образом более плотную защиту от непогоды. Наибольшее число, однако, состояло из небольших неглубоких пещер, по видимости выскребленных на склоне обрывистой закраины утеса из темноцветного камня, похожего на сукновальную глину, которая окружала селение с трех сторон. При входе в каждую из этих первобытных пещер находился камень, который тщательно помещался жильцом перед входом, когда он выходил из жилища, для какой цели, я не мог узнать, ибо камень нигде не был достаточных размеров, чтобы закрыть более чем на треть отверстие.

Это селение, если бы оно было достойно такого названия, находилось в долине известной глубины, и к нему можно было приблизиться лишь с юга; обрывистая закраина, о которой я уже говорил, отрезала всякий доступ в других направлениях. Через середину долины пробегал шумящий поток воды того же магического вида, как уже было описано. Там и сям вокруг жилищ мы увидели несколько странных животных, все они, казалось, были совершенно домашними. Самые большие из этих существ походили на нашу обыкновенную свинью строением тела и мордой; хвост, однако, был пушистый, а ноги тонкие, как у антилопы. Движения этого животного были чрезвычайно неуклюжи и нерешительны, и мы ни разу не видели, чтобы оно пыталось бежать. Мы заметили также несколько животных, весьма похожих по виду, но с туловищем более длинным, и покрыты они были черной шерстью. Было там также великое разнообразие ручных птиц, бегавших туда и сюда, и они, по‑видимому, составляли главную пищу туземцев. К нашему удивлению, среди этих птиц мы увидали черных альбатросов, совершенно одомашненных, время от времени они шли к морю за пищей, но всегда возвращались в селение, как домой, и пользовались для этого южным берегом, находившимся по соседству с местом высиживания яиц. Там к ним обыкновенно присоединялись их друзья, пингвины, но эти последние никогда не следовали за ними до жилищ дикарей. Среди других разрядов ручных птиц были утки, весьма мало отличавшиеся от той разновидности утки нашей собственной страны, что называется черноголовая чернеть, и небольшая птица, не непохожая по виду на сарыча, но не хищная. Рыба, по‑видимому, была там в большом изобилии. Мы видели во время нашего посещения острова множество сушеной семги, горной трески, голубых дельфинов, макрели, чернорыбицы, ската, морских угрей, слоновой рыбы, голавля, камбалы, попугайной рыбы, рыбы, называющейся «кожаная куртка», барвены, дорша, палтуса, остроноса и бесчисленного разнообразия других разрядов. Мы заметили также, что большая часть из них была похожа на рыбу, которая водится около группы островов Лорда Окленда, на такой низкой широте, как 51° южной широты. Черепаха галапаго также находилась там в большом изобилии. Мы видели лишь немного диких животных и ни одного больших размеров или из разрядов, с которыми мы были ознакомлены. Одна или две змеи, вида чудовищного, пересекли нам путь, но туземцы обратили на них мало внимания, и мы заключили, что они были не ядовитые.

Когда мы подходили к селению с Ту‑уитом и его отрядом, обширная толпа народа ринулась нам навстречу с громкими возгласами, среди которых мы могли только различить вечное «Анаму‑му!» и «Лама‑лама!». Мы были очень удивлены, заметив, что, за одним или двумя исключениями, эти вновь пришедшие были совершенно голыми, меха были только на людях из лодок. Все оружие в стране находилось также, по‑видимому, в обладании этих последних, ибо никакого оружия не было видно среди поселян. Много было женщин и детей, первые не вполне были лишены того, что можно было бы назвать внешней красотой. Они были прямые, высокие и хорошо сложенные и отличались таким изяществом и свободой движений, каких нельзя найти в цивилизованном обществе. Губы у них, однако, так же как и у мужчин, были толстые и грубые, так что, даже когда они смеялись, зубы их никогда не были обнажены. Волосы у них были более тонки, нежели волосы у мужчин. Среди этих обнаженных поселян могло быть десять‑двенадцать человек, которые, как и отряд Ту‑уита, были одеты в черные шкуры и вооружены копьями и тяжелыми палицами. Они, по‑видимому, пользовались большим влиянием среди остальных, и те, обращаясь к ним, всегда произносили титул «уампу». Это были тоже обитатели дворцов из черных шкур. Дворец Ту‑уита находился в средоточии селения, и он был гораздо больших размеров и несколько лучше построен, нежели другие помещения того же разряда. Дерево, которое образовывало его опору, было обрублено на расстоянии приблизительно двенадцати футов от корня, и как раз под обрубленным местом было оставлено несколько ветвей; они служили для того, чтобы растянуть на них покрышку и таким образом помешать ей развеваться вокруг ствола. Покрышка, кроме того, состоявшая из четырех очень больших шкур, скрепленных вместе деревянными спицами, была закреплена внизу деревянными гвоздями, вогнанными через шкуры в землю. Пол был усеян множеством сухих листьев, составлявших некоторого рода ковер.

К этой хижине мы были приведены с великой торжественностью, и сзади нас столпилось такое количество туземцев, какое только было возможно. Сам Ту‑уит уселся на листья и знаками показал нам, что мы должны последовать его примеру. Это мы и сделали и находились теперь в положении совсем особливо неудобном, если не вовсе опасном. Мы были на земле, нас было двенадцать числом, мы были с дикими, которых было сорок, они сидели на корточках так тесно и близко вокруг нас, что, если бы возник какой‑нибудь беспорядок, нам было бы невозможно воспользоваться нашим оружием или хотя бы встать на ноги. Давка была не только внутри шатра, но и с внешней стороны, где, вероятно, был налицо каждый житель всего острова, и лишь непрерывные увещания и горланящие возгласы Ту‑уита предохраняли нас от опасности быть затоптанными насмерть. Главная наша безопасность заключалась, однако же, в том, что сам Ту‑уит находился между нами, и мы решили плотно к нему прильнуть как к наилучшей возможности выпутаться из дилеммы, сделав его нашей жертвой немедленно при первом выявлении враждебного намерения.

После некоторой суеты восстановилось до известной степени спокойствие, и вождь обратился к нам с речью, очень длинной и очень похожей на речь, произнесенную с ладьи, за одним лишь исключением, что теперь несколько более сильно подчеркивалось «Анаму‑му!», чем «Лама‑лама!». Мы слушали в глубоком молчании до конца его разглагольствования, после чего капитан Гай ответил вождю, удостоверяя его в вечной своей дружбе и благоволении и, в виде заключения к своим словам, преподнеся ему некий дар из нескольких ниток голубых бус и ножа. При виде первых самодержец, к большому нашему удивлению, вздернул кверху свой нос с неким выражением презрения; нож, однако, доставил ему самое безграничное удовлетворение, и он немедленно повелел дать обед. Обед этот был передан в шатер из рук в руки над головами присутствующих, и состоял он из трепещущих внутренностей какого‑то неведомого животного, вероятно одной из этих тонконогих свиней, которых мы заметили при нашем приближении к селению. Видя, что мы в полном недоумении, как тут быть, он, дабы явить нам некий пример, начал пожирать ярд за ярдом эту заманчивую пищу, пока, наконец, мы положительно не лишились возможности больше выдержать и явили столь явные симптомы желудочного бунта, что его величество исполнилось такой степенью изумления, которая уступала лишь изумлению, вызванному зеркалами. Мы отказались, однако, соучаствовать в поглощении тонких яств, находящихся перед нами, и попытались дать ему понять, что у нас вовсе нет никакого аппетита, ибо мы только что окончили преотличный завтрак.

Когда самодержец довершил свою трапезу, мы начали некоторого рода подробный перекрестный опрос, хитроумнейшим способом, какой только могли измыслить, с целью открыть, каковы главные произведения страны и не могли ли бы мы извлечь из них выгоду. Наконец он, по‑видимому, составил себе известное представление о том, что мы разумеем, и предложил сопроводить нас к некоторой части побережья, где, как он нас уверял, в большом изобилии можно было найти брюхоногих слизняков (при этом он показал нам образец этого животного). Мы были рады такой заблаговременной возможности ускользнуть от давки толпы и знаками показали, что жаждем идти туда. Мы вышли теперь из шатра и, сопровождаемые всеми жителями селения, последовали за вождем к юго‑восточному краю острова, недалеко от бухты, где наше судно стояло на якоре. Мы ждали там приблизительно около часу, пока, наконец, несколько дикарей, обогнув берег, не доставили четыре ладьи до места нашей остановки. Весь наш отряд уселся в одну из лодок, и мы поплыли вдоль закраины уже упомянутого рифа и вдоль другого, еще дальше вовне, где мы увидели гораздо большее количество брюхоногих, нежели старейший моряк среди нас когда‑либо видел около островов, находящихся в более низких широтах и наиболее прославленных из‑за этого предмета торговли. Мы стояли около этих рифов достаточно долго, чтобы удостовериться, что мы легко могли бы, если нужно, нагрузить этим животным дюжину судов, потом мы направились к шхуне и расстались с Ту‑уитом, получив от него обещание, что он доставит нам в течение двадцати четырех часов столько черноголовых уток и черепах галапаго, сколько смогут вместить его ладьи. За все время этого приключения мы не видали ничего в поведении туземцев, что могло бы возбудить в нас подозрения, за одним исключением – той систематичности, с которой их отряд усиливался во время нашего перехода от шхуны к селению.

Глава двадцатая

Вождь сдержал свое слово, и мы вскоре щедро снабдили себя свежими запасами. Черепахи были лучше тех, которых нам когда‑либо случалось видеть, а утки превосходили нашу лучшую дичь, ибо были удивительно нежны, сочны и очень вкусны. Кроме того, когда мы объяснили наше желание, дикари доставили нам большое количество темного сельдерея, цинготной травы и лодку свежей и сушеной рыбы. Сельдерей был настоящим угощением, а цинготная трава оказала неоцененную пользу для поправления здоровья тех из наших людей, у которых показались признаки этой болезни. В очень короткое время в списке больных у нас не было уже ни одного человека. Было у нас также много другого рода свежих запасов, среди которых можно упомянуть некий вид ракушек, похожих видом на мули, но со вкусом устрицы. Креветки обыкновенные, так же как и пильчатые креветки, были в большом количестве, а равно яйца альбатросов и других птиц, с темной скорлупой. Мы захватили также большой запас свинины – мяса свиньи, о которой я упоминал раньше. Большинство из наших людей нашли это вкусной пищей, но мне она показалась с привкусом рыбы и вообще неприятной. Взамен всего этого добра мы предложили туземцам такие вещи, как синие бусы, медные украшения, гвозди, ножи и куски красной материи. Они были в полном восхищении от этого обмена. Мы устроили настоящий рынок на берегу, как раз под пушками шхуны, где наша меновая торговля производилась, как казалось, с полной добросовестностью и с той степенью порядка, которой поведение дикарей в селении Клёк‑Клёк не давало нам возможности ожидать от них.

Дело шло таким образом совершенно дружественно в течение нескольких дней, и в продолжение этого времени туземцы были часто на борту шхуны, а группа наших людей часто бывала на берегу, надолго уходя в глубь страны и не встречая никаких притеснений. Видя ту легкость, с которой судно могло быть нагружено брюхоногими слизняками благодаря дружескому благорасположению островитян и той готовности, с которой они оказали бы нам помощь при сборе их, капитан Гай решил войти в переговоры с Ту‑уитом для того, чтобы воздвигнуть удобные помещения, дабы заготовлять слизняков впрок и заручиться помощью Ту‑уита и его племени в собирании возможно большего количества этого товара, в то время как он сам воспользуется хорошей погодой, чтобы продолжать свое плавание к югу. Когда он сказал об этом плане вождю, тот казался вполне, готовым войти в соглашение. Торговая сделка была заключена, совершенно удовлетворявшая обе стороны; при этом было условлено, что, сделав нужные приготовления, как то: отвести надлежащее место, построить часть зданий и сделать некоторые другие работы, для которых потребовались бы все люди нашего экипажа, шхуна будет продолжать свой путь, оставив троих из людей для наблюдения за выполнением плана и дабы научить туземцев хорошенько сушить брюхоногих. Что касается условий, то они были в зависимости от стараний дикарей во время нашего отсутствия. Они должны были получить договоренное количество синих бус, ножей, красной материи и тому подобного за определенное число пикулей брюхоногих, которые должны были быть готовы к нашему возвращению.

Описание свойств этого важного предмета торговли и способ его приготовления могут быть несколько интересны моим читателям, и я не могу найти более подходящего места ввести это описание в свое повествование. Следующая полная заметка об этом предмете взята из одного современного рассказа о путешествии к Южным морям.

«Это тот моллюск Индийского океана, который в торговле известен под французским именем bouche de mer (лакомый кусок из моря). Если я не слишком ошибаюсь, знаменитый Кювье называет его gasteropoda pulmonifera. Его собирают во множестве на берегах островов Тихого океана, изготовляя главным образом для китайского рынка, где он имеет большую ценность, быть может, такую же, как и весьма известные молве съедобные птичьи гнезда, которые, вероятно, сделаны из желатинного вещества, собираемого одним видом ласточки из тела этих самых слизняков. У них нет ни раковины, ни ног, ни какой‑либо выдающейся вперед части тела, исключая поглощающего органа и противоположного выводящего протока, но с помощью своих гибких колец, они, подобно гусеницам или червям, проползают в мелководье, и в отлив их видит ласточка, острый клюв которой, войдя в мягкое животное, извлекает клейкое и волокнистое вещество, и оно, высохнув, может скреплять стенки ее гнезда. Отсюда имя gasteropoda pulmonifera.

Этот моллюск продолговатый и различных размеров, от трех до восемнадцати дюймов в длину; я видел нескольких, которые были не менее двух футов длины. Они почти круглые, немного сплюснутые с одной стороны, с той, которая обращена ко дну моря; толщина их от одного до восьми дюймов. В известные времена года они выползают в мелководье, вероятно в целях размножения, ибо их часто встречают парами. Когда солнце сильно действует на воду, нагревая ее, они приближаются к берегу и часто забираются в места такие мелкие, что при отливе остаются на суше, предоставленные солнечной жаре. Но они не производят потомства в мелкой воде, ибо потомства мы никогда не видели, а лишь вполне выросшие слизняки, как было наблюдено, приходили из глубины воды. Они питаются главным образом тем разрядом животнорастений, которые вырабатывают коралл.

Этот слизняк обыкновенно ловится на глубине трех‑четырех футов воды; после чего его выносят на берег и надрезают с одного конца ножом, надрез этот в один дюйм или больше, смотря по величине слизняка. Нажимая это отверстие, вынимают внутренности, которые похожи на внутренности других малых обывателей моря. Все это содержимое вымывается и потом кипятится до известной степени, не слишком много, не слишком мало. Потом их закапывают в землю на четыре часа, затем снова кипятят в течение короткого времени, после которого высушивают их или на огне или на солнце. Те, которых сушат на солнце, гораздо лучше. Но тогда как одна пикуля (133 1/3 фунта) может быть высушена таким образом, можно высушить тридцать пикулей на огне. Раз хорошо просушенные, они могут сохраняться в сухом месте три‑четыре года без всякой опасности порчи; но их нужно осматривать раз в несколько месяцев, или четыре раза в год, нет ли там сырости, которая их тронула.

Китайцы, как мы упоминали раньше, считают брюхоногих очень большим лакомством, полагаю, что эта пища удивительно укрепляет и питает все тело, возобновляя организм, истощенный невоздержанностью в удовольствиях. Первый сорт продается по высокой цене в Кантоне, по девяносто долларов за пикулю; второй сорт стоит семьдесят пять долларов; третий пятьдесят, четвертый тридцать; пятый двадцать; шестой двенадцать; седьмой восемь и восьмой четыре доллара; малые грузы, однако, продают и дороже в Маниле, Сингапуре и Батавии».

Войдя таким образом в соглашение, мы тотчас начали выгружать на берег все необходимое для приготовления стройки и расчистки почвы. Мы выбрали обширное плоское место около восточного берега бухты, где было много и леса и воды, и на небольшом расстоянии от главных рифов, где водились брюхоногие. Мы принялись за работу с большим рвением и вскоре, к величайшему удивлению дикарей, срубили для нашей цели достаточное количество деревьев, быстро сложили их в порядок для сруба домов, которые в два‑три дня были настолько подвинуты вперед, что мы вполне свободно могли поручить остальную работу тем трем людям, которых мы хотели оставить тут. Это были Джон Кэрсон, Альфред Гаррис и Питерсон (все уроженцы Лондона, как я думаю), которые предложили для этого свои услуги.

В конце месяца у нас все было готово для отъезда. Мы решили, однако, отдать торжественный прощальный визит в селении, и Ту‑уит так упрямо настаивал, чтобы мы сдержали обещание, что мы не сочли благоразумным подвергнуться опасности оскорбить его окончательным отказом. Я думаю, что ни один из нас в то время не имел ни малейшего подозрения относительно чистосердечия дикарей. Все они одинаково держали себя с большой благопристойностью, помогая нам с рвением в нашей работе, предлагая нам свои услуги, часто безвозмездно, и никогда ни при каком случае они не стянули ни одного предмета, хотя было очевидно, что они очень высоко ценили все наше добро, судя по тем преувеличенным изъявлениям радости всякий раз, как мы дарили им что‑нибудь. Женщины особенно были до чрезвычайности услужливы во всех отношениях, и вообще мы были бы самыми подозрительными людьми, если бы у нас была малейшая мысль об измене со стороны тех, кто обращался с нами так хорошо. Потребовалось очень короткое время, чтобы оказалось, что эта видимая доброта характера была только следствием глубоко замышленного плана нашего уничтожения и что островитяне, к которым мы испытывали такое неумеренное чувство уважения, были одними из самых варварских, изощренных и кровожадных негодяев, какие когда‑либо оскверняли лик земли.

Было первое февраля, когда мы высадились на берег с целью посетить селение. Хотя, как я сказал раньше, у нас не было ни малейшего подозрения, тем не менее ни одна надлежащая предосторожность не была упущена. Шесть человек было оставлено на шхуне с приказанием ни под каким предлогом не позволять ни одному из дикарей приближаться к судну во время нашего отсутствия и находиться постоянно на палубе. Абордажные сетки были подняты, пушки заряжены двойным зарядом вязаной картечи, и фальконеты были снабжены зарядами из мушкетных пуль. Шхуна стояла на якоре с отопленными реями, приблизительно на расстоянии мили от берега, и ни одна лодка не могла приблизиться к ней ни в каком направлении без того, чтобы ее не было ясно видно, и она не была бы тотчас подвергнута огню наших фальконетов.

Без оставленных на борту шестерых наш сухопутный отряд состоял из тридцати двух человек. Мы были вооружены с головы до ног, ибо взяли с собой мушкеты, пистолеты и кортики; кроме всего этого, у каждого был длинный морской нож, немного похожий на так называемый bowie knife[11], который вошел в такое употребление в наших западных и южных областях. Сотня воинов в черных шкурах встретила нас у пристани с целью нас сопровождать на нашем пути. Мы заметили, однако, с некоторым удивлением, что они были теперь совершенно безоружны, и когда мы спросили Ту‑уита относительно этого обстоятельства, он просто ответил, что «матти нон уи па па си» – что означало, что в оружии нет нужды там, где все братья. Мы приняли это за хороший знак и двинулись в путь.

Мы перешли через источник и речку, о которых я говорил раньше, и вошли в узкое ущелье, лежащее среди цепи мыльняковых холмов, между которых было расположено селение. Это ущелье было скалистое и настолько неровное, что нам нелегко было карабкаться через него еще при первом посещении Клёк‑Клёка. Вся длина оврага могла быть в полторы мили или, быть может, две мили. Он извивался во всевозможных направлениях среди холмов (по‑видимому, он образовывал в отдаленный период русло потока), нигде не идя более двадцати ярдов без крутого поворота. Склоны этого дола, я уверен, имели приблизительно семьдесят или восемьдесят футов в вышину по отвесу на всем его протяжении, а в некоторых местах они поднимались на удивительную высоту, так целиком затемняя проход, что сюда могло проникать лишь очень немного дневного света. Средняя ширина была около сорока футов, иногда же она уменьшалась настолько, что могло пройти не более пяти человек рядом. Одним словом, не могло быть лучшего места в мире, приспособленного для засады, и было более чем естественно, что мы заботливо осмотрели наше оружие, когда мы вошли туда. Когда я теперь думаю о нашем поразительном безумии, главное, на что я удивляюсь, что мы могли отважиться при каких бы то ни было обстоятельствах так всецело отдаться во власть неизвестных нам дикарей, чтобы позволить им идти спереди и сзади нас во время нашего перехода через ущелье. Однако же этот порядок мы слепо приняли, глупо понадеявшись на силу нашего отряда, на безоружность Ту‑уита и его людей, на действительный эффект нашего огнестрельного оружия (действие которого было до сих пор тайной для туземцев) и больше всего на долго поддерживаемую притворную дружбу этих бесчестных негодяев. Пятеро или шестеро из них шли впереди, как бы для того чтобы быть проводниками, напоказ содвигая большие камни и щебень с пути. Затем шел наш собственный отряд. Мы шли сомкнутым строем, остерегаясь только разъединяться. Сзади следовал главный отряд дикарей, который соблюдал необычайно строгий порядок.

Дёрк Питерс, некий Вильсон Аллен и я были по правую сторону наших товарищей и рассматривали, проходя, странное строение обрыва, который нависал над нами. Расщелина в мягкой скале привлекла наше внимание. Она была достаточно широка для того, чтобы в ней свободно мог протесниться один человек, и простиралась вглубь, в гору, на восемнадцать или двадцать футов по прямому направлению, поворачивая потом влево. Вышина этого отверстия, насколько мы могли это видеть из главного ущелья, была, быть может, в шестьдесят футов. Там был один или два малорослых кустарника, свисавшие из расселины, на них были какие‑то орехи, которые я полюбопытствовал рассмотреть и с живостью двинулся для этой цели вперед, сорвал пять‑шесть орехов на кисти и поспешно пошел назад. Когда я повернулся, я увидел, что Питерс и Аллен последовали за мной. Я попросил их вернуться назад, ибо здесь не было достаточно места пройти двоим, говоря, что я им дам орехов. Соответственно с этим, они повернулись и карабкались назад. Аллен был уже около входа в расщелину, как вдруг я почувствовал сотрясение, не похожее ни на что, испытанное мною когда‑либо раньше, и внушившее мне смутное представление, если я действительно тогда мог подумать о чем‑либо, что все основание нашего земного шара внезапно разорвалось и что настало светопреставление.

Глава двадцать первая

Как только я мог собраться с растерзанными чувствами, я увидел себя почти задыхающимся и отыскивающим путь свой ощупью в полной темноте среди нагроможденной рыхлой земли, которая тяжело падала на меня со всех сторон, угрожая похоронить меня совсем. Ужасно встревоженный этой мыслью, я силился вытащить ноги из земли, что мне наконец и удалось. Некоторое время я оставался неподвижным, стараясь понять, что случилось со мной и где я находился. Вскоре я услышал глухой стон, как раз над моим ухом, и после этого заглушённый голос Питерса позвал меня на помощь во имя Бога. Я протеснился с трудом на шаг или на два вперед и упал прямо через голову и плечи моего товарища, который, как вскоре я увидал, до половины был погребен в рыхлой громаде земли и отчаянно барахтался, чтобы избавиться от ее давления. Я разгреб землю кругом него со всей энергией, которой мог располагать, и наконец мне удалось его вытащить.

Как только мы настолько пришли в себя от страха и удивления, чтобы быть способными говорить здраво, мы оба пришли к заключению, что склоны расселины, куда мы вошли, от какого‑то сотрясения в природе или благодаря собственной тяжести обрушились сверху и что, следовательно, мы были потеряны навсегда, будучи таким образом заживо погребены. В продолжение долгого времени мы бессильно предавались напряженной муке и такому отчаянию, равносильного которому не могут себе вообразить те, кто никогда не был в подобном положении. Я твердо уверен, что ни одно происшествие, случающееся когда‑нибудь в жизни, не может сильнее внушить умственное и телесное отчаяние, чем случай, подобный нашему, погребенья заживо. Это черная тьма, которая окутывает жертву, ужасающая сдавленность легких, удушливые испарения сырой земли вместе со страшным сознанием, что мы далеко за пределами чаяния и что это участь, назначенная мертвым, все это наполняет человеческое сердце такой степенью потрясения, страха и ужаса, которая нестерпима и которую никогда невозможно понять.

Наконец Питерс предложил постараться точно проверить, насколько велико наше злополучие, и ощупью исследовать нашу тюрьму, ибо было возможно еще, заметил он, что могло оставаться какое‑нибудь отверстие для нашего спасения. Я страстно ухватился за эту надежду и, сделав над собой усилие, постарался проложить себе путь в рыхлой земле. Я с трудом пробрался на один шаг вперед, прежде нежели заметил мерцание света, которого было довольно, чтобы убедиться, что во всяком случае мы не погибнем тотчас же от недостатка воздуха. Мы обрели теперь некоторую долю храбрости и подбадривали друг друга надеждой на лучшее. Перебравшись ползком через кучу обломков, которые заграждали наш дальнейший путь по направлению к свету, мы увидели теперь, что нам было менее трудно двигаться вперед, а также мы чувствовали некоторое освобождение от чрезвычайного давления на легкие, которое мучило нас. Теперь мы могли различать некоторые очертания предметов вокруг и увидели, что находимся около края прямой части расщелины, где она делала поворот налево. Еще несколько усилий, и мы достигли выгиба, и тут к нашей несказанной радости мы увидели длинную щель или раздавшееся наслоение, простиравшееся кверху на большое расстояние под углом в сорок пять градусов, хотя иногда и гораздо круче. Мы не могли видеть всего протяжения этого отверстия, но, когда свет в достаточной мере проник через него, у нас не оставалось больше сомнения, что мы найдем у его вершины (если мы сможем каким‑нибудь образом достичь вершины) свободный проход к открытому воздуху.

Теперь я вспомнил, что нас трое вошло в расщелину из главного ущелья и что нашего товарища Аллена не было с нами; мы решили тотчас возвратиться и посмотреть, где он. После долгих поисков, очень опасных из‑за обрушивавшейся на нас земли, Питерс крикнул мне, что он наткнулся на его ногу, и что все тело его было глубоко погребено под щебнем, из которого не было возможности его высвободить. Вскоре я увидел, что он был слишком прав и что, конечно, жизнь здесь давно угасла. С опечаленным, однако, сердцем мы предоставили тело его участи и снова двинулись к повороту.

Ширина расщелины была едва достаточной, чтобы вместить нас, и после одной или двух бесплодных попыток взобраться наверх мы снова стали отчаиваться. Я сказал раньше, что цепь холмов, через которую проходило главное ущелье, состояла из некоторой мягкой горной породы, похожей на мыльный камень. Склоны расщелины, куда мы теперь пытались взобраться, были из того же самого вещества и, будучи влажными, столь чрезмерно скользкие, что мы едва могли держаться даже на менее крутых местах; в некоторых же местах, где подъем был почти отвесный, трудность, конечно, была еще серьезнее, и, поистине, мы считали ее иногда непреодолимой. Мы, однако, обрели мужество в нашем отчаянии и, вырезая ступеньки в мягком камне большими нашими ножами, переметывались, с опасностью для нашей жизни, до малых выдающихся выступов более твердого сланцевого камня, которые то тут, то там выдавались из общей громады; мы наконец достигли таким образом естественной площадки, с которой можно было видеть клочок голубого неба, на краю рытвины, густо заросшей лесом. Смотря теперь несколько более внимательно и не торопясь назад, на путь, по которому мы так далеко прошли, мы ясно заметили по виду его склонов, что он был позднейшего образования, и заключили, что сотрясение, которое так неожиданно завладело нами, в то же самое мгновение оставило открытым этот путь для спасения. Так как мы были совершенно обессилены борьбой с препятствиями и так слабы, что с трудом могли стоять или членораздельно говорить, Питерс предложил призвать наших товарищей на выручку выстрелами из пистолетов, которые остались у нас за поясом, – мушкеты так же, как и кортики, были утрачены в рыхлой земле на дне расщелины. Последующие события показали, что, если бы мы выстрелили, то горько бы раскаялись в этом; но, к счастью, полуподозрение о злостной проделке возникло в это время в моем уме, и мы не захотели дать знать дикарям о месте нашего нахождения.

После того как мы целый час отдыхали, мы, не торопясь, двинулись вперед вверх по оврагу и не очень много прошли, как услышали повторность ужасающих воплей. Наконец мы достигли того, что можно было назвать поверхностью земли, ибо наш путь, с тех пор как мы оставили площадку, лежал под сводом скалы и листвы, простиравшейся сверху на далекое расстояние. С великой предосторожностью мы пробрались к узкому отверстию, через которое был открыт вид на окружную местность, как вдруг вся ужасающая тайна сотрясения открылась нам в одно мгновение и при одном взгляде.

Место, с которого мы смотрели, было недалеко от верха самой высокой остроконечной вершины в цепи мыльняковых холмов. Ущелье, в которое вошел наш отряд из тридцати двух человек, проходило в пятидесяти шагах от нас влево. Но по крайней мере на сто ярдов желоб, или русло, этой расселины был совсем заполнен беспорядочно набросанными обломками, там было более миллиона тонн земли и камня, которые были искусственно собраны туда. Способ, которым эта могучая тяжелая громада была низвергнута, был столь же простой, как и очевидный, ибо достоверные следы этого злодейского дела еще оставались. В различных местах вдоль вершины восточного склона ущелья (мы находились сейчас на западном) можно было видеть деревянные колья, вбитые в землю. В этих местах земля не поддалась, но на всем протяжении поверхности пропасти, с которой упала эта громада, было ясно из отметин, оставленных в почве и похожих на те, которые делают горным сверлилом, что эти колья, похожие на увиденные нами, были вбиты не более чем на ярд один от другого, на протяжении, быть может, трехсот футов и расположены были приблизительно шагов на десять от края пропасти. Крепкие веревки из виноградной лозы были привязаны к кольям, еще оставшимся на холме, и было очевидно, что эти веревки были также привязаны ко всем другим кольям. Я уже говорил о своеобразном строении этих мыльняковых холмов, и только что сделанное описание узкой и глубокой расщелины, через которую мы ускользнули от погребенья заживо, даст более цельное представление о ее свойствах; оно было таково, что почти всякое естественное сотрясение достоверно раскалывало бы почву на отвесные слои, которые проходили параллельно один к другому, и достаточно было весьма малого усилия и искусства для выполнения такой цели. Этим‑то наслоением воспользовались дикари для осуществления своего предательского замысла. Не может быть сомнения, что непрерывным рядом кольев был сделан частичный раскол почвы, вероятно до глубины одного или двух футов, и, если один дикарь дергал за конец каждой веревки (веревки эти были привязаны к верхушкам кольев и тянулись назад от края ущелья), получалось могучее действие рычага, способное сбросить весь склон холма по данному сигналу в недра пропасти, находившейся внизу. Относительно участи наших несчастных товарищей нельзя было более сомневаться. Мы одни пережили бурю этого всезахватного разрушения. Мы были единственными белыми, оставшимися в живых на острове.

Глава двадцать вторая

Положение наше, каким оно теперь являлось, было вряд ли менее страшным, чем тогда, когда мы считали себя навсегда схороненными. Мы не видели перед собой никакой иной возможности, как встретить смерть от руки дикарей или влачить жалкое существование в плену среди них. Мы могли, конечно, укрываться некоторое время от их наблюдательности среди холмистых твердынь и, на худой конец, в пропасти, из которой мы только что изошли; но мы должны были или погибнуть за долгую полярную зиму от холода и голода, или, в конце концов, попасться на глаза при наших попытках отыскивать пищу.

Вся страна вокруг нас, казалось, кишела дикими, толпы которых, как мы теперь заметили, прибыли с островов, находившихся к югу, на плоских плотах, без сомнения, с целью оказать помощь при захвате и разграблении «Джэн». Судно продолжало спокойно стоять на якоре в бухте: те, что были на борту, явно не имели никакого сознания опасности, их ожидавшей. Как мы томились в эти мгновения желанием быть с ними! Или бы им помочь ускользнуть, или бы погибнуть с ними, пытаясь защититься! Мы не видели никакой возможности даже предостеречь их, что они в опасности, не приведя немедленной гибели на голову нашу, со слабой при этом надеждой оказать им какую‑нибудь пользу. Одного выстрела из пистолета было бы достаточно, чтобы уведомить их, что произошло что‑то недоброе; но звук выстрела не мог бы их уведомить, что единственная для них надежда на спасение заключается в немедленном оставлении бухты, он не мог бы им сказать, что никакие доводы чести не обязуют их более оставаться, что товарищей их более уже нет в живых. Услышав выстрел, они не могли бы более совершенно приготовиться к встрече с врагом, который теперь укреплялся для нападения, чем они уже были приготовлены ранее и всегда. Таким образом ничего доброго, но много злого могло произойти, если б мы выстрелили, и, по здравом размышлении, мы от этого воздержались.

Ближайшей нашей мыслью было попытаться ринуться к судну, захватить одну из четырех лодок, которые находились у входа в бухту, и попытаться проложить путь к кораблю. Но крайняя невозможность успеть в этой отчаянной попытке вскоре сделалась очевидной. Вся страна, как я раньше сказал, буквально кишела туземцами, они прятались в кустах и среди холмов так, чтобы не быть видными со шхуны. В непосредственной близости от нас и загораживая единственный путь, по которому мы могли бы надеяться достичь берега в надлежащем месте, была расположена вся ватага черношкурных воителей с Ту‑уитом во главе и, по‑видимому, только ожидала подкрепления, чтобы начать свое нападение на «Джэн». Кроме того, ладьи, находившиеся при входе в бухту, содержали в себе дикарей, правда не вооруженных, но, без сомнения, имевших оружие под рукой. Мы были принуждены поэтому, хотя и против воли, оставаться в нашем тайнике как простые зрители схватки, которая не замедлила воспоследовать.

По истечении приблизительно получаса мы увидали шестьдесят‑семьдесят плотов, или плоских лодок, – утлегары их были наполнены дикарями, и они огибали южный выгиб бухты. По‑видимому, у них не было никакого оружия, кроме коротких дубин и камней, которые лежали на дне плотов. Немедленно вслед за этим другой отряд, еще более значительный, приблизился в противоположном направлении и с подобным же оружием. Четыре ладьи, кроме того, быстро теперь наполнились туземцами, выскочившими из кустов при входе в бухту, и поспешно отплыли, дабы присоединиться к другим отрядам. Таким образом, в меньшее время, чем то, пока я рассказываю, и как бы волшебством, «Джэн» увидела себя окруженной огромною толпой головорезов, явно решившихся захватить ее во что бы то ни стало.

Что они должны были преуспеть в своем предприятии, в этом нельзя было сомневаться ни минуты. Как бы решительно ни защищались шесть человек, оставленных на судне, число их было слишком недостаточно, чтобы надлежащим образом воспользоваться пушками или каким бы то ни было способом выдерживать бой столь неравный. Я с трудом мог вообразить, чтобы вообще они оказали какое‑нибудь сопротивление, но в этом я ошибся, ибо тотчас я увидел, что они поставили судно на шпринг и стали правым бортом к ладьям, которые были теперь от них на расстоянии пистолетного выстрела, плоты же находились приблизительно на четверть мили к наветренной стороне. По какой‑то неведомой причине, но, самое вероятное, в силу того, что несчастные наши друзья пришли в волнение, увидев себя в таком безнадежном положении, выстрел был совершеннейшим промахом. Ни одна ладья не была задета, ни один дикарь не был ранен, прицел был слишком близок, и выстрел рикошетом пролетел над головами. Единственным действием было изумление по случаю неожиданного звука выстрела и дыма, причем изумление было столь чрезмерное, что в течение нескольких мгновений я ожидал от дикарей, что они оставят свои намерения и вернутся на берег; и вполне вероятно, что так бы они и сделали, если бы наши товарищи поддержали свой пушечный выстрел ружейными, в каковом случае, ввиду того что ладьи были теперь совсем близко, они не могли бы не произвести некоторого опустошения, достаточного по крайней мере для того, чтобы удержать эту ватагу от дальнейшего наступления, пока они не получили бы возможности произвести залп и в плоты. Но вместо этого они дали возможность ватаге, находившейся на ладьях, оправиться от паники, и те, осмотревшись, могли увидеть, что никакого ущерба им причинено не было, товарищи же наши тем временем побежали к левому борту, чтобы принять надлежащим образом плоты.

Выстрел с левой стороны оказал самое ужасающее действие. Залп картечью и цепными ядрами из больших пушек совершенно разрезал семь или восемь плотов и убил наповал, быть может, тридцать или сорок дикарей, между тем как по крайней мере сотня из них была брошена в воду, по большей части чудовищно раненные. Остальные, перепуганные до потери сознания, тотчас же начали поспешное отступление, не останавливаясь даже ни на минуту, чтобы подобрать своих изуродованных товарищей, которые плавали по всем направлениям, пронзительно кричали и вопили о помощи. Этот большой успех, однако, пришел слишком поздно, чтобы послужить для спасения наших честных товарищей. Ватага с лодок была уже на борту шхуны, числом более чем полтораста, большей части из них удалось вскарабкаться на грот‑руслени и абордажные сетки, прежде чем можно было приложить фитили к пушкам левого борта. Ничто не могло бы противостоять их звериному бешенству. Наши матросы были сразу застигнуты, захвачены, их затоптали ногами и в точном смысле мгновенно растерзали на куски.

Видя это, дикари на плотах оправились от своих страхов и большими стаями прибыли для грабежа. В пять минут «Джэн» превратилась в прискорбную картину хищения и бурного разгрома. Палубы были расщеплены и сорваны, снасти, паруса и все, что было движимого на деке, было разрушено как по волшебству. Между тем, толкая шхуну в корму, волоча ее с лодок и таща по сторонам, между тем как они плыли тысячами вокруг судна, эти злосчастные, наконец, притащили шхуну к берегу (канат соскользнул) и предоставили ее добрым заботам Ту‑уита, который в продолжение всей схватки, как искусный генерал, сохранял свой безопасный и разведочный пост среди холмов, теперь же, когда победа была завершена в полное его удовольствие, снизошел до того, что со всех ног ринулся вниз со своими черношкурными воителями, дабы сделаться участником в дележе добычи.

То обстоятельство, что Ту‑уит сошел вниз, дало нам возможность свободно покинуть наше убежище и осмотреть холм, находившийся по соседству с пропастью. Приблизительно в пятидесяти ярдах от ее зева мы увидели небольшой родник, водою которого мы погасили пожиравшую нас жгучую жажду. Недалеко от источника мы нашли несколько кустов вышеупомянутого большого лесного орешника. Попробовав орехи, мы нашли, что они вкусные и очень похожи по своему вкусу на обыкновенный английский орех. Мы немедленно наполнили ими наши шляпы, сложили их в рытвине и вернулись за новым запасом. В то время как мы спешно и деятельно собирали их, нас встревожил послышавшийся в кустах шорох, и мы уже были готовы укрыться потихоньку в наш тайник, как вдруг какая‑то большая черная птица из разряда выпей, с силой трепыхаясь, медленно поднялась над кустами. Я был так изумлен, что не мог ничего предпринять, но у Питерса было достаточно присутствия духа, чтобы побежать и броситься на нее, прежде чем она успела ускользнуть, и схватить ее за шею. Судорожные ее усилия высвободиться и пронзительные крики были ужасающими, и мы даже хотели ее выпустить, а то этот шум должен был бы встревожить кого‑нибудь из дикарей, которые могли еще подстерегать по соседству. Наконец удар широкого ножа уложил ее на землю, и мы потащили ее в стремнину, поздравляя себя с тем, что во всяком случае мы обеспечились пищей на целую неделю.

Мы вышли снова, дабы осмотреться кругом, и дерзнули уйти на значительное расстояние вниз по южному склону холма, но не нашли ничего еще, что могло бы нам послужить пищей. Мы собрали поэтому целую кучу хвороста и вернулись назад, увидев одну или две большие ватаги туземцев, возвращавшихся к селению; они были нагружены добычей из разграбленного судна и, как мы опасались, могли бы нас увидеть, проходя под склоном холма.

Ближайшей нашей заботой было сделать наше убежище столь безопасным, как только это возможно, и, с этой целью, мы соответственным образом расположили некоторую часть хвороста над отверстием, о котором я раньше говорил, что мы через него видели обрывок голубого неба, достигши ровной плоскости из внутренней части пропасти. Мы оставили только очень небольшую щель, ровно настолько широкую, чтобы иметь возможность видеть бухту, не подвергаясь опасности быть увиденными снизу. Сделав это, мы поздравили себя с полной безопасностью нашего положения, ибо мы были теперь совершенно обеспечены от наблюдения до тех пор, пока мы пожелали бы оставаться в стремнине и пока не дерзнули бы выйти на холм. Мы не могли заметить никаких следов, которые указывали бы, что дикари когда‑нибудь заглядывали в эту впадину, но на деле, когда мы сообразили, что расселина, через которую мы ее достигли, произошла, по всей вероятности, только что, благодаря падению утеса, находившегося напротив, и что никакого иного пути достичь ее нельзя было усмотреть, мы не столько радовались на мысль, что мы находимся в безопасности, сколько были испуганы, что у нас, пожалуй, не осталось никаких возможностей, для того чтобы сойти вниз. Мы решились исследовать основательно вершину холма, если нам представится для этого добрый случай. Тем временем мы наблюдали за дикарями через наше малое оконце.

Они уже совершенно окончили разгром судна и готовились теперь поджечь его. Вскоре мы увидели, что дым восходит огромными извивами от главного люка, и немного времени спустя густая громада пламени взметнулась из бака. Снасти, мачты и все, что оставалось от парусов, мгновенно загорелось, и огонь быстро распространился вдоль палуб. Все же великое множество дикарей продолжало оставаться там и сям вокруг, барабаня, как молотками, огромными камнями, топорами и пушечными ядрами по металлическим скрепам и другим медным и железным частям судна. На побережье бухты, а также в ладьях и на плотах, в непосредственной близости от шхуны, было в целом не менее десяти тысяч туземцев, да кроме того густые толпы тех, которые, будучи нагружены добычей, пробирались внутрь страны и на соседние острова. Мы ждали теперь катастрофы и не были обмануты. Прежде всего возник резкий толчок (который мы явственно почувствовали там, где мы находились, как если б мы слегка подчинились гальваническому току), но без каких‑либо явных знаков взрыва. Дикари были видимо изумлены и прекратили на мгновение свою работу и свои вопли. Они готовились вновь приняться за то и за другое, как внезапно громада дыма выдохнула вверх из палуб, будучи похожа на черную тяжелую грозовую тучу, – потом, словно из чрева судна, выбрызнул высокий ток яркого огня, по‑видимому, на четверть мили вверх, потом наступило внезапное круговое распространение пламени, потом вся атмосфера, в одно‑единственное мгновение, магически заполнилась диким хаосом из обломков дерева, металла и человеческих членов; и, наконец, возникло сотрясение в полнейшем своем бешенстве, оно порывисто сбило нас с ног, меж тем как холмы грянули эхом и новой перекличкой звуков эха в ответ на грохот, и густой дождь мельчайших обломков и обрывков порывисто рушился по всем направлениям вокруг нас.

Опустошение среди дикарей далеко превзошло наши крайние ожидания, и теперь они вполне пожали спелую жатву, плоды своего вероломства. Быть может, целая тысяча их погибла от взрыва, между тем как по крайней мере такое же число их было безнадежно изуродовано. Вся поверхность бухты была буквально усеяна судорожно барахтающимися и утопающими злосчастными, а на берегу обстояло даже и еще хуже. Казалось, они были до крайности ужаснуты внезапностью и полнотой своего поражения и не делали никаких усилий помочь друг другу. В конце концов, мы заметили резкую перемену в их поведении. Из полного оцепенения они, по‑видимому, были сразу пробуждены до высочайшей степени возбуждения и начали дико метаться кругом, устремляясь к некоторому месту на побережье и убегая от него со странным выражением смешанных чувств ужаса, бешенства и напряженного любопытства, написанных на их лицах, причем изо всех сил они громко кричали: «Текели‑ли! Текели‑ли!»

Мы увидали теперь, как большая толпа направилась в холмы, откуда все они вернулись вскоре, неся с собой колья. Эти последние были донесены до того места, где давка была всего сильнее, толпа раздалась, и мы получили, таким образом, возможность увидеть предмет всего этого возбуждения. Мы заметили что‑то белое, лежащее на земле, но не могли тотчас разведать, что бы это было. Наконец, мы увидали, что это был труп странного животного с алыми зубами и когтями, которое было поймано шхуной в море восемнадцатого января. Капитан Гай велел сохранить тело животного, в целях набить чучело и взять его с собой в Англию. Я помню, что он отдал некоторые распоряжения на этот счет как раз перед тем, когда мы высадились на остров, и животное было перенесено в каюту и положено в один из ларей. Оно было теперь брошено на берег силою взрыва; но почему оно возбудило такое напряженное внимание среди дикарей, этого постичь мы не могли. Хотя они толпились вокруг трупа на некотором от него расстоянии, ни один, по‑видимому, не хотел приблизиться к нему вплоть. Те, которые были с кольями, воткнули их теперь в песок, образовавши вокруг животного круг, и едва только это устроение окончилось, как все огромное множество ринулось вовнутрь острова с громкими пронзительными криками: «Текели‑ли! Текели‑ли!»

Глава двадцать третья

В продолжение шести‑семи дней, непосредственно за этим последовавших, мы оставались в нашем тайнике на холме, выходя лишь в редких случаях, и то с величайшими предосторожностями, за водой и орехами. Мы устроили некоторого рода навес на ровной плоскости нашего тайника, снабдили его постелью из сухих листьев и поместили там три больших плоских камня, которые служили нам и очагом и столом. Огонь мы зажигали без затруднения, растирая один о другой два куска сухого дерева, один мягкий, другой твердый. Птица, которую мы так вовремя захватили, оказалась превосходной для еды, хотя несколько твердой. Это была не океанская какая‑нибудь птица, но род выпи, с агатово‑черным и сероватым оперением и весьма малыми крыльями сравнительно с ее величиной. Позднее мы увидели поблизости от стремнины еще три птицы того же самого разряда, они, как кажется, искали ту, которая попалась нам в плен; но так как они ни разу не садились, у нас не было никакого случая поймать их.

Пока длилось питание мясом этой птицы, мы вовсе не страдали от нашего положения, но теперь она была целиком съедена, и сделалось безусловно необходимым, чтобы мы поискали какой‑нибудь еды. Орехи не могли утолять повелительных требований голода, они причиняли нам, кроме того, колики в желудке, а если мы ели их изобильно, то и сильнейшую головную боль. Мы заметили несколько больших черепах около морского берега, к востоку от холма, и увидали, что ими легко было бы завладеть, если б мы могли достичь до них, не будучи замечены туземцами. Было решено поэтому, что мы сделаем попытку сойти вниз.

Мы начали наше нисхождение по южному склону, представлявшему, казалось, наименьшие затруднения, но не прошли и ста ярдов, как наше поступательное движение (что мы и предвидели, судя по тому, какой все имело вид на вершине холма) было совершенно прервано рукавом ущелья, в котором погибли наши товарищи. Мы прошли теперь по краю его приблизительно на четверть мили, но снова были остановлены пропастью великой глубины и, не будучи способны продолжать наш путь по ее краю, были вынуждены вернуться по своим следам к главной стремнине.

Мы продвинулись к востоку, но в точности с подобным же успехом. После того как мы карабкались так около часа с опасностью сломать себе шею, нам стало ясно, что мы лишь сошли в обширный колодец из черного гранита, дно которого было покрыто тонкой пылью, и единственным выходом оттуда являлся тот шероховатый суровый путь, по которому мы сошли вниз. С трудом взобравшись вверх по той же самой дороге, мы попытались теперь пройти по северному краю холма. Здесь мы были должны применять наивеличайшие возможные предосторожности, продвигаясь вперед, ибо малейшая неосмотрительность целиком явила бы нас взорам дикарей, находившихся в селении. Мы ползли поэтому, опираясь на руки и на колени, а временами даже были вынуждены ложиться наземь всем телом и волочились вперед, цепляясь за кустарники. Едва мы продвинулись на небольшое расстояние таким тщательным способом, как достигли некоторой расселины, гораздо более глубокой, чем какая‑либо из виданных нами доселе; она вела прямо к главному ущелью. Таким образом наши опасения вполне подтвердились, и мы были совершенно отрезаны от доступа к миру, находившемуся внизу. Совершенно истомленные нашими усилиями, мы проделали, как только могли, наш обратный путь к ровному месту и, бросившись на постель из листьев, спали сладким и крепким сном несколько часов. В течение нескольких дней после этих бесплодных розысков мы были заняты тем, что исследовали каждую часть вершины холма, дабы осведомиться касательно теперешних наших возможностей. Оказалось, что пищи здесь нет никакой, кроме зловредных орехов и прогорклой на вкус цинготной травы, которая росла на небольшом клочке земли, по размерам не свыше четырех квадратных мер в шестнадцать футов, и, следовательно, вскоре она должна была быть исчерпана. Пятнадцатого февраля, насколько я могу припомнить, от нее не осталось ни листика, орехи же становились редки; положение наше поэтому вряд ли могло быть более плачевным[12].

Шестнадцатого мы опять обошли кругом стены нашей тюрьмы в надежде найти какую‑нибудь дорожку, дабы ускользнуть, но безуспешно. Мы сошли также в расселину, в которой мы были разбиты, со слабой надеждой найти в этом горном желобе какое‑нибудь отверстие, ведущее к главной стремнине. И здесь также мы были обмануты в своих ожиданиях, хотя нашли и захватили с собой один мушкет.

Семнадцатого мы вышли с твердым решением исследовать более тщательно пропасть из черного гранита, в которую нас привела наша дорога при первых розысках. Мы вспомнили, что мы глянули лишь беглым образом в одну из расщелин, находившихся по бокам этого колодца, и горели нетерпением исследовать ее основательно, хотя без надежды открыть здесь какое‑либо отверстие.

Мы смогли без большого затруднения достичь дна впадины, как прежде, и были теперь сравнительно спокойными для более внимательного ее осмотра. Это было поистине одно из самых странных на вид мест, какие только можно вообразить, и мы с трудом могли поверить, чтобы это было произведением одной природы. Колодец, от восточного до западного своего края, был приблизительно пятьсот ярдов в длину, если бы все его извивы были выпрямлены; расстояние от востока к западу по прямой линии (как я должен предположить, ибо у меня не было средств точного измерения) было не более сорока‑пятидесяти ярдов. При первом нисхождении в расселину, то есть на сто футов вниз от вершины холма, бока пропасти мало походили один на другой и, по видимости, никогда не были соединены, поверхность одной стороны была из мыльного камня, поверхность другой была из рухляка, с крупинками какого‑то металлического вещества. Средняя ширина, или промежуточное пространство между двумя утесами, была здесь, вероятно, шестьдесят футов, но, по‑видимому, здесь не было правильности в наслоении. Однако же после перехода вниз за указанный предел промежуток быстро сокращался и склоны пропасти начинали идти параллельно, хотя на протяжении некоторого дальнейшего пространства они еще не сходствовали в своем веществе и в лике поверхности. По достижении пятидесяти футов от дна начиналась безукоризненная правильность. Склоны были теперь совершенно единообразны по веществу, цвету, боковому направлению, состояли они из очень черного и сияющего гранита, и расстояние между двумя склонами в любой точке было, если брать прямиком один склон от другого, как раз двадцать ярдов. Точное свойство наслоения расселины будет наилучше понято при помощи рисунка, сделанного на месте; ибо у меня, к счастью, была с собой памятная книжка и карандаш, которые я с великим тщанием сохранял в течение долгого ряда последовавших приключений и благодаря которым я смог занести записи о многих вещах, каковые иначе ускользнули бы из моей памяти.

Эта фигура (смотри фигуру 1) дает общий очерк пропасти, без впалостей меньшего размера, коих было несколько по бокам, причем каждая впалость имела соответствующую выдающуюся часть напротив. Дно пропасти было покрыто на глубину трех‑четырех дюймов пылью почти неосязаемой, под которой мы нашли продолжение черного гранита. Направо, на нижнем крае, должно заметить видимость малого отверстия; это расщелина, на каковую указывалось выше и более тщательное исследование которой, нежели то случилось прежде, было целью нашего вторичного посещения. Мы протеснились теперь в нее с силою, срубив целое множество ветвей терновника, загораживавшего нам дорогу, и содвинув огромную кучу острых кремней, несколько похожих по своим очертаниям на наконечники стрел. Мы были ободрены для продолжения замышленного, заметив некий малый свет, исходивший из самого дальнего оконца. Мы протеснились наконец вперед шагов на тридцать и увидели, что отверстие являло из себя низкий и правильно образованный свод, дно которого было усеяно тою же самой неосязаемой пылью, что и в главной пропасти. Сильный свет ударил теперь на нас, и, сделав резкий поворот, мы очутились в другой высокой горнице, во всех отношениях похожей на ту, из которой мы вышли, но более продольной. Общий ее вид здесь дан (смотри фигуру 2).

Фигура 1

Вся длина этой расселины, начиная с отверстия а и продолжая кругом по кривизне b до края d – пятьсот пятьдесят ярдов. В с мы открыли небольшое отверстие, подобное тому, через которое мы вышли из другой расселины, и оно, таким же образом, было загромождено терновником и целым множеством белых кремневых наконечников стрел. Мы пробили через нее наш путь и нашли, что в ней сорок футов длины и что она выходит в третью расселину. Эта последняя также была совершенно подобна первой, исключая продольного ее очерка, который был вот такой (смотри фигуру 3).

Фигура 2

Мы нашли, что вся длина третьей расселины триста двадцать ярдов. На точке а было отверстие около шести ярдов ширины, простиравшееся на пятнадцать футов в скалу, где оно кончалось рухляковым ложем, за пределами этого не было другой расселины, как мы ожидали. Мы уже готовы были оставить эту расщелину, куда проходил очень слабый свет, как вдруг Питерс обратил мое внимание на ряд странного вида зазубрин на поверхности рухляка, образовавшего завершение этого тупика. С небольшим усилием воображения левая, то есть самая северная, часть этих зазубрин могла быть принята за умышленное, хотя грубое, изображение человеческой фигуры, стоящей прямо с протянутой рукой.

Фигура 3

Остальные зазубрины носили также некоторое малое сходство с буквами некоего алфавита, и Питерс был наклонен во всяком случае усвоить праздное мнение, что они были действительно таковыми. В конце концов я убедил его в его ошибке, обратив его внимание на пол расщелины, где среди пыли, кусок за куском, мы подобрали большие обломки рухляка, которые, очевидно, были сорваны каким‑нибудь сотрясением с поверхности, где находились выемки, у которых были выступы, в точности подходившие к этим выемкам, что доказывало, что это было делом природы. Фигура 4 изображает точный снимок со всего.

Фигура 4

Убедившись, что эти своеобразные пещеры не доставляли нам никакого средства ускользнуть из нашей тюрьмы, мы направились назад, подавленные и павшие духом, к вершине холма. Ничего достойного упоминания не случилось за ближайшие двадцать четыре часа, кроме того, что, исследуя к востоку почву третьей расселины, мы нашли две треугольные ямы, очень глубокие и также с черными гранитными боками. В эти ямы мы не сочли надлежащим опускаться, ибо они имели вид простых природных колодцев без выхода. Каждая из них имела приблизительно двадцать ярдов в окружности, а их очертания, так же как их положение относительно третьей расселины, показаны на фигуре 5.

Фигура 5

Глава двадцать четвертая

Двенадцатого числа этого месяца, увидев, что более совершенно невозможно питаться орехами, употребление которых причиняло нам самые мучительные страдания, мы решили сделать отчаянную попытку сойти с южного склона холма. Поверхность пропасти была здесь из самого мягкого мыльного камня, но она была почти отвесна на всем своем протяжении (по крайней мере в полтораста футов глубины) и во многих местах даже сводчатая. После долгих исканий мы открыли узкую закраину приблизительно в двадцати футах под краем пропасти; на нее Питерс ухитрился вспрыгнуть, причем я оказал ему некоторую помощь при посредстве наших носовых платков, вместе связанных. С несколько большими затруднениями и я также спустился вниз, и нам стало видно тогда, что можно сойти вполне хорошо тем же способом, каким мы выкарабкались из расселины, когда мы были схоронены в ней падением холма, – то есть вырезая ступени на поверхности мыльного камня. Крайняя опасность и зависимость от случая при такой попытке вряд ли может быть представлена, но, так как ничего другого измыслить было нельзя, мы решились предпринять ее.

На закраине, в том месте, где мы стояли, росли орешники, и к одному из них мы прикрепили конец нашей веревки из носовых платков. Другой конец ее был обвязан вкруг поясницы Питерса, и я спустил его вниз через край пропасти, пока платки не натянулись туго. Он начал теперь рыть в мыльнике глубокую яму (дюймов на восемь или на десять), скашивая уровень скалы сверху до высоты одного фута или около того, дабы иметь возможность, применяя рукоятку пистолета, вогнать в выровненную поверхность достаточно крепкий деревянный гвоздь. После этого я втянул его вверх приблизительно на четыре фута, он вырыл яму, подобную той, что была внизу, вогнал здесь, как и раньше, деревянный гвоздь и таким образом получил упор для рук и ног. Я отвязал платки от куста, бросил ему конец, он привязал его ко вбитой опоре, находившейся в верхней яме, и осторожно спустился вниз фута на три сравнительно с прежним своим положением, то есть до всей длины платков. Здесь он вырыл новую яму и вогнал другой деревянный гвоздь. Он подтянулся вверх теперь, чтобы дать ногам упор в только что вырезанной яме, держась руками за деревянный гвоздь, имевшийся сверху. Теперь было необходимо отвязать платки от верхней опоры с целью прикрепить их ко второй; и тут он увидал, что сделал ошибку, вырезая ямы на таком большом расстоянии одну от другой. Однако же после одной‑двух безуспешных и опасных попыток дотянуться до узла (он держался левой рукой, пока ему пришлось хлопотать над развязыванием узла правой) он наконец обрезал веревку, оставив шесть дюймов ее прикрепленной к опоре. Привязав теперь платки ко второй опоре, он сошел до места, находившегося под третьей, стараясь не сходить слишком далеко вниз. Таким способом (способом, которого никогда бы не измыслил я сам и который всецело возник благодаря находчивости и решимости Питерса) товарищу моему наконец удалось, там и сям пользуясь случайными выступами в утесе, благополучно достичь нижнего склона.

Прошло некоторое время, прежде чем я мог собраться с достаточной решимостью, чтобы последовать за ним; но наконец я попытался. Питерс снял с себя рубашку, прежде чем начал сходить, она, вместе с моею, образовала веревку, необходимую для этого отважного предприятия. Бросив вниз мушкет, найденный в расселине, я прикрепил эту веревку к кустам и стал быстро спускаться вниз, стараясь силою моих движений прогнать трепет, который я не мог победить никаким другим образом. Это вполне ответствовало необходимости при первых четырех‑пяти шагах; но вот я почувствовал, что воображение мое становится страшно возбужденным от мыслей об огромной глубине, которую еще нужной пройти, и о недостоверных свойствах деревянных опор и ям в мыльнике, которые были единственною моей возможностью держаться. Напрасно старался я прогнать эти размышления и держать свои глаза упорно устремленными на плоскую поверхность утеса передо мной. Чем более серьезно я старался и усиливался не думать, тем более напряженными и живыми становились мои представления, тем более они были ужасающе четкими. Наконец настал перелом в мечте, такой страшный во всех подобных случаях, тот перелом, когда мы начинаем предвосхищать ощущения, с которыми мы будем падать, – рисовать самим себе дурноту, и головокружение, и последнюю борьбу, и полуобморок, и окончательную режущую пытку обрушивающегося нисхождения стремглав. И тут я увидал, что эти фантазии создают свою собственную существенность и что все воображаемые ужасы, столпившись, теснят меня в действительности. Я почувствовал, что колени мои с силою ударяются одно о другое, а пальцы постепенно, но достоверно отпускают свою хватку. В ушах у меня стоял звон, и я сказал: «Это звон моего смертного часа!» И тут меня совсем поглотило неудержимое желание глянуть вниз. Я не мог, я не хотел ограничивать мое зрение, держа свои глаза прикованными к утесу; и с безумным, неопределимым ощущением, ощущением наполовину ужаса, наполовину облегченного гнета, я устремил свои взоры далеко вниз, в глубину. В течение одного мгновенья пальцы мои судорожно цеплялись за точки опоры, между тем как вместе с этим движением слабейшая возможная мысль об окончательном спасении проплыла как тень в моем уме – в следующее мгновение вся душа моя была захвачена одним томительным желанием упасть; желанием, хотением, страстью, которой нет ни проверки, не удержу. Я сразу разжал свои пальцы и, полуотвернувшись от пропасти, краткий миг держался шатаясь против обнаженной ее поверхности. Но тут все в мозгу моем начало вертеться; какой‑то пронзительный и призрачный голос резко закричал мне прямо в уши; какая‑то темная дьявольская и мглистая фигура встала прямо подо мной; и, вздохнув, я упал вниз с разрывающимся сердцем и нырнул ей прямо в руки.

Я впал в обморочное состояние, и Питерс схватил меня, когда я падал вниз. Он заприметил все мое поведение с того места у подошвы утеса, где он находился; и, видя неминучую опасность, попытался внушить мне мужество всяческого рода ободрениями, какие только мог измыслить; но смятение ума было во мне так велико, что я вовсе не слышал того, что он говорил, и даже не сознавал, чтобы он что‑нибудь мне сказал. Наконец, видя, что я шатаюсь, он поспешил взойти наверх ко мне на выручку и пришел как раз вовремя, чтобы меня спасти. Если б я упал всею силой моей тяжести, веревка из платков неизбежно порвалась бы и я рухнул бы в пропасть; теперь же ему удалось спустить меня с осторожностью, так что я мог без какой‑либо опасности быть подвешенным до того, как очнулся. Это произошло приблизительно через четверть часа. Когда я оправился, трепет мой совершенно исчез; я чувствовал новое бытие и с некоторой дальнейшей помощью со стороны моего товарища благополучно достиг подошвы утеса. Мы находились теперь недалеко от рытвины, которая оказалась для моих друзей могилой, и к югу от того места, где упал холм. Место это было своеобразно дикое, а вид его вызвал в моем уме описания, которые дают путники тех сумрачных областей, что отмечают местоположение низверженного Вавилона. Не говоря уже о развалинах разорванного утеса, представлявших хаотическую преграду для зрения в направлении к северу, почва во всех других направлениях была усеяна огромными насыпями, которые казались остатками каких‑то гигантских построений, созданных искусством; хотя в отдельностях здесь нельзя было усмотреть никакого подобия искусства. Здесь изобиловали выгарки и большие бесформенные глыбы черного гранита, перемешанные с глыбами рухляка[13]. Те и другие были усеяны металлическими крупинками. Никаких следов растительности не было на всем зримом протяжении пустынного пространства. Виднелось несколько огромных скорпионов, виднелись также различные пресмыкающиеся, которых нельзя найти в других местах на высоких широтах.

Так как пища была непосредственным предметом наших исканий, мы решили направиться к морскому берегу, отстоявшему не более чем на полмили, в целях поохотиться на черепах, из коих несколько мы заметили из нашего прибежища на холме. Мы продолжали идти и прошли ярдов сто, осторожно идя по извилистой дороге между огромных скал и насыпей, как вдруг при одном повороте за угол пять дикарей выпрыгнули на нас из небольшой пещеры и положили Питерса наземь одним ударом дубины. Когда он упал, все бросились на него, чтобы захватить свою жертву, и я имел время опомниться от моего изумления. Я еще держал мушкет, но стволы его так попортились от падения в пропасть, что я отбросил его в сторону, как орудие бесполезное, предпочитая довериться пистолетам, которые я тщательно соблюдал в порядке и держал наготове. С ними я устремился на нападавших и быстро выстрелил из одного и из другого. Два дикаря упали, а тот, который только что собирался пронзить Питерса копьем, вскочил на ноги, не выполнив своего намерения. Когда товарищ мой таким образом высвободился, у нас более не было затруднений. У него тоже были пистолеты, но он благоразумно не захотел ими воспользоваться, доверяясь огромной своей телесной силе, которая далеко превосходила силу любого человека из всех тех, кого мне приходилось видеть в жизни. Выхватив дубину у одного из павших дикарей, он выбил мозги всем трем оставшимся, убивая каждого мгновенно одним‑единственным ударом своего оружия и вполне предоставляя нам быть владыками положения.

Так быстро промелькнули эти события, что мы едва могли верить в их действительность и стояли над телами умерших в некоторого рода глупейшем созерцании, как вдруг мы были возвращены к памяти звуками возгласов, раздавшимися в отдалении. Было ясно, что дикари были встревожены звуком выстрелов и что у нас мало было возможности оставаться не открытыми. Чтобы вновь взойти на утес, нам было бы необходимо идти в направлении возгласов; и даже, если бы нам удалось достичь основания утеса, мы никогда не могли бы взойти на него, не будучи замеченными. Положение наше было чрезвычайно опасное, и мы уже колебались насчет того, в каком направлении начать побег, как один из дикарей, в которого я стрелял и считал умершим, живо вскочил на ноги и попытался обратиться в бегство. Мы, однако, его захватили, прежде чем он успел отдалиться на несколько шагов, и готовились предать его смерти, как Питерс высказал мысль, что мы могли бы извлечь некоторую выгоду, принудив его сопровождать нас в нашей попытке ускользнуть. Мы поэтому потащили его с собой, давая ему понять, что мы его застрелим, если он окажет какое‑нибудь сопротивление. В несколько минут он сделался совершенно покорным и бежал рядом с нами, меж тем как мы пробирались среди скал и направлялись к морскому берегу.

Доселе неровности почвы, по которой мы проходили, скрывали от нас море, и оно лишь время от времени возникало перед нашими глазами, и когда оно впервые по‑настоящему предстало перед нами, до него было, быть может, двести ярдов. Когда мы выскользнули к открытой бухте, мы увидели, к великому нашему смятению, огромную толпу туземцев, выбегавших из селения и отовсюду на острове, они направлялись к нам с телодвижениями, указывавшими на крайнюю ярость, причем они выли как дикие звери. Мы уже готовы были повернуть назад и попытаться обезопасить наше отступление среди скалистой твердыни, как вдруг я увидал направленные носовой частью к берегу две ладьи за большой скалой, уходившей в воду. К ним мы побежали теперь изо всех сил и, достигнув их, увидели, что они были без присмотра и в них не было ничего, кроме трех больших черепах галапаго и обычного запаса весел для шестидесяти гребцов. Мы немедленно завладели одной ладьей и, принудив нашего пленника войти с нами, отплыли в море, налегая на весла изо всех сил.

Мы не отплыли, однако, более чем на пятьдесят ярдов от берега, как достаточно успокоились, чтобы понять тот великий промах, в коем мы были повинны, оставив другую ладью во власти дикарей, которые тем временем были не более чем на двойном расстоянии от бухты сравнительно с нами и быстро бежали, чтобы продолжать погоню. Времени терять было нельзя. Надежда наша в лучшем случае была весьма слабой, но другой надежды у нас не было. Очень было сомнительно, сможем ли мы, при крайнем напряжении сил, вернуться достаточно вовремя, чтобы предупредить захват другой лодки, но возможность все же еще была. Мы могли бы спастись, если бы нам это удалось, а не сделать такой попытки означало предназначить себя неизбежной гибели.

Ладья наша была так построена, что нос и корма были у нее одинаковы, и, вместо того чтобы повертывать ее кругом, мы просто переменили наше положение у весел. Как только дикари заметили это, они удвоили свои вопли, так же как и свою быстроту, и приближались теперь с невообразимою скоростью. Мы гребли, однако, со всей энергией отчаяния и прибыли к спорному месту прежде, чем кто‑либо, кроме одного из туземцев, достиг его. Этот человек дорого заплатил за свое превосходное проворство: Питерс прострелил ему голову из своего пистолета, когда он приблизился к берегу. Передовые из остальной толпы были, вероятно, шагах в двадцати или тридцати, когда мы схватили ладью. Мы сперва попытались оттащить ее в глубокую воду, за пределы досягаемости дикарей, но увидели, что она слишком прочно закреплена, и, так как времени нельзя было терять, Питерс с помощью одного‑двух тяжелых ударов прикладом мушкета раздробил значительную часть ее носа и одного из боков. После этого мы отплыли. Двое из туземцев тем временем уцепились за нашу лодку и упорно отказывались выпустить ее, пока мы их к этому не вынудили, расправившись с ними ножами. Мы были теперь на воле и направлялись в открытое море. Главная ватага дикарей, достигнув сломанной лодки, испустила самый потрясающий вопль бешенства и разочарования, какой только можно себе вообразить. Поистине, изо всего, что я мог усмотреть касательно этих негодяев, они, по‑видимому, являли из себя самое злое, лицемерное, мстительное, кровожадное и совершенно дьявольское племя людей, когда‑либо живших на поверхности земли. Ясно было, что нам не было бы пощады, если бы мы попались им в руки. Они сделали безумную попытку погнаться за нами на сломанной лодке, но, увидев, что это бесполезно, снова выразили свое бешенство в целом ряде отвратительных воплей и, горланя, ринулись в холмы.

Мы были теперь освобождены от немедленной опасности, но все же наше положение было в достаточной степени зловеще. Мы знали, что раньше у этих дикарей было в обладании четыре такие ладьи, и мы не знали тогда того, о чем позднее узнали от нашего пленника, а именно, что две ладьи разлетелись в куски при взрыве «Джэн Гай». Мы рассчитывали поэтому, что нас будут еще преследовать, как только враги наши смогут обежать вокруг бухты (расстояние в три мили), где лодки обыкновенно были закреплены. Опасаясь этого, мы приложили все старания к тому, чтобы оставить остров за нами, и быстро плыли, принудив пленника взять весло. Приблизительно через полчаса, когда мы уплыли миль на пять или на шесть к югу, сделалось видно, как большая флотилия из плоскодонных лодок, или плотов, возникла, отплывая от бухты, в явном намерении нас преследовать. Но вот они повернули назад, отчаявшись нас догнать.

Глава двадцать пятая

Мы находились теперь в обширном и пустынном Полуденном океане, на широте, превышающей 84°, в хрупкой ладье и без каких‑либо запасов, кроме трех черепах. Долгая полярная зима была, кроме того, конечно, уже недалека, и сделалось необходимым, чтобы мы хорошенько обсудили, какое выбрать направление. Было шесть или семь островов на виду, принадлежащих к той же самой группе и отстоящих один от другого приблизительно на пять или шесть лиг, но ни к одному из них мы не имели никакого намерения дерзнуть приблизиться. Придя с севера на «Джэн Гай», мы мало‑помалу оставили за собою наиболее суровые области льда – это, как бы ни мало это согласовалось с общепринятыми представлениями о Полуденных областях, было проверенной опытом достоверностью, которую нам было бы непозволительно отрицать. Пытаться поэтому вернуться назад было бы безумием, в особенности в такое позднее время года. Лишь одно направление, по‑видимому, было оставлено для надежды. Мы решили смело править на юг, где было, по крайней мере, вероятие открытия новых земель и больше чем вероятие найти еще более кроткий климат.

Доселе мы видели, что Полуденный океан, так же как Северный, был отличительным образом свободен от яростных бурь и неумеренно бурных валов; но наша ладья была, даже и в наилучшем случае, очень хрупкая по своему строению, хотя и длинная, и мы ревностно принялись за работу с целью сделать ее настолько надежной, насколько это допускали находившиеся в нашем распоряжении ограниченные средства. Остов ладьи был не из чего лучшего, как из коры – коры какого‑то неведомого дерева. Ребра были из гибкого ивняка, хорошо приспособленного для той цели, к которой он был применен. У нас было пятьдесят футов пространства от носа до кормы, ширина была от четырех до шести футов, глубина везде четыре фута с половиной – такие лодки значительно отличаются по очертаниям от лодок каких‑либо других жителей Южного океана, о которых имеют сведения цивилизованные народы. Мы никогда не думали, чтобы они были изделием невежественных островитян, ими владевших, и несколько дней спустя узнали, расспрашивая нашего пленника, что они действительно были построены уроженцами группы островов, находившихся к юго‑западу от той области, где мы нашли их, и что они случайно попади в руки наших варваров. То, что мы могли сделать для укрепления нашей лодки, было поистине очень мало. Несколько больших щелей было усмотрено около обоих концов, и нам удалось законопатить их кусочками шерстяной куртки. С помощью лишних весел, коих было большое количество, мы воздвигли некоторого рода сруб около носа, дабы преломлять силу возможных валов, которые стали бы грозить затопить нас с этой стороны. Мы установили также две весельные лопасти как мачты, поместив их одну против другой, по одной у каждого шкафута, и обойдясь, таким образом, без раины. К этим мачтам мы привязали парус, изготовленный из наших рубашек, – сделать нам это было довольно трудно, ибо в этом мы не могли добиться какой‑либо помощи от нашего пленника, хотя он довольно охотно принимал участие во всех других работах. Вид холста, как казалось, взволновал его совершенно особенным образом. Его нельзя было заставить прикоснуться к нему или подойти близко, он дрожал, когда мы пытались его принудить к этому, и вскрикивал: «Текели‑ли!»

После того как мы закончили наши приспособления для безопасности лодки, мы направили паруса к юго‑юго‑востоку, с целью обогнуть наиболее южный остров группы из бывших на виду. Сделав это, мы направили носовую часть лодки целиком к югу. Погода отнюдь не могла считаться неприятной. Все время держался очень тихий ветер с севера, море было гладкое и длился беспрерывный дневной свет. Не было видно ни признака льда; я и не видел его, ни одного даже кусочка, после того как мы оставили параллель островка Беннета. Температура воды была поистине здесь слишком тепла, чтобы лед мог существовать в каком‑либо количестве. Убив самую большую из наших черепах и получив из нее не только пищу, но и обильный запас воды, мы продолжали наш путь без какого‑либо значительного приключения, быть может дней семь или восемь, в течение какового времени должны были продвинуться на большое расстояние к югу, ибо с нами постоянно шел попутный ветер и очень сильное течение беспрерывно несло нас в том направлении, которому мы следовали.

Марта 1‑го[14]. Различные необыкновенные явления указывали теперь, что мы вступаем в область новизны и чудес. Высокая горная цепь светло‑серых паров возникала постоянно на южном горизонте, вспыхивая время от времени возвышенными полосами, то устремляясь стрелометно с востока на запад, то с запада на восток, и снова являя ровную и единообразную вершину, – словом, осуществляя все причудливые видоизменения северного сияния. Средняя высота этого испарения, как оно нам являлось с нашей точки, была приблизительно двадцать пять градусов. Температура моря, по‑видимому, увеличивалась с минуты на минуту, и было очень явственное изменение в его цвете.

Марта 2‑го. Сегодня повторным расспрашиванием нашего пленника мы добились того, что разузнали некоторые подробности касательно острова, где произошло избиение, его жителей и обычаев, – но как теперь я могу этим задерживать читателя? Я могу сказать, однако, что, как мы узнали, в группе было восемь островов, что они управлялись одним общим царем, имя его Тсалемон, или Псалемун, пребывал же он на одном из самых маленьких островов; что черные шкуры, образующие одеяния воинов, принадлежали некоторому животному огромных размеров, которое находилось только в долине около царского двора; что островитяне не изготовляли никаких других лодок, кроме плоскодонных паромов; четыре ладьи были всем, чем они обладали в этом роде, и им они достались совершенно случайно с некоторого большого острова на юго‑западе; что имя нашего пленника – Ну‑Ну и что он не имеет никакого сведения об островке Беннета; что название острова, который мы оставили, было Тсалал. Начало слов Тсалемон и Тсалал означалось продолжительным шипящим звуком, которому подражать мы нашли невозможным, даже после повторных попыток, и который был тождественен с криком черной выпи, каковую мы съели на вершине холма.

Марта 3‑го. Теплота воды сделалась теперь поистине замечательной, а цвет ее претерпел быструю перемену – он более не был прозрачным, но молочной густоты и окраски. В непосредственной близости от нас вода была обычно гладкой, никогда она не была настолько взволнованной, чтобы подвергать опасности ладью; но мы часто испытывали изумление, замечая направо и налево, на различных расстояниях, мгновенные и пространные волнения поверхности; как мы наконец усмотрели, им всегда предшествовали причудливые колебания в области испарения к югу.

Марта 4‑го. Сегодня, с целью расширить наш парус, ибо ветер с севера значительно спадал, я вынул из кармана моей куртки белый носовой платок. Ну‑Ну сидел совсем вплоть около моей руки, и, когда полотно случайно мелькнуло ему прямо в лицо, с ним сделались страшные судороги. Они сменились сонливостью и оцепенением и тихими бормотаниями: «Текели‑ли! Текели‑ли!»

Марта 5‑го. Ветер совершенно утих, но было очевидно, что мы продолжаем спешно устремляться к югу под влиянием сильного течения. И теперь поистине было бы вполне разумно испытывать некоторую тревогу по поводу того, какой поворот принимают события, – но тревоги мы не чувствовали никакой. На лице Питерса не было никаких указаний на что‑либо подобное, хотя по временам оно принимало такое выражение, значение которого я не мог измерить. Подходила, по‑видимому, полярная зима, но она приходила без своих ужасов. Я чувствовал онемение тела и духа – дремотность ощущения, – но это было все.

Марта 6‑го. Серый пар поднялся теперь выше на несколько градусов над горизонтом и постепенно терял свой серый оттенок. Теплота воды была крайняя, даже неприятная для прикосновения, и молочный ее оттенок был более очевиден, чем когда‑нибудь. Сегодня совсем близко около ладьи возникло сильное волнение в воде. Оно сопровождалось, как обычно, причудливым сверканием пара вверху, на самой его вершине, и мгновенным разделением его при основании. Тонкий белый прах, похожий на пепел, – но, конечно, не пепел – падал сверху на ладью и на широкое пространство воды, когда вспыхивание среди паров умирало и сотрясение затихало в море. Ну‑Ну бросался тогда ничком на дно лодки, и никакие убеждения не могли побудить его подняться.

Марта 7‑го. Сегодня мы спрашивали Ну‑Ну, что побудило его земляков истребить моих товарищей; но он, по‑видимому, был слишком захвачен страхом, чтобы дать нам какой‑нибудь разумный ответ. Он продолжал упорно лежать на дне лодки и при наших повторных вопросах касательно побудительной причины делал лишь идиотские телодвижения, например, приподнимал свой указательный палец к верхней губе и обнажал зубы. Они были черны. Мы никогда до этого не видели зубов какого‑нибудь из обитателей Тсалала.

Марта 8‑го. Сегодня около нас проплыло одно из тех белых животных, явление которого в бухте Тсалала вызвало такое безумное волнение среди диких. Я хотел подцепить его, но вдруг на меня напала мгновенная рассеянность, и я этого не сделал. Теплота воды все увеличивалась, и рука не могла больше выдерживать ее. Питерс говорил мало, и я не знал, что думать об его апатии. Ну‑Ну дышал, и только.

Марта 9‑го. Все пепельное вещество беспрерывно падало теперь вокруг нас, и в обширных количествах. Горная цепь испарений к югу поднялась волшебно над горизонтом и начала принимать более четкие очертания. Я ни с чем не могу этого сравнить, как с неким безграничным водопадом, безгласно катящимся в море с какого‑то огромного и далекого оплота, находящегося в небе. Исполинская завеса простиралась вдоль всей протяженности южного горизонта. От нее не исходило никакого звука.

Марта 21‑го. Угрюмая темнота царила теперь над нами – но из молочных глубин океана возникло лучистое сияние и прокралось вдоль боков лодки. Мы были почти целиком захвачены белым пепельным дождем, который оседал на нас и на ладье, но, падая в воду, в ней таял. Вершина водопада совершенно терялась в дымности и в пространстве. Но явно мы приближались к ней с чудовищной быстротой. По временам в ней были зримы широко зияющие, но мгновенные расселины, и из этих щелей, в которых был хаос устремленно порхающих и неявственных образов, приходили стремительно рушащиеся и могущественные, но беззвучные ветры, взрывавшие в своем течении воспламененный океан.

Марта 22‑го. Темнота существенно увеличилась, будучи лишь умягчаема блеском воды, отбрасываемым от белой завесы пред нами. Множество гигантских бледно‑белых птиц беспрерывно теперь улетали из‑за паруса, и крик их был вечное «Текели‑ли!», по мере того как они удалялись из области нашего зрения. Ну‑Ну шевельнулся на дне ладьи, но, когда мы к нему прикоснулись, мы увидели, что дух его отошел. И теперь мы ринулись в объятья водопада, где разъялась расселина, чтобы приять нас. Но тут на нашем пути возник человеческий очерк, закутанный в саван, в размерах своих больший гораздо, чем какой‑нибудь житель, живущий среди человеков. И цвет его кожи в оттенке своем являл совершенную белизну снега.

ЗАМЕТКА

Обстоятельства, связанные с недавней внезапной и прискорбной кончиной мистера Пима, уже хорошо известны публике из ежедневных газет. Опасаются, что несколько последних глав, которые должны были закончить его повествование и которые, в целях просмотра, были им задержаны, между тем как предыдущие были в печати, безвозвратно утрачены, благодаря несчастному случаю, при каковом погиб и он сам. Может, однако, случиться, что это и не так, и записи его, ежели в конце концов они будут найдены, будут предложены вниманию публики.

Никакие средства не были оставлены неиспробованными, дабы так или иначе восполнить пробел. Джентльмен, имя которого упомянуто в предисловии и который, согласно утверждению, там сделанному, мог бы, как предполагали, его восполнить, отклонил от себя эту задачу – по причинам уважительным, связанным с общею неточностью подробностей, ему доставленных, и с его недоверием полной правде последних частей повествования. Питерс, от которого можно было бы ждать некоторых полезных сведений, еще жив и находится в Иллинойсе, но доселе с ним не удалось повстречаться. Позднее он может быть найден, и, без сомнения, он доставит данные для заключения рассказа мистера Пима.

Утрата двух или трех заключительных глав (ибо их было лишь две или три) заслуживает тем более глубокого сожаления, что они, в этом не может быть никакого сомнения, содержали данные касательно самого полюса или, по крайней мере, областей, находящихся в непосредственной с ним близости; и кроме того, утверждения автора относительно этих областей могут быть вскоре проверены или же опровергнуты правительственной экспедицией, ныне готовящейся, в Южный океан.

Относительно одного отрывка повествования вполне уместно сделать несколько замечаний, и сочинителю этого приложения доставит большое удовольствие, если то, что он может здесь сказать, окажется способным в какой‑нибудь мере усилить достоверность столь примечательных страниц, здесь ныне напечатанных. Мы намекаем на расщелины, найденные на острове Тсалал, и на фигуры, которые целиком находятся на страницах…… и….

Мистер Пим дал изображение расселин без изъяснений, и он решительно говорит о выемках, найденных на краю самой восточной из этих расселин, утверждая, что они имеют лишь причудливое сходство с алфавитными буквами и, словом, что они положительно не суть таковые. Это утверждение сделано с такою простотою и в подкрепление его приводится некое доказательство столь убедительное, то есть то обстоятельство, что найденные среди праха выдающиеся обломки вполне подходили к выемкам на стене, что мы вынуждены верить в полную серьезность утверждений пишущего; и никакой разумный читатель не мог бы предположить ничего иного. Но так как обстоятельства, связанные со всеми фигурами, чрезвычайно своеобразны (особенно ежели сопоставить их с утверждениями, делаемыми в основном повествовании), вполне благоуместно сказать слово‑другое относительно их всех – тем более что данные обстоятельства, без сомнения, ускользнули от внимания мистера По.

Фигура 1, фигура 2, фигура 3 и фигура 5, если соединить их одну с другою в том самом порядке, какой представляют расселины, и если лишить их малых боковых ходов, или сводов (которые, как надо припомнить, служили лишь средством сообщения между главными горницами и совершенно отличались по характеру), образуют слово эфиопского корня – корня «быть тенистым», откуда все производные, изображающие тень или темноту.

Касательно выражения «левая или самая северная» из зазубрин в фигуре 4, более чем вероятно, что мнение Питерса было справедливым и что кажущаяся гиероглифичность была действительно произведением искусства и должна была изображать человеческую форму. Очертание находится перед читателем, и он может усматривать или не усматривать указываемое сходство; но остальная часть выемок, во всяком случае, доставляет сильное подтверждение мысли Питерса. Верхний ряд, очевидно, есть корень арабского слова «быть белым», – – откуда все производные, означающие блистательность и белизну. Нижний ряд не так сразу заметен. Буквы несколько изломаны и разъединены, тем не менее нельзя сомневаться, что в совершенном своем состоянии они образуют целиком слово – – «Область Юга». Надо заметить, что эти истолкования подтверждают мнение Питерса относительно «самой северной» из фигур. Протянутая рука устремлена к югу.

Заключения, подобные этим, открывают широкое поле для умозрения и волнующих догадок. Их нужно было бы, может быть, рассматривать в связи с некоторыми из наиболее слабо очерченных событий повествования; хотя, зримым способом, эта цепь связи отнюдь не полна. «Текели‑ли!» был крик испуганных туземцев Тсалала, когда они увидели труп белого животного, выловленного в море. Таково было также трепещущее воскликновение тсалальского пленника, когда он увидел белые предметы, находившиеся в обладании мистера Пима. Таков был также крик быстро пролетавших белых и гигантских птиц, которые изошли из парообразной белой занавеси юга. Ничего белого не было в Тсалале, равно как и при дальнейшем плавании к области, находившейся за пределом.

Не невозможно, что слово «Тсалал», наименование острова расселин, при внимательном филологическом расследовании может указать или на некоторую связь с самыми расселинами, или на некоторые отношения к эфиопским буквам, так таинственно начертанным в их извилинах.

«Я вырезал это в холмах, и месть моя на прах в скале».

Жюль Верн

Ледяной сфинкс

Часть первая

Памяти Эдгара По

Моим американским друзьям

I Острова Кергелен

Несомненно, ни один человек на свете не поверит моему повествованию под названием «Ледяной сфинкс». И все-таки его надо, по-моему, предложить на суд публики. Пусть она сама решает, верить ему или нет.

Прежде чем начать рассказ о столь невероятных и ужасающих приключениях, следует сказать, что трудно представить себе менее подходящее для человека место, чем острова Запустения – так их нарек в 1779 году капитан Кук. Что ж, я пробыл там несколько недель и могу утверждать, что они вполне заслуживают грустного наименования, которое присвоил им знаменитый английский мореплаватель. Острова Запустения – этим все сказано…

Я знаю, что составители географических карт придерживаются названия «Кергелены», которым они обычно обозначают этот архипелаг, расположенный на 49°54′ южной широты и 69°6′ восточной долготы. Оправданием им служит то обстоятельство, что первым обнаружил эти острова в южной части Индийского океана французский барон Кергелен. Произошло это в 1772 году. Барон, командовавший эскадрой, вообразил тогда, что открыл новый континент, омываемый антарктическими морями; но уже следующая экспедиция заставила его понять свою ошибку: то был всего лишь архипелаг. Если кого-нибудь интересует мое мнение, то название «острова Запустения» – единственное, которое подходит для этой россыпи из трехсот островов и островков, затерянных среди бескрайних океанских просторов, где шумят, не переставая, бури южных широт.

И все же на этих островах живут люди, и 2 августа 1839 года исполнилось ровно два месяца с тех пор, как благодаря моему присутствию в гавани Рождества общее количество европейцев и американцев, представляющих собой основное ядро здешнего населения, увеличилось на одну душу. Хотя, по правде говоря, я стал с нетерпением дожидаться первого же случая покинуть эти места, как только закончил геологические и минералогические изыскания, которые и стали причиной моего появления здесь.

Гавань Рождества расположена на самом крупном острове архипелага, имеющем площадь 4500 квадратных километров, что в два раза меньше площади Корсики. Это довольно-таки удобный порт, где можно становиться на якорь в нескольких морских саженях от берега. Обогнув с севера мыс Франсуа, на котором возвышается Столовая гора высотой в 1200 футов, отыщите глазами базальтовую гряду, в которой природа проделала широкую арку. Устремив через нее свой взор, вы заметите тесную бухту, защищенную многочисленными островками от бешеных западных и восточных ветров. Это и есть гавань Рождества. Теперь ваш корабль может направляться прямо туда, забирая чуть вправо. На стоянке можно ограничиться одним якорем, что предоставляет свободу для разворота и прочих маневров – во всяком случае, пока бухту не затянет льдами.

Кстати, на Кергеленах насчитывается сотни других фиордов. Берега здесь извилисты, как истрепанные края юбки на нищенке, особено те, что обращены на север и на юго-восток. Прибрежные воды кишат островками разной величины. Вулканическая почва состоит из кварца с примесью голубоватого камня. С наступлением лета камни покрываются зеленым мхом, серыми лишайниками, явнобрачной растительностью и неприхотливыми камнеломками. Единственный здешний кустарник, напоминающий по вкусу горчайшую капусту, не встретишь ни в одной стране мира.

Здесь в привеликом множестве водятся королевские и разные прочие пингвины, которые расхаживают, поблескивая желтыми и белыми грудками, откидывая назад глупые головки и размахивая крыльями, напоминающими опущенные рукава, и походят издали на монахов, вереницами шествующих вдоль могильных плит.

Добавлю, что на Кергеленах находят убежище тюлени, нерпы и морские слоны, охота на которых составляла в те времена основу оживленной торговли, благодаря чему на архипелаг частенько заплывали корабли.

В один прекрасный день я прогуливался в порту, когда меня нагнал хозяин гостиницы, где я расположился, и сказал:

– Если я не ошибаюсь, вы у нас засиделись, мистер Джорлинг?

Это был высокий полный американец, обосновавшийся здесь уже 20 лет назад и владевший единственной гостиницей в порту.

– Вообще-то да, мистер Аткинс, – отвечал я, – если вас не обидит такой ответ.

– Ни в коем случае, – отозвался славный малый. – Как вы догадываетесь, я привык к таким ответам, подобно тому, как скалы мыса Франсуа привыкли к океанским волнам.

– И отражаете их, подобно им…

– Вот именно! В тот самый день, когда вы высадились в гавани Рождества и остановились у Фенимора Аткинса, под вывеской «Зеленый баклан», я сказал себе: «Через две недели, а то и всего через одну, моему постояльцу наскучит здесь, и он пожалеет, что приплыл на Кергелены…»

– Нет, почтенный Аткинс, я никогда не жалею о содеянном!

– Хорошая привычка!

– Кстати, на ваших островах я обнаружил немало любопытного. Я бродил по холмистым плато, обходил торфяники, продирался через жесткие мхи, чтобы раздобыть интересные образцы минералов и горных пород. Я участвовал в охоте на нерпу и тюленя, бывал на птичьих базарах, где мирно соседствуют пингвины и альбатросы, что показалось мне весьма примечательным явлением. Время от времени вы потчевали меня блюдом из буревестника, приготовленным вами собственноручно, которое оказалось вполне съедобным – при условии, если у едока хороший аппетит. Наконец, я встретил в «Зеленом баклане» великолепный прием, за который не устаю благодарить вас… Но, если я умею считать, минуло уже два месяца с того дня, когда трехмачтовое чилийское судно «Пенас» высадило меня в разгар зимы в гавани Рождества…

– … и вам не терпится оказаться снова в вашей, то есть нашей стране, мистер Джорлинг, – закончил за меня мой собеседник, – снова увидеть Коннектикут и Хартфорд, нашу столицу…

– Без всякого сомнения, почтенный Аткинс, ибо вот уже три года я скитаюсь по миру… Пришло время остановиться, пустить корни…

– Хм, когда появляютя корни, – подхватил американец, подмигнув, – то недолго и отрастить ветки!

– Соверешнно справедливо, почтенный Аткинс. Однако у меня нет семьи, и вполне вероятно, что на мне прервется наш род. В сорок лет мне уже вряд ли взбредед в голову отращивать ветки, вы же, мой дорогой хозяин, уже сделали это, ибо вы – настоящее дерево, да еще какое…

– Дуб – даже, если хотите, из породы каменных.

– Вы правильно поступили, подчинившись законам природы. Раз природа снабдила нас ногами, чтобы мы ходили…

– То она не забыла и про место, которым пользуются для сидения! – закончил за меня с громогласным смехом Фенимор Аткинс. – Именно поэтому я очень удобно уселся в гавани Рождества. Кумушка Бетси подарила мне двенадцать ребятишек, а они в свою очередь порадуют меня внуками, которые станут цепляться за мои ноги, как котята…

– Вы никогда не вернетесь на родину?

– Что бы я там делал, мистер Джорлинг? Нищенствовал? Напротив, здесь, на островах Запустения, где мне ни разу не пришлось ощутить пустоту, я добился достатка для себя и своего семейства.

– Несомненно, почтенный Аткинс, и мне остается только поздравить вас, раз вы живете счастливо. И все же не исключено, что в один прекрасный день у вас возникнет желание…

– Пустить корни в иную почву? Куда там, мистер Джорлинг! Я же говорю, что вы имеете дело с дубом. Попробуйте-ка пересадить дуб, вросший по середину ствола в гранит Кергелен!

До чего приятно было слушать этого достойнейшего американца, отлично прижившегося на архипелаге и приобретшего отменную закалку благодаря здешнему неуютному климату! Он обитал здесь со всем своим семейством, напоминавшим жизнерадостных пингвинов, – радушной матушкой и крепышами-сыновьями, пышущими здоровьем и не имеющими ни малейшего понятия об ангине или несварении желудка. Дела у них шли на славу. В «Зеленый баклан», ломящийся от товаров на любой вкус, заглядывали моряки со всех судов – и китобойных, и всех прочих, – которые бросали якоря у берегов Кергелен. Здесь они пополняли запасы жира, сала, дегтя, смолы, пряностей, сахара, чая, консервов, виски, джина, виноградной водки. Кроме того, в гавани Рождества просто не было другой гостиницы и другой таверны. Что до сыновей Фенимора Аткинса, то они трудились плотниками, мастерами по парусам, рыбаками, а в теплый сезон промышляли ластоногих в самых узких расселинах прибрежных скал. Славные парни, без лишних причитаний покорившиеся своей судьбе…

– Да и вообще, почтенный Аткинс, скажу напоследок, что я счастлив, что побывал на Кергеленах. Я увезу отсюда приятные воспоминания, – сказал я. – Однако я с радостью снова вышел бы в море…

– Ну-ну, – ответствовал этот доморощенный философ, – немного терпения! – Никогда не следует торопить час расставания. И не забывайте: хорошие деньки обязательно вернутся. Недель через пять-шесть…

– Пока же, – перебил я его, – горы и долины, скалы и берега покрыты толстым слоем снега, и солнце бессильно проникнуть сквозь туман, тянущийся до самого горизонта…

– Вот тебе на! Мистер Джорлинг, приглядитесь: под белым покровом уже пробивается зеленая травка! Стоит только посмотреть внимательнее, как…

– Ее можно рассмотреть только через лупу! Неужели вы станете утверждать, Аткинс, что сейчас, в августе, то есть в феврале, если пользоваться понятиями Северного полушария, ваши бухты уже очистились ото льда?

– Согласен, мистер Джорлниг. Но мне всего лишь остается вторично призвать вас к терпению! В этом году выдалась мягкая зима. Скоро на горизонте – и на западе, и на востоке – покажутся мачты судов. Сезон рыбной ловли уже не за горами!

– Да услышит вас небо, почтенный Аткинс, и да приведет оно в наш порт корабль! Шхуну «Халбрейн»!..

– Ведомую капитаном Леном Гаем! – подхватил тот. – Отличный моряк, хоть и англичанин – ну, да толковые люди есть повсюду. К тому же он пополняет запасы в «Зеленом баклане».

– И вы полагаете, что «Халбрейн»…

– Уже через неделю появится на траверзе мыса Франсуа. Если этого не произойдет, то придется признать, что капитана Лена Гая больше не существует на свете, а это может означать лишь одно: что шхуна «Халбрейн» сгинула на полпути между Кергеленами и мысом Доброй Надежды!..

С этими словами, подарив мне на прощанье выразительный жест, говорящий о фантастичности подобного предположения, почтенный Фенимор Аткинс оставил меня на берегу в одиночестве.

Впрочем, я питал надежду, что прогнозы моего хозяина в конце концов сбудутся, ибо погода свидетельствовала именно об этом. Все указывало на приближение теплого времени года – теплого для этих мест. Конечно, главный остров архипелага расположен на той же широте, что Париж в Европе или Квебек в Канаде, но речь идет о Южном полушарии, которое, благодаря эллиптоидной орбите, описываемой Землей вокруг Солнца, охлаждается зимой куда сильнее, чем Северное, а летом сильнее разогревается. Во всяком случае, зимой на Кергеленах бушуют страшные бури, и море на протяжении нескольких месяцев треплют шторма, хотя вода не охлаждается сверх меры, оставаясь в пределах двух градусов Цельсия зимой и семи – летом, совсем как на Фолклендских островах и у мыса Горн.

Нечего и говорить, что в это время года в гавань Рождества и другие порты архипелага не осмеливается сунуться ни одно судно. В те времена, о которых я веду речь, паровые суда оставались редкостью. Что же до парусников, то они, дабы не быть затертыми льдами, искали убежища в портах Южной Америки, у западных берегов Чили, или в Африке – чаще всего в Кейптауне, вблизи мыса Доброй Надежды. Несколько баркасов, одни из которых вмерзли в лед, а другие, оказавшись на песчаном берегу, заросли инеем до самых верхушек мачт, – вот все, что представало моему взору в гавани Рождества.

Сезонные различия в температурах на Кергеленах невелики. Здешний климат можно назвать холодным и влажным. Частенько на острова, особенно на западную их часть, обрушиваются ураганы, приносящие с собой дожди и град. На востоке же небо чаще бывает свободным от облаков, хотя солнечным лучам приходится пробиваться сквозь пелену тумана, поэтому здесь граница снегов на горных отрогах останавливается саженях в пятидесяти от береговой линии.

Неудивительно поэтому, что, проведя на Кергеленах два месяца, я теперь с нетерпением ждал возможности отплыть восвояси на шхуне «Халбрейн», достоинства которой с точки зрения непревзойденных качеств ее экипажа и отменной плавучести ее самой не переставал расписывать мне жизнерадостный хозяин гостиницы.

«Ничего лучшего нельзя даже пожелать! – твердил он с утра до вечера. – Среди всех бесчисленных капитанов английского флота ни один не сравнится с моим другм Леном Гаем. Ему не занимать ни храбрости, ни мастерства. Если бы он вдобавок был более разговорчив, ему попросту не было бы цены!»

В конце концов я решил последовать рекомендациям почтенного Аткинса. Как только «Халбрейн» бросит якорь в гавани Рождества, я поспешу договориться с ее капитаном. После шести-семидневной стоянки шхуна возьмет курс на остров Тристан-да-Кунья, где дожидались олова и меди, которыми был загружен ее трюм.

Мой план состоял в том, чтобы остаться на несколько недель на этом острове, после чего вернуться в родной Коннектикут. В то же время я не забывал о случайностях, которые способны вмешиваться в людские планы, ибо всегда следует, руководствуясь советом Эдгара По, «учитывать непредвиденное, неожиданное, невероятное, ибо побочные, второстепенные, случайные обстоятельства часто вырастают в непреодолимые преграды, так что в своих подсчетах нам никогда нельзя забывать про Случай».

И если я цитирую здесь нашего великого американского поэта, то только потому, что, будучи сам человеком практического склада, серьезным и не наделенным богатым воображением, я все-таки не перестаю отдавать должное этому гениальному певцу странностей, присущих человеческой натуре.

Вернемся, однако, к шхуне «Халбрейн», вернее, к обстоятельствам, при которых мне предстояло покинуть гавань Рождества. Я не опасался никаких осложнений. В те времена на Кергелены заходило за год не менее пятисот судов. Охота на китов и ластоногих давала блестящие результаты – достаточно сказать, что, добыв одного морского слона, можно было получить тонну жира – количество, ради которого пришлось бы уничтожить тысячу пингвинов. Правда, в последние годы число кораблей, наведующихся на архипелаг, сократилось до дюжины в год, поскольку неумеренное истребление морской фауны сильно уменьшило привлекательность этих мест.

Поэтому я не испытывал ни малейшего беспокойства относительно перспектив отплытия из бухты Рождества, даже если «Халбрейн» не окажется вовремя в нашей гавани и капитан Лен Гай не сможет пожать руку своему приятелю Аткинсу.

Не проходило дня, чтобы я не выходил на прогулку вокруг порта. Солнце пригревало все сильнее. Скалы и нагромождения застывшей вулканической лавы все решительнее освобождались от белого зимнего одеяния. На нависших над морем скалах появлялся мох цвета забродившего вина, а в море тянулись на 50–60 ярдов ленты водорослей. Внутри острова потихоньку поднимали скромные головки злаки, в том числе явнобрачная лиелла родом из Анд, растения, родственные тем, что образуют флору Огненной Земли, а также единственный здешний кустарник, о котором я уже говорил, – гигантская капуста, весьма ценимая как средство против цинги.

Что же касается сухопутных млекопитающих (морскими млекопитающими прибрежные воды буквально кишели), то мне не довелось наткнуться ни на одного. Не оказалось здесь также земноводных и рептилий. Я наблюдал лишь немногих насекомых, напоминающих бабочек, да и то без крыльев, ибо в противном случае мощные воздушные потоки унесли бы их в бескрайний океан.

Раз-другой я выходил в море на прочном баркасе – из тех, на каких рыбаки борются с бешеными ветрами, обрушивающимися на скалы Кергелен. На таком баркасе можно было бы достичь Кейптауна, хотя подобный переход занял бы много дней. Но в мои намерения ни в коем случае не входило покидать гавань Рождества столь рискованным способом… Нет, я питал надежды на шхуну «Халбрейн», которая вот-вот должна была войти в наши воды.

Тем временем, прогуливаясь от одной бухты до другой, я продолжал с любопытством изучать эти изрезанные берега, напоминающие вулканический скелет, проступающий мало-помалу сквозь белый саван зимы…

Иногда меня охватывало нетерпение, и я напрочь забывал мудрые советы хозяина гостиницы, не мечтавшего ни о чем, кроме счастливого существования в гавани Рождества. Видимо, в этом мире насчитывается не так уж много людей, кого жизнь сумела сделать философами. Пусть мышцы значили для Фенимора Аткинса больше, чем нервы, пусть ум ему заменял инстинкт – он был лучше моего оснащен, чтобы отражать удары судьбы, поэтому его шансы на обретение здесь счастья были куда предпочтительнее моих.

– Где же «Халбрейн»? – твердил я ему каждое утро.

– «Халбрейн», мистер Джорлинг? – откликался он неизменно бодрым тоном. – Разумеется, она придет сегодня же! А если не сегодня, то завтра! Какие могут быть сомнения, что в конце концов наступит день, которому суждено стать кануном утра, когда в бухте Рождества затрепещет флаг капитана Лена Гая!

Я подумывал, не забраться ли мне на Столовую гору, дабы расширить обзор. С высоты 1200 футов взор простирается на 34–35 миль, так что оттуда, несмотря на туман, шхуну можно было бы приметить на целые сутки раньше. Однако идея карабкаться на гору, до сих пор укутанную снегами, могла взбрести в голову только безумцу.

Меряя шагами берег, я часто вынуждал спасаться бегством ластоногих, которые с брызгами погружались в оттаявшую воду. Пингвины же, невозмутимые и тяжеловесные увальни, не думали удирать, как бы близко я ни подошел. Если бы не их глупый вид, с ними вполне можно было бы заговорить, владей я их крикливым языком, от которого закладывает уши. Что касается черных и белых качурок, поганок, крачек и турпанов, то они тут же с шумом взлетали, стоило мне появиться в отдалении.

Как-то раз мне довелось спугнуть альбатроса, которого пингвины напутствовали дружным гвалтом, словно он приходился им добрым другом, с которым они расставались навсегда. Эти громадные птицы могут проделывать перелеты протяженностью до двухсот лье, ни разу не опустившись на твердую землю для отдыха, причем с такой огромной скоростью, что им хватает нескольких часов, чтобы покрыть невероятное расстояние. Альбатрос сидел на высокой скале на краю гавани Рождества и смотрел на прибой, пенящийся вокруг рифов. Внезапно он взмыл в воздух, сложив лапы и вытянув вперед голову, как нос парусника, подгоняемого попутным ветром, издал пронзительный крик и уже через минуту-другую превратился в черную точку в вышине. Еще мгновение – и он исчез в пелене тумана, затянувшего горизонт с южной стороны.

II Шхуна «Халбрейн»

Триста тонн грузоподъемности, наклоненный рангоут, позволяющий улавливать любой ветерок, великолепная быстроходность, парусное оснащение, включающее фок, фор-трисель, марсель и брамсель на фок-мачте, бизань и топсель на грот-мачте, штормовой фок, кливер и стаксель спереди, – вот какую шхуну поджидали в гавани Рождества, вот что представляла собой «Халбрейн»!

На борту корабля находился капитан, старший помощник, боцман, кок и восемь матросов – в общей сложности двенадцать человек, то есть вполне достаточно, чтобы управляться со снастями. Ладно сбитая, с медными шпангоутами, с широкими парусами, шхуна обладала прекрасными мореходными качествами и маневренностью и полностью отвечала требованиям, предъявляемым к кораблям, бороздящим океан между сороковыми и шестидесятыми широтами. Одним словом, кораблестроители Биркенхеда вполне могли гордиться детищем своих рук.

Всеми этими сведениями меня снабдил почтенный Аткинс, да еще с какими похвалами в адрес шхуны!

Капитан Лен Гай оплатил три пятых стоимости «Халбрейн», которой он командовал уже лет пять. Он плавал в южных морях от Южноамериканского континента к Африканскому, от одного острова к другому. Команда шхуны состояла всего из двенадцати человек, поскольку основным ее назначением была торговля. Для того, чтобы охотиться на тюленя и нерпу, потребовался бы более многочисленный экипаж, а также гарпуны, остроги, леска и прочее, без чего невозможны подобные занятия. Однако даже в этих небезопасных водах, куда в те времена нередко наведывались пираты, и вблизи островов, обитатели которых всегда оставались настороже, нападение не застало бы экипаж «Халбрейн» врасплох: четыре камнемета, запас ядер и гранат, пороховой погреб, ружья, пистолеты, карабины, стоящие в пирамиде, наконец, абордажные сети – все это служило гарантией безопасности судна. Кроме того, марсовые почти никогда не смыкали глаз: плавать по этим морям, не заботясь об охране, было бы недопустимым ротозейством.

Утром 7 августа я еще подремывал, нежась в постели, когда меня поднял громовой голос хозяина и полновесные удары кулаком в дверь.

– Мистер Джорлинг, вы проснулись?

– Конечно, почтенный Аткинс, как же можно спать при таком шуме?! Что произошло?

– В шести милях к северо-востоку показался корабль, и он держит курс на гавань Рождества!

– Уж не «Халбрейн» ли это? – вскричал я, сбрасывая одеяло.

– Мы узнаем это через несколько часов, мистер Джорлинг. Во всяком случае, это первый корабль с начала года, так что мы просто обязаны оказать ему должный прием!

Я наскоро оделся и побежал на набережную, где присоединился к Фенимору Аткинсу, который выбрал местечко, откуда открывался самый лучший обзор, не заслоняемый выступающими в море скалами, окружающими бухту.

Погода стояла довольно ясная, последний туман рассеялся, по воде пробегали лишь невысокие барашки. Кстати, благодаря неизменным ветрам небо по эту сторону острова всегда менее облачное, чем по другую. Человек двадцать островитян – в основном, рыбаки – обступили Аткинса, заслужившего славу наиболее знающего и значительного человека на всем архипелаге, к которому не грех прислушаться.

Ветер благоприятствовал заходу судна в бухту. Однако ввиду отлива оно – а это была шхуна – неторопливо плыло с приспущенными парусами, дожидаясь, как видно, подходящей волны.

Собравшиеся затеяли спор, и я, с трудом скрывая нетерпение, прислушивался к спорящим, не пытаясь вмешаться. Мнения разделились, спорящие упрямо настаивали каждый на своем.

Должен признаться, что, к моему унынию, большинство придерживалось мнения, что перед нами – вовсе не шхуна «Халбрейн». Лишь двое или трое осмеливались утверждать обратное. Среди них был и хозяин «Зеленого баклана».

– Это «Халбрейн»! – твердил он. – Где это видано, чтобы капитан Лен Гай не прибыл на Кергелены самым первым!.. Это он, я уверен в этом, как если бы он уже стоял здесь, треся меня за руку и выторговывая несколько мешочков картофеля, необходимых ему для пополнения продуктовых запасов!

– Да у вас туман в глазах, мистер Аткинс! – возражал кто-то из рыбаков.

– Поменьше, чем у тебя в мозгах! – не отступал тот.

– Этот корабль вовсе не похож на английский! – напирал еще один рыбак. – Смотрите, какой заостренный нос и седловатая палуба! Вылитый американец!

– Нет, англичанин! Я даже могу сказать, на каких стапелях он построен… Это стапели Биркенхеда в Ливерпуле, где обрела жизнь «Халбрейн»!

– Бросьте! – вмешался моряк постарше. – Эта шхуна построена в Балтиморе, на верфи «Ниппер и Стронг», и первыми водами под ее килем были воды Чесапикского залива.

– Ты бы еще сказал – воды Мерси, простофиля! – стоял на своем почтенный Аткинс. – Протри-ка лучше свои очки и приглядись, что за флаг развевается на гафеле!

– Англичанин! – крикнули хором все встречающие.

И действительно, над мачтой взмыло красное полотнище – флаг Соединенного Королевста.

Теперь не оставалось ни малейших сомнений, что к причалу гавани Рождества направляется английский корабль. Однако из этого еще не следовало, что он окажется шхуной капитана Лена Гая.

Прошло два часа, и все споры утихли. Ближе к полудню «Халбрейн» бросила якорь в самой середине гавани Рождества, в четырех морских саженях от берега.

Последовала вспышка радости со стороны почтенного Аткинса, сопровождаемая бурными жестами и приветственными речами, обращенными к капитану «Халбрейн», который повел себя более сдержанно. Лет сорока пяти, краснолицый, такой же коренастый, как и его шхуна, с крупной головой, седеющими волосами, пылающими черными глазами, скрытыми густыми ресницами, загорелый, с поджатыми губами и превосходными зубами, украшающими мощные челюсти, короткой рыжеватой бородкой, сильными руками и твердой поступью – таким предстал передо мной капитан Лен Гай. У него была внешность скорее не сурового, а бесстрастного человека, никогда не выдающего своих секретов, – именно таким он и был согласно описаниям более знающего субъекта, нежели славный Аткинс, как последний ни изображал из себя лучшего друга капитана. По-видимому, никто не мог бы похвастаться тесной дружбой с этим замкнутым моряком.

Лучше сразу признаться, что субъект, которого я упомянул, был боцманом с «Халбрейн» по фамилии Харлигерли – уроженцем острова Уайт сорока четырех лет от роду, среднего роста, плотным силачом с торчащими в разные стороны руками, кривоногим, с шарообразной головой на бычьей шее и с такой широкой грудью, что в ней вполне поместились бы сразу две пары легких, – кстати, иногда мне казалось, что их там действительно больше, чем положено, настолько шумно сопел этот неутомимый говорун, насмешливо кося глазом и беспрерывно смеясь, отчего под его глазами собирались морщинки, а скулы находились в постоянном движении. Отметим также наличие серьги – одной! – которая болталась в мочке его левого уха. Что за контраст с командиром шхуны! И как только удавалось настолько разным людям ладить друг с другом! И все же они прекрасно ладили, причем уже пятнадцать лет, ибо именно столько времени они проплавали вместе – сперва на бриге «Пауэр», потом – на шхуне «Халбрейн», на борт которой они взошли за шесть лет до начала этой истории.

Еще не успев оглядеться на берегу, Харлигерли уже узнал от Фенимора Аткинса, что их кораблю предстоит взять на борт меня, если не будет возражать капитан Лен Гай. Вот почему в тот же день боцман подошел ко мне, даже не удосужившись представиться. Он уже знал мое имя и обратился ко мне с такими словами:

– Приветствую вас, мистер Джорлинг!

– И я приветствую вас, дружище! – откликнулся я. – Что вам угодно?

– Предложить вам свои услуги.

– Свои услуги? Это с какой же стати?

– А с той, что вы намерены подняться на борт «Хилбрейн».

– Кто вы?

– Боцман Харлигерли, каковым и числюсь в поименном списке экипажа, а также верный спутник капитана Лена Гая, к которому он охотно прислушивается, хоть и заслужил репутацию человека, не желающего слушать никого на свете.

Я решил, что будет разумным и впрямь прибегнуть к услугам этого человека, раз он спешит их мне предложить, тем более что он определенно не сомневался в степени своего влияния на капитана Лена Гая. Поэтому я ответил ему:

– Что ж, дружище, давайте поболтаем, если долг не требует от вас в данный момент присутствия на судне…

– У меня впереди еще два часа, мистер Джорлинг. Впрочем, сегодня у нас немного работенки. Да и завтра… Один товар разгрузить, другой загрузить… Все это – попросту отдых для экипажа. Так что, коли вы свободны, как и я…

И с этими словами он увлек меня в глубину порта, явно неплохо ориентируясь в этих местах.

– Разве мы не могли бы неплохо поболтать и здесь? – удивился я, пытаясь его удержать.

– К чему разговаривать стоя, мистер Джорлинг, да еще с пересохшим горлом, когда было бы так просто забраться в уголок в «Зеленом баклане» и, сидя перед чайными чашками, доверху наполненными виски…

– Я не пью, боцман.

– Что ж, тогда я выпью за нас двоих. Только не воображайте, будто имеете дело с пьяницей! Нет! Не больше, чем нужно, но и не меньше!

Я последовал за моряком, которому портовые кабачки были знакомы не меньше, чем океанские волны. Пока почтенный Аткинс оставался на шхуне, выторговывая за свои товары выгодную цену, мы уселись в просторном помещении его таверны. Первыми моими словами, обращенными к боцману, были:

– Я рассчитывал, что Аткинс сведет меня с капитаном Леном Гаем, поскольку их, если я не ошибаюсь, связывает дружба…

– Подумаешь! – бросил Харлигерли. – Конечно, Фенимор Аткинс – славный малый, пользующийся уважением капитана. Но со мной он не сравнится! Так что предоставьте это дело мне, мистер Джорлинг!

– Такое ли уж это сложное дело, боцман? Разве на «Халбрейн» не найдется свободной каюты? Мне подойдет любая, даже самая тесная. Я готов заплатить…

– Отлично, мистер Джорлинг! Есть такая каюта, по соседству с рубкой, которая до сих пор пустовала, и коли вы согласны вывернуть карманы, если возникнет такая необходимость… Но вообще-то – только это между нами – потребуется больше хитрости, чем это кажется вам и моему старому приятелю Аткинсу, чтобы уговорить капитана Лена Гая взять к себе на борт пассажира. Здесь понадобится вся изворотливость, на которую только способен тот, кто выпьет сейчас за ваше здоровье, сожалея, что вы не составили ему компанию!

И Харлигерли сопроводил свое восклицание настолько выразительным подмигиванием левым глазом при зажмуренном правом, что можно было подумать, что вся живость, обычно делящаяся поровну между обоими его глазами, перекочевала в это мгновение в один. Нечего и говорить, что завершение столь цветистой фразы утонуло в виски, превосходные свойства которого боцман не приминул похвалить, что и неудивительно, раз единственным источником для пополнения погребов «Зеленого баклана» был камбуз все той же «Халбрейн».

Затем хитрюга-боцман вытащил из кармана короткую черную трубку, щедро набил ее табачком и, крепко зажав ее в углу рта коренными зубами, окутался густым дымом, подобно пароходу на полном ходу, так что его лицо совершенно исчезло в сером облаке.

– Мистер Харлигерли! – позвал я его.

– Мистер Джорлинг?..

– Почему вашему капитану может не понравиться идея взять меня на шхуну?

– А потому, что он вообще не берет на борт пассажиров и до сих пор неизменно отвергал предложения такого рода.

– Так в чем же причина, я вас спрашиваю?

– Да в том, что он не любит, когда хоть что-то сковывает его действия! Вдруг ему вздумается свернуть в сторону, на север или на юг, на закате или на восходе? Неужели он должен пускаться в объяснения? Он никогда не покидает южных морей, мистер Джорлинг, а ведь мы болтаемся вместе с ним по волнам уже много лет, порхая между Австралией на востоке и Америкой на западе, от Хобарта до Кергелен, от Тристан-да-Кунья до Фолклендов, останавливаясь лишь для того, чтобы сбыть груз, и забираясь порой в антарктические воды. Сами понимаете, что в таких условиях пассажир может превратиться в обузу. Да и найдется ли человек, которому захочется оказаться на шхуне, не вступающей в спор с ветрами и несущейся туда, куда они влекут ее?

Я уже подумывал, не пытается ли боцман выдать свою шхуну за корабль-загадку, шныряющий по морям, доверившись судьбе, и пренебрегающий заходами в порты, – что-то вроде бродячего призрака высоких широт, подчиняющегося прихоти обуряемого фантазиями капитана. Поэтому я поспешил спустить его на бренную землю:

– Как бы то ни было, «Халбрейн» отойдет от Кергеленов через четыре-пять дней?

– Верно.

– И пойдет курсом на запад, по направлению к Тристан-да-Кунья?

– Возможно.

– Что ж, боцман, такой маршрут меня вполне устраивает. Коль скоро вы предлагаете мне свое посредничество, то возьмитесь уговорить капитана взять меня пассажиром.

– Считайте, что уже уговорил.

– Вот и чудесно, Харлигерли. Вам не придется в этом раскаиваться.

– Эх, мистер Джорлинг, – проговорил живописный моряк, тряся головой, словно он только что выбрался из воды, – мне никогда не приходится в чем-либо раскаиваться, и я хорошо знаю, что, оказав вам услугу, буду должным образом вознагражден. Теперь же, если позволите, я вас оставлю, не дожидаясь возвращения своего приятеля Аткинса, и вернусь на судно.

И, опорожнив одним глотком последнюю чашку с виски – я даже испугался, не проглотит ли он ее саму вместе с горячительным напитком, – Харлигерли одарил меня напоследок покровительственной улыбкой. Затем, с трудом удерживая массивное туловище на кривых ногах и извергая из топки своей чудовищной трубки ядовитый дым, он заковылял от «Зеленого баклана» в северо-восточном направлении.

Оставшись сидеть, я предался противоречивым размышлениям. Кто же он такой на самом деле, этот капитан Лен Гай? Почтенный Аткинс превозносил его как непревзойденного моряка и превосходного человека. Пока ничто не позволяло мне усомниться ни в одном, ни в другом, хотя, если судить по рассказу боцмана, капитан был вдобавок и большим оригиналом. Ни разу до этого мне не приходило в голову, что осуществление моего нехитрого намерения уплыть с архипелага на «Халбрейн» может оказаться сопряженным с какими-либо трудностями, коль скоро я был готов на любую плату и на моряцкое существование. Что же может заставить капитана Лена Гая отказать мне? Разве мыслимо допустить, что ему придется не по нраву мысль о необходимости выполнять взятое на себя обязательство и плыть в заранее оговоренное место, когда посреди океана ему неожиданнно взбредет на ум фантазия отклониться от маршрута?.. Уж не занимается ли он контрабандой или даже работорговлей, еще процветавшей в те времена в южных морях? Вполне обоснованное предположение, хотя мой славный хозяин и ручался за «Халбрейн» и ее капитана собственной головой. Из слов Фенимора Аткинса выходило, что перед нами – честный корабль, ведомый честнейшим капитаном. Это что-то да значило, если только Аткинс не находился во власти иллюзий. Вообще-то он знал капитана Лена Гая всего лишь постольку, поскольку видел его раз в год во время заходов того на Кергелены, где все его занятия оставались всецело в рамках закона и не могли породить ни малейших подозрений.

С другой стороны, я не исключал и того, что боцман, желая придать предложенному им посредничеству больший вес, просто попытался предстать в моих глазах незаменимым человеком. Вдруг капитан Лен Гай, напротив, будет только рад, даже счастлив заиметь на борту такого удобного пассажира, каким я представлялся самому себе, готового не постоять за ценой?..

Спустя час я повстречал в порту хозяина гостиницы и поведал ему о своих сомнениях.

– Ах, этот чертов Харлигерли! – вскричал он. – Вечно он так! Послушать его, так капитан Лен Гай даже не высморкается, не спросив сперва совета у своего боцмана. Видите ли, мистер Джорлинг, этот боцман – любопытный субъект: не злокозненный, не глупый, но по части вытягивания у простаков долларов да гиней ему просто нет равных! Горе вашему кошельку, если вы угодите ему в лапы! Лучше крепко застегните все ваши карманы, как наружные, так и внутренние, и держите нос востро!

– Благодарю за совет, Аткинс! Скажите-ка, вы уже переговорили с капитаном Леном Гаем?

– Еще нет, мистер Джорлинг. Времени у нас достаточно. «Халбрейн» едва вошла в гавань и еще не успела развернуться на якоре во время отлива…

– Пусть так, но вы понимаете, что мне хотелось бы узнать свою участь как можно быстрее…

– Немного терпения!

– Я спешу узнать, на что мне рассчитывать.

– Но вам нет нужды тревожиться, мистер Джорлинг! Все уладится само по себе. И потом, разве на «Халбрейн» свет сошелся клином? В сезон путины в гавани Рождества соберется больше судов, чем рассыпано домишек вокруг «Зеленого баклана»! Положитесь на меня, я обеспечу ваше отплытие!

Итак, мне пришлось довольствоваться одними словами: клятвами боцмана и уверениями почтенного Аткинса. Не доверяя их обещаниям, я решил обратиться к самому капитану Лену Гаю, как ни трудно будет к нему подступиться, и поведать ему о своих чаяниях. Оставалось только повстречать его одного.

Таковая возможность представилась мне только на следующий день. До этого я прогуливался по набережной, разглядывая шхуну и восхищаясь ее изяществом и прочностью. Последнее качество имело особую ценность в этих морях, где льды достигают порой пятидесятой широты.

Дело было во второй половине дня. Стоило мне приблизиться к капитану Лену Гаю, как я понял, что он с радостью уклонился бы от встречи.

Крохотное население гавани Рождества, состоявшее из рыбаков, не пополнялось годами. Лишь изредка кто-то уплывал на рыбацком судне, каких, повторюсь, в те времена бывало в этих водах немало, а кто-то сходил на берег ему на смену. Чаще же капитана поджидали на берегу одни и те же лица, и он знал, должно быть, каждого. Спустя несколько недель, когда одно судно за другим стало бы выпускать на берег свои экипажи, создавая необычное оживление, длящееся, впрочем, не дольше, чем здешний короткий теплый сезон, капитану пришлось бы задуматься, кто же стоит перед ним. Однако сейчас, в августе, пускай и необычно мягком, «Халбрейн» оставалась здесь единственным кораблем.

Итак, капитан ни минуты не сомневался, что перед ним чужак, пусть даже боцман и хозяин гостиницы еще не успели замолвить за меня словцо. Вид его свидетельствовал либо о том, что он не собирается идти мне навстречу, либо о том, что ни Харлигерли, ни Аткинс действительно еще не осмелились обмолвиться о моей просьбе. Выбрав второе объяснение, я должен бы был заключить, что, обходя меня за версту, он просто поступает согласно своему необщительному характеру, запрещающему ему вступать в беседу с незнакомцем.

Как бы то ни было, я не смог совладать с нетерпением. Если этот неприступный человек ответит мне отказом – что ж, так тому и быть. В мои намерения никак не входило заставлять его поступать помимо его воли. В конце концов, я даже не был его соотечественником. На Кергеленах не было ни американского консула, ни торгового агента, которому я мог бы пожаловаться на неудачу. Главным для меня было выяснить, что меня ждет; если мне было суждено нарваться на твердое «нет», то я бы настроился дожидаться другого, более гостеприимного судна, тем более что задержка все равно составила бы не более двух-трех недель.

В тот самый момент, когда я совсем уже собрался подойти к капитану, к нему присоединился его помощник. Капитан воспользовался этим обстоятельством, чтобы устремиться в противоположном мне направлении, сделав помощнику знак следовать за ним. Мне оставалось лишь наблюдать, как они уходят вглубь порта и исчезают там за скалой.

«Ну и черт с ним!» – пронеслось у меня в голове. У меня были все основания догадываться, что на моем пути вырастут преграды. Но пока партия была всего лишь отложена. Завтра, с утра пораньше, я поднимусь на борт «Халбрейн». Хочется этого капитану Лену Гаю или нет, но ему придется меня выслушать и дать мне ответ – или «нет», или «да».

К тому же не исключалось, что капитан Лен Гай явится в «Зеленый баклан» поужинать, ибо именно там всегда обедали и ужинали моряки. После нескольких месяцев, проведенных в море, любому захочется сменить меню, состоящее обычно из галет и солонины. Более того, этого требует забота о здоровье, и, хотя во время стоянки в распоряжение экипажа поступает свежая пища, офицеры предпочитают питаться в таверне. Я не сомневался, что мой друг Аткинс должным образом подготовился к приему капитана, помощника и боцмана со шхуны.

Дожидаясь их появления, я долго не садился за стол. Однако и тут меня поджидало разочарование: ни капитан Лен Гай, ни кто-либо другой со шхуны не почтил этим вечером своим посещением «Зеленый баклан». Мне пришлось ужинать одному, как я делал это ежевечерне вот уже два месяца, ибо, как легко себе представить, клиентура почтенного Аткинса не обновлялась на протяжении всего холодного сезона.

В 7.30 вечера, покончив с ужином, я вышел в потемки, намереваясь прогуляться вдоль домов. На набережной не было ни души. Единственными источниками света, да и то весьма тусклого, были окна гостиницы. Экипаж «Халбрейн» в полном составе удалился на ночь к себе на шхуну. На приливной волне покачивались на стопорах приведенные к борту шлюпки.

Шхуна напомнила мне казарму, ибо только в казарме можно заставить служивых улечься в постели с заходом солнца. Подобные правила должны были быть весьма не по душе болтуну и выпивохе Харлигерли, с радостью посвятившему бы все время стоянки прогулке по кабачкам, будь их на острове числом поболее. Однако и он появлялся в окрестностях «Зеленого баклана» не чаще, чем капитан шхуны.

Я продежурил у шхуны до девяти часов вечера, упорно вышагивая взад-вперед. Корабль все больше погружался во тьму. В воде бухты осталось лишь одно отражение – носового сигнального огня, раскачивающегося на штаге фок-мачты.

Я возвратился в гостиницу и нашел там Фенимора Аткинса, пыхтящего в дверях трубкой.

– Аткинс, – сказал я ему, – держу пари, что капитан Лен Гай разлюбил ваше заведение!

– Он иногда заглядывает сюда по воскресеньям, а сегодня только суббота, мистер Джорлинг.

– Вы с ним не говорили?

– Говорил… – ответил хозяин тоном, в котором слышалось смущение.

– Вы сообщили ему, что один из ваших знакомых хотел бы уплыть отсюда на «Халбрейн»?

– Сообщил.

– Каким же был его ответ?

– Не таким, какого хотелось бы вам или мне, мистер Джорлинг…

– Он отказал?

– Похоже на то. Во всяком случае, вот что он мне ответил: «Аткинс, моя шхуна не берет пассажиров. Никогда прежде не брал их на борт, не стану делать этого и впредь».

III Капитан Лен Гай

Спал я плохо. Мне то и дело «снилось, будто я вижу сон», если воспользоваться выражением Эдгара По, – то есть я просыпался при первом же подозрении, что мне что-то снится. Проснувшись, я тут же переполнялся дурными чувствами по отношению к капитану Лену Гаю. Идея покинуть Кергелены на его шхуне «Халбрейн» слишком прочно втемяшилась мне в голову. Почтенный Аткинс добился своего, без устали восхваляя это судно, неизменно открывающее в гавани Рождества летний сезон. Я считал дни, да что там дни – часы, и уже видел себя стоящим на палубе этой прекрасной шхуны, оставляющей позади постылый архипелаг и держащей курс на запад, в направлении американского берега. У хозяина гостиницы не вызывала ни малейшего сомнения готовность капитана Лена Гая оказать мне услугу, ибо не враг же он собственным интересам! Трудно представить себе, чтобы торговое судно отказалось взять пассажира, если это не связано с изменением маршрута, раз пассажир сулит щедрую плату. Кто бы мог подумать!..

Теперь понятно, почему я задыхался от ярости при одной мысли об этом нелюбезном субъекте. Я чувствовал, как разливается по моему телу желчь, как напряжены мои нервы. На моем пути выросла преграда, и я, как разгоряченный конь, взвивался на дыбы…

Я провел беспокойную ночь, не в силах унять гнев, и лишь к рассвету отчасти пришел в себя. Этому способствовало принятое мною решение объясниться с капитаном Леном Гаем, чтобы послушать его доводы в защиту столь скандального решения. Возможно, размышлял я, такой разговор ничего не даст, но я по крайней мере смогу облегчить душу.

Почтенный Аткинс уже имел с капитаном беседу, приведшую к известному результату. Что касается услужливого боцмана Харлигерли, торопившегося предложить мне свое заступничество, то я не знал пока, сдержал ли он свое обещание, ибо он больше не попадался мне на глаза. Но все равно он вряд ли мог оказаться более удачливым парламентером, чем владелец «Зеленого баклана».

В восемь часов утра я вышел на берег. Погода стояла прескверная – попросту «собачья», как выражаются французы: с запада мело снегом вперемежку с дождем, а облака плыли настолько низко, что, казалось, вот-вот обволокут саму землю. Было трудно себе представить, чтобы капитан Лен Гай вздумал ступить в такое утро на берег, где он тут же вымок бы до нитки.

На набережной и впрямь не было ни души. Несколько рыбачьих баркасов оставили гавань еще до шторма и сейчас наверняка прятались в укромных заводях, где их не могли настигнуть ни океанские валы, ни ураганный ветер. Для того, чтобы добраться до «Халбрейн», мне потребовалось бы окликнуть шлюпку, однако боцман не осмелился бы взять на себя ответственность и выслать ее за мной.

Помимо всего прочего, рассуждал я, на палубе своей шхуны капитан чувствует себя хозяином положения, и если я собираюсь упрямиться, не желая принимать его невиданный отказ, то лучше делать это на нейтральной территории. Лучше уж я буду высматривать его, сидя у окошка своей конуры, и как только его шлюпка устремится к берегу, выйду ему навстречу. Вот когда он не сможет уклониться от объяснений!

Вернувшись в «Зеленый баклан», я занял позицию у запотевшего окна и, то и дело вытирая стекло, замер, убеждая себя, что хорошо хотя бы то, что я спрятался от порывов ветра, которому оставалось только бессильно завывать в дымоходе и ворошить пепел в очаге. Я приготовился к терпеливому ожиданию, хотя чувствовал, что нервы мои уже натянуты до предела, как удила у лошади, перебирающей копытами в предвкушении галопа.

Так прошло два часа. Прихотливые ветры Кергелен умерили свою ярость еще до того, как утихомирился я. К одиннадцати утра низкие тучи унеслись прочь, и буря улеглась. Я открыл окошко.

Как раз в это мгновение на «Халбрейн» приготовились к спуску шлюпки со стопора. На скамеечку уселся матрос, взявшись руками за рукояти весел, а на корме устроился еще кто-то, не прикасаясь к фалрепам руля. Шхуна покачивалась на волнах всего в пятидесяти саженях от берега. Шлюпка преодолела это расстояние за минуту-другую, и человек с кормы ступил на песок. Это был капитан Лен Гай.

Мне хватило нескольких секунд, чтобы выбежать на берег и предстать перед капитаном, тут же изготовившимся к отражению атаки.

– Сэр! – обратился я к нему сухим и холодным тоном – не менее холодным, чем погода, установившаяся из-за восточных ветров.

Капитан Лен Гай смерил меня пристальным взглядом, и меня поразила грусть, залегшая в его черных глазах. Голос его был тих и скорее напоминал шепот:

– Вы иностранец?

– Во всяком случае, я не житель Кергелен, – ответил я.

– Англичанин?

– Нет, американец.

Он резким движением ладони отдал мне честь. Я ответил ему таким же приветствием.

– Сэр, – продолжил я, – полагаю, что почтенный Аткинс, хозяин «Зеленого баклана», говорил с вами о моем предложении. Мне кажется, что такое предложение должно быть воспринято благосклонно, ибо вы…

– Предложение об отплытии на моей шхуне? – прервал меня капитан Лен Гай.

– Совершенно верно.

– Сожалею, сэр, но я не могу удовлетворить вашу просьбу.

– Не скажете ли, по какой причине?

– Потому что у меня нет привычки брать на борт пассажиров – это первое.

– А второе, капитан?

– Маршрут шхуны «Халбрейн» никогда не прокладывается заранее. Она выходит в море, направляясь в один порт, а оказывается совсем в другом, если я вижу в этом резон. Учтите, что я не нахожусь на службе у судовладельца. Шхуна – почти полная моя собственность, и я не подчиняюсь в плаваньях ничьим приказам.

– Выходит, что вам одному и решать, брать ли меня на борт…

– Это так, но мне приходится ответить вам отказом – к моему величайшему сожалению.

– Возможно, вы примете иное решение, узнав, что для меня не имеет значения, куда следует ваша шхуна. Мне достаточно уверенности, что она куда-то да следует…

– Вот именно – «куда-то».

Мне показалось, что при этих словах капитан Лен Гай устремил взор на юг.

– Так вот, сэр, – не унимался я, – мне почти безразлично, куда вы плывете. Мне просто не терпится убраться с Кергелен, воспользовавшись первым предоставившимся случаем.

Капитан Лен Гай ничего не ответил, погрузившись в раздумья, однако я видел, что он пока не стремится спасаться от меня бегством.

– Имею ли я честь владеть вашим вниманием, сэр? – с живостью спросил я.

– О, да.

– Тогда позвольте мне добавить к сказанному, что, если я не ошибаюсь и если в дальнейший маршрут вашей шхуны не внесено изменений, то в ваши намерения входило уйти из гавани Рождества в направлении Тристан-да-Кунья?

– Возможно, на Тристан-да-Кунья, возможно, к мысу Доброй Надежды, возможно, на Фолкленды, возможно, еще куда-то…

– Так вот, капитан Гай, именно «еще куда-то» я и желал бы направиться! – вскричал я, не скрывая иронии, но стараясь сдержать раздражение.

С этой минуты манера капитана Лена Гая решительно переменилась. Он заговорил более резко и отрывисто. Ограничиваясь самыми точными и необходимыми словами, он дал мне понять, что настаивать дальше нет никакого смысла, что наша беседа и так слишком затянулась, что ему дорого время, что дела требуют его присутствия в конторе порта и что мы уже сказали друг другу все, что могли…

Я протянул руку, чтобы удержать его – вернее, просто схватить за рукав, – и наш разговор, так неудачно начавшийся, мог бы завершиться еще более плачевно, если бы этот странный человек не повернулся ко мне и не произнес более мягким голосом такие слова:

– Можете поверить, сэр, что мне нелегко отвергать просьбу о помощи, звучащую из уст американца. Однако я не могу поступить иначе. Во время плавания «Халбрейн» может случиться непредвиденное, и тогда присутствие на борту пассажира, даже такого необременительного, как вы, превратится в серьезную помеху, и мне придется от многого отказаться. Вот чего я стремлюсь избежать.

– Я уже говорил вам, капитан, и готов повторить еще раз, что в мои намерения входит возвратиться в Америку, в Коннектикут, но при этом мне совершенно безразлично, когда эти намерения осуществятся – через три месяца или через шесть, – и каким путем мне придется для этого пройти. Пусть даже ваша шхуна окажется во льдах антрактических морей…

– Антарктических морей?! – изумленно вскричал капитан Лен Гай, насквозь пронзая меня взглядом, словно это был не взгляд, а острое копье. – Почему вы говорите об антарктических морях? – переспросил он, хватая меня за руку.

– Я мог бы с тем же успехом упомянуть и северные моря. Для меня все едино – что Северный полюс, что Южный…

Капитан Лен Гай ничего не ответил, но мне показалось, что в его глазах блеснули слезы. Потом, желая, видимо, покончить с этой темой, связанной для него с какими-то мучительными воспоминаниями, он проговорил:

– Кто же осмелится двинуться к Южному полюсу?..

– Достичь его было бы нелегким делом, – отвечал я, – да к тому же и бесполезным. Однако встречаются любители приключений, способные на подобные авантюры.

– Вот именно, авантюры… – прошептал капитан Лен Гай.

– Между прочим, Соединенные Штаты рискнули послать туда группу кораблей под командованием Чарлза Уилкса – «Ванкувер», «Порпуаз», «Фазана», «Летучую рыбу», да еще вспомогательные суда…

– Вы говорите, Соединенные Штаты, мистер Джорлинг? Вы утверждаете, что федеральное правительство направило в южные моря целую экспедицию?..

– Это факт. В прошлом году, еще до отплытия из Америки, я узнал, что эти корабли вышли в море. С тех пор минул год, и вполне вероятно, что отважный Уилкс забрался дальше, чем другие первооткрыватели, побывавшие в тех широтах до него.

Капитан Лен Гай надолго умолк. Наконец, его труднообъяснимое молчание было прервано следующими словами:

– Как бы то ни было, даже если Уилксу и удастся пересечь Южный полярный круг и преодолеть паковые льды, сомнительно, чтобы он достиг более высоких широт, чем…

– Чем его предшественники Беллинсгаузен, Форстер, Кендалл, Биско, Моррелл, Кемп, Беллени? – подхватил я.

– Чем… – вымолвил было капитан Лен Гай.

– Кого вы имеете в виду? – полюбопытствовал я.

– Вы родом из Коннектикута, сэр? – неожиданно спросил капитан Лен Гай.

– Из Коннектикута.

– А точнее?

– Из Хартфорда.

– Вам знаком остров Нантакет?

– Я бывал там несколько раз.

– И вы, должно быть, знаете, – продолжал капитан Лен Гай, глядя мне прямо в глаза, – что именно там родился герой вашего писателя Эдгара По, Артур Гордон Пим?

– Действительно, – отвечал я, – я припоминаю… Сперва действие романа происходит на острове Нантакет.

– Вы сказали «романа»? Вы воспользвались именно этим словом?

– Безусловно, капитан…

– Да… Вы говорите так же, как и все остальные… Но прошу меня извинить, сэр, я не могу больше задерживаться. Сожалею, искренне сожалею, что не смогу оказать вам услугу. Не воображайте, что, поразмыслив, я изменю отношение к вашему предложению. Да и ждать вам осталось всего несколько дней! Скоро начнется сезон… В гавани Рождества бросят якорь торговые и китобойные суда, и вы легко сядете на одно из них, будучи уверенным, что оно доставит вас именно туда, куда следует. Сожалею, сэр, весьма сожалею. Позвольте откланяться!

С этими словами капитан Лен Гай ретировался, завершив нашу встречу не совсем так, как я опасался… то есть я хочу сказать, что ее завершение было скорее любезным, нежели отчужденным.

Поскольку «нельзя» и есть «нельзя», сколько ни упрямься, я расстался с надеждой выйти в море на борту шхуны «Халбрейн», затаив обиду на ее несговорчивого капитана. И все же признаюсь, что с того дня мне не давало покоя любопытство. Я чувствовал, что в душе этого моряка скрывается какая-то тайна, которую я был бы не прочь разгадать. Неожиданный оборот, который принял наш разговор, столь внезапно прозвучавшее имя Артура Пима, вопросы насчет острова Нантакет, впечатление, произведенное на него новостью об экспедиции в южные моря под водительством Уилкса, утверждение, что американский мореплаватель не продвинется дальше на юг, чем… Кого же собирался назвать капитан Лен Гай? Все это давало богатую пищу для размышлений такому беспокойному уму, как мой.

В тот же день Аткинсу потребовалось поинтересоваться, проявил ли капитан Лен Гай сговорчивость и добился ли я его согласия занять одну из кают на борту шхуны. Я был вынужден сознаться, что в переговорах с капитаном мне сопутствовало не больше удачи, чем хозяину гостиницы. Аткинс был этим весьма удивлен. Он не понимал причин отказа, ему было невдомек, в чем подоплека подобного упрямства. Одним словом, он не узнавал старого знакомого. Откуда взялась такая перемена? Более того – и это уже касалось его напрямую – вопреки традиции, сложившейся во время былых стоянок, ни команда «Халбрейн», ни офицеры шхуны на этот раз не наведывались в «Зеленый баклан». Казалось, экипаж подчиняется какому-то приказу. Раза два-три за неделю в таверне объявлялся боцман, но этим дело и ограничивалось. Неудивительно, что почтенный Аткинс был весьма огорчен подобным оборотом дел.

Что касается Харлигерли, столь неосторожно похваставшегося своим влиянием на капитана, то я понял, что он не намеревается продолжать со мной каких-либо отношений, раз из этого все равно не выходило никакого толку. Не могу утверждать, что он не пытался преодолеть упрямство своего капитана, однако одно было ясно: капитан оставался непоколебим, как скала.

На протяжении последующих трех дней – 10, 11 и 12 августа – на шхуне кипели работы по ремонту и пополнению запасов. Матросы то и дело появлялись на палубе, карабкались по снастям, меняли такелаж, укрепляли ванты и бакштаги, провисшие во время последнего перехода, покрывали свежей краской релинги, полинявшие от морской соли, крепили на реях новые паруса и чинили старые, которые еще могли сгодиться при благоприятной погоде, и конопатили трещины на боковой обшивке и на палубе, со всей силы размахивая деревянными колотушками.

Все эти работы протекали с редкой слаженностью, совершенно без криков и ссор, которые обычно вспыхивают среди матросов, пока их судно стоит на якоре. Экипаж «Халбрейн», судя по всему, беспрекословно подчинялся командам, соблюдал строжайшую дисциплину и не отлитчался любовью к громким разговорам. Видимо, исключение составлял один боцман – уж он-то показался мне смешливым добряком, не чурающимся шуток и болтовни. Оставалось предположить, что язык развязывался у него только на твердой земле.

На берегу прослышали, что 15 августа шхуна выходит в море. Накануне этого дня мне и в голову не могло прийти, что капитан Лен Гай отменит свое столь категоричное решение. Да я и не мечтал об этом, смирившись с неудачей и не собираясь никого в ней винить. Я бы не позволил Аткинсу вторично заступаться за меня. Когда мне доводилось сталкиваться с капитаном Леном Гаем на набережной, мы делали вид, что не знаем друг друга и видимся впервые. Он шел своей дорогой, я – своей. Должен, однако, отметить, что раза два замечал в нем какое-то колебание… Мне казалось даже, что он хотел бы ко мне обратиться, побуждаемый каким-то таинственным инстинктом. Однако он так и не сделал этого, а я не из тех, кто склонен бесконечно выяснять отношения. Вдобавок – я узнал об этом в тот же день – Фенимор Аткинс пренебрег моим запретом и вновь просил за меня капитана Лена Гая, так, впрочем, ничего и не добившись. Дело было, как говорится, «закрыто». Однако боцман придерживался на этот счет иного мнения. В разговорах с хозяином «Зеленого баклана» он утверждал, что об окончательном проигрыше говорить рано.

– Вполне возможно, – твердил он, – что капитан еще не произнес последнего слова!

Однако полагаться на утверждения этого краснобая было бы не меньшей ошибкой, чем вводить в уравнение заведомо неверную величину, так что я относился к предстоящему отплытию шхуны с полнейшим безразличием. Мною владело одно стремление – дождаться появления на горизонте других кораблей.

– Пройдет неделя-другая, – успокаивал меня хозяин гостиницы, – и вы будете так счастливы, как никогда не были бы, возьми вас капитан Лен Гай к себе на борт. Вас ждет ни с чем не сравнимая радость…

– Несомненно, Аткинс, только не забывайте, что большинство судов, приходящих на Кергелены, чтобы заняться тут ловлей рыбы, остаются в этих водах на пять-шесть месяцев, так что мне придется долго дожидаться, прежде чем я выйду на одном из них в открытое море.

– Большинство, но не все, мистер Джорлинг, не все! Некоторые заходят в гавань Рождества на денек-другой, не более. Случай не заставит себя ждать, и вам не придется раскаиваться, вспоминая упущенный вместе с «Хилбрейн» шанс…

Не знаю, пришлось бы мне раскаиваться или нет, но ясно одно: мне было предначертано свыше покинуть Кергелены в роли пассажира шхуны, благодаря чему мне предстояло пережить куда более невероятные приключения, чем все то, что содержится по сию пору в аналах истории мореплавания.

Вечером 14 августа, примерно в 7.30, когда на остров опустилась ночь, я отужинал и вышел прогуляться по северной оконечности бухты. Погода стояла сухая, в небе мерцали звезды, щеки пощипывал холод. Прогулка обещала оказаться короткой. И действительно, уже через полчаса я счел за благо отправиться в обратный путь, на огонек «Зеленого баклана». Но в это мгновение мне повстречался человек. Увидев меня, он, немного поколебавшись, остановился.

Было уже совсем темно, поэтому мне было нелегко разглядеть черты его лица. Однако его негромкий голос, переходящий в шепот, не оставлял никаких сомнений: передо мной стоял капитан Лен Гай.

– Мистер Джорлинг, – обратился он ко мне, – завтра «Халбрейн» поднимает паруса. Завтра утром, с приливом…

– К чему мне это знать, – отвечал я, – раз вы отказали мне?..

– Я поразмыслил и принял другое решение. Если вы не передумали, то можете подняться на борт завтра в семь утра.

– Честное слово, капитан, я уже не чаял, что вы ляжете на другой галс!

– Повторяю, я передумал. Кроме того, «Халбрейн» направится прямиком на Тристан-да-Кунья, а это вам как раз на руку, верно?

– Как нельзя лучше, капитан! Завтра в семь утра я буду у вас на борту.

– Для вас приготовлена каюта.

– Что касается платы, то…

– Поговорим об этом позже, – отвечал капитан Лен Гай. – Вы останетесь довольны. Значит, до завтра.

– До завтра.

Я протянул этому непостижимому человеку руку, чтобы скрепить нашу договоренность рукопожатием, однако он, видимо, не разглядел моего жеста в кромешной тьме, потому что, не приняв руки, быстрым шагом удалился к своей шлюпке. Несколько взмахов весел – и я остался в темноте один.

Я был несказанно удивлен. Не меньшим было и удивление почтенного Аткинса, которого я посвятил в курс событий, лишь только переступил порог «Зеленого баклана».

– Вот видите, – проговорил он, – выходит, старая лиса Харлигерли был прав! А все-таки этот его чертов капитан ведет себя, как невоспитанная и капризная девица! Не передумал бы он еще раз, уже перед самым отплытием!

Я отнесся к этой гипотезе как к совершенно невероятной, тем более что действия капитана не указывали, на мой взгляд, ни на капризность, ни на склонность предаваться фантазиям. Если капитан Лен Гай пересмотрел свое первоначальное решение, то потому, видимо, что усматривал какой-то интерес в том, чтобы заполучить меня на борт в качестве пассажира. Меня посетила догадка, что этой перемене я был обязан своим словам о Коннектикуте и острове Нантакет. Будущее долно было показать, почему это вызвало у него такой интерес…

Я быстро завершил все приготовления. Я отношусь к путешественникам практического склада, никогда не обременяющим себя неподъемным багажом и способным объехать мир, довольствуясь дорожной сумкой и небольшим чемоданчиком. Больше всего места заняла меховая одежда, необходимая при плавании в высоких широтах. В южной Атлантике к таким предосторожностям принуждает простая осмотрительность.

Утром 15 августа, не дожидаясь восхода солнца, я простился со славным Аткинсом. Оставалось лишь пожалеть о расставании со столь внимательным и чутким соотечественником, нашедшим вместе с семьей счастье на затерянных в океане островах Запустения. Достойнейший малый расчувствовался, услыхав адресованные ему слова благодарности. Однако он ни на секунду не забывал, что мне надо побыстрее очутиться на борту, ибо продолжал опасаться, как бы капитан Лен Гай не сменил галс еще раз. Он все время твердил мне об этом и даже признался, что несколько раз на протяжении ночи подходил к окошку, дабы удостовериться, что «Халбрейн» еще не снялась с якоря. Опасания – которые я, впрочем, совершенно не разделял – оставили его только при проблесках зари.

Почтенный Аткинс пожелал проводить меня до самой шхуны, чтобы лично проститься с капитаном и боцманом. Мы погрузились в шлюпку, ждавшую нас у берега, и вскоре поднялись на борт корабля.

Первым, кого я там встретил, был Харлигерли. Он торжествующе подмигнул мне, что явно означало: «Вот видите! Наш упрямый капитан все-таки сдался! И кому вы этим обязаны, если не бравому боцману, воспользовавшемуся своим влиянием и сделавшему ради вас невозможное?»

Действительно ли дело обстояло именно так? У меня были все основания придерживаться на сей счет иного мнения. Но в конце концов это было уже не столь важно. Главное, «Халбрейн» поднимала якорь и выходила из гавани со мной на борту!

Не прошло и минуты, как на палубе появился капитан Лен Гай, который словно и не заметил моего присутствия, чему я не подумал удивляться, ибо был готов к любым сюрпризам.

Приготовления к отплытию шли полным ходом: расчехлялись паруса, готовился такелаж, фалы и шкоты. Лейтенант, стоя на баке, наблюдал за разворотом шпиля; прошло немного времени – и якорь был подведен к ноку гафеля.

Аткинс приблизился к капитану и проникновенно произнес:

– До встречи через год!

– Если это будет угодно Господу, мистер Аткинс!

Они обменялись рукопожатиями. Боцман дождался своей очереди и тоже сильно стиснул руку хозяину «Зеленого баклана», после чего шлюпка доставила последнего на берег.

В восемь утра, дождавшись прилива, «Халбрейн» распустила нижние паруса, легла на левый галс, покинула гавань Рождества, воспользовавшись слабым северным ветерком, и, очутившись в открытом море, взяла курс на северо-запад.

Наступил день, и острые верхушки Столовой горы и горы Хавергал, взметнувшиеся одна на 2, а другая на 3 тысячи футов над уровнем моря, окончательно скрылись из виду…

IV От островов Кергелен до острова Принс-Эдуард

Наверное, ни одно морское путешествие не складывалось поначалу так удачно! Случаю было угодно, чтобы вместо томительных недель бесцельного сидения в гавани Рождества из-за необъяснимого отказа капитана Лена Гая взять меня к себе на шхуну я все больше удалялся от тех безрадостных мест на быстроходной шхуне, подгоняемой веселым ветерком, посвистывающим среди рей, любуясь лениво плещущимися океанскми волнами и наслаждаясь скоростью в восемь-девять миль в час.

Изнутри шхуна «Халбрейн» была не менее совершенна, чем снаружи. Здесь повсюду, от рубки до трюма, царило помешательство на чистоте, роднившее шхуну с образцовым голландским галиотом. Перед рубкой, слева по борту, располагалась каюта капитана Лена Гая, который мог наблюдать за происходящим на палубе через забранный стеклом иллюминатор и отдавать приказания вахтенным, несущим дежурство между грот-мачтой и фок-мачтой. Справа по борту располагалась точно такая же каюта помощника капитана. У каждого было по узкой койке, небольшому шкафчику, плетеному креслу, привинченному к полу столику, свисающей с потолка лампе, а также по набору навигационных приборов, состоящему из барометра, ртутного термометра, секстанта и судового хронометра, покоящегося на опилках в дубовой шкатулке и извлекаемого оттуда лишь при крайней необходимости.

Позади рубки располагались еще две каюты, при которых имелась небольшая кают-компания с обеденным столом, окруженным скамеечками со съемными спинками.

Одна из этих кают ждала моего появления. Свет в нее проникал через два иллюминатора, один из которых выходил в боковой проход, ведущий к рубке, а другой на корму. Здесь всегда стоял рулевой, вертящий штурвал, над которым свисал гик бизани, выходящий далеко за края парусного оснащения, что делало шхуну чрезвычайно быстроходной.

Моя каюта имела восемь футов в длину и пять в ширину. Мне, привыкшему к лишениям, неизбежным в морских переходях, и не требовалось большего пространства; вполне устраивала меня и скудная меблировка: стол, шкаф, кресло, туалетный столик на железных ножках и койка с весьма жиденьким матрасом, вызвавшим бы нарекания у более прихотливого пассажира. Да и то сказать, переход предстоял достаточно короткий, ибо я собирался сойти с «Халбрейн» на Тристан-да-Кунья, так что каюта была предоставлена в мое распоряжение на четыре, максимум на пять недель.

Перед фок-мачтой, смещенной к центру палубы (это удлиняло штормовой фок), прочные найтовы удерживали на месте камбуз. Дальше находился люк, накрытый грубым брезентом. Отсюда шла лестница в кубрик и в трюм. Во время шторма люк задраивали, и в кубрик не проникало ни единой капельки воды, тоннами обрушивавшейся на палубу.

Экипаж состоял из восьми моряков: старшин – парусника Мартина Холта и конопатчика Харди, а также Роджерса, Драпа, Френсиса, Гратиана, Берри и Стерна – матросов от двадцати пяти до тридцати пяти лет от роду; все они были англичанами с берегов Ла-Манша и канала Сент-Джордж, все отлично разбирались в своем ремесле и безукоризненно подчинялись дисциплине, насаждавшейся на судне железной рукой – принадлежавшей, однако, отнюдь не капитану.

Я приметил это с самого начала: человеком, обладавшим кипучей энергией, которому экипаж подчинялся с первого слова, по мановению руки, был и впрямь не капитан «Халбрейн», а его старший помощник, лейтенант Джэм Уэст, которому шел тогда тридцать второй год.

Ни разу за все годы моих океанских скитаний мне не приходилось встречать человека такого склада. Джэм Уэст родился и то на воде: детство его прошло на барже, хозяином которой был его отец и на которой обитало все семейство. Ему ни разу в жизни не доводилось дышать иным воздухом, кроме соленого воздуха Ла-Манша, Атлантики и Тихого океана. Во время стоянок он сходил на берег только по делам службы – будь то государственным или торговым. Если ему приходилось перебираться с одного судна на другое, то он просто переносил в новую каюту свой холщовый мешок, чем переезд и завершался. Эта была воистину морская душа, не ведавшая в жизни никакого иного ремесла, кроме моряцкого. Если он не выходил в плавание наяву, то мечтал об океане. Он побывал юнгой, младшим матросом, просто матросом, старшим матросом, старшиной, теперь же дослужился до лейтенанта и стал старшим помощником Лена Гая, капитана шхуны «Халбрейн».

Джэм Уэст не стремился к высоким постам; его не влекло богатство; он не занимался куплей-продажей грузов. Другое дело – закрепить груз в трюме, ибо без этого судно не обретет устойчивости! Что же касается тонкостей искусства кораблевождения – установки оснастки, использования площади парусов, маневров на любой скорости, отплытия, вставания на якорь, борьбы с немилосердной стихией, определения широты и долготы – короче, всего того, что относится к неподражаемому творению человеческих рук, каковым является парусник, – то эдесь Джэму Уэсту не было равных.

Вот как выглядел старший помощник: среднего роста, худощавый, мускулистый, с порывистыми движениями, плечистый, ловкий, как гимнаст, с необыкновенно острым глазом, какой бывает у одних моряков, с темным от загара лицом, короткими густыми волосами, лишенными растительности щеками и подбородком и правильными чертами лица, воплощавшего энергию, отвагу и недюжинную силу.

Джэм Уэст был неразговорчив и ограничивался краткими ответами на задаваемые ему вопросы. Он отдавал команды звонко, четко выговаривая слова, и никогда не повторял их дважды, ибо командира должны понимать с первого слова. Так оно на самом деле и было.

Я недаром обращаю внимание читателя на этого образцового офицера торгового флота, преданного душой и телом своему капитану Лену Гаю и своей шхуне «Халбрейн». Казалось, он превратился в необходимейший орган сложнейшего организма, каким представал корабль, и это сооружение из дерева, железа, парусины, меди и конопли именно у него черпало одухотворяющую силу, благодаря чему происходило полное слияние творения человеческих рук и Божьего промысла. Если у «Халбрейн» было сердце, то оно билось в груди Джэма Уэста.

Завершая рассказ об экипаже шхуны, я упомяну судового кока – африканского негра по имени Эндикотт, восемь последних лет из своих тридцати проколдовавшего в камбузах кораблей, которыми доводилось командовать капитану Лену Гаю. Его и боцмана связывали отношения теснейшего приятельства, и они частенько болтали, как закадычные дружки. Надо сказать, что Харлигерли считался кладезью отменных кулинарных рецептов, которые Эндикотт нередко пытался воплотить в жизнь, хотя безразличные к еде посетители кают-компании никогда не обращали внимания на плоды его героических усилий.

«Халбрейн» вышла в море при самой благоприятной погоде. Было, правда, очень холодно, поскольку на сорок восьмом градусе южной широты август – это зимний месяц. Однако море оставалось спокойным, а ветерок дул как раз оттуда, откуда нужно, – с юго-востока. Если бы такая погода установилась надолго – а на это можно было не только уповать, но и надеяться, – то нам ни разу не пришлось бы ложиться на другой галс, а наоборот, мы могли бы ослабить шкоты, ибо ветер сам донес бы нас до Тристан-да-Кунья.

Жизнь на борту текла как по нотам, отличалась простотой и вполне допустимой на море монотонностью, в которой присутствовало даже некоторое очарование. Ведь путешествие по морю – это отдых в движении, когда так хорошо мечтается под мягкую качку… Я и не думал жаловаться на одиночество. Разве что никак не могло уняться мое любопытство, ибо я все не находил объяснения, почему капитан Лен Гай вдруг передумал и не стал больше возражать против моего путешествия на шхуне. Спрашивать об этом лейтенанта было бы напрасной тратой времени. Да и был ли он посвящен в секреты своего командира? Ведь они вряд ли имели непосредственное отношение к его служебным обязанностям, а он, как я успел заметить, не занимался ничем иным, кроме них. Да и что я смог бы почерпнуть из односложных ответов Джэма Уэста?.. За завтраком, обедом и ужином мы не обменивались и десятком слов. Однако должен признаться, что время от времени я ощущал на себе пристальный взгляд капитана Лена Гая, словно его так и подмывало задать мне какой-то вопрос. Казалось, ему хочется выпытать у меня что-то, хотя на самом деле вопросы следовало бы задавать мне. В результате помалкивали мы оба.

Впрочем, мне было к кому обратиться, если бы меня обуревала жажда почесать языком, – к боцману. Вот уж кто не лез за словом в карман! Однако что бы он мне поведал на интересующую меня тему? Зато он никогда не забывал пожелать мне доброго утра и доброй ночи, причем даже эти пожелания выходили у него весьма многословными: он неизменно интересовался, доволен ли я жизнью на борту, устраивает ли меня кухня и не следует ли ему посоветовать чернокожему Эндикотту сготовить что-нибудь особенное.

– Благодарю вас, Харлигерли, – ответил я ему как-то раз. – Мне достаточно самой простой пищи. Она мне вполне по вкусу, тем более что у вашего приятеля в «Зеленом баклане» меня кормили не лучше.

– А-а, чертяка Аткинс! Славный вообще-то человек…

– И я того же мнения.

– А как насчет того, мистер Джорлинг, что он, американец, сбежал на Кергелены со всей своей семейкой?..

– Что ж в этом такого?

– Да еще обрел там счастье!

– А ведь это далеко не так глупо, боцман!

– Если бы Аткинс предложил мне поменяться с ним местами, то у него ничего бы не вышло, потому что моя жизнь куда приятнее.

– С чем вас и поздравляю, Харлигерли!

– А известно ли вам, мистер Джорлинг, что очутиться на борту такого корабля, как «Халбрейн», – это удача, какая выпадает всего раз в жизни? Наш капитан не слишком-то речист, это верно, а старший помощник еще реже раскрывает рот…

– Я заметил это, – согласился я.

– И все же, мистер Джорлинг, они настоящие, гордые моряки, смею вас в этом уверить. Вы будете опечалены, когда на Тристан-да-Кунья настанет время расставаться с ними.

– Рад услышать это из ваших уст, боцман.

– Ждать этого придется недолго, коли нас подгоняет такой добрый юго-восточный ветер, а море волнуется лишь тогда, когда китам и кашалотам приходит блажь показаться на поверхности! Вот увидите, мистер Джорлинг, не пройдет и десяти дней, как мы преодолеем тысячу триста миль, разделяющих Кергелены и острова Принс-Эдуард, а потом деньков пятнадцать – и позади еще две тысячи триста миль до Тристан-да-Кунья!

– Что толку загадывать, боцман… Ведь для этого нужно, чтобы сохранилась столь же благоприятная погода, а нет менее благодарного занятия, чем ее предсказывать. На этот счет существует мудрая морская поговорка, которую неплохо было бы помнить!

Как бы то ни было, погода оставалась отменной, и уже 18 августа пополудни марсовой крикнул с мачты, что видит справа по борту горы, что вздымаются на островах Крозе, лежащих на 42°59′южной широты и 48° восточной долготы, на высоту 600–700 саженей над уровнем моря.

На следующий день мы оставили слева по борту острова Поссессьон и Швейн, посещаемые только рыбаками в сезон путины. В это время года их единственными обитателями были морские птицы, пингвины да белые ржанки, прозванные китобоями ввиду их очевидного сходства с пернатыми жителями европейских городов «белыми голубями». На причудливых скалах островов Крозе поблескивали ледники, шероховатая поверхность которых еще долго отражала солнечные лучи, даже когда берега островов давно уже скрылись за горизонтом. Наконец, от них осталась лишь белая полоска, увенчанная заснеженными вершинами.

Приближение земли – один из самых волнующих моментов океанского плавания. Я надеялся, что капитан хотя бы по этому случаю прервет молчание и перекинется парой слов с пассажиром своего судна. Однако этого не произошло…

Если предсказаниям боцмана суждено было сбыться, то уже через три дня на северо-западе должны были показаться острова Марион и Принс-Эдуард. Однако шхуна не собиралась приставать к их берегам, ибо запасы воды решено было пополнить на Тристан-да-Кунья.

Я уже надеялся, что монотонность нашего путешествия не будет нарушена штормом или какой-либо иной неприятностью. Утром 20 августа вахту нес Джэм Уэст. Сняв показания приборов, капитан Лен Гай, к моему величайшему изумлению, поднялся на палубу, прошел одним из боковых проходов к рубке и встал сзади, рядом с нактоузом, поглядывая время от времени скорее по привычке, чем по необходимости, на шкалу.

Заметил ли капитан меня – ведь я сидел совсем рядом? Этого я не знаю. Во всяком случае, он никак не отреагировал на мое присутствие. Я тоже не собирался проявлять к нему интерес, раз он не обращал на меня внимания, поэтому остался сидеть неподвижно, облокотившись на планшир.

Капитан Лен Гай сделал несколько шагов, свесился над релингами и устремил взор на длинный след за кормой, напоминающий узкую и плоскую кружевную ленту, – настолько резво преодолевала шхуна сопротивление океанской толщи.

Нас мог бы услыхать здесь всего один человек – стоящий за штурвалом матрос Стерн, сосредоточенно перебиравший рукоятки, дабы шхуна не уклонялась от курса.

По всей видимости, капитана Лена Гая одолевали в тот момент совсем иные заботы, ибо, подойдя ко мне, он произнес, как водится, вполголоса:

– Мне нужно поговорить с вами…

– Я готов выслушать вас, капитан.

– Я дотянул до сегодняшнего дня, так как, должен сознаться, не слишком расположен к беседам… Кроме того, я не знаю, представляет ли для вас интерес этот разговор…

– Напрасно вы в этом сомневаетесь, – отвечал я. – Разговор с вами наверняка окажется весьма интересным.

Думаю, он не заметил в моем ответе иронии, – во всяком случае, не подал виду.

– Я весь внимание, – подбодрил я его.

Капитан Лен Гай все еще колебался, словно, решившись на разговор, в последний момент засомневался, не лучше ли было бы и дальше хранить молчание.

– Мистер Джорлинг, – спросил он наконец, – не хочется ли вам узнать о причине, заставившей меня изменить первоначальное решение о вашем присутствии на борту?

– Еще как, капитан! Но я теряюсь в догадках. Возможно, все дело в том, что, будучи англичанином, вы не видели смысла уступать настояниям человека, не являющегося вашим соотечественником?

– Именно потому, что вы – американец, мистер Джорлинг, я и решил в конце концов предложить вам стать пассажиром на «Халбрейн»!

– Потому что я – американец? – удивился я.

– А также потому, что вы из Коннектикута…

– Признаться, я никак не возьму в толк…

– Сейчас поймете: мне пришла в голову мысль, что, будучи уроженцем Коннектикута, посещавшим остров Нантакет, вы, возможно, знакомы с семьей Артура Гордона Пима…

– Героя удивительных приключений, о которых поведал наш романист Эдгар По?

– Да – основываясь на рукописи, в которой излагались подробности невероятного и гибельного путешествия по антарктическим морям!

Я был готов поверить, что весь этот разговор с капитаном Леном Гаем – всего-навсего сон. Выходит, он верит в существование рукописи Артура Пима!.. Но разве роман Эдгара По – не обычный вымысел, не плод воображения чудеснейшего американского писателя? Чтобы человек в здравом уме принимал этот вымысел за чистую монету…

Я ничего не отвечал, мысленно спрашивая себя, с кем же на самом деле имею дело.

– Вы слышали мой вопрос? – донесся до меня настойчивый голос капитана Лена Гая.

– Без сомнения, без сомнения, капитан… Только не знаю, правильно ли расслышал его…

– Тогда я повторю его более понятными словами, мистер Джорлинг, ибо мне необходим ясный ответ.

– Буду счастлив прийти вам на помощь.

– Я спрашиваю вас, не были ли вы, находясь в Коннектикуте, знакомы лично с семейством Пимов, обитавшим на острове Нантакет и состоявшим в родстве с одним из видных юристов штата. Отец Артура Пима, поставщик флота, слыл крупнейшим негоциантом острова. Его сын пережил приключения, о странностях которых сам поведал позднее Эдгару По…

– Странностей могло бы оказаться и куда больше, капитан, поскольку вся история порождена могучим воображением великого поэта… Ведь это – чистый вымысел!

– Чистый вымысел?! – Произнося нараспев это восклицание, капитан Лен Гай умудрился трижды пожать плечами. – Значит, вы не верите?..

– Ни я, ни кто-нибудь еще в целом свете, капитан Гай! Вы – первый, от кого я слышу, что эта книга – не просто роман…

– Послушайте, мистер Джорлинг! Оттого, что этот «роман», как вы изволили выразиться, появился только в прошлом году, описываемые в нем события не делаются менее реальными. Если со времени этих событий прошло одиннадцать лет, рассказ о них не утрачивает достоверности. Остается лишь отыскать разгадку, а этого, возможно, никогда не произойдет…

Капитан Лен Гай, несомненно, лишился рассудка! Видимо, с ним случился кризис, расстроивший его умственные способности. К счастью, если он утратил разум, то Джэм Уэст, не колеблясь, примет на себя командование шхуной. Мне же оставалось только выслушать капитана, а поскольку я неоднократно перечитывал роман Эдгара По и знал его почти наизусть, мне было любопытно, что он скажет о нем.

– Выходит, мистер Джорлинг, – заговорил капитан более резким голосом, дрожание которого выдавало раздражение, – вы не знали семью Пимов и не встречались с ее членами ни в Хартфорде, ни на Нантакете…

– Ни в других местах, – закончил я за него.

– Пусть так! Но остерегайтесь заявлять, что этой семьи не существовало, что Артур Гордон Пим – всего лишь литературный герой, что все его путешествие – плод вымысла!.. Да! Опасайтесь этого, подобно тому, как вы опасаетесь отрицать догмы нашей святой Церкви! Разве способен простой человек – хотя бы даже ваш Эдгар По – сотворить такое?

По гневным ноткам, прозвучавшим в тоне капитана Лена Гая, я понял, что мне придется воздержаться от спора, считаясь с его навязчивой идеей.

– А теперь запомните хорошенько то, что я вам скажу… Речь пойдет об убедительных фактах, в которых не приходится сомневаться. Вы сделаете из них выводы, которые придутся вам по душе. Надеюсь, вы не пожалеете, что взошли пассажиром на борт «Халбрейн»!

В 1838 году, когда появилась книга Эдгара По, я находился в Нью-Йорке. Я немедленно отправился в Балтимор, где проживала семья писателя, дед которого служил квартирмейстером во время войны за Независимость. Надеюсь, вы не станете оспаривать существование семьи По, хотя и не признаете существование семьи Пимов?

Я хранил молчание, предпочитая не прерывать бредни собеседника.

– Я разузнал кое-что об Эдгаре По, – продолжал он. – Мне показали его дом. Я явился к нему… Но тут меня подстерегало первое разочарование: его в то время не оказалось в Америке, и я не смог с ним увидеться.

Я подумал, что это было в высшей степени плачевное обстоятельство, ибо, учитывая непревзойденное внимание, которое проявляет Эдгар По к различным видам безумия, наш капитан наверняка привел бы его в полный восторг…

– К несчастью, – продолжал капитан, – не сумев повстречаться с Эдгаром По, я не смог узнать ничего нового и об Артуре Гордоне Пиме… Этот отважный пионер антарктических земель умер. Согласно заключительным строкам книги американского поэта, публика была осведомлена о его смерти, поскольку о ней сообщали газеты…

Капитан Лен Гай говорил чистую правду; но я, как и все прочие читатели романа, полагал, что это сообщение также было вымыслом романиста. Не посмев предложить развязку столь блистательной игры своего воображения, автор решил убедить читателей в том, что Артур Пим не смог предоставить ему трех последних глав, ибо жизнь его прервалась при самых печальных обстоятельствах, неизвестных, впрочем, автору в необходимых подробностях.

– Итак, Эдгар По отсутствовал, Артура Пима уже не было в живых, поэтому мне оставалось одно: найти человека, сопровождавшего Артура Пима в его путешествии, – Дирка Петерса, следовавшего за ним до самых высоких широт, откуда оба они вернулись оставшимся неведомым способом. Проделали ли они обратный путь бок о бок? Книга не проясняет этого, как и многого другого. Однако Эдгар По сообщает, что Дирк Петерс мог бы поведать кое-что из того, что должно было составить сюжет неопубликованных глав, и что он проживает в Иллинойсе. Я направился в Спрингфилд и навел там справки об этом человеке – индейце-полукровке. Оказалось, что искать его надо в местечке под названием Вандалия. Я добрался и туда…

– Но его там не оказалось? – не смог я сдержать улыбки.

– Второе разочарование: его там не оказалось, вернее, он там больше не жил. Уже много лет тому назад Дирк Петерс покинул Иллинойс и сами Соединенные Штаты, что отправиться… неизвестно куда! Однако я побеседовал в Вандалии с людьми, знавшими его, у которых он жил до отъезда и которым рассказывал о своих приключениях, так и не обмолвившись, впрочем, об их развязке, оставшись единственным обладателем тайны.

Как же так? Выходит, что Дирк Петерс существовал, что он жив по сию пору? Да, я чуть было не пошел на поводу у командира «Халбрейн», чуть было не заразился его уверенностью. Еще мгновение – и я спятил бы так же, как и он…

Так вот что за невероятная история завладела рассудком капитана Лена Гая, вот до чего расстроенным оказался его ум! Он вообразил, что и впрямь ездил в Иллинойс и видел в Вандалии людей, знавших Дирка Петерса! Я был готов поверить в исчезновение этого персонажа: ведь если он когда-либо и существовал, то только в воображении романиста!

Однако мне не хотелось перечить капитану Лену Гаю, ибо это могло бы усугубить его состояние. Поэтому я делал вид, будто доверяю его словам, даже когда он договорился до следующих речей:

– Как вам известно, мистер Джорлинг, в книге говорится о бутылке с запечатанным в нее письмом, которую капитан шхуны, взявшей на борт Артура Пима, спрятал у подножья горы на Кергеленах.

– Да, там действительно рассказано об этом, – согласился я.

– Так вот, недавно я предпринял поиски места, где должна была находиться эта бутылка… И я нашел и ее, и само письмо, в котором сказано, что капитан и его пассажир Артур Пим предпримут все возможное, чтобы добраться до южного предела антарктических морей!

– Вы нашли эту бутылку? – с живостью вскричал я.

– Да.

– И письмо?

– Да.

Я пристально посмотрел на капитана Лена Гая. Подобно всем одержимым, он верил в собственные фантазии. Я чуть было не воскликнул: «Дайте мне взглянуть на письмо!», но вовремя одумался: разве он не мог написать его сам?

Поэтому мой ответ прозвучал осмотрительно:

– Весьма жаль, капитан, что вы не повидались в Вандалии с Дирком Петерсом! Это помогло бы вам узнать по крайней мере, как ему и Артуру Пиму удалось возвратиться из столь дальних краев. Припомните-ка предпоследнюю главу! Оба путешественника сидят в шлюпке, подошедшей к завесе белых паров… Шлюпка приближается к бездне водопада, но тут перед ней возникает укутанная дымкой человеческая фигура… Дальше следуют лишь две строчки сплошных многоточий!

– О, да, было бы замечательно, если бы мне тогда удалось повстречаться с Дирком Петерсом! Было бы занятно узнать о развязке всех этих приключений. Но еще интереснее для меня было бы проследить судьбу остальных…

– Остальных?.. – вскричал я помимо собственной воли. – Что вы хотите этим сказать?

– Судьбу капитана и экипажа английской шхуны, подобравшей Артура Пима и Дирка Петерса после страшного кораблекрушения, постигшего «Дельфин», и пронесшей их через полярные льды до острова Тсалал…

– Мистер Лен Гай, – заметил я, словно не ставил больше под сомнение реальность событий, описанных в романе Эдгара По, – разве все эти люди не погибли во время нападения на шхуну и при искусственном обвале, устроенном туземцами острова?

– Кто знает, мистер Джорлинг? – прочувственно отозвался капитан Лен Гай, – кто знает, не пережил ли кто-нибудь из этих несчастных резню или обвал, не вырвался ли кто-нибудь из рук туземцев?

– Но и в этом случае, – упорствовал я, – было бы трудно надеяться, что спасшиеся смогли дожить до наших дней.

– Почему же?

– А потому, что события, о которых мы ведем речь, происходили более одиннадцати лет тому назад…

– Сэр, – ответствовал капитан Лен Гай, – раз Артур Пим и Дирк Петерс сумели подняться от острова Тсалал до самой восемьдесят третьей широты и даже дальше, раз они нашли способ выжить в антарктических широтах, то почему их спутникам, при условии, что им удалось избежать гибели от рук туземцев, не могла улыбнуться удача, почему бы им не добраться до соседних островов, замеченных в пути, почему бы этим несчастным, моим соотечественникам, не начать там новую жизнь? Вдруг кто-нибудь из них до сих пор ждет спасения?

– Вас вводит в заблуждение ваша доброта, капитан, – отвечал я, стараясь успокоить его. – Это невозможно…

– Невозможно? А если все-таки возможно? Если цивилизованный мир содрогнется от неопровержимых доказательств, если обнаружится материальное доказательство существования этих несчастных, забытых на самом краю света, то станете ли вы и тогда восклицать «невозможно»?

Я не смог ему ответить, ибо после этих слов грудь капитана Лена Гая содрогнулась от рыданий и он отвернулся, устремив взгляд на юг, словно пытаясь разглядеть что-то, скрытое за горизонтом.

Оставалось только недоумевать, какие обстоятельства жизни капитана Лена Гая довели его до столь очевидного помешательства. Не из острого ли чувства сострадания переживал он за потерпевших кораблекрушение, с которыми этого на самом деле никогда не происходило – по той простой причине, что и их самих никогда не существовало в природе?..

Капитан Лен Гай подошел ко мне вплотную, положил мне руку на плечо и прошептал мне в самое ухо:

– Нет, мистер Джорлинг, нет, об экипаже «Джейн» еще не произнесено последнего слова!

Сказав это, он удалился.

Именем «Джейн» называлась в романе Эдгара По шхуна, подобравшая Артура Пима и Дирка Петерса среди обломков «Дельфина». Капитан Лен Гай впервые за весь разговор произнес это слово.

А ведь «Гаем» звался и капитан «Джейн», которая тоже была английским судном, подумал я. Только что это доказывает и каковы должны быть выводы? Капитан «Джейн» существовал разве что в воображении Эдгара По, в то время как капитан «Халбрейн» жив и как бы здоров… Единственное, что есть у двоих капитанов общего, – это фамилия, весьма распространенная, впрочем, в Великобритании… Однако именно это сходство, продолжал я рассуждать, и стало, по всей видимости, причиной помешательства несчастного капитана. Должно быть, он вбил себе в голову, что приходится родственником командиру «Джейн»! Да, это и довело его до такого состояния, вот почему он потерял покой, испытывая острую жалость к жертвам вымышленного кораблекрушения!

Было бы любопытно узнать, знает ли о чем-нибудь Джэм Уэст, говорил ли и ему капитан те же безумные вещи, о которых поведал мне. Однако то был слишком деликатный вопрос, касавшийся состояния рассудка капитана Лена Гая. Кроме того, со старшим помощником было затруднительно повести беседу на любую тему, тем более на столь опасную…

Взвесив все, я решил проявить осмотрительность. В конце концов, на Тристан-да-Кунья я сойду на берег – значит, мое путешествие на шхуне завершится уже через несколько дней. Воистину никогда не поверил бы, что мне было суждено столкнуться на жизненном пути с человеком, уверовавшим в вымысел Эдгара По!

Через день, 22 августа, как только забрезжила заря, мы оставили по левому борту остров Марион с его вулканом, южная вершина которого вздымается на 4 тысячи футов, и впервые заметили вдали очертания острова Принс-Эдуард, лежащего на 46°53′ южной широты и 37°46′ восточной долготы. Но и этот остров исчез у нас за бортом; прошло часов двенадцать – и его скалы растаяли в вечерних сумерках.

Следующим утром «Халбрейн» взяла курс на северо-запад, устремившись к самой северной точке Южного полушария, какой ей предстояло достичь в этом плавании.

V Роман Эдгара По

Вот вкратце содержание знаменитого произведения американского романиста, увидевшего свет в Ричмонде под названием «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима». Мне придется уделить время его пересказу, чтобы стало ясно, были ли у кого-нибудь основания усомниться в вымышленности его героев. Да и нашелся ли бы среди многочисленных читателей хоть один, кто бы уверовал, пусть даже на минуту, в их подлинность – не считая, разумеется, капитана Лена Гая?..

Эдгар Пор ведет повествование от имени главного героя. Уже в предисловии Артур Пим говорит о том, что, вернувшись из путешествия по антарктическим морям, он повстречал среди виргинских джентльменов, проявляющих интерес к географическим открытиям, Эдгара По, в ту пору – редактора журнала «Южный литературный вестник», печатавшегося в Ричмонде. По словам рассказчика, Эдгар По получил от него разрешение печатать в газете «под видом вымышленной повести» первую часть приключений. Публикация была благосклонно принята публикой, в результате чего вышел целый том, в котором повествовалось обо всем путешествии, на этот раз за подписью Эдгара По.

Как явствует из моего разговора с капитаном Леном Гаем, Артур Гордон Пим родился на Нантакете, где он до шестнадцати лет учился в нью-бедфордской школе.

Перейдя из этой школы в другую, которой заведовал мистер Е.Роналд, он подружился с Августом Барнардом, сыном капитана морского корабля, который был старше его на два года. Этот молодой человек уже ходил с отцом в южные моря на китобойном судне и не переставал подбрасывать хворост в и без того пылкое воображение Артура Пима, рассказывая о чудесах, которыми изобилуют морские путешествия.

Тесная дружба двух молодых людей положила начало неодолимой тяге Артура Пима к рискованным приключениям, и именно этот инстинкт завел его в высокие широты Антарктики.

Свою первую вылазку в море Август Барнард и Артур Пим предприняли на утлом шлюпе, носившем название «Ариэль», принадлежавшем семейству Артура. Как-то вечером друзья, будучи порядком навеселе, невзирая на холодную октябрьскую погоду, тайком проникли на шлюп, подняли паруса и устремились в открытое море, увлекаемые бодрым юго-западным ветром.

Скоро они попали в шторм, благодаря которому, а также отливу, «Ариэль» потерял из виду землю. Отчаянные юнцы были пьяны. Они забыли про штурвал и не подумали взять рифы. Порывы ветра оборвали все паруса на мачте. Прошло некоторое время, и «Ариэль» столкнулся с большим судном, подмявшим его, как пушинку.

Далее Артур Пим подробно рассказывает об обстоятельствах их спасения, которое, несмотря на трудности, увенчалось успехом. Благодаря старшему помощнику с судна «Пингвин» из порта Нью-Лондона, погубившего их посудину, друзей выловили полумертвыми из воды и доставили на Нантакет.

Я вовсе не утверждаю, что уже этому эпизоду не присуще правдоподобие, более того, готов признать, что он правдив. Он умело готовит читателя к последующим главам. Все в книге, вплоть до того дня, когда Артур Пим пересекает Полярный круг, вполне достоверно. Читателю предлагается череда событий, которые он с легкостью принимает на веру. Но начиная с Полярного круга и южных паковых льдов все меняется, и я не я, если автор не пошел далее на поводу у своего неистощимого воображения… Но продолжим.

Первое приключение не охладило рвения юнцов. Артур Пим все с большим пылом внимал морским рассказам, которыми его потчевал Август Барнард, хоть и подозревал, что они «полны преувеличений».

Спустя 8 месяцев после истории с «Ариэлем», а именно в июне 1827 года компания «Ллойд и Реденберг» отправляла в южные моря на промысел китов бриг «Дельфин». Судно это было всего-навсего старой калошей, к тому же отремонтированной на скорую руку, зато командовал им Барнард, отец Августа. Сын капитана предложил Артуру Пиму присоединиться к ним, а того не пришлось упрашивать дважды; однако семья Артура, особенно матушка, ни за что не соглашалась отпускать его в море.

Однако это не смогло остановить порывистого юношу, и не помышлявшего подчиняться родительским уговорам. Настойчивые призывы Августа не давали ему покоя. Он принял решение тайно проникнуть на «Дельфин», поскольку старший Барнард не позволил бы ему нарушить запрет, наложенный семьей. Отговорившись, будто собирается провести несколько дней у одного своего приятеля в Нью-Бедфорде, он расстался с семьей и отправился в путь. За двое суток до отплытия брига он проник на борт и спрятался в укромном местечке, приготовленном для него Августом втайне от отца и всего экипажа.

Каюта Августа Барнарда соединялась люком с трюмом «Дельфина», заваленным бочками, тюками и всевозможными и грузами. Через этот люк Артур Пим и пробрался в свой тайник – простой ящик со сдвигающейся вбок стенкой. В ящике для него был приготовлен матрас, одеяла, кувшин с водой, а также галеты, колбаса, кусок жареной баранины, несколько бутылок спиртного и даже письменный прибор. Артур Пим, захвативший с собой лампу, свечи и фосфорные спички, провел в ящике три дня и три ночи. Август Барнард мог навестить его лишь после того, как «Дельфин» снимется с якоря.

Бриг устремился в море, и уже через час Артур Пим ощутил сильную качку. Не выдержав тесноты ящика, он выбрался на волю и, двигаясь в темноте вдоль натянутой из конца в конец трюма веревки, добрался, спотыкаясь о разный хлам, до люка, ведущего в кабину друга. Затем он проделал обратный путь, залез в свой ящик и уснул.

Прошло немало дней, а Август Барнард все не появлялся. Он то ли не мог, то ли не смел спускаться в трюм, опасаясь выдать Артура Пима, и, наверное, мечтал о том моменте, когда можно будет во всем сознаться папаше.

Артур Пим страдал тем временем от духоты и зловония. Его мучили кошмары один хуже другого. Приступы бреда следовали один за другим. Напрасно искал он в хаосе трюма местечко, где бы легче дышалось. Как-то раз в очередном кошмаре ему привиделся лев, готовый растерзать его своими страшными когтями, и он, не в силах сдержать охватившеего его ужаса, огласил трюм отчаянными криками, совершенно забыв об осторожности.

То был, однако, вовсе не сон, только Артур Пим ощутил у себя на груди не львиные лапы, а лапы его белого ньюфаундленда Тигра, молодого пса, тоже тайком проведенного на борт Августом Барнардом, – обстоятельство, вызывающее, надо сказать, большие сомнения. Верный пес, наконец-то нашедший хозяина, в величайшей радости лизал ему руки и лицо.

Итак, у пленника появился друг. К несчастью, пока Артур валялся в беспамятстве, друг вылакал из кувшина всю воду, и Артур не смог утолить жажду. Лампа погасла, ибо беспамятство длилось не один день, а у пленника не было больше ни свечей, ни спичек. Оставалось одно – призвать на помощь Августа Барнарда. Выбравшись из ящика, Артур стал все так же ощупью пробираться вдоль веревки к люку, едва не валясь с ног от удушья и истощения. Неожиданно один из многочисленных ящиков, сорвавшись с места от качки, преградил ему путь. Артуру стоило нечеловеческих трудов преодолеть все препятствия, однако усилия оказались тщетными, ибо, добравшись до люка, расположенного под каютой Августа Барнарда, он все равно не сумел его приподнять. Ухитрившись просунуть в щель свой нож, он понял, что люк придавлен чем-то железным, притом очень тяжелым, словно специально для того, чтобы обречь его на гибель. Ему не оставалось ничего другого, кроме как отказаться от намерения выбраться из трюма, вернуться к своему ящику и свалиться в него бездыханным, к вящей радости Тигра, который принялся утешать его на свой лад.

Собака и ее хозяин умирали от жажды. Протянув руку, он нащупал Тигра, опрокинувшегося на спину и болтающего в воздухе лапами. Поглаживая его шерсть, Артур наткнулся на бечевку, которой оказалось обмотано туловище пса. Под его левой лапой бечевка удерживала клочок бумаги.

Артур Пим умирал от слабости, последние проблески его рассудка уже готовы были померкнуть… Однако после многочисленныз безуспешных попыток высечь огонек он сообразил натереть бумагу фосфором, и только тогда – тут не опишешь всех мельчайших деталей его мучений, которые живописует Эдгар По, – его глазам предстали страшные слова, завершавшие жуткое послание, тускло засветившееся на какую-то долю секунды: «…кровью… Хочешь жить, не выходи из убежища».

Представьте себе положение, в котором оказался Артур Пим, запертый в трюме, стиснутый стенками своего ящика, без света, без воды, с одними горячительными напитками, не способными утолить жажду!.. А тут еще призыв продолжать таиться, которому предшествовало слово «кровь» – величайшее из всех слов, вознесшееся над ними на багровом троне, пропитанное тайной, страданием, ужасом!.. Неужели на борту «Дельфина» разгорелось сражение? Может быть, на бриг напали пираты? Или взбунтовался экипаж? И как долго это длится?

Можно было бы предположить, что, пощекотав читателю нервы такой беспредельно кошмарной ситуацией, поэт исчерпал возможности своего воображения. Но куда там! Его кипучий гений и не думал довольствоваться достигнутым!

Артур Пим, простертый на матрасе и погрузившийся в беспокойное забытье, слышит странное хрипение. Это Тигр: он тяжело дышит, его глаза сверкают в темноте, зубы лязгают… Да он взбесился!

Вне себя от ужаса, Артур Пим собирает все оставшиеся силы и уворачивается от клыков бросившегося на него зверя. Замотавшись в одеяло, раздираемое обезумевшим псом, он умудряется выскользнуть из ящика и запереть там Тигра, которому остается в ярости кидаться на стенки…

Артуру Пиму удается протиснуться между ящиков, загромоздивших трюм. Внезапно у него начинает кружиться голова, он цепляется ногой за сундук и падает, теряя свой нож. И вот в тот самый момент, когда ему осталось только испустить дух, он слышит, как кто-то произносит его имя… Чья-то рука подносит к его рту бутылку с водой. Он делает нескончаемый глоток, благодаря которому по его внутренностям растекается этот ни с чем не сравнимый напиток, ощущает высшее блаженство – и возвращается к жизни.

Проходит несколько минут – и вот уже Август Барнард, забившись в угол трюма, рассказывает ему в неверном свете фонаря о событиях, происшедших на бриге после отплытия.

Пока что, повторяю, в описываемые события еще можно с грехом пополам поверить; далее же нас ожидает рассказ о событиях, выходящих своей полнейшей невероятностью за пределы разумного.

Экипаж «Дельфина» состоял из 36 человек, включая отца и сына Барнардов. После того, как 20 июня бриг распустил паруса, Август Барнард неоднократно пытался добраться до Артура Пима, однако все его попытки оказались тщетными. Прошло три или четыре дня – и на корабле вспыхнул мятеж. Предводителем был корабельный кок, такой же негр, как наш Эндикотт на «Халбрейне» – только последнему, спешу оговориться, бунт не привидится и в страшном сне.

В романе повествуется о множестве кровавых событий, стоивших жизни большинству моряков, сохранивших верность капитану Барнарду; в конце концов капитан и еще четверо были посажены вблизи Бермудов в китобойную шлюпку, и более читатель ничего не может о них разузнать. Август Барнард тоже пал бы жертвой бунтовщиков, если бы не заступничество лотового «Дельфина» Дирка Петерса, метиса из племени упшароков, сына торговца пушниной и индианки со Скалистых гор – того самого, которого капитан Лен Гай собирался отыскать в Иллинойсе…

«Дельфин» под командованием старшего помощника взял курс на юго-запад, чтобы заняться в южных морях пиратским промыслом. Что до Августа Барнарда, то он только и думал о том, как бы добраться до Артура Пима, однако его бросили в кубрик с закованными в кандалы руками и ногами, под напутственные слова корабельного кока, что выйдет он оттуда только тогда, когда «бриг перестанет называться бригом». Тем не менее спустя несколько дней Августу Барнарду удалось избавиться от кандалов, пропилить тонкую перегородку, отделявшую кубрик от трюма, и двинуться в сопровождении Тигра в направлении ящика, где томился его товарищ. Он не смог до него добраться, но пес, по счастью, учуял хозяина, благодаря чему Августу Барнарду пришла в голову счастливая идея привязать к шее Тигра записку со словами: «Пишу кровью… Хочешь жить, не выходи из убежища».

Как мы знаем, Артур Пим получил записку. Именно тогда он, умирая от голода и жажды, стал карабкаться по ящикам и выронил нож, звук падения которого привлек внимание его товарища и приблизил их встречу.

Поведав Артуру Пиму всю эту историю, Август Барнард разъяснил, что среди бунтовщиков нет единства: одни хотели бы вести «Дельфин» к Островам Зеленого Мыса, другие же, в том числе Дирк Петерс, – к островам Тихого океана.

Что до молодого пса Тигра, то его хозяин ошибся – он не взбесился. Просто он потерял терпение от иссушающей жажды и дошел бы, вероятно, до водобоязни, если бы Август Барнард не потащил его на бак.

Тем временем проявились немалые недостатки в креплении грузов, недопустимые на торговом корабле, ибо от прочности крепления зависит устойчивость судна. Ящики же, которыми был забит трюм «Дельфина», ездили с места на место при каждом наклоне, поэтому дальнейшее пребывание в трюме грозило Артуру Пиму неприятностями. К счастью, с помощью Августа Барнарда ему удалось добраться до нижней палубы, где он и схоронился неподалеку от кубрика.

Как мы знаем, метис Петерс демонстрировал дружеское расположение к сыну капитана Барнарда, поэтому Август стал задумываться, нельзя ли, опираясь на помощь лотового, вновь овладеть судном. Ждать пришлось недолго. Спустя тринадцать дней после отплытия с Нантакета, а именно 4 июля, промеж бунтовщиков вспыхнула ссора: одни из них хотели пуститься вдогонку за появившимся на горизонте небольшим бригом, другие предпочитали не отвлекаться по пустякам. Ссора привела к гибели матроса, принадлежавшего к сторонникам кока, к которым примыкал Дирк Петерс и которым противостояли сторонники старшего помощника. В результате на борту осталось всего 13 человек, считая Артура Пима.

Следующим испытанием стал страшный шторм, изрядно потрепавший «Дельфин», обшивка которого стала пропускать воду. Пришлось заняться откачиваением воды и устанавливать под носом судна дополнительный парус, ибо в противном случае трюм залило бы водой. Шторм прекратился 9 июля, и в тот же день Дирк Петерс проявил намерение избавиться от старшего помощника. Август Барнард заверил его в своей поддержке, однако о присутствии на борту Артура Пима упоминать не стал.

На следующий день один из матросов, державших сторону кока, по имени Роджерс, умер в страшных судорогах. Никто не сомневался, что старший помощник отравил его. Теперь на стороне кока осталось всего четверо – в том числе Дирк Петерс. За старшего помощника стояло пятеро, и такой перевес мог сыграть решающую роль.

Нельзя было терять ни часа. Как только метис сообщил Августу Барнарду, что настало время действовать, тот выложил ему правду об Артуре Пиме. Пока они договаривались о том, как завладеть судном, на бриг обрушился могучий вал, заваливший его на бок. «Дельфин» кое-как выпрямился, зачерпнув тонны воды, и лег в дрейф под зарифленными парусами фок-мачты.

Это был удобный момент, чтобы нанести удар, хотя бунтовщики заключили между собой перемирие. В кубрике оставалось всего трое – Дирк Петерс, Август Барнард и Артур Пим, а в общей каюте – девять человек. Хорошо вооружен был лишь один из трех – лотовой: у него было два пистолета и кортик. Действовать предстояло очень осторожно.

Артур Пим, о присутствии которого на борту никто из бунтовщиков, за исключением Петерса, не имел понятия, предложил уловку, которая сулила шансы на успех. Поскольку труп отравленного моряка все еще перекатывался по палубе, он сообразил, что, обрядившись в его одежду, внушит ужас суеверным матросам: у них опустятся руки, и они подчинятся Дирку Петерсу…

Когда спустилась ночь, метис двинулся к корме. Оказавшись там, он применил свою гигантскую силу и разом перебросил рулевого через борт. Август Барнард и Артур Пим присоединилсь к нему, вооруженные рукоятками от помпы. Оставив Дирка Петерса у штурвала, Артур Пим, напяливший на себя одежду погибшего, и его товарищ встали у двери каюты. Там собралась вся компания – старший помощник, корабельный кок и прочие: одни спали, другие пили, третьи болтали, но никто не забывал про пистолеты и ружья, стоявшие неподалеку.

В море бушевал шторм, и на палубе было невозможно удержаться на ногах. Старший помощник неожиданно приказал привести Августа Барнарда и Дирка Петерса. Приказ передали рулевому, но это был не кто иной, как лотовой собственной персоной. Он и Барнард-младший ворвались в каюту, где не замедлил оказаться и Артур Пим.

Его появление произвело эффект разорвавшейся гранаты. При виде воскресшего моряка старший помощник в ужасе вскочил, взмахнул в воздухе руками и рухнул замертво. Дирк Петерс воспользовался замешательством и ринулся вперед, сопровождаемый Августом Барнардом, Артуром Пимом и псом Тигром. Через несколько мгновений все было кончено: одни лежали задушенными, другие – с проломленными головами. Победители сохранили жизнь только матросу Ричарду Паркеру.

Теперь их оставалось всего четверо, чтобы управлять бригом в сильнейший шторм, при том, что вода в трюме поднялась на семь футов. Пришлось рубить грот-мачту; поутру та же участь постигла и фок-мачту. Последовал неимоверно трудный день и еще более мучительная ночь. Если бы Дирк Петерс и его подручные не привязали себя к остаткам брашпиля, их посносило бы в море громадными волнами, не перестававшими захлестывать «Дельфин».

Дальше в романе подробно описываются последствия шторма и события, происходившие между 14 июля и 7 августа: выуживание припасов из залитого водой трюма; появление загадочного брига, забитого трупами, который, наполнив воздух невыносимым смрадом, медленно уплывает прочь, как огромный склеп, подгоняемый издыхающим ветром; муки голода и жажды; невозможность добраться до погреба с провизией; жребий, в ходе которого судьбе было угодно, чтобы Ричард Паркер был принесен в жертву, дабы спаслись остальные; смерть несчастного, сраженного Дирком Петерсом, и жуткая участь трупа, подвергнутого растерзанию… Позднее из трюма удалось извлечь окорок, кувшин с маслинами, потом – маленькую черепашку… Из-за перемещения груза в трюме «Дельфин» кренился все сильнее… Под палящим солнцем тропических широт муки жажды превосходят доступные человеку пределы… 1 августа умирает Август Барнард. В ночь с 3 на 4 августа происходит неизбежное: бриг опрокидывается. Артур Пим и метис, забравшиеся на перевернутое днище, питаются ракообразными, покрывающими киль, и в ужасе наблюдают за кружащими поблизости акулами… В конце концов их берет на борт своей шхуны «Джейн» капитан Уильям Гай из Ливерпуля. Это происходит на двадцать пятом градусе северной широты.

Безусловно, все эти события вполне могли произойти на самом деле, и, хотя на долю героев выпали слишком уж нечеловеческие страдания, это вполне естественно, раз описание появилось на свет из-под пера чудесного американского поэта. Но посмотрим, правдоподобны ли хотя в малейшей степени события, разворачивающиеся далее.

Артур Пим и Дирк Петерс, нашедшие на английской шхуне избавление от гибели, быстро набирают силы благодаря хорошему уходу и уже через две недели полностью приходят в себя и не вспоминают более о недавних испытаниях – «настолько сила забывчивости пропорциональна степени противоположности наших переживаний». Выдержав череду штилей и штормов, «Джейн» проходит 13 октября мимо острова Принс-Эдуард, затем, продвигаясь в направлении, обратном маршруту нашей «Халбрейн», оставляет позади острова Крозе и подходит к островам Кергелен, которые я покинул одиннадцать дней тому назад.

Три недели ушло у экипажа «Джейн» на промысел тюленей. Во время этой остановки капитан «Джейн» и оставил на острове свою бутылку, в которой его однофамилец со шхуны «Халбрейн» нашел якобы письмо, написанное Уилльямом Гаем и сообщающее о его намерении предпринять штурм южных морей.

12 ноября шхуна покинула Кергелены и устремилась на запад, к Тристан-да-Кунья – точно так же, как это делали сейчас мы. Достигнув этого острова две недели спустя, она простояла у его причала семь дней, после чего вышла 5 декабря в море, дабы достичь островов Авроры с координатами 53°15′ южной широты и 47°58′ западной долготы – загадочных островов, которые не удалось отыскать даже этому судну, которому сперва сопутствовала удача.

12 декабря «Джейн» устремилась к Южному полюсу. 26 декабря на 73° южной широты были замечены первые айсберги, а чуть позже – паковый лед.

С 1 по 14 января 1828 года шхуну ожидали сложные маневры и пересечение Полярного круга в забитом льдами море; затем паковый лед остался позади, и шхуна вышла в открытое море – знаменитое открытое море, обнаруженное на 81°21′ южной широты и 42° западной долготы, где температура воздуха составляет 47° по Фаренгейту (плюс 8,33° Цельсия), а воды – 34° (1,11оС).

Как видите, здесь Эдгар По дал волю фантазии. Никогда ни один мореплаватель не забирался в столь высокие широты – даже капитан британского флота Джеймс Уэдделл, который в 1822 году не прошел южнее 74 параллели.

Но если так трудно поверить уже в эти подвиги «Джейн», то что говорить о событиях, которые последовали дальше! Об этих невероятных событиях Артур Пим – иными словами, Эдгар По – повествует с бессознательной смелостью, словно ни на минуту не сомневается, что добрался до Южного полюса!

Прежде всего, в этом фантастическом море не плавает ни единый айсберг. Зато над водой носятся несчетные стаи птиц – в том числе пеликанов, одного из которых удалось подстрелить из ружья!.. Путешественники замечают на льдине (выходит, там все же есть льдины!) медведя наподобие полярного, только совсем уж гигантских размеров… Наконец, справа по борту появляется земля – островок с окружностью в один лье, который нарекают именем Беннета, совместно с капитаном владеющего шхуной «Джейн». Островок расположен на 82°50′ южной широты и 42°20′ западной долготы, отмечает в своем дневнике Артур Пим. Призываю географов не наносить на карты антарктических морей столь фантастических координат!

Естественно, что по мере продвижения шхуны все дальше к югу колебания стрелки компаса уменьшались, зато температура воздуха и воды неуклонно поднималась, небо же оставалось неизменно безоблачным, а с севера тянуло умеренным ветерком.

К несчастью, среди членов экипажа появились симптомы цинги, и, если бы не настойчивые уговоры Артура Пима, капитан Уилльям Гай лег бы на обратный курс.

Само собой разумеется, что в январе месяце в этих широтах властвует полярный день, и «Джейн» не напрасно продолжила рискованное плавание, ибо 18 января в точке с координатами 83°20′ южной широты и 43°5′ западной долготы показалась земля. Это был остров, являющийся частью какого-то архипелага, протянувшегося к западу.

Шхуна приблизилась к острову и бросила якорь на глубине шести саженей. Артур Пим и Дирк Питерс поспешили усесться в шлюпку и устремиться к берегу, однако остановились при виде сразу четырех каноэ, забитых вооруженными людьми – «новыми людьми», как названы они в повествовании.

Действительно, это было что-то новенькое – черные как смоль туземцы, облаченные в звериные шкуры и инстинктивно страшащиеся «белого цвета». Представляю, какой ужас должна была внушать им зима! Должно быть, снег, если он только выпадал там, был черным, как и льды – но образовывались ли они там? Одним словом, вымысел, да и только!

Короче говоря, островитяне не проявляли враждебных намерений, а только кричали свое «анаму-му» и «лама-лама». Их каноэ подошли к шхуне, и вождь Ту-Уит поднялся на борт в сопровождении человек двадцати соплеменников. Здесь их ждало невиданное удивление, ибо они принимали корабль за живое существо и ласково гладили его снасти, мачты и релинги. Они провели шхуну среди рифов к гавани, дно которой было устлано черным песком. Капитан Уилльям Гай бросил якорь в миле от берега и, предусмотрительно оставив на борту шхуны нескольких заложников, высадился на прибрежные скалы.

Остров этот, звавшийся «Тсалал», был, если верить Артуру Пиму, полон чудес. Растущие там деревья не походили ни на один из видов, известных в каком-либо уголке планеты. Скалы являли собой напластование пород, которые привели бы в удивление современного геолога. По камням текла лишенная прозрачности жидкость, изборожденная четко просматриваемыми прожилками, которые не торопились слиться воедино даже при прикосновении к ним лезвия ножа!..

На расстоянии трех миль от места высадки располагалось основное поселение острова, носившее наименование Клок-Клок. Оно состояло из жалких хижин, крытых звериными шкурами; возившиеся вокруг хижин домашние животные напоминали обыкновенных свиней и черношерстных овец; кроме того, путешественники насчитали двадцать видов птицы, в том числе уток и прирученных альбатросов, а также удивились несчетному количеству галапагосских черепах.

К моменту прибытия капитана Уилльяма Гая и его спутников в Клок-Клок его население, по мнению Артура Пима, исчислялось десятком тысяч душ – мужчин, женщин и детей, которых не стоило опасаться, но от которых разумнее было держаться в сторонке, настолько крикливым и вызывающим было их поведение. Наконец, после довольно длительного посещения жилища Ту-Уита путешественники вернулись на берег, где смогли набрать немало трепангов – моллюсков, столь любимых китайцами, – которые водились здесь в огромных количествах, затмевавших все, виденное где-либо еще в южных морях.

Это обстоятельство послужило темой переговоров с Ту-Уитом. Капитан Уилльям Гай попросил у него разрешения построить сараи, где несколько человек с «Джейн» занялись бы приготовлением трепангов, покуда шхуна продолжит продвижение к полюсу. Ту-Уит охотно принял предложение и даже пошел на сделку, согласно условиям которой туземцы должны были оказать помощь в сборе ценного моллюска.

Не прошло и месяца, как все было готово. Троим членам экипажа было велено остаться на Тсалале. Подозревать местных жителей в коварных замыслах не было ни малейших оснований. Прежде чем отправляться в путь, капитан Уилльям Гай решил посетить напоследок Клок-Клок и оставил на всякий случай на борту шесть человек при заряженных пушках, заготовленных абордажных сетках и поднятом якоре, наказав им отразить любое нападение туземцев.

Ту-Уит и сотня его воинов замыкали шествие. Люди со шхуны стали подниматься по узкому ущелью, окруженному холмами из необыкновенных жирных камней, отдаленно напоминающих стеалиты, каких Артур Пим не видывал ни разу в жизни. Пришлось идти чрезвычайно извилистым маршрутом, огибая глыбы в шестьдесят-восемьдесят футов в высоту и сорок футов в ширину. Капитан Уилльям Гай и его люди без малейшей опаски шагали вперед, почти касаясь друг друга, хотя это место самой природой было приготовлено для засады. Артур Пим, Дирк Петерс и матрос по имени Аллен держались чуть позади остальных.

Оказавшись перед расcелиной, ведущей в глубь холма, Артур Пим решил забраться туда, чтобы сорвать пригоршню орешков, гроздьями свисавших с чахлой лещины. Исполнив свое намерение, он собрался было возвращаться, но тут заметил, что метис и Аллен последовали его примеру и тоже рвут орехи. Все трое уже были готовы поспешить назад на тропу, как вдруг ощутили мощный толчок, от которого мигом попадали с ног. В следующее мгновение мылообразная масса, из которой состояли окружающие холмы, рухнула в ущелье, и все трое решили, что останутся здесь похороненными заживо.

Заживо – все трое? Нет! Аллена завалило так сильно, что он перестал дышать.

Передвигаясь на коленях и прокладывая себе путь ножами, Артур Пим и Дирк Петерс добрались до податливых глиняных сланцев, а затем – до площадки на краю заросшего деревцами оврага, над которой уже виднелось голубое небо. Оттуда они сумели оглядеть окрестности.

В овраге произошел обвал – да, искусственный обвал, произведенный туземцами. Капитан Уилльям Гай и двадцать восемь его спутников были погребены под миллионами тонн земли и камней…

Окрестности кишели островитянами, прибывшими, несомненно, со всех островов архипелага, влекомые желанием разграбить «Джейн». К шхуне со всех сторон направлялись семьдесят каноэ с гребцами. Шестеро моряков, оставшихся на судне, сперва встретили их бесполезным залпом, однако во второй раз прицелились лучше, и выпущенные ими ядра и гранаты поубивали несчетное число нападающих. Несмотря на это, «Джейн» была захвачена и предана огню, а ее защитники – смерти. Вскоре после этого, как только огонь добрался до пороха, прогремел оглушительный взрыв, уничтоживший добрую тысячу туземцев и не меньшее число покалечивший, после которого оставшиеся в живых пустились наутек, крича на бегу: «Текели-ли, текели-ли!»

Всю следующую неделю Артур Пим и Дирк Петерс, питаясь орехами, мясом болотной выпи и листьями ложечника, скрывались от туземцев, не подозревавших об их присутствии на острове. Укрытием им служила черная бездна, не имевшая выхода, образовавшаяся в стеалите и мергеле с металлическими вкраплениями. Кружа по ней, они спускались в бесчисленные ямы. Эдгар По приводит геометрический план этой ловушки, смахивающий на слово, образованное от арабского корня, значащего «быть белым», а также египетское слово , обозначающего «юг».

Итак, американский писатель доходит в этой части книги до самой отъявленной нелепицы. К тому же я читал и перечитывал не только этот роман об Артуре Гордоне Пиме, но и другие произведения Эдара По и знал, как относиться к такого рода гениальности, имеющей отношение скорее к сфере чувств, нежели к силе разума. Разве не прав был один из критиков, написавший о нем: «Его воображение владычествует над его умственными способностями… оно само имеет почти божественную силу и проникает в самые глубины взаимосвязей, для него нет секретов, ему с легкостью даются любые аналогии…»

Одно очевидно: никто и никогда не усматривал в этой книге ничего, кроме игры богатого воображения! Что же тогда могло заставить капитана Лена Гая уверовать в истинность событий, не имеющих ничего общего с реальностью, если не безумие?..

Но я продолжаю.

Артур Пим и Дирк Петерс не могли более оставаться в царстве бездонных пропастей; в конце концов им удалось съехать вниз по склону холма. В ту же секунду на них набросились пятеро туземцев. Благодаря пистолетам и невероятной физической силе метиса четверо нападавших были убиты. Пятого беглецы уволокли с собой в стоявший у берега челн, загруженный тремя здоровенными черепахами. Человек двадцать островитян, бросившихся за ними следом, так и не смогли им помешать: их нападение было отбито, и весельный челн устремился к югу.

Итак, Артур Пим забрался выше восемьдесят третьей широты! Шли первые дни марта, то есть приближалась антарктическая зима. На западе виднелось пять-шесть островов, но путешественники проявили осторожность и не стали к ним причаливать. Артур Пим склонялся к мнению, что по мере приближения к полюсу температура будет повышаться. В челне была поставлена мачта, на сооружение которой пошли два весла, и на ней захлопал парус, сделанный из рубашек Дирка Петерса и его товарища, – белых рубашек, что усилило ужас пленного туземца, откликавшегося на имя Ну-Ну. Восемь дней продолжалось это странное плавание, которому способствовал несильный северный ветерок, полярный день и полное отсутствие льда, которого путешественники ни разу не видели южнее острова Беннета, что объяснялось высокой температурой воды.

Вскоре Артур Пим и Дирк Петерс снова достигли удивительных мест. На горизонте поднялась преграда из серых летучих паров, иссеченных длинными штрихами света, напоминающими полярное сияние. На помощь легкому бризу пришло сильное течение. Челн скользил в теплой жидкости, напоминающей по виду молоко и словно бурлящей в глубине. Скоро на море выпал странный беловатый пепел, отчего Ну-Ну прямо-таки зашелся в страхе, широко разевая рот и показывая черные зубы…

9 марта удивительные осадки выпали снова, вода сделалась теплее прежнего, став слишком горячей, чтобы ее можно было зачерпнуть в ладони… Чудовищная туманная пелена, висевшая в южном секторе горизонта, напоминала теперь безбрежный водопад, беззвучно низвергавшийся с безумной высоты, с самых небес…

Прошло еще двенадцать дней, и спустились сумерки, пронзаемые время от времени вспышками света, идущими из молочных глубин антарктического океана, растворявшего беспрерывно валившийся с небес пепел. Челн приближался к водопаду со все возрастающей скоростью, объяснение чему мы напрасно стали бы искать в повествовании Артура Пима. Изредка пелена исчезала, и за кормой вырастали хаотически мечущиеся фигуры, колеблемые мощными потоками воздуха…

Кошмарный мрак пронзали стаи гигантских птиц с мертвенно-бледным оперением, издававших холодящее «текели-ли», чего дикарь, ужас которого превзошел все границы, уже не смог вынести и испустил дух.

Внезапно челн с бешеной скоростью устремился к циклопическому водопаду, в центре которого разверзлась адская бездна, готовая поглотить все живое… И тут перед глазами путешественников выросла неясная фигура человека, превосходящая размерами любого обитателя земли. Кожа человека напоминала белизной свежевыпавший снег!..

Таков этот непостижимый роман, порожденный сверхчеловеческим гением величайшего поэта Нового Света. Этим он и заканчивается, или, вернее сказать, обрывается. По-моему, даже сам не будучи в силах представить себе развязку столь невероятных приключений, Эдгар По прервал свое повествование «внезапной и трагической кончиной» своего героя, оставив читателям надежду, что две или три недостающие главы, будь они когда-либо обнаружены, немедленно станут достоянием публики.

VI Завеса приоткрывается

«Халбрейн» продолжала плыть вперед, подгоняемая ветром и течением, сулящими преодоление расстояния в примерно две тысячи триста миль, разделяющего острова Принс-Эдуард и Тристан-да-Кунья, всего за две недели, причем без единой перемены галса, как и предрекал боцман. Неизменный юго-восточный ветер лишь изредка усиливался, вынуждая команду приспускать паруса.

Капитан Лен Гай полностью доверял Джэму Уэсту проведение всех маневров парусами, и отважный командир отдавал команду брать рифы лишь в тот момент, когда мачты совсем уже грозили обрушиться на палубу. Однако я ничего не боялся, ибо с таким моряком не страшна никакая случайность. Он был истинным знатоком своего дела.

– Наш лейтенант ни с кем не сравнится, – заявил мне как-то раз Харлигерли. – Он вполне мог бы командовать флагманским крейсером.

– Действительно, – согласился я, – Джэм Уэст кажется мне прирожденным моряком.

– А наша шхуна! Какова эта «Халбрейн»! Поздравьте себя, мистер Джорлинг, да и меня в придачу – ведь это я убедил капитана Лена Гая сменить гнев на милость!

– Если это вы добились столь блестящего результата, боцман, то я, конечно, благодарен вам.

– Да, есть за что! Он чертовски упрямился, наш капитан, а ведь мой приятель Аткинс так старался! А вот мне удалось заставить его внять голосу разума.

– Я ни за что не забуду этого, боцман, ни за что: ведь благодаря вашему вмешательству я, вместо того, чтобы томиться от скуки на Кергеленах, уже совсем скоро увижу остров Тристан-да-Кунья!

– Всего через несколько дней, мистер Джорлинг. Как я слышал, в Англии и в Америке строят сейчас суда, во чреве у которых работает машина, а за бортами крутятся колеса – что лапы у утки! Что ж, неплохо… Но посмотрим, какой от них будет толк. Я-то того мнения, что никогда подобный фрегат не сможет тягаться с добрым фрегатом с хорошей осадкой, подгоняемым свежим ветерком! Умелому моряку вполне хватает доброго ветра, мистер Джорлинг, даже если он и дует на три четверти вхолостую, так что колеса ему совсем ни к чему.

Я не собирался оспаривать соображения боцмана по поводу использования силы пара в мореплавании. Паровые суда тогда только появились на свет, и на смену лопастям колеса еще не пришел винт. Что же до будущего, то кому дано его предсказать?..

В эту самую минуту мне пришло в голову, что и «Джейн» – та самая «Джейн», о которой капитан Лен Гай рассказывал мне так, словно она существовала на самом деле, словно он видел ее собственными глазами, – точно так же прошла от острова Принс-Эдвард до Тристан-да-Кунья за две недели. Да, Эдгар По умел заставить служить себе морские ветры!

Впрочем, на протяжении последующих пятнадцати дней капитан Лен Гай большге не заикался об Артуре Пиме. Можно было подумать, что он никогда не произносил даже словечка о приключениях этого персонажа в южных морях. Если бы он попытался убедить меня в подлинности всей этой истории, то это говорило бы о его невысоких умственных способностях. Не боясь повториться, я спрашиваю еще раз: как человек в здравом уме может согласиться обсуждать такие вещи всерьез? Лишь тот, кто утратил рассудок или по меньшей мере находится во власти навязчивой идеи, как это случилось с Леном Гаем, способен разглядеть в повествовавании Эдгара По что-либо иное, кроме игры воображения.

Представить себе только!.. Согласно этому повествованию, английская шхуна достигла восемьдесят четвертого градуса южной широты – уже одного этого было бы достаточно, чтобы претендовать на выдающееся географическое открытие! Разве Артур Пим, вернувшийся из Антарктиды, не заткнул бы за пояс Кука, Уэдделла, Биско? Разве не были бы они с Дирком Петерсом – пассажиры «Джейн», забравшиеся еще выше указанной параллели, – окружены всеобщим почетом? А что сказать об открытом ими море, свободном ото льда?.. О невероятной скорости течений, несших их к полюсу? О теплой воде, подогреваемой снизу, которой можно было обжечься? О завесе паров, встающей на горизонте? О разверзшемся газовом водопаде, позади которого маячат фигуры нечеловеческих размеров?..

Да и вообще, даже не упоминая всех этих несообразностей, остается лишь гадать, как Артуру Пиму и метису удалось вернуться из столь отдаленных мест, как они умудрились пересечь на обратном пути Полярный круг на лодке, служившей им со времени бегства с острова Тсалал, как их подобрали, как доставили домой – вот что мне было бы любопытно узнать! Спуститься на целых двадцать градусов в утлом весельном суденышке, преодолеть паковые льды, достигнуть земли – и не обмолвиться обо всем этом в дневнике?.. Мне возразят, что Артур Пим скончался, не успев передать издателю последних глав своего повествования. Пусть так! Но разве поверит кто-нибудь, что он не поделился об этом даже словечком с редактором «Южного литературного вестника»? И почему Дирк Петерс, проживший в Иллинойсе еще много лет после этого, хранил молчание о последнем этапе своих приключений?.. Может быть, потому, что он счел за благо помалкивать?..

Судя по словам капитана Лена Гая, он и вправду добрался до Вандалии, где, если верить роману, обитал тот самый Дирк Петерс, только их встрече не суждено было состояться… А как же иначе! Мне остается повторить, что и этот персонаж, подобно Артуру Пиму, существовал исключительно в бурном воображении американского поэта. Приходится только восхищаться силой его гения, сумевшего убедить кое-кого в реальности отъявленного вымысла!

И все-таки я понимал, что было бы весьма неуместно вновь заводить этот разговор с капитаном Леном Гаем, одержимым своей навязчивой идеей, и повторять доводы, заведомо неспособные его убедить. Он помрачнел и замкнулся пуще прежнего и появлялся теперь на палубе шхуны строго по необходимости. Его взгляд устремлялся всякий раз к югу, словно ему хотелось заглянуть за горизонт…

Быть может, он надеялся, что его взгляду предстанет та самая завеса из пара, испрещенная глубокими складками, густые черные сумерки, вспышки света, льющегося из молочных глубин моря и белый исполин, указывающий ему путь в пучину водопада?..

Воистину, наш капитан страдал престранной манией! К счастью, во всем остальном он сохранил ясность ума, его умение морехода оставалось на прежней высоте, и все страхи, которые закрались было в мое сердце, оказались напрасными.

Должен сказать, что меня куда больше интересовали причины, по которым капитан Лен Гай проявлял столь болезненный интерес к людям, якобы потерпевшим кораблекрушение на «Джейн». Даже если принять на веру рассказ Артура Пима и согласиться, что английская шхуна забралась туда, куда не заходил никто до нее, причина его печали все равно оставалась загадкой. Пусть горстка матросов с «Джейн», ее капитан или офицеры выжили после взрыва и обвала, устроенного туземцами с Тсалала, – разве можно было рассчитывать, что они живы по сию пору? Судя по датам, приводимым Артуром Пимом, с тех пор минуло 11 лет, так что несчастные, даже если им удалось отбиться от островитян, никак не могли бы выжить в столь тяжелых условиях и должны были погибнуть все до одного.

Выходит, я тоже проявлял готовность всерьез обсуждать столь невероятные гипотезы, не опирающиеся на сколь-нибудь серьезную основу? Еще немного – и я поверил бы вслед за капитаном в существование Артура Пима, Дирка Петерса, всех их спутников и «Джейн», исчезнувшей за паковыми льдами, окаймляющими южные моря… Неужели безумие капитана Лена Гая оказалось заразительным? И то сказать, разве не удивлялся я только что сходством между маршрутом «Джейн», стремившейся к западу, и «Халбрейн», приближающейся к Тристан-да-Кунья?..

Тем временем наступило 3 сентября. При условии дальнейшего беспрепятственного плавания – а препятствием нам мог стать только шторм – мы должны были уже через три дня увидеть порт. Главный остров архипелага расположен таким образом, что в хорошую погоду его можно разглядеть с большого расстояния.

В тот день между 10 и 11 часами утра я прогуливался от бака до кормы и обратно по наветренной стороне палубы. Мы легко скользили по невысоким, ласково плещущимся волнам. «Халбрейн» напоминала мне в такие моменты огромную птицу, одного из тех гигантских альбатросов, о которых рассказывал Артур Пим, который, раскинув свои необъятные крылья, уносит приютившихся среди оперения пассажиров все дальше и дальше… О, да, для человека, наделенного воображением, мы уже не плыли, а летели, ибо хлопки парусов с легкостью можно принять за взмахи белоснежных крыльев!

Джэм Уэст, стоявший у брашпиля под сенью штормового фока, прижимал к глазу подзорную трубу и рассматривал какой-то предмет, показавшийся по левому борту в двух-трех милях от нас, на который уже указывали пальцем матросы. Это была странная масса неправильной формы, выступавшая из воды на десять-двенадцать ярдов. В ее центре помещалась какая-то выпуклость, ярко сверкавшая на солнце. Предмет вздымался и пропадал, подбрасываемый волнами, увлекавшими его в северо-западном направлении. Перейдя на бак, я тоже впился глазами в этот предмет. Моего слуха достигали разговоры матросов, с неизменным любопытством встречающих любые сюрпризы моря.

– Это не кит! – провозгласил Мартин Холт, старшина-парусник. – Кит бы уже раза два-три выпустил фонтан!

– Совсем не кит, – подтвердил Харди, старшина-конопатчик. – Наверное, это остов брошенного корабля…

– Пусть плывет себе к дьяволу! – вскричал Роджерс. – Представляете, что было бы, если бы мы столкнулись с ним ночью? Верная пробоина! Так и потонули бы, не успев даже вскрикнуть!

– Верно, – присовокупил Дреп, – эти обломки опаснее рифов: ведь они сегодня здесь, а завтра – там… Как от них убережешься…

Рядом вырос Харлигерли.

– Ваше мнение, боцман? – обратился я к нему, когда он облокотился на релинг рядышком со мной.

Харлигерли внимательно изучил предмет. Шхуна, подгоняемая свежим ветерком, подплывала к нему все ближе, так что теперь гадать уже не приходилось.

– По-моему, мистер Джорлинг, – отвечал боцман, – то, что мы видим, – это не кит и не обломки корабля, а просто-напросто льдина…

– Льдина?.. – не поверил я.

– Харлигерли не ошибся, – подтвердил Джэм Уэст. – Это и впрямь льдина, кусок айсберга, отогнанный в сторону ветрами…

– И достигший сорок пятой широты? – усомнился я.

– Как видите, – отвечал старший помощник. – Льдины иногда доплывают до мыса Доброй Надежды, если верить французскому мореплавателю капитану Блосвиллю, повстречавшемуся со льдиной в тех широтах в 1828 году.

– Тогда она совсем скоро растает? – предположил я, удивляясь про себя, что лейтенант Уэст удостоил меня таким пространным ответом.

– Снизу она, должно быть, уже совсем подтаяла, – откликнулся старший помощник. – То, что предстало нашему взору, – видимо, остатки ледяной горы весом в миллионы тонн.

Из рубки вышел капитан Лен Гай. Заметив группу матросов, сбившихся вокруг Джэма Уэста, он направился к баку. Обменявшись с ним парочкий негромких слов, помощник передал ему подзорную трубу. Лен Гай навел ее на предмет, расстояние до которого составляло теперь около мили, и объявил, понаблюдав за ним с минуту:

– Льдина, и на наше счастье быстро тающая. «Халбрейн» не поздоровилось бы, столкнись она с ней ночью…

Я поразился, с какой жадностью капитан Лен Гай впился в подзорную трубу. Казалось, он не может оторваться от ее окуляра, заменившего ему на время зрачок. Он стоял, не шелохнувшись, словно врос в палубу, не ощущая качки, с растопыренными локтями, и, демонстрируя завидную выучку, твердо удерживал льдину в поле зрения. На его опаленном солнцем лице бледность боролась с пятнами лихорадочного румянца, с губ слетали невнятные слова.

Прошло несколько минут. «Халбрейн» поравнялась с льдиной. Еще мгновение – и она останется за кормой…

– Повернуть на один румб, – распорядился капитан Лен Гай, не опуская подзорной трубы.

Я догадывался, что творится в голове этого человека, одержимого навязчивой идеей. Кусок льда, оторвавшийся от ледового припая южных морей, приплыл именно оттуда, куда то и дело уносились его мысли. Ему хотелось разглядеть его поближе, возможно, пристать к нему и, кто знает, найти на нем какие-нибудь обломки…

Тем временем боцман, подчиняясь команде, переданной Джэмом Уэстом, велел слегка расслабить шкоты, и шхуна, развернувшись на один румб, устремилась к льдине. Когда мы были всего в двух кабельтовов от нее, я смог рассмотреть ее получше.

Как было заметно и раньше, выпуклость, образовавшаяся в центральной части льдины, истекала водой, сотнями струек сочившейся вниз. В сентябре месяце, тем более при столь раннем приходе лета, солнце не оставляло ей шансов просуществовать сколь-нибудь долго. К исходу дня от этой льдины, достигшей сорок пятой широты, не останется ровно ничего.

Капитан Лен Гай все так же не сводил со льдины взгляд, не нуждась теперь в подзорной трубе. По мере того, как мы приближались к льдине, а она таяла все быстрее, мы начинали различать что-то черное, вмерзшее в лед… Каким же было наше удивление, что за ужас охватил нас, когда мы увидели руку, затем ногу, туловище, голову, да еще с остатками одежды! Был момент, когда мне почудилось, что тело шевелится, что руки тянутся к нам в жесте отчаяния…

Команда ахнула. Но нет, тело не шевелилось, просто оно тихонько скользило вниз по крутому склону льдины…

Я взглянул на капитана Лена Гая. Его лицо стало бледным, как у мертвеца, приплывшего из дальнего уголка южных морей.

Команда должна была, не мешкая, снять тело со льдины – кто знает, возможно, человек еще дышит!.. Вдруг в карманах его одежды отыщутся документы, позволяющие установить, кто это был! Затем, прочитав над трупом последнюю молитву, мы отдали бы останки океану, давно превратившемуся в кладбище моряков, испустивших дух в плавании…

Со шхуны была спущена шлюпка, в которую уселись боцман и матросы Грациан и Франсис, взявшиеся за весла. Развернув стаксель и штормовой фок и загородив бизань, Джэм Уэст почти остановил шхуну, закачавшуюся на длинных высоких волнах. Я не спускал глаз со шлюпки, приставшей к узкой косе льдины, разбиваемой волнами.

Харлигерли ступил на кусок льдины, способный выдержать его вес. Грациан покинул шлюпку за ним следом, Франсис же остался в шлюпке, держась за цепь с якорем. Ухватив тело за ногу и за руку, боцман и матрос уложили его в лодку. Несколько ударов весел – и шлюпка уже стукалась о борт шхуны.

Труп, обледеневший с ног до головы, положили под фок-мачтой. Капитан Лен Гай поспешил сюда и уставился на лицо погибшего, словно силясь узнать в нем давнего знакомого. Умерший определенно был моряком. На нем был грубый бушлат, шерстяные штаны, латаный свитер, толстая рубаха и ремень, дважды перепоясавший талию. Смерть, несомненно, наступила уже несколько месяцев тому назад – вскоре после того, как льдину с несчастным моряком стало уносить течением…

Ему было не больше сорока лет, хотя его волосы уже тронула седина. Он был чудовищно тощ – сущий скелет с проглядывающими из-под кожи костями. Должно быть, он испытывал страшные муки голода, пока брел по льдам от Полярного круга…

Капитан Лен Гай поворошил пальцами волосы трупа, законсервированные холодом, приподнял мертвую голову, всмотрелся в глаза со смерзшимися ресницами и неожиданно с рыданием в голосе выкрикнул:

– Паттерсон, Паттерсон!

– Паттерсон? – вскричал я. Мне показалось, что эта фамилия, при всей своей распространенности, напомнила мне о чем-то. Когда-то я ее определенно слышал – или видел в книге?..

Капитан Лен Гай поднялся и медленно обвел глазами горизонт, словно собираясь отдать команду немедленно поворачивать на юг… В этот момент боцман, повинуясь приказу Джэма Уэста, запустил руку в карман трупа и извлек оттуда нож, кусок канатной пряжки, пустую табакерку и медный блокнотик со стальным карандашом.

Капитан Лен Гай резко обернулся и в тот самый миг, когда Харлигерли готов был протянуть блокнот Джэму Уэсту, бросил:

– Дай мне!

Несколько листков блокнота были покрыты каракулями, почти полностью размытыми влагой. Однако на последней странице сохранились слова, еще поддающиеся расшифровке, так что читатель может себе представить, какие чувства обуревали меня, пока капитан Лен Гай зачитывал срывающимся голосом:

– «Джейн»… остров Тсалал… на восемьдесят третьей… Там… уже двенадцать лет… Капитан… пятеро оставшихся в живых матросов… Скорее к ним на помощь…

Под этими строками можно было разглядеть имя, вернее, подпись – «Паттерсон».

Паттерсон! Теперь я вспомнил, кто это: так звали старшего помощника с «Джейн», того самого судна, которое подобрало Артура Пима и Дирка Петерса среди обломков «Дельфина»! «Джейн», добравшаяся до широты, на которой лежит остров Тсалал! «Джейн», подвергнувшаяся нападению островитян и уничтоженная взрывом!..

Выходит, все это – чистая правда?! Значит, Эдгар По работал как историк, а не как романист! Ему в руки попал подлинный дневник Артура Гордона Пима! Они знали друг друга! Артур Пим существовал – во всяком случае, в то время! Так он был реальным, а не вымышленным лицом! Он умер – внезапно, при невыясненных обстоятельствах, не успев закончить рассказ о своем невероятном путешествии! До какой же параллели он добрался, сбежав со своим верным спутником с острова Тсалал? И как они вдвоем снова очутились в Америке?

Я испугался, что у меня вот-вот лопнет голова, что я сойду с ума – я, только что обвинявший в сумасшествии капитана Лена Гая! Нет, я чего-то не расслышал, чего-то не понял, это все наверняка причуды моего собственного воображения!

Но как отвергнуть свидетельство, найденное на теле старшего помощника с «Джейн» по фамилии Паттерсон, чьи убедительные слова подтверждались достоверными датами?.. И, главное, как можно было сомневаться и дальше, если даже Джэм Уэст, сохранивший больше спокойствия, чем все остальные, прочитал в блокноте такие обрывки фраз: «Уведены 3 июня на север острова Тсалал… Там… еще… капитан Уилльям Гай и пятеро матросов с «Джейн»… Моя льдина дрейфует среди паковых льдов… Скоро у меня кончится еда… 13 июня иссякли последние запасы… Сегодня… 16 июня… ничего не осталось…»

Выходит, тело Паттерсона проплавало на этой льдине, встреченной нами на пути от острова Кергелен на Тристан-да-Кунья, целых три месяца! О, если бы мы успели спасти старшего помощника со шхуны «Джейн» живым! Он сумел бы рассказать нам то, чего мы так и не узнали – а может быть, и никогда не узнаем, – сокровенную тайну этой ужасной экспедиции!

Что ж, я был вынужден признать очевидное. Капитан Лен Гай, знавший Паттерсона в лицо, только что нашел на льдине его замерзший труп… Это был истинный спутник капитана «Джейн», ибо во время стоянки именно он закопал на Кергелене бутылку, засунув в нее письмо, в подлинность которого я отказывался поверить! Да, люди с английской шхуны «Джейн» пробыли на краю света одиннадцать лет, утратив всякую надежду на спасение!..

Тогда в моем воспламененном мозгу и произошло сближение двух имен, благодаря чему стало возможным объяснить интерес, который наш капитан проявлял ко всему, что хотя бы отдаленно напоминало ему об истории Артура Пима.

Лен Гай обернулся ко мне и, глядя мне в глаза, сказал всего лишь:

– Теперь вы верите?

– Верю, верю! – пробормотал я. – Значит, капитан Уилльям Гай со шхуны «Джейн»…

– … и капитан Лен Гай со шхуны «Халбрейн» – братья! – провозгласил он громовым голосом, услышанным всем экипажем.

Наши взоры устремились к тому месту, где только что находилась льдина, но солнечные лучи и теплые воды здешних широт уже успели сделать свое дело: на поверхности моря от нее не осталось и следа.

VII Тристан-да-Кунья

Прошло четыре дня, и «Халбрейн» подошла к Тристан-да-Кунья – прелюбопытному острову, который можно смело назвать грелкой африканских морей.

Разумеется, мы только что пережили нечто невероятное – появление трупа Паттерсона в пятистах лье от Полярного круга! Между капитаном «Халбрейн» и его братом, капитаном «Джейн», появилась связующая нить – письмо, доставленное из ледяного плена членом экспедиции Артура Пима. О, да, это может показаться попросту неправдоподобным! Но разве останутся хоть какие-то сомнения, когда я поведаю о дальнейших событиях?..

Впрочем, кое-что я продолжал считать почти что невероятным – а именно реальность многих событий, изложенных в романе американского поэта. Мой разум восставал против такого предположения, я был готов закрыть глаза на очевиднейшие факты. Однако в конце концов мне пришлось примириться с ними, и мои последние сомнения растаяли вместе с телом Паттерсона, канувшим в океанские глубины.

Дело, однако, не ограничилось существованием кровных уз только между капитаном Леном Гаем и этой драматичнейшей, но подлинной историей. Вскоре выяснилось, что старшина-парусник шхуны Мартин Холт приходится родным братом одному из лучших матросов «Дельфина», встретившего смерть еще до того, как шхуна «Джейн» пришла на помощь Артуру Пиму и Дирку Петерсу…

Итак, между восемьдесят третьим и восемьдесят четвертым градусом южной широты, на острове Тсалал, выжили и провели в отрыве от цивилизации одиннадцать лет семеро английских моряков – нет, теперь их оставалось шестеро: капитан Уилльям Гай, пятеро матросов с «Джейн» и ныне почивший старший помощник капитана Паттерсон, каким-то чудом избежавшие гибели от руки туземцев из селения Клок-Клок…

Что же предпримет теперь капитан Лен Гай? У меня не оставалось на сей счет ни малейших сомнений: он сделает все, лишь бы спасти оставшихся в живых моряков со шхуны «Джейн»! Он направит «Халбрейн» вдоль меридиана, указанного Артуром Пимом! Он пробьется к острову Тсалал, упомянутому в дневнике Паттерсона. Его помощник Джэм Уэст поведет судно туда, куда прикажет его капитан. Экипаж, не колеблясь, выполнит любой приказ, и никакой страх перед опасностями, которыми может быть чревата такая экспедиция, – опасностями, преодолеть которые может оказаться превыше человеческих сил, – не сумеет их остановить… Пыл души капитана воспламенит их сердца, а твердая рука старшего помощника не даст им дрогнуть…

Вот почему капитан Лен Гай отказывался принимать на борт своего корабля пассажиров, вот почему он предупреждал меня, что его маршрут никогда не бывает проложен заранее: он ни на минуту не расставался с надеждой, что ему представится случай ринуться на штурм ледового океана!

У меня были все основания подозревать, что, будь «Халбрейн» уже сейчас готова к столь рискованному плаванию, капитан Лен Гай немедля отдал бы команду поворачивать на юг… Учитывая условия, на которых мне разрешили подняться на борт, я ни за что не смог бы уговорить его сперва высадить меня на Тристан-да-Кунья…

Однако шхуне было необходимо пополнить на этом острове запас воды, да и расстояние до него сокращалось с каждым часом. Там, возможно, удастся оснастить шхуну, чтобы она смогла сразиться с айсбергами, достичь свободного ото льда моря, ибо к югу от восемьдесят второй широты оно как будто было чистым, заплыть гораздо дальше, чем Кук, Уэдделл, Биско, Кемп, и попытаться сделать то, на что покушался Уилкс, лейтенант американского флота!

Я же, сойдя на Тристан-да-Кунья, останусь там до прихода другого корабля. Что касается «Халбрейн», то ей, даже подготовленной к испытаниям сурового плавания, придется дожидаться благоприятного месяца для пересечения Полярного круга. Ведь шла только первая неделя сентября, и должно были минуть еще по меньшей мере два месяца, чтобы лето Южного полушария заставило расступиться вечные льды.

Мореплаватели знали об этом уже в те годы: столь смелые замыслы могли увенчаться успехом только с середины ноября до начала марта. В это время года температура воздуха становится более сносной, штормы налетают реже, айсберги откалываются от ледяных полей, в вечных льдах появляются полыньи, воцаряется полярный день. Существовали непреложные правила, от которых не следовало отступать и «Халбрейн». В случае необходимости шхуна, пополнившая запасы воды и продовольствия на Тристан-да-Кунья, смогла бы зайти для ремонта в более подходящий для этих целей порт на Фолклендах или на побережье Южной Америки, нежели этот затерянный в просторах южной Атлантики островок.

При отсутствии туманов остров можно заметить с расстояния восьмидесяти-девяноста миль. Этим, а также всеми остальными сведениями о Тристан-да-Кунья меня снабдил боцман, побывавший здесь не один раз и выступавший поэтому в роли знатока.

Тристан-да-Кунья лежит к югу от района, где непрерывно дуют юго-западные ветры. Здешнему мягкому, влажному климату свойственна умеренная температура, не опускающаяся ниже 28° Фаренгейта (около 4 °C выше нуля) и не поднимающаяся выше 68° Фаренгейту (20 °C). Здесь властвуют западные и северо-западные ветры, зимой же, то есть в августе и сентябре, ветер дует с юга.

Первым жителем острова стал в 1811 году американец Ламберт и его спутники, занимавшиеся китобойным промыслом. После них на острове высадились английские солдаты, которым было приказано наблюдать за морями, окружающими остров Св. Елены, и которые удалились восвояси только в 1821 году, после смерти Наполеона.

Спустя тридцать-сорок лет на Тристан-да-Кунья будет насчитываться примерно сотня жителей с довольно симпатичной внешностью – потомков европейцев, американцев и голландцев с мыса Доброй Надежды, установивших республиканский режим правления с патриархом во главе – в его роли выступал отец семейства, насчитывавшего больше всего детей; острова со временем признали над собой суверенитет Великобритании; однако все это произойдет только через много лет после того, как в 1839 году в гавань главного острова вошла шхуна «Халбрейн».

Собственные наблюдения не замедлили привести меня к выводу, что остров Тристан-да-Кунья вовсе не представляет собой лакомого кусочка суши, пусть в XVI веке он и именовался «Землей жизни». Местная флора ограничена одними только папоротниками, плаунами и пряным злаком, покрывающим нижние склоны гор. Что касается островной фауны – коров, овец и свиней, – то она составляет единственное достояние острова и является предметом торговли – впрочем, довольно вялой – с островом Св. Елены. Правда, здесь нет ни одной рептилии, ни одного насекомого, а в лесах обитает всего один хищник, да и тот совсем нестрашный – просто одичавшая кошка.

Единственная порода деревьев, произрастающая на острове, – это жестер высотой 18–20 футов. Впрочем, течения прибивают к берегам достаточно бревен, чтобы жителям хватало древесины для отопления жилищ. Из овощей я обнаружил здесь только капусту, свеклу, лук, брюкву и тыкву, а из фруктов – груши, персики и довольно плохой виноград. Добавлю к этому, что любитель-птицелов вынужден был бы ограничиться здесь чайками, буревестниками, пингвинами и альбатросами – этим исчерпывалась птичья фауна Тристан-да-Кунья.

Утром 5 сентября вдали показался высокий вулкан, венчающий главный остров, заснеженная вершина которого возносится в небо на высоту 1200 саженей, а в кратере расположено небольшое озерцо. На следующий день глаз уже мог различить древние лавовые наслоения, покрывающие горные склоны. По поверхности океана стелились огромные фукусы – морские водоросли с добрый бочонок толщиной, тянущиеся в длину на 600 – 1200 футов.

Упомяну также, что на протяжении трех дней, последовавших за встречей со льдиной, капитан появлялся на палубе только для того, чтобы определить координаты судна. Завершив эту операцию, он немедленно исчезал в своей каюте, и у меня не появлялось более возможности его лицезреть, если не считать обеденного времени. Он был неизменно погружен в молчание, граничащее с немотой, и вывести его из этого состояния нелья было никакими силами. Джэм Уэст и тот не мог ничего от него добиться. Мне оставалось только запастись терпением. Я не сомневался, что настанет момент, когда Лен Гай снова заговорит со мной о своем брате Уилльяме и о намерении попытаться прийти на помощь ему и его товарищам. Однако час для такой экспедиции еще не пробил. Тем временем 6 сентября шхуна бросила якорь на глубину 18 морских саженей вблизи главного острова, у его северо-западного берега, в Ансидлунге, в глубине гавани Фалмут – именно тут, согласно рассказу Артура Пима, стояла в свое время шхуна «Джейн».

Я толкую о «главном» острове, поскольку архипелаг Тристан-да-Кунья насчитывает еще два острова помельче: лье в восьми к юго-западу расположен остров Недоступный, а еще в пяти лье от последнего – остров Соловьиный. Координаты архипелага – 37°8′ южной широты и 13°4′ западной долготы.

Острова имеют круглую форму. Тристан-да-Кунья напоминает в плане раскрытый зонтик с окружностью в пятнадцать миль, где роль спиц играют симметрично расположенные кратеры, устремляющиеся к центру, где расположен главный вулкан.

Этот лежащий посреди океана архипелаг был открыт португальцами, которые и присвоили ему теперешнее название. За ними в 1643 году последовали голландцы, а в 1767 году – французы. Первыми здесь поселились американцы, занявшиеся добычей китов и тюленей, которыми кишели прибрежные воды. Скоро им на смену явились англичане.

В дни, когда в этих водах стала на якорь «Джейн», маленькой колонией в двадцать шесть душ правил бывший капрал английской артиллерии по фамилии Гласс. Колония вела торговлю с мысом Доброй Надежды, располагая всего одной шхуной скромной грузоподъемности. К нашему появлению у Гласса насчитывалось уже пятьдесят подданных, на которых, как верно подметил Артур Пим, «не распространялась власть британского правительства».

Острова омывает море глубиной от 1200 до 1500 морских саженей; сюда доходит экваториальное течение, отклоняющееся далеко на запад. Здесь приобладают юго-западные ветры; бури в районе островов – редкость. Зимой дрейфующие льды нередко проплывают мимо островов и забираются еще градусов на десять к северу, однако никогда не достигают острова Св. Елены – как, впрочем, и крупные киты, не жалующие теплых морей.

Три острова, занимающие в плане вершины треугольника, отделены друг от друга проливами шириной миль в десять, преодолеть которые не составляет большого труда. Берега островов отличаются пологостью, а глубина моря вокруг Тристан-да-Кунья составляет сто морских саженей.

Экипаж «Халбрейн» немедленно по прибытии в гавань установил связь с отставным капралом, проявившим себя весьма благожелательным партнером. Джэм Уэст, занявшийся по поручению капитана Лена Гая пополнением запасов воды, свежего мяса и различных овощей, мог смело положиться на Гласса, который спешил помочь, рассчитывая на щедрое вознаграждение, не заставившее себя ждать.

Прибыв на остров, капитан шхуны быстро убедился в том, что «Халбрейн» не сможет подготовиться здесь толком к путешествию в антарктический океан. Что касается продовольствия, то Тристан-да-Кунья заслуживает всяческих похвал как приют для мореплавателей. Пристающие сюда на протяжении многих лет корабли обогатили местную фауну разнооборазными домашними животными – овцами, свиньями, коровами, – а также птицей, тогда как капитан американского судна «Индустрия», зашедшего сюда в конце прошлого века, не встретил на горных склонах никаких животных, кроме нескольких тощих коз. Позднее капитан американского брига «Бетси» Колкхун посадил здесь лук, картофель и прочие овощи, а плодородие островной почвы обеспечило надежные урожаи. Во всяком случае, это можно почерпнуть из рассказа Артура Пима, а у нас нет отныне оснований не доверять ему.

Читатель заметит, что я говорю теперь о герое романа Эдгара По как о человеке, существование которого не подлежит сомнению. Тем большим было мое удивление, что капитан Лен Гай больше не заговаривал со мной на эту тему. Само собой разумеется, что вполне достоверные сведения, найденные в блокноте Паттерсона, никак не могли быть подделкой, и я бы проявил неучтивость, не признав своих былых заблуждений. Тем более, что скоро подоспело новое свидетельство, способное рассеять последние сомнения, останься они в моей упрямой голове.

На следующий день после того, как шхуна бросила якорь, я высадился в Ансидлунге и ступил на чудесный пляж, устланный черноватым песком. Мне тут же пришло в голову, что подобный пляж оказался бы вполне уместным на острове Тсалал, где как раз встречался этот цвет траура, хотя у тамошних островитян белый цвет, также далеко не чуждый Тристан-да-Кунье, вызывал страшные конвульсии, падание ниц и полную неподвижность. Однако не находился ли Артур Пим во власти иллюзии, выдавая за правду столь невероятною реакцию туземцев? Впрочем, если «Халбрейн» суждено добраться до острова Тсалал, это развеет все сомнения…

Я встретился с отставным капралом Глассом – сильным, хорошо сохранившимся здоровяком, физиономия которого показалась мне хитроватой, а глаза, несмотря на его шестьдесят лет, – живыми и проницательными. Вдобавок к торговле с мысом Доброй Надежды и Фолклендами, он предлагал купцам с торговых судов шкуры тюленей и морских слонов, и его коммерция явно процветала.

Поскольку этот самозваный губернатор, признанный, впрочем, обитателями маленькой колонии законным правителем, определенно был не прочь поболтать, я без всякого труда тут же повел с ним разговор, представлявший интерес для нас обоих.

– Часто ли у вас на Тристан-да-Кунья останавливаются корабли? – спросил я.

– Ровно столько, сколько нужно нам, – ответил он, потирая за спиной руки, – видимо, это было его давней привычкой.

– Только в благоприятный сезон? – попытался уточнить я.

– Да, только в благоприятный сезон, если считать, что в наших широтах бывает и неблагоприятное время года.

– Поздравляю вас, мистер Гласс! Но остается сожалеть, что на Тристан-да-Кунья нет настоящего порта, а когда корабль вынужден бросать якорь в открытом море, то…

– В открытом море? Что значит «в открытом море»? – вскричал отставной капрал, выдавая своей уязвленностью немалое самолюбие.

– Я хочу сказать, мистер Гласс, что, будь у вас причал…

– Зачем же нам причал, раз природа подарила нам бухту, где можно легко укрыться от штормов и подойти к самому берегу? Нет, на Тристане нет порта, но Тристан свободно обходится без него!

Я не видел причин вступать с этим славным малым в спор. Он гордился своим островом, подобно князю Монако, испытывающему гордость за свое крохотное княжество…

Я не стал настаивать, и мы повели речь о другом. Собеседник предложил мне отправиться на экскурсию в густой лес, достигающий верхних отрогов центрального вулкана. Я поблагодарил его за любезное предложение и извинился за то, что не смогу им воспользоваться, ибо предпочел бы посвятить немногие часы, которые должна была продлиться наша стоянка, изучению минералогического состава местных скал. Ведь «Халбрейн» предстояло сняться с якоря, как только завершится пополнение запасов…

– Ваш капитан слишком торопится, – заявил губернатор Гласс.

– Вы находите?

– До такой степени, что его помощник даже отказывается покупать у меня шкуры и масло…

– Нам требуются только свежее продовольствие и пресная вода, мистер Гласс.

– Что ж, – ответил губернатор немного раздосадованно, – то, что не захватит «Халбрейн», достанется другим кораблям! Куда же направляется ваша шхуна?

– На Фолкленды, чтобы встать там на ремонт.

– А вы, сэр, надо полагать, всего лишь пассажир?

– Вы совершенно правы, мистер Гласс, и у меня было намерение пробыть на Тристан-да-Кунья несколько недель. Теперь мне пришлось пересмотреть свои планы…

– Сожалею, сэр, как я сожалею! – опечалился губернатор. – Мы были бы счастливы предложить вам наше гостеприимство на время, пока нас не навестит другой корабль.

– Я бы с радостью воспользовался вашим гостеприимством, – был мой ответ. – К несчастью, у меня нет такой возможности.

Должен сказать прямо: к тому времени я уже принял решение не покидать шхуну. Как только завершится ее стоянка, она возьмет курс на Фолкленды, где займется приготовлением к экспедиции в антарктические моря. Я доплыву на «Халбрейн» до Фолклендов, откуда смогу, не мешкая, переправиться на американский континент. Оставалось надеяться, что капитан Лен Гай не станет возражать против моего присутствия.

В этот момент я услышал от отставного капрала слова, свидетельствовашие о немалой досаде:

– Я не видел цвета его лица и волос. Я говорю о вашем капитане…

– Не думаю, чтобы в его намерения входило спускаться на сушу, мистер Гласс.

– Уж не болен ли он?

– Насколько я знаю, нет. Но для вас это не имеет большого значения: ведь его с успехом заменяет помощник…

– Который не слишком-то разговорчив! Из него удается вырвать от силы пару слов, да и то изредка. К счастью, пиастры из его кошелька вылетают проворнее, чем слова изо рта.

– Это немало, мистер Гласс!

– Простите, мистер?..

– Джорлинг, из Коннектикута.

– Вот и славно. Теперь я по крайней мере знаю, как вас называть. Узнать бы еще, как зовут капитана «Халбрейн»…

– Гай… Лен Гай.

– Он англичанин?

– Да, англичанин.

– Мог бы догадаться нанести визит соотечественнику!.. Погодите-ка, мне, кажется, уже приходилось вести дела с капитаном с этой же фамилией… Гай… Гай…

– Уилльям Гай? – подсказал я ему.

– Точно! Уилльям Гай!

– Командовавший «Джейн»?

– Вот именно, шхуной «Джейн».

– Английской шхуной, заходившей на Тристан-да-Кунья одиннадцать лет тому назад?

– Одинннадцать, мистер Джорлинг! К тому времени я уже пробыл здесь семь лет. В 1824 году мы встречались здесь с капитаном Джеффри с «Бервика», пришедшего из Лондона. Я припоминаю этого Уилльяма Гая… Я как будто вижу его перед собой: отважный человек, очень радушный. Я продал ему партию тюленьих шкур. Он выглядел настоящим джентльменом, немного гордецом, но добрым по характеру…

– А «Джейн»? – подсказал я.

– Вижу и ее. Она стояла там же, где бросила якорь «Халбрейн», в глубине гавани. Чудесное судно водоизмещением сто восемьдесят тонн, с этаким, знаете ли, заостренным носом… Портом ее приписки значился Ливерпуль.

– Да, верно, все так и было, – прошептал я.

– А что, «Джейн» продолжает бороздить моря, мистер Джорлинг?

– Увы, нет, мистер Гласс.

– Неужто погибла?..

– Да, в этом не может быть никаких сомнений. Большая часть команды разделила ее судьбу.

– Расскажите, как стряслось такое несчастье, мистер Джорлинг!

– Охотно, мистер Гласс. Выйдя из гавани Тристан да-Кунья, «Джейн» устремилась к островам Аврора и другим, которые Уильям Гай мечтал найти, руководствуясь описанием…

– Которое он как раз от меня и получил, мистер Джорлинг! – воскликнул отставной капрал. – Что же, могу ли я узнать, разыскала ли «Джейн» эти самые… другие острова?

– Нет, ни их, ни островов Аврора, хотя Уилльям Гай не покидал тех широт на протяжении нескольких недель, носясь с запада на восток и обратно и не позволяя наблюдателю спуститься с верхушки мачты!

– Надо полагать, ему просто не повезло. Если верить китобоям, слова которых не вызывают сомнений, эти острова существуют на самом деле, их даже собирались назвать моим именем…

– И вполне справедливо, – вежливо заметил я.

– Так что если их так и не откроют, то это будет весьма прискорбно, – добавил губернатор, не скрывая тщеславия.

– И вот тогда, – продолжил я свой рассказ, – капитан Уилльям Гай решил осуществить план, который вынашивал уже давно, тем более, что его побуждал поступить так один пассажир, находившийся на борту «Джейн»…

– Артур Гордон Пим! – вскричал Гласс. – У него был товарнищ – некто Дирк Петерс. Шхуна подобрала их обоих в открытом море.

– Вы знали их, мистер Гласс? – с живостью спросил я.

– Знал ли я их, мистер Джорлинг? О, этот Артур Пим был человеком воистину необыкновенным! Его так и влекло на новые приключения – отважный американец! Такой не отказался бы от полета на Луну! Он туда случайно не заглядывал?

– Нет, мистер Гласс, но, по всей вероятности, шхуне Уилльяма Гая удалось в тот раз пересечь Полярный круг, преодолеть вечные льды и оказаться там, где не бывал до нее ни один корабль…

– Вот это чудеса! – воскликнул Гласс.

– Увы, «Джейн» так и не воротилась назад.

– Выходит, мистер Джорлинг, Артур Пим и Дирк Петерс – индеец-полукровка, наделенный могучей физической силой и способный уложить шестерых, – сгинули?

– Нет, мистер Гласс, Артур Пим и Дирк Петерс не пали жертвами катастрофы, принесшей погибель большинству членов экипажа «Джейн». Им даже удалось вернуться в Америку – вот только не знаю, каким образом… Артур Пим умер много позднее и при неведомых мне обстоятельствах. Что до метиса, то он жил в Иллинойсе, а потом куда-то уехал, никого не поставив в известность, и след его с тех пор затерялся.

– А Уилльям Гай? – спросил Гласс.

Я рассказал ему, как мы нашли на льдине труп Паттерсона, старшего помощника с «Джейн», и добавил к этому, что все свидетельствует о том, что капитан «Джейн» и пятеро его спутников до сих живут на каком-то южном острове на расстоянии всего семи градусов от полюса.

– Ах, мистер Джорлинг, – не выдержал Гласс, – вот бы кому-нибудь удалось спасти Уилльяма Гая и его моряков! Они показались мне такими славными людьми!

– Именно это «Халбрейн» наверняка и попытается осуществить, лишь только будет готова для путешествия. Ведь ее капитан Лен Гай – родной брат Уилльяма Гая!

– Не может быть, мистер Джорлинг! – вскричал Гласс. – Я, конечно, не имею чести знать капитана Лена Гая, но смею вас уверить, что братья совсем не похожи друг на друга – во всяком случае, если судить по их обхождению с губернатором Тристан-да-Кунья!

Я понял, что отставной капрал действительно счел себя оскорбленным безразличием Лена Гая, даже не соизволившего нанести ему визит. Подумать только – ему, суверенному владыке независимого острова, власть которого распространяется к тому же на два соседних острова – Недоступный и Соловьиный! Однако его, несомненно, утешала мысль, что он в отместку продаст свой товар процентов на восемьдесят дороже.

Капитан Лен Гай не проявлял тем временем ни малейшего желания покидать борт корабля. Это было тем более странно, что мимо его внимания не должен был пройти тот факт, что «Джейн» тоже стояла на якоре у северо-западной оконечности Тристан-да-Кунья, прежде чем уйти в южные моря. Как он мог пренебречь возможностью перекинуться словечком с последним европейцем, пожимавшим руку его брату?

Тем не менее на остров не сошел никто, кроме Джэма Уэста и меня. Разгрузка олова и меди, доставленных сюда шхуной, и пополнение запасов продовольствия и воды производились в великой спешке. Капитан Лен Гай, оставаясь на судне, так ни разу и не вышел на палубу, и я видел через иллюминатор его каюты, как он, сидит, согнувшись, за столом. На столе были разложены географические карты и раскрытые книги. Не приходилось сомневаться, что капитан изучает карты южных морей и штудирует книги, повествующие о путешествиях предшественников «Джейн», побывавших в загадочной Антарктиде.

Среди груды книг выделялась одна, к которой капитан обращался несравненно чаще других. Почти все страницы в ней были загнуты, а на полях теснились бесчисленные карандашные пометки. На обложке красовалось название, буквы которого, казалось, горели огнем: «ПОВЕСТЬ О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ АРТУРА ГОРДОНА ПИМА».

VIII Курсом на Фолкленды

Вечером 8 сентября я простился с его превосходительством генерал-губернатором архипелага Тристан-да-Кунья – именно такой официальный титул присвоил себе бравый Гласс, отставной капрал британской артиллерии. На следующее утро, не дожидаясь рассвета, «Халбрейн» распустила паруса.

Я, разумеется, получил от капитана Лена Гая согласие на то, чтобы оставаться пассажиром корабля до его прибытия на Фолкленды. Нам предстояло преодолеть еще две тысячи миль, на что должно было уйти недели две, при условии, если природа будет благоприятствоать нашему плаванию в не меньшей степени, чем на отрезке пути между Кергеленами и Тристан-да-Кунья. Капитан Лен Гай нисколько не удивился моей просьбе; можно было подумать, что он ожидал ее. Я же, в свою очередь, ожидал, что он снова заведет разговор об Артуре Пиме, о котором он как нарочно не заговаривал со мной с тех самых пор, как находка злосчастного Паттерсона доказала его правоту и мое заблуждение касательно книги Эдгара По.

Оставалось надеяться, что, хотя он и не пытался больше возобновлять этот разговор, в подходящее время и в подходящем месте он не преминет это сделать. Кроме того, молчание ни в коей мере не могло повлиять на его дальнейшие планы, и он определенно намеревался направить «Халбрейн» туда, где исчезла «Джейн».

Обогнув мыс Гералд, мы потеряли из виду несколько домиков Ансидлунга, теснившихся на берегу гавани Фалмут, и взяли курс на юго-запад, подгоняемые крепким восточным ветром. Наступил день, и мы оставили позади залив Слонов, Скалистый уступ, Западный мыс, Хлопковую бухту и отрог Дели. Однако вулкан Тристан-да-Кунья, взметнувшийся на восемь тысяч футов, оставался виден до самого вечера, пока сумерки окончательно не скрыли от нашего взора его заснеженную вершину.

Ветры благоприятствовали нашему плаванию целую неделю, и у меня крепла надежда, что еще до исхода сентября мы увидим Фолклендские острова, сместившись далеко на юг, от тридцать восьмой до пятьдесят пятой широты.

Учитывая намерение капитана Лена Гая штурмовать антарктические дали, я считаю полезным и даже необходимым напомнить вкратце о предшествующих попытках достичь Южного полюса или по крайней мере того бескрайнего континента, центральной точкой коего является полюс. Это не составит для меня большого труда, поскольку капитан Лен Гай предоставил в мое распоряжение книги, где в мельчайших деталях излагаются перипетии этих путешествий, а также полное собрание сочинений Эдгара По с невероятными «Приключениями», на которые я набросился с небывалой страстью под влиянием всех этих странных событий.

Артур Пим, как и я, считал, разумеется, своим долгом перечислить главные открытия первых мореплавателей, однако был вынужден прерваться, дойдя до 1828 года. Я же, пишущий эти строки через двенадцать лет после него, просто обязан рассказать о свершениях всех его последователей, вплоть до настоящего плавания «Халбрейн» в 1839–1840 годах.

Географическая зона, которой можно присвоить общее название «Антарктида», лежит в пределах шестидесятого градуса южной широты, служащего как бы ее окружностью.

В 1772 году корабль «Резольюшн» капитана Кука и «Адвенчур» капитана Фурно повстречались со льдами на пятьдесят восьмой параллели. Льды тянулись к северо-западу и юго-востоку. Пробираясь, невзирая на страшную опасность, в лабиринте среди колоссальных ледяных глыб, оба корабля достигли к середине декабря шестьдесят четвертой широты, в январе пересекли Полярный круг, но были вынуждены остановиться перед массами льда толщиной от восьми до двадцати футов, встреченными под 67°15′ южной широты, что с погрешностью в несколько минут равняется координатам Южного полярного круга.

Капитан Кук возобновил попытки пробиться на юг в ноябре следующего года. На этот раз, воспользовавшись сильным течением и невзирая на туманы, ураганы и морозы, он пересек семидесятую параллель; дальше ему преградили путь паковые льды – соприкасавшиеся краями льдины от двухсот пятидесяти до трехсот пятидесяти футов толщиной, над которыми возвышались чудовищных размеров айсберги. Координаты достигнутой им точки составили 71°10′ южной широты и 106°54′ западной долготы. Дальше дерзкому английскому капитану не удалось продвинуться в антарктические моря буквально ни на один шаг.

Спустя тридцать лет, в 1803 году, русская экспедиция капитанов Крузенштерна и Лисянского, остановленная ураганным южным ветром, не смогла продвинуться южнее 59°58′ южной широты и 70°15′ западной широты, хотя дело было в марте и им не препятствовала ни одна льдина.

В 1818 году Уилльям Смит, а после него Барнсфилд открыли Южные Шетлендские острова; в 1820 году Ботуэлл открыл Южные Оркнейские острова; Палмер и другие охотники за тюленями видели Землю Тринити, но не посмели приблизиться к ней.

В 1819 году корабли русского флота «Восток» и «Мирный» под водительством капитана Беллинсгаузена и лейтенанта Лазарева, пройдя мимо острова Южная Георгия и обогнув Южные Сандвичевы острова, прошли шестьсот миль к югу, достигнув семидесятой широты. Вторая подобная попытка, предпринятая на 160-м градусе восточной долготы, не позволила им приблизиться к полюсу на меньшее расстояние. Однако им удалось нанести на карту остров Петра I и Землю Александра I, которые смыкаются, быть может, с землей, замеченной американцем Палмером.

В 1822 году капитан английского флота Джеймс Уэдделл достиг, если верить ему на слово, 74°15′ южной широты, где море оказалось свободным ото льда, что позволило ему поставить под сомнение существование полярного континента. Должен заметить попутно, что маршрут этого мореплавателя был повторен через шесть лет после него шхуной «Джейн» с Артуром Пимом на борту.

В марте 1823 года американец Бенджамин Моррел дошел на шхуне «Оса» до 69°15′ южной широты, в следующий сезон – до 70°14′, и все это в свободном ото льда море, при температуре воздуха 47 градусов по Фаренгейту (примерно 8 °C) и воды – 44 (6,67) – наблюдения, замечательным образом совпадающие с теми, которые были сделаны на борту «Джейн» в районе острова Тсалал. Если бы у него не вышли припасы, капитан Моррел мог бы, по его собственному утверждению, достичь Южного полюса или хотя бы восемьдесят пятого градуса южной широты. В 1829 и 1830 годах он отправился на судне «Антарктика» в следующую экспедицию, поднимаясь к югу по сто шестнадцатому меридиану, и не встретил никаких препятствий до 70°30′ южной широты, где открыл Южную Гренландию.

Одновременно с Артуром Пимом и Уилльямом Гаем на юг устремились англичане Фостер и Кендал, получившие от Адмиралтейства задание определить точные координаты южных земель, однако они не сумели пробиться дальше 64°45′ южной широты.

В 1830 году Джон Биско, командовавший судами «Туба» и «Лайвли», принадлежавшими братьям Эндерби, занялся изучением южных морей, охотясь попутно на китов и тюленей. В 1831 году он пересек шестидесятую параллель, дошел до 68°51′ по десятому меридиану восточного полушария и, остановившись под 65°57′ южной широты и 45° восточной долготы, открыл обширную землю, которой присвоил имя Эндерби, но к которой так и не сумел пристать. В 1832 году он вторично ринулся на штурм льдов, но достиг всего лишь 66°27′ южной широты. Зато он открыл остров Аделаида, лежащий в стороне от высокого плато, нареченного им Землей Грейама. На основании результатов этого плавания лондонское Королевское географическое общество пришло к выводу, что между сорок седьмым и шестьдесят девятым градусом восточной долготы лежит континент, берег которого проходит примерно по шестьдесят шестому – шестьдесят седьмому градусу южной широты. Тем не менее Артур Пим не без оснований утверждал, что этот вывод является ложным, ибо уже Уэдделл плавал там, где должен был располагаться этот мифический континент, а «Джейн» продолжила его маршрут, зайдя гораздо дальше семьдесят четвертой параллели.

В 1835 году острова Кергелен покинул английский лейтенант Кемп. Заметив нечто, напоминающее землю, примерно на 70-м градусе восточной долготы, он дошел до шестьдесят шестого градуса, увидел берег, примыкающий, по всей видимости, к Земле Эндерби, но дальше к югу продвигаться не стал.

Наконец, в начале текущего, 1839 года, капитан Баллени прошел 7 февраля дальше точки с координатами 67°7′ южной широты и 104°25′ западной долготы и открыл горстку островов, получивших его имя; в марте того же года он открыл под 65°10′ южной широты и 116°10′ восточной долготы землю, которой дал имя Сабрины. Этот моряк, простой китобой, как я позднее узнал, сообщил очень точные сведения по крайней мере об этой части южного океана, свидетельствовавшие о существовании полярного континента.

Я уже указывал в самом начале своего повествования, что в то самое время, когда командир «Халбрейн» вынашивал проект плавания, которое должно было затмить все то, что было достигнуто мореплавателями с 1772 по 1839 год, лейтенант флота Соединенных Штатов Чарлз Уилкс вывел в море сразу четыре корабля – «Ванкувер», «Порпуаз», «Фазан» и «Летучую рыбу», – намереваясь пробиться к полюсу восточнее сто двенадцатой долготы. Короче говоря, в те времена оставалось еще открыть около пяти миллионов квадратных миль Антарктики.

Вот какая история мореплавания предшествовала выходу в южные моря шхуны «Халбрейн» под командованием капитана Лена Гая. Даже самым отважным и самым удачливым мореходам не удалось зайти дальше неких рубежей: для Кемпа это была шестьдесят шестая параллель, для Баллени – шестьдесят седьмая, для Биско – шестьдесят восьмая, для Беллинсгаузена и Моррела – семидесятая, для Кука – семьдесят первая, для Уэдделла – семьдесят четвертая… Нам же для того, чтобы спасти людей, выживших после гибели «Джейн», предстояло пересечь восемьдесят третью широту и пройти дальше еще почти на пятьсот пятьдесят миль!..

Должен сознаться, что с тех пор, как мы повстречали льдину, ставшую последним прибежищем несчастного Паттерсона, даже я, человек практический и не склонный к фантазиям, чувствовал неведомое доселе возбуждение. Нервы мои были постоянно на взводе, я не находил себе места. Мысли об Артуре Пиме и его спутниках, затерявшихся в антарктической пустыне, преследовали меня, подобно призракам. Еще немного – и у меня стало созревать желание принять участие в экспедиции капитана Лена Гая. Я думал об этом, не переставая. Да и в Америку меня ничто не влекло. Отсутствие мое могло продолжаться и шесть месяцев, и год. Правда, оставалось добиться согласия капитана «Халбрейн». Но по какой причине он стал бы отвечать отказом на мою просьбу оставить меня в роли пассажира? Разве возможность на деле доказать мне, что прав был он, а не я, доставить меня на место катастрофы, которую я прежде считал вымышленной, показать мне обломки «Джейн» на Тсалале, высадить меня на этот остров, с существованием которого я отказывался согласиться, познакомить меня со своим братом Уилльямом и вообще заставить признать очевидное – разве все это не доставило бы ему ни с чем не сравнимое удовлетворение?..

И все же я решил дождаться случая переговорить с капитаном Леном Гаем, а уж потом принимать окончательное решение. Торопиться мне, кстати, было некуда. На протяжении десяти дней после нашего отплытия с острова Тристан-да-Кунья стояла чудесная погода, потом на сутки установился штиль, после чего задул южный ветер. «Халбрейн», набравшая недурную скорость, должна была убрать часть парусов, поскольку сила ветра усиливалась. Теперь уже нельзя было рассчитывать, что мы сможем, как и прежде, покрывать за сутки в среднем по сто миль. Продолжительность перехода могла в связи с этим увеличиться по крайней мере вдвое, да и то в случае, если минует ураган, иначе нам пришлось бы лечь в дрейф, а то и сместиться назад.

К счастью, я смог убедиться в замечательных мореходных качествах шхуны. За прочность ее мачт, даже несущих полную парусную оснастку, не приходилось опасаться. Да и лейтенант, при всей своей смелости и умении совершать рискованные маневры, приказывал брать рифы при первом же намеке на приближающийся сильный порыв ветра. От Джэма Уэста не приходилось ждать ни неосторожности, ни промаха.

За двенадцать дней – с 22 сентября по 3 октября – мы почти не сдвинулись с места. Нас так сильно относило ветром к американскому берегу, что, если бы не течение, увлекавшее нас в противоположную сторону, мы бы, очевидно, оказались в Патагонии.

Все время, что продолжался шторм, я напрасно искал случая встретиться с глазу на глаз с капитаном Леном Гаем. Он выходил из своей каюты только к столу, в остальное же время, доверив управление судном своему помощнику, показывался на палубе только для того, чтобы определить местонахождение судна, воспользовавшись просветом среди облаков. Должен сказать, что Джэм Уэст не знал хлопот с экипажем, возглавляемым боцманом: трудно было бы найти подобных им – настолько умелыми, отважными и решительными были эти двенадцать моряков.

Утром 4 октября и небеса, и море как будто подменили: ветер утих, волны постепенно улеглись, и уже со следующего дня задул северо-западный ветер. Ни о чем лучшем мы не могли и мечтать. Сейчас же были отданы рифы и поставлены верхние паруса, марсель, брамсель и топсель, хотя ветер крепчал с каждой минутой. При столь благоприятном ветре можно было надеяться, что уже дней через десять марсовой заметит вершины Фолклендских гор.

С 5 по 10 октября бриз дул с постоянством, свойственным разве что пассатам. Матросам не пришлось ни ослабить, ни подтянуть ни одного шкота. Сила ветра постепенно уменьшалась, однако направление оставалось прежним.

Давно предвкушаемый мною случай выведать намерения капитана Лена Гая представился 11 октября после полудня. Собственно, разговор начал он сам. Произошло это так. Я сидел с подтветренной стороны рубки, когда капитан Лен Гай вышел из своей каюты, огляделся и присел со мною рядом. Не было сомнений, что ему хочется со мной поговорить, темой же разговора могло стать только то, что поглощало все его мысли. Его голос звучал на этот раз громче обычного.

– Я еще ни разу не имел удовольствия говорить с вами, мистер Джорлинг, с тех пор, как мы оставили Тристан-да-Кунья…

– О чем я весьма сожалею, капитан, – сдержано отвечал я, решив понять сперва, к чему он клонит.

– Прошу вас меня извинить. У меня столько забот! Составить план экспедиции, предусмотреть любую мелочь… Прошу вас, не сердитесь на меня!

– Я вовсе не сердит на вас, можете мне поверить.

– Я вам верю, мистер Джорлинг. Теперь, когда я узнал вас лучше, я ценю ваше присутствие и даже рад, что вы остаетесь нашим пассажиром до самого нашего прибытия на Фолкленды.

– Я так признателен вам, капитан, за то, что вы сделали для меня, что это придает мне храбрости…

Я решил, что наступил момент обратиться со своей просьбой, однако капитан Лен Гай перебил меня:

– Что ж, мистер Джорлинг, теперь вы убедились, что плавание «Джейн» – никакая не фантазия, или вы все так же считаете книгу Эдгара По чистым вымыслом?

– Не считаю, капитан.

– Вы больше не сомневаетесь в существовании Артура Пима с Дирком Петерсом, как и в том, что Уилльям Гай, мой брат, и пятеро его спутников остались в живых?

– Чтобы усомниться в этом, надо было бы превратиться в самого недоверчивого человека на свете. Остается пожелать одного: чтобы небо оказалось к вам благосклонным и помогло спасению несчастных с «Джейн»!

– Я приложу к этому все силы, мистер Джорлинг, и, видит Бог, добьюсь успеха!

– Надеюсь, капитан, и даже уверен в вашей удаче. Если бы вы согласились, чтобы…

– Вам не представилось возможности обсудить все это с неким Глассом, отставным английским капралом, который выдает себя за губернатора острова Тристан-да-Кунья? – осведомился капитан Лен Гай, снова перебивая мне.

– Еще бы! – отвечал я. – И речи его в немалой степени способствовали тому, чтобы мои сомнения сменились уверенностью.

– Ага! Значит, он все подтвердил?

– Да. Он прекрасно помнит, как «Джейн» стояла в его бухте одиннадцать лет тому назад…

– «Джейн»? Мой брат?

– По его словам, он был лично знаком с капитаном Уилльямом Гаем.

– Так он вел с «Джейн» торговлю?

– Да, точно так же, как с «Халбрейн».

– И она бросала якорь в той бухте?

– На том же самом месте, что и ваша шхуна, капитан!

– А Артур Пим?.. Дирк Петерс?..

– Он виделся с ними неоднократно.

– Спрашивал ли он, что с ними стало?

– А как же! Я сообщил ему о смерти Артура Пима, которого он назвал безрассудным смельчаком, способным на безумнейшие предприятия…

– Скажите уж лучше – безумцем, опасным безумцем, мистер Джорлинг! Разве не он увлек моего несчастного брата в эту гибельную экспедицию?

– Верно, судя по его изложению, дело могло обстоять именно так…

– Разве можно это забыть! – в сердцах воскликнул капитан Лен Гай.

– Этот Гласс, – снова заговорил я, – знал также старшего помощника с «Джейн» – Паттерсона…

– Это был прекрасный моряк, мистер Джорлинг, с горячим сердцем, не ведающий страха. У Паттерсона не было врагов – одни друзья. Он был предан моему брату душой и телом…

– Джэм Уэст предан вам не меньше, капитан!

– Ну почему же должно было так случиться, что мы нашли несчастного Паттерсона на льдине уже мертвым – умершим много недель назад!..

– Зато эта находка сослужила вам пользу для дальнейших поисков, – заметил я.

– Да, мистер Джорлинг, – согласился капитан Лен Гай. – Знает ли Гласс, где находятся сейчас люди со злополучной «Джейн»?

– Знает от меня, капитан. Я также поведал ему о вашем намерении прийти им на выручку.

Я счел излишним рассказывать ему об удивлении, которое вызвал у Гласса отказ капитана Лена Гая нанести ему визит, хотя отставной капрал, мучимый тщеславием, ожидал первого шага именно от капитана, ибо считал недостойным губернатора Тристан-да-Кунья идти на поклон.

Направляя разговор в новое русло, капитан Лен Гай спросил меня:

– Мне хотелось бы знать, мистер Джорлинг, верите ли вы в абсолютную точность дневника Артура Пима, опубликованного Эдгаром По?

– Думаю, – отвечал я, – что верить ему можно лишь с оговорками, учитывая, каким необычным человеком был герой этих приключений, – по крайней мере, следовало бы с осторожностью подходить к описанию явлений, замеченных им в море за островом Тсалал. Да и рассказывая о судьбе Уилльяма Гая и многих его спутников, Артур Пим определенно ошибся, похоронив их под обрушившимся холмом вблизи деревни Клок-Клок!

– Но ведь он не говорит об этом утвердительно, мистер Джорлинг! – возразил капитан Лен Гай. – Он лишь отмечает, что, достигнув отверстия, через которое можно было оглядеть окрестности, Дирк Петерс и он разгадали тайну землетрясения. А так как холм целиком сполз в пропасть, ему и в голову не пришло усомниться в том, какая судьба постигла моего брата и двадцать восемь его людей. Именно поэтому он и вообразил, что они с Дирком Петерсом – единственные оставшиеся в живых белые люди на острове Тсалал… Он говорит только это, и ничего больше. Это было всего лишь предположение – согласитесь, весьма близкое к действительности, но только предположение…

– Согласен, капитан.

– Теперь же благодаря блокноту Паттерсона в наши руки попало подтверждение того, что мой брат и пятеро его спутников избежали гибели во время обвала, устроенного дикарями…

– Так оно и есть, капитан. Что же касается дальнейшей судьбы выживших моряков с «Джейн» – захвачены ли они туземцами Тсалала, превратившими их в невольников, или живут на свободе, – записки Паттерсона не говорят нам ничего нового ни об этом, ни о том, при каких обстоятельствах сам он оказался столь далеко от них…

– Мы узнаем все это, мистер Джорлинг! Да, узнаем! Главное – мы теперь уверены, что мой брат и шестеро его моряков были живы по крайней мере четыре месяца тому назад и находились где-то на острове Тсалал. Речь идет уже не о романе Эдгара По, а о подлинных строках, начертанных рукой Паттерсона…

– Капитан, – решился я наконец, – согласны ли вы, чтобы я оставался с вами до самого конца экспедиции «Халбрейн» в антарктические моря?

Капитан Лен Гай пронзил меня взглядом, острым, как заточенный клинок. Мое предложение нисколько не удивило его – должно быть, он ждал его. В ответ я услыхал два слова:

– С радостью!

IX Снаряжение «Халбрейн»

Начертите прямоугольник, протянувшийся с востока на запад на шестьдесят пять лье и на сорок – с севера на юг, поместите в него два крупных острова и сотню крохотных, располагающихся между 60°51′ и 64°36′ западной долготы и между 51° и 52°45′ южной широты – и вы получите архипелаг, носящий название Фолклендских, или Мальвинских островов, расположенный в трехстах милях от Магелланова пролива, образуя как бы аванпост двух великих океанов – Атлантического и Тихого.

Архипелаг был открыт в 1592 году Джоном Дэвисом, уже в 1593 году сюда заплывал пират Хокинс, имя же дал ему в 1689 году Стронг – все они были англичанами.

Спустя столетие французы, лишившиеся своих поселений в Канаде, попытались основать на архипелаге колонию, которая снабжала бы всем необходимым их корабли, бороздящие Тихий океан. А так как большинство из них были морскими разбойниками родом из Сен-Мало, то они присвоили островам название Мальвинских, которое прижилось вместе с наименованием «Фолкленды». Колонию заложил их соотечественник Бугенвиль, доставивший сюда в 1763 году двадцать семь человек, в том числе пять женщин; уже через десять месяцев число колонистов достигло ста пятидесяти.

Процветание колонии немедленно вызвало притязания со стороны Великобритании. Адмиралтейство поспешило направить сюда корабли «Тамар» и «Дофин» под водительством майора Байрона. В 1766 году, находясь в Магеллановом проливе, англичане взяли было курс на Фолкленды, но потом ограничились обследованием острова на западе гряды, где расположен теперь Порт-Эгмонт, после чего проследовали дальше, в южные моря.

Французская колония просуществовала недолго. На острова поспешили предъявить права испанцы, которым их еще раньше обещал папа римский. Правительство Людовика XV решило уступить острова, удовлетворившись денежным возмещением, и уже в 1767 году Бугенвиль передал Фолклендские острова посланникам испанского короля.

Все эти обмены и передачи «из рук в руки» привели к неизбежному для колонии результату: испанцы, в свою очередь, были изгнаны англичанами. Эти неутомимые захватчики владеют Фолклендами с 1833 года. Следовательно, к тому моменту, когда наша шхуна 16 октября приблизилась к Порт-Эгмонту, острова уже шесть лет составляли часть британских владений в Южной Атлантике.

Два крупных острова названы по их взаимному расположению Восточным Фолклендом, или Соледад, и Западным Фолклендом. На северной оконечности последнего и расположен Порт-Эгмонт.

Стоило «Халбрейн» бросить якорь в этом порту, как капитан предоставил экипажу 12-часовой отдых: ведь уже со следующего дня предстояло заняться тщательным осмотром корпуса и оснастки, поскольку судно ожидало длительное плавание в антарктических водах. Капитан Лен Гай сошел на берег, намереваясь встретиться с губернатором островов, назначаемым королевой, и обсудить с ним спешное снабжение судна необходимыми припасами. Капитан был готов понести немалые расходы, ибо излишняя экономия могла привести столь трудную экспедицию к провалу. Я был готов помочь ему содержимым своего кошелька – о чем я не преминул его уведомить – и вобще принять участие в расходах на подготовку экспедиции.

Я по-настоящему увлекся, предвкушая необыкновенные приключения и перестав удивляться замысловатому сплетению обстоятельств. Мне казалось, подобно герою «Domaine d’Arnheim», что «путешествие в южные моря годится каждому, для кого высшим наслаждением является полнейшее одиночество, куда нет хода и откуда нет выхода.» Вот до чего я дошел, начитавшись фантастических произведений Эдгара По!.. Вдобавок речь шла о том, чтобы прийти на выручку несчастным, и мне не терпелось самолично принять участие в их спасении.

Если капитан Лен Гай сошел на берег в тот же день, то Джэм Уэст не изменил своей привычке и остался на корабле. Экипажу позволили отдохнуть, но лейтенант не давал себе отдыху и до позднего вечера осматривал трюм.

Что до меня, то я оказался на берегу только на следующий день. Стоянка обещала затянуться, так что я собирался обойти окрестности Порт-Эгмонта и заняться изучением геологии острова и его минералов. Пока же разговорчивому Харлигерли представилась блестящая возможность втянуть меня в беседу, которой он не стал упускать.

– Примите мои искренние поздравления, мистер Джорлинг! – провозгласил он, едва завидев меня.

– С чем же, боцман?

– Я узнал, что вы собираетесь отправиться вместе с нами на самый край антарктического океана!

– О, мы не станем забираться в такую даль: кажется, мы дойдем всего-навсего до восемьдесят четвертой широты…

– Кто знает! – отвечал боцман. – Во всяком случае, «Халбрейн» оставит за кормой больше широт, чем наберется леньков на ее бизани или выбленок на вантах!..

– Поживем – увидим.

– Вас это не пугает, мистер Джорлинг?

– Нисколько.

– Мы тоже ничего не боимся, поверьте! – заверил меня Харлигерли. – Хе-хе! Сами видите: наш капитан, хоть и не горазд болтать, человек добрый. Надо просто нащупать к нему подход!.. Ведь он доставил вас на Тристан-да-Кунья, хоть сперва наотрез отказывался и от этого, а теперь готов довезти аж до самого полюса…

– О полюсе нет и речи, боцман!

– Ну, в конце концов доберутся и туда.

– Пока что этого не случилось. Да это, по-моему, и не так уж интересно, так что я вовсе не стремлюсь покорить полюс. Во всяком случае, пока наша цель – остров Тсалал.

– Согласен, остров Тсалал… – откликнулся Харлигерли. – А все-таки сознайтесь, что наш капитан проявил к вам немалое расположение…

– За что я весьма ему признателен, боцман. И вам тоже, – поспешил добавить я, – ибо мне удалось переплыть океаны только благодаря вашему влиянию.

– Еще пока не все океаны…

– Нисколько в этом не сомневаюсь, боцман.

Не исключено, что Харлигерли – славный, по сути, человек, в чем мне еще предстояло убедиться, – почувствовал в моем ответе иронию, однако не показал этого, продолжая разыгрывать из себя благодетеля. Впрочем, беседа с ним пошла мне на пользу, ибо он отлично знал Фолкленды, как, впрочем, и остальные острова Южных морей, которые он регулярно посещал уже много лет.

В те времена острова еще не приобрели своего сегодняшнего значения. Позднее на острове Соледад был основан Порт-Стенли, названный французским географом Элизе Реклю «идеальным»: его гавань, закрытая от ветров со всех сторон, смогла бы вместить все корабли британского флота. Порт-Эгмонт же располагался на севере острова Западный Фолкленд.

Если бы после двухмесячного плавания по морям с завязанными глазами меня, напрочь утратившего представление о направлении, которому следовала шхуна, спросили, едва сняв повязку, где я нахожусь – на Фолклендах или в Норвегии, то я бы не спешил с ответом. И действительно, глядя на эти берега, изрезанные глубокими заливчиками, на эти горы с округлыми вершинами и отвесными склонами, на серые скалистые утесы, позволительно было испытать сильные сомнения. Даже морской климат, которому не свойственны ни морозы, ни жара, одинаков в обеих странах. Кроме того, дожди, на которые так щедро небо Скандинавии, столь же обильно проливаются из туч, приносимых ветром из Магелланова пролива. Весной и осенью здесь клубятся туманы и дуют такие сильные ветры, что овощи на огородах выворачивает из земли с корнями. Однако мне хватило всего нескольких прогулок, чтобы убедиться, что Северная Европа расположена все же по другую сторону экватора.

Что же предстало моему взору в окрестностях Порт-Эгмонта в первые дни? Всего лишь чахлая, болезненная растительность и ни единого деревца. Кое-где виднелся редкий кустарник, заменявший здесь роскошные хвойные леса норвежских гор, – шпажник, тонкий, как тростник, но достигающий шести-семи футов в высоту и выделяющий ароматическую смолу, валериана, уснеи, овсяница, ракитник, клочки альфы, кальцеолярия, печеночные мхи, фиалки, красный и белый сельдерей, отлично спасающий от цынги. Дальше, на торфяниках, опасно прогибающихся под ногами, расстилался разноцветный ковер из мхов, сфагнумов и лишайников. Нет, то была не волшебная страна, где чудятся отзвуки древних саг и где раскинулось поэтичное царство Одина, Эрзеса и валькирий.

По поверхности глубокого Фолклендского пролива, разделяющего два главных острова, тянулись невиданные водоросли, удерживающиеся на воде благодаря мелким пузырькам воздуха, какие можно встретить только на Фолклендах.

Нельзя также забывать, что многочисленные бухты архипелага, где уже тогда киты встречались нечасто, изобиловали другими крупными морскими млекопитающими – гривастыми морскими котиками, достигающими двадцати пяти футов в длину и двадцати в высоту, а также стадами морских львов и морских слонов – созданий не менее внушительных размеров. Все эти ластоногие, особенно самки и детеныши, оглашали окрестности оглушительным ревом, так что можно было подумать, что к берегу вышло стадо быков. Поймать или забить такого зверя не представляет ни опасности, ни большого труда. Рыбаки убивают их палками, когда они дремлют на песочке.

Таковы особенности, отличающие Фолкленды от Скандинавии, не говоря уже о бесчисленных птицах, поднимавшихся в воздух при моем приближении, – дрофах, бакланах, поганках, черноголовых лебедях, – и пингвинах, которых добывают здесь по несколько сот тысяч за год.

Как-то раз, не выдержав оглушительного крика и рева, я спросил у старого моряка из Порт-Эгмонта:

– Неужто неподалеку есть ослы?

– Какие же это ослы? – удивился тот. – Это пингвины!

Пусть так, но сами ослы обознались бы, заслышав крики этих безмозглых пернатых!..

С 17 по 19 октября Джэм Уэст внимательнейшим образом исследовал корпус шхуны и пришел к заключению, что корпус безупречен. Форштевень выглядел достаточно прочным, чтобы взламывать молодой лед по краям припая. Пришлось исправлять ахтерштевень, чтобы обеспечить свободный ход руля и уберечь его от ударов. Шхуну укладывали то на левый, то на правый бок, чтобы тщательно просмолить и проконопатить швы. Подобно всем судам, предназначенным для плавания в холодных морях, «Халбрейн» не была обшита медью, так как такая обшивка легко отстает при соприкосновени с льдинами. Затем настал черед замены нагелей, крепящих доски борта к шпангоутам, после чего моряки, подчиняясь старшине-конопатчику Харди, заработали своими колотушками, предвещая бодрым перестуком удачное плавание.

Днем 20 октября я направился в сопровождении старого моряка, о котором уже упоминал, – приветливого человека, для которого послужил доброй приманкой пиастр, смоченный джином, – на запад от бухты. Остров Западный Фолкленд превосходит по площади соседний Соледад. Здесь есть еще один порт, Байрон’з-Саунд, расположенный на южной оконечности острова, однако уходить на такое расстояние я не отваживался.

Я не смогу привести даже приблизительной цифры населения архипелага. Возможно, в те времена на нем обитало не более 200–300 человек – в основном, англичан, но также индусов, португальцев, испанцев, гаучо из аргентинских пампасов и переселенцнв с Огненной Земли. Зато представители овечьей породы исчислялись на островах многими тысячами голов. Здешнее более чем 500-тысячное поголовье дает в год шерсти на 400 тысяч долларов, а то и более. Кроме того, на островах разводят бычков, прибавивших вдали от родины в росте, тогда как прочие четвероногие, живущие, впрочем, в диком состоянии, – лошади, свиньи, кролики – здесь изрядно измельчали. Местная собака-лисица, какой не встретишь нигде, кроме Фолклендских островов, – единственный здешний хищник.

Острова недаром нарекли «скотным двором»: местные богатейшие пастбища обильно заросли лакомым для скота блюдом – травой «тассок». Даже Австралия, славящаяся своими пастбищами, не может предоставить своим жителям овечьей и бычьей породы столь щедрого стола. Поэтому Фолкленды – излюбленное место остановки кораблей, пополняющих свои запасы. Здесь бросают якорь и мореплаватели, направляющиеся в Магелланов пролив, и те, кому предстоит рыбная ловля вблизи антарктических льдов.

Покончив с корпусом шхуны, старший помощник взялся за паруса и оснастку, полагаясь на нашего старшину-парусника Мартина Холта – превосходного мастера своего дела.

– Мистер Джорлинг, – обратился ко мне 21 октября капитан Лен Гай, – вы можете заметить, что для успеха экспедиции мы не намерены ничем поступаться. Предусмотрено все, что только возможно. Если «Халбрейн» суждено погибнуть, то это будет свидетельствовать о том, что человеку вообще нельзя вмешиваться в Божий промысел.

– Повторяю – я надеюсь на успех, капитан, – отвечал я. – Вашей шхуне и ее экипажу вполне можно доверять.

– Вы правы, мистер Джорлинг, мы будем неплохо оснащены для сражения со льдами. Не знаю, на какие чудеса способен пар, но сомневаюсь, чтобы корабли с громоздкими и хрупкими гребными колесами могли сравниться с парусниками в плавании к антарктическим льдам. Кроме того, им пришлось бы все время пополнять запасы угля… Нет, куда разумнее находиться на борту корабля, который слушается руля, и умело пользоваться парусами, для которых ветер остается попутным в трех случаях из пяти!

– Согласен с вами, капитан, и уверен, что мало какой корабль сравнится с вашим. Но если экспедиция затянется, то как быть с припасами?

– Мы берем с собой все необходимое для двухлетнего плавания, мистер Джорлинг! Эти продукты никогда не портятся. Порт-Эгмонт сумел предоставить нам все, что требуется.

– Еще один вопрос, если позволите.

– Какой же?

– Не потребуется ли вам более многочисленный экипаж? На «Халбрейн» достаточно людей для океанского плавания, но вдруг в антарктических водах нам придется нападать или обороняться? Не забывайте, что Артур Пим говорит о многих тысячах туземцев с острова Тсалал! Если ваш брат Уилльям Гай и его спутники томятся в плену…

– Надеюсь, мистер Джорлинг, что пушки «Халбрейн» послужат нам лучшей защитой, чем сумела защитить «Джейн» ее артиллерия. По правде говоря, я и сам знаю, что моего экипажа будет недостаточно для подобной экспедиции, и уже занялся вербовкой новых матросов.

– Это будет нелегко?

– И да, и нет. Губернатор обещал помочь мне.

– Полагаю, капитан, что следовало бы привлечь новичков высокой платой…

– Плата будет двойная – как, впрочем, и для остального экипажа.

– Вам уже известно, капитан, что я могу и даже очень хотел бы взять на себя часть расходов на экспедицию. Считайте меня своим компаньоном.

– Все устроится, мистер Джорлинг. Я вам очень благодарен. Главное – чтобы шхуна была готова как можно быстрее. Через восемь дней нам надо сниматься с якоря.

Новость о том, что наша шхуна уйдет в антарктические воды, быстро облетела Фокленды, достигнув нескольких прибрежных селений острова Соледад. В те времена там собралось немало праздношатающихся матросов, дожидавшихся захода китобойных судов, чтобы предложить им свои услуги, которые обычно неплохо вознаграждались. Если бы намерения капитана Лена Гая ограничивались рыбной ловлей к северу от Полярного круга, между Южными Сандвичевыми островами и Южной Георгией, то он не испытывал бы ни малейших затруднений, набирая команду. Однако забираться в паковые льды, попытаться проникнуть дальше, чем это удавалось самым удачливым мореплавателям, пусть даже с благородной целью прийти на помощь жертвам кораблекрушения – это наводило на размышления и заставляло многих колебаться. Надо было издавна состоять в команде «Халбрейн», чтобы не думать об опасностях, какими изобилует подобная экспедиция, и смело следовать за своим капитаном.

Как оказалось, численность экипажа предстояло утроить. Пока нас было на борту тринадцать душ, считая самого капитана, старшего помощника, боцмана, кока и меня. Мы вполне могли, не опасаясь перегрузить шхуну, довести нашу численность до тридцати двух – тридцати четырех человек. В конце концов, на «Джейн» плавало тридцать восемь человек.

Правда, набирая столь многочисленный экипаж, мы испытывали кое-какие опасения, не зная, насколько надежны эти фолклендские моряки, нанимающиеся на китобойные суда. Одно дело – принять четырех-пятерых новичков на судно с большим экипажем, и совсем другое – наша шхуна… Тем не менее капитан Лен Гай надеялся, что с помощью властей архипелага ему удастся сделать хороший выбор, в котором потом не придется раскаиваться.

Губернатор проявил в этом деле большое рвение, ибо проект капитана увлек его не на шутку. Кроме того, благодаря обещанию платить вдвое от желающих не было отбоя. В конце концов накануне отплытия, намеченного на 27 октября, команда была укомплектована целиком.

Мне нет нужды называть каждого из новых моряков по имени и особым качествам. Совсем скоро нам предстояло проверить их в деле. Среди них мог оказаться всякий люд – и хороший, и дурной. Во всяком случае, ничего лучшего мы все равно не смогли бы найти. Поэтому я ограничусь тем, что скажу, что среди новых членов команды было шестеро англичан, в том числе некто Хирн из Глазго, пятеро американцев из Соединенных Штатов и еще восемь личностей более сомнительного происхождения: одни выдавали себя за голландцев, другие – за помесь испанцев и жителей Огненной Земли. Самому молодому было 19 лет, самому старшему – сорок четыре. Для большинства было не впервой попробовать морского ремесла, ибо поплавали эти люди немало – кто на торговых, кто на китобойных судах, а кто уже охотился на тюленей и прочих антарктических ластоногих. Прочие были взяты на борт всего лишь для увеличения способности шхуны защитить себя.

Итак, команда пополнилась девятнадцатью моряками, которым предстояло отправиться вместе с нами в экспедицию, продолжительность коей было бы затруднительно определить заранее, хотя она и не должна была забросить экипаж дальше острова Тсалал. Что до платы, то она была настолько высока, что ни один из вновь принятых моряков ни разу в жизни не зарабатывал и половины.

Общая численность экипажа, исключая меня, но считая капитана «Халбрейн» и его старшего помощника, достигла тридцати одного человека. Вскоре появился и тридцать второй – но на нем следует остановиться особо.

Накануне отплытия к капитану Лену Гаю подошел в порту незнакомец – моряк, судя по одежде, походке и манере говорить. Он сказал капитану грубовато и невнятно:

– Капитан, у меня есть предложение…

– Какое?

– Наймите меня. У вас осталось место на борту?

– Для матроса?

– Для матроса.

– И да, и нет, – отвечал капитан Лен Гай.

– В каком случае «да»?

– В случае, если предлагающий свои услуги подойдет мне.

– Я вам подхожу?

– Ты моряк?

– Я проплавал двадцать пять лет.

– Где?

– В южных морях.

– Далеко?

– Да… как бы это сказать? Далеко…

– Сколько тебе лет?

– Сорок четыре.

– И давно ты сидишь в Порт-Эгмонте?

– На Рождество исполнится уже три года.

– Ты собирался устроиться на китобойный корабль?

– Нет.

– Чем же ты тут занимался?

– Ничем. Я не собирался больше выходить в море…

– Зачем же тебе наниматься теперь?

– Так, просто взбрело в голову… До меня дошли слухи об экспедиции, в которую собралась ваша шхуна. Вот мне и захотелось… да, захотелось принять в ней участие… С вашего согласия, конечно!

– Тебя знают в Порт-Эгмонте?

– Знают. За все время, что я пробыл здесь, никто не смог меня ни в чем упрекнуть.

– Ладно, – отвечал капитан Лен Гай, – я наведу о тебе справки.

– Наводите, капитан. Если вы скажете «да», то сегодня же вечером мои пожитки будут на корабле.

– Как тебя зовут?

– Хант.

– Откуда ты родом?

– Американец.

Хант был низкорослым человеком с лицом, обожженным солнцем до цвета каленого кирпича, с желтоватым цветом кожи на теле, как у индейца, с могучим торсом, крупноголовым и колченогим. Он обладал, как видно, невероятной силой – особенно бросались в глаза его ручищи с широченными ладонями. Его седеющие волосы напоминали скорее меховую шапку.

На его физиономии сразу обращали на себя внимание маленькие колючие глазки, лишенный губ рот, протянувшийся почти от уха до уха, и длинные зубы с совершенно неповрежденной эмалью, избежавшие цинги, подстерегающей любого матроса в высоких широтах.

Хант прожил на Фолклендах уже три года – сперва в одном из портов Соледада – Французской гавани, а потом в Порт-Эгмонте. Он не отличался общительностью и жил одиноко, на пенсию, о происхождении которой никто ничего не знал. Он ни от кого не зависел и занимался рыбной ловлей, довольствуясь плодами моря, которые он либо использовал в пищу, либо продавал.

Сведения о Ханте, которые удалось раздобыть капитану Лену Гаю, были очень неполными, зато его поведение во все время проживания в Порт-Эгмонте не вызвало никаких нареканий. Он не дрался, не пил и много раз демонстрировал свою гигантскую силу. Что до его прошлого, то о нем известно было лишь то, что он всегда служил моряком. Капитан Лен Гай услышал от него об этом больше, чем он когда-либо говорил другим людям. Он упрямо отмалчивался, когда его спрашивали о его семье и месте рождения. Однако этим можно было пренебречь, лишь бы матрос пришелся кстати на борту.

Одним словом, ничто из услышанного не наводило на мысль, что предложение Ханта следовало бы отклонить. Более того, можно было бы только желать, чтобы и об остальных членах команды из Порт-Эгмонта люди отзывались столь же благосклонно. Итак, Хант получил на свое предложение утвердительный ответ и вечером поднялся на борт.

Теперь все было готово к отплытию. «Халбрейн» загрузилась припасами, которых хватило бы года на два: солониной, овощами, кореньями, сельдереем и ложечницей – отличным средстом против цынги. Трюм был забит бочками с водкой, виски, пивом, джином, вином, предназначавшимися для ежедневного употребления, а также мукой и сухарями, приобретенными в порту.

Добавлю, что по указанию губернатора нас снабдили порохом, пулями, ядрами и гранатами. Капитан Лен Гай приобрел даже абордажные сети, снятые с корабля, недавно потерпевшего аварию недалеко от гавани.

Утром 27 октября в присутствии властей архипелага были закончены последние приготовления к отплытию. Получив сердечные напутствия, шхуна снялась с якоря и вышла в море.

Дул несильный северо-западный ветер, и «Халбрейн», распустив паруса, устремилась к выходу из гавани. Оказавшись в открытом океане, она повернула на восток, чтобы обогнуть мыс Тамар-Харт и войти в пролив, разделяющий два острова. К вечеру остался за кормой остров Соледад, а вскоре за горизонтом исчезли и мысы Долфин и Пемброк.

Экспедиция началась. Один Бог ведал, суждено ли было добиться успеха этим храбрым людям, ведомым чувством гуманности и отважившимся проникнуть в самые недоступные области Антарктики!

X Начало путешествия

Именно от Фолклендских островов 27 сентября 1830 года корабли «Туба» и «Лайвли» под командованием капитана Биско отплыли к Южным Сандвичевым островам, южную оконечность которых они обогнули 1 января. Правда, шесть недель спустя бриг «Лайвли» потерпел крушение. Оставалось надеяться, что нас ждет иная судьба.

Таким образом, капитан Лен Гай вышел из того же пункта, что и Биско, которому потребовалось пятинедельное путешествие, чтобы достигнуть Южных Сандвичевых островов. Однако последний, уже с первых дней столкнувшийся со льдами, появившимися гораздо севернее Полярного круга, вынужден был сильно отклониться к юго-востоку и оказался на 45° восточной долготы. Таковы были обстоятельства, предшествовавшие открытию Земли Эндерби.

Показывая по карте маршрут предшественника Джэму Уэсту и мне, капитан Лен Гай сказал:

– Нам же следует повторить не маршрут Биско, а маршрут Уэдделла, вышедшего на завоевание южных морей в 1822 году на кораблях «Бьюфой» и «Джейн». «Джейн» – знаменательное совпадение, не правда ли, мистер Джорлинг? Однако «Джейн» Уэдделла была счастливее шхуны моего брата – она не пропала за ледяными полями.

– Будем же плыть вперед, – отвечал я, – если не за Биско, так за Уэдделлом. Этот простой охотник на тюленей оказался храбрейшим мореплавателем, приблизившимся к полюсу на меньшее расстояние, чем любой из его предшественников. Он указывает нам верное направление…

– Мы так и поступим, мистер Джорлинг. Если не случится задержек и «Халбрейн» повстречает ледяные поля уже к середине декабря, то мы появимся там даже раньше времени. Уэдделл достиг шестьдесят второй параллели только в первых числах февраля, когда, говоря его же словами, «не было видно ни кусочка льда». Затем, 20 февраля, он остановился на семьдесят четвертом градусе тридцать шестой минуте и дальше уже не двинулся. Ни один корабль не заходил южнее него – ни один, кроме «Джейн», которая так и не вернулась назад. Значит, здесь в полярном континенте существует глубокая выемка, заключенная между тридцатым и сороковым меридианами, раз Уилльям Гай, идя следом за Уэдделлом, сумел подняться к полюсу еще на семь градусов.

Джэм Уэст, подчиняясь привычке, слушал капитана, не раскрывая рта, и только измерял глазами расстояние, наблюдая за стрелками компаса в руках у Лена Гая. Да, это был человек, беспрекословно выполняющий любой приказ и идущий туда, куда его пошлет командир.

– Капитан, – снова заговорил я, – вы, без сомнения, намерены следовать маршрутом «Джейн»?

– Настолько, насколько это будет возможным.

– Так вот, ваш брат Уилльям сперва поплыл на юг от Тристан-да-Кунья, намереваясь открыть острова Аврора, однако так и не нашел ни их, ни тот островок, которому горделивый губернатор Гласс, точнее, отставной капрал, мечтает присвоить свое имя… Вот тогда он и решил исполнить план, о котором ему твердил Артур Пим, и пересек Полярный круг между сорок первым и сорок вторым градусом западной долготы 1 января…

– Знаю, знаю, – отвечал капитан Лен Гай, – именно таким путем пойдет и «Халбрейн», чтобы достичь острова Беннета, а потом и острова Тсалал… Лишь бы небу было угодно, чтобы она, подобно «Джейн» и кораблям Уэдделла, повстречала свободные ото льда воды!

– Если же, подойдя к ледяным полям, мы убедимся, что море еще не очистилось, то нам не останется ничего другого, как дожидаться, пока это, наконец, произойдет…

– Таковы и мои планы, мистер Джорлинг, только я предпочитаю оказаться там заранее. Припай – это стена, в которой внезапно распахивается дверца, норовящая быстро захлопнуться. Достаточно оказаться неподалеку и в полной готовности – и не заботиться об обратном пути!

Никто из нас и не помышлял об этом! «Вперед!» – только этот клич то и дело срывался у каждого с губ.

– Благодаря сведениям, почерпнутым из рассказа Артура Пима, нам не придется сожалеть об отсутствии его спутника Дирка Петерса, – сказал доселе молчавший Джэм Уэст.

– Хорошо, что есть хоть они, – отвечал капитан Лен Гай, – ибо мне не удалось отыскать метиса, исчезнувшего из Иллинойса. Но нам хватит и координат острова Тсалал, приведенных в дневнике Артура Пима.

– Если только нам не придется пересекать восемьдесят четвертую параллель… – заметил я.

– Зачем же, мистер Джорлинг, раз люди с «Джейн» не покидали острова Тсалал? Разве об этом не говорится черным по белому в заметках Паттерсона?

Что ж, «Халбрейн» сможет достичь цели, даже не имея на борту Дирка Петерса, – в последнем никто не сомневался. Оставалось помнить три главные заповеди моряка: бдительность, смелость, настойчивость.

Итак, я пустился в авантюру, которой, по всей видимости, предстояло затмить все мои предшествующие путешествия. Кто бы мог предположить, что я способен на это? Однако стечение обстоятельств влекло меня в неведомые дали, в полярные льды, в тайны которых тщетно стремились проникнуть неустрашимые пионеры южных морей. Кто знает, может быть, на этот раз человеческое ухо впервые различит глас антарктического сфинкса?..

Однако я ни на минуту не забывал, что нас влечет вперед в первую очередь сострадание. Задача «Халбрейн» состояла прежде всего в том, чтобы спасти капитана Уилльяма Гая и пятерых его спутников. Именно с этой целью наша шхуна собиралась повторить маршрут «Джейн». Сделав это, мы вернемся в более теплые воды, ибо нам не придется заниматься поисками Арутра Пима и Дирка Петерса, сумевших неведомо как воротиться домой из своего невероятного путешествия.

Первые дни новые члены экипажа привыкали к своим обязанностям, в чем им охотно помогали старожилы, и тут оказавшиеся выше всяких похвал. Капитану Лену Гаю, не имевшему богатого выбора, все же, казалось, сопутствовала удача. Матросы всех национальностей проявляли достаточное рвение. Кроме того, они быстро сообразили, что старший помощник не склонен шутить. Харлигерли не стал от них скрывать, что Джэм Уэст проломит голову любому, кто посмеет ослушаться. В этом капитан предоставлял ему полную свободу действий.

– Его кулак свободно дотянется до любого глаза, – пояснял боцман.

Ничего не скрывать от подопечных – о, в этом был весь боцман!

Новенькие прдпочитали верить ему на слово, поэтому наказывать не приходилось никого. Что до Ханта, то он выказывал сноровку настоящего моряка, однако держался особняком, ни с кем не разговаривал и даже ночевать устраивался где-нибудь на палубе, оставляя свободным свое место в кубрике.

Погода оставалась холодной. Матросы пока не снимали теплых курток и шерстяных рубах с нижним бельем, штанов из толстого сукна и непромокаемых плащей с капюшонами из толстой парусины, отлично защищающих от снега, дождя и волн.

Капитан Лен Гай собирался начать продвижение на юг с Южных Сандвичевых островов, посетив сперва Южную Георгию, расположенную в восьмистах милях от Фолклендов. Шхуна уже вышла на маршрут, проделанный до нее «Джейн», оставалось лишь плыть и плыть на юг, чтобы добраться до восемьдесят четвертой параллели.

2 ноября мы достигли координат, где, по утверждениям некоторых мореплавателей, должны были располагаться острова Аврора – 53°15′ южной широты и 47°33′ западной долготы. Однако, несмотря на сомнительные, на мой взгляд, сообщения капитанов «Авроры» в 1762 году, «Сан-Мигуэля» в 1769, «Жемчужины» в 1779, «Приникуса» и «Долорес» в 1790 и «Антревиды» в 1794, якобы заметивших тут целых три острова, мы не обнаружили никакой земли, чем подтвердили наблюдения, проделанные Уэдделлом и Уилльямом Гаем в 1820 и 1827 годах.

Точно так же обстояло дело и с воображаемыми островами тщеславного Гласса. На том месте, где им якобы следовало находиться, мы не заметили ни одного, даже самого мелкого островка, хотя марсовым было велено глядеть в оба. Существует опасение, что имени его превосходительства губернатора островов Тристан-да-Кунья так и не придется красоваться на географических картах…

Наступило 6 ноября. Погода все так же благоприятствовала нам, и плавание обещало оказаться менее продолжительным, чем путешествие «Джейн». Впрочем, нам и не следовало торопиться: как я уже говорил, наша шхуна должна была прибыть к воротам паковых льдов еще до того, как они растворятся перед нами.

Затем «Халбрейн» на два дня угодила в полосу шквалов, заставивших Джэма Уэста оставить распущенными только нижние паруса; он приказал свернуть марсель, грот-брамсель, топсель и стаксель. Оставшись без верхних парусов, шхуна устремилась вперед, едва касаясь воды и легко взлетая на гребни волн. Новые члены экипажа получили при этом возможность показать, на что они способны, чем вызвали похвалу боцмана. Харлигерли отметил между прочим, что Хант, при его кажущейся неуклюжести, работает за троих.

– Вот это приобретение! – поделился он со мною.

– И то правда, – согласился я, – тем более сделанное в последнюю минуту…

– Верно, мистер Джорлинг! А каков он на ваш взгляд?

– Я частенько встречал американцев такого телосложения на Дальнем Западе, так что не удивлюсь, если окажется, что в его жилах течет индейская кровь.

– У нас в Ланкашире и в графстве Кент встречаются молодцы под стать ему.

– Охотно вам верю, боцман. Да хотя бы вы сами, к примеру…

– Уж какой есть, такой есть…

– Приходилось ли вам беседовать с Хантом? – осведомился я.

– Очень немного, мистер Джорлинг. Да и что выудишь у такого просоленного моряка, который держится в стороне и никому не говорит ни единого словечка? Но разве у него нет рта? Наоборот, я ни у кого не видывал такой огромной пасти: ровнехонько от одного борта до другого! Если даже с таким ртом ему недосуг разжать зубы… А какие у него ручищи!.. Видели вы его ладони? Я бы вам не позавидовал, мистер Джорлинг, если бы он вздумал пожать вам руку! Уверен, что после такого пожатия у вас останется всего пять пальцев вместо десяти.

– К счастью, боцман, Хант вовсе не ищет ссоры. Судя по всему, он смирный малый, вовсе не стремящийся хвастаться своей силищей.

– Да… За исключением случаев, когда он виснет на фале. Бог мой, мистер Джорлинг! Мне всегда кажется, что он вот-вот сорвет блок и рею в придачу…

Хант и вправду, если к нему присмотреться, был странным созданием, заслуживающим внимательного изучения. Я с большим любопытством наблюдал за ним, когда он прислонялся к подпоркам брашпиля или крутил на корме колесо штурвала. В то же время мне казалось, что и он глядит на меня с немалым интересом. Он знал, должно быть, что я нахожусь на борту шхуны в роли пассажира, а также об условиях, на которых я пустился в это рискованное путешествие. Однако нельзя было допустить и мысли, чтобы он ставил перед собой иную цель, кроме как достичь острова Тсалал и спасти потерпевших бедствие. Ведь капитан Лен Гай не уставал повторять:

– Наша задача – спасти соотечествеников! Остров Тсалал – единственная наша цель. Корабль не пойдет дальше к югу!

10 ноября в 2 часа дня раздался крик марсового:

– Земля впереди по правому борту!

Мы находились на 55°7′ южной широты и 41°13′ западной долготы. Перед нами лежал остров Святого Петра, именуемый британцами Южной Георгией, Новой Георгией и островом Короля Георга, относящийся к приполярной области. Еще в 1675 году, до Кука, его открыл француз Барб. Однако, невзирая на то, что первенство принадлежало отнюдь не ему, знаменитый английский мореплаватель нарек остров всеми этими именами, которые он носит и поныне.

Шхуна устремилась к острову, заснеженные вершины которого – гигантские нагромождения гнейсов и глинистых сланцев, взметнувшиеся на 1200 саженей, – тонули в желтоватом тумане. Капитан Лен Гай намеревался простоять сутки в Королевской гавани, чтобы сменить запасы воды, легко нагревающейся в глубине трюма. Позднее, когда «Халбрейн» поплывет среди льдов, в пресной воде не будет недостатка.

Обогнув мыс Буллер, которым увенчан северный берег острова, и оставив по правому борту бухты Поссесьон и Камберленд, наш корабль вошел в Королевскую гавань, где ему пришлось уворачиваться от осколков, сползших с ледника Росса. В шесть часов вечера шхуна встала на якорь, однако ввиду наступления темноты высадка была отложена до утра.

В длину Южная Георгия составляет сорок миль, а в ширину – двадцать. Располагаясь в пятистах лье от Магелланова пролива, этот остров принадлежит к группе Фолклендских островов. Британская администрация не представлена здесь ни единым человеком, поскольку на острове нет жителей, хотя его нельзя назвать необитаемым, так как летом здесь все же появляются люди.

На следующий день матросы отправились за пресной водой, я же предпринял прогулку по окрестностям гавани. Я не встретил ни души, ибо до сезона охоты на тюленей оставался еще целый месяц. Южную Георгию, омываемую антарктическим течением, охотно посещают морские млекопитающие. Сейчас их многочисленные стада отдыхали на берегу, вдоль скал и в глубине прибрежных пещер. Пингвины, застывшие на скалах длинными цепочками, встретили появление чужака – то есть меня – гневными криками.

Над водой и над омываемым прибоем песком носились тучи жаворонков, напомнивших мне, что на свете бывают уголки и с более ласковым климатом. Правда, эти птицы строят здесь свои гнезда не на ветках деревьев, поскольку на всей Южной Георгии нет ни единого деревца. Здешняя растительность исчерпывается немногими явнобрачными растениями, бесцветными мхами и в изобилии растущей здесь травой «туссок», поднимающейся вверх по склонам гор до высоты пятисот саженей, которой смогли бы кормиться тучные стада.

12 ноября «Халбрейн» подняла паруса. Обогнув мыс Шарлотт, мы вышли из Королевской гавани и легли курсом зюйд-зюйд-ост, в направлении Южных Сандвичевых островов, от которых нас отделяло четыреста миль.

До сих пор нам ни разу не встречались плавучие льды. Объяснялось это тем, что летнее солнце еще не пригрело настолько, чтобы они начали отделяться от припая или сползать в море с берегов южного континента. Позже течения вынесут их в пятидесятые широты, то есть туда, где в Северном полушарии располагается Париж и Квебек.

Небо, остававшееся до сих пор безоблачным, с востока стало затягиваться облаками. Ледяной ветер, обрушивавший на нас дождь с градом, крепчал с каждой минутой. Однако он оставался попутным, так что жаловаться не было резона. Пришлось поплотнее запахнуться в плащи и поднять капюшоны.

Помехой были разве что туманы, часто заслонявшие горизонт. Однако плавание в этих широтах не представляло опасности, ибо наш путь был свободен от дрейфующих льдов, и «Халбрейн» продолжала плыть на юго-восток, к Южным Сандвичевым островам.

Из тумана время от времени выныривали стаи птиц, почти не взмахивавших крыльями и оглашавших море пронзительными криками, – качурок, гагар, крачек и альбатросов, – словно указывавших нам направление.

Именно эти густые туманы помешали капитану Лену Гаю рассмотреть на юго-западе, между Южной Георгией и Южными Сандвичевыми островами, остров Траверси, открытый Беллинсгаузеном, и еще четыре островка – Уэлли, Полкер, Принс-Айленд и Кристмас, местоположение которых было, по свидетельству Фаннинга, указано американцем Джеймсом Брауном со шхуны «Пасифик». Однако наша цель состояла в том, чтобы не подходить к ним близко, ибо видимость ограничивалась всего двумя-тремя кабельтовыми. Наблюдение было усилено, а марсовые старательно всматривались в море, как только туман хоть немного рассеивался.

В ночь с 14 на 15 ноября небо на западе озарилось непонятными вспышками. Капитан Лен Гай предположил, что это сполохи вулкана, извергающегося на острове Траверси, кратер которого часто бывавет объят пламенем. Однако наши уши не улавливали глухих раскатов, обычно сопровождающих вулканические извержения, что позволило нам заключить, что мы находимся на достаточном удалении от рифов, окружающих этот остров. Следовательно, менять курс не было причин, и мы продолжили путь к Южным Сандвичевым островам.

Утром 16 ноября ветер утих, а потом задул с северо-запада. Мы воспрянули духом, ибо при таком ветре туман должен был быстро рассеиться. Внезапно матрос Стерн, стоявший на вахте, как будто приметил на северо-востоке паруса большого трехмачтового корабля. К большому нашему огорчению, корабль скрылся из виду еще до того, как нам удалось разглядеть его флаг. Возможно, то был один из кораблей экспедиции Уилкса или китобойное судно, спешившее начать охоту, так как киты показывались в этих водах в немалом количестве.

17 ноября в 10 часов утра по курсу показался архипелаг, который Кук сперва окрестил Южным Туле, – самая южная земля из всех, что были открыты к тому времени; позднее он же переименовал его в Сандвичеву Землю. Это название сохранилось на географических картах к 1830 году, когда Биско ушел отсюда на юго-восток, надеясь отыскать проход к полюсу.

С тех пор на островах побывали многие мореплаватели; кроме того, в прибрежных водах велась охота на усатых китов, кашалотов и тюленей.

В 1820 году здесь высадился капитан Моррел, надеясь пополнить запас дров. К счастью, у капитана Лена Гая не было подобного намерения, иначе его ждало бы разочарование, так как климат островов не позволяет произрастать на них деревьям. Однако шхуна все равно бросила здесь якорь на двое суток, ибо предусмотрительность требовала посетить все острова, встречающиеся на нашем пути. Вдруг нам попадется какая-нибудь надпись, знак, отпечаток? Паттерсона унесла льдина – так разве то же самое не могло произойти с кем-нибудь из его товарищей?

Итак, мы старались не пренебрегать даже малейшей возможностью, тем более, что времени у нас было достаточно. После Южной Георгии «Халбрейн» ждали Южные Сандвичевы острова. Оттуда она уйдет на Южные Оркнейские острова, а потом, пройдя Полярный круг, предпримет штурм вечных льдов.

Мы высадились на берег в тот же день. Шхуна встала под защитой скал у восточного берега острова Бристоль, в крохотном порту, приготовленном для кораблей самой природой.

Архипелаг, расположенный на 59° южной широты и 30° западной долготы, состоит из нескольких островов, из которых наиболее крупные – Бристоль и Туле. Остальные же заслуживают именоваться всего лишь островками.

Джэму Уэсту выпало отправиться в большой шлюпке на Туле, дабы изучить подходы к его берегам, мы же с капитаном Леном Гаем сошли на берег острова Бристоль.

Перед нами расстилался унылый ландшафт, единственными обитателями которого были антарктические пернатые. Скудная растительность не отличалась от растительности Южной Георгии. Голую бесплодную почву прикрывали лишь мхи да лишайники. В глубине острова по голым склонам карабкались на довольно большую высоту тоненькие сосенки, из-под корней которых то и дело с грохотом срывались вниз камни. От представшей нашему взору картины веяло невыносимым одиночеством. Ничто не говорило о присутствии хоть одной живой души, тем более о том, что остров могли посещать потерпевшие кораблекрушение. Вылазки, занявшие два дня, оказались безрезультатными.

Ничего не нашел и Джэм Уэст, посланный на безнадежное исследование сильно изрезанных берегов острова Туле. Несколько выстрелов, произведенных пушками шхуны, лишь подняли в воздух бесчисленных качурок и крачек и переполошили безмозглых пингвинов, усеивавших всю прибрежную полосу.

Прогуливаясь в компании капитана Лена Гая, я не мог удержаться, чтобы не сказать:

– Вам наверняка известно, какого мнения придерживался насчет Южных Сандвичевых островов Кук, открывший их. Сперва он решил, что ступил на континент, и вообразил, что именно отсюда приплывают в низкие широты ледяные горы, влекомые течениями. Позднее он вынужден был признать, что «Сандвичева Земля» – всего лишь архипелаг. Однако он так и не расстался с суждением, будто на юге лежит полярный континент.

– Я знаю это, мистер Джорлинг, – отвечал капитан Лен Гай, – но коли этот континент существует, то приходится заключить, что в нем имеется большая выемка, войдя в которую Уэдделл и мой брат сумели продвинуться далеко на юг. Что с того, если наш великий мореплаватель не смог обнаружить этого прохода и остановился на семьдесят первой параллели… Зато его последователи прошли дальше него, за ними последуют другие…

– Среди них будем и мы, капитан!..

– Да… с Божьей помощью! Пусть Кук не побоялся заявить, что никто не осмелится зайти дальше, чем он, и что земли, пусть они и существуют, так и не будут открыты, – будущее покажет, как он ошибался… Земли уже открыты – на восемьдесят третьей параллели…

– И кто знает, – подхватил я, – возможно, что и еще дальше – неподражаемым Артуром Пимом!

– Возможно, мистер Джорлинг. Хотя нам не нужно заботиться об Артуре Пиме, ибо Дирк Петерс и он вернулись в Америку.

– Но… А если не вернулись?

– Полагаю, что об этом нам не стоит думать, – последовал простой ответ.

XI От Южных Сандвичевых островов к Полярному кругу

Прошло шесть дней после того, как шхуна, подгоняемая попутным ветром, пустилась в дальнейшее плавание, – и перед нами предстали Южные Оркнейские острова. Главными в этом архипелаге являются два острова: Коронейшн, гигантская вершина которого вознеслась не меньше, чем на две тысячи пятьсот футов, и лежащий к востоку от него остров Лури, чей длинный мыс Дундас устремлен на запад. Вокруг немало мелких островков – Сэддл, Поуэлл и прочие, – напоминающих крупинки просыпанного сахарного песка. Наконец, на западе расположены острова Недоступности и Отчаяния, названные так, без сомнения, мореплавателем, отчаявшимся пристать к одному из них и знавшим, что уже не сможет добраться до другого.

Архипелаг открыли один за другим американец Палмер и англичанин Ботвел в 1821 и 1822 годах. Через него проходит шестьдесят первая параллель, а заключены острова между сорок четвертым и сорок седьмым меридианом.

Подойдя поближе, мы заметили по северным берегам островов каменные нагромождения, становившиеся более пологими по мере приближения к полосе прибоя, особенно на острове Коронейшн. У берегов беспорядочно теснились чудовищные ледяные глыбы, которым месяца через два предстояло пуститься в плавание в направлении более теплых морей. Именно тогда в этих водах появятся китобойные суда, которые, прежде чем заняться своим основным делом, высадят на берег небольшую часть команды, чтобы не дать спуску тюленям и морским слонам.

До чего же верно наречены эти покрытые изморозью, траурные берега! Это особенно хорошо видно тогда, когда их зимний саван еще не продырявлен первыми лучами холодного солнца.

Остерегаясь рифов и льдов, усеивавших пролив, разделяющий архипелаг на две части, капитан Лен Гай отправился сперва к юго-восточной оконечности острова Лори, где мы и провели весь день 24 ноября; затем, обойдя мыс Дундас, шхуна заскользила вдоль южного берега острова Коронейшн, чтобы встать там на якорь 25 ноября. Поиски следов, оставленных моряками с «Джейн», ничего не дали и здесь.

Если в 1822 году – правда, то был сентябрь – Уэдделл, пожелавший поохотиться на этих островах на тюленей, только напрасно потратил время и силы, то объяснялось это только тем, что тогда еще стояла зима. «Халбрейн» могла бы заполнить тушами ластоногих весь свой трюм.

Острова и островки дают приют тысячам птиц. Кроме пингвинов, устлавших прибрежные склоны своим пометом, здесь водятся белые голуби, которых мне приходилось наблюдать и раньше. Это голенастые, а не перепончатопалые птицы, с коротким коническим клювом и с красным ободком вокруг глаз; охота на них не представляет никакого труда.

Что касается растительности Южных Оркнейских островов, то на преобладающих здесь кварцевых сланцах невулканического происхождения растут серые лишайники и немногочисленные морские водоросли, родственные ламинарии. Пляж усеян морскими блюдцами, а под скалами можно собирать мидий.

Надо сказать, что боцман и его люди не упустили случая накинуться с дубинками на пингвинов и уничтожить несколько десятков – однако не следуя достойному осуждения инстинкту убивать, а ради законной цели обеспечить команду свежим мясом.

– Ничем не хуже цыпленка, мистер Джорлинг, – заверил меня Харлигерли. – Разве вы не пробовали такого кушанья на Кергеленах?

– Пробовал, боцман, но там поваром был Аткинс.

– Что с того! Здесь поваром Эндикотт, и вы ни за что не почувствуете разницы!

И действительно, как в кают-компании, так и в кубрике не могли нахвалиться на пингвинье мясо и на кулинарное искусство корабельного кока.

«Халбрейн» подняла паруса 26 ноября в 6 часов утра и взяла курс на юг. Ее маршрут пролегал по сорок третьему меридиану, что удалось установить благодаря хорошей видимости с высокой точностью. Точно так же был проложен маршрут Уэдделла, а потом Уилльяма Гая, поэтому шхуне было достаточно не отклоняться на восток или на запад – и остров Тсалал никак не мог остаться в стороне. Однако море всегда таит сюрпризы…

Постоянный восточный ветер благоприятствовал нашему плаванию. Шхуна несла полную парусную оснастку, в том числе лисели марселя, свободный стаксель и даже паруса на штагах. Благодаря такой площади парусов она покрывала за один час не менее одиннадцати-двенадцати миль. При столь высокой скорости переход от Южных Оркнейских островов до Полярного круга мог занять немного времени. Но я не забывал, что дальше нам придется пробиваться сквозь сплошные льды или, что практичнее, искать в ледяной преграде брешь.

Мы с капитаном Леном Гаем нередко заводили на эту тему примерно такой разговор:

– Пока что, – говорил я, – «Халбрейн» балует попутный ветерок, и если он сохранится, то мы достигнем ледяных полей еще до вскрытия льда…

– Может, так, а может, и нет, мистер Джорлинг, – отвечал капитан, – ибо ныне очень ранняя весна. Как я заметил, на острове Коронейшн льды уже сползают в море, и происходит это на шесть недель раньше обычного.

– Это весьма удачно, капитан. Теперь наша шхуна сможет преодолеть паковые льды уже в первые недели декабря, тогда как обычно это удается сделать лишь к концу января.

– Да, теплая погода идет нам на пользу, – отвечал капитан Лен Гай.

– Кстати, – продолжал я, – во время второй своей экспедиции Биско только к середине февраля достиг земли, над которой возвышаются горы Уилльяма и Стоуэрби, на семьдесят четвертой параллели. Именно об этом говорят путевые дневники, которые вы предоставили мне…

– И вполне определенно, мистер Джорлинг!

– Следовательно, капитан, пройдет целый месяц, прежде чем…

– За месяц я надеюсь разыскать за ледяными полями свободное море, о существовании которого столь настойчиво пишут Уэдделл и Артур Пим, после чего мы сможем спокойно достичь сперва острова Беннета, а потом и острова Тсалал. Какое препятствие смогло бы остановить или даже замедлить наше плавание в столь чистых водах?

– Как будто никакое, капитан. Главное – преодолеть паковые льды. Вот это и будет главной трудностью, об этом нам и приходится все время заботиться… Однако, если восточный ветер не утихнет…

– Не утихнет, мистер Джорлинг: все мореплаватели, знакомые с южными морями, имели, подобно мне, возможность отметить постоянство этих ветров. Уж мне-то известно, что между тридцатой и шестидесятой параллелью бури чаще всего налетают с запада. Однако южнее все бывает наоборот: тут преобладают ветры, дующие в противоположную сторону. Вы и сами могли подметить, что стоило нам пересечь эту воображаемую границу, как направление ветра послушно поменялось…

– Верно, и остается только радоваться этому, капитан. Но должен признаться – хотя признание дается мне без малейшего труда – что я становлюсь суеверным…

– Почему бы и нет, мистер Джорлинг? Разве не разумно согласиться, что даже в самых обыкновенных жизненных обстоятельствах мы чувствуем вмешательство сверхъестественных сил?.. Нам ли, морякам «Халбрейн», сомневаться в этом? Вспомните хотя бы о встрече с останками несчастного Паттерсона, с этой льдиной, оказавшейся на нашем пути и растаявшей после этого в считаные минуты… Подумайте, мистер Джорлинг, разве подобные события не указывают на вмешательство Провидения? Более того, я готов утверждать, что Господь, сделавший так много для того, чтобы отправить нас на поиски соотечественников с «Джейн», теперь нас не оставит.

– И я того же мнения, капитан. О, нет, Его присутствие никто не смог бы оспорить! По-моему, ошибаются те, кто суеверно приписывают слепому случаю решающую роль. Все события скреплены сверхъестественной связью, напоминающей цепочку…

– О, да, цепочку, мистер Джорлинг, и первым звеном в нашей цепочке была льдина с останками Паттерсона, а последним должен стать остров Тсалал! О, мой брат, мой бедный брат! Заброшенный в такую даль одиннадцать лет тому назад… вместе с товарищами по несчастью… не имея ни малейшей надежды на спасение!.. Паттерсона занесло на такое невообразимое расстояние от них – а мы даже не знаем, как это случилось и что с ним произошло!.. У меня сжимается сердце, когда я думаю обо всех этих ужасах, но оно не затрепещет до той самой минуты, когда я смогу раскрыть объятия для своего брата…

Капитан Лен Гай настолько расчувствовался, что даже у меня увлажнились глаза. Нет, я никогда не набрался бы храбрости, чтобы сказать ему, что прийти несчастным на помощь будет крайне нелегко. Конечно, вне всяких сомнений, шесть месяцев тому назад Уилльям Гай и пятеро матросов с «Джейн» еще оставались на острове Тсалал – ведь так сказано в дневнике Паттерсона… Но в каком положении? Не находятся ли они во власти островитян, численность которых Артур Пим оценивал в несколько тысяч, не говоря уже о жителях островов, лежащих к западу? Если это так, то, возможно, нам следовало опасаться нападения дикарей под предводительством вождя Ту-Уита, перед которым мы можем оказаться столь же беззащитными, как «Джейн»?

Да, лучше положиться на Провидение!.. Его присутствие уже давало о себе знать самым чудесным образом, поэтому нам оставалось сделать все, что в человеческих силах, чтобы довести до конца задачу, которую поставил перед нами сам Господь!

Должен сказать, что экипаж шхуны вдохновляли те же чувства, те же надежды – во всяком случае, тех, кто находился на корабле с самого начала и был предан своему капитану душой и телом. Что же касается пополнения, то оно относилось к цели экспедиции более-менее равнодушно и помышляло только о барыше, который поджидал каждого по завершении плавания.

Так, по крайней мере, отзывался о них боцман, исключая однако из общего числа Ханта. Этот человек вряд ли поступил на корабль, клюнув на денежную приманку. Во всяком случае, он ни разу не заговаривал об этом, как, впрочем, и ни о чем другом – и ни с кем.

– Полагаю, он и не помышляет о деньгах, – сказал мне Харлигерли. – Вот бы услышать звук его голоса! По части разговора мы с ним продвинулись вперед не дальше судна, прочно вставшего на якорь.

– Только не воображайте, что он говорит со мною больше, чем с вами, боцман.

– Хотите знать, мистер Джорлинг, что я о нем думаю?

– Выкладывайте!

– Я думаю, что он уже заходил далеко на юг, хотя он и молчит об этом, как запеченный карп с укропом во рту. Пусть помалкивает – это его дело! Но пускай меня смоет с палубы первой же волной, если этот морской волк уже не преодолевал Полярный круг и ледяные поля и не поднимался еще на десяток градусов!..

– С чего вы это взяли, боцман?

– Я вижу это в его глазах – да, в глазах! В любую минуту, каким бы курсом мы ни шли, они неизменно устремлены на юг! И никогда не мигают, как сигнальные фонари на корме…

Харлигерли не преувеличивал: я тоже успел заметить эту особенность взгляда Ханта. Пользуясь выражением Эдгара По, можно было сравнить его взгляд с пылающим взглядом зоркого сокола.

– Когда этот дикарь свободен от вахты, – продолжал боцман, – то он неподвижно проставивает у борта и помалкивает. На самом деле ему место на краю нашего форштевня – славное бы вышло украшение для носа шхуны! Ну и субъект, скажу я вам!.. А вы посмотрите на него, когда он стоит у штурвала, мистер Джорлинг! Его лапищи так обхватывают рукоятки, словно их прибили к ним гвоздями! Когда он глядит на нактоуз, то можно подумать, что его взгляд намагничен так же, как стрелка компаса. Я тоже не из дурных рулевых, но куда мне до Ханта!.. Когда Хант у штурвала, стрелка ни за что не отклонится от курсовой черты, каким сильным ни оказался порыв ветра. Если бы ночью погасла лампа, освещающая нактоуз, то я уверен, что Ханту не понадобилось бы ее зажигать. Он осветил бы шкалу компаса огнем своего взора и не сбился с курса!

По всей видимости, боцман восполнял в моей компании то, что оставалось недоговоренным в присутствии капитана Лена Гая и Джэма Уэста, не обращавших никакого внимания на его болтовню. Как бы то ни было, если Харлигерли и отзывался о Ханте с некоторой запальчивостью, то я был вынужден согласиться, что необычное поведение матроса более чем располагало к этому. Его можно было с полным основанием отнести к категории полуфантастических существ. Если уж на то пошло, то Эдгар По, будь он знаком с Хантом, создал бы на основе такого знакомства какой-нибудь в высшей степени странный персонаж.

На протяжении многих дней наше путешествие продолжалось без единого происшествия. Ничто не нарушало монотонности плавания. Погода оставалась безупречной. Шхуна, подгоняемая свежим восточным ветерком, набрала максимальную скорость, о чем свидетельствовал длинный, плоский и как будто проведенный по линейке след, тянувшийся за ее кормой на много миль.

Тем временем весна все больше вступала в свои права. Шхуне начали встречаться стада китов. В этих водах даже большому кораблю хватило бы всего недели, чтобы набить трюм бесценным жиром. Многие матросы, особенно американцы, не скрывали разочарования, видя, с каким безразличием относится капитан шхуны к присутствию совсем рядышком животных, ценящихся буквально на вес золота, да еще в количествах, никогда прежде не виданных в это время года.

Активнее всего проявлял неудовольствие гарпунщик Хирн, к которому охотно прислушивались остальные члены команды. Это был неотесанный англичанин лет сорока четырех от роду, от всего облика которого веяло бесстрашием, сумевший подчинить себе остальных матросов. Я представлял себе, как он смело поднимается во весь рост на носу китобойной шлюпки и, размахнувшись, вонзает гарпун в бок кита, который уходит под воду, волоча за собой длинный линь… Захватывающее, должно быть, зрелище! Учитывая страстную любовь гарпунщика к своему ремеслу, я не сомневался, что наступит день, когда его недовольство вырвется наружу.

Между тем наша шхуна не была оснащена для китового промысла, ибо на борту не было ничего, что для этого требуется. Ведь, став капитаном «Халбрейн», Лен Гай занимался исключительно торговой навигацией между островами в южных водах Атлантического и Тихого океана. Тем временем количество усатых китов, которых мы то и дело замечали в нескольких кабельтовов от шхуны, поражало воображение.

Как-то раз часа в 3 дня я вышел на бак, чтобы полюбоваться играми нескольких пар морских гигантов. Хирн указывал собравшимся матросам на китов, сбивчиво выкрикивая:

– Вон, видите? Полосатик! А теперь двое, нет, трое! Экий спинной плавник – в пять-шесть футов высотой! Глядите, как они плывут – спокойно, без единого прыжка… О, будь у меня гарпун, то, ручаюсь головой, я бы воткнул его в одно из четырех желтых пятен у него на спине! Но разве на торговой посудине такое возможно?! Нет, здесь нечем потренировать руку! Тысяча чертей! Когда выходишь в эти моря, то надо добывать китов, а не… – Он осекся и, выругавшись, заорал: – Вон еще один, совсем другой!

– Тот, с горбом, как у верблюда? – спросил кто-то из матросов.

– Да. Это горбач, – отвечал Хирн. – Видишь, у него все брюхо в складках и длинный спинной плавник? Горбач – редкая добыча, потому что он сразу ныряет на большую глубину и утаскивает за собой многие сажени линя!.. Мы и вправду заслужили, чтобы он огрел нас хвостом, коли не собираемся его загарпунить!

– Осторожно! – раздался крик боцмана.

Шхуне не грозил, разумеется, сокрушительный удар хвостом, который накликал гарпунщик. Просто у самого борта шхуны всплыл огромный кит, и не прошло и минуты, как из его дыхал взметнулся фонтан воды, сопровождаемый шумом, напоминающим отдаленный артиллерийский залп. Весь бак окатило водой.

– Славная работка! – небрежно выговорил Хирн, пока остальные матросы, вымокшие до нитки, осыпали кита проклятиями.

Кроме китообразных двух названных видов, нам попадались также гладкие киты, чаще всего встречающиеся в южных морях. У них нет плавников, а под кожей расположены огромные запасы жира. Охота на них не сопряжена с большой опасностью. Именно они и являются излюбленной добычей китобоев в антарктических водах, кишащих, помимо прочего, мельчайшими ракообразными, называемыми «китовой едой», составляющими и в самом деле их единственный рацион.

Сейчас менее чем в трех кабельтовов от шхуны плыл гладкий кит длиною футов в шестьдесят, из которого можно было бы наготовить добрую сотню бочонков жира. Именно столько можно получить, загарпунив один-единственный экземпляр; троих хватило бы, чтобы заполнить трюм корабля средних размеров.

– Да, это и есть гладкий кит! – воскликнул Хирн. – Его узнают по мощному, низкому фонтану! Вон, видите – там, по левому борту… Точно столб дыма… Это полосатик. И такое добро уходит у нас из-под самого носа! Какая жалость! Вот черт! Отказываться набить трюм, когда случай сам плывет в руки, – это все равно, что вывалить в море мешок пиастров! Горе тому капитану, который упускает столько товару! Лишить свою команду такого богатства!..

– Хирн! – раздался властный голос. – Заступай-ка на вахту! Оттуда тебе будет легче считать китов!

То был голос Джэма Уэста.

– Господин лейтенант! – взмолился было гарпунщик.

– Ни слова больше, не то я продержу тебя там до завтра. Пошевеливайся!

Не смея противоречить, гарпунщик повиновался, не сказав больше ни слова. «Халбрейн» заплыла в высокие широты вовсе не для охоты на морских млекопитающих, и, набирая на Фолклендах матросов, мы предупреждали их, что охотиться им не придется. У путешествия была одна-единственная цель, о которой знали все, и ничто не должно было нас от нее отвлечь.

Тем временем шхуна скользила по воде, поверхность которой приобрела красноватый оттенок из-за присутствия миллиардов ракообразных из рода тизаноподов, родственных креветкам. Киты, беззаботно улегшиеся на бок, собирали их на наших глазах своим усом, натянутым, подобно сети, между челюстями, и отправляли огромными глотками прямиком себе в желудок.

Мы наблюдали в ноябре месяце на крайнем юге Атлантики столько китообразных различных разновидностей, что это указывало на удивительно ранний приход весны. В то же время на горизонте не показывалось ни единого китобойного судна.

Отметим между прочим, что уже в первой половине века китобои махнули рукой на моря Северного полушария, где киты встречались теперь лишь изредка, что было результатом их неумеренного промысла. Французы, англичане и американцы обратили взоры на южную оконечность Атлантического и Тихого океанов, где охота на китов еще не представляла особого труда. Вполне возможно, что китобойный промысел, столь процветавший в недавнем прошлом, скоро вообще сойдет со сцены. Вот к каким заключениям можно было прийти, наблюдая невиданное скопление китообразных.

Должен сказать, что со времени нашего последнего разговора о романе Эдгара По капитан Лен Гай отбросил в общении со мной былую сдержанность. Теперь нам с ним нередко доводилось болтать о том о сем. В тот день он сказал:

– Присутствие китов свидетельствует о близости берега. Здесь две причины: первая – это то, что ракообразные, которых киты употребляют в пищу, всегда держатся вблизи берегов; вторая же состоит в том, что самкам требуется мелководье, чтобы производить на свет потомство.

– Если дело обстоит именно так, капитан, – отвечал я, – то почему же мы не заметили больше никакой земли, отойдя от Южных Оркнейских островов и приближаясь к Полярному кругу?

– Ваше замечание справедливо. Чтобы увидеть землю, нам следовало бы отклониться на пятнадцать градусов к западу, где расположены открытые Беллинсгаузеном Южные Шетлендские острова, острова Александра I и Петра, наконец, Земля Грейама, впервые открывшаяся взору Биско.

– Выходит, что присутствие китов не всегда свидетельствует о близости земли?

– Даже не знаю, как вам ответить, мистер Джорлинг. Возможно, что заключение, которым я с вами поделился, не имеет под собою оснований. Быть может, разумнее было бы связать огромное количество китов с погодными условиями этого года…

– Я тоже не вижу иного объяснения. Это соответствует, кстати, нашим собственным наблюдениям.

– Что ж, остается воспользоваться столь благоприятными условиями, – отвечал капитан Лен Гай.

– Не учитывая при этом упреков, раздающихся со стороны части экипажа…

– В чем могут нас упрекнуть эти люди? – вскричал капитан Лен Гай. – Насколько мне известно, их брали на корабль не для охоты! Они отлично знают, для чего мы их наняли, и Джэм Уэст поступил верно, не дав им продолжить свои бессмысленные разговоры. Моя старая команда не позволила бы себе подобных замечаний!.. Да, мистер Джорлинг, остается сожалеть, что я не смог ограничиться ею! К сожалению, это было бы невозможно – ведь надо принимать во внимание количество туземцев, населяющих остров Тсалал!

Спешу пояснить, что хотя мы не занимались охотой на китов, прочий морской промысел вовсе не возбранялся. Учитывая скорость «Халбрейн», от невода или тройной сети было бы мало проку. Однако боцман велел закинуть за корму удочки, что весьма способствовало большему разнообразию меню – к вящему удовольствию желудков, уставших от солонины. На удочки попадались бычки, лососи, треска, скумбрия, морские угри, кефаль, рыбы-попугаи. Не бездействовали и гарпуны: ими удавалось добывать дельфинов и морских свиней, темное мясо которых пришлось экипажу по вкусу, а филе и печень вообще являются лакомыми блюдами.

Что касается птиц, то на всем пути нас сопровождали качурки различных разновидностей – и белые, и голубые, а также удивительно изящные создания – зимородки, кайры и бесчисленные шашечницы.

Однажды мне удалось приметить в отдалении гигантского буревестника, размеры которого привели меня в немалое удивление. Видимо, именно эту необыкновенную птицу, обитающую неподалеку от Магелланова пролива, с размахом крыльев, достигающим 14 футов, испанцы нарекли «quebrantahuesos». Размеры приближают этого буревестника к исполинам-альбатросам, которых мы тоже встречали нередко, – таинственным пернатым с оперением цвета сажи, приверженным стране вечных льдов.

Не следует забывать, что воодушевление и горечь Хирна и его единомышленников-матросов при виде стад китообразных, которых мы не собирались преследовать, объясняется тем, что первенство среди китобоев анатарктических вод принадлежит американцам. Мне вспоминается, что согласно переписи, проведенной Соединенными Штатами в 1827 году, количество судов, оснащенных для ведения китобойного промысла в этих водах, достигало 200 и имело общий тоннаж в 50 тысяч тонн; каждый из них привозил домой по 1700 бочонков жира; в год добывалось до 8 тысяч китов, не считая 2 тысяч подранков, уходивших в глубину. Четыре года назад была проведена очередная перепись, показавшая, что флот вырос до 460 судов, а общий тоннаж – до 172 500 тонн, что составило десятую часть от всего торгового флота страны. Общая стоимость китобойного флота равнялась примерно 118 тысячам долларов, а торговый оброт достигал 40 миллионов.

Понятно теперь, почему гарпунщик и многие матросы-американцы относились к этому грубому, но доходному ремеслу с такой страстью. Однако американцам следовало бы поостеречься дальнейшего безоглядного истребления морских обитателей! Постепенно китов в южных морях будет становиться все меньше и меньше, так что их придется преследовать среди льдов…

Услыхав от меня такие речи, капитан Лен Гай заметил, что англичане всегда проявляли больше умеренности, – что ж, мне оставалось только согласиться с его словами.

30 ноября в полдень своевременные и точные вычисления нашего местоположения показали, что мы находимся на 66°23′3′′ южной широты. Следовательно, «Халбрейн» пересекла Полярный круг, служащий границей антарктического пояса.

XII Между Полярным кругом и паковыми льдами

Притом, что океан за Полярным кругом отличается неспокойным нравом, приходится согласиться, что, стоило нашему кораблю пересечь этот воображаемый круг, проведенный в двадцати трех с половиной градусах от полюса, как он будто бы проник в новую страну, «страну отчаяния и безмолвия, где мерцает несказанный свет», какой окрестил ее Эдгар По, волшебную темницу великолепия и славы, о вечном заточении в которой мечтает этот певец «Элеоноры».

Если оставить в стороне фантастические гипотезы, то этот район Антарктики площадью более пяти миллионов квадратных миль остался, по-моему, в том же состоянии, в каком находился весь Земной шар в ледниковый период…

Как известно, летом в Антарктиде царит полярный день, ибо солнце в это время года никогда не скрывается за горизонтом. Однако позже, стоит ему исчезнуть, воцараяется полярная ночь, озаряемая сполохами полярного сияния.

Наша шхуна осмелилась войти в эти внушающие ужас широты в разгар полярного дня. Дневной свет должен был помочь нам отыскать остров Тсалал, где, как мы были убеждены, нам предстояло спасти остатки экипажа «Джейн».

Человек, наделенный бурным воображением, наверняка испытал бы ни с чем не сравнимое возбуждение в первые часы, проведенные в пределах Полярного круга: его посетили бы видения, кошмары, галлюцинации… Он почувствовал бы себя как бы перенесенным в мир сверхъестественного… Приближаясь к стране вечных льдов, он спрашивал бы себя, что таится за туманной завесой, скрывающей неведомые дали… Уж не ожидают ли его там удивительные открытия в царстве минералов, растений, животных, не встретит ли он там совершенно особенных человекоподобных существ, как это якобы случилось с Артуром Пимом? Какие еще чудеса ждут его в волшебном театре, скрытом до поры до времени занавесом тумана? Не суждено ли ему горькое прозрение, когда, вырвавшись из плена фантазий, он помыслит о возвращении? Не услышит ли он у самого уха хриплое карканье ворона, предрекающего ему, как в самых удивительных стихах из вышедших когда-либо из-под пера поэта: «Не вернуть, не вернуть?»…

По правде говоря, я находился вовсе не в таком расположении духа и, чувствуя некоторое возбуждение, оставался все же в рамках реального взгляда на вещи. Я молил Небо лишь об одном: чтобы и за Полярным кругом, и вне его волны и ветры все так же благоприятствовали нашему плаванию.

Что касается капитана Лена Гая, старшего помощника и членов старой команды шхуны, то на их обветренных лицах, покрытых темным загаром, читалось нескрываемое удовлетворение от мысли, что шхуна пересекла шестьдесят шестую параллель. На следующий день после этого знаменательного события цветущий Харлигерли весело окликнул меня на палубе:

– Эй, мистер Джорлинг! Вот мы и пересекли этот знаменитый круг!

– Все еще впереди, боцман. Все впереди…

– Всему свое время. Но я разочарован…

– Чем же?

– А тем, что мы не делаем того, что делают на борту всех остальных кораблей, пересекающих Полярный круг…

– Вы сожалеете об этом? – спросил я.

– А как же! «Халбрейн» могла бы позволить себе церемонию южного крещения!

– Крещения?.. Кого бы мы стали крестить, если все наши люди, подобно вам, уже поднимались выше этой заговоренной параллели?

– Мы-то да, а вот вы, мистер Джорлинг? Почему бы нам не устроить эту церемонию в вашу честь?

– Верно боцман, странствия впервые привели меня в столь высокие широты…

– И вы вполне заслуживаете крещения, мистер Джорлинг! Разумеется, без оглушительного шума, без барабанов и труб, даже без антарктического Деда Мороза в его традиционном маскарадном одеянии… Позвольте мне благословить вас…

– Что ж, Харлигерли, – отвечал я, запуская руку в карман, – благословляйте и крестите, сколько вам вздумается! Держите пиастр – выпейте на него за мое здоровье в ближайшем кабачке за углом.

– Придется дожидаться острова Беннета или острова Тсалал, если только на этих диких клочках суши отыщутся кабачки… Ведь для того, чтобы открыть таверну, требуется такой человек, как Аткинс…

– Скажите-ка мне, боцман… У меня не выходит из головы этот Хант… Радуется ли он вместе с остальными матросами тому, что «Халбрейн» пересекла Полярный круг?

– Кто же его знает?.. – отвечал Харлигерли. – Он предпочитает держать паруса сухими, и к нему не подберешься ни с правого, ни с левого борта. Но ведь я уже говорил вам: я не я, если он не хлебнул уже и ледяной водички, и ледяных полей…

– Что внушает вам такую уверенность?

– Все и ничего, мистер Джорлинг! Я нюхом чувствую! Хант – старый морской волчище, протащивший свой заплечный мешок через самые затерянные уголки Земного шарика!

Я был целиком согласен с мнением боцмана и, повинуясь неосознанному предчувствию, без устали наблюдал за Хантом, никак не выходившим у меня из головы.

С 1 по 4 декабря штиль постепенно сменился на северо-западный ветер. В этих местах от северного ветра не приходится ожидать ничего хорошего – совсем как от южного в Северном полушарии. Все, что он может сулить, – это плохая погода, с ураганом и шквалами в придачу. Однако главное, чего нам приходилось опасаться, – это юго-западного ветра, который заставил бы шхуну свернуть с пути или в лучшем случае сражаться с ветром, чтобы не сбиться с курса, ибо нам не следовало отклоняться от меридиана, вдоль которого мы плыли на юг, оставив позади Южные Оркнейские острова.

Неминуемое ухудшение погоды не могло не вызвать беспокойства у капитана Лена Гая. Вдобавок «Халбрейн» сбавила ход, ибо 4 декабря попутный ветер стал ослабевать, а в ночь с 4-го на 5-е прекратился вовсе. Утром на реях висели сморщенные паруса. До нас не доносилось ни единого дуновения, и поверхность океана была гладкой, как стол, однако сильная качка предвещала западный ветер.

– Море что-то чует, – сказал капитан Лен Гай, обращаясь ко мне. – Где-то там, должно быть, разгулялась буря. – И он указал рукой в западном направлении.

– Действительно, горизонт заволокло туманом, – отвечал я. – Возможно, к полудню солнце разгонит его…

– В этих широтах солнце не поднимается высоко даже летом, мистер Джорлинг. Джэм!

Старший помощник явился на зов.

– Что вы думаете о небе?

– Ничего хорошего… Следует быть готовыми ко всему, капитан. Я прикажу спустить верхние паруса, свернуть большой стаксель и развернуть штормовой. Вдруг после полудня горизонт очистится?.. Если же налетит шквал, мы встретим его во всеоружии.

– Важнее всего не сходить с южного курса, Джэм.

– Сделаем все возможное, капитан. Мы на правильном пути.

– Не заметил ли марсовой первых дрейфующих льдов? – осведомился я.

– Заметил, – отвечал капитан Лен Гай. – При столкновениях с айсбергами повреждения получают отнюдь не айсберги. Поэтому если осторожность потребует от нас отклониться к западу или к востоку, нам придется смириться с этим, но только если не будет иного выхода.

Марсовой не ошибся. Днем нашему взору предстали льдины, медленно плывущие к югу, – пока это были небольшие ледяные островки, не отличавшиеся ни длиной, ни высотой. Вокруг появлялось все больше осколков ледяных полей, называемых англичанами «паками», – они имеют от трехсот до четырехсот футов в длину и соприкасаются краями, «палчами» – когда льдины напоминают формой круги, и «вереницами» – когда льды имеют продолговатые очертания. От всех этих осколков было вовсе нетрудно увернуться, поэтому они не могли помешать «Халбрейн». Однако если до недавних пор ветер позволял шхуне выдерживать верное направление движения, то теперь она замедлила ход и, утратив скорость, стала хуже слушаться руля. К тому же нас болтало все сильнее и сильнее.

К двум часам дня порывы ветра резко усилились, причем невозможно было даже определить, с какой стороны он дует. Качка стала нестерпимой, и боцман приказал закрепить все предметы на борту, которые могли начать перекатываться во время шторма. Ближе к трем часам северо-западный ветер набрал небывалую силу. Лейтенант распорядился взять нижние рифы у бизани, фок-стакселя и штормового фока, надеясь выдержать ветер и не отклониться к востоку, сбившись с маршрута Уэдделла. В той стороне и вправду скопились дрейфующие льды, путешествие среди которых представляло бы для корабля смертельную опасность.

Содрогаясь от ударов волн и порывов ветра, шхуна то и дело давала опасный крен. К счастью, груз в трюме не сдвинулся ни на дюйм, ибо был закреплен в расчете на ураган поистине чудовищной силы, поэтому нам не грозила участь «Дельфина», погибшего именно из-за небрежности при погрузке. Как помнит читатель, этот злосчастный бриг перевернулся кверху дном, и Артур Пим с Дирком Петерсом провели немало дней, уцепившись за киль.

Вдобавок к этому, насосы не могли пока откачать ни единой капли воды, ибо она не проникала внутрь через швы, что заставляло с благодарностью вспомнить остановку на Фолклендах и произведенный там тщательный ремонт.

Ни один знаток погоды, поднаторевший в прогнозах, не смог бы предсказать, как долго продлится ураган. Сутки, двое, трое суток непогоды – антарктические широты могли сулить ненастье любой продолжительности.

Спустя час после начала бури на нас обрушился дождь вперемежку то с градом, то со снегом, вернее, с вьюгой. Объяснялось это резким падением температуры. Термометр показывал всего лишь 36° по Фаренгейту (2,22 °C выше нуля), а атмосферное давление упало до 721 миллиметра.

Было уже десять часов вечера – я все-таки воспользуюсь словом «вечер», хотя солнце постоянно оставалось над горизонтом. Оставалось еще пятнадцать дней, прежде чем оно дойдет до наивысшей точки своей орбиты, и здесь, в двадцати трех градусах от полюса, оно беспрерывно освещало поверхность океана своими бледными, косыми лучами.

В 10.35 сила урагана удвоилась. Я уже не решался вернуться в кабину и скрючился за рубкой. В нескольких шагах от меня капитан Лен Гай и его старший помощник обсуждали сложившееся положение. При чудовищном грохоте волн и скрипе снастей они вряд ли могли расслышать друг друга; однако моряки умеют объясняться жестами.

Достаточно было бросить взгляд за борт, чтобы удостовериться, что шхуну сносит к юго-востоку, где она неминуемо натолкнется на громоздящиеся льды, ибо их скорость уступала ее. Нам грозила двойная беда: отклонение от курса и столкновение со льдами. Бортовая качка настолько усилилась, что были все основания опасаться за мачты, верхушки которых описывали в небе все более опасные пируэты. При очередном ливневом заряде казалось, что «Халбрейн» вот-вот расколется надвое. Находясь на баке, было невозможно разглядеть, что творится на корме.

В просветах, открывающихся впереди, было видно, с какой яростью бьются о бока айсбергов, напоминающих прибрежные утесы, гигантские волны, рассыпающиеся в ледяную пыль. Льдин вокруг все прибывало, что позволяло надеяться, что шторм ускорит вскрытие ледяных полей, сделав их более доступными для прохода.

Пока же главной задачей было выстоять под напором ветра. Единственным способом сделать это было теперь лечь в дрейф. Шхуну отчаянно трепало валами, заслоняющими небо и с невероятной силой обрушивающимися на палубу. Не могло быть даже речи о том, чтобы отдаться воле ветра, ибо при такой скорости это было бы чревато верным потоплением.

Первым делом следовало развернуть судно носом против ветра. После этого шхуна, дрейфуя под зарифленным марселем, малым стакселем на носу и штормовым стакселем на корме, смогла бы противостоять буре, а в случае, если бы шторм разгулялся пуще прежнего, можно бы было еще больше уменьшить площадь парусов.

На вахту заступил матрос Драп. Капитан Лен Гай, стоя бок о бок с ним, следил за маневрами шхуны. На баке матросы споро выполняли команды Джэма Уэста, а на корме шестеро под водительством боцмана меняли бизань на штормовой стаксель. Последний представляет собой треуголный кусок очень плотной парусины, скроенный наподобие кливера, который поднимают на стоячем такелаже низкой мачты.

Для того, чтобы взять рифы на марселе, следовало вскарабкаться на ванты фок-мачты, чем и занялись четверо моряков. Первым бросился к выбленкам Хант. За ним поспевал Мартин Холт, старшина-парусник шхуны. Третьим был матрос Берри, четвертым – один из новичков.

Я и представить себе не мог, что можно действовать так умело и проворно, как это выходило у Ханта. Его руки и ноги едва касались выбленок. Добравшись до вантов, он двинулся по рее, чтобы ослабить штерты марселя. Мартин Холт устремился к противоположному концу реи, остальные двое остались посредине.

Матросам предстояло распустить парус и взять на нем низкий риф. Затем, спустившись на палубу, они должны были натянуть его снизу. Капитан Лен Гай и его помощник не сомневались, что под такой оснасткой шхуна сможет пролежать в дрейфе столько, сколько понадобится.

Пока Хант и его товарищи трудились над марселем, боцман поставил штормовой стаксель и дожидался от лейтенанта команды крепить его. В этот момент на корабль обрушился сильнейший за весь шторм удар ветра. Ванты и бакштаги, готовые лопнуть, загудели, как стальные тросы. Казалось, еще минута – и даже те немногие паруса, которые оставались на мачтах, разорвутся на тысячи лоскутов… Внезапно палуба вздыбилась от удара волны. Несколько бочонков, сорвавшись с мест, покатились к борту. Шхуна так сильно накренилась вправо, что вода хлынула буквально отовсюду. Меня бросило на рубку, и я несколько секунд не мог встать на ноги. Крен грозил катастрофой: край реи, на которой хлопал марсель, погрузился в воду на три-четыре фута… Когда рея вынырнула из воды, на ней не оказалось Мартина Холта, только что заканчивавшего там свою работу. Послышался крик – это кричал старшина-парусник, смытый волной. Его рука отчаянно взметнулась в пене, вскипевшей не гребне вала…

Матросы бросились к правому борту и стали кидать товарищу кто что может – трос, бочонок, шест, лишь бы этот предмет мог плавать и за него сумел бы уцепиться Мартин Холт. В тот момент, когда я нащупал рукой кнехт, чтобы подняться на ноги, перед моими глазами промелькнуло что-то темное, врезавшееся в следующую секунду в бурлящую воду. Неужели еще кто-то свалился в воду? Нет, это добровольный прыжок… Кто-то поспешил Холту на выручку!

Не успев закрепить последний ленек рифа, Хант соскользнул с реи и устремился на помощь старшине.

– Два человека за бортом! – крикнул кто-то.

Двое… Один пришел на помощь другому… Не погибнут ли теперь оба?..

Джэм Уэст подскочил к штурвалу и вывернул шхуну на один румб круче к ветру – большего нельзя было сделать, не рискуя потерять направление ветра. Корабль застыл с развернутым фоком и обвисшим штормовым стакселем. В то же мгновение из пены, покрывающей бурлящую воду, вынырнули головы Мартина Холта и Ханта. Хант греб изо всех сил, подныривая под гребни волн, и расстояние между ним и старшиной неуклонно сокращалось. Однако расстояние между последним и шхуной уже составляло целый кабельтов. Хант то появлялся, то снова исчезал из виду, все больше превращаясь в темную точку, с трудом различимую среди беснующихся волн.

Побросав в воду шесты и бочки, команда замерла, ибо сделала все, что могла. О том, чтобы спустить шлюпку в бурлящую воду, заливающую полубак, не могло идти и речи. Она либо немедленно опрокинулась бы, либо разбилась о борт.

– Оба пропали! Оба… – прошептал капитан Лен Гай. – Джэм! Шлюпку!..

– Если вы прикажете спустить в море шлюпку, – прокричал в ответ помощник, – я первый сойду в нее, пусть это и будет смертельный риск. Но для этого мне нужен приказ!

Свидетели неравной борьбы людей и стихии затаили дыхание. Все и думать забыли о шхуне, которая могла вот-вот перевернуться. Еще минута – и все испустили отчаянный вопль, в последний раз заметив Ханта, мелькнувшего среди волн. Хант, словно оперевшись под водой на что-то твердое, с нечеловеческой силой сделал решающий рывок в сторону Холта, вернее, в то место, где того видели перед тем, как над ним сомкнулась пучина…

Тем временем Джэм Уэст скомандовал расслабить шкоты малого кливера и штормового стакселя, благодаря чему шхуна приблизилась к тонущему и отважному Ханту на полкабельтова. Внезапно рев озверевшей стихии заглушило дружное «ура!» всего экипажа: люди увидели Ханта, поддерживающего левой рукой Мартина Холта, не способного шевельнуться и болтающегося на воде, подобно неодушевленному предмету. Хант отчаянно греб правой рукой и заметно приближался к шхуне.

– Идти бейдевинд! – скомандовал Джэм Уэст рулевому.

Подчинившись штурвалу, паруса разом наполнились ветром, издавая хлопки, напоминающие пушечные выстрелы. «Халбрейн» взлетела на гребень волны, словно горячая лошадка, ставшая на дыбы и грызущая раздирающие ее рот удила. Содрогаясь от носа до кормы, она и впрямь напоминала в это мгновение лошадь, бьющую копытами по земле…

Прошла бесконечная минута. Мы с трудом различали в бурлящей воде двоих, жизнь одного из которых целиком зависела от рвения другого…

Наконец, Хант подплыл к кораблю и схватился за свисающий с борта швартов.

– Спускайся под ветер! – скомандовал старший помощник рулевому.

Шхуна развернулась, с трудом удерживаемая марселем, малым кливером и штормовым стакселем, и снова легла в дрейф.

Ханта и Мартина Холта в одно мгновение подняли на борт. Одного из вызволенных из пучины пришлось уложить под фок-мачтой, другой был готов сразу броситься на помощь товарищам, сражающимся со стихией.

Усилия обступивших старшину людей принесли плоды: дыхание его восстановилось, опасность удушья миновала. Энергичный массаж привел его в чувство, и он приоткрыл глаза.

– Мартин Холт, – сказал ему склонившийся над ним капитан, – однако ты вернулся издалека…

– Да, да, капитан… – бормотал Мартин Холт, силясь оглядеться вокруг. – Но кто приплыл за мной?

– Хант! – провозгласил боцман. – Это Хант рисковал жизнью, чтобы тебя спасти!

Харлигерли вытолкнул старавшегося держаться в стороне Ханта в центр круга. Мартин Холт устремил на него полный признательности взор.

– Хант, – прошептал он, – ты спас меня… Если бы не ты, со мной было бы кончено… Спасибо тебе!

Хант ничего не ответил.

– Эй, Хант! – окликнул его капитан. – Ты что, не слышишь?

Хант и впрямь, казалось, ничего не слышал.

– Хант! – снова заговорил Мартин Холт, – подойди ко мне… Я так благодарен тебе… Я хочу пожать твою руку…

И он протянул Ханту слабую ладонь.

Хант отпрянул и потряс головой, словно его смущала признательность за столь обыкновенный поступок. Постояв еще немного, он заторопился на бак, где взялся заменять шкот малого кливера, лопнувший от удара волны, заставившего корабль содрогнуться от киля до верхушек мачт.

Хант определенно был самоотверженным и бесстрашным героем!.. В то же время ему, по всей видимости, были чужды проявления человеческих чувств, поэтому боцману придется еще долго дожидаться, пока он раскроет рот…

Буря тем временем никак не унималась, и нам пришлось испытать еще немало моментов отчаяния. Сотни раз на нас налетал шквал такой силы, что грозил оборвать и без того зарифленные паруса. Сотни раз шхуна, пусть и ведомая умелой и твердой рукой Ханта, вставшего к штурвалу, кренилась под напором ветра, грозя зачерпнуть бортом океанскую воду. Пришлось убрать марсель и ограничиться штормовым фоком и малым кливером, иначе шхуна не смогла бы оставаться в дрейфе.

– Джэм, – сказал капитан Лен Гай, – сейчас пять часов утра. Если нам необходимо встать по ветру…

– Это осуществимо, капитан, но тогда нас может захлестнуть волной…

Действительно, нет ничего опаснее, чем ветер, дующий в корму, когда кораблю не удается вскарабкиваться на гребни волн. К этому маневру прибегают только в том случае, если судно не может больше оставаться в дрейфе. Кроме того, уклонившись к востоку, «Халбрейн» сошла бы с курса и оказалась в лабиринте льдин, сбившихся в той стороне в зловещую массу.

6, 7 и 8 декабря не стихала буря, сопровождаемая снежными зарядами и резким понижением температуры. Однако нам удалось остаться в дрейфе, хотя для этого и пришлось заменить малый кливер, лопнувший от порыва ветра, другим, более прочным полотнищем.

Нет нужды говорить, что капитан Лен Гай проявил себя как настоящий моряк, что Джэм Уэст не упускал из виду ни одной мелочи, что экипаж безупречно выполнял все их команды, что Хант по-прежнему первым кидался исполнять поручения – будь то маневр парусами или опасность, требующая немедленных действий.

Оставалось только диву даваться, что он за человек! Различие между ним и большинством матросов, набранных на Фолклендах, особенно гарпунщиком Хирном, было просто разительным. От них, наоборот, было нелегко добиться даже простой исполнительности. Разумеется, они повиновались, ибо приказам такого офицера, как Джэм Уэст, приходится повиноваться волей-неволей, однако с бесконечными жалобами и требованиями. У меня появилось опасение, что это не сулит нам в будущем ничего хорошего.

Мартин Холт не замедлил вернуться к своим обязанностям, причем выполнял их теперь с еще большим рвением. Будучи прекрасным мастером своего дела, он был единственным, кто мог бы в умении и сноровке соперничать с Хантом.

– Ну, Холт, – спросил я его как-то раз, вмешавшись в его беседу с боцманом, – в каких же вы теперь отношениях с этим дьяволом Хантом? Стал ли он более общительным после того, как спас вас?

– Нет, мистер Джорлинг, – отвечал старшина-парусник, – и мне даже кажется, что он меня избегает.

– Избегает вас?.. – изумился я.

– Совсем как раньше.

– Вот странно…

– Да, так оно и есть, – подтвердил Харлигерли. – Я не раз замечал это.

– Значит, он сторонится вас так же, как и всех остальных?

– Еще больше, чем остальных!

– С чего бы это?

– Ума не приложу, мистер Джорлинг!

– Все-таки, Холт, ты теперь его вечный должник! – заявил боцман. – Только не вздумай зажигать в его честь свечку: уж я-то его знаю, он ее мигом задует!

Меня сильно удивили их слова. Однако уже скоро я смог сам убедиться, что Хант из всех сил избегает встреч со старшиной-парусником. Неужели он не понимает, что имеет право на признательность человека, которому спас жизнь? Да, его поведение было по меньшей мере странным…

В ночь с 8 на 9 декабря ветер стал поворачивать к востоку, что предвещало установление более спокойной погоды. Теперь можно было надеяться, что «Халбрейн» наверстает время, упущенное из-за дрейфа, и вернется к сорок третьему меридиану, вдоль которого пролегал ее маршрут. Несмотря на то, что волнение на море еще не до конца утихло, уже к 2 часам ночи на мачтах захлопали паруса. Поймав ветер фоком, бизанью с двумя рифами, штормовым и малым кливерами, «Халбрейн» легла на левый галс и снова устремилась в утерянном было направлении.

Вокруг шхуны появлялось все больше дрейфующих льдов, что зародило в нас надежду, что ураган ускорил вскрытие ледяных полей и что в восточном направлении в полосе сплошных льдов уже появились бреши.

XIII Вдоль паковых льдов

С тех пор, как «Халбрейн» пересекла воображаемую дугу, расположенную в двадцати трех с половиной градусах от полюса, путешествие протекало безупречно, и этого впечатления не смогла испортить даже недавняя буря. Нам очень повезло, что уже в первой половине декабря мы смогли пойти той же дорогой, которой до нас прошел Уэдделл.

Я говорю о «дороге Уэдделла», словно это и впрямь удобная дорога, проложенная посуху, с километровыми столбами и большим указателем: «Направление на Южный полюс»…

Весь день 10 декабря шхуна легко маневрировала среди льдин. Направление ветра было благоприятным, и мы не меняли курса, а шли по прямой, лишь огибая крупные массивы льда. Хотя от сплошного таяния льдов нас отделял еще целый месяц, капитан Лен Гай, привыкший к антарктическим водам, утверждал, что в этом году вскрытие льдов, приходящееся обыкновенно на январь, случится уже в декабре.

Экипажу не составляло никакого труда вилять среди гигантских плавучих глыб. Подлинные трудности должны были начаться позднее, когда шхуна попытается вклиниться в паковые льды.

Впрочем, нас не могли напугать никакие неожиданности. О присутствии огромных масс льда свидетельствовал хорошо знакомый китобоям желтоватый оттенок воздуха, вызываемый преломлением соленечных лучей. Так всегда происходит в полярных областях, и опытные люди знают, что это означает.

Пять дней подряд шхуна знай плыла себе вперед, не ведая преград и ни разу не столкнувшись со льдиной. Однако чем дальше на юг, тем больше становилось вокруг льдин, и промоины между ними делались все уже. 14 декабря мы достигли 72°37′ южной широты, оставаясь примерно на той же долготе – между сорок вторым и сорок третьим меридианом. Этой точки за Полярным кругом достигали до нас немногие мореплаватели – во всяком случае, до нее не добрались ни Баллени, ни Беллинсгаузен. Еще два градуса к югу – и мы окажемся там, где побывал один Уэдделл.

Теперь мы уже с большей опаской пробирались между тусклыми осколками льда, покрытыми птичьим пометом и напоминающими порой своими вымоинами лица прокаженных. Некоторые айсберги вздымались в небо выше наших мачт, и наш кораблик казался в сравнении с ними легкой былинкой. Постепенно размеры и формы айсбергов стали бесконечно разнобразными. Стоило рассеяться туману, как причудливые нагромождения льда принимались преломлять солнечные лучи, подобно гигантским драгоценным камням. В глаза бросались красноватые блики непонятного происхождения, затем появлялись фиолетовые и голубые прожилки.

Я не мог налюбоваться этим захватывающим зрелищем, прекрасно описанным Артуром Пимом, – пирамидами с заостренными верхушками, куполами – закругленными, как у византийских церквей, и раздутыми, как у церквей русских, – выпирающими сосцами, как будто набрякшими от молока, дольменами с горизонтальной поверхностью, изящными вазами, опрокинутыми чашами и всем остальным, что пристальному взгляду удается иногда разглядеть среди причудливых узоров облаков… А разве сами облака – это не плавучие льды небесного океана?..

Должен признать, что к отваге капитана Лена Гая теперь добавилась осторожность. Он не осмеливался подходить совсем близко к айсбергу, не сохранив расстояния, обеспечивающего в случае необходимости свободу для любого маневра. До тонкостей зная, чем отличается плавание в этих водах, он хладнокровно проводил шхуну по теснинам, пролегающим промеж ледяных громадин.

Как-то раз он обратился ко мне с такими словами:

– Мистер Джорлинг! Я не впервые пытаюсь проникнуть в антарктические воды, однако до сих пор меня преследовали неудачи. Если я и раньше не отступал перед трудностями, лишь предполагая, какая судьба могла постигнуть «Джейн», то разве мне пристало проявлять нерешительность сейчас, когда предположения сменились уверенностью?

– Отлично понимаю вас, капитан! Уверен, что опыт, накопленный вами за время плавания в этих широтах, только повышает наши шансы на успех.

– Несомненно, мистер Джорлинг! И все же для меня, как и для многих мореплавателей, пространство, расстилающееся за ледяными полями, – неведомая область.

– Неведомая? Не совсем, капитан: ведь у нас есть серьезнейшие сообщения Уэдделла, а также Артура Пима…

– Да, знаю: они твердят о чистом ото льда море…

– Верите ли вы им?

– Да, верю! Это море существует, тому имеются веские доказательства. Ведь никто не станет утверждать, что все эти массы льда, называемые айсбергами и ледяными полями, могут образовываться в открытом море. Нет, их откалывают от континента или лежащих в высоких широтах островов волны чудовищной силы. Затем течения выносят их в воды более умеренных широт, где от них отваливается кусок за куском, а под влиянием температуры все сильнее подтаивает дно и бока.

– Истинная правда, – отвечал я.

– Значит, – продолжал капитан Лен Гай, – эти ледяные горы не являются частицами паковых льдов. Дрейфуя по океану, они достигают паковых льдов, пробивают в них бреши и вырываются из их оков. Да и вообще, не следует судить о южных полярных областях, оглядываясь на северные. Условия там и здесь в корне различны. Еще Кук отмечал, что никогда не встречал в морях вокруг Гренландии, даже в куда более высоких широтах, таких ледяных громадин, какие попадались ему в антарктических морях.

– Чем же это объяснить? – осведомился я.

– Тем, без сомнения, что в северном Заполярье господствуют южные ветры. Они достигают тамошних высоких широт, напитавшись горячими ветрами Америки, Азии, Европы, и способствуют нагреванию атмосферы. Здесь же даже ближайшие земли, заканчивающиеся мысами – Доброй Надежды в Африке, а также в Патагонии, Тасмании, – расположены слишком далеко и не влияют на атмосферные потоки. Поэтому температуры в Антарктике остаются однородными.

– Важное наблюдение, капитан, объясняющее существование свободного ото льдов моря…

– Да, свободного – по крайней мере, еще градусов на десять к югу от пакового льда. Так что, преодолев сплошные льды, мы оставим позади основную трудность пути. Вы были совершенно правы, мистер Джорлинг, говоря о том, что существование чистых вод признается Уэдделлом…

– И Артуром Пимом, капитан…

С 15 декабря льдов вокруг нас прибавилось, и плыть стало гораздо труднее. Однако ветер был по-прежнему попутным – северо-восточным или северо-западным, но только не южным. Мы продолжали лавировать среди айсбергов и ледяных полей, на ночь же сбавляли ход, ибо в противном случае нам было не миновать столкновения со льдинами. Ветер время от времени крепчал, и нам приходилось уменьшать площадь парусов. В такие минуты мы наблюдали, как пенится вокруг льдин вода, покрывая их мириадами брызг, но не замедляя их стремительного продвижения на север.

Измерения, неоднократно проделанные Джэмом Уэстом, свидетельствовали о том, что высота льдин составляет от десяти до ста саженей.

Я разделял уверенность капитана Лена Гая, полагавшего, что столь внушительные ледяные образования рождаются на каком-то неведомом берегу – возможно, на берегу полярного континента. Однако такой континент должен был быть испещрен заливами и морскими проливами, что и позволило «Джейн» достичь острова Тсалал.

Разве не существование полярной суши препятствует путешественникам в их попытках добраться до полюса – и Северного, и Южного? Уж не на эту ли сушу опираются ледяные горы, уж не от нее ли отрываются они, когда наступает пора вскрываться льдам? Если бы под ледяными шапками, накрывающими Земной шар на севере и на юге, плескалась одна лишь вода, то корабли смельчаков давно покорили бы полюса…

Можно было не сомневаться в том, что, поднимаясь к восемьдесят третьей параллели, капитан «Джейн» Уилльям Гай, то ли руководствуясь чутьем моряка, то ли ведомый удачей, прошел через широкой морской пролив.

Наш экипаж находился под сильнейшим впечатлением от чудовищных масс льда, плывущих нам наперерез, – по крайней мере, новички, ибо для прежних членов команды зрелище это уже не было сюрпризом. Однако и новички скоро пресытились чудесами нашего плавания.

Все свои надежды мы возлагали теперь на бдительность наблюдателей. Джэм Уэст распорядился укрепить на верхушке фок-мачты бочку – так называемое «сорочье гнездо» – и велел сменяющим друг друга наблюдателям глядеть в оба.

«Халбрейн», подгоняемая свежим ветром, неуклонно продвигалась вперед. Температура оставалась сносной – примерно 42°F (4–5 °C). Главную опасность представлял туман, клубившийся над самой водой и превращавший столкновения со льдинами в докучливую неизбежность.

День 16 декабря выдался для команды самым утомительным. Между льдами оставались теперь лишь узенькие проходы, да и в них грозно торчали острые края льдин, заставляя шхуну ложиться то на один, то на другой галс. Не проходило и десяти минут, чтобы не раздалась команда:

– Круче к ветру!

– Увались!

Рулевому не приходилось скучать, а матросы то и дело выводили из ветра марсель и брамсель и распускали нижние паруса. Тут уж никто не отлынивал от работы, однако Хант все равно умудрялся вырываться вперед остальных. Где этот прирожденный моряк и впрямь оказывался совершенно незаменимым – так это когда требовалось укрепить на льдине трос, чтобы шхуна могла, как бы подтянувшись, обогнуть какую-нибудь особенно зловредную преграду. В таких случаях Хант немедленно кидался в шлюпку, в два гребка преодолевал ледяную кашу и выпрыгивал на скользкую льдину. Само собой разумеется, капитан Лен Гай и вся команда буквально молились на него. Однако этот человек все так же оставался для всех загадкой, нерешенность которой возбуждала крайнее любопытство.

Ханту и Мартину Холту многократно доводилось прыгать в одну шлюпку и действовать сообща. Хант со сноровкой и рвением выполнял указания старшины-парусника, вот только не отвечал ему ни единым словом…

В тот день мы были уже совсем близко от паковых льдов, и было ясно, что, продолжая плыть в том же направлении, «Халбрейн» совсем скоро подойдет к ним вплотную. Дальше нам пришлось бы искать прохода в ледяных полях. Однако до сих пор наблюдателям, вглядывающимся в усеянный льдами и айсбергами океан, не удалось узреть кромки припая.

День 16 декабря запомнился кропотливой работой: руль, ежеминутно испытывавший удары льдин, мог вот-вот выйти из строя. Одновременно о борта шхуны непрерывно бились льдины, и это было даже опаснее, чем плывущие навстречу ледяные глыбы. Разумеется, и от соприкосновения с последними «Халбрейн» содрогалась от носа до кормы. Однако сколоченному на совесть корпусу шхуны не грозили пробоины, а внешней обшивки она и вовсе не могла утратить, ибо не имела ее. Что касается руля, то Джэм Уэст велел закрыть его досками, образовавшими нечто вроде футляра, которому были не страшны любые удары.

Не следует думать, что воды эти, забитые льдами всех размеров и очертаний, покинули морские млекопитающие. Напротив, мы видели великое множество китов и не уставали восхищаться великолепием зрелища, когда из их дыхал вырывались фонтаны радужных брызг. Среди них были и полосатики, и горбачи, и морские свиньи чудовищных размеров, весом в несколько сот фунтов – последних Хирн мастерски бил гарпуном, стоило им появиться поблизости. Пройдя через умелые руки Эндикотта, не жалевшего соусов, морские свиньи становились лакомым блюдом.

Обычные птицы антарктических широт – качурки, буревестники, бакланы – с оглушительными криками носились над кораблем, а легионы пингвинов, выстроившихся по краям нескончаемых льдин, провожали нас задумчивыми взглядами. Вот кто – подлинные стражи этих унылых широт! Природа не смогла бы создать существ, лучше приспособленных к жизни в ледяной пустыне, чем они.

Утром 17 декабря из «сорочьего гнезда» донесся крик:

– По правому борту!

На расстоянии пяти-шести миль к югу показался сплошной ледяной хребет, ощетинившийся выступами, как пила – зубьями. Он был виден, как на ладони, на фоне голубеющего неба. Вдоль него неслись тысячи льдин. Этот неподвижный заслон тянулся с северо-запада на юго-восток, так что, следуя вдоль него, наша шхуна смогла бы подняться в южном направлении еще на несколько градусов.

Для того, чтобы увидеть разницу между паковым льдом и ледяным хребтом, следует уяснить, что последний не может образовываться в открытом море. Ему необходимо опираться на прочную основу, иначе он не смог бы взметнуться ввысь грозными пиками. Но, пусть такой хребет и не в силах отделиться от удерживающей его суши, именно он, как утверждают наиболее знающие мореплаватели, дает жизнь бесчисленным айсбергам, ледяным полям и дрейфующим льдинам неисчислимых размеров и очертаний, которые мы наблюдали на своем долгом пути на юг. Берега, удерживающие на месте ледяные хребты, испытывают воздействие течений, приносящих воду из более теплых морей. Во время приливов, бывающих весьма высокими, основание ледяного хребта подмывается, теряет прочность – и от него в считаные часы отделяются громадные глыбы льда, с оглушительным шумом обрушивающиеся в море и всплывающие на поверхность, подняв нешуточное волнение. Так появляется ледяная гора, лишь третья часть которой высовывается над водой. Она плавает, неуклонно уменьшаясь, до тех пор, пока ее окончательно не растопит тепло низких широт.

Как-то раз я заговорил об этом с капитаном Леном Гаем.

– Именно так все и происходит, – услыхал я от него, – и ледовый хребет именно потому и образует для мореплавателей непреодолимую преграду, что под ним лежит суша. Ледовый припай – дело другое. Он вырастает вдали от земли, в открытом океане, из дрейфующих осколков льда. Припай тоже разрушается под ударами волн и под воздействием теплых течений, достигающих его в летнюю пору; в нем открываются проходы, в которые неоднократно устремлялись корабли…

– Как видно, – добавил я, – припай не представляет собой сплошного массива, который было бы невозможно обойти.

– К примеру, Уэделлу удалось обогнуть его с краю, хотя я знаю, мистер Джорлинг, что ему способствовали в ту раннюю весну небывало высокие температуры. Однако и в этом году условия весьма похожи на те! Не будет чрезмерной дерзостью предсказать, что мы сумеем ими воспользоваться.

– Несомненно, капитан. Теперь, когда мы достигли полосы сплошных льдов…

– Я подведу «Халбрейн» как можно ближе к ней, мистер Джорлинг, и устремлюсь в первый же открывшийся нашему взору проход. Если же такового не окажется, то мы будем плыть вдоль припая, пока не достигнем его восточной оконечности, воспользовавшись течением, которое понесет нас в том направлении, и попутным ветром.

Держа курс на юг, шхуна достигла внушительных ледяных полей. Измерения, проведенные с помощью судовых приборов, позволили определить их площадь: она составила 500–600 квадратных саженей. Пришлось двигаться медленно и осмотрительно, чтобы не быть затертыми в узких проходах, выхода из которого не было видно даже на горизонте.

Находясь всего в трех милях от припая, «Халбрейн» легла в дрейф на середине обширной полыньи, в которой она могла свободно маневрировать. В воду была спущена шлюпка, в которую уселись капитан Лен Гай и боцман, а также четверо матросов на весла и один – у руля. Шлюпка устремилась к величественной ледяной стене, чтобы найти в ней проход для шхуны. Однако поиски, продолжавшиеся три часа, оказались тщетными.

Тем временем пошел дождь со снегом, и температура упала до 32оF (2,22оС). Мы потеряли из виду паковые льды.

Нам не осталось ничего иного, кроме как устремиться в юго-восточном направлении, навстречу бесчисленным льдинам, стараясь, чтобы нас не отнесло к самому ледяному хребту, ибо отойти от него было бы тогда гораздо труднее.

Джэм Уэст отдал команду брасопить реи, чтобы идти бейдевинд. Экипаж безупречно выполнил команду, и шхуна, разогнавшись до 7–8 узлов в час и забирая вправо, пошла на штурм кишащего льдами пространства. Однако нам удавалось избегать опасных столкновений, когда же перед кораблем лежал тонкий лед, он смело разбивал его, тараня носом. Раздавался треск, по шхуне пробегала дрожь, но наградой за отвагу была сияющая впереди чистая вода.

Главной заботой было, разумеется, избежать столкновений с айсбергами. Мы могли бы без труда маневрировать между ними и даже ускорять ход, будь чище небо. Однако туман то и дело уменьшал видимость всего до одного-двух кабельтовов, поэтому плавание становилось весьма рискованным.

Однако, помимо айсбергов, немалую опасность представляли лежащие впереди ледяные поля. Тот, кто не видел их собственными глазами, не может вообразить и сотой доли силы, которой обладают эти льды, находящиеся в непрерывном движении. В тот же день мы наблюдали, как одно такое ледяное поле, дрейфовавшее с небольшой скоростью, натолкнулось на другое, стоявшее на месте. Неподвижная льдина мгновенно пошла трещинами, раскололась на глазах и оставила после себя только кувыркающиеся куски льда, вздымающиеся на высоту ста футов. Стоит ли, однако, удивляться этому, раз масса ледяного поля, налетевшего на зазевавшуюся льдину, тоже, к слову, немаленькую, исчислялась несколькими миллионами тонн?..

Прошли сутки. Шхуна все так же плыла в трех-четырех милях от припая. Подойди мы к нему на более близкое расстояние – и путь в открытое море был бы нам заказан. Однако капитан Лен Гай словно и не опасался этого – настолько сильна была в нем боязнь проглядеть заслоненный льдами пролив.

– Если бы у меня был второй корабль, – говорил он, – я бы рискнул приблизиться к припаю. Вот в чем преимущество участия в подобном путешествии не одного, а двух судов! Увы, «Халбрейн» у нас одна. Не хватает только лишиться ее!..

Однако и на таком отдалении мы не находились в полной безопасности. Пройдя примерно сотню морских саженей, шхуна резко останавливалась и меняла направление, причем зачастую в тот самый момент, когда его бушприт уже упирался в очередную ледяную преграду. Промучившись так несколько часов кряду, Джэм Уэст был вынужден еще больше сбавить ход, чтобы не погубить корабль.

На наше сачстье, ветер все так же дул с востока, не меняя направления, что позволяло нам держать паруса ненатянутыми, но и не убирать их совсем. Ничто не сулило усиления ветра. Не знаю, какая судьба ждала бы шхуну, разразись над ней ураган – вернее, знаю отлично: с ней было бы покончено раз и навсегда. Нам бы некуда было скрыться, и нас мгновенно выбросило бы на к подножию ледяного хребта…

По прошествии длительного времени капитан Лен Гай был вынужден отказаться от поисков прохода в ледяной стене. Теперь у нас не оставалось иного выхода, кроме надежды достичь ее юго-восточной оконечности. Кроме того, устремившись в этом направлении, мы даже в худшем случае остались бы на прежней широте. И действительно, 18 декабря, судя по показаниям приборов, мы все так же находились на семьдесят третьей параллели.

Оговорюсь уже в который раз, что никогда еще плавание в антарктических водах не происходило в настолько благоприятных условиях: раннее наступление лета, низменный ветер с севера, средняя температура 49°F (9,44 °C). Нечего и говорить, что нам очень помогал полярный день, когда круглые сутки нас со всех сторон заливали солнечные лучи.

По склонам айсбергов сбегали многочисленные ручьи, сливавшиеся в более широкие русла и громоподобными водопадами обрушивавшиеся в океан. Приходилось постоянно остерегаться переворачивающихся льдин, ибо центр тяжести никогда не оставался у них подолгу на одном месте.

Итак, поиски прохода не увенчались успехом, и нам пришлось довольствоваться течением, несшим нас на восток. В целом это соответствовало нашим намерениям, и приходилось лишь сожалеть, что мы удаляемся от сорок третьего меридиана, к которому шхуне все равно придется возвращаться, чтобы взять курс на остров Тсалал. Тогда нам благоприятствовал бы восточный ветер.

Скажу также, что нам не встретилось в этих водах ничего, хоть в малейшей степени напоминающее сушу, что вполне подтверждало правильность карт, составленных нашими предшественниками – безусловно, весьма неполных, но в целом достаточно точных. Я знал, что кораблям нередко приходится бороздить море на том самом месте, где, судя по карте, должен находиться какой-нибудь остров. Однако к острову Тсалал подобные суждения не имели отношения. Если «Джейн» сумела достичь его берегов, то это значило, что море в тех краях свободно ото льдов, а в такой теплый год нам тем более нечего было опасаться.

Наконец 19 декабря между двумя и тремя часами дня с реи фок-мачты раздался крик.

– Что там такое? – спросил Джэм Уэст.

– Разрыв в припае на юго-востоке…

– А дальше?

– Дальше ничего не видно.

Старший помощник взлетел вврех по вантам и в считаные секунды оказался у места крепления стеньги.

Вся палуба затаила дыхание, с нетерпением ожидая слов лейтенанта. Вдруг наблюдатель ошибся, вдруг это обман зрения?.. Во всяком случае, уж Джэм Уэст-то ни за что не ошибется!

Спустя десять минут, показавшихся вечностью, до палубы донесся его ясный, возбужденный голос:

– Свободное море!

Ответом ему было громовое «ура».

Шхуна легла курсом на юго-восток, идя бейдевинд, насколько хватало парусов. Спустя два часа мы обогнули край пакового льда, и нашему взору предстало мерцающее море, полностью свободное ото льда.

XIV Голос во сне

Полностью свободное?.. Нет, сказать так значило бы несколько преувеличить: вдали маячило несколько айсбергов, к востоку тянулись дрейфующие льды. Однако здесь вскрытие льда уже произошло, и море действительно очистилось, и ничто не мешало кораблю устремиться вперед на всех парусах.

Не вызывало ни малейшего сомнения, что, пройдя именно здесь, через этот широкий пролив, разделяющий надвое антарктический континент, корабли Уэдделла устремились к семьдесят четвертой параллели; «Джейн» же ушла оттуда к югу еще на 600 миль.

– На помощь нам явился сам Господь, – молвил, обращаясь ко мне, капитан Лен Гай. – Да поможет Он нам достичь цели!

– Уже через восемь дней, – отвечал я, – наша шхуна может подойти к острову Тсалал.

– Да – при условии, что нас будет и дальше нести к нему восточный ветер. Не забывайте, что, следуя к восточной оконечности припая, «Халбрейн» отклонилась от первоначального маршрута, и теперь ей придется возвращаться на запад.

– В паруса веет попутный бриз, капитан…

– И мы воспользуемся им, ибо в мои намерения входит направиться к острову Беннета. Именно там сперва высадился мой брат. Как только мы заметим этот островок, можно будет успокоиться: мы на верном пути.

– Кто знает, не найдем ли мы на нем новых следов…

– Может статься, что найдем, мистер Джорлинг. Сегодня же, определив наше положение, мы возьмем курс на остров Беннета.

Само собой разумеется, что самым правильным было обратиться к наиболее достоверному источнику, имевшемуся в нашем распоряжении, – книге Эдгара По, являющейся на самом деле подлинным повествованием Артура Гордона Пима. Прочитав это ценнейшее свидетельство с подобающим вниманием, я пришел к следующему заключению.

В том, что «Джейн» действительно открыла остров Тсалал и пристала к его берегу, как и в том, что к тому моменту, когда Паттерсона унесла льдина, на острове оставались в живых шестеро переживших катастрофу, не могло быть ни малейших сомнений. С этим спорить не приходилось. Но не было ли все остальное плодом пылкого воображения рассказчика – воображения, не считающегося с требованиями достоверности и реальности, в чем признавался он сам, предлагая читателю свой портрет?.. Следовало ли верить в реальность странных фактов, которым он якобы был свидетелем, находясь в далекой Антарктиде? Существовали ли на самом деле небывалые люди и животные? Верно ли, что почва острова была сложена из неведомых пород, а воды, бегущие по его поверхности, не походили ни на что на свете? Существуют ли на самом деле пропасти, напоминающие очертаниями иероглифы, нарисованные рукой Артура Пима? Можно ли поверить в то, что белый цвет производил на островитян действие, подобное удару грома?.. Почему бы и нет, собственно – ведь белый цвет, одеяние зимы, предвещает приближение сезона ненастья, когда они будут заперты в ледяной клетке? А как отнестись к необычайным явлениям, которые наблюдал Артур Пим, отплыв с острова, – серым парам, заволакивающим горизонт, непроницаемой тьме, свечению океанских глубин, не говоря уже о воздушном водопаде и белом гиганте, возвышающемся у самого полюса?..

Ко всему этому я отнесся довольно сдержанно, предпочитая повременить с выводами. Что касается капитана Лена Гая, то он не обращал ни малейшего внимания на все то, что не имело прямого отношения к несчастным, страдающим на острове Тсалал, спасение которых занимало все его мысли.

Имея перед глазами повествование Артура Пима, я дал себе слово, что буду подвергать проверке каждое его слово, отделяя правду от вымысла, реальное от воображаемого… Я не мог отделаться от уверенности, что мы не встретим и следа этих последних странностей, которые, по моему разумению, были навеяны тем самым «Ангелом неведомого», о котором мы читаем в одном из ярчайших стихотворений американского поэта…

19 декабря наша шхуна находилась уже на полтора градуса южнее, чем смогла подняться «Джейн» только в начале января, на 18 дней позже. Именно это позволило мне прийти к заключению, что буквально все – спокойствие моря, направление ветра, необычайно раннее наступление теплого времени года – благоприятствовало успеху нашей экспедиции.

Перед капитаном Леном Гаем так же, как раньше перед капитаном Уилльямом Гаем, расстилалось свободное море, а за его спиной, как и за спиной его предшественника, вставала стена припая, протянувшаяся на запад и на восток.

Джэм Уэст первым делом поспешил узнать, устремлено ли течение в этом проливе в южном направлении, как на то указывал Артур Пим. Выполняя его команду, боцман забросил на глубину двухсот саженей лот с тяжелым грузилом, что позволило определить, что течение и впрямь направлено к югу и, следовательно, делает наше плавание более легким и стремительным.

В десять часов утра и в полдень были со всей тщательностью сняты показания приборов, ибо небо отличалось в это утро редкой прозрачностью. Выяснилось, что мы находимся на 74°45′ южной широты и 39°15′ западной долготы – последнее обстоятельство ничуть нас не удивило, ибо крюк, который нам пришлось сделать ввиду большой протяженности припая и необходимости огибать его с востока, означал смещение «Халбрейн» к востоку на 4 градуса. Установив это с должной точностью, капитан Лен Гай велел держать курс на юго-запад, чтобы вернуться к сорок четвертому меридиану, не прекращая в то же время продвижения в сторону юга.

Не стану лишний раз пояснять, что словечки «утро» и «вечер», которыми мне приходится пользоваться за неимением более подходящих, не обозначают при данных обстоятельствах ни восхода, ни заката солнца. Солнечный диск не уходил за горизонт и не переставал освещать наш путь. Через несколько месяцев ему предстояло исчезнуть, однако во время долгой и сумрачной антарктической зимы небо будет ежедневно озаряться полярным сиянием. Кто знает – быть может, нам еще предстояло стать свидетелями этого невыразимо прекрасного зрелища, являющегося проявлением накопления в атмосфере элекрических зарядов.

Если вернуться к повествованию Артура Пима, то в нем говорится, что из-за сильного ненастья с 1 по 4 января 1828 года «Джейн» продвигалась вперед с великими трудностями. Северо-восточный ветер вызвал в те дни сильнейший шторм, швырявший на шхуну льдины, грозившие переломить ее руль. Кроме того, ей преградил путь толстый слой пакового льда, в котором ей, к счастью, удалось отыскать проход. Только 5 января, находясь на 75°15′ южной широты, «Джейн» преодолела наконец последние препятствия. Температура не поднималась в тот январь выше 33°F (всего 0,56 °C!), сейчас же термометр показывал 49°F (9,44 °C). Что же касается отклонения магнитной стрелки компаса, то оно было у нас тем же, что и у предшественников, – 14°28′ к востоку.

И последнее, говоря о математическом различии в местонахождении обеих шхун на упомянутую дату. С 5 по 19 января, то есть за две недели, «Джейн» поднялась к югу на десять градусов, или на 600 миль, подойдя к острову Тсалал; «Халбрейн» же уже к 19 декабря находилась от острова всего в семи градусах, то есть в 400 милях. В случае, если ветер не сменит направление, мы могли рассчитывать увидеть этот остров уже через неделю – или, по крайней мере, остров Беннета, лежавший ближе к нам на 50 миль, у берега которого капитан Лен Гай намеревался сделать суточную остановку.

Ничто не препятствовало нашему путешествию. Нам ничего не стоило уворачиваться от немногих льдин, увлекаемых течением в юго-западном направлении со скоростью четверть мили в час: шхуна обгоняла их играючи. Невзирая на довольно-таки крепкий ветерок, Джэм Уэст велел распустить верхние паруса, и «Халбрейн» скользила теперь по лениво плещущемуся морю, подобно пушинке. Нам ни разу не пришлось наблюдать айсбергов, замеченных в этих широтах Артуром Пимом, оценившим их высоту в сотню саженей – при том, что они находились в состоянии стремительного таяния. Не столкнулись мы и с туманами, столь затруднявшими плавание «Джейн». Нам не пришлось страдать ни от зарядов снега и града, трепавших «Джейн», ни от резких снижений температуры, грозящих матросам обморожением. Лишь изредка мимо нас проплывали широкие льдины, откуда на нас меланхолически взирали пингвины, похожие на туристов на увеселительной яхте, и черные тюлени, напоминавшие на фоне белоснежного льда раздувшихся пиявок. Над нами без устали кружили качурки, разнообразные буревестники, гагары, поганки, крачки, бакланы и альбатросы цвета сажи, обитающие только в высоких широтах. На поверхности моря нежились крупные медузы нежнейших расцветок, раскрывшие свои колокола. Среди рыб, которых любители, каких собралось на шухне немало, могли добывать в большом количестве и с помощью лески, и острогой, я упомяну лишь представителей семейства корифеновых – примечательных созданий, напоминающих гигантских дорад, длиною фута в три, обладающих очень вкусным мясом.

Наутро после безмятежной ночи, когда ветер почти утих, ко мне подошел боцман, чья ухмыляющаяся физиономия и радостный голос выдавали человека, нисколько не озабоченного трудностями жизни.

– Доброе утро, мистер Джорлинг! – приветствовал он меня. Кстати, в это время года люди, забравшиеся в столь высокие широты, только и могли пожелать друг другу, что «доброго утра», ибо вечера не существовало вообще – ни доброго, ни дурного.

– Доброе утро, Харлигерли! – отвечал я, радуясь возможности переброситься словечком со столь жизнерадостным собеседником.

– Какого вы мнения о море, обнаруженном нами позади припая?

– Остается только сравнить его с большим озером где-нибудь в Швеции или в Америке.

– Да, очень похоже, только это озеро окружено не горами, а айсбергами…

– Трудно было бы и пожелать чего-то лучшего, боцман. Если плавание будет протекать точно так же до самого острова Тсалал, то…

– А почему бы не до самого полюса, мистер Джорлинг?

– До полюса? Ну, полюс слишком далеко. Кто знает, что там находится…

– Тот, кто там окажется, уже не будет задаваться этим вопросом, – отвечал боцман. – Иного способа разобраться с этим просто не существует.

– Естественно, боцман, естественно… Однако цель «Халбрейн» заключается вовсе не в том, чтобы открыть Южный полюс. Если капитану Гаю удастся вызволить соотечественников из беды, то, по-моему, это будет достойным завершением экспедиции. Не думаю, что следует покушаться на что-то большее.

– Бесспорно, мистер Джорлинг, бесспорно!.. Однако, оказавшись всего в трехстах-четырехстах милях от полюса, он наверняка испытает соблазн увидеть собственными глазами ось, на которой крутится, подобно курице на вертеле, наша Земля… – со смехом отвечал боцман.

– Разве стоит идти на новый риск? – возразил я. – Да и не так уж это интересно – доводить до абсурда страсть к географическим открытиям.

– И да, и нет, мистер Джорлинг. И все же сознаюсь, что оказаться там, куда не дошли мореплаватели, побывавшие здесь раньше нас, забраться дальше, чем смогут оказаться наши последователи, польстило бы моему самолюбию моряка…

– По-вашему выходит, что сделано еще очень мало и все только начинается?

– Именно так, мистер Джорлинг. Если нам предложат подняться несколькими градусами выше острова Тсалал, то я не стану против этого возражать.

– Не могу себе представить, боцман, чтобы капитан Лен Гай помышлял об этом…

– Я тоже, – отвечал Харлигерли. – Стоит ему найти своего брата и пятерых моряков с «Джейн», как он заторопится доставить их назад в Англию.

– Очень вероятно и вполне логично, боцман. Кроме того, старые члены команды с радостью пошли бы за своим командиром в самое пекло, однако новички не последовали бы их примеру. Ведь их набирали вовсе не для такого длительного и рискованного плавания, каким стала бы экспедиция к полюсу…

– Вы правы, мистер Джорлинг. Чтобы заставить их передумать, потребовалась бы жирная приманка в виде премии за каждую параллель, пройденную к югу от острова Тсалал.

– Но и этого может оказаться недостаточно… – подхватил я.

– Может, поскольку Хирн и большинство команды, набранное на Фолклендах, рассчитывали, что шхуне не удастся преодолеть припай и что путешествие закончится у Полярного круга. Они и без того опечалены, оказавшись в такой дали! Не знаю, как пойдут дела дальше, но Хирн – человек, за которым нужен глаз да глаз. Я слежу за ним в оба!

Возможно, здесь и впрямь таилась опасность, а если не опасность, то, по крайней мере, возможность будущих осложений.

В ночь с 19 на 20 декабря – во всяком случае, в тот период суток, которое принято считать ночью, – мне приснился странный и тревожный сон. О, да, это не могло быть ничем иным, кроме сна! Однако я решил включить его в свое повествование, ибо он лишний раз свидельствует о том, что за навязчивые идеи переполняли уже в то время мою голову.

Растянувшись на койке, я обычно плотно закутывался в одеяла, чтобы согреться. Чаще всего я засыпал уже в девять часов и спокойно спал до пяти утра. Итак, я спал… Внезапно часа в 2 ночи меня разбудил какой-то безостановочный жалобный шепот. Я открыл глаза – или мне только приснилось, что я очнулся?.. Иллюминатор каюты было плотно затворен, и я находился в полной темноте. Поскольку шепот не утихал, я напряг слух, и мне почудилось, что какой-то незнакомый мне голос тихонько повторяет одни и те же слова:

– Пим… Пим… Бедный Пим…

Это могло быть только галлюцинацией, если только кому-то не удалось пробраться ко мне в каюту, несмотря на запертую дверь…

– Пим… – не унимался голос. – Нельзя… Нельзя забывать о бедном Пиме…

На этот раз я отчетливо разобрал эти слова, словно произнесенные над самым моим ухом. Что значила эта мольба, почему она адресовалась именно мне?.. Нельзя забывать Артура Пима?.. Но разве он не умер, возвратившись в Соединенные Штаты, – внезапной смертью, о которой остается только сожалеть и об обстоятельствах которой не знал никто на свете?

Мне показалось, что меня покидает рассудок, и я разом проснулся, чувствуя, что мне только что приснился удивительно яркий сон, похожий на действительность, причиной которого могло быть единственно заболевание мозга… Я рывком покинул койку и выглянул в иллюминатор. На корме не было ни души, не считая Ханта, стоявшего у штурвала и не спускавшего глаз с нактоуза.

Мне не оставалось ничего другого, как снова улечься. Так я и сделал, и, хотя имя Артура Пима продолжало звучать у меня в ушах, я проспал до утра.

Когда я проснулся, воспоминание о ночном происшествии сделалось очень расплывчатым, и вскоре я совсем позабыл о нем.

Перечитывая рассказ Артура Пима – а чаще всего я делал это в компании капитана Лена Гая, – итак, перечитывая его, словно этот рассказ заменял нам бортовой журнал «Халбрейн», я отметил следующее событие, случившееся на «Джейн» 10 января: в тот день случилось печальное происшествие, и было это именно в той точке моря, где мы находились теперь. Американец, уроженец Нью-Йорка по имени Питер Реденбург, один из самых опытных матросов на «Джейн», поскользнулся и упал между двумя льдинами; он исчез из виду, и его не смогли спасти.

То была первая жертва рокового путешествия, а сколько их еще будет вписано в некролог несчастливой шхуны!

По этому поводу мы с капитаном Леном Гаем обменялись репликами, обратив внимание на то, что в тот год весь день 10 января стоял колючий холод, а шхуну трепал шквал, принося с северо-востока снег и град. Правда, экипаж «Джейн» наблюдал припай гораздо дальше к югу, чем мы, чем и объясняется то обстоятельство, что ему никак не удавалось обогнуть его с запада. Судя по рассказу Артура Пима, это случилось только 14 января. После этого их взору предстало «открытое, без единой льдинки море», тянущееся за горизонт, с течением, скорость которого составляла полмили в час. Температура воздуха, равнявшаяся сперва 34°F (1,11 °C), вскоре достигла 51°F (10,56 °C).

С «Халбрейн» повторялось теперь то же самое, так что мы могли бы заявить вслед за Артуром Пимом, что «никто не сомневался в возможности достигнуть полюса».

В тот день, судя по наблюдениям капитана «Джейн», они находились на 81°21′ южной широты и 42°5′ западной долготы. Утром 20 декабря мы находились практически в той же точке. Оставалось пройти в направлении острова Беннета всего сутки – и он предстал бы перед нами.

При плавании в этих водах с нами не произошло ничего примечательного, в то время как в бортовом журнале «Джейн» 17 января было зафиксировано несколько странных событий. Вот главное из них, позволившее Артуру Пиму и его спутнику Дирку Петерсу проявить самоотверженность и отвагу.

Часа в три дня марсовый заметил небольшую дрейфующую льдину – выходит, даже в этом свободном ото льдов море иногда попадались льдины… На льдине находилось какое-то крупное животное. Капитан Уилльям Гай приказал спустить самую крупную шлюпку, в которую уселись Артур Пим, Дирк Петерс и старший помощник капитана «Джейн», несчастный Паттерсон, тело которого мы подобрали между островами Принс-Эдуард и Тристан-да-Кунья.

Животное оказалось полярным медведем полных пятнадцати футов в длину, с шерстью чистейшего белого цвета, очень жесткой и «слегка завивающейся», и с округлой мордой, напоминающей морду бульдога. Несколько выстрелов, достигших цели, не причинили ему вреда. Бросившись в море, гигантский зверь поплыл к шлюпке и, схватившись лапами за борт, вот-вот перевернул бы ее, если бы Дирк Петерс не вспрыгнул на зверя и не вонзил ему в шею нож, поразив спинной мозг. Обмякший медведь скатился в море, увлекая за собой метиса. За борт полетела веревка, и тот выбрался из воды.

Медведь, распростертый на палубе «Джейн», оказался, если не считать его огромный рост, вполне обычным зверем, похожим на тех четвероногих, которых Артуру Пиму удавалось наблюдать в южных морях и раньше.

Однако вернемся на «Халбрейн».

Северный ветер утих и больше не возобновлялся, и шхуна продолжала смещаться к югу только благодаря течению. Это грозило задержкой, с которой мы, сгорая от нетерпения, никак не могли смириться.

Наконец, наступило 21 декабря, и приборы показали, что мы находимся на 82°50′ южной широты и 42°20′ западной долготы. Островок Беннета, если таковой существовал в природе, был теперь совсем близко…

О, да, он действительно существовал, этот островок, и в той самой точке, куда его поместил Артур Пим: к десяти часам вечера крик наблюдателя оповестил нас, что по левому борту показалась земля.

XV Остров Беннета

«Халбрейн», поднявшаяся на восемьсот миль к югу от Полярного круга, подошла к острову Беннета! Экипажу было необходимо предоставить отдых, ибо на протяжении последних нескольких часов он окончательно выбился из сил, буксируя шхуну шлюпками по совершенно замершей поверхности океана. Высадка была перенесена на завтра, и я возвратился к себе в каюту.

На этот раз моему сну не помешал никакой шепот, и уже в пять утра я одним из первых появился на палубе.

Нечего и говорить, что Джэм Уэст принял все меры предосторожности, необходимые при плавании в столь подозрительной местности. На палубе была выставлена усиленная охрана, рядом с пушками лежали наготове ядра, гранаты и зарядные картузы, все ружья и пистолеты были заряжены, абордажные сети приготовлены к использованию. Никто не забыл о нападении туземцев острова Тсалал на «Джейн», а наша шхуна находилась менее чем в шестидесяти милях от места, где много лет назад произошла та непоправимая катастрофа.

Ночь прошла спокойно. Настал день, однако воду вокруг «Халбрейн» не бороздила ни единая шлюпка, а на берегу не было заметно туземцев. Островок казался совершенно безлюдным; к тому же капитан Уилльям Гай тоже не обнаружил на нем следов пребывания человека. На берегу не было ни единой хижины, из глубины острова не поднимались дымы, которые указывали бы на то, что перед нами лежит обитаемая земля.

Моим глазам представал, в полном соответствии с описанием, предложенным Артуром Пимом, скалистый островок, окружность которого не превышала одного лье, настолько бесплодный, что я не разглядел на нем ни малейших признаков растительности.

Наша шхуна стояла на одном якоре примерно в миле от острова. Капитан Лен Гай привлек мое внимание к точности определения координат, произведенного Артуром Пимом.

– Мистер Джорлинг, – продолжал он, – видите вон тот мыс на северо-восточной оконечности острова?

– Вижу, капитан.

– Не напоминает ли вам это нагромождение скал перевязанные кипы хлопка?

– Действительно – точно так, как это описано в книге.

– Остается только высадиться на этом мысу, мистер Джорлинг. Кто знает, не встретим ли мы там следов, оставленных людьми с «Джейн», – вдруг им удалось сбежать с острова Тсалал?..

Здесь мне хочется обмолвиться словечком о том, в каком настроении пребывали все без исключения участники экспедиции «Халбрейн».

В нескольких кабельтовах от нас лежал островок, на который ступили одиннадцать лет тому назад Артур Пим и Уилльям Гай. К этому моменту команда «Джейн» сильно сдала: на борту ощущалась нехватка топлива, а у людей развилась цинга. На нашей же шхуне, напротив, все находились в настолько добром здравии, что любо-дорого было посмотреть, а если новички и жаловались на что-то, то только друг дружке, тогда как старые члены экипажа демонстрировали рвение и надежду на успех и были весьма довольны тем, что цель уже близка.

Что же до мыслей, стремлений и бьющего через край нетерпения капитана Лена Гая, то об этом можно догадаться и без моей помощи. Он просто пожирал остров Беннета своими горящими глазами!

Однако на борту находился еще один человек, взгляд которого был прикован к островку столь же неотрывно, – Хант. С тех пор, как шхуна встала на якорь, Хант, в нарушение своей привычки, так и не прилег передохнуть на палубе и ни разу не сомкнул глаз. Опершись о релинги правого борта, плотно сжав свой огромный рот и сильно наморщив лоб, он ни разу не сошел с облюбованного местечка, впиваясь глазами в берег островка.

Напомню на всякий случай, что Беннетом звали компаньона капитана «Джейн», который назвал в его честь первую землю, открытую экспедицией в этой части Антарктики.

Прежде чем покинуть борт шхуны, капитан Лен Гай наказал своему помощнику ни на минуту не ослаблять бдительность, хотя Джэм Уэст нисколько не нуждался в подобных напоминаниях. Кроме того, вылазка на остров не должна была продлиться более нескольких часов. В случае, если пополудни шлюпка не вернется, со шхуны должны были выслать еще одну – на поиски первой.

– Поосторожнее с новичками! – сказал капитан Лен Гай напоследок.

– Можете не беспокоиться, капитан, – отвечал старший помощник. – К тому же вам потребуется четверо гребцов, вот и наберите их среди новеньких. Все четырьмя баламутами на борту меньше!

Это был мудрый совет, поскольку тлетворное влияние Хирна привело к тому, что недовольство его фолклендских приятелей возрастало буквально по часам.

В спущенную шлюпку уселось четверо гребцов из новичков, к рулю же примостился Хант, сам вызвавшийся участвовать в вылазке. Капитан Лен Гай, боцман и я устроились на корме, и шлюпка, полная не только людей, но и оружия, полетела к северной оконечности острова.

Спустя полчаса мы обогнули мыс, который с более близкого расстояния уже не напоминал кип хлопка. Перед нами открылась небольшая бухта, в которую заходили шлюпки с «Джейн». Сюда и направил шлюпку Хант. Мы привыкли к тому, что на его чутье можно было положиться. Благодаря ему шлюпка уверенно лавировала среди многочисленных скалистых рифов. Можно было подумать, что он причаливает к этому берегу не впервые…

На исследование острова у нас было отведено совсем немного времени. Капитан Лен Гай собирался уложиться в несколько часов, однако их хватило бы на то, чтобы от нашего взгляда не укрылся ни один след людей, существуй он тут на самом деле.

Мы высадились на камни, покрытые пятнами лишайников. Начался отлив, и нашему взору предстал пляж из гальки вперемежку с песком, усеянный темными камнями, напоминающими шляпки гвоздей.

Капитан Лен Гай указал мне на продолговатых моллюсков, во множестве лежащих на песке, от трех до восемнадцати дюймов длиной и от одного до восьми толщиной. Одни из них лежали неподвижно, другие передвигались, следуя за солнечными лучами и разыскивая микроскопические организмы, которыми они питаются и из которых строются к тому же кораллы. Неподалеку я заметил образования неопределенной формы, которым в будущем предстояло превратиться в коралловые рифы.

– Этот моллюск, – объяснил мне капитан Лен Гай, – зовется трепангом. Его очень ценят китайцы. Я обратил на них ваше внимание, мистер Джорлинг, по той причине, что именно для их сбора «Джейн» и посетила эти воды. Надеюсь, вы не забыли, что мой брат договорился с Ту-Уитом, вождем туземцев, о заготовке нескольких сотен мешков этих моллюсков, для чего на берегу были выстроены сараи, в которых триста человек должны были заняться обработкой трепангов, пока шхуна будет продолжать исследование моря… Вы, должно быть, помните и о том, при каких обстоятельствах подверглась нападению и погибла шхуна.

Да, все эти подробности были еще живы в моей памяти, как и то, что рассказывается Артуром Пимом о трепанге, названном Кювье gastropeda pulmonifera. Он напоминает червяка или гусеницу, не имеет ни раковины, ни ног, а только гибкие сегменты. Этих моллюсков выкапывают из песка, надрезают вдоль туловища, выдавливают внутренности, промывают, проваривают, зарывают в песок на несколько часов, а потом сушат на солнышке. Затем их набивают в бочки и отправляют в Китай. Кушанье это весьма ценится на рынках Поднебесной империи, не уступая по цене ласточкиным гнездам и считаясь наряду с ними средством, восстанавливающим силу; первосортные трепанги продаются по девяносто долларов за пикуль, то есть тридцать три с половиной фунта, и не только в Кантоне, но и в Сингапуре, Батавии и Маниле.

Когда мы достигли прибрежных скал, двое матросов остались сторожить шлюпку, а отряд в составе капитана Лена Гая, боцмана, Ханта, меня и еще двоих матросов двинулся к центру островка. Впереди вышагивал Хант, не произносивший, как водится, ни единого слова, мы же с капитаном Леном Гаем и боцманом обменивались негромкими репликами. Можно было бы решить, что Хант служит отряду проводником, и я не преминул поделиться своим наблюдением с остальными. Впрочем, оно не имело большого значения. Главная наша задача состояла в том, чтобы тщательно обследовать остров.

Почва у нас под ногами была донельзя иссушенной. На ней невозможно было бы вырастить даже крохотной былинки, поэтому нас вряд ли ожидала встреча с живыми существами – даже с дикарями. Выжить здесь не смог бы никто, ибо единственная найденная нами чахлая колючка заставила бы пренебрежительно фыркнуть даже самое неприхотливое из жвачных животных. Если бы этот островок стал последним прибежищем для Уилльяма Гая и его спутников после гибели «Джейн», то все они давно бы уже погибли от голода.

Взойдя на невысокий холм, поднимавшийся в центре островка, мы смогли оглядеть весь этот клочок суши. Нигде ничего!.. Но, быть может, хоть где-то сохранился отпечаток человеческой ноги, остатки очага с пеплом, обломки хижины, какие-то вещественные свидетельства пребывания здесь людей с «Джейн»?.. Решив удостовериться, так ли это, мы побрели по берегу, собираясь обойти остров кругом, начиная от бухты, где стояла наша шлюпка.

Спустившись с холма, Хант снова встал впереди группы, словно назначенный нам в проводники. Мы последовали за ним к южной оконечности острова. Остановившись на мысу, Хант огляделся, присел и указал на полусгнивший кусок дерева, валявшийся среди камней.

– Помню, помню! – воскликнул я. – Артур Пим рассказывает об этом деревянном обломке, похожем на носовую часть каноэ, а также о следах резьбы…

– … среди которых мой брат как будто различил изображение черепахи, – закончил за меня капитан Лен Гай.

– Верно, – отвечал я, – однако Артур Пим не нашел особого сходства. Однако самое главное – это то, что обломок находится на том самом месте, где ему положено быть согласно повествованию, следовательно, на остров Беннета после ухода «Джейн» не сходил ни один экипаж. Думаю, мы теряем время, занимаясь здесь бесплодными поисками. Разгадка ждет нас на острове Тсалал…

– Да, на острове Тсалал… – отвечал капитан Лен Гай.

Мы повернули к бухте и запрыгали по камням, еще влажным от отхлынувшего моря. Кое-где поднимались остовы будущих коралловых рифов, трепангов же было вокруг такое множество, что мы могли бы забить ими весь трюм шхуны.

Хант шагал все так же молча, не поднимая глаз от камней. Мы же сверлили взглядами морскую даль, подавленные этим бескрайним и пустынным простором. Пейзаж оживляли лишь мачты «Халбрейн», покачивавшейся к северу от нас на невысокой волне. На юге же не было заметно никакой земли, хотя мы и не рассчитывали разглядеть остров Тсалал, ибо он был расположен в тридцати минутах, или в тридцати морских милях от острова Беннета.

Нам не оставалось ничего иного, кроме как завершить обход острова и вернуться на шхуну, чтобы, не теряя времени, отплыть к острову Тсалал.

Мы находились на восточной оконечности острова, когда Хант, ушедший вперед на несколько десятков шагов, внезапно остановился и настойчиво поманил нас рукой. Мы подбежали к нему.

Прежний деревянный обломок не вызвал у Ханта ни малейшего удивления, однако совсем иначе он выглядел теперь, опустившись на колени перед изъеденной червями доской. Он гладил ее своими огромными ладонями, ощупывал все ее шероховатости, словно в покрывающих ее царапинах мог скрываться какой-то смысл…

Эта дубовая доска имела футов пять-шесть в длину и шесть дюймов в ширину и когда-то была, видимо, частью обшивки крупного корабля водоизмещением в несколько сот тонн. Раньше она была выкрашена черной краской, однако теперь ее покрывал толстый слой грязи. Боцман предположил, что это – деталь обшивки с кормовой части корабля.

– Да, да, это с кормы, – согласился капитан Лен Гай.

Хант, так и не вставший с колен, кивнул своей громадной головой, подтверждая их слова.

– Но, – вмешался я, – эта доска могла попасть на остров Беннета только в результате кораблекрушения! Должно быть, ее подхватило в открытом море течением и…

– А если это?.. – проговорил капитан Лен Гай. Видимо, нас обоих посетила одна и та же мысль.

Каково же было наше удивление – хотя правильнее было бы сказать, что мы были поражены, как ударом молнии, – когда Хант показал нам на семь-восемь букв, выбитых на доске! Их еще можно было нащупать пальцем…

Нам не составило большого труда разобрать, что на доске красовались когда-то два слова в две строчки, от которых теперь оставалось лишь вот что:

ЕЙ

ЛИ Е ПУ Ь

«Джейн» из Ливерпуля! Шхуна капитана Уилльяма Гая!.. Что с того, что море стерло часть букв? Разве не достаточно было оставшихся, чтобы понять, как назывался корабль и к какому порту он был приписан?.. «Джейн» из Ливерпуля!

Капитан Лен Гай вцепился в доску и прижался к ней губами, не замечая, что из его глаз катятся крупные слезы.

Перед нами был осколок шхуны «Джейн», разнесенной на куски чудовищным взрывом, либо прибитый к берегу течением, либо приплывший сюда на льдине… Я не говорил ни слова, решив дать капитану Лену Гаю время успокоиться. Что до Ханта, то мне еще ни разу не приходилось видеть, чтобы его соколиные глаза загорались таким огнем и чтобы он с такой жадностью пожирал ими южный горизонт.

Капитан Лен Гай выпрямился. Хант, так и не вымолвивший ни единого слова, взвалил доску на плечо, и мы тронулись в путь.

Завершив обход островка, мы вернулись в бухту, где оставили под присмотром двоих моряков свою шлюпку, и в половине третьего дня возвратились на шхуну.

Капитан Лен Гай пожелал простоять на якоре до утра, надеясь, что задует северный или восточный ветер. На это же надеялась вся команда, ибо буксировать «Халбрейн» шлюпками до самого острова Тсалал было бы немыслимым делом. Пускай нас подхватило бы течение, пускай ему помог бы прилив – все равно для того, чтобы преодолеть подобным способом тридцать миль, у нас ушло бы более двух дней.

Итак, отплытие было назначено на следующее утро. Кстати, уже в три часа ночи задул легкий бриз, и у нас появилась надежда, что шхуна совсем скоро достигнет цели путешествия.

23 декабря в 6.30 утра «Халбрейн» подняла паруса и, отойдя от острова Беннета, взяла курс на юг. Не вызывало ни малейшего сомнения, что нам в руки попало новое и весьма убедительное доказательство катастрофы, разразившейся у берегов острова Тсалал.

Ветер, который должен был донести нас до этих берегов, был совсем слабым, и паруса то и дело висли вдоль мачт, не будучи в силах уловить малейшее его дуновение. К счастью, брошенный за борт лот подтвердил, что течение верно относит нас к югу. Правда, течение было медленным, и мы приготовились прождать еще 36 часов, прежде чем капитан Лен Гай объявит о появлении на горизонте острова Тсалал.

Весь день я внимательно наблюдал за водой, цвет которой показался мне далеко не таким темно-синим, как утверждал Артур Пим. Нам, в отличие от команды «Джейн», не пришлось подбирать в этих водах ни куста с красными ягодами, напоминающего боярышник, ни неизвестного сухопутного животного в три фута длиной и в шесть дюймов высотой, коротконогого, с длинными когтями кораллового цвета, с туловищем, покрытым шелковистой белоснежной шерстью, с крысиным хвостом, кошачьей головой, обвислыми, как у собаки, ушами и ярко-красными клыками… Откровенно говоря, я всегда с подозреним воспринимал подобное обилие деталей, на которые горазд Артур Пим, и относил их на счет его непомерно пылкого воображения.

Пристроившись на корме с книжкой Эдгара По в руках, я погрузился в чтение, примечая при этом, что Хант, то и дело появляясь по роду занятий у рубки, всякий раз устремляет на меня до странности пристальный взгляд. Я тем временем как раз дочитывал главу XVII, где Артур Пим признает себя ответственным за «крайне горестные события и кровопролития, которые имеют первопричиной мои настоятельные советы». Ведь именно Артур Пим поборол колебания капитана Уилльяма Гая, именно он «побуждал его воспользоваться волнующей возможностью разгадать великую тайну антарктического континента»! Впрочем, сознавая свою ответственность, он «испытывал известное удовлетворение при мысли, что содействовал тому, чтобы открыть науке одну из самых волнующих загадок, которые когда-либо завладевали ее вниманием».

В тот день экипаж «Халбрейн» неоднократно замечал в океане китов. Над мачтами пролетали бесчисленные альбатросы, неизменно устремлявшиеся на юг. На пути шхуны не попалось ни единой льдины. Нигде, даже у самого горизонта, ни один отблеск не свидетельствовал о близости ледяных полей. Ветерок дул с крайней леностью; солнцо освещало нам путь сквозь легкую пелену тумана.

Остров Беннета скрылся за горизонтом только к пяти часам пополудни, что наглядно свидетельствовало о том, сколь медленно мы продвигаемся на юг.

Магнитная стрелка, наблюдение за которой производилось каждый час, отклонялась крайне незначительно, что также соответствовало тому, что поведал Артур Пим. Сколь ни были длинны лоты, забрасываемые боцманом за борт, ему так и не удалось нащупать дна. Хорошо хоть то, что благодаря течению шхуна продолжала смещаться к югу – правда, со скоростью всего полмили в час.

К шести часам вечера солнце окончательно заволокло пеленой тумана. Паруса все так же не могли поймать даже дуновения ветерка, что доводило наше нетерпение до последнего градуса кипения. Что, если мы так и застрянем посреди моря, а потом ветер внезапно окрепнет, но задует с противоположной стороны – ведь в этих морях наверняка случаются и ураганы, и шквалы? Тогда нас может отнести к северу, подбавив пищи для жалоб Хирна и его присных…

Однако после полуночи подул ветерок, и «Халбрейн» смогла продвинуться на десяток миль; наутро 24 декабря мы находились на 83°2′ южной широты и 43°5′ западной долготы, или всего в восемнадцати минутах от острова Тсалал – в какой-то трети градуса, или менее чем в двадцати милях…

С полудня ветер, как назло, совершенно утих. Однако течение сделало свое дело, и в 6.45 вечера на горизонте показался остров Тсалал.

Едва мы стали на якорь, как на борту была выставлена усиленная охрана, заряжены пушки, приготовлены ружья и абордажные сети. «Халбрейн» не грозила теперь никакая случайность. За спокойствием наблюдало слишком много пар глаз – в особенности глаза Ханта, которые с удвоенной бдительностью сверлили южный горизонт.

ХVI Остров Тсалал

Ночь прошла спокойно. От острова не отошла ни одна лодка, на берегу не было заметно туземцев. Из этого следовал единственный вывод: туземцы прячутся в глубине острова. Как нам было известно по рассказу Артура Пима, главная деревня острова Тсалал располагалась в трех-четырех часах хода от берега. Можно было надеяться, что прибытие «Халбрейн» осталось незамеченным, и порадоваться этому обстоятельству. Мы стояли на якоре в трех милях от берега, на глубине десяти саженей.

В шесть часов утра шхуна подняла якорь и, пользуясь утренним ветерком, подошла к коралловому поясу, напоминавшему коралловые кольца, окружающие тихоокеанские острова, и бросило якорь там, уже в полумиле от острова. С этой стоянки уже можно было разглядеть остров как полагается.

Он имел 9–10 миль в окружности (Артур Пим не позаботился об этом упомянуть), отличался крутыми береговыми склонами, к которым было бы затруднительно пристать; внутри острова простирались засушливые плато черноватой окраски, окруженные грядами холмов средней высоты. Берега, повторяю, оставались безлюдными. Ни в открытом море, ни в многочисленных бухточках не было заметно ни одного челна. Из-за скал не поднималось дымов, так что можно было поверить, что по эту сторону острова его не населяет ни одна живая душа.

Что же тут стряслось за прошедшие одиннадцать лет? Возможно, и вождя туземцев по имени Ту-Уит больше нет на свете? Пусть так, но как же его многочисленные подданные? А капитан Уилльям Гай и оставшиеся в живых моряки с английской шхуны?..

«Джейн» была первым кораблем, который довелось узреть жителям острова Тсалал. Поэтому, впервые поднявшись на борт шхуны, они приняли ее за огромное животное, мачты – за конечности, паруса – за одежды. Однако теперь-то они знали, что к чему. А раз они не торопятся нанести нам визит, то чем объяснить столь неожиданную сдержанность?

– Большую шлюпку – на воду! – нетерпеливо скомандовал капитан Лен Гай.

Дождавшись исполнения приказа, он сказал старшему помощнику:

– Джэм, посади в шлюпку восемь матросов под командой Мартина Холта. Ханта – к рулю. Ты останешься на борту и будешь наблюдать и за берегом, и за морем.

– Не беспокойтесь, капитан.

– Мы тем временем высадимся на берег и попытаемся добраться до деревни Клок-Клок. Если здесь что-нибудь случится, оповести нас об этом тремя пушечными выстрелами.

– Будет исполнено: три выстрела, по одному в минуту, – отвечал лейтенант.

– Если мы не возвратимся к вечеру, посылай вторую шлюпку с десятью хорошо вооруженными людьми под командой боцмана. Пусть они становятся в одном кабельтове от берега, готовые принять нас на борт.

– Будет исполнено.

– Ты сам ни в коем случае не покидай шхуны, Джэм.

– Ни за что на свете!

– Если нас так и не удастся найти, то, сделав все, что будет в твоих силах, бери шхуну под свою команду и веди ее к Фолклендам.

– Хорошо.

Большая шлюпка была спущена в считаные минуты. В нее уселось восемь человек, считая Мартина Холта и Ханта, до зубов вооруженных ружьями и пистолетами, с полными пороховницами и с кинжалами у пояса.

Я приблизился к капитану и попросил:

– Не позволите ли мне сопровождать вас, капитан?

– Если вам угодно, мистер Джорлинг.

Я быстро сбегал к себе в каюту, захватил там свою охотничью двухстволку, пороховницу и мешочек с пулями и присоединился к капитану Лену Гаю, предложившему мне местечко на корме.

Шлюпка отчалила от шхуны и бойко полетела к скалам, где нам предстояло отыскать проход, которым воспользовались 19 января 1828 года Артур Пим и Дирк Петерс, подплывшие к острову на шлюпке с «Джейн».

Именно в тот момент их взгляду предстали дикари, набившиеся в свои длинные пироги. Капитан Уилльям Гай помахал им белым платком, желая продемонстрировать дружелюбие, на что дикари ответили криками «Анаму-му!» и «Лама-лама!» Прошло несколько минут – и туземцы во главе с Ту-Уитом ступили с разрешения капитана на борт корабля.

Судя по рассказу Артура Пима, между дикарями и людьми с «Джейн» быстро установились отношения приятельства. Тогда же было решено, что ко времени окончательного отплытия на шхуну будет поднят груз трепангов, пока же «Джейн» по настоянию Артура Пима должна была продолжить плавание в южном направлении. Всего через несколько дней, а именно 1 февраля, капитан Уилльям Гай и тридцать человек из его команды стали жертвами засады в овраге вблизи Клок-Клок, а из шести человек, стороживших «Джейн», ни один не остался в живых после страшного взрыва.

В течение двадцати минут наша шлюпка плыла вдоль рифа. Затем Хант обнаружил проход, и шлюпка устремилась в него, лавируя между скалами.

Двое матросов остались сторожить шлюпку, которая вернулась к началу пролива шириною в две сотни саженей, которым мы только что прошли. Тем временем наш маленький отряд, ведомый Хантом, поднялся по извилистой расселине и устремился в глубь острова.

Мы с капитаном Леном Гаем, стараясь не сбиться с шага, обменивались мнениями об окружавшей нас местности, которая, говоря словами Артура Пима, «совершенно отличалась от тех, где ступала нога цивилизованного человека». Совсем скоро нам предстояло убедиться, так ли это. Во всяком случае, у меня тут же появилась возможность удостовериться, что преобладающим цветом был здесь черный, словно почва состояла из обратившейся в пыль лавы, и что нигде не было заметно даже подобия белого цвета.

Пройдя сто метров, Хант припустился бегом по направлению к внушительной скале, забрался на нее с ловкостью ящерицы и, стоя на вершине, обвел глазами окрестности. Похоже, он теперь не узнавал ничего вокруг.

– Что с ним? – спросил меня капитан Лен Гай, внимательно посмотрев на Ханта.

– Вот уж не знаю, капитан! Но, как вам известно, этот человек соткан из одних странностей, его поведение просто не поддается объяснению, и иногда мне приходит в голову, что он вполне мог бы быть одним из тех «новых людей», которых повстречал на этом острове Артур Пим. Можно подумать, что…

– Что? – встрепенулся капитан Лен Гай.

Не закончив предыдущей фразы, я вскричал:

– Капитан, вы уверены, что правильно прочли вчера показания ваших приборов?

– Совершенно уверен!

– И мы находимся на…

– Восемьдесят третьем градусе двадцати минутах южной широты и сорок третьем градусе пяти минутах западной долготы.

– Это точные цифры?

– Абсолютно точные!

– И, следовательно, у нас нет оснований сомневаться, что это остров Тсалал?

– Нет, мистер Джорлинг, если остров Тсалал лежит в точке, указанной Артуром Пимом.

Действительно, какие могли быть сомнения? Ведь если допустить, что Артур Пим мог неверно указать координаты острова в градусах и минутах, то как нам было относиться к достоверности всего его рассказа, относящегося к местности, по которой передвигался сейчас наш отряд с Хантом во главе?.. Однако его рассказ полон описаний явлений, которые он никак не мог наблюдать! Он упоминает деревья, даже отдаленно не напоминающие растительность тропического, умеренного, суровых полярных поясов и совершенно не похожие на произрастающие в южных широтах – это его собственные слова… Он говорит о скалах невиданного состава и строения, о чудесных ручьях, в которых течет невиданная жидкость, лишенная прозрачности, напоминающая по плотности гуммиарабик и расслаивающаяся на множество отчетливо различимых струящихся прожилок, которые благодаря силе сцепления в каждой прожилке не соединялись друг с другом, будучи разделенными лезвием ножа…

Однако вокруг не было заметно ничего похожего – или все это исчезло с той поры? Ни единого деревца, кустика, былинки… Где поросшие лесом холмы, среди которых пряталась деревня Клок-Клок? Где ручьи, из которых люди с «Джейн» так и не посмели утолить жажду? Я не видел ни одного, ни капли воды – ни чудесной, ни самой обыкновенной!.. Вокруг расстилалась ужасающая, безнадежная, совершенно иссушенная пустыня!

Тем не менее Хант шел быстрыми шагами, забыв про недавние колебания. Казалось, он подчиняется естественному инстинкту, подобно тому, как это деляют ласточки и странствующие голуби, возвращающиеся к своим гнездам самым коротким путем, – «как летит пчела», если воспользоваться бытующим у нас в Америке выражением. Не знаю, какое предчувствие побуждало нас уверенно следовать за ним, как за непревзойденным проводником – этаким Кожаным Чулком или Хитрым Лисом. Или он и впрямь состоял в родстве с героями Фенимора Купера?..

Однако нашему взору не открылось ничего из чудес, описанных Артуром Пимом. Наши башмаки попирали перемешанную, исковерканную почву. О, да, она была черной и прокаленной, словно ее исторгли из себя сами земные недра, содрогнувшиеся в вулканических конвульсиях. Казалось, будто всю поверхность острова перелопатил неведомый катаклизм чудовищной силы.

Не увидели мы и зверья, о котором говорится у Артура Пима, – ни уток вида anas valisneria, ни галапагосских черепах, ни черных змей, ни черных птиц, напоминающих луня, ни черных свиней с пушистым хвостом и тонкими, как у антилопы, ногами, ни черношерстных овец, ни гигантских альбатросов с черным оперением… Даже пингвины, в невероятных количествах населяющие антрактические воды, покинули, казалось, этот клочок суши, ставший совершенно необитаемым. Нас окружала безголосая, угрюмая пустыня.

И ни одного человеческого существа, ни души – ни на берегу, ни в глубине острова! Каковы же тогда наши шансы отыскать здесь капитана Уилльяма Гая и остальных, кто остался в живых после гибели «Джейн»?..

Я взглянул на капитана Лена Гая. Его мертвенно-бледное лицо и изрезанный морщинами лоб ясно свидетельствовали о том, что и его оставила всякая надежда…

Наконец, мы достигли долины, в которой находилась прежде деревня Клок-Клок, однако и тут, как и повсюду, не нашли буквально ничего. Здесь не осталось и следа от жилья, каким бы жалким оно ни было, – ни хижин «ямпу» – старейшин острова, представлявших собой дерево, срубленное на высоте четырех футов от земли, с накинутой поверх сучьев большой черной шкурой, ни шалашей из ветвей с засохшей листвой, ни первобытных пещер, вырытых в склонах холмов, прямо в черном камне, напоминающем сукновальную глину… И где тот ручей, что с шумом сбегал по склонам оврага, где эта волшебная влага в русле из черного песка?..

Что касается обитателей острова Тсалал, совершенно голых мужчин, лишь немногие из которых носили шкуры черного меха, вооруженных копьями и увесистыми дубинами, и высоких, стройных, с хорошей фигурой женщин, «с изящной и свободной осанкой, чего не встретишь у женщин в цивилизованном обществе» – снова доподлинные слова самого Артура Пима, – и бесчисленного множества детей – так где же они, все эти чернокожие туземцы с черными копнами волос и с черными зубами, у которых вызывал ужас белый цвет?..

Напрасно искал я и хижину Ту-Уита, крыша которой состояла из четырех скрепленных деревянными иглами больших шкур, которые держались внизу кольями, вбитыми в землю. Хуже того, я не мог узнать и самого этого места!.. А ведь именно здесь Уилльяму Гаю, Артуру Пиму, Дирку Петерсу и их спутникам был устроен прием, не лишенный почтительности, в окружении толпы, напирающей снаружи! Именно здесь гостям было подано кушанье, представлявшее собой еще дымящиеся внутренности неизвестного животного, которые Ту-Уит и его подручные принялись пожирать с тошнотворной жадностью.

И тут меня осенило. В моем мозгу произошла вспышка, и я все понял. Я догадался, что произошло на острове, почему на нем царило теперь полное запустение, следы какого события несла на себе здешняя почва…

– Можно подумать, что случилось землетрясение, изменившее остров Тсалал до неузнаваемости, – пробормотал капитан Лен Гай, словно подслушавший мои мысли.

– Да, капитан, – отвечал я, – именно землетрясение! Именно оно уничтожило неповторимую растительность, ручьи с невиданной жидкостью и все остальные здешние чудеса, похоронив их в земле и не оставив на поверхности никаких следов. Ничто здесь не похоже теперь на то, что представало взору Артура Пима!

Подошедший к нам Хант прислушивался к нашим словам, кивая в знак согласия своей огромной головой.

– Разве антрактические области не известны вулканической деятельностью? – продолжал я. – Если бы мы доплыли на «Халбрейн» до Земли Виктории, то могли бы наблюдать извержение вулканов Эребус и Террор…

– Однако, если бы тут произошло извержение, – вмешался Мартин Холт, – то мы видели бы лаву…

– Я и не говорю об извержении вулкана, – ответил я старшине-паруснику. – Просто остров встал на дыбы от сильного землетрясения!

Подумав немного, мои слушатели вынуждены были согласиться с предложенным объяснением. Я припомнил, что из рассказа Артура Пима следовало, что остров Тсалал принадлежал к группе островов, протянувшихся в западном направлении. Население острова, останься оно в живых, могло найти спасение на соседнем острове. Поэтому мы поступили бы мудро, если бы обшарили все острова архипелага, на которых могли бы укрыться люди с «Джейн», покинувшие остров Тсалал, где после катастрофы уже невозможно было выжить…

Я сказал об этом капитану Лену Гаю.

– Да, – согласился он, и я увидел у него на глазах слезы, – возможно, так оно и было. Однако каким образом мог бы спастись мой брат и его злополучные спутники? Разве не более вероятно, что всех их ждала гибель при землетрясении?

В это время Хант, отошедший в сторону на два ружейных выстрела, жестом подозвал нас к себе.

Что за картина открылась перед нами! Нашему взору предстала груда костей – грудных, берцовых, бедренных, осколки позвоночников и всех прочих частей человеческого скелета без единого кусочка плоти, бесчисленные черепа с клочками волос… Все это чудовищное кладбище угрюмо белело у наших ног. Нас охватил ужас, смешанный с отчаянием.

Выходит, это все, что осталось от населения острова, составлявшего когда-то несколько тысяч душ? Если они погибли все до одного во время землетрясения, то как объяснить, что останки разбросаны по земле, а не погребены в толще острова?.. И разве могло получиться так, что все туземцы – мужчины, женщины, дети, старики, – были до того объяты ужасом, что не успели попрыгать в пироги и постараться доплыть до других островов архипелага?..

Мы приросли к месту, не в силах отвести взгляд от кошмарного зрелища и не способные произнести ни слова.

– Мой брат, мой бедный брат… – услышал я голос капитана Лена Гая, рухнувшего на колени.

Однако, поразмыслив немного, я понял, что мой рассудок готов согласиться далеко не со всем. Как, к примеру, связать эту катастрофу и заметки, прочитанные нами в дневнике Паттерсона? Из последних неопровержимо следовало, что старший помощник капитана «Джейн» за семь месяцев до этого оставил своих товарищей на острове Тсалал. Выходит, они не могли стать жертвами этого землетрясения, ибо, судя по состоянию костей, ветры обдували их уже не один год; должно быть, землетрясение разразилось уже после отплытия с острова Артура Пима и Дирка Петерса, поскольку в книге о нем не сказано ни слова.

Мы столкнулись с противоречивым набором фактов. Если землетрясение произошло недавно, то представшие нашему взору скелеты не принадлежали его жертвам, ибо успели побелеть от времени. Во всяком случае, среди этих останков не могло быть моряков с «Джейн». Но тогда где же они?

Мы находились в дальнем конце долины Клок-Клок, поэтому нам волей-неволей пришлось поворачивать назад. Однако не прошли мы вдоль откоса и полумили, как Хант снова остановился и указал нам на новые кости, почти что рассыпавшиеся в пыль и не принадлежавшие как будто человеческому существу. Неужели перед нами были останки одного из странных существ, на существовании которых настаивал Артур Пим, но которых нам так и не довилось увидать живьем?.. В это время из горла Ханта вырвался крик, вернее, дикий вой. Его огромная рука тянулась к нам, сжимая металлическое кольцо. Да, это был медный ошейник, наполовину уничтоженный ржавчиной, на котором еще можно было разобрать несколько выгравированных букв. Буквы легко сложились в слова:

ТИГР – АРТУР ПИМ

Тигр! Так звали ньюфаундленда, спасшего жизнь хозяину, погибавшему в трюме брига «Дельфин», хотя у него уже проявлялись признаки водобоязни… Тот самый Тигр, который во время бунта на бриге вцепился в горло матросу Джонсу, немедленно приконченному подоспевшим на помощь Дирком Петерсом!..

Выходит, верный пес не сгинул при гибели «Дельфина»! Должно быть, его взяли на борт «Джейн» вместе с Артуром Пимом и метисом. Однако в рассказе Артура Пима об этом не говорится ни слова, более того, упоминания пса пропали задолго до появления этой шхуны…

В моей голове теснились тысячи противоречий, я растерялся, не зная, как примирить разрозненные факты. Тем не менее не приходилось сомневаться, что Тигр пережил кораблекрушение вместе с Артуром Пимом, попал вместе с ним на остров Тсалал, пережил обвал холма у деревни Клок-Клок и погиб только при катастрофе, уничтожившей добрую часть населения острова…

Однако останки Уилльяма Гая и пяти его товарищей никак не могли находиться среди скелетов, усеивавших землю, ибо они были еще живы, когда отправлялся в путь Паттерсон, катастрофа же разразилась много лет тому назад!..

Через три часа мы, больше ничего не обнаружив, возвратились на борт «Халбрейн». Капитан Лен Гай немедленно заперся у себя в каюте и не вышел даже к обеду. Я решил, что следует уважить его печаль, и не стал его тревожить.

На следующий день, обуреваемый желанием возвратиться на остров и возобновить изучение его берегов, я упросил лейтенанта отвезти меня туда. Джэм Уэст исполнил мою просьбу, заручившись согласием капитана, отказавшегося составить нам компанию. Хант, боцман, Мартин Холт, еще четверо матросов и я уселись в шлюпку невооруженными, ибо теперь на острове было нечего опасаться.

Мы высадились там же, что и накануне, и Хант снова повел нас к холму у деревни Клок-Клок. Там мы пошли тем же узким оврагом, где Артур Пим, Дирк Петерс и матрос Аллен, отстав от Уилльяма Гая и его двадцати девяти спутников, забрались в расселину, прорезавшую мылообразную породу, напоминающую хрупкий стеалит. Мы не обнаружили здесь ни склонов, обрушившихся, видимо, при землетрясении, ни расселины, где рос когда-то орешник, ни мрачного коридора, выходившего в лабиринт, где скончался от удушья Аллен, ни площадки, добравшись до которой Артур Пим и метис смогли стать свидетелями нападения туземцев на шхуну и услыхать взрыв, уничтоживший тысячи врагов.

Так же бесследно исчез и холм, рухнувший при искусственном обвале, когда удалось спастись всего лишь капитану «Джейн», его помощнику Паттерсону и еще пятерым морякам…

Не нашли мы и лабиринта, замысловатые петли которого складывались в буквы, а буквы – в слова, последние же образовывали фразу, воспроизведенную в тексте Артура Пима, – фразу, первая строка которой означала «быть белым», а вторая – «область юга».

Итак, исчезло буквально все: и холм, и деревня Клок-Клок, и все остальное, благодарю чему остров Тсалал начинал казаться чем-то сверхъестественным. Не приходилось сомневаться, что отныне все это останется загадкой, которую никто никогда не сумеет разрешить!..

Мы побрели назад по восточному берегу острова. Хант провел нас через место, где стояли когда-то сараи, в которых готовили к отгрузке трепангов. Теперь от сараев оставались одни развалины.

Излишне говорить, что в наших ушах не звучал крик «текели-ли!», который испускали когда-то и островитяне, и гигантские черные птицы, парившие над океаном. Нам окружала тишина и полнейшее запустение.

Последний наш привал был сделан там, где Артур Пим и Дирк Петерс завладели челном, унесшим их дальше на юг, к самому горизонту, где поднимались темные пары, в разрывах которых их взору предстали очертания громадной человеческой фигуры, белого гиганта…

Хант, скрестив руки на груди, смотрел, не отрываясь, на бескрайний океанский простор.

– Что же теперь, Хант? – обратился я к нему.

Хант, казалось, не услышал моих слов и даже не повернул головы.

– Что нам тут делать? – спросил я, прикасаясь к его плечу.

От моего прикосновения по его телу пробежала дрожь, и он бросил на меня взгляд, от которого у меня сжалось сердце.

– Эй, Хант, – крикнул Харлигерли, – ты что, решил прирасти к этой скале? Разве ты не видишь, что нас дожидается «Халбрейн»? В путь! Завтра мы снимемся с якоря. Здесь нечего больше делать!

Мне показалось, что дрожащие губы Ханта повторили вслед за боцманом слово «нечего», однако все его существо протестовало против этого приговора.

Мы сели в шлюпку и возвратились на корабль.

Капитан Лен Гай так и не выходил из каюты. Джэм Уэст, ожидая приказа сниматься с якоря, прохаживался по корме. Я присел под грот-мачтой и уставился на ленивые волны. В этот момент капитан Лен Гай вышел из рубки, и я увидел, как он бледен и измучен.

– Мистер Джорлинг, – произнес он, – моя совесть чиста: я сделал все, что мог. Разве могу я надеяться теперь, что мой брат Уилльям и его спутники еще… Нет! Надо возвращаться, иначе нас застанет зима.

Капитан Лен Гай выпрямился и бросил последний взгляд на остров Тсалал.

– Завтра на заре, Джэм, – сказал он, – мы отчалим.

В этот момент раздался хриплый голос:

– А Пим?… Бедный Пим…

Тот же голос! Я узнал его…

Это был тот самый голос, который я слышал однажды во сне.

Часть вторая

I А Пим?.

Решение капитана Лена Гая уже на следующее утро покинуть остров Тсалал и поворачивать на север, не добившись главной цели экспедиции, его отказ от розысков моряков с английской шхуны в других частях антарктического океана, – все это поразило меня, как гром с ясного неба.

Неужели «Халбрейн» бросит на произвол судьбы шестерых человек, которые, если верить дневнику Паттерсона, еще несколько месяцев назад находилсь где-то поблизости? Неужели экипах шхуны не выполнит до конца свой долг, как того требует человечность? Неужели он не сделает невозможное, чтобы открыть континент или остров, до которого могли добраться люди с «Джейн», покинув остров Тсалал, ставший непригодным для обитания после землетрясения?..

А ведь был всего лишь конец декабря, канун Рождества, самое начало теплого времени года. Впереди оставалось еще два летних месяца, когда можно спокойно путешествовать в этой части Антарктики. Мы успеем вернуться к Полярному кругу еще до начала ненастной погоды!.. Однако «Халбрейн» готовилась взять курс на север уже сейчас!..

Да, таковы были доводы в пользу продолжения экспедиции. Однако я вынужден признать, что существовали и противоположные доводы, которые тоже приходилось считать разумными.

Прежде всего до самого последнего дня экспедиция «Халбрейн» не имела ничего общего с авантюрой. Следуя маршрутом, указанным Артуром Пимом, она направлялась в определенную точку – к острову Тсалал. Как подтверждали записи несчастного Паттерсона, именно на этом острове, координаты которого не вызывали у нас сомнений, наш капитан должен был найти Уилльяма Гая и пятерых моряков, вырвавшихся живыми из западни у деревни Клок-Клок. Однако мы не нашли их на острове Тсалал – и не только их, но и даже единственного туземца, которому удалось бы пережить непонятную катастрофу, разразившуюся неведомо когда. Удалось ли им спастись еще до этой катастрофы, случившейся уже после ухода Паттерсона, то есть менее семи-восьми месяцев назад?

Так или иначе, все вопросы сводились к несложной дилемме: либо все люди с «Джейн» погибли, и тогда «Халбрейн» надо не мешкая ложиться на обратный курс, либо они выжили, и тогда нам нельзя прекращать поиски.

Что же нам следовало предпринять, если считать верным второе предположение? Существовал единственный ответ: обшарить один за другим все островки, протянувшиеся, как сказано, в западном направлении, которые могло пощадить землетрясение. Но разве не могли беглецы с острова Тсалал добраться до какой-то другой части Антарктиды? Разве не было иных архипелагов в том свободном ото льда море, которое пересек челн Артура Пима и метиса, прежде чем добрался… докуда?

Впрочем, если их челн пересек восемьдесят четвертую параллель, то к какой еще суше их могло прибить, если дальше на океанских просторах не было ни островов, ни тем более континентов?.. Кроме того, как я уже напоминал, конец рассказа изобилует странностями, несуразностями, несусветицей, порожденными галлюцинациями, посещающими больной мозг. О, как полезен оказался бы сейчас Дирк Петерс! Как жаль, что капитану Лену Гаю не удалось разыскать его в Иллинойсе и взять в экспедицию «Халбрейн»!..

Но вернемся к нашим вопросам. Если бы было решено продолжить путешествие, то в какую точку этих загадочных областей следовало бы направиться нашей шхуне? Разве ей не пришлось бы носиться по океану наугад?

Существовала еще одна трудность: разве согласился бы экипаж «Халбрейн» на подобный риск, выйдя в плавание, в котором его ожидала бы сплошная неизвестность, и забираясь все дальше к полюсу, где можно натолкнуться на непреодолимый припай, который не даст шхуне пробиться назад, к морям, окружающим американский или африканский континент?..

Ведь уже через несколько недель должна была наступить антарктическая зима, а с ней – ненастье и нечеловеческий холод. Даже это море, пока свободное ото льда, целиком замерзнет, сковав наш корабль. Несомненно, одна мысль о семи-восьми месяцах плена среди льдов, без всякой надежды добраться до какой-либо суши, заставит содрогнуться даже самых бесстрашных. Разве имеют командиры право рисковать жизнями своих людей ради ничтожной надежды отыскать нескольких человек с «Джейн», которых не оказалось на острове Тсалал?

Именно об этом тяжко раздумывал капитан Лен Гай со вчерашнего дня; теперь же он, скрепя сердце, утратив последнюю надежду отыскать своего брата и его товарищей, отдает дрожащим от волнения голосом команду:

– Отплываем завтра на заре!

Я понял, что ему понадобилось не меньшее присутствие духа, чтобы решить повернуть назад, чем раньше, когда он решил плыть на юг. Однако теперь, приняв решение, он сумеет унять в душе страшную боль, вызванную провалом экспедиции…

Что же до меня, то должен признаться, что я испытал сильнейшее разочарование и глубокую печаль, поняв, что путешествие кончилось ничем. Увлекшись поисками людей с «Джейн», я бы предпочел продолжить их, пока у нас оставалась возможность бороздить антарктический океан…

Немало мореплавателей, оказавшихся на нашем месте, воспользовались бы случаем, чтобы попытаться решить географическую загадку, каковой является Южный полюс! Ведь «Халбрейн» забралась дальше, чем корабли Уэдделла, поскольку остров Тсалал лежит менее чем в семи градусах от точки, в которой пересекаются все меридианы. Казалось, что ничто не сможет воспрепятствовать нашей шхуне, устремись она к самой южной параллели. Благодаря необыкновенно теплой погоде, ветрам и течениям она вполне могла бы очутиться у самой земной оси, от которой ее отделяли сейчас какие-то четыреста миль. Если на ее пути не окажется суши, то это расстояние можно было бы преодолеть всего за несколько дней! Если же путь нам преградит целый континент, то путешествие заняло бы несколько недель… Однако на самом деле никто из нас не помышлял о Южном полюсе, ибо «Халбрейн» вышла навстречу опасностям, которыми изобилует антарктический океан, вовсе не для того, чтобы предпринять его штурм!

Даже представив себе, что капитан Лен Гай, возжелав продолжить поиски, сумеет добиться согласия Джэма Уэста, боцмана и старых членов экипажа, трудно было даже помыслить, что он найдет понимание у двадцати новичков с Фолклендов, дурное настроение которых постоянно поддерживал гарпунщик Хирн. Нет, капитан Лен Гай никак не мог положиться на этих людей, составлявших большинство экипажа, которых он и так уже заставил забраться в такую даль. Они бы решительно отказались от дальнейшего плавания по Антарктике, и, видимо, именно поэтому, в частности, капитан Лен Гай принял решение поворачивать на север, хотя оно и далось ему с большой душевной болью.

Итак, приходилось признать, что путешествие окончено. Поэтому можно понять наше удивление, когда раздались те самые слова:

– А Пим? Бедный Пим…

Я обернулся. Голос принадлежал Ханту. Неподвижно стоя подле рубки, этот странный человек пожирал глазами горизонт.

Экипажу шхуны был настолько непривычен звук его голоса – возможно, это вообще были первые слова, которые он произнес с той поры, когда впервые ступил на палубу шхуны, – что, влекомые любопытством, люди мигом столпились вокруг него. То обстоятельство, что этот молчун вдруг заговорил, сулило невероятные откровения.

Властный жест Джэма Уэста заставил команду отступить на бак. Рядом с рубкой остались только сам старший помощник, боцман, старшина-парусник Мартин Холт и старшина-конопатчик Харди – последние сочли себя вправе быть свидетелями столь важного события.

– Что ты сказал? – спросил капитан Лен Гай, приблизившись к Ханту.

– Я сказал: а Пим? Бедный Пим…

– Что же ты имеешь в виду, называя человека, чьи негодные советы завлекли моего брата на этот остров, где погибла «Джейн» и большая часть ее экипажа и где мы не нашли ни одного из тех, кто находились здесь еще семь месяцев назад? – Хант хранил молчание, поэтому капитан не смог сдержаться и прикрикнул: – Отвечай же!

Колебание Ханта было вызвано вовсе не тем, что он не знал, как ответить, а, как мы скоро убедимся, тем обстоятельством, что ему было трудно выразить свои мысли. Мысли эти были в то же время донельзя четкими, хотя фразы, в которые они были облачены, выходили рваными, а слова казались почти не связанными одно с другим. Кроме того, ему был свойственен не лишенный образности язык, а также гортанный выговор, присущий индейцам Дальнего Запада.

– Ну, – начал он, – я не мастер рассказывать… Язык не слушается меня… Понимаете… Я говорю о Пиме… о бедном Пиме, да?

– Да-да, – подбодрил его старший помощник. – Что же ты можешь сказать нам об Артуре Пиме?

– То… что его нельзя бросить…

– Нельзя бросить?! – вскричал я.

– Нельзя… ни за что! – отвечал Хант. – Подумайте! Это было бы жестоко… слишком жестоко… Давайте отыщем его…

– Отыскать его? – не поверил своим ушам капитан Лен Гай.

– Поймите… для этого я и поступил на «Халбрейн»… для того, чтобы отыскать бедного Пима..

– Где же он, – изумился я, – если не в могиле на кладбище родного города?

– Нет… Он там, где остался… Он один, совсем один… – отвечал Хант, указывая рукой на юг, – и с тех пор солнце уже одиннадцать раз поднималось над горизонтом!..

Говоря так, Хант, по всей видимости, имел в виду Антарктику. Но что же это все могло значить?

– Разве ты не знаешь, что Артур Пим мертв? – спросил капитан Лен Гай.

– Мертв?! – переспросил Хант, делая выразительный жест. – Нет… Послушайте… я знаю, о чем говорю… Поймите меня… он не мертв!

– Что вы, Хант, – попытался урезонить его я, – вспомните-ка, разве на последней странице приключений Артура Пима Эдгар По не упоминает о его внезапной и трагической кончине?

Правда, американский поэт не уточняет, как оборвалась эта незаурядная жизнь, и мне это всегда казалось весьма подозрительным. Неужели сейчас мне откроется тайна этой смерти? Ведь, если принять слова Ханта на веру, Артур Пим так и не возвратился из заполярных широт…

– Объясни все толком, Хант! – приказал капитан Лен Гай, удивленный не меньше меня. – Подумай хорошенько и расскажи, не торопясь, все, что можешь.

Пока Хант тер рукой лоб, словно силясь собраться с мыслями, я сказал, обращаясь к капитану Лену Гаю:

– В речах этого человека есть нечто странное! Если он не безумец, то…

Заслышав эти слова, боцман покачал головой: он-то не сомневался, что Хант не в своем уме.

Однако Хант, верно истолковав наши колебания, вскричал:

– Нет, не безумец! Там, в прериях… к безумцам относятся с почтением, даже если не верят их словам! А я… Верьте мне! Нет, Пим не умер!

– Эдгар По утверждает обратное, – упорствовал я.

– Да, знаю… Эдгар По из Балтиморы… Но он никогда не видел Артура Пима… Никогда!

– Как же это?! – воскликнул капитан Лен Гай. – Разве они не знали друг друга?

– Нет!

– Разве не Артур Пим собственной персоной поведал Эдгару По о своих приключениях?

– Нет, капитан… Нет… – отвечал Хант. – Этот человек… из Балтиморы… к нему попали только записки Пима, которые он делал с тех пор, как спрятался в трюме «Дельфина»… Он не переставал писать до последнего часа… до последнего, поймите, поймите же меня…

Как видно, Хант ужасно боялся, что мы не поймем его, и без конца повторял свой отчаянный призыв. Впрочем, должен сознаться, что его утверждения казались чем-то совершенно невероятным. Если верить ему, то получалось, что Артур Пим никогда не имел дела с Эдгаром По! Значит, американский поэт ознакомился всего лишь с дневниковыми записями, которые тот вел день за днем на протяжении всего своего фантастического путешествия?..

– Кто же привез ему этот дневник? – спросил капитан Лен Гай, схватив Ханта за руку.

– Спутник Пима… Тот, кто любил бедного Пима, как сына… Метис Дирк Петерс, возвратившийся оттуда в одиночку…

– Метис Дирк Петерс? – ахнул я.

– Да…

– В одиночку?

– Да.

– А Артур Пим остался…

– Там! – выкрикнул Хант оглушительным голосом и посмотрел на юг, туда, куда неизменно устремлялся его огненный взор.

Разве можно было принимать на веру подобные утверждения? Конечно же, нет! Мартин Холт недоверчиво толкнул Харлигерли локтем, и оба моряка посмотрели на Ханта с откровенной жалостью; Джэм Уэст рассматривал его, не выдавая своих чувств. Капитан Лен Гай жестом показал мне, что беднягу нельзя принимать всерьез, ибо его ум давно уже находится в состоянии помутнения.

Однако, пристально всматриваясь в Ханта, я понял, что льющийся из его глаз свет – это свет истины. Вдохновленный этим открытием, я принялся задавать ему точные, продуманные вопросы, на которые он давал только утвердительные ответы, ни разу не противореча себе, как в том сейчас убедится читатель.

– Так значит, – спросил я его, – моряки с «Джейн» сняли Артура Пима и Дирка Петерса с перевернутого «Дельфина», после чего они доплыли на шхуне до строва Тсалал?

– Да.

– Когда капитан Уилльям Гай направлялся в деревню Клок-Клок, Артур Пим, а также метис и один из матросов отстали от остальных?

– Да… Матрос Аллен, который скоро задохнулся, заваленный камнями…

– Затем они наблюдали с вершины холма за нападением дикарей на шхуну и ее гибелью?

– Да…

– Через некоторое время они вдвоем покинули остров в челне, отнятом у туземцев?

– Да!

– И спустя двадцать дней, оказавшись перед завесой паров, оба попали в пучину водопада?

На этот раз Хант не торопился подтверждать мои слова. Напротив, он смешался и забормотал что-то нечленораздельное. Казалось, он пытается отыскать что-то в своей ослабевшей памяти… Наконец, глядя на меня и качая головой, он произнес:

– Нет, не оба. Понимаете… Дирк Петерс никогда не говорил мне…

– Дирк Петерс?! – вмешался капитан Лен Гай. – Ты был знаком с Дирком Петерсом?

– Да.

– Где же?

– В Вандалии… В штате Иллинойс.

– Уж не от него ли ты прослышал об этом путешествии?

– От него…

– Выходит, он возвратился оттуда один, оставив Артура Пима?…

– Один…

– Говорите, говорите же! – не вытерпел я.

Меня переполняло нетерпение. Что я слышу! Хант знал Дирка Петерса и имел благодаря ему представление о событиях, которые, как я полагал, были обречены на вечное забвение! Он знал что-то о развязке того невероятного приключения!..

Хант заговорил снова, так же сбивчиво, однако теперь нам было легче его понимать:

– Да… Там… Завеса паров… Помню, метис рассказывал мне… Понимаете… Оба они, Артур Пим и он, плыли в лодке с острова Тсалал… Потом они столкнулись с льдиной… огромной льдиной… От удара Дирк Петерс свалился в воду… Однако он сумел уцепиться за льдину и взобраться на нее… Понимаете… Он видел, как лодку уносит течением все дальше… совсем далеко!.. Пим пытался подгрести к товарищу, но тщетно… Лодку уносило прочь… Пим… бедный, дорогой Пим… его унесло… Он не вернулся… И он все еще там, там!..

Казалось, даже сам Дирк Петерс не смог бы оплакивать «бедного, дорогого Пима» с таким неподдельным горем!..

Итак, одно нам удалось установить неоспоримо – а сомнений тут впрямь быть не могло: Артур Пим и метис были разлучены в тот самый момент, когда перед ними выросла завеса из паров…

Правда, даже допуская, что Артур Пим продолжил свой путь на юг, трудно было представить себе, как его товарищу Дирку Петерсу удалось возвратиться на север, как он умудрился преодолеть ледяные поля, пересечь Полярный круг и достичь Америки, доставив туда записки Пима, попавшие в конце концов в руки Эдгара По…

Все эти вопросы были немедленно заданы Ханту, и он не оставил без ответа ни одного, ссылаясь на рассказы, неоднократно повторенные метисом. Мы узнали, что в кармане Дирка Петерса, ухватившегося за льдину, находился дневник Артура Пима! Вот почему были спасены эти записи, которыми воспользовался американский романист.

– Поймите меня, – говорил Хант, – я рассказываю вам все так, как услыхал от Дирка Петерса. Уносимый течением, Пим кричал изо всех сил… Потом бедного Пима закрыла завеса паров… Метис же питался сырой рыбой; потом его принесло течением назад к острову Тсалал, на который он и выбрался, полумертвый от голода…

– Он вернулся на остров Тсалал?! – вскричал капитан Лен Гай. – Сколько же прошло времени с тех пор, как он его впервые покинул?

– Три недели. Не больше трех недель – так говорил Дирк Петерс.

– Но тогда он должен был встретиться с выжившими членами экипажа «Джейн»! С моим братом Уилльямом и остальными, спасшимися вместе с ним…

– Нет, – отвечал Хант, – Дирк Петерс всегда считал, что они погибли все до одного – да, все! На острове не было больше ни души…

– Ни души? – удивился я сверх всякой меры.

– Ни одного человека! – уверенно отвечал Хант.

– А как же жители Тсалала?

– Никого, говорю вам, никого! Остров обезлюдел, обезлюдел!..

Это его утверждение полностью противоречило некоторым фактам, в которых мы и не думали сомневаться. Но, в конце концов, разве не могло случиться так, что ко времени возвращения Дирка Петерса на остров Тсалал его жители, обуянные неведомым ужасом, уже переплыли на острова, лежащие к юго-востоку, в то время как оставшиеся в живых моряки с «Джейн» продолжали скрываться среди холмов Клок-Клок? Это объясняло бы, почему метису не довелось с ними воссоединиться и почему им не приходилось опасаться туземцев на протяжении последующих одиннадцати лет жизни на острове. С другой стороны, Паттерсон расстался с ними месяцев семь назад, и если мы не смогли их отыскать, то это означало лишь одно: они наверняка покинули остров Тсалал, жизнь на котором после замлетрясения стала невозможной…

– Так значит, – не унимался капитан Лен Гай, – вернувшись на остров, Дирк Петерс нашел его полностью покинутым людьми?

– Там не было никого, никого… – твердил Хант. – Метис не повстречал там ни одного туземца…

– Что же предпринял этот Дирк Петерс? – поинтересовался боцман.

– Постарайтесь меня понять! – взмолился Хант. – Там была брошенная шлюпка… в бухте… а в ней – сушеное мясо и несколько бочонков пресной воды. Метис сел в эту шлюпку… Дул южный ветер… да, южный, и очень сильный, тот самый, который вместе с течением пригнал льдину к острову Тсалал… Он гнал шлюпку много недель… Потом пошли ледяные поля, но шлюпка проскочила в пролив… Поверьте мне! Я всего-навсего повторяю рассказ, сотни раз слышанный мною из уст Дирка Петерса… Да, в пролив… Потом он пересек Полярный круг…

– А дальше? – спросил я.

– Дальше шлюпку подобрало американское китобойное судно «Санди Хук», возвращавшееся в Америку.

Что ж, если принять рассказ Ханта за чистую монету, – а он вполне мог оказаться правдоподобным, – то мы знали теперь, как закончилась – по крайней мере, для Дирка Петерса – эта страшная драма, разыгравшаяся в Антарктике. Вернувшись в Соединенные Штаты, метис, по всей видимости, познакомился с Эдгаром По, редактировавшим тогда «Южный литературный вестник», который, воспользовавшись записями Артура Пима, подарил свету полную чудес книгу, вовсе не опираясь на вымысел, как казалось до сих пор. Однако книге не хватало развязки…

Что же до воображения, призванного на помощь американским писателем, то оно проявилось разве что в последних главах, где странностей становится непомерно много, – если только самому Пиму не явились напоследок в бреду, среди клубящихся паров, все эти сверхъестественные картины.

Одно было ясно неопровержимо: Эдгар По никогда не был знаком с Артуром Пимом. Именно поэтому, желая заронить в душу читателя сладостную неуверенность, он и заставил своего героя умереть «внезапной и трагической» смертью, ни словом не обмолвившись, впрочем, о ее причине.

И все же, если Артур Пим так и не вернулся назад, были ли у нас основания надеяться, что он прожил еще какое-то время, оставшись без своего верного товарища, более того, что он жив по сию пору, хотя с тех пор, как он остался в одиночестве, прошло целых одиннадцать лет?..

– Да, да! – твердил Хант, и в его голосе звучала вся сила убеждения, которая была свойственна, должно быть, Дирку Петерсу, когда они жили вместе в городке Вандалия, что в штате Иллинойс.

Оставалось только разобраться, в своем ли Хант уме. Теперь я не сомневался, что это он, дойдя до последней степени отчаяния, забрался в мою каюту и прошептал мне на ухо: «А Пим? Бедный Пим…» Так оно и было, никакой это не сон!

Словом, если все, что он наговорил, – чистая правда, если он всего лишь передал нам откровения Дирка Петерса, то надо было еще решить, должны ли мы верить ему, когда он повторял голосом, в котором вместе с настойчивостью слышалась мольба:

– Пим не умер! Пим там! Мы не должны бросить бедного Пима!

Дождавшись, пока я завершу допрос Ханта, капитан Лен Гай, будучи глубоко потрясенным, вышел все-таки из состояния задумчивости и решительно скомандовал:

– Экипаж! Всем на корму!

Собрав вокруг себя всех матросов шхуны, он молвил:

– Слушай меня внимательно, Хант! Я буду спрашивать тебя об очень серьезных вещах!

Хант поднял голову и оглядел комнаду «Халбрейн».

– Итак, Хант, ты утверждаешь, что все то, что ты рассказал только что об Артуре Пиме, – чистая правда?

– Да, – откликнулся Хант, сопровождая ответ решительным жестом.

– Ты знал Дирка Петерса…

– Да.

– Ты прожил несколько лет бок о бок с ним в Иллинойсе?

– Девять лет.

– Он часто рассказывал тебе обо всем этом?

– Да.

– И ты нисколько не сомневаешься, что он рассказывал тебе одну правду?

– Нет.

– Ему никогда не приходило в голову, что на острове Тсалал могло остаться несколько человек с «Джейн»?

– Нет.

– Он считал, что Уилльям Гай и все его спутники погибли при обвале холмов у деревни Клок-Клок?

– Да. Судя по его рассказам, Пим был того же мнения…

– Где ты видел Дирка Петерса в последний раз?

– В Вандалии.

– Давно?

– Два года тому назад.

– Кто из вас первым покинул Вандалию – ты или он?

Мне показалось, что Хант испытывает колебания, не зная, как ответить.

– Мы покинули ее вместе, – отвечал он.

– И куда же направился ты?

– На Фолкленды.

– А он?

– Он… – повторил Хант, и его взгляд остановился на Мартине Холте, старшине-паруснике нашей шхуны, которого он, рискуя собственной жизнью, спас во время бури.

– Ты понимаешь, о чем я тебя спрашиваю? – окликнул его капитан Лен Гай.

– Да.

– Так отвечай! Покинул ли Дирк Петерс Америку, оставив Иллинойс?

– Да.

– Куда же он направился? Говори!

– На Фолкленды!

– И где он сейчас?

– Перед вами!

II Решение принято!

Дирк Петерс!.. Хант и метис Дирк Петерс – одно лицо!.. Преданный спутник Артура Пима, тот, кого так долго и тщетно разыскивал в Соединенных Штатах капитан Лен Гай, тот, чье присутствие среди нас могло стать причиной продолжить путешествие!..

Внимательному читателю, вероятно, хватило чутья, чтобы за много страниц до окончательного разоблачения узнать в Ханте Дирка Петерса и с нетерпением дожидаться, когда же это станет ясно и всем остальным. Что ж, этому не приходится удивляться. Более того, я бы пожал плечами, если бы такая догадка не посетила вас.

Ведь подобный вывод напрашивался сам собой; остается только гадать, как капитан Лен Гай и я, столько раз перечитывавшие книгу Эдгара По, где портрет Дирка Петерса набросан весьма выразительными штрихами, не заподозрили, что человек, завербовавшийся к нам на корабль на Фолклендах, и есть тот самый метис… Готов признать свою недогадливость, однако замечу, что она не была беспричинной.

Да, все в облике Ханта выдавало его индейское происхождение, а ведь и Дирк Петерс был выходцем из племени упшароков, обитающего на Дальнем Западе, так что одно это могло бы навести нас на верный путь. Однако прошу обратить внимание на обстоятельства, при которых Хант представился на Фолклендах капитану Лену Гаю, – обстоятельства, никак не располагавшие нас подвергать сомнению его слова. Хант жил на Фолклендах, в несусветной дали от Иллинойса, среди матросов всех национальностей, дожидавшихся сезона путины, чтобы завербоваться на китобойные суда… Поступив на судно, Хант вел себя со всеми окружающими крайне сдержанно. Сейчас мы впервые услыхали его голос, ранее же ничто не заставляло заподозрить, что этот человек скрывает свое настоящее имя. Кстати, даже заговорив, он назвался Дирком Петерсом только под самый занавес, уступив настойчивости капитана.

Верно, Хант был человеком необыкновенным, какие редко встречаются нам на жизненном пути, поэтому мы могли бы приглядеться к нему и раньше… Да, теперь-то мне понятно, чем объясняется его странное поведение с той поры, как шхуна пересекла Полярный круг, и еще пуще после того, как она вошла в свободные ото льда воды… Стал понятен его взгляд, неизменно обращенный на юг, и его рука, всегда инстинктивно тянувшаяся в том же направлениии… Уже на островке, названном именем Беннета, он вел себя так, словно бывал здесь и раньше: ведь это он подобрал там доску с «Джейн»… Наконец, остров Тсалал… Здесь он уверенно встал впереди, и мы потянулись за ним, как за опытным проводником, по развороченной долине до самой деревни Клок-Клок, до оврага и до того самого холма, в толще которого тянулся когда-то лабиринт, от которого не осталось теперь буквально ничего… Да, все это должно было открыть нам глаза и зародить – по крайней мере, у меня! – подозрение, что Хант как-то связан с приключениями Артура Пима!

Что ж, выходит, не только капитан Лен Гай, но и его пассажир Джорлинг оказались отъявленными слепцами! Мне остается признать нашу слепоту, хотя многие страницы в книге Эдгара По давно должны были сделать нас зрячими.

Теперь не приходилось сомневаться, что Хант был на самом деле Дирком Петерсом. Пусть он и постарел на одиннадцать лет, все равно он оставался именно таким, каким его описывал Артур Пим. Правда, свирепый вид, о котором говорится у последнего, остался в прошлом, однако и тогда это была лишь «кажущаяся свирепость». Внешне этот человаек не переменился: он был таким же низкорослым, мускулистым и сложенным, как Геркулес, а «кисти его рук были такими громадными, что совсем не походили на человеческие руки». Его конечности были странно искривлены, голова же выглядела несообразно огромной. Рот у него «растянулся от уха до уха», а узкие губы «даже частично не прикрывали длинные, торчащие зубы». Да, наш фолклендский новобранец полностью соответствовал этому описанию. Однако на его лице не осталось и тени прежнего выражения, которое Артур Пим назвал «бесовским весельем».

Видимо, возраст, испытания и удары, на которые оказалась так щедра жизнь, жуткие сцены, в которых ему пришлось участвовать в качестве действующего лица, «настолько выходящие за пределы человечского опыта, что человек просто не способен поверить в их реальность», как говаривал Артур Пим, – все это изменило его облик. О, да, острый рубанок испытаний гладко обтесал душу Дирка Петерса! И все-таки перед нами стоял именно он – верный спутник Артура Пима, которому тот был обязан своим спасением, относившийся к своему подопечному, как к сыну, и ни на минуту – именно так! – не утративший надежды отыскать его в бескрайних пустнных просторах Антарктики!

Вот только почему Дирк Петерс скрывался на Фолклендах под именем Ханта, почему предпочел сохранить инкогнито, даже поступив на «Халбрейн», почему не открылся, узнав о намерениях капитана Лена Гая, все усилия которого были направлены на то, чтобы спасти своих соотечественников с «Джейн» и повторившего ее маршрут?

Почему?.. Уж не потому ли, что опасался, не вызовет ли его имя ужас? Разве не он участвовал в страшной бойне на «Дельфине», не он ли нанес смертельный удар матросу Паркеру, не он ли потом утолял его плотью голод, а его кровью – жажду? Он решился назвать нам свое имя лишь тогда, когда у него появилась надежда, что благодаря этому «Халбрейн» отправится на поиски Артура Пима!..

По всей видимости, прожив несколько лет в Иллинойсе, метис уехал на Фолкленды, чтобы дождаться там первой возможности возвратиться в антарктические воды. Нанимаясь на «Халбрейн», он, наверное, питал надежду, что капитан Лен Гай, найдя на острове Тсалал своих соотечественников, уступит его настойчивости и устремится дальше на юг, чтобы отыскать там Артура Пима. Однако разве нашелся бы хоть один человек, кто, будучи в здравом уме, согласился бы с тем, что у этого несчастного могла быть хоть малейшая возможность остаться в живых спустя целых одиннадцать лет? В пользу капитана Уилльяма Гая и его спутников говорило хотя бы богатство растительности и живности на острове Тсалал; кроме того, записи Паттерсона свидетельствовали о том, что они были живы еще совсем недавно. Что же до Артура Пима…

И все же утверждения Дирка Петерса, пусть даже и построенные на песке, не вызывали у меня, вопреки логике, никакого протеста, и когда метис закричал: «Пим не умер… Пим там… Разве можно бросить бедного Пима…», его убежденность взяла меня за живое. Мне пришел в голову Эдгар По, и я представил себе, в каком бы он оказался затруднении, если бы «Халбрейн» доставила на родину того, о чьей «внезапной и трагической кончине» он поспешил оповестить публику…

Определенно, с тех пор, как я решился принять участие в экспедиции «Халбрейн», я перестал быть прежним человеком – практичным и в высшей степени трезвомыслящим. При одной мысли об Артуре Пиме мое сердце начинало биться столь же отчаянно, как билось, должно быть, сердце в могучей груди Дирка Петерса! Я уже был готов к мысли, что уйти от острова Тсалал на север, в Атлантику, значило бы отказаться от гуманной миссии, каковой явилась бы помощь несчастному, покинутому всеми в ледяной пустыне Антарктики!..

В то же время требовать от капитана Лена Гая, чтобы он повел свою шхуну дальше в эти неведомые воды, подвергая экипаж риску, после того, как он уже пережил столько опасностей, и без всякого результата, – значило бы втягивать его в заведомо обреченный на провал разговор. Да и следовало ли мне во все это вмешиваться? Но в то же время меня не покидало ощущение, что Дирк Петерс надеется на мою помощь в защите интересов бедного Пима.

За заявлением метиса последовало долгое молчание. Никому и в голову не пришло оспаривать правдивость его слов. Раз он сказал: «Я – Дирк Петерс», значит, он и впрямь был Дирком Петерсом.

Что касается судьбы Артура Пима – и того обстоятельства, что он так и не вернулся в Америку, и его разлуки с верным товарищем, после которой течение увлекло его в лодке с острова Тсалал дальше к полюсу, – со всем этим можно было согласиться, ибо ничто не заставляло заподозрить, что Дирк Петерс говорит неправду. Однако то, что Артур Пим все еще жив, как это утверждал метис, и что долг требовал, чтобы мы отправились на его поиски, рискуя головами, – это вызывало у всех большие сомнения.

В конце концов, решив прийти на помощь Дирку Петерсу, но опасаясь с самого начала потерпеть поражение, я вернулся к весьма разумным аргументам, в которых фигурировали капитан Уилльям Гай и пятеро его матросов, от пребывания которых на острове Тсалал теперь не осталось и следа.

– Друзья мои, – начал я, – прежде чем принять окончательное решение, полезно будет хладнокровно оценить положение. Разве завершить экспедицию в тот самый момент, когда появился хоть какой-то шанс на ее благополучный исход, не означало бы обречь себя на пожизненные угрызения совести? Подумайте об этом, капитан, и все вы, друзья. Менее семи месяцев назад несчастный Паттерсон оставил ваших соотечественников на острове Тсалал в добром здравии. То, что они прожили здесь все это время, означает, что богатство острова Тсалал смогло обеспечить им жизнь на протяжении одиннадцати лет и что им не приходилось более опасаться дикарей, частично погибших из-за неведомых нам причин, частично, вероятно, перебравшихся на какой-либо из соседних островов… Все это совершенно очевидно, и я не знаю, что можно возразить на подобные доводы…

Мне никто не ответил, поскольку отвечать и вправду было нечего.

– Если мы так и не нашли капитана «Джейн» и его людей, – продолжал я, чувствуя прилив вдохновения, – то это может означать, что уже после ухода Паттерсона им пришлось покинуть остров. По какой причине? Думаю, потому, что землетрясение до такой степени перетряхнуло весь остров, что он стал непригодным для обитания. Но ведь им хватило бы туземного каноэ, чтобы с помощью северного ветра добраться до другого острова или до берега антарктического континента… Не стану долго распространяться, доказывая вам, что все могло произойти именно так. Повторяю, одно известно: если мы не продолжим поиски, от которых зависит спасение ваших соотечественников, то это будет означать, что мы просто опустили руки!

Я обвел глазами свою аудиторию, но она дружно промолчала.

Капитан Лен Гай, почувствовав мою правоту, уронил голову, чтобы скрыть обуревающие его чувства, а это означало, что, упомянув о долге человечности, я указал на единственный выход, который оставался в нашем распоряжении, если у нас в груди продолжало биться сердце.

– Да и о чем, собственно, речь? – снова перешел я в наступление, выдержав небольшую паузу. – О том, чтобы подняться еще на несколько градусов, да и то по спокойному морю, в сезон, обещающий еще два месяца хорошей погоды, когда нам не приходится опасаться скорого наступления зимы, к сражению с которой я и не подумал бы вас побуждать… И мы еще колеблемся, когда на «Халбрейн» имеется все необходимое, когда у нее такой надежный экипаж, когда на корабль еще не проникла никакая болезнь!.. Мы сами пугаем себя воображаемыми опасностями! Неужели у нас не хватит смелости пройти еще дальше туда… туда…

И я указал в южном направлении, повторив безмолвный, но властный жест Дирка Петерса, значивший больше, чем любые слова.

Однако слушатели все так же не сводили с нас глаз, не удостоивая мою речь ответом.

Я не сомневался, что шхуна могла бы, ничем не рискуя, остаться в этих водах еще на восемь-девять недель. Было только 26 декабря, а ведь наши предшественники предпринимали экспедиции и в январе, и в феврале, и даже в марте – и Беллинсгаузен, и Биско, и Кендал, и Уэдделл, – и все они успевали повернуть на север еще до того, как им преграждал путь мороз. Пусть их корабли и не забирались в такие высокие широты, как «Халбрейн», – зато они не могли и мечтать о столь благоприятных условиях плавания, в которых находились мы…

Я перепробовал самые разные аргументы, добиваясь одобрения своих слов, однако никто не спешил брать на себя ответственность. Ответом мне, как и прежде, было гробовое молчание и опущенные долу глаза.

Впрочем, я остерегался произносить имя Артура Пима и выступать в защиту предложения Дирка Петерса, ибо это неминуемо вызвало бы недоуменное пожатие плечами, а то и угрозы в мой адрес… Я спрашивал себя, удалось ли мне заронить в души моих товарищей хотя бы частицу той веры, которая переполняла все мое существо, когда слово взял капитан Лен Гай.

– Дирк Петерс, – произнес он, – подтверждаешь ли ты, что вы с Артуром Пимом, покинув остров Тсалал, наблюдали новые земли к югу от него?

– Да… земли, – отвечал метис. – Остров или континент… Поймите… это там… я думаю… я уверен… там Пим… бедный Пим… ждет, чтобы мы пришли ему на помощь…

– Возможно, что и Уилльям Гай, и все остальные ждут там того же! – вскричал я, стремясь перевести разговор в более безопасное русло. Кроме того, я чувствовал, что эти якобы существующие земли – хоть какая-то цель, тем более, что она легко достижима. «Халбрейн» не придется бороздить океан наугад – нет, она устремится туда, где могут находиться люди, пережившие гибель «Джейн»!

Прежде чем заговорить снова, капитан Лен Гай потратил некоторое время на размышление.

– Верно ли, Дирк Петерс, – снова услыхали мы его голос, – что за восемьдесят четвертой параллелью горизонт закрыт той самой завесой паров, о которой говорится у Артура Пима? Видел ли ты сам… видели ли твои глаза все эти воздушные водопады, и эту бездну, в которой исчезла шлюпка с Артуром Пимом?

Обведя нас всех взглядом, метис покачал своей огромной головой.

– Не знаю, – проговорил он. – О чем вы меня спрашиваете, капитан?.. Завеса паров? Да, возможно… И нечто вроде суши на юге…

Вероятно, Дирк Петерс никогда не читал книгу Эдгара По; не исключено, что он не был обучен грамоте. Передав, кому следовало, дневник Артура Пима, он не поинтересовался, будет ли он опубликован. Забравшись сперва в Иллинойс, а потом на Фолкленды, он не подозревал ни о шуме, который наделало это повествование, ни о фантастической, совершенно немыслимой развязке, какой украсил наш великий поэт его последнюю страничку…

Впрочем, что мешает нам предположить, что Артур Пим, чья приверженность к сверхъестественному нам хорошо известна, просто вообразил, что видел все эти невероятные картины, существовавшие на самом деле только в его склонном к фантазиям мозгу?

Вот когда, впервые с тех пор, как завязался весь этот разговор, прозвучал голос Джэма Уэста. Не знаю, разделял ли лейтенант мое мнение, подействовали ли на него мои аргументы, склонялся ли он к тому, чтобы продолжить путешествие, но он произнес такие слова:

– Капитан! Ваша команда?

Капитан посмотрел на экипаж. Вокруг него столпились все – и «старички», и новенькие, один лишь гарпунщик Хирн держался несколько в стороне, готовый вмешаться, если возникнет такая необходимость.

Капитан Лен Гай устремил вопросительный взгляд на боцмана и его друзей, в беззаветной преданности которых он был твердо уверен. Не могу сказать, узрел ли он на их лицах согласие на продолжение плавания, однако до моего слуха донесся его шепот:

– О, если бы все зависело только от меня! Если бы все до одного поддерживали меня!

Он был прав: поиски нельзя было продолжать, не заручившись поддержкой всей команды.

И тут раздался хриплый голос Хирна:

– Капитан! Вот уже два месяца, как мы покинули Фолкленды… Ведь все мы нанялись на корабль для плавания, конечным пунктом которого должен был стать остров Тсалал!

– Это не так! – воскликнул капитан Лен Гай, приведенный заявлением Хирна в крайнее возбуждение. – Нет, это не так! Я нанял всех вас для участия в плавании, конечную точку которого я имею полное право определить по своей воле!

– Простите, капитан, – не отступал Хирн, – но мы и так находимся там, куда до нас не добирался ни один мореплаватель, куда не заплывал ни один корабль, не считая «Джейн». Поэтому мои товарищи и я считаем, что лучше будет воротиться на Фолкленды, пока не начался сезон ненастья. Оттуда вы вольны вернуться на остров Тсалал и даже подняться к полюсу, если вам этого захочется!

По рядам слушателей пробежал одобрительный шепоток. Не приходилось сомневаться, что гарпунщик выразил мнение большинства, ибо новые члены команды составляли на шхуне большинство. Действовать им наперекор, требовать послушания от людей, не расположенных подчиняться, и в таких условиях плыть в глубину Антрактики было бы безрассудством, хуже того, просто безумием, чреватым неминуемой катастрофой.

Хирну решил возразить Джэм Уэст, в голосе которого прозвучала угроза:

– Кто прозволил тебе говорить?

– Капитан задал нам вопрос, – отвечал Хирн. – У меня было полное право на ответ.

В его голосе было столько дерзости, что лейтенант, которому никогда не изменяло хладнокровие, был готов выйти из себя. Капитану Лену Гаю пришлось остановить его примирительным жестом и сказать:

– Спокойно, Джэм! Ничего не поделаешь, раз среди нас нет согласия… – Повернувшись к боцману, он спросил: – Как по-твоему, Харлигерли?

– Очень просто, капитан, – отвечал боцман. – Я подчинюсь вашему приказу, каким бы он ни был. Наш долг – не бросать Уилльяма Гая и всех остальных, пока остается хоть малейшая надежда спасти их!

Боцман сделал паузу, глядя на Драпа, Роджерса, Грациана, Стерна и Берри, кивающих головами и определенно придерживающихся того же мнения.

– Что же касается Артура Пима… – хотел продолжить боцман.

– Речь идет не об Артуре Пиме, – с необыкновенной живостью оборвал его капитан Лен Гай, – а о моем брате Уилльяме Гае и его спутниках!

Увидев, что Дирк Петерс готов возразить на эти слова, я схватил его за руку, и он, тресясь от ярости, счел за благо промолчать. Сейчас было совсем не время распространяться об Артуре Пиме. Оставалось надеяться, что в будущем путешествие позволит вспомнить и о нем, сейчас же главное было побудить людей дать согласие продолжить путь, пусть неосознанно, даже инстинктивно. Иного выхода не оставалось. Если Дирк Петерс и нуждался в помощи, то я готов был оказать ему ее, но более прямым способом.

Тем временем капитан Лен Гай продолжил опрос экипажа. Ему хотелось знать поименно, на кого он может опереться. Все старые члены экипажа дали согласие на его предложение, пообещали никогда не оспаривать его приказов и следовать за ним так далеко, как это потребуется.

Кое-кто из новеньких последовал примеру этих отважных людей, однако их набралось всего трое – все англичане. Однако мне показалось, что большинство разделяет точку зрения Хирна. Для них плавание «Халбрейн» завершилось на острове Тсалал, поэтому они наотрез отказывались плыть дальше и решительно требовали повернуть на север, чтобы преодолеть ледяные поля до наступления холодов. Этой позиции придерживалось человек двадцать, и не приходилось сомневаться, что с языка Хирна слетело то, что было в голове у каждого из них. Перечить им, тем более принуждать их выполнять команды при развороте шхуны на юг, значило бы подстрекать их к бунту.

Единственным способом добиться перелома в настроении матросов, обработанных Хирном, было вызвать у них алчность, заставить почувствовать, в чем заключается их подлинный интерес. Поэтому я взял слово и заговорил твердым голосом, дабы ни у кого не возникло сомнений в серьезности моего предложения:

– Матросы «Халбрейн», слушайте меня! – провозгласил я. – По примеру многих государств, желающих способствовать открытиям в полярных морях, я предлагаю экипажу шхуны премию! За каждый градус, пройденный к югу от восемьдесят четвертой параллели, я заплачу вам по две тысячи долларов!

Больше семидесяти долларов на душу – здесь было, от чего загореться! Я почувствовал, что нащупал верный тон.

– Я выдам капитану Лену Гаю, который станет, таким образом, вашим доверенным лицом, письменное обязательство, – продолжал я, – Деньги, которые вы заслужите, участвуя в этом плавании, будут выплачены вам после возвращения, независимо от условий, в которых последнее осуществится.

Мне не пришлось долго ждать впечатления, которое произвело на команду мое предложение.

– Ура! – завопил боцман, показывая пример своим товарищам, которые стали дружно вторить ему.

Хирн и не пытался возражать – видно, решил дождаться более удобного случая. Таким образом, согласие было восстановлено, я же был готов пожертвовать и более крупной суммой, лишь бы была достигнута моя цель.

Впрочем, нас отделяло от Южного полюса всего семь градусов, поэтому даже если бы «Халбрейн» добралась до него, мне бы пришлось расстаться всего с четырнадцатью тысячами долларов…

III Исчезнувшие острова

Рано поутру в пятницу, 27 декабря, «Халбрейн» вышла в море, взяв курс на юго-запад.

На борту закипела прежняя жизнь, отмеченная тем же повиновением и слаженностью. Команде не грозили ни опасности, ни сильное утомление. Погода оставалась прекрасной, море – спокойным. Можно было надеяться, что при столь благоприятных условиях бациллы неподчинения не смогут развиться, ибо им не придут на помощь непреодолимые трудности. Впрочем, грубым натурам не свойственно много размышлять. Невежество и корысть плохо сочетаются с богатым воображением. Невежды ограничиваются настоящим, мало заботясь о будущем. Безмятежность их существования может нарушить только какое-то неожиданное событие, способное заставить их взглянуть в лицо реальности. Произойдет ли с нами что-либо подобное?..

Что касается Дирка Петерса, то даже теперь, когда его инкогнито было раскрыто, он нисколько не изменился и остался столь же нелюдимым. Должен сказать, что экипаж не чувствовал к нему ни малейшего отвращения, какого можно было бы опасаться, памятуя о сценах на «Дельфине», хотя поведение Петерса там, учитывая обстоятельства, было вполне простительным. Кроме того, разве можно было забыть, что метис рисковал жизнью ради спасения Мартина Холта?.. Однако он все равно предпочитал держаться в сторонке, ел в одном углу, спал в другом, не желая сокращать расстояние между собой и остальным экипажем. Не было ли у него иной причины для подобного поведения, кроме той, какую мы могли себе представить? Что ж, будущее расставит все по своим местам…

Преобладающие в этих краях северные ветры, донесшие «Джейн» до острова Тсалал и позволившие челну Артура Пима подняться еще на несколько градусов к югу, были попутными и для нас. Пользуясь постоянностью бриза, Джэм Уэст распустил на шхуне все паруса. Форштевень шхуны легко рассекал прозрачные, а вовсе не молочной белизны воды; если что и белело на водной глади – то это след за нашей кормой, тянущийся к горизонту.

После давешней сцены, предшествовашей отплытию, капитан Лен Гай позволил себе несколько часов отдыха. Могу себе представить, какие неотвязные мысли сопровождали его погружение в сон: с одной стороны, продолжение поисков сулило надежду на успех, с другой же на него давил груз страшной ответственности за столь рискованную антарктическую экспедицию.

Выйдя с утра на палубу, он подозвал поближе меня и помощника, расхаживавшего неподалеку взад-вперед.

– Мистер Джорлинг, – обратился он ко мне, – повернуть на север было бы для меня равносильно смерти! Я чувствовал, что не сделал всего, что должен был сделать, ради спасения моих злосчастных соотечественников. Однако я понимал, что большинство экипажа было бы настроено против меня, вздумай я плыть южнее острова Тсалал…

– Верно, капитан, – отвечал я, – на борту пахло неповиновением, которое грозило перерасти в бунт…

– Который мы могли бы подавить в зародыше, – холодно возразил Джэм Уэст, – проломив голову этому Хирну, который только и делает, что возбуждает недовольство.

– Возможно, ты и прав, Джэм, – откликнулся капитан Лен Гай, – только, восстановив справедливость, мы бы не обрели согласия, а оно нужно нам больше всего…

– Это верно, капитан, – согласился помощник. – Лучше, когда удается обойтись без насилия. Но пусть в будущем Хирн поостережется!..

– Его друзья, – заметил капитан Лен Гай, – воодушевлены теперь обещанной премией. Желание не упустить ее сделает их более выносливыми и покладистыми. Щедрость мистера Джорлинга пришла на помощь там, где оказались бессильными все мольбы… Я так благодарен вам!

– Капитан, – отвечал я, – еще на Фолклендах я уведомил вас о своем желании принять участие деньгами в вашем предприятии. Теперь мне представилась возможность поступить сообразно этому желанию, поэтому я поспешил воспользоваться ей и не нуждаюсь в благодарности. Давайте только достигнем цели, спасем вашего брата Уилльяма и пятерых матросов с «Джейн»! Ни о чем большем я не смею и мечтать!

Капитан Лен Гай протянул мне руку, которую я поспешил дружески пожать.

– Мистер Джорлинг, – продолжал он, – вы, должно быть, заметили, что «Халбрейн» не держит курс прямо на юг, хотя земля, увиденная Дирком Петерсом – либо то, что он принял за землю, – находится именно в том направлении…

– Заметил, капитан.

– Не станем забывать, между прочим, – напомнил Джэм Уэст, – что в рассказе Артура Пима ничего не говорится об этой земле, якобы лежащей на юге, поэтому нам остается довольствоваться лишь словами метиса.

– Верно, лейтенант, – отвечал я. – Однако есть ли у нас основания относиться к словам Дирка Петерса с подозрением? Разве его поведение с первой минуты, как он ступил на палубу, не внушает к нему полного доверия?

– Не могу ни в чем его упрекнуть с точки зрения службы, – согласился Джэм Уэст.

– Мы не подвергаем сомнению ни его храбрость, ни честность, – заявил капитан Лен Гай. – Не только его поведение на борту «Халбрейн», но и все его дела – сперва на «Дельфине», потом на «Джейн», – показывают его с самой лучшей стороны.

– Он вполне заслуживает такой оценки! – добавил я.

Сам не знаю, почему, но мне хотелось вступиться за метиса. Возможно, причиной было предчувствие, что ему еще предстояло сыграть в нашей экспедиции важную роль? Ведь он не сомневался, что нам удастся отыскать Артура Пима, – а все связанное с ним вызывало у меня такой интерес, что я сам не переставал себе удивляться…

Однако я не забывал и того, что идеи Дирка Петерса касательно его незабвенного спутника частенько могли казаться граничащими с чистым абсурдом. Капитан Лен Гай как раз это и имел в виду.

– Мы не должны забывать, мистер Джорлинг, – сказал он, – что метис сохранил надежду, что Артур Пим, преодолев антарктический океан, сумел высадиться на какой-то южной суше, где и проживает по сию пору!..

– Прожить одиннадцать лет у самого полюса! – хмыкнул Джэм Уэст.

– Да, я готов признать, что с этим нелегко согласиться, капитан, – отвечал я. – Но, если поразмыслить хорошенько, то так ли невозможно, что Артур Пим мог обнаружить на юге остров под стать Тсалалу, на котором сумели продержаться все это время Уилльям Гай и его спутники?..

– Не могу назвать это невозможным, мистер Джорлинг, но и признать такую вероятность у меня не поворачивается язык!

– Более того, – не унимался я, – раз уж мы выдвигаем всего-навсего гипотезы, то почему бы вашим соотечественникам, покинувшим остров Тсалал, не попасть в русло того же течения и не оказаться вместе с Артуром Пимом там, где, быть может…

Я не стал договаривать до конца, ибо подобное предположение было бы немедленно отвергнуто, да и момент был отнюдь не подходящим, чтобы настаивать на поисках Артура Пима, пока не найдены люди с «Джейн».

Капитан Лен Гай вернулся к теме разговора, который здорово «отклонился от курса», как сказал бы наш боцман, и настала пора исправить ошибку.

– Так я говорил о нашем курсе. Я не иду прямиком на юг, поскольку в мои намерения входит исследовать сперва острова, лежащие неподалеку от Тсалала, – тот архипелаг, что расположен к западу от него…

– Мудрая идея, – заметил я. – Возможно, благодаря посещению этих островов мы укрепимся в мысли, что землетрясение произошло совсем недавно…

– В этом и так не может быть никаких сомнений, – отвечал капитан Лен Гай. – Оно определенно разразилось уже после ухода Паттерсона – ведь старший помощник оставил своих соотечественников на острове Тсалал!

Как известно, у нас имелись серьезные основания, чтобы не подвергать сомнению последнее заключение.

– Разве Артур Пим не упоминает восемь островов? – напомнил Джэм Уэст.

– Именно восемь, – поддержал его я, – во всяком случае, такую цифру Дирк Петерс слышал от дикаря, уплывшего в каноэ вместе с ним и Артуром Пимом. Дикарь этот по имени Ну-Ну настаивал также на том, что весь архипелаг управляется суверенным владыкой, королем по имени Тсалемон, обитающим на самом крошечном островке… Если потребуется, метис может подтвердить нам эту подробность.

– Так вот, – продолжал капитан, – может статься, что землетрясение пощадило остальные острова, что они все еще обитаемы, поэтому, приблизившись к ним, мы должны соблюдать осторожность…

– До них уже недалеко, – добавил я. – Кто знает, капитан, не спасся ли ваш брат со своими матросами на одном из этих островов?

Такая возможность существовала, но она не могла вселить в нас радость, ибо это означало, что бедняги угодили в лапы дикарей, которых давно не было на Тсалале. Кроме того, чтобы вызволить их из плена – это при условии, что им сохранили жизнь, – команде «Халбрейн» пришлось бы применять силу, и еще неизвестно, кто выиграл бы сражение…

– Джэм, – сказал капитан, – мы идем со скоростью восемь-девять миль в час, а это значит, что уже через несколько часов впереди может показаться земля. Распорядись глядеть в оба!

– Уже распорядился, капитан.

– Ты посадил в «сорочье гнездо» наблюдателя?

– Там сидит Дирк Петерс – он вызвался сам.

– Что ж, Джэм, на его бдительность можно положиться…

– Как и на его зоркость, – добавил я. – У него несравненное зрение!

Шхуна продолжала плыть на запад до 10 часов. Метис на мачте помалкивал. Я уже спрашивал себя, не произойдет ли здесь та же история, как с островами Аврора и Гласса, которые мы тщетно разыскивали между Фолклендами и Южной Георгией. На горизонте так и не возникло никакого подобия земли. Оставалось надеяться, что острова отличаются равнинным рельефом и что заметить их можно, лишь подойдя к ним мили на две.

Правда, за утренние часы ветер заметно ослаб, и течение отнесло нас дальше к югу, чем нам того хотелось. К счастью, с двух часов пополудни ветер снова окреп, и Джэм Уэст постарался вернуться в желанный район.

«Халбрейн» плыла в нужном направлении со скоростью 7–8 миль в час уже два часа, а на горизонте так и не появилось никакой суши.

– Не может быть, чтобы мы еще не достигли нужной точки! – сокрушался капитан Лен Гай. – Ведь, если верить Артуру Пиму, Тсалал является частью обширного архипелага…

– Однако он не говорит, что видел острова, пока «Джейн» стояла на якоре у берега острова Тсалал, – заметил я.

– Вы правы, мистер Джорлинг. Однако за сегодняшний день «Халбрейн» уже преодолела расстояние никак не меньше пятидесяти миль, и я полагал, что речь идет об островах, лежащих достаточно близко друг от друга…

– Что ж, капитан, приходится заключить – а это не выходит за пределы вероятного, – что землетрясение похоронило в океанской пучине все острова архипелага, к которому принадлежал остров Тсалал…

– Земля по правому борту! – раздался крик Дирка Петерса.

Все взгляды устремились в указанном направлении, однако мы ничего не смогли разглядеть. Правда, метис, вознесенный на верхушку фок-мачты, мог заметить то, что еще долго будет скрыто от наших глаз. Кроме того, приходилось учитывать его дальнозоркость и привычку не спускать взгляд с горизонта. Одним словом, я не допускал и мысли, что он способен ошибиться.

И действительно, спустя полчаса мы разглядели в бинокль несколько освещенных косыми лучами солнца островков, разбросанных по океанской глади в двух-трех милях к западу. Старший помощник велел приспустить верхние паруса, и «Халбрейн» поплыла вперед, ловя ветер только бизанью, косым фоком и стакселем.

Следовало ли нам тут же готовиться к обороне, заряжать ружья и камнеметы, расправлять абордажные сети? Решение капитана Лена Гая было иным: он решил, что прежде чем принять все эти меры предосторожности, мы сможем, ничем не рискуя, подойти к островкам поближе.

Но и тут произошли немалые перемены. Вместо обширных островов, упомянутых Артуром Пимом, нашему взгляду предстала полудюжина скал, едва торчащих из воды… В этот момент метис, соскользнув по правому бакштагу, ступил на палубу.

– Что же, Дирк Петерс, – обратился к нему капитан Лен Гай, – ты узнаешь этот архипелаг?

– Архипелаг? – Метис покачал головой. – Нет, это всего лишь пять-шесть островков… Одни скалы… Ну и острова…

И действительно, несколько горных верхушек, вернее, закругленных вершин – вот и все, что осталось на поверхности от всего архипелага, вернее, от его западной части. Однако можно было надеяться, что архипелаг протянулся на несколько градусов и что землетрясение уничтожило только западную группу островов.

Именно это мы и собирались выяснить, решив наведаться на каждый островок и разобраться, когда – недавно или уже давно – разразилось это землетрясение, страшные последствия которого мы могли лицезреть на острове Тсалал.

По мере приближения мы все больше убеждались, что от западной части архипелага остались лишь крупинки. Площадь самых крупных островков не превышала 50–60 квадратных саженей, а самых крошечных – 3–4. Последние напоминали больше россыпь рифов, о которые плескался ленивый прибой.

«Халбрейн» ни в коем случае не следовало забираться в гущу рифов, ибо это грозило бы ее бортам и килю. Мы решили довольствоваться общим осмотром, чтобы устранить последние сомнения, что архипелаг ушел под воду. Однако мы готовились разок-другой высадиться на скалы, ибо там могли оказаться бесценные следы.

Остановившись в десятке кабельтовов от главного островка, капитан Лен Гай велел забросить за борт лот. Дно оказалось в 20 саженях под днищем – должно быть, это была поверхность ушедшего под воду острова, центральная часть которого выступала из воды всего на пять-шесть саженей.

Шхуна подошла к островку на расстояние пяти морских саженей и стала на якорь.

Джэм Уэст хотел было лечь в дрейф, пока будет длиться исследование островка. Однако он не стал этого делать, ибо в таком случае шхуну снесло бы к югу сильным течением. Пришлось довольствоваться якорной стоянкой. На море не было ни малейшего волнения, и, глядя на небо, никак нельзя было ожидать ухудшения погоды.

Как только якорь зацепился за дно, на море была спущена шлюпка, в которую уселся капитан Лен Гай, боцман, Дирк Петерс, Мартин Холт, еще двое матросов и я.

Четверть мили, отделявшие корабль от ближайшего островка, шлюпка преодолела быстро, виляя по узким протокам. Торчайщие из воды верхушки скал то и дело захлестывало волнами, поэтому на них никак не могло остаться следов, по которым мы могли бы судить о времени землетрясения. Впрочем, мы и не надеялись, что нас может ожидать здесь какой-либо сюрприз.

Шлюпка скользила среди камней. Дирк Петерс стоял в полный рост на корме, правя рулем и мастерски избегая столкновений с острыми краями рифов. Здесь, сквозь толщу неподвижной, прозрачной воды, мы могли наблюдать дно – но то был отнюдь не песок, усеянный ракушками, а черные глыбы со следами сухопутной растительности, которую ни в коем случае нельзя было принять за подводную флору, тем более что кое-где клочки травы всплыли на поверхность. Это было первым доказательством того, что почва, на которой эта трава произрастала, совсем недавно ушла под воду.

Шлюпка приблизилась к островку, и один из матросов метнул кошку, лапа которой засела в трещине между камней. Мы налегли на швартов и подтянули шлюпку к берегу.

Итак, перед нами лежал один из обширнейших островов архипелага, от которого остался всего лишь неправильной формы овал с окружностью в каких-то 150 саженей, верхняя точка которого находилась всего в 25–30 футах от поверхности океана.

– Поднимается ли приливная волна столь высоко? – спросил я капитана Лена Гая.

– Никогда, – отвечал тот. – Возможно, в центре островка нам удастся обнаружить остатки растительности, руины человеческого жилища или хотя бы следы стоянки…

– Самое лучшее – следовать за Дирком Петерсом, уже успевшим обогнать нас всех, – предложил боцман. – Этот чертов метис разглядит своими рысьими глазами то, что наверняка проглядим мы!

Вскоре все мы поднялись на верхушку островка. Здесь и впрямь хватало остатков – вернее, останков домашней живности, о которой рассказано в дневнике Артура Пима, – различной птицы, уток, свиней с черной щетиной на затвердевшей коже. Однако от нашего взгляда не мог укрыться тот факт, что здешние кости пролежали на ветру не более нескольких месяцев, в отличие от останков, обнаруженных на острове Тсалал. Это подтверждало наш вывод о том, что землетрясение разразилось совсем недавно.

Кроме того, там и здесь на островке зеленел сельдерей и ложечница и виднелись свежие цветки.

– Они распустились в этом году! – воскликнул я. – Они не испытали на себе зимней стужи…

– Согласен с вами, мистер Джорлинг, – отозвался Харлигерли. – Но не могли ли они вырасти уже после того, как от архипелага остались одни осколки?

– Это совершенно невозможно, – отвечал я, как и подобает человеку, не желающему расставаться с излюбленной идеей.

На островке произрастал также чахлый кустарник, напоминающий дикий орешник. Дирк Петрес сорвал и поднес нам ветку, полную сока. С ветки свисали орешки – точно такие же, какими питался метис и его спутники, забравшиеся в расселину, прорезавшую холм поблизости от деревни Клок-Клок, откуда они угодили в лабиринт замысловатой формы, от которого на острове Тсалал не осталось и следа.

Дирк Петерс выковырял несколько орешков из зеленой оболочки и разгрыз их своими мощными зубами, способными, казалось, расколоть и чугунное ядро.

Теперь у нас исчезли последние сомнения касательно времени катаклизма: он произошел уже после ухода Паттерсона. Выходит, участь, постигшая жителей острова Тсалал, кости которых усеивали землю неподалееку от деревни, была следствием какой-то другой катастрофы. Что касается капитана Уилльяма Гая и пятерых матросов с «Джейн», то мы лишний раз убедились, что они, видимо, вовремя унесли ноги, ибо мы не обнаружили на острове их тел.

Но где же они нашли приют, бросив остров Тсалал? Этот вопрос не переставал преследовать нас, поскольку мы никак не могли нащупать ответа на него. Однако я придерживался мнения, что наше путешествие изобиловало и другими вопросами, не более близкими к разрешению…

Не стану распространяться о подробностях обследования архипелага. Оно заняло полтора дня, поскольку шхуна посетила каждый островок. Повсюду нас ждало одно и то же – растения и останки, что только подкрепяло нашу уверенность в правильности сделанных выводов. Капитан Лен Гай, старший помощник, боцман и я придерживались одинакового мнения о том, что катастрофа, разразившаяся в этим краях, смела с лица земли всех до одного туземцев. Теперь «Халбрейн» не угрожало нападение.

Однако следовало ли заключить, что капитана Уилльяма Гая и пятерых матросов, добравшихся до одного из островов, постигла та же печальная участь? Мои рассуждения, с которыми согласился в конце концов и Лен Гай, сводились к следующему:

– На мой взгляд, искусственный обвал холма у деревни Клок-Клок пощадил нескольких членов экипажа «Джейн» – не менее семи человек, считая Паттерсона, а также пса Тигра, останки которого мы обнаружили неподалеку от деревни. Некоторое время спустя, когда по неведомой нам причине погибла часть населения острова Тсалал, уцелевшие туземцы покинули этот остров и переплыли на другие острова архипелага. Оставшись одни, в полной безопасности, Уилльям Лен Гай и его товарищи могли прекрасно существовать – ведь только что здесь находили пропитание дикари числом в несколько тысяч. Так прошло то ли десять, то ли одиннадцать лет, но несчастным так и не удалось вырваться из своей тюрьмы, несмотря на множество попыток сделать это, которые они – в этом у меня нет сомнений – не раз предпринимали, уповая то на туземное каноэ, то на лодку, построенную собственными руками. Наконец, месяцев семь тому назд, уже после исчезновения Паттерсона, остров Тсалал был до неузнаваемости изуродован землетрясением, в результате которого соседние острова почти полностью скрылись под водой. Думаю, что после этого Уилльям Гай и его люди, сочтя невозможным и дальше жить на острове Тсалал, вышли в море, надеясь достигнуть Полярного круга. Очень вероятно, что попытка эта не увенчалась успехом, путешественников подхватило течением и понесло на юг… Разве не могли они оказаться на той самой суше, что предстала взорам Дирка Петерса и Артура Пима южнее восемьдесят четвертого градуса? Именно в этом направлении, капитан, и следует направить «Халбрейн». Оставив за кормой еще две-три параллели, мы можем надеяться отыскать их. Наша цель там, и кто из нас не пожелает пожертвовать собой, чтобы достичь ее?

– Да поможет нам Господь, мистер Джорлинг! – отвечал капитан Лен Гай.

Позже, оставшись со мной один на один, боцман не удержался и сказал:

– Я внимательно слушал вас, мистер Джорлинг, и, должен сознаться, вы меня почти убедили…

– Скоро у вас не останется никаких сомнений, Харлигерли.

– Когда же?

– Раньше, чем вы думаете!

На следующий день, 29 декабря, в шесть часов утра шхуна снялась с якоря и, воспользовавшись легким северо-восточным ветерком, взяла курс прямиком на юг.

IV 29 декабря – 9 января

Я начал день с того, что внимательно перечитал 25-ю главу книги Эдгара По. В ней сказано, что туземцы хотели было броситься в погоню за двумя беглецами, прихватившими с собой дикаря Ну-Ну, но те уже успели отойти от берега на пять-шесть миль. Мы только что узнали, что от шести-семи островов, замеченных ими в это время на западе, остались теперь лишь крохотные островки.

Наибольший интерес для нас представляли в этой главе следующие строки, которые мне хочется привести дословно: «Когда мы шли на «Джейн» к острову Тсалал с севера, позади нас постепенно оставались наиболее труднопроходимые районы сплошного льда, – как бы этот факт ни расходился с общепринятыми представлениями об Антарктике, мы убедились в нем на собственном опыте. Попытка пробиться назад, особенно в такое время года, была бы чистейшим вздором. Лишь одно направление сулило какие-то надежды, и мы решили смело плыть к югу, где, по крайней мере, имелась вероятность наткнуться на землю и еще большая вероятность попасть в теплый климат…»

Так рассуждал Артур Пим, так следовало рассуждать a fortiori и нам. Итак, 29 февраля – 1828 год был високосным – беглецы вышли в «бескрайний, пустынный океан», простиравшийся за восемьдесят четвертой параллелью. Мы же видели на календаре всего лишь 29 декабря. «Халбрейн» опережала челн, отошедший от острова Тсалал, на 2 месяца, и ей вовсе не угрожало приближение долгой полярной зимы. Вдобавок наша шхуна, забитая провиантом, с отличными командирами и прекрасной оснасткой внушала несколько больше доверия, нежели челн, имевшийся в распоряжении Артура Пима, – каноэ из ивовых прутьев, пятидесяти футов длиной и четырех-шести шириной, еды в которой было столько, что она помещалась в панцирях трех черепах, при том, что питаться ей предстояло троим людям…

Исходя из всего этого, я рассчитывал на успех второго этапа нашего путешествия.

В первой половине дня за горизонтом скрылись последние островки погибшего архипелага. Море сохраняло тот же вид, который оно приняло после нашего отхода от острова Беннета, – без единого кусочка льда, что и неудивительно, раз температура воды равнялась 43оF (6,11оС). Течение неумолимо, со скоростью 4–5 миль в час, относило нашу шхуну все дальше к югу.

Небо не покидали тучи птиц – все те же зимородки, пеликаны, буревестники, качурки и альбатросы. Однако должен сообщить, что ни одна птица не достигала гигантских размеров, о которых пишет в своем дневнике Артур Пим, и ни одна не оглашала воздух криками «текели-ли», повторяя самое распространеннное словечко в языке острова Тсалал.

Последующие два дня пролетели без единого события. Земли на горизонте все не было. Моряки успешно вылавливали из океанской воды рыб-попугаев, мерлуз, скатов, морских угрей, разноцветных корифен и прочую рыбу. Совмещение кулинарных талантов Харлигерли и Эндикота позволяло разнообразить меню как для кают-компании, так и для кубрика, и мне трудно выделить из этой парочки кулинаров кого-то одного, кому бы принадлежала львиная доля заслуг.

1 января 1840 года – снова високосного! – началось с тумана, скрывшего с утра солнечный диск, однако мы не спешили с выводами насчет скорого изменения погоды.

Минуло 4 месяца и 17 дней с той поры, как я оставил Кергелены, и 2 месяца и 5 дней с тех пор, как «Халбрейн» покинула Фолкленды. Как долго еще продлится наше плавание? Не могу сказать, что меня сильно занимал этот вопрос, скорее, мне хотелось знать, насколько далекой окажется наша антарктическая экспедиция.

Должен отметить, что метис стал относиться ко мне по-другому – чего нельзя было сказать о его отношении к капитану Лену Гаю и остальному экипажу. Поняв, видимо, что мне не была безразлична судьба Артура Пима, он выделял меня среди остальных, так что можно было сказать, воспользовавшись расхожим выражением, что мы с ним «ладили», хотя не обменивались ни единым словом. Правда, время от времени он расставался ради меня со своей обычной немотой. В моменты отдыха от напряженной моряцкой службы он подходил к моей излюбленной скамеечке позади рубки. Там у нас несколько раз возникало нечто, отдаленно напоминающее беседу. Однако стоило капитану Лену Гаю, лейтенанту или боцману составить нам компанию, как он спешил удалиться.

В то утро, часов в 10, когда Джэм Уэст стоял на вахте, а капитан Лен Гай заперся у себя в каюте, метис приблизился ко мне с очевидным намерением вызвать на разговор, о предмете которого было нетрудно догадаться. Как только он оказался рядом с моей скамеечкой, я сказал ему, желая сразу перейти к делу:

– Дирк Петерс, вы хотите, чтобы мы поговорили о нем?

Глаза метиса вспыхнули, как угольки, на которые хорошенько подули.

– О нем! – прошептал он.

– Вы все так же преданы его памяти, Дирк Петерс!

– Забыть его, сэр? Никогда!

– И он все время здесь, перед вашими глазами…

– Все время! Понимаете… Мы пережили вместе столько опасностей… Как нам было не стать братьями… нет, отцом и сыном, вот так! Да, я люблю его, как собственное дитя! Мы так долго пробыли в разлуке… Он был так далеко от меня… Ведь он не вернулся… Я-то возвратился назад, в Америку, но Пим… бедный Пим… он все еще там!

На глаза метиса навернулись огромные слезы. Оставалось недоумевать, как они не испарились в тот же миг от пламени, которым пылал его взор.

– Дирк Петерс, – продолжал я, – есть ли у вас хоть какое-то представление о маршруте плавания, которое вы проделали вместе с Артуром Пимом на каноэ после того, как отошли от острова Тсалал?

– Никакого, сэр! У бедного Пима не было никаких инструментов – ну, тех, которыми пользуются на море, чтобы смотреть на солнце. Откуда нам было знать?.. Однако восемь дней подряд течение несло нас на юг – течение и ветер. Славный ветерок, спокойное море… Мы поставили на планшир два весла, как мачты, и привязали к ним наши рубахи, ставшие парусами…

– Да, – отвечал я, – белые рубахи, цвет которых внушал такой ужас вашему пленнику Ну-Ну…

– Может быть… Я уже мало что понимал… Но если так говорит Пим, верьте Пиму…

Я мог лишний раз убедиться в том, что некоторые явления, о которых рассказывалось в дневнике, доставленном метисом в Соединенные Штаты, не привлекли внимание его самого. Я еще более укрепился во мнении, что явления эти существовали исключительно в пылком воображении автора дневника. Я решил воспользоваться случаем и выпытать об этом у Дирка Петерса побольше.

– Все эти восемь дней у вас было что поесть? – спросил я.

– Да, и в последующие дни – тоже… Хватало и нам, и дикарю… Знаете, в каноэ были три черепахи, а в них достаточно пресной воды. У них вкусное мясо, его можно есть даже сырым – да, сэр, сырым!..

Последние слова он произнес почти шепотом и тут же стал озираться, словно испугавшись, не подслушали ли его…

Я понял, что его душа все еще содрогалась от воспоминаний о страшных сценах на борту «Дельфина». Трудно передать, какое жуткое выражение появилось на физиономии метиса, когда он обмолвился о сыром мясе! Однако это было вовсе не выражение каннибала Австралии или Новых Гебридов – я видел перед собою человека, испытываюшего непреодолимый ужас перед самим собой!..

Выдержав некоторую паузу, я снова повернул разговор на нужную тему.

– Дирк Петерс! Судя по рассказу вашего спутника, первого марта вы впервые увидели обширную завесу из серых паров, пронзаемую лучами света…

– Откуда мне знать, сэр? Если так сказано у Пима, то ему надо верить…

– Он ни разу не говорил вам о лучах света, падающих с неба? – не унимался я, стараясь не произносить слов «полярное сияние», которых метис, пожалуй, не понял бы.

Мне хотелось проверить собственную гипотезу о том, что подобные явления могли быть следствием наэлетризованности атмосферы и, значит, иметь место в действительности.

– Ни разу! – отвечал Дирк Петерс, затратив некоторое время на обдумывание моего вопроса.

– Замечали ли вы, чтобы море меняло цвет, теряло прозрачность, становилось белым, начинало напоминать молоко, чтобы в воде вокруг вашего каноэ происходило бурление?

– Чего не знаю, того не знаю… Поймите… У меня голова шла кругом… Лодка уплывала все дальше и дальше, и я все больше терял рассудок…

– А как же мельчайшая пыль, Дирк Петерс? Пыль, больше напоминавшая пепел, белый пепел?..

– Не помню…

– Уж не снег ли это был?

– Снег? Да… Нет… Было тепло… А что говорит Пим? Надо верить словам Пима.

Я окончательно убедился, что сколько ни продолжать допрос метиса, он так и не сумеет дать мне удовлетворительного объяснения всех этих невероятных явлений. Даже если допустить, что он был свидетелем сверхъестественных картин, которые живописуют последние главы повествования, они с тех пор начисто стерлись из его памяти.

– Но Пим расскажет вам обо всем этом сам… – проговорил он вполголоса. – Он-то знает! Я не знаю… Он видел… Вы поверите ему…

– Да, я поверю ему, Дирк Петерс, поверю! – отвечал я метису, не желая усугублять его печаль.

– Мы попробуем его отыскать, правда?

– Надеюсь…

– После того, как найдем Уилльяма Гая и матросов с «Джейн»?

– Да, после этого…

– И даже если не найдем?

– Даже в этом случае, Дирк Петерс… Думаю, что мне удастся уговорить капитана.

– Ведь он не откажется прийти на выручку человеку… такому человеку…

– Нет, не откажется! Ведь если Уилльям Гай и его люди остались в живых, то почему не поверить, что и Артур Пим…

– Жив? Да! Он жив! – воскликнул метис. – Клянусь Великим Духом моих предков! Он жив, он ждет меня… Мой бедный Пим… Какой же будет его радость, когда он бросится в объятия своего старого Дирка!.. А моя, моя, когда я сумею прижать его сюда, сюда…

И необъятная грудь Дирка Петерса заходила волнами, как поверхность океана.

Сказав это, он удалился, оставив меня в полном смятении и в непередаваемом умилении – сколько нежности к несчастному товарищу, которого он называл своим сыном, как оказалось, могло уместиться в сердце этого полудикого человека!..

2, 3 и 4 января шхуна все так же летела на юг, не встречая на пути земли. По всей линии горизонта небо неизменно смыкалось с морем. Наблюдатель, качающийся в «сорочьем гнезде», не замечал в этой части Анатарктики ни континента, на даже островка. Может быть, настало время усомниться в правильности утверждений Дирка Петерса, будто он видел какую-то землю? В морях крайнего юга часто случаются обманы зрения…

– Собственно, – сказал я как-то раз капитану Лену Гаю, – Артур Пим покинул остров Тсалал, не имея при себе никаких инструментов, которые позволили бы ему определить свое местоположение…

– Я знаю об этом, мистер Джорлинг, и вполне вероятно, что суша лежит к востоку или к западу от нашего маршрута. Остается сожалеть, что Артур Пим и Дирк Петерс не высаживались на те берега. Тогда бы у нас не оставалось сомнений на предмет их существования, и мы бы без труда отыскали их. Теперь же у меня возникают в этом большие сомнения…

– Мы отыщем эту землю, капитан, стоит нам подняться еще на несколько градусов к югу…

– Возможно, мистер Джорлинг, но я задаюсь вопросом, не было ли бы предпочтительнее исследовать воды между сороковым и сорок пятым меридианом…

– Нам отведено не так уж много времени, – с живостью отвечал я, – и дни, которые уйдут на такой круг, можно будет считать потерянными, ибо мы еще не добрались до параллели, на которой беглецам пришлось разлучиться…

– Скажите на милость, мистер Джорлинг, какая же это параллель? Что-то я не нахожу ни малейшего намека на это в повествовании, так что, не имея возможности вычислить ее, я…

– А ведь в книге есть ясное указание на это, во всяком случае, там говорится, что каноэ отнесло от острова Тсалал весьма далеко. Посмотрите-ка вот на этот отрывок!

В книге действительно говорилось следующее: «В течение семи или восьми дней мы плыли на юг без сколько-нибудь значительных происшествий, пройдя за это время, должно быть, огромное расстояние, так как ветер был попутный и нам помогало сильное течение к югу».

Капитан Лен Гай отлично знал этот отрывок, ибо сотни раз возвращался к нему. Я прибавил к прочитанному:

– Он говорит об «огромном расстоянии», а ведь эти строки появились уже 1 марта. Путешествие же продлилось до двадцать второго числа того же месяца, и Артур Пим сам поясняет впоследствии, что «мощное течение несет нас все так же к югу» – это его собственные слова. Разве нельзя, опираясь на все это, прийти к выводу, что…

– Что так можно добраться и до самого полюса, мистер Джорлинг?

– Почему бы и нет? Ведь от острова Тсалал до полюса остается всего четыре сотни миль?

– В конце концов, это не так уж важно, – отвечал капитан Лен Гай. – «Халбрейн» вышла на поиски моего брата и его товарищей, а вовсе не Артура Пима. Единственное, что нам важно знать, – могли ли они высадиться на тех берегах.

Правоту капитана Лена Гая было трудно оспорить. Я не переставал опасаться, что он отдаст команду повернуть на запад или на восток. Однако метис настаивал, что его каноэ несло к югу и что в том же направлении находится замеченная им земля, поэтому маршрут шхуны оставался прежним. Я не видел причин отчаиваться, ибо пока мы точно повторяли маршрут Артура Пима. Мне также помогала уверенность в том, что суша, если только она существует на самом деле, должна находиться в еще более высоких широтах.

Нелишне будет заметить, что ни 5, ни 6 января плавание не было отмечено какими-либо из ряда вон выходящими событиями. Нашему взгляду не предстало ни завесы из мерцающих паров, ни изменений в цвете и составе верхних слоев океанской воды. Что касается чрезмерно высокой температуры воды – такой, что «в ней нельзя было держать руку», – то приходилось с сомнением отнестись и к этому сообщению Артура Пима. На самом деле темпарутра воды не превосходила 50оF (10оС), что, однако, было для Антарктики достаточно необычным. В целом же, несмотря на повторяемое Дирком Петерсом заклинание: «Надо верить словам Пима!», рассудок подсказывал мне, что ко всем этим сверхъестественным сообщениям следует относиться с немалой долей сдержанности – тем более, что мы не видели ни паров, ни молочного океана, ни белой пыли, валящейся с небес.

Примерно в этих же краях двое беглецов заметили огромных белых животных, внушавших непреодолимый ужас дикарям с Тсалала. Каким образом сидящие в каноэ смогли их разглядеть? Об этом в повествовании не сказано ни словечка. Во всяком случае, на всем пути «Халбрейн» так и не довелось повстречаться ни с морскими млекопитающими, ни с гигантскими птицами, ни с устрашающими хищниками.

Добавлю к этому, что никто на борту не чувствовал того странного состояния, о котором толкует Артур Пим, – скованности, душевной и физической оцепенелости, при которой трудно даже шевельнуться… Кто знает, может быть, именно этой слабостью тела и ума и объясняется уверенность Артура Пима в том, что он видел такое, что может привидеться только в горячке?..

Наконец, 7 января мы достигли (по мнению Дирка Петерса, единственным оринтиром для которого могло служить время, истекшее со времени ухода с острова Тсалал) места, где дикарь Ну-Ну, в последний раз шевельнувшись на дне лодки, испустил дух. В тот же день, а именно 22 марта (то есть двумя с половиной месяцами позже в сравнении с нашим графиком), оборвался дневник, в котором фиксировались события этого необыкновенного путешествия. Именно в тот день тьма сгустилась настолько, что друзья различали друг друга только благодаря отражаемому водой свечению белой пелены, вздымавшейся перед ними… Что ж, команде «Халбрейн» не посчастливилось наблюдать ни одного из этих чудес: кругом простиралось спокойное море, а солнце, все так же перемещаясь по бесконечной спирали, неустанно освещало горизонт. Да и то сказать: как бы мы смогли снимать показания приборов, погрузись все вокруг в кромешную тьму?..

9 января тщательные наблюдения позволили точно определить наше местоположение: 86°33′ южной широты и все та же долгота – между 42-м и 43-м градусами. Именно тут, если верить памяти метиса, беглецам пришлось разлучиться, когда их каноэ столкнулось с льдиной.

Теперь позволительно задать следующий вопрос: раз льдина, на которой оказался Дирк Петерс, поплыла на север, то не значило ли это, что ее увлекло течением, направленным в противоположную строну?

По всей вероятности, так оно и было, ибо вот уже два дня, как наша шхуна не ощущала более воздействия того течения, которое сперва столь властно уносило ее прочь от острова Тсалал. Удивляться тут было нечему: южные моря славятся своим непостоянством. На наше счастье, северо-восточный бриз дул, не стихая, и «Халбрейн», распустив все паруса, продолжала свой путь на юг. Теперь она забралась на целых 13 градусов выше, чем Уэдделл, и на 2 градуса выше, чем «Джейн». Вот только суша – будь то острова или целый континент – которую капитан Лен Гай высматривал на просторах неоглядного океана, никак не появлялась. Я чувствовал, что уверенность, и так уже подорванная после стольких надежд, оказавшихся тщетными, убывает с каждым часом.

Что до меня, то я был одержим желанием найти Артура Пима в не меньшей степени, чем прийти на помощь остаткам экипажа «Джейн». Непонятно только, как я мог питать надежду, что он выжил?.. Но нет, то была не надежда – уверенность! Видимо, мне передалось навязчивое стремление найти Артура Пима живым, обуревавшее метиса. Я терялся в догадках, что вздумает выкинуть Дирк Петерс, отдай наш капитан команду поворачивать назад… Уж не предпочтет ли он возвращению на север прыжок в море? Поэтому, слыша голоса матросов, возмущающихся безумным метанием шхуны в океане и требующих повернуть назад, и понимая, что метис тоже слышит их, я очень опасался, что он прибегнет к насилию, особенно против Хирна, который втайне подстрекал своих товарищей с Фолклендов к неповиновению.

Неповиновения и отчаяния на борту шхуны следовало избежать любыми способами. Вот почему 9 января капитан Лен Гай, прислушавшись к моим словам и решив поднять настроение экипажа, собрал матросов под грот-мачтой и обратился к ним с такой речью:

– Моряки «Халбрейн»! Отплыв с острова Тсалал, шхуна продвинулась к югу на два градуса, поэтому объявляю, что в соответствии с обязательством, подписанным мистером Джорлингом, вы уже заработали четыре тысячи долларов – по две тысячи за каждый градус, – которые будут выплачены вам после завершения плавания!

Его слова были встречены ропотом одобрения, но отнюдь не громовым «ура», если не считать возгласов, которые испустили, тщетно надеясь, что они будут подхвачены остальными, боцман Харлигерли и корабельный кок Эндикотт.

V Дело плохо!.

Пусть все старые члены команды были готовы поддержать боцмана с коком и, конечно, капитана Лена Гая, старшего помощника и меня, выступающих за продолжение путешествия, мы не смогли бы ничего предпринять, если бы новички приняли решение возвращаться назад. Нас было 14 человек против 19, так что о равенстве сил не могло быть речи, хотя у нас был такой союзник, как Дирк Петерс. Да и могли ли мы рассчитывать на всех «старичков» без исключения?.. Разве не мог и в их души закрасться ужас от безумного плавания вдали от берегов? Смогут ли они противостоять подстрекательствам Хирна и его подручных? Не присоединятся ли к большинству, требующему возвращения к паковым льдам?

Скажу уж начистоту: я не был уверен даже в том, что сам капитан Лен Гай решится продолжить экспедицию, не приносящую никаких результатов. Он вполне мог отказаться теперь от слабой надежды отыскать здесь, на краю света, людей с «Джейн». Ведь нам угрожала полярная зима, нестерпимый холод, снежные бури, которым не сможет сопротивляться наша шхуна, – не отдаст ли он команду лечь на обратный курс, учитывая все эти опасности? Что толку будет от всех моих доводов, заклинаний, уговоров, когда я останусь один?..

Один? Ну, нет, меня поддержит Дирк Петерс! Только станет ли кто-нибудь слушать его и меня?..

Пока капитан, не в силах смириться с необходимостью бросить брата и остальных соотечественников на произвол судьбы, еще крепился, но я чувствовал, что он уже на пределе терпения. Шхуна тем временем не отклонялась от прямой линии, проведенной от острова Тсалал точно к югу. Казалось, укрытый в толще вод магнит не дает ей сойти с меридиана, являющегося продолжением маршрута «Джейн», и оставалось уповать на небо, дабы ни ветры, ни течения не заставили ее отклониться от него. Сопротивляться силам природы было бы бесполезно, тогда как с беспокойством, порожденным испугом, еще можно было какое-то время бороться…

Существовало, впрочем, еще одно обстоятельство, благоприятствовавшее нашему продвижению на юг. На протяжении нескольких дней течения почти не ощущалось, однако потом оно снова появилось, и скорость его составляла теперь 3–4 мили в час. Несомненно, как заметил капитан Лен Гай, оно и раньше никуда не пропадало, просто время от времени его гасят потоки, движущиеся в противоположном направлении, которые было бы крайне трудно пометить на карте. Оставалось сожалеть, что мы ни за что не сможем определить, каким именно течением несло в сторону от острова Тсалал шлюпку с Уилльямом Гаем и его товарищами, а ведь именно течения играли основную роль в перемещении шлюпки, лишенной парусов, как и каноэ, маневрирующих при помощи весел.

Наша шхуна тем временем уносилась все дальше на юг, увлекаемая обеими стихиями.

10, 11 и 12 января все оставалось по-прежнему, если не считать некоторого похолодания воздуха (до 48оF, то есть 8,89оС) и воды (до 33оF, то есть до 0,56оС). Разница по сравнению с температурой воды, о которой Артур Пим сообщал, что в нее нельзя опустить руку, была, как видите, существенной.

Шла только вторая неделя января. До того момента, когда зима приведет в движение айсберги, начнет образовывать ледяные поля и дрейфующие льды, заковывать в ледяную броню прибрежные воды Антарктиды, оставалось целых два месяца. Теперь мы совершенно точно знали, что в летний сезон здесь существует свободное ото льда море, занимающее пространство между 72-й и 87-й параллелями. В это море проникали корабли Уэдделла, а затем «Джейн» и «Халбрейн», причем всякий раз все дальше. Да и по какой причине южные моря следует меньше баловать визитами по сравнению с северными?

13 января у нас с боцманом состоялся разговор, подтвердивший мои опасения относительно состояния духа нашего экипажа.

Команда завтракала в кубрике, за исключением Драпа и Стерна, несших вахту на баке. Шхуна резво бежала по воде с наполненными свежим ветерком верхними и нижними парусами. Франсис, стоявший у штурвала, держал курс на зюйд-зюйд-ост. Я прогуливался между грот-мачтой и фок-мачтой, наблюдая за птицами, испускающими оглушительные крики; качурки время от времени присаживались на кончики рей. Матросы и не думали целиться в них из ружей, поскольку это было бы бессмысленной жестокостью: их жесткое мясо совершенно непригодно в пищу.

Харлигерли, тоже поглядывавший на птиц, подошел ко мне и сказал:

– Я обратил внимание на одну вещь, мистер Джорлинг…

– На какую же, боцман?

– Птицы не летят прямиком к югу, как то было до недавних пор. Некоторые, наоборот, предпочитают северное направление…

– Я тоже заметил это, Харлигерли.

– И еще, мистер Джорлинг: те, что улетели к югу, скоро вернутся.

– Каков же вывод?

– А такой, что они чувствуют приближение зимы…

– Зимы?

– Без сомнения!

– Тут вы ошибаетесь, боцман! Солнце еще достаточно высоко, температура тоже не низкая, так что птицы вряд ли помышляют о том, чтобы загодя улетать в менее холодные края.

– Загодя, мистер Джорлинг?..

– Ну как же, боцман, нам ли с вами не знать, что мореходы всегда оставались в антарктических морях до марта?

– Но не на этой широте, – отвечал Харлигерли. – Между прочим, зима, как и лето, может оказаться слишком ранней. В этом году теплый сезон наступил на целых два месяца раньше срока, и есть опасность, что и холодный даст о себе знать раньше обычного.

– Что ж, вполне возможно, – согласился я. – Однако так ли это важно, коль скоро наше путешествие завершится уже недели через три?..

– Если до той поры не возникнет какого-нибудь затруднения, мистер Джорлинг…

– Какого же?

– Вдруг наш путь перегородит континент, простирающийся в южном направлении?

– Целый континент, Харлигерли?..

– Если хотите знать, меня это не очень-то удивит!

– В этом и не будет ничего особенно удивительного, – сказал я в ответ.

– Что до той земли, которую якобы видел Дирк Петерс и на которой могли бы найти пристанище люди с «Джейн», – продолжал Харлигерли, – то я больше не верю в ее существование.

– Почему же?

– А потому, что Уилльям Гай, у которого могла быть всего одна шлюпка, да и та скромных размеров, не смог бы заплыть в такую даль…

– Я не стал бы утвержадть это с такой определенностью, боцман.

– И все же, мистер Джорлинг…

– Что же удивительного, если Уилльяма Гая принесло к земле сильным течением? – воскликнул я. – Не думаю, чтобы ему пришлось оставаться в шлюпке восемь месяцев. Он и его спутники могли высадиться или на маленьком островке, или на континенте – вот вам и довод в пользу продолжения поисков!

– Без сомнения! Только не все члены экипажа разделяют это мнение… – отвечал Харлигерли, качая головой.

– Знаю, боцман, это-то меня и беспокоит более всего. Неужели дурное настроение усиливается?

– Боюсь, что да, мистер Джорлинг. Удовлетворение от заработка в размере нескольких сотен долларов уже прошло, а перспектива заработать еще несколько сотен не мешает людям высказывать упреки… А ведь премия очень даже приличная! От острова Тсалал до полюса – если предположить, что мы до него доберемся, – целых шесть градусов, а шесть раз по две тысячи долларов – это уже двенадцать тысяч на тридцать человек, или четре сотни на нос! Неплохие денежки заведутся в карманах моряков с «Халбрейн», когда они спустятся на берег! Но даже несмотря на это проклятый Хирн так умело обрабатывает своих дружков, что я только и жду, что они разом откажутся подчиняться.

– Согласен, что новички способны на это, боцман, но старая команда…

– Гм, даже среди них найдутся трое, а то и четверо, у которых завелись сомнения. Тем временем плавание продолжается, и это только увеличивает их тревогу…

– Думаю, что капитан Лен Гай и его помощник сумеют привести команду к повиновению!

– Как сказать, мистер Джорлинг… А вдруг получится так, что у самого капитана опустятся руки, что чувство ответственности возьмет верх над всеми прочими, и он откажется продолжать экспедицию?

Именно этого я и опасался, сознавая, что тогда уже ничего нельзя будет поделать.

– К примеру, за своего друга Эндикотта я отвечаю так же, как за самого себя. Мы с ним дойдем до края света – если допустить, что он существует, этот край, – лишь бы того же хотел наш капитан. Однако мы двое да Дирк Петерс с вами на пару – этого маловато, чтобы диктовать нашу волю остальным!

– А что думают люди о метисе? – поинтересовался я.

– Честное слово, мне кажется, что именно его люди и готовы обвинить в продолжении экспедиции! Прошу вас, мистер Джорлинг, если тут замешаны вы, то позвольте мне сказать об этом матросам! Вы-то хоть платите, и неплохо, а этот упрямец Дирк Петерс знай себе твердит, что его бедняга Пим все еще жив, а ведь тот наверняка либо замерз, либо утонул, либо его раздавило льдиной – в общем, он уже одиннадцать лет как мертв!..

Я был здесь полностью на стороне боцмана, поэтому никогда не спорил с метисом на столь болезненную тему.

– Понимаете, мистер Джорлинг, в начале экспедиции Дирк Петерс еще вызывал кое-какое любопытство. Потом у людей возник интерес – это когда он спас Мартина Холта. Конечно, он не стал к ним ближе, и язык у него не развязался больше, чем раньше. Да и то сказать – медведь не любит вылезать из берлоги… Однако теперь, когда всем известно, кто он такой, это не прибавило к нему симпатии, даю слово! Ведь это он заговорил о земле, якобы лежащей к югу от острова Тсалал, убедив капитана направиться в этом направлении, и если теперь мы пересекли восемьдесят шестую параллель, то благодарить за это приходится одного его…

– Согласен, боцман.

– Вот я и боюсь, мистер Джорлинг, чтобы с ним не поступили дурно.

– Дирк Петерс сумеет за себя постоять. Мне жаль того, кто осмелится прикоснуться к нему пальцем!

– Согласен, мистер Джорлинг, согласен! Не хотелось бы мне попасть ему в лапы, которыми он с легкостью согнет железный прут! Однако если на него навалится вся команда, то, боюсь, он ничего не сможет поделать: его накрепко скрутят и запрут в трюме…

– Надеюсь, до этого пока не дойдет! Рассчитываю на вас, Харлигерли – уж вы-то сумеете предотвратить нападение на Дирка Петерса! Урезоньте своих людей! Заставьте их понять, что у нас хватит времени вернуться на Фолкленды до конца теплого сезона. Недоставало только, чтобы их жалобы стали предлогом для того, чтобы капитан лег на обратный курс, так и не достигнув цели!

– Можете рассчитывать на меня, мистер Джорлинг! Я буду полезен вам! Это так же верно, как то, что ветер свистит под реями…

– И вам не придется об этом пожалеть, Харлигерли! Нет ничего проще, чем приписать нолик к сумме, которую зарабатывает каждый член команды с пересечением очередного градуса, если он – не просто матрос, а выполняет на борту «Джейн» обязанности боцмана!..

Я попал в самое его чувствительное место и мог теперь надеяться на полную его поддержку. Да, теперь он сделает все, чтобы расстроить замыслы одних, поднять дух других, приглядеть за Дирком Петерсом. Но удастся ли ему предотвратить бунт на «Джейн»?..

Ни 13, ни 14 января не произошло ничего примечательного, не считая дальнейшего понижения температуры. На это обратил мое внимание капитан Лен Гай, показав мне на бесконечные стаи птиц, летящих на север. Слушая его, я чувствовал, что он теряет последнюю надежду. Этому не приходилось удивляться: мы так и не увидели суши, вопреки утверждениям метиса, а ведь мы уже отошли от острова Тсалал на сто восемьдесят миль! Куда ни повернись – повсюду расстилалась морская гладь, бесконечный водный простор. Начиная с 21 декабря солнце все ближе клонилось к горизонту; 21 марта оно окончательно спрячется за его кромкой, после чего на целых 6 месяцев наступит полярная зима! Даже если искренне верить, что Уилльям Гай и пятеро его спутников могли преодолеть такое расстояние в утлом суденышке, то у нас все равно не было и одного шанса из целой сотни, чтобы отыскать их.

15 января удалось произвести точные наблюдения, показавшие, что мы находимся в точке с координатами 43°13′ западной долготы и 88°17′ южной широты. «Халбрейн» отделало теперь от полюса менее двух градусов – или 120 морских миль.

Капитан Лен Гай не думал скрывать результатов своих наблюдений, а моряки были достаточно хорошо знакомы с навигационными вычислениями, чтобы понять, что это означает. Все последствия такого местоположения вполне могли объяснить им старшины Холт и Харди. Затем за них мог приниматься Хирн, чтобы постараться довести услышанное до полнейшего абсурда…

Всю вторую половину дня меня не покидали подозрения, что гарпунщик делает все возможное, чтобы подогреть недовольство. Люди, сгрудившиеся под фок-мачтой, переговаривались вполголоса, бросая в нашу сторону недобрые взгляды. Затем среди матросов началось совсем уже подозрительное шушуканье. Двое-трое, глядя на нас, позволили себе угрожающие жесты. Наконец, шепот стал настолько непочтительным, что Джэм Уэст не смог совладать с гневом.

– Молчать! – заорал он и, подойдя к матросам поближе, добавил уже тише: – Первый, кто откроет рот, будет иметь дело со мной!

Капитан Лен Гай тем временем заперся в своей каюте, однако я ждал, что он с минуты на минуту выйдет на палубу и, бросив напоследок печальный взгляд на юг, отдаст команду ложиться на обратный курс…

Однако минул еще день, а шхуна продолжала следовать прежним курсом. На беду, над океаном начинал клубиться туман, что не сулило ничего хорошего. Признаюсь, мне было трудно усидеть на месте. Мои опасения усугублялись. Я видел, что старший помощник только и ждет команды изменить курс, и понимал, что капитан, пусть и обуреваемый самыми черными чувствами, вот-вот сдастся…

Вот уже несколько дней мне на глаза не попадался метис – во всяком случае, мы с ним уже давно не обменивались репликами. Видимо, матросы сторонились его, как прокаженного, стоило ему показаться поблизости. Если он пристраивался у левого борта, экипаж дружно перекочевывал на правый. Один боцман отваживался заговаривать с ним, однако его вопросы неизменно оставались без ответа.

Должен сказать, что Дирка Петерса такое положение совершенно не тревожило. Видимо, он был настолько занят своими невеселыми мыслями, что просто ничего не замечал вокруг. Но повторяю: услышь он команду Джэма Уэста: «Курс на север!» – и я не знаю, что бы он натворил!.. Что касается его стараний не сталкиваться со мной, то я объяснял эту сдержанность его нежеланием бросать на меня тень.

Однако 17-го числа пополудни метис изъявил готовность переговорить со мной. Мне и в голову не могло прийти, что я узнаю в результате этого разговора!..

Было примерно 2.30 дня. Притомившись и испытывая легкое недомогание, я возвратился в свою каюту, где приоткрыл боковой иллюминатор, оставив закрытым задний. Внезапно в дверь, ведущую на рубку, кто-то постучал.

– Кто там? – откликнулся я.

– Дирк Петерс.

– Вам надо со мной поговорить?

– Да.

– Я сейчас выйду…

– Прошу вас… Уж лучше я… Можно мне войти к вам в каюту?

– Входите.

Войдя, метис плотно затворил за собой дверь. Не вставая с койки, я жестом предложил ему присесть в кресло. Однако Дирк Петерс остался стоять. Видя, что он не решается заговорить, видимо, испытывая по своему обыкновению смущение, я решил подбодрить его:

– Что вам от меня нужно, Дирк Петерс?

– Хочу сказать вам одну вещь… Поймите меня, сэр… Мне кажется, что вам нужно об этом знать… Вы будете единственным из всего экипажа, кто узнает об этом… Нельзя, чтобы кто-нибудь заподозрил…

– Если это так серьезно и вам не хочется, чтобы я проговорился, то зачем вообще посвящать меня, Дирк Петерс?

– Нужно! Нужно! Это невозможно утаивать дальше… Это давит на меня, как… как скала… Вот здесь…

При этих словах Дирк Петерс со всей силы стукнул себя кулаком в грудь.

– Я всегда боюсь, как бы не проболтаться во сне, – продолжал он, – боюсь, что меня услышат… потому что мне это все время снится, и во сне…

– Что вам снится? – спросил я.

– Он… он… Поэтому я и сплю по углам… подальше от других… от страха, как бы другие не узнали его настоящее имя…

У меня возникло предчувствие, что метис вот-вот ответит на вопрос, который я ему пока не задавал, ибо он брезжил на задворках моего сознания: почему, покинув Иллинойс, он зажил на Фолклендах под именем Ханта?

Однако, услыхав мой вопрос, он ответил:

– Нет, не в этом дело… Я хотел не об этом…

– Но я настаиваю, Дирк Петерс, мне необходимо знать, по какой причине вы предпочли покинуть Америку, почему вы избрали Фолкленды…

– Почему? Просто чтобы быть поближе к Пиму, моему бедному Пиму… Я надеялся, что на Фолклендах мне представится случай наняться на китобойный корабль, отправляющийся в южные моря…

– Но откуда взялось это имя – «Хант»?

– Я не хотел больше носить свое имя, нет, не хотел! Из-за той истории на «Дельфине»!..

Метис намекал на то, как они тянули жребий на борту американского брига, решая, кто из четырех – Август Барнард, Артур Пим, Дирк Петерс или матрос Паркер – будет принесен в жертву, чтобы превратиться в пищу для оставшихся троих. Я вспомнил, как Артур Пим не мог заставить себя согласиться на жребий и как он не сумел отказаться «участвовать на равных в трагедии, которая неминуемо разыграется в самом скором времени – таковы были его собственные слова, – ужасной драме, горькое воспоминание о которой будет до конца дней омрачать каждый миг существования выживших в ней»…

Да, они тянули жребий – деревянные щепочки разной длины, которые сжимал в руке Артур Пим… Вытянувший самую короткую был обречен на смерть. Артур Пим признается в проснувшейся в ним жестокости, с какой он собирался обмануть товарищей, применив хитрость… Однако он не смог так поступить и просит прощения даже за одну мысль об этом, приглашая тех, кто захочет обвинить его, сперва оказаться в его положении…

Наконец, решившись, он протягивает кулак, в котором зажаты четыре щепки. Дирк Петерс тянет первым. Судьба оказалась благосклонной к нему; теперь ему нечего бояться. Артур Пим понимает, что вероятность, что он останется жить, уменьшилась. Следующим жребий тянет Август Барнард. Спасен и он! Теперь у Артура Пима с Паркером были абсолютно равные шансы. В этот момент Артуром Пимом «овладела какая-то звериная ярость», и он «внезапно почувствовал безотчетную сатанинскую ненависть к себе подобному»…

Прошло пять минут, прежде чем Паркер осмелился потянуть щепочку. Затем Артур Пим, закрывший глаза и не ведающий, какая судьба уготована ему, чувствует чье-то прикосновение… К его руке прикоснулся Дирк Петерс… Артур Пим избежал смертельной опасности…

Метис бросился к Паркеру и ударил его ножом в спину. Затем последовало «кровавое пиршество» – «такие вещи можно вообразить, но нет слов, чтобы донести до сознания весь изощренный ужас их реальности».

О, да, мне была знакома эта чудовищная история, оказавшаяся, вопреки моим сомениям, чистой правдой. Она случилась на «Дельфине» давно, 16 июля 1827 года, и я никак не мог уяснить, для чего Дирку Петерсу понадобилось снова вызывать ее в моей памяти. Однако ждать объяснений оставалось недолго.

– Вот что, Дирк Петрес, – снова заговорил я, – я требую, чтобы вы ответили, почему, не желая открывать свое настоящее имя, вы все-таки назвали его, когда «Халбрейн» стояла на якоре у берега острова Тсалал? Почему вы расстались с именем «Хант»?

– Поймите, сэр… Люди колебались, плыть ли дальше… Решили плыть назад… Вот я и подумал… что сказав, что я – Дирк Петерс, лотовой с «Дельфина», спутник бедного Пима, я заставлю их прислушаться… Что они поверят, как и я, что он еще жив, и согласятся отправиться на его поиски… Но это было так трудно… признать, что я – Дирк Петерс, тот, кто убил Паркера… Однако голод… нестерпимый голод…

– Бросьте, Дирк Петерс, – отвечал я, – вы преувеличиваете… Если бы короткую щепку вытянули вы, то судьба Паркера постигла бы вас! Никто не стал бы называть вас преступником…

– Сэр, да поймите же! Разве стала бы семья Паркера рассуждать так, как вы?..

– Семья? Так у него были родные?

– Да, вот потому-то… в книге… Пим изменил его имя… Паркера звали не Паркером… Его звали…

– Артур Пим поступил разумно, – перебил я его, – и я вовсе не хочу знать подлинное имя Паркера. Оставьте этот секрет при себе!

– Нет, я скажу! Это слишком давит… Может быть, мне полегчает, когда я назову вам его имя, мистер Джорлинг…

– Нет, Дирк Петерс, нет!

– Его звали Холт, Нед Холт…

– Холт! – вскричал я. – То же имя носит наш старшина– парусник…

– Его родной брат!

– Мартин Холт – брат Неда?

– Да… Понимаете… Брат…

– И он считает, что Нед Холт погиб вместе с «Дельфином», как и все остальные?..

– Но это не так!.. Если он узнает, что я…

В этот момент шхуну тряхнуло, да так, что я слетел с койки. Шхуна дала опасный крен на правый борт, грозя опрокинуться. До моего слуха донесся взбешенный голос:

– Что за пес стоит у штурвала?

Голос принадлежал Джэму Уэсту, «псом» же оказался Хирн. Я пулей вылетел из каюты.

– Ты что, бросил штурвал? – кричал Джэм Уэст, схватив Хирна за шиворот.

– Ничего не знаю, господин лейтенант…

– Все ты знаешь, говорю я тебе! Это неслыханно – бросить штурвал! Еще немного – и шхуна перевернулась бы!

Не приходилось сомневаться, что Хирн действительно – преднамеренно или случайно – выпустил штурвал.

– Гратиан, – позвал Джэм Уэст одного из матросов, – становись за штурвал! А ты, Хирн, отправишься в трюм!..

В это время раздался крик «Земля!», и все как по команде устремили взоры на юг.

VI Земля?.

Этим словом названа глава XVII в книге Эдгара По. Я решил вынести его в заглавие шестой главы второй части моего повествования, сопроводив знаком вопроса.

Означало ли это слово, прозвучавшее с верхушки фок-мачты, что перед нами лежал остров? А может, континент? Так или иначе, не ожидало ли нас разочарование? Найдем ли мы там тех, ради спасения которых поднялись в эти широты? И ступала ли когда-либо на эту землю нога Артура Пима – безусловно, давно сгинувшего, как ни утверждал обратное Дирк Петерс?..

17 января 1828 года – в день, полный происшествий, как следует из дневника Артура Пима, – над «Джейн» раздался крик: «Земля по правому борту!» Точно такие же слова мог прокричать и наблюдатель с мачты «Халбрейн»: справа от шхуны на горизонте вырисовывались какие-то неясные контуры.

Правда, земля, о появлении которой услыхал экипаж «Джейн», была островом Беннета, засушливым и пустынным, в одном градусе к югу от которого лежал остров Тсалал, в то время – цветущий и очень даже обитаемый; на этом острове капитан Лен Гай мечтал отыскать своих соотечественников. Какие же сюрпризы таились на этой неведомой земле, отнесенной еще на пять градусов к югу, в пустыню антарктического океана? Не достигли ли мы в конце концов столь желанной цели, к которой с таким упорством стремились? Возможно, совсем скоро братья Уилльям и Лен Гаи смогут открыть друг другу объятия… Это означало бы завершение экспедиции «Халбрейн», предпринятой именно для того, чтобы вернуть на родину людей, переживших гибель «Джейн»…

Однако для меня, как и для метиса, цель состояла не только в этом, и успех виделся в другом. Однако при виде земли оставалось одно – причалить к ней, а там будет видно…

Заслышав крик «Земля!», я мигом забыл об исповеди метиса; возможно, и сам он забыл о ней, ибо тут же ринулся на нос шхуны и впился глазами в горизонт. Что касается Джэма Уэста, которого ничто не могло отвлечь от службы, то он настоял на исполнении отданной команды. Гратиан встал к штурвалу, а Хирна заперли в трюме. Это было заслуженным наказанием, против которого никто не смог бы возразить, поскольку из-за невнимательности и нерасторопности Хирна чуть было не погибла наша шхуна. Пятеро-шестеро матросов, завербовавшихся на Фолклендах, не удержались от недовольного шипения. Одного жеста старшего помощника хватило, чтобы они умолкли и поспешили по местам.

Нечего и говорить, что, заслышав крик с мачты, капитан Лен Гай выбежал из каюты и теперь не спускал взгляд с полоски земли, до которой оставалось еще 10–12 миль.

Я и думать забыл о секрете, который только что поведал мне Дирк Петерс. Пока он будет оставаться лишь нашей с ним тайной – а ни я, ни тем более он никогда не выдали бы ее – нам нечего было опасаться. Но что получилось бы, если бы когда-либо по случайности Мартин Холт прознал о том, что имя его брата было заменено именем Паркера, что несчастный не погиб вместе с «Дельфином», а по воле судьбы был обречен на гибель, ставшую спасением от голодной смерти для его товарищей, и что Дирк Петерс, которому он, Мартин Холт, был обязан жизнью, сразил его собственной рукой?.. Так вот почему метис упрямо отказывался принимать благодарность Мартина Холта – брата человека, чьей плотью ему пришлось насыщаться…

Боцман отбил три часа. Шхуна шла теперь вперед как бы ощупью, ибо плавание в этих незнакомых водах требовало осторожности. Впереди могли оказаться мели и рифы, скрытые водой, грозящие шхуне непоправимой бедой. В условиях, в которых мы находились, всякая авария, даже пустяковая, сделала бы невозможным возвращение назад до наступления зимы. Поэтому нельзя было идти ни на какой, даже малейший риск.

Джэм Уэст распорядился убавить паруса. Боцман велел матросам убрать брамсель, марсель и топсель, оставив бизань, косой фок и стаксели, которых должно было хватить для того, чтобы преодолеть расстояние, отделявшее нас от суши, за несколько часов.

Капитан Лен Гай велел бросить лот. Глубина под днищем составила 120 морских саженей. Дальнейшие измерения показали, что на дне не имеется выступов. Однако из опасения, что дно может утратить гладкость, мы ползли вперед, то и дело забрасывая за борт лот.

Погода оставалась ясной, хотя на юго-востоке и на юго-западе небо начали затягивать облака. В связи с этим было нелегко разглядеть очертания берега, напоминавшего скорее пар, плывущий по небу, появляющийся в разрыве облаков и снова исчезающий за тучами. В конце концов мы сошлись во мнении, что суша поднимается над морем на высоту 25–30 саженей – по крайней мере, в наивысшей части.

Трудно было вообразить, что мы поддались иллюзии, однако волнение заставляло нас сомневаться даже в очевидном. Разве не естественно для сердца сжиматься от сотен страхов, когда оказывается близка желанная цель?.. Эти берега сулили нам столько надежд и в то же время могли так разочаровать нас, что мы готовы были поверить, что перед нами – всего лишь призрак земли, всего лишь тень, которая вот-вот ускользнет из-под самого носа. При этой мысли у меня кружилась голова, я галлюцинировал – мне представлялось, что «Халбрейн» уменьшается в размерах, превращаясь в крохотную шлюпку, затерявшуюся в океанских просторах… Совсем об ином повествует Эдгар По – у него рос, напоминая при этом живое тело, сам корабль…

Имея на руках морские карты, даже простейшие компасные, рассказывающие об очертаниях берегов, заливов и бухт, мореход может смело идти вперед. В любом ином районе мира капитан не явил бы никакой доблести, поспешив с командой причаливать к берегу. Однако здесь от него требовалась осторожность и еще раз осторожность, пусть даже перед нами не было видно никаких препятствий. Несмотря на наступление ночи, видимость нисколько не ухудшилась: ведь солнце еще не заходило за западный горизонт и продолжало освещать косыми лучами бескрайние антрактические просторы.

Показания в судовом журнале свидетельствовали, что температура воздуха продолжала падать. Градусник показывал в тени не более 32°F (О°С). Температура воды равнялась всего 26°F (3,33 °C). Оставалось гадать, с чем связано это похолодание в самый разгар антарктического лета…

Так или иначе экипажу пришлось вспомнить про шерстяную одежду, заброшенную со времени прохождения припая месяц назад. Правда, шхуна шла по ветру, и приносимые им волны холода пока что были малочувствительными. Однако все понимали, что следовало поспешить. Застрять в этих краях и рисковать зимовкой значило бы испытывать терпение Всевышнего.

Капитан Лен Гай несколько раз проверял направление течения с помощью тяжелых лотов и пришел к заключению, что оно начинает отклоняться в сторону.

– Пока ничто не позволяет заключить, что перед нами – континент или остров, – промолвил он. – Если это континент, то придется предположить, что течение нашло себе проход на юго-востоке…

– Вполне вероятно, – отвечал я, – что твердь Антарктиды сведена здесь до размеров ледяной шапки, вокруг которой можно описать круг. Во всяком случае, следовало бы занести в журнал те наблюдения, которые вызывают наименьшие сомнения…

– Что я и делаю, мистер Джорлинг, – откликнулся капитан. – Мы накопили очень много наблюдений, касающихся данного сектора южных морей, которые придутся весьма кстати мореплавателям, что пойдут за нами следом.

– Если только среди них сыщутся такие, кто дерзнет подняться столь высоко! Для того, чтобы очутиться здесь, мы должны были воспользоваться необычными обстоятельствами: чрезвычайно ранним наступлением лета, более теплой, чем обычно, погодой, быстрым вскрытием льдов. Такое повторяется раз в двадцать, а то и в пятьдесят лет…

– Я благодарю за это Провидение, мистер Джорлинг! Теперь во мне снова ожила надежда. Раз хорошая погода держится так долго, то почему мой брат и остальные мои соотечественники не могли высадиться на этом берегу, куда направлены и ветры, и течение? Если это удалось нашей шхуне, то могло удасться и их шлюпке. Они вряд ли стали бы пускаться в путешествие, которое могло продлиться как угодно много времени, не собрав достаточных запасов. Наверное, в их распоряжении было все то, что на протяжении стольких лет дарил им остров Тсалал… Должно быть, они захватили оружие и патроны… Здешние воды кишат рыбой и морским зверем. Да, мое сердце вновь переполнено надеждой! Как бы мне хотелось стать старше на несколько часов!..

Хотя я и не разделял безоговорочно ожиданий капитана Лена Гая, я был счастлив, что он поборол уныние. Вдруг при счастливом завершении поисков мне удастся уговорить его продолжить их, теперь уже ради Артура Пима – хотя бы в глубине суши, к которой мы неуклонно приближались?

«Халбрейн» медленно скользила по поверхности прозрачной воды, кишевшей рыбой всех известных видов. Морских птиц стало больше, чем раньше, и они, уже не ведая страха, летали вокруг мачт и садились отдохнуть на реи. Матросы подняли на борт несколько белых лент длиною в 5–6 футов, оказавшихся колониями миллионов крошечных моллюсков, переливающихся всеми цветами радуги.

Вдали показались киты, бодро выпускающие в воздух фонтаны, и я заметил, что все они плывут к югу. Оставалось предположить, что море в этом направлении простирается достаточно далеко.

Шхуна прошла еще 2–3 мили, не пытаясь ускорить ход. Представшая нашим взорам береговая линия тянулась с северо-запада на юго-восток – в этом, по крайней мере, не могло быть никаких сомнений. Однако и после трех часов, на протяжении которых шхуна приближалась к суше, мы не могли ничего на ней разглядеть, даже и при помощи подзорных труб. Экипаж, столпившийся на полубаке, помалкивал, не выдавая своих чувств. Джэм Уэст, проведший целых десять минут на вантах фок-мачты, откуда он наблюдал за горизонтом, не смог рассказать ничего определенного.

Я стоял у левого борта позади рубки, не сводя глаз с линии, где море сливалось с небом, непрерывность которой нарушалась только на востоке. Неожиданно ко мне приблизился боцман и без всяких предисловий выпалил:

– Разрешите поделиться с вами одной мыслью, мистер Джорлинг…

– Делитесь, боцман, только не рассчитывайте, что я поспешу согласиться с ней, даже если она покажется мне верной, – отвечал я.

– Моя мысль верная, и чем ближе мы будем подходить, тем это будет яснее – во всяком случае, тому, кто наделен зрением.

– Выкладывайте вашу мысль!

– Она заключается в том, что перед нами никакая не земля, мистер Джорлинг…

– Что это вы такое говорите, боцман?!

– Приглядитесь внимательнее… Вытяните палец и посмотрите вправо от него…

Я повиновался.

– Видите? Пусть виски из фляжки станет мне поперек горла, если все эти массы не перемещаются, только не относительно шхуны, а относительно друг друга…

– И вы заключаете из этого, что…

– … это движущиеся айсберги.

– Айсберги?!

– Они самые, мистер Джорлинг.

Неужели боцман прав? Выходит, нас ожидает немалое разочарование… Раз это не берег, а просто ледяные горы, дрейфующие в океане, то…

Очень скоро к тому же мнению склонился весь экипаж, и никто уже не верил, что в той стороне лежит какая-то земля. Еще десять минут наблюдатель в «сорочьем гнезде» крикнул, что с северо-запада к нам приближается флотилия айсбергов, которая может перерезать нам путь.

Новость эта привела всех в сильнейшее уныние. Прощай, последняя надежда! Для капитана Лена Гая это было весьма болезненным ударом. Выходило, что земли, затерянные в южных морях, следовало искать в еще более высоких широтах, безо всякой, впрочем, надежды на успех…

– Поворачивай назад! Назад! – раздался дружный крик.

Да, матросы с Фолклендов в один голос выразили свою волю, требуя немедленного возвращения, и им не понадобилось даже Хирна, чтобы тот внушил им мысль об ослушании. Более того, большинство старой команды придерживалось, как видно, того же мнения.

Джэм Уэст, не посмев призвать их к молчанию, замер, дожидаясь команды капитана. Гратиан плотнее сжал рукоятки штурвала, готовясь к развороту, а его товарищи, взявшись за кнехты, ждали сигнала, чтобы отдать шкоты.

Дирк Петерс неподвижно стоял, прислонившись к фок-мачте, с опущенной головой, поникший, с перекошенным ртом, не в силах вымолвить ни единого слова. Внезапно он бросил на меня взгляд – о, что это был за взгляд, полный одновременно мольбы и ярости!..

Не знаю, что за сила заставила меня вмешаться, еще раз подать голос… Наверное, все дело было в последнем доводе, неожиданно пришедшем мне в голову, – доводе, в разумности которого никто не смог бы усомниться. Итак, я взял слово, решившись переспорить и убедить всех до одного, и в голосе моем прозвучало столько убежденности, что никто не осмелился меня прервать. Вот в чем состояла, собственно, моя речь:

– Нет! Еще остается надежда!.. Земля не может быть далеко! Перед нами вовсе не паковые льды, образующиеся в открытом море из-за накапливания льда… Ведь это айсберги, а айсберги обязательно должны откалываться от твердого основания, то есть континента или на худой конец острова. Время для вскрытия льда наступило недавно, поэтому они не могли отойти далеко от суши… Позади айсбергов нас ждет берег, на котором они образовались… Еще сутки, максимум двое – и вот тогда, если земля так и не покажется, капитан Лен Гай отдаст команду поворачивать на север!

Я не знал, удалось ли мне убедить их, или следовало еще раз помахать приманкой в виде премии, воспользовавшись тем, что среди них не было на этот раз Хирна, который наверняка стал бы подстрекать их, крича, что их опять обманывают и что шхуну ждет неминемая гибель…

Тут мне на помощь пришел боцман со своей неизменной усмешкой:

– Верно сказано. Я, к примеру, придерживаюсь того же мнения, что и мистер Джорлинг. Земля наверняка совсем рядом… Отправившись на ее поиски за айсберги, мы запросто ее отыщем, и при этом не слишком перетрудимся… Всего-то градус к югу – что за беда, тем более, что от этого в карманах зашелестят лишние сотни долларов? Не будем забывать, что их приятно не только распихивать по карманам, но и извлекать оттуда!..

Кок Эндикотт решил поддержать своего приятеля-боцмана.

– Вот здорово – доллары! – закричал он, показывая два ряда зубов ослепительной белизны.

Теперь все зависело от экипажа: прислушается ли он к доводам Харлигерли или вздумает сопротивляться, если «Халбрейн» устремится в направлении айсбергов?..

Капитан Лен Гай снова взялся за подзорную трубу и направил ее на скользящие по воде льдины. Понаблюдав за ними какое-то время с величайшим вниманием, он твердо приказал:

– Курс зюйд-зюйд-вест!

Джэм Уэст отдал команду провести необходимый маневр.

Немного поколебавшись, матросы предпочли повиноваться и принялись брасопить реи и натягивать шкоты; паруса шхуны наполнились ветром, и она ускорила ход.

Когда маневр завершился, я подошел к боцману и, отозвав его в сторонку, сказал:

– Спасибо, боцман!

– Что ж, мистер Джорлинг, – отвечал он, качая головой, – на этот раз обошлось. Но в следующий раз уже нельзя будет налегать на фал изо всех сил. Тогда уже все пойдут против меня, даже Эндикотт…

– Однако в моих словах не было ни капли неправды… – с живостью возразил я.

– Не стану спорить, ваши речи походили на правду.

– Вот именно, Харлигерли! Я сказал только то, что думал. Я нисколько не сомневаюсь, что за айсбергами нас ждет земля…

– Возможно, мистер Джорлинг, возможно! Только пусть она покажется не позже, чем через два дня, – иначе уже ничто не сможет помешать нам лечь на обратный курс.

На протяжении следующих суток «Халбрейн» шла в юго-западном направлении, хотя ей часто приходилось менять галсы и замедлять бег, ибо льдов вокруг становилось все больше. Вскоре нас окружил лес айсбергов. Однако на пути не встречалось ни паковых льдов, ни дрейфующих ледяных полей, с которыми мы познакомились у кромки припая на семидесятой параллели, ни той ледяной каши, в которую превращался полярный океан под воздействием штормов. Напротив, огромные массы льда проплывали мимо нас с величавой медлительностью. Они казались буквально «новорожденными», так что закрадывалось подозрение, что они образовались всего несколько дней назад. Однако при высоте 100–150 футов каждый айсберг должен был весить не менее нескольких тысяч тонн, поэтому Джэм Уэст, ни на секунду не покидавший палубу, тщательно наблюдал за тем, чтобы не возникла угроза столкновения.

Но, сколько я ни всматривался в просветы между айсбергами, мне никак не удавалось разглядеть землю, при виде которой наша шхуна смогла бы направиться прямиком на юг. Нет, ничто вокруг не позволяло надеяться на лучшее…

До сих пор капитан Лен Гай мог всецело доверять показаниям компаса. Магнитный полюс, до которого оставалось еще много сотен миль, ибо он лежит в восточном полушарии, никак не воздействовал на магнитную стрелку, которая, вместо того, чтобы колебаться на 6–7 румбов, как это происходит вблизи магнитного полюса, уверенно показывала направление, не вызывая сомнений в точности показаний.

Итак, вопреки моим надеждам, опиравшимся, впрочем, на весьма веские аргументы, земля все не появлялась, и я начинал спрашивать себя, не следовало ли бы забрать круче к западу, пусть даже «Халбрейн» удалится при этом от точки, в которой скрещиваются все меридианы…

Час уходил за часом, а так как их было отпущено в общей сложности всего 48, то людьми прямо на глазах овладевало отчаяние, и они все с меньшей охотой соблюдали дисциплину. Еще полтора дня – и всеобщий упадок сил станет необратимым. Шхуна неминуемо повернет на север…

Экипаж молча производил маневры, подчиняясь отрывистым командам Джэма Уэста – повернуть ли круче к ветру при проходе узкого пролива, дабы избежать столкновения, встать ли кормой под самый ветер. Однако, несмотря на бдительность командиров, умение матросов и безупречное маневрирование шхуна, то и дело со скрежетом терлась о края айсбергов, после чего на их сверкающей поверхности оставались длинные полосы смолы. Тут и у самого бесстрашного не могло не сжаться от ужаса сердце при мысли, что борта вот-вот лопнут, и тогда в трюм хлынет вода…

Отмечу, что окружавшие нас ледяные горы имели весьма крутые склоны, так что высадиться на них было бы совершенно невозможно. Кроме того, здесь не было ни тюленей, которые обычно в больших количествах населяют ледяные поля, ни даже крикливых пингвинов, которых «Халбрейн» заставляла тысячами нырять в воду в более низких широтах. Птиц над мачтами и то поубавилось, а оставшиеся стали заметно пугливее. При виде этих безжизненных мест в душу каждого из нас закрадывалось ощущение тревоги, даже ужаса. Разве можно было надеяться, чтобы люди с «Джейн», даже если бы случай занес их в эти дикие края, смогли отыскать здесь приют и просуществовать сколько-нибудь долго? Если же и «Халбрейн» была суждена гибель, то приходилось сомневаться, сможет ли хоть кто-нибудь засвидетельствовать потом факт ее исчезновения…

Я подметил, что с того момента накануне, когда шхуна, шедшая прежде к югу, отклонилась в сторону, чтобы обогнуть айсберги, в обычном поведении метиса произошла разительная перемена. Теперь он проводил почти все время под фок-мачтой, не желая глядеть в сторону моря, и лишь изредка вставал на ноги, чтобы поучаствовать в маневрах шхуны, делая это, впрочем, без былого рвения и сноровки. Судя по всему, он совсем пал духом. Я не хочу сказать, что он отказался от надежды, что его товарищ жив, – нет, подобная мысль просто не могла бы родиться в его мозгу. Однако инстинкт подсказывал ему, что, следуя этим курсом, шхуна не найдет следов бедного Пима… «Поймите, сэр, – сказал бы он мне, – это не здесь. Нет, не здесь!..» Что бы я смог ответить на такие слова?..

Часов в семь вечера мы вошли в полосу довольно густого тумана, плавание в котором было чревато для шхуны неминуемой бедой…

Позади остался день, полный тревог и сменяющих друг друга надежд и разочарований, после которого я совершенно обессилел. У меня только и хватило духу, что добраться до своей каюты и повалиться одетым на койку. Однако сон никак не шел, ибо мое воображение, столь спокойное до недавних пор, теперь было перевозбуждено, и в нем рождались самые тревожные мысли. Готов согласиться, что беспрерывное чтение произведений Эдгара По, тем более в столь фантастических краях, вполне под стать его необыкновенным героям, неминуемо должно было произвести на меня действие, о котором я даже не подозревал…

Назавтра истекут двое суток – последний срок, на который согласился экипаж, уступив моим настояниям. «Дело идет не так, как вам хотелось?» – спросил меня боцман, прежде чем я скрылся в каюте. Конечно же, не так! Ведь нашим взорам так и не представало ничего иного, кроме флотилий проклятых айсбергов… Если до завтра в просветах между ними не покажется ничего похожего на землю, капитан Лен Гай даст команду поворачивать на север.

Ах, почему я не командир этой шхуны? Если бы я смог купить ее, пусть это и стоило бы мне всего моего состояния, если бы все эти люди были моими рабами, повинующимися кнуту у меня в руке, то «Халбрейн» ни за что на свете не прервала бы своего путешествия… пусть даже оно завело бы ее в самый центр Антарктиды, к земной оси, где полыхает в небе Южный Крест!..

В моем взбудораженном рассудке теснились сотни мыслей, обид, желаний. Я хотел подняться, но мне казалось, что властная тяжелая рука пригвоздила меня к койке. Меня обуревало желание немедленно удрать из каюты, где меня мучили нестерпимые кошмары, спустить в море одну из шлюпок «Халбрейн», спрыгнуть в нее вместе с Дирком Петерсом, который, не колеблясь, последует за мной, и отдаться воле течения, которое понесет нас на юг…

Так я и поступил – во сне… Наступило завтра. Капитан Лен Гай, оглядев напоследок горизонт, отдает команду поворачивать назад… За кормой привязана шлюпка… Я предупреждаю об этом Дирка Петерса, и мы незаметно спускаемся в нее. Остается разомкнуть стопор… Шхуна уходит, мы все больше удаляемся от нее, подхваченные течением…

Нас несет в свободное ото льдов море. Остановка. Мы достигли земли. Я вижу перед собой сфинкса, возвышающегося над полярной шапкой. Я приближаюсь к нему и задаю вопрос… И он открывает мне все тайны этого загадочного края! Потом вокруг монстра начинают происходить все те явления, о которых писал Артур Пим! Завеса мерцающих паров, испещренных полосами света, разрывается – и перед моим ослепленным взором предстает не фигура нечеловеческого роста, а сам Артур Пим – несломленный хранитель Южного полюса, развернувший на ветру высоких широт флаг Соединенных Штатов!..

Я не знаю, что случилось потом, – то ли прервалось мое забытье, то ли, подчиняясь капризам близкого к безумию мозга, один сон сменился другим… Во всяком случае, у меня возникло ощущение, что я пробудился и что равновесие шхуны нарушено, ибо она слегка накренилась на правый борт, хотя море оставалось по-прежнему спокойным. При этом я не ощущал ни бортовой, ни килевой качки…

Нет, у меня появилось иное чувство – словно моя койка превратилась в корзину аэростата, словно для меня не существует более законов тяготения…

Нет, я не бредил, сон сменила реальность…

Над моей головой раздались удары, причина которых оставалась для меня неведомой. Перегородки моей каюты отклонились от вертикального положения, словно шхуна улеглась на бок. Еще секунда – и я слетел с койки, едва не раскроив голову об угол стола…

Мне удалось подняться и добраться до бокового иллюминатора; потом я навалился на дверь, открывавшуюся наружу, и она стала приоткрываться… В это мгновение со стороны левого борта послышался треск ломающегося дерева…

Неужели шхуна столкнулась с колоссальной ледяной горой, от которой Джэм Уэст не сумел увернуться из-за густого тумана?

До моих ушей долетели полные ужаса возгласы, после чего весь экипаж издал один отчаянный крик… Последовал еще один толчок, и «Халбрейн» замерла на месте.

VII Опрокинувшийся айсберг

Мне пришлось ползком добираться до двери рубки, откуда я смог попасть на палубу. Капитан Лен Гай, успевший оставить свою каюту, тоже не мог подняться с колен, настолько силен был крен, и безуспешно пытался подтянуться, держась за стойку фальшборта. Недалеко от фок-мачты из-под штормового фока, накрывшего бак, как простыня, высовывались несколько голов. По правому борту за ванты цеплялись Дирк Петерс, Харди, Мартин Холт и Эндикотт, на черном лице которого застыла гримаса крайнего изумления. Можно было ручаться, что он и боцман готовы отказаться от половины премии, причитающейся им за пересечение всех параллелей, начиная с 84-й!..

Какой-то человек направлялся в мою сторону ползком, ибо наклон палубы, достигавший 50 градусов, не дал бы ему распрямиться. Я узнал Харлигерли, который тянулся ко мне, подобно марсовому, увидавшему с вантов землю и указывающему на нее пальцем.

Я растянулся на палубе и уцепился за дверь, устранив тем самым опасность соскользнуть в воду. После этого я протянул боцману руку, что позволило ему с некоторым трудом добраться до меня.

– Что произошло? – только и вымолвил я.

– Мы сели на мель, мистер Джорлинг!

– Мы подошли к берегу? – вскричал я.

– Берег бывает у земли, – с неизменной иронией отвечал боцман, – земля же в этих краях существовала только в воображении чертового Дирка Петерса!..

– Тогда что же стряслось?

– Из тумана появился айсберг, от которого мы не смогли увернуться.

– Айсберг?..

– Вот именно, айсберг, да еще выбравший именно это время, чтобы перевернуться вверх тормашками! Переворачиваясь, он зацепил «Халбрейн», подобно ракетке, подхватывающей мячик, так что теперь мы вознеслись на высоту добрых ста футов над уровнем антарктического моря.

Нельзя было и представить себе более ужасной развязки дерзкого путешествия «Халбрейн». Здесь, в опаснейших широтах, мы оказались лишены единственного средства передвижения, вырванного из родной стихии и оказавшегося на высоте более ста футов!.. Вот это развязка!.. Погибнуть в бурю, не выдержать нападения дикарей, быть раздавленной льдами – что ж, ни один корабль, отправляющийся в полярные моря, не застрахован от всех этих опасностей. Но чтобы быть подхваченной ледяной горой в тот самый момент, когда гора переворачивается, и взлететь почти на самую ее верхушку – нет, это было просто невероятно!

Я не знал, хватит ли у нас сил спустить шхуну с такой высоты. Однако в одном я был уверен: капитан Лен Гай, его помощник, старая команда, оправившись от ужаса, не станут поддаваться отчаянию, каким бы тревожным ни представлялось наше положение. Что-что, а это не вызывало у меня ни малейших сомнений. Да, они сделают все, чтобы спасти корабль и людей. Правда, оставалось только гадать, к каким ухищрениям нам придется для этого прибегнуть…

Пока же айсберг все так же окутывал серый туман. Мы не могли разглядеть на нем ничего, кроме расселины, в которой застряла «Халбрейн». Что же касается места, которое занимал наш айсберг во флотии, плывущей на юго-восток, то по этому поводу оставалось лишь строить догадки…

Элементарная осторожность подсказывала, что нам надо покидать «Халбрейн» как можно скорее, пока она сама не поползла в воду из-за внезапного толчка, который может произойти в любую минуту. Откуда нам было взять уверенность, что айсберг, перевернувшись, обрел устойчивость? Вдруг нам следовало готовиться к новому перевороту? Тогда шхуна рухнет в пустоту, и вряд ли кто-либо из нас сможет остаться живым и невредимым, ибо ледяные глубины проглотят нас, не поперхнувшись…

Всего за несколько минут экипаж покинул «Халбрейн», ища убежища на льду и молясь, чтобы айсберг побыстрее вышел из тумана. Слабым солнечным лучам не удавалось проникнуть сквозь его плотную завесу, в которой терялся даже красноватый солнечный диск. Правда, люди могли разглядеть друг друга на расстоянии дюжины шагов. «Халбрейн» же представала нашим взором просто как масса с неясными очертаниями и только благодаря темным бортам выделялась на фоне поблескивающего белоснежного льда.

Настало время оглядеться и задаться вопросом, все ли из тех, кто находился в момент катастрофы на борту, остался в живых, не перелетел ли кто-нибудь через борт, оказавшись в ледяной воде?..

Подчиняясь приказу капитана Лена Гая, матросы сбились в плотную группу, в центре которой оказались лейтенант, боцман, старшины матросы Харди и Мартин Холт, а также я. Джэм Уэст устроил перекличку. На зов не откликнулись пятеро: матрос Драп, старый член команды, а также четверо новеньких, завербовавшихся на корабль на Фолклендах: двое англичан, американец и матрос с Огненной Земли.

Итак, катастрофа уже стоила жизни пятерым. Это были первые жертвы путешествия после отхода с Кергеленов – вот только последние ли?.. Не приходилось сомневаться, что несчастные сгинули, ибо они не отвечали на наш зов; их так и не смогли разыскать, сколько ни обшаривали айсберг, заглядывая во все трещины, в которых они могли бы схорониться, уцепившись за какой-нибудь выступ.

Когда туман рассеялся, поиски возобновились, но все так же безуспешно. В тот момент, когда «Халбрейн» была подхвачена уступом айсберга, ее сотряс настолько неожиданный и сильный удар, что у этих пятерых не хватило, как видно, сил, чтобы удержаться на палубе, и теперь мы никогда не отыщем их тел, унесенных в океан…

Стоило нам понять, что мы лишились пятерых своих товарищей, как сердце каждого переполнилось отчаянием. Вот когда до каждого дошло, какими опасностями чревато путешествие в глубь Антарктики!..

– А Хирн? – напомнил кто-то. Мы узнали голос Мартина Холта. Воцарилось молчание. Мы совсем забыли о гарпунщике – а ведь его могло расплющить в тесном трюме, где он сидел взаперти…

Джэм Уэст устремился к шхуне, забрался на нее с помощью веревки, свисавшей с бака, и проник в кубрик, откуда можно было пробраться в трюм. Мы ждали его возвращения и вестей об участи Хирна в скорбном молчании и неподвижности, хотя этот злой гений экипажа вряд ли был достоин жалости.

А ведь многие справедливо полагали, что, послушайся мы его совета, шхуна давно повернула бы к северу, и экипажу не пришлось бы топтаться на этом айсберге, ставшем ему последним пристанищем. Немалая ответственность лежала и на мне – ведь это я рьяно ратовал за продолжение экспедиции… Теперь я же я не смел и помыслить об ожидающей меня каре.

Наконец на палубе показался лейтенант, а за ним – Хирн. Каким-то чудом в том месте трюма, где находился мятежный гарпунщик, уцелели и переборки, и обшивка.

Хирн покинул шхуну и присоединился к товарищам, не произнося ни слова, и о нем можно было забыть.

Примерно к 6 часам утра туман рассеялся, что было вызвано довольно резким понижением температуры. Однако на смену туману пришло обледенение – частое явление в высоких широтах. Капитан Лен Гай сразу понял, что произошло, заметив сосульки, направленные кончиками против ветра, которыми ощетинились края айсберга. Мореходы ни за что не спутают это обледенение с инеем умеренных широт, превращающимся в лед лишь при соприкосновении с поверхностью почвы.

Теперь мы могли определить размеры ледяной горы, к которой мы прилипли, как мухи к сахарной голове. Шхуна казалась снизу не больше утлого ялика…

Айсберг имел 300–400 саженей в окружности и 130–140 футов в высоту. Подводная его часть должна была быть в 4–5 раз внушительнее, и весь айсберг весил, стало быть, миллионы тонн. Произошло же с нами следующее: более теплая вода подмыла основание айсберга, и центр его тяжести стал смещаться, так что для восстановления равновесия потребовался резкий кувырок, в результате которого дно стало верхушкой, и наоборот. При этом «Халбрейн» была подхвачена как бы мощным рычагом. Айсберги частенько кувыркаются таким образом в полярных морях, и именно в этом состоит главная опасность для приближающихся к ним кораблей.

Наша шхуна застряла в расселине на западной стороне айсберга, накренившись на правый борт, с приподнятой кормой и опущенным носом. Мы боялись, что при малейшем толчке она может заскользить по склону вниз. На правом борту лопнула обшивка, а в фальшборте зияла трещина длиною в несколько саженей. При первом же ударе камбуз, закрепленный перед фок-мачтой, сорвался с найтовов и съехал к входу в рубку. Дверь рубки, по сторонам от которой помещались каюты капитана и старшего помощника, слетела с петель. Стеньга и топсель свалились вниз, оборвав бакштаги. Осколки рей и рангоутов, клочья парусов, бочки, ящики и прочий мусор качались под айсбергом на волнах.

Самое тревожное в нашем положении заключалось в том, что одна из двух шлюпок «Халбрейн» – та, что крепилась над правым бортом, – была раздавлена, так что теперь нам пришлось бы довольствоваться всего одной – правда, большего размера. Первым делом нам предстояло спасти именно ее, ибо она могла стать нашей единственной надеждой на спасение.

Осмотр шхуны показал, что низкие мачты остались невредимыми и могли бы нести паруса, если бы нам удалось спустить шхуну на воду. Однако как это осуществить?.. Наш корабль находился в положении только что построенного на верфи судна, вот только стапели располагались слишком высоко над водой…

Убедившись, что капитан Лен Гай, старший помощник, боцман и я остались одни, я тут же задал им этот вопрос.

– Операция будет очень рискованной, тут не поспоришь, – отвечал Джэм Уэст, – однако без нее не обойтись, так что придется браться за дело. Думаю, надо будет прорубить что-то вроде русла до самого моря…

– И не медля ни единого дня… – добавил капитан Лен Гай.

– Слышите, боцман? – подхватил Джэм Уэст. – Сегодня же за работу!

– Слышу. Отлынивать не вздумает никто. Только одно замечание, если позволите, капитан…

– Какое же?

– Прежде чем начать, осмотрим корпус корабля, убедимся, велики ли повреждения и можно ли их устранить. К чему спускать на воду дырявый корабль? Чтобы он немедленно затонул?

Предложение боцмана было признано разумным.

Туман совершенно рассеялся, и солнце осветило восточную сторону айсберга, откуда было видно обширное пространство моря. С этой стороны склон айсберга представлял собой не отвесную скользкую стенку, где некуда пристроить ногу, а был усеян уступами разных размеров и очертаний, так что здесь можно было бы разбить временный лагерь. Однако и тут приходилось быть все время настороже: сверху в любую минуту могли обрушиться ледяные глыбы, потревоженные малейшим толчком. За утро такие глыбы неоднократно устремлялись к морю с оглушительным грохотом.

У нас сложилось впечатление, что айсберг прочно плывет на новом основании. Если новый центр тяжести располагался ниже ватерлинии, то нам не приходилось опасаться очередного кульбита.

С момента катастрофы мне ни разу не довелось обмолвиться словечком с Дирком Петерсом. Однако он подал голос при перекличке, поэтому я знал хотя бы, что его не оказалось в числе жертв. Вскоре я приметил его – он неподвижно стоял на узенькой ледяной ступеньке, и читатель догадывается, куда был устремлен его взор…

Капитан Лен Гай, старший помощник, боцман, старшины Харди и Мартин Холт, а также я поднялись к шхуне, чтобы тщательно ее осмотреть. Левый борт предстал нашему взору целиком, ибо шхуна накренилась на противоположный бок, и с той стороны пришлось разбивать лед, чтобы добраться до киля и удостовериться, что от пристального осмотра не укрылась ни одна деталь обшивки.

Осмотр продолжался два часа. Итог был следующим: повреждения оказались незначительными и вполне устранимыми. Од удара лопнули несколько досок обшивки, обнажив нагели. Однако внутренние шпангоуты оказались невредимыми. Наш корабль, построенный специально для плавания в полярных широтах, устоял там, где многие другие, сколоченные на скорую руку, рассыпались бы в одно мгновение. Правда, руль выскользнул из железной окантовки, но и это было поправимо.

Повреждения оказались менее серьезными, чем мы сперва опасались, поэтому впервые после катастрофы мы воспрянули духом. Да, воспрянули – однако сможем ли мы спустить наш корабль на воду?..

После завтрака матросам было поручено выдолбить покатый спуск, по которому «Халбрейн» смогла бы соскользнуть в воду. Мы молили небо, чтобы эта операция увенчалась успехом, ибо разве можно было без ужаса помыслить о том, чтобы дожидаться на этой плавучей горе, уносимой неведомо куда, антарктической зимы? С наступлением зимы всех нас постигнет самая мучительная из смертей – смерть от холода…

Внезапно Дирк Петерс, отошедший от остальных шагов на сто и изучавший горизонт на юге и востоке, крикнул:

– Стоим!

«Стоим»? Что имел в виду метис, если не то обстоятельство, что дрейф нашего айсберга внезапно прекратился? Однако сейчас было не время выяснять причины этой остановки и задаваться вопросом, к чему она может привести…

– А ведь верно! – воскликнул боцман. – Айсберг замер, а может, он так и не сдвинулся с места с тех пор, как проделал свой кульбит…

– Как?! – вскричал я. – Неужто стоим?

– Именно, – отвечал боцман, – и вот вам доказательство: остальные айсберги движутся, оставляя нас в кильваторе.

И верно, пять-шесть ближних айсбергов смещались в южном направлении, наш же оставался на месте, словно застрял на мели.

Проще всего было объяснить эту новость тем, что новое днище айсберга зацепилось за подводный уступ и останется на нем до тех пор, пока не айсберг не дозреет до нового пируэта… Наше положение оказалось хуже, чем мы надеялись, ибо стоять на месте в этих водах – куда хуже, чем дрейфовать, пусть даже наугад. При дрейфе мы хотя бы не теряли надежды повстречать островок или даже континент, а то и – при благоприятном течении и свободном море – покинуть антарктические воды!..

Итак, три месяца путешествия остались позади – и чего же мы достигли? Могли ли мы теперь даже помыслить об Уилльяме Гае, его спутниках с «Джейн», Артуре Пиме?.. Теперь нам предстояло употребить все силы для собственного спасения. Если же матросы «Халбрейн» все же взбунтуются, пойдя у Хирна на поводу, и объявят командиров, а главным образом – меня, виновными в постигшей нас катастрофе, то нам не следовало бы этому удивляться…

Что же теперь будет – ведь, несмотря на гибель четырех моряков, дружки гарпунщика все равно оставались в большинстве? Я видел, что именно эта мысль занимает сейчас капитана Лена Гая и Джэма Уэста.

Пусть новичков с Фолклендов насчитывалось всего 15 против 13, причем на нашей стороне остался бы метис, нельзя было исключить, что кто-то из «старичков» предпочтет перейти на сторону недовольных, предводительствуемых Хирном. Кто знает – быть может, эти люди, поддавшись отчаянию, захотят завладеть единственной оставшейся у нас шлюпкой и устремиться на север, бросив нас на айсберге на произвол судьбы? Осторожность требовала, чтобы мы неусыпно стерегли шлюпку.

Однако обрушившиеся на нас несчастья преобразили капитана Лена Гая. Перед лицом невзгод он стал другим человеком. До сих пор он не помышлял ни о чем другом, кроме спасения своих соотечественников, доверив лейтенанту командование шхуной, благо что тот был непревзойденным знатоком своего дела. Однако с этого дня он снова превратился в командира, обретя энергию, необходимую в столь трудных обстоятельствах, и став для матросом вторым авторитетом после самого Создателя.

Повинуясь команде капитана, люди собрались вокруг него на площадке чуть правее шхуны. Из «старичков» здесь были старшины Мартин Холт и Харди, матросы Роджерс, Франсис, Гратиан, Берри и Стерн, кок Эндикотт, а также Дирк Петерс; собрались и четырнадцать новичков с Фолклендов, возглавляемых Хирном. Они держались особняком, доверив роль предводителя гарпунщику, пользующемуся среди них непререкаемым авторитетом.

Капитан Лен Гай обвел всю команду твердым взглядом и с дрожью в голосе начал:

– Матросы «Халбрейн»! Я начну с того, что скажу о тех, кто погиб. Пятеро наших товарищей пали в катастрофе…

– Скоро и мы сгинем в этом море, куда нас завлекли вопреки…

– Замолчи, Хирн! – крикнул Джэм Уэст, побелев от ярости. – Замолчи, не то…

– Хирн сказал то, что должен был сказать, – холодно перебил его капитан Лен Гай. – Однако теперь я требую, чтобы он больше не прерывал меня!

Гарпунщик готовился сказать что-то в ответ, ибо он чувствовал поддержку большинства экипажа, однако Мартин Холт подошел к нему и дернул за рукав, заставив промолчать.

Капитан Лен Гай обнажил голову и прочувственным тоном, проникающим в самую душу, произнес такие слова:

– Помолимся же за тех, кто погиб в этой экспедиции, предпринятой во имя человеколюбия. Да простит Господь их прегрешения, ибо они пожертвовали собой ради себе подобных, и да услышит Он наши мольбы… На колени, матросы «Халбрейн»!

Люди опустились коленями на лед и зашептали слова молитвы. Капитан Лен Гай поднялся первым и велел подняться остальным.

– Теперь, – продолжал он, – отдав должное мертвым, вернемся к живым. Им я говорю: даже в столь плачевном положении они станут исполнять все мои приказы. Я не потерплю ни сопротивления, ни малейшего колебания. На мне лежит ответственность за спасение каждого, и я ничем не поступлюсь ради этой цели. Здесь, как и на борту, командир – я!

– На борту… когда корабля больше нет… – осмелился подать голос гарпунщик.

– Ошибаешься, Хирн. Корабль перед нами, и мы спустим его на море. Но пусть даже у нас останется всего лишь одна шлюпка – ее капитаном буду я! Горе тому, кто забудет об этом…

В тот же день с помощью секстанта и хронометра, не разбившихся при катастрофе, капитан Лен Гай сумел определить наши координаты: мы находились на 88°55′ южной широты и 39°12′ западной долготы.

«Халбрейн» отделял от Южного полюса всего один градус пять минут – шестьдесят пять миль…

VIII Последний удар

– За дело! – призвал Лен Гай, и в тот же день все рьяно принялись за работу.

Нельзя было терять ни часа. Каждый понимал, что все решает время. Впрочем, на шхуне оставалось столько припасов, что их с лихвой хватило бы еще на полтора года, так что нам не грозил голод, а тем более жажда, хотя бочки с водой лопнули при ударе и потекли. На счастье, бочонки с джином, виски, пивом и вином оказались в наименее пострадавшем отсеке трюма. По части жидкости нам не грозили трудности, пресной же водой нас стал бы снабжать сам айсберг…

Как известно, лед – неважно, из какой воды он образовался – пресной или соленой, – не содержит соли, поскольку переход из жидкого в твердое состояние сопровождается исключением хлористого натрия. Поэтому лед любого типа может служить источником питьевой воды. Однако предпочтение все же следует отдавать льду зеленоватого оттенка, отличающемуся также почти полной прозрачностью. Он образуется из дождевой воды, а она, как известно, лучше всего подходит для питья.

Будучи частым гостем полярных морей, наш капитан без труда сумел бы распознать наилучший лед; беда в том, что на нашем айсберге его никак нельзя было бы отыскать, ибо то, что было его надводной частью, при перевороте ушло под воду…

Капитан Лен Гай и Джэм Уэст решили начать с разгрузки шхуны. Предстояло снять с нее все паруса и такелаж и перенести на ровный лед. Важно было сделать шхуну как можно более легкой, убрав из трюма даже балласт, чтобы спуск на воду проходил в более безопасных условиях. Предпочтительнее было отложить спуск на несколько дней, дабы как можно лучше все подготовить. Затем судно можно было бы без труда загрузить снова.

Была еще одна, не менее серьезная причина, требовавшая ускоренной разгрузки шхуны. Было бы непростительным легкомыслием оставлять припасы в трюме «Халбрейн», раз мы знали, как непрочно она удерживается на склоне айсберга. Достаточно было одного толчка, чтобы она опрокинулась в море. Стоило даже немного сдвинуться льдинам, на которые она опиралась, – и ничто не смогло бы предотвратить самый печальный исход. Если бы вместе со шхуной в пучине сгинула наша провизия, то нас ожидала бы плачевная участь.

В первый же день наружу были вынесены ящики с солониной, сушеными овощами, мукой, галетами, чаем, кофе, а также бочонки с джином, виски, вином и пивом. Все это было извлечено из трюма и камбуза и спрятано в трещинах льда неподалеку от «Халбрейн».

Следовало также обезопасить от случайностей нашу единственную шлюпку. Одновременно мы предусмотрели и меры предосторожности на случай, если Хирн и кто-нибудь из его дружков попытается захватить ее, чтобы устремиться на север.

Шлюпку вместе с веслами, рулем, стопором, кошкой, мачтами и парусами отнесли на тридцать футов от шхуны и пристроили в выемке, где ее было удобно охранять. Днем опасаться было нечего, ночью же, вернее, в те часы, когда все спали, боцману или одному из старшин предстояло караулить шлюпку – так было надежнее.

19, 20 и 21 января ушли на переноску груза и разборку оснастки «Халбрейн». Низкие мачты были застроплены с помощью рей. Затем Джэм Уэст велел убрать стеньгу и топсель, в которых, впрочем, не было необходимости, даже если шхуне придется возвращаться к Фолклендам или другому месту зимовки.

На той же площадке неподалеку от «Халбрейн» был разбит лагерь. Палатками стали паруса, натянутые на шестах, под которыми разместили койки, принесенные из кубрика и кают. Этого укрытия должно было хватить, чтобы переждать под ним ненастье, которое вполне могло налететь в это время года. Погода, впрочем, не менялась, чему способствовал постоянный ветер, дувший с северо-востока. Температура воздуха поднялась до 46°F (7,78 °C). Что касается кухни Эндикотта, то для нее нашлось место в глубине площадки, у ледяного склона, по которому можно было добраться до верхушки айсберга.

Должен признать, что за все три дня изнурительной работы Хирн не заслужил ни единого упрека. Гарпунщик чувствовал, что за ним неотрывно наблюдают, и знал, что капитан Лен Гай не даст ему спуску, если ему взбредет в голову подстрекать дружков к неповиновению. Оставалось сожалеть, что дурные наклонности заставили его принять на себя такую роль, ибо он был наделен силой, ловкостью и смекалкой, выделявшими его среди остальных, и в обстоятельствах, подобных сложившимся, ему просто не было цены. Быть может, в его душе возобладали благородные порывы?.. Быть может, он осознал, что общее спасение зависело от согласия? Догадки догадками, но я пока не мог заставить себя ему доверять, – а Харлигерли и подавно.

Ясно и без слов, что метис был готов выполнять самую тяжелую работу, хватаясь за нее первым и оставляя последним. Он трудился за четверых, спал не более нескольких часов в сутки, в часы же бодрствования позволял себе передохнуть только во время еды, когда он по-прежнему держался в сторонке. С той поры, как шхуна зависла на склоне айсберга, мы не перекинулись с ним и парой словечек. Да и что он мог бы мне сказать?.. Видимо, ему, как и мне, приходило в голову, что теперь-то исчезла всякая надежда на продолжение нашей злополучной экспедиции…

Иногда я наблюдал, как метис и Мартин Холт стоят бок о бок, выполняя какой-нибудь особенно трудный маневр. Старшина-парусник не упускал случая сойтись с Дирком Петерсом, хотя тот избегал его по известной нам причине. Когда я вспоминал о том, что поведал мне метис про того, кого звали вовсе не Паркером и кто был родным братом Мартина Холта, и о кошмарной сцене, разыгравшейся на «Дельфине», меня охватывал ужас. Я не сомневался, что прознай кто-нибудь об этой тайне, метис стал вызывать бы у всех отвращение. Все немедленно забыли бы, что именно он спас старшину-парусника, в том числе и сам спасенный, горюющий о брате… К счастью, никто, кроме меня и самого Дирка Петерса, не был посвящен в эту тайну.

Пока продолжалась разгрузка «Халбрейн», капитан Лен Гай и его помощник раздумывали о том, как лучше спустить шхуну в море, и можно догадаться, как им было трудно прийти к окончательному решению. Ведь шхуне предстояло спуститься с высоты в сто футов по желобу, пробитому в западном склоне айсберга. Длина желоба должна была составлять 200–300 саженей. Пока одна бригада разгружала под командой боцмана трюм, другая, повинуясь приказаниям Джэма Уэста, вгрызалась в ледяной монолит, откатывая глыбы, усеивавшие склон плавучей горы.

Не знаю, почему я называю эту гору «плавучей», ибо она стояла на месте, как вкопанная, напоминая остров. Ничто не указывало на то, что она снова может устремиться вперед, отдавшись воле течения. Мимо нас плыли такие же айсберги, направляясь на юго-восток, наш же «стоял», как выразился Дирк Петерс. Правда, его днище могло подтаять, и тогда он отделился бы от своей мели… В любую минуту нас мог потрясти удар от налетевшей на айсберг льдины. Нас ожидала загадочная судьба. Оставалось надеяться на «Халбрейн» и на то, что она унесет нас подальше от этих опасных мест.

Работа продлилась до 24 января. Стояла тихая погода, температура не снижалась, и ртутный столбик отделяли от точки замерзания два-три деления. С северо-запада все прибывали новые айсберги – мимо нас проплыла добрая сотня ледяных громадин, и каждая грозила столкновением с плачевным исходом.

Старшина-конопатчик Харди немедля принялся за ремонт корпуса, замену нагелей и досок обшивки, конопачение пазов. Для этой работы матросы имели все необходимое, так что можно было не сомневаться, что она будет выполнена наилучшим образом. Теперь ледяную тишину сменили удары молотков, приколачивающих наружную обшивку, и колотушек, загоняющих паклю в зазоры. Эти звуки растревожили чаек, турпанов, альбатросов и качурок, которые теперь кружили, не переставая, над верхушкой айсберга, оглушая нас своими пронзительными криками.

Оставаясь наедине, мы с капитаном Леном Гаем и Джэмом Уэстом тотчас же начинали обсуждать наше положение и способы спасения. Лейтенант сохранял надежду на успех и твердил, что если не произойдет ничего неожиданного, то нам удастся спустить шхуну на воду. Капитан же проявлял больше сдержанности. Видно было, как при одной мысли о том, что теперь придется отказаться от попыток спасти людей с «Джейн», у него начинало разрываться сердце.

И действительно, если «Халбрейн» суждено было вновь закачаться на волнах, то какую он отдаст команду в ответ на вопрос Джэма Уэста? «Курс на юг»? Нет, на этот раз его не поддержат не только новенькие, но и вся старая команда. Продолжить поиски в прежнем направлении, надеясь – безо всяких на то оснований – пройти из Атлантического океана прямиком в Индийский – нет, подобную дерзость не мог себе позволить ни один мореплаватель. Если бы мы и достигли в конце концов неведомого континента, то айсберги прижали бы нас к берегу, обрекая на страшную зимовку…

Пытаться и в подобных условиях вырвать у капитана Лена Гая согласие на продолжение плавания значило бы нарваться на верный отказ. Как можно было предлагать такое, когда здравый смысл требовал немедленно поворачивать на север, ни дня не задерживаясь в столь высоких широтах? Однако, решив не заговаривать об этом с капитаном, я не отказывался от намерения выведать настроение боцмана.

Чаще всего, покончив с делами, Харлигерли выбирал мою компанию, и мы мирно болтали, предаваясь воспоминаниям о проделанном пути. Как-то раз, забравшись на верхушку айсберга, мы по привычке изучали неизменно пустынный горизонт. Неожиданно боцман воскликнул:

– Кто бы мог подумать, когда «Халбрейн» отплывала с Кергеленов, что спустя шесть с половиной месяцев она окажется в этих широтах, да еще на склоне ледяной горы!..

– Это тем более достойно сожаления, – отвечал я, – что, не случись этого несчастья, мы бы уже достигли цели и повернули назад.

– Не стану с вами спорить. Но, говоря, что мы достигли бы цели, имеете ли вы в виду, что мы отыскали бы своих соотечественников?

– Возможно, боцман.

– Я в это ни чуточки не верю, мистер Джорлинг, пусть в этом и состояла главная и даже единственная цель путешествия по антарктическому океану…

– Единственная – да, но только в начале, – предположил я. – Однако с тех пор, как метис открыл нам истину об Артуре Пиме…

– Значит, это не выходит у вас из головы, мистер Джорлинг, как и у нашего славного Дирка Петерса?

– Не выходит, Харлигерли. Надо же – чтобы столь невероятная случайность постигла нас на самом пороге удачи… Сесть на мель в тот самый момент, когда…

– Можете и дальше тешиться иллюзиями, мистер Джорлинг. Раз уж вы полагаете, что мы стояли на пороге удачи…

– Почему бы и нет?

– Да, но нас подстерегла весьма любопытная мель! – вскричал боцман. – Воздушная, можно сказать…

– Что ж, несчастливое стечение обстоятельств, только и всего, Харлигерли…

– Несчастливое – с этим я согласен. Однако из всего этого можно хотя бы извлечь полезный урок.

– То есть?

– По-моему, он состоит в том, что человеку не следует забираться столь далеко в эти широты, ибо сам Создатель запрещает своим детям приближаться к земным полюсам!

– Тем не менее нас теперь отделяют от полюса какие-то шестьдесят миль…

– Согласен, мистер Джорлинг. Только что шестьдесят миль, что тысяча – все едино, раз у нас нет возможности их преодолеть. Если же нам не удастся спустить шхуну в море, то мы обречены на зимовку, которой не позавидовали бы даже полярные медведи!

В ответ я только покачал головой. Боцман верно разобрался в моих чувствах.

– Знаете, о чем я чаще всего думаю, мистер Джорлинг? – спросил он.

– О чем, боцман?

– О Кергеленах… Вот бы снова оказаться там! Конечно, зимой там прохладно, так что сильной разницы между архипелагом и какими-нибудь островами на краю антарктического моря вы бы не почувствовали, зато оттуда рукой подать до мыса Доброй Надежды, и чтобы погреться там на солнышке, не надо преодолевать ледяных полей. А здесь нас со всех сторон окружают эти чертовы льды, и остается только гадать, удастся ли нам когда-либо снова увидеть незамерзающий порт…

– Повторяю, боцман, если бы не последнее происшествие, все бы уже кончилось – так или иначе. В нашем распоряжении оставалось бы еще более шести недель, чтобы выскользнуть из антарктических вод. В общем, нашей шхуне страшно не повезло, а ведь до этого все складывалось на редкость удачно…

– Теперь мы можем забыть об удаче, мистер Джорлинг, – отвечал боцман. – Боюсь, что…

– Что я слышу, боцман? И вы тоже? Раньше вы были непоколебимо уверены в успехе!

– Уверенность может истрепаться, мистер Джорлинг, подобно брючине. Что же вы хотите?.. Стоит мне сравнить себя с моим приятелем Аткинсом, которому так уютно в его гостинице, вспомнить «Зеленый баклан», таверну, где так приятно глотнуть виски или джину с товарищем под треск дровишек в печке и скрип флюгера на крыше, – что ж, сравнение определенно не в нашу пользу. Приходится признать, что почтенный Аткинс, пожалуй, выбрал более удачный жизненный путь…

– Боцман, вы еще увидитесь и с почтенным Аткинсом, и с его «Зеленым бакланом», и с Кергеленами! Видит Бог, нельзя унывать! Куда это годится, если даже такой человек, как вы, здравомыслящий и решительный…

– Ох, если бы речь шла только обо мне, то это было бы еще полбеды…

– Неужто и экипаж?..

– И да, и нет… Во всяком случае, кое-кто проявляет недовольство.

– Наверное, Хирн принялся за старое и подстрекает остальных?

– Открыто – нет, мистер Джорлинг. Я наблюдаю за ним, но ничего не замечаю и не слышу. Он знает, что его ждет, стоит ему лишь обмолвиться словечком… В общем, если я не ошибаюсь, этот хитрец решил до поры до времени лечь на другой галс. Но кто меня удивляет, так это наш старшина-парусник Мартин Холт…

– Что вы хотите этим сказать, боцман?

– А то, что эти двое, кажется, спелись! Вы приглядитесь: Хирн тянется к Мартину Холту, частенько с ним болтает, и нельзя сказать, чтобы это было тому не по нутру…

– Полагаю, что Мартин Холт все же не тот человек, чтобы слушать советы Хирна, тем более следовать им, если речь пойдет о подстрекательстве к бунту… – отвечал я.

– Это верно, мистер Джорлинг. И все же не нравится мне, что они держатся вместе. Этот Хирн – опасный и бессовестный субъект, и Мартину Холту следовало бы его поостеречься…

– Верно, боцман.

– Вот, извольте – представляете, о чем они болтали как-то раз? До моих ушей долетели обрывки их разговора…

– Я никогда ничего не знаю, если вы мне об этом не рассказываете, Харлигерли.

– Так вот, я подслушал, как они беседовали на палубе «Халбрейн» о Дирке Петерсе, и Хирн сказал: «Не держите зла на метиса, старшина Холт. Что с того, что он не отвечает вам и не хочет принимать вашу благодарность… Пусть он всего-навсего неотесанный дикарь, зато он необыкновенно храбр, он доказал это, когда спас вас из передряги, рискуя собственной жизнью. И потом, не забывайте, что он плавал на том же «Дельфине», что и ваш брат, Нед – если я не ошибаюсь…»

– Он так прямо и сказал, боцман?! – вскричал я. – Он назвал «Дельфин»?

– Да, «Дельфин».

– И Неда Холта?

– Его, мистер Джорлинг!

– Что же ответил Мартин Холт?

– А вот что: «Я даже не знаю, как погиб мой несчастный брат!.. Может быть, это случилось во время мятежа на корабле? Он был отважным человеком и никогда не предал бы своего капитана. Может быть, его убили?..»

– И что же Хирн?

– Хирн сказал в ответ: «Я понимаю, как вам тяжело, старшина Холт! Судя по рассказам, капитана «Дельфина» посадили в шлюпку вместе с двумя-тремя матросами. Кто знает – быть может, среди них был и ваш брат?..»

– А дальше?

– Дальше, мистер Джорлинг, он произнес такие слова: «Вам не приходило в голову разузнать об этом у Дирка Петерса?» – «Да, – отвечал Мартин Холт, – как-то раз я обратился к нему с таким вопросом, но мне еще ни разу не приходилось видеть кого-нибудь таким подавленным. Он твердил лишь одно: «Не знаю, не знаю…», да так глухо, что я едва сумел его расслышать. При этом он закрыл лицо руками…»

– Это все, что вы сумели расслышать из их разговора, боцман?

– Все, мистер Джорлинг. Разговор показался мне любопытным, вот я и решил поведать вам о нем.

– К какому жы выводу вы пришли?

– Ни к какому, за исключением того, что гарпунщик – редкий мерзавец, вынашивающий подлые замыслы и собирающийся втянуть в них Мартина Холта.

Действительно, как было объяснить новую личину Хирна? Почему он искал встречи с Мартином Холтом, одним из самых верных людей в экипаже? Зачем он напомнил ему о трагедии на «Дельфине»? Неужели Хирн знает больше остальных о Дирке Петерсе и Неде Холте, неужели ему известен секрет, единственными хранителями которого считали себя мы с Дирком Петерсом?..

Мною овладело сильное беспокойство. Однако я не решился поделиться своими опасениями с Дирком Петерсом. Заподозри он, что Хирн болтает о событиях на «Дельфине», узнай он, что этот мерзавец, как справедливо окрестил его Харлигерли, нашептывает Мартину Холту о его брате Неде, – страшно и подумать, что бы тогда стряслось!

Во всяком случае, в чем бы ни заключались намерения Хирна, оставалось сожалеть, что наш старшина-парусник, на которого капитан Лен Гай возлагал большие надежды, спелся с таким субъектом. Ведь у гарпунщика наверняка имелись свои резоны для подобных разговоров… Мне не хватало фантазии, чтобы проникнуть в его замыслы. Пусть команда на время и думать забыла о бунте, следовало держать ухо востро и не упускать Хирна из виду.

Тем временем развязка приближалась – по крайней мере, касательно шхуны. Прошло еще два дня, и все работы были завершены. Корпус корабля был залатан, а от него к основанию айсберга пролег желоб.

К этому времени верхний слой льда несколько подтаял, поэтому люди, вырубавшие желоб кирками и лопатами, быстро справились с этой работой. Желоб плавно спускался по западному склону айсберга, избегая резких перепадов. Благодаря этому, а также умело натянутым тросам, шхуну на пути к воде не подстерегали никакие опасности. Я боялся одного: что повышение температуры затруднит ее скольжение по желобу.

Само собой разумеется, что груз, якоря, мачты и все прочее оставалось вне шхуны, ибо ее корпус и так был достаточно тяжел и неуклюж, поэтому мы постарались максимально облегчить его. Цель состояла в том, чтобы шхуна достигла воды, – дальше же мы сумели бы вновь оснастить ее за несколько дней.

28 января после полудня последние приготовления были закончены. Желоб укрепили скрепами в местах, где лед утратил прочность. В четыре часа всем был предоставлен отдых. Капитан Лен Гай распорядился раздать двойные порции, ибо люди, упорно трудившиеся целую неделю, заслужили лишнюю стопочку виски и джина.

Как я уже говорил, с тех пор, как Хирн оставил попытки подстрекать своих товарищей к неповиновению, среди команды не наблюдалось и подобия недисциплинированности. Все до единого только и думали о том, как пройдет спуск шхуны. «Халбрейн», снова покачивающаяся на волнах, – это означало бы начало возвращения!.. Для Дирка Петерса и для меня это означало бы также необходимость махнуть рукой на Артура Пима…

Температура в ту ночь была самой высокой за все время: термометр показывал 53°F (11,67 °C). Несмотря на то, что солнце все меньше поднималось над горизонтом, лед непрерывно таял, и по склонам айсберга сбегали тысячи ручейков.

Самые нетерпеливые, в том числе и я, уже в 4 часа утра были на ногах. Мне почти не удалось сомкнуть глаз, а Дирк Петерс, наверное, не спал ни минуты, терзаемый мыслью о возвращении несолоно хлебавши.

Начало спуска было назначено на 10 часов утра. Капитан Лен Гай надеялся завершить операцию до конца дня, пусть даже она пойдет с задержками и с крайней острожностью. Никто не сомневался, что к вечеру шхуна опуститься по крайней мере до нижних уступов айсберга.

Разумеется, в труднейшей операции участвовали все до одного. Каждому было указано его место: одним предстояло способствовать скольжению, подкладывая в желоб деревянные катки, другие, напротив, должны были сдерживать слишком ускорившееся движение, если возникнет такая необходимость, с помощью тросов и перлиней.

К девяти часам мы позавтракали и вышли из палаток. Матросы, не сомневаясь в успехе, все же не смогли удержаться и опрокинули еще по чарочке за успех предприятия, и мы присоединились к их несколько преждевременному «ура!». В целом же капитан с помощником так верно просчитали все этапы операции, что надежда на успех имела прочное основание.

Люди заняли свои места. Некоторые матросы стояли у желоба уже давно. Внезапно раздались крики удивления, потом – непередаваемого ужаса… Нам предстояло стать свидетелями комшмарной сцены, которой суждено было навечно отставить в наших душах черный след.

Одна из огромных льдин, на которые опиралась «Халбрейн», подтаяв снизу, внезапно пришла в движение и на наших глазах развалилась на куски, которые с грохотом устремились вниз… Еще мгновение – и шхуна, лишившаяся опоры, с нарастающей скоростью поползла за ними следом…

В это время на баке находились двое – Роджерс и Гратиан. Они хотели было спрыгнуть на лед, однако им не хватило каких-то секунд. Шхуна увлекла их собой в пропасть…

О, я видел это! Я видел, как шхуна перевернулась, поползла вниз сперва на левом боку, раздавив при этом матроса из новеньких, не успевшего отпрыгнуть в сторону, затем запрыгала по ледяным уступам и опрокинулась в пустоту…

Через секунду то, что только что было шхуной «Халбрейн», наполнилось водой, хлынувшей в огромную дыру в борту, и скрылось из глаз, взметнув кверху чудовищный фонтан ледяных брызг.

IX Что же делать?

Нами овладело безумие – о, да, именно безумие! – когда наша шхуна, уподобившись камню, увлекаемому лавиной, пронеслась по склону и сгинула в пучине. От нашей «Халбрейн» не осталось ничего, буквально ничего, даже обломков на поверхности океана!.. Только что она возвышалась в ста футах над водой – теперь же она покоится на глубине пятисот футов! О, да, охватившее нас безумие помешало нам вообразить, какие опасности подстерегают нас в дальнейшем. Всех до одного охватило помутнение рассудка, при котором люди не находят в себе сил поверить собственным глазам…

После этого мы разом впали в угнетенное состояние, что было вполне естественно после пережитого кошмара. Никто не издал даже сдавленного крика, никто не мог пошевелить даже пальцем. Мы замерли, словно приросли ногами ко льду. И действительно, разве можно отыскать слова, чтобы передать всю безнадежность нашего положения?!

На глаза лейтенанта Джэма Уэста, ставшего свидетелем гибели любимой шхуны, навернулись слезы. «Халбрейн», занимавшая такое место в его душе, перестала существовать!.. Этот непреклонный человек плакал, как ребенок…

Только что мы лишились троих своих товарищей, и что за ужасная смерть их постигла!.. Я видел, как Роджерс и Гратиан, самые преданные матросы во всем экипаже, простерли руки, моля о спасении; еще мгновение – и шхуна увлекла их в бездну. От американца, нанявшегося на «Халбрейн» на Фолклендах, осталось кровавое месиво, краснеющее на льду… В некролог, которого суждено было удостоиться нашей злосчастной экспедиции, приходилось вписать имена трех новых жертв. Удача, сопутствовавшая нам до того мгновения, когда «Халбрейн» была вырвана из родной среды, повернулась к нам спиной, и теперь судьба обрушивала на нас удары один тяжелее другого. Последний удар оказался наиболее жестоким, и его, по всей вероятности, приходилось признать смертельным…

Наконец, тишину разорвали крики ярости и отчаяния, соответствовавшие ужасу постигшей нас беды. Наверное, многие чувствовали в этот момент, что лучше было бы оказаться на «Халбрейн», летевшей вниз по склону ледяной горы! Лучше было бы сгинуть, как Роджерс и Гратиан! Безумная экспедиция, на которую нас толкнула собственная дерзость и безрассудство, и не могла бы иметь иного завершения…

Однако вскоре в людях проснулся инстинкт самосохранения, и все, за исключением Хирна, который, стоя в стороне, многозначительно помалкивал, издали клич:

– Шлюпка!!!

Несчастные воистину не владели более собой. Только что пережитый ужас затуманил их разум, и они, сбивая друг друга с ног, бросились к расселине, где хранилась наша единственная шлюпка, которая все равно не могла бы вместить всех.

Капитан Лен Гай и Джэм Уэст бросились им наперерез. Я поспешил за ними, слыша, как у меня за спиной сопит боцман. Мы были вооружены и готовы пустить оружие в ход. Следовало во что бы то ни стало помешать обезумевшей толпе завладеть шлюпкой. На нее имели право не избранные, а все до одного!..

– Матросы, сюда! – крикнул капитан Лен Гай.

– Сюда! – подхватил Джэм Уэст. – В первого же, кто сделает еще шаг, я всажу пулю!

Оба размахивали пистолетами. Боцман угрожал матросам ружьем, я тоже держал свой карабин наизготовку… Все тщетно! Несчастные, утратишие разум, ничего не слышали и ничего не хотели слышать. Тот из них, кто находился ближе остальных к шлюпке, упал, сраженный выпущенной лейтенантом пулей, и, не сумев удержаться на льду, съехал по скользкому склону прямиком в воду.

Неужели следом за гибелью корабля нас ожидала бойня? Неужели и остальные ринутся под пули? Неужели члены старой команды окажутся заодно с новенькими?

Я заметил, что Харди, Мартин Холт, Франсис, Берри и Стерн колеблются, не зная, на какую сторону склониться, в то время как Хирн, все так же не двигаясь с места, старался не подать виду, что сочувствует тем, кто готов к бунту.

Что бы ни случилось, нельзя было уступить им шлюпку, позволить спустить ее на воду, погрузиться в нее от силы вдесятером и бросить всех остальных на проклятом айсберге, лишив всякой надежды на спасение!.. Когда, сами содрогаясь от страха, но уже ничего не соображая, глухие к угрозам, матросы снова устремились к шлюпке, прозвучал новый выстрел, на этот раз произведенный боцманом, и еще один матрос, сраженный в самое сердце, упал замертво.

Теперь число сторонников гарпунщика сократилось уже на два человека: первым из погибших был американец, вторым – выходец с Огненной Земли.

Внезапно перед шлюпкой вырос человек. Это был Дирк Петерс, вскарабкавшийся по противоположному склону. Взявшись одной рукой за форштевень, он погрозил матросам кулаком, дабы они остановились. Теперь, когда на нашей стороне был Дирк Петерс, мы могли не прибегать более к оружию, ибо он мог защитить шлюпку в одиночку.

Так и вышло. Видя, что пять-шесть матросов все так же наступают на него, он сам шагнул им навстречу, схватил самого ближнего за ремень, поднял в воздух и отбросил шагов на десять, так что несчастный неминуемо скатился бы в воду, не окажись у него на пути Хирн, который помог ему подняться.

Двое, погибшие от пуль, и еще один пострадавший – нет, это было уже слишком. Вмешательство метиса положило конец начавшемуся было бунту. Тем временем мы достигли шлюпки, где к нам присоединились те из старой команды, кто сумел взять себя в руки. Однако и теперь перевес оставался на стороне противника.

К нам подошел капитан Лен Гай с пылающими от ярости глазами, за которым следовал как всегда невозмутимый Джэм Уэст. Несколько секунд капитан не мог прийти в себя, однако его глаза выражали его чувства красноречивее слов. Наконец он произнес страшным голосом:

– Следовало бы покарать вас, как злоумышленников, однако я отношусь к вам просто как к слабоумным! Эта шлюпка не принадлежит никому в отдельности – она общая! Теперь она – наше единственное средство спасения, а вы хотели украсть ее… трусливо украсть! Прислушайтесь лучше к моим словам, ибо больше я не стану повторять: эта шлюпка с «Халбрейн» – все равно, что сама «Халбрейн»! Я ее капитан, и горе тому из вас, кто ослушается меня!

Произнося последние слова, капитан Лен Гай в упор посмотрел на Хирна, подразумевая именно его. Впрочем, гарпунщик не принял участие в последних событиях – по крайней мере, открыто. Однако никто не сомневался, что именно он подал своим дружкам мысль завладеть шлюпкой и что он и не думал отказываться от дальнейших подстрекательских замыслов.

– Все в лагерь! – приказал капитан Лен Гай. – Ты, Дирк Петерс, останешься здесь.

Метис кивнул головой в знак согласия и занял свой пост. Команда возвратилась в лагерь, не помышляя более о сопротивлении. Одни улеглись на койки, другие разбрелись по сторонам. Хирн не делал попыток ни заговорить с матросами, ни подсесть к Мартину Холту.

Теперь, когда матросы присмирели, нам предстояло изучить свое плачевное положение и придумать, как из него выйти. Капитан Лен Гай, старший помощник, боцман и я устроили совет. Первым заговорил капитан:

– Мы отстояли шлюпку и будем защищать ее впредь…

– Не щадя жизни! – поддержал его Джэм Уэст.

– Кто знает, – вставил я, – не придется ли нам вскорости ей воспользоваться…

– В таком случае, – отвечал капитан Лен Гай, – поскольку всем в ней все равно не поместиться, – придется выбирать. Пусть судьба распорядится, кому плыть домой, я же не требую для себя особого обращения.

– До этого еще не дошло, черт побери! – вскипел боцман. – Айсберг как будто прочен, и нам не приходится опасаться, что он растает до наступления зимы…

– Нет, – подтвердил Джэм Уэст, – опасность не в этом. Но охранять придется не только шлюпку, но и припасы…

– Счастье еще, – проговорил боцман, – что мы спасли груз. Бедная, несчастная «Халбрейн»! Она останется в этих водах, как «Джейн» – ее старшая сестра…

Я мысленно согласился с боцманом, подумав при этом, что шхуны погибли по совершенно разным причинам: одну уничтожили дикари с острова Тсалал, другая же стала жертвой катастрофы, предотвратить которую было не в наших силах…

– Надо быть тем более бдительными, капитан, – добавил боцман, – что я уже видел, как некоторые околачиваются рядом с бочонками, залитыми виски и джином…

– На что только не решатся эти несчастные, если к их безумию прибавится опьянение! – вскричал я.

– Я приму меры, чтобы предотвратить это, – пообещал лейтенант.

– А не думаете ли вы, что нам придется зазимовать на этом айсберге? – с ужасом спросил я.

– Да хранит нас небо от такой участи! – откликнулся капитан Лен Гай.

– Вообще-то можно было бы перетерпеть и это, мистер Джорлинг, – успокоил меня боцман. – Мы бы вырыли во льду пещеры, в которых нам было бы легче вытерпеть полярную стужу, пока у нас останется, чем утолять голод…

В эту минуту мне представились страшные события, разыгравшиеся на «Дельфине», когда Дирк Петерс ударил ножом Неда Холта, брата нашего старшины-парусника… Неужели и нам суждено дойти до подобной крайности?.. Впрочем, прежде чем всерьез заниматься приготовлением к зимовке, не лучше ли было попытаться покинуть айсберг, если таковая возможность еще существовала? Именно к этому я и постарался привлечь внимание Лена Гая и Джэма Уэста. Им было нелегко ответить на мой вопрос, и они долго молчали, прежде чем заговорить. Наконец я услышал голос капитана Лена Гая:

– Да! Это было бы наилучшим выходом. Если бы шлюпка могла выдержать всех нас, плюс все припасы, которые понадобятся в плавании, а оно продлится три-четыре недели, я немедленно согласился бы выйти в море и устремиться на север…

– Но при этом, – молвил я, – нам пришлось бы плыть против ветра и против течения, а с такой задачей не сумела бы справиться даже шхуна, тогда как, взяв курс на юг…

– На юг?.. – повторил за мной капитан Лен Гай, словно пытаясь прочесть мои потайные мысли.

– Почему бы и нет? – отвечал я. – Если бы наш айсберг продолжил путь, то не исключено, что он доплыл бы до какой-нибудь суши, расположенной на юге. Так почему же то, что подвластно айсбергу, не под силу шлюпке?

Капитан Лен Гай покачал головой и ничего не ответил. Джэм Уэмт тоже промолчал.

– Наш айсберг рано или поздно все равно поднимет якоря, – вмешался Харлигерли. – Он уцепился за дно не так прочно, как, предположим, Фолкленды или Кергелены… Поэтому лучше всего выждать, тем более что шлюпка никак не рассчитана на двадцать три человека!

– Но двадцати трем людям так и так не пришлось бы залезать в нее, – не унимался я. – Достаточно было бы, если бы пятеро-шестеро отправились в разведку на расстояние двенадцати-пятнадцати миль, держа курс на юг…

– На юг?.. – повторил капитан Лен Гай.

– Вот именно, капитан, – уверил я его. – Как вам известно, географы готовы согласиться, что самый юг Антарктики занимает ледяная шапка…

– Географы об этом ничего не знают, да и не могут знать, – холодно возразил лейтенант.

– Было бы очень жаль, – гнул я свое, – если бы мы не предприняли попытку раскрыть тайну полярного континента, оказавшись в двух шагах от него…

Сказав это, я решил, что сейчас не время настаивать, и умолк.

Безусловно, расстаться с нашей единственной шлюпкой было бы весьма рискованно: течение могло отнести ее слишком далеко, и вернувшись, ее пассажиры обнаружили бы на месте айсберга бескрайний океан. Что бы стало со смельчаками, уплывшими на шлюпке, если бы айсберг отделился ото дна и возобновил прерванное плавание?..

На нашу беду, шлюпка была слишком мала, чтобы в ней могли разместиться все мы и необходимая нам провизия. Кстати, из старой команды осталось всего десять человек, включая Дирка Петерса, новеньких же насчитывалось тринадцать душ. Шлюпка могла выдержать не более 11–12 человек. Поэтому остальным одиннадцати пришлось бы остаться на этом ледяном островке. Какой бы была их судьба?.. И что бы стряслось с теми, кто выйдет в море?..

На этот счет у Харлигерли возникли следующие разумные мысли:

– Не уверен, что людям, севшим в шлюпку, суждена более счастливая участь, нежели тем, кто останется на айсберге. Сомнение мое столь велико, что я охотно уступил бы свое место в шлюпке первому желающему!..

Неужели боцман прав? Однако я, говоря об использовании шлюпки, думал лишь о том, чтобы обследовать море на юге. Совет наш кончился тем, что мы решили готовиться к зимовке, несмотря на то, что наша ледяная гора вполне могла снова отправиться в плавание.

– Нелегко же нам будет убедить остальных, что так будет лучше всего, – заметил Харлигерли.

– Придется смириться, – заявил лейтенант. – С сегодняшнего же дня – за дело!

Люди стали готовиться к зимовке в весьма скорбном настроении. Единственным человеком, кто легко примирился с неизбежностью, оказался кок Эндикотт. Мало заботясь о будущем, как это и свойственно неграм, с присущей его расе легкостью характера и легкомыслием принял он удар судьбы, демонстрируя тем самым, возможно, наивысшую степень философичности. Его мало заботило, где готовить пищу, лишь бы было где поставить плиту.

С широкой улыбкой на черной физиономии он сказал своему другу боцману:

– К счастью, моя кухня не пошла ко дну вместе со шхуной, и вы увидите, Харлигерли, что моя стряпня будет не хуже, чем на борту «Халбрейн», пока не выйдут продукты…

– А выйдут они еще очень не скоро, дружище Эндикотт! – отвечал боцман. – Нам приходится опасаться не голода, а холода – такого, от которого человек превращается в ледышку, стоит ему на минутку перестать переминаться на месте. Это такой холод, от которого трескается кожа, да и череп впридачу. Если бы у нас было несколько сот тонн угля… Но у нас его еле-еле хватит для топки плиты…

– Священный запас! – вскричал Эндикотт. – Его нельзя трогать! Кухня – прежде всего!..

– А-а, так вот почему, проклятый негр, ты и не думаешь роптать на судьбу! Уж ты-то не сомневаешься, что сумеешь согреться!

– Что поделаешь, боцман, кок есть кок. Кок сумеет воспользоваться своим положением, но для вас тоже найдется местечко в тепле…

– Вот и славно, вот и славно, Эндикотт! Только станем меняться по очереди, и никаких привилегий, даже для боцмана. Ты – дело другое: никто, кроме тебя, не сумеет сварганить суп… Все-таки голод – самое страшное не свете… С холодом еще можно справиться, его можно переносить… Выроем в айсберге пещеры, свернемся в них клубком… А почему бы не построить с помощью заступов общее жилье, грот? Говорят, лед сохраняет тепло. Если он сохранит наше тепло, то мы не вправе требовать большего.

Настало время возвращаться в лагерь и отходить ко сну. Дирк Петерс отказался покидать пост у шлюпки, и никто не посмел с ним спорить. Капитан Лен Гай и Джэм Уэст вернулись в палатку лишь после того, как удостоверились, что Хирн и его дружки заняли свои места.

Я тоже улегся на койку. Не знаю, сколько времени я проспал и который был час, когда я оказался на льду от сильнейшего толчка. Что стряслось? Неужели айсберг сейчас снова перевернется?..

Мы повскакали на ноги и выбежали из палаток на солнце, сияющее в ночи…

Наш айсберг только что столкнулся с еще одной ледяной горой чудовищных размеров, снялся с якоря, как говорят моряки, и возобновил дрейф на юг.

X Галлюцинации

Итак, в нашем положении произошла резкая перемена. Что-то будет с нами теперь, когда мы снова отправились в плавание? Простояв недолго вблизи точки, в которой пересекается 39-й меридиан и 89-я параллель, мы снова устремились к полюсу, увлекаемые течением. Чувство радости немедленно сменилось страхом неизвестности – и какой неизвестности!..

Один лишь Дирк Петерс ликовал при мысли, что мы снова идем вперед по пути, на котором он упорно надеялся найти следы своего бедного Пима. В головах же его спутников проносились совсем иные мысли.

Капитан Лен Гай потерял всякую надежду отыскать своих соотечественников. Уилльям Гай и пятеро его матросов находились на острове Тсалал еще 8 месяцев назад, а то и меньше, – в этом не было никаких сомнений. Однако куда они подевались после этого? За 35 дней мы преодолели расстояние примерно в четыре сотни миль, но так ничего и не нашли. Даже если бы они достигли полярного континента, протянувшегося, согласно гипотезе моего соотечественника Мори, на добрую тысячу лье, то в какой его части нам следовало бы их искать?.. Если же земную ось омывают океанские волны, то люди, выжившие после гибели «Джейн», должны были давно уже сгинуть в океанской пучине, которую скоро накроет ледяной панцирь.

Что ж, утратив последнюю надежду, капитан Лен Гай обязан был указать своему экипажу путь на север, дабы пересечь Полярный круг еще до того, как этому воспрепятствует наступающая зима. Течение же влекло нас в противоположную сторону, на юг.

Лишь только айсберг сдвинулся с места, все тут же решили, что он поплывет на юг, и ужаснулись этой догадке. Ведь все прекрасно отдавали себе отчет, что, даже снявшись с мели, мы были обречены на долгую зимовку и могли расстаться со всякой надеждой на встречу с китобойным судном, ибо промысел ведется на севере, между Южными Оркнейскими, Южными Сандвичевыми островами и Южной Георгией.

От толчка, вновь приведшего наш айсберг в движение, в воде оказались многие предметы: камнеметы, перенесенные с «Халбрейн», якоря, цепи, часть парусов, рангоуты. Что же касается всевозможных припасов, то благодаря трудам, которым был посвящен предыдущий день, они уцелели, и проведенный осмотр выявил лишь незначительные утраты. Можно себе представить, какой была бы наша участь, если бы при столкновении с айсбергом мы лишились всей своей провизии…

Сняв поутру показания приборов, Лен Гай заключил, что айсберг смещается на юго-восток, из чего следовало, что направление течения оставалось тем же. Прочие льды следовали в одну с нами сторону, и именно такой «попутный» айсберг задел наш восточный склон. Теперь оба айсберга сцепились вместе и плыли со скоростью 2 мили в час.

Постоянство направления течения наводило на размышления: от самых паковых льдов оно, не переставая, несло воды южного океана к полюсу. Если Мори не ошибался и антарктический континет действительно существует, то возможно два вывода: либо течение огибает его, либо имеется широкий пролив, в который устремляются гигантские массы воды и плывущие на их поверхности ледяные громадины.

Я полагал, что мы совсем скоро удостоверимся, как обстоит дело в действительности. При скорости 2 мили в час нам хватило бы 30 часов, чтобы добраться до крайней точки, в которой перекрещиваются все меридианы… Там стала бы ясна и дальнейшая судьба увлекающего нас на юг течения – проходит ли оно через полюс или путь ему преграждает полоса земли.

Услыхав от меня такие речи, боцман отвечал:

– Что вы хотите, мистер Джорлинг: если течение проходит через полюс, то и мы пройдем через него вместе с ним, если нет – то не пройдем… Не мы хозяева положения, и не нам решать, куда плыть. Льдина – не корабль, она лишена парусов и руля и слушается одного течения!

– Согласен, Харлигерли. Но я думал, что, сев вдвоем-втроем в шлюпку…

– Опять вы за свое! Далась вам эта шлюпка!

– Именно далась! Ведь если поблизости лежит земля, то разве нельзя себе представить, что люди с «Джейн»…

– Высадились на ней, мистер Джорлинг? В четырехстах милях от острова Тсалал?

– Кто знает, боцман…

– Путь так. Но позвольте сказать вам вот что: ваши рассуждения обретут силу, когда эта земля и впрямь покажется – если покажется. Тогда наш капитан предпримет то, что необходимо предпринять, не забывая при этом, что время дорого. Нам нельзя задерживаться в этих широтах, и если наш айсберг не доставит нас ни к Фолклендам, ни к Кергеленам, то пусть доставит хоть куда-нибудь – лишь бы оказаться за пределами Полярного круга до того, как этого уже нельзя будет сделать!

Устами Харлигерли глаголил сам здравый смысл, и я был вынужден признать его правоту.

Пока матросы, выполняя команды капитана Лена Гая и находясь под бдительным оком лейтенанта, готовились к зимовке, я частенько забирался на верхушку айсберга и, усевшись на лед и приложив к глазу подзорную трубу, упорно изучал горизонт. Время от времени его монотонную пустоту нарушала проплывающая вдали ледяная гора или сгустившийся туман. Находясь на высоте 150 футов над уровнем моря, я видел океан на расстояние более 12 миль. Однако ни разу моему взору не предстало что-либо, хотя бы отдаленно напоминающее очертания берега.

Капитан Лен Гай дважды поднимался ко мне на вершину, чтобы снять показания приборов. Вот каковы были наши координаты на 30 января: 67°19′ западной долготы, 89°21′ южной широты. Отсюда можно было сделать два вывода.

Во-первых, со времени последнего определения нашего местонахождения течение отнесло нас на 24 градуса к юго-востоку. Во-вторых, айсберг отделяли теперь от Южного полюса какие-то 40 миль.

День ушел на то, чтобы перенести почти все наши запасы в широкую трещину, обнаруженную боцманом на восточном склоне, где ящики и бочки остались бы целы даже при новом столкновении, пострашнее первого. Что касается кухонного очага, то матросы помогли Эндикотту расположить его между двумя ледяными глыбами, где его прочности ничто не угрожало, и подтащили к кухне несколько тонн угля.

Все эти работы не вызвали у матросов ни жалоб, ни даже малейшего ропота. Молчание и покорность экипажа означали, что капитан и его помощник не требовали от него ничего такого, что не следовало бы сделать немедленно. Однако со временем люди наверняка начнут испытывать все большее разочарование. Если право командиров распоряжаться еще не подвергалось сомнению, то что произойдет через несколько дней? Мы могли рассчитывать только на боцмана – он был предан нам душой и телом, – старшину Харди, возможно, Мартина Холта и еще двоих-троих «старичков». Остальные же, в особенности новые члены команды с Фолклендов, вполне могли бы, отчаявшись дожидаться конца злосчастной экспедиции, не устоять перед соблазном завладеть шлюпкой и попытаться улизнуть.

Однако я придерживался мнения, что такая опасность вряд ли грозит нам, пока айсберг находится в движении, поскольку шлюпка ни за что не смогла бы его обогнать. Однако стоило нам сесть на мель еще раз – у берегов неведомого континета или просто рядом с каким-нибудь островком – и несчастные сделают все, лишь бы избежать ужасов зимовки…

Об этом мы и повели речь за обедом. Капитан Лен Гай и Джэм Уэст также придерживались мнения, что гарпунщик и его дружки не отважутся на бегство, пока айсберг продолжает двигаться. Однако это не означало, что можно ослабить бдительность. Хирн не внушал нам никакого доверия, и за ним денно и нощно нужен был глаз да глаз.

Позже, когда экипажу был предоставлен отдых, у меня завязался разговор с Дирком Петерсом. Дело было так. Я по своему обыкновению направился к верхушке айсберга, а капитан Лен Гай и его помощник, напротив, спустились к его основанию, чтобы сделать отметки у ватерлинии, а затем дважды в сутки смотреть, не погружается ли айсберг в воду и не угрожает ли нам новый подъем центра тяжести, чреватый кульбитом. Я просидел на вершине полчаса, когда заметил, что ко мне торопливо приближается метис.

Уж не собрался ли и он понаблюдать за горизонтом, в надежде приметить землю? Или же – что представлялось мне более вероятным – он решил предложить мне новый проект, касающийся спасения Артура Пима?.. Ведь с тех пор, как айсберг снова пришел в движение, у нас не было случая переброситься более чем тремя-четырьмя словами.

Поравнявшись со мной, метис остановился, обвел взглядом море, надеясь, как видно, увидеть то же, что тщетно мечтал разглядеть я… Прошло несколько минут, прежде чем он заговорил со мной, и я уже засомневался, замечает ли он меня, – таким озабоченным был его вид…

Наконец он оперся о край льдины, и я был готов услышать обычный его разговор; но чутье изменило мне.

– Мистер Джорлинг, – заговорил он, – помните нашу беседу в вашей каюте на «Халбрейн»? Помните, я рассказал вам, что случилось на «Дельфине»?

Помнил ли я этот разговор!.. Ничто из того, что он поведал мне тогда об этой страшной сцене, вплоть до мельчайших деталей, не стерлось из моей памяти.

– Я сказал вам, – продолжал он, – что Паркера звали вовсе не Паркером, а Недом Холтом. Он был братом Мартина Холта…

– Знаю, Дирк Петерс, – отвечал я. – Но к чему возвращаться к столь печальной теме?

– К чему, мистер Джорлинг? Вы не… Вы никому об этом не рассказывали?

– Никому! – заверил я его. – Разве мог я совершить такую оплошность, чтобы раскрыть вашу тайну… Тайну, о которой мы никогда не должны обмолвиться и которая должна была умереть после нашего разговора?

– Умереть? Да, умереть… – прошептал метис. – И все же… понимаете… Мне кажется, что экипаж… Там знают… Кажется, они что-то знают…

Я тут же перекинул мостик между этими его словами и тем, что услыхал недавно от боцмана о странном разговоре, в котором Хирн подстрекал Мартина Холта спросить у метиса, при каких обстоятельствах погиб на «Дельфине» его брат. Выходит, тайное стало явным? Или это болезненное воображение Дирка Петерса?

– Объясните поподробнее!

– Понимаете, мистер Джорлниг… Я не умею складно говорить… Да, вчера… С тех пор я все время думаю об этом… Вчера Мартин Холт отозвал меня в сторону, подальше от остальных, и сказал, что хочет со мной поговорить…

– О «Дельфине»?

– Да, о «Дельфине»… И о своем брате Неде Холте… Впервые он назвал мне это имя… Имя того, кого я… А ведь мы плаваем вместе уже третий месяц…

Метис говорил до того тихо, что я едва слышал его голос.

– Понимаете… Мне показалось, что у Мартина Холта в голове… Нет, я не ошибся! Он что-то подозревает…

– Говорите же, Дирк Петерс! – вскричал я. – О чем же вас спросил Мартин Холт?

Я чувствовал, что за вопросом Мартина Холта стоял Хирн. Однако, справедливо полагая, что метису ничего не известно о роли гарпунщика, тревожной, но необъяснимой, я решил не говорить ему о новой напасти.

– О чем он спросил меня, мистер Джорлинг? – вымолвил он. – Он спросил, не помню ли я Неда Холта с «Дельфина», как он погиб – в схватке с бунтовщиками или при кораблекрушении… не был ли он одним из тех, кого отправили в море вместе с капитаном Барнардом и… могу ли я сказать ему, как погиб его брат… О, как, как…

– И что же вы ответили Мартину Холту, Дирк Петерс?

– Ничего… Ничего!

– Надо было настаивать на том, что Нед Холт погиб вместе с бригом.

– Я не смог, понимаете? Не смог… Братья так похожи друг на друга… Мне показалось, что передо мной не Мартин Холт, а Нед Холт… Я испугался и… убежал…

Метис резко выпрямился, я же, обхватив голову руками, стал размышлять. Я нисколько не сомневался, что эти запоздалые вопросы Мартина Холта о своем брате – результат интриг Хирна. Неужели гарпунщик проведал о тайне Дирка Петерса еще на Фолклендах? Я, во всякоми случае, молчал о ней, как рыба.

Однако какую цель приследовал Хирн, подстрекая Мартина Холта? Чего добивался? Просто ли стремился удовлетворить свою ненависть к Дирку Петерсу – единственному из фолклендских матросов, всегда поддерживающему капитана Лена Гая и помешавшему им завладеть шлюпкой? Может быть, он стремился сделать из Мартина Холта своего союзника? Кроме того, решившись пуститься в шлюпке по столь опасным водам, он наверняка нуждался в Мартине Холте, одном из лучших матросов «Халбрейн», способном добиться успеха там, где Хирна и его дружков ждала неудача, если бы они рискнули положиться на собственные силы?..

Вот какие мысли промелькнули у меня в голове, вот какие сложности прибавились к нашему положению, труднее которого и так нелегко было придумать.

Подняв голову, я не обнаружил рядом с собой Дирка Петерса. Он исчез совершенно бесшумно, сказав мне то, что намеревался сказать, и удостоверившись, что я не раскрывал нашей с ним тайны. Я взглянул напоследок на горизонт и в величайшем смятении поспешил вниз, как всегда, снедаемый нетерпением дождаться завтрашнего дня.

Вечером мы приняли обычные меры предосторожности; никому не было позволено остаться за пределами лагеря, за исключением метиса, который по-прежнему охранял шлюпку.

Я до того утомился – и нервно, и физически, – что меня тотчас свалил сон, и я забылся рядом с капитаном Леном Гаем, предоставив Джэму Уэсту охранять наш покой; через некоторое время капитан сменил своего помощника на ночной вахте.

На следующий день, 31 января, я раздвинул края палатки – и, о, разочарование! Все вокруг потонуло в тумане, причем то был не невесомый туман, который рассеивается при первых лучах солнца и улетучивается при легких дуновениях ветерка… Нет, это был желтоватый туман с запахом плесени, как будто антарктический январь был брюмером Северного полушария. Вдобавок температура резко упала, что было очевидным симптомом приближающейся зимы. Туман полностью скрыл от нас верхушку айсберга. Не было никакой надежды, что туман этот, обложивший нас, подобно вате, прольется дождиком, после чего наступит прояснение.

– Вот некстати! – в сердцах сказал мне боцман. – Даже проплывая совсем близко от земли, мы не сможем ее разглядеть.

– Какова наша скорость? – осведомился я.

– Значительнее, нежели вчера, мистер Джорлинг. Капитан опускал лот и выяснил, что скорость айсберга – не менее трех-четырех миль в час.

– Каковы же ваши выводы, Харлигерли?

– Они таковы: по всей видимости, окружающее нас море не так велико и стиснуто сушей, раз течение все усиливается… не удивлюсь, если через десять-двенадцать миль и по правому, и по левому борту покажется земля.

– Но тогда мы входим в широкий пролив, разрезающий на две части антарктический континент?

– Да. По крайней мере, такого мнения придерживается капитан.

– Так не собирается ли он, придя к такому мнению, предпринять попытку пристать к тому или другому берегу этого пролива?

– Каким же образом?

– На шлюпке…

– Рисковать шлюпкой в таком тумане?.. – Боцман скрестил руки на груди. – Как такое могло прийти вам в голову, мистер Джорлинг? Или мы можем бросить якорь, чтобы дождаться возвращения шлюпки? Видимо, нет… А в таком случае у нас есть все шансы никогда больше ее не увидеть. Вот если бы мы шли на «Халбрейн»…

Увы, «Халбрейн» сгинула в океанской пучине…

Несмотря на трудности, с которыми сопряжено восхождение в плотном тумане, я поднялся на верхушку айсберга. Кто знает, вдруг мне доведется разглядеть в просвете землю, будь то на востоке или на западе?.. Однако все мои старания проникнуть взглядом сквозь непроницаемую серую пелену, накрывшую море, оказались тщетными. Оставалось надеяться на сильный северо-восточный ветер, который грозил сбросить меня вниз, но в то же время способный разодрать опостылевший туман в клочья…

Однако туман только сгущался, нагоняемый мощным дуновением ветра, набравшегося силы над бескрайними океанскими просторами. Влекомый теперь не только морским течением, но и подстегиваемый ветром, айсберг все больше разгонялся, так что мне казалось, что он содрогается у меня под ногами…

В это мгновение я и оказался во власти галлюцинаций – иллюзий того же рода, что смущали разум Артура Пима. Мне начало казаться, что я растворяюсь в его могучей личности и вижу то, что сумел разглядеть до меня лишь он один… Непроницаемый туман превратился в тот самый занавес паров, который открылся на горизонте его безумному взору. Я принялся искать в нем сполохи света, озарявшие небосвод на рассвете и на закате, мне уже чудилось, что верхний край занавеса полыхает, подобно факелу, а в воздухе и в подсвечиваемых снизу океанских глубинах как бы разлито невиданное трепетание… Оставалось всего лишь узреть бескрайний водопад, бесшумно низвергающийся с кручи, взмывающей в небеса… А где арки, в которых мечутся хаотические образы, носимые чудовищным ветром?.. Где, в конце концов, белоснежный гигант, стерегущий полюс?!..

Наконец разум возобладал над безумием. Невероятные видения, от которых впору было потерять равновесие на верхушке айсберга, постепенно рассеялись, и я спустился в лагерь.

На протяжении дня все оставалось по-прежнему. Туманная завеса так и не приоткрылась, и нам не суждено было узнать, прошел ли наш айсберг, преодолевший за сутки миль сорок, мимо загадочной земной оси.

XI В тумане

– Что ж, мистер Джорлинг, – сказал боцман, стоило нам столкнуться на следующий день, – нам остается только надеть траур!

– Что же мы оплакиваем, Харлигерли?

– Южный полюс, который мы так и не удосужились заметить!

– Да, он остался, должно быть, милях в двадцати позади нас.

– Ничего не поделаешь, ветер задул тусклую южную лампу, и она погасла в тот самый момент, когда мы проплывали мимо полюса…

– Однако мы упустили единственную возможность, какой никогда больше не представится!

– Ваша правда, мистер Джорлинг. Придется нам отказаться от чаяний покрутить вертел, на котором вращается Земля.

– Удачное сравнение, боцман!

– А к сказанному я могу добавить, что наша ледяная лошадка несет нас к черту на куличики и вовсе не в направлении «Зеленого баклана». Что ж, экспедиция оказалась бесполезной, и повторить ее никто в скором времени не отважится… Однако ее еще предстоит завершить, причем не теряя времени, ибо зима не замедлит явить нам свой красный нос, потрескавшиеся губы и отмороженные руки!.. Ну и путешествие: Лен Гай так и не отыскал своего брата, мы – соотечественников, Дирк Петерс – своего бедного Пима!..

Что ж, боцман перечислил еще не все наши неудачи и разочарования!.. Ведь экспедиция стоила нам девяти жертв, не считая загубленной «Халбрейн». Из 32 человек, поднявшихся на шхуну, в живых оставалось теперь только 23; а скольких еще предстоит недосчитаться?..

Между Южным полюсом и Полярным кругом укладывается двадцать параллелей, что равно примерно 1200 морских миль, которые нам предстояло преодолеть всего за месяц, максимум – за полтора, в противном случае мы окажемся запертыми с внутренней стороны припая… Что касается зимовки в высоких антарктических широтах, то она была бы равносильна для всех нас смерти.

Мы утратили всякую надежду отыскать тех, кто остался в живых после гибели «Джейн»; экипаж помышлял теперь только об одном: побыстрее вырваться из этого безмолвного плена. Перед полюсом течение влекло нас к югу; оно не изменило направления, однако мы называли его теперь иначе: оно стало течением, уносящим нас на север, и, окажись оно верным себе, то, быть может, нам еще улыбнется удача, способная скрасить былые беды. Впрочем, у нас не было выбора: оставалось лишь, как говорится, пуститься на волю волн.

Нас мало заботило, что воды, к которым спешил теперь наш айсберг, были уже не южной Атлантикой, а Тихим океаном и что ближайшие земли на нашем пути – не Южные Оркнейские и Южные Сандвичевы острова, не Фолкленды, не мыс Горн и не Кергелены, а Австралия и Новая Зеландия. Вот почему боцман был прав, говоря (и горюя при этом), что чарочку в честь возвращения ему суждено поднять не в уютном «Зеленом баклане» почтенного Аткинса.

– В конце концов, мистер Джорлинг, – твердил он, стараясь утешить самого себя, – превосходные таверны есть и в Мельбурне, и в Хобарте, и в Дьюнедине… Главное – это попасть в хороший порт!

Туман не рассеивался ни 2, ни 3, ни 4 февраля, поэтому мы не могли подсчитать, какое расстояние прошел наш айсберг, оставив позади Южный полюс. Тем не менее капитан Лен Гай и Джэм Уэст полагали, что оно равняется 250 милям.

Течение тем временем оставалось столь же быстрым и не меняло направления. У нас не было сомнений, что мы находимся в широком проливе, разделяющим континент, занимающий значительную часть Антарктики, на две части – восточную и западную. Можно представить мое уныние из-за невозможности высадиться ни на тот, ни на другой берег пролива, воды которого вот-вот скует зима!

Стоило мне обмолвиться об этом капитану Лену Гаю, как я услыхал вполне логичный ответ:

– Чего же вы хотите, мистер Джорлинг! Мы бессильны… Ничего не поделаешь! Самая большая неудача, которая преследует нас уже давно, – это проклятый туман! Я не ведаю уже, где мы находимся. Приборы пока бесполезны, солнце же вскоре совсем исчезнет – на долгие месяцы…

– У меня никак не выходит из головы шлюпка, – не удержался я. – Может быть, с ее помощью…

– Отправиться в море? Вы все о своем? Это была бы непростительная неосторожность, какой я не могу себе позволить. Да и экипаж не допустит этого…

Я едва сдержался, чтобы не воскликнуть: «А если на этой земле нашел убежище ваш брат Уилльям Гай и ваши соотечественники?!» Однако у меня хватило разума, чтобы не усугублять горе нашего капитана. Ведь он наверняка подумывал о том же, что и я; если же он отказывается от продолжения поисков, то это означает, что он отдает себе отчет, что такая попытка была бы не только бесполезной, но и попросту безумной.

Однако кое-что еще должно было вселять в него некоторую надежду – я имею в виду следующее рассуждение, если только оно пришло не только мне в голову, но и ему.

Уилльям Гай и его спутники оставили остров Тсалал в самом начале лета. Перед ними лежало свободное ото льда море, к их услугам было то же самое течение, стремящееся на юго-восток, которое увлекло и нас – сперва на «Халбрейн», потом на айсберге. Кроме течения, они должны были воспользоваться попутным ветром, с редким постоянством дувшим с северо-востока. Следовательно, их шлюпка, если только она не погибла в море, должна была плыть в том же направлении, что и мы, войти в тот же широкий пролив и оказаться в тех же широтах. А раз так, то логика подсказывала, что, имея перед нами преимущество в несколько месяцев, они вполне могли продвинуться гораздо дальше на север, преодолеть чистое море, припай, пересечь Полярный круг… В конце концов шлюпку с Уилльямом Гаем и его спутниками мог подобрать какой-нибудь корабль…

Однако наш капитан, даже если он придерживался изложенной мною гипотезы, при всем том, что она была замешана на одних счастливых случайностях, не обмолвился об этом даже словом. Человеку свойственно лелеять иллюзии, поэтому я не исключал, что капитан опасается, как бы ему не раскрыли глаза на слабые стороны его гипотезы…

Как-то раз я заговорил об этом с Джэмом Уэстом. Лейтенант, предпочитавший фантазиям голые факты, не согласился со мной. Практический ум, каковым он обладал, ни за что не мог смириться с суждением, будто то обстоятельство, что мы не нашли людей с «Джейн», служило доказательством, что они побывали в этих широтах еще до нас и уже успели выйти в Тихий океан.

Боцман же, выслушав мои рассужденния, высказался так:

– Знаете, мистер Джорлинг, случиться может всякое – по крайней мере, люди охотно допускают это в разговорах. Однако предположить, что капитан Уилльям Гай в окружении своих товарищей в эту самую минуту пьет виноградную водку, виски или джин в каком-нибудь кабачке старого или нового континента – нет, нет!.. Это так же невероятно, как и то, что мы с вами уже завтра заявимся в «Зеленый баклан»!..

Все три дня, что мы плыли в тумане, я ни разу не встречался с Дирком Петерсом – вернее сказать, он не пытался заговорить со мной, предпочитая не оставлять своего поста у шлюпки. Вопросы Мартина Холта насчет своего брата Неда означали, что его тайна перестала быть тайной – по крайней мере, отчасти. По этой причине он стал сторониться остальных еще больше, чем прежде, и спал в часы бодрствования остальных, когда же все спали, то бодрствовал он. Я даже задавался вопросом, не сожалеет ли он, что был со мной откровенен, и не боится ли, что у меня появилось отвращение к нему… Если так, то он сильно заблуждался: я испытывал к бедняге-метису одну лишь сильнейшую жалость.

Я не умею передать, до чего унылыми, монотонными, нескончаемыми казались нам часы, когда вокруг висел туман, разорвать который не удавалось никакому ветру. Сколько мы ни всматривались в туман, нам не удавалось определить положение солнца, все больше клонившегося к горизонту. Излишне говорить, что нам оставались неведомыми координаты нашего айсберга. То, что, оставив позади полюс, он продолжает свой путь на юго-восток, вернее, на северо-запад, было вполне вероятно, но не точно. Капитан Лен Гай, перемещающийся с той же скоростью, что и айсберг, увлекаемый течением, не мог найти никаких неподвижных ориентиров и произвести измерения. Мы предполагали, что ветер стих, ибо не ощущали ни малейшего дуновения, так что, остановись айсберг, мы не заметили бы никакой разницы. Даже огонек спички не колебался в насыщенном влагой воздухе. Тишину нарушали лишь птичьи возгласы, вязнущие в густой пелене тумана. Качурки и альбатросы едва не задевали крыльями верхушку айсберга, облюбованную мной для наблюдений. В какую же сторону устремлялись эти неутомимые создания – ведь приближение зимы должно было гнать их подальше от глубин Антарктики?..

Как-то раз боцман, также измучившийся от неопределенности, забрался ко мне на вершину, рискуя сломать шею, и получил до того сильный дар в грудь от пролетевшего рядышком quebranta-huesos, огромного буревестника с размахом крыльев футов в двенадцать, что опрокинулся навзничь.

– Зловредная тварь! – бранился он, добравшись до лагеря. – Я еще дешево отделался! Один удар – и пожалуйста: болтаю в воздухе копытами, как споткнувшаяся кляча… Хорошо, что я схватился за уступ, а ведь был момент, когда я был готов съехать вниз… Лед – он, знаете ли, скользкий… Я кричу этой птице: «Ты что, не можешь посмотреть перед собой?» Куда там! Даже не извинилась…

Боцман и впрямь счастливо избежал опасности очутиться в воде…

Во второй половине того же дня мы едва не оглохли от варварских криков, донесшихся откуда-то снизу. Харлигерли справедливо заметил, что коль скоро это не ослы, то это неверняка пингвины. До сих пор эти обитатели полярных льдов, более всего поражающие своей численностью, не делали честь нашему плавучему островку своим присутствием; более того, раньше мы вовсе не замечали их – ни у подножия айсберга, ни на дрейфующих льдинах. Теперь же можно было не сомневаться, что их рядом сотни, если не тысячи, ибо концерт получился оглушительным, что свидетельствовало о большом числе исполнителей.

А ведь эти пернатые отдают предпочтение прибрежной полосе полярного континента и многочисленных островков, а также окружающим сушу ледяным полям! Их присутствие могло свидетельствовать о близости земли…

Конечно, мы дошли до такого состояния, что готовы были ухватиться, как за соломинку, за любую надежду, подобно тонущему в морской пучине. Однако сколько раз бывало, что соломинка идет ко дну или ломается в тот самый момент, когда несчастному кажется, что он готов схватиться за нее? Не ожидала ли нас в безжалостном антарктическом климате та же судьба?

Я спросил у капитана Лена Гая, на какие мысли его наводит появление крикливых птиц.

– На те же, что и вас, мистер Джорлинг, – отвечал тот. – С тех пор, как мы дрейфуем на этом айсберге, пингвины ни разу не приближались к нему, теперь же их здесь хоть отбавляй, судя по отвратительным воплям. Откуда они взялись? Несомненно, с суши, до которой уже недалеко…

– А лейтенант такого же мнения?

– Да, мистер Джорлинг, а ведь вам известно, что его рассудок не склонен тешиться химерами.

– Что верно, то верно!

– Его, как и меня, поразило еще кое-что, хотя вы, как видно, не обратили на это внимания…

– Что же?..

– Мычание, примешивающееся к крикам пингвинов. Напрягите слух, и вы наверняка расслышите его.

Я последовал его совету и убедился в том, что исполнителей было больше, чем я предполагал.

– Действительно, – с готовностью признал я, – теперь и я слышу это жалобное мычание. Выходит, у нас в гостях также тюлени и моржи…

– Совершенно верно, мистер Джорлинг. Отсюда я делаю вывод: вся эта живность – и птицы, и млекопитающие, которых почти не было рядом к югу от острова Тсалал, – во множестве населяет воды, в которые нас занесло течением. Мне кажется, что в таком заключении нет еще ничего невероятного…

– Ничего, капитан, как и в предположении, что совсем неподалеку лежит земля… О, что за несчастье, что нас окружает проклятый туман, не позволяющий заглянуть в море даже на четверть мили…

– Более того, он даже мешает нам спуститься к воде! – подхватил капитан Лен Гай. – Там мы могли бы удостовериться, плывут ли по воде сальпы, ламинарии, фукусы и прочие водоросли, присутствие которых было бы лишним свидетельством близости земли… Вы правы, несчастье, да и только!

– Почему бы не попытаться, капитан?

– Нет, мистер Джорлинг, это значило бы рисковать падением. Я никому не позволю покинуть лагерь! В конце концов, если поблизости лежит земля, наш айсберг в конце концов пристанет к ней…

– А если нет? – возразил я.

– Если нет, то нам не удастся принудить его к этому.

Я тут же вспомнил про шлюпку: когда же капитан решится использовать ее? Однако капитан Лен Гай предпочитал ждать. Не исключено, что в нашем положении это было самым мудрым решением…

Он был прав и тогда, когда говорил, что было бы крайне опасно приближаться к воде вслепую, рискуя в любую минуту сорваться вниз. Даже самый ловкий и сильный человек во всем экипаже, Дирк Петерс, потерпел бы в таком предприятии неминуемую неудачу. Наше злополучное путешествие имело на счету и без того немало жертв, чтобы идти на ненужный риск.

У меня не хватит слов, чтобы передать, насколько сгустился туман за вечер. Уже с пяти часов на площадке, где стояли палатки, нельзя было ничего разглядеть и в пяти шагах. Приходилось ощупывать соседа, чтобы удостовериться, что ты не один. Говорить было трудно, ибо голос вяз в тумане так же сильно, как и взгляд. Зажженный фонарь напоминал скорее желтое пятно, не дающее никакого света. Крик достигал уха соседа сильно приглушенным, и одним пингвинам хватало глоток, чтобы расслышать друг друга.

Окутавший нас туман нисколько не походил на иней или изморозь, которые нам приходилось наблюдать ранее. Изморозь к тому же образовывается при более высокой температуре и не поднимается выше сотни футов, если ей не способствует сильный ветер. Туман же забирался гораздо выше; я решил, что мы избавимся от него лишь после того, как он поднимется на высоту добрых пятидесяти саженей над айсбергом.

Примерно к восьми часам вечера влажный туман стал настолько плотным, что при движении чувствовалось его сопротивление. Казалось, сам состав воздуха изменяется, и он вот-вот перейдет в жидкое состояние. Помимо своей воли я стал вспоминать о странностях острова Тсалал, о необыкновенной воде, частицы которой подчинялись неведомым законам…

Приходилось гадать, не повлиял ли туман каким-либо образом на магнитную стрелку. Впрочем, я слыхал, что метеорологи изучали подобные явления и пришли к заключению, что магнитная стрелка не подвержена влиянию туманов.

Добавлю к этому, что после прохождения Южного полюса мы утратили доверие к показаниям компаса, ибо на него наверняка воздействовало приближение магнитного полюса. Итак, у нас не было под рукой ничего, что позволило бы определить направление нашего движения.

К девяти вечера спустилась кромешная мгла, хотя солнце и не думало уходить за горизонт. Капитан Лен Гай, желая удостовериться, что все люди находятся в лагере и соблюдают острожность, устроил перекличку. Матросы откликались на свое имя и занимали свои места в палатках, где коптили лампы, не дававшие, впрочем, почти никакого света.

Наступил черед выкликать имя метиса. Боцман звонко повторил его несколько раз, однако метис – единственный из экипажа – все не откликался. Харлигерли подождал несколько минут. Дирк Петерс не появлялся. Он вполне мог оставаться рядом со шлюпкой, хотя от этого не было никакого проку, ибо никто не отважился бы украсть лодку в таком тумане.

– Кто-нибудь видел Дирка Петерса сегодня днем? – спросил капитан Лен Гай.

– Никто, – отвечал боцман.

– Даже во время обеда?

– Даже тогда, капитан. А ведь у него уже кончилась провизия.

– Неужели с ним приключилось какое-то несчастье?

– Не беспокойтесь! – успокоил его боцман. – Дирк Петерс чувствует себя здесь, как дома, и туманы смущают его, должно быть, ничуть не больше, чем полярного медведя! Однажды он уже вышел сухим из воды, выйдет и на сей раз!

Я не стал перебивать Харлигерли, хотя отлично знал, почему метис предпочитает одиночество. Впрочем, раз он упорствовал и не отвечал на зов, хотя боцман кричал весьма зычно, и до его ушей должно было донестись его имя, – то нам предстояло пребывать в неизвестности относительно его участи, ибо отправляться на его поиски не было никакого смысла.

Уверен, что в ту ночь ни один человек, даже Эндикотт, не сомкнул глаз. Мы задыхались в палатках, испытывая нехватку кислорода. Кроме того, каждый из нас находился во власти неотвязного предчувствия, будто положение наше вот-вот изменится – к лучшему или к худшему, хотя большинство склонялось, естественно, ко второму.

Ночь, однако, прошла спокойно, и в шесть утра мы повыползали из палаток, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Картина оставалась прежней, нас окружал туман невиданной плотности. Мы удостоверились, что барометр поднялся, но слишком быстро, чтобы новым показаниям можно было доверять. Ртутный столбик показывал 767 миллиметров – больше, чем когда-либо с тех пор, как «Халбрейн» пересекла Полярный круг.

Появились и иные признаки, на которые стоило обратить внимание. Ветер крепчал – с тех пор, как мы прошли полюс, его надлежало величать «южным» – и вскоре превратился в ветер «в два рифа», как говорят моряки. Благодаря начавшемуся движению воздуха всевозможные шумы доносились теперь до нашего слуха куда яснее.

К девяти часам утра айсберг неожиданно расстался с туманной оболочкой, и мы стали свидетелями неописуемой перемены, какой за столь короткое время и со столь поразительными результатми невозможно было бы добиться и поворотом волшебного колечка!

Буквально в одно мгновение небо очистилось до самого горизонта, и нашему взору снова предстало море, освещенное косыми лучами солнца, едва выкарабкавшегося на небосклон. Украшенный оборкой из белой пены, наш айсберг в компании еще нескольких ледяных гор резво плыл курсом ост-норд-ост, подгоняемый ветром и увлекаемый течением.

– Земля!

Мы дружно задрали головы и разглядели на верхушке айсберга Дирка Петерса, который указывал рукой на север.

Метис не ошибся. На этот раз впереди и впрямь лежала земля – мы ни с чем не спутали бы эту серую полоску, показавшуюся на расстоянии трех-четырех миль.

Сначала в 10.30 утра, а потом в полдень были проведены наблюдения, благодаря которым нам, наконец, стало известно наше местоположение: 86°12′ южной широты, 114°17′ восточной долготы. Айсберг снова отделяли от полюса четыре градуса, однако мы шли уже не по западным меридианам, вдоль которых был проложен маршрут «Джейн»[15]. Экспедиция перебралась в Восточное полушарие.

XII Лагерь

Вскоре после полудня мы приблизились к неведомой земле на расстояние одной мили. Теперь все зависело от того, не пронесет ли нас течением мимо ее берегов.

Сознаюcь, что будь у нас выбор, приставать к берегу или продолжать путь, я оказался бы в затруднении, как следовало бы поступить. Я обмолвился о своих сомнениях капитану и помощнику, но последний не дал мне договорить:

– Осмелюсь спросить, какой смысл обсуждать это, мистер Джорлинг?

– Действительно, дискуссия не имеет смысла, ибо мы не в силах что-либо изменить, – поддержал лейтенанта капитан Лен Гай. – Вполне возможно, что айсберг уткнется в берег, но не исключено, что он пройдет стороной, если такова будет воля течения.

– Это-то верно, – не отступал я, – однако вопрос мой не теряет важности. Что лучше: высадиться на берег или остаться на айсберге?

– Остаться, – отрезал Джэм Уэст.

И верно, все дело было в шлюпке. Если бы в ней могли разместиться все до одного и в придачу провизия, необходимая для пяти-шестинедельного плавания, мы бы, не задумываясь, погрузились в нее и вышли в море, свободное ото льдов. Однако шлюпка не вместила бы больше одиннадцати-двенадцати человек, поэтому судьбу пришлось бы доверить жребию. Проигравшие были бы обречены на гибель, если не от голода, то от холода, на этих берегах, которым совсем скоро предстояло уйти под снег.

С другой стороны, при условии, если айсберг и впредь станет перемещаться в том же направлении, мы сможем проделать большую часть пути во вполне сносных условиях. Конечно, наш ледяной корабль мог снова сыграть с нами злую шутку – столкнуться с таким же айсбергом, даже перевернуться, а то и просто оказаться во власти иного течения, направление которого вовсе не отвечало бы нашим намерениям, в то время как шлюпка, повинующаяся ветру и сражающаяся с ним, когда он перестает быть попутным, наверняка доставила бы нас к цели, если бы ей не преградили путь штормы, а в паковых льдах обнаружился желанный просвет…

Однако, как только что сказал Джэм Уэст, обсуждать все это не имело ни малейшего смысла…

Наскоро отобедав, экипаж в полном составе устремился к верхушке, с которой не сходил Дирк Петерс. Завидя нас, метис поспешил по противоположному склону вниз, так что я не смог с ним переговорить.

Итак, мы собрались на вершине все вместе, не считая Эндикотта, не отходившего от своей стряпни. На севере, заслоняя уже добрую половину горизонта, вырисовывалась земля с песчаными отмелями, бухточками, утесами и холмами разной высоты на заднем плане. Нашим глазам предстал целый континент или по меньшей мере остров значительных размеров. На востоке полоса земли уходила за горизонт, и обогнуть ее с той стороны не было бы никакой возможности.

На западе же краем суши был довольно острый мыс, увенчанный холмом, напоминающим очертаниями тюленью голову.

Среди нас не нашлось никого, кто бы не понял значения открывшейся взору картины. Сейчас все зависело от течения: либо оно понесет нас прямиком к берегу, либо увлечет дальше на север. Какая же из двух вероятностей окажется ближе к действительности?..

Капитан Лен Гай, помощник, боцман и я завели на эту тему свой разговор, следуя примеру матросов, разбившихся на группки для обмена мнениями все по тому же поводу. Общее мнение было таково, что течение прибьет нас к северо-восточной оконечности земли.

– Даже если эти берега становятся обитаемыми в летнее время, – заметил капитан Лен Гай, – пока мы не заметили на них ни единой живой души.

– Согласитесь, капитан, – отвечал я, – что айсберг вряд ли вызовет к себе столько же интереса, сколько вызвала бы шхуна!

– Вы правы, мистер Джорлинг, – вид «Халбрейн» давно бы вызвал любопытство туземцев, если бы таковые существовали.

– То обстоятельство, что мы не видим их, капитан, еще не означает, что…

– Разумеется, мистер Джорлинг! – отвечал капитан Лен Гай. – Однако вы, надеюсь, не станете отрицать, что земля эта выглядит не так, как выглядел остров Тсалал при подходе к нему шхуны «Джейн». Где зеленые холмы, густые леса, цветущие деревья, обширные пастбища?.. Нас встречает одно лишь уныние и пустота!

– Не спорю, пустота и уныние – это все, чем приветствует нас новая земля. И все же смею спросить, не желаете ли вы произвести высадку?

– На шлюпке?

– На шлюпке – в случае, если айсберг проплывет мимо берега.

– Нам нельзя терять ни одного часа, мистер Джорлинг! Несколько дней отдыха могут вылиться в кошмарную зимовку, если мы не успеем пройти проливами, остающимися в паковых льдах…

– А до них еще далеко, так что следовало бы поторапливаться, – добавил Джэм Уэст.

– Пусть так! – не сдавался я. – Однако потерять из виду эти берега, так и не попытавшись ступить на них, не удостоверившись, что на них нет следов стоянки, что ваш брат, капитан, и его спутники…

Слушая меня, капитан Лен Гай обреченно покачивал головой. Разве могла вселить хоть какую-то надежду эта бесплодная земля, эти мертвые равнины, безжизненные холмы, берега, усеянные черными скалами?.. Разве люди смогли бы просуществовать здесь столько месяцев?

Тем временем на верхушке айсберга затрепетал британский флаг, который давно бы уже мог привлечь внимание Уилльяма Гая, окажись он на этом берегу. Но нет, берег оставался пуст…

Джэм Уэст, приметивший на берегу ориентиры, неожиданно молвил:

– Подождем с окончательным решением. Менее чем через час у нас отпадут все сомнения. Кажется, наше движение замедлилось, и мы приближаемся к берегу…

– И мне сдается то же самое, – поддержал его боцман. – Не то, что наш кораблик прирос ко дну, но уж больно долго он топчется на месте!

Джэм Уэст и Харлигерли не ошиблись. Не знаю, что было этому причиной, но айсберг постепенно вышел из подводного русла, по которому плыл все это время, и стал вращаться вокруг собственной оси, смещаясь в то же время в сторону суши. Кроме того, мы заметили, что несколько айсбергов поменьше, плывших до того впереди нас, уже застряли на мелководье.

Итак, споры о том, следует ли спускать в море шлюпку, утратили смысл.

По мере приближения к земле ее пустынное обличье все более бросалось нам в глаза, и перспектива зазимовать здесь на шесть долгих месяцев могла наполнить ужасом души даже самых стойких среди нас.

К пяти часам пополудни айсберг оказался в глубокой бухте, слева от тянущегося в море мыса, к которому и пристал.

– На берег, на берег! – вырвался из всех глоток дружный крик.

Матросы поспешили вниз по склону айсберга, но тут прозвучал зычный голос Джэма Уэста:

– Ждите команды!

Матросы подчинились нехотя, особенное недовольство выразил Хирн и его дружки. Однако инстинкт соблюдения дисциплины снова заставил всех собраться вокруг капитана Лена Гая.

Теперь не было нужды спускать на море шлюпку, раз айсберг зацепился за мыс. Капитан Лен Гай, боцман и я, обгоняя остальных, покинули лагерь и ступили на новую землю – первыми из людей…

Вулканическая почва была усеяна битым камнем, кусками лавы, вулканического стекла, шлака, пемзы. Над песчаным пляжем поднимались холмы разной высоты, уходившие в глубь берега. Мы устремились к вершине одного из ближайших холмов, расположенной на высоте примерно 1200 футов, ибо рассчитывали, что оттуда нам откроется достаточный обзор. В течение добрых двадцати минут поднимались мы по откосам, лишенным даже намека на растительность. Ничто не напоминало здесь плодородных угодий острова Тсалал, какие существовали там до землетрясения. Вокруг не было ни густых лесов, о которых рассказано у Артура Пима, ни диковинных ручьев, ни мылообразных гор, ни стеалитовых массивов, прорезанных лабиринтами, напоминающими очертаниями иероглифы… Нас окружали одни лишь скалы вулканического происхождения, затвердевшая лава, шлаки, истертые в пыль, да серый пепел. В такой почве не смогло бы пустить корни ни одно, даже самое неприхотливое растение.

Рискованный штурм отвесного холма занял у нас с капитаном и боцманом не менее часа. Тем временем наступил вечер, не сопровождавшийся, впрочем, сумерками, ибо мы все еще пользовались благами полярного дня.

С вершины холма нам открылся вид миль на тридцать – тридцать пять. Вот что предстало нашему взору:

На запад уходила всхолмленная суша, тянущаяся за горизонт и омываемая с востока столь же бескрайним океаном. Мы все еще оставались в неведении, куда занесла нас судьба – на большой остров или на антарктический континент. Правда, внимательно разглядывая восточный горизонт в подзорную трубу, капитан Лен Гай сумел различить какие-то контуры, теряющиеся в тумане.

– Посмотрите-ка, – предложил он нам.

Мы с боцманом по очереди приложились к глазку подзорной трубы.

– Верно, – молвил боцман, – там виднеется что-то, напоминающее берег.

– Мне показалось то же самое, – подтвердил я.

– Выходит, течение действительно несло нас в пролив, – пришел к выводу капитан Лен Гай.

– Пролив, – подхватил боцман, – в которое устремляется течение, направляющееся сперва с севера на юг, а потом с юга на север!

– Выходит, этот пролив разрезает полярный континент на две части? – спросил я.

– Несомненно, – отвечал капитан Лен Гай.

– Вот бы у нас оставалась наша «Халбрейн»! – воскликнул Харлигерли.

Да, плывя на шхуне, да хоть бы и на айсберге, стоявшем теперь на приколе, как нуждающийся в ремонте корабль, мы бы смогли пройти еще несколько сот миль, достигнуть припая, а то и Полярного круга и даже обитаемой земли! Однако к нашим услугам была лишь утлая шлюпка, способная выдержать не больше дюжины людей, нас же насчитывалось 23 человека!..

Нам не оставалось ничего иного, кроме как спуститься вниз, вернуться в лагерь, перенести на берег палатки и начать приготовления к зимовке…

Само собой разумеется, что на земле не было ни единого следа, оставленного человеком, не говоря уже об остатках жилища. Мы не сомневались отныне, что люди с «Джейн» не ступали на эту землю, «неисследованные области», как их окрестили на современных картах. Добавлю от себя, что сюда не ступала до нас ни их, ни чья бы то ни было еще нога; а ведь это был вовсе не тот берег, на котором Дирк Петерс надеялся отыскать следы Артура Пима!

О том же свидетельствовало и спокойствие, с которым нас втретили единственные обитатели этих краев, нисколько не напуганные нашим появлением. Тюлени и моржи и не думали скрываться под водой, качурки и бакланы подпускали нас на расстояние ружейного выстрела, пингвины сидели ровными рядами, полагая, видимо, что нежданные гости – это просто пернатые доселе невиданной породы… О, да, их взору впервые в жизни предстали эти странные существа – люди; приходилось предположить, что местные обитатели никогда не пускались в плавание, дабы достичь более низких широт.

Возвратившись к кромке прибоя, боцман с удовлетворением обнаружил в гранитных стенах довольно глубокие пещеры, в которых можно было бы разместиться самим и выделить место для всего скарба, снятого ранее с «Халбрейн». Независимо от того, какими будут наши действия впоследствии, пока что самым правильным было бы спасти все необходимое и расположиться на новом берегу.

Дождавшись, чтобы экипаж собрался вокруг него, капитан Лен Гай повел речь о нашем положении, не выказывая ни малейших признаков разочарования и не упуская мельчайших подробностей. Прежде всего, заявил он, надо будет перенести на сушу припасы и приспособить под жилье одну из пещер на берегу. Говоря о пище, он подтвердил, что муки, мясных консервов, сушеных овощей и фруктов хватит на всю зиму, какой бы длительной и суровой она ни оказалась. Что до топлива, то капитан выразил уверенность, что хватит и его, если оно будет расходоваться бережно, и зимовщики сумеют провести под покровом снега и льда долгие месяцы полярной зимы.

Слова капитана, касавшиеся еды и топлива, устранили, как я надеялся, всякие сомнения, причем в его уверенности я не усмотрел притворства, тем более что Джэм Уэст с готовностью подтверждал каждое его слово.

Оставался третий вопрос – на него можно было отвечать и так, и этак. Я ждал от экипажа неудовольствия и даже гнева, ибо здесь гарпунщику было где развернуться. Речь шла о том, как использовать единственное оставшееся у нас средство передвижения – шлюпку: оставить ее при себе на все время зимовки или выйти на ней в сторону ледяных полей?

Пока капитан Лен Гай не собирался принимать окончательного решения, попросив у экипажа отсрочки на сутки-двое. Он еще раз напомнил, что шлюпка, нагруженная припасами, необходимыми в столь длительном плавании, смогла бы принять на борт не более 11–12 человек. Решившись на выход в море, следовало перенести на берег все припасы, а потом тянуть жребий.

Капитан Лен Гай провозгласил, что ни Джэм Уэст, ни боцман, ни я, ни он сам не требуют себе привилегий и станут тянуть жребий наравне с остальными. Оба старшины с «Халбрейн», Мартин Холт и Харди, вполне сумели бы провести шлюпку в воды, где часто появляются рыбачьи суда и где шныряют пока еще китобои. Отплывающим наказывалось не забывать о товарищах, оставшихся зимовать на 86-й параллели, и направить им на выручку корабль с наступлением лета.

Все это было сказано капитаном спокойным, но твердым тоном. Надо отдать ему должное: чем сложнее становились обстоятельства, тем достойнее вел себя наш капитан.

Никто не осмелился прервать его речь, не вызвавшую ни единого возражения, даже у Хирна. Собственно, спорить тут было не о чем, ибо жребий предлагалось тянуть на условиях полного равенства.

Дослушав капитана, матросы вернулись в лагерь, отужинали благодаря стараниям Эндикотта и в последний раз разошлись спать по палаткам. Дирк Петерс так и не появлялся поблизости, и я напрасно потратил время на его поиски.

Назавтра, 7 февраля, все дружно взялись за дело.

Стояла мягкая погода, дул несильный ветерок, небо затянули легкие облака. Температура воздуха оставалась вполне терпимой – 46°F (7,78 °C).

Первым делом с айсберга с величайшими предосторожностями спустили шлюпку, после чего матросы отволокли ее по песку подальше от полосы прибоя. Шлюпка оказалась целой и невредимой, готовой сослужить добрую службу.

Затем боцман занялся грузом и оснасткой с «Халбрейн»: мебелью, койками, парусами, одеждой, инструментами, посудой и прочей утварью. В пещере все это будет в полной сохранности, чего не скажешь о пребывании на айсберге. Ящики с консервами, мешки с мукой и овощами, бочонки с виски, джином и пивом, спущенные с помощью талей на берег, также были размещены в укрытии.

Я участвовал в работах наравне со всеми, подобно капитану Лену Гаю и Джэму Уэсту, ибо дело это не терпело отлагательств. На сей раз Дирк Петерс пришел на помощь товарищам, однако он трудился молча, ни к кому не обращаясь. Неужели он отказался от надежды отыскать Артура Пима? Я и не знал, что подумать…

8, 9 и 10 февраля продолжалось переселение на берег, завершившееся 10-го под конец дня. Грузы были укрыты в глубине обширного грота, в который можно было проникнуть через небольшое отверстие. Грот соседствовал с пещерой, которой предстояло стать нашим домом, где, следуя совету боцмана, мы нашли местечко и для кухни. Благодаря ей мы могли надеяться на тепло, ибо плита служила бы не только для приготовления пищи, но и для обогрева пещеры на протяжении долгих дней, вернее, одной долгой ночи зимовки.

Мы начали обживать пещеру еще 8 февраля вечером, и остались довольны ее сухими стенами, мелким песочком на дне и достаточным количеством света, проникающего через вход. Здесь же брал начало источник воды, а вход в пещеру, обращенный к берегу, располагался таким образом, что нам не страшны были камнепады, лавины и принизывающие ветры. Здесь было попросторнее, чем в кубрике и каютах шхуны, вместе взятых, так что здесь свободно разместились не только койки, но и столы, сундуки и табуреты, обеспечив необходимое удобство на все месяцы зимовки.

Пока велись эти работы, я не замечал ничего подозрительного в поведении Хирна и остальных моряков с Фолклендов. Все они беспрекословано выполняли команды и подчинялись дисциплине, выказывая недюжинное рвение. Однако метис, как и прежде, охранял шлюпку, ибо столкнуть ее по песку в воду не составило бы никакого труда.

Харлигерли, не спускавший глаз с гарпунщика и его дружков, как будто успокоился, не ожидая теперь от них никаких выходок.

Тем не менее настало время принимать решение об отплытии и тянуть жребий – если отплытие не отменялось. Настало 10 февраля. Еще месяц, от силы полтора – и сезон путины у Полярного круга завершится. Не встретившись с китобоями, шлюпка, даже успешно преодолевшая припай и Полярный круг, ни за что не сумеет самостоятельно достичь Австралии или Новой Зеландии.

Наступил вечер. Собрав весь экипаж, капитан Лен Гай объявил, что решение будет принято на следующий день, добавив, что если матросы выскажутся за отплытие, то мы тут же станем тянуть жребий. Все молча согласились. Я не сомневался, что решение об отплытии будет принято без лишних разногласий.

Был поздний вечер. Берег окутало подобие сумерек, ибо солнце к этому времени уже едва показывалось из-за горизонта, за которым ему вскоре предстояло и вовсе исчезнуть.

Рухнув на койку в полном облачении, я забылся сном. Я проспал, должно быть, несколько часов, когда меня разбудили крики, раздававшиеся неподалеку.

Я вскочил и выбежал из пещеры вместе с капитаном Леном Гаем и Джэмом Уэстом, которых, как и меня, разбудили голоса.

– Шлюпка! Шлюпка! – кричал Джэм Уэст.

И действительно, место, где прежде караулил шлюпку Дирк Петерс, зияло пустотой. Шлюпка качалась на волнах, в ней уже сидели трое, успевшие побросать на дно ящики и бочонки; еще десять пытались скрутить метиса, рвавшегося к шлюпке. Среди них находились Хирн и Мартин Холт; последний, впрочем, не принимал участия в потасовке.

Итак, эти презренные создания решили захватить шлюпку и устремиться на ней в море еще до того, как будет устроен жребий!.. Им удалось застать Дирка Петерса врасплох, и они давно бы прикончили его, однако он защищал свою жизнь в отчаянной борьбе.

Удостоверившись, что произошел бунт, и зная, что мы находимся в меньшинстве и не можем безоглядно рассчитывать даже на старых членов команды, капитан Лен Гай и помощник поспешили в пещеру, чтобы вооружиться и оказать сопротивление Хирну и его сообщникам, раздобывшим где-то оружие. Я последовал за ними, однако в это мгновение на берегу прозвучали слова, заставившие меня прирасти к месту.

Метис, не в силах побороть такое количество нападавших, рухнул на землю. Мартин Холт, вспомнив, должно быть, что он обязан этому человеку жизнью, бросился было ему на помощь. И тут Хирн, обращаясь к нему, крикнул:

– Оставь его, поплыли с нами!

Старшиной-парусником завладели колебания.

– Оставь его! – кричал Хирн. – Оставь Дирка Петерса, он убил твоего брата!

– Убил моего брата?! – вскричал Мартин Холт.

– Твоего брата, погибшего на «Дельфине»!..

– Дирк Петерс убил моего брата?

– Да, убил, и сожрал, сожрал, сожрал! – прокричал Хирн страшные слова. Подчинясь его знаку, два его сообщника подхватили Мартина Холта и потащили в шлюпку, готовую отчалить. Хирн поспешил за ними. Подлое бегство вот-вот стало бы свершившимся фактом.

В этот момент Дирк Петерс сумел подняться и набросился на фолклендского матроса, уже занесшего ногу, чтобы ступить на планшир шлюпки. Подняв его на вытянутых руках, он крутанул его несколько раз в воздухе и ударил головой о камень…

Прогремел пистолетный выстрел. Пуля впилась Дирку Петерсу в плечо, и он рухнул на песок. Шлюпка тем временем резво скользила прочь от берега.

Капитан Лен Гай и Джэм Уэст, выскочившие из пещеры, – вся эта сцена заняла не более сорока секунд – бросились к берегу, сопровождаемые боцманом, старшиной Харди и матросами Франсисом и Стерном. Однако шлюпка, попавшая в струю течения, находилась уже в кабельтове от берега.

Джэм Уэст вскинул ружье и выстрелил. Один из матросов упал на дно шлюпки. Вторая пуля, выпущенная капитаном Леном Гаем, оцарапала гарпунщику грудь и со звоном отрикошетила от ближней льдины. Шлюпка скрылась за айсбергом.

Нам осталось только поторопиться на противоположную сторону мыса, где должны были показаться несчастные, прежде чем исчезнуть за северным горизонтом. Мы надеялись, что они окажутся на расстоянии ружейного выстрела. Если бы нам удалось подстрелить гарпунщика, то, будь он убит или даже только ранен, остальные могли бы взяться за ум и вернуться…

Прошло полчаса. Наконец, мы увидели шлюпку, однако она обогнула мыс на таком отдалении от нас, что целиться в беглецов уже не было ни малейшего смысла.

Вскоре Хирн поднял парус, и шлюпка, подгоняемая бризом и увлекаемая течением, превратилась в белую точку, а вскоре и вовсе растворилась в бескрайнем океане.

XIII Дирк Петерс в море

Вопрос о зимовке решился сам собой. Из 33 человек, отошедших на «Халбрейн» с Фолклендов, до этой не имеющей пока имени земли добрались 23, 13 из которых спаслись бегством, надеясь преодолеть припай и добраться до мест, где часто появляются рыбацкие суда. Нет, их судьбой распорядился не слепой жребий, они сами отпраздновали труса, устрашившись испытаний жестокой зимовки.

На беду, Хирн увлек за собой не только своих давних дружков, но и двоих членов старой команды – матроса Берри и старшину-парусника Мартина Холта, возможно, не отдававшего себе отчета в происходящем из-за страшного разоблачения, сделанного гарпунщиком…

Однако для тех, кто волею судьбы был обречен оставаться на суше, положение было прежним. Нас насчитывалось теперь девять человек: капитан Лен Гай, старший помощник Джэм Уэст, боцман Харлигерли, старшина-конопатчик Харди, кок Эндикотт, матросы Френсис и Стерн, Дирк Петерс да я. Какие еще испытания припасла для нас зимовка в трескучие полярные морозы?.. Нам предстояло вынести лютые холода, несравнимые с холодами в любой другой точке глобуса, мирясь в придачу с полярной ночью, которая продлится полгода!.. Нельзя было без ужаса даже помыслить о том, сколько моральной и физической энергии потребуется всем нам, дабы выстоять в этих условиях, превосходящих слабые человеческие возможности…

Однако при всем при том шансы тех, кто решил покинуть нас, вряд ли были предпочтительнее. Окажется ли море свободным до самого припая? Удастся ли им добраться до Полярного круга? И повстречаются ли им рыбацкие суда, покидающие антрактические воды в конце сезона? Хватит ли им пищи, чтобы пропутешествовать добрую тысячу миль? Что могло поместиться в шлюпке, и так набитой до отказа тринадцатью беглецами? Еще неизвестно, чье положение было более угрожающим – их или наше. На этот вопрос могло ответить только будущее!..

Удостоверившись, что шлюпка исчезла за горизонтом, капитан Лен Гай и верные ему люди побрели назад в пещеру. Именно здесь нам предстояло коротать бесконечную ночь, страшась высунуть наружу даже кончик носа.

Я тут же подумал о Дирке Петерсе, упавшем после выстрела Хирна и оставшегося лежать, когда мы бросились на противоположную сторону мыса. В пещере его не оказалось. Неужели он серьезно ранен? Не хотелось думать, что нам придется оплакивать еще и этого верного человека, не изменявшего нам так же, как и памяти своего бедного Пима…

Я надеялся – вернее, все мы питали эту надежду, – что рана его окажется легкой. Однако и в этом случае ее надо было бы перебинтовать, однако Дирк Петерс как сквозь землю провалился.

– Давайте разыщем его, мистер Джорлинг! – воскликнул боцман.

– Идем, – отвечал я.

– Мы пойдем вместе, – решил капитан Лен Гай. – Дирк Петерс был верен нам. Он ни разу не бросил нас, не годится и нам бросать его.

– Только захочет ли бедняга возвращаться, – усомнился я, – после того, как то, во что были посвящены только он да я, стало известно всем?

Я поведал своим товарищам, почему имя Неда Холта было заменено в рассказе Артура Пима на имя Паркера и при каких обстоятельствах метис раскрыл мне свою тайну. Я постарался выложить все, что говорило в его пользу.

– Хирн крикнул, что Дирк Петерс ударил Неда Холта, – говорил я. – Да, верно! Нед Холт плавал на «Дельфине», и Мартин Холт имел основания предполагать, что он погиб во время бунта или при кораблекрушении. Но нет! Нед Холт выжил вместе с Августом Барнардом, Артуром Пимом и метисом, однако их поджидали чудовищные муки голода… Один из них был принесен в жертву – один, на которого указал перст судьбы… Несчастные тянули жребий… Неудачником оказался Нед Холт, он и пал под ножом Дирка Петерса. Однако будь судьбе угодно, чтобы жертвой оказался он, то эта участь постигла бы не Неда, а его.

– Дирк Петерс осмелился доверить свою тайну вам одному, мистер Джорлинг? – осведомился капитан Лен Гай.

– Одному мне, капитан.

– И вы хранили ее?

– Свято!

– Тогда остается загадкой, как о ней стало известно Хирну!

– Сперва я подумал, что Дирк Петерс проболтался во сне, – отвечал я, – и так, волей случая, гарпунщик стал обладателем его тайны. Однако, поразмыслив, я припомнил следующее обстоятельство: метис рассказывал мне о событиях на «Дельфине» и о том, что Паркер был не Паркером, а Недом Холтом, у меня в каюте, при приоткрытом иллюминаторе… Вот я и подумал, что разговор наш мог подслушать человек, находившийся в тот момент у штурвала… А ведь вахтенным был тогда Хирн, который, чтобы лучше слышать, бросил, должно быть, штурвал, из-за чего «Халбрейн» чуть не перевернулась…

– Помню, помню! – сказал Джэм Уэст. – Я отчитал подлеца и засадил его в трюм.

– С тех самых пор, капитан, – продолжал я, – Хирн и сошелся с Мартином Холтом, на что обратил мое внимание Харлигерли…

– Вот именно, – поддержал меня боцман. – Ведь Хирн не смог бы сам управлять шлюпкой, завладеть которой он задумал, и нуждался поэтому в паруснике Мартине Холте…

– … и не уставал подстрекать Мартина Холта, чтобы тот поинтересовался у метиса судьбой братца. Теперь вы знаете, при каких обстоятельствах она перестала быть для него секретом, – молвил я. – Мартин Холт обезумел от такого известия. Остальные воспользовались этим, чтобы увлечь его в шлюпку. И теперь он с ними!

Слушатели сошлись во мнении, что все так и произошло. Теперь, когда открылась правда, у нас были все основания полагать, что Дирк Петерс, пребывая в крайнем унынии, захочет схорониться от наших взоров. Согласится ли он снова занять свое место среди нас?..

Все мы немедленно покинули пещеру и по прошествии часа обнаружили метиса.

Первым его побужденим, стоило ему завидеть нас, было скрыться. Однако он и не подумал сопротивляться, когда Харлигерли с Франсисом настигли его. Я заговорил с ним, остальные последовали моему примеру, а капитан Лен Гай протянул ему руку… Сперва он колебался, пожимать ли ему руку капитана, но потом, не говоря ни слова, побрел вместе с нами к пещере.

С тех пор никто из нас никогда не напоминал ему о происшествии на «Дельфине».

Что касается раны Дирка Петерса, то о ней не пришлось беспокоиться. Пуля осталась под кожей левого плеча, и он сам извлек ее несильным нажатием пальцев. Затем мы перебинтовали плечо метиса чистой парусиной, он натянул фуфайку и уже со следующего дня как ни в чем не бывало возвратился к повседневным трудам.

Все наши старания были направлены на то, чтобы подготовиться к длительной зимовке. Зима подкрадывалась все ближе, и солнце уже несколько дней почти не показывалось из-за густого тумана. Температура упала до 36°F (2,22 °C) и не собиралась более расти. Редкие солнечные лучи, отбрасывавшие на землю длиннейшие тени, уже совершенно не грели. Капитан Лен Гай велел нам облачиться в шерстяную одежду, не дожидаясь настоящих холодов.

Тем временем с юга во все возрастающем числе прибывали айсберги и дрейфующие льды различных размеров и нрава. Одни из них застревали у берега, где и так уже было тесно от льдин, большая же часть устремлялась дальше на северо-восток.

– Все эти кусочки льда пойдут на укрепление припая, – объяснил мне боцман. – Если шлюпка этого негодника Хирна не сумеет их обогнать, то, боюсь, компания уткнется в запертую дверь и не сможет отыскать ключа, чтобы ее отпереть…

– Так значит, Харлигерли, – отвечал я, – вы полагаете, что, зимуя здесь, мы меньше рискуем, чем если бы мы отправились на север на шлюпке?

– Полагаю и всегда полагал, мистер Джорлинг! Хотите, я скажу вам еще одну вещь? – спросил он меня по своему обыкновению.

– Говорите, Харлигерли.

– Так вот, спустившим шлюпку суждено раскаяться! Я уже говорил: если бы мне выпал жребий плыть, я бы уступил свое место кому-нибудь другому. Понимаете, ощущать под ногами твердую землю – это что-нибудь да значит! Но, пусть они струсили и сбежали, я никому из них не желаю смерти. Вот только если Хирну с друзьями не удастся преодолеть припай и придется зимовать во льдах, имея провизии всего на несколько недель, то нетрудно догадаться, какая судьба их ожидает!..

– Да, похуже нашей, – отвечал я.

– И учтите, – продолжал боцман, – одним Полярным кругом дело не кончится. Если китобои уже ушли из тех вод, то перегруженная шлюпка ни за что не доплывет до австралийских берегов.

Того же мнения придерживался и я, и капитан Лен Гай, и Джэм Уэст. Верно, при попутном ветре, несильной загрузке, с запасом провизии на несколько месяцев и при сильной удаче шлюпка, быть может, и могла бы совершить этот переход. Однако разве так обстояло дело? К несчастью, вовсе нет.

Четыре следующие дня, 14, 15, 16 и 17 февраля ушли на обустройство экипажа и размещение припасов и скарба. Кроме того, мы совершили несколько вылазок в глубь суши. Почва повсюду оставалась одинаково бесплодной. Единственное, что еще умудрялось на ней произрастать, – это какие-то колючие стебли, которыми были в изобилии покрыты прибрежные пески.

Если капитан Лен Гай и сохранял еще какую-то надежду найти своего брата и моряков с «Джейн», убеждая себя, что, покинув остров Таслал на шлюпке, они могли оказаться у этих берегов благодаря течению, то он вынужден был признать, что нам на глаза не попалось ни одного следа, говорящего об их высадке.

Как-то раз мы отошли от берега мили на четыре и оказались у подножия крутой горы высотой в 600–700 саженей. Однако и столь дальний поход не открыл капитану Лену Гаю, помощнику, матросу Френсису и мне ничего нового. К северу и западу тянулась бесконечная вереница голых холмов с верхушками замысловатых очертаний. Скоро их укроет снег, и станет трудно отличить их от айсбергов, застывших в замерзшем море.

На востоке же действительно тянулись берега, освещенные предзакатным солнцем, и их холмистые очертания были ясно видны в окуляре подзорной трубы.

Что же представало нашему взору на противоположной стороне пролива – континент или просто остров? Так или иначе, там должно было оказаться не больше жизни, чем здесь, по западную сторону пролива…

Мои мысли то и дело уносились назад, к острову Тсалал с его буйной, судя по описаниям Артура Пима, растительностью. Я уже не знал, что и подумать. Конечно, запустение, представшее нашим взорам, более соответствовало обычным представлениям о полярных областях. И все же архипелаг, частью которого был остров Тсалал, расположенный, между прочим, почти на той же широте, был плодородным и населенным, пока землетрясение не разрушило его почти целиком.

В тот день капитан Лен Гай предложил, чтобы мы дали имя суше, на которой оказались по воле течения. Она получила имя Земли Халбрейн в память о нашей шхуне. Проливу, разделяющему полярный континент на две части, было присвоено имя Джейн-Саунд, дабы два корабля навечно оставались неразлучными.

Прочие наши занятия состояли в добыче пингвинов, во множестве населявших прибрежные скалы, и ластоногих, выбиравшихся на берег, ибо мы ощущали потребность в свежем мясе. Тюленье и моржовое мясо, приготовленное Эндикоттом, пришлось нам вполне по вкусу. Кроме того, жир этих животных мог послужить для отопления пещеры и разогрева пищи. Мы ни на минуту не забывали, что самым нашим лютым врагом будет мороз, для борьбы с которым сгодятся любые средства. Однако с приближением холодов ластоногие вполне могли откочевать к северу, в края с менее суровым климатом…

На наше счастье, на берегу оставались еще сотни зверей, что должно было обезопасить нашу крохотную колонию от голода, да и от жажды. У кромки моря хватало галапагосских черепах, названных по имени архипелага, лежащего на самом экваторе. Именно ими, если верить Артуру Пиму, питались островитяне, они же оказались на дне туземного челна, унесшего его с Дирком Петерсом прочь от острова Тсалал.

Эти огромные черепахи, с медлительным достоинством передвигающие по песку свое тяжелое туловище, с тощей шеей, вытягивающейся на два фута, и с треугольной змеиной головой, способны годами оставаться без пропитания. На этой земле, где не было ни петрушки, ни дикого портулака, они довольствовались колючками, прячущимися среди камней.

Артур Пим недаром окрестил их дромадерами антарктической пустыни: они, подобно верблюдам, носят с собой запас свежей пресной воды, только не на спине, а у основания шеи, где у них помещается мешок, вмещающий 2–3 галлона влаги. Из рассказа Артура Пима выходит, что именно такая черепаха помогла продержаться какое-то время жертвам событий на «Дельфине», прежде чем им пришлось тянуть страшный жребий. Правда, галапагосские черепахи весят от 1200 до 1500 фунтов. Обитательницы Земли Халбрейн тянули только на 700–800 фунтов, однако их мясо не становилось от этого менее питательным и вкусным.

Итак, даже при том, что наступил канун зимовки, заставшей нас менее чем в пяти градусах от Южного полюса, положение наше, каким бы тяжелым оно ни было, все же не вселяло в наши суровые сердца полного уныния. Единственным нерешенным вопросом – но до чего же сложным! – оставалось возвращение с наступлением весны. Для того чтобы мы могли хоть на что-то надеяться, требовалось: 1) чтобы наши бывшие товарищи, уплывшие на шлюпке, сумели спастись; 2) чтобы их первым помыслом было направить нам на выручку корабль. Здесь мы могли надеяться на Мартина Холта, который, в отличие от остальных, не должен был забыть о нас. Однако удастся ли ему и его спутникам добраться на китобойном судне до какого-нибудь тихоокеанского острова? Да и окажется ли следующий летний сезон столь же подходящим для дальнего плавания в антарктические моря?..

Мы часто заводили беседу о своих шансах на спасение. Более остальных верил в нашу счастливую звезду боцман, которому помогал держаться легкий характер и редкая выносливость. Кок Эндикотт разделял его уверенность и не слишком задумывался о будущем, продолжая беззаботно стряпать, словно находится не в пещере, а в кухне «Зеленого баклана». Матросы Стерн и Франсис слушали нас, не произнося ни слова; кто знает, не приходилось ли им жалеть, что они не оказались вместе с Хирном и его дружками?.. Что касается старшины Харди, то он был готов к любым событиям и предпочитал не гадать, что приподнесет нам судьба через пять, а то и шесть месяцев.

Капитан Лен Гай и его помощник, как обычно, мыслили одинаково и приходили к одним и тем же умозаключениям. Готовности сделать все, что только возможно, во имя общего спасения, им было не занимать. Они мало надеялись на удачу уплывших в шлюпке и, возможно, готовы были предпринять пеший рывок на север через ледяные поля. Все мы без колебаний пошли бы за ними следом. Впрочем, время для такой попытки еще не настало; оно наступит позже, когда все море до самого Полярного круга будет сковано льдами.

Таково было наше положение, и ничто как будто не предвещало перемен, когда 19 февраля произошло событие, которое ни за что не могло бы произойти, не будь на то воли Провидения – во всяком случае, именно так отнесся бы к нему тот, кто верит во вмешательство Провидения в людские дела.

Было 8 часов утра. Стояла безветренная погода, небо очистилось от облаков, термометр показывал 32°F (О°С). Все мы, не считая боцмана, собрались в пещере, дожидаясь завтрака, и уже готовились усесться за стол, когда снаружи раздался крик, заставивший нас позабыть о еде.

Голос принадлежал Харлигерли. Он кричал, не переставая, и мы заторопились наружу.

Завидя нас, он крикнул:

– Скорее сюда!

Он стоял на верхушке утеса, венчающего мыс, и показывал пальцем в сторону моря.

– Что там такое? – спросил капитан Лен Гай.

– Лодка!

– Лодка?.. – вскричал я.

– Уж не возвращается ли это шлюпка с «Халбрейн»? – спросил капитан Лен Гай.

– Нет, это не она, – отвечал Джэм Уэст.

И верно, представшая нашим взором лодка ни формой, ни размерами не походила на шлюпку с нашей шхуны. Она плыла по течению без весел и руля и казалась брошенной.

Мы загорелись единственной мыслью – любой ценой поймать лодку, ибо в ней одной могло заключаться наше спасение. Однако как это сделать, как заставить ее причалить к Земле Халбрейн?

До лодки оставалась еще целая миля. Мы знали, что минут через двадцать она пройдет мимо мыса, ибо не похоже было, что она может повернуть к берегу. Минет еще двадцать минут – и она пропадет из виду…

Мы стояли, как вкопанные, следя за лодкой, все так же скользившей по океанский глади, не думая сворачивать к берегу. Напротив, течение уже начинало сносить ее в открытое море. Внезапно у подножия утеса раздался всплеск, словно в воду что-то плюхнулось, и мы увидели Дирка Петерса, который, сбросив одежду, прыгнул вниз и плыл теперь уже в десяти морских саженях от берега, приближаясь к лодке.

Из наших глоток вырвалось дружное «ура». Метис на мгновение повернул голову на крик и тут же мощным прыжком поднырнул под невысокую волну, как сделал бы дельфин, силой и быстротой которого обладал этот необыкновенный человек. Никогда прежде я не видел ничего подобного! Однако от этого здоровяка приходилось ожидать и не таких сюрпризов.

Мы беззвучно молились, чтобы Дирк Петерс достиг лодки, прежде чем течение унесет ее на северо-восток. Однако даже если бы ему сопутствовала удача, как он сумеет направить лодку, лишенную весел, к берегу, от которого она, напротив, отдалялась по примеру айсбергов, бесконечной чередой проплывавших мимо мыса?..

Прокричав «ура» и подбодрив тем самым метиса, мы застыли, слыша, как громко бьются наши сердца. Один боцман продолжал покрикивать:

– Давай, Дирк, давай!

Всего за несколько минут метис преодолел наискосок несколько кабельтовов. Его голова казалась теперь всего лишь черной точкой среди длинных волн. Однако он, как видно, не ведал усталости. Мерно загребая руками и производя ногами сильные толчки, он плыл себе вперед с прежней скоростью, словно толкаемый мощными винтами.

Теперь у нас не оставалось сомнений, что Дирк Петерс достигнет лодки. Только что произойдет дальше? Не суждено ли ему исчезнуть за горизонтом с нею вместе – или он наделен воистину фантастической силой, чтобы отбуксировать ее к берегу?..

– А вдруг в лодке найдутся весла? – предположил боцман.

Нам оставалось ждать всего несколько минут, хотя мы видели, что Дирку Петрсу придется подналечь, поскольку лодка могла опередить его.

– На всякий случай нам надо пройти дальше по течению, – предложил Джэм Уэст. – Если лодка причалит к берегу, то гораздо дальше этого утеса.

– Поплыл, доплыл! Ура! Ура, Дирк! – закричал боцман, не в силах совладать с радостью. К его крику присоединился сильный глас Эндикотта.

И действительно, метис сумел добраться до лодки, схватился огромной лапищей за ее борт и, немного повисев на планшире, перевалился на дно, рискуя опрокинуть видавшую виды посудину. Не успел он присесть, чтобы перевести дыхание, как до наших ушей донесся его торжествующий крик…

Что же нашел он на дне лодки? Весла! Мы видели, как он, усевшись на баке, с удвоенной силой заработал руками, стараясь вывести лодку из течения и направить ее к берегу.

– Давай! – крикнул капитан Лен Гай.

Мы сбежали с утеса и, огибая черные камни, устремились дальше по берегу. Через три-четыре сотни саженей лейтенант сделал нам знак остановиться. Мы отыскали глазами лодку и удостоверились, что она находится теперь под защитой мыса, далеко вдающегося в море, и быстро приближается к нам.

До лодки оставалось теперь всего пять-шесть кабельтовов, и она резво перепрыгивала с волны на волну. Неожиданно Дирк Петерс отложил весла, наклонился и снова появился над бортом, поддерживая безжизненное тело.

Что за крик разорвал тишину!..

– Мой брат, мой брат!..

Лен Гай узнал в человеке, лежавшем на руках у метиса, Уилльяма Гая…

– Жив, жив! – крикнул метис.

Еще минута – и лодка уткнулась в берег. Капитан Лен Гай бросился вперед и заключил брата в объятия.

На дне лодки лежали без сознания еще три человека. Капитан и эти трое – вот и все, что осталось от экипажа «Джейн»!..

XIV Одиннадцать лет на нескольких страницах

Название главы свидетельствует о том, что в ней очень кратко будут изложены приключения Уилльяма Гая и его товарищей, последовавшие за гибелью английской шхуны, и их жизнь на острове Тсалал после исчезновения Артура Пима и Дирка Петерса.

Очутившись в пещере, Уилльям Гай и трое моряков – Тринкл, Робертс и Ковен – вернулись к жизни. Причиной слабости этих несчастных, поставившей их на грань гибели, оказался голод. Проглотив немного пищи и выпив по несколько чашек горячего чая с виски, они очень скоро пришли в себя.

Не стану расписывать волнующую сцену, растрогавшую нас до глубины души, когда Уилльям узнал наконец своего брата Лена. Наши глаза наполнились слезами, а губы сами по себе зашептали слова благодарности Провидению. Позабыв об испытаниях, которые нам сулило будущее, мы всецело отдались радости этой встречи, понимая при этом, что появление лодки у берегов Земли Халбрейн может стать предзнаменованием коренных перемен в нашей участи…

Надо сказать, что прежде чем начать свой рассказ, Уилльям Гай выслушал историю наших злоключений. Теперь он знал все, о чем ему не терпелось узнать, – и о нашей встрече с трупом Паттерсона, и о плавании нашей шхуны к острову Тсалал, и об ее отплытии дальше на юг, и о кораблекрушении, и об айсберге, и об измене части экипажа, бросившей нас в этом пустынном краю.

Ему было рассказано также о том, какими сведениями об Артуре Пиме располагал Дирк Петерс и на какие хрупкие предположения опиралась надежда метиса разыскать друга, гибель которого вызывала у Уилльяма Гая не меньше сомнений, нежели участь остальных моряков с «Джейн», раздавленных камнями вблизи деревни Клок-Клок.

Выслушав все это, Уилльям Гай поведал нам о событиях тех одиннадцати лет, что он провел на острове Тсалал.

Как помнит читатель, 8 февраля 1828 года экипаж «Джейн», ни капельки не подозревая жителей Тсалала и их вождя Ту-Уита в недобрых замыслах, высадился на берег, дабы прибыть в деревню Клок-Клок, успев, однако, подготовить к обороне шхуну, на которой оставалось шесть человек.

Высадившихся, считая самого капитана Уилльяма Гая, старшего помощника Паттерсона, Артура Пима и Дирка Петерса, набралось 32 человека; все были вооружены ружьями, пистолетами и кинжалами. Шествие замыкал пес Тигр.

При подходе к узкой горловине, ведущей к деревне, группа, в голове и в хвосте которой передвигалось немалое число воинов Ту-Уита, разделилась: Артур Пим, Дирк Петерс и матрос Аллен забрались в расселину, навечно сгинув для своих товарищей.

Спустя короткое время произошел толчок чудовищной силы. Ближайший холм рухнул целиком, погребая под собой Уилльяма Гая и 28 его спутников. 22 человека были раздавлены на месте, и место обвала навечно стало их могилой. Однако остальные семеро, чудесным образом укрывшиеся в большой яме, остались целы. Это были Уилльям Гай, Паттерсон, Робертс, Ковен и Тринкл, а также Форбс и Лекстон, погибшие в дальнейшем. Что касается пса Тигра, то оставшиеся в живых не знали, сгинул ли он под камнями или избежал смерти.

Тем временем Уилльям Гай и шестеро его товарищей поторопились выбраться из темной ямы, где нечем было дышать. Первой их догадкой, совсем как у Артура Пима, была мысль о землетрясении. Однако, подобно ему, им вскоре открылось, что миллионы тонн земли и камней, заполнивших овраг, – результат искусственного обвала, устроенного Ту-Уитом и остальными туземцами. Первой их задачей было как можно быстрее выбраться из потемок, где вместо чистого воздуха им приходилось вдыхать невыносимые испарения сырой земли и где, пользуясь словами Артура Пима, их терзало страшное сознание, что они находятся «за гранью всякой надежды, превратившись в мертвецов, засыпанных в отведенной им могиле».

В этом холме, точно так же, как и в холме слева, существовали лабиринты, пройдя которыми Уилльям Гай, Паттерсон и все остальные оказались в выемке, куда обильно проникал воздух и дневной свет. Наблюдая за морем, они стали свидетелями нападения на «Джейн», предпринятого шестьюдесятью пирогами, сопротивления, оказанного шестью моряками, остававшимися на борту, которые засыпали туземцев ядрами и камнями, захвата шхуны дикарями и ее взрыва, стоившего жизни доброй тысяче туземцев, после которого на воде остались одни обломки.

Едва оправившись от потрясения, вызванного чудовищным взрывом, Ту-Уит и его воины почувствовали разочарование: их инстинкт мародеров не мог быть теперь удовлетворен, ибо от корпуса, оснастки и груза судна остались никому не нужные доски. Рассчитывая, что весь экипаж погиб под обрушившимся холмом, они не догадывались, что кто-то мог спастись. По этой причине Артур Пим и Дирк Петерс по одну сторону оврага и Уилльям Гай со своими людьми по другую смогли столь долго прожить в лабиринтах, питаясь выпями, которых легко было поймать, и орехами, в изобилии произраставшими на склонах холма. Для добывания огня они наловчились тереть мягкие кусочки дерева о твердые, благо что древесины вокруг было хоть отбавляй.

Как известно, после недели заточения Артур Пим с метисом ухитрились выбраться на волю, спуститься к берегу, завладеть пирогой и отплыть с острова Тсалал. Уилльям Гай и его спутники провели в лабиринте гораздо больше времени.

Спустя 3 недели капитан «Джейн» и его товарищи истребили всех птиц, которыми доселе питались. Для того чтобы не погибнуть от голода (жажда им не грозила, ибо в лабиринте обнаружился источник), им оставалось единственное средство: добраться до берега и попытаться выйти в море на туземной лодке. Куда бы они направились и что бы с ними стало без провизии?.. Тем не менее они наверняка попытали бы счастья, спустись хотя бы на несколько часов ночная тьма. На их беду, время, когда солнце восемьдесят четвертой широты прячется за горизонт, еще не наступило.

Вполне возможно, что смерть положила бы конец всем их страданиям, если бы не последующие события.

Как-то утром – дело было 22 февраля – Уилльям Гай и Паттерсон, снедаемые беспокойством, беседовали у выемки, из которой можно было обозревать окрестности. Они терялись в догадках, как выжить дальше всемером, ибо единственной доступной им пищей остались орехи, от которых у всех развились головные боли и расстройство кишечника. Их взору предстали огромные черепахи, которыми кишела прибрежная полоса. Но как было до них добраться, если берег населяли не только черепахи, но и сотни туземцев, занимавшихся повседневными делами и издававших свой излюбленный клич «текели-ли»…

Неожиданно толпу охватило смятение. Мужчины, женщины и дети бросились врассыпную. Некоторые дикари попрыгали в лодки, словно им угрожала страшная опасность… Что же стряслось?

Вскоре Уилльям Гай и его спутники нашли объяснение паники, воцарившейся на берегу.

Какое-то четвероногое животное, очутившись среди туземцев, принялось кусаться направо и налево и рвать горла замешкавшимся, издавая при этом громоподобное рычание. Однако животное напало на дикарей в одиночку, и они вполне могли бы прикончить его, взявшись за камни и за луки со стрелами… Отчего же многие сотни туземцев испытали при виде его подобный ужас, почему обратились в бегство, почему и не подумывали защититься от рассвирепевшего зверя?..

Все дело в том, что животное было покрыто белой шерстью, и при виде его жителей острова Тсалал охватила свойственная им паника, рождаемая белым цветом… Трудно даже представить себе, с каким отчаянием они голосили свое «текели-ли», «анаму-му» и «лама-лама»!

Каково же было изумление Уилльяма Гая и всех остальных, когда они узнали в грозном звере пса Тигра!..

Да, это был Тигр, спасшийся из-под обрушившихся в пропасть камней и спрятавшийся в глубине острова. Теперь, пробродив несколько дней вокруг деревни Клок-Клок, он принялся сеять ужас среди дикарей.

Читатель помнит, что однажды, попав в трюм «Дельфина», бедный пес едва не стал жертвой водобоязни. На этот же раз бешенство сделало свое дело, и он был готов перекусать все население острова…

Перед лицом такой беды дикари, в том числе сам Ту-Уит и вампу, главные вельможи острова, стали уносить с Тсалала ноги. Вскоре опустела и деревня, и весь остров, включая самые отдаленные его уголки, и не было такой силы, которая сумела бы их удержать!..

Однако некоторая часть туземцев не смогла уместиться в пирогах и спастись на соседних островах. Несколько сот из них вынуждены были остаться на Тсалале; кое-кто был искусан Тигром, и через какое-то время среди дикарей вспыхнула эпидемия бешенства. И тогда – о, ужас! – они стали кидаться друг на друга и рвать друг друга зубами… Кости, найденные нами вблизи деревни Клок-Клок, и были останками этих несчастных, которые уже 11 лет белели там на ветру!..

Что касается злосчастного пса, то он забрался в дальний угол острова, где и издох и где Дирк Петерс обнаружил его скелет с ошейником, на котором навечно осталась надпись «Артур Пим».

Итак, вот какая катастрофа – вполне под стать гениальной фантазии Эдгара По – стала причиной бегства жителей с острова Тсалал. Укрывшись на островах юго-западной оконечности архипелага, дикари навечно прокляли остров Тсалал, где отныне «белый зверь» сеял ужас и гибель…

Дождавшись, пока эпидемия бешенства покончит с последними туземцами, Уилльям Гай, Паттерсон, Тринкл, Ковен, Робертс, Форбс и Лекстон покинули постылый лабиринт, где им грозила голодная смерть.

Как же просуществовали на острове столько лет семеро, оставшиеся от экспедиции? Жизнь их оказалась не столь тяжела, как можно было бы вообразить. Они кормились растительностью, обильно произраставшей на плодородной островной почве, и мясом домашних животных. Единственное, чего им недоставало, – это чего-нибудь, способного держаться на воде, чтобы они смогли покинуть остров, добраться до ледяных полей и до Полярного круга, пересечение которого стоило «Джейн» стольких трудов, ибо все – и ярость ураганов, и льды, и заряды снега и града – ополчилось тогда против нее!

О том, чтобы самим построить лодку, на которой можно было бы пуститься в столь длительное и опасное путешествие, не могло идти и речи: Уилльям Гай и его товарищи были совершенно беспомощны, ибо у них не было никаких инструментов, если не считать таковыми ружья, пистолеты и ножи.

Увы, единственной их заботой стало устроиться поудобнее и уповать на счастливую случайность, которая позволила бы им покинуть остров. Помочь им теперь могло одно лишь Провидение…

Капитан и старший помощник решили, что лагерь следует разбить на северо-западном берегу острова, поскольку от деревни Клок-Клок не было видно океана, тогда как людям следовало постоянно наблюдать за горизонтом, на случай, если какой-нибудь корабль, как это ни невероятно, окажется вблизи острова Тсалал.

Капитан Уилльям Гай, Паттерсон и пятеро их товарищей проделали обратный путь по оврагу, заваленному камнями, шлаками, обломками черного гранита и раздробленным мергелем, в котором поблескивали металлические вкрапления. Таким предстал овраг и взору Артура Пима, сравнившего его с «местом, где некогда находился древний Вавилон, а теперь царит запустение».

Прежде чем выйти из горловины, Уилльям Гай принял решение исследовать правый склон, где исчезли Артур Пим, Дирк Петерс и Аллен. Однако здесь царил такой хаос, что проникнуть в глубь массива не было никакой возможности. Уилльям Гай так никогда и не узнал о существовании то ли естественного, то ли искусственного лабиринта, служившего продолжением тому, в котором провел столько времени он сам, и, возможно, соединявшегося с ним под руслом высохшего горного потока.

Перебравшись через нагромождение камней, люди двинулись на северо-запад. Оказавшись на побережье, примерно в трех милях от деревни Клок-Клок, они принялись обживать грот, напоминавший наше убежище на берегу Земли Халбрейн.

Именно здесь семеро с «Джейн» прожили долгие годы, все больше переполняясь отчаянием, подобно тому, как это предстояло теперь нам, – правда, в несравнимо лучших условиях, ибо плодородие почвы острова Тсалал дарило им все то, чего мы были лишены на Земле Халбрейн. Ведь мы были обречены на гибель с того момента, когда у нас выйдут последние припасы, их же не подстерегала эта участь. Они могли ждать бесконечно долго… – и ждали!

Им и в голову не приходило, что Артур Пим, Дирк Петерс и Аллен могли пережить обвал, и они были правы, если говорить о последнем. Разве могли они представить, что Артур Пим и метис, захватив челн, повернули в открытое море?..

По словам Уилльяма Гая, ничто не нарушало монотонности их существования на протяжении всех 11 лет, даже возвращение туземцев, которые испытывали теперь ужас от одного вида берегов острова Тсалал. Никакая опасность не угрожала им. Однако они чем дальше, тем больше утрачивали надежду на спасение. В первые годы всякий раз с наступлением лета и освобождением моря ото льда они уговоривали сами себя, что на поиски «Джейн» будет отправлен корабль. Однако спустя лет пять надежда оставила их…

Уилльям Гай воспользовался не только росшими вблизи деревни плодами земли, в том числе растениями, помогающими от цинги – ложечницей и бурым сельдереем, которые бойко пустили корни вблизи пещеры, но и домашней птицей – курами и превосходными утками, а также черными свиньями, размножившимися на острове в большом количестве. Кроме того, новые островитяне наловчились добывать, не прибегая к огнестрельному оружию, выпей с черным как смоль оперением. Они использовали в пищу и сотни яиц альбатросов и галапагосских черепах, зарытых в песок; одних этих черепах, отличающихся огромными размерами и изысканным мясом, вполне хватило бы, чтобы спастись от голода во время антарктической зимовки.

Осталось упомянуть неисчерпаемые ресурсы моря, нареченного нами именем Джейн, в бухтах которого кишмя кишела всяческая рыба – лососи, треска, скаты, морские языки, барабульки, лобаны, камбалы, рыбы-попугаи, а также бесчисленные моллюски во главе с вкуснейшими трепангами, которыми собиралась загрузить свои трюмы английская шхуна, дабы продать их на рынках Поднебесной империи…

Не станем останавливаться на жизни этих людей с 1828 по 1839 год. Разумеется, нешуточным испытанием были зимы. При том, что лето на островах архипелага неизменно было очень мягким, зима приносила дожди, а затем снега и ураганы. Потом все антарктические края оказывались во власти лютых морозов. Море, забитое дрейфующими льдами, замерзало на 6–7 месяцев. Лишь когда над горизонтом снова появлялось солнце, можно было рассчитывать, что море снова очистится ото льдов и примет тот вид, который поразил Артура Пима, а потом и нас, стоило нам пройти южнее пакового льда.

В целом же существование на острове Тсалал не было изнурительным. Ожидала ли нас та же судьба здесь, на берегу Земли Халбрейн? Ведь наши припасы, при всем их обилии, в конце концов иссякнут, а черепахи вполне могут с приближением зимы откочевать в более низкие широты…

Так или иначе, еще семь месяцев назад все те, кто пережил вместе с капитаном Уилльямом Гаем засаду туземцев, оставались живы, ибо это были как на подбор люди недюжинной силы, отменной выносливости, с мужественным характером… Увы, совсем скоро на них обрушились невзгоды.

Уже в мае – а месяц этот соответствует в южных широтах северному ноябрю – мимо острова Тсалал поплыли льдины, увлекаемые течением на север. Как-то раз в пещере недосчитались одного из семерых. Его долго окликали, потом ждали, потом отправились на поиски… Все тщетно! Моряк пал, должно быть, жертвой несчастного случая и утонул в морской пучине.

То был Паттерсон, старший помощник с «Джейн», верный друг Уилльяма Гая. Исчезновение товарища, да еще такого незаменимого, повергло отважных островитян в уныние. Уж не было ли это предзнаменованием будущих катастроф?..

Уилльям Гай не знал того, что знали мы: Паттерсон при обстоятельствах, так и оставшихся неведомыми, был унесен льдиной, на которой был обречен погибнуть голодной смертью. На этой-то льдине, занесенной течениями и ветрами на широту острова Принс-Эдуард и подтачиваемой теплыми водами, наш боцман и обнаружил замерзший труп старшего помощника со шхуны «Джейн»…

Услышав от капитана Лена Гая, как, прочитав записи из дневника несчастного моряка, экипаж «Халбрейн» устремился в антарктические моря, Уилльям Гай не смог сдержать слез…

Следом за первой бедой явилась вторая… От команды «Джейн» оставалось уже не семь, а шесть человек, а вскоре им было суждено остаться вчетвером и искать спасения в открытом море.

Со времени исчезновения Паттерсона минуло всего пять месяцев, когда в середине октября остров Тсалал содрогнулся от землетрясения, почти полностью уничтожившего все остальные острова архипелага, лежащие к юго-западу от него. Трудно представить себе силу, с какой разгулялась подземная стихия. Мы могли только догадываться об этом, оказавшись на скалах, оставшихся от островов, о существовании которых упоминал Артур Пим. Уилльяма Гая и пятерых его товарищей ждала бы смерть от истощения, если бы они не поторопились покинуть остров, на котором невозможно было более найти пропитание.

Спустя два дня они обнаружили в нескольких сотнях саженей от своей пещеры прибитую ветром к берегу лодку. Оставалось только нагрузить ее провизией как можно полнее и не мешкая покинуть этот ставший необитаемым остров. Так и поступили Уилльям Гай, Робертс, Ковен, Тринкл, Форбс и Лекстон.

Как назло, море трепал в это время страшный шторм, вызванный содроганием земной коры, поколебавшим сами небеса. Моряки не смогли совладать с ветром, и он отнес их к югу, где их подхватило то же течение, которое принесло наш айсберг к берегу Земли Халбрейн…

Два с половиной месяца носило лодку в открытом море, и несчастные были не в силах изменить ее курс. Лишь 2 января текущего, 1840 года они заметили землю – ту самую, что омывали к востоку от нас воды пролива Джейн.

Теперь-то мы знали, что землю эту отделяли от Земли Халбрейн какие-то пятьдесят миль. Да, именно на таком расстоянии от нас находились те, ради спасения которых мы забрались в эти антарктические моря, те, которых мы не чаяли больше отыскать!

Лодку Уилльяма Гая снесло гораздо дальше к юго-востоку. Однако глазам путешественников предстал край, разительно не похожий на остров Тсалал, зато как две капли воды напоминающий Землю Халбрейн: непригодная для возделывания земля, состоящая из песка и камней, ни единого кустика, даже ни травинки! Уничтожив последние припасы, Уилльям Гай с товарищами мучились от голода. Двое – Форбс и Лекстон – не вынесли мучений…

Четверо оставшихся в живых – Уилльям Гай, Робертс, Ковен и Тринкл – не захотели ни дня больше оставаться на этом берегу, где им грозила голодная смерть. Снова погрузившись в лодку, они доверились течению, не будучи даже в состоянии, из-за отсутствия инструментов, определить свое местоположение.

Плавание их продолжалось 25 дней… Несчастные доели последние крошки и приготовились к смерти, ибо не ели уже двое суток, когда лодка, на дне которой лежали их почти уже безжизненные тела, очутилась у берега Земли Халбрейн. Боцман заметил лодку, а Дирк Петерс прыгнул в море и настиг ее…

Стоило метису очутиться в ней, как он узнал капитана «Джейн» и матросов Робертса, Тринкла и Ковена. Удостоверившись, что они еще дышат, он схватился за весла. Когда до берега оставался всего один кабельтов, он положил голову капитана Уилльяма Гая себе на колени и крикнул до того громко, что до нас долетели его слова:

– Жив, жив!

Так произошла встреча двух братьев на берегу затерянной в антарктическом океане Земли Халбрейн.

XV Ледяной сфинкс

По прошествии двух дней в этой точке антарктического побережья не осталось ни одного человека ни с той, ни с другой погибшей шхуны.

21 февраля в 6 часов утра лодка, в которую погрузились все тринадцать душ, вышла из бухты и обогнула мыс, которым оканчивалась Земля Халбрейн.

Два дня ушло у нас на обсуждение отплытия. Решившись же, мы не могли медлить ни одного дня. Еще целый месяц в этой части моря, заключенной между восемьдесят шестой и восемьдесят второй параллелями, то есть между двумя полосами сплошных льдов, еще можно было плыть по свободному ото льдов морю. Дальше, если нам будет сопутствовать удача, мы могли рассчитывать на встречу с китобоями, заканчивающими сезон, а то и – чем черт не шутит? – английским, французским или американским судном, возвращающимся из экспедиции в антарктические широты… Но уже со второй половины марта даже там, у Полярного круга, не останется ни китобоев, ни каких-либо иных мореплавателей – и тогда прощай, надежда…

Сперва мы задались вопросом, не лучше ли было бы зазимовать там, где мы намеревались это сделать до появления Уилльяма Гая, переждать 7–8 месяцев темноты и морозов, которые не заставят себя ждать? А уж потом, когда снова наступит лето и снова очистится ото льдов море, выйти на лодке в сторону Атлантического океана, имея в запасе куда больше времени, чтобы успеть проплыть ту же самую тысячу миль. Не был бы такой поступок куда осмотрительнее и мудрее?..

Но при всей нашей готовности принять удары судьбы, мы приходили в ужас при одной мысли о зимовке на этом пустынном берегу, хотя пещера и могла служить достаточным убежищем, где мы наверняка продержались бы, имея достаточно пищи. Да, покорность покорностью, но лишь тогда, когда она диктуется обстоятельствами. Но теперь, когда нам представился случай спастись, как было отказаться от последней попытки, как было лишить себя возможности, которая стала непреодолимым соблазном для Хирна и его друзей, но только в куда более благоприятных условиях?..

Мы внимательнейшим образом изучили все «за» и «против». Затем каждый получил право высказать свое мнение. Мы учитывали, что в самом крайнем случае, если лодка натолкнется на непреодолимое препятствие, мы еще успеем вернуться обратно, ибо знаем координаты своего берега. Капитан «Джейн» выступал за немедленное отплытие, Лен Гай и Джэм Уэст склонялись к тому же. Я с готовностью поддержал их, тем более что и все остальные не выдвинули возражений.

Сопротивление оказал один лишь Харлигерли. Он находил рискованным отказываться от надежного положения в обмен на полную неизвестность. Разве хватит трех-четырех недель, чтобы преодолеть расстояние между Землей Халбрейн и Полярным кругом? Как повернуть назад, если это станет необходимым, раз течение устремялет свои воды к северу? Одним словом, к доводам боцмана было не грех прислушаться. И все же один лишь Эндикотт выступил в его поддержку, ибо давно уже привык смотреть на все его глазами. Дискуссия была продолжена, и Харлигерли заявил, что готов уступить, раз таково желание большинства.

Приготовления отняли немного времени, и уже в 7 часов утра 21 февраля, подгоняемые ветром и увлекаемые течением, мы оставили оконечность земли Халбрейн в пяти милях позади кормы. К полудню скрылись из виду вершины холмов, с самого высокого из которых мы заметили в свое время землю по западную сторону пролива Джейн.

Наша лодка представляла собой одну из тех пирог, какими пользовались туземцы архипелага Тсалал для сообщения между островами. Из повествования Артура Пима известно, что эти пироги бывают похожими на плоты или плоскодонки, а бывают и весьма прочными каноэ. Наша лодка принадлежала к последней категории, имела 40 футов в длину, 6 футов в ширину, приподнятый нос и корму, что делало ее весьма устойчивой на волнах; управлялась она с помощью двух весел.

Должен особо отметить, что лодка не несла в себе ни единого кусочка стали: в ее форштевне и ахтерштевне не было ни гвоздя, ни шпильки, ни переборки, ибо обитатели Тсалала не имели ни малейшего представления о металле. Найтовы, сплетенные из лиан, но приближающиеся по прочности к медной проволоке, крепили борта не хуже самых надежных заклепок. Вместо пакли был использован мох, пропитанный смолой, обретавшей в воде прочность стали.

Такова была лодка, названная нами «Паракутой», ибо так называется водящаяся в этих водах рыба, грубым изображением которой был украшен планшир.

Мы загрузили «Паракуту» чем только могли, лишь бы это не создавало неудобств пассажирам: одеждой, одеялами, рубахами, фуфайками, нижним бельем, штанами из грубой шерсти в брезентовых чехлах, парусами, шестами; в нашем хозяйстве оказалась кошка, весла, багры, навигационные приборы, оружие и боеприпасы на случай крайней необходимости – ружья, пистолеты, карабины, порох, свинец и пули. Мы запаслись несколькими бочонками питьевой воды, виски и джина, ящиками с мукой, солониной, сушеными овощами, а также чаем и кофе. У нас был небольшой очаг и несколько мешков угля, которого должно было хватить не на одну неделю. Правда, если припай совершенно преградит нам путь и нам придется зазимовать во льдах, все эти припасы быстро подойдут к концу, и нам придется приложить все силы, чтобы вернуться на Землю Халбрейн, где грузов, снятых со шхуны, хватило бы на долгие месяцы зимовки.

Что ж, неудача была вполне возможна, но стоило ли из-за этого поддаваться унынию? Нет, человеческая природа такова, что мы готовы следовать за самым слабым лучиком надежды. Вспоминаю слова Эдгара По об «Ангеле причуд» – «гении, который присутствует при всех жизненных невзгодах и чья задача – вызывать их, ибо они, при всей их невероятности, порождаются логикой фактов…». Почему же не надеяться на появление этого ангела в решающий момент жизни?..

Само собой, большая часть груза с «Халбрейн» осталась в пещере, где ему не была страшна непогода и лютый холод, чтобы им смогли воспользоваться в будущем потерпевшие кораблекрушение, окажись они на этом берегу. Шест, водруженный боцманом на нашем утесе, наверняка навел бы их на этот клад. Однако какой еще корабль рискнет подняться в столь высокие широты, где плавают теперь обломки двух прекрасных шхун?..

Итак, «Паракута» взяла на борт следующих смельчаков: капитана Лена Гая, лейтенанта Джэма Уэста, боцмана Харлигерли, старшину-конопатчика Харди, матросов Франсиса и Стерна, кока Эндикотта, метиса Дирка Петерса и меня – с «Халбрейн»; капитана Уилльяма Гая и матросов Робертса, Ковена и Тринкла – с «Джейн». Всего нас набралось 13 душ – роковое число…

Перед выходом в море Джэм Уэст и боцман поставили мачту высотой в одну треть длины лодки. Мачта эта, удерживаемая штагом и вантами, могла нести широкий фок, вырезанный из марселя нашей шхуны, хотя, маневрируя им, мы были ограничены шириной лодки, не превышавшей 6 футов.

Конечно, при такой оснастке мы не смогли бы идти бейдевинд. Однако при ветрах от попутного до бокового наш парус позволил бы нам пройти недель за пять ту самую тысячу миль, что отделяла нас от припая, делая в сутки примерно по 30 миль. Мы могли спокойно полагаться на такую скорость, если течение и ветер будут совместными усилиями увлекать «Паракуту» на северо-восток. В штиль нам придут на помощь весла: если восемь человек станут грести четырьмя парами весел, то это обеспечит лодке немалую скорость и в безветренную погоду.

Первая неделя плавания прошла без происшествий. Ветер все так же дул с юга, и в проливе Джейн не обнаружилось опасных для нас течений.

До тех пор, пока берега Земли Халбрейн не станут отклоняться слишком далеко на запад, капитаны намеревались плыть всего в одном-двух кабельтовов от берега, дабы иметь возможность высадиться в случае течи или иной неприятности. Правда, лучше было не задумываться, что бы сделалось с нами на этой бесплодной земле накануне зимы…

В течение первой недели мы плыли по ветру, когда же он стихал, налегали на весла, поэтому «Паракута» не утрачивала средней скорости, необходимой, чтобы в короткое время выйти в Тихий океан. Нашим взорам представала все та же земля – бесплодная, покрытая черными камнями и песком вперемежку с галькой, на котором произрастала чахлая колючка, с поднимающимися на заднем плане голыми холмами. Что касается моря, то в нем начали понемногу появляться дрейфующие льдины округлой и удлиненной формы, причем длина последних составляла от 150 до 200 футов, а также айсберги, обогнать которые нашей лодке не составляло никакого труда. Однако мы не могли радоваться этому зрелищу, ибо все льды плыли в одну сторону – к припаю, грозя закупорить проходы, которым в это время года еще полагалось оставаться открытыми.

Нечего и говорить, что все 13 пассажиров «Паракуты» понимали друг друга с полуслова. Среди нас не было ни одного человека, подобного Хирну, который мог бы стать зародышем бунта. Мы часто задавались вопросом, какая судьба постигла несчастных, втянутых гарпунщиком в безнадежную авантюру. Ведь в перегруженной шлюпке, которая может перевернуться даже при слабом волнении, столь длительное плавание превращалось в крайне опасное предприятие… Впрочем, одному небу было ведомо, не суждено ли Хирну добиться успеха там, где нас поджидает неудача, – по той простой причине, что он вышел в море десятью днями раньше нас…

Замечу, что Дирк Петерс, зная, что мы удаляемся от тех мест, где он тщетно надеялся отыскать своего бедного Пима, стал еще более неразговорчив, чем обычно, – если только такое возможно! – и отмалчивался даже в ответ на мои вопросы.

Поскольку 1840 год был високосным, я пометил в своем дневнике дату 29 февраля. Как оказалось, это был день рождения Харлигерли, и он попросил шумно отпраздновать столь замечательное событие.

– Даром что ли, – пророкотал он, смеясь, – мне выпадает такое счастье всего раз в четыре года?

Мы с радостью выпили за здоровье этого славного малого, немного грешащего болтливостью, но зато самого надежного и выносливого среди нас, к тому же постоянно поднимающего наш дух своим неизменно радостным настроением.

В тот день мы находились на 79°17′ южной широты и 118°37′ восточной долготы. Берега пролива Джейн располагались между 118-м и 119-м меридианами; теперь «Паракуту» отделяло от Полярного круга всего 12 градусов.

Произведя наблюдения, хотя сделать это было крайне трудно из-за того, что солнце едва высунулось из-за горизонта, братья расстелили на скамейке весьма неполную в те времена карту антарктического бассейна. Я присоединился к ним, и мы попытались хотя бы приблизительно определить, какие известные земли лежали к северу от нас.

Не забудем, что с того момента, как наш айсберг достиг Южного полюса, мы оказались в Восточном полушарии, отсчитываемом от Гринвича до 180-го меридиана. Нам нечего было и надеяться оказаться на Фолклендах или повстречаться с китобойными судами, бороздящими море в окрестностях Южных Сандвичевых, Южных Оркнейских островов и Южной Георгии. Это, по крайней мере, вполне можно было определить, исходя из нашего местоположения.

Естественно, капитан Уилльям Гай ничего не знал об антарктических экспедициях, предпринятых после начала путешествия «Джейн». Ему было известно только об открытиях Кука, Крузенштерна, Уэдделла, Беллинсгаузена и Моррела. Для него стали новостью последующие экспедиции: второй поход Моррела и плавание Кемпа, несколько раздвинувшие представления об этих отдаленных краях. От своего брата он узнал и о нашем открытии, согласно которому широкий морской пролив, названный по имени его корабля «Джейн», разделяет Антарктиду на два обширных континента.

В тот же день капитан Лен Гай обмолвился о том, что в случае, если пролив и дальше пройдет примерно по 118-му – 119-му меридианам, то «Паракута» проплывет вблизи предполагаемого местоположения южного магнитного полюса. Как известно, в этой точке сходятся воедино все магнитные меридианы, а располагается она на обратной стороне Земного шара по отношению к северному магнитному полюсу; магнитная стрелка принимает в ней вертикальное положение. Должен заметить, что в то время местоположение этого полюса еще не было известно с точностью; для этого потребовались новые экспедиции[16].

Впрочем, для нас эти географические рассуждения были лишены всякого смысла. Гораздо больше заботило нас другое: пролив Джейн неуклонно сужался, и его ширина сократилась до 10–12 миль. Теперь мы могли видеть одновременно оба его берега.

– Ух! – заметил как-то боцман. – Будем надеяться, что он останется достаточно широким, чтобы могла протиснуться наша лодочка! Вдруг пролив окажется тупиком…

– Этого не приходится опасаться, – отвечал капитан Лен Гай. – Раз течение несет нас в этом направлении, значит, на севере есть проход, так что нам не остается ничего иного, кроме как доверять течению.

Спорить с этим не приходилось. «Паракута» приобрела незаменимого лоцмана – океанское течение. Однако в случае, если бы течение внезапно поворотило вспять, мы бы не смогли продвинуться дальше без помощи весьма сильного попутного ветра.

Кто знает, вдруг в нескольких градусах к северу течение повернет на запад или на восток, в зависимости от изгиба берегов? Однако мы не сомневались, что к северу от припая лежат земли Австралии, Тасмании и Новой Зеландии. Нас мало заботило, в какой именно точке мы возвратимся в цивилизованный мир…

Плавание продолжалось в тех же условиях на протяжении десяти дней. Лодка уверенно ловила парусом ветер. Оба капитана и Джэм Уэст не могли нахвалиться на прочность лодки, учитывая, что при ее постройке не было использовано ни грамма металла. Нам ни разу не пришлось заделывать ее швы, ибо они отличались безупречной герметичностью. Правда, такой безмятежности способствовало и море, на котором почти не отмечалось волнения.

10 марта, оставаясь на том же меридиане, мы достигли 76°13′ южной широты. С момента отплытия с земли Халбрейн «Паракута» преодолела расстояние в 600 миль, на что ей потребовалось 20 дней; таким образом, ее среднесуточная скорость составила 30 миль.

Мы молили небо, чтобы скорость оставалась прежней и в последующие три недели, ибо тогда мы могли рассчитывать, что проходы в ледяных полях останутся открытыми или что мы хотя бы сможем обогнуть паковые льды, не упустив рыбацких судов…

Солнце теперь буквально цеплялось за горизонт. Приближался момент, когда Антарктида погрузится в полярную ночь. К счастью, наш путь лежал на север, где еще брезжил свет.

Однажды мы стали свидетелями – и участниками – явления, наподобие тех, чьми описаниями наполнено повествование Артура Пима. На протяжении 3–4 часов с наших пальцев, волос и бород снопами сыпались искры, наполнявшие лодку сухим треском. Мы угодили под электрический снег: с неба летели пышные снежные хлопья, соприкосновение с которыми вызывало электрический разряд. Море бурлило, угрожая залить лодку, однако удача не покинула нас.

Небо тем временем становилось все темнее и темнее. Нас все чаще окружали туманы, сохраняя видимость лишь в пределах нескольких кабельтовов. Нам пришлось удвоить бдительность, дабы избежать столкновения с дрейфующими льдами, скорость которых нельзя было сравнить с быстроходностью нашей «Паракуты». Кроме того, на юге небо пронзали яркие вспышки полярного сияния.

Температура резко упала: она не поднималась теперь выше 23°F (-5°′С). Мы встревожились: температура воздуха не могла повлиять на направление течения, однако она тут же сказалась на состоянии атмосферы. С усилением холода ветер стихал, и скорость лодки сокращалась вдвое. А ведь достаточно было двухнедельной задержки, чтобы лишить нас шансов на спасение и вынудить зазимовать у кромки припая! В этом случае лучше было бы воротиться в наш лагерь на Земле Халбрейн. Вот только встретим ли мы на обратном пути такое же свободное море, которым шли, направляясь на север? Тем временем Хирн с товарищами, опередившие нас дней на десять, вполне могли преодолеть ледяной заслон…

Еще через двое суток Лен Гай и его брат решили определить наше местоположение, благо что небо внезапно очистилось, предоставив возможность для наблюдений. Правда, солнечный шар уже не желал показываться из-за южного горизонта, поэтому задача оказалась не из легких. Вот каким был результат: 75°17′ южной широты, 118°3′ восточной долготы.

Итак, 12 марта «Паракута» оказалась всего в 400 милях от Полярного круга.

Мы с облегчением заметили, что пролив, весьма сузившийся в районе 77-й параллели, далее к северу снова стал расширяться. Теперь его восточные берега было невозможно разглядеть даже в подзорную трубу. Это обстоятельство сулило, впрочем, и неприятности, ибо течение, не встречая сопротивления берегов, замедлялось, и мы опасались, что оно пропадет вовсе.

В ночь с 12 на 13 марта ветер стих, и на море лег густой туман, грозя столкновением с плавучими льдами. Однако образование тумана в этих широтах нисколько не могло нас удивить. Удивляло другое: вместо того, чтобы замедлить бег, наша лодка, напротив, разгонялась все сильнее. Мы не могли объяснить это явление ускорением течения, ибо плеск волн за бортом служил доказательством, что мы плывем куда скорее, чем несутся его воды.

Так продолжалось до самого утра. Мы так и не смогли взять в толк, что же происходит. Наконец, к 10 часам утра туман стал рассеиваться. Нашему взору предстал западный берег, усеянный камнями; впрочем, на заднем плане не было заметно привычных гор.

Мы затаили дыхание: в четверти мили над равниной возвышалась фигура высотою примерно в 50 саженей и с окружностью в 200–300 саженей. Формою она напоминала громадного сфинкса с выпрямленной спиной и вытянутыми вперед лапами – то самое чудовище, которое возлежало, согласно греческим мифам, у дороги в Фивы…

Неужели перед нами было живое существо – невиданный монстр, мастодонт, в тысячи раз превосходящий размерами колоссальных слонов, останки которых до сих пор находят в полярной мерзлоте? Наши души пребывали в таком смятении, что мы готовы были поверить в это, как и в то, что мастодонт собирается занести лапу над нашей лодчонкой…

Однако после первого смятения, когда была забыта всякая логика, мы сообразили, что проплываем всего-навсего мимо горного отрога необычных очертаний, вершина которого, напоминающая голову, только что вышла из тумана.

Ах, этот сфинкс!.. Я вспомнил, что в ночь, предшествовавшую кульбиту, проделанному нашим айсбергом, выхватившим из объятий волн «Халбрейн», мне приснилось сказочное создание той же породы, стерегущее полюс и готовое поделиться своей тайной с одним лишь Эдгаром По, наделенным гениальной интуицией…

Однако что за странные явления ждали нас впереди, что за удивление, даже ужас нам еще предстояло испытать!..

Как я сказал, скорость «Паракуты» возрастала уже на протяжении нескольих часов. Теперь лодка не плыла, а летела, при том что течение замедлилось. Внезапно стальной багор, находившийся когда-то на «Халбрейн», а теперь лежавший на баке лодки, сорвался с форштевня и, увлекаемый неведомой силой, исчез во тьме. Канат, к которому был привязан багор, натянулся, подобно струне. Казалось, что багор тянет нас к берегу…

– Что происходит?! – вскричал Уилльям Гай.

– Рубите канат, боцман, – приказал Джэм Уэст, – иначе мы налетим на скалы!

Боцман бросился на бак. Неожиданно нож, извлеченный им из ножен, выскользнул из его рук. Канат лопнул, и багор, подобно ракете, понесся к каменному чудовищу.

В одно мгновение все железное, что только было в лодке, – кухонная утварь, оружие, печка Эндикотта, ножи, висевшие доселе у нас на поясах, – устремилось в том же направлении… Неужели и лодке суждено оказаться на прибрежных скалах?

Что же происходит? Чтобы найти объяснение необъяснимому, оставалось признать, что мы угодили в края, где происходили невероятные события, в которые я отказывался верить, считая их порождением галлюцинаций Артура Пима…

Но нет, мы были свидетелями реальных явлений, происходившее с нами не имело никакого отношения к галлюцинациям!..

Времени на размышления уже не оставалось. Лишь только мы коснулись берега, нам в глаза бросилась шлюпка, лежавшая поблизости на песке.

– Шлюпка с «Халбрейн»! – вскричал Харлигерли.

И верно, то была шлюпка, украденная Хирном, только с проломленными бортами, напоминающая груду досок… Было ясно, что перед нами – шлюпка, разбитая волнами о прибрежные скалы.

Мы заметили также, что со шлюпки исчезли все железные детали: гвозди из обшивки, стержень киля, заклепки форштервня и ахтерштевня, скобы руля…

Что все это значило?..

Крик Джэма Уэста заставил нас собраться справа от шлюпки. Здесь лежали три трупа: Хирна, старшины-парусника Мартина Холта и одного из матросов с Фоклендов… Из тринадцати человек, вышедших в море вместе с гарпунщиком, осталось только трое, да и те мертвые, пусть смерть прекратила их мучения всего несколько дней тому назад…

Что же произошло с остальными десятью? Неужто они унесены в море? Мы обыскали весь берег, обшарили все гроты и рифы, однако не нашли ничего – ни следов стоянки, ни следов высадки людей.

– Похоже на то, что шлюпка натолкнулась в море на дрейфующий айсберг, – заключил Уилльям Гай. – Почти все спутники Хирна утонули, эти же трупы вынесло на берег…

– Однако как объяснить тогда, почему так изуродована шлюпка?.. – возразил боцман.

– А главное, куда делось с нее все железное? – подхватил Джэм Уэст.

– Действительно, – сказал я, – похоже на то, что гвозди выдернуты из бортов со всей силы…

Оставив «Паракуту» под присмотром двоих матросов, мы устремились в глубь берега, дабы охватить поисками более обширную площадь.

Перед нами поднималась та самая глыба, уже не заслоненная туманом, отчего ее формы казались еще более отчетливыми. Она, как я уже говорил, удивительным образом напоминала сфинкса, только цвета не песчаной пустыни, а сажи, словно порода, из которой она была сложена, подверглась сильному окислению под долгим воздействием полярной непогоды.

И тут в моей голове возникла догадка, способная объяснить все эти невероятные явления и события.

– Магнит! – воскликнул я. – Это же магнит, обладающий громадной силой притяжения!

Спутники поняли меня с полуслова, и последняя катастрофа, жертвами которой стали Хирн и все его сообщники, всплыла перед нами во всей своей чудовищной ясности.

Глыба представляла собой колоссальный магнит. Именно под его воздействием все железное, что находилось на шлюпке с «Халбрейн», вырвалось из бортов и понеслось к берегу, словно выпущенное из катапульты! Он же притянул к себе весь металл, бывший на «Паракуте». Нашу лодку постигла бы та же участь, что и несчастную шлюпку, не будь она построена без единого кусочка стали!..

Быть может, все эти явления были связаны с близостью магнитного полюса?.. Мысль об этом пришла в наши головы сразу же, но после размышления была отброшена. Ведь в точке, где перекрещиваются магнитные меридианы, всего лишь встает вертикально магнитная стрелка, притягиваемая с одинаковой силой противоположными точками земного шара. Явление это, уже наблюдавшееся в Арктике, должно было с точностью повториться в Антарктике.

Здесь же мы находились в зоне притяжения сильнейшего магнита. На наших глазах творилось то, что раньше сочли бы сказкой. Ведь никто прежде не хотел признавать, что корабли могут оказываться в зоне притяжения магнита, под воздействием которого рвется металл и разверзаются борта, куда устремляется вода, вследствие чего корабль в одно мгновение погружается в бездну… Однако это – чистая правда!

Вот как можно, по-моему, объяснить это явление: под воздействием пассатов в полярных районах скапливаются облака и туманы, в которых содержится огромное количество электричества, не расходумое целиком во время гроз. Этим объясняется его накапливание у полюсов, где оно проникает в землю. По этой же причине возникают и полярные сияния, полыхающие над горизонтом, особенно в полярную ночь, да так, что особенно яркие из них видны и в умеренных зонах. Высказывается предположение – пока еще, правда, не подтвержденное практикой – что в момент сильнейшего положительного разряда а арктических районах аналогичный разряд, но с противоположным знаком, происходит на другой стороне земного шара – в Антарктике.

Эти непрерывные магнитные токи, бушующие у полюсов, от которых приходит в неистовство магнитная стрелка, обладают колоссальной силой, и если в зоне их воздействия окажется крупная масса металла, то она немедленно превратится в мощный магнит, сила притяжения которого будет пропорциональна интенсивности тока, количеству поворотов электрического винта и квадратному корню диаметра массива намагниченного железа.

Объем же сфинкса, возвышавшегося на этом берегу, составлял несколько тысяч кубических метров… Что же требовалось, чтобы превратить его в индукционный магнит, вокруг которого циркулирует ток? Всего лишь металлическая жила, проникающая бесчисленными витками в глубины земли и соприкасающаяся с основанием глыбы…

Думаю также, что глыба эта располагается на магнитной оси, подобно громадному каламиту, и являет собой неисчерпаемый аккумулятор электрической энергии, затерянный на краю света. К сожалению, наш компас не смог показать, располагается ли этот аккумулятор в магнитном полюсе Земли, ибо он не предназначен для этой цели. Единственное, что можно сказать, – что стрелка словно взбесилась и не показывала буквально ничего. Однако и без этого можно было представить себе, чем является этот искусственный магнит и как облака и металлическая жила в глубине земли подпитывают его электричеством.

Так я объяснил, доверяя своему инстинкту, представшее нашему взору явление. Никто из нас не сомневался, что мы находимся вблизи магнита, сила притяжения которого и была причиной всех этих страшных, но понятных теперь событий.

Я поделился своими соображениями со спутниками, которые согласились, что только так можно было истолковать физические явления, свидетелями коих мы стали.

– Нам не угрожает какая-нибудь опасность, если мы подойдем к подножию глыбы? – спросил капитан Лен Гай.

– Не угрожает, – отвечал я.

– Там, да… Там! – послышался крик.

Я не сумею передать впечатление, которое произвели на нас эти слова, прозвучавшие как бы с того света… Это кричал Дирк Петерс, туловище которого вытянулось в направлении сфинкса, словно он превратился в кусок железа и ощутил на себе силу притяжения магнита.

Еще секунда – и он помчался в указанном направлении. Мы устремились за ним, перепрыгивая через черные камни, обломки морен и куски лавы, усеивавшие землю.

По мере приближения к нему чудище увеличивалось в размерах, нисколько не утрачивая своих удивительных очертаний. Мне не дано описать впечатление, которое оно производило здесь, на безжизненной равнине. Иногда перо и слово становятся бессильными… Нам уже чудилось – но это было, конечно, всего лишь иллюзией, – что нас влечет его магнитное притяжение…

У основания глыбы мы обнаружили различные предметы, оказавшиеся здесь благодаря магнитному притяжению: оружие, утварь, багор с «Паракуты», а также железо со шлюпки, висевшей когда-то над бортом «Халбрейн».

У нас не оставалось теперь сомнений, как погибла шлюпка с Хирном и его товарищами: увлекаемая магнитом, она разбилась о прибрежные скалы. «Паракута» же, на наше счастье, смогла избежать гибельного притяжения…

Магнит притянул к себе наши ружья, пистолеты, утварь и все остальное столь крепко, что нам пришлось отказаться от мысли снова завладеть своим достоянием. Харлигерли кипел от ярости, ибо не мог снова вступить во владение своим ножом, который повис на высоте пятидесяти футов, и кричал, грозя невозмутимому сфинксу кулаком:

– Это не сфинкс, а ворюга!

Не приходилось удивляться, что единственными предметами, перешедшими в распоряжение сфинкса, были вещи с «Паракуты» и со шлюпки: видимо, ни один корабль еще не появлялся в этих широтах. Хирн и его сообщники, а потом капитан Лен Гай вместе с нами оказались первопроходцами на этом берегу антарктического континента. Кроме того, любой корабль, оказавшийся поблизости от этого чудовищного магнита, был бы моментально уничтожен. Нашей шхуне, к примеру, грозила бы в этих водах та же участь, что постигла ее шлюпку, превратившуюся в бесформенные обломки.

Тем временем Джэм Уэст напомнил нам, что было бы неразумно затягивать остановку на Земле Сфинкса – ибо такое имя будет отныне навечно закреплено за этим берегом. Нам было дорого время, и задержка всего на несколько дней могла вынудить нас зазимовать у порога вечных льдов.

Повинуясь команде возвращаться к лодке, мы второй раз услыхали крик метиса, вернее, те же три слова, от которых, казалось, разрывалось его сердце:

– Там, да… Там!

Обогнув правую лапу чудовища, мы увидели Дирка Петерса: он стоял на коленях и протягивал руки к телу, вернее, скелету, обтянутому кожей, сохранившейся благодаря морозам. Белая борода мертвеца спускалась почти до пояса, а ногти на руках и ногах доросли до невероятной длины…

Оставалось гадать, что удерживало труп на склоне глыбы в двух саженях от земли… Но вскоре стало понятно и это: из-за спины мертвеца высовывался изъеденный ржавчиной ствол ружья, державшегося на ремне с медной пряжкой.

– Пим, мой бедный Пим!.. – повторял Дирк Петерс душераздирающим голосом.

Он попытался было приподняться с колен, чтобы припасть губами к останкам своего бедного Пима. Однако ноги его подкосились, рыдание застряло у него в горле, сердце сжала судорога, и он рухнул навзничь, испустив дух.

Так вот где оказалась лодка Артура Пима после их разлуки! Он, подобно нам, оставил позади Южный полюс и оказался в поле притяжения монстра. Его лодка уплыла на север, увлекаемая течением, он же, не успев избавиться от ружья, болтавшегося у него за спиной, оказался пригвожденным к склону глыбы…

С тех пор верный метис покоится на Земле Сфинкса, рядом с Артуром Гордоном Пимом, невероятные приключения которого были пересказаны великим американским поэтом, сделавшись от этого еще более невероятными…

XVI Двенадцать из семидесяти

В тот же самый день после полудня «Паракута» отошла от берега Земли Сфинкса, которую мы непрерывно наблюдали на западе, начиная с 21 февраля.

Нам предстояло преодолеть последние 400 миль, отделявшие нас от Полярного круга. Оказавшись среди волн Тихого океана, мы могли рассчитывать на встречу с китобоями, решившими использовать последние деньки промыслового сезона, а то и с кораблем, принадлежавшим к какой-либо полярной экспедиции.

Последнее предположение не было беспочвенным, ибо во время нашей стоянки на Фолклендах до нас дошли слухи об экспедиции лейтенанта американского морского флота Уилкса. Его отряд в составе четырех кораблей – «Ванкувера», «Фазана», «Порпуаз», «Летучей рыбы» – покинул Огненную Землю в феврале 1839 года, направляясь в антарктические воды.

Мы не ведали, что случилось с его экспедицией в дальнейшем. Однако логика подсказывала, что, попытавшись подняться в высокие широты Западного полушария, он вполне мог предпринять ту же попытку в Восточном[17]. Тогда у «Паракуты» появлялся шанс встретиться с этим мореплавателем.

Главная трудность заключалась в том, чтобы успеть выбраться из этих вод до наступления зимы, пока не замерзло море, ибо в дальнейшем навигация стала бы невозможной.

Смерть Дирка Петерса довела число людей, доверивших свои жизни «Паракуте», до двенадцати. Это было все, что осталось от экипажей двух шхун, на первой из которых плавало 38 человек, а на второй – 32, всего 70! Однако не станем забывать, что поход «Халбрейн» преследовал цель исполнить долг гуманности, и благодаря этому четверо с «Джейн» остались в живых.

Однако к делу. На обратном пути нам благоприятствовали ветры и течение, и все шло как нельзя лучше. Между прочим, записки, послужившие мне для написания этой книги, избежали участи оказаться в бутылке, доверенной волнам и случайно выуженной из студеных антарктических вод: я привез их с собой, ибо завершающая часть путешествия, несмотря на нечеловеческую усталость, голод и холод, опасности и неусыпную тревогу, прошла благополучно, и мы были спасены.

Спустя несколько дней с той поры, как мы распрощались с Землей Сфинкса, солнце спряталось за горизонтом, чтобы больше ни разу не появиться за всю зиму. Дальнейшее плавание «Паракуты» продолжалось в сумерках. Правда, в небе часто вспыхивало полярное сияние – великолепное зарево, впервые представшее взору Кука и Форстера в 1773 году. Всякий раз мы замирали, восхищаясь величественными дугами, протянувшимися по небосклону, внезапно гаснущими, чтобы через секунду разгореться снова, и устремляющими бесконечные лучи в направлении точки, где принимает вертикальное положение магнитная стрелка компаса. Мы не верили собственным глазам, наблюдая за прихотливым преломлением сказочных лучей, окрашенных во все цвета радуги, от рубиново-красного до изумрудно-зеленого…

Однако даже эти фантастические зори, вспыхивающие в кромешной ночи, не могли заменить солнце, надолго скрывшееся в море, ибо полярная ночь оказывает на человека слишком сильное моральное и даже физическое воздействие, от которого любой почувствует себя угнетенным.

Из всех пассажиров «Паракуты» только боцману и Эндикотту удалось сохранить всегдашнее доброе расположение, которое были бессильны поколебать любые невзгоды. Неподвластным черной тоске оказался и Джэм Уэст, каждую минуту готовый отразить опасность и выйти победителем из любой передряги. Что до братьев Гаев, то они никак не могли поверить своему счастью, снова объединившему их, и не желали думать о будущем.

Я не переставал восхищаться славным Харлигерли. Достаточно было услышать его бодрый голос, как уныние снимало как рукой!

– Нас ждет самый лучший порт, – говаривал он, – вот увидите, друзья! Если посчитать хорошенько, то в этом путешествии везение сопутствовало нам гораздо чаще, чем невезение. Знаю, знаю: мы лишились шхуны… Бедная «Халбрейн», сперва взлетевшая в воздух, подобно воздушному шару, а затем низвергнутая в пропасть, как снежный ком! Однако нам на выручку пришел сам айсберг, доставивший нас на сушу, и затем лодка с острова Тсалал, благодаря которой мы воссоединились с капитаном Уилльямом Гаем и тремя его спутниками! Уверяю вас, течение и ветер, доставившие нас так далеко на север, теперь уже не бросят нас. Мне кажется, что удача на нашей стороне. Разве можно проиграть партию, заработав столько очков? Я сожалею лишь об одном: нас ждут берега Австралии или Новой Зеландии, а не Кергелены, где я предпочел бы бросить якорь, не гавань Рождества с уютной таверной «Зеленый баклан»…

Сердечный друг почтенного Аткинса не мог не оплакивать подобное стечение обстоятельств, однако мы были готовы смириться с такой неудачей…

Еще 8 дней мы плыли прежним маршрутом, не отклоняясь ни к западу, ни к востоку, и только 21 марта потеряли из виду Землю Халбрейн, навсегда исчезнувшую за левым бортом.

Я продолжаю именовать эту землю по-прежнему, ибо ее берега протянулись вплоть до этих широт, и мы нисколько не сомневались, что она является составной частью Антарктиды.

Причиной выхода «Паракуты» в открытое море было то обстоятельство, что течение уносило нас на север, берег же закруглялся к северо-востоку.

Море еще не начало сковывать льдом, однако по нему проплывали бесконечные вереницы дрейфующих льдин, похожие на треснувшее стекло, и айсбергов невиданной высоты. Мы без устали маневрировали между ними, разыскивая проходы, чтобы не быть раздавленными в темноте.

Капитан Лен Гай отказался от всяких попыток определить наши координаты. Солнце исчезло, ориентироваться же по звездам было слишком затруднительно. «Паракута» по-прежнему неслась вперед, увлекаемая течением, неуклоннно стремящимся на север, о чем говорила стрелка компаса. Зная, какова средняя скорость нашего движения, мы смогли определить, что достигли к 27 марта 68-го или 69-го градуса северной широты; значит, от Полярного круга нас отделяло теперь каких-то 70 миль!

Если бы и в дальнейшем нам не встретилось в пути никаких преград, если бы мы смогли беспрепятственно выйти в Тихий океан!.. Однако мы знали, что еще через несколько сот миль нашему взору предстанет неподвижная стена паковых льдов, в которой нам придется искать проход; не найдя его, мы будем вынуждены огибать ледяные поля с запада или с востока. Когда же и это препятствие останется позади…

Тогда наша утлая лодчонка вынесет нас в грозный Тихий океан, да еще в ту самую пору, когда в нем бушуют штормы, угрожающие и куда более надежным судам…

Нет, сейчас нам не хотелось об этом думать. Само небо придет нам на помощь… Нас обязательно подберет какой-нибудь корабль! Ведь боцман не переставал твердить об этом, а разве такой человек, как боцман, может заблуждаться?..

Тем временем поверхность моря начала затягиваться ледком, и нам все чаще приходилось пробивать себе дорогу в свежих ледяных полях. Термометр показывал 4°F (-15,56 °C). Нас терзал мороз и порывы ледяного ветра, от которого нас не спасали толстые одеяла.

К счастью, у нас оказалось достаточно мясных консервов, а также три ящика галет и два нетронутых бочонка с джином. Что до пресной воды, то теперь в нашем распоряжении было видимо-невидимо льда.

На протяжении шести дней, до 2 апреля, «Паракута» продиралась через льды припая, гребни которого взметнулись на высоту 600–700 футов над уровнем моря. И на западе, и на востоке, насколько хватало глаз, ледяному барьеру не было видно конца, поэтому нам оставалось надеяться лишь, что перед нами откроется проход, в противном случае нам суждено было застрять среди льдов.

Однако и тут удача не изменила нам: обнаружив проход, мы устремились в него, затаив дыхание от страха перед неизвестностью. Потребовалась невиданная отвага и ловкость командиров и матросов, чтобы сохранить шлюпку и всех нас невредимыми. До конца дней своих я не устану благодарить капитанов Лена и Уилльяма Гаев, лейтенанта Джэма Уэста и боцмана, которым все мы обязаны жизнью.

О, чудо: мы вышли в Тихий океан! Однако долгий путь не прошел для лодки даром: борта ее утратили былую прочность и начали пропускать воду. Теперь мы без передышки вычерпывали со дна воду, которая все прибывала, и не только через швы, но и поверх бортов, ибо волнение становилось все сильнее…

И все же мы не встретили в открытом океане того ветра и тех бурь, которых опасались, поэтому главная опасность заключалась вовсе не в том, что мы сгинем во время шторма. Нет, ужас закрадывался в наши сердца по другой причине: мы пока не увидели ни одного корабля и начинали подозревать, что китобои уже успели покинуть эти края в предверии зимы. Неужели начало апреля – слишком поздний срок, неужели мы опоздали на несколько недель?..

Наверное, мы были правы, полагая, что единственная наша надежда – это корабли американской экспедиции. Но и для встречи с ними следовало оказаться в этих широтах двумя месяцами раньше…

В самом деле, 21 февраля один из кораблей лейтенанта Уилкса находился в точке с координатами 67°17′ южной широты и 95°50′ восточной долготы, открыв незадолго до этого неведомое побережье, протянувшееся к западу и к востоку вдоль семидесятой параллели. Однако вскоре, опасаясь наступления зимы, корабль этот повернул на север и бросил якорь в Хобарте, на Тасмании.

В том же году экспедиция, ведомая французским капитаном Дюмон-Дюрвилем, вышедшая в море в 1838 году и намеревавшаяся достичь полюса, открыла 21 января под 66°30′ южной широты и 38°21′ восточной долготы Землю Адели, а затем, 29 января, под 64°30′ и 129°54′ – берег Клари. Сделав немало крупных открытий, «Астролябия» и «Зеле» покинули антарктическмие воды и также направились в Хобарт.

Итак, все эти корабли не могли стать нашими спасителями. «Паракута», лодчонка из ореховой коры, оказалась в бурных водах совсем одна, и мы были готовы смириться со своей горькой участью. Ведь от ближайшего берега нас отделяло полторы тысячи миль, и уже целый месяц, как наступила зима…

Харлигерли – и тот готов был согласиться, что мы упустили последний шанс, на который он возлагал все надежды…

6 апреля мы остались почти без припасов. Ветер начинал крепчать, и каждая волна, вздымавшаяся над шлюпкой, грозила превратиться в роковую.

– Корабль! – раздался крик боцмана, и все мы увидели в четырех милях к северо-востоку корабль, показавшийся из тумана.

Мы отчаянно замахали всем, что оказалось под рукой. Нас заметили… Корабль лег в дрейф, и к нам устремилась большая шлюпка.

То был «Тасман», трехмачтовый американский парусник из Чарлстона. Нам оказали на его борту самый сердечный прием, а капитан отнесся к капитанам Гаям так, словно они были его соотечественниками.

«Тасман» шел с Фолклендских островов, где проведал, что семью месяцами раньше английская шхуна «Халбрейн» устремилась в антарктические моря на поиски моряков с погибшей «Джейн». Однако «Халбрейн» все не появлялась, наступила зима, и команда сочла, что шхуна сгинула в Антарктике…

Последний переход оказался скорым и удачным. Две недели спустя «Тасман» бросил якорь в Мельбурне, городе провинции Виктория в Новой Голландии, и все мы – остатки экипажей двух шхун – спустились на берег, где матросов ждали щедрые премии, которых они честно заслужили.

Изучив карты, мы уяснили, что «Паракута» вышла в Тихий океан между землей Клари, открытой Дюмон-Дюрвилем, и землей Фабриция, открытой в 1838 году Баллени.

Так завершилось невероятное приключение, стоившее, увы, стольких жертв… Пусть волею случая мы оказались вблизи Южного полюса, забравшись гораздо дальше наших предшественников, – неизведанных краев в антарктических широтах хватит еще на сотни смельчаков!

Артур Пим, отважный путешественник, ставший бессмертным благодаря мастерству Эдгару По, указал дорогу нам и всем им. Пусть другие рискнут, подобно нам, вырвать у Ледяного Сфинкса последние тайны, хранимые загадочной Антарктидой!

Чарльз Ромин Дейк

Странное открытие

Как мы нашли Дирка Петерса

Глава первая

Однажды мне посчастливилось принять участие в открытии, представляющем известный интерес для любителей литературы и искателей всего нового и чудесного. Поскольку с тех пор минула почти четверть века и поскольку в упомянутом открытии участвовало еще двое людей, читатель может найти странным, что общественность по сей день оставалась в неведении относительно события, безусловно весьма значимого. Однако подобная неосведомленность вполне объяснима, ибо из трех участников нижеизложенной истории никто доныне ничего не писал для публикации и один из моих товарищей ведет тихую, уединенную жизнь, а другой болезненно непоследователен и рассеян в своих мыслях.

Возможно также, что в свое время данное открытие не показалось ни одному из нас настолько важным и интересным, каким в конце концов стало мне видеться. Так или иначе, я имел личные причины полагать, что обязанность письменно изложить и опубликовать факты означенной истории лежит не столько на мне, сколько на любом из моих сотоварищей. Когда бы хоть один из них сделал это за прошедшие годы, пусть в самой краткой манере, я бы хранил молчание до конца своих дней.

Историю, которую ныне я намереваюсь облечь в письменную форму, я в разное время вкратце или частично рассказывал нескольким своим близким друзьям, но все они ошибочно принимали повествование о реальных событиях за плод воображения и добродушно хвалили мой талант рассказчика, что, конечно же, не льстило моему самолюбию историка.

Таким образом объяснив и отчасти оправдав свое промедление, которое кто-то может счесть непростительным и даже преступным, приступлю непосредственно к рассказу.

В году 1877-м обстоятельства вынудили меня посетить Штаты. В то время, как и в нынешнее, мой дом находился в окрестностях Ньюкасла-на-Тайне. Мой отец, тогда недавно скончавшийся, оставил мне в наследство акций на весьма крупную сумму, значительную часть которой я надеялся вернуть. Мой адвокат, сославшись на причины, показавшиеся мне достаточно вескими, посоветовал не передавать полномочия на распоряжение наследственным имуществом никакому доверенному лицу, и я решил безотлагательно отправиться в Соединенные Штаты. Десятью днями позже я прибыл в Нью-Йорк, где задержался на день-другой, а затем двинулся на запад. В Сент-Луисе я встретился с людьми, заинтересованными в моем бизнесе. Там все дело приняло такой оборот, что окончательное урегулирование вопроса целиком зависело от соглашения между неким человеком и мной, но, к счастью для судьбы данного повествования, означенного человека в городе тогда не оказалось. Он являлся одним из тех богатых так называемых «королей», которым в Америке несть числа, – в данном случае «угольным королем». Мне сказали, что он владеет поистине роскошным особняком в Сент-Луисе, куда наведывается крайне редко, и домом поскромнее, расположенном прямо в угольном бассейне, где и проживает большую часть времени. Я переправился через Миссисипи в Южный Иллинойс и очень скоро разыскал его. Он оказался простым честным дельцом; мы не стали долго торговаться, и через неделю я имел на руках порядка двадцати тысяч в пересчете на английские фунты, а он – документ о переводе на его имя моих акций одного угольного месторождения и одной железной дороги, и мы оба были довольны.

Объяснив, каким ветром меня занесло в совершенно незнакомые мне края, в дальнейшем ходе повествования я ни разу более не упомяну о деловых или денежных интересах.

Я прибыл в город Беллву в Южном Иллинойсе ясным июньским утром и остановился в старомодной четырехэтажной кирпичной гостинице под названием «Лумис Хаус», в отведенном мне хозяином – краснолицым громкоголосым толстяком – номере, состоящем из просторной угловой комнаты, три окна которой выходили на широкую оживленную улицу, а два в переулок, и смежной комнаты поменьше.

Еще до наступления времени, когда я при желании мог бы вернуться в Англию, я вполне здесь освоился. Первые два дня моего пребывания в Беллву я, несколько утомленный тяготами путешествия, посвятил исключительно отдыху и выходил из номера разве только к табльдоту, три раза в день.

В течение первых двух дней я сделал множество интересных наблюдений из своих окон и засыпал вопросами коридорного. Я узнал, что старое несуразное двухэтажное здание на другой стороне переулка является гостиницей, упомянутой Диккенсом в «Американских путевых записках», в нижнем холле которой он познакомился с шотландским френологом, «доктором Крокусом». Вышеупомянутый коридорный был мастером на все руки и в случае необходимости исполнял обязанности возницы, привратника, посыльного – меняя должности одну за другой и ни в одной надолго не задерживаясь. Сей разносторонний оригинал по имени Артур в целом занимал более высокое положение, чем наши английские коридорные. В первые два дня я изрядно понаторел в умении измышлять разные неотложные потребности, ибо в ходе наблюдений за местной жизнью из окон номера у меня часто возникали разные вопросы, и я всякий раз звонил в колокольчик в надежде получить ответ от Артура, который обычно удовлетворял мое любопытство. Он был чрезвычайно неотесанным парнем, но тихим, медлительным и неприметным. Он частенько ходил под мухой уже к полудню, а к девяти вечера порой еле ворочал языком; но я никогда не замечал в нем сколько-либо серьезных нарушений телесного равновесия – проще говоря, я никогда не видел, чтобы он шатался. Артур открыто признавал, что любит время от времени пропустить стаканчик-другой, но с презрением (а возможно, и с применением рукоприкладства) опроверг бы любые клеветнические обвинения в невоздержности по части спиртного. Да, он упоминал о случаях из своей жизни, когда «здорово перебирал», имея в виду, что в известных ситуациях обстоятельства исключали всякую возможность отказаться от обильного возлияния, но подразумевалось, что подобные казусы имели место в далекую пору ветреной юности.

Не имея чем занять ум (я получал местные ежедневные газеты, одна из которых была лучшей из всех, что мне доводилось читать когда-либо, – не считая, разумеется, нашей «Таймс»; но мои дорожные сундуки еще не прибыли, и я оставался без своих любимых книг), я по-настоящему увлекся изучением людей, проходивших мимо отеля или останавливавшихся поболтать на противоположных углах улицы, и, составив мнение об особах, особенно меня заинтересовавших, спрашивал про них Артура и проверял, насколько мои предположения соответствуют истине.

Один тихий, хорошо одетый молодой человек проходил по переулку три или четыре раза в день. Наблюдая за ним, я несколько раз составлял и изменял свое суждение о нем, но в конце концов решил, что он священник, недавно рукоположенный и буквально на днях прибывший в город. Когда я спросил Артура, верна ли моя догадка, он ответил:

– Вы, как всегда, ошибаетесь, сэр… я имею в виду, насчет парня. – До сих пор я ни разу не ошибался в своих предположениях, но напротив, выказал великую проницательность, с первого взгляда опознав в случайных прохожих двух адвокатов и одного банкира. – Да, сэр, вы снова неправы, но с другой стороны, вроде как и правы. Его зовут доктор Бейнбридж, и он достаточно глуп, чтобы приехать в город, где и без него хватает разных костоправов. Он занимается какой-то там «патией» и явился сюда научить нас лечиться сахаром и воздухом – или чем-то вроде. Он не прописывает никаких лекарств, достойных упоминания; лошадь у него такая жирная, что даже рысью не ходит, и у него нет жены, которая бы чинила ему платье. Говорят, впрочем, он не бедствует; а припадочный сын старого Вагари сказал мне, что он умеет лечить падучую болезнь, но в это я не верю, поскольку вскоре после нашего разговора с мальчишкой приключился сильнейший в жизни припадок. Доктор заявил (так они говорят), что ожидал именно этого и рад, что приступ оказался настолько тяжелым, ибо это означает, что лекарство действует.

Меня особенно заинтересовал один человек, который ежедневно, практически даже ежечасно торчал на противоположном углу улицы и часто приезжал или уезжал в легкой коляске, запряженной двумя черными горячими лошадками. Это был высокий, стройный и гибкий, смуглый мужчина с черными глазами, довольно длинными черными волосами и окладистой бородой, чрезвычайно беспокойный и постоянно расхаживавший взад-вперед. Он то и дело обращался к прохожим, многие из которых останавливались обменяться с ним несколькими словами. Однако в последнем случае обмен едва ли был равноценным, ибо говорил только он, и его высказывания, судя по энергичной жестикуляции, обычно носили весьма выразительный характер.

Из всех своих излюбленных положений он явно предпочитал следующее: обхватить одной рукой столб газового фонаря и мерно раскачиваться взад-вперед, время от времени, когда рядом никого нет, совершая вокруг него полный оборот. Другой его излюбленной позой была такая: встать прямо, уперев кулаки в бока, выгнув грудь колесом и широко расправив плечи, высоко вскинув голову и устремив вдаль неподвижный взгляд. Я не очень сомневался в своей способности сделать верное предположение относительно рода занятий этого человека, ибо, вдобавок ко всем прочим вспомогательным средствам, позволяющим прийти к правильному заключению, нижний этаж углового здания занимала аптека. Когда я спросил Артура, не врач ли означенный мужчина, он ответил: «Ну да, сэр, врач, хирург и акушер. Джордж Ф. Каслтон, член-корреспондент и доктор медицины. Ему следует прибрести лоток и фонарь и торговать «индийскими снадобьями» на городской рыночной площади. Этот малый пичкал меня ими, покуда у меня не разболелись зубы. Коли вам хочется помереть поскорее, вы знаете, к кому обратиться. О, он знает все на свете! Одной медицины для его ума недостаточно. Он руководит правительством и объявляет войны, когда считает нужным. Говорите, «ни минуты не стоит на месте»? Охотно вам верю. Но если бы вокруг вас вдруг зароились его идеи, вы перестали бы сокрушаться насчет его телесной подвижности. Знаете, сэр, этот человек в ходе выборной кампании меняет свои политические убеждения каждый день; никто еще не пошел за ним следом, и вдобавок ко всему он пророк. Просто не связывайтесь с ним, коли вы меня любите, прошу вас».

Все это Артур произнес тихим, наставительным тоном, не выказывая особых чувств даже при упоминании о зубах и делая ударение лишь на словах, выделенных курсивом. Совету «не связываться» с доктором я не собирался следовать. Мое любопытство было возбуждено, и я положил познакомиться с ним, коли представится случай. Он произвел на меня самое приятное впечатление, какое только возможно произвести на наблюдателя, находящегося на высоте третьего этажа. Он показался мне человеком странным и нервным, но по природе своей чуждым всякого зла. Один эпизод, подсмотренный мной из окна, позволил мне заглянуть в душу доктора. Однажды, когда он стоял возле своей коляски, к нему подбежал бедный оборванный негр, глубоко взволнованный и явно взывающий о помощи; и когда я увидел, как доктор затолкнул негра в коляску, запрыгнул следом сам, а затем погнал лошадей во весь опор, у меня не осталось сомнений, что сердце у него большое, как мир. Пару раз в течение долгих теплых июньских дней до меня сквозь раскрытые окна долетали обрывки произнесенных им фраз. Один или два раза я поймал на себе быстрый взгляд почти сверхъестественно ярких, живых глаз мужчины, когда подходил слишком близко к отворенному окну и смотрел с высоты на крыши низких зданий, и понял, что он заметил и запомнил меня, как я заметил я запомнил его. Я задавался вопросом, составил ли он мнение о моем общественном положении и, если да, пытался ли проверить, насколько оно соответствует истине, как я проверял через Артура. Однажды я услышал, как доктор говорил маленькому, трусоватому на вид человечку с воспаленными слезящимися глазами, явно слабому духом и телом: «Да, сэр, будь я Сэмом Тилденом, потоки крови на улицах поднялись бы до ваших стремян. – Никаких стремян у человечка не было. – Эта страна висит на волоске над пропастью, глубже преисподней. Ха-ха! Какая отвратительная пародия на свободу! Слушайте, Пиклс. – Маленький человечек не только слушал, но и дрожал всем телом, как мне представлялось. Время от времени он украдкой озирался по сторонам, словно опасаясь, что кто-нибудь еще услышит доктора и тогда начнется война. – Слушайте меня: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». – Здесь доктор Каслтон метнул взгляд на собеседника, проверяя, оценил ли он столь прекрасную фразу и принял ли цитату за оригинальное высказывание. – Повторяю: «Униженный народ в ярости своей страшнее демонов ада». Народ – слышите, Пиклс? Народ, а не женщина. Только одно может спасти эту прогнившую Республику: дайте нам больше бумажных денег, горы банкнот. Пусть правительство арендует на месяц или возьмет в наем на год все до единого печатные станки в стране; пусть машины приятно гудят, каскадами извергая на пол листы с отпечатанными на них казначейскими билетами, которые затем разрезаются, укладываются в пачки и рассылаются всем нуждающимся в них гражданам без передаточной надписи – без передаточной надписи, Пиклс, и под два процента! Когда-нибудь изучали логику, Пиклс? Нет! Впрочем, неважно; моего ума хватит на нас двоих. Если американский гражданин честен – а я полагаю, он честен, – сей план сотворит чудеса. Если же он бесчестен – не дай Бог! – тогда пусть страна рушится в пропасть, и чем скорее, тем лучше. Мне жаль идиотов, которые не в состоянии понять этого. Люди – а разве для государства интересы людей не превыше всего? – пойдут за мной, Пиклс: люди получат много денег, торговые предприятия разбогатеют, фабрики и заводы разбогатеют, и коммерческая жизнь в стране закипит». Здесь доктор отвлекся на какую-то постороннюю мысль и, не извинившись перед собеседником, запрыгнул в стоявшую рядом коляску, и быстро уехал прочь; а тщедушный человечек, после минутного колебания, шаркающей походкой двинулся дальше по улице. Позже я узнал, что подобные речи доктор Каслтон сочиняет с такой же легкостью, с какой писатель сочиняет свои истории. Порой он отстаивал убеждения, прямо противоположные взглядам своих слушателей, но обычно старался угодить последним, зачастую выдавая их интересы, мысли и желания за свои собственные. В описанном выше случае доктор, вероятно, на самом деле выражал не подлинное свое мнение, хотя на мгновение, по всей видимости, искренне поверил, что является бескомпромиссным членом одной из мелких политических партий, выступающих за увеличение выпуска в обращение бумажных денег в стране: маленький человечек был беден, и доктор Каслтон просто нарисовал перед ним картину счастливого будущего – по крайней мере, у меня сложилось такое впечатление. Сия странная наклонность доктора Каслтона порой приводила к удивительным и неожиданным результатам и, по меньшей мере, один раз повлекла за собой открытие большой важности, как мы вскоре увидим.

Манера, в какой американцы обсуждали серьезнейшие проблемы жизни и отзывались о великих мира сего, была мне в новинку и часто забавляла. Мне неизменно доставляло великое удовольствие спрашивать практически у всех своих собеседников мнения по поводу какого-нибудь важного вопроса или какой-нибудь выдающейся личности, ибо ответ всегда казался мне оригинальным, иногда весьма занятным и нередко поучительным. На второй день, возвращаясь после ужина в свой номер, я ненадолго заглянул в «гостиную для джентльменов», где случайно услышал обрывок разговора между пожилым человеком и мужчиной среднего возраста. Позже я узнал, что мужчина помоложе является известным в стране адвокатом по имени Лилл, что он человек культурный, очень консервативный в частной жизни, но придерживающийся точки зрения, отличной от общепринятой, практически по всем серьезным общественным вопросам; человек высокой нравственности и безупречной репутации, который зачастую откладывал важные служебные дела, если только получал возможность хоть отчасти примирить свои убеждения со взглядами власть предержащих. Мне показалось, что двое упомянутых мужчин не виделись больше года; и когда я вошел в комнату, они обменивались новостями в неспешной, доверительной и благожелательной манере. Когда я оказался в пределах слышимости, адвокат вновь заговорил, нарушив наступившее после смеха молчание. Приняв серьезный вид человека, готового сообщить следующую новость, зажав между большим и указательным пальцами щепотку тонко нарезанного табака и чуть подавшись вперед, чтобы табачная пыль не просыпалась на манишку, он сказал: «Знаете, Дэвид, прошлой зимой я снова перечитал Библию и, должен признать, по-прежнему считаю ее очень безнравственной книгой. Библейское учение поистине дурно. Как бы вы, сэр, отнеслись к столь возмутительному учению, если бы в наши дни кто-нибудь стал распространять его с намерением повлиять на современное положение вещей?» И он продолжал в том же духе, к ужасу (хотя и не особо великому) своего собеседника, который казался христианином – по крайней мере, по происхождению. На другой день, после обеда я вновь зашел в гостиную и увидел там новоприбывшего, занятого разговором с группой мужчин: делегацией местных коммерсантов, насколько я понял. Когда позже меня представили новому постояльцу, я узнал, что его зовут Роуэлл, генерал Роуэлл; мне показалось, я встречал это имя в газетах у себя на родине. Он был рослым мужчиной приятной наружности и произвел на меня впечатление человека, обладающего весьма острым и деятельным умом. Я услышал, как он сказал своим собеседникам (по всей видимости, в завершение переговоров): «Да, джентльмены, если я приеду в Беллву и мы построим скобяную фабрику в вашем городе, мне понадобится всего лишь пять лет, чтобы наша фабрика вышла на первое место в мире по производству гвоздей». Услышав эти слова, я поначалу решил, что вижу перед собой восхитительный образчик забавного американского характера, но здесь я ошибался. Генерал Роуэлл представлял собой такой тип американца – вернее, американского предпринимателя, – деловые планы которого, пусть самые фантастические и грандиозные, редко проваливались и рядом с которым всякие полковники селлерсеры кажутся лишь жалкими подражателями. В данном случае обещание было выполнено с опережением на год или два. В праве выражать личное мнение американцы видели одно из достижений 76-го года, и практически единственным критерием оценки подобного мнения, похоже, считалась его самостоятельность – даже до степени комичной. Например, ни упомянутый выше адвокат, ни доктор Каслтон или любой другой американец из мной встреченных, что бы лично они ни думали по некоему вопросу, никогда не стали бы утверждать, что в силу своего общественного положения и образования способны судить о вещах лучше, скажем, коридорного Артура. Казалось, любой человек имеет также неотъемлемое право быть снобом, но я видел в Америке лишь одного человека, воспользовавшегося этой привилегией. Экс-губернатор Иллинойса высказался по данному вопросу кратко и точно: «У нас нет закона, запрещающего человеку выставлять себя дураком». При желании всякий здесь может фамильярно называть президента республики «Эйбом», губернатора штата «Диком» и так далее. Но не следует думать, что уважение и восхищение перед истинно великими представителями нации в Америке меньше, чем в странах, где к человеку с четырьмя именами и двумя наследственными титулами относятся с большим почтением, нежели к человеку всего с тремя именами и одним титулом. Обычаи во всех странах разные – банальное замечание, но практически только это здесь и можно сказать: в конце концов, между мыслями и чувствами представителей разных стран нет особой разницы, коли судить по существу, а не по форме.

В пояснение одного из вышеприведенных утверждений приведу эпизод, имевший место на третий день моего проживания в гостинице, перед самым моим выходом из уединенного номера на оживленные улицы городка. Когда я сидел в своей гостиной, Артур принес кувшин воды со льдом и поставил на стол. Потом он остановился и посмотрел на меня, словно ожидая очередного вопроса, имеющего отношение к моему окружению. Но в тот момент у меня никаких вопросов не имелось. После минутного молчания Артура заговорил.

– Вы давно видели принца? – осведомился он. К тому времени я уже настолько привык к его образу мыслей и манере выражаться, что даже такой вопрос не особенно удивил меня. Я решил, что Артур задал вопрос по побуждению живого ума, желая завязать приятный разговор о разных пустяках и угодить «двухкомнатному» постояльцу. Не дожидаясь ответа, он продолжил:

– Надеюсь, он в добром здравии. Я виделся с ним, знаете ли, несколько лет назад, когда он приезжал к нам набраться новых идей для своего королевства.

Сие заявление позабавило меня. Артур был вовсе не лжецом и далеко не занудой: он производил впечатление человека честного во всех отношениях, за исключением своей слабости до спиртного – но здесь он, по причинам вполне понятным, просто не мог составить верное о себе представление.

– И где же ты встречался с его высочеством, Артур? – спросил я.

– О, в Питтсбурге, штат Пенсильвания. Мне тогда было всего восемь. Мальчишек в гостиницу не пускали, а поскольку принца окружала целая толпа разных важных персон, поначалу мне никак не удавалось подойти к нему. Но потом они все вышли из гостиницы, чтобы рассесться по каретам. Им пришлось ждать несколько минут, но я никак не мог протолкаться в передние ряды, чтобы увидеть его. Холл гостиницы к тому времени уже опустел, и все глазели на принца; поэтому я быстренько пробежал через цирюльню в боковой холл, а оттуда потихоньку проскользнул в главный и подошел к самой двери. Я находился всего в десяти-двенадцати футах от принца, но в заднем ряду толпы, поэтому я просто встал на четвереньки и пополз между ногами. Я почти вплотную приблизился к принцу, но по обе стороны от него стояли здоровенные парни, все загораживая. Я уж решил, что теперь точно ничего не увижу, но тут заметил, что ноги у принца немного раздвинуты: одна немного выдвинута вперед, и расстояние между коленями дюймов шесть. Я был мелким пареньком, даже для своих восьми лет; и я увидел свой шанс. Я просунул голову промеж коленей принца, сильно вывернул шею и уставился ему прямо в лицо, когда он опустил глаза, чтобы посмотреть, кто там трется об его ноги. Он довольно потешно разинул рот, когда увидел мою физиономию внизу, но нисколько не рассердился; он ведь запросто мог треснуть меня по башке, но не сделал этого. Я убрал голову назад так быстро, что никто больше не заметил меня. Я часто задаюсь вопросом, помнит ли меня принц, и прошу вас спросить его, когда вы вернетесь домой. С тех пор, как я повзрослел, я частенько со стыдом вспоминаю свой поступок. Коли вас не затруднит, пожалуйста, скажите принцу, что вообще-то у нас в Соединенных Штатах не принято так поступать, но я тогда был маленький и не имел никакого понятия о правилах поведения в приличном обществе, поскольку мой отец умер, и я не ходил в школу, а помогал зарабатывать на хлеб. Прошу вас, передайте принцу, что я надеюсь, он на меня не в обиде, и коли не забудете, черкните мне пару строк, будьте так любезны.

Глава вторая

С момента моего прибытия в Беллву прошла неделя. Меня представили доктору Каслтону, и мы с ним обменялись несколькими словами. Я также прослушал несколько из речей, произносимых им на углу улицы, и мой интерес к нему изо дня в день возрастал. По всей видимости, интерес был взаимным, поскольку доктор, казалось, каждый день ждал моего появления – но с другой стороны, к кому он не испытывал интереса? Он полюбился мне своей неподдельной сердечной добротой, забавлял меня своим сумасбродным поведением и восхищал ясностью мышления. Никогда прежде я еще не видел ума одновременно столь стихийного и столь разностороннего. Вероятно, самой яркой особенностью доктора Каслтона являлась следующая: он постоянно находился в ожидании удивительных событий, и за недостатком сенсационных новостей своими силами изыскивал способы взбудоражить общество. Например, погода становилась все теплее, и лето ожидалось знойное, а значит, нам следовало приготовиться к самым страшным эпидемиям; один из наших астрономов обнаружил комету, а значит, скоро всем нам предстояло понять, стоило нам появляться на свет или нет – и так далее, и тому подобное. Он заранее предвидел всевозможные планы и заговоры государственных деятелей, бюрократов и «плутократов». Германия собирается установить свое господство в Европе и «перемолоть своими безжалостными жерновами все европейские государства»; «Франция готовится нанести по Пруссии такой удар, от которого сотрясется вся Земля от полюса до полюса». Казалось, однако, сам доктор видел во всем этом единственно свободную игру воображения – кипение пены над прозрачными, сверкающими глубинами интеллекта, бурление блестящего недисциплинированного ума посреди застойного болота провинциальной жизни. Сей странный человек не причинил бы намеренно вреда даже врагу, если у него вообще когда-нибудь были настоящие враги; в глубине души – и обычно на деле – он был добрым, как мягкосердечная женщина. Но казалось, он просто не мог жить без сверхактивной умственной деятельности и постоянно нуждался в понимании и сочувствии окружающих, способных оценить круговращение его мыслей. Лишь немногие из людей, с которыми он общался и которые располагали свободным временем, были в состоянии обсуждать с ним прочитанные книги, и почти никто не испытывал желания слушать его рассуждения по поводу последних литературных трудов, произведших на него впечатление. Доктор Каслтон уже давно и неоднократно рассказывал, для пользы своих постоянных слушателей, о жизни Александра и Наполеона, подробно объясняя, что, как и зачем они делали, приводя в пример случаи, когда их планы терпели неудачу, указывая на причины означенной неудачи и на пути, которыми он на их месте легко достиг бы успеха. Древний аптекарь, старый бродяга-конфедерат и безработный художник, вечерами торчавший в аптекарской лавке или на углу рядом, слушали с разинутыми ртами подобные лекции, покуда сокровищница чудесных сведений не иссякла. Но доктору требовалось по-прежнему будоражить умы. Он скорее отказался бы на день-другой от пищи для поддержания телесных сил, нежели от пищи для возбуждения ума; а дабы и слушатели тоже получили удовольствие, предмет разговора должен быть значительным, новым, оригинально трактованным и желательно представлять интерес для местных жителей. Поскольку сам доктор находил наслаждение в сюрпризах пугающего или ужасающего свойства, ожидать от него выступлений посредственных и заурядных не приходилось. Под давлением обстоятельств в скучный день, он не позволил бы даже заботе о своей безупречной репутации помешать одной из своих неожиданных выходок. Если городу Беллву суждено погрузиться в умственную спячку, то это случится уж никак не по вине Джорджа Каслтона, члена-корреспондента, доктора медицины.

На восьмой день пребывания в Беллву, выйдя поутру из гостиницы, я увидел доктора Каслтона, который стоял напротив двери в одной из своих излюбленных поз – голова вскинута, плечи расправлены, руки уперты в бока – и внимательно смотрел на молодого человека на другой стороне улицы, беседующего с пожилым фермером: безобидного вида юношу с темно-голубыми глазами и прямыми черными волосами – собственно говоря, того самого похожего на священника молодого джентльмена, которого я видел из своих окон. Что-то в его облике – возможно, в платье – выдавало в нем человека пришлого. Большие глаза доктора Каслтона яростно сверкали, и он явно обрадовался при виде меня. Совершенно посторонний человек на моем месте счел бы свое появление весьма своевременным и решил бы, что является орудием в руках высшей силы, призванным предотвратить кровопролитие. Когда я остановился рядом с доктором, он сказал с плохо сдерживаемым негодованием:

– Этому гнусному негодяю придется покинуть город. Он называет себя доктором, но я привел в движение механизм закона нашего великого штата Иллинойс и выведу чертова мошенника на чистую воду».

Потом, устремив на меня мрачный, многозначительный взгляд, он прошипел (хотя ни одно из произнесенных прежде слов не донеслось до слуха людей на другой стороне улицы):

– Приверженец нетрадиционной медицины, сэр… проклятый шарлатан, лечащий водой и сахаром… ноль без палочки. Знаете, сэр (более спокойным, но все еще весьма выразительным тоном), я давал больному дозу каломеля в шестьдесят гран и давал дозу в десятую часть грана; я бы запросто дал человеку сто гран хинина и делал такое. Я… (тут он извлек из кармана круглую таблетку или костяную пуговицу) …я проникал в самый мозг человека, в Святая Святых Природы Человеческой, так сказать. Когда того фермера (указывая пальцем правой руки на костяной кружочек, лежащий на ладони левой) лягнул в голову мул, трое моих коллег явились на место происшествия до меня и стояли над несчастным, словно беспомощные старухи, ничего не предпринимая. У меня превосходные инструменты, сэр… я больше не читаю книг… вся мировая литература у меня вот здесь (он постучал пальцем по лбу). В один прекрасный момент я счел за лишнее интересоваться чужими идеями. Так вот, я сказал «словно беспомощные старухи», сэр. «Дайте мне кочергу! – вскричал я. – Дайте хоть что-нибудь!» Я послал за своим трепаном. Господи, как хлестала кровь, как трещали кости черепа! Я вынул из мозга осколок кости. Человек выжил. На своем веку мне приходилось делать все, абсолютно все. А теперь в наш город является проклятый шарлатан… Где его жена? Где его несчастные дети, спрашивается? Не говорите мне, только не говорите, что он не женат и не сбежал от несчастной супруги. Пройдите по его следу, с ловкостью дикаря прокрадитесь по пути, коим он явился в наш город, – и помяните мои слова, сэр, вы узрите душераздирающие сцены горя человеческого: рыдающих матерей, безутешных отцов, обесчещенных дочерей. Зачем он явился сюда? Почему не остался там, где жил прежде? Но я выставлю негодяя из города, вот увидите, вышвырну со всеми пожитками: сети расставлены, лавина надвигается, он обречен.

Двумя днями позже, на том же месте, я застал доктора Каслтона за разговором с безобидным на вид молодым человеком, которому доктор представил меня по всей форме. Звали означенного молодого человека, как сообщил Каслтон и как я уже знал, доктор Бейнбридж. Мы обменялись несколькими словами, он пригласил меня заглянуть к нему и в ответ на мою настойчивую просьбу пообещал нанести мне визит. Поскольку я собирался покинуть Америку уже через несколько дней, я предложил выбрать для визита сегодняшний вечер, и он с готовностью согласился на мое предложение. Потом он со сдержанной улыбкой откланялся и оставил нас. Когда он удалился, доктор Каслтон заметил:

– Этот юноша гений, сэр. Причастный к Святая Святых Природы Человеческой. Поверьте мне, сэр, он добьется успеха в нашем городе. Он обретет здесь огромное влияние в ближайшие годы. Я не ошибаюсь в людях, сэр.

Затем я пригласил доктора Каслтона тоже зайти ко мне в номер вечером, хотя бы ненадолго, и он обещал зайти. «Хотя возможно, – добавил он, – мне удастся заскочить к вам лишь на пару минут». Бейнбридж, новый местный кандидат на медицинскую практику, может тратить время, как ему заблагорассудится; но Каслтон, «в течение последних двадцати лет оберегающий жизни тысяч и тысяч людей», может оторваться, в лучшем случае, лишь на несколько минут от исполнения тяжких обязанностей, возложенных на него многочисленными страждущими пациентами.

Немного погодя я распорядился подать в мой номер закуску вечером. Бейнбридж вызывал у меня желание познакомиться с ним поближе, и я уже решил, что он мне нравится: эти ясные голубые глаза смотрели на мир со спокойным пониманием, такие честные глаза. Он производил впечатление человека, сильно предрасположенного к телесным наслаждениям, но умеющего держать в узде все свои желания и пристрастия. С первого взгляда он показался мне чрезвычайно замкнутым и молчаливым, но позже я узнал, что, когда затрагиваются чувствительные струны его души, доверительные речи льются из его уст буквально потоками. Итак, вечером того дня я сидел в большей комнате своего номера – в «гостиной» – в ожидании одного из приглашенных гостей или обоих сразу.

Глава третья

Было около восьми вечера. Я написал пару писем после ужина и теперь бездельничал. На столе посреди комнаты лежали несколько журналов, ежемесячных и еженедельных, английских и американских, пара газет и две-три книги. В номер постучали, и, отворив дверь, я увидел в коридоре доктора Бейнбриджа. Он был в черном сюртуке а-ля принц Альберт, шелковом цилиндре и (поскольку к вечеру заметно посвежело) летнем пальто. Я приветствовал гостя, вероятно, чуть горячее, чем требовали правила приличия, если учесть, что до сих пор мы с ним обменялись лишь несколькими словами. Но, как уже говорилось выше, я часто видел молодого доктора из своих окон, и он был в городе почти таким же посторонним человеком, как я сам; и я приветствовал его столь сердечно, поскольку он вызывал у меня самые сердечные чувства. Я помог гостю снять пальто и сделал все возможное, чтобы он чувствовал себя уютно. Он был чуть выше среднего роста и довольно хрупкого телосложения; с белым, почти бледным лицом. Движения, манера выражаться и платье выдавали в нем истинного джентльмена – каковое качество я признал бы в нем, встреться он мне в моем клубе на родине или окажись в моей гостиной дома, с такой же готовностью, как здесь, в захудалой гостинице провинциального городка в штате Иллинойс. Когда мы уселись и завязали беседу, я с удивлением обнаружил в нем человека весьма культурного. Он держался со спокойной уверенностью, какую мы привыкли (и не без оснований) считать свойственной лишь людям, хорошо знакомым с жизнью столичных городов, причем вхожим в самые высокие круги общества. Ни в тот вечер, ни впоследствии доктор Бейнбридж не продемонстрировал сколько-либо глубоких познаний ни в каких областях, за исключением сферы своей профессиональной деятельности. Однако он имел хорошее образование, и его суждения показались мне весьма здравыми. Из статей на предмет истории округа, напечатанных в лежащих на столе газетах и журналах, я узнал, что в 1869 году он окончил какое-то учебное заведение в Пенсильвании, а в 1873-м стал выпускником медицинского факультета Колумбийского университета. Позже я узнал от самого Бейнбриджа, что с семи до одиннадцати лет он учился дома, под наставничеством сестры, которая на девять или десять лет старше него.

Я усадил гостя за стол напротив себя и сразу же завязал разговор на какую-то тему, представляющую интерес для местных жителей. Вероятно, многих своих знакомых, по-прежнему мне симпатичных, в девяти случаях из десяти я полюбил с первой нашей встречи. Уже после нескольких минут общения с доктором Бейнбриджем я понял, что первое мое суждение о нем не ошибочно и что сам я произвел на него равно благоприятное впечатление.

В ходе той нашей беседы я пришел к заключению, что он прочитал почти все все книги, прочитанные мной, и многие другие. Мы беседовали на предмет истории Англии и Франции с полным знанием дела. Он читал не только английскую, французскую и немецкую литературу, но также английские переводы испанских, русских и итальянских авторов; и поразил меня своим глубоким знанием Скотта, Диккенса, Балвера, Теккерея и других наших писателей. Особенно он восхищался Гете. О Сервантесе доктор Бейнбридж держался того же мнения, что и все мы: впервые он прочитал «Дон Кихота» в возрасте восемнадцати лет, когда тяжело болел и страдал меланхолией, и смех помог ему подняться с постели и распроститься с унынием. «Дон Кихот», сказал он, единственная книга, которую он читал в полном одиночестве, то есть про себя, и которая заставляла его смеяться вслух. Научные труды, особенно относящиеся к области физики, он просто обожал. Он имел воображение самого очаровательного свойства. В ту пору жизни у меня была просто страсть к исследованию человеческой природы: я любил теоретизировать по поводу мотивов и результатов человеческих поступков, вероятных причин известных или предполагаемых следствий – одним словом, считал себя философом. Я никогда прежде еще не встречал человека, который вызывал бы у меня такой интерес, как этот молодой американец. Но и получив возможность узнать доктора Бейнбриджа поближе, я по-прежнему многого в нем не понимаю даже сейчас, когда двадцать с лишним лет спустя пишу эти строки и вспоминаю удовольствие, доставленное мне нашим непродолжительным знакомством в далеком Иллинойсе. Безусловно, он обладал умом истинного ученого. Он сам говорил, что не очень любит поэзию – имел ли он натуру поэтическую? Он любил прекрасное в жизни: любил симметрию в форме, любил гармонию в цвете, любил хорошую музыку. И все же, хотя он читал англоязычных поэтов, казалось, стихи интересовали его значительно меньше прозы. Мысль о таком противоречии озадачивала меня на протяжении всех лет, прошедших со времени нашего общения. Как я заметил выше, доктор Бейнбридж ценил прекрасное и все известные проявления прекрасного, но строгая метрическая упорядоченность языка вызывала у него почти отвращение. Мне часто думалось, что в силу каких-то особых обстоятельств детства он проникся неосознанным отвращением к самой стихотворной форме. Однако из данного правила было исключение, о котором я поведаю ниже.

К тому времени, когда мы выкурили по сигаре, мы обменивались мнениями и критическими суждениями по поводу всех английских и американских писателей, приходивших на ум. Среди книг на моем столе лежал томик Байрона, хотя в основном это были сочинения американских авторов – Готорна, Ирвинга, Лонгфелло, По и нескольких других. Взяв означенный томик и бросив на него взгляд, доктор Бейнбридж заметил, что, если бы все поэты походили на Байрона, он посвящал бы больше времени чтению стихов. Я помню замечание, которое он сделал по поводу личности Байрона, кладя книгу обратно на стол. «Бедняга! – сказал он. – Но чего можно ожидать от человека, у которого мать имеет столь бурный темперамент, а жена холодна как лед? Характер женщины формируется в значительной мере по влиянием мужчин, появляющихся в ее жизни; а характер мужчины в еще большей степени складывается под влиянием женщин, его окружающих. Я задаюсь вопросом, состоял ли когда-нибудь Байрон в близких отношениях с настоящей женщиной – женщиной, нормальной одновременно в части интеллекта и в части нравственности, женщиной со светлым умом и горячим сердцем. На мой взгляд, ни один мужчина не становится настоящим мужчиной без благотворного влияния настоящей женщины».

Сейчас я плохо помню, как именно доктор Бейнбридж отзывался обо всех затронутых в нашей беседе американских авторах, за исключением По; и у меня есть свои причины ясно помнить все, что он говорил о последнем, – по сути и почти дословно. Из всех писателей сильнее всего (за единственным исключением) меня интересует По; и мне кажется, как личность и как художника, доктор Бейнбридж ставил Эдгара Аллана По выше всех прочих творцов, оставивших миру наследие англоязычной поэзии и прозы. И такое мнение, искренне полагаю, объяснялось отнюдь не национальностью данного писателя. Если у Бейнбриджа и были какие-то узкие национальные предпочтения, то я о них никогда не узнал.

Об Эдгаре По, как о поэте, он отзывался с восторгом – разумеется, «Ворон» удостоился самых высоких похвал: это неповторимое и поистине великое стихотворение, заявил Бейнбридж, он считает лучшим из написанных на анлийском языке.

Именно тогда Бейнбридж сказал мне, что мало интересуется поэзией и, за редким исключением, никогда не получает от нее особого удовольствия, но что каким-то образом умудрился прочитать почти все известные поэтические сочинения, опубликованные на нашем языке. Все же, сказал он, некоторые стихотворения захватили и очаровали его. Из английских поэтов нынешнего века один лишь Байрон создал достаточно поэтических произведений, чтобы считаться настоящим поэтом; и далее Бейнбридж пояснил, что факт написания нескольких случайных стихотворений, пусть поистине прекрасных, еще не делает автора поэтом. Потом он упомянул одно стихотворение, которое уже более века признавалось литературными критиками превосходнейшим образцом истинной поэзии. Постепенно увлекаясь предметом разговора и разгорячаясь, он сказал:

– На мой взгляд, подобного рода стихотворения не являются поэзией. Вот Байрон писал настоящую поэзию и за свою короткую жизнь написал достаточно, чтобы называться поэтом в высочайшем смысле слова. Сравнивать данное стихотворение с сочинениями Байрона – скажем, с местами из «Чайльд Гарольда» или «Шильонского узника» или с более короткими стихотворными произведениями – все равно, что сравнивать самое совершенное механическое устройство с грациозным животным – скажем, механическую имитацию тигра или газели с живым прообразом: первое представляет собой восхитительный механизм, свидетельствующий о высоком уровне созидательных способностей человека и всецело подчиненный воле последнего; его движения плавны, неизменны и выверенны, ритмичны, изящны и в части скорости и силы превосходят движения живого прообраза, но они все равно остаются механическими и, для проницательного взгляда, искусственными. Во втором же мы видим нечто большее, чем ритмичность, нечто большее, чем плавность, нечто, неподвластное воле человеческой, недоступное человеческому пониманию и невоспроизводимое человеческими стараниями – нечто большее, чем в состоянии объяснить наука, нечто большее, чем дерзает назвать своим плодом искусство. Первый объясним, второй необъясним; один является созданием усердного мастерства, таланта; другой – творением таинственной высшей силы. Говорят, львы Алексиуса Комменуса рычат громче львов пустыни.

– Но что насчет По и «Ворона»? – спросил я.

– Самым удивительным в «Вороне» (а я утверждаю лишь то, что считаю доказуемым на основании свидетельств, заключенных в нем самом) является следующее: во-первых данное стихотворение есть результат творческого порыва истинно поэтической души; во-вторых, оно являет собой высочайший образец искусства, какой только в силах создать писатель. Я истинно полагаю, что первый вариант «Ворона» – а сии строфы вряд сразу появились в том виде, в каком печатаются ныне, – давали не менее полное представление о поэтическом даре По, нежели опубликованное впоследствии стихотворение. Но этого было недостаточно для Эдгара Аллана По – человека науки, искусного мастера, поэтического гения, одаренного способностью к сосредоточенному умственному труду для достижения литературного совершенства. Это делает «Ворона» редким, даже единственным в своем роде образцом подлинной поэзии.

– Значит, по вашему мнению, – сказал я, – и состояние души, в котором создается подлинная поэзия, и слова, посредством которых выражаются чувства, порождаются вдохновением.

– Да. Но По умел совершенствовать язык вдохновения без ущерба для поэтического замысла. Строфы «Элегии» Грея, передающие психическую волну творческого вдохновения, возможно, сотни раз исправлялись и изменялись за семь лет работы над ними; и возможно, он преуспел в попытке сохранить свое первоначальное чувство, ибо стихотворение, безусловно, обладает высокими художественными достоинствами. Но в любом случае, чувство, выраженное Греем, заурядно; а чувство, выраженное По, абсолютно неповторимо и глубоко захватывает читателя – собственно, является потрясающим душу откровением. Я всегда считал, что Байрон, Мильтон, Шекспир находили поэзию в собственной душе и что слова, в которые они облекали свое поэтическое чувство, приходили к ним столь же естественным образом, как само чувство.

– Такие великие умы, – заметил я, – навсегда останутся загадкой для простых смертных.

– Насколько я понимаю, – ответствовал Бейнбридж, – волны поэтического вдохновения, сильные и слабые, достаточно обычны для людей – так же обычны, как мысленные образы прекрасных предметов материального мира. Но вот своеобразие обусловливается мироощущением, которое, по моему мнению, должно быть стихийным, коли призвано служить к выражению первоначального чувства в чистом виде. Музыкальный гений способен выразить свои впечатления посредством гармоничных созвучий; истинный поэт – посредством слов.

Возьмите отдельное случайное стихотворение, скажем, порожденное патриотическим пылом некоего человека, который никогда более не напишет ни одной поэтической строки. Разве вы не увидите в нем подтверждение моей теории, что всякая истинная поэзия является единственно результатом вдохновения и – как изначально, так и на уровне словесного воплощения – не имеет никакого отношения к очевидному автору?

И умом и сердцем я полагаю «Ворона» непревзойденным шедевром, который, являясь одновременно порождением странного психического состояния и плодом напряженного интеллектуального труда, вероятно, останется последним стихотворным произведением, которым по-прежнему будет восхищаться человечество, когда интеллект в ходе дальнейшего своего развития и роста вытеснит из жизни и умов человеческих всякую романтику, всякие чувства, всякую поэзию, оставив в нашем распоряжении лишь рассудок и волю.

Далее, в ответ на какое-то мое замечание, Бейнбридж сказал:

– Разумеется, я выражаю лишь свое личное мнение, и для меня поэзия Байрона и По исполнена музыки и цвета. Размер некоторых их стихотворений вместе с порядком слов порождает, мне кажется, печальнейшие мелодии для души человеческой – монотонная музыка строф призвана производить поистине странное и неописуемое впечатление. Но подлинное своеобразие их поэзии – и здесь По превосходит Байрона – заключается в способности производить такое же впечатление, какое оставляют некоторые черно-белые картины, где тонкие переходы тени выполнены с таким мастерством, что создают иллюзию цвета – темного, приглушенного, но все же цвета. Сей цветовой эффект поэзии По остался почти (если не полностью) не замеченным мной при первом прочтении, в отличие от музыки строф – и для того, чтобы почувствовать оный в полной мере, мне потребовалось перечитать стихи спустя некоторое время. Последние два-три года я не читал По, и в настоящий момент «Улялюм» представляется мне подобием некоего причудливого пейзажа или полотна, виденного в далеком прошлом.

Я спросил, какие именно цветовые впечатления порождает у него в воображении поэзия По, и Бейнбридж ответил:

– Впечатления красного цвета вообще не сохранилось в памяти. Преобладает черный, более или менее густой; но в данную минуту мне живо видятся краски практически любого пейзажа, в котором отсутствует красный цвет и который открывается взору лунной ночью, в вечерних сумерках или пасмурным днем. И все же, за единственным исключением, музыка и вообще любые звуки никогда не оставляли в моем воображении цветового впечатления, а упомянутое исключение составляют определенные тона скрипки, порождающие в моем сознании образ лилового цвета. Поскольку я незнаком с профессиональным языком художников и музыкантов, я могу попытаться описать эти впечатления лишь своими словами. Я излагаю лишь свое мнение и отнюдь не категоричен в своих суждениях о поэзии. Заключенные в стихах По аллегории нам необходимо разгадать, каждому на свой лад. Для меня лично они не представляют загадки – и несомненно, любой другой человек скажет то же самое; однако при сравнении наши трактовки окажутся совершенно разными.

Но сколь бы высоко Бейнбридж ни ценил поэзию По, среди прозаиков он ставил последнего еще выше, чем среди поэтов. Как я говорил, я сам являюсь страстным поклонником По. Его прозу я всегда считал поистине гениальной – неким явлением, по выражению Бейнбриджа, «превосходящим искусство и подкрепленным самым совершенным мастерством». Но когда мы заговорили о прозе По, Бейнбридж сумел выразить словами все мои чувства и раскрыть и объяснить природу гениального дара этого автора, которую я прежде не понимал полностью.

Затем я спросил Бейнбриджа, что именно в прозе По его столь сильно восхищает.

– Поразительным даром к сочинению коротких рассказов, – сказал Бейнбридж, – на мой взгляд, он в значительной мере обязан своему научному воображению – каковое качество (сколь бы странно ни звучало подобное заявление), будучи направленным в другое русло, превращает человека в великого физика. Я нахожу неверным утверждение, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения. Ньютон сначала вообразил факт существования некоего закона всемирного тяготения, а потом приступил к поиску доказательств данного закона и совершил открытие с помощью второго отличительного свойства истинного гения, а именно, неуемной умственной энергии, способности к усиленной работе мысли и тяжелому нервному напряжению. Ньютон открыл закон всемирного тяготения в том же смысле, в каком Колумб открыл Америку: Колумб сначала вообразил себе Америку, а затем начал собирать вещественные доказательства своего убеждения, открыв Багамские острова. То же самое качество – научное воображение – в случае с По послужило к появлению «Низвержения в Мальстрем», «Убийства на улице Морг» и прочих рассказов. И такого рода воображение открывало перед ним верные знания в области не только физики, но и метафизики, и потому он обладал безошибочным «интуитивным» пониманием природы и характера деятельности как здорового, так и больного ума. В «Падении дома Ашеров» душевная болезнь описана настолько достоверно по существу и по форме внешнего проявления, что, чем лучше человек знаком с природой ума, тем более склонен он задаваться вопросом, не лежит ли в основе подобных сочинений личный опыт автора. Однако все эти описания являются плодом воображения. Возьмите «Беса противоречия», «Сердце-обличитель» и другие подобные рассказы По, которые, как подсказывает здравый смысл, не могут все до единого отражать личный опыт одного человека и которые, вне всяких сомнений, основаны на интуитивном предположении.

Я спросил Бейнбриджа, какие рассказы По он считает лучшими.

– Здесь трудно сделать выбор, – ответил он. – Если взять за критерий оценки полученное мной интеллектуальное удовольствие, ответ будет одним; а если степень воздействия на мои чувства – другим. Возможно, я выберу рассказ, одновременно доставивший мне колоссальное интеллектуальное наслаждение и пробудивший во мне сильные эмоции. Вероятно, мы с вами сойдемся во мнении, что главной задачей художественного произведения, как и музыкального сочинения, является создание у человека определенного настроения, и рассказ, сравнимый с короткой музыкальной композицией, призван вызывать у читателя некий ряд родственных эмоций, а роман, сравнимый с многочастной оперой, призван каждой своей частью пробуждать самые разные чувства. Разумеется, литературное произведение может преследовать – и почти всегда преследует – и другие цели. «Падение дома Ашеров» приводит читателя в определенное эмоциональное состояние, причем без всякого обращения к интеллекту; никакой попытки сделать нечто большее, нежели создать означенное настроение, здесь не предпринимается и ничего сверх этого не достигается; но конечный результат достигается в манере, доселе не подвластной ни одному из сочинявших короткие рассказы писателю, за исключением По. Следовательно, если считать главным достоинством художественной литературы воздействие на чувства – обращение к сугубо нравственной стороне ума, – «Падение дома Ашеров» следует признать лучшим рассказом из написанных на английском языке.

Здесь доктор Бейнбридж встал с кресла и, пройдясь взад-вперед по комнате, продолжил с раздраженными нотками в голосе.

– Почему никто из людей, обладающий хоть малой толикой воображения, необходимого для понимания гения По, не написал более или менее пристойный очерк о его короткой жизни? Неужто По находился в помрачении рассудка, когда назначил Грисуолда своим литературным душеприказчиком? Неужто миру суждено знать о нем лишь от людей, которые видели темную сторону его жизни и понятия не имели о главном деле его жизни? Которые смотрели на жизнь и творчество По сквозь мутную призму своих тупых провинциальных умов? Давайте надеяться на тщательный количественный анализ всех свидетельств о жизни и творчестве По – анализ, который не оставит совсем уж без внимания малую долю шлаков, но выявит все до единой крупицы чистого, самородного золота и представит миру нечто близкое к тому, что по праву причитается самому гению, и что полагается знать миру о таком предмете.

– Позвольте мне изменить свой вопрос – вернее, задать другой, – сказал я, когда Бейнбридж снова сел. – Какая из повестей По показалась вам наиболее интересной? Доставила вам наибольшее удовольствие?

– «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» увлекла и заинтересовала меня сильнее любой из двух-трех других.

Я выразил удивление таким признанием, и мои замечания по поводу данного выбора, показавшегося мне свидетельством странного вкуса, выдали желание получить разъяснение. Бейнбридж продолжал:

– Хотя «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» послужила образцом и даже шаблоном для ряда лучших наших приключенческих романов последнего времени, и хотя она сама по себе обладает многими достоинствами, огромный интерес у меня вызывает не только повесть как таковая, но предоставляемая ею возможность проанализировать ум По. Я всегда ломал голову в поисках удовлетворительного объяснения, почему повесть осталась незаконченной. Предположение, что По не располагал необходимым для завершения работы временем, является гипотезой, о которой я упоминаю лишь для того, чтобы сразу опровергнуть. По окончании работы над данным сочинением он написал и присовокупил к нему «Примечания» в почти тысячу слов; а за время, потраченное на составление «Примечаний», он легко мог бы довести повествование до конца – возможно, внезапного, но все же высокохудожественного. Но он этого не сделал. Значит, По не закончил «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» потому, что у него хватило воображения – не хватило фантазии, чтобы придумать материал такого качества, какого требовал тонкий и непогрешимый вкус писателя? Коли так, почему он вообще взялся за нее? Зачем писать шестьдесят с лишним тысяч слов, своим обычным блестящим, отточенным слогом, на малознакомую тему и в новом для себя жанре? За время, потраченное на работу над «Приключениями Артура Гордона Пима» По мог бы написать от пяти до десяти коротких рассказов в своей традиционной манере. Нет, ни одна из этих гипотез не объясняет, почему данное сочинение осталось незаконченным. Мое объяснение заключается в следующем: в основе повести лежат реальные события, и сам По никогда не узнал ничего сверх фактов, изложенных в известной нам части. Вторым главным героем после Пима там является некий Дирк Петерс, моряк, бунтовщик и так далее. По моему мнению, Пим и Петерс существовали в действительности, но По никогда не встречался ни с одним из них, хотя встречался с моряками, знакомыми с Дирком Петерсом, и услышал от них первую часть истории в той форме, какую они приобрела, передаваясь из уст в уста по всему побережью Новой Англии в тридцатых-сороковых годах. Собрав достаточно материала, чтобы при помощи воображения написать интересную повесть для печати, По начал и продолжил работу над ней. А потом по ходу дела он обнаружил, что воображение, ограниченное уже известными и изложенными фактами, не в силах производить необходимый продукт без знания новых фактов, которые наверняка существовали, но оставались недоступными для него. Когда По попытался закончить повествование, написанная холодным, безжизненным языком страница разительно отличалась от всех предыдущих, производивших, как он полагал, такое впечатление, будто он сидит в пивной какого-нибудь старого ночлежного дома для моряков в Новой Англии, с парой кружек пива на столе, и слушает дремотным летним днем отчасти вымышленную, отчасти правдивую историю какого-нибудь старого морского волка, устремив вместе с ним задумчивый взгляд в окно, на белый песчаный берег, старый замшелый причал, далекие паруса в открытом море и внимая тихому плеску соленых волн о прогнившие сваи. Нетрудно представить, как По искал в таких вот ночлежных домах Дирка Петерса; и вполне разумно предположить, что он действительно предпринимал такие попытки. Если Дирку Петерсу было двадцать семь лет в 1827 году, когда на корабле вспыхнул мятеж, значит, к моменту смерти По ему было всего сорок девять – и коли он еще жив, сейчас ему всего семьдесят семь. В своих «Примечаниях» По говорит, что «Петерс, способный сообщить новые сведения, до сих пор жив и проживает в Иллинойсе, но в настоящее время нет никакой возможности встретиться с ним. Вполне вероятно, впоследствии он будет найден и тогда, вне всяких сомнений, предоставит весь материал, необходимый для завершения истории мистера Пима». Я абсолютно уверен, что в конечном счете По узнал точное местонахождение Петерса, но не сумел увидеться с ним, как бы ни хотел этого. В сороковых годах путешествие из Нью-Йорка до Иллинойса было долгим, утомительным и весьма дорогостоящим. И все же По надеялся однажды встретиться с Дирком Петерсом и потому не пожелал сообщить читателям, где именно проживает последний. Затем, к великому прискорбию, он умер, так и оставив повествование незавершенным.

Когда Бейнбридж произносил заключительную часть своей речи, мы услышали тяжелые частые шаги в коридоре, которые замерли перед моей дверью. И как только Бейнбридж умолк, в дверь громко постучали – явно набалдашником массивной толстой трости. Дверь резко распахнулась, и доктор Каслтон вбежал – вернее даже, вихрем ворвался – в комнату. Мы с Бейнбриджем мгновенно встали, и я выступил вперед с намерением пожать гостю руку и взять у него шляпу и трость, но он отмахнулся от меня.

– Нет, нет… у меня ни минуты времени… еще три пациента ждут… – Здесь он бросил взгляд на Бейнбриджа, словно проверяя, какое впечатление произведут такие слова на новичка, который должен радоваться, коли у него имеется хотя бы один-единственный пациент. – Привык исполнять свои обещания… Прекрасный вечер. – Он уселся на краешек кресла и быстро окинул глазами комнату. Не найдя сразу лучшего предмета для разговора, я заметил, что мы с доктором Бейнбриджем сейчас говорили об Эдгаре Аллане По и его незаконченном сочинении, «Повести о приключениях Артура Гордона Пима», и упомянул имя Дирка Петерса.

– Я знаю старого Петерса… хорошо знаю, сэр, – сказал доктор Каслтон без малейшего колебания. – Такой низкорослый старикан… бывший моряк… ростом четыре фута шесть дюймов, или семь… В свое время был отчаянным малым, надо полагать… Теперь старик лет семидесяти или восьмидесяти… лысый, безбородый… Арендует несколько акров земли на берегу. Сейчас очень болен.

В первый момент мы с Бейнбриджем перекинулись короткими взглядами, словно говоря друг другу: «Ну и как вам этот Каслтон?» Но когда он продолжил, а мы получили время подумать, нам вдруг пришло в голову, что, вполне вероятно, Дирк Петерс все еще жив и, возможно даже, обитает в здешних краях, а коли он проживает в окрестностях Беллву, доктор Каслтон запросто мог встречаться с ним. Сколь бы быстро мы ни переглянулись, Каслтон все заметил и прекрасно понял значение наших взглядов.

– Джентльмены, – продолжал он, – я знаю, о чем говорю. Да, действительно, я никогда прежде не связывал Петерса с упомянутым сочинением. В моих книжных шкафах книги стоят в два ряда. Тысячи томов перенесены на чердак, чтобы освободить место для новых книг – у меня никогда не возникает необходимости перечитывать книгу по второму разу. Конечно же у меня есть сочинения По, и в сафьяном переплете к тому же… величайший гений, посланный человечеству неоскудевающей щедрой рукой нашего Создателя. Мне никогда не доводилось читать названное вами великое творение сего могучего светлого ума – однако, я помню «Повесть о snorting thing» и «Литературную жизнь Какваса Тама». Но я уверен – уверен столь же твердо, как в безошибочности всякого веления Высшей Силы, – что Петер живет в десяти милях отсюда и в настоящий момент очень тяжело болеет – на самом деле, готовится отправиться в далекий край, откуда едва ли вернется. В «неведомую страну, из пределов которой не возвращаются путники». Сверхчеловеческими усилиями я поддерживал в Петерсе жизнь много долее срока, назначенного для него Создателем – а именно, три дюжины и десять лет; но мои возможности и возможности науки ограниченны, и начало конца уже близко.

К этому моменту доктор Каслтон расхаживал взад-вперед по комнате, изредка останавливаясь перед висящей на стене гравюрой, беря и кладя на место книги, с интересом рассматривая все вокруг. Складывалось впечатление, будто он вполне удовлетворил свое любопытство, побудившее его «заскочить» ко мне, и скоро уйдет. Уже через минуту после своих последних слов он, похоже, напрочь забыл о Дирке Петерсе. Меня глубоко захватила мысль, что Дирк Петер может находиться в пределах досягаемости, а коли так, вполне вероятно, нам удастся узнать у него, достигли ли они с Пимом Южного полюса, и если да, то что они там обнаружили. Представлялось совершенно очевидным, что ум доктора Бейнбриджа всецело поглощен тем же предметом. Мне не терпелось узнать, что он думает о заявлении доктора Каслтона, ибо чем дольше я размышлял над услышанным, тем сильнее склонялся к предположению, что доктор Каслтон не ошибается. Но Каслтон уже явно думать не думал о Дирке Петерсе, ибо до меня, погруженного в раздумья, доносились напыщенные речи следующего содержания:

– Да, сэр, Англия – могучая держава. Британский военно-морской флот, сэр, может вытеснить – и попомните мои слова, вытеснит! – Францию, Россию, Пруссию, Австрию и Италию из океана подобно тому, как аку… кашало… нет, огромная и прожорливая рыба-меч в своем стремительном натиске, с абсолютной неизбежностью и ураганной силой сметает целую стаю трусливой скумбрии или трески со своего пути, предначертанного Предвечным Творцом.

Сии пророчества Каслтона служили изящным комплиментом родной стране приезжего человека и, за отсутствием здесь других иностранцев, не задевали ничьих чувств. Ни прежде, ни впоследствии я не слышал, чтобы в свободном потоке его красноречия возникали заминки, как в данном случае, – каковое редкое обстоятельство уже само по себе достойно упоминания. Вскоре, несмотря на наши протесты, доктор Каслтон выбежал за дверь, и тогда мы с Бейнбриджем обсудили удивительные возможности, которые открывались перед нами в случае, если Дирк Петерс действительно обитал поблизости. Мы пришли к выводу, что сообщение Каслтона имеет чрезвычайно важное значение, и договорились о порядке наших дальнейших действий. Остаток вечера мы провели за беседой, весьма приятной для меня и явно доставившей удовольствие доктору Бейнбриджу, и расстались уже за полночь.

На следующее утро я заглянул к доктору Каслтону, и он, по обыкновению любезный и услужливый, не просто позволил мне навестить своего пациента, Петерса, но и предложил подождать до завтра, ибо знал, что Петерс в течение дня пришлет за ним (и вообще может прислать с часу на час) – а как только вызов поступит, он известит меня, и мы вместе отправимся к старому моряку, который, по словам доктора, живет в двухкомнатном бревенчатом домишке совсем один.

Глава четвертая

Приглашение доктора Каслтона присоединиться к нему пришло раньше, чем я ожидал: вскоре после полудня того же дня, когда он пообещал взять меня с собой к Дирку Петерсу, я получил записку, в которой говорилось, что, если мне удобно, в два часа он будет ждать меня у гостиницы, готовый отправиться к старому моряку.

За несколько минут до назначенного времени я уже стоял у главного входа «Лумис Хаус», и ровно в два доктор Каслтон подкатил в легкой четырехколесной коляске с откидным верхом, запряженной парой лошадей. Он пододвинулся, освобождая мне место по левую руку, и мы тронулись в путь.

Мы проехали целую милю по главной улице в западном направлении, прежде чем покинули пределы города. Затем мы выехали на укатанную грунтовую дорогу, и великолепная пара резвых черных лошадок пустилась крупной рысью. Доктор Каслтон сказал, что мы достигнем места назначения – находившегося в десяти с лишним милях от города, – через сорок минут, и так оно и вышло. По грунтовой дороге мы двигались со скоростью около двадцати миль в час, но, покрыв три или четыре мили, свернули на узкую дорожку, которая вскоре начала петлять по холмистой местности, но, даже здесь доктор снижал скорость до десяти-двенадцати миль в час лишь на самых неровных участках.

Когда мы вот так, с ветерком, катили в легкой коляске по извилистой дороге среди могучих дубов и кленов, набирая скорость на крутых спусках длиной пятьдесят-шестьдесят футов, замедляя движение на подъемах и порой гулко грохоча по ветхим дощатым мосткам, доктор заметил, что Петерс безнадежен и умрет в ближайшие дни, если не часы. «Старый Петерс, – сказал он, – последние два-три года практически не имел средств к существованию. Одному Богу ведомо, на что он жил после того, как утратил способность работать. Даже его крохотная ферма заложена». Я выразил доктору удивление тем обстоятельством, что он готов проехать в общей сложности двадцать с лишним миль, дабы нанести визит одинокому старику, болезнь которого считает неизлечимой и от которого не может ожидать гонорара. Я выслушивал суждения Каслтона с неизменным любопытством. Многие его представления о жизни отличались таким своеобразием; его воображение, неизменно живое, зачастую порождало фантазии столь причудливые; его умонастроение менялось так быстро и резко, а чувства, зачастую самые приземленные, порой вдруг обретали столь возвышенный характер, что он наверняка вызвал бы у меня интерес даже в обстоятельствах менее обыденных и скучных, нежели обстоятельства моего пребывания в Беллву до настоящего времени. Когда я выразил легкое удивление тем, что он тратит столько времени и сил без всякой денежной выгоды, доктор Каслтон ответил:

– Дорогой сэр, вы путешественник. Вы плавали по морям и пересекли огромный океан, вы переваливали через высокие горные хребты и жарились под тропическим солнцем в песчаных пустынях. Для вас наши Скалистые горы что кротовые кочки, а наши великие озера что пруды. Вы не малое дитя, боящееся темноты. Здесь доказательств не требуется. И все же, сэр, давайте напряжем воображение и представим себя на месте Колумба, в третий день августа 1492 года. Нам предстоит оставить позади Известное и отправиться на поиски Неведомого – впервые пересечь бескрайнее водное пространство, которое на протяжении бесчисленных веков простиралось перед пытливым взором Европы и не поддавалось исследованию. Мы не покидаем сей мир… мы не одиноки. И все же разве не отрадно, что наши друзья пришли на берег попрощаться с нами? Сочувствие добрых, напутствия смелых – разве они не утешают и не ободряют нас в любых обстоятельствах? Бедняга Петерс, к чьему убогому жилищу мы сейчас приближаемся, одинок… и он готовится отправиться в свой последний путь в одиночестве. Край, в который он отправится не сегодня – завтра, не просто неведом, но и непостижим для нас в нынешнем нашем состоянии. Вот зачем, сэр, нужны ученые люди. Даже самый практический человек, когда наступает срок отправляться в последний путь, не пренебрегает сочувствием и добротой близких и обнадеживающими словами благожелательных и бескорыстных. Да, вы можете сказать, что для умирающего присутствие рядом ученого мужа служит не Бог весть какой поддержкой. Ученый человек, равно как невежественный, почувствовав приближение смерти, обращается за помощью или, по крайней мере, за знанием своего будущего. Он посылает за своим врачом, который не может его обнадежить, не может сказать, сколько дней или часов ему осталось; он посылает за своим адвокатом, который не может клятвенно пообещать, что его последняя воля будет выполнена после смерти. И наконец, он посылает за служителем Господа – и что же говорит священнослужитель? Вероятно, он представляет старую, старую организацию, история которой началась много столетий назад, задолго до периода темного средневековья, на закате блистательной светлой эпохи; старую церковную иерархию, притязающую на обладание всем духовным знанием, к коему с обоснованной надеждой обращается человек. И что же говорит умирающему сей представитель и наследник многовековой духовной культуры прошлого? Он может честно сказать: «Надейтесь» – но коли он говорит нечто большее, чем просто «надейтесь», он уподобляется слепцу, объясняющему другому слепцу путь по неизведанным лабиринтам. Все это верно; но тот факт, что ученые люди однажды появились и поныне продолжают существовать и кормиться на получаемые от народа средства – в сумме превосходящие годовой доход любой страны – свидетельствует о том, что в них есть потребность, подлинная потребность. Я говорю «подлинная», поскольку «нельзя все время дурачить всех». Вот почему, мой юный друг, бедный Петерс нуждается во мне. Позже, коли у него еще останется время, он призовет к себе представителя религии, которую исповедует сам или которую исповедовали его отец или мать. Я стану возле него и положу ладонь на покрытый испариной лоб – и он исполнится надежды и не впадет в отчаяние. Кто знает, не обладают ли наши надежда и вера способностью неким странным образом связывать настоящее с будущим, привнося зерно бессмертного духа в душу, где оно цветет пышным цветом в вечности? Как говорит Байрон,

«How little do we know that which we are, How less that we may be».

Но вот мы и приехали. И по лицу старой соседки, выглядывающей из двери, я понимаю, что наш больной еще жив.

Мы остановились перед крохотной хижиной общей площадью футов сто шестьдесят, со стенами, сложенными из толстых бревен с врезкой по углам. Доктор вошел внутрь, оставив меня сидеть в коляске, но вскоре появился на пороге и подал мне знак рукой. Войдя в дом, я услышал голос: «Да, доктор, старая посудина все еще держится на плаву… полузатоплена, но все еще держится на плаву». Посмотрев в направлении голоса, я увидел на кровати в углу комнаты безбородого старика. Я ни на секунду не усомнился в том, что вижу перед собой Дирка Петерса, моряка с «Дельфина», бунтовщика, исследователя Антарктического океана, покровителя и друга Артура Гордона Пима. Его тело было до пояса прикрыто старым одеялом, но я с уверенностью мог сказать, что рост у него меньше пяти футов – в настоящее время, вероятно, не более четырех с половиной. По словам По, в 1827 году рост Петерса составлял четыре фута восемь дюймов. Одна рука старика была безжизненно вытянута вдоль тела, и кончики пальцев достигали чуть не середины голени; а другая, с раскрытой широкой ладонью, способной целиком накрыть небольшой окорок, лежала на одеяле. Мускулистые плечи, шея и обнаженная рука старика свидетельствовали о колоссальной физической силе. Вот она, огромная голова, упомянутая По, совершенно плешивая под париком из куска лохматой овчины, который больной машинально приподнял в знак приветствия, и со вдавленным теменем; вот он, широкий рот от уха до уха, с узкими губами, практически неподвижными, как стало заметно, когда он издал сухой смешок и вокруг глаз у него собрались глубокие морщины, свидетельствовавшие о мимолетном сокращении лицевых мышц. На физиономии старика застыло такое выражение – во всяком случае, если говорить о растянутых в подобии жутковатой улыбки губах, не прикрывавших длинные торчащие зубы, – какое легко представить у демона, глумящегося над погубленной невинностью. О, ошибки здесь быть не могло! Доктор Каслтон бросил на меня вопросительный, но одновременно уверенный взгляд, и я утвердительно кивнул. Но если я рассчитывал получить возможность обстоятельно побеседовать с Петерсом, то здесь мои ожидания не оправдались. Доктор Каслтон засобирался уезжать еще прежде, чем я закончил разглядывать старика. Я услышал, как старая соседка – жена рудокопа, по доброте своей присматривавшая за инвалидом, – жалостливо сказала:

– Нынче ночью я сидела с ним, доктор. Бедняга, он бредил. Ему мерещилось, будто он стоит на ледяной горе, которая стоит на горе соли, и смотрит в преисподнюю. Но когда рассвело, он пришел в чувство.

Доктор Каслтон извлек из недр объеместого медицинского саквояжа какие-то пилюли и порошки, сделал необходимые предписания и совсем уже собрался удалиться, не предоставив мне возможности поговорить с Петерсом. Тогда я попросил позволения задержаться еще на несколько минут, чтобы задать больному пару вопросов, и он удовлетворил мою просьбу. Я подступил вплотную к кровати и, глядя в глаза, смотревшие на меня, спросил старика, действительно ли его зовут Дирк Петерс, на что тот ответил утвердительно. Затем я спросил, не он ли в 1827 году вышел из порта Нантакет на бриге «Дельфин» под командованием капитана Барнарда, на борту которого, помимо всех прочих, находился некий юноша по имени Артур Гордон Пим, – и мгновение спустя пожалел, что задал вопрос с излишней прямотой. Петерс сумел довольно спокойно и разумно ответить «да» на оба мои вопроса, но при словах «Дельфин», «Барнард» и «Пим» глаза у него начали вылезать из орбит, и ужасные зубы тускло заблестели в темном провале рта, когда он испустил душераздирающий вопль и рывком принял сидячее положение. Мне показалось, глаза у него вот-вот лопнут, когда он уставился безумным взглядом в пустоту, словно видя перед собой наступающее воинство демонов.

– О Господи! – диким голосом прокричал он. – Там, там… она умерла. Ах… – немного успокаиваясь, – ах, старец с глазами бога… хрустальные кубы с прозрачной влагой небес. О!.. – Он снова возвысил голос до пронзительного крика. – О, она умерла, а он любит ее… а я люблю его. Послушай, тебя называли человеком-бабуином… так стань больше, чем человеком!.. Я любил мальчика… говорю вам, я сразу полюбил его. Я спас его однажды – нет, дюжину раз!.. но только не здесь… только не из преисподней. Выбраться из ущелий с соляными стенами, взобраться по крутым скалам из застывшей лавы и… но внизу огненное озеро… старик… и пропасть, Боже мой, бездонная пропасть! Снежная борода… глаза бога… – Затем он на несколько секунд успокоился. – Ах боже мой, боже мой. – Потом проговорил низким, страстным голосом: – Я буду человеком-бабуином, и я сделаю то, чего еще не делал ни один человек и ни один зверь… да, и что вовек не сделает ни один человек.

Затем Петерс впал в совершенно невменяемое состояние и выпрыгнул из постели. Доктор Каслтон стоял у двери, и я проворно отступил к нему. Старая женщина исчезла. Петерс испускал вопль за воплем; я даже не предполагал, что человеческое горло способно издавать столь ужасные звуки. Он схватил толстую дубовую жердь и переломил с такой легкостью, с какой я переломил бы сухой прутик. Позже я взял обломок подлиннее, положил концами на два камня, отстоящие друг от друга на четыре фута, и уронил на него посередине булыжник весом за сотню фунтов – и дубовая палка, переломленная руками могучего старика с такой легкостью, с какой вы переламываете пальцами деревянную зубочистку, даже не прогнулась от удара. Затем Петерс оторвал от пола нерастопленную печку и вышвырнул через открытое окно во двор, где она приземлилась на расстоянии семи-восьми футов от дома и разбилась вдребезги. Излишне говорить, что мы с доктором Каслтоном покинули комнату с величайшей живостью. Дабы закончить описание сей малоприятной сцены, добавлю, что дикий приступ безумия продолжался у Петерса еще с минуту – но наконец, футах в сорока-пятидесяти от хижины, он рухнул наземь, обессиленный. Тогда мы отнесли старика обратно в постель, доктор Каслтон дал необходимые указания старой соседке, и в скором времени Петерс заснул, а мы отправились обратно в город.

– Странно, – промолвил доктор Каслтон, когда мы проехали с милю, наверное. – Странно, что мысль способна на такое! Одно произнесенное вслух слово приводит в действие механизм памяти, и человек переносится на полвека назад, к некой ужасной сцене, навсегда запечатлевшейся в мозгу – а если не в мозгу, то где? – после чего моментально следует рефлекторная реакция организма, и кроткий инвалид в мгновение ока превращается в маньяка, обладающего силой Самсона. Ах, может ли кто разгадать тайну тайн и объяснить нам природу человеческого сознания! В сем даре Божьем кроется тайна жизни, тайна смерти и, возможно даже, тайна самой Вечности!

Обратно мы ехали несколько медленнее. Я пытался сообразить, как же нам узнать у такого человека, как Петерс, секретные сведения – коли он владеет таковыми. Даже если факты его прошлого не составляли никакой тайны, а представляли просто научный интерес, я имел случай убедиться, что заводить с Петерсом разговор на тему удивительного морского путешествия следует чрезвычайно осторожно. В конце концов я решил не обсуждать данный предмет, покуда не встречусь с Бейнбриджем, который, я знал, с нетерпением ждал моего возвращения, едва ли смея надеяться, что описанный По Дирк Петерс действительно существует и найден.

Когда мы подъезжали к городу, мои мысли обратились к странному существу, сидевшему рядом со мной. Вот человек, способный мыслить – и научно, и поэтически – о чудесах земных и небесных, но одновременно способный всерьез говорить о своем намерении выдворить из города своего конкурента! Безусловно, подобные речи, столь смехотворные, в сущности целиком и полностью относятся к жанру драматического искусства – призваны скорее оправдать предполагаемые ожидания слушателей, нежели выразить истинные чувства говорящего. Потом мне вспомнилось случайно услышанное выступление доктора, в ходе которого перед умственным взором Пиклса нарисовалось сладостное видение потока банкнот, текущего в его пустой карман. Я мысленно улыбнулся, а затем, внезапно исполнившись дерзости, положил проверить, что Каслтон скажет мне насчет денежного вопроса. Я решил признаться, что через открытое окно гостиничного номера случайно услышал разговор на означенную тему. В таком случае он лишится возможности категорически отречься от странных суждений, высказанных в прошлый раз. А коли он не сможет отрицать, что выступал в защиту позиции, столь явно несостоятельной, и одновременно не сможет всерьез отстаивать подобную точку зрения, не принижая свои интеллектуальные способности в глазах постороннего человека (а я ни на миг не подумал, будто сам он верит в бредовые идеи, столь блистательно изложенные и доказанные бедному старому Пиклсу), то как, интересно, он выпутается из затруднительного положения?

Когда я завел речь о денежном вопросе, Каслтон мгновенно оживился, но когда я упомянул о случайно подслушанном разговоре с Пиклсом, он слегка растерялся – правда, буквально на секунду. Он овладел собой так быстро, что я не заметил бы его замешательства, не наблюдай за ним внимательнейшим образом.

– Что ж, – беспечно сказал он, – поскольку вы гость в наших краях и поскольку вы человек в высшей степени благородный, sans peur et sans reproche – который, я знаю, не станет ставить меня в двусмысленное положение здесь, в моем городе, разглашая мои истинные взгляды, – я вполне могу по секрету открыть вам правду. Я, мой дорогой сэр, не дурак. (Только помните, все это должно остаться между нами.) Я великий политик, сэр, теоретик и практик – я лишь повторяю мнение, которое многие мои друзья (люди выдающихся интеллектуальных способностей и наилучшие из судей) объявляют непреложной истиной… политик глубочайшего ума, сэр, и чрезвычайной хитрости – весьма редкое сочетание, по утверждению философов. Вопрос о государственных банковских билетах просто смеху подобен! Знаете, сэр, деньги имеют ценность единственно благодаря той самой нехватке денег, по поводу которой все вопят. Восполните общий дефицит любого товара на Земле до полного обеспечения каждого жителя планеты, и его рыночная стоимость мгновенно станет равной нулю. Ничто не имеет большей реальной ценности для человека, чем атмосферный воздух; однако запасы последнего настолько велики, что общая потребность в нем полностью удовлетворяется, да еще остается колоссальный излишек – поэтому воздух не имеет рыночной стоимости. На Земле нет ничего менее нужного и полезного для рода человеческого, чем алмазы; однако обладание фунтом крупных алмазов превращает нищего в Креза. Мечты об увеличении выпуска бумажных денег знаменуют лишь следующий этап наших детских фантазий о том, как мы найдем огромную гору из чистого золота и осчастливим весь мир. В принципе, найти золотую гору можно, но – увы! – какую ценность будет иметь золото после такой находки? Возьмите, к примеру, реальные деньги. В качестве денег можно использовать любой металл, который мир согласится считать деньгами, но только при условии, что означенный металл встречается в природе не в таком изобилии, чтобы в силу своего избыточного количества не иметь никакой ценности, но и не настолько редко, чтобы практически не иметь стоимостного выражения. Денежный стандарт даже может время от времени меняться, коли мы не прочь взять на себя колоссальный труд провести реформу…

– И коли мы, – вставил я, воспользовавшись секундной паузой, – не прочь ограбить либо должника, либо кредитора, одного из двух.

– Вовсе нет, – ответил Каслтон. – Я полагаю, реформа будет проведена честно. Как я заметил, она будет делом чрезвычайно трудным и совершенно невыгодным; в действительности, изменение денежного стандарта представляется задачей столь сложной, что практически невыполнимой. Но мы отвлеклись от темы – мы говорили не о традицонных металлических деньгах, а о бумажных, о банковских билетах. Будучи человеком здравомыслящим, вы не в силах понять, путем каких логических умозаключений другой здравомыслящий человек может дойти до того, чтобы выступать за обесценивание наших денег; и все же существует очень веская причина, по которой самый здравомыслящий человек может занять именно такую позицию. Разумеется, дорогой сэр, я прекрасно понимаю, что правительство, выпускающее в обращение неограниченное количество бумажных денег, поступит честно только в том случае, если сначала удовлетворит финансовые потребности населения, а потом объявит означенные деньги недействительными. Конечно, сэр, мне нет нужды говорить человеку вроде вас – изучавшему биографии таких выдающихся государственных деятелей Англии, как могущественный Берк, прозорливый Питт, хитроумный Палмерстон, – что девяносто процентов населения, даже в сей славной стране бесплатного образования и свободомыслия, по сравнению с остальными десятью процентами остается бедным и бесчестным или бедным и невежественным; и что никто из всех ста процентов не посыпает голову пеплом, когда получает хоть что-то задаром. Я демократ, сэр, последователь Джефферсона – во всяком случае, являлся таковым до недавнего времени. Но несколько лет назад наша партия совершила серьезную ошибку, слишком уж сосредоточившись на интересах рабов. В конце концов я потерял всякую надежду на успех на выборах. Теперь, когда я прошепчу в ваше всепонимающее ухо, что лидеры «Бумажноденежной» партии не имеют ничего общего с республиканцами, вы меня поймете правильно. Повторяю, сэр, я не дурак – даже если порой болтаю глупости. Но позвольте вам заметить, что типографии Соединенных Штатов никогда не будут арендованы министерством финансов Соединенных Штатов, какая бы партия ни победила на выборах.

К тому времени, когда Каслтон закончил, мы въехали в город. Возможно, читателю будет небезынтересно узнать, что несколькими годами позже, когда однажды утром я сидел в своей библиотеке, задумчиво глядя в окно на далекое дымное облако над Ньюкаслом, на столе передо мной лежала минуту назад прочитанная «Таймс», из которой я узнал о результатах политических дебатов в штате Иллинойс. Победили республиканцы. Представители «Бумажноденежной» партии и демократы проиграли. Потом в глаза мне бросилось имя Каслтона! Доктор выдвигал свою кандидатуру на пост губернатора – но не от «бумажноденежной» партии и не от демократической, а – кто бы мог подумать! – от антиалкогольной, или прогибиционистской партии!

Когда мы подкатили к «Лумис Хаус», доктор Бейнбридж стоял на тротуаре у главного входа в гостиницу, словно в ожидании нашего возвращения. Я улыбнулся и утвердительно кивнул в ответ на его вопросительный взгляд; а потом вышел из коляски, подхватил молодого человека под руку и, сердечно поблагодарив доктора Каслтона за оказанную любезность, направился в свой номер.

Глава пятая

Открыв дверь своего номера, я застал в гостиной коридорного Артура, сидящего в глубоком кресле с одним из моих томиков По в руке. Он случайно услышал часть разговора накануне вечером и, очевидно, заинтересовался «Повестью о приключениях Артура Гордона Пима». Я заметил также, что стоявшая на столе бутылка коньяка, в которой, я мог поклясться, оставалось не менее трех четвертей содержимого, когда я покинул гостиницу сразу после обеда, теперь совершенно пуста. В комнате витал аромат выдохшегося бренди, и взгляд Артура казался слишком уж мутным и неподвижным для столь раннего часа, как пять вечера. Потом он разрешил все мои сомнения, громко икнув.

– Ну что, Артур, что, мой мальчик, – шутливо сказал я, когда он неуклюже привстал с кресла, в которое, впрочем, тут же упал снова, услышав мой добродушный тон и поняв, что суровой кары не последует, – приятно проводил время?

– Да, сэр, – ответил он довольно твердым голосом – однако, последующие слова каждые несколько секунд прерывались оглушительной икотой, которую я здесь опущу. – Читал про Пима и Барнарда. Вот страх-то, когда они встречают корабль, полный мертвых трупов! Только представьте такой вот старый корабль, на котором нет ни одного живого человека, одни мертвяки, и паруса подняты, и он носится взад-вперед по океану по воле ветров и волн! Когда корабль подошел вплотную к бригу и с заваленной трупами палубы донесся дикий вопль, я так и подскочил на месте! Ну не ужасно ли, когда чайка вытаскивает окровавленный клюв из спины мертвого мужчины, а потом пролетает над бригом и роняет кусок человечьего мяса к ногам несчастного голодного Паркера? Мама родная! У меня прям кровь в жилах застыла.

«Ну да, – подумал я, – и ты разжижал ее моим бренди, путем вливания последнего в глотку». Меня позабавили комментарии Артура, и в любое другое время я послушал бы малого подольше, но сейчас мне надо было договориться с доктором Бейнбриджем насчет встречи с Петерсом; посему я сказал Артуру, что он может взять книгу на два-три дня, каковое предложение он с радостью принял и, непроизвольно взглянув напоследок на пустую бутылку, вышел из комнаты.

Мы с Бейнбриджем сели, и я описал недавно произошедшую в комнате Дирка Петерса сцену, почти слово в слово повторив все, что там говорилось. Он задумался на несколько минут, явно дав волю своему живому воображению, а потом сказал:

– Итак, мы нашли его! Боже мой, боже мой, какое открытие! Это все равно, что сойти в царство теней и взять за руку самого По! Но вы слишком поторопились – как я сам сделал бы на вашем месте. Что ж, мы должны увидеться с Каслтоном – вернее, вы должны – и попросить у него разрешения сейчас же отправиться к Петерсу и остаться там, в случае необходимости, на весь день и всю ночь или даже дольше. Мы позаботимся о бедном старике и выждем удобного случая, чтобы выведать у него факты странного путешествия, начиная с момента, когда, несомые быстрым океанским течением, они с Пимом устремились в таинственную бездну, словно приглашающую их в свои объятия, и путь им преградила поднявшаяся из моря человеческая фигура в саване. Он говорил «огонь…соль…лед»? Я начинаю почти… почти понимать! У вас в Англии слышали когда-нибудь перуанское предание об антарктической стране, теплой и восхитительной, населенной цивилизованным – или вернее, чрезвычайно просвещенным – и весьма таинственным племенем белых людей. Такое предание существует. Однажды в Нью-Йорке, года три назад, я позволил себе взять выходной, как имел обыкновение делать время от времени после периода напряженной учебы. В упомянутый день я вошел в Асторскую библиотеку и получил разрешение бродить в свое удовольствие между книжных стеллажей. В руке я держал одну из маленьких складных табуреток, которые повсюду стояли в залах, и всякий раз, когда находил книгу, вызывавшую у меня особый интерес, присаживался и просматривал ее. Понимаете, я предавался своего рода духовному разгулу в сей огромной сокровищнице литературы. В середине дня я оказался в одном из самых редко посещаемых уголков библиотеки. Там, на полке столь высокой, что я едва до нее дотягивался, стоя на библиотечной стремянке, я нашел странную маленькую книжицу, якобы написанную в 1594 году. Она завалилась за другие тома. У нее был черный кожаный переплет, сильно потрепанный; выпущенная в 1728 году Лейпцигским издательством, она, вероятно, была преподнесена библиотеке в дар мудрым и щедрым основателем последней – впрочем, это только мое предположение. Изложенная там история сильно напоминала одну из многих повестей того времени, во всяком случае, по форме. Я присел, чтобы просмотреть книгу – и встал лишь часа через три, когда дочитал все до конца. Уже на второй странице я убедился, что в ней содержится больше правды, чем вымысла. Чтобы счесть данное сочинение целиком и полностью плодом воображения, мне пришлось бы признать в авторе величайшего из художников слова, превосходящего всех прочих писателей в части достоверности описания вымышленных обстоятельств и событий. Нет, в основе повести лежали подлинные факты – услышанные из вторых или третьих уст, но подлинные. Там рассказывалась якобы правдивая (а я думаю, действительно правдивая) история одного моряка, который служил под командованием сэра Фрэнсиса Дрейка и сопровождал сего английского мореплавателя в плавании 1577–1580 гг. Вы вспомните известный исторический факт, что в ходе упомянутого плавания сэр Фрэнсис пересек Тихий океан, прошел через Магелланов пролив и вернулся в Англию, обогнув мыс Доброй Надежды. Говорят, в ходе того трехлетнего плавания однажды он на месяц потерял ориентацию; на самом деле известно, что в судовом журнале отсутствуют записи за два месяца. Однако ничто не мешало сэру Фрэнсису продолжать вести записи. Мы можем догадаться о причинах, по которым он, в ту варварскую эпоху, предпочел временно хранить молчание об открытой им чудесной земле и обитающем там странном народе. В книге говорилось, что по выходе из Магелланова пролива в Тихий океан корабль сэра Фрэнсиса на протяжении двух недель несло на юг по воле ужасного и во всех отношениях необычного шторма Когда ветра и волны улеглись, он с удивлением обнаружил, что находится у входа в гавань, на берегу которой раскинулся город – далеко не такой большой, как Лондон или даже Париж, но превосходящий великолепием и Лондон, и Париж тех дней настолько, насколько современный Париж изысканностью облика превосходит грязный и запущенный Париж трехвековой давности. Согласно немецкой книжице в кожаном переплете, даже самые красивые европейские города того времени не шли ни в какое сравнение с ним. Полагаю, он представлялся автору таким, какими нам представляются Афины эпохи Перикла. Об обитателях города – вероятно, стоявших на много высочайшем уровне культуры по сравнению с невежественными грубыми мореплавателями, – сказано мало. Поскольку на сей раз «туземцев» не стали ни запугивать, ни «обращать», сэр Фрэнсис отбыл оттуда, нисколько не обогатившись против прежнего, если не считать нескольких подарков, не представлявших фактической ценности. Похоже, однако, «туземцы» настояли на одном: к моменту прибытия в город сэр Фрэнсис не знал, на какой долготе находится, и они вынудили у него согласие принять такие условия, которые не позволяли установить местоположение корабля до тех пор, покуда он не отойдет оттуда на тысячу с лишним миль. О климате той странной земли можно судить по употребленным автором эпитетам, которые переводятся на наш язык словами «чудесный», «райский», «целительный», «восхитительный». Один раз автор сравнивает этот антарктический город с Венецией – разумеется, с Венецией, существующей в его воображении. Нет, в данном случае сэр Фрэнсис не мог похвастаться никакими своими достижениями; и во времена, когда неспособность противостоять чужой воле или подчинять своей воле других считалась унизительной или даже позорной, он благоразумно предпочел хранить молчание обо всей этой истории – тем более, что ни один мореплаватель не сумел бы отыскать означенный город, даже если бы сэр Фрэнсис рассказал все, что знал. Я упоминаю об изложенных в повести сведениях для того лишь, чтобы показать вам, что мысль о теплой антарктической земле занимала и другие умы; и я могу сослаться на многие другие древние легенды и предания, заставляющие с большой долей уверенности предположить, что в Антарктическом океане существуют обитаемые земли, населенные культурными, развитыми людьми. Конечно, я рассчитываю узнать от Дирка Петерса важные для мира факты, если только он не умрет или не будет находиться в таком бредовом состоянии, которое поставит под сомнение правдивость его истории, пусть даже он поведает о самых невероятных чудесах, как наверняка сделает, коли проживет еще хоть один день. Право слово, я впервые за много лет по-настоящему взволнован. Просто уму непостижимо, как может Каслтон оставаться столь спокойным и безразличным к данному делу, когда он вечно возбуждается по ничтожнейшим поводам! Итак, сэр, вам надобно снова разыскать его – несомненно, сейчас он в своей конторе напротив. Получите у него разрешение отправиться к Петерсу – Каслтон всегда готов услужить, когда к нему обращаешься с конкретной просьбой; затем поужинайте и приготовьтесь ехать. Я буду здесь в восемь часов, со своей лошадью и двухместной коляской. Сегодня ожидается прекрасная лунная ночь, и давайте не будем рисковать, откладывая дело на завтра. Мы возьмем с собой лед, а также вино, мясной эсктракт и другие средства, призванные поддержать в бедном старике жизненные силы – по крайней мере, до той поры, покуда он не расскажет нам свою историю. Вполне вероятно, нам придется провести там двадцать четыре часа, а при необходимости и все тридцать шесть; посему возьмите с собой пальто, а я прихвачу пару одеял на случай, если нам понадобится прилечь отдохнуть. Итак, до встречи в восемь.

И Бейнбридж удалился, возбужденный, как мальчишка в предвкушении увлекательного приключения. Мне начало казаться, что он позволяет своему воображению играть с собой шутки – намеренно позволяет вводить себя в заблуждение, словно ребенок, уже вошедший в сознательный возраст, но по-прежнему находящий наслаждение в старых сказках и мифе о Санта-Клаусе, хоть и давно распознавший обман.

К восьми часам я получил у доктора Каслтона разрешение отправиться вместе Бейнбриджем к Петерсу и оставаться там столько времени, сколько мы пожелаем.

– Я сам выеду туда рано утром, – сказал Каслтон, – и сделаю все возможное, чтобы продлить часы жизни несчастного старика. Не позволяйте Бейнбриджу пичкать Петерса своими новомодными снадобьями – в противном случае я не ручаюсь за последствия. Я не говорю, что в свое время – подчеркиваю, в свое время – Бейнбридж не станет блестящим врачом; но это произойдет не ранее, чем он, умудренный опытом, умерит свои амбиции и поймет, что Рим строился не в один день, да и не зубочисткой. Только не передавайте ему мои слова, прошу вас: мне бы не хотелось ранить его юную душу.

Когда доктор Бейнбридж подкатил в коляске к гостинице, я стоял в ожидании на тротуаре, и минуту спустя мы уже ехали к месту проживания Петерса.

Глава шестая

На дорогу до дома Дирка Петерса у доктора Каслтона ушло около сорока минут; доктору же Бейнбриджу потребовалось в два с половиной раза больше времени, то есть два часа без двадцати минут. В упряжке Бейнбриджа шла одна лошадь – прекрасная рослая гнедая в яблоках – великолепное животное, которое, как большинство лошадей, изучило все привычки своего хозяина, имеющие отношение к собственным интересам. В отличие от Каслтона, Бейнбридж любил животных; Каслтон ценил лошадей за способность резво бегать, тогда как Бейнбридж превыше всего ставил благополучие своей лошади и никогда не ездил быстро без крайней необходимости.

Посему мы ехали неспешно, беседуя о Дирке Петерсе и приключениях Пима, и в конце концов придумали, как вызвать старика на разговор о путешествии, одно воспоминание о котором, внезапно вызванное моим вопросом, несколькими часами ранее произвело на него столь ужасное действие. Доктор Бейнбридж растолковал мне, что дикая реакция Петерса, описанная мной, явилась следствием не столько воспоминаний о событиях прошлого, о которых он наверняка размышлял тысячи и тысячи раз в течение минувших сорока восьми или сорока девяти лет, сколько способа, каким означенные воспоминания или мысленные образы были вызваны в его сознании.

– Чтобы вы все поняли, – сказал он, – мне нужно лишь напомнить вам об одной особенности психики, свойственной почти всем людям, и в общих чертах объяснить, как нам следует вести себя со стариком и почему я велел вам подготовиться к тому, что нам придется задержаться там надолго. Представим, к примеру, что некая женщина потеряла мужа в результате чрезвычайно трагического несчастного случая и что со времени, когда она овдовела, прошло несколько лет. Она думала о случившемся десятки тысяч раз, и тяжелые воспоминания приходили к ней сотнями разных путей – например, при виде вещей покойного супруга или в процессе развития некой мысли, ассоциативно связанной с печальным предметом, или вследствие другой косвенной причины. Каждый день в уме бедной женщины множество раз рисовалась ужасная сцена смерти – и наконец она выплакала все слезы и стала безучастной к посещающим ум горестным видениям. Но если теперь, после всех прошедших лет, вызвать у нее в уме, внезапно и необычным образом, страшные картины прошлого – скажем, прямым вопросом, особенно заданным незнакомым голосом, – незамедлительно последует бурная реакция: отчаянные рыдания, безудержные потоки слез – все, как в день трагедии. Значит, именно способ, каким вызываются в уме воспоминания о факте известном, но пребывающем в сознании в латентном состоянии, провороцирует нервную реакцию. В другом случае аналогичный результат может дать некое зрительное впечатление, а звуковое никак не подействует. Я не предвижу никаких серьезных препятствий, способных помешать нам вызвать Петерса на откровенность. Терпение, осторожность, никакой спешки (необходимо помнить, что «тише едешь – дальше будешь») – и мы достигнем цели, к которой стремимся.

Когда мы договорились о «методе воздействия» на сознание Петерса, я исполнился уверенности, что со знаниями и тактом Бейнбриджа мы добьемся успеха, и мысли мои потекли по другому руслу. Я принялся размышлять о дружелюбии, которое в общении со мной неизменно выказывали все американцы, начиная от промышленника-миллионера и кончая коридорным. Если ко мне и относились, как к иностранцу, то только к моей выгоде, а городские старожилы, казалось, видели во мне просто жителя другого штата. В Америке даже расположенные в глубине страны захолустные городишки многонациональны, тогда как в Англии таковыми являтся лишь самые крупные города и морские порты. Посему о некоторых вещах я мог судить не только понаслышке, но и на основании личных наблюдений. Например, я заметил, что в среде американского рабочего класса существует антипатия к китайцам. Об итальянцах из низов общества все имели достаточно дурное мнение, чтобы держаться от них подальше после наступления темноты. Немцы и ирландцы проживали в стране в большом количестве, и к каждому из них относились так, как он заслуживал своими личными качествами. Англичан любили везде, где мне доводилось бывать. Да, у американцев имелась известная склонность упоминать в разговорах с ними о славном бое при Банкер-хилл и тому подобном, но она проявлялась скорее забавным, нежели неприятным для англичанина образом. Если американцы и таили в душе хоть малую толику зла против англичан, то я никогда этого не замечал. Сейчас я говорю об американцах, родившихся в Америке. У меня сложилось впечатление, что французов в Штатах не воспринимают всерьез, хотя в школе всех американцев учили ценить и любить французскую литературу. От испанцев, как правило, предпочитали держаться на почтительном расстоянии. (Англосаксонская литература сильно не жаловала испанцев.) Вообще я не встречал ни одного американца, который ненавидел бы кого-нибудь – мне кажется, американцы просто неспособны на ненависть.

Затем мне пришло в голову по возвращении на родину написать книгу «Нравы и обычаи Америки». «Несомненно, – сказал я себе, – сейчас я за несколько минут сумею узнать у Бейнбриджа достаточно фактов, чтобы хватило на целую книгу». Впоследствии я отказался от этого намерения, но в тот момент загорелся идеей. Я положил задать спутнику несколько самых существенных вопросов и хорошенько запомнить ответы. «В первую очередь, – решил я, – я проясню спорный вопрос о существовании в Штатах аристократических претензий. Некоторые английские авторы, пишущие о нравах и обычах Америки, и наши самые проницательные исследователи американского характера утверждают, что американцы большие снобы и всегда с великой радостью заявляют о своем родстве, пусть даже самом отдаленном, с аристократическими семействами». И я поднял разговор на означенную тему.

– Мне бы очень хотелось убедить вас, – начал доктор Бейнбридж в ответ, – что в Соединенных Штатах от аристократических претензий практически не осталось и следа. Как теоретически, так и на деле в нашей стране нет разделения общества на классы. Такие мнимые классовые барьеры, как богатство или политическое влияние, подобны бумажным перегородкам и в действительности ровным счетом ничего не значат. Я не говорю ни о каких родословных, поскольку в Соединенных Штатах любая попытка выстроить генеалогическое древо заканчивается вырождением семьи еще до того, как оно разрастется. Притязания на благородное происхождение сохранились у нас лишь в двух штатах: в одном четыреста-пятьсот человек все никак не могут забыть, что их предки первыми высадились на берег Америки; а в другом несколько семейств по сей день обсуждают давно приевшийся вопрос, чья прапрабабка стоила больше фунтов табака. Но если честно, разве этого достаточно, чтобы признать справедливыми упреки европейцев в том, что мы претендуем на принадлежность к аристократии или пытаемся создать сей привилегированный класс?

Нас упрекают еще и в другом: мол, мы такие жалкие прихвостни титулованной знати. Я не стану отрицать, что видел американцев, готовых бежать с высунутым языком, чтобы хоть одним глазком взглянуть на настоящего герцога, но я в жизни не встречал американца, готового заплатить деньги за такое удовольствие, если только он не настолько богат, чтобы вовсе не заботиться о деньгах. И потом, представители родовой знати здесь быстро прискучивают. Коли приезжего герцога сопровождает лицо, менее значимое, чем король, он уже через год перестанет вызывать интерес у людей, не встречающихся у него на пути. Вы, у себя в Англии, не должны судить об этом предмете по реакции моих соотечественников на один недавний визит, ибо граждане Соединенных Штатов питают такие уважение и любовь к ныне правящей королевской семье Великобритании, каких у него не вызывала доселе ни одна королевская семья и ни один правитель. Хм! Наши люди никому не желают зла; но любопытство и обезьянство не отомрут у представителей рода человеческого, покуда наш позвоночный столб не сократится еще на позвонок-другой.

Все с тем же намерением собрать факты для задуманного трактата я попросил Бейнбриджа объяснить, какую такую особенную выгоду принесла гражданам Соединенных Штатов республиканская форма правления. Он ответил, что не знает о науке государственного управления ничего, достойного упоминания, и никогда не бывал за пределами Соединенных Штатов.

– Но, – продолжал Бейнбридж, – я могу рассказать вам, какими возможностями, в частности, пользуются граждане нашей страны. И начну с того, что в Соединенных Штатах, как я уже говорил, нет разделения общества на классы, если не считать преступный элемент, обычный для всех стран, и ту безнравственную, но сравнительно малочисленную социальную группу, которая обитает на пограничной полосе между респектабельностью и преступностью. Сей действительный факт порой ставится под сомнение в Европе – почему, я могу лишь догадываться. Кому бы у нас пришло в голову явиться сегодня в детские сады и школы нашей страны и, расспросив о происхождении детей, отобрать из них примерно тех, от кого через двадцать-тридцать лет произойдут люди, которые будут возглавлять наше правительство, сидеть в нашем Национальном Конгрессе, командовать нашей армией и управлять нашей торговлей? Я слышал, что в Европе такая ситуация, когда сын человека, зарабатывавшего на жизнь физическим трудом, достигает высокого общественного положения, является скорее исключением из правила. В Соединенных же Штатах это обычное явление. У нас доставшееся по наследству богатство скорее мешает, нежели способствует серьезной политической карьере. «И все же, – скажете вы, – американцы не всегда довольны существующим положением дел». Ни один прогрессивный, устремленный в будущее народ никогда не бывает доволен существующим положением дел. Действительно, такой народ естественным образом порождает демагогов, и в Америке грядет период демагогии. Но в нашей прекрасной стране никогда не произойдет дурацкой революции. Американцы знают, что за свое всеобщее избирательное право и принцип большинства они заплатили дорогую цену.

Я сделал замечание, на которое Бейнбридж ответил:

– Да, лет двенадцать назад нам удалось положить конец довольно серьезной революции, но она была вызвана разногласиями по поводу П. В. Ныне же…

– Прошу прощения, – перебил я, – что такое П. В.?

– О, извините, – ответил он. – П. В. означает Пережиток Варварства, рабство – единственный пережиток, когда-либо существовавший в Соединенных Штатах.

Я исполнился гордости от сознания, что материал для моей книги накапливается столь быстро, и решил продолжать в том же духе.

– А как насчет неприязни американцев к англичанам, о которой мы так много слышали в Англии? – спросил я. – Хотя я лично ни разу не сталкивался с проявлениями подобного чувства.

– Это растение, которое наконец завяло, несмотря на старательную искусственную культивацию. Политик, который попытается играть на подобном чувстве (государственный деятель никогда не пожелает совершить такую попытку), скоро поймет свою ошибку. О, полагаю, некоторым американцам приятно думать, что мы унаследовали все лучшее от нашей матери – такой здоровой, сильной, богатой матери. Невинная болтовня на эту тему ей нисколько вредит, а многим из нас идет на пользу. Для убежавшего из дома мальчишки прелесть и интерес побега в значительной мере заключаются в том, что по нему тоскуют; а коли родители не признаются, что тоскуют, тогда он тем громче заявляет, что они оплакивают утрату. Но я скажу вам – и скажу с твердой уверенностью в истинности своего утверждения, – что народ Соединенных Штатов никоим образом нельзя склонить выступить с оружием в руках против Великобритании, если только речь не пойдет о жизненных интересах страны. Лично я, как вам уже известно, люблю Англию – не английских хлыщей, но английский народ; я люблю английскую литературу, люблю славную историю Англии; я восхищаюсь блестящим законодательством сей страны. Английская литература служила мне духовной пищей с отроческих лет – нет, чуть ли не младенчества. А славное прошлое Англии! Лондон представляется мне таким великолепным городом, каким, наверное, Макколею представлялись Афины. Порядочные американцы – то есть большинство – не слушают шовинистически настроенных политиков; и новоявленных политических деятелей, обиженных на Европу, предоставляют vis medicatrix naturae (целительной силе природы). Между Англией и Соединенными Штатами никогда больше не будет войны. Американцы англосаксонского происхождения мыслят трезво, а подавляющее большинство наших немцев всегда занимало разумную и нравственную позицию по вопросам национальной политики – они не строят из себя интеллектуалов и оригиналов. Я люблю немцев за то, что они не гоняются за неизвестным. Думаю, большинство читающих американцев – то есть три четверти всего населения страны – относятся в Англии так же, как относились Ирвинг и Готорн. Но, судя по вашему описанию, мы подъезжаем к дому Петерса.

Бейндридж не ошибся в своем предположении. Когда коляска остановилась перед домом, на порог вышел мужчина преклонных лет – по всей видимости, сосед-рудокоп. Мы подозвали его, и в ответ на наш вопрос он сообщил, что Петерс спит мирным сном. Затем мы осведомились насчет места для лошади и узнали, что старая конюшня Петерса ныне пустует, поскольку последняя дряхлая кобыла, которой он владел, перешла в мир иной прежде своего хозяина. Престарелый рудокоп вызвался позаботиться о нашей лошади, и потому мы взяли из коляски всю поклажу и вошли в маленькую бревенчатую хижину, где находился предмет нашего живого интереса.

Устроившись настолько удобно, насколько позволяли обстоятельства, мы стали ждать развития событий. Около полуночи Петерс проснулся и попросил воды, каковую просьбу мы незамедлительно исполнили. Старик говорил слабым, еле слышным голосом, и Бейнбридж явно засомневался, что он протянет достаточно долго и будет в состоянии изъясняться внятно. Но когда мы дали больному немного разбавленного портвейна, а затем чашку бульона, приготовленного из мясного экстракта, он обнаружил известные признаки живости – во всяком случае, голос у него окреп. В силу обстоятельств несчастный долго оставался практически без ухода, и наши старания вернуть его к жизни дали бесспорно хороший результат. На протяжении всей ночи мы исполняли все желания, которые он выражал, и удовлетворяли все его предполагаемые потребности, какие только приходили на ум нам самим. Мы не предпринимали попыток выведать у него какие-либо сведения, касающиеся странного путешествия, но, по совету Бейнбриджа, громко беседовали друг с другом, а порой заговаривали и с Петерсом – всегда о разных пустяках. Это делалось для того, чтобы старый моряк привык к нашим голосам; и мы оставили комнату освещенной (насколько это представлялось возможным, не причиняя больному неудобства), чтобы он привык к нашей наружности. Время от времени Бейнбридж подходил к кровати и клал ладонь старику на лоб, а позже он регулярно приподнимал Петерса за плечи и давал глотнуть бульона или вина.

Еще до наступления утра Бейнбридж установил достаточно близкие отношения со стариком, чтобы присесть на край постели и завести с ним тихий немногословный разговор о его ферме, о доброте и способностях доктора Каслтона и прочих предметах, предположительно интересных больному. Он ласково похлопывал беднягу по плечу и гладил по голове – примерно так, как делает человек, знакомящийся с большим псом. К утру Петерс вполне привык к нашему присутствию; казалось, он воспринимал нашу заботу как нечто само собой разумеющееся и даже полагающееся ему по праву. Ночью он несколько часов спал, а в пять утра проснулся, заметно окрепший против прежнего. Никакого бредового состояния, даже намека на затуманенность рассудка – на самом деле ничего такого, что могло бы встревожить или смутить нас. Бейнбридж собирался часов в восемь утра завести с Петерсом беседу на важнейший из предметов; разумеется, он намеревался подойти к нему постепенно: от общих рассуждений о путешествиях перейти к разговору о конкретных путешествиях, в частности, морских; затем, вероятно, упомянуть о недавней арктической (не антарктической) экспедиции; а потом, еще не задавая никаких вопросов, упомянуть о Нантакете, с каковой командной высоты уже решить, стоит или нет произносить имя Барнарда. Затем, если все пойдет хорошо, Бейнбридж рискнет конкретизировать предмет разговора – например, упомянет о бриге «Дельфин»; а далее мы надеялись без дальнейших промедлений (помимо необходимых для отдыха Петерса) выведать всю историю о невероятных приключениях, доказательство достоверности которой мы видели перед собой в облике Дирка Петерса – возвратившегося с Южного полюса путешественника, собственной персоной.

В шесть утра мы приготовили себе завтрак, который показался нам вдвойне вкусным после ночи, проведенной на свежем деревенском воздухе, и в предвкушении захватывающего повествования о тайнах загадочной страны, несомненно, полной поразительных чудес и, как мы с основанием полагали, населенной людьми, имеющими самые необыкновенные обычаи и свойства.

Мы только-только закончили завтрак, когда к хижине быстро подкатила коляска и остановилась перед дверью. Мы услышали голос доктора Каслтона, громко зовущего старого рудокопа, который минутой раньше пошел задать корма лошади Бейнбриджа.

Глава седьмая

Доктор Каслтон вошел в комнату больного обычным своим стремительным шагом и, небрежно, но любезно поприветствовав на ходу нас обоих, приблизился к кровати и пощупал у Петерса пульс.

– Ага, стало лучше! – сказал он. – Вчерашняя доза хинина сделала свое дело; принятая на ночь каломель прошла через печень и разогнала желчь, этого злейшего врага человеческого здоровья и хорошего настроения; а утренняя доза слабительного, вне всякого сомнения, вскоре даст о себе знать. Сейчас мы вольем в него пунша, причем изрядное количество, и да, продолжим курс хинина, повторим каломель на ночь, а к завтрашнему утру он будет готов к приему других лекарств.

Я предпочитаю не говорить с уверенностью о вещах, вызывающих у меня сомнения; но тогда я заподозрил, а сейчас совершенно убежден, что доктор Бейнбридж, взяв на себя заботу о Петерсе, не счел нужным выполнить предписания Каслтона и давал больному только свои снадобья, настоящие или мнимые, дабы Петерс, я и лечащий врач не заметили никаких упущений. Я понимаю, насколько ужасно такое обвинение, и все же утверждаю: за все время, пока Бейнбридж ухаживал за Петерсом, последний не получил и четвертой части лекарств оставленных для него доктором Каслтоном (если вообще получил хоть что-то).

Но если Бейнбридж – желая продлить жизнь Петерса и доверяя своему профессиональному мнению больше, чем мнению коллеги, – действительно не давал больному назначенные препараты, то скоро стало ясно, что подобная хитрость может оказаться тщетной. Как я уже говорил, Каслтон обладал поразительной, почти сверхъестественной проницательностью и интуицией; и сейчас, задав пару вопросов, он извлек из жилетного кармана пузырек, из которого принялся вытрясать на квадратик белой бумаги крупнозернистый белый порошок, явно собираясь высыпать оный на язык больного. Бейнбридж заботился о самочувствии Петерса не только из эгоистических соображений, из желания узнать у старого моряка о фактах странного путешествия, но и просто по-человечески сострадал несчастному. Он определенно полагал, что белый порошок только повредит больному – вероятно, ослабит его и вызовет рецидив, а возможно даже, ускорит кончину – и заметно встревожился и раздражился. Наконец он предложил Каслтону отложить применение лекарства, хотя бы на несколько часов. А когда Каслтон убежденно выразил свое личное мнение о необходимости действовать без промедления, бессмысленность любых попыток спорить с ним представилась столь очевидной, что Бейнбридж не рискнул возражать. Однако в стремлении настоять на своем он поступил совсем уж неблагоразумно: предложил дать Петерсу свое собственное лекарство, которое, сказал он, быстро поможет больному; похоже, речь шла о каком-то новом средстве или, во всяком случае, неизвестном Каслтону. Несколько мгновений я ожидал взрыва негодования, свидетельствующего об оскорбленном достоинстве, но Каслтон сдержал первый порыв и, не глядя на Бейнбриджа, но демонстративно обращаясь ко мне одному, заговорил в высшей степени серьезным и решительным тоном:

– Я, сэр, являюсь членом Медицинского общества графства Клэр; некогда я был председателем означенного научного общества, а впоследствии семь лет кряду исполнял обязанности секретаря – на каковом посту предовратил многие споры и разногласия благодаря крайней неразборчивости своего почерка, исключавшей для моих коллег, а зачастую и для меня самого возможность успешно сослаться на протоколы предыдущих собраний. Так скажите мне, сэр, как мужчина мужчине, вправе ли я следовать советам или рекомендациям – пусть даже достойным поистине могучего интеллекта… так вот, вправе ли я следовать рекомендациям человека, не принадлежащего к нашему научному обществу? Прежде чем вы ответите, позвольте мне заметить, что наше общество известно во всем Египте – то есть в Египте, штат Иллинойс. Когда светило медицины в Париже или Лейпциге заявляет о некоем открытии, мы выносим решение о ценности и оригинальности последнего – хотя устраиваем заседания в первую очередь с целью представить наши собственные открытия. Так вот, сэр, я спрашиваю вас, должно или нет неукоснительно соблюдать устав нашего общества… а второй пункт третьего параграфа означенного устава – этическое требование, каковой пункт присутствует в моральных кодексах всех солидных медицинских обществ мира – гласит, что член общества не имеет права консультироваться с нечленом, даже если речь идет о спасении человеческой жизни.

Он сделал паузу. Мы с Бейнбриджем хранили молчание. Собственно, нам не было особой нужды высказываться, поскольку Каслтон, похоже, прочитал наши мысли, как явствует из дальнейших его слов.

– «Широта взглядов», скажете вы. Да, действительно, широта взглядов необходима в нашем вечном мире. Как самостоятельные личности, мы имеем широкие взгляды – мы джентльмены; но другое дело, если взять нас, как группу. Я за гармонию. Я признаю, что порой на наших собраниях мы сцепляемся не на шутку… жизнь – это борьба, так или иначе. Сэр, в стране процветают гнусные ереси и схизмы… Но позвольте мне спросить вас – не присутствующего здесь доктора, которого я уважаю за колоссальную эрудицию и циклопическую (я имею в виду великую, а не одноглазую) мудрость, – какое лекарство может предложить он? Я спрашиваю вас, сэр, а не его.

Здесь доктор Каслтон подступил вплотную ко мне и прошипел на ухо жутковатым шепотом: «Этот болван не признаёт традиционную медицину!» Потом он отстранился и посмотрел на меня, словно ожидая увидеть ошеломленное выражение лица.

Затем я обменялся несколькими словами с Бейнбриджем и доложил Каслтону о результате переговоров.

– Ну да, ну да… конечно! – сказал он со всем сарказмом, на какой был способен. – Значит, мой юный ученый друг полагает, что некий орган – в данном случае печень – весом почти четыре фунта заработает от действия сотой части капли… капли непонятно чего! Черт возьми, сэр, не сплю ли я?

– Спросите доктора Каслтона, сэр, сколько сотых грана выделенного вируса оспы потребуется, чтобы распространить эпидемию смертельного заболевания по всей стране? Спросите его, из чего вырастает дуб?

– Спросите его, – сказал Каслтон, – сколько времени понадобится желудю, чтобы превратиться в дуб. В данном случае от лекарства требуются скорость действия и проникающая сила.

– Спросите его, – сказал Бейнбридж, – обладает ли солнечный луч скоростью действия и проникающей силой – и сколько он весит. Чтобы поразить болезнь в самое сердце, требуется один-единственный меткий выстрел…

– Скажите ему, – завопил Каслтон, – что печень – это мамонт, шкуру которого может пробить лишь двадцатичетырехфунтовая пушка. Мы не охотимся на носорогов с дробовиком.

– Скажите джентльмену, – сказал Бейнбридж, слегка покраснев, но по-прежнему сохраняя достоинство, – что в таком случае животное следует не убивать, а лечить.

– Черт побери, – сказал Каслтон, – кто здесь говорит об убийстве? Неужели я – известный врач, джентльмен и ученый, член знаменитого Медицинского общества – пал настолько низко, что меня можно называть убийцей? Остановитесь… остановитесь, пока не поздно. Скажите джентльмену, что он слишком далеко зашел… скажите, что правила приличия обязывают его извиниться… скажите, что он играет с огнем. Я опасен – так говорят мои друзья, – чертовски опасен. – На лице Бейнбриджа мелькнула улыбка, но даже такая вот слабая, почти неуловимая тень мимолетной улыбки не ускользнула от внимания Каслтона, хотя он, казалось, смотрел в другую сторону. – Я имею в виду, опасен в честном бою. Шарлатанство, сэр, мне глубоко отвратительно…

– Полно, полно вам, джентльмены, – сказал я. – Вы позволяете вашему профессиональному amour propre заводить вас невесть куда. – Мне, профану, кажется, – продолжал я, принимая самый добродушный вид, – что возникшие разногласия можно легко уладить. Доктор Каслтон настаивает на необходимости выстрелить в пациента двадцатичетырехфунтовыми ядрами, а доктор Бейнбридж предлагает пальнуть мелкой дробью. Безусловно, мелкая дробь запросто проскочит между крупными ядрами, и одно не помешает другому – так используйте и первое, и второе. Доктор Каслтон считает, что лекарство следует дать немедленно, а доктор Бейнбридж, похоже, находит целесообразным подождать четыре-пять часов. Я предлагаю компромисс: давайте дадим больному лекарство через час или два. Похоже также, каждому из вас неприятно пользовать пациента средством, назначенным другим, – так позвольте мне прописать старику оба средства. Какие возражения можно выдвинуть против такого решения?

Они оба рассмеялись, и поскольку Каслтон все равно собирался возвращаться в город, мое предложение чрезвычайно понравилось Бейнбриджу. Каслтон выразил молчаливое согласие и через полминуты, казалось, забыл о столкновении – а если и помнил, то давал это понять лишь своим преувеличенно любезным обращением с Бейнбриджем. Минуту спустя он сказал мне:

– Дорогой сэр, сегодня я ускорил свой визит к пациенту из желания оказать вам услугу. Вчера вечером, после вашего отъезда к вам в «Лумис Хаус» заглядывал мистер ***. Я случайно столкнулся с ним, когда он, несколько огорченный вашим отсутствием, выходил из гостиницы, где узнал, что, вероятно, вас не будет ближайшие два дня. Я вызвался поутру доставить вам любое сообщение, которое он изволит передать. Узнав, что вы находитесь всего в десяти милях от города, он сказал, что у него к вам срочное дело, и спросил, не сможете ли вы на несколько часов вернуться в город сегодня. Я пообещал передать вам означенную просьбу и сказал, что, коли вы пожелаете, я доставлю вас в гостиницу к девяти – в каковой час он обещал зайти в «Лумис Хаус», в надежде увидеться с вами.

Я поблагодарил доктора и, посоветовавшись с Бейнбриджем, сообщил о своем намерении воспользоваться случаем немедленно вернуться в Беллву. Я обрадовался, что ухаживать за Петерсом придется Бейнбриджу, а не мне. Мысль, что я не услышу историю Петерса из первых уст, несколько расстроила меня, но я надеялся вернуться после полудня и знал, что Бейнбридж сумеет в точности повторить все слова старого моряка. Я сомневался, что до моего возвращения он успеет многое выведать у Петерса, ибо престарелый путешественник был очень слаб и умом, и телом и быстро утомлялся. Но когда старик заинтересуется и увлечется предметом разговора – а в противном случае никаких сведений из него не вытянуть, – он наверняка станет весьма словоохотливым.

Доктор Каслтон пустил лошадей резвой рысью. Он расстался с Бейнбриджем в наилучшем расположении духа и, когда мы уже тронулись с места, прокричал напоследок: «Не забудьте дать больному каломель в половине десятого, доктор, а дополнительно применяйте любые средства, какие сочтете нужным. Я полностью вам доверяю. Коли вам понадобится помощь, дайте мне знать».

Странный человек! Столь милый и столь грубый; столь благородный и столь низкий; столь достойный и столь ничтожный; столь свободомыслящий и столь ограниченный; столь добрый и столь злой. Погрузившись в подобные размышления, я задался вопросом, как один и тот же человек может излагать такие взгляды, какие он изложил в связи со своим медицинским обществом, и одновременно говорить о жизни и смерти так, как он говорил со мной накануне. Во что он верит на самом деле? Неужели все чудачества доктора объясняются актерским темпераментом, который проявляется почти во всех случаях, когда он обнаруживает свое истинное «я»?

Мы неслись по лесной дороге, приближаясь к месту назначения на милю каждые три минуты, и вскоре подъехали к единственному на всем пути холму, который выделялся значительной высотой и крутизной склонов. Здесь доктор Каслтон позволил лошадям перейти с резвой рыси на медленный шаг и – вечно возбужденный, вечно деятельный – извлек из бокового кармана своего холщового пыльника маленькую книжицу, очевидно, недавно изданную.

– «Ошибки Богов и другие лекции» – сказал он, взглянув на корешок и прочитав название. – А, «богов»! Название, сэр, очень многое говорит о содержании; и мы с вами просто зря потратим время, коли откроем сию книгу – а люди невежественные совершат преступление против себя самих, коли сделают такое.

– Надо полагать, автор – один из «ужасных типов», о которых я слышал, – заметил я. – «Плохой парень» с Запада, вне всяких сомнений. Прискорбно, весьма прискорбно – не так ли?

– О нет, нет! Автор вовсе не ковбой, он истинный джентльмен – с такими же изысканными манерами, как у меня; и в самой книге нет ничего прискорбного. В ней содержатся несколько лекций в агностическом духе, с которыми время от времени выступал очень одаренный, но, мне кажется, впавший в заблуждение человек. Выражение «впавший в заблуждение» я употребляю не в том смысле, в каком применили бы по отношению к нему наши священнослужители, ибо наши священнослужители, похоже, понимают сего автора столь же превратно, сколь неправильно понимает он цели англосаксонской христианской церкви девятнадцатого века. Но попомните мои слова, сэр, в Англии скоро услышат об этом молодом «неверующем» лекторе, ибо с таким острым умом, с такой железной логикой и с таким сжатым выразительным слогом он скоро снищет признание самых известных современных агностиков. Он живет недалеко от Беллву, и я частенько ходил на его выступления. Я считаю его лучшим из ораторов, когда-либо мной слышанных, хотя дважды меня покорял своим красноречием Филлипс, и с дюжину раз – Бичер. Я не стану оскорблять ваш и свой зрелый ум, повторяя высказывания самых нетерпимых церковников об этом блестящем агностике; я говорю вам все это только потому, что, быть может, однажды, на своей далекой родине, вы зададитесь вопросом, что же кроется за столь страстным стремлением распространить агностические взгляды и тем самым вовлечь неудовлетворенный дух страны в широкую антицерковную пропаганду. Я не сторонник подобного движения, но я полагаю правду единственным надежным оружием и люблю правду ради нее самой – я бы отказался войти во врата рая, когда бы туда допускались лжецы. Я не знаю истории жизни этого человека, но одно представляется несомненным: по неким причинам он свято верит, что, нападая на христианство, он совершает в высшей степени похвальное дело. И в своей вере он так же искренен и так же пылок, на свой холодный логический манер, как христианин в своей. Если бы сей человек допускал двуличие – или хотя бы счел совместимым со своим чувством справедливости обыкновение держать при себе свое мнение по религиозным вопросам, – к настоящему времени он уже был бы губернатором Иллинойса; а в стране нет такой выборной должности, на которую он, со своими блестящими способностями, не мог бы претендовать с правомерной уверенностью в успехе. Он сам понимает это так же хорошо, как и все, кто его знает. В возрасте тридцати трех лет – еще до того, как его взгляды стали широко известны, – он занимал пост главного прокурора штата. Ни одна политическая партия никогда больше не осмелится выдвинуть его кандидатуру на государственную должность.

– Это несправедливо, – заметил я. – Это граничит с религиозным гонением.

– Вы правы, так оно и есть, – сказал Каслтон. – Но факт остается фактом. Если он решит баллотироваться на какую-либо должность, он потеряет достаточно много голосов от своей собственной партии, чтобы позволить сопернику выиграть.

– Но дорогой доктор, – сказал я, – я не понял, почему вы считаете, что этот человек заблуждается. Вы же наверняка не хотите, чтобы он изменил своим убеждениям?

– О нет, ни в коем случае! Я имею в виду, он заблуждается, когда полагает, будто агностическая пропаганда в массах по-прежнему идет во благо миру. Вольтер имел все основания распространять и пропагандировать свое учение, ибо во Франции той эпохи атеизм являлся неотъемлемым элементом политической свободы. Том Пейн имел все основания держаться своей линии, поскольку христианство, извращенное заблуждающимися или безнравственными людьми, встало на сторону тирана и оставалось там до начала Французской революции. Но у этого человека нет никаких веских причин бороться против влияния церкви в Соединенных Штатах сегодня, в 1877 году. Христианская церковь в наши дни, безусловно, преследует благие цели и никоим образом не пытается ограничить свободу личности или общества.

– Но разве вы не сказали минуту назад, что из-за своих агностических взглядов он навсегда лишился возможности занять государственную должность здесь, в великой свободной стране, в 1877 году и во все последующие годы?

– Нельзя жить в свободной стране и запрещать одному человеку голосовать против другого – даже если на его выбор влияет покрой брюк кандидата.

– Да, – сказал я, – но если на выбор человека влияет покрой брюк кандидата, такого человека не грех просветить и образовать. Ваш агностик наверняка сказал бы, что с влиянием церкви нужно бороться до тех пор, покуда она судит о компетентности человека в одной области по позиции, которую он занимает по вопросам из совершенно другой области.

– Никакое образование не поможет нашему народу освободиться от предрассудков, но лично я проголосовал бы против упомянутого человека по той причине, что его линия поведения свидетельствует о несовместимости его позиции со способностью управлять государственными делами. Никто никому не запрещает высказывать собственное мнение; мы всего лишь выступаем против взглядов пресловутого джентльмена, недовольные влиянием оных на умы, – как он выступает против убеждений своих противников. Количество агностиков, которые не станут голосовать за назначение пресвитерианина на государственную должность, в пропорциональном отношении равно количеству пресвитериан, которые при аналогичных обстоятельствах не станут голосовать за агностика.

– Но каким образом вера или неверие агностика могут помешать человеку, компетентному во всех остальных отношениях, занять государственную должность? – спросил я.

– Несомненно, многие из лучших современных государственных деятелей являются агностиками, но они не пропагандируют агностическую идеологию. Люди, способные переварить и усвоить агностические принципы, способны сами породить такие идеи; а людям, неспособным переварить и усвоить такие идеи, лучше вообще не иметь о них представления.

– Вы можете привести пример, – спросил я, – когда преждевременное просвещение народа в части агностических идей вредит отдельному человеку или обществу в целом?

– Да, сэр, могу. Необразованным американцам – жителям штата «Белой бедноты», – необразованным итальянцам и необразованным ирландцам только вредит, когда у них отнимают веру. Первые из них, коли верят, одеваются опрятно, живут достойно и имеют достаточно высокие стремления, а коли не верят, влачат бессмысленное существование и предаются порокам праздности и табакокурения, если не хуже. Вторые и третьи находятся либо под влиянием церкви, либо под влиянием тайной организации. Если ирландец или итальянец из низов общества, не наделенный способностью правильно использовать свои малые наличные знания – верно истолковывать свои чувства или разумно сдерживать свои порывы, – отрекается от церкви, устанавливающей контроль духовенства, он получает взамен тайную организацию, осуществляющую тайный административный контроль с тупой жестокостью и бессмысленным упрямством, отравленный кубок и кинжал. На мой взгляд, если человеку приходится выбирать одно из двух: либо обретать свободу и независимость через кровь и предательство, либо стоять на коленях перед идолом, соответствующим его уровню умственного развития, – пусть уж он лучше стоит на коленях, покуда не станет способным на нечто более приемлемое, нежели убийство. Знаете, сэр, один ирландец из республиканцев (редкий случай), издатель по профессии, однажды сказал мне, что многие ирландские эмигранты приезжают в Америку совершенными дикарями; и (хотя, возможно, здесь я неправ) при виде любого шарманщика-итальянца в моем уме всегда сначала возникает видение всаженного в грудь кинжала и только потом появляется успокоительная мысль, что, коли парень католик, между мной и такой опасностью стоит исповедальня. Человек, который пытается внушить подобным малым идею абсолютной свободы, должен нести ответственность за все последствия.

– И все же, доктор, – сказал я, – путь к всеобщему знанию не может быть гладким на всем протяжении. Кто-то же должен подготовить почву. Если в христианстве есть нечто, препятствующее движению к конечной свободе, тогда я сам скажу: устраните препятствия. Такое дело всегда своевременно, и решительность здесь всегда уместна

– В истинном христианстве я не вижу ничего, кроме блага для рода людского – безусловно, сейчас вами движет единственно желание узнать мое мнение. Если в политике или устройстве церкви есть нечто, требующее преобразования, пускай она проводит реформы.

– Прошу прощения, доктор, – сказал я, – но я полагал вас самого агностиком. Не кажется ли вам, что религию, не выдержавшую проверки холодным разумом, следует исторгнуть из жизни человеческой?

– Нет, не кажется. Ум человеческий не сводится к одному только интеллекту – он имеет моральную или эмоциональную составляющую, абсолютно независимую от рассудка. Религия постигается не разумом, но чувствами. Ни один основатель религии никогда не обращался к разуму человека. Вы только задумайтесь на минутку. Давайте оставим в стороне невежественные и необразованные массы и подумаем о том, что представляют собой лучшие люди – люди, достигшие столь высокого уровня умственного развития, какой едва ли будет когда-либо доступен народу. Возьмите сливки общества в Англии или Америке: в какой мере представителями высшего сословия управляет разум, а в какой мере – чувства и представления, сложившиеся на основании чувств? Они не руководствуются в своих действиях логикой даже в одном случае из миллиона. Я не знаю ни одного примера, когда поведение человека обусловливалось бы чисто рационалистическим суждением в противовес чувствам.

– Безусловно, вы не хотите сказать, что образованные люди в большинстве своем не руководятся в своих действиях разумом?

– Я хочу сказать только то, что говорю: я не знаю ни одного примера, когда бы они действовали по велению разума, а не по велению чувств. Ах, молодой человек! Если бы нас заставили в повседневной жизни сообразовывать все свои поступки с диалектическим доказательством практической выгоды – делать только то, что нам выгодно с точки зрения здравого смысла, – мы бы просто перестали жить, хотя продолжали бы дышать и шевелиться. Даже в физике, какой толк в логических доказательствах, коли посылки любой теории являются основанием еще менее надежным, чем зыбучий песок – коли они условны и умозрительны?

Так вот, если бы агностики были честны (к чему они стремятся) и последовательны (чего у них не получается), они оказались бы в трудном положении. С точки зрения разума мужчине нет никакой выгоды целовать свою жену; никакие формальные логические рассуждения не приводят к выводу о необходимости содержать ее и детей; на самом деле он совершенно не обязан заводить детей – он делает все это по велению чувств или эмоций, абсолютно бессмысленных и бесполезных в представлении поклонника Чистого Разума! И если человек позволяет себе подобные «излишества» по велению своей нравственной и эмоциональной природы, значит, его стремление постичь первопричины известных и неизвестных явлений, а равно (как в нашем с вами случае сейчас) чудеса и тайны вселенной и нашего внутреннего мира тоже имеет разумные основания и не должно изгоняться из искреннего ума едкой насмешкой или пылким красноречием. Влияние религии на народные массы, прямое и косвенное, гораздо сильнее, чем кажется на первый взгляд. Повседневная жизнь самого агностика складывается под воздействием христианской традиции и христианского окружения. Наш автор не предоставляет нам никакой замены сей подсознательной потребности человеческой природы. Если разум не в состоянии ничего предложить взамен религии, почему бы не позволить людям, имеющим религиозные убеждения, сохранить свою веру, столь приятную для них самих и столь полезную для других? Сейчас я словно наяву слышу голос агностика: он видит слабое место в ваших рассуждениях и просто улыбается, готовясь привести веский аргумент в защиту своей позиции. Голос говорит: «Приятную? Ужели приятно вечно гореть в аду? Что ж, друг мой, у нас с вами разные представления об удовольствии». Это софистическая болтовня. Ада страшится не христианин, но грешник с нечистой совестью. Совесть, совесть! – единственная преграда между нами и адом в земной жизни! Христиане утешаются мыслью о любящем Христе – христиане, как мне известно по опыту, не страдают.

– Знаете, сэр, – сказал я, – мне остается только удивляться, что вы сами не ревностный христианин.

– Не берите меня в расчет, молодой человек. Ну вот, мы уже подъезжаем к городу. При желании я мог бы прочитать проповедь, способную обратить в христианство всех язычников на свете. Однажды во время богослужения на открытом воздухе я действительно прочитал проповедь; и скажу вам, старики хранили невозмутимое спокойствие, но более молодые и более впечатлительные мои слушатели закрывали лицо ладонями и рыдали от горя и раскаяния. Но – боже мой! – люди ходят на остроумные лекции агностиков или на пылкие проповеди священнослужителей вовсе не из желания получить пищу для ума. Поверьте мне, – он постучал пальцем по книжке, которую все еще держал в руке, – такого рода сочинения никого не подвигнут на размышления. В конечном счете, речь здесь идет просто о замене Христа юристом из Иллинойса.

Глава восьмая

В половине девятого мы подъехали к «Лумис Хаус», где я вышел из коляски и бегом поднялся в свой номер. Я едва успел наскоро умыться и переодеться, когда явился Артур. Доложив о посетителях, приходивших ко мне в мое отсутствие, и исполнив несколько пустяковых распоряжений, мной отданных, он принялся переминаться с ноги на ногу, что обычно свидетельствовало, как я уже успел понять, о желании высказаться на постороннюю тему, никак не связанную с нашими чисто деловыми отношениями – каковая вольность, неоднократно повторенная в первые два дня нашего знакомства, в результате закрепилась в качестве законного права.

– Ну что, Артур? – спросил я.

– Я дочитал книжку до конца, сэр… вон она, на столе. Она проняла меня до самых печенок. Но что же приключилось с Пимом и Петерсом дальше? И правда ли, что вы нашли этого старого пирата?

На последний вопрос я ответил утвердительно.

– Вот здорово! – продолжал он. – Мне бы хотелось увидеть старого коротышку. Но если вы меня любите, скажите мне, что там за пелена такая спустилась с неба и почему океан бурлил столь сильно? Почему антарктические черномазые так боялись всего белого и что означали иероглифы на мергелевой стене? А самое главное, что за женщина такая преградила путь лодке? Скажите мне… я никого не виню, понятное дело… но если мистер По знал, что не знает ответов на эти вопросы, зачем он раздразнил наше любопытство? Вы нашли ответы?

Я объяснил Артуру, что возможно, в данную минуту доктор Бейнбридж сидит на краю кровати Дирка Петерса и жадно слушает удивительную историю; и что сразу после встречи с одним джентльменом я собираюсь вернуться в дом Петерса и оставаться там, покуда мы всё не узнаем.

– Вы только не торопитесь, – сказал Артур, – и не пропустите чего-нибудь важного. Лучше не жалейте времени и подробно разузнайте обо всем. Вчера вечером я спросил доктора Каслтона, почему бурлил океан, и он высказал предположение, что там находился вход в преисподнюю и Сатана просто открыл двери для проветривания. Он такой: для него коли не рай, так значит, непременно ад. Но вот как старый Петерс протянул так долго на кошмарных снадобьях Каслтона, просто уму непостижимо… Ой, кто это?

В дверь негромко постучали. Прибыл мой гость.

Мне не удалось вернуться к Бейнбриджу так скоро, как я рассчитывал. Дела задержали меня в городе до позднего вечера, и я освободился лишь к девяти часам. В десять я послал за экипажем, и меня доставили к дому Петерса незадолго до полуночи.

Я нашел Петерса крепко спящим, а Бейнбриджа дремлющим в кресле. Шум моих шагов разбудил молодого доктора. Он с улыбкой поднялся на ноги, явно обрадованный моим появлением. Я с первого взгляда понял, что он преуспел в своих стараниях выведать у Петерса тайны антарктического путешествия.

– Ну как? – спросил я.

– Даже если нам ничего больше не удастся узнать, – сказал Бейнбридж, – добытых мной сведений достаточно, чтобы объяснить все загадочные явления, описанные По, как реальные факты, а также многие тайны, которые он постиг шестым чувством, явленным в сем гении в виде некоего сплава ясновидения и прозорливости, – тайны, о которых он говорит языком, не вполне доступным пониманию простого смертного. Во всяком случае, я отнюдь не разочарован; и мы еще многое можем узнать. Остались непонятными разные интересные детали, которые я надеюсь прояснить завтра. Теперь я знаю, почему в антарктическом регионе климат жарче тропического и что представляла собой (и представляет поныне) белая пелена. Знаю, откуда взялись иероглифы на черных мергелевых стенах пещер. Антарктическая страна превосходит – по части поистине чудесного – все страны мира, старого и нового, с которыми я знаком по опыту или понаслышке.

– Но правда ли все это? Не выслушивали ли вы просто сказки – или, вернее, матросские байки?

– Завтра я обстоятельно поведаю вам обо всем, что узнал, ненадолго прерывая свое многочасовое повествование для того лишь, чтобы удовлетворить насущные потребности сей скорбной развалины, – он указал на Петерса. – И когда вы подумаете о том, что он собой представляет, вы скажете, мог ли такой человек или кто-нибудь из его приятелей-моряков сочинить подобную историю. Я признаю, что в течение дня старик несколько раз начинал слегка заговариваться и что он имеет обычную для моряков склонность к преувеличению – поэтому иногда мне приходилось призывать на помощью всю свою проницательность, дабы отличить действительные факты от вымысла и отделить правду от неправды. Похоже, Петерс прожил более года поблизости от Южного полюса, и его впечатления от антарктической страны настолько поразительны, насколько она великолепна, а населяющий ее народ необычен. О нет, никаких чудес в духе Гулливера: обитатели той земли не гномы и не великаны, и они не держат говорящих лошадей; никаких иеху – ничего в таком роде. Крылья? О нет, никаких летающих мужчин и женщин, никаких женщин-призраков – все вполне благопристойно и мило. Потерпите немного – и я расскажу вам все по порядку, хотя сам я не имел удовольствия выслушать связное повествование. Одноглазые? Я же сказал вам: все благопристойно и мило. Нет, нет, ничего гомеровского – никаких овец, никаких сирен. Знаете, я здорово устал, и вы никакими силами не заставите меня сейчас начать рассказ, который займет шесть-восемь часов, даже если мы не будем прерываться по ходу дела, дабы обсудить отдельные моменты. Завтра, как уже сказал, мы узнаем у Петерса все остальные факты и, несомненно, выведаем новые подробности, а затем вернемся в город. Я намерен приезжать сюда каждый день, покуда Петерс не пойдет на поправку или не умрет – и полагаю, вы не откажетесь составить мне компанию. Каждый вечер мы будем встречаться у меня или у вас, и я буду рассказывать историю Петерса своими словами. Вас это устроит?

Я сказал, что вполне устроит. Затем мы расстелили одеяла и переночевали на полу.

На следующий день большую часть времени до полудня Бейнбридж сидел на краю постели Дирка Петерса и слушал разговоры, описания и объяснения старика. Я вышел из хижины и обследовал ближайшие окрестности, занимая себя в меру своих сил. Около двух часов пополудни мы отправились в город, оставив Петерса в значительно лучшем состоянии против того, в котором он находился два дня назад, когда мы впервые вступили в убогую хижину. Мы пообещали старику наведаться завтра, и действительно, один из нас или оба возвращались к нему каждый день в течение нескольких последущих недель. Тем вечером доктор Бейнбридж явился ко мне в гостиницу и начал рассказывать историю Дирка Петерса – и так продолжалось изо дня в день.

А теперь настало время и терпеливому читателю тоже узнать тайны далекой антарктической страны; тайны, которые сам По так и не постиг при жизни – разве только таким образом, каким гений, провидец постигает чудеса земные и небесные, видит самоцветы, сокрытые в недрах гор, и цветы, цветущие в безвестности, прозревает тайны океанских глубин и видит все далекое и близкое, великое и малое, что недоступно взору простого смертного.

Глава девятая

Возможно, среди моих читателей есть такие, кто никогда не читал «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» или читал это увлекательное и загадочное сочинение так давно, что уже забыл даже сюжет. В данной главе я намереваюсь кратко изложить основные факты означенного повествования, знание которых поможет лучше понять историю Петерса.

Люди, знакомые с упомянутой выше восхитительной и захватывающей повестью Эдгара Аллана По, знают, что она написана в автобиографической форме и почти все факты излагаются в виде записей Пима в судовом журнале или личном дневнике, впоследствии изданных мистером По. Таким читателям не стоит тратить время на ознакомление с настоящей главой, пусть и короткой. Такому же своему случайному читателю, который прежде не имел возможности насладиться интересным и поучительным сочинением гениальнейшего американского писателя, я хотел бы сказать только, что он поистине достоин зависти, ибо ему еще предстоит испытать несказанное наслаждение, лишь драгоценным воспоминанием о котором приходится довольствоваться остальным из нас.

Ниже в самых общих чертах излагается сюжет «Повести о приключениях Артура Гордона Пима».

В 1827 году Пим, едва вступивший в пору зрелости, убегает из родительского дома в городе Нантакете, расположенном на острове с таким же названием, в обществе своего друга Августа Барнарда, сына капитана судна, на котором они выходят в море. Бриг называется «Дельфин» и отправляется в торговый рейс в южную часть Тихого океана. Молодой Барнард прячет Пима в трюме, где он должен оставаться, покуда корабль не отойдет достаточно далеко от суши, чтобы возвращение беглеца домой стало невыполнимым делом. Пим, спрятанный среди бочонков, тюков и ящиков с грузом, погружается в долгий тяжелый сон, вызванный, вероятно, спертым зловонным воздухом в трюме. На четвертый день плавания большая часть экипажа поднимает мятеж, и бунтовщики, убив многих матросов, не пожелавших примкнуть к ним, сажают капитана Барнарда в маленькую лодку и, снабдив лишь горстью сухарей и кувшином воды, бросают на произвол судьбы. Молодому Барнарду разрешают остаться на судне. В эпизоде мятежа ведущую роль играет собака, служащая посыльным между Барнардом и Пимом, у которых нет иных средств сообщения.

Затем вспыхивает мятеж среди самих бунтовщиков, вызванный необходимостью спасти жизнь некоего Петерса – моряка, которому Барнард обязан жизнью. Кок исполнен решимости убить Петерса и уже собирается выполнить свое намерение, когда Петерс, молодой Барнард и присоединившийся к ним матрос по имени Паркер разрабатывают план нападения на бунтовщиков из «группы кока». Они успешно осуществляют свой план, в подходящий момент выпустив из укрытия на сцену действия Пима, замаскированного под одного убитого матроса, чей труп до сих пор остается на бриге; и воспользовавшись испугом и смятением противников, убивают кока и его сторонников.

Потом эти четверо – Барнард, Пим, Петерс и матрос Паркер – переживают много захватывающих приключений. Наконец бриг терпит крушение во время шторма, и над водой остается лишь днище перевернутого корабля, на котором все четверо удерживаются в течение многих дней. В конце концов несчастных подбирает торговое судно, направляющееся в Антарктический океан с целью открыть новые земли. Они достигают 83-го градуса южной широты и вскоре высаживаются на острове, населенном племенем странных чернокожих людей. Здесь, через коварство островитян, вся команда погибает – за исключением Пима и Петерса. Паркер умер еще раньше, причем такой смертью, которая читателю в процессе чтения кажется более интересной, нежели показалась Паркеру в действительности; и при одной мысли о которой, как признался Петерс сорока девятью годами позже, у него всегда возникает желание потерпеть до ужина, когда он вынужден воздержаться от обеда.

Спасаясь с острова на маленьком челне, Пим и Петерс насильственно увозят с собой одного островитянина. Как и все прочие туземцы, он чернокож, черноволос и даже зубы у него черные; на самом деле на всем острове нет ничего белого, даже вода там имеет странные особенности. И как все прочие туземцы, он страшно боится белого цвета и при виде любого белого предмета неизменно впадает в совершенное безумие или цепенеет от ужаса. Океанское течение несет лодчонку с тремя людьми на юг. Однажды Пим, на ветру вытаскивая из кармана белый платок, случайно задевает последним по лицу чернокожего островитянина, который мгновенно падает на дно лодки и бьется в судорогах, а позже стонет (как стонали все туземцы при виде белого): «Текели-ли! Текели-ли!» На следующий день мимо лодки проплывает белое животное, чье чучело они видели на берегу острова. Потом они видят на юге белую пелену, которая, как становится ясно по приближении, спускается с небес до самой воды. Вода океанского течения, несущего жалкий челн, с каждым часом нагревается все сильнее и наконец становится горячей. С неба дождем сыплется тонкая белая пыль, похожая на пепел, которая словно тает, едва касаясь воды. Огромные белые птицы вылетают из-за пелены с неизменным пронзительным криком «текели-ли! текели-ли!» – каковое загадочное сочетание слогов замирает на губах островитянина, когда душа наконец покидает его тело в тот последний ужасный день.

Последняя дневниковая запись Пима заканчивается следующими словами:

«Мы мчимся прямо в обволакивающую мир белизну, перед нами разверзается бездна, будто приглашая нас в свои объятья. И в этот момент нам преграждает путь поднявшаяся из моря высокая, гораздо выше любого обитателя нашей планеты, человеческая фигура в саване. И коже ее белее белого».

Нижеприведенное описание Дирка Петерса, каким он представлялся взору в 1827 году – то есть почти за пятьдесят лет до того, как я повстречал его семидесятипятилетним стариком (хотя в конце концов мы решили, что ему было под восемьдесят), – принадлежит перу Пима и взято из повести По.

«Этот человек был сыном индианки из племени упшароков, которое обитает среди недоступных Скалистых гор, неподалеку от верховий Миссури. Отец его, кажется, торговал пушниной или, во всяком случае каким-то образом был связан с индейскими факториями на реке Льюиса. Сам Петерс имел такую свирепую внешность, какой я, пожалуй, никогда не видел. Он был невысокого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но сложен как Геркулес. Бросались в глаза кисти его рук, такие громадные, что совсем не походили на человеческие руки. Его конечности были как-то странно искривлены и, казалось, совсем не сгибались. Голова тоже выглядела какой-то несообразной: огромная, со вдавленным теменем (как у большинства негров) и совершенно плешивая. Чтобы скрыть этот недостаток, вызванный отнюдь не старческим возрастом, он обычно носил парик, сделанный из любой шкуры, какая попадалась под руку, – будь то шкура спаниеля или американского медведя-гризли. В то время, о котором идет речь, он прикрывал лысину куском медвежьей шкуры, который сообщал еще большую свирепость его облику, выдававшему его происхождение от упшароков. Рот у Петерса растянулся от уха до уха, губы были узкие и казались, как и другие части физиономии, неподвижными, так что лицо его соврешенно независимо от владеющих им чувств сохраняло постоянное выражение. Чтобы представить себе это выражение, надо вдобавок принять во внимание необыкновенно длинные торчащие зубы, никогда, даже частично, не прикрываемые губами. При мимолетном взгляде на этого человека можно было подумать, что он содрогается от хохота, но при внимательном рассмотрении становилось ясно, что если это и веселье, то какое-то бесовское. Об этом необыкновеннейшем существе среди моряков Нантакета ходило множество историй. Многие касались его удивительной силы, которую он проявлял, будучи в раздраженном состоянии, а иные заставляли усомниться в здравости его рассудка».

История Дирка Петерса

Глава десятая

Ранним вечером того дня, когда мы с доктором Бейнбриджем вернулись в город после нашего первого визита к Дирку Петерсу, я сидел в своем номере в «Лумис Хаус», с нетерпением ожидая прибытия Бейнбриджа. Я знал, что возня с Петерсом сильно утомила молодого человека, и не рассчитывал на продолжительный разговор с ним. И все же мне не терпелось услышать хотя бы начало обещанной истории. В назначенный час он явился и, положив на стол свернутый в трубку лист бумаги, уселся в глубокое кресло, предусмотрительно придвинутое мной.

– Как я понимаю, – сказал он, – события последних трех дней естественным образом возбудили в вас острое желание узнать продолжение истории о приключениях Пима. Я постараюсь без нужды не мучить вас томительным ожиданием, но за один раз утолю лишь долю вашего любопытства. Позже – завтра, если вы не возражаете, – я войду в подробности удивительного путешествия – вероятно, самого удивительного из всех, когда-либо совершавшихся человеком.

Он развернул и разгладил на столе принесенный лист бумаги, а затем продолжил:

– В первую очередь, я коротко и в самых общих чертах опишу антарктический регион, которого, несомненно, достигли Пим и Петерс и где они оставались более года. Вот карта, с известным тщанием нарисованная мной по эскизам, которые я набросал, сидя на краю кровати Петерса и которые все до единого проверены и одобрены последним.

Придвиньте кресло поближе и взгляните на карту. Перво-наперво я скажу вам, что на Южном полюсе – возможно, не на самом полюсе, но безусловно в пределах одной шестой градуса от него – находится круглых очертаний область добела раскаленной кипящей лавы, около пятнадцати миль в поперечнике. Судя по характеру окружающей местности, в прошлом территория, покрытая лавой, была значительно обширней – скажем, семьдесят – семьдесят пять миль в поперечнике. Несомненно, поверхность земли на Южном полюсе некогда охладилась, а позже покрылась водой, хотя и очень мелкой – вероятно, возвышенности остались вовсе незатопленными, а максимальная толщина водного слоя составляла десять-пятнадцать футов. По какой-то причине (а представить можно множество причин) залитый водой участок – достигавший, скажем, двухсот миль в поперечнике – опустился в недра земли, и кипящая лава вышла на поверхность. Мы едва ли в силах вообразить ужасный эффект, который имел место, когда Антарктическое море стало заливать кипящую массу расплавленных горных пород и металлов.

Нужно принять во внимание, что речь идет не просто о покрытом добела раскаленной кипящей лавой обширном участке земной поверхности, в каковом случае она бы сравнительно скоро охладилась и застыла. Залить подобный участок водой в десять футов глубиной все равно, что покрывать пленкой воды толщиной в сотую дюйма поверхность докрасна раскаленной печи, в которой продолжает бушевать огонь, не давая поверхности остыть. По-видимому, нижняя граница кипящей лавы находилась в земных недрах на практически бесконечной глубине, и потому заливавшая ее вода мгновенно испарялась. Обдумав все это с учетом известных мне фактов, я пришел к выводу, что потребовалось около двухсот лет, чтобы вода подошла к черте, которой она в конечном счете достигла в виде воды en masse. По некотором размышлении я заключил, что Петерс говорит правду, ибо его описания, на мой взгляд, не противоречат законам физики. Одним из первых феноменов, обусловленных данным процессом, стал следующий: морская вода испарялась в таком огромном количестве и так быстро, что образовались огромные скопления каменной соли, частично преградившие путь морю – я говорю «частично», поскольку в силу своей растворимости соль является самой ненадежной защитой от воды. Все же следует помнить, что вода здесь, вероятно, была насыщена солью до предела и потому не могла быстро растворять колоссальные массы твердой каменной соли, протяженностью в несколько миль. Вскоре начались еще два процесса: во-первых, в окружающей теплой воде сложились условия для формирования кораллоподобных образований; и во-вторых, началась вулканическая деятельность.

Теперь взгляните на карту. Внутренний круг представляет современный участок распространения кипящей лавы и имеет, как я сказал, около пятнадцати миль в диаметре, – Южный полюс, по словам туземцев, находится приблизительно здесь, в точке, обозначенной буквой «а». Следующее кольцо представляет пояс лавы, раскаленной добела по внутреннему диаметру и раскаленной докрасна по внешнему; ширина кольца составляет примерно четыре мили (я говорю «примерно», поскольку границы зон достаточно условны). Второе кольцо представляет пояс темно-красной лавы, которая становится черной с приближением к наружному краю, но по-прежнему остается горячей. Конечно, в пределах данной зоны температура лавы варьируется: раскаленная добела на глубине, на поверхности она чуть теплая; но я использую на карте темно-красную краску, чтобы дать лучшее понятие о преобладающих условиях. В границах следующего пояса, шириной четыре-пять миль, находятся нагромождения глыб застывшей лавы, каменной соли и окаменелых остатков простейших организмов, имеющие в высоту от двадцати пяти до двухсот футов. За пределами последней зоны мы имеем несколько поясов вулканических гор с долинами и многочисленными действующими кратерами на вершинах; горные склоны покрыты бесчисленными глыбами каменной соли, выброшенными сюда снизу в результате вулканической деятельности, которые блестят в ярком свете вулканического огня и постепенно растворяются. Ширина зоны гор и долин составляет от десяти до двадцати миль; средняя высота гор колеблется от полумили до мили, но несколько пиков поднимаются на пять или шесть миль, а один – на целых девять миль над уровнем моря.

Теперь посмотрите внимательно на эти большие горные хребты – один справа, другой слева на карте, – каждый из которых выступает в море, где разделяется на две цепи поменьше. Эти хребты, а также сравнительно малая высота окрестных гор плюс постоянные потоки теплых воздушных масс из южной части Тихого океана (из района, находящегося западнее 74-го градуса западной долготы) объясняют факт обитаемости вот этого большого острова под названием Хили-ли (изображенного здесь на 75-м градусе восточной долготы) и многих других островов, цепь которых тянется прочь от зоны вулканической активности в том же направлении. Я говорю, что обитаемость островов обусловлена перечисленными условиями, и верю в это; но теплый, теплее тропического, климат здесь объясняется еще одной причиной. Если вы взглянете на правую часть карты, в середине горной зоны вы увидите залив, который, извиваясь, тянется между гор и подходит очень близко к зоне горячей лавы – на самом деле он отделен от нее лишь поясом застывшей лавы, каменной соли и окаменелостей, который в этом месте сужается примерно до двух миль. Температура воды здесь около 180 градусов по Фаренгейту – то есть на 32 градуса ниже температуры кипения дистиллированной воды; и теплое течение залива проходит в непосредственной близости от острова Хили-ли. Несомненно, залив питается водой из подземного источника, расположенного по другую сторону огромного кратера, которая на протяжении многих миль течет под пластом горячей лавы. Вероятно, это чрезвычайно теплое течение в значительной мере содействует горячим воздушным массам в деле создания сверхтропического климата Хили-ли.

А теперь, поскольку я частично удовлетворил ваше любопытство и поскольку я несколько утомлен после двух дней и ночей общения с Петерсом, вы безусловно позволите мне прерваться на столь подходящем для паузы месте. Завтра вечером я продолжу историю Дирка Петерса с момента, на котором обрываются дневниковые записи Пима, и доведу повествование до момента, когда обитатели Хили-ли решают, что воздух какой-нибудь другой земли будет много полезнее для здоровья и долголетия Петерса, а равно для их собственного спокойствия. И я заверяю ваше султанское величество, что завтрашняя моя история гораздо интереснее сухих научных фактов, изложенных мной сегодня вечером, которые, на мой взгляд, вам следовало узнать прежде, чем услышать последующий обстоятельный рассказ о путешествии Петерса.

Я согласился на такое предложение и поблагодарил Бейнбриджа за внятное описание загадочного антарктического региона и за то, что он взял на себя труд нарисовать столь подробную карту – которую он по моей просьбе оставил мне. Я уже собирался задать один вопрос, когда дверь отворилась и в комнату ворвался доктор Каслтон.

– Ну, как там старик? – спросил он.

Мы описали состояние Петерса, и я даже пересказал несколько фактов, только что сообщенных мне Бейнбриджем. Затем я задал вопрос, который минуту назад хотел задать, но не успел в виду внезапного появления Каслтона.

– Но не способствовали ли примененные лекарства, – спросил я, – чрезмерному возбуждению воображения у Петерса? Принято считать, что наркотические лекарственные препараты оказывают сильнейшее действие на человеческий мозг, порождая в нем самые диковинные фантазии.

– Нет, – ответил Бейнбридж. – И присутствующий здесь доктор скажет то же самое. Ни один наркотик на свете не может вызвать даже слабое подобие такого эффекта.

– Разумеется, нет, – сказал Каслтон. – Большинство неспециалистов не просто невежественно – прошу прощения, сэр, но я знаю, вам нужны факты, – не просто невежественно, но чрезвычайно и беспросветно невежественно в данном вопросе. Говорят, будто Байрон выпил дюжину, если не двадцать бутылок вина в ночь, когда написал «Корсара». Если и так, значит, он просто написал «Корсара», невзирая на действие вина. Я слышал мнение, будто По находился в состоянии алкогольного опьянения, когда писал «Ворона», – каковое утверждение не только не соответствует истине, но и не может быть правдой, как прекрасно знает любой человек, когда-либо пытавшийся писать под влиянием алкогольного стимулятора. Наркотические вещества – включая алкоголь, – которые якобы стимулируют так называемое рациональное воображение, в действительности стимулируют лишь иррациональную фантазию. Находящемуся под действием наркотиков человеку кажется, будто они усиливают работу воображения, но на самом деле они лишь вызывают болезненное нервное возбуждение, в котором человек сильно переоценивает значение своих видений, в действительности бледных и совершенно неинтересных. Пусть одурманенный человек попытается поделиться с другим своими фантазиями, и… – да кто не знает, сколь скучна пьяная болтовня? Разве Де Куинси, со своим блестящим умом, преуспел в стараниях описать картины, которые вызывал в своем воображении? Он говорит о ярких мысленных образах, возникавших под влиянием опиума, но не описывает ровным счетом ничего. Вот Мильтон – старый пуританин, убежденный трезвенник, – у него в воображении рисовались потрясающие картины, которые он мог описать словами и которые стоит бережно хранить в памяти. Древние греки были людьми чрезвычайно воздержанными, и авторы «Возвращений» отнюдь не были пьяницами – Гомер пел «Илиаду» и «Одиссею» трезвым языком и находясь в трезвом уме, способном контролировать дикцию. Человек, который напивается, чтобы написать стихотворение, непременно обнаружит, что написать стихотворение легче на следующий день, несмотря на головную боль, хандру и тому подобное. – Здесь сей чудак выдержал небольшую паузу, а затем продолжил: – И я знаю это по собственному опыту! Да, сэр, я пил виски бочками – просто бочками. Я видел огромные шевелящиеся клубки змей. Я спустился в гостиную, и одна леди, заметив, что я роюсь в карманах, сказала мне: «Доктор, ваш носовой платок в заднем кармане». Господи! Да я просто запихивал обратно выползавших из карманов змей, мерещившихся мне в белой горячке! Мне жаль слабаков, которые спешат слечь в постель из-за легкого приступа delirium tremens. Я отбрасываю гадюк в сторону одним взмахом руки и занимаюсь своим делом. Но вот на петухах я сам останавливаюсь. Человек, способный смеяться над змеями, непременно струсит перед петухами. При виде змей можно закрыть глаза, но при крике петухов слуха не замкнуть, они орут у тебя в уме. Да уж, в жизни всякое бывает. Но поверьте мне, любая настоящая поэзия – в стихах или в прозе – творится ни в коем случае не пьяницей.

И с этими словами Каслтон вылетел из комнаты. Затем откланялся и доктор Бейнбридж, а я лег спать и увидел во сне огнедышащие жерла вулканов с выползающими из них змеями и гигантских петухов, которые подхватывали клювом змей одну за другой и перекидывали через гору соли в кипящее озеро. Я обрадовался, когда наступило утро и до моего слуха донесся веселый звон колокольцев, с которым упряжка мулов тащила маленький фургон мимо гостиницы.

Глава одиннадцатая

Назавтра Бейнбридж явился ко мне, как и обещал, около восьми часов вечера. В тот день я не сопровождал молодого человека в поездке к Петерсу, который, казалось, на глазах возвращался к жизни. Я провел весь день за чтением, отвлекаясь лишь на Артура, который регулярно наведывался ко мне в номер и всякий раз задерживался минут на пятнадцать-двадцать, снедаемый желанием узнать «еще что-нибудь про антиарктическую страну» и тому подобном Он выказывал великий интерес к предмету и самым тщательным образом изучил карту, составленную доктором Бейнбриджем. Артур попросил разрешения присутствовать при визите доктора, но я счел разумным отказать малому в такой привилегии. Доктор Бейнбридж относился к делу серьезно, а я знал Артура слишком хорошо, чтобы ожидать, что он будет хранить благопристойное молчание весь вечер. Я представлял, какое впечатление произведет на Бейнбриджа, завершившего какое-нибудь высокохудожественное описание, вставленное Артуром замечание по поводу «антиарктических черномазых» или «потрясающих огромных теток». Позже я имел случай удостовериться в справедливости подобных опасений и проклясть себя за мягкотелость, помешавшую мне твердо держаться принятого решения.

Доктор Бейнбридж, без ненужных вступительных слов, сразу приступил к рассказу о приключениях Петерса с момента, о котором упоминал накануне вечером.

– Необозримая белая пелена, как вы наверняка уже догадались, являлась стеной густого тумана с четко очерченными границами, образовавшейся в месте, где вертикальная масса чрезвычайно холодного воздуха прорезает атмосферу, которая сильно нагрета с обеих сторон от нее и насыщена влагой до предела. Эта пелена тумана настолько тонка, что внезапные порывы ветра, налетающие с одной и другой стороны, разрывают ее примерно так, как человек раздвигает руками занавеси, проходя между ними. Именно в такой разрыв и устремились Пим и Петерс, подхваченные встречным теплым течением. Огромная белая фигура, распростершая перед ними объятия (как они вообразили в своем полубредовом состоянии), оказалась всего лишь огромной статуей из белоснежного мрамора, стоящей при входе в залив Хили-ли. Тонкая белая пыль, на протяжении многих дней дождем сыпавшаяся с небес в океан, исчезла. Оказывается, то была особая вулканическая пыль, или кратерный пепел, который, поднимаясь в высокие слои атмосферы, падает в отдалении от вулкана – иногда прямо на Хили-ли, но редко когда в пределах восьмидесяти-девяноста миль от огнедышащего жерла.

Они едва успели миновать стену тумана, когда встретили веселую компанию юношей и девушек, насчитывавшую человек восемь-десять, в изящной прогулочной шлюпке. Поскольку Пим и Питерс не знали языка страны Хили-ли, а хилилиты не знали английского, разумеется, они смогли объясняться лишь жестами. Однако молодые люди сразу поняли, что двое мужчин умирают от голода и усталости. Хилилиты пересадили Пима и Петерса в свою поместительную шлюпку и поспешно направились к пристани, расположенной на окраине столицы и крупнейшего города страны, Хили-ли-сити. Там все они высадились и, поддерживая под руки, провели чужестранцев через лужайку, покрытую травой бледно-бледно-зеленого цвета, – (на самом деле, почти белого: зеленоватый оттенок был бы практически незаметен, если бы не ослепительно-белые цветы, здесь и там росшие в траве) – ко дворцу, равного которому размерами и красотой ни один из американцев прежде не видел, хотя Пим видел прекраснейшие особняки в Бостоне и пригородах, а также на Гудзоне чуть севернее Нью-Йорка, а Петерсу доводилось бывать почти во всех портовых городах обитаемого мира.

Двоих мужчин отвели в этот дворец, где немедленно проводили в купальню (в которую Петерс отказался входить), накормили жидкой пищей, а затем уложили спать – и они оба проспали двадцать четыре часа кряду. Когда они пробудились, их снабдили новой одеждой (хилилиты одеваются в стиле, напоминающем стиль Людовика XIV) и пригласили на обильную трапезу. О них так заботились, что через неделю они полностью восстановили силы и во всех прочих отношениях чувствовали себя не хуже, чем в день отплытия из Нантакета.

Хилилитский язык, несмотря на изысканность и выразительность, оказался настолько простым, что Пим уже через две недели овладел им в достаточной мере, чтобы вести незатейливые разговоры, тогда как Петерс научился более или менее внятно изъясняться на нем примерно через месяц.

Обитатели дворца, казалось, хорошо понимали, что случилось с чужестранцами. По всей видимости, раз или два в столетие на остров прибывали чужестранцы похожей наружности, обычно на маленьких лодках, а в одном случае на корабле; но никто из них не пожелал покинуть столь прекрасную страну, чтобы предпринять путешествие равно долгое и опасное – никто, кроме людей, приплывших сюда на корабле почти три века назад (вы помните мой рассказ о повести, прочитанной мной в Асторской библиотеке). А поскольку хилилиты не имели особого желания расспрашивать чужестранцев, в любом случае, говорить здесь было не о чем. Пиму и Петерсу позволили свободно разгуливать по окрестности, и многие хилилиты приходили посмотреть на них. Дворец, в котором их поселили, принадлежал кузену короля, поэтому никто не докучал потерпевшим кораблекрушение морякам надзором и слежкой – на самом деле, двое мужчин жили в такой полной изоляции, что их присутствие на острове не вызывало никаких чувств, помимо легкой жалости и любопытства. В их распоряжение предоставили маленькую лодку, и они почти каждый день на веслах пересекали залив, высаживались на пристани, расположенной в конце главной улицы Хили-ли, и часами бродили по странному старому городу, дивясь его красотам, странностям и тайнам.

Население Хили-ли-сити составляет от одной до двух тысяч человек. Но – ах! – нет таких слов, чтобы описать красоту города, сравнимую лишь с неземной красотой видений, возникающих в мозгу поэта, грезящего во сне о возвышенных идеалах своей души. Такой вывод мне позволило сделать скорее лихорадочное возбуждение, охватившее Петерса при попытке описать сей странный город, нежели непосредственно слова; а равно отдельные высказывания Пима на сей счет, которые Петерс сумел повторить. В воображении своем соберите на территории площадью не более четырех квадратных миль отборнейшие архитектурные шедевры Древней Греции и Египта, Рима и Персии, затем украсьте полученную картину живописнейшими пейзажами, какие только могли пригрезиться Гомеру, Данте и Мильтону – и вы испытаете слабое подобие восторга, охватившего Пима и Петерса при виде чудесного острова. В Древней Греции истинный демократ остался бы недоволен вопиющим контрастом между великолепием общественных зданий и убогостью частных домов; но в Хили-ли первые и вторые одинаково изысканны и совершенны в своем роде.

Однако неодушевленные красоты не шли ни в какое сравнение с одушевленными. Даже Петерс – умирающий старик и человек, глубоко чуждый всякому искусству, – даже он восстал из холодных объятий смерти, когда заговорил о женщинах Хили-ли. «Они блондинки?» – спросил я. «Нет». – «Брюнетки?» – «Нет». Они просто обворожительны, незабываемы. Каждая из них, подобно Елене Прекрасной, одной своей наружностью пленяла сердце мужчины. А мужчины Хили-ли являлись воплощением мужской привлекательности.

Я провел не один час в стараниях выведать у Петерса факты, которые можно свести воедино, дабы достаточно убедительно объяснить совершенство хилилитов, физическое и духовное (ибо они обладали обоими этими очаровательными достоинствами). Обобщив сообщенные Петерсом сведения, а также отдельные высказывания Пима и некоторые утверждения туземцев, сохранившиеся в памяти старика, я составил мнение, которое полагаю вполне заслуживающей доверия гипотезой о происхождении племени хилилитов.

В самый тяжелый период нашествия варваров в Южную Европу – безусловно, еще до основания Венеции; думаю, в четвертом веке, – когда просвещенные народы Средиземноморья в панике бежали кто куда, точно крысы из горящего дома, откуда мало путей к спасению, – несколько человек со своими семьями и рабами воспользовались коротким затишьем между кровопролитными набегами, чтобы спастись. Они купили несколько кораблей и, нагрузив каждый инструментами, зерном, животными, ценными рукописями и разными полезными вещами, отправились на поиски земли, где они могли бы осесть и со временем основать новую империю, вне пределов досягаемости варваров. Они вышли из Средиземного моря и спустились вдоль западного побережья Африки. К счастью, они предусмотрительно береглись от штормов и кораблекрушений, и каждое судно было нагружено таким образом, чтобы не зависеть от остальных. Но после многих недель плавания маленькую флотилию все-таки настиг один из редких затяжных штормов с севера, который унес корабли далеко от суши и разбросал в разные стороны. Одному из кораблей удалось выдержать ужасный шторм, продолжавшийся тридцать дней; а когда ветра улеглись, сотня с лишним мужчин, женщин и детей оказались на островах нынешнего королевства Хили-ли. Там они и осели – там, где природа, не требуя от человека никаких усилий, дает свет и тепло круглый год и растения зеленеют в буквальном смысле слова вечно. Они не знали никаких трудностей, с какими сталкиваются первобытные люди. Они были образованны и владели кладезью знаний, накопленных за тысячу лет господства Римской империи. И с самого начала они владели еще одним бесценным сокровищем: досугом, составляющим самую сущность совершенной культуры. Первые пятьсот лет им не приходилось сражаться ни с какими врагами, и даже когда пришлось, они легко взяли верх над ними, ибо к тому времени численность хихилитов составляла миллион человек, то есть почти столько же, сколько сейчас. Но несмотря на все благоприятные условия, они ничего не достигли бы, когда бы не помнили о падении Римской империи – о цене, которую народ вынужден платить за долгую и безмятежную жизнь в роскоши и праздности. Урок, извлеченный из падения Рима, они никогда не забывали; и сегодня, невзирая на всю красоту и утонченность хилилитов, физическая и душевная изнеженность здесь позволяется только женщинам. Правда, каждому обитателю острова приходится трудиться всего лишь несколько часов в год, чтобы удовлетворить свои чисто материальные потребности; но с первого года поселения на Хили-ли вплоть до наших дней самые богатые жители острова выполняют свою долю физического труда столь же добросовестно, как беднейшие. Кроме того, мужчины и женщины у них учатся до самой смерти. Дети посещают школы, как у нас, а юноши и девушки получают университетское образование, но после университета они продолжают овладевать разными знаниями. Известный юрист в возрасте сорока, а то и семидесяти лет решает глубоко изучить астрономию, либо – если прежде он уже полностью удовлетворил желание узнать факты астрономии – анатомию или любую другую науку, на свой выбор. Хилилиты утверждают, что таким образом люди, доживающие до семидесяти-восьмидесяти лет, получают довольно хорошее общее образование, но на сей счет у меня есть сомнения. После двадцати лет человек не имеет возможности посвящать более двух часов в день изучению новых областей знания; но двух часов в день, разумно употребленных, достаточно, чтобы сохранять свой ум по-юношески живым и деятельным. И пример хихилитов доказывает, что при такой системе образования человек к восьмидесяти годам сохраняет больше молодого задора и энергии, нежели европейцы и американцы в пятьдесят.

Люди в Хили-ли продвинулись гораздо дальше нас в развитии умственных способностей – в действительности, они продвинулись так далеко, что теперь почти не принимают во внимание интеллект, развив последний до предельного уровня и посчитав относительно бесполезным в практических делах повседневной жизни. Они утверждают – и доказывают своим примером, – что фактически общество гораздо счастливее и нравственнее, когда не делает вида, будто руководствуется в жизни чем-либо, помимо чувства – но разумеется, правильно воспитанного чувства. Хили-ли является королевством, но судя по всему, народ там пользуется настолько полной и совершенной конституционной свободой, какая только возможна для человечества – не свободой в смысле произвола прихоти, но такой совершенной свободой, к которой движется народ Англии и которой лет через сто сможет насладиться. Хилилиты утверждают, что поскольку свобода не означает вседозволенности и распущенности, руководствование чувством, а не разумом также не означает вседозволенности и распущенности – и никогда не будет означать, коли чувство правильно понято и верно направлено; и что человек обретает совершенное счастье, только когда руководствуется чувством. Такое умаление роли интеллекта, похоже, послужило к развитию замечательной интуиции. Петерс говорит, что хилилиты, казалось, всегда читали его мысли и при желании всегда могли предугадать и предупредить его действия.

Поскольку за столь краткий срок я мог узнать у Петерса лишь ограниченное количество фактов, позволяющих прийти к правильным выводам в части принципиально важных моментов, я не стал тратить драгоценное время на расспросы об архитектуре зданий; но я узнал достаточно, чтобы убедиться, что запас архитектурных знаний, привезенный предками хихилитов из Европы, на протяжении многих веков пополнялся новыми и ценными, даже величественными и поистине чудесными достижениями.

Но даже здесь, в земном раю, есть криминальный элемент – не особо ужасный, но с точки зрения закона, криминальный. Похоже, часть неугомонного, воинственного духа далеких предков неисповедимыми окольными путями передалась сангвиническим характерам многих хилилитов, ибо в каждом поколении несколько тысяч молодых людей из всего населения (проживающего на сотне островов, больших и малых) становятся неуправляемыми, несмотря на все старания старших. Они – после того, как каждый получает две-три возможности исправиться и в конце концов признаётся неисправимым, – ссылаются в горы, окружающие описанную выше зону вулканической деятельности и находящиеся на расстоянии от тридцати до восьмидесяти миль от столицы Хили-ли. Там они могут либо мерзнуть, либо жариться – в согласии с требованиями своего вкуса.

Завтра вечером, – в заключение сказал Бейнбридж, – я сообщу некоторые подробности жизни Пима и Петерса в Хили-ли. Я не стал бы останавливаться на обстоятельствах сугубо частной жизни каждого из двух наших искателей приключений, когда бы они не вели нас в зону чудесного кратера, окруженную необычными горами и долинами, где природа предстанет перед нами в одном из самых странных своих обличий. – И после секундной паузы он спросил: – Вы поедете со мной к бедному старику завтра?

Я ответил утвердительно, и мы условились встретиться в два часа пополудни. Через пять минут доктор Бейнбридж встал и, пожелав мне доброй ночи, расстался со мной до завтра.

Глава двенадцатая

На следующий вечер в назначенный час доктор Бейнбридж явился ко мне. В тот день я не смог сопровождать его в поездке к Петерсу. Усевшись в кресло, Бейнбридж сказал несколько слов о самочувствии старого моряка, который, казалось, шел на поправку (думаю, к великому удивлению обоих врачей). Едва ли они надеялись на нечто большее, нежели временное улучшение, но в том, что жизнь бедного старика продлится еще немного, теперь сомневаться не приходилось.

Доктор Бейнбридж мельком взглянул на карту Хили-ли, которую я разложил на столе, и начал:

– В герцогском дворце, где благодаря доброте молодых домочадцев Пиму и Петерсу позволили поселиться (поначалу только на половине слуг, которые, впрочем по части благовоспитанности не уступали чужестранцам), помимо семьи герцога, проживало множество более или менее близких родственников и свойственников последнего. Среди них была одна женщина, чей возраст соответствовал примерно двадцати годам американских женщин, но на самом деле исчислялся шестнадцатью годами. Судя по поведению нашего старого морского волка, Петерса, лежащего на болезном одре в возрасте семидесяти восьми или семидесяти девяти лет, по прошествии почти полувека со дня, когда он в последний раз видел означенную девушку, она была прелестнейшим созданием в стране обворожительных красавиц. Ее глаза, по словам старика, обычно напоминали тропическое небо при мертвом штиле, но порой напоминали тропическое небо во время грозы. У нее было одно из тех широких лиц, на круглых щеках которых при смехе играют ямочки, способные пленить даже каменное сердце – очаровательнейшее в мире лицо. Волосы у нее были золотистые, но светлейшего оттенка чистого золота: золотисто-белые. И когда в знойный день она сидела среди деревьев, распустив по плечам эти свои золотистые волнистые волосы – с чем я могу сравнить их? Они были красоты необыкновенной. Мне кажется, я представляю, как они выглядели: они наводили на мысль о дрожащих бликах солнца на морской пене, из которой вышла Афродита; или о блеске золотых стрел Купидона, когда последний, выступая заодно с Афродитой, летит вдоль берегов царственной Эллады, в проказливой веселости своей пуская одну стрелу за другой и пронзая многие сердца. Ах, любовь в юности! Холодный рассудочный мир никогда не отнимет у человека пленительных восторгов юной любви; и когда Время занесет снегом старости тех, кто однажды испытал сие чувство, Интуиция, но не Разум даст им Веру, как единственную замену неземного блаженства, оставшегося в далеком прошлом.

Но фигура прелестного создания – что мне сказать о ней! Здесь я умолкаю. Когда Петерс, по моей настойчивой просьбе, попытался описать фигуру девушки, он просто впал в исступление восторга сродни бредовому состоянию. Все попытки вытянуть из старика что-нибудь вразумительное были бесполезны, хотя я пытался снова и снова. Похоже, она была сложена таким образом, что очаровательная округлость форм и стройная соразмерность всех частей тела удовлетворяли самый требовательный художественный вкус и даже отвлекали взоры восхищенных зрителей от прелестного лица. Чтобы получить примерное представление о фигуре столь совершенной, нам должно постараться вообразить плод величайших усилий природы, предпринятых с целью показать искуснейшим художникам среди людей, сколь по-детски беспомощны все их попытки изваять из мрамора поистине прекрасные формы.

Звали ее Лилама.

Похоже, молодой Пим в то время был привлекательным юношей, без малого шести футов ростом; и в своем наряде (как я говорил, во многих отношениях напоминающем одежды придворных Людовика XIV) он безусловно являл собой прекрасный образец гармоничного сочетания красоты естественной и искусственной. Вдобавок он претерпел много страданий! Нужно ли добавлять еще что-нибудь? Какое девичье сердце осталось бы равнодушным к юному чужестранцу?

Итак, эти двое полюбили друг друга. Насколько я понял со слов Петерса, история Ромео и Джульетты меркнет рядом с историей любви Пима и Лиламы. Имея возможность отдаться своему чувству, молодые люди на протяжении нескольких месяцев вкушали блаженство земного рая, какое редко удается вкусить юным влюбленным. Но увы! увы! Как и в далекие времена, когда лунный свет заливал дворцы Вавилона и Ниневии, истинным остается древнее поэтическое изречение: «Путь истинной любви всегда не гладок», – каковая истина существовала задолго до Шекспира, задолго до начала истории человечества.

Похоже, среди так называемых ссыльных преступников в Вулканических горах был некий молодой человек из хорошей семьи, который знал – и конечно же, любил – Лиламу. Здесь я замечу мимоходом, что большинство юношей, составлявших криминальный класс, никогда бы не подверглось изгнанию, если бы в Хили-ли имелась нужда в регулярной армии или если бы закон не запрещал жестокие и опасные игры – я говорю о чрезвычайно жестоких спортивных состязаниях, участникам которых зачастую наносились тяжелые увечья; состязаниях, проводившихся молодыми людьми современного и предыдущих поколений. Но помимо соревнований по гребле, в Хили-ли не было иного позволительного способа удовлетворить то желание встретиться с опасностью, какое свойственно всем отважным юношам в мире. Поэтому молодым хилилитам, в силу самой своей природы, приходилось нарушать закон столь противоестественным образом, и, как обычно бывает в таких случаях, они заходили здесь слишком далеко. Звали упомянутого молодого человека Апилус. Лилама не отвечала ему взаимностью. Она знала Апилуса с детства и не видела в бедном поклоннике ничего романтического. Но молодой хилилит обожал ее до беспамятства, и, как показали дальнейшие события, вынужденная разлука с любимой почти (если не совершенно) свела его с ума.

Так обстояли дела через три месяца после прибытия американцев в Хили-ли. Как вы помните, согласно рассказу По, Пим и Петерс прошли сквозь «необозримую белую пелену» 22 марта. По словам Петерса, скорее всего, данное утверждение верно. Эта дата примерно соответствует дню осеннего равноденствия в Хили-ли. Дата же, наступающая через три месяца, приходится у нас на летнее солнцестояние, а у них на зимнее. В зимнюю пору антарктическое солнце на протяжении многих недель не поднимается над горизонтом. Но это самое красивое и самое приятное время года в Хили-ли. Описанного ранее огромного кратера кипящей, добела раскаленной лавы, занимающего площадь свыше ста пятидесяти квадратных миль и источающего ослепительное сияние, вполне достаточно, чтобы осветить острова на расстоянии от 45 до 75 миль от него. Остров Хили-ли озаряется также огнями ста с лишним действующих вулканов, два из которых находятся непосредственно на нем, но главным образом – отраженным светом центрального озера кипящей лавы. Высоко в небе постоянно висит колоссальных размеров облако вулканической пыли, края которого скрываются за горизонтом, но в центре которого сияет круг света диаметром миль тридцать, похожий на луну, увеличенную в тысячи раз. С этого огромного облака (нависающего непосредственно над городом Хили-ли) в пору антарктической зимы изливается восхитительный мягкий свет, который белее и во много раз ярче лунного, но все же не столь ослепителен, как свет солнца в зените. По словам Петерса, в середине зимы освещение в Хили-ли такое же, как у нас в облачный день – только свет не сероватый, а чисто-белый, лишь изредка ненадолго приобретающий оранжевый, зеленый, красный, голубой и прочие оттенки в связи с отдельными мощными выбросами огня из жерл вулканов.

Я на минуту отвлекусь от рассказа о событиях, произошедших вследствие любовной связи Пима и Лиламы, дабы сказать несколько слов о физических эффектах такого искусственного освещения и объяснить некоторые факты, описанные По в повествовании о предшествующих приключениях нашего юного героя, – я говорю «юного героя», поскольку сам не могу решить, кто из двух – Пим или Петерс – достоин называться героем сей необычной истории.

На острове Хили-ли средняя летняя температура на 12–13 градусов по Фаренгейту выше зимней. Зимой температура на острове почти постоянно держится на отметке 93 градуса – время от времени понижаясь на два-три градуса и крайне редко поднимаясь на один-два. Колебания температуры в течение года объясняются положением солнца: оно светит круглые сутки летом и вообще не восходит над горизонтом зимой. Каждый год к декабрю – к южнополярному июню – вся растительность окрашивается в нежные, но яркие тона необычайной красоты, и такого богатого разнообразия красок, наверное, не найти больше ни в одном уголке мира. Петерс, много путешествовавший по тропикам и субтропикам, говорит, что только во Флориде он видел нечто, могущее сравниться по красоте цветовой гаммы с растительностью Хили-ли в октябре и ноябре. Насколько я понял со слов старика, в ней преобладают нежные оттенки и полутона, приобретающие замечательную яркость благодаря значительной примеси белого и подчеркивающие красоту всех основных цветов, сочетания которых столь приятны для утонченного взора. Растительность Флориды тоже имеет яркую окраску, но главной воспринимаемой зрением характеристикой здесь, как и почти во всей тропической флоре, является насыщенность, густота цвета. Описания Петерса, в последний раз видевшего деревья и цветы Хили-ли без малого полвека назад, созвучны моему чувству цвета. Но по части странности (не без элемента прекрасного) июльская и августовская растительность в загадочной антарктической стране превосходит все, известное человеку в мире флоры. Представьте на мгновение, какое влияние оказывают на растения тепло и влага, плодородная почва и полное отсутствие солнечного света! С середины до конца южнополярной зимы растительность там, хотя и пышная, остается бесцветной, то есть практически белого цвета, хотя при внимательном рассмотрении можно различить бледнейшие оттенки тонов – главным образом, светло-серый и светло-кремовый. Трава в Хили-ли – возможно, не уникальная по строению, но безусловно, отличная во внешнему виду от любой другой травы – очень мягкая, сочная и густая, но даже в летний период она остается бледно-бледно-зеленой, хотя и ослепительно-блестящей, а зимой становится почти белой. Многие цветы там цветут зимой, но они отличаются друг от друга только формой и ароматом – и все практически бесцветны. Искусственное тепло в сочетании с отсутствием солнечного света производит аналогичный эффект и на фауну Хили-ли: птицы там имеют белоснежное оперение. Но летнее солнце не вызывает заметных перемен в наружном облике животных – и совершенно никаких в наружном облике птиц.

Теперь я подошел к тому моменту истории Петерса, где могу дать самое естественное объяснение нескольким фактам, описанным По – вернее, Артуром Гордоном Пимом, – которые вызвали больше споров и разговоров, нежели любая другая часть повествования. Будьте любезны, дайте мне вашего По. Вот: По пишет, цитируя дневниковую запись Пима:

«Семнадцатого числа [февраля 1828 года] мы решили более тщательно исследовать колодец с черными гранитными стенами, куда спускались в первый раз». (Как вы помните, это происходило на последнем острове, где они высадились до того, как ветер и океанские течения унесли их дальше на юг. Тогда они скрывались от обитающих на острове дикарей и находились всего в нескольких сотнях миль от Южного полюса.) «Нам запомнилось, что в одной стене была трещина, в которую мы едва заглянули, и сейчас нам хотелось осмотреть ее получше, хотя мы и не очень рассчитывали, что обнаружим там какое-нибудь отверстие. Как и в прошлый раз, мы спустились в колодец без особого труда и принялись внимательно разглядывать, что он собой представляет. Место это было поистине необыкновенное, и мы едва могли поверить в его естественное происхождение». Далее он объясняет, что склоны шахты были совершенно различны – один из мыльного камня, другой из черного мергеля – и видимо, никогда не составляли одно целое. Средняя ширина шахты была футов шестьдесят. Вот снова слова самого Пима: «На расстоянии пятидесяти футов от дна [шахты] начинается их полное соответствие. Обе стены образованы из черного блестящего гранита, и расстояние между ними повсюду постоянно ровно двадцать ярдов». Далее в дневнике говорится, что они обследовали три шахты и что в третьей Петерс обнаружил «ряд странных знаков, словно бы высеченных в мергеле на стене тупиковой галереи». Пим и Петерс предположили, что первый из знаков представляет собой изображение человека, стоящего с вытянутой вперед рукой. Остальные же отдаленно напоминали буквы – по крайней мере, Петерс, как явствует из дневника Пима, «был склонен считать их таковыми, хотя и не имел особых оснований». [Примечание: См. «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» в любом полном собрании сочинений По.]

Впоследствии Пим нашел ключ к разгадке знаков и, несомненно, написал обо всем в дневнике, многие страницы которого По так никогда и не увидел. Но если бы Пим и Петерс подвергли углубления в стене более тщательному анализу, они смогли бы получить хотя бы примерное понятие о смысле загадочных изображений. Как вам известно, Пим перерисовал знаки, и По в своей повести приводит факсимиле рисунка. Теперь Петерс в общих чертах представляет, что они значили, и через минуту я объясню вам их примерное значение. Но сначала взгляните на факсимиле.

Я придвинул кресло поближе к доктору Бейнбриджу, и мы вместе посмотрели на изображение знаков, приведенное По в повести. Затем Бейнбридж продолжил:

– Взгляните на первый знак, который, по словам Пима, «можно принять за изображение человека, хотя и примитивное, стоящего с вытянутой вперед рукой». Вот она, рука: плечо и предплечье, на мой взгляд, разделены; а чуть выше находится стрела, параллельная руке. И если мы сориентируемся по компасу таким образом, как описано у По, то обнаружим, что рука указывает на юг, а стрела нацелена на север – иными словами, рука указывает на Хили-ли, а стрела, следовательно, обратно на остров, где и находятся загадочные знаки. У большинства дикарей стрела символизирует войну, битву, гибель отдельного человека или даже целого племени.

Задолго до того, как Пим и Петерс стояли перед стеной из черного мергеля с загадочными знаками на ней, и по меньшей мере, через пятьсот лет после основания Хили-ли, туземцы, обитавшие на островах в пределах трехсот-семисот миль от Южного полюса, оказались под властью непреодолимого чувства, которое, вероятно, раз в тысячу или несколько тысяч лет накатывает мощной волной, сметая на своем пути все обычные наклонности и устремления людей, и по какой-то таинственной причине побуждает их к согласованным действиям, подобным которым не знают не только сами участники событий, но, судя по всему, не знали и их предки. Такой порыв, похоже, захватывает всех до единого представителей всех слоев любого общества. В данном случае, видимо, подобное внутреннее побуждение заставило туземцев покинуть свои острова и отправиться в далекое плавание – причем они не сообщались между собой; во всяком случае, непосредственно не сообщались. Объединенные общей целью и действующие согласованно, точно армия под командованием полководца, обитатели сотни антарктических островов расселись по десяти тысячам хрупких челнов и устремились на юг. Почему на юг? Может, инстинкт подсказывал им, что таким образом разрозненные племена объединятся в крепкий союз? Они не знали. Первые несколько лодок достигли Хили-ли. Девять из десяти человек, отправившихся в путешествие, погибали – но все равно бесчисленные лодки продолжали прибывать на острова архипелага Хили-ли. Теперь, после пяти веков безмятежного существования, хилилиты увидели, что дикари грозят захватить их страну, как варвары некогда захватили далекую страну их предков. Хилилиты не располагали грозным оружием, но, к счастью, оружие захватчиков было не более действенным. Дело дошло до рукопашного боя. Захватчики не могли вернуться назад даже при желании, посему им оставалось только драться – и победить или погибнуть. Хилилитам было некуда отступать, даже если бы они хотели пуститься в бегство; и им тоже оставалось только драться – и победить или погибнуть. Численность захватчиков составляла свыше ста тысяч; численность хилилитов, способных драться в рукопашной, около сорока тысяч. Последние вооружились дубинками – длиной около четырех футов, диаметром в дюйм на одном конце и в два дюйма на другом, – вырезанными из крепкого дерева, похожего на произрастающий в тропиках бакаут (почти немыслимый вид растительности в регионе, обделенном солнечным светом), а в дополнение, за естественными и искусственными преградами, сложили в кучи куски застывшей лавы, с острыми зазубренными краями, весом от одного до пяти фунтов. Захватчики, да и то далеко не все, были вооружены хлипкими луками с шестью стрелами на каждый в лучшем случае – и больше ничем. Со всех сторон дикари в своих утлых челнах устремились к главному острову Хили-ли, где собрались все хихилиты, включая женщин, детей и стариков.

Захватчики были полуголодны, обессилены долгим, невероятно изнурительным путешествием, невежественны, почти безоружны и совершали нападение на жалких лодчонках; но они имели то преимущество, что на каждых двух защитников острова у них приходилось по пять человек и что они действовали единым мощным порывом, по неосознанному внутреннему побуждению, подобный которому заставляет полчища мигрирующей саранчи проходить даже сквозь огонь, оставляя позади обугленные трупики девяносто девяти тысяч из ста. Хилилиты были сыты, полны сил, умны, сравнительно хорошо вооружены и занимали позиции на суше, подготовленной для боя; вдобавок они обладали воинственным духом римлян, некогда утраченным предками, но впоследствии вновь обретенным в незнакомых условиях девственной природы.

При попытке подойти к берегу половина захватчиков, подвергшихся яростному обстрелу кусками застывшей лавы, попадала с лодок и утонула или погибла непосредственно при высадке. Треть другой половины погибла в первую минуту после высадки, а еще треть – через пять минут. Затем оставшиеся пятнадцать-двадцать тысяч дикарей бросились обратно к своим челнам, но нашли оные затопленными в мелкой прибрежной воде – восьми или десяти мужчинам не составляло труда затопить каждую лодку, дружно навалившись на один борт, а на это задание была отправлена тысяча или две молодых хилилитов. Затем бедняги побросали свои хлипкие луки и попадали ниц у ног победителей. Как при данных обстоятельствах могли поступить люди столь благородные, как хихилиты? Они не могли хладнокровно перебить почти двадцать тысяч дрожащих от страха дикарей. Посему в конце концов хилилиты приняли решение построить тысячу больших гребных шлюпок и – поскольку тогда было самое благоприятное время года для подобного предприятия – отвезти туземцев обратно на родные острова. Так они и сделали. Но в наказание за нанесенное оскорбление и в вечное напоминание о существовании хилилитов (которые, как знали дикари, истребили более восьмидесяти тысяч нападавших, потеряв всего двенадцать человек убитыми и тридцать семь тяжело раненными – каковой факт, между прочим, по словам Петерса, не только зафиксирован в официальной истории Хили-ли, но и увековечен монументом в Хили-ли-сити) – так вот, в вечное напоминание о существовании столь могущественного народа туземцам строго-настрого запретили использовать на своих островах любые предметы белого цвета – национального цвета хилилитов. Сей строгий запрет распространялся буквально на все – вплоть до того, что туземцам вменялось в обязанность покрывать всем грудным младенцам зубы, едва они прорежутся, стойким иссиня-черным красителем и первые десять лет жизни повторять данную процедуру раз в год, а впоследствии – раз в пять лет. В последнем пункте приказа говорилось, что туземцам разрешается оставлять в первозданном виде белки глаз, но для того лишь, чтобы при взгляде друг на друга только там они видели национальный цвет Хили-ли и таким образом всегда помнили об обещании победителей истребить всех до единого – мужчин, женщин и детей – в случае, коли они еще раз попробуют совершить набег на Хили-ли. В дополнение к этому хилилиты высекли на подходящих скалах на каждом острове короткую надпись, напоминающую об ужасных результатах неудачной попытки завоевания, повсюду предварив текст примитивным изображением человека с вытянутой в сторону юга рукой, над которой находится стрела, указывающая на север, каковой рисунок означает следующее: «Туда могут отправляться глупцы, ищущие скорой смерти; оттуда идет война и беспощадное истребление!»

И настолько действенными оказались меры, принятые хилилитами для предотвращения возможных набегов, что обитатели тех островов, хотя впоследствии и увеличили общую численность населения до миллиона с лишним, никогда более не пытались вторгнуться в Хили-ли, даже под водительством самых сильных и отважных вождей.

– Но что насчет прекрасной Лиламы и одержимого страстью Апилуса? – спросил я, когда Бейнбридж умолк и задумался, словно соображая, как продолжить повествование. – Надеюсь, никакие несчастливые события не нарушили любовную идиллию Пима? Должен заметить, Бейнбридж, эти хилилиты на удивление мало заботились о своих прелестнейших женщинах – о прекрасной девушке шестнадцати лет, причем из благородного рода, близкого к королевскому.

– Но что вы скажете, мой бесчувственный друг, когда я сообщу вам, что Лилама была сиротой и унаследовала от своего отца единственный во всем архипелаге остров, на котором имелись залежи драгоценных камней, и что даже в своей необычной стране она была богаче самого короля? Будь у нее возможность поставлять ископаемые со своего острова на мировой рынок, она стала бы богаче Креза, графа Монте-Кристо и Ротшильда, вместе взятых. Однако в Хили-ли богатство не являлось… ну, не играло определяющей роли; оно играло важную роль, но не имело такого значения, какое имеет во всем остальном цивилизованном мире. Власть денег определяется возможностью покупать на них человеческий труд или продукты труда в ситуации, когда всё и вся находится во власти человеческой. В Хили-ли же все до единого граждане располагали всем необходимым для удовлетворения своих повседневных потребностей, и купить свободное время любого человека представлялось практически невозможным. Можно было, на известных условиях, купить человеческую рабочую силу, но это стоило огромных трудов. К тому времени прошло уже семь или восемь веков с тех пор, как институт рабства в стране упразднили и все рабы получили свободу – после чего, как гласит история Хили-ли, и рабы, и самый рабский дух бесследно растворились в массе свободного населения.

Обдумывая ситуацию Лиламы и Пима, вы должны принять во внимание, что старшие члены семейства, вероятно, не скоро узнали о любви, вспыхнувшей между ними двумя, и даже когда узнали, не усомнились в своей способности «влиять на положение дел» по своему усмотрению. В подобном случае, по понятиям хилилитов, не имелось никаких серьезных препятствий к браку Лиламы и молодого Пима. Хилилиты полагали, что истинное счастье обретается только через чувства; и хотя они, безусловно, контролировали бы обстоятельства, ведущие к явно неблагоразумному браку шестнадцатилетней девушки – ибо также полагали необходимым правильное воспитание чувств, – они не стали бы препятствовать даже заведомо неблагоразумному браку в случае, когда чувства двух молодых людей настойчиво требовали бы такого союза – я имею в виду, даже если бы с точки зрения рассудка такой брак представлялся неблагоразумным. Но довольно, однако. Время уже позднее, и до восьми часов завтрашнего вечера я не начну повествования о волнующих событиях, вскоре случившихся в жизни прекрасной Лиламы, и о приключениях Пима и Петерса – приключениях столь ужасных, что еще на протяжении многих грядущих веков рассказ о них будет передаваться из поколения в поколение на тех мирных и безмятежных островах.

Глава тринадцатая

На следующее утро я покинул гостиницу в связи с какими-то своими пустячными делами, а по возвращении застал в своем номере Артура, поджидавшего меня. Он стоял возле стола и перелистывал страницы одной из моих книг. Малый с великим интересом рассматривал иллюстрацию в труде по палеонтологии, который я случайно прихватил наряду с несколькими своими любимыми книгами, привезенными из Англии. Столь сильно заинтересовавшая Артура иллюстрация, как я увидел по приближении, представляла скелет доисторического мамонта и стоящего рядом человека – вне всяких сомнений изображенного на рисунке с целью показать соотношение размеров. Когда я подступил вплотную к Артуру, он перевернул страницу, и на следующей мы увидели еще более впечатляющий рисунок: реконструкцию мамонта, покрытого длинной жесткой шерстью, с огромными бивнями и всем прочим. Артур, движимый обычной своей любознательностью, попросил рассказать «про все это» – и я, движимый обычным своим желанием утолить жажду знаний любого человека, даже в мелочах (хотя мамонта едва ли можно назвать мелочью), вкратце осветил тему, упомянув о различиях между мастодонтными и слоновыми мамонтами; а затем между прочим заметил, что американский mastodon giganteus, найденный недалеко отсюда, на Миссури, лет тридцать назад, ныне находится в Британском музее, где я его и видел. Разумеется, Артур засыпал меня вопросами относительно «громадины», которую я видел собственными глазами. И я по памяти описал мамонта по возможности подробнее и красочнее, упомянув, что он свыше двадцати футов в длину и около десяти футов в высоту. Казалось, Артур задумался на минуту, в то время как я уселся в кресло и развернул утреннюю газету. После непродолжительной паузы он попросил позволения обратиться ко мне, ибо несмотря на всю свою неотесанность, имел представление о правилах приличия и соблюдал оные в общении с людьми, ему приятными. Я дал испрошенное позволение, и он сказал:

– Я просто хотел сказать, сэр, что мне страшно хотелось бы, чтобы вы разрешили мне прийти к вам вечером и тихонько посидеть в уголке, покуда доктор Бейнбридж рассказывает про Пима и Петерса. Я знаю, по великой доброте своей, вы до сих пор пересказывали мне все, что слышали. Но нынче вечером он собирается рассказать про любовь той прекрасной женщины к Пиму, и мне жуть как не терпится услышать все сегодня же. Там должны произойти потрясающие события, и я заранее жалею туземцев, коли они пойдут против того орангутаноподобного Петерса. Вы говорили, что я буду нарушать плавное повествование доктора Бейнбриджа своей беготней туда-сюда. Но я не стану никуда бегать. Не стану, и все тут. Нравится это хозяину или не нравится – придется проглотить; я ведь могу и уйти с места. Прямо по соседству я могу снять комнату над магазином, и мы с одним моим приятелем говорили о том, чтобы летом открыть мороженицу – да, я уйду, коли хозяину это не понравится. Я работаю весь день напролет и половину ночи впридачу; я не могу пропустить стаканчик без того, чтобы не получить нагоняй; и если мне нельзя послушать культурного человека, когда имеется такая возможность, очень жаль. Нет, не не стану прерывать рассказчика.

В общем, в конце концов я дал свое согласие, и Артур удалился радостный. Я упоминаю об этом эпизоде, чтобы объяснить свою позицию. Один сведущий человек сказал, что постоянство – золото, каковое высказывание цитировалось достаточно часто, чтобы считаться истинным. Прежде я говорил, что Артуру не следует присутствовать при визитах доктора Бейнбриджа, рассказывающего историю Дирка Петерса; а теперь, когда из вечера в вечер малый будет сидеть в углу моей гостиной, я нахожу нужным посвятить читателя во все обстоятельства.

В тот день я сопровождал Бейнбриджа в поездке к престарелому моряку. Я был рад увидеть старого lusus naturae сидящим в кресле, с виду вполне здоровым. Бейнбридж постарался угодить Петерсу, вручив кое-какие съедобные подарки, а затем принялся задавать вопросы – насколько я понял, касающиеся подробностей приключений. Затем мы вернулись в город и расстались до вечера.

Ровно в восемь часов Бейнбридж вошел в мой номер и, усевшись на свое обычное место, бросил взгляд на Артура, устроившегося на кресле в углу комнаты.

– Итак, – начал Бейнбридж после непродолжительного раздумья, – мы говорили о том, что по собственному опыту знаем, что истинная любовь чаще всего встречается с препятствиями на пути к конечной цели – и в этом же смогли убедиться Лилама и Пим в далекой стране Хили-ли. Петерс принял очень близко к сердцу любовную историю Пима. На самом деле постепенно он начал буквально боготворить молодого человека, которому неоднократно спасал жизнь и который меньше, чем за год, у него на глазах превратился из легкомысленного юнца в рассудительного мужчину. Пим отвечал своему старому товарищу и благодетелю симпатией, но Петерс испытывал к нему чувство сродни страстному обожанию, какое в полной мере могут испытывать, похоже, лишь люди «близкие к природе». В предельном своем развитии подобное чувство предполагает слепую преданность сродни собачьей: оно совершенно неосознанно и не отступает даже перед лицом неизбежной смерти.

Однажды рано утром в герцогском дворце поднялся переполох. Пропала Лилама. Девушку искали повсюду. Пим сходил с ума от тревоги, а Петерс буквально лишился рассудка. (В моем рассказе пойдет речь об утре, дне, вечере и ночи. В течение двадцати четырех часов сила освещения в Хили-ли не менялась, но мне необходимо как-то разделить сутки на части, и наш обычный способ представляется наилучшим.) Сам герцог прибыл около десяти утра, к каковому времени поиски уже прекратились и встал вопрос, что же делать дальше. Герцог выглядел несколько удивленным, и он коротко переговорил со своим сыном, молодым человеком двадцати двух или двадцати трех лет по имени Дирегус, на лице которого в ходе разговора с отцом появилось глуповатое выражение, как у человека, по недомыслию совершившего ошибку. Казалось, герцог искренне сочувствовал Пиму, который сидел в глубоком унынии, воплощением невыносимой душевной муки, и время от времени обращал умоляющий взор на герцога – видя в нем единственного человека, способного помочь ему вернуть возлюбленную. Потом герцог снова обратился к своему сыну, который, повернувшись к Пиму, знаком руки велел последнему присоединиться к ним. Затем они, в сопровождении Петерса, вышли на берег и сели в лодку.

Едва лодка отошла от берега, все движения хилилитов стали слаженными и словно заранее продуманными. Отличительная особенность этих людей заключалась в том, что они практически не разговаривали друг с другом, когда действовали сообща, ибо каждый член группы без всяких слов понимал все желания и намерения остальных своих товарищей. Так было и на сей раз. Никто не произносил ни слова, но каждый, казалось, хорошо понимал мысли всех прочих – главным образом, по взглядам и почти непроизвольным жестам. В данном случае отец и сын даже ни разу не посмотрели друг друга, однако, сын явно предугадывал все до единого желания отца. Наконец они высадились на противоположном берегу залива, на самой дальней от герцогского дворца окраине города. Там, футах в четырехстах от берега, среди гигантских деревьев, в огромном запущенном парке стоял внушительных размеров особняк, явно построенный много веков назад, причем в стиле, подобном которому американцы до сих пор ни разу не видели в Хили-ли. Мрачное здание производило жутковатое впечатление, и когда они подошли ближе, Петерс заметил, что жилой вид там имеет лишь одно крыло, а все остальные части особняка практически лежат в руинах. Они все вошли через боковую дверь в жилое крыло, Пима и Петерса жестом пригласили сесть в передней, а герцог на ходу бросил приглушенным голосом: «Дом Масусалили», когда вместе с Дирегусом направился к перекошенным ветхим дверям, ведущим во внутренние покои. Вскоре Дирегус вернулся и, проведя Пима и Петерса через несколько запущенных неприбранных комнат, остановился наконец перед занавешенным дверным проемом.

– Не бойтесь, – промолвил он, – вам ничего не грозит. Если милостивая Судьба улыбнется нам – хорошо; если Фурии обрушат на нас свою ярость, нам останется лишь подчиниться Высшей Воле, которая на протяжении бесчисленных веков держит в своих руках нашу крохотную планету – жалкую песчинку в бесконечной пустыне Вечности. Входите!

Он вошел первым, и двое наших героев последовали за ним. Они оказались в просторной комнате, почти тридцать футов в длину и ширину. Она была заставлена разнообразными диковинными приборами и освещена шестью разноцветными шарами, подвешенными под потолком. Здесь витал странный запах. Помещение освещалось довольно ярко, хотя и разноцветным светом, оттенки которого смешивались и перетекали друг в друга; а странный дурманящий аромат усугублял странность обстановки и способствовал еще сильнейшему смущению ума. Когда бы в комнате находилось лишь несколько предметов, посетители скоро бы заметили и рассмотрели все до одного; но Пим и Петерс растерянно озирались по сторонам, переводя глаза с предмета на предмет, которые все имели вид загадочный, многие – диковинный и некоторые – устрашающий. Очевидно, именно в эту минуту Пим и Петерс одновременно увидели нечто, внушающее такой страх, что сердце у них сначала едва не остановилось, а потом бешено заколотилось, посылая кровь вниз по позвоночнику холодными волнами, которые прекратились только, когда страх возрос до степени леденящего ужаса. Футах в шести перед ними, среди расставленных на полу огромных хрустальных кубов, громадных реторт и похожих на вазы сосудов стоял древний старец. Какого возраста? Он был уже стар в ту пору, когда антарктические дикари были перебиты, а оставшиеся в живых отправлены обратно на свои мрачные безотрадные острова, чтобы жить там в вечной черноте. Никто не знал, сколько лет этому человеку – правители страны не знали, а если и знали, то предпочитали хранить молчание на сей счет. Ходили слухи, что на корабле, доставившем на Хили-ли первых поселенцев, вместе с остальными прибыл и Масусалили – глубокий старик, самый старший на судне. И вот теперь он стоял перед гостями – сухой сморщенный старец с горделивой осанкой и с длинной белой бородой, достигающей плиточного пола. Но откуда такой ужас? Прежде, чем я понял это (да и то не столько со слов, сколько на основании собственных умозаключений), Петерс трижды впадал в бредовое состояние и лихорадочно бормотал: «О, те глаза… глаза бога… верховного бога богов!..» Древний старец сел за маленький римский стол и, повернувшись к герцогу, без всяких предварительных вопросов, проговорил голосом, не похожим ни на один другой голос на свете – твердым, но высоким, пронзительным, проникающим в сокровенные глубины души, доселе недоступные, и производящим там великое смятение:

– Вы пришли узнать про Лили. Смотрите!

Он указал на стоявший рядом хрустальный куб, который, Петер может поклясться, мгновением раньше был совершенно прозрачным. Но теперь он выглядел так, словно был наполнен молоком чистейшей белизны. Когда они посмотрели на него, в центре куба загорелся огонь, а вскоре вокруг огня появилась кольцеобразная горная цепь, и на склоне одной из гор – ближайшей к зрителям – стояли два человека.

– Лилама, Апилус! – вскричал Дирегус. – Он похитил ее!

Да, хотя Пим и Петерс никогда прежде не видели влюбленного изгнанника, они сразу узнали Лиламу – а обо всем остальном смогли бы догадаться и сами.

– Этот юноша – помешанный, – сказал герцог. – Мы должны спасти нашу голубку от опасного маньяка.

Охваченный нетерпением, Пим уже собирался броситься прочь из комнаты, но Масусалили поманил его к себе. Молодой человек подчинился. Затем старец положил руку Пиму на голову и заставил наклониться – и потом человек, проживший на свете не одно тысячелетие, прошептал несколько слов на ухо юноше, еще не достигшему и двадцати лет. Когда Петерс, на свой безыскусный манер, описал смену выражений, произошедшую на лице Пима, внимавшего словам древнего старца, я вспомнил, как в отрочестве читал описание пожара в одном кафедральном соборе в Южной Америке. Пожар вспыхнул во время утренней службы, и в дверях здания образовались заторы, когда охваченная паникой толпа бросилась к выходу. В огне тогда погибли две или три тысячи людей. Корреспондент, сообщавший об ужасной трагедии, писал, что в течение десяти минут после того, как всякие попытки спастись из охваченного пламенем здания прекратились, он стоял на улице и с какого-то возвышения смотрел в окна с полопавшимися от жара стеклами – смотрел через высокие, поднятые на восемь футов над полом собора подоконники, – смотрел в лица обреченных. Он видел лица юных девушек и их возлюбленных (день был праздничный и все были в лучшем платье). В течение коротких десяти минут он видел широко раскрытые, полные ужаса, устремленные на подступающий огонь и на несчастных, уже охваченных пламенем; а потом огонь стремительно приближался к самому обладателю глаз и пожирал его. В считаные секунды лицо юной девушки темнело, сморщивалось, превращаясь в лицо древней старухи, а потом в обугленный мертвый череп. Когда престарелый мистик принялся шептать на ухо Пиму, лицо молодого человека сначала смертельно побледнело и застыло от ужаса, потом судорожно задергалось и наконец приняло выражение непреклонной решимости. И никогда более Петер не видел на лице юноши, которого он любил любовью одновременно материнской и отцовской, – никогда более не видел прежней беззаботной мальчишеской улыбки. Прошептал ли старик – называть ли его стариком? – прошептал ли старик на ухо Пиму секрет вечности? Могло ли подобное откровение превратить юношу в зрелого мужчину за минуту-полторы?

Когда Пим в сопровождении Дирегуса вышел из комнаты, Петерс уже собрался последовать за ними, но престарелый мистик знаком подозвал и его тоже. Петерс говорит, что после сцены, разыгравшейся перед ним минуту назад, он предпочел бы обратиться в бегство, нежели подчиняться подобным требованиям, но все же подчинился. Старик указал на один из хрустальных кубов поменьше, со стороной футов пять. Когда Петерс уставился на него, он начал наливаться молочной белизной, как и предыдущий. По словам Петерса, сперва он решил, что кубы высечены из сплошного куска хрусталя, но, увидев странные изменения, происходившие с ними, предположил, что они полые. Он продолжал пристально смотреть в указанном направлении и вскоре увидел за освещенным свечой столом, с вязальным крючком в руках, свою бедную мать, от которой пятнадцать лет назад, будучи бездумным жестоким мальчишкой, он убежал, чтобы стать моряком. Петерс никогда больше не видел ее, не видел до настоящего момента. Глядя на это старое сморщенное лицо – суровое индейское лицо (его мать была цивилизованной индианкой), он увидел на нем такое выражение, какое человек, ни на земле, ни на суше, не встречает нигде, кроме как на лице матери. Он рухнул на пол и в великой душевной муке принялся ломать руки, громко стеная и моля о прощении, но бедная хилая старушка всё вязала, вязала, вязала, так и не поднимая головы. Увы! Почему все мы слишком поздно понимаем всю силу жертвенной материнской любви? Почему сия глубочайшая и бескорыстнейшая любовь навек остается невознагражденной?

Петерс не помнит, как выбрался из комнаты. Он шатаясь вышел в парк и увидел, что все остальные уже сидят в шлюпке.

Но мне следует поторопиться. Позвольте мне коротко сообщить, что все они вернулись во дворец и безотлагательно приготовились к спасению Лиламы от отвергнутого поклонника, изгнанного Апилуса. Спасательный отряд, по совету герцога, имел небольшую численность. Герцог объяснил Петерсу, что тысяча человек (если говорить просто о людских силах) никогда не сумеет спасти девушку. Успешное возвращение Лиламы, живой и здоровой, будет зависеть от тактики совместных действий и в конечном счете, возможно, от неких сверхчеловеческих индивидуальных усилий. Он выразил мнение (сложившееся у него на основании сообщений правительственных чиновников, недавно вернувшихся из «Кратерных гор», а также собственных наблюдений за переменами, происходившими с молодым человеком до изгнания), что Апилус маньяк. Далее герцог сказал, что на самом деле почти не надеется снова увидеть живой свою «любимую юную кузину». Он объяснил, что в то время как в «Кратерных горах», на расстоянии пяти-восьми миль от центрального кратера, по ту сторону ближайшего горного хребта есть обширные участки настолько горячей земли, что там можно зажарить крупное животное, на противоположных склонах самых дальних горных цепей есть места, закрытые для доступа тепла от кратера и открытые холодным массам антарктического воздуха, где температура почти постоянно держится ниже точки замерзания, а временами опускается настолько низко, что ни одно животное, даже антарктическое, не может продержаться там свыше часа. Герцог сказал, что бедная Лилама наверняка погибнет, если только какой-нибудь другой изгнанник не спасет ее – что представляется маловероятным, даже если такая возможность существует, – или если они не придумают достаточно хитроумный план действий, чтобы провести безумца – человека, между прочим, колоссальной физической силы и изощренной хитрости, свойственной многим сумасшедшим. Петерс жадно ловил каждое слово герцога, а Пим слушал с убитым видом, но одновременно нетерпеливо и нервно, словно снедаемый жгучим желанием поскорее двинуться в путь. Герцог продолжал наставлять и напутствовать их, покуда на большую парусную шлюпку не погрузили продовольствие и не посадили гребцов, – после чего спасательный отряд отправился выполнять свою миссию любви и милосердия.

Спасательный отряд состоял из молодого Дирегуса (кузена Лиламы), Пима, Петерса и шести гребцов, которые могли принять непосредственное участие в нападении на Апилуса и освобождении пленницы, коли сочтут нужным, или воздержаться при желании. Все вооружение отряда ограничивалось лишь несколькими необычной формы дубинками вроде упомянутых мной в рассказе о давнем сражении хилилитов с дикарями, да длинного складного ножа Петерса.

Взглянув на карту Хили-ли, вы заметите, что морской путь к «Кратерным горам» пролегает почти по прямой: тридцать миль от залива Хили-ли по открытому морю. Им предстояло войти в «Залив Вулканов», извивавшийся между гор, и достичь узкого ущелья между двумя самыми высокими горами гряды. В центре одной из них поднималась на высоту около восьми миль остроконечная вершина, названная первыми поселенцами «Гора Олимп». По заливу можно было доплыть (или дотащить шлюпку волоком) до места, где лавовый пласт все еще был раскален докрасна – оно находилось примерно в тринадцати милях от границы центральной зоны кипящей, раскаленной добела лавы. Однако они не стали делать этого – во-первых, потому, что упомянутое ущелье, представлявшее собой наилучший путь в горы, начиналось за три-четыре мили до оконечности залива; а во-вторых, поскольку за одну-две мили до него вода в заливе местами буквально кипела и там стояла совершенно невыносимая жара.

Здесь Бейнбридж на минуту задумался, а затем продолжил:

– Что ж, мой внимательный друг, уж близится полночь. Сегодня мы потратили слишком много времени на обсуждение разных вопросов по ходу дела. Как?! Еще только десять? – воскликнул он, взглянул на часы. – В любом случае, сейчас я подошел к моменту, когда самое время прерваться, как вы сами признаете завтра вечером. Знаете, если я сейчас поведу вас в горы, мы с вами уже не сомкнем глаз до утра. Нет, нет: довольно для каждого дня своей заботы. Иными словами, не стоит выполнять за один день дела, рассчитанные на два. Сия попытка ввернуть цитату – как бывает всегда, когда я пытаюсь цитировать Библию – вдвойне неудачна: цитата, во-первых, просто-напросто неточна, а во-вторых, неуместна в данном случае. Ибо у меня еще рассказов не на два дня, а больше, гораздо больше. Однако… – Он поднялся с кресла. – Мне пора. До завтра – и доброй ночи.

Через пять минут после ухода Бейнбриджа, когда я хвалил Артура за молчание и во всех прочих отношениях достойное поведение, в комнату ворвался доктор Каслтон. Он в общих чертах знал историю Петерса вплоть до событий, описанных накануне вечером. Казалось, он не горел желанием узнать факты, которые доктор Бейнбридж терпеливо и с великим трудом выведывал у старого моряка, или же на удивление хорошо скрывал свое любопытство. Все же, он предпочитал узнавать от меня продолжение истории и каждый день находил время повидаться со мной и намекнуть на свое желание получить новую информацию. Поэтому я сразу понял, с какой целью он явился ко мне, и коротко перечислил факты, изложенные Бейнбриджем вчера и сегодня вечером.

– Да-да, – сказал Каслтон, – понимаю-понимаю. Богатые люди, но в деньгах нет пользы; бедные люди, но бедность не в тягость. Чушь в духе Бейнбриджа – он не выведает у Петерса ничего толкового на сей счет. Деньги, но не имеющие ценности! Ну да ладно: Бейнбридж молод и полон самых несуразных идей. В следующую очередь он заявит, в Хили-ли нашли способ сделать жизнь тунеядцев и подонков такой же полезной и приятной, как жизнь людей трудолюбивых и нравственных. Он просто подводит философскую базу под собственные теории. Люди не откажутся от денег, даже если им придется изготавливать оные из собственной кожи, и деньги всегда будут иметь покупательную силу – да, и в части наемного труда тоже. Ни один народ никогда не удовлетворит все свои потребности, ибо люди вечно будут придумывать новые потребности – и гораздо быстрее, чем удовлетворяются старые. Положим, они получат всю необходимую пищу и одежду, причем практически без труда; но они всегда будут хотеть вещей, которых не в состоянии добыть. До тех пор, покуда люди занимаются разными видами трудовой деятельности – обеспечивают общество разными предметами первой необходимости, – будет существовать товарообмен; а в условиях товарообмена здравый смысл непременно изобретет некое средство обращения, то есть деньги. И до тех пор, покуда один человек превосходит другого умом или физической силой, он будет иметь больше средств удовлетворения своих потребностей, нежели другой; и по мере того, как различия будут углубляться и люди разных темпераментов будут развивать разные наклонности (одни – движимые потребностью тратить; другие – движимые желанием копить на вечный черный день), неизбежно возникнут стабильные способы сохранения ценностей. Да бросьте! Кому хочется, чтобы все люди, умственно и физически, были вылеплены по одному образцу – причем столь ничтожному? Для совершенствования мира необходимы не безбедное существование и изобилие материальных благ, но лишения и тяготы.

Почему бы не призвать все человечество в ряды огромной армии, дабы вся гражданская жизнь жестко регулировалась в части своих потребностей и форм удовлетворения оных, постоянно находясь под командованием… ну, большинства таких вот пехотинцев? Это единственный известный мне способ избавиться от денег – и жить.

Каслтон на мгновение остановился – как в своем словоизвержении, так и в расхаживании взад-вперед по комнате, – а затем возобновил и первое, и второе.

– Я не знаю ничего более идиотского, чем все эти громкие протесты против богатства. Сам я человек бедный: коли я перестану зарабатывать на хлеб из года в год, я помру от голода или залезу в долги. Но я не променяю свои надежды на материальное благосостояние (разумная цель стремлений каждого американца и англичанина) на удовольствие увидеть, как все богачи умирают голодной смертью – или горят в аду. Подобные протесты свидетельствуют о плебейском – или, по крайней мере, о постыдно детском – складе ума. Я не знаю ничего, более глупого или более жестокого. Преследование евреев является одной из сторон все той же абсурдной позиции. Это глупо, поскольку если отказывать в праве владения капиталом людям, которые лучше других умеют делать деньги, а следовательно, и распоряжаться ими, тогда коммерция должна занять самое скромное место в жизни общества – на самом деле, просто сойти на нет. А это означает жалкую нищету для всех, за исключением кучки избранных представителей государственной и церковной власти. Это жестоко, поскольку неразумно и носит характер несправедливой мести. Это протест неразвитого ума, протест толпы; а толпа всегда жестока.

Если мы беспощадно подавим всех, чей капитал свидетельствует о неких прошлых или настоящих услугах, которые общество потребовало и оплатило, мы лишимся полезных для мира людей: нам ведь известно, что они разбогатели не за счет бедняков, но за счет людей, владевших материальными благами; а я по личному опыту знаю – и могу торжественно поклясться, – что в земном мире никто ничего не получает задаром.

О, первая Французская революция! С Французской революцией все в порядке. Там борьба велась не против богатых, но против насквозь прогнивших церкви, государства и общественного строя. И никто не утверждает, что коммерческое сословие безупречно; все сословия должны подчиняться разумному «писаному закону». Я лишь утверждаю, что отнимать, полностью или частично, накопления коммерческого сословия ошибочно и глупо. Все состоятельные граждане у нас либо сами занимаются коммерцией, либо разбогатели через коммерсантов, ибо сейчас у нас все состоятельные владельцы недвижимости – это коммерсанты, вложившие избыточные деньги в землю. О да, их нужно контролировать, но в самом строгом контроле нуждаются отнюдь не бизнесмены.

И с этими словами доктор Каслтон вылетел из комнаты и бросился вниз по лестнице, а я вскоре лег спать.

Глава четырнадцатая

На следующий вечер, задолго до назначенного часа, Артур уже сидел в самом неприметном уголке моей гостиной, который, похоже, выбрал в качестве своего постоянного места. Как обычно, доктор Бейнбридж явился ровно в восемь. Он по обыкновению задумался на пару минут, а потом бросил взгляд на карту, которую я каждый вечер расстилал на столе, и продолжил повествование:

– Вчера вечером мы дошли до момента, когда спасательный отряд, поднявшись по Заливу Вулканов, собрался высадиться у подножья огромной горы под названием Олимп (если речь шла отдельно об упомянутом ранее восьмильном пике, слово «Олимп» предварялось хилилитским аналогом слова «гора». Если вы посмотрите на карту повнимательнее, вы заметите вот здесь, неподалеку от крайней оконечности Залива Вулканов, подобие узкой бухты, врезающейся прямо в горный склон. Но это не бухта, а пролив, соединяющий Залив с Кратерным озером – очень глубоким озером, поверхность которого находится несколькими тысячами футов ниже краев кратера, расположенного на значительной высоте чуть южнее Горы Олимп. Он представляет собой бурную речку, текущую по дну глубокого ущелья, которое я не смог толком изобразить на карте, поскольку оно слишком узкое: всего от десяти до ста футов в ширину. Такого рода ущелья у нас называются каньонами; отвесные стены данного каньона поднимаются в среднем на высоту десяти тысяч футов. По обеим сторонам ущелья, высоко над потоком вьются тропинки – удаленные на безопасное расстояние от обрывов, но чрезвычайно петлистые, – по которым можно подняться от залива к озеру, преодолев, с учетом всех извивов, в общей сложности около тринадцати миль. Вершина с Кратерным озером возносится на высоту примерно шести миль; поверхность же озера находится на высоте примерно четырех миль над уровнем моря, а высота берегов составляет около десяти тысяч футов. Длина прямой линии, проведенной по склону горы, составила бы порядка восьми-девяти миль.

В непосредственной близости от залива стены каньона имеют около ста футов в высоту, и расстояние между ними примерное такое же; но по мере подъема в гору стены становятся все выше и выше и одновременно сближаются друг с другом. Кое-где они буквально нависают над потоком и почти смыкаются: в одном месте расстояние между ними сокращается до трех футов. В трех милях от залива ширина ущелья составляет двадцать футов, и на протяжении оставшихся пяти миль внизу она уже не меняется; но на верхнем уровне постепенно увеличивается и в конечном счете достигает приблизительно шестидесяти футов. В пяти милях от залива высота стен доходит до полных десяти тысяч футов и дальше, до самого Кратерного озера, уже не уменьшается.

Наш отряд начал подниматься в гору по одной стороне этого каньона, или колоссальной расселины: похоже, Дирегус откуда-то знал, что идти следует именно таким путем. Когда они прошли мили три, впереди показался молодой человек, идущий навстречу, но по другой стороне расселины. Это был привлекательный юноша, одетый в простое грубое платье; плавность и грациозность движений изобличала в нем представителя благородного сословья. Когда они поравнялись, разделенные теперь лишь шириной ущелья, Петерс заметил, что у молодого хилилита смеющийся взгляд, полный лукавства, но одновременно умный.

Дирегус знал юношу, и они двое завязали разговор. Это был один из изгнанников по имени Медозус. Дирегус вскоре выяснил, что изгнанники уже давно знали о безумии Апилуса, что три дня назад его состояние резко ухудшилось, а накануне с ним случился приступ буйного помешательства, продолжавшийся несколько часов кряду. Медозус ничего не знал о похищении Лиламы, но тремя часами ранее видел Апилуса в одной-двух милях от Кратерного озера.

При этом известии всех охватило горячее желание продолжить путь, но Медозус в свою очередь хотел задать несколько вопросов, и Дирегусу пришлось задержаться из вежливости и ответить на расспросы бедного изгнанника.

За разговором Медозус извлек из кармана щепоть сухих коричневых листьев и отправил в рот, как сделал бы американский плантатор-табаковод, жующий неизмельченный табачный лист. Петерс был заядлым табачником и при виде таких действий, наводящих на мысль о любимой травке, пришел в великое волнение, ибо уже много месяцев не видел ни крошки табака. Когда выяснилось, что Медозус отправил в рот именно табак и что в долинах здесь произрастают разные сорта дикого табака, Петерс решил утолить страстное желание, уже давно неотступно его преследовавшее, и попросил у Медозуса немного табака. Молодой человек с готовностью откликнулся на просьбу, но когда попытался перебросить через пропасть комок табачных листьев, тот упал в пропасть и кружась полетел к воде, бурлившей почти двумя милями ниже. Медозус собирался повторить попытку, но Петерс знаком остановил его, а потом произошла замечательная, хотя и поистине жуткая вещь – ради рассказа о которой я и отклонился от основной темы.

В тот момент Петерс стоял в пятнадцати футах от края расселины, имевшей здесь около двадцати футов в ширину – и даже здесь, где глубина ущелья была на две тысячи футов меньше, чем милей дальше, до яростного потока и россыпей огромных лавовых камней внизу было восемь тысяч футов, самое малое. Все произошло так быстро, что никто не успел испугаться. Петерс, по-обезьяньи длинные руки которого свисали до середины голени, слегка наклонился и уперся кулаками в землю. Потом – как сделал бы хромой на костылях, рывком перебрасывающий свое тело вперед, но с быстротой молнии, – Петерс совершил два стремительных прыжка, после второго оказавшись на самом краю расселины, а в следующую секунду перелетел через ужасную пропасть и приземлился на другой стороне так мягко, как приземляется кошка после шестифутового прыжка, – и казалось, это не потребовало от него особых усилий. Он взял табак и приготовился прыгнуть обратно.

Петерс упомянул о прыжке через расселину лишь потому, что тогда был настолько одержим желанием заполучить табак, что навсегда запомнил данный эпизод; на самом деле, он врезался Петерсу в память почти так же глубоко, как древний старец с «белоснежной бородой и глазами бога».

Я пытался узнать, как именно он прыгал: отталкивался ли от земли ногами или руками, или же руками и ногами одновременно, – но безуспешно. Полагаю, он сам не знает: он действовал, повинуясь животному инстинкту, – и больше здесь ничего не скажешь. Старик не знает своего точного возраста, но по моим оценкам, в настоящее время он составляет семьдесят восемь – восемьдесят лет, из чего следует, что в пору пребывания в Хили-ли Петерсу было двадцать восемь – тридцать лет. По-видимому, в целом он обладал физической силой, равной силе трех обычных мужчин, но силой рук мог сравняться с пятью-шестью такими мужчинами. Вы сами рассказывали мне, как он в припадке безумия согнул железую кочергу и переломил толстую дубовую жердь, – а ведь вы видели перед собой восьмидесятилетнего инвалида! О, в двадцать восемь лет Петерс был могуч, как Самсон, и проворен, как тигр. Рассказ о прыжке через пропасть заставил меня вспомнить некогда прочитанные мной научные труды, посвященные человекообразным обезьянам, в частности, орангутанам Борнео.

Однако вернемся к теме. Спасательный отряд двинулся дальше, попрощавшись с Медозусом, который, когда они уже разошлись футов на двести, обернулся и крикнул: «Ты бы лучше остался с нами, Дирегус! Нам здесь не приходится прятаться, когда мы играем в… и в… (он упомянул названия двух чрезвычайно жестоких спортивных игр, запрещенных законом на всех островах королевства Хили-ли и аналогичных нашим футболу и борьбе). Отряд продолжал путь в гору, останавливаясь на привалы, когда возникала необходимость передохнуть. Опасаться наступления ночной тьмы не приходилось, ибо свет кратера здесь был очень ярким – на отдельных открытых участках даже ослепительным до боли в глазах.

Через несколько часов трудного восхождения спасательный отряд из четырех человек (Дирегус взял с собой лишь одного гребца) увидел в полумиле впереди крутой склон вулкана и край Кратерного озера, хотя по кратчайшему из всех возможных путей идти до него оставалось еще почти две мили. Неизвестно – и навсегда останется неизвестным, – увидела или нет Лилама своих приближающихся друзей, но в тот момент откуда-то сверху донесся пронзительный крик. По мнению Петерса, Лилама заметила спасательный отряд, поскольку крик не производил такого впечатления, будто девушке грозит сиюминутная опасность. Сигнал – коли это был сигнал – не повторился, да они и не ждали повторения. Все они устремились вперед с удвоенной энергией и очень скоро (если учесть трудность подъема) достигли места, откуда, по их предположению, раздался крик.

Они разошлись в разные стороны и принялись искать между гигантских обломков застывшей лавы, в узких боковых долинах и расщелинах. Однако Петерс, по обыкновению, инстинктивно держался поблизости от Петерса. Они двое удалились на значительное расстояние от остальных и находились неподалеку от края огромной расселины, когда услышали низкий, хотя и резкий голос, произнесший единственное слово (разумеется, на хилилитском языке): «Итак?»

Повернувшись на звук голоса, они увидели на другой стороне расселины привлекательного молодого человека, одетого почти так же, как изгнанник по имени Медозус. У Пима и Петерса не могло возникнуть ни малейших сомнений насчет личности молодого человека; но если бы таковые и возникли, они мгновенно рассеялись бы.

– Итак, джентльмены? – продолжил он.

Пим и Петерс подступили к самому краю ущелья, ширина которого на всем протяжении верхней его трети колебалась от сорока пяти до пятидесяти пяти футов (по мнению Петерса, в данном месте она составляла полных пятьдесят футов).

– Итак, джентльмены, почему вы двое – люди, совершенно незнакомые мне и, думаю, моим родичам тоже – почему вы здесь?

Говоривший производил бы впечатление совершенно нормального человека, когда бы не бегающие черные глаза, лихорадочно блестевшие в ярком свете вулкана.

Наконец Пим заговорил.

– Сэр, – молвил он самым спокойным тоном, – мы помогаем нашим друзьям с соседнего острова – друзьям, принявшим нас самым любезным образом, – в поисках одной юной девицы, которая по странной несчастливой случайности пропала из дома, повергнув в глубокое горе своих родных и близких.

– Ха-ха… прекрасно, – сказал Апилус (ибо это был он). – Значит, они скорбят, да? Так пусть скорбят, будь они прокляты! А некий любовник – будь он проклят тоже, – он не скорбит вместе с ними? А надо бы! Ха-ха-ха… – Он возвышал голос с каждым слогом, и последние слова уже практически прокричал. – Обошлись с вами любезно, да? Что ж, сейчас вы видите перед собой человека, который не станет любезничать с вами. Да, и ее вы тоже можете увидеть. – Тут Апилус отступил за густые низкорослые кусты из породы вечнозеленых растений и через несколько мгновений вернулся, таща за руку Лиламу. – О, великий Юпитер! Девушка, видишь там своего возлюбленного? Ты не любишь меня – никогда не любила, но больше никогда в жизни, земной или загробной, не буду я лежать без сна, с пылающими мозгами, представляя, как твои белоснежные руки обвивают шею чужестранца – да, однажды я видел такое в дворцовом парке. Будьте вы все прокляты, трижды прокляты! Зачем чужестранец, преодолев на своем пути тысячи опасностей, явился сюда усугублять мои невыразимые муки? – Здесь голос Апилуса на несколько секунд упал почти до шепота. – Ах, Лилама, один-единственный раз ты по доброй воле крепко обнимешь меня – коли не от любви, так от страха. Еще мгновение – и мы с тобой низринемся в эту пропасть. – Пим бросил на Петерса полный ужаса взгляд, и даже флегматичный Петерс содрогнулся. – Да, на краткий миг мы сольемся в объятьях, а затем меня ждет вечный мрак Тартара или вечное небытие.

Апилус отпустил руку Лиламы, пока говорил, и теперь девушка сидела на корточках, прикрывая лицо ладонями, в то время как безумец продолжал неистовствовать и в болезненном возбуждении расхаживать взад-вперед – до самого края пропасти и обратно, – покуда не протоптал там тропинку. Стеречь Лиламу не было ни малейшей необходимости, ибо ширина ужасной расселины здесь в два с лишним раза превосходила предельное расстояние, которое отважился бы преодолеть прыжком любой здравомыслящий и психически нормальный человек, даже если бы речь шла о спасении собственной жизни; а место, где каньон сужался настолько, что обычный человек мог бы попробовать перепрыгнуть на другую сторону, находилось несколькими милями ниже по склону – так что Лиламу отделяло от Пима, по меньшей мере, десять миль, хотя в сущности, всего футов восемьдесят.

Бедный Пим едва не лишился рассудка от столь чудовищного нервного напряжения. Он видел перед собой маньяка, который мерно расхаживал взад-вперед, до края пропасти и обратно: двадцать шагов в одну сторону, двадцать в другую – и ни шагом меньше. Каждый третий или четвертый раз он останавливался на самом краю пропасти и бросал взгляд вниз, на стремительный поток, похожий с высоты десяти тысяч футов на тончайшую серебряную нить, сверкавшую в ослепительном свете гигантского кратера. Время от времени безумец впадал в дикую ярость и на мгновение останавливался и устремлял пристальный взор на Лиламу, которая совершенно неподвижно сидела на корточках в десяти футах от края расселины. Даже Петерс, даже этот стоик, не мог совладать с чувствами – но он испытывал скорее гнев, нежели горе или страх. Внутренне он то кипел злобой, то бесился от сознания своего бессилия, тогда как Пим, казалось, окаменел от отчаяния. Сколько еще продлится кошмарная сцена? О, страшная мысль о прыжке в бездну! Маньяк мог в любой момент положить конец происходящему – каждый раз, когда он стремительно приближался к краю пропасти, мог оказаться последним. Легчайшее движение, тишайший звук могли ускорить ужасную трагедию – похоже, Лилама понимала это не хуже Пима и Петерса. Казалось, маньяку, словно дикому зверю, требуется некий внешний толчок к действию, пусть сколь угодно слабый: еле заметного движения пальцем, чуть слышно произнесенного слова может быть достаточно, но что-то такое да нужно. Ах! Неужели момент настал?! Неужели безумец уловил какой-то звук, неслышный остальным? Да, он собирается действовать.

– О, друг мой, – тихим голосом взмолился Пим, обращаясь к Петерсу. – Спаси ее, спаси ее – или я отправлюсь следом за ней.

Петерс взглядывает на другую сторону ущелья, на разыгрывающуюся там сцену. Противоположный край пропасти на десять-двенадцать футов ниже места, где стоят Пим и Петерс, поэтому они прекрасно видят Лиламу и Апилуса. Невозможно сказать, почему, но представляется совершенно очевидным, что момент, которого они так боялись, настал. Апилус пристально смотрит на прекрасную девушку, сидящую перед ним на корточках, – и его сильное тело напрягается, точно у хищного зверя, готового прыгнуть на жертву. Его руки медленно тянутся к ней. Он не боится, что кто-то помешает ему: на мгновение он забыл о незнакомцах. Апилус немного перемещается – теперь он стоит спиной к пропасти… его руки дотрагиваются до жертвы. Лилама приподнимает голову. Она устремляет последний взгляд на своего возлюбленного. Она не кричит, даже когда эти сильные руки сжимают ее мертвой хваткой и медленно – о, очень медленно! – влекут в стальные объятия – так медленно, страшно медленно двигается безумный идолопоклонник, оскверняющий своего идола.

Но почему же она не кричит? Почему глаза ее намертво приковались – нет, не к возлюбленному, не к маньяку, но к некоему другому объекту? Что это такое? Человек? Может ли человек двигаться, как двигается это существо? Конечно, оно не может быть человеком, это желто-коричневое пятно – это существо, которое стремительно сбрасывает рубаху, а потом молниеносно отскакивает на двадцать футов от пропасти – быстрее пантеры, безмолвное, как сама смерть …и два живых огненных шара горят на… на лице? Безусловно, не на человеческом лице! Но нет, то лицо человека. Лилама не видит мертвенно-бледного лица и диких глаз своего возлюбленного, который тоже смотрит на это существо, на это воплощение звериного проворства, явленное в человеческом облике. Нет, у нее нет времени взглянуть на возлюбленного, ибо сколь ни быстр взор человеческий, это существо гораздо быстрее, и коли она отведет от него глаза хоть на миг, то уже не найдет взглядом. Лилама не в силах отвести от него глаз – она зачарована. За долю секунды героическое решение было принято, и драма началась; через две секунды первый акт драмы завершится; а еще через шестьдесят секунд вся трагедия целиком пополнит долгий список скорбей человеческих.

Никакими словами не описать то, что невозможно толком увидеть. Молниеносный бросок к расселине – и расплывчатое пятно взмывает над бездной, которая наверняка является вратами Тартара. Пятьдесят футов, как летит птица. Вот оно в воздухе – вот оно уже на полпути – однако, маньяк ничего не видит. Но тут маньяк медленно поворачивается, со своей жертвой в объятьях. Желто-коричневое пятно уже преодолело сорок футов – теперь остается пролететь еще десять до противоположного края ущелья – или десять тысяч до дна; и оно уже снизилось в полете на десять футов, хотя должно покрыть еще столько же по горизонтали – оно уже находится на одном уровне с краем пропасти, которого либо благополучно достигнет, либо… Маньяк повернулся, а желто-коричневое пятно достигло-таки края пропасти, но – ах! – чуть ниже, чем надо. Это Петерс, единственный на свете человек, который мог проделать такое – и остаться в живых. Он резко выбрасывает вверх свою железную руку, и длинные сильные пальцы крепко вцепляются в застывшую лаву. Теперь маньяк видит угрозу для своего замысла – но слишком поздно, ибо Петерс Непобедимый уже стоит перед ним. Тогда Апилус быстро опускает наземь свою живую ношу, и Петерс, человек-птица, снова рискует жизнью.

Впрочем, для человека вроде Петерса подобная схватка едва ли представляла опасность. Будь Апилус не столь неистов в своей слепой ярости, Петерс пощадил бы безумца – но такому не суждено было случиться. Во всем Хили-ли едва ли нашелся бы мужчина, способный справиться с Апилусом в рукопашной, но здесь он не мог тягаться с Петерсом. Поначалу моряк только оборонялся, не предпринимая никаких наступательных действий, но вскоре стало ясно: либо он убьет противника, либо противник убьет его. Апилус оттеснил Петерса – или сам Петерс по неосмотрительности позволил оттеснить себя – близко к краю расселины; и тогда Петерс заметил, что находится между Апилусом и пропастью, и Апилус, несмотря на всю свою безумную ярость, тоже заметил свое преимущество. У Петерса был длинный острый нож, но, как впоследствии он сказал, до сих пор он ни разу не использовал искусственное оружие в схватке один на один – и не стал бы прибегать к помощи ножа даже в схватке с маньяком, коли маньяк безоружен. Петерс увидел, что Дирегус и гребец нашли Пима, и теперь все трое, разумеется, наблюдали за происходящим. Впрочем, я не стал бы включать Пима в число зрителей, ибо он слишком хорошо знал, чем закончится поединок, чтобы следить за ним с особым интересом. Он не видел ничего и никого, кроме Лиламы… Однако вернемся к схватке. Увидев свое преимущество, Апилус собрал все свои немалые силы и – при содействии мощного незримого двигателя, воли безумца – попытался столкнуть Петерса в пропасть. В тот момент правой рукой моряк крепко сжимал плечо противника, а левой упирался ему в грудь. Он быстро переместил левую руку к бедру Апилуса и в следующую секунду этими своими длинными и мускулистыми, как у гориллы, руками оторвал безумца от земли и поднял над головой с такой легкостью, с какой другой мужчина поднял бы трехлетнего ребенка; а затем с геркулесовской силой выгнул и скрутил тело противника. Два позвонка в точке наименьшего сопротивления разъединились, позвоночник переломился, и обмякшее дрожащее тело рухнуло к ногам победителя. Петерс, движимый животным инстинктом, собирался бросить Апилуса не на землю, а в пропасть, но Дирегус предугадал такое намерение и крикнул Петерсу не причинять несчастному безумцу больше вреда, чем необходимо для того, чтобы обезопасить от него окружающих. Апилус не умер – то есть жизнь покинула не все его тело: ноги у него были парализованы, но во всем остальном теле сохранилась прежняя сила – и надо полагать, он прожил еще сто лет.

Тут доктор Бейнбридж умолк. Несколько минут назад в гостиную вошел доктор Каслтон и, храня молчание, выслушал заключительную часть рассказа, в которой описывалась короткая, но ужасная схватка.

Глава пятнадцатая

– Что ж, – сказал доктор Каслтон, когда Бейнбридж закончил, – еще пятнадцать лет назад Петерс действительно мог сотворить такое с любым человеком, весящим не более ста восьмидесяти – ста девяноста фунтов. Однажды я своими глазами видел, как он повалил наземь сильную лошадь, а нашему маленькому великану тогда уже было за шестьдесят. Вдобавок ко всему он обладает тем поразительным чутьем, позволяющим действовать наверняка, какое свойственно только животным. Говорят, тигр никогда не промахивается, набрасываясь на жертву; а наша американская пантера совершает самые немыслимые прыжки, даже особо не напрягая усилия. Я не раз замечал, что даже выродившийся по сравнению со своими дикими сородичами домашний кот крайне редко промахивается мимо цели. Петерс обладает – или обладал – таким животным инстинктом.

– Да, вы правы, – сказал Бейнбридж. – Петерс говорит, что почти на всех судах, на которых он когда-либо ходил, его прозывали «бабуином» – из-за огромной физической силы и проворства, говорит он; но как мы знаем, скорее из-за маленького роста и широкого рта – на самом деле из-за поразительного сходства с гориллой или орангутаном, а также, вероятно, из-за упомянутого Пимом обыкновения симулировать легкую умственную отсталость, прикидываться «простачком».

– Так не пойдет, – сказал Каслтон с тем особым выражением лица, какое у него появлялось всякий раз, когда он собирался перейти от серьезного разговора к шутливому. – Я ничего не имею против того, чтобы моего старого друга Петерса называли гориллой, но на горилле я ставлю точку. Я возражаю против «орангутана» и решительно возражаю против «бабуина». Но с «гориллой» я согласен, ибо горилла во многих отношениях превосходит – или во всяком случае, превосходила – человека. Истинность последнего утверждения представляется очевидной, даже если в своем сравнительном анализе мы ограничимся рассмотрением одного только скелета животного. Во-первых, горилла более спокойна и менее любопытна, чем человек; это доказывается наличием у нее всего трех, вместо четырех, позвонков в нижней части позвоночника: то есть хвостовой отросток у нее короче, чем у человека, а следовательно, по уровню развития она стоит дальше от обезьяны, чем мы. Во-вторых, у гориллы тринадцать ребер, каковое обстоятельство позволяет с уверенностью предположить, что, как бы ни выглядела современная горилла, ее дальние предки были красивее человека, поскольку первому горилле-самцу в поисках супруги не приходилось ограничивать поле действий собственной грудной клеткой.

– Все замечательно, доктор, но не кажется ли вам, что вы слишком строги по отношению к Адаму?

– Адам не вызывает у меня сочувствия. Правда, я никогда не порицал его за слабость, проявленную в эпизоде с яблоком; но я решительно осуждаю его за болтливость и жалкую трусость, через которые он подставил под удар Еву. Ева была интуитивным агностиком – и она не собиралась быть ничьей рабой. Если Адам решил не отставать от других – как действительно решил поначалу, – нечего было распускать нюни по поводу последствий. Бьюсь об заклад, после изгнания из Рая семейство кормила Ева. Каин пошел по стопам матери, и я осмелюсь утверждать, что в истории с Авелем, то есть после трагедии, Ева взяла сторону Каина. Ева и Каин всегда жили в свое удовольствие, ибо в своих действиях руководствовались чувствами, тогда как бедный, слабый, нерешительный Адам пытался пользоваться своей никчемной черепушкой, что приводило к естественным последствиям. Его чувства, составлявшие сильнейший элемент разума, постоянно вступали в противоречие с интеллектом, который был достаточно развит, чтобы вовлекать горемыку в неприятности там, где совершенно неразумное животное легко избежало бы беды; и у него никогда не хватало силы воли, чтобы исправить свою очевидную ошибку.

Мы рассмеялись, позабавленные таким мнением Каслтона, и Бейнбридж сказал:

– Если говорить о библейских персонажах, то мне кажется, что Моисей, получи он хоть самое поверхностное литературное образование, оставил бы далеко позади современного писателя-беллетриста. Пусть его слог дает повод для резкой критики, но в оригинальности его сюжетов сомневаться не приходится. Если после него и остался какой-то материал для совершенно оригинального произведения, то мне не удалось таковой обнаружить. Он дал литературе морской роман, военный роман и любовный роман – сюжеты, в основе которых лежат все человеческие страсти, и истории о сверхъестественном во всех проявлениях. Он первый представил миру, незнакомому с художественной литературой, великана и карлика; отважного мужчину, сильного мужчину и мужчину необычайной силы духа; честного человека, правдивого короля и женщину, которая умеет ждать любимого; голоса бесплотных духов, знамения небесные – одним словом, все. Даже бедный Эзоп родился слишком поздно, чтобы претендовать на оригинальность. Современный рассказчик может комбинировать, развивать и подробно прорабатывать сюжеты, но похоже, он уже никогда не придумает ничего принципиально нового.

– Кстати, доктор, – сказал Каслтон, явно раздосадованный необходимостью хранить молчание, покуда говорил другой, – какие-нибудь ваши вулканы или горы в Хили-ли взрываются?

– Нет, сэр, – с достоинством ответил Бейнбридж.

– Знаете, на месте Пима я бы взорвал эти горы, – сказал Каслтон. – Насколько я понял из вашего рассказа, заключительную часть которого услышал сегодня, ваша героиня спасена; но на месте Пима я бы не стал рисковать. Я бы передал вашему безумцу требование вернуть девушку – или же отвечать за последствия – каковые последствия заключались бы в том, что я взорвал бы всю гору вместе с ним, отправил бы на дно Антарктического океана. «Сэр, – сказал бы я, – верните леди – или я уничтожу вас». И я так бы и сделал, если бы хоть один волос упал у нее с головы. Между прочим, джентльмены, наверное, вы не слышали о придуманном мною способе положить конец войне?

Мы признали, что до сих пор не имели такого удовольствия. Я видел, что Каслтон готов разразиться одной из своих речей – одной из своих явно серьезных, но одновременно нарочито иронических речей, звучащих весьма странно в устах человека столь развитого интеллекта, приводимого в действие умственным primum mobile, природу которого я уже давно пытался определить.

– Что ж, джентльмены, – продолжал он, – это случилось около четырнадцати лет назад, в тяжелые дни Войны. – Он имел в виду великий мятеж, вспыхнувший в Соединенных Штатах в 1861 году, на подавление которого тогдашнему правительству потребовалось около четырех лет. – В период, когда наш президент пребывал в наибольшей тревоге. Я обдумал вопрос – как всегда обумываю важнейшие проблемы современности, – с позиции истинного величия. «Почему бы, – мысленно спросил я, – почему бы не положить делу конец одним ударом?» Разъезжая по нашим пустынным дорогам и тропам, я самым напряженным образом размышлял над проблемой. Я подумал о том, насколько существующая ныне организация вселенной зависит от так называемого светоносного эфира, от абсолютной подвижности и нерасширяемости эфира, от самой его природы. Я пришел к выводу, что ни одна предельно малая частица эфира (как ни один атом в случае с материей) никогда не добавляется к вселенной и никогда от нее не отнимается. И если бы нам удалось отнять у неспособного к расширению вселенского океана светоносного эфира хотя бы самую малую частицу, образовался бы вакуум, которому нечем заполниться, и равновесие вселенной нарушилось бы. Итак, джентльмены, логично или нет такое предположение?

Мы признали свою неспособность опровергнуть данное утверждение.

– «В таком случае, – продолжал размышлять я, подходя к вопросу с другой стороны, – если бы удалось создать дополнительное количество эфира, во вселенной не нашлось бы для него места. Вселенная в нынешнем своем состоянии – то есть в состоянии, в каком ныне существует так называемая материя, или субстанция, – просто прекратила бы свое существование – в один момент, вся вселенная, до последней звезды и планеты.

Но как же создать избыточную частицу эфира? – вот над каким вопросом я ломал голову на протяжении многих недель. Казалось, наконец я осознал мысль, мелькавшую в уме, который, как утверждают мои друзья, никогда не имел себе равных по разнообразию идей и быстроте реакции даже на самый слабый стимул, внешний или внутренний. По мнению многих физиков, материя является просто формой эфира – иными словами, она возникла из эфира, создалась из эфира; а следовательно, в конце концов, вся вселенная возникла из ничего, то есть из «ничего», если мы правильно определяем материю. Таким образом я сделал первый шаг к решению проблемы: изымите всю лучистую энергию у нелетучего газа – газа, неспособного превращаться в другие формы материи, то есть в жидкое и твердое состояние – и дело сделано. Я совершенно уверен, что мне такой газ известен, а через несколько лет о нем узнают все физики. В настоящее время способ получения данного газа я держу в тайне, ибо, возможно, мне еще захочется осуществить на практике открытие, ныне существующее лишь в теории – хотя на практике, несомненно, все произойдет в точном соответствии с моими объяснениями. Разумеется, вы понимаете, что, когда посредством искусственного охлаждения и сжатия я удаляю из своего газа все до последней частицы лучистой теплоты, он превращается в эфир; в неспособном к расширению вселенском океане эфира для него нет места, равновесие вселенной нарушается, вся материя мгновенно распадается и бесследно исчезает, и нам остается лишь сидеть тысячу тысяч миллиардов веков в ожидании, когда сформируется следующая вселенная.

С минуту мы все хранили молчание. Полагаю, доктор Бейнбридж, как и я, дивился странностям нашего чудаковатого товарища. Наконец я спросил:

– Но что насчет войны, доктор?

– Вот оно, унижение! – воскликнул он. – О, должен ли гений пресмыскаться перед грубой физической силой – перед надменной официальной властью?! Почему сильные мира сего столь недоступны?! Почему в 1453 году, в тяжелые дни Константин не прислушался к вашим мозговитым соотечественникам и не спас Европу от вторжения турков? Что ж, я поспешил в Вашингтон, исполненный решимости не открывать свой секрет никому, помимо президента, даже под страхом смерти. Я отправился в Белый дом. Я согласен, что в военное время у всех дел по горло, но эти мелкие сошки из Белого дома продержали меня в приемной целых четыре часа! Я рассказал о своих планах швейцарам, двум караульным солдатам и иностранному дипломату, с которым завязал беседу. Все они держались со мной подозрительно и, думаю, завидовали моей мудрости. Когда швейцар в третий раз отнес – или сделал вид, будто отнес – мою визитную карточку президенту, ко мне спустился его секретарь. Сначала я сказал, что мой секрет предназначен только для ушей президента, но в конце концов все-таки сообщил о характере своего дела. Он ушел, но больше не вернулся. Такова природа отраженной политической силы. Но я подумал о своей силе – да, и физической тоже – единственной реальной силе. Я никогда не винил президента – я до сих пор считаю, что тот парень, Х***, так и не доложил Линкольну о моем визите в Белый дом.

После того, как мы с Бейнбриджем понимающе похмыкали и неловко поерзали на месте (ибо нам хотелось рассмеяться, тогда как Каслтон ожидал от нас совсем иной реакции), а Артур в своем углу буркнул что-то себе под нос, я спросил:

– Вы служили в армии, доктор?

– Ну… гм… нет… да нет, сэр, в общем-то не служил, – сказал Каслтон. – Но мой младший брат целую неделю бил в барабан в палатке призывного пункта в Чикаго. Бедный мальчик! Он умер от воспаления мозга в 1869 году… гений… светлая голова. Кстати о брате: я только сейчас вспомнил, что не получаю от правительства Соединенных Штатов пенсии на бедного, всеми забытого, принесенного в жертву мальчика. Будь проклята моя забывчивость! Да, и… впрочем, нет: я принадлежу к старой школе патриотов – я не стану проклинать свою страну.

Произнося последнюю фразу, Каслтон приблизился к двери, выходящей в коридор. Он по обыкновению расхаживал взад-вперед по комнате – и на последнем слове выскочил за дверь и убежал прочь. Его частые шаги еще не стихли в коридоре, когда Артур подал голос из своего угла:

– Жаль, что он не сел на свой адский бумерангомет и не привел машину в действие: наверное, к этому времени он уже был бы на Луне, где и положено находиться дуракам и разным другим лунатикам. Коли он когда-нибудь явится ко мне в мою новую мороженицу (двенадцать на шестнадцать, газовые светильники, три столика и шесть кресел; две ложечки к каждому блюдцу, коли пожелаете, и бесплатная салфетка для вашей дамы; десять центов порция, причем с имбирным пряником) – так вот, он быстро оттуда вылетит. О, он парень что надо, спору нет! Если вы когда-нибудь захотите напомнить мне о нем, попросите у меня взаймы десять центов, и когда я отрицательно помотаю головой и у меня застучат зубы, я вспомню этого болвана, как пить дать.

Я неодобрительно взглянул на малого, ибо он обещал не высовываться со своими суждениями в присутствии Бейнбриджа. Но поскольку его слова никак не касались истории, рассказанной Бейнбриджем, я бы не стал возражать, если бы не знал по опыту, что Артуру категорически нельзя позволять создавать прецеденты, которые он почти мгновенно закреплял за собой в качестве своих законных прав, и если бы наша договоренность не обязывала его молчать по поводу истории Петерса и, если мне не изменяет память (хотя впоследствии Артур настаивал на противном), в присутствии доктора Бейнбриджа.

Поскольку Бейнбридж, казалось, ничего более не имел сказать и уже производил мелкие случайные движения, коими обычно предварял свой уход, я завел речь о прыжке Петерса и чрезвычайно осторожно (ибо при обсуждении с Бейнбриджем любых фактов повествования требовались такт и деликатность, чтобы он не обиделся) принялся рассуждать о прыжках вообще, о доподлинно известных и возможных достижениях в части дистанции, а также о законах физики и условиях, определяющих длину прыжка с разбега.

– Не кажется ли вам, – наконец спросил я, – что Петерс несколько переоценивает расстояние своего чудесного прыжка? Я понимаю, что он обладал почти сверхчеловеческими силой и проворством – но пятьдесят футов или около того! В это с трудом верится. Наши лучшие атлеты, полагаю, никогда не преодолевали многим больше половины такого расстояния, прыгая с разбега на ровной площадке. Ну ладно, сорок футов, с учетом всех обстоятельств, я еще допустил бы – хотя тридцать пять больше ответили бы моим представлениям о вероятном, а тридцать так и вовсе не вызвали бы никаких сомнений.

– Дело не в ваших представлениях или сомнениях, – ответил Бейнбридж, – а дело в факте. Однако рассмотрим случай с точки зрения разума и опыта. Давайте предположим, что прыжок с разбега на двадцать пять футов, на ровной площадке, не выходит за пределы возможностей тренированного спортсмена. Думаю, вы признаете за Петерсом заведомое превосходство в семь футов над любым спортсменом, коли примете во внимание строение его фигуры, столь хорошо приспособленной к прыжкам – фигуры, которая дает ему преимущество орангутана, но лишена недостатка последнего, состоящего в рукообразных ногах, плохо пригодных для перемещения по плоской поверхности. Насколько я понял со слов Петерса, при прыжке он отталкивается от земли больше руками, нежели ногами; и даже при всей его сверхъестественной силе толчок ногами у него слабее, чем у обычного спортсмена. Я лично считаю, что использование рук давало Петерсу преимущество в одну треть над любым другим человеком равной физической силы. Однако я прошу вас признать за ним, с учетом его благоприятного телосложения, превосходство в семь футов в прыжке – или в двадцать восемь процентов.

С таким предложением я согласился.

– Затем, – продолжал Бейнбридж, – следует помнить, что в случае с конкретным прыжком он не достиг противоположного края пропасти – ибо он действительно не достиг, и любой другой человек на его месте упал бы на дно ущелья. Он избежал полной неудачи единственно благодаря длине и чрезвычайной силе своих рук и железной хватке пальцев. На самом деле, если ширина расселины составляла пятьдесят футов, Петерс прыгнул только на сорок семь. Я прав?

И снова я согласился.

– Итак, мы признали допустимым с точки зрения здравого смысла прыжок в тридцать пять футов из фактических пятидесяти, – продолжал Бейнбридж. – Значит, нам остается объяснить еще пятнадцать. Позвольте напомнить вам о том, что противоположный край пропасти находился двенадцатью футами ниже того, с которого он прыгал; и что в полете через пропасть он потерял в высоте, помимо упомянутых двенадцати футов, еще четыре фута и восемь дюймов, которые, согласно дневниковым записям Пима, составляли его рост в ту пору. Если Петерс мог прыгнуть на расстояние тридцати пяти футов на ровной площадке, мог ли он преодолеть пятьдесят футов, с учетом снижения почти на семнадцать футов в полете? Взяв примерный вес Петерса, мы могли бы вычислить количество футофунтов энергии, или начальную скорость, необходимую для прыжка на расстояние пятидесяти футов с понижением на шестнадцать футов восемь дюймов в конечной точке. Но поскольку большинство значений в наших уравнениях приблизительны, я предпочитаю рассмотреть действие силы земного притяжения в общих чертах. Если прыгающий человек совершает усилие, направленное только по горизонтали, он даже в коротком прыжке теряет в высоте к моменту приземления. Если потеря в высоте не превышает двух футов, он просто поджимает ноги в полете и приземляется на корточки, то есть его туловище в конце прыжка занимает положение на полтора-два фута ниже исходного. Однако, при прыжке на двадцать пять футов прыгун должен бросить свое тело не только вперед, но и вверх; и инстинктивное понимание того, сколько энергии можно потратить на толчок вверх и сколько нужно вложить в движение вперед, является одной из главных составляющих его мастерства. Петерсу же вообще не надо было тратить усилие на движение вверх.

– Я начинаю понимать. – сказал я.

– Да, – ответил Бейнбридж, – чем больше думаешь об этом, тем сильнее убеждаешься в том, что Петерс говорит чистую правду. Конечно, на плоской площадке он не прыгнул бы на пятьдесят футов и даже на сорок; ибо при прыжке на сорок футов человеку пришлось бы подняться в воздух на двенадцать с лишним футов, а для того, чтобы подняться на десять футов в движении по наклонной, требуется такое же количество силы, как для прыжка на такую же высоту по вертикали – абсолютно невозможный подвиг, даже для Петерса в возрасте двадцати восьми или тридцати лет.

– Я вполне верю, что он проделал такое, – сказал я. – И если принять во внимание, что Петерс оценивал расстояние только на глаз и потому мог невольно ошибиться на несколько футов, я готов заявить, что моя уверенность в его правдивости нисколько не поколебалась – хоть он и старый моряк.

– Да, – сказала Бейнбридж, – и мы не должны упускать из виду тот факт, что душевное состояние человека в момент некоего напряжения физических сил во многом определяет результат. Сильный, но апатичный малый, поспорив на пять долларов, покажет самый жалкий результат; но если на карту будет поставлена его жизнь, он наверняка совершит поистине замечательный прыжок. Тогда какое влияние оказало душевное состояние на человека вроде Петерса при обстоятельствах, сопутствовавших этому небывалому прыжку? Представьте, какую колоссальную силу приобрели мускулы под воздействием импульса, передавшегося по нервам от возбужденного до крайности ума! От успеха попытки зависела его собственная и жизнь другого, если не двух других. В подобных обстоятельствах мышцы либо парализует, либо же мускульная сила возрастает до степени немыслимой. Петерс с уверенностью утверждает, что в возрасте шестнадцати лет он частенько прыгал с верхней палубы корабля – то есть с высоты двадцати футов – в воду, обыкновенно преодолевая в прыжке расстояние от сорока до сорока пяти футов, в то время как другие мальчишки, при равных условиях, редко преодолевали двадцать пять футов и никогда – тридцать.

В следующее мгновение Бейнбридж встал с кресла, собираясь уходить, но задержался еще ненадолго и, опершись левой рукой о стол, заговорил об огромном антарктическом кратере и чудесах окрестной местности. Я имел обыкновение подробно записывать факты, которые он излагал в формальной, так сказать, части своих вечерних выступлений, и ныне жалею, что не взялся за перо в тот момент. Только на следующее утро я сделал несколько записей касательно заключительной части вечера и теперь, много лет спустя, надеюсь, обратившись к своим заметкам и своей неплохой памяти, достаточно точно описать читателю эпизод, который мне не хотелось бы выпускать из данного повествования.

Несколько минут Бейнбридж говорил о замечательной способности природы осуществлять свои замыслы – силу, осуществляющую оные, он назвал целеустремленностью в природе; и он высказал мнение, что развитие всей материи в высшие формы являлось так называемым бессознательным стремлением, и пояснил, что в выражении «бессознательное стремление» нет никакого парадокса, ибо даже человек, каждый отдельный человек, постоянно совершает тысячи действий, обусловленных бессознательным намерением или стремлением – например, автоматически заводит хронометр, ни в малейшей степени не напрягая волю и не запоминая свои действия. Бессознательная движущая сила, сказал он, присуща не только животным, но и растениям; на самом деле она существует, хотя в крайне слабо выраженной форме, во всей материи, ибо энергия является свойством всех молекул и даже атомов. Однако доктор Бейнбридж не пытался выдать свои суждения за оригинальные.

– В моем понимании, – сказал он, – идея бессмертия человека настолько очевидна, что я бы премного удивлялся умным людям, ставящим под сомнение этот факт, когда бы точно не знал причин их сомнений или неверия. Как и все остальное, чему учил Христос, наше бессмертие есть непреложный факт; и мы будем снова жить не через биллион лет, в новых условиях, а, как сказал Он, «завтра». И я полагаю, что жить мы будем не в абсурдно материальном мире, но и не в таком непостижимом мире, законы которого могли бы понять только логики или профессиональные физики, когда бы получили надлежащие разъяснения. Условия следующей жизни – как и всё, что Бог дал нам в земной жизни, – окажутся чрезвычайно простыми. Образованные люди – почти все высокообразованные люди и, в частности, образованные теологи – напоминают мне каракатиц в своих попытках рассуждать на данную тему. Всё в окружающем мире представляется им совершенно ясным и очевидным до тех пор, покуда они собственными усилиями не замутняют свое и чужое видение. Но если каракатица выплывает из замутненной ею же самой зоны, то теолог в ней остается и сражается с темнотой с помощью логики – самым непригодным для сей цели оружием. Нельзя управлять кораблем эмоций посредством руля интеллекта. Что-то, убеждающее меня много сильнее разума, говорит мне, что наши тела недолго пролежат в своих могилах, прежде чем мы восстанем к новой жизни; и у меня такое ощущение, что хотя со смертью тела наше сознание померкнет на время, забытье продлится недолго. Мне думается, что почти сразу после смерти тайна индивидуального сознания вновь вступит в свои права. Усовершенствованное в процессе земной жизни – как совершенствуются молекулярные структуры неорганической материи при прохождении через органическую жизнь, – сознание, пребывающее в молекулах вашего умершего тела, не будет подобно сознанию, пребывающему в молекулах минералов или растительных организмов, ибо это будет ваше сознание – ваше сознание, сотворенное Богом и развитое Его волей: очнувшееся после многовекового сна в минеральном царстве, пробудившееся к более деятельному существованию в растительном мире; наделенное первыми признаками сознательной памяти в низших животных; обретшее способность к более напряженному нравственному и интеллектуальному существованию в вашем последнем теле; и наконец подготовленное к новому таинству бытия (мы не знаем, какому именно) в ином мире – который, наверное, является следующей ступенью к тому, что можно условно назвать «четвертым измерением» сознания. О, нет, ничто не мешает нам твердо знать, что мы продолжим свой путь и вечно будем совершать восхождение к иным, высочайшим планам бытия. Природа дает нам возможность на каждом уровне нашего существования прозреть следующий, если только мы сами не замутняем свое видение.

Мгновение спустя Бейнбридж оживленно, почти восторженно заговорил о живописных пейзажах в окрестностях Хили-ли.

– Вообразите, – сказал он, – какой изумительно живописный вид обретала местность в свете огромного огненного озера, занимающего площадь в почти две сотни квадратных миль, – огромного озера белой кипящей лавы, ярко озаряющего длинную антарктическую ночь. Представьте горы высотой в шесть миль и пик под названием Гора Олимп, который возносится на десять тысяч футов даже над этой могучей грядой. Попытайтесь представить глубокие долины, узкие ущелья, нависающие над ними скалы, огнедышащие жерла вулканов, подобные гигантским сигнальным кострам, повсюду зажженным на горных вершинах. Не правда ли, вы словно воочию видите все это? Разве не можем мы кистью воображения нарисовать перед нашим мысленным взором множество причудливых, фантастических картин? Вот мы видим высоко на горном склоне колоссальное скопление кристаллической соли – многие миллионы тонн, – выброшенной одним-единственным подземным толчком на высоту тридцати тысяч футов над уровнем моря, чтобы покоиться и сверкать здесь, точно драгоценный камень на груди древнего бога гор, Олимпа. А еще выше, на самой вершине (ибо даже здесь, в непосредственной близости от пыщущего жаром огромного кратера, поднимающиеся от моря испарения быстро конденсируются и превращаются в лед на самых высоких пиках) мы видим жемчужной белизны снега и льды, подобные серебристым локонам, спадающим на божественное чело. Да, и мы даже…

Полагаю, дорогой читатель, мне не избежать ваших упреков. Когда Бейнбридж приближался к заключительной (по всем признакам) части своего выступления, я сидел лицом к Артуру, и по болезненному возбуждению сего самородка понял, что близится катастрофа. Те, кто говорят, что «ожидания никогда не оправдываются», вводят нас в заблуждение – ибо чаще всего ожидания как раз оправдываются. Негодный малый не смотрел, просто не желал смотреть на меня, а я, разумеется не мог прервать поток красноречия, изливавшийся с уст Бейнбриджа. Что я мог поделать? Даже сегодня, по прошествии многих лет, я не представляю, что я мог поделать в такой ситуации. Слова «снега и льды» стали последней каплей, переполнившей чашу, и когда Бейнбридж произнес слова «да, и даже мы…», Артур, сей ничтожный слуга, которому я столь необдуманно поверил, вскочил с кресла, с блестящими от возбуждении глазами, и размахивая руками, заорал во всю глотку:

– Боже милостивый! Как подумаешь об этих льдах, об этой соли, об этом климате! Если бы еще иметь стадо гигантских коров да пастбище на склоне старого Олимпа – где бы оказались все прочие мороженщики? Бесплатный лед, бесплатные сливки, бесплатный корм для скота – и всего хоть завались! Да в такой жаркой дыре человек стал бы «королем мороженого» в два счета. Прям глаза на лоб лезут, как подумаешь! Вы сами просто захлебываетесь от восторга, док. Коли вы меня любите, пожалуйста, не продолжайте в том же духе, покуда я не успокоюсь малость!

Я не мог остановить Артура. Мой суровый взгляд не возымел на него никакого действия, а к концу пылкой речи я даже выразил свое возмущение вслух. Но бесполезно. Артур говорил очень быстро и очень громко, и ни одно слово не ускользнуло от слуха Бейнбриджа. У Бейнбриджа было превосходное чувство юмора, но как многие остроумные люди, он не находил удовольствия в шутках по своему адресу. Любое легкомысленное замечание, так или иначе связанное с Хили-ли, звучало для него оскорбительно. Он с самого начала отнесся к рассказам Петерса и даже к самому старому моряку крайне серьезно. Незначительные забавные эпизоды в доме старого моряка, вызывавшие у меня улыбку, ни на долю секунды не заставили Бейнбриджа изменить сосредоточенное и серьезное выражение лица, приличествующее человеку, который собирает факты чрезвычайно важности. Я уверен, что он плохо воспринял бы малейшее проявление неуместной веселости по поводу Хили-ли даже с моей стороны. Но со стороны коридорного! Чтобы превратить Олимп в пастбище для гигантских коров! Чтобы использовать чудесные льды и россыпи соли для производства мороженого!

Я просто сидел молча и бранил себя. Как говорится, сделанного не поправишь. Доктор Бейнбридж посмотрел на меня с видом оскорбленным, но смиренным, словно говоря: «Вы знаете: это ваших рук дело. Вы позволили этому существу упиваться божественным нектаром изысканной литературы – и вот вам закономерный результат». Взяв шляпу, он скорее горестно, нежели сердито попрощался, тихо вышел за дверь, прошагал по коридору, спустился по лестнице и покинул гостиницу. Минуту спустя я сказал:

– Ну, молодой человек, вероятно, вы сами видите, что вы наделали. Вполне возможно, мы больше ничего не услышим про Лиламу, Пима, Апилуса и всех прочих. Мне не терпится узнать, что сталось дальше с беднягой Апилусом, и я намерен выяснить это, даже если мне придется ехать к Петерсу за сведениями. – Затем, увидев искреннее раскаяние малого и подумав о том, что едва ли он понимает, почему Бейнбридж обиделся, когда никто не хотел его обидеть, я мысленно обвинил во всем себя самого и добавил: – Впрочем, ладно, ничего страшного. Вероятно, доктор Бейнбридж придет завтра и, несомненно, забудет или, по крайней мере, не станет вспоминать о досадном происшествии. Но после всего случившегося, Артур, ты можешь приходить ко мне каждое утро, и за утренним туалетом я буду рассказывать тебе все, что узнал от доктора накануне вечером. А теперь доброй ночи – и вот тебе доллар на расходы, связанные с открытием мороженицы.

Глава шестнадцатая

На следующий вечер, в обычный час, Бейнбридж вошел в мой номер и, после традиционного обмена приветствиями, уселся в кресло. Ни один из нас ни словом не обмолвился о неуместном выступлении Артура накануне вечером, ибо Бейнбридж держался так, словно никакого злосчастного недоразумения и не произошло вовсе.

– Если мне не изменяет память, – начал он, – мы оставили Апилуса лежащим с переломанным позвоночником у ног Петерса, а Лиламу сидящей на корточках рядом, в то время как на противоположной стороне каньона стояли Пим, Дирегус и гребец, сопровождавший спасательный отряд в восхождении на гору.

Придя в себя от удивления, Дирегус осведомился о состоянии Апилуса, и Петерс ответил, что маньяк не только жив, но и вообще не собирается умирать, однако, сейчас едва ли находится в сознании и даже когда полностью очухается, по всей видимости, не сможет ходить – по личному опыту Петерс хорошо знал о вероятных последствиях подобных «несчастных случаев».

Услышав такие слова Петерса, Лилама приблизилась к пострадавшему – своему другу детства и отрочества – и по мере своих малых возможностей постаралась устроить несчастного в более удобной (хотя бы с виду) позе.

Разделенные каньоном люди могли сойтись вместе, лишь вернувшись на несколько миль вниз по горному склону. Теперь, когда Лиламе ничего не грозило, а Апилус находился в состоянии не только бессознательном, но и физически беспомощном, в сердцах соплеменников проснулось сострадание к старому другу, оказавшемуся в положении вдвойне плачевном и чрезвычайно прискорбном для людей столь утонченных и чувствительных, как хилилиты. После короткого обсуждения дальнейшей участи Апилуса Петерс сказал, что запросто сможет снести покалеченного вниз по склону. Каковые слова он сразу же подтвердил действием – и через четыре или пять часов, в течение которых несколько раз останавливался для передышки, он спустился к месту, где каньон сужался до десяти футов и через него был перекинут узкий мост из бревен. Лилама, как и люди на другой стороне ущелья, не отставала о Петерса, и теперь все сошлись вместе.

Петерс осторожно опустил Апилуса на землю, и когда старые друзья собрались вокруг него, они заметили не только, что сознание вернулось к нему, но и что беспомощный человек выглядит, как Апилус прежних и счастливейших дней. Заглянув ему в глаза, они увидели в них душу невозмущенную, мирную и пребывающую в гармонии с природой.

Дирегус задал Апилусу несколько вопросов, но вскоре стало ясно, что калека не может ответить ни на один вопрос, касающийся последних дней или даже последнего года, а то и двух. На самом деле Дирегус вскоре понял, что Апилус вообще ничего не помнит о своем прошлом с момента, предшествовавшего изгнанию, и до настоящего времени. Похоже, нервный шок, сопутствовавший перелому позвоночника, каким-то образом рассеял мрак безумия, а также прогнал многие менее опасные, сравнительно безобидные мании, которые последние несколько лет затуманивали ум, во всех прочих отношениях блестящий, – и теперь молодой хилилит стал прежним, любящим и любимым Апилусом; но он до конца жизни утратил способность ходить или даже просто стоять без посторонней помощи.

Отряд из пяти человек, неся на руках беспомощного инвалида, в печальном молчании продолжил путь к Заливу Вулканов, которого и достиг через час. Там они нашли остальных гребцов, а также довольно значительное количество изгнанников, стоявших группами на горном склоне, в том числе и Медозуса. Среди парий Хили-ли разнесся слух о происходящих здесь необычных событиях, и они, испугавшись неведомой угрозы, решили следить за перемещениями отряда, вторгшегося на их территорию. Дирегус сразу объяснил, почему они оказались на Олимпе, и рассказал о результатах поисков. Изгнанники поначалу не поверили, что Петерс перепрыгнул через пропасть в указанном месте, хотя искусство лжи в Хили-ли было давно утрачено и история страны говорила всего о трех взрослых лжецах (не считая чужестранцев), появлявшихся в Хили-ли на протяжении последних пятисот лет, последний из которых умер два века назад. Когда олимпийцы (так в насмешку называли изгнанников) узнали о состоянии Апилуса и о причине оного, на несколько мгновений показалось, что они собираются наброситься на Петерса; но успокоительные слова Дирегуса и Пима, присутствие Лиламы, которая, как они знали, подвергалась смертельной опасности, а также выражение лица, появившееся у Петерса, когда он догадался о недобрых намерениях хилилитов – все это вместе предотвратило беду.

Когда участники спасательного отряда по возможности удобней уложили Апилуса на дно шлюпки и расселись по местам, готовые двинуться в обратный путь, Медозус спустился на берег и спросил Дирегуса, не передаст ли он послание от изгнанников королю и советникам Хили-ли, а также древнему мистику, Масусалили, который, хоть и не являлся должностным лицом, на деле исполнял обязанности главного советника правительства. Дирегус, чей отец уступал по силе политического влияния, наверное, одному только королю (многие полагали, что герцог обладает реальной властью в королевстве, и не исключали возможности, что его сын, Дирегус, однажды взойдет на престол), ответил, что должен выслушать послание, прежде чем давать какие-либо обещания. Тогда Медозус – который знал, что его бывший друг и однокашник в глубине души сочувствует изгнанникам и не считает их людьми порочными (Дирегус сам дважды нарушал закон, как большинство молодых хилилитов в прошлом и настоящем, но не нарушил в третий раз), – сказал следующее:

– Передай его величеству и достопочтенным советникам, что мы, так называемые изгнанники, просим о нашем освобождении, а также о позволении вернуться в Хили-ли. Обращаясь с такой просьбой, мы не хотим сказать, что в прошлом не совершили никаких серьезных правонарушений. Однако мы достигли той поры жизни, когда готовы отказаться от своего увлечения борьбой, граундболом, бэтболом и прочими спортивными играми. Мы обещаем никогда впредь не навещать дикарей на близлежащих островах – редкий вид спорта. Мы сожалеем об участи молодого Селимуса, сломавшего шею во время игры в граундбол три года назад, а также о многих других наших товарищах, получивших переломы и прочие тяжелые травмы; но мы считаем эти несчастные случаи не более прискорбными, чем гибель ученого Тестуба или ослепление химика Амурозуса – каковые несчастные случаи произошли, когда последние в своих лабораториях проводили научные эксперименты, насколько нам известно, не сулившие никакой материальной выгоды народу Хили-ли. Я могу упомянуть также о прискорбной смерти Соларсистуса, который около четырех лет назад свалился со своей башни, когда наблюдал за знаменитым метеорным потоком. И мы спрашиваем этих мудрых людей – особенно Масусалили, чей ум развит в той же мере, в какой одряхло тело, – как они думают, что станется с народом Хили-ли в будущем, коли хотя бы тысяча таких людей, как два этих вот чужестранца, начнут против нас войну – в случае, если законы, изданные правительством, будут неукоснительно исполняться хотя бы в течение одного поколения? Дикари с севера взяли верх над нашими предками в древнем Риме только после того, как праздная жизнь подточила физические силы патриция; а когда мы здесь с легкостью отразили нападение дикарей, во много раз превосходивших нас численностью, наш народ еще был закален борьбой с враждебными силами природы в тогда еще незнакомой земле. Мы не отрицаем пользу законов и обычаев, предписывающих большинству наших граждан в возрасте от восемнадцати до пятидесяти лет заниматься физическим трудом двенадцать часов в неделю; но мы твердо держимся мнения, что элементы состязания и опасности просто необходимы при тренировке физических сил, если мы хотим приобрести и сохранить такое мужское качество, как смелость, и качество, которого зачастую лишен ученый, занимающийся одной только наукой: силу духа.

Посмотрите, – он указал на Петерса. – Вот перед вами человек, привычный к физической опасности. Несколько часов назад он оказался в ситуации, когда от быстро принятого решения зависела судьба одной из прекраснейших девушек, каких когда-либо озарял свет кратера – а возможно даже, и свет солнца. У него не было и минуты, чтобы решить, дать ли Лиламе умереть или самому рискнуть жизнью, вступив в рукопашную с чрезвычайно сильным физически безумцем, который безусловно набросится на него, коли прыжок чудом окажется удачным. Даже прыжок через пропасть вдвое у´же и последующую схватку с обычным противником мы сочли бы поистине героическим подвигом. Он принял решение быстро – и он победил. Ни один мужчина в Хили-ли не справился бы в задачей и вдвое легче, даже если бы отважился на подобную попытку.

Вот, пожалуй, и все, – продолжал Медозус. – Наши правители редко остаются глухими к разумным просьбам, и мы надеемся, что по зрелом размышлении они отменят приговор о десятилетнем изгнании. Если я не слишком злоупотребил твоим терпением, я хотел бы попросить тебя, Дирегус, предложить твоему отцу и Масусалили обдумать следующую мысль: со времени завершения масштабных географических исследований, которые правительство провело после отплытия корабля, приходившего к нам около двухсот пятидесяти лет назад, мы знаем, что королевство Хили-ли расположено в огромном внутреннем море, имеющем в поперечнике около двенадцати тысяч миль, где насчитывается от двухсот до трехсот островов, и наш главный остров находится приблизительно в трехстах милях от ближайшего материкового побережья с одной стороны и примерно в девятистах милях от ближайшего материкового побережья с другой стороны. Нам также известно, что приплывавшее в Хили-ли парусное судно нашло в этом обширном кольцеобразном континенте проход, который имеет в ширину всего триста миль и является единственным путем доступа во внутреннее море, если не считать более узкого пролива, расположенного строго напротив широкого. Через широкий пролив проходят направленные вовне теплые течения, остывающие за пределами континента, и одно срединное встречное течение, очень быстрое и очень теплое, причину повышенной температуры которого мы так и не сумели установить. Через узкий пролив, обычно полностью замерзший или забитый льдами, во внутреннее море поступает только вода с температурой, близкой к точке замерзания. Континент состоит главным образом из массивов вулканических гор, по всей видимости, покрыт толстым слоем льда и совершенно непроходим. Мы долго считали, что нам точно так же не грозит никакая опасность из внешнего мира, как не грозит опасность со стороны дикарей, обитающих на других островах обширного внутреннего моря. Мы знаем, что в течение первого тысячелетия нашей истории к нам однажды занесло двух потерпевших кораблекрушение моряков, а в другой раз – одного моряка; потом приплыло упомянутое судно, и с той поры пор каждые десять-тридцать лет мы получаем весточки – в виде живых людей или неодушевленных предметов – из огромного мира, лежащего за пределами известной нам территории. Но никто из прибывших, за исключением экипажа корабля, приплывавшего сюда двести пятьдесят лет назад, никогда не покидал нашу страну; а люди, управлявшие означенным судном, не сумели бы снова найти нас, даже если бы старались до конца своих дней. Посему наши советники, похоже, считают, что мы навсегда останемся здесь в безопасности, надежно скрытые от всех и вся. Я хочу лишь, чтобы люди много мудрейшие – но с умами, не столь острыми, как наши, изощрившиеся в одиночестве и постоянной борьбе с трудностями, – подумали о том, что наверняка прибытию того корабля предшествовали какие-то грандиозные события во внешнем мире. Там произошли некие существенные перемены. Однако в то время как огромный кольцеобразный континент, покрытый льдом и вулканическими горами, по-прежнему защищает нас, мощное теплое течение непременно вскоре будет обнаружено и нанесено на карту, а уж тогда многие целенаправленно последуют по тому пути, каким случай приводил к нам немногих. Полагаю, этим двоим, как и всем прочим, не позволят покинуть Хили-ли. Но рано или поздно внешний мир узнает о нас и о неисчерпаемых запасах этих камешков (он указал на золотые самородки, усыпавшие берег залива), которые ничем не отличаются от привезенных нашими далекими предками их Рима и ныне выставленных в наших музеях и на самый малый из которых – как гласит наша древняя история – можно было купить раба! По какой-нибудь случайности те народы (несомненно, потомки варваров, почти полностью истребивших наших римских предков) узнают об этом. – Тут Медозус поднял с земли слиток золота размером с крупный апельсин и небрежно швырнул в залив. – Аурум, – презрительно сказал он. – Аурум, проклятье наших предков! Внешний мир пойдет на все, чтобы только набить корабельные трюмы этими несчастными слитками, рассыпанными по нашим вулканическим островам. Слитками металла, который мы используем только при строительстве зданий и мощении дорог, поскольку он легко поддается обработке, блестящ и долговечен. Что станет делать наш народ, когда сюда на многочисленных кораблях прибудут люди, подобные этим вот чужестранцам? Причем не умирающие от голода и безоружные, но с копьями и тренированными руками, умеющими обращаться с копьями. Хитрость – плохое оружие, поскольку против людей, обезумевших от жадности, существует только одно оружие: храбрость, физическая сила и сила духа. Крепкая рука, острый глаз и привычный к опасности ум – только они в час испытаний позволят нам защитить нашу жизнь, нашу страну и наши дома.

Прошу прощения за многословие, но пока я говорил, я обеспокоился за судьбу своих соотечественников сильнее, чем за судьбу моих товарищей по изгнанию и свою собственную. Ты понимаешь меня, мой старый друг? Я знаю, ты замолвишь за нас слово. Прощай.

И затем, попрощавшись с изгнанниками, отряд в шлюпке двинулся в обратный путь – сначала они шли на веслах, но по выходе из Залива Вулканов в открытое море подняли паруса.

Здесь доктор Бейнбридж ненадолго прервал свое повествование, зажег сигару, выпустил клуб дыма, а затем продолжил:

– Вы должны извинить меня за столь подробный рассказ о делах Медозуса и прочих изгнанников. Только благодаря своему такту и терпению я мало-помалу сумел выведать у Петерса факты. Оправданием моему многословию служит то обстоятельство, что из речи Медозуса – судя по всему, полагавшего, что Пиму и Петерсу никогда не позволят покинуть Хили-ли, – мы получаем лучшее представление о географических познаниях и многих других особенностях загадочного, изолированного от внешнего мира народа, нежели из всех прочих источников информации, доступных Петерсу, – народа, несомненно, произошедшего от благородного римского корня. Кроме того, из данной речи становится ясно, каким образом изгнанники впоследствии получили свободу, а следовательно, и возможность помочь своим родным и близким в Хили-ли-сити в период (хоть и короткий), когда население архипелага Хили-ли оказалось под угрозой уничтожения. Похоже, послание Медозуса, вкупе с уроком, извлеченным из похищения Лиламы, заставило короля и советников задуматься о возможном развитии событий в случае, если число изгнанников будет по-прежнему возрастать, наравне с дерзостью и безрассудством последних, а никаких чужестранцев, способных помочь взять верх над ними, рядом не окажется; немалую роль сыграл здесь и Пим, описавший уровень подготовки английских, немецких, французских и американских солдат, достигнутый в странах, где спортивные игры и состязания, аналогичные хилилитским (он в общих чертах рассказал о боксе, крикете и т. д.), никоим образом не запрещаются законом. (Как вы помните, дело происходило в 1828 году.)

Спасательный отряд встречали на герцогской пристани все обитатели дворца, а также многочисленные родственники и друзья Лиламы. Как только прибывшие поведали о подвиге Петерса, он стал героем острова.

В одном отношении хилилиты оказались очень похожими на другие народы. Едва лишь они решили отменить запрет на спортивные игры, прежде наказуемые, как представители всех сословий принялись покровительствовать этим видам спорта, которые мгновенно стали чрезвычайно популярными; и ко всем прочим состязаниям были добавлены соревнования по прыжкам. В то время Петерс показал несколько поистине поразительных трюков. Один из трюков, исполненный на показательных выступлениях в присутствии элиты Хили-ли, состоял в следующем: он прыгал с платформы, поднятой на высоту восьмидесяти футов над землей, хватался за ветку дерева, выступавшую тридцатью футами ниже и чуть поодаль, с нее мгновенно перелетал на другую ветку, двадцатью пять футами ниже, а затем падал на землю. Наблюдателю казалось, будто он прыгает с платформы, на лету задевает одну ветку, потом другую – и сейчас рухнет на землю, переломав все кости. Кульминационный момент наступил, когда Петерс легко приземлился на ноги и спокойно пошел прочь, чтобы приготовиться к своему следующему номеру.

Однако нам следует поторопиться. И прежде чем перейти к более интересным предметам, я сразу поведаю вам о дальнейшей судьбе Апилуса. В детстве он славился своей тягой к знаниям и теперь, когда утратил способность ходить, направил все свои усилия на занятия литературой. Масусалили принял участие в несчастном молодом человеке и поначалу разрешал Апилусу изредка наведываться в свою лабораторию, где читатель уже побывал, а впоследствии сделал своим ассистентом. Петерс и Пим питали к бедняге самые добрые чувства и в доказательство своего сердечного отношения изобрели и смастерили подобие кресла с двумя большими колесами и одним маленьким, на котором инвалид мог свободно раскатывать по городу – причем практически с той же скоростью, с какой в прошлом ходил пешком. Согласно последним слухам о нем, дошедшим до Петерса, он взялся писать историю Хили-ли, начиная от заселения острова и вплоть до 1828 года. Да, кстати, одной из самых странных вещей в Хили-ли для Пима и Петерса явилось летоисчисление, казавшееся аналогичным нашему. Однако на самом деле оно отличалось от нашего, хотя Петерс и настаивает на обратном: мы ведем летоисчисление по григорианскому календарю, а хилилиты вели по юлианскому. Таким образом хилилитский календарь отставал от нашего примерно на одиннадцать дней – каковую разницу Петерс при данных обстоятельствах запросто мог не заметить.

Через несколько недель после спасения Лиламы они с Пимом поженились, по хилилитскому обряду. Церемония бракосочетания прошла очень тихо и скромно. Думаю, отсутствие пышных торжеств объяснялось традициями Хили-ли; к тому же, возможно, прискорбный случай с Апилусом не позволял устроить веселое празднество, ибо пострадавший тогда еще находился в крайне тяжелом состоянии.

Здесь Бейнбридж на минуту умолк, прошелся взад-вперед по комнате, снова зажег давно забытую сигару, которую по-прежнему держал в руке, а потом уселся в кресло и продолжил:

Глава семнадцатая

– Приятно размышлять об этом периоде жизни молодого Пима. Мы думаем о его родном доме на далеком острове Нантакете, о любящей матери, гордом отце, обожающем старом деде – обо всем, что он оставил, возможно навсегда, в приступе мальчишеского безрассудства; потом вспоминаем о вспыхнувшем на корабле мятеже – безусловно, одном из страшнейших испытаний, какие могут выпасть на долю мужчины; о смерти лучшего друга и отца друга, о кораблекрушении и долгих, мучительно-долгих днях, когда он, изнемогая от голода и жажды, напряженно всматривался вдаль в надежде увидеть какое-нибудь судно; о гибели всех товарищей, за исключением гориллобразного полукровки, чей животный инстинкт любви и преданности стал надежной защитой бедному мальчику. Потом наступает светлая полоса жизни в Хили-ли, подобная солнечному лучу, на мгновение пробившемуся в разрыв облачной пелены ненастным днем. Для Пима солнце блистало особенно лучезарно, когда тяжкие невзгоды отступили на время; но когда облака вновь застили от него светлую радость существования, они сомкнулись уже навсегда. Однако этот мальчик – в сущности, совсем еще ребенок, – в свои юные годы познавший больше тягот и опасностей, чем выпадает на долгую жизнь большинства стариков, все же успел насладиться счастьем, какое судьба дарует далеко не всем. Он наслаждался счастьем, перед которым меркнет всё, чего в силах достичь честолюбие, подкрепленное богатством и властью, – а именно, преданной любовью прекрасной женщины, равно любимой взаимно. Этого мальчика любила женщина, способная своим колдовским очарованием утолять все желания, пленять воображение, возбуждать в сердце страсть, возносящую душу в небесные сферы, где она пребывает в гармонии с Божественным и припадает – как умирающий от жажды странник в пустыне припадает запекшимися губами к прохладному роднику, – к источнику самой любви. Но в большинстве случаев любовь человеческая столь низменна и столь злотворна, столь безнравственна! Господь, преследуя Свои непостижимые цели, связывает для рода людского плотскую страсть с любовью божественной. Двое не неразлучны, и человек с легкостью разлучает их. Истинную любовь можно увидеть как среди низших, так и среди высших форм жизни, наделенных сознанием. Мы видим ее в сердце верного пса, умирающего на могиле своего любимого хозяина и испускающего последнее дыхание в исполненном муки вое. И мы видим ее в непорочном женском сердце, где она дремлет, готовая в любой миг пробудиться в ответ на зов родственной души и запылать неугасимым вечным пламенем. Женщина божественна по сути своей. Мужчина порой накрепко запирал ее в гареме, порой возводил на имперский трон – но не истребил в ней божественного начала.

В случае с Пимом, возможно, не любовь, но нечто иное позволило бы ему благополучно дожить до счастливой старости – а возможно, именно любовь. Нам хочется думать, что она была подобна прекрасному растению, цветущему вечно. Думаю, то была такая любовь, какую каждый человек с воображением представляет в виде могучей горы, таящей в своих недрах несметные сокровища, рядом с которой все кажется ничтожным – явленный в сгущенном состоянии бесконечный и вечный океан любви – мимолетное видение рая, где пребывает Всемогущий, который есть Любовь.

Насколько я могу судить по фактам, которые Петерсу хорошо известны, но которые я выведал у лукавого, но одновременно простодушного старика с великим трудом, у молодой четы было в высшей степени восхитительное, хотя и чрезвычайно необычное свадебное путешествие. Шли месяцы, и наконец снова настал декабрь – средний месяц антарктического лета, в котором, как и в январе, солнце не заходит.

В эту чудесную пору антарктического года было снаряжено прекрасное судно типа яхты, на борт которого взошли Петерс в качестве капитана, четыре члена экипажа, Лилама с подругой и двумя горничными, а также Пим со своим ныне близким другом, Дирегусом – и путешествие началось.

По мнению Петерса, наибольший интерес в том увеселительном путешествии представляла резкая смена климатических условий, происходившая порой в течение одного дня или даже часа плавания. В декабре и январе в Хили-ли стояла почти невыносимая жара – уж точно невыносимая для жителей умеренного пояса Северной Америки; однако, на долготе Хили-ли, всего в тридцати милях от огромного центрального кратера находился маленький островок, где в середине лета держалась температура около 65 градусов по Фаренгейту. Сразу за «Горой» (так хихилиты часто называли горные хребты, опоясывающие центральный кратер) – находился остров побольше, где на высоте нескольких футов над уровнем моря местами постоянно лежал лед и где восемь месяцев году стоял такой холод, что ни одно животное не могло там обитать. Кроме того, на разных расстояниях и в разных направлениях от кратера располагались острова, являвшие практически все разнообразие климатических условий. Богатые хилилиты владели летними особняками на этих отдаленных островах, находящихся в пределах от одного до шести часов плавания от Хили-ли.

Участники свадебного путешествия, благодаря своему общественному положению или личным качествам – то есть званию, наследственному титулу, внешней привлекательности, высокому умственному развитию или необычайной отваге, – повсюду встречали самый сердечный прием. Их с нетерпением ждали, принимали с распростертыми объятьями и развлекали всеми возможными способами, чтобы они получили удовольствие от пребывания на каждом острове.

Они посетили остров, принадлежащий Лиламе, довольно холодный, но вполне пригодный для проживания там. Он находился примерно на таком же расстоянии от кратера, как Хили-ли, и в силу особенностей географического положения на нем круглый держалась практически постоянная температура. Там они застали за работой группу людей, числом не более пятнадцати-двадцати. Похоже, испробовав разные острова в качестве места обитания домашних животных, привезенных на юг первыми поселенцами, хилилиты обнаружили, что на данном острове наилучшие условия для выращивания шёрстных овец; и овечья шерсть приносила Лиламе много больший доход, чем залежи драгоценных камней, впоследствии найденные там, хотя ни на одном другом острове в королевстве Хили-ли подобных залежей не имелось. Знания Петерса в области геологии – как теоретические, так и практические, – близки к нулю, но он утверждает, что остров Лиламы на вид заметно отличался от всех прочих островов данного региона и что центральный горный массив на нем резко отличался от всех прочих гор на территории страны. В ответ на вопрос, видел ли он когда-нибудь в жизни похожие горы, Петерс сказал, что они немного напоминали отдельные отроги Аппалачей.

Во время прогулки по острову они зашли в маленькое складское сооружение, где хранились драгоценные камни. По словам Петерса, он увидел там камни самых разных размеров, вплоть до размеров крупного куриного яйца, и всех цветов, помимо зеленого. В частности, он хорошо помнит несколько прекрасных прозрачных камней синего, красного, желтого, фиолетового и белого цвета, черный камень и матовый серовато-коричневый. Безуловно, речь идет о сапфире, рубине, топазе, аметисте и прочих разновидностях корунда; по всей видимости, ни изумрудов, ни алмазов на острове не водилось. Лилама взяла с подноса кроваво-красный камень величиной с грецкий орех и преподнесла Пиму, как преподнесла бы прекрасную розу. В Европе или Америке за такой камешек можно было бы купить средних размеров город.

Петерс описал странное творение природы, находившееся на крохотном островке длиной не свыше полумили, который они посетили после отплытия с острова Лиламы. В середине упомянутого островка, говорит Петерс, стоит потухший вулкан высотой около четырех тысяч футов, жерло которого начинается на высоте примерно тысячи футов над уровнем моря и на уровне дна соединено с внешним миром тоннелем диаметром футов десять. Проникнув по тоннелю в кратер, они обнаружили там своего рода галерею, которая тянулась вдоль стен и поднималась к самой вершине горы по спирали, делая не менее двадцати витков. Диаметр жерла составлял около ста футов внизу и примерно двести футов в верхней части – он увеличивался на восемь-двенадцать футов с каждым полным оборотом галереи, а ширина последней колебалась от четырех до шести футов. Если смотреть снизу на отверстие вверху, говорит Петерс, видишь круг неба, похожий на полную луну. Общая протяженность галереи, поднимавшейся под углом сорок пять градусов, составляла, вероятно, мили полторы. От нее местами отходили узкие боковые тоннели, выводящие на склоны горы.

На другом острове, расположенном милях в ста от Хили-ли, но на той же долготе – то есть на пути того же теплого воздушного потока, хотя и значительно остывающего там, – они посетили древние развалины, издавна представлявшие загадку для хилилитов. Остров имел значительные размеры, и на нем находились обширные пахотные угодья, с которых снимали урожай всего раз в год. Руины почти не пострадали от времени, а одно небольшое каменное сооружение сохранилось настолько хорошо, что с виду мало чем отличалось от любого заброшенного старого каменного здания в Хили-ли. Камень, использовавшийся при строительстве означенных сооружений, хилилиты за многие века своего проживания здесь не встречали нигде, кроме как в этой кладке. Существовало предположение, что он был доставлен с огромного континента, окружающего внутреннее море. Но в конечном счете самой странной особенностью древних строений являлась архитектура. Насколько трудно вытягивать из Петерса сведения об архитектуре, вы не поймете, покуда сами не попробуете. Он утверждает, что в зданиях не имелось ни колонн, ни арок, и говорит, что об отсутствии арок и колонн он узнал не только из личных наблюдений, но и со слов присутствовавших там хилилитов, упомянувших о данном факте; однако он равно уверен, что в самом большом здании крыша сохранилась полностью. Каким образом держалась крыша без вертикальных опор и без арочных распоров, я не знаю; и представляется совершенно невероятным, чтобы в здании столь внушительных размеров крышу несли стены, не укрепленные арками. Эллины, как вы помните, умели искусно скрывать арочные констукции от взгляда, хотя часто применяли последние. Наверное, я страшно утомил старика своими расспросами на предмет архитектуры; и поскольку сам я почти ничего не знаю об архитектуре с точки зрения технической, а Петерс не знает вообще ничего и поскольку полуразрушенные здания не вызвали у него особого интереса, вы понимаете, что я не могу сказать о них ничего определенного. Представлялось также совершенно невозможным вытянуть из старика какие-либо сведения, позволяющие составить суждение об архитектурном стиле строений. Почти все здания были очень большими, очень красивыми и построенными в стиле, не похожем ни на один известный нам древний стиль: ни на греческий, ни на египетский, ни на ассирийский, ни на римский. Вот и все, что знали и что сказали хилилиты. Вдобавок, на стенах имелись надписи из загадочных знаков, неизвестных миру в далекий период нашествия варваров на Римскую империю и равно неизвестных Пиму. В одном из строений сохранилось в целости большое окно, выполненное из прозрачного голубого и желтого корунда, с выложенной из рубинов надписью на нем.

Сколь странен мир, в котором целые народы появляются и исчезают, порой оставляя после себя лишь пару развалин да несколько загадочных надписей, не поддающихся расшифровке! Конечно, миру повезло сохранить из далекого забытого прошлого иудейство и эллинизм – мораль и красоту, на основании которых человек, в своем страстном стремлении к добродетели пришел к христианству и, движимый жаждой света, гармонии и радости, создал культуру Ренессанса! С какой стати добродетели и красоте вступать в противоречие? Совершенная добродетель есть совершенная любовь, а любовь и красота практически одно и то же… Но простите мне это отступление.

Путешествие по островам королевства Хили-ли продолжалось весь декабрь и январь. Наверное, я мог бы много чего поведать вам о публичных увеселениях и торжествах, имевших место на разных чудесных островах в течение двух месяцев, но Петерса эта тема не особо интересовала, и мне не удалось выведать у него много подробностей. До сих пор я старался не искажать факты, давая волю своему воображению – посему позвольте мне и впредь, в слове и в духе, строго придерживаться фактов. Когда бы я попытался описать празднества, устраивавшиеся на островах далекого королевства Хили-ли, наверное, я бы невольно (ибо располагаю весьма скудными сведениями на сей счет) сказал что-нибудь, граничащее с неправдой; а молчание в тысячу раз предпочтительнее неправды.

В завершение сегодняшнего вечера я скажу, что новобрачные со своими спутниками вернулись на остров Хили-ли в первых числах февраля – февраля 1829 года. Незадолго до начала свадебного путешествия Лилама начала строительство нового дома, и к ее возвращению все работы были закончены. Новый дом был небольшими, но весьма изящным. Здесь и поселилась счастливая чета, выделив Петерсу комнату, при виде которой моряк пришел в дикий восторг. Петерс говорит, что он сильно пристрастился к (как он выражается) «вулканическому табаку», терпкому и ядреному. Архитектор Лиламы в своем проекте сделал единственную ошибку: не догадался разместить комнату Петерса либо под самой крышей, либо поближе к выходу. Сейчас Петерс курит американский табак и даже сейчас… но вернемся к событиям прошлого; я ведь не просто так просидел тридцать часов на краю постели старого моряка. Завтра вечером я поведаю вам о страшной катастрофе, произошедшей на острове Хили-ли во время пребывания там Пима и Петерса.

Здесь Бейнбридж закончил свой рассказ на сегодня. Думаю, он задержался бы еще хотя бы на несколько минут, но когда он уже собирался ответить на какой-то мой вопрос, в комнату ворвался Каслтон, и Бейнбридж сразу удалился.

Каслтон, захлебываясь от радостного возбуждения, сообщил мне, что ужасная эпидемия желтой лихорадки, вспыхнувшая на юге, распространяется на север и что, если я отложу отъезд в Англию на семь-десять дней, я ее увижу. Известие не особо встревожило меня. Затем я принялся в общих чертах рассказывать Каслтону о дальнейшей судьбе Апилуса, о бракосочетании Лиламы и Пима и о свадебном путешествии по островам. Когда я закончил, он сказал:

– Молодой человек, вы скоро возвращаетесь в Англию, в великолепную страну, задворки которой солнце освещает ярче, чем парадную часть. По возвращении на родину расскажите своим соотечественникам об открытиях, которые вы сделали здесь. Поведайте о чудесах Хили-ли – но будьте осторожны. Бейнбридж – романтический юноша, и он может невольно ввести вас в заблуждение в некоторых важных пунктах. Расскажите своим благородным соотечественникам о центральном кратере – его Петерс видел, вне всяких сомнений. В то, что хилилиты ведут происхождение от благородного римского рода, я тоже верю. Но не повторяйте дурацкие рассуждения о любви, которые он вставил в повествование Петерса. Мудрые, практические и могущественные обитатели Храма Разума – и имею в виду Лондон – всё прекрасно знают на сей счет. О да, женщины верны! – очень верны! Они дороже богатства – ха! – дороже империй – ну прямо! В подобный вздор можно верить в двадцать пять лет, но в сорок у мужчины уже есть какая-никакая голова на плечах. Женское «постоянство», вот что меня бесит! Знаете, сэр, однажды я любил трех женщин одновременно, и ни одна из трех не была мне верна – однако, Бейнбридж, разглагольствует о женском постоянстве, преданности и прочей несусветной чепухе – чепухе, которая заменяет молодым людям детские сказки, совсем недавно отложенные в сторону. Я думаю о сотнях женщин, которых любил в раннем отрочестве, в юности и в пору расцвета своих сил – и даже сейчас, когда моя жизнь клонится к закату! Конечно, какая-нибудь одна из этих многих женщин хранила мне верность, если постоянство вообще заложено в женской природе. Покажите мне женщину, испускающую дух на моей могиле, – и тогда я поверю Бейнбриджу. Но мне про Бейнбриджа все известно. Я-то знаю, где он проводит вечера, когда не является к вам. Впрочем, неважно – я нем как рыба. Мне нет нужды объяснять человеку столь проницательному, как вы, что означает болтовня Бейнбриджа. Однако он не должен заводить со мной разговоры о женских постоянстве и преданности, покуда не станет старше лет на десять; пусть он рассказывает этот вздор Петерсу и прочим морякам.

Мы продолжили беседу, и через несколько минут Каслтон заметил:

– Значит, по мнению Бейнбриджа, современное человечество обязано почти всем, что имеет, еврею и даго! Знаете, люди, менее умные, чем мы с вами, посмотрев сегодня на рядового американского еврея или даго, усомнятся в истинности такого утверждения. Однако я не могу его оспаривать, ибо древние евреи дали нам христианство, а древние греки и римляне стояли у истоков нашего искусства.

Он немного помолчал, а потом продолжил:

– У этих хилилитов восхитительно благозвучные имена. Само название страны, Хи-ли-ли, звучит весьма неплохо: Хи-ли-ли, хи-ли-ли-ты – очень мило. Ли-ла-ма, А-пи-лус, Ди-ре-гус, Ме-до-зус, Ма-су-са-ли-ли – просто прелестно. Бейнбридж наверняка написал бы эти имена на латинский манер. Что напомнило мне об одном имени, отнюдь не латинском.

Я понял, что доктор собирается рассказать случай из «личного опыта». Он продолжал:

– Однажды в наш город приехал чужестранец – эдакий невзрачный, опрятный голубоглазый ученый муж из такого далекого европейского захолустья, что название его родной страны или провинции напрочь вылетело у меня из памяти – крайне редкий случай, между прочим, и я всегда страшно раздражаюсь, когда забываю что-нибудь. Этот парень явился сюда взглянуть на наш уголь или подолбить скальные породы, или поглазеть на достопримечательности. Ну, он случайно столкнулся со мной. Не спрашивайте, как его звали; кажется, он произносил свое имя по буквам примерно так: Ш-ч-в-о-д-ж-к-х-д-ж-и-т-и-х-о Б-ж-з-о-в-ш-у-г-ш-с-к-и. Однажды он попросил меня представить его одному местному капиталисту. Малый мне нравился, и я согласился – отчасти, должен признаться, из желания посмотреть, сможет ли человек, облекающий свои слова в дикие гортанные звуки, словно идущие из недр желудка, провести одного из наших пройдох, говорящих в нос. Но вот в чем загвоздка: как я представлю кому-то человека, чье имя не в состоянии выговорить? Я взял за обыкновение упражняться в произнесении упомянутого имени, пока разъезжал по городу и окрестностям в своей коляске, – но все без толку. Наконец настал день, когда мне предстояло познакомить парня, обремененного излишними познаниями, с парнем, обремененным излишними деньгами. В то утро я проснулся с тяжелейшей ангиной, какой еще не болел ни разу в жизни. Такое ощущение, будто у меня в горле застряли две горячие вареные картофелины. Дыхательные пути из носа в трахею закрыты на ремонт, а сообщение между ртом и горлом перекрыто на семь восьмых. В скором времени, исключительно по привычке, я начал упражняться в произнесении имени ученого малого. Великий Скотт! Я выговаривал имя лучше самого владельца оного. В нем имелись хрюкающие и чихающие звуки – в частности, один слог, представляющий собой нечто среднее между хрюканьем и чиханьем, – которые, полагаю, ни прежде, ни впоследствии не удавалось правильно произнести ни одному англосаксу; но мне они давались без всякого труда, покуда у меня болело горло.

Засим Каслтон вылетел прочь из комнаты, крикнув мне напоследок с лестничной площадки, причем нарочито громким голосом, хорошо слышным всем постояльцам на моем этаже:

– Она приближается, сэр, будьте уверены, – настоящая желтая лихорадка, вырвавшаяся из карантина в Нью-Орлеане три недели назад. Поступило официальное сообщение о трех случаях заболевания в Шевенпорте и двух в Мемфисе. Ходят слухи о случае в Сент-Луисе. Боже! Но я надеюсь, милосердный Создатель не допустит, чтобы первый случай лихорадки достался какому-нибудь другому врачу, когда она благополучно достигнет Беллву.

Последнюю фразу он произнес вполголоса, уже спускаясь по лестнице.

Глава восемнадцатая

– Похоже, – продолжил Бейнбридж следующим вечером, – раз в сорок семь лет или около того в Хили-ли происходило странное природное явление, состоявшее в резком перепаде температуры воздуха и продолжавшееся в среднем около пятидесяти часов. Подобный скачок температуры имел место двадцать один раз в течение предшествующего тысячелетия и в одном случае продолжался всего тридцать часов, а в другом – целых сто двадцать. Однажды промежуток между двумя такими явлениями составил всего восемь лет без малого; но к моменту прибытия Пима и Петерса в Хили-ли ничего подобного не происходило уже восемьдесят шесть лет и несколько месяцев. По какой-то причине, догадаться о которой невозможно, в такие периоды воздушные потоки, обычно практически постоянные, вдруг резко менялись, и ветер начинал дуть в противоположном направлении, причем с ураганной силой. В результате буквально за несколько часов температура воздуха в Хили-ли падала до нуля по Фаренгейту, коли дело происходило в январе или декабре, и до минус шестидесяти – минус семидесяти в июле или августе. Почти сразу – по причине чрезвычайно высокой влажности воздуха в радиусе многих миль от центрального кратера – в Хили-ли начинался сильнейший снегопад, который продолжался несколько часов, но постепенно ослабевал с дальнейшим понижением температуры и прекращался, когда она опускалась почти до нуля.

Правительство страны, издавая надлежащие законы и поощряя старинные обычаи, делало многое для предупреждения трагических последствий подобных бурь – которые, как я уже сказал, представляли собой сочетание ураганного ветра с сильнейшим снегопадом при резком и быстром понижении температуры; и когда промежуток между ними составлял не более двадцати лет, принимаемых правительством мер оказывалось вполне достаточно для предупреждения смертельных случаев. Согласно закону страны, жилые дома строились таким образом, чтобы, по крайней мере, одна комната там отапливалась камином. Необходимость использовать огонь для обогревания возникала в Хили-ли единственно в периоды таких снежных бурь; пищу там готовили на особых печках, сделанных по большей части из золота, где в качестве топлива применялся рыбий жир или другой жир, который торговцы называли «материковым маслом» – во всяком случае, именно так переводится на английский хилитское название данного горючего вещества. Закон предписывал всем гражданам страны держать в хозяйстве готовые к использованию дрова в сундуках такого размера, чтобы два взрослых человека могли без особых усилий перенести оные в комнату с камином. Таким образом, самое худшее, что грозило семье, это в любой момент оказаться взаперти в одном хорошо отапливаемом помещении на время от тридцати до ста с лишним часов. Даже если у кого-то кончались запасы продовольствия или дров, соседи неизменно приходили на выручку.

За девяносто четыре года до лета, о котором идет речь, резкое похолодание произошло через восемьдесят один год после предыдущего, которое продолжалось сто десять часов и в результате которого треть жителей страны умерла от голода и холода. Последнюю снежную бурю помнили не более сотни стариков во всем королевстве, и они были тогда малыми детьми; но даже они не тревожились на сей счет, ибо буря, предшествовавшая последней, произошла шестнадцатью годами ранее и, несмотря на свою незначительную силу и продолжительность, достаточно испугала правительство и народ, чтобы они основательно подготовились к следующей. Но в настоящее время люди среднего возраста знали о подобных периодах похолодания лишь из исторических письменных свидетельств, которым не придавали особого значения, да со слов своих дедушек и бабушек, на памяти которых, как я уже сказал, ни одна из таких снежных бурь не стала причиной серьезных страданий или смерти.

Утром 17 февраля 1829 года на острове Хили-ли не было ни одного дома, где хранился бы запас дров, в соответствии с забытым законом на сей счет; и лишь в очень немногих домах имелось достаточно съестных припасов, чтобы хватило на срок свыше двух суток. И хотя почти все семьи располагали известным количеством топливного масла, печи у них не предназначались для обогрева помещений и соединялись с вытяжными трубами, расположенными в надворных постройках; вдобавок, запасов масла на острове было недостаточно, чтобы в период похолодания обогревать город хотя бы сутки.

Следует также помнить, что хилилиты привыкли к температуре воздуха от 90 до 108 градусов по Фаренгейту, державшейся круглый год, из года в год; и что житель Англии или Соединенных Штатов при минус десяти чувствует себя так же, как чувствовали бы себя островитяне при плюс тридцати. Физически и психологически хилилиты были не подготовлены к холодам и носили самую легкую одежду. Житель Хили-ли, вынужденный обстоятельствами предпринять поездку на какой-нибудь остров с минусовой температурой воздуха, готовился к путешествию так, как швед или норвежец готовится к экспедиции на Северный полюс.

В ночь с 16 на 17 февраля Петерс, приобретший в Хили-ли привычку спать в чем мать родила, проснулся от холода. Он встал с кровати и, закрыв окно, принялся искать в комнате одеяло, но нашел лишь простыню и очень тонкое шерстяное покрывало, в которые плотно закутался, улегшись обратно в постель. Он снова заснул, но через час проснулся, дрожа еще сильнее против прежнего. Тогда он оделся, закурил трубку и принялся расхаживать взад-вперед по комнате. Потом он посмотрел в окно и увидел, что идет легкий снег: крохотные снежинки, по отдельности почти невидимые, часто мелькают в воздухе, слетая по узкой спирали на землю. Чутье моряка мгновенно подсказало Петерсу, что означает для Хили-ли подобный перепад температуры. Остальные обитатели дома уже тоже проснулись и ходили по комнатам, и Петерс вышел к ним. Похоже, Пим не сразу осознал опасность, а Лилама сказала, что слышала о таких снегопадах, но не думает, что они продолжаются долго. Все, кроме Петерса, кутались в шали, а несколько слуг завернулись в тонкие коврики, поднятые с пола. Однако вскоре все, за исключением Пима и Петерса, стучали зубами, и в дело пошли все платки, покрывала и простыни, какие только нашлись в доме. Лилама велела горничной принести свои наряды, которые поделила между служанками, чтобы каждая надела сразу по несколько платьев и халатов. Петерс, человек стойкий, но неизменно бдительный, отозвал Пима в сторону и объяснил, что подобное похолодание означает не что иное, как опустошение страны – ибо температура воздуха продолжает падать, ветер усиливается, а снежная буря только начинается. Пим не мог не понять, что похолодание вызвано резкой переменой направления воздушных потоков и что при данных условиях температура неизбежно понизится до нормальной для антарктического региона – несомненно, минусовой, – если только ветер не переменится в ближайшее время. Он моментально оценил положение, в каком они оказались. Они находились на острове, расположенном в водах, доступных для судоходства в любое время года и суток, куда с соседних остров, где хранились основные запасы продовольствия, ежедневно доставлялись продукты из расчета на день потребления. Они находились в городе, практически не обеспеченном топливом, жители которого привыкли к теплу и совершенно не привыкли к холоду; где дома строились без отопительных систем, поскольку в существующих климатических условиях таковые не требовались. Кроме того, по причине жаркого климата ни у кого из жителей города (за исключением сотни человек, вынужденных по роду своей деятельности посещать острова, лежащие вне зоны прогретого воздуха, идущего от кратера) не имелось никакой теплой одежды вроде пальто, плащей или толстых шерстяных шалей. Ковров в Хили-ли не ткали, и потому в тяжелый час люди не могли улечься в постель, накрывшись несколькими простынями и покрывалами, а сверху еще и ковром, чтобы переждать снежную бурю в относительном тепле, коли не в сытости. Пим понял, в каком ужасном положении оказалась Лилама и прочие хилилиты; картина неминуемого чудовищного опустошения живо нарисовалась у него в воображении и на мгновение повергла в ужас его отважную душу. Он не сомневался, что Петерс и сам он довольно легко перенесут холод, даже если найдут самое ненадежное укрытие от пронизывающего антарктического ветра. Он не думал о себе – он думал только о Лиламе и в какой-то мере обо всех остальных жителях прекрасного города, оказавшегося под ударом стихии. В трудных ситуациях, перед лицом опасности ум Пима начинал работать очень быстро, и все упомянутые выше мысли пронеслись у него в голове меньше, чем за минуту. Потом он повернулся к Лиламе и спросил, есть ли под домом подвал. К счастью, дом Лиламы был одним из немногих, где имелся подвал, предназначенный для хранения скоропортящихся продуктов; большинство же хилилитов не считали нужным строить подвалы, ибо все скоропортящиеся продукты привозились в город два раза в день и разносились по домам, а стоимость льда ограничивалась лишь стоимостью его доставки по морю с островов, расположенных в шести-восьми часах плавания от Хили-ли.

Пим и Петерс принялись готовиться к предстоящему испытанию, взявшись за дело с энергией, премного удивившей медлительных хихилитов. Через десять-пятнадцать минут они перетащили в подвал все предметы обстановки, необходимые в уютной комнате, в том числе кровати для Лиламы и двух ее служанок. Туда отнесли также три зажженные лампы и недельный запас масла. В доме было достаточно съестных припасов, чтобы Лиламе и служанкам хватило дней на шесть-девять. Через двадцать минут после того, как Петерс предупредил Пима об опасности смерти от переохлаждения, Лилама и служанки уже благополучно сидели в подвале и шутили по поводу странной обстановки и своих нелепых нарядов. Затем Пим и Петерс торопливо вышли из дома, чтобы посмотреть, чем можно помочь другим хилилитам.

И тут они воочию убедились, насколько сильно влияет на человека наследственность и окружение и насколько трудно перебороть такое влияние, даже в случае крайней необходимости. За последнюю тысячу с лишним лет хилилиты провели лишь одно сражение, причем целых пятьсот лет назад; а равно им не приходилось тратить силы на добывание пищи или борьбу с суровой природой. Они были людьми чрезвычайно умными, с развитыми до степени почти сверхъестественной органами восприятия и тончайшей нервной системой. Но у них напрочь отсутствовало качество, обычное для большинства европейцев и американцев, которое заключается в способности сознавать, что истинной защитой от опасности являются безотлагательные действия и бесстрашие. Перед лицом великого бедствия даже правители хилилитов казались совершенно беспомощными. Нет, они не обнаруживали никаких признаков страха – просто в силу своей природы не могли действовать быстро и весело встречать грозные опасности. Перед трудностями, которые невозможно преодолеть усилием мысли, они опускали руки. Они могли бы выиграть современную войну, неким непостижимым образом влияя на умы неприятельских офицеров, вступивших в общение с ними; но перед бурей или любым другим стихийным бедствием они были беспомощны, как все остальные люди, и сознание собственного бессилия оказывало на них парализующее действие. С другой стороны, Пим и Петерс происходили из народов, которые в течение последнего тысячелетия вели отчаянную борьбу за существование, окруженные бесчисленными опасностями; а Петерс, по материнской линии, принадлежал к народу, пережившему потрясение гораздо более страшное, нежели нашествие варваров – а именно, нашествие «цивилизованного» и «просвещенного» неприятеля. Казалось, эти двое мужчин сами шли навстречу опасности, наслаждались ею, но на самом деле они всегда выбирали наименее рискованную линию поведения из всех, совместных с выполнением долга. Сейчас вопрос стоял о способе действий, который позволит спасти наибольшее количество жизней, и они в первую очередь поспешили во дворец дяди и кузена Лиламы – герцога и Дирегуса.

Глава девятнадцатая

По прибытии туда они застали герцога и Дирегуса за бурной (по меркам хилилитов) деятельностью, и все же очень много драгоценного времени было потеряно зря. Снегопад уже прекратился, а температура воздуха, по мнению Петерса, опустилась уже до минус десяти и продолжала быстро падать. В двух или трех комнатах герцогского дворца имелись камины с вытяжкой, но за отсутствием дров и возможности раздобыть поблизости сухое древесное топливо герцог с сыном уже мало чего могли поделать после того, как собрали в одном безопасном месте все запасы продовольствия, позволявшие продержаться дней семь-десять. К счастью, во дворце хранилось на удивление много провизии.

Вскоре после появления Пима и Петерса, действовавших хладнокровно и быстро, внушавших уверенность каждым своим взглядом и жестом, герцог и Дирегус заметно воспряли духом, как, впрочем, и все остальные обитатели двора, вступавшие в общение с двумя энергичными и бесстрашными чужестранцами.

Пим огляделся по сторонам и мгновенно оценил обстановку. Затем он отдал необходимые распоряжения и вместе с остальными взялся за работу по «обустройству убежища», так сказать. Через десять минут деревянная надворная постройка – вроде наших летних домиков или английских беседок – была разрушена, разобрана и по частям перенесена в комнаты, где вскоре в каминах запылал, весело затрещал огонь. Через двадцать минут люди, которых Пим и Петерс нашли еле живыми от холода и в подавленном настроении, ожили, повеселели и почувствовали себя в безопасности.

Двое мужчин покинули дворец и торопливо двинулись по улицам Хили-ли-сити, оказывая посильную помощь, давая советы и внушая уверенность одним своим видом. Маленькие дома, как и многие средних размеров, здесь были построены из дерева. Пим быстро обошел весь город, повсюду отдавая распоряжение снести один дом в каждом квартале и поровну поделить доски и бревна – но живее! живее! Температура воздуха продолжала стремительно падать и приближалась к черте, за которой хилилиты, даже занятые активной физической деятельностью, просто не могли выжить.

Пим и Петерс, без посторонней помощи, смогли бы обойти десятую часть населения Хили-ли и показать людям путь к спасению. Возможно, еще одна десятая нашла бы другие способы спастись. Но представляется невероятным, чтобы хотя бы четверть населения Хили-ли осталась в живых после той снежной бури, не получи Пим и Петерс подкрепления.

Пусть смертный человек, в слабости своей, никогда не пытается постичь неисповедимые пути Бесконечной Мудрости, которая есть Бесконечное Благо. В то самое время, когда каждая секунда, выигранная Пимом и Петерсом, означала спасение еще одной сотни жизней – в тот самый момент, когда содействие еще двух человек, закаленных трудностями и привычных к опасности, удвоило бы количество спасенных жизней, в город прибыли четыре сотни изгнанников, «обитателей Олимпа». Они оставили свой теплый, безопасный край и, под водительством Медозуса, совершили тридцатимильное плавание по штормовому морю, дабы прийти на помощь своим соотечественникам. Эти четыре сотни молодых и энергичных мужчин воплощали в себе весь дух дерзкой предприимчивости и отваги своего народа. Им была обещана свобода, и визиты в Хили-ли отдельных изгнанников не только допускались, но и поощрялись облеченными властью лицами, но окончательный указ об амнистии задерживался в силу разных формальностей.

Пим, Петерс и Медозус немного посовещались, а потом изгнанники разделились на сто групп по четыре человека в каждой и начали обходить город, верша дела поистине великие. В конечном счете они обустроили сотню убежищ, избрав для данной цели просторные помещения, в которых сложили очаги из лавовых камней, принесенных с улиц; в большинстве домов очаги сооружались в центре чердачного помещения, а прямо над ними в крыше прорубалось отверстие для вытяжки. В каждом из таких убежищ один из изгнанников разводил огонь, в то время как остальные трое из группы обследовали ближайшие окрестности в поисках людей, которых могли пропустить при первом поверхностном осмотре. Обеспечив своих сограждан необходимым теплом, изгнанники, кутаясь в выданные подопечными одежды и покрывала, отправились на поиски съестных припасов в брошенных домах и городских хранилищах.

Организовав спасательные работы, Пим вдруг на мгновение отвлекся от мыслей о сиюминутных делах и подумал о престарелом мистике, Масусалили. Древний старец проживал в таком отдалении от города, что спасательные отряды запросто могли пройти мимо, а температура воздуха упала уже где-то до пятидесяти градусов ниже нуля. К счастью, когда Пим вспомнил вдруг о старом философе, они с Петерсом находились на самой окраине города, в трети мили от дома Масусалили и, пустившись бегом, уже через пять минут достигли особняка и дверей лаборатории. Пока они бежали, Петерс недовольно ворчал себе по нос: «Какой в этом толк? Старик там наверняка жарится возле своего волшебного камина, который топит льдом и снегом. С ним все в порядке, и нам лучше позаботиться о нормальных людях».

Поскольку на стук – сначала самый деликатный, а потом самый неистовый – никто не откликнулся, Пим открыл дверь и вместе с Петерсом вошел в кабинет. Но старика там не оказалось. Пим быстро вернулся в коридор и, обнаружив там ведущую вниз лестницу, спустился в маленький подвал. В подвале, заваленном разным хламьем, имелись два разбитых оконца с трухлявыми рамами, в щели которых свистал ледяной ветер, насквозь продувая груды хлама. Пим бросился обратно в лабораторию, где рыскал Петерс, надеясь найти живого Масусалили, но боясь найти иссохшее мертвое тело среди нагромождений химических и механических приборов. В кабинете находилось несколько похожих на вазы предметов, упомянутых ранее. Каждая такая ваза стояла на полу, подобная гигантской белой лилии высотой четыре или пять футов, и из каждой, на уровне дюйма от пола, торчала трубка, заткнутая примитивной пробкой. Одна из огромных ваз, где легко могли спрятаться два маленьких человека, стояла вверх дном, и Пим – без всякой определенной цели, но просто потому, что не мог придумать ничего лучшего, – толкнул вазу таким образом, чтобы приподнять на пару дюймов над полом огромный обод диаметром, наверное, фута четыре.

– Опусти, – неожиданно раздался гулкий скрипучий голос. Пим испуганно отдернул руку, и ваза с глухим стуком стала в прежнее положение.

– Если ты хочешь сообщить мне что-то важное, – продолжал голос (принадлежавший Масусалили), по-прежнему скрипучий, но теперь похожий на голос, слышный через рупор, – приблизь губы к трубке и доложи о своем деле.

Пим придвинул лицо к незаткнутой трубке, которая находилась всего на пару дюймов ниже его рта и из которой шел пар, с виду похожий на пар от дыхания в морозный день, и сказал:

– Мы пришли, сэр, чтобы предложить свою помощь – обеспечить вас дровами и, коли получится, пищей; или же, если вы пожелаете, перевести вас в теплое безопасное место.

Наступила пауза, в течение которой пар продолжал струиться из трубки перевернутой вазы, а затем вновь послышался голос престарелого мистика.

– Юноша, ступай отсюда, вместе со своим обезьянообразным товарищем. Я благополучно пережил пятьдесят три такие снежные бури. Здесь под вазой у меня две зажженные лампы, запас масла для них, которого хватит на восемь дней – а именно столько продолжалась самая долгая из таких бурь, – запас пищи и воды, достаточный для поддержания моих телесных сил в течение недели. Вдобавок у меня есть пища для ума, ибо я взял сюда манускрипт, написанный молодым мудрецом, Гиптусом, который переслал мне его через Аззу задолго до того, как легенда о Ромуле излилась из источника, дающего рождение мифам, и поплыла по реке времени; манускрипт, который я с наслаждением перечитываю раз в сто лет. Страх не знаком человеку, не ведающему страха. Ступай прочь, ступай живо – и со стыдом в душе; ибо ты еще не начал жить, а уже осмеливаешься полагать, будто опасность может грозить человеку, который принимал участие в строительстве великого города, известного тебе как древний город Вавилон. Юноша, когда ты побеспокоил меня, я читал послание от своего друга, который пишет мне из деревни Сахара о намерении глупого фараона увековечить свое имя, возведя огромное пирамидальное сооружение из камня, проект которого придумал мой друг, дабы развлечь праздное воображение своего правителя, а заодно глубоко поразить европейских варваров, могущих случайно оказаться там; и среди всего прочего Азза спрашивает моего мнения относительно наружной поверхности своей пирамиды, на каковую просьбу о совете я, помнится, ответил, что стены следует сделать в виде ступеней, ведущих к вершине. Ха-ха-ха! – послышалось из трубки хриплое кудахтание, призванное изображать презрительный смех. – Вы говорите… ха-ха!.. вы говорите, что этот фараон принадлежал к первой династии! Ха-ха-ха! Первой! Ступай прочь, тщеславное дитя!

– Но, сэр, – настойчиво произнес Пим после минутной паузы, – вы предусмотрели вентиляцию в вашем… вашем маленьком убежище?

– В полу подо мной есть отверстие, выходящее на улицу, а на отверстие положен плоский камень, который я немного отодвигаю в сторону или возвращаю на место, в согласии с известными законами, впуская снизу нужное количество атмосферного воздуха. Масло при горении дает очень мало дыма – но разве ты не видишь легкий дымок, выходящий из трубки? И разве не чувствуешь рукой тепло? Повторяю, ступай прочь, тщеславное дитя.

Пим на мгновение задумался, а потом что-то – вероятно, что-то, связанное со словами, прошептанными Масусалили ему на ухо несколько месяцев назад, – заставило его сказать:

– Дорогой сэр, мы не желаем вам зла. Скажите мне, Всемудрейший, вы умеете предсказывать будущее?

Последовала пауза столь продолжительная, что Пим уже собирался заговорить снова. Но тут вновь раздался голос древнего старца, который на протяжении тысячелетий исследовал и обдумывал единственный вечный и бесконечный предмет познания, феномен человеческого сознания – и несомненно, престарелому мистику премного польстило обращение «Всемудрейший».

– Никто, кроме Бога, – промолвил Масусалили, – не знает будущего наверное. Поистине мудрые люди и низшие животные, прозревая будущее, пользуются не грубым орудием под названием разум, но скорее приникают к груди… как вы называете Его? Твои предки, британские варвары, когда я жил у них, называли Его Богом. Таким и только таким образом ты узнаёшь будущее. Имей в сердце веру, как птица, рыба, муравей, которые чувствуют присутствие Бога, руководствуются в своих действиях этим чувством и не знают разочарований. Ужели ты полагаешь, что низшие животные не услышали Его предостерегающий голос, не увидели Его указующий перст или не почувствовали Его направляющую руку при приближении опасности, ныне грозящей вам? Однако разум не предупредил вас о ней! Бог всегда открывает нам будущее, когда считает нужным заблаговременно уведомить о Своей воле – всегда, если только мы зорко смотрим и напряженно внемлем. Но такую способность, милый юноша, Бог дарует лишь тем, кто всецело доверяется Ему, как низшие животные. Человеческому сознанию, достигшему правильного состояния, дана способность подлинно знать обо всем, что происходит во вселенной в настоящий момент. Время является преградой на пути к знанию, но расстояние здесь не помеха. Мое тело заключено в сей жалкое вазе, но мой ум свободно странствует по Европе, Азии и среди звезд – но постой! Бедный юноша! Рука, вращающая колесо твоей судьбы, движется быстро. Ступай! Ступай прочь сейчас же – и поторопись, ибо та, которая любит тебя, в данную минуту крайне в тебе нуждается. Прощай.

Пим едва расслышал последнее слово, ибо уже переступал порог дома, когда Масусалили произнес «прощай»; Петерс устремился за ним следом. Они бежали со всей скоростью, какую позволяли развить глубокий снег и сильный ветер, и преодолели три мили примерно за полчаса. Стояла жестокая стужа. По дороге они встретились с тремя изгнанниками, помогавшими обследовать брошенные дома в поисках продуктов. Мужчины сообщили Пиму, что несмотря на слаженные энергичные действия спасательных отрядов, уже более ста человек замерзли до смерти, а у тысячи отморожены руки и ноги. Хилилиты настолько плохо переносили холод, что уже при двадцати градусах по Фаренгейту, коли были недостаточно тепло одеты, становились вялыми, сонливыми, а потом засыпали и, если их не находили и не возвращали к жизни в самом скором времени, умирали. В одном случае женщина, жившая всего в шестистах футах от спасательного пункта, замерзла за час без малого, хотя, наверное, уже продрогла до костей, когда ее в последний раз видели в более или менее нормальном на вид состоянии. Трое изгнанников-спасателей во время очередного обхода зашли в дом несчастной женщины и отвели трех ее детей в ближайший спасательный пункт; а сама женщина, торопливо собиравшая необходимые вещи, намеревалась последовать сразу за ними. Таким образом про нее забыли – и вспомнили лишь тогда, когда в переполненной комнате, где размещали детей, ее младший ребенок, четырехлетняя девочка вдруг громко расплакалась и начала звать маму. Тогда двое мужчин поспешили обратно в дом, но нашли женщину уже без сознания, по всем признакам мертвой. К ней применили обычные меры по возвращению к жизни, но несмотря на все старания спасателей, они не дали результата.

Петерс говорит, что на своем веку он неоднократно видел людей, замерзавших в жестокую стужу, порой до смерти, каковые случаи имели место в восточных штатах или на далеком севере; но что хилилиты замерзали иначе, нежели обитатели северной части холодного климатического пояса. Он упомянул о случае с канадцем, который провел раздетым целую ночь на морозе. Когда беднягу нашли, он не просто находился без сознания, а уже не подавал вообще никаких признаков жизни. Руки и ноги у него промерзли насквозь, и тело окоченело. Однако мужчину удалось вернуть к жизни, хотя и пришлось ампутировать кисти и ступни. В Хили-ли же умирали люди, чьи тела подверглись самому незначительному обморожению – а порой и вовсе никакому. Объясняется такая разница тем фактом, что животное умирает от переохлаждения, когда внутренняя температура тела опускается до некоего предела, каковой предел у хилилитов гораздо выше, чем у людей, привычных к жизни в холодном климате. У обитателей жарких стран вроде Хили-ли организм вырабатывает тепло очень слабо, а отдает тепло чрезвычайно быстро; но это не вполне объясняет, почему, по выражению Петерса, «люди там умирали от холода, даже не успев замерзнуть». Смерть от переохлаждения наступает задолго до того, как замерзают жизненно важные органы; и хилилиты, несомненно, умирали при таком понижении температуры тела, какое с легкостью перенес бы житель Шотландии или Канады. Во время снежной бури, о которой идет речь, люди находились в глубоко подавленном состоянии по причине страха. Но насколько я понял, температура воздуха временами опускалась до минус сорока градусов по Фаренгейту, а при таком холоде любой легко одетый человек может замерзнуть до смерти.

Однако час уже поздний, и хотя я рассчитывал сегодня вечером завершить историю Петерса, едва ли такое намерение осуществимо при моем многословии. Если вы по-прежнему собираетесь выехать в Англию через три дня, в течение еще одного вечера я непременно закончу рассказ о приключениях Петерса в Хили-ли. Послезавтра я буду занят весь вечер, а если мы отложим нашу встречу на последний день вашего пребывания в Беллву, некие непредвиденные обстоятельства могут помешать нашей встрече. Потому, коли вы не против, свой следующий и последний визит я нанесу вам завтра вечером.

Я с готовностью согласился на такое предложение, и Бейнбридж откланялся.

На следующее утро я своими словами рассказал Артуру про снежную бурю в Хили-ли, покуда неторопливо одевался – на каковое дело по утрам у меня всегда (за исключением случаев крайней спешки) уходит не менее часа. Я завершил свой туалет, но еще не свое повествование, когда в комнату ворвался Каслтон.

После непродолжительной беседы на общие темы, я естественным образом вернулся к истории Петерса и через пять минут закончил рассказ на моменте, достигнутом Бейнбриджем, таким образом удовлетворив любопытство Артура и не особо утомив неугомонного доктора. Когда у молк, Каслтон сказал:

– Вчера я не смог зайти к вам. В последнюю нашу встречу мы говорили об именах, и честно говоря, именно дело, связанное с именами и названиями, задержало меня вчера, когда я как раз собирался к вам. Видите ли, у меня здесь есть один старый друг – несомненно, вы слышали о нем – бывший член конгресса, ныне уже практически получивший назначение на пост министра Венесуэлы. Ученый широчайшей эрудиции, одареннейший оратор и писатель, тонкий ценитель литературы. Вчера мы с ним встретились, и в ходе беседы он сообщил мне, что завершил работу над книгой, плодом многолетнего умственного труда. Я же лично никогда не верил, что роза будет благоухать так сладко, как благоухает, коли мы назовем ее репой. Если бы По назвал свое сочинение не «Повесть о приключениях Артура Гордона Пима», а «Необычайные приключения Дирка Петерса, полукровки», он бы продал в два раза больше книг. Мой друг собирается издать свою книгу. «Как она называется?» – спросил я. «Выбор названий для перевода сочинения Монтескье «Размышления о причинах величия и падения римлян», с моими собственными примечаниями, весьма невелик», – ответил он. «Да неужели? – сказал я. – Позвольте заметить вам, что здесь вы неправы. Сравните название «Размышления Монтескье о причинах величия и падения римлян, с пояснительными примечаниями и т. п.» с названием вроде «Загнивание, разложение и полное искоренение римской аристократии» или «Как римским плутократам задали перца». Силы земные и небесные! Да что говорит народным массам пресное слово «падение»? Почему бы не назвать книгу (и я так и сказал своему другу) «Как загнулись римские богатеи?». Половина людей заключит из такого названия, что римляне были врагами Соединенных Штатов и что Монтескье с моим другом гнались за ними по горячему следу. Слухи о «генерале Монтескье» разнесутся повсюду, передаваясь из уст в уста вместе с воспоминаниями о Лайфайете. Боже, Боже мой! Мне иногда кажется, что человеку лучше быть недостаточно образованным, чем излишне образованным.

После короткой паузы он продолжил:

– Она весьма недурственна – речь, произнесенная Масусалили через трубку, – весьма и весьма недурственна! Но – ха! – для меня нет ничего нового на свете. Знаете, сэр, я всегда изрекал свои лучшие философские мысли через трубку. Один только вид такой трубки вдохновляет меня и заставляет забывать обо всех невзгодах. Но Боже правый! Это мы должны держать в тайне… Образ малого с неисчерпаемым запасом elixir vitae еще не вполне проработан в художественной литературе – а кроме всего прочего, как человек сможет читать «Вечного жида», «Последние дни Помпеи» или «Занони», имея в своем воображении такую диковинную картину, как древний мистик под перевернутой вазой, обогреваемой изнутри лампой? Почему Бейнбридж не позволяет себе вполне обычную вольность в обращении с историческими фактами и не заявляет, что престарелый философ грелся у хрустальной вазы, полной магических рубинов, чудесным образом раскаленных?

Мы хором рассмеялись, а потом Каслтон сказал:

– И я полагаю, Бейнбридж пытался – то есть из ваших слов я понял, что он действительно пытался – блеснуть своими знаниями на предмет теплового режима животного организма? Несомненно, с полчаса разглагольствовал о влиянии холода на последний? О, он большой любитель делать скоропалительные умозаключения! Вы слышали, сэр, какой вздор он нес за день до того, как я исцелил старика Петерса? Поступи Бейнбридж по-своему, история Петерса оказалась бы очень короткой. Полагаю, его метод лечения замерзшего хилилита состоял бы в отправке последнего прямиком на Северный полюс! Знаете, сэр, я сразу понял, какие неизбежные последствия будет иметь для хилилитов резкое похолодание, ибо ныне располагаю более, чем достаточным количеством данных, позволяющих мне точно, очень точно судить об этом народе. Одним словом, сэр (и заметьте мою афористическую краткость), поскольку, в силу несбалансированного теплового режима окружающей среды, термогенные функции организма у хилилитов были подавлены, а термолитические сверхактивны, непредвиденное похолодание оказалось пагубным для народа – тем более что нервные центры, отвечавшие за сопротивление организма внезапному и сильному перепаду температуры воздуха, у хилилитов полностью атрофировались.

Это была последняя речь – если не считать нескольких прощальных слов, произнесенных перед моим отъездом на родину, – которую я услышал от доктора Каслтона. Собираясь покинуть слушателя или собеседника, он имел обыкновение выпалить напоследок пламенную тираду или выложить некие сногсшибательные сведения, а затем стремительно удалиться – прием, свидетельствующий о значительном благоразумии и выработанный в ходе уличных дискуссий, в которых встречные сокрушительные доводы или неприятные вопросы таким образом зачастую предотвращались, дабы выступление закончилось на высокой драматической ноте. В данном случае доктор Каслтон произнес последние свои слова уже в дверях, после чего мы с Артуром остались одни.

– Ну что, – спросил Артур, – теперь мне можно открыть рот?

– Да, – ответил я.

– Тогда скажите мне, о чем он болтал здесь? Почему бы ему в свободное от работы время не заняться составлением словаря? Да неужто нет такого закона, который запрещал бы подобным типам чесать языком? Этот человек все только портит. Он не помнит ничего, кроме заумных слов. Он сказал мне недавно: «Артур, мальчик мой, когда ты собираешься оплатить счет своего доктора?» Послушайте, я давным-давно заплатил по счету – и вы только подумайте о моих зубах! Но я ответил очень спокойно и вежливо, что уже заплатил ему два доллара. Потом я пожаловался, как лязгают мои зубы всякий раз, когда я спускаюсь по лестнице, и спросил, что мне с ними делать. А он просто рассмеялся, дал мне полдоллара и сказал: «Крепко заваренный чай, мой мальчик. Пей крепко заваренный чай – причем в большом количестве». И я так и делаю.

Глава двадцатая

– Пим расстался с изгнанниками и поспешил к своему дому, – продолжил Бейнбридж свой рассказ о великой буре в Хили-ли, явившись ко мне вечером в условленный час. – По прибытии туда он направился прямо в подвал, ярко освещенный и хорошо обогретый тремя масляными лампами; но Лиламы там не оказалось, хотя он нашел там одну из служанок. Последняя доложила, что часа четыре назад Лилама торопливо покинула дом, в сопровождении служанки по имени Иксца. При подробнейшем допросе она сообщила, что после ухода Пима Лилама вдруг вспомнила о своей старой няне, которая уже несколько лет жила совсем одна, и решила отыскать бедную старуху и позаботиться о ней. Похоже, когда молодая жена оказалась в безопасности и получила время подумать об остальных, мысль о бедной старой служанке и подруге детства, оказавшейся в смертельной опасности, стала терзать ее ум все сильнее с каждой минутой. Она почти час ждала возвращения Пима, а потом ушла, взяв с собой Иксцу; но где именно жила старая няня, знали только Лилама и Иксца. Служанка знала лишь, что Лилама покинула подвал с твердым намерением помочь своей старой няне.

Через десять минут Пим и Петерс, разойдясь в разные стороны, подняли по тревоге многих изгнанников, которые поспешили во всех направлениях, дабы тщательно обследовать беднейшие городские кварталы и расспросить всех встречных насчет возможного места жительства старой няни. Изнанники уже обошли – или послали других обойти – практически все дома в городе, но в отдельных случаях (особенно, когда в доме проживал лишь один человек), жилец получал настоятельный совет и соглашался отправиться в ближайший спасательный пункт и оставаться там до затихания или полного окончания бури, но потом, задержанный обстоятельствами, засыпал под воздействием холода и, поскольку система спасательных работ предусматривала лишь по одному визиту в каждый дом, умирал, – каковой факт обнаруживался при следующем случайном посещении дома или во время позднейшего обхода города в поисках ненароком забытых продуктов.

Спустя час один из связных нашел Пима и сообщил, что Лилама найдена. Он поспешил к дому, где нашли возлюбленную жену, – маленькому каркасному строению, жилищу ее старой няни.

У входа в дом стоял Петерс в ожидании своего молодого друга, и когда запыхавшийся Пим почувствовал на своем плече руку моряка и посмотрел в суровое, грубо вылепленное лицо своего старого товарища, он понял, что должен приготовиться к тяжелому удару. Увы! Самые страшные его предположения оправдались. Они вместе вошли внутрь, Петерс держался чуть позади. Петерс отодвинул портьеру в дверном проеме, ведущем в комнату, где он уже побывал, и пропустил туда Пима, а сам остался стоять в прихожей на страже, дабы никто вошел следом и даже не увидел молодого друга, которому предстояло перенести один из жесточайших ударов, какие судьба наносит сердцу человеческому.

В первое мгновение Пим совершенно неверно истолковал бы явившуюся взору сцену, если бы Петерс не произнес несколько предупреждающих слов, прежде чем опустить портьеру за спиной своего молодого друга.

На кушетке у дальней от входа стены лежала пожилая женщина, как будто бы мирно спящая; накрыта она была верхней одеждой Лиламы – увы, слишком легкой для такого мороза. Пим перевел взгляд чуть левее и увидел служанку Иксцу, которая свободно раскинулась в глубоком кресле и тоже словно спала. Потом он увидел свою жену. Она свернулась калачиком у изножья кушетки, с рассыпавшимися по плечам роскошными золотистыми волосами. Подступив ближе, Пим увидел Лиламу такой, какой часто видел в герцогских садах, когда она по-девичьи грациозно опускалась на землю отдохнуть. Ее скрещенные руки лежали на изножье кушетки, а голова покоилась на них – и здесь, в такой позе усталая юная жена заснула вечным сном.

Как прекрасна была она в смерти! Нежная рука, которая протягивалась к человеку с единственной целью помочь и услужить, – такая тонкая, такая бледная! Прелестные глаза, которые излучали только любовь и доброту, ныне прикрытые веками. Очаровательнейшее лицо из всех, какие когда-либо целовало солнце, улыбалось Пиму – и сердце у него обдало лютым холодом, более страшным, чем холод, убивший прекрасное создание, которое он заключил в объятья, упав на колени рядом. Но губы – сочные красные губы, сладкие девичьи губы, первое прикосновение к которым навсегда вознесло его над земным миром; изящно очерченные губы, которые околдовали его пленительной улыбкой и никогда не кривились недовольно, но лишь мило и трогательно надувались порой… на них он не мог смотреть сейчас, просто не мог.

Прелестное дитя чудесной земли и странного народа! Она была одной из тех, чьи кристальные души не нуждаются в очищении огнем долгой земной жизни! Пиму отныне осталось лишь чувство пустоты и тоски; она же просто перешла в иной, блаженный мир.

Пим оцепенел от горя, но в оцепенении своем испытывал невыносимую боль разлуки. Ужели это конец? Может ли все так кончиться? Да, для него сегодня умерли все земные надежды. Но потом? Безусловно, это не конец! Еще несколько лет жалкого прозябания на глиняной груди холодной эгоистичной земли, а потом… неужто лишь забвение? Нет, нет! Он не хочет, не может поверить в такое!

Пока Пим стоял там, где многие, очень многие стояли до него и где еще будут стоять миллионы, воспарила ли душа его в небесные сферы или же, усомнившись в справедливости воли Божьей, пала во прах, чтобы никогда более не подняться? Я не знаю ответа.

О, тяжкое бремя невыразимого горя утраты! Похоронив все надежды, в безысходном отчаянии скорбящий может лишь стоять и лить слезы, с обливающимся кровью сердцем, навеки связанный незримыми узами с призраком всех своих мечтаний и радости – всего, что вселенная чувств человеческих возводит на фундаменте надежды. Но нам надлежит извлекать урок из подобной утраты, ибо такой урок является залогом нашего собственного движения ввысь; такие утраты суть всего лишь проявления воли Божьей, открывающие нашим возлюбленным и нам самим вечность блаженной гармонии.

Так завершил свое повествование доктор Бейнбридж; и хотя он говорил о смерти и выражал чувства, старые как мир, его слова сильно на меня подействовали. Несмотря на молодость доктора, у меня создалось впечатление, что он сам некогда пережил тяжелую утрату и извлек из нее урок, о котором говорил. Несколько мгновений мы молчали, а затем, хотя я знал, что Бейнбридж непременно скажет еще несколько слов, я счел уместным поблагодарить его за долгий кропотливый труд по упорядочиванию и уточнению сведений, сообщенных старым моряком, каковой труд, как я знал отчасти и по собственному опыту, требовал неослабного упорства и бесконечного терпения. Я поблагодарил доктора, осыпал заслуженными хвалами и ясно увидел, что ему приятно слышать добрые слова, сказанные, как он знал, от чистого сердца.

Куря сигары и беседуя на разные темы, мы просидели почти до часа, когда Бейнбридж обычно откланивался. И тогда он вновь вернулся к истории Петерса.

– Мне остается лишь должным образом расстаться с нашими героями. О судьбе Пима после возвращения на родину Петерсу известно не больше, чем нам, – на самом деле даже меньше. Как мы знаем, По в примечании к своей повести упоминает о «последовавшей недавно внезапной и трагической кончине мистера Пима». Вот и все, что нам известно, а для Петерса даже этот факт, сообщенный мной, явился новостью, ибо они с Пимом расстались в феврале 1830 года, в городе Монтевидео, в Уругвае: Петерс вместе со своим старым приятелем-моряком, которого случайно встретил в Южной Америке, нанялся на судно, идущее в Австралию, а Пим несколькими днями позже отправился в Соединенные Штаты.

Вне всяких сомнений, обычно хилилиты всячески препятствовали возвращению чужестранцев во внешний мир, но данный обычай, похоже, не очень прочно укоренился, изменялся под влиянием разных обстоятельств и в конечном счете даже был нарушен. Хилилиты практически считали Пима своим. Он покидал Хили-ли с намерением вернуться, и они взяли с него обещание скрыть от всех, даже от Петерса, долготы, которые пересечет по пути из Хили-ли до высадки на какой-нибудь берег, населенный цивилизованным народом, или до встречи с каким-нибудь судном, каковое обещание Пим сдержал. И хотя хилилиты во всех прочих отношениях были добры к своему гостю, они не позволили ему взять с собой ни крупицы золота, бесчисленные самородки которого усыпали дно расселин Олимпийской гряды, как галька усыпает русла горных рек; а равно не позволили увезти драгоценные камни, находившиеся в его владении, даже рубин, подаренный Лиламой, – и никакие доводы или мольбы не заставили их изменить свое решение. Хилилитам не терпелось избавиться от Петерса, каковое обстоятельство во многом объясняло их готовность «ускорить отъезд гостя». Похоже, несколько месяцев после смерти Лиламы Пим находился в глубоко подавленном состоянии. Большую часть времени он проводил с Масусалили, который множество раз являл ему призрак или видение Лиламы. Престарелый мистик объяснил с научной точки зрения modus operandi данного феномена, дабы Пим ошибочно не решил, будто видит перед собой Лиламу собственной персоной; но если каждый из нас находит известное удовольствие в созерцании портрета или фотографии усопшего друга, можно предположить, что Пим с еще величайшим наслаждением любовался воспроизведенным перед ним живым образом умершей возлюбленной – вопроизведенным или воссозданным так, что он мог дотронуться до нее и услышать родной голос, – хотя и знал, что перед ним лишь видимость. Пока Пим пребывал в меланхолии, Петерс оказался почти полностью предоставленным самому себе, и его худшие качества, давно не проявлявшиеся (отчасти за отсутствием удобного случая, отчасти в силу благотворного влияния Пима), теперь обнаружились во всей своей полноте. Он связался с самыми необузданными молодыми хилилитами с соседних островов, которые после знакомства с ним стали еще более необузданными и неуправляемыми против прежнего. В конце концов, под предлогом мести, но в действительности единственно по причине своего неугомонного нрава, Петерс принялся готовиться к набегу на удаленные острова, населенные дикарями, – если точнее (как он по-прежнему утверждает), из желания «поквитаться со старым Ту-Уитом» и его племенем за убийство своих товарищей, описанное в дневнике Пима. Хилилиты решили, что это уже слишком, и поскольку теперь стоял октябрь, государственный совет постановил позволить Пиму вернуться на родину, забрав с собой Петерса.

Ясным декабрьским утром двое мужчин – эти игрушки в руках судьбы – попрощались со своими добрыми хозяевами и отправились в долгое, полное опасностей путешествие. Им предоставили крепкую и красивую, хотя и маленькую, парусную шлюпку. Отряд молодых хилилитов (в который входили и несколько бывших изгнанников) должен был сопровождать Пима и Петерса на пути из внутреннего моря за пределы кольцеобразного антарктического континента, и для него построили судно побольше. После многодневного плавания они вышли за пределы континента, и дальше Пим и Петерс одни продолжили трудное путешествие по огромному Антарктическому океану. К счастью, в январе они повстречали большую шхуну, которая шестью неделями позже доставила их в Монтевидео. По словам Петерса, в то время, в 1830 году, Монтевидео представлял собой всего лишь обнесенную стеной крепость. Данное утверждение плохо вяжется с тем фактом, что тогда, как и сейчас, Монтевидео являлся столицей Уругвая, но похоже, Петерс знает, о чем говорит. Как я уже сказал, здесь Пим и Петерс расстались навсегда. Молодой человек вернулся на родину и безвременно скончался; мужчина постарше отправился на поиски новых приключений и дожил до восьмидесяти лет, чтобы ныне поведать нам о приключениях, пережитых в чудесной стране, в существование которой трудно поверить.

То были последние слова, произнесенные доктором Бейнбриджем на предмет истории Петерса. Через два дня я попрощался со своими американскими друзьями, памятью о которых бесконечно дорожу и с которыми, к великому моему сожалению, мне больше не довелось встретиться. За день до отъезда я навестил Петерса и попрощался с ним. Я заглянул в контору доктора Бейнбриджа и встретился с доктором Каслтоном на углу, где впервые увидел его из окна своего номера в «Лумис Хаус». Я надеюсь, что дальнейшая жизнь обоих протекала гладко; я знаю, что оба они были хорошими людьми и что один из них отличался в высшей степени своеобразным обаянием.

При нашем с доктором Каслтоном прощании последний, выразив свои чувства по поводу смерти Лиламы, сказал:

– Я полагаю, молодой человек, вы довольны своим открытием – Бейнбридж уж точно доволен. – И он сопроводил свое замечание пронзительным, пытливым взглядом огромных черных глаз, значение которого не понял тогда и воспоминание о котором по сей день меня озадачивает. Потом он улыбнулся и попрощался со мной.

Доктор Бейнбридж при нашей последней встрече сказал следующее:

– Желаю вам приятного путешествия и сердечного приема на родине. Вероятно, вы уже никогда не вернетесь в Америку – а если и вернетесь, то уж всяко не в наш захолустный городок. Мне хотелось бы думать, что мы с вами еще встретимся, но такое вряд ли случится. И все же, как знать! – с улыбкой продолжал он. – Возможно, не в этой жизни и не в этом мире, но все же в новом воплощении и на другой планете. Возможно, где-нибудь на прекрасной Венере мы вновь пожмем друг другу руки; или на багроволиком Марсе мы обменяемся теплыми приветствиями, когда наши гондолы встретятся на каком-нибудь канале. Мне жаль, что вы покидаете нас, и я желаю вам всяческого счастья.

На железнодорожной станции я попрощался с Артуром, провожавшим меня по долгу службы; и когда состав тронулся, из окна вагона я мельком увидел взгляд увлаженных глаз, устремленный вослед уходящему поезду.

А теперь я прощаюсь с терпеливым читателем.

Говард Лавкрафт

Хребты безумия

I

Против своей воли начинаю я этот рассказ, меня вынуждает явное нежелание ученого мира прислушаться к моим советам, они жаждут доказательств. Не хотелось бы раскрывать причины, заставляющие меня сопротивляться грядущему покорению Антарктики – попыткам растопить вечные льды и повсеместному бурению в поисках полезных ископаемых. Впрочем, советы мои и на этот раз могут оказаться ненужными.

Понимаю, что рассказ мой поселит в души многих сомнения в его правдивости, но скрой я самые экстравагантные и невероятные события, что останется от него? В мою пользу, однако, свидетельствуют неизвестные дотоле фотографии, в том числе и сделанные с воздуха, – очень четкие и красноречивые. Хотя, конечно, и здесь найдутся сомневающиеся – ведь некоторые ловкачи научились великолепно подделывать фото. Что касается зарисовок, то их-то уж наверняка сочтут мистификацией, хотя, думаю, искусствоведы основательно поломают голову над техникой загадочных рисунков.

Мне приходится надеяться лишь на понимание и поддержку тех немногих гениев науки, которые, с одной стороны, обладают большой независимостью мысли и способны оценить ужасающую убедительность предъявленных доказательств, сопоставив их с некоторыми таинственными первобытными мифами; а с другой – имеют достаточный вес в научном мире, чтобы приостановить разработку всевозможных грандиозных программ освоения «хребтов безумия». Жаль, что ни я, ни мои коллеги, скромные труженики науки из провинциальных университетов, не можем считаться достаточными авторитетами в столь сложных и абсолютно фантастических областях бытия.

В строгом смысле слова мы и специалистами-то в них не являемся. Меня, например, Мискатоникский университет направил в Антарктику как геолога: с помощью замечательной буровой установки, сконструированной профессором нашего же университета Фрэнком Х. Пибоди, мы должны были добыть с большой глубины образцы почвы и пород. Не стремясь прослыть пионером в других областях науки, я тем не менее надеялся, что это новое механическое устройство поможет мне многое разведать и увидеть в ином свете.

Как читатель, несомненно, знает из наших сообщений, установка Пибоди принципиально нова и пока не имеет себе равных. Ее незначительный вес, портативность и сочетание принципа артезианского действия бура с принципом вращающегося перфоратора дают возможность работать с породами разной твердости. Стальная бурильная коронка, складной хвостовик бура, бензиновый двигатель, разборная деревянная буровая вышка, принадлежности для взрывных работ, тросы, специальное устройство для удаления разрушенной породы, несколько секций бурильных труб – шириной по пять дюймов, а длиной, в собранном виде, до тысячи футов, – все это необходимое для работы снаряжение могло разместиться всего на трех санях, в каждые из которых впрягалось по семь собак. Ведь большинство металлических частей изготовлялись из легких алюминиевых сплавов. Четыре огромных самолета, сконструированных фирмой Дорнье для полетов на большой высоте в арктических условиях и снабженных специальными устройствами для подогрева горючего, а также для скорейшего запуска двигателя (последнее – также изобретение Пибоди), могли доставить нашу экспедицию в полном составе из базы на краю ледникового барьера в любую нужную нам точку. А там можно передвигаться уже и на собаках.

Мы планировали исследовать за один антарктический сезон – немного задержавшись, если потребуется, – как можно больший район, сосредоточившись в основном у горных хребтов и на плато к югу от моря Росса. До нас в этих местах побывали Шеклтон, Амундсен, Скотт и Бэрд. Имея возможность часто менять стоянку и перелетать на большие расстояния, мы надеялись получить самый разнородный геологический материал. Особенно интересовал нас докембрийский период – образцы антарктических пород этого времени малоизвестны научному миру. Хотелось также привезти с собой и куски отложений из верхних пластов, содержащих органические остатки, – ведь знание ранней истории этого сурового, пустынного царства холода и смерти необычайно важно для науки о прошлом Земли. Известно, что в давние времена климат на антарктическом материке был теплым и даже тропическим, а растительный и животный мир – богатым и разнообразным; теперь же из всего этого изобилия сохранились лишь лишайники, морская фауна, паукообразные и пингвины. Мы очень надеялись пополнить и уточнить информацию о былых формах жизни. В тех случаях, когда бурение покажет, что здесь находятся остатки фауны и флоры, мы взрывом увеличим отверстие и добудем образцы нужного размера и кондиции.

Из-за того, что внизу, на равнине, толща ледяного покрова равнялась миле, а то и двум, нам приходилось бурить скважины разной глубины на горных склонах. Мы не могли позволить себе терять время и бурить лед даже значительно меньшей толщины, хотя Пибоди и придумал, как растапливать его с помощью вмонтированных в перфоратор медных электродов, работающих от динамо-машины. После нескольких экспериментов мы отказались от такой затеи, а теперь именно этот отвергнутый нами метод собирается использовать, несмотря на все наши предостережения, будущая экспедиция Старкуэтера – Мура.

Об экспедиции Мискатоникского университета широкая общественность знала из наших телеграфных отчетов, публиковавшихся в «Аркхемской газете» и материалах «Ассошиэйтед Пресс», а позднее – из статей Пибоди и моих. Среди ее членов были четыре представителя университета: Пибоди, биолог Лейк, физик Этвуд, он же метеоролог, и я, геолог и номинальный глава группы, а также шестнадцать помощников: семеро студентов последнего курса и девять опытных механиков. Двенадцать из шестнадцати могли управлять самолетом, и все, кроме двоих, были умелыми радистами. Восемь разбирались в навигации, умели пользоваться компасом и секстантом, в том числе Пибоди, Этвуд и я. Кроме того, на двух наших кораблях – допотопных деревянных китобойцах, предназначенных для работы в арктических широтах и имеющих дополнительные паровые двигатели, – были полностью укомплектованные команды.

Финансировали нашу экспедицию Фонд Натаниэля Дерби Пикмена, а также еще несколько спонсоров; сборы проходили очень тщательно, хотя особой рекламы не было. Собаки, сани, палатка с необходимым снаряжением, сборные части самолетов – все перевозилось в Бостон и там грузилось на пароходы. Великолепной оснащенностью экспедиции мы во многом обязаны бесценному опыту наших недавних блестящих предшественников: мы придерживались их рекомендаций во всем, что касалось продовольствия, транспорта, разбивки лагеря и режима работы. Многочисленность таких предшественников и их заслуженная слава стали причиной того, что наша экспедиция, несмотря на ее значительные успехи, не привлекла особого внимания общественности.

Как упоминалось в газетах, мы отплыли из Бостона 2 сентября 1930 года и шли вначале вдоль североамериканского побережья. Пройдя Панамский канал, взяли курс на острова Самоа, сделав остановку там, а затем в Хобарте, административном центре Тасмании, где в последний раз пополнили запасы продовольствия. Никто из нас прежде не был в полярных широтах, и потому мы целиком полагались на опыт наших капитанов, старых морских волков, не один год ловивших китов в южных морях, – Дж. Б. Дугласа, командовавшего бригом «Аркхем» и осуществлявшего также общее руководство кораблями, и Георга Торфинсена, возглавлявшего экипаж барка «Мискатоник».

По мере удаления от цивилизованного мира солнце все позже заходило за горизонт – день увеличивался. Около 62° южной широты мы заметили первые айсберги – плоские, похожие на огромные столы глыбы с вертикальными стенками, и еще до пересечения Южного полярного круга, кое событие было отпраздновано нами 20 октября с традиционной эксцентричностью, стали постоянно натыкаться на ледяные заторы. После долгого пребывания в тропиках резкий спад температуры особенно мучил меня, но я постарался взять себя в руки в ожидании более суровых испытаний. Меня часто приводили в восторг удивительные атмосферные явления, в том числе впервые увиденный мною поразительно четкий мираж: отдаленные айсберги вдруг ясно представились зубчатыми стенами грандиозных и фантастичных замков.

Пробившись сквозь льды, которые, к счастью, имели в себе открытые разломы, мы вновь вышли в свободные воды в районе 67° южной широты и 175° восточной долготы. Утром двадцать шестого октября на юге появилась ослепительно блиставшая белая полоска, а к полудню всех нас охватил восторг: перед нашими взорами простиралась огромная заснеженная горная цепь, казалось, не имевшая конца. Словно часовой на посту, высилась она на краю великого и неведомого материка, охраняя таинственный мир застывшей Смерти. Несомненно, то были открытые Россом Горы Адмиралтейства, и, следовательно, нам предстояло, обогнув мыс Адэр, плыть вдоль восточного берега земли Виктории до места будущей базы на побережье залива Мак-Мердо, у подножья вулкана Эребус на 77° 9′ южной широты. Заключительный этап нашего пути был особенно впечатляющим и будоражил воображение. Величественные, полные тайны хребты скрывали от нас материк, а слабые лучи солнца, невысоко поднимавшегося над горизонтом даже в полдень, не говоря уж о полуночи, бросали розовый отблеск на белый снег, голубоватый лед, разводья между льдинами и на темные, торчащие из-под снега гранитные выступы скал. Вдали, среди одиноких вершин, буйствовал свирепый антарктический ветер; лишь ненадолго усмирял он свои бешеные порывы; завывания его вызывали смутное представление о диковатых звуках свирели; они разносились далеко и в силу неких подсознательных мнемонических причин беспокоили и даже вселяли ужас. Все вокруг напоминало странные и тревожные азиатские пейзажи Николая Рериха, а также еще более невероятные и нарушающие душевный покой описания зловещего плоскогорья Ленг, которые дает безумный араб Абдула Альхазред в мрачном «Некрономиконе». Впоследствии я не раз пожалел, что, будучи студентом колледжа, заглядывал в эту чудовищную книгу.

7 ноября горная цепь на западе временно исчезла из поля нашего зрения; мы миновали остров Франклина, а на следующий день вдали, на фоне длинной цепи гор Перри, замаячили конусы вулканов Эребус и Террор на острове Росса[18]. На востоке же белесой полосой протянулся огромный ледяной барьер толщиной не менее двухсот футов. Резко обрываясь, подобно отвесным скалам у берегов Квебека, он ясно говорил, что кораблям идти дальше нельзя. В полдень мы вошли в залив Мак-Мердо и встали на якорь у курящегося вулкана Эребус. Четкие очертания этого гиганта высотой 12 700 футов напомнили мне японскую гравюру священной Фудзиямы; сразу же за ним призрачно белел потухший вулкан Террор, высота которого равнялась 10 900 футам.

Эребус равномерно выпускал из своего чрева дым, и один из наших ассистентов, одаренный студент по фамилии Денфорт, обратил наше внимание, что на заснеженном склоне темнеет нечто, напоминающее лаву. Он также прибавил, что, по-видимому, именно эта гора, открытая в 1840 году, послужила источником вдохновения для По, который спустя семь лет написал:

Было сердце мое горячее, Чем серы поток огневой, Чем лавы поток огневой, Бегущий с горы Эореи Под ветра полярного вой, Свергающийся с Эореи, Под бури арктической вой[19].

Денфорт, большой любитель такого рода странной, эксцентрической литературы, мог говорить о По часами. Меня самого интересовал этот писатель, сделавший Антарктиду местом действия своего самого длинного произведения – волнующей и загадочной «Повести о приключениях Артура Гордона Пима».

А на голом побережье и на ледяном барьере вдали с шумным гоготанием бродили, переваливаясь и хлопая ластами, толпы нелепейших созданий – пингвинов. В воде плавало множество жирных чаек, поверхность медленно дрейфующих льдин была также усеяна ими.

Девятого числа, сразу после полуночи, мы с превеликим трудом добрались на крошечных лодчонках до острова Росса, таща за собой канаты, соединяющие нас с обоими кораблями; снаряжение и продовольствие доставили позже на плотах. Ступив на антарктическую землю, мы пережили чувства острые и сложные, несмотря на то что до нас здесь уже побывали Скотт и Шеклтон. Палаточный лагерь, разбитый нами прямо у подножия вулкана, был всего лишь временным пристанищем, центр же управления экспедицией оставался на «Аркхеме». Мы перевезли на берег все бурильные установки, а также собак, сани, палатки, продовольствие, канистры с бензином, экспериментальную установку по растапливанию льда, фотоаппараты, аэрокамеры, разобранные самолеты и прочее снаряжение, в том числе три миниатюрных радиоприемника – помимо тех, что помещались в самолетах. В какой бы части ледяного континента мы ни оказались, они помогли бы нам не терять связь с «Аркхемом». А с помощью мощного радиопередатчика на «Аркхеме» осуществлялась связь с внешним миром; сообщения о ходе работ регулярно посылались в «Аркхемскую газету», имевшую свою радиостанцию в Кингспорт-Хеде (штат Массачусетс). Мы надеялись завершить дела к исходу антарктического лета, а в случае неудачи перезимовать на «Аркхеме», послав «Мискатоник» домой заблаговременно – до того, как станет лед, – за свежим запасом продовольствия.

Не хочется повторять то, о чем писали все газеты, и рассказывать еще раз о штурме Эребуса; об удачных пробах, взятых в разных частях острова; о неизменной, благодаря изобретению Пибоди, скорости бурения, которая не снижалась даже при работе с очень твердыми породами; об удачных испытаниях устройства по растапливанию льда; об опаснейшем подъеме на ледяной барьер с санями и снаряжением и о сборке пяти самолетов в лагере на ледяной круче. Все члены нашей экспедиции – двадцать мужчин и пятьдесят пять ездовых собак – чувствовали себя превосходно, правда, до сих пор мы еще не испытывали лютого холода или ураганного ветра. Ртуть в термометре держалась на отметках 4–7° ниже нуля – морозы, к которым мы привыкли у себя в Новой Англии, где зимы бывают довольно суровыми. Лагерь на ледяном барьере был также промежуточным, там предполагалось хранить бензин, провизию, динамит и еще некоторые необходимые вещи.

Экспедиция могла рассчитывать только на четыре самолета, пятый оставался на базе под присмотром летчика и еще двух подручных и в случае пропажи остальных самолетов должен был доставить нас на «Аркхем». Позже, когда какой-нибудь самолет или даже два были свободны от перевозки аппаратуры, мы использовали их для связи: помимо этой основной базы у нас имелось еще одно временное пристанище на расстоянии шестисот-семисот миль – в южной части огромного плоскогорья, рядом с ледником Бирдмора. Несмотря на метели и жесточайшие ветры, постоянно дующие с плоскогорья, мы в целях экономии и эффективности работ отказались от промежуточных баз.

В радиосводках от 21 ноября сообщалось о нашем захватывающем беспосадочном полете в течение четырех часов над бескрайней ледяной равниной, окаймленной на западе горной грядой. Рев мотора разрывал вековое безмолвие; ветер не мешал полету, а попав в туман, мы продолжили путь по радиокомпасу.

Когда между 83 и 84° южной широты впереди замаячил некий массив, мы поняли, что достигли ледника Бирдмора, самого большого шельфового ледника в мире; ледяной покров моря сменяла здесь суша, горбатившаяся хребтами. Теперь мы окончательно вступали в сверкающее белизной мертвое безмолвие крайнего юга. Не успели мы это осознать, как вдали, на востоке, показалась гора Нансена, высота которой равняется почти 15 000 футов. Удачная разбивка лагеря за ледником на 86° 7′ южной широты и 174° 23′ восточной долготы и невероятно быстрые успехи в бурильных и взрывных работах, проводившихся в нескольких местах, куда мы добирались на собаках или на самолетах, – все это успело стать достоянием истории, так же как и триумфальное восхождение Пибоди с двумя студентами, Гедни и Кэрролом, на гору Нансена, которое они совершили 13–15 декабря. Находясь на высоте 8500 футов над уровнем моря, мы путем пробного бурения обнаружили твердую почву уже на глубине двадцати футов и, прибегнув к установке Пибоди, растапливающей снег и лед, смогли добыть образцы пород там, где до нас не помыслил бы это сделать ни один исследователь. Полученные таким образом докембрийские граниты и песчаники подтвердили наше предположение, что у плато и большей, простирающейся к западу части континента одно происхождение, чего нельзя было сказать о районах, лежащих к юго-востоку от Южной Америки; они, по нашему разумению, составляли другой, меньший континент, отделенный от основного воображаемой линией, соединяющей моря Росса и Уэдделла. Впрочем, Бэрд никогда не соглашался с нашей теорией.

В некоторых образцах песчаников, которые после бурения и взрывных работ обрабатывались уже долотом, мы обнаружили крайне любопытные вкрапления органических остатков – окаменевшие папоротники, морские водоросли, трилобиты, кринойды и некоторых моллюсков – лингвелл и гастроподов, что представляло исключительный интерес для изучения первобытной истории континента. Встречались там и странного вида треугольные полосатые отпечатки, около фута в основании, которые Лейк собирал по частям из сланца, добытого на большой глубине в самой западной точке бурения, недалеко от гор Королевы Александры. Биолог Лейк посчитал полосатые вкрапления фактом необычным и наводящим на размышления; я же как геолог не нашел здесь ничего удивительного – такой эффект часто встречается в осадочных породах. Сланцы сами по себе – метаморфизированные образования, в них всегда есть спрессованные осадочные породы; под давлением они могут принимать самые невероятные формы – так что особых причин для недоумения я тут не видел.

6 января 1931 года Лейк, Пибоди, Дэниэлс, все шестеро студентов, четыре механика и я вылетели на двух самолетах в направлении Южного полюса, однако разыгравшийся не на шутку ветер, который, к счастью, не перерос в частый здесь свирепый ураган, заставил нас пойти на вынужденную посадку. Как писали газеты, это был один из наших разведывательных полетов, когда мы наносили на карту топографические особенности местности, где еще не побывал ни один исследователь Антарктиды. Предыдущие полеты оказались в этом отношении неудачными, хотя мы вдоволь налюбовались тогда призрачно-обманчивыми полярными миражами, о которых во время морского путешествия получили лишь слабое представление. Далекие горные хребты парили в воздухе как сказочные города, а белая пустыня под волшебными лучами низкого полночного солнца часто обретала золотые, серебряные и алые краски страны грез, суля смельчаку невероятные приключения. В пасмурные дни полеты становились почти невозможны: земля и небо сливались в одно таинственное целое и разглядеть линию горизонта в этой снежной хмари было очень трудно.

Наконец мы приступили к выполнению нашего первоначального плана, готовясь перелететь на пятьсот миль к западу и разбить там еще один лагерь, который, как мы ошибочно полагали, будет находиться на другом малом континенте. Было интересно сравнить геологические образцы обоих районов. Наше физическое состояние оставалось превосходным – сок лайма разнообразил наше питание, состоявшее из консервов и солонины, а умеренный холод позволял пока не кутаться. Лето было в самом разгаре, и, поспешив, мы могли закончить работу к марту и тем избежать долгой тяжкой зимовки в период антарктической ночи. На нас уже обрушилось несколько жестоких ураганов с запада, но урона мы не понесли благодаря изобретательности Этвуда, поставившего элементарные защитные устройства вокруг наших самолетов и укрепившего палатки. Нам фантастически везло.

В мире знали о нашей программе, а также об упрямой настойчивости, с которой Лейк требовал до переселения на новую базу совершить вылазку в западном, а точнее, в северо-западном направлении. Он много думал об этих странных треугольных вкраплениях, мысль о них не давала ему покоя; в результате ученый пришел к выводу, что их присутствие в сланцах противоречит природе вещей и не отвечает соответствующему геологическому периоду. Любопытство его было до крайности возбуждено, ему отчаянно хотелось возобновить буровые и взрывные работы в западном районе, где отыскались эти треугольники. Он почему-то уверовал в то, что мы встретились со следами крупного, неизвестного науке организма, основательно продвинувшегося на пути эволюции, однако почему-то выпадающего из классификации. Странно, но горная порода, сохранившая их, относилась к глубокой древности – кембрийскому, а может, и докембрийскому периоду, что исключало возможность существования не только высокоразвитой, но и прочей жизни, кроме разве одноклеточных и трилобитов. Сланцам, в которых отыскались странные следы, было от пятисот до тысячи миллионов лет.

II

Полагаю, читатели с неослабевающим вниманием следили за нашими сообщениями о продвижении группы Лейка на северо-запад, в края, куда не только не ступала нога человека, но о которых и помыслить-то раньше было невозможно. А какой бы поднялся переполох, упомяни мы о его надеждах на пересмотр целых разделов биологии и геологии! Его предварительная вылазка совместно с Пибоди и еще пятью членами экспедиции, длившаяся с 11 по 18 января, омрачилась гибелью двух собак при столкновении саней с оледеневшими каменными выступами. Однако бурение принесло Лейку дополнительные образцы архейских сланцев, и тут даже я заинтересовался явными и многочисленными свидетельствами присутствия органических остатков в этих древнейших пластах. Впрочем, то были следы крайне примитивных организмов – революции в науке подобное открытие не сделало бы, оно говорило лишь в пользу того, что низшие формы жизни существовали на Земле еще в докембрии. Поэтому я по-прежнему не видел смысла в требовании Лейка изменить наш первоначальный план, внеся в него экспедицию на северо-запад, что потребовало бы участия всех четырех самолетов, большого количества людей и всех машин. И все же я не запретил эту экспедицию, хотя сам решил не участвовать в ней, несмотря на все уговоры Лейка. После отлета группы на базе остались только мы с Пибоди и еще пять человек; я тут же засел за подробную разработку маршрута восточной экспедиции. Еще раньше пришлось приостановить полеты самолета, начавшего перевозить бензин из лагеря у пролива Мак-Мердо. На базе остались только одни сани и девять собак: совсем без транспорта находиться в этом безлюдном крае вечной Смерти было неразумно.

Как известно, Лейк на своем пути в неведомое посылал с самолета коротковолновые сообщения, они принимались как нами, в южном лагере, так и на «Аркхеме», стоявшем на якоре в заливе Мак-Мердо, откуда передавались дальше всему миру – на волне около пятидесяти метров. Экспедиция стартовала в четыре часа утра 22 января, а первое послание мы получили уже два часа спустя. В нем Лейк извещал нас, что они приземлились в трехстах милях от базы и тотчас приступают к бурению. Через шесть часов поступило второе, очень взволнованное сообщение: после напряженной работы им удалось пробурить узкую скважину и подорвать породу; наградой стали куски сланцев – на них обнаружились те же отпечатки, из-за которых и заварился весь этот сыр-бор.

Через три часа мы получили очередную краткую сводку: экспедиция возобновила полет в условиях сильного ветра. На мой приказ не рисковать Лейк резко возразил, что новые находки оправдают любой риск. Я понимал, что он потерял голову и взбунтовался – дальнейшая судьба всей экспедиции находилась теперь под угрозой. Оставалось только ждать, и я со страхом представлял себе, как мои товарищи стремительно движутся в глубь коварного и зловещего белого безмолвия, готового обрушить на них свирепые ураганы, озадачить непостижимыми тайнами и простирающегося на полторы тысячи миль – вплоть до малоизученного побережья Земли Королевы Мери и Берега Нокса.

Затем часа через полтора поступило еще одно, крайне эмоциональное послание прямо с самолета, оно почти изменило мое отношение к экспедиции Лейка и заставило пожалеть о своем неучастии:

«22.05. С борта самолета. После снежной бури впереди показались горы необычайной величины. Возможно, не уступают Гималаям, особенно если принять во внимание высоту самого плато. Наши координаты: примерно 76° 15′ южной широты и 113° 10′ восточной долготы. Горы застилают весь горизонт. Кажется, вижу два курящихся конуса. Вершины все черные – снега на них нет. Резкий ветер осложняет полет».

После этого сообщения все мы, затаив дыхание, застыли у радиоприемника. При мысли о гигантских горных хребтах, возвышающихся неприступной крепостью в семистах милях от нашего лагеря, у нас перехватило дыхание. В нас проснулся дух первопроходцев, и мы от души радовались, что наши товарищи, пусть без нас, совершили такое важное открытие. Через полчаса Лейк снова вышел на связь:

«Самолет Мултона совершил вынужденную посадку у подножия гор. Никто не пострадал, думаем сами устранить повреждения. Все необходимое перенесем на остальные три самолета – независимо от того, полетим дальше или вернемся на базу. Теперь нет нужды путешествовать с грузом. Невозможно представить себе величие этих гор. Сейчас налегке полечу на разведку в самолете Кэррола.

Вам трудно вообразить себе здешний пейзаж. Самые высокие вершины вздымаются ввысь более чем на тридцать пять тысяч футов. У Эвереста нет никаких шансов. Этвуд остается на земле – будет определять с помощью теодолита высоту местности, а мы с Кэрролом немного полетаем. Возможно, я ошибся относительно конусов, потому что формация выглядит слоистой. Должно быть, докембрийские сланцы с вкраплением других пластов. На фоне неба прочерчены странные конфигурации – на самых высоких вершинах как бы лепятся правильные секции каких-то кубов. В золотисто-алых лучах заходящего солнца все это выглядит очень впечатляюще – будто приоткрылась дверь в сказочный, чудесный мир. Или – ты дремлешь, и тебе снится таинственная, диковинная страна. Жаль, что вас здесь нет – хотелось бы услышать ваше мнение».

Хотя была глубокая ночь, ни один из нас не подумал идти спать. Должно быть, то же самое происходило на базе в заливе и на «Аркхеме», где также приняли это сообщение. Капитан Дуглас сам вышел в эфир, поздравив всех с важным открытием, к нему присоединился Шерман, радист с базы. Мы, конечно, сожалели о поломке самолета, но надеялись, что ее легко устранить. И вот в двадцать три часа мы опять услышали Лейка:

«Летим с Кэрролом над горами. Погода не позволяет штурмовать самые высокие вершины, но это можно будет сделать позже. Трудно и страшно подниматься на такую высоту, но игра стоит свеч. Горная цепь тянется сплошным массивом – никакого проблеска с другой стороны. Некоторые вершины превосходят самые высокие пики Гималаев и выглядят очень необычно. Хребты состоят из докембрийских сланцевых пород, но в них явно угадываются пласты другого происхождения. Насчет вулканов я ошибся. Конца этим горам не видно. Выше двадцати одной тысячи футов снега нет.

На склоне высоких гор странные образования. Массивные, низкие глыбы с отвесными боковыми стенками; четкие прямые углы делают их похожими на стены крепостного вала. Невольно вспоминаешь картины Рериха, где древние азиатские дворцы лепятся по склонам гор. Издали это смотрится потрясающе. Когда мы подлетели ближе, Кэрролу показалось, что глыбы состоят из более мелких частей, но, видимо, это оптическая иллюзия – просто края искрошились и обточились, и немудрено – сколько бурь и прочих превратностей климата пришлось им вынести за миллионы лет.

Некоторые слои, особенно верхние, выглядят более светлыми, чем другие, и, следовательно, природа их кристаллическая. С близкого расстояния видно множество пещер или впадин, некоторые необычайно правильной формы – квадратные или полукруглые. Надо обязательно осмотреть их. На одном пике видел что-то наподобие арки. Высота его приблизительно от тридцати до тридцати пяти тысяч футов. Да я и сам нахожусь сейчас на высоте двадцати одной тысячи пятисот футов – здесь жуткий холод, продрог до костей. Ветер завывает и свищет вовсю, гуляет по пещерам, но для самолета реальной опасности не представляет».

Еще с полчаса Лейк разжигал наше любопытство своими рассказами, а потом поделился намерением покорить эти вершины. Я заверил его, что составлю ему компанию, пусть пришлет за мной самолет. Только прежде нам с Пибоди нужно решить, как лучше распорядиться бензином и где сосредоточить его основной запас в связи с изменением маршрута. Теперь, учитывая буровые работы Лейка и частую аэроразведку, большая масса горючего должна храниться на новой базе, он предполагал разбить ее у подножия гор. Полет же в восточном направлении откладывался – во всяком случае, до будущего года. Я вызвал по рации капитана Дугласа и попросил его переслать нам как можно больше бензина с той единственной упряжкой, которая оставалась в заливе. Нам предстояло пуститься в путь через неисследованные земли между базой в заливе Мак-Мердо и стоянкой Лейка.

Позднее на связь вышел Лейк и сообщил, что решил разбить лагерь на месте поломки самолета Мултона, где уже вовсю шел ремонт. Ледяной покров там очень тонкий, в некоторых местах даже чернеет грунт, так что Лейк сможет проводить буровые и взрывные работы, не совершая вылазки на санях и не карабкаясь в горы. Его окружает зрелище неописуемой красоты, продолжал он, но ему как-то не по себе у подножия этих гигантов, высящихся плотной стеной и вспарывающих пиками небо. По расчетам Этвуда, высота пяти главных вершин колеблется от тридцати до тридцати четырех тысяч футов. Лейка явно беспокоило, что местность не защищена от ветра: можно ожидать любой метели, от которых нас пока Бог миловал. Лагерь находился на расстоянии немногим более пяти миль от подножия высочайших гор. В пробившемся сквозь ледяную пустыню голосе Лейка я уловил подсознательное беспокойство, очень уж он призывал нас поторопиться и как можно скорее составить представление об этом таинственном уголке Антарктики. Сам он наконец собрался отдохнуть после этого безумного дня, беспримерного по нагрузкам и полученным результатам.

Утром Лейк, Дуглас и я провели одновременно переговоры с наших так далеко отстоящих друг от друга баз и договорились, что один из самолетов Лейка доставит к нему в лагерь Пибоди, меня и еще пятерых членов экспедиции, а также столько горючего, сколько сможет поднять. Вопрос об остальном топливе оставался открытым и зависел от того, какое мы примем решение относительно восточной экспедиции. Сошлись на том, чтобы подождать с этим несколько дней – у Лейка пока хватало горючего и на нужды лагеря, и на бурение. Хорошо было бы пополнить запасы и южной базы, хотя в том случае, если экспедиция на восток откладывалась, база будет пустовать до следующего лета. Лейку вменили в обязанность послать самолет с заданием проложить трассу от открытых им гор до залива Мак-Мердо.

Пибоди и я готовились к закрытию базы на более или менее длительный срок. Даже если будет принято решение зимовать в Антарктике, мы, возвращаясь на «Аркхем», сюда не завернем. Несколько палаток были уже укреплены кубами плотного снега, и теперь мы решили довершить начатое. У Лейка на новой базе палаток хватало – в чем-чем, а в этом недостатка не было, так что везти их с собой не представлялось разумным. Я послал радиограмму, что уже через сутки мы с Пибоди готовы вылететь на новое место.

Однако после четырех часов, когда мы получили взволнованное и неожиданное послание от Лейка, деятельность наша несколько затормозилась. Рабочий день его начался неудачно: обзорный полет показал, что в ближайших свободных от снега скалах полностью отсутствуют столь нужные ему древние архейские пласты, коих было великое множество на вершинах хребтов, манящих и дразнящих его воображение. Большинство скал состояло из юрских и команчских песчаников, а также из пермских и триасовых кристаллических сланцев, в которых поблескивала темная обнаженная порода – по виду каменный уголь. Это не могло не разочаровать Лейка, который надеялся напасть здесь на древнейшие – старше пятисот миллионов лет – породы. Он понимал, что архейские пласты, где ему впервые повстречались странные отпечатки, залегают на крутых склонах гигантских гор, к которым следовало еще добираться на санях.

Тем не менее Лейк решил в интересах дела начать буровые работы и, установив буровую машину, поручил пятерым членам экспедиции управляться с нею; остальные тем временем обустраивали лагерь и занимались ремонтом самолета. Для работ выбрали место в четверти мили от базы, где горная порода казалась не очень твердой. Песчаник здесь бурился отлично – почти обошлись без сопутствующих взрывных работ. Через три часа после первого основательного взрыва раздались возбужденные крики бурильщиков, и руководитель работ, молодой человек по фамилии Гедни, прибежал в лагерь с потрясающим известием.

Они наткнулись на пещеру. После начала бурения песчаник быстро сменился известняком, полным мельчайших органических отложений – цефалоподов, кораллов, морских ежей и спириферид; изредка попадалось нечто, напоминающее губки и позвонки рыб, – скорее всего, из отрядов телеостов, акул и ганоидов. Это была уже сама по себе важная находка: первый раз в наши руки попадали органические остатки позвоночных, но когда вскоре после этого буровая коронка, пройдя очередной пласт, вышла в пустоту, бурильщиков охватил двойной восторг. Заложили динамит, и последовавший взрыв приоткрыл завесу над подземной тайной: сквозь зияющее неровное отверстие – пять на пять футов – жадным взорам людей предстала впадина в известняке, размытом более пятидесяти миллионов лет назад медленно сочившимися грунтовыми водами этого некогда тропического мира.

Пещерка была не глубже семи-восьми футов, зато разветвлялась во всех направлениях и, судя по гулявшему в ней ветру, составляла лишь одно звено в целой подземной системе, верх и низ которой были густо усеяны крупными сталактитами и сталагмитами, некоторые – столбчатой структуры. Но что важнее всего, тут были россыпи раковин и костей, кое-где они просто забивали проходы. Это костное месиво, вынесенное потоком из неведомых зарослей мезозойских древесных папоротников и грибов, лесов третичной системы с веерными пальмами и примитивными цветковыми растениями, содержало в себе останки такого множества представителей животного мира – мелового, эоценового и прочих периодов, что даже величайшему палеонтологу потребовалось бы больше года на опись и классификацию этого богатства. Моллюски, ракообразные, рыбы, амфибии, рептилии, птицы и низшие млекопитающие – крупные и мелкие, известные и не известные науке. Немудрено, что Гедни бросился сломя голову к лагерю, после чего все, побросав работу, помчались, несмотря на лютый мороз, туда, где буровая вышка указывала на местонахождение только что найденной дверцы в тайны земного прошлого и канувших в вечность тысячелетий.

Слегка утолив свое любопытство ученого, Лейк нацарапал в блокноте короткую информацию о событиях и отправил молодого Мултона в лагерь с просьбой послать сообщение в эфир. Так я впервые услышал об этом удивительном открытии – о найденных раковинах, костях ганоидов и плакодерм, останках лабиринтодонтов и текодонтов, черепных костях и позвонках динозавра, кусках панциря броненосца, зубах и крыльях птеродактиля, останках археоптерикса, зубах миоценских акул, костях первобытных птиц, а также обнаруженных останках древнейших млекопитающих – палеотерий, ксифодонтов, эогиппусов, ореодонтов и титанофонеусов. Останки позднейших видов, вроде мастодонтов, слонов, верблюдов или быков, отсутствовали, и потому Лейк определил возраст пласта и содержащихся в нем окаменелостей довольно точно – не менее тридцати миллионов лет, причем самые последние отложения приходились на олигоцен.

С другой стороны, преобладание следов древнейших организмов просто поражало. Хотя известняковая формация по всем признакам, в том числе и вкрапленным органическим останкам, относилась к команчскому периоду и никак не к более раннему, в разбросанных по пещере костях узнавались останки организмов, обычно относимых к значительно более древнему времени, – рудиментарных рыб, моллюсков и кораллов, распространенных в силурийском и ордовикском периодах. Вывод напрашивался сам собой: в этой части Земли существовали организмы, жившие как триста, так и тридцать миллионов лет тому назад. Продолжалось ли это мирное сосуществование на антарктических землях и дальше – после того как во времена олигоцена пещеру наглухо завалило? Это оставалось загадкой. Во всяком случае, начало материковых оледенений в период плейстоцена пятьсот тысяч лет назад – ничтожная цифра по сравнению с возрастом этой пещеры – наверняка убило все ранние формы жизни, которые каким-то чудом здесь удержались.

Лейк не успокоился, послав нам первую сводку, а тут же накатал еще одно донесение и отправил его в лагерь, не дождавшись возвращения Мултона. Тот так и остался сидеть в одном из самолетов у передатчика, диктуя мне – и разумеется, радисту «Аркхема», который держал связь с внешним миром, – серию посланий Лейка. Те из читателей, кто следил за газетными публикациями, несомненно, помнят, какой ажиотаж вызвали они в научном мире. Именно они побудили снарядить экспедицию Старкуэтера – Мура, которая вот-вот отправится в путь, если мне не удастся отговорить ее энтузиастов от безумного плана. Приведу эти послания дословно, как записал их наш радист Мактай, – так будет вернее.

«Во время бурения Фаулер обнаружил необычайно ценные свидетельства в песчаных и известняковых пластах – отчетливые треугольные отпечатки, подобные тем, что мы видели в архейском сланце. Значит, этот вид просуществовал шестьсот миллионов лет – вплоть до команчского периода, не претерпев значительных морфологических изменений и лишь слегка уменьшившись в объеме. Команчские отпечатки сохранились хуже древних. Прессе следует подчеркнуть исключительную важность открытия. Для биологии оно не менее ценно, чем для физики и математики – теории Эйнштейна. И полностью подкрепляет выводы, к которым я пришел за годы работы».

«Открытие доказывает, как я и подозревал, что на Земле сменилось несколько циклов органической жизни, помимо того, известного всем, что начался с археозойской клетки. Еще тысячу миллионов лет назад юная планета, считавшаяся непригодной для любых форм жизни и даже для обычной протоплазмы, была уже обитаема. Встает вопрос: когда и каким образом началась эволюция?»

«Некоторое время спустя. Разглядывая скелетные кости крупных наземных и морских ящеров и древних млекопитающих, нашел отдельные следы увечий, которые не могло нанести ни одно из известных науке хищных или плотоядных животных. Увечья эти двух типов: от колотых и резаных ран. В одном или даже двух случаях кости кажутся аккуратно отрубленными. Но в общем повреждено не так уж много экземпляров. Послал в лагерь за электрическими фонариками. Хочу расширить границы пещеры, обрубив часть сталактитов».

«Еще немного спустя. Нашел любопытный мыльный камень длиной около шести дюймов и шириной полтора. Очень отличается от местных пород – зеленоватый; непонятно, к какому периоду его отнести. Удивительно гладкий, правильной формы. Напоминает пятиконечную звезду с отломанными краями и с насечками во внутренних углах и в центре. Небольшое плавное углубление посередине. Интересно, каково его происхождение и как он приобрел столь удивительную форму? Возможно, действие воды. Кэррол надеется с помощью линзы уточнить его геологические особенности. На нем правильные узоры из крошечных точек. Все время, пока мы изучали камень, собаки непрерывно лаяли. Кажется, он им ненавистен. Нужно проверить, нет ли у него особого запаха. Следующее сообщение отправлю после прихода Миллза с фонарями, когда мы продвинемся по пещере дальше».

«22.15. Важное открытие. Оррендорф и Уоткинс, работая при свете фонарей под землей, наткнулись на устрашающего вида экземпляр – нечто бочкообразное, непонятного происхождения. Может, растительного? Разросшиеся морские водоросли? Ткань сохранилась, очевидно, под действием пропитавших ее минеральных солей. Прочная, как кожа, местами удивительно гибкая. По бокам и концам – следы разрывов. Длина находки – шесть футов, ширина – три с половиной; можно накинуть на каждый размер, учитывая потери, еще по футу. Похоже на бочонок, а в тех местах, где обычно клепки, – набухшие вертикальные складки. Боковые обрывы – видимо, более тонких стеблей – проходят как раз посередине. В бороздах между складками – любопытные отростки, что-то вроде гребешков или крыльев; они складываются и раскрываются, как веер. Все отростки в плохом состоянии, сильно попорчены, кроме одного, он равняется почти семи футам. Видом странная особь напоминает чудовищ из первобытной мифологии, в особенности легендарных Старцев из «Некрономикона»».

«Крылья этой твари перепончатые, остов их трубчатый. На концах каждой секции видны крошечные отверстия. Поверхность ссохлась, и потому непонятно, что находится внутри и что оторвалось. Нужно будет, вернувшись на базу, тут же вскрыть этот таинственный организм. Пока не могу решить – растение это или животное? Многое говорит в пользу того, что неизвестный организм относится к древнейшему времени. В это трудно поверить. Заставил всех обрубать сталактиты и искать другие экземпляры, подобные этому. Нашли еще несколько костей с глубокими зарубками, но с этим можно подождать. Не знаю, что делать с собаками. Они будто взбесились, остервенело лают на находку и наверняка разорвали бы ее на куски, не удерживай мы их на расстоянии силой».

«23.30. Всем, всем – Дайеру, Пибоди, Дугласу. Дело, можно сказать, чрезвычайной важности. Пусть «Аркхем» тут же свяжется с радиостанцией Кингспорта. Отпечатки в архейском сланце принадлежат именно этому бочкообразному «растению». Миллз, Будро и Фаулер нашли и других подобных особей – целых тринадцать штук – в сорока футах от скважины. Они лежали вперемешку с обломками тех гладких, причудливой формы мыльных камней: все камни – меньше предыдущих, тоже звездчатые, но без отбитых концов, разве только покрошились немного».

«Из этих органических особей восемь сохранились превосходно, целы все отростки. Все экземпляры извлекли из пещеры, предварительно отведя подальше собак. Те их просто не выносят, так и заливаются истошным лаем. Прослушайте внимательно точное описание нашей находки и для верности повторите. В газетах оно должно появиться предельно точным.

Длина каждого экземпляра – восемь футов. Само бочкообразное, пятискладочное тело равняется шести футам в длину и трем с половиной – в ширину. Ширина указывается в центральной части, диаметр же оснований – один фут. Все особи темно-серого цвета, хорошо гнутся и необычайно прочные. Семифутовые перепончатые «крылья» того же цвета, найденные сложенными, идут из борозд между складками. Они более светлого цвета, остов трубчатый, на концах имеются небольшие отверстия. В раскрытом состоянии – по краям зубчатые. В центре тела, на каждой из пяти вертикальных, похожих на клепки складок – светло-серые гибкие лапы-щупальца. Обвернутые в настоящий момент вокруг тела, они способны в деятельном состоянии дотягиваться до предметов на расстоянии трех футов – как примитивная морская лилия с ветвящимися лучами. Отдельные щупальца у основания – трех дюймов в диаметре, через шесть дюймов они членятся на пять щупалец, каждое из которых еще через восемь дюймов разветвляется на столько же тонких, сужающихся к концу щупалец-усиков – так что на каждой «грозди» их оказывается по двадцать пять.

Венчает торс светло-серая, раздутая, как от жабр, «шея», на которой сидит желтая пятиконечная, похожая на морскую звезду «головка», поросшая жесткими разноцветными волосиками длиной в три дюйма.

Гибкие желтоватые трубочки длиной три дюйма свисают с каждого из пяти концов массивной (около двух футов в окружности) головки. В самом центре ее – узкая щель, возможно, начальная часть дыхательных путей. На конце каждой трубочки сферическое утолщение, затянутое желтой пленкой, под которой скрывается стекловидный шарик с радужной оболочкой красного цвета – очевидно, глаз.

Из внутренних углов головки тянутся еще пять красноватых трубочек, несколько длиннее первых, они заканчиваются своего рода мешочками, которые при нажиме раскрываются, и по краям круглых отверстий, диаметром два дюйма, хорошо видны острые выступы белого цвета, наподобие зубов. По-видимому, это рот. Все эти трубочки, волосики и пять концов головки аккуратно сложены и прижаты к раздутой шее и торсу. Гибкость тканей при такой прочности – удивительная.

В нижней части туловища находится грубая копия головки, но с другими функциями. На светло-серой раздутой лжешее отсутствует подобие жабр, она сразу переходит в зеленоватое пятиконечное утолщение, тоже напоминающее морскую звезду.

Внизу также находятся прочные мускулистые щупальца длиной около четырех футов. У самого туловища ширина их в диаметре составляет семь дюймов, но к концу они утончаются, достигая не более двух с половиной дюймов, и переходят в зеленоватую треугольную перепончатую «лапку» с пятью фалангами. Длина ее – восемь дюймов, ширина у «запястья» – шесть. Это лапа, плавник или нога – словом, то, что оставило свой след на камне от тысячи до пятидесяти-шестидесяти миллионов лет назад.

Из внутренних углов пятиконечного нижнего утолщения также тянутся двухфутовые красноватые трубочки, ширина которых колеблется от трех дюймов у основания до одного – на конце. Заканчиваются они отверстиями. Трубочки необычайно плотные и прочные и при этом удивительно гибкие.

Четырехфутовые щупальца с лапками, несомненно, служили для передвижения – по суше или в воде. Похоже, очень мускулистые. В настоящее время все эти отростки плотно обвиты вокруг лжешеи и низа туловища – точно так же, как и в верхней части.

Не совсем уверен, к растительному или животному миру отнести это существо, но скорее все же к животному. Может быть, это невероятно продвинутая на пути эволюции морская звезда, не утратившая, однако, и некоторых признаков примитивного организма. Свойства семейства иглокожих налицо, хотя кое-что явно не согласуется.

Притом что морское происхождение в высшей степени вероятно, озадачивает наличие «крыла» (хотя оно могло помогать при передвижении в воде), а также симметричное расположение отдельных частей, более свойственное растениям с их вертикальной постановкой, в отличие от горизонтальной – у животных. Эта тварь находится у истоков эволюции, предшествуя даже простейшим архейским одноклеточным организмам; это сбивает с толку, когда задумываешься о происхождении таинственной находки.

Неповрежденные особи так напоминают некоторых существ из древней мифологии, что нельзя не предположить, что когда-то они обитали вне Антарктики. Дайер и Пибоди читали «Некрономикон», видели жуткие рисунки вдохновленного им Кларка Эштона Смита и потому понимают меня, когда я говорю о Старцах – тех, которые якобы породили жизнь на Земле не то шутки ради, не то по ошибке. Ученые всегда считали, что прообраз этих Старцев – древняя тропическая морская звезда, фантастически преображенная болезненным сознанием. Вроде чудовищ из доисторического фольклора, о которых писал Уилмарт. Вспоминается культ Ктулху…

Материал для изучения огромный. Судя по всему, геологические пласты относятся к позднему мелу или к раннему эоцену. Над ними нависают массивные сталактиты. Отколоть их стоит большого труда, но именно такая высокая прочность препятствовала разрушению. Удивительно, как хорошо все здесь сохранилось – очевидно, благодаря близости известняка. Других интересных находок пока нет – возобновим поиски позже. Главное теперь – переправить четырнадцать крупных экземпляров на базу и уберечь их от собак, которые уже хрипят от лая. Держать животных вблизи находок нельзя ни в коем случае.

Оставив трех человек стеречь собак, мы вдевятером без труда перевезем драгоценные экземпляры на трех санях, хотя ветер сильный. Нужно сразу же наладить воздушное сообщение с базой у залива и заняться транспортировкой находок на корабль. Перед сном препарирую одну из особей. Жаль, нет здесь настоящей лаборатории. Дайеру должно быть стыдно, что он возражал против экспедиции на запад. Сначала открыли высочайшие в мире горы, а теперь вот и это. Думаю, наши находки сделали бы честь любой экспедиции. Если это не так, значит, я ничего не смыслю. Сделан большой вклад в науку. Спасибо Пибоди за его устройство, оно нам очень помогло при бурении, иначе мы не проникли бы в пещеру. А теперь вы, на «Аркхеме», повторите дословно описание найденных особей».

Трудно передать наши с Пибоди чувства после получения этой радиограммы. Ликовали и все наши спутники. Мактай торопливо переводил на английский звуки, монотонно доносившиеся из принимающего устройства. Как только радист Лейка закончил диктовку, Мактай аккуратно переписал все донесение. Все мы понимали, что это открытие знаменует переворот в науке, и я сразу же после того, как радист с «Аркхема» повторил описание находок, поздравил Лейка. К этим поздравлениям присоединились Шерман, глава базы в заливе Мак-Мердо, и капитан Дуглас от имени команды «Аркхема». Позже я как научный руководитель экспедиции сказал несколько слов, комментируя это открытие. Радист «Аркхема» должен был донести мои слова до мировой общественности. О сне, естественно, никто и подумать не мог. Все находились в состоянии крайнего возбуждения, а моим единственным желанием было как можно скорее оказаться в лагере Лейка. Меня очень расстроило его известие, что ветер в горах усиливается, делая воздушное сообщение на какое-то время невозможным.

Но через полтора часа мое разочарование вновь сменилось жгучим интересом. Лейк в новых донесениях рассказывал, как все четырнадцать экземпляров благополучно доставили в лагерь. Путешествие выдалось нелегким – находки оказались на удивление тяжелы: девять человек едва справились с этим грузом. Для собак пришлось городить на безопасном от базы расстоянии укрытие из снега. Предполагалось, что там их будут держать и кормить. Все найденные экземпляры разложили на плотном снегу рядом с палатками, кроме того, который Лейк отобрал для предварительного вскрытия.

Препарирование оказалось делом не столь легким, как могло на первый взгляд показаться. Несмотря на жар, шедший от газолиновой горелки в наскоро оборудованной под лабораторию палатке, обманчиво гибкая ткань выбранной, хорошо сохранившейся и мускулистой особи нисколько не утратила своей удивительной плотности. Лейк ломал голову, как сделать необходимые надрезы и одновременно не нарушить внутренней целостности организма. Конечно, он располагал еще семью абсолютно неповрежденными особями, но ему не хотелось кромсать их без крайней надобности, не зная, обнаружатся ли в пещере другие. В конце концов Лейк решил не вскрывать этот экземпляр, а, убрав его, занялся тем, у которого хоть и сохранились звездчатые утолщения на концах, но были повреждения и разрывы вдоль одной из складок туловища.

Результаты, о которых тут же сообщили по радио, поражали и настораживали. Говорить об особой тщательности и аккуратности вскрытия не приходилось – инструменты с трудом резали необычную ткань, но даже то немногое, чего удалось достичь, приводило в недоумение и внушало благоговейный страх. Вся биология подлежала теперь пересмотру: эта ткань не имела клеточного строения. Однако организм принадлежал явно к органическому миру, и, несмотря на солидный возраст – около сорока миллионов лет, – его внутренние органы сохранились в идеальном виде. Одним из свойств этой неизвестной формы жизни была не разрушаемая временем, необычайно плотная кожа, созданная природой в процессе эволюции беспозвоночных на некоем неведомом нам этапе. Когда Лейк приступил к вскрытию, влага в организме отсутствовала, но постепенно, под влиянием тепла, у неповрежденной стороны тела собралось немного жидкости с резким, отталкивающим запахом. Густую темно-зеленую жижу трудно было назвать кровью, хотя она, очевидно, выполняла ее функции. К тому времени все тридцать семь собак уже находились в загоне – не обустроенном, однако, до конца, – но даже оттуда доносился их свирепый лай. С распространением едкого запаха он еще более усилился.

Словом, предварительное вскрытие не только не внесло ясности, но, напротив, напустило еще больше туману. Предположения о назначении внешних органов неизвестной особи оказались правильными, и, видимо, были все основания считать ее принадлежащей к животному миру, однако обследование внутренних органов дало много свидетельств близости к растениям, и Лейк окончательно растерялся. Таинственный организм имел системы пищеварения и кровообращения, а также выбрасывал продукты отходов через красноватые трубки у звездчатого основания. На первый взгляд органы дыхания потребляли кислород, а не углекислый газ; внутри обнаружились также специальные камеры, где задерживался воздух; вскоре стало понятно, что кислородный обмен осуществляли еще и жабры, а также поры кожи. Следовательно, Лейк имел дело с амфибией, которая могла прожить долгое время без поступления кислорода. Голосовые связки находились, видимо, в непосредственной связи с системой дыхания, но имели такие отклонения от нормы, что делать окончательные выводы не стоило. Отчетливая, артикулированная речь вряд ли была возможна, но издавать трубные звуки разной высоты эта тварь вполне могла. Мускулатура была развита даже чрезмерно.

Но особенно обескуражила Лейка невероятно сложная и высокоразвитая нервная система. Будучи в некоторых отношениях чрезвычайно примитивной и архаичной, эта тварь имела систему ганглиев и нервных волокон, свойственных высокоразвитому организму. Состоящий из пяти главных отделов мозг был удивительно развит, наличествовали и признаки органов чувств. К ним относились и жесткие волоски на головке, хотя полностью уяснить их функцию не удавалось – ничего похожего у других земных существ не имелось. Возможно, у твари было больше, чем пять чувств: Лейк с трудом представлял себе ее поведение и образ жизни, исходя из известных стереотипов. Он полагал, что встретился с высокочувствительным организмом, выполнявшим в первобытном мире специализированные функции, вроде наших муравьев и пчел.

Размножалась тварь, как бессемянные растения – ближе всего к папоротникообразным: на кончиках крыльев у нее образовывались споры – происхождение ее явно прослеживалось от талломных растений и проталлиев.

Причислить ее куда-либо было невозможно. Хотя внешне тварь выглядела как морская звезда, но являлась несравненно более высоким организмом. Обладая признаками растения, она на три четверти принадлежала к животному миру. О ее морском происхождении говорили симметричные очертания и прочие признаки, однако далее она развивалась в других направлениях. В конце концов, у нее выросли крылья, значит, не исключено, что эволюция оторвала ее от земли. Когда успела она проделать весь этот сложный путь развития и оставить свои следы на архейских камнях, если Земля в те далекие годы была совсем молодой планетой? Это невозможно уразуметь. Замечтавшийся Лейк припомнил древние мифы о Старцах, прилетевших с далекой звезды и шутки ради, а то и по ошибке сотворивших здесь жизнь, припомнил он и фантастические рассказы друга-фольклориста из Мискатоникского университета о живущих в горах тварях родом из космоса.

Лейк, конечно, подумывал и о том, не могло ли на докембрийском камне оставить следы существо более примитивное, чем лежащая перед ним особь, но быстро отказался от такого легкого объяснения. Те следы говорили скорее о более высокой организации. Размеры лженоги у позднейшей особи уменьшились, да и вообще форма и строение как-то огрубели и упростились. Более того, нервные волокна и органы вскрываемого существа указывали на то, что имела место регрессия. Преобладали, к удивлению Лейка, атрофированные и рудиментарные органы. Во всяком случае, для окончательных выводов недоставало информации, и тогда Лейк вновь обратился к мифологии, назвав в шутку найденных тварей Старцами.

В половине третьего ночи, решив на время прекратить работу и немного отдохнуть, Лейк, накрыв рассеченную особь брезентом, вышел из палатки и с новым интересом стал изучать неповрежденные экземпляры. Под лучами незаходящего антарктического солнца они несколько обмякли, углы головок и две или три трубочки немного распрямились, но Лейк не увидел в этом никакой опасности, полагая, что процесс распада не может идти быстро при минусовой температуре. Однако он сдвинул цельные экземпляры ближе друг к другу и набросил на них свободную палатку, чтобы предохранить трофеи от прямых солнечных лучей. Это к тому же умеряло неприятный едкий запах, который необычайно возбуждал собак. Они чуяли его даже на значительном расстоянии: за ледяными стенами, которые росли все выше и выше, – над воздвижением этого снежного убежища теперь трудилось вдвое больше человек. Со стороны могучих гор подул сильный ветер, там, видимо, зарождалась буря, и Лейк для верности придавил углы палатки тяжелыми льдинами. Зная, насколько свирепыми бывают внезапные антарктические ураганы, все под руководством Этвуда продолжили начатую ранее работу по укреплению снегом палаток, загона для собак и сооруженных на скорую руку укрытий для самолетов. Лейка особенно тревожили недостаточно высокие снежные стены этих укрытий, возводившихся в свободную минуту, от случая к случаю, и он наконец бросил всю рабочую силу на решение этой важнейшей задачи.

После четырех часов Лейк дал радиоотбой, посоветовав нам отправляться спать; его группа, хорошо поработав, тоже немного отдохнет. Он перемолвился несколькими теплыми словами с Пибоди, еще раз поблагодарив того за удивительное изобретение, без которого им вряд ли удалось бы совершить открытие. Этвуд тоже дружески попрощался с нами. Я еще раз поздравил Лейка, признав, что он был прав, стремясь на запад. Мы договорились о новой встрече в эфире в десять утра. Если ветер утихнет, Лейк пошлет за нами самолет. Перед сном я отправил последнюю сводку на «Аркхем», попросив с большой осторожностью передавать в эфир информацию о сенсациях дня. Слишком все невероятно! Нам могли не поверить, нужны доказательства.

III

В ту ночь никто из нас не мог заснуть крепким сном, все мы поминутно просыпались. Возбуждение было слишком велико, а тут еще ветер бушевал с неимоверной силой. Его свирепые порывы заставляли нас задумываться, каково же там, на базе Лейка, у подножья бесконечных неведомых хребтов, в самой колыбели жестокого урагана. В десять часов Мактай был уже на ногах и попытался связаться по рации с Лейком, но помешали атмосферные условия. Однако нам удалось поговорить с «Аркхемом», и Дуглас сказал мне, что также не смог вызвать Лейка на связь. Об урагане он узнал от меня – в районе залива Мак-Мердо было тихо, хотя в это верилось с трудом.

Весь день мы провели у приемника, прислушиваясь к малейшему шуму и потрескиванию в эфире, и время от времени тщетно пытались связаться с базой. Около полудня с запада налетел шквал, порывы безумной силы испугали нас – не снесло бы лагерь. Постепенно ветер утих, лишь около двух часов возобновился на непродолжительное время. После трех он окончательно угомонился, и мы с удвоенной энергией стали искать Лейка в эфире. Зная, что у него в распоряжении четыре радиофицированных самолета, мы не допускали мысли, что все великолепные передатчики могут разом выйти из строя. Однако нам никто не отвечал, и, понимая, какой бешеной силы мог там достигать шквалистый ветер, мы строили самые ужасные догадки.

К шести часам вечера страх наш достиг апогея, и, посовещавшись по радио с Дугласом и Торфинсеном, я решил действовать. Пятый самолет, оставленный нами в заливе Мак-Мердо на попечение Шермана и двух матросов, находился в полной готовности, оснащенный для таких вот крайних ситуаций. По всему было видно, что момент наступил. Вызвав по радио Шермана, я приказал ему срочно вылететь ко мне, взяв обоих матросов: условия для полета стали к этому времени вполне благоприятными. Мы обговорили состав поисковой группы и решили в конце концов отправиться все вместе, захватив также сани и собак. Огромный самолет, сконструированный по нашему специальному заказу для перевозки тяжелого машинного оборудования, позволял это сделать. Готовясь к полету, я не прекращал попыток связаться с Лейком, но безуспешно.

Шерман вместе с матросами Гунарссоном и Ларсеном взлетели в половине восьмого и несколько раз за время полета информировали нас, как обстоят дела. Все шло хорошо. Они достигли нашей базы в полночь, и мы тут же приступили к совещанию, решая, как действовать дальше. Было довольно рискованно лететь всем в одном самолете над ледяным материком, не имея промежуточных баз, но никто не спасовал. Это был единственный выход. Загрузив часть необходимого в самолет, мы около двух часов ночи легли отдохнуть, но уже спустя четыре часа снова были на ногах, заканчивая паковать и укладывать вещи.

И вот 5 января в 7 часов 15 минут утра начался наш полет на север в самолете, который вел пилот Мактай. Кроме него в самолете находились еще десять человек, семь собак, сани, горючее, запас продовольствия, а также прочие необходимые вещи, в том числе и рация. Погода стояла безветренная, небо было чистым, температура для этих мест – не слишком низкой, так что особых трудностей не предвиделось. Мы были уверены, что с помощью указанных Лейком координат легко отыщем лагерь. Но дурные предчувствия нас не покидали: что обнаружим мы у цели? Ведь радио по-прежнему молчало, никто не отвечал на наши постоянные вызовы.

Каждый момент этого четырехчасового полета навсегда врезался в мою память: он изменил всю мою жизнь. Именно тогда, в 54-летнем возрасте, я навсегда утратил мир и покой, присущий человеку с нормальным рассудком и живущему в согласии с природой и ее законами. С этого времени мы – все десятеро, но особенно мы с Денфортом – неотрывно следили за фантомами, таящимися в глубинах этого чудовищного искаженного мира, и ничто не заставит нас позабыть его. Мы не стали бы рассказывать, будь это возможно, о наших переживаниях всему человечеству. Газеты напечатали бюллетени, посланные нами с борта самолета, в которых сообщалось о нашем беспосадочном перелете; о встрече в верхних слоях атмосферы с предательскими порывами ветра; об увиденной с высоты шахте, которую Лейк пробурил три дня назад на полпути к горам, а также о загадочных снежных цилиндрах, замеченных ранее Амундсеном и Бэрдом, – ветер гнал их по бескрайней ледяной равнине. Затем наступил момент, когда мы не могли адекватно передавать охватившие нас чувства, а потом пришел и такой, когда мы стали строго контролировать свои слова, введя своего рода цензуру.

Первым завидел впереди зубчатую линию таинственных кратеров и вершин матрос Ларсен. Он так завопил, что все бросились к иллюминаторам. Несмотря на значительную скорость самолета, горы, казалось, совсем не приближались; это говорило о том, что они бесконечно далеки и видны только из-за своей невероятной, непостижимой высоты. И все же постепенно они мрачно вырастали перед нами, застилая западную часть неба, и мы уже могли рассмотреть голые, лишенные растительности и не защищенные от ветра темные вершины. Нас пронизывало непередаваемое ощущение чуда, переживаемое при виде этих залитых розоватым антарктическим светом громад на фоне облаков ледяной пыли, переливающейся всеми цветами радуги.

Эта картина рождала чувство близости к некоей глубочайшей тайне, которая могла вдруг раскрыться перед нами. За безжизненными жуткими хребтами, казалось, таились пугающие пучины подсознательного, некие бездны, где смешались время, пространство и другие, неведомые человечеству измерения. Эти горы представлялись мне вместилищем зла – хребтами безумия, дальние склоны которых обрывались, уходя в пропасть, за которой ничего не было. Полупрозрачная дымка облаков, окутывающая вершины, как бы намекала на начинающиеся за ними бескрайние просторы, на затаенный и непостижимый мир вечной Смерти – далекий, пустынный и скорбный.

Юный Денфорт обратил наше внимание на любопытную закономерность в очертаниях горных вершин – казалось, к ним прилепились какие-то кубики; об этом упоминал и Лейк в своих донесениях, удачно сравнивая их с призрачными руинами первобытных храмов в горах Азии, которые так таинственно и странно смотрятся на полотнах Рериха. Действительно, в нездешнем виде этого континента с его загадочными горами было нечто рериховское. Впервые я почувствовал это в октябре, завидев издали Землю Виктории, теперь прежнее чувство ожило с новой силой. В сознании всплывали древние мифические образы, беспокоящие и будоражащие. Как напоминало это мертвое пространство зловещее плато Ленг, упоминаемое в старинных рукописях! Ученые посчитали, что оно находилось в Центральной Азии, но родовая память человечества или его предшественников уходит в глубины веков, и многие легенды, несомненно, зарождались в землях, горах и мрачных храмах, существовавших в те времена, когда не было еще самой Азии да и самого человека, каким мы его себе сейчас представляем. Некоторые особенно дерзкие мистики намекали, что дошедшие до нас отрывки Пнакотических рукописей созданы до плейстоцена, и предполагали, что последователи Цатогуа не являлись людьми, так же как и сам Цатогуа. Но где бы и в какое время ни существовал Ленг, это было не то место, куда бы я хотел попасть, не радовала меня и мысль о близости к земле, породившей странных, принадлежавших непонятно к какому миру чудовищ – тех, о которых упоминал Лейк. Как сожалел я в эти минуты, что некогда взял в руки отвратительный «Некрономикон» и подолгу беседовал в университете с фольклористом Уилмартом, большим эрудитом, но крайне неприятным человеком.

Это настроение не могло не усилить мое и без того неприязненное отношение к причудливым миражам, рожденным на наших глазах изменчивой игрой света, в то время как мы приближались к хребтам и уже различали холмистую местность предгорий. За прошедшие недели я видел не одну дюжину полярных миражей, и некоторые не уступали нынешнему в жутком ирреальном правдоподобии. Но в этом, последнем, было что-то новое, какая-то потаенная угроза, и я содрогался при виде поднимающегося навстречу бесконечного лабиринта из фантастических стен, башен и минаретов, сотканных из снежной пыли.

Казалось, перед нами раскинулся гигантский город, построенный по законам неведомой человечеству архитектуры, где пропорции темных как ночь конструкций говорили о чудовищном надругательстве над основами геометрии. Усеченные конусы с зазубренными краями увенчивались цилиндрическими колоннами, кое-где вздутыми и прикрытыми тончайшими зубчатыми дисками; с ними соседствовали странные плоские фигуры, как бы составленные из множества прямоугольных плит, или из круглых пластин, или пятиконечных звезд, перекрывавших друг друга. Там были также составные конусы и пирамиды, некоторые переходили в цилиндры, кубы или усеченные конусы и пирамиды, а иногда даже в остроконечные шпили, сбитые в отдельные группки – по пять в каждой. Все эти отдельные композиции, как бы порожденные бредом, соединялись воедино на головокружительной высоте трубчатыми мостиками. Зрелище подавляло и ужасало своими гигантскими размерами. Миражи такого типа не являлись чем-то совершенно новым: нечто подобное в 1820 году наблюдал и даже делал зарисовки полярный китобой Скорсби, но время и место усугубляли впечатление: глядя на неведомые горы, возвышавшиеся темной стеной впереди, мы не забывали, какие странные открытия совершили здесь наши друзья, а также не исключали, что с ними, то есть с большей частью нашей экспедиции, могло приключиться несчастье. Естественно, что в мираже нам чудились потаенная угроза и беспредельное зло.

Когда мираж начал расплываться, я не мог не почувствовать облегчения, хотя в процессе исчезновения все эти зловещие башенки и конусы принимали на какое-то время еще более отвратительные, неприемлемые для человека формы. Когда мираж растаял, превратившись в легкую дымку, мы снова обратили свой взор к земле и поняли, что наш полет близится к концу. Горы взмывали ввысь на головокружительную высоту, словно крепость неких гигантов, а их удивительная геометрическая правильность улавливалась теперь с поразительной четкостью простым, не вооруженным биноклем глазом. Мы летели над самым предгорьем и различали среди льда, снежных наносов и открытой земли два темных пятна – по-видимому, лагерь Лейка и место бурения. Еще один подъем начинался примерно через пять-шесть миль, образуя нижнюю гряду холмов, оттеняющих грозный вид пиков, превосходящих самые высокие вершины Гималаев. Наконец Роупс, студент, сменивший Мактая у штурвала самолета, начал снижение, направляя машину к левому большому «пятну», где, как мы считали, располагалась база. Мактай же тем временем послал в эфир последнее, еще не подвергшееся нашей цензуре послание миру.

Не сомневаюсь, что все читали краткие, скупые бюллетени о ходе наших поисковых работ. Через несколько часов после посадки мы в осторожных выражениях сообщили о гибели всей группы Лейка от пронесшегося здесь прошлым днем или ночью урагана. Были найдены трупы десяти человек, не могли отыскать лишь тело молодого Гедни. Нам простили отсутствие подробностей, объяснив его шоком от трагедии, и поверили, что все одиннадцать трупов невозможно перевезти на корабль из-за множества увечий, причиненных ураганным ветром. Я горжусь тем, что даже в самые страшные минуты, обескураженные и потрясенные, с перехваченным от жуткого зрелища дыханием, мы все же нашли в себе силы не сказать всей правды. Мы недоговаривали самого главного, я и теперь не стал бы ворошить прошлое, если бы не возникла необходимость предупредить смельчаков о предстоящих им кошмарных встречах.

Ураган действительно произвел бесчисленные разрушения. Трудно сказать, удалось бы людям выжить, не будь еще одного вмешательства в их судьбы. Вряд ли. На нашу экспедицию еще не обрушивался такой жестокий ураган, который бы в ярости швырял и крошил ледяные глыбы. Один ангар – все здесь не очень-то подготовили к подобным стихийным бедствиям – был просто стерт в порошок, а буровая вышка разнесена вдребезги. Открытые металлические части самолетов и буровой техники ледяной вихрь отполировал до ослепительного блеска, а две небольшие палатки, несмотря на высокие снежные укрепления, валялись, распластанные на снегу. С деревянного покрытия буровой установки полностью сошла вся краска, от ледяной крошки оно было сплошь выщерблено. К тому же ветер замел все следы. Мы также не нашли ни одного цельного экземпляра древнего организма – с собой увезти нам было нечего. В беспорядочной куче разных обломков нашлось несколько любопытных камней, среди них диковинные пятиконечные кусочки зеленого мыльного камня с еле заметными точечными узорами, ставшими предметом споров и разных толкований, а также некоторое количество органических остатков, в том числе и кости со странными повреждениями.

Ни одна собака не выжила; почти полностью разрушилось и спешно возведенное для них снежное убежище. Это можно было приписать действию урагана, хотя с подветренной стороны укрытия остались следы разлома, – возможно, обезумевшие от страха животные вырвались наружу сами. Все трое саней исчезли; мы объяснили пропажу тем, что бешеный вихрь унес их в неизвестном направлении. Буровая машина и устройство по растапливанию льда совсем вышли из строя, о починке не могло быть и речи, мы просто спихнули их в яму – «ворота в прошлое», как называл ее Лейк. Оставили мы в лагере и два самолета, больше других пострадавших при урагане, тем более что теперь у нас было только четыре пилота – Шерман, Денфорт, Мактай и Роупс, причем перед отлетом Денфорт пребывал в состоянии такого тяжелого нервного расстройства, что допускать его к пилотированию ни в коем случае не следовало. Все, что мы смогли отыскать – книги, приборы и прочее снаряжение, – тоже загрузили в самолет. Запасные палатки и меховые вещи либо пропали, либо находились в негодном состоянии.

Около четырех часов дня, совершив облет местности на небольшой высоте в надежде отыскать Гедни и убедившись, что он бесследно исчез, мы послали на «Аркхем» осторожное, обдуманное сообщение. Полагаю, благодаря нашим стараниям оно получилось спокойным и достаточно обтекаемым, поскольку все сошло как нельзя лучше. Подробнее всего мы рассказали о волнениях наших собак при приближении к загадочным находкам, чего и следовало ожидать после донесений бедняги Лейка. Однако, помнится, не упомянули, что они приходили в такое же возбуждение, обнюхивая странные зеленоватые камни и некоторые другие предметы среди всеобщего развала в лагере и на месте бурения: приборы, самолеты, машины были разворочены, отдельные детали сорваны яростным ветром – казалось, и ему не чуждо было любопытство.

О четырнадцати неведомых тварях мы высказались очень туманно. И это простительно. Сообщили, что на месте оказались только поврежденные экземпляры, но и их хватило, чтобы признать описание бедняги Лейка абсолютно точным. Было нелегко скрывать наши истинные эмоции по этому поводу, а также не называть точных цифр и не упоминать, где мы обнаружили вышеназванные экземпляры. Между собой мы уже договорились ни словом не намекать на охватившее, по-видимому, группу Лейка безумие. А чем еще, как не безумием, можно было объяснить захоронение шести поврежденных тварей – в стоячем положении, в снегу, под пятиугольными ледяными плитами с нанесенными на них точечными узорами, точь-в-точь повторяющими узоры на удивительных зеленоватых мыльных камнях, извлеченных из мезозойских или третичных пластов. А восемь цельных экземпляров, о которых упоминал Лейк, сгинули бесследно.

Мы с Денфортом постарались также не будоражить общественное мнение, сказав лишь несколько общих слов о жутком полете над горами, который предприняли на следующее утро. С самого начала было ясно, что одолеть эти высоченные горы сможет только почти пустой самолет, поэтому на разведку полетели лишь мы двое, что спасло других от немыслимых испытаний. Когда мы в час ночи вернулись на базу, Денфорт был на грани истерики, но кое-как держал себя в руках. Я легко убедил его никому не показывать наши записи и рисунки, а также прочие вещи, которые мы попрятали в карманы, и повторять всем только то, что мы решили сделать достоянием общественности. И еще – подальше упрятать пленки и проявить их позже, в полном уединении. Так что мой рассказ явится неожиданностью не только для мировой общественности, но и для бывших тогда вместе с нами участников экспедиции – Пибоди, Мактая, Роупса, Шермана и других. Денфорт оказался еще большим молчуном, чем я: он видел или думает, что видел, нечто такое, о чем не говорит даже мне.

Как известно, в своем отчете мы упоминали о трудном взлете; затем подтвердили предположение Лейка, что высочайшие вершины состоят из сланцевых и прочих древних пород и окончательно сформировались к середине команчского периода; еще раз упомянули о прилепившихся к склонам кубических фигурах необычно правильной формы, напоминающих крепостные стены; сообщили, что, судя по виду расщелин, здесь имеются и вкрапления известняка; предположили, что некоторые склоны и перешейки вполне преодолимы для альпинистов, если штурмовать их в подходящий сезон, и, наконец, объявили, что по другую сторону загадочных гор раскинулось поистине безграничное плато столь же древнего происхождения, как и сами горы, – высотой около двадцати тысяч футов над уровнем моря, с поверхностью, изрезанной скальными образованиями, проступающими под ледяной коркой, – оно плавно повышается, подходя к вертикально взмывающей, высочайшей в мире горной цепи.

Эта информация в точности соответствовала действительности и вполне удовлетворила всех на базе. Наше шестнадцатичасовое отсутствие – гораздо большее, чем того требовали полет, посадка, беглая разведка и сбор геологических образцов, – мы объяснили изрядно потрепавшим нас встречным ветром, честно признавшись, что совершили вынужденную посадку на дальнем плато. К счастью, рассказ наш выглядел вполне правдиво и достаточно прозаично: никому не пришло в голову последовать нашему примеру и совершить еще один разведывательный полет. Впрочем, всякий, кто надумал бы полететь, встретился бы с решительным сопротивлением с моей стороны, не говоря уж о Денфорте. Пока мы отсутствовали, Пибоди, Шерман, Роупс, Мактай и Уильямсон работали как каторжные, восстанавливая два лучших самолета Лейка, система управления которых была повреждена каким-то непостижимым образом.

Мы решили загрузить самолеты уже на следующее утро и немедленно вылететь на нашу прежнюю базу. Конечно, это был основательный крюк на пути к заливу Мак-Мердо, но прямой перелет через неведомые просторы мертвого континента мог быть чреват новыми неожиданностями. Продолжение исследований не представлялось возможным из-за трагической гибели наших товарищей и поломки буровой установки. Испытанный ужас и неразрешимые сомнения, которыми мы не делились с внешним миром, заставили нас покинуть этот унылый край, где, казалось, навеки воцарилось безумие.

Как известно, наше возвращение на родину прошло благополучно. Уже к вечеру следующего дня, а именно 27 января, мы, совершив быстрый беспосадочный перелет, оказались на базе, а 28-го переправились в лагерь у залива Мак-Мердо, сделав только одну кратковременную остановку из-за бешеного ветра, несколько сбившего нас с курса. А еще через пять дней «Аркхем» и «Мискатоник» с людьми и оборудованием на борту, разламывая ледяную корку, вышли в море Росса, оставив с западной стороны Землю Виктории и насмешливо ощерившиеся нам вослед громады гор на фоне темного грозового неба. Порывы и стоны ветра преображались в горах в странные трубные звуки, от которых у меня замирало сердце. Не прошло и двух недель, как мы окончательно вышли из полярных вод, вырвавшись наконец из плена этого проклятого, наводненного призраками царства, где жизнь и смерть, пространство и время вступили в дьявольский противоестественный союз задолго до того, как жизнь запульсировала на еще не остывшей земной коре.

Вернувшись, мы сделали все, дабы предотвратить дальнейшее изучение антарктического континента, дружно держа язык за зубами относительно побуждающих нас к тому причин и никого не посвящая в наши мучительные сомнения и догадки. Даже молодой Денфорт, перенесший тяжелый нервный срыв, молчал, ни слова не сказав своему лечащему врачу, а ведь, как я уже говорил, было нечто такое, что, по его разумению, только он один и видел. Со мной Денфорт тоже как воды в рот набрал, хотя тут уж, полагаю, откровенность пошла бы ему на пользу. Его признание могло бы многое объяснить, если, конечно, все это не было лишь галлюцинацией, последствием перенесенного шока. К такому выводу я пришел, слыша от него в редкие моменты, когда он терял над собой контроль, отдельные бессвязные вещи, которые он, обретая вновь равновесие, горячо отрицал.

Нам стоило большого труда сдерживать энтузиазм смельчаков, стремившихся увидеть воочию громадный белый континент, тем более что некоторые наши усилия, напротив, сыграли роль рекламы и принесли обратный результат. Мы забыли, что человеческое любопытство неистребимо: опубликованные отчеты о нашей экспедиции побуждали и других к поискам неведомого. Натуралисты и палеонтологи живо заинтересовались сообщениями Лейка об обнаруженных им древних существах, хотя мы проявили мудрость и нигде не демонстрировали ни привезенные с собой части захороненных особей, ни их фотографии. Утаили также и кости с наиболее впечатляющими глубокими рубцами, и зеленоватые мыльные камни, а мы с Денфортом скрывали от посторонних глаз фотографии и зарисовки, сделанные нами по другую сторону хребтов; оставаясь одни, мы разглаживали смятые бумаги, в страхе их рассматривали и вновь прятали подальше.

И вот теперь полным ходом идет подготовка к экспедиции Старкуэтера – Мура, и она, несомненно, будет гораздо оснащенней нашей. Если сейчас не отговорить энтузиастов, они проникнут в самое сердце Антарктики, будут растапливать лед и бурить почву до тех пор, пока не извлекут из глубин нечто такое, что, как мы поняли, может погубить человечество. Поэтому я снимаю с себя обет молчания и расскажу все, что знаю, – в том числе и об этой жуткой неведомой твари по другую сторону Хребтов безумия.

IV

Мне трудно вернуться даже мысленно в лагерь Лейка, я делаю это с большой неохотой, но надо наконец откровенно рассказать, что же мы в действительности увидели там, а потом и далее – за Хребтами безумия. Ловлю себя на постоянном искушении – хочется опускать детали, не делать четких выводов, говорить не прямо, а намеками. Думаю, я и так уже многое сказал, теперь нужно только заполнить лакуны. Главное – ужас, который охватил нас в лагере. Я уже рассказывал о сокрушенных ветром скалах, развороченных укрытиях, приведенных в негодность машинах, странном беспокойстве собак, пропавших санях, смерти наших людей и собак, исчезновении Гедни, шести ненормально захороненных тварях, обладавших необычно плотным строением ткани, особенно если учесть, что они пролежали сорок миллионов лет в земле. Не помню, упоминал ли я о том, что мы недосчитались одного собачьего трупа. Скоро все позабыли об этом, кроме меня и Денфорта.

Основное, что я стремился утаить, касалось вида трупов и еще нескольких деликатных вещей, которые, возможно, могли приоткрыть ужасную завесу тайны и дать объяснение, казалось бы, бессвязным и непостижимым событиям. Сразу после трагедии я как мог старался отвлечь внимание своих товарищей от всех этих несоответствий – было проще, да и естественней приписать все стихийной вспышке безумия в лагере Лейка. Эти чертовы горы могли хоть кого свести с ума, особенно здесь – в самом таинственном и пустынном месте на Земле.

Вид трупов, и человечьих и собачьих, приводил в недоумение. Казалось, они погибли в борьбе, защищаясь от дьявольски жестокого нападения неведомых врагов, искалечивших и искромсавших их тела. Насколько мы могли судить, все они были либо задушены, либо разорваны на куски. Началось все, очевидно, с собак, вырвавшихся из ненадежного загончика, который пришлось городить на некотором расстоянии от лагеря из-за патологической неприязни животных к загадочным древним организмам. Однако все предосторожности оказались тщетными. Оставшись одни, они при первых яростных порывах ураганного ветра разнесли это хилое убежище – то ли их испугал ветер, то ли растревожил источаемый кошмарными тварями едкий запах.

Но так или иначе, а зрелище было премерзким. Придется мне превозмочь отвращение и брезгливость и открыть наконец самое худшее, при этом заявив категорически, что сгинувший Гедни ни в коем случае не повинен в чудовищном злодеянии. Это наше с Денфортом глубокое убеждение, обоснованное на фактах и законах дедукции. Я уже говорил о том, что трупы были страшно изуродованы. Добавлю, что у некоторых вспороли животы и вытащили внутренности. В изощренной жестокости поступка было нечто нечеловеческое. Так обошлись не только с людьми, но и с собаками. С расчетливостью мясника у самых крупных и здоровых двуногих и четвероногих существ вырезали основательные куски плоти. Рассыпанная вокруг соль, похищенная из продуктовых запасов, хранившихся на самолетах, наводила на страшные подозрения. Весь этот кошмар мы обнаружили в одном из временных ангаров – самолет из него был, по-видимому, перед тем вытащен. Ни одно разумное объяснение этой трагедии не приходило на ум, тем более что пронесшийся ветер, возможно, уничтожил следы, которые могли бы пролить свет на загадку. Не вносили ясность и найденные клочки одежды, грубо сорванной с человеческих тел. Правда, в одном углу, менее других пострадавшем от урагана, мы увидели на снегу слабые отпечатки, но то были совсем не человеческие следы – скорее уж они напоминали те доисторические отпечатки, о которых так много говорил в последнее время бедняга Лейк. Впрочем, вблизи этих мрачных Хребтов безумия всякое могло померещиться.

Как я уже говорил, вскоре выяснилось, что Гедни и одна из собак бесследно пропали. В убежище, где разыгралась жуткая трагедия, мы недосчитались двух человек и двух собак, но когда, осмотрев чудовищные могилы, перешли в чудом сохранившуюся палатку, где Лейк проводил вскрытие, кое-что прояснилось. Здесь мы обнаружили перемены: внутренности доисторической твари исчезли с импровизированного стола. Все сопоставив, мы пришли к выводу, что одной из столь ненормально погребенных шести тварей, той, от которой шел особенно невыносимый запах, была как раз препарированная Лейком особь. На лабораторном столе и вокруг него теперь лежало нечто иное, и нам не понадобилось много времени, чтобы понять: то были неумело рассеченные трупы – мужчины и собаки. Щадя чувства родственников, я не назову имя несчастного. Инструменты Лейка пропали, но остались следы того, что их пытались стерилизовать. Газолиновая горелка также исчезла, а рядом с местом, где она стояла, валялась куча обгоревших спичек. Мы захоронили нашего расчлененного товарища вместе с десятью другими трупами, а останки несчастной собаки – с тридцатью пятью погибшими животными. Что касается непонятных пятен на лабораторном столе и на валявшихся рядом иллюстрированных книгах, то здесь мы терялись в догадках, не зная, что и подумать.

Собственно, самое страшное я уже поведал, но настораживали и другие вещи. Мы не могли объяснить исчезновения Гедни, собаки, восьми цельных найденных Лейком организмов, трех саней, инструментов, многих иллюстрированных научных книг и книг по технике, записей и отчетов, электрических фонариков и батареек, пищи и горючего, нагревательных приборов, запасных палаток, меховых курток и прочих вещей. Приводили в недоумение и расплывшиеся пятна на книжных листах, и характер поломок в авиационной и бурильной технике – словно из-за неумелого обращения. Собаки, казалось, питали нескрываемое отвращение к этим испорченным машинам. В месте, где хранилась провизия, также царил полный беспорядок, некоторые продукты питания отсутствовали вовсе; неприятно поражало и множество сваленных в кучу консервных банок, вскрытых кое-как и совсем не в тех местах, которые для этого предназначались. Осталось загадкой и то, зачем понадобилось разбрасывать повсюду спички – использованные, поломанные, а то и совсем целые; приводили также в недоумение странные разрывы на двух или трех палатках и меховых куртках – будто их неумело приспосабливали для каких-то непонятных целей. Полное пренебрежение к трупам людей и собак, в то время как останки древних тварей были похоронены, хоть и весьма странным образом, тоже вписывалось в картину повального безумия. На всякий случай мы тщательно сфотографировали эти наглядные признаки охватившего лагерь помешательства и теперь обязательно предъявим их, чтобы предотвратить отправку экспедиции Старкуэтера – Мура.

Обнаружив в укрытии растерзанные тела людей, мы затем сфотографировали и разрыли ряд диковинных могил – пятиконечных снежных холмиков. Нам сразу же бросилось в глаза сходство странных композиций из точек, нанесенных на ледяные плиты поверх этих жутких могил, с узорами на чудных зеленых камнях, о которых говорил бедняга Лейк. Когда же мы выискали эти камни среди прочих минералов, то еще раз убедились, что он был прав. Тут нужно внести ясность: камни неприятнейшим образом напоминали звездчатые головы древних тварей, и мы все согласились, что это сходство могло сыграть роковую роль, подействовав на возбужденное воображение смертельно уставших людей Лейка.

Сумасшествие – вот единственное объяснение, которое приходило на ум, во всяком случае, единственное, которое произносилось вслух. Гедни находился под особым подозрением – ведь только он мог остаться в живых. Впрочем, я не настолько наивен, чтобы не предположить, что у каждого из нас были другие объяснения случившегося, но они казались нам слишком уж фантастическими, и здравый смысл удерживал нас от попыток четко их сформулировать. Днем Шерман, Пибоди и Мактай совершили продолжительный полет над окрестностями, тщетно пытаясь отыскать следы Гедни или что-нибудь из пропавших вещей. Вернувшись, они сообщили, что гигантские горы, похоже, тянутся бесконечно далеко и вправо, и влево, не снижаясь и сохраняя единую структуру. На некоторых пиках правильные кубы и нечто, напоминавшее крепостные валы, вырисовывались четче, чем на прочих, усиливая сходство с изображенными на картинах Рериха руинами в горах Азии. Что касается загадочных отверстий – возможных входов в пещеры, то они распределялись довольно равномерно на свободных от снега темных вершинах.

Несмотря на ниспосланные тяжелые испытания, в нас не угасала научная любознательность и томил один и тот же вопрос: что же таится там, за таинственными горными хребтами? В полночь, после кошмарного дня, полного неразрешимых загадок, мы сообщили по радио, избегая подробностей, что хотим наконец отдохнуть. На следующее утро было намечено совершить один или несколько разведывательных полетов через хребты – налегке, прихватив с собой только геологические инструменты и аэрокамеру. Первыми готовились лететь мы с Денфортом, поэтому в семь утра были уже на ногах, но из-за сильного ветра полет пришлось перенести на девять, о чем мы опять-таки поведали в краткой сводке по радио.

Я уже не раз повторял ту неопределенно-уклончивую информацию, которой, вернувшись спустя шестнадцать часов, мы поделились со своими оставшимися в лагере товарищами, а также с остальными, ждущими наших сообщений вдалеке. Теперь же должен выполнить свой тягостный долг и заполнить наконец оставленные мной из чувства человеколюбия лакуны, рассказав хотя бы часть того, что увидели мы в действительности по другую сторону адских хребтов и что привело Денфорта к последующему нервному срыву. Хотелось, чтобы и Денфорт чистосердечно поведал о том, что, по его убеждению, он видел (хотя не исключена возможность галлюцинации) и что, допускаю, и привело его к настоящему жалкому состоянию. Но он отказался наотрез. Могу лишь воспроизвести на бумаге его бессвязный лепет по поводу зрелища, из-за которого он непрерывно вопил в течение всего обратного полета, когда нас болтал разыгравшийся не на шутку ветер. Впрочем, и остального, увиденного нами вместе, хватило бы, чтобы свести кого угодно с ума. Об этом я сейчас и поведаю. Если рассказ о доживших до нашего времени жутких монстрах, на который я решился, чтобы удержать безумцев от путешествия в центральную часть Антарктики или хотя бы от желания проникнуть в недра этого бескрайнего материка, полного неразгаданных тайн и несущего печать векового проклятия пустынных просторов, в которых нет ничего человеческого, если этот рассказ не остановит их – ну что ж, тогда, по крайней мере, я не буду в ответе за чудовищные и непредсказуемые последствия.

Изучив записи, сделанные Пибоди во время его дневного полета, и сверив их с показаниями секстанта, мы с Денфортом вычислили, что самое подходящее место для перелета через горы находится правее лагеря, высота хребта там минимальная – двадцать три или двадцать четыре тысячи футов над уровнем моря. Все же мы полностью разгрузили самолет. Лагерь наш находился в предгорьях, достигавших и так приблизительно двенадцати тысяч футов, поэтому фактически нам нужно было подняться не на такую уж большую высоту. Тем не менее, взлетев, мы остро почувствовали нехватку воздуха и мучительный холод: из-за плохой видимости пришлось оставить иллюминаторы открытыми. Вряд ли стоит говорить о том, что мы натянули на себя из одежды все, что смогли.

Приближаясь к мрачным вершинам, грозно темневшим над снежной линией, отделявшей обнаженную породу от вечных льдов, мы замечали все большее количество прилепившихся к горным склонам геометрически правильных конструкций и в очередной раз вспоминали загадочные картины Николая Рериха из его азиатской серии. Вид выветрившихся древних пород полностью соответствовал описаниям Лейка: скорей всего, эти гиганты точно так же высились здесь и в исключительно давние времена – более пятидесяти миллионов лет назад. Гадать, насколько выше они были тогда, представлялось бессмысленным, хотя по всем приметам некие особые атмосферные условия в этом таинственном районе препятствовали переменам, сдерживая обычный процесс разрушения горных пород.

Волновали и дразнили наше воображение скорее уж все эти правильной формы кубы, пещеры и крепостные валы. Денфорт вел самолет, а я рассматривал их в бинокль, то и дело щелкая аэрокамерой и иногда замещая у руля своего товарища, чтобы дать и ему возможность полюбоваться в бинокль на все эти диковины. Впрочем, ненадолго, ибо мое искусство пилотирования оставляло желать лучшего. Мы уже поняли, что странные композиции состояли по большей части из легкого архейского кварцита, которого больше нигде вокруг не было, а удивительная равномерность их чередования пугала и настораживала нас, как и беднягу Лейка.

Все прочее, сказанное им, тоже оказалось правдой: края этих каменных фигур за долгие годы искрошились и закруглились, но исключительная прочность камня помогла ему выстоять. Нижние, примыкающие к склону части кубов казались схожими с породами хребтов. Все вместе это напоминало развалины Мачу-Пикчу[20] в Андах или крепостные стены Киша[21], обнаруженные археологической экспедицией Оксфордского музея под открытым небом. Нам с Денфортом несколько раз почудилось, что все эти конструкции состоят из отдельных гигантских глыб, то же самое померещилось и Кэрролу, сопровождавшему Лейка в полете. Какое объяснение можно дать этому, я не понимал и чувствовал себя как геолог посрамленным.

Вулканические породы часто принимают необычные формы, стоит вспомнить хотя бы знаменитую Дорогу Великанов в Ирландии, но здесь-то, несмотря на первоначальное предположение Лейка о наличии в горной цепи вулканов, было нечто другое.

Необычные пещеры, рядом с которыми группировались эти диковинные каменные образования, казались не меньшей загадкой – слишком уж правильной формы были отверстия. Чаще всего они представляли собой квадрат или полукруг (что соответствовало сообщению Лейка), как если бы чья-то волшебная рука придала этим естественным входам более законченную симметричную форму. Их насчитывалось на удивление много; видимо, весь известняковый слой был здесь пронизан подземными туннелями. Хотя недра пещер оставались недоступными для наших биноклей, но у самого их входа мы кое-что могли рассмотреть, но не заметили там ни сталактитов, ни сталагмитов. Горная поверхность вблизи пещер была необычно ровной и гладкой, а Денфорту чудилось, что небольшие трещины и углубления складывались в непонятный узор. Немудрено, что после пережитых в лагере потрясений узор этот смутно напомнил ему странный точечный рисунок на зеленоватых камнях, воспроизведенный безумцами на кошмарных ледяных надгробиях шести чудовищных тварей.

Мы медленно набирали высоту, готовясь перелететь через горы в том месте, которое казалось относительно ниже остального хребта. Время от времени поглядывая вниз, мы прикидывали, смогли бы покорить это ледовое пространство, если бы у нас было не новейшее снаряжение, а то, что применялось раньше. К нашему удивлению, подъем не отличался особой крутизной; встречались, конечно, расселины и прочие трудные места, но все же сани Скотта, Шеклтона или Амундсена, без сомнения, прошли бы здесь. Ледники подступали к открытым всем ветрам перевалам – оказавшись над нашим, мы убедились, что и он не был исключением.

Трудно описать волнение, с которым мы ожидали встречи с неведомым миром по другую сторону хребтов, хотя не было никаких оснований полагать, что он существенно отличается от остального континента. Но какая-то мрачная, гнетущая тайна чудилась в этих горах, в манящей переливчатой глубине неба между вершинами – это ощущение невозможно передать на бумаге, оно слишком неопределенно и зыбко. Дело здесь, видимо, заключалось в эстетических ассоциациях, в налете психологического символизма, вспоминались экзотическая поэзия и живопись, в подсознании всплывали древние миры из потаенных книг. Даже в завываниях ветра слышалась некая злобная воля; порой нам казалось, что этот вой сопровождается какой-то дикой музыкой – то ли свистом, то ли трубными звуками, – так случалось, когда ветер забирался в многочисленные гулкие пещеры. Звуки эти вызывали у нас какое-то неосознанное отвращение – сложное, необъяснимое чувство, которое возникает, когда сталкиваешься с чем-то порочным.

Мы немного снизили высоту и теперь летели, согласно показаниям анероида, на высоте 23 570 футов – район вечных снегов остался внизу. Выше нас чернели только голые скалистые вершины, облепленные загадочными кубами и крепостными валами и продырявленные поющими пещерами, – все это создавало ощущение чего-то ненатурального, фантастического, иллюзорного; отсюда начинали свой путь и остроконечные ледники. Вглядываясь в высоченные пики, я, кажется, видел тот, упомянутый несчастным Лейком, на вершине которого ему померещился крепостной вал. Пик этот был почти полностью затянут особым антарктическим туманом – Лейк принял его за признаки вулканической активности. А перед нами лежал перевал, и ветер, завывая, проносился меж его неровных и мрачно насупленных каменных стен. Дальше простиралось небо, по нему, освещенному низким полярным солнцем, ползли кудрявые облачка. Внизу же находился тот неведомый мир, который еще не удавалось лицезреть смертному. Еще немного – и он откроется перед нами. Заглушая все вокруг, с яростным воем несся через перевал ветер, в его реве, усиливавшемся шумом мотора, можно было расслышать разве что крик, и потому мы с Денфортом обменялись лишь красноречивыми взглядами. Но вот последние футы позади – и перед нами неожиданно как бы распахнулись двери в древний и абсолютно чужой мир, таящий множество нераскрытых секретов.

V

Думаю, в этот момент мы оба одновременно издали крик, в котором смешалось все – восторг, удивление, ужас и недоверие. Конечно, у нас имелись кое-какие познания, умерявшие наши чувства. Можно было, например, вспомнить причудливую природную форму камней Сада Богов в Колорадо или удивительную симметричность отполированных ветром скал Аризонской пустыни. Или принять открывшееся зрелище за мираж, вроде того, что созерцали прошлым утром, подлетая к Хребтам безумия. Надо было непременно опереться на что-то известное, привычное, чтобы не лишиться рассудка при виде бескрайней ледяной пустыни, на которой сохранились следы разрушительных ураганов, и кажущегося так же бесконечным грандиозного, геометрически правильного каменного лабиринта со своей внутренней ритмикой, вздымающего свои вершины, испещренные трещинами и впадинами, над вечными снегами. Снежный покров здесь, кстати, был не более сорока-пятидесяти футов, а кое-где и того меньше.

Невозможно передать словами впечатление от кошмарного зрелища – ведь здесь, не иначе как по наущению дьявола, оказались порушенными все законы природы. На этом древнем плоскогорье, вознесенном на высоту двадцати тысяч футов над уровнем моря, с климатом, непригодным для всего живого еще за пятьсот тысяч лет до появления человека, на всем протяжении этой ледяной равнины высились – как бы ни хотелось, в целях сохранения рассудка, списать все на обман зрения – каменные джунгли явно искусственного происхождения. А ведь раньше мы даже и мысли не допускали, что все эти кубы и крепостные валы могут быть сотворены отнюдь не природой. Да и как допустить, если человек в те времена, когда материк сковал вечный холод, еще мало чем отличался от обезьяны?

Но теперь власть разума основательно поколебалась: гигантский лабиринт из квадратных, округлых и прямоугольных каменных глыб давал недвусмысленное представление о своей подлинной природе. Это был, несомненно, тот самый дьявольский город-мираж, только теперь он раскинулся перед нами как объективная, неотвратимая реальность. Выходит, проклятое наваждение имело под собой материальное основание: отражаясь в облаках ледяной пыли, этот доисторический каменный монстр посылал свой образ через горный хребет. Призрачный фантом, конечно, нес в себе некоторые преувеличения и искажения, отличаясь от первоисточника, и все же реальность показалась нам куда страшнее и опасней грезы.

Только колоссальная, нечеловеческая плотность массивных каменных башен и крепостных стен уберегла от гибели это жуткое творение, которое сотни тысяч – а может, и миллионов – лет дремало здесь, посередине ледяного безмолвия. «Corona Mundi – Крыша Мира…» С наших губ срывались фразы одна бессвязнее другой; наши головы кружило от невероятного зрелища, раскинувшегося внизу. Мне вновь пришли на ум таинственные древние мифы, которые так часто вспоминались в этом мертвом антарктическом крае: демоническое плато Ленг; Ми-Го, омерзительный снежный человек Гималаев; Пнакотические рукописи с содержащимися там намеками на их «нечеловеческое» происхождение; культ Ктулху, «Некрономикон»; гиперборейские легенды о бесформенном Цатогуа и звездных пришельцах, еще более аморфных.

Город тянулся бесконечно далеко в обе стороны, лишь изредка плотность застройки редела. Как бы пристально ни вглядывались мы в его правую от нас или левую части, протянувшиеся вдоль низких предгорий, мы не видели большого просвета – только с левой стороны от перевала, над которым мы пролетели, была небольшая прогалина. По чистой случайности мы наткнулись как бы на пригород – небольшую часть огромного мегаполиса. Предгорья заполняли фантастического вида каменные постройки, соединявшие зловещий город с уже знакомыми нам кубами и крепостными валами; последние, по всей видимости, являлись не чем иным, как оборонительными сооружениями. Здесь, на внутренней стороне хребтов, они были на первый взгляд столь же основательными, как и на внешнем склоне.

Неведомый каменный лабиринт состоял по большей части из стен, высота которых колебалась от десяти до ста пятидесяти футов (не считая скрытого подо льдом), а толщина – от пяти до десяти футов. Сложены они были из огромных глыб – темных протерозойских сланцев. Строения очень отличались друг от друга размерами. Некоторые соединялись на манер сот, и сплетения эти тянулись на огромные расстояния. Постройки поменьше стояли отдельно. Преобладали конические, пирамидальные и террасированные формы, хотя встречались сооружения в виде нормальных цилиндров, совершенных кубов или их скоплений, а также другие прямоугольные формы; кроме того, повсюду были разбросаны причудливые пятиугольные строения, немного напоминавшие современные фортификационные объекты. Строители постоянно и со знанием дела использовали принцип арки; возможно также, что в период расцвета город украшали купола.

Все эти каменные дебри изрядно повыветрились, а само ледяное поле, на котором возвышалась верхняя часть города, было засыпано обломками обрушившихся глыб, покоившихся здесь с незапамятных времен. Там, где лед был попрозрачнее, просматривались фундаменты и нижние этажи гигантских зданий, а также каменные мосты, соединявшие башни на разных уровнях. На открытом воздухе мосты не уцелели, но на стенах от них остались следы. Вглядевшись пристальнее, мы заметили изрядное количество довольно больших окон, кое-где закрытых ставнями – изготовленными изначально, видимо, из дерева, а со временем ставшими окаменелостью, – но в массе своей окна угрожающе зияли пустыми глазницами. Крыши в основном отсутствовали, а края стен были стерты и закруглены, но некоторые строения, преимущественно конической или пирамидальной формы, окруженные высокими ограждениями, стояли незыблемо наперекор времени и стихиям. В бинокль нам удалось даже разглядеть орнамент на карнизах – в нем присутствовали все те же странные группы точек, что и на древних камнях, но теперь это представлялось в совершенно новом свете. Многие сооружения разрушились, а лед раскололся по причинам чисто геологического свойства. Кое-где камень истерся вплоть до самого льда. Через весь город тянулся широкий, свободный от построек «проспект» – он шел к расщелине в горной низине, приблизительно в миле от перешейка. По нашим предположениям, это могло быть русло большой реки, которая протекала здесь миллионы лет назад, в третичный период, теряясь под землей и впадая в бездонную пропасть где-нибудь под огромными горами. Ведь район этот – со множеством пещер и коварных бездн – явно таил в себе недоступные людям подземные тайны.

Удивительно, как нам удалось сохранить равновесие духа при том изумлении, которое охватило нас от поразительного, невозможного зрелища – города, восставшего из предвечных глубин, задолго до появления на Земле человека. Что же все-таки происходило? Путаница с хронологией? Устарели научные теории? Нас подвело собственное сознание? Ответа мы не знали, но все же держали себя в руках, продолжая заниматься своим делом – вели самолет согласно курсу, наблюдали одновременно множество вещей и непрерывно фотографировали, надеясь, что это сослужит и нам, и всему человечеству хорошую службу. В моем случае работал укоренившийся навык ученого: любознательность одержала верх над понятной растерянностью и даже страхом – хотелось проникнуть в вековые тайны и узнать, что за существа жили здесь, возводя свои жилища на столь огромной территории, и как они соотносились с миром.

То, что мы увидели, нельзя было назвать обычным городом, нашим глазам открылась поразительная страница из древнейшей и невероятнейшей главы земной истории. Следы ее сохранились разве что в самых темных, искаженных легендах, ведь глубокие катаклизмы уничтожили все, что могло просочиться за эти гигантские стены. Страница, однако, подошла к концу задолго до того, как человечество потихоньку выбилось из обезьяньего царства. Перед нами простирался палеогенный мегаполис, в сравнении с которым легендарные Атлантида и Лемурия Коммория, Узулдарум и Олатоэ в земле Ломар относились даже не ко вчерашнему дню истории, а к сегодняшнему; этот мегаполис вставал в один ряд с такими дьявольскими порождениями, как Валусия, Р’лайх, Иб в земле Мнар и Безымянный город в Аравийской пустыне. Когда мы летели над бесконечными рядами безжизненных гигантских башен, воображение то и дело уносило меня в мир фантастических ассоциаций, и тогда протягивались незримые нити между этим затерянным краем и ужасом, пережитым мной в лагере и теперь бередившим мой разум неясными догадками.

Нам следовало соблюдать осторожность и не слишком затягивать полет: стремясь как можно больше уменьшить вес, мы залили неполные баки. И все же мы основательно продвинулись вперед, снизив высоту и тем самым ускользнув от ветра. Ни горным хребтам, ни подходившему к самым предгорьям ужасному городу не было, казалось, ни конца ни края. Пятьдесят миль полета вдоль хребтов не выявили ничего нового в этом неизменном каменном лабиринте. Вырываясь, подобно заживо погребенному, из ледяного плена, он однообразно простирался в бесконечность. Впрочем, некоторые неожиданные вещи все же встречались, вроде узоров, выбитых на скалах ущелья, где широкая река когда-то прокладывала себе дорогу через предгорья, прежде чем излиться в подземелье. Утесы по краям ущелья были дерзко превращены безвестными ваятелями в гигантские столбы, и что-то в их бочкообразной форме будило в Денфорте и во мне смутные, тревожные и неприятные воспоминания.

Нам также повстречались открытые пространства в виде пятиконечных звезд (по-видимому, площади), обратили мы внимание и на значительные неровности в поверхности. Там, где дыбились скалы, их обычно превращали в каменные здания, но мы заметили по меньшей мере два исключения. В одном случае камень слишком истерся, чтобы можно было понять его предназначение; в другом же из скалы был высечен грандиозный цилиндрической формы памятник, несколько напоминающий знаменитое Змеиное надгробие в древней долине Петры.

По мере облета местности нам становилось ясно, что в ширину город имел свои пределы – в то время как его протяженность вдоль хребтов казалась бесконечной. Через тридцать миль диковинные каменные здания стали попадаться реже, а еще через десять под нами оказалась голая ледяная пустыня – без всяких следов хитроумных сооружений. Широкое русло реки плавно простиралось вдаль, а поверхность земли, казалось, становилась все более неровной, отлого поднимаясь к западу и теряясь там в белесой дымке тумана.

До сих пор мы не делали попыток приземлиться, но разве можно было вернуться, не попробовав проникнуть в эти жуткие и величественные сооружения! Поэтому мы решили выбрать для посадки место поровнее – в предгорье, ближе к перешейку, и, оставив там свой самолет, совершить пешую вылазку. Снизившись, мы разглядели среди руин несколько довольно удобных для нашей цели мест. Выбрав то, что лежало ближе к перевалу – ведь нам предстояло возвращаться в лагерь тем же путем, – мы точно в 12:30 дня приземлились на ровный и плотный снежный наст, откуда ничто не могло помешать нам спустя некоторое время легко и быстро взлететь.

Мы не собирались надолго отлучаться, да и ветра особого не было, поэтому решили не насыпать вокруг самолета заслон из снега, а просто укрепить его лыжные шасси и по возможности утеплить двигатель. Мы сняли лишнюю меховую одежду, а из снаряжения захватили с собой в поход немногое: компас, фотоаппарат, немного еды, бумагу, толстые тетради, геологический молоток и долото, мешочки для образцов, моток веревки, мощные электрические фонарики и запасные батарейки. Всем этим мы запаслись еще перед отлетом, надеясь, что нам удастся-таки совершить посадку, сделать несколько снимков, зарисовок и топографических чертежей, а также взять несколько образцов обнаженных пород – со скал или в пещерах. К счастью, у нас был с собой основательный запас бумаги, которую мы порвали на клочки, сложили в свободный рюкзак, чтобы в случае необходимости, если попадем в подземные лабиринты, применить принцип игры в «зайцев – собак». Найди мы пещеры, где не гулял бы ветер, этот удобный метод позволил бы продвигаться вперед с большей скоростью, чем обычные при таких подземных экскурсиях опознавательные насечки на камнях.

Осторожно спускаясь вниз по плотному снежному насту в направлении необъятного каменного лабиринта, затянутого на западе призрачной дымкой, мы остро ощущали близость чуда; подобное состояние мы пережили четыре часа назад, когда подлетали к перевалу в этих таящих вековые тайны хребтах. Конечно, теперь мы уже кое-что знали о том, что прячут за своей мощной спиной горы, но одно дело, глазеть на город с самолета, и совсем другое – ступить самому внутрь этих древних стен, понимая, что возраст их исчисляется миллионами лет и что они стояли здесь задолго до появления на Земле человека. Иначе чем благоговейным ужасом это состояние не назовешь, ведь к нему примешивалось ощущение некоей космической аномалии. Хотя на такой значительной высоте воздух был окончательно разрежен, что затрудняло движение, мы с Денфортом чувствовали себя неплохо, полагая в своем энтузиазме, что нам по плечу любая задача. Неподалеку от места посадки торчали вросшие в снег бесформенные руины, а немного дальше поднималась над ледяной корой – примерно футов на десять-одиннадцать – огромная крепость в виде пятиугольной звезды со снесенной крышей. К ней мы и направились, и когда наконец прикоснулись к этим источенным временем гигантским каменным глыбам, нас охватило чувство, что мы установили беспрецедентную и почти богохульственную связь с канувшими в пучину времени веками, до сих пор наглухо закрытыми от наших сородичей.

Эта крепость, расстояние между углами которой равнялось тремстам футам, была сложена из известняковых глыб юрского периода, каждая в среднем шириной в шесть, длиной в восемь футов. Вдоль всех пяти лучей, на четырехфутовой высоте над сверкающей ледяной поверхностью тянулся ряд симметрично выдолбленных сводчатых окошек. Заглянув внутрь, мы обнаружили, что стены были не менее пяти футов толщиной, все перегородки внутри отсутствовали, зато сохранились следы резного орнамента и барельефных изображений – о чем мы догадывались и раньше, пролетая низко над подобными сооружениями. О том, как выглядит нижняя часть помещения, можно было только догадываться, ибо вся она была сокрыта под темной толщей снега и льда.

Мы осторожно передвигались от окна к окну, тщетно пытаясь разглядеть узоры на стенах, но не делая никаких попыток влезть внутрь и сойти на ледяной пол. Во время полета мы убедились, что некоторые здания менее других скованы льдом, и нас не оставляла надежда, что там, где сохранились крыши, можно ступить на свободную от снега землю. Прежде чем покинуть крепость, мы сфотографировали ее в нескольких ракурсах, а также внимательно осмотрели могучие стены, стараясь понять принцип их кладки. Как сожалели мы, что рядом нет Пибоди: его инженерные познания помогли бы нам понять, как в те безумно отдаленные от наших дней времена, когда создавался город, его строители управлялись с этими неподъемными глыбами.

Навсегда, до мельчайшей подробности, запечатлен в моем сознании наш путь длиной в полмили до настоящего города; высоко над нами, в горах, все это время буйствовал, свирепо рыча, ветер. Наконец перед нами раскинулось призрачное зрелище – такая фантасмагория прочим смертным могла привидеться только в страшном кошмаре. Чудовищные переплетения темных каменных башен на фоне белесого, словно бы вспученного тумана меняли облик с каждым нашим шагом. Это был мираж из камня, и если бы не сохранившиеся фотографии, я бы до сих пор сомневался, въяве ли все это видел. Принцип кладки оставался тот же, что и в крепости, но невозможно описать те причудливые формы, которые принимал камень в городских строениях.

Снимки запечатлели лишь пару наглядных примеров этого необузданного разнообразия, грандиозности и невероятной экзотики. Вряд ли Эвклид подобрал бы названия некоторым из встречающихся здесь геометрических фигур – усеченным конусам неправильной формы; вызывающе непропорциональным портикам; шпилям со странными выпуклостями; необычно сгруппированным разрушенным колоннам; всевозможным пятиугольным и пятиконечным сооружениям, непревзойденным в своей гротескной фантастичности. Находясь уже в окрестностях города, мы видели там, где лед был прозрачным, темневшие в ледяной толще трубы каменных перемычек, соединявших эти невероятные здания на разной высоте. Улиц в нашем понимании здесь не было – только там, где прежде протекала древняя река, простиралась открытая полоса, разделявшая город пополам.

В бинокли нам удалось разглядеть вытянутые по длине зданий полустершиеся барельефы и орнаменты из точек; так понемногу в нашем воображении начал складываться былой облик города, хотя теперь в нем отсутствовало большинство крыш, шпилей и куполов. Когда-то он был весь пронизан тесными проулками, похожими на глубокие ущелья, некоторые чуть ли не превращались в темные туннели из-за нависших над ними каменных выступов или арок мостов. А сейчас он раскинулся перед нами как порождение чьей-то мрачной фантазии, за ним клубился туман, в северной части которого пробивались розоватые лучи низкого антарктического солнца. Когда же на мгновение солнце скрылось совсем и все погрузилось в полумрак, мы отчетливо уловили некую смутную угрозу, характер которой мне трудно описать. Даже в отдаленном завывании не достигающего нас ветра, бушующего на просторе среди гигантских горных вершин, почудилась зловещая интонация. У самого города нам пришлось преодолеть исключительно крутой спуск, где обнаженная порода по краям равномерно чередующихся выступов заставила меня подумать, что, видимо, в далеком прошлом здесь существовала искусственная каменная лестница. Без сомнения, глубоко подо льдом обнаружились бы ступени или что-нибудь в этом роде.

Когда наконец мы вступили в город и стали продвигаться вперед, карабкаясь через рухнувшие обломки каменных глыб и чувствуя себя карликами рядом с выщербленными и потрескавшимися стенами-гигантами, нервы наши вновь напряглись до такой степени, что мы лишь чудом сохраняли самообладание. Денфорт поминутно вздрагивал и изводил меня совершенно неуместными и крайне неприятными предположениями относительно того, что на самом деле произошло в лагере. Мне они были просто отвратительны: ведь вид этого ужасного города-колосса, поднявшегося из темной пучины глубокой древности, и меня наталкивал на определенные выводы. У Денфорта не на шутку разыгралось воображение: он настаивал, что там, где засыпанный обломками проулок делает крутой поворот, видел удручившие его непонятные следы; он постоянно оглядывался, уверяя, что слышит еле различимую, неведомо откуда доносящуюся музыку – приглушенные трубные звуки, напоминающие завывание ветра. Наводили на тревожные мысли и навязчивое пятиконечие в архитектуре, и рисунок нескольких сохранившихся орнаментов; в нашем подсознании уже поселилась ужасная догадка, кем были первобытные создания, которые воздвигли этот богохульственный город и жили в нем.

В нас, однако, не совсем угас интерес первооткрывателей и ученых, и мы продолжали механически отбивать кусочки камней от разных глыб – пород, применявшихся в строительстве. Хотелось набрать их побольше, чтобы точнее определить возраст города. Громадные внешние стены были сложены из юрских и команчских камней, да и во всем городе не нашлось бы камешка моложе плиоцена. Несомненно, мы блуждали по городу, который был мертв по крайней мере пятьсот тысяч лет, а может, и больше.

Кружа по этому сумрачному каменному лабиринту, мы останавливались у каждого доступного нам отверстия, чтобы заглянуть внутрь и прикинуть, нельзя ли туда забраться. До некоторых окошек было невозможно дотянуться, в то время как другие открывали нашему взору вросшие в лед руины под открытым небом, вроде повстречавшейся нам первой крепости. Одно, достаточно просторное, так и манило воспользоваться им, но под ним разверзалась настоящая бездна, а никакого спуска мы не разглядели. Несколько раз нам попадались уцелевшие ставни; дерево, из которого их изготовили, давно окаменело, но строение его, отдельные прожилки еще различались, и эта ожившая перед нами древность кружила голову. Ставни вырезали из мезозойских голосеменных хвойных деревьев, а также из веерных пальм и покрытосеменных деревьев третичного периода. И здесь – ничего моложе плиоцена. Судя по расположению ставен, по краям которых сохранились метки от давно распавшихся петель странной формы, они крепились не только снаружи, но и внутри. Их, казалось, заклинило, и это помогло им сохраниться, пережив изъеденные ржавчиной металлические крепления и запоры.

Наконец мы напали на целый ряд окон – в венчавшем здание громадном пятиугольнике; сквозь них просматривалась просторная, хорошо сохранившаяся комната с каменным полом, однако спуститься туда без веревки не представлялось возможным. Веревка лежала у нас в рюкзаке, но не хотелось возиться без крайней необходимости с двадцатифутовой связкой, особенно в такой разряженной атмосфере, где сердечно-сосудистая система испытывала большие перегрузки. Огромная комната была, скорее всего, главным вестибюлем или залом, и наши электрические фонарики высветили четкие барельефы с поражавшими воображение резными портретами, идущими широкой полосой по стенам зала и отделенными друг от друга традиционным точечным орнаментом. Постаравшись получше запомнить это место, мы решили вернуться сюда в том случае, если не найдем ничего более доступного.

В результате мы отыскали проем в стене с арочным перекрытием, шириной шесть и длиной десять футов – прежде сюда подходил воздушный мостик, соединявший между собой здания. Не знаю, как раньше, но теперь бы он располагался всего в пяти футах над ледяным покровом. Эти сводчатые проходы соответствовали верхним этажам; сохранился здесь, к счастью, и пол. Фасадом это доступное для нас строение было обращено на запад, спускаясь ко льду террасами. Напротив него, там, где зиял другой арочный проем, возвышалась обшарпанная глухая постройка цилиндрической формы с венчающим ее округлым утолщением – футах в десяти над единственным отверстием.

Гора обломков облегчила нам вход в первый дом, но хотя мы ждали такого удобного случая и мечтали о нем, на какое-то время нас охватило сомнение. Мы не побоялись влиться в эту стародавнюю мистерию, это правда, но тут нам предстояло вновь собраться с духом и войти в уцелевшее здание баснословно древней эпохи, природа которой постепенно открывалась нам во всей своей чудовищной неповторимости. В конце концов мы почти заставили себя вскарабкаться по обледенелым камням к провалу в стене и спрыгнуть на выложенный сланцами пол – туда, где, как мы еще раньше разглядели, находился вестибюль с барельефными портретами по стенам.

Отсюда во все стороны расходились арочные коридоры, и, понимая, как легко заблудиться в этом сплетении коридоров и комнат, мы решили, что пора рвать бумагу. До сих пор мы ориентировались по компасу, а то и просто на глазок – по видимым отовсюду хребтам, лишь ненадолго заслоняемым шпилями башен, но теперь это было невозможно. Мы порвали всю лишнюю бумагу и запихнули клочки в рюкзак Денфорта, порешив тратить ее по возможности экономнее. Этот способ казался подходящим: в старинном сооружении не было сквозняков. А в случае, если ветер вдруг все же разгуляется или кончится бумага, мы сможем прибегнуть к более надежному, хотя и требующему больших усилий способу – начнем делать зарубки.

Трудно было понять, как далеко простирается этот лабиринт. Строения в городе так тесно соприкасались друг с другом, что можно было незаметно переходить из одного в другое по мостикам прямо подо льдом, если, конечно, не натолкнешься на последствия геологических катаклизмов. Обледеневших участков внутри встречалось не так уж много. Там же, где мы все-таки натыкались на ледяную толщу, повсюду сквозь прозрачную поверхность видели плотно закрытые ставни, как будто город специально подготовили к нашествию холода – как бы законсервировали на неопределенное время. Трудно было отделаться от впечатления, что город не бросили в спешке, застигнутые внезапной бедой, а покинули сознательно. И речи не могло идти о постепенном вымирании. Может, жители знали заранее о вторжении холода, может, ушли из города en masse[22], отправившись на поиски более надежного пристанища? Нельзя ответить с точностью, какие геофизические условия способствовали образованию ледяного покрова в районе города. Это не мог быть долгий, изнурительный процесс. Возможно, причина крылась в излишнем скоплении снега или в разливе реки, а может, прорвала заслоны снежная лавина, обрушившаяся на город с гигантских горных хребтов. В этом невероятном месте могли прийти на ум самые фантастические объяснения.

VI

Вряд ли стоит описывать шаг за шагом наши скитания в этом древнем как мир лабиринте – переплетении отдельных помещений-ячеек, в этом чудовищном хранилище вековечных тайн, куда впервые за минувшие тысячелетия ступила нога человека. Какая драма выстроилась из настенной резьбы перед нашим внутренним взором, какие ужасные открытия захватили наш разум! Фотографии, сделанные нами, могут подтвердить достоверность моего рассказа, жаль только, что не хватило на все пленки. Впрочем, мы восполнили ее недостаток зарисовками.

Здание, куда мы проникли, было огромным и величественным – внушительный образец архитектуры неведомой геологической эпохи. Внутренние стены не отличались такой же массивностью, как внешние, но отлично сохранились на нижних этажах. Изощренная запутанность лабиринта усложнялась здесь постоянной сменой уровней, переходом с одного этажа на другой, и не прибегни мы к испытанному способу с клочками бумаги, которые разбрасывали по всему пути, то, несомненно, заблудились бы сразу. Сначала мы решили обследовать более ветхие помещения и потому взобрались футов на сто вверх, туда, где под полярным небом, открытые снегу и ветру, понемногу разрушались комнаты, находившиеся когда-то под самой крышей. Вместо лестниц тут применялись лежащие под небольшим углом каменные плиты с ребристой поверхностью. Помещения были самых разнообразных размеров и форм – от излюбленных звездчатых до треугольных и квадратных. Можно с уверенностью сказать, что площадь каждого из них в среднем равнялась 30 на 30 футов, а высота – футов двадцать, хотя попадались комнаты и побольше. Облазив весь верхний этаж и осмотрев ледяной покров, мы спустились в нижние помещения, где, собственно, и начинался настоящий лабиринт – комнаты и коридоры переходили одни в другие, сливаясь и расходясь снова, – все эти запутанные ходы тянулись бесконечно далеко, выходя за пределы дома. Каждый новый зал превосходил предыдущий размерами; скоро эта необъятность окружающего стала исподволь подавлять нас, тем более что в очертаниях, пропорциях, убранстве и неуловимых особенностях древней каменной кладки таилось нечто глубоко чуждое человеческой натуре. Довольно скоро мы поняли из резных настенных изображений, что этот противоестественный город выстроен много миллионов лет тому назад.

Нам оставался неясен инженерный принцип, в соответствии с которым все эти огромные глыбы удерживались в равновесии, плотно прилегая друг к другу; одно было понятно – в нем явно много значила арка. В комнатах отсутствовала какая-либо мебель, они были абсолютно пусты, что говорило в пользу того, что город покинули по заранее составленному плану. Единственным украшением являлась настенная скульптура, высеченная в камне горизонтальными полосами шириной три фута; барельефы чередовались с полосами орнамента той же ширины из геометрических фигур. Было несколько исключений, но, как говорится, они лишь подтверждали правило. Часто, впрочем, среди орнамента мелькали картуши из причудливо расположенных точек.

Приглядевшись, мы отметили высокий уровень техники резьбы, но исключительное мастерство не вызывало в нас теплого отклика – слишком уж чуждо оно было всем художественным традициям человечества. Однако в искусстве исполнения ничего более совершенного я не видел. Несмотря на масштабность и мощь резьбы, даже мельчайшие особенности жизни растительного и животного мира были переданы здесь с потрясающей убедительностью. Арабески говорили об основательном знании законов математики, представляя собой расположенные с неявной симметричностью кривые линии и углы; любимым числом древних строителей являлась, несомненно, пятерка. Барельефы были выполнены в сугубо формалистической традиции и в необычной перспективе; однако, несмотря на пропасть, отделяющую наше время от того, давно минувшего, мы не могли не почувствовать художественную мощь рисунка. В основе изобразительного метода лежал принцип сопоставления поперечного сечения объекта с его двумерным силуэтом – ни одну древнюю расу не занимала до такой степени аналитическая психология. Бесполезно даже сравнивать подобное искусство с тем, что можно увидеть в современных музеях. Специалист, разглядывая наши фотографии, возможно, сочтет, что по экстравагантности замысла эти изображения несколько напоминают работы наших самых дерзких футуристов.

Орнаментальный рисунок на хорошо сохранившихся стенах был выполнен в технике углубленного рельефа, уходя в толщу камня на один-два дюйма; когда же появлялись картуши со скоплениями точек – несомненно, древние письмена на неведомом первобытном языке с точечным алфавитом, – то «буквы» эти уходили еще на полдюйма глубже. Барельеф с предметным изображением выступал над плоскостью фона дюйма на два. Кое-где приметили мы следы еле различимого цвета, но в основном быстротечное время уничтожило все нанесенные краски. Чем больше мы всматривались в барельефы, тем больше изумлялись блестящей технике исполнения. Строгие эстетические каноны не скрывали зоркую наблюдательность и графическое мастерство художников, напротив, жесткое следование определенной традиции сильнее подчеркивало сущность изображаемого, его неповторимую уникальность. Кроме того, нас не покидало ощущение, что помимо бросающихся в глаза достоинств есть еще и другие, недоступные нашему восприятию. По некоторым приметам мы догадывались, что наш интеллектуальный и эмоциональный опыт, а также изначально другой сенсорный аппарат мешает нам понять смысл скрытых символов и аллюзий.

Древние скульпторы, несомненно, черпали свои темы из окружающей жизни, а главным предметом изображения была история. Эта озабоченность историей оказалась нам как нельзя более на руку: рельефы несли баснословное количество информации, поэтому львиную долю времени мы отдали фотографированию и зарисовкам. На стенах некоторых комнат были высечены громадные карты, астрономические таблицы и прочая научная информация: все это красноречиво и наглядно подтверждало то, что изображалось на рельефах. Приступая к рассказу, далеко не полному, с основательными купюрами, я горячо надеюсь, что здравый смысл поверивших мне читателей восторжествует над безрассудным любопытством, и они внемлют моим предостережениям. Будет ужасно, если мое повествование породит в них желание отправиться в это мертвое царство кошмарных теней, то есть приведет к прямо противоположному результату.

Настенную резьбу разрывали высокие оконные и двенадцатифутовые дверные проемы; кое-где сохранились отдельные, аккуратно выпиленные и отполированные окаменевшие доски, бывшие когда-то частями ставен и дверей. Металлические крепления давно разрушились, но некоторые двери по-прежнему оставались на месте, и, проходя из комнаты в комнату, мы затрачивали немало усилий, чтобы открыть их. Кое-где уцелели оконные рамы с необычными прозрачными стеклами. Довольно часто на нашем пути попадались вырубленные в камне громадные ниши, по большей части пустые, хотя изредка там оказывались некие ни на что не похожие предметы, выточенные из зеленого мыльного камня; их, видимо, бросили за ненадобностью из-за трещин и прочих повреждений. Остальные углубления в стенах, несомненно, предназначались для существовавших в те стародавние времена удобств – отопления, освещения – и прочих непонятных для нас устройств, которые мы видели на барельефах. Потолки ничем особенным не выделялись, хотя иногда их покрывала облупившаяся мозаика из зеленого камня. На полах мозаика также изредка встречалась, но в основном в кладке преобладали простые грубые плиты.

Как я уже говорил, в помещениях не было никакой мебели, хотя из настенных рисунков становилось ясно, что в этих гулких, похожих на склепы комнатах ранее находились вполне определенные вещи, правда, непонятного для нас назначения. Многочисленные обломки, осколки и прочий хлам заполняли этажи выше ледового уровня, но ниже становилось все чище. Немного пыли с песком – вот все, что там можно было увидеть, да еще осевший на камнях многовековой налет. А некоторые комнаты вообще имели такой вид, будто там только что подмели. Встречались, конечно, трещины и проломы, а самые нижние этажи были замусорены не меньше верхних. Из центрального зала идущий сверху свет разливался по боковым помещениям, спасая их от полной темноты, так было и в других постройках, виденных нами с самолета. На верхних этажах мы редко пользовались электрическими фонариками, разве что разглядывая фрагменты барельефов. Ниже ледового уровня тьма сгущалась, а во многих комнатах-ячейках у самой земли почти ничего не было видно – хоть глаз выколи.

Чтобы иметь хоть какое-то представление о том, что пережили мы, оказавшись в этом давно опустевшем и хранящем гробовое молчание лабиринте, сложенном нечеловеческой рукой, нужно постараться воссоздать всю хаотичную, смертельно изматывающую череду разных настроений, впечатлений, воспоминаний. Одно кружащее голову сознание того, сколь древним был этот город и как далеко зашла в нем мерзость запустения, могло вывести из равновесия любого мало-мальски чувствительного человека, а ведь мы к тому же пережили недавно в лагере сильное потрясение, а потом – еще и эти откровения, сошедшие к нам прямо с покрытых резьбой стен. Стоило только бросить взгляд на хорошо сохранившиеся барельефы, и все сразу становилось ясно – недвусмысленные изображения выдавали страшную тайну. Наивно предполагать, что мы с Денфортом не догадывались о ней раньше, хотя тщательно скрывали друг от друга свои догадки. Не оставалось никаких сомнений в том, кем являлись существа, построившие этот город и жившие в нем миллионы лет назад, в те времена, когда по земле, в тропических степях Европы и Азии, бродили далекие предки людей – примитивные млекопитающие и громадные динозавры.

Раньше мы не теряли надежды и убеждали себя в том, что встречающийся повсеместно мотив пятиконечия – всего лишь знак культурного и религиозного почитания некоего древнего физического объекта, имевшего подобные признаки: минойская цивилизация на Крите использовала в качестве декоративного элемента священного быка, египетская – скарабея, римская – волчицу и орла, а дикие, первобытные племена – разных тотемных животных. Но теперь все иллюзии отпали, нам предстояло смириться с реальностью, от которой волосы вставали на голове. Думаю, читатель уже догадался, в чем дело; мне трудно вывести эти слова на бумаге.

Существа, которые в эпоху динозавров владели этими мрачными замками, сами динозаврами не являлись. Дело обстояло иначе. Динозавры не так давно появились на Земле, они были молодыми животными с неразвитым мозгом, а строители города – старыми и мудрыми. Камень запечатлел и сохранил следы их пребывания на Земле, уже тогда насчитывающего почти тысячу миллионов лет: они построили город задолго до того, как земная жизнь пошла в своем развитии дальше простых соединений клеток. Более того, они-то и являлись создателями и властителями этой жизни, послужив прототипами для самых жутких древних мифов – именно на них робко намекают Пнакотические рукописи и «Некрономикон». Они назывались Старцами и прилетели на Землю в ту пору, когда планета была еще молода. Плоть их сформировалась за годы эволюции на далекой планете: они обладали невероятной, безграничной мощью. Подумать только, ведь мы с Денфортом всего лишь сутки назад видели их члены, отделенные от тел, тысячелетия пролежавших во льду, а бедняга Лейк с товарищами, сами того не ведая, созерцали их подлинный облик…

Невозможно припомнить, в каком порядке собирали мы факты, относящиеся к этой невероятной главе из истории планеты до появления человека. Испытав глубокий шок, мы прервали осмотр, чтобы немного прийти в себя, а когда вновь приступили, занявшись теперь систематическим обследованием, было уже три часа. Судя по геологическим, биологическим и астрономическим признакам, скульптурные изображения в доме, где мы первоначально оказались, принадлежали к относительно позднему времени, им было не более двух миллионов лет и в сравнении с барельефами более древнего здания, куда мы перешли по мостику, выглядели просто декадентскими. Этому величественному, высеченному из цельного камня сооружению было никак не меньше сорока, а возможно, и пятидесяти миллионов лет, оно относилось к позднему эоцену или раннему мелу, и его барельефы превосходили в мастерстве исполнения все виденное нами, за одним исключением – с ним мы встретились позже – то была древнейшая в городе постройка.

Не будь необходимости прокомментировать снимки, которые скоро появятся в прессе, я бы из опасения прослыть сумасшедшим придержал язык и не стал распространяться о том, что именно увидел я на стенах и к каким выводам пришел. Конечно, можно было отнести к области мифотворчества барельефы, где изображалась жизнь звездоголовых существ в бесконечно отдаленные эпохи, когда они обитали на другой планете, в иной галактике или даже вселенной, однако некоторые высеченные на камне чертежи и диаграммы заставляли нас вспомнить о последних открытиях в математике и астрофизике, и тут уж я совсем растерялся. Вы меня поймете, когда сами увидите эти фотографии.

На каждом барельефе рассказывалась, естественно, только небольшая часть единой истории, и «читать» мы ее начали не с начала и не по порядку. Иногда на стенах нескольких комнат или коридоров разворачивалась подряд непрерывная хроника событий, но неожиданно туда вклинивались тематически обособленные залы. Лучшие карты и графики висели на стенах бездонной пропасти: эта каверна площадью двести квадратных футов и глубиной шестьдесят футов образовалась, видимо, на месте бывшего учебного центра или чего-то в этом роде. Некоторые темы, отдельные исторические события пользовались особой популярностью и у художников, и у самих обитателей города, барельефы с подобными сюжетами повторялись с раздражающей навязчивостью. Впрочем, иногда разные версии одного события проясняли нам его значение, заполняли лакуны.

Мне до сих пор непонятно, каким образом уяснили мы суть дела за такой небольшой срок. Впоследствии, рассматривая снимки и зарисовки, мы многое уточнили и заново переосмыслили, хотя и теперь кое-что остается загадкой. Нервный срыв Денфорта, возможно, объясняется именно этими позднейшими расшифровками, его впечатлительная натура не смогла вынести жутких воспоминаний, смутных, мучительных видений и вновь пережить тот ужас, который он испытал, увидев нечто такое, о чем не решился поведать даже мне.

И все же нам пришлось заново просмотреть все документальные свидетельства: нужно представить миру как можно более полную информацию, чтобы наше предостережение, такое актуальное, стало еще и убедительным. В неразгаданном мире Антарктики, мире смещенного времени и противоестественных законов, человек испытывает губительные для него влияния – словом, продолжение там исследований попросту невозможно.

VII

Полный отчет о нашем походе появится сразу же после расшифровки всех записей в официальном бюллетене Мискатоникского университета. Здесь же я рассказываю обо всем лишь в общих чертах и потому прошу простить мне некоторую непоследовательность. Опираясь на мифотворчество или что-то другое, не знаю, безвестные ваятели разворачивали на камне историю появления на Земле, тогда еще молодой планете, звездоголовых пришельцев, а также прочих чужеземных существ – пионеров космоса. На своих огромных перепончатых крыльях они, по-видимому, могли преодолевать межзвездные пространства – так неожиданно подтвердились легенды жителей гор, пересказанные мне другом-фольклористом. В течение долгого времени они обитали под водой, строили там сказочные города и вели войны с неизвестными врагами, используя сложные механизмы, в основе которых лежал неведомый нам принцип получения энергии. Их научные и технические познания значительно превосходили наши, хотя они редко применяли их на практике – только в случае необходимости. Судя по барельефам, они исчерпали у себя на планете идею механистической цивилизации, сочтя ее последствия пагубными для эмоциональной сферы. Исключительная плотность тканей и неприхотливость позволяли им жить также в высокогорной местности, обходясь без всякого комфорта, даже без одежды, и заботясь только об укрытии на случай непогоды.

Именно под водой звездоголовые впервые создали земных существ – сначала для пищи, а потом и для других целей, – создали давно им известными способами из доступных и подходящих субстанций. Особенно плодотворный период экспериментов начался после поражения их многочисленных космических врагов. Прежде звездоголовые делали то же самое на других планетах, производя не только биологическую пищевую массу, но и многоклеточную протоплазму, способную под гипнозом образовывать нужные временные органы. Так они получали идеальных рабов для тяжелой работы. В своем наводящем ужас «Некрономиконе» Абдула Альхазред, говоря о шогготах, намекает именно на эту вязкую массу, хотя даже этот безумный араб считает, что они лишь грезились тем, кто жевал траву, содержащую алкалоид. После того как звездоголовые Старцы синтезировали достаточное количество простейших организмов для пищевых целей и развели сколько требовалось шогготов, они предоставили возможность прочим клеточным соединениям развиваться далее самим, превращаясь в растительные или животные организмы. Впрочем, виды, им чем-то не приглянувшиеся, безжалостно уничтожались.

С помощью шогготов, которые, увеличиваясь под гипнозом в объеме, могли поднимать громадные тяжести, небольшие подводные поселения стали разрастаться, превращаясь в протяженные и внушительные каменные лабиринты, вроде тех, которые позднее выросли на земле. Легко приспосабливаясь к любым условиям, Старцы до прилета на Землю подолгу жили на суше в самых разных уголках Вселенной и, видимо, не утратили навыка в возведении наземных конструкций. Внимательно рассматривая архитектуру древних городов, запечатленную на барельефах, а также того, по чьим пустынным лабиринтам бродили сейчас, мы были поражены одним любопытным совпадением, которое не смогли объяснить даже себе. На барельефах были хорошо видны кровли домов – в наше время проваленные и рассыпавшиеся, взмывали к небу тонкие шпили, конусы с изящными флеронами, топорщились крыши в форме пирамид, а также плоских зубчатых дисков, обычно завершающих цилиндрические постройки. Все это мы уже видели раньше, подлетая к лагерю Лейка, в зловещем, внушающем ужас мираже, отбрасываемом мертвым городом, хотя такого облика, который мы созерцали тогда нашими несведущими глазами, у реального каменного лабиринта, укрывшегося за недосягаемыми Хребтами безумия, не было уже тысячи или даже десятки тысяч лет.

О жизни Старцев под водой и позже, когда часть из них перекочевала на сушу, можно говорить бесконечно много. Те, что обитали на мелководье, видели с помощью глаз, которыми заканчивались пять головных щупалец; они ваяли и могли писать – при естественном освещении – пером на водоотталкивающих вощеных таблицах. Те, что жили на дне океана, использовали для освещения любопытные фосфоресцирующие организмы, хотя при случае могли прибегать к специальному, дублирующему зрение органу чувств – призматическим ресничкам; благодаря им Старцы свободно ориентировались в темноте. Их скульптура и графика странно изменились под влиянием особой техники химического покрытия, рассчитанной на сохранение эффекта фосфоресценции. Но точно понять, в чем дело, мы не сумели. В воде эти существа перемещались двумя способами: плыли, перебирая боковыми конечностями, или, извиваясь, двигались толчками, помогая себе нижними щупальцами и лженожкой. Иногда же подключали две-три пары веерообразных складных крыльев и тогда стрелой устремлялись вперед. На суше они пользовались лженожкой, но часто, раскрыв крылья, воспаряли под небеса и летали на большие расстояния. Многочисленные щупальца, которыми заканчивались «руки», были изящными, гибкими, сильными и необычайно точными в мускульно-нервной координации, позволяя добиваться замечательного мастерства в изобразительном искусстве и других занятиях, требующих ручных операций.

Прочность их тканей была поистине изумительна. Даже громадное давление на дне глубочайших морей не могло причинить им вреда. Умирали немногие – и то лишь в результате несчастных случаев, так что места захоронений исчислялись единицами. То, что они погребали своих мертвецов в вертикальном положении и устанавливали на могилах пятиконечные надгробия с эпитафиями, а именно это уяснили мы с Денфортом, разглядев внимательно несколько барельефов, настолько потрясло нас, что потребовалось какое-то время, чтобы прийти в себя. Размножались эти существа спорами – как папоротникообразные, это предполагал и Лейк, – но так как из-за своей невероятной прочности они были практически вечными, размножение поощрялось лишь в периоды освоения новых территорий. Молодое поколение созревало быстро и получало великолепное образование, качество которого нам даже трудно вообразить. Высокоразвитая интеллектуальная и эстетическая сферы породили устойчивые традиции и учреждения, о которых я подробно расскажу в своей монографии. Была, конечно, некоторая разница в устоях у морских Старцев и их земных собратьев, но она не касалась основных принципов.

Эти твари могли, подобно растениям, получать питание из неорганических веществ, но предпочитали органическую пищу и особенно животную. Те, что жили под водой, употребляли все в сыром виде, но те, что населяли землю, умели готовить. Они охотились, а также разводили скот на мясо, закалывая животных каким-то острым оружием, оставлявшим на костях грубые отметины, – на них-то и обратили внимание наши коллеги. Старцы хорошо переносили любые изменения температуры и могли оставаться в воде вплоть до ее замерзания. Когда же в эпоху плейстоцена, около миллиона лет назад, началось резкое похолодание, обитавшим на Земле Старцам пришлось прибегнуть к решительным мерам, вроде создания установок искусственного обогрева, но потом жестокие холода все же вынудили их вновь вернуться в море. Старцы поглощали некие вещества, после чего могли долгое время обходиться без еды и кислорода, а также переносить любую жару и холод, но ко времени великого похолодания они уже утратили это свое умение. Попробуй они теперь впасть в подобное искусственное состояние, добром бы это не кончилось.

У Старцев отсутствовали биологические предпосылки к семейной жизни, подобные тем, какие наблюдаемы у млекопитающих: они не разбивались на пары и вообще имели много общего с растениями. Однако семьи они все же создавали, и даже весьма многочисленные, но только ради удобства и интеллектуального общения. Обживая свои дома, они размещали мебель в центре комнат, оставляя стены открытыми для декоративной отделки. Жившие на суше Старцы освещали свои жилища с помощью особого устройства, в основе которого, если мы правильно поняли, лежат электрохимические процессы. И под водой, и на суше им служили одинаково непривычные для наших глаз столы и стулья, а также постели-цилиндры, где они отдыхали и спали стоя, обмотавшись щупальцами; непременной частью интерьера являлись стеллажи, где хранились книги – прочно скрепленные пластины, испещренные точками.

Общественное устройство было у них скорее социалистического толка, хотя твердой уверенности у меня нет. Торговля процветала, в том числе и между городами, а деньгами служили небольшие плоские пятиугольные жетончики, усеянные точками. Видимо, маленький камушек из зеленых мыльных камней, найденных Лейком, как раз и был такой валютой. Хотя цивилизация Старцев была урбанистической, но сельское хозяйство и особенно животноводство тоже играли в ней важную роль. Добывалась руда, существовало какое-никакое производство. Старцы много путешествовали, но массовые переселения случались редко – только во время колонизации, когда раса завоевывала новые пространства. Транспортные средства не были им известны. Старцы сами могли развивать и в воде, и на суше, и в воздухе необыкновенную скорость. Грузы перевозились вьючными животными: под водой – шогготами, а на земле – любопытной разновидностью примитивных позвоночных, но это уже на довольно позднем этапе освоения суши.

Эти позвоночные так же, как и бесконечное множество прочих живых организмов – животных и растений, тех, кто обитает в море, на земле и в воздухе, – возникли в процессе неконтролируемой эволюции клеток, созданных Старцами, но со временем вышедших из-под их контроля. Они развивались себе понемногу, поскольку не мешали хозяевам планеты. Те, что вели себя беспокойнее, механически уничтожались. Любопытно, что в поздних, декадентских произведениях скульпторы изобразили примитивное млекопитающее с неуклюжей походкой, которое земные Старцы вывели не только из-за вкусного мяса, но и забавы ради – как домашнего зверька; в нем неуловимо просматривались черты будущих обезьяноподобных и человекообразных существ. В строительстве земных городов принимали участие огромные птеродактили, неизвестные доселе науке, – они поднимали на большую высоту камни для укладки башен.

В том, что Старцы сумели пережить самые разнообразные геологические катаклизмы и смещения земной коры, было мало удивительного. Хотя из первых городов, по-видимому, ни один не сохранился, эта цивилизация никогда не прерывала своего существования, о чем свидетельствовали и увиденные нами барельефы. Впервые Старцы приземлились на нашу планету в районе Антарктического океана, и, похоже, произошло это вскоре после того, как оторвалась часть материи, образовавшая Луну, а на то место сместился Тихий океан. На одном из барельефов мы увидели, что во времена прилета Старцев всю Землю покрывала вода. Шли века, и каменные города распространялись по планете, все дальше отходя от Антарктиды. Вырезанная на камне карта показывала, что вокруг Южного полюса образовалось широкое кольцо суши – Старцы построили на ней свои первые экспериментальные поселения, хотя подлинные центры оставались все же на морском дне. На позднейших картах было видно, как откалывались и перемещались огромные массы земли, оторвавшиеся части материка сносило к северу – что подтверждало теории Тейлора, Вегенера и Джоли.

Смещение пластов земли на юге Тихого океана привело к катастрофическим последствиям. Некоторые морские города были разрушены до основания, но худшее еще предстояло пережить. Из космоса прилетели новые пришельцы, напоминавшие формой осьминогов, – их-то, возможно, и нарекли в древних мифах потомством Ктулху; они развязали жестокую войну, загнав Старцев надолго под воду. Это нанесло последним страшный урон – к тому времени число поселений на суше постоянно росло. В конце концов обе расы заключили мирный договор, по которому новые земли переходили к потомкам Ктулху, за Старцами же оставались море и прежние владения. Стали возводиться новые города, и самые величественные из них – в Антарктике, ибо эта земля, место первых поселений, стала почитаться священной. И впредь Антарктика оставалась центром цивилизации Старцев, а города, которые успели там основать потомки Ктулху, стерлись с лица земли. Потом часть суши в районе Тихого океана вновь опустилась, и с ней ушел на дно зловещий Р’лайх, город из камня, и все космические осьминоги в придачу. Так Старцы вновь стали единственными хозяевами планеты; правда, существовало нечто, чего они боялись и о чем не любили говорить. Через некий весьма продолжительный отрезок времени Старцы заполонили всю планету: их города достаточно равномерно распределились и на суше, и на дне морском. В своей монографии я дам совет пытливому археологу пробурить машиной Пибоди несколько глубоких скважин в самых разных районах Земли и проанализировать полученные данные.

В течение веков шло закономерное переселение Старцев из глубин моря на сушу – этот процесс подстегивался рождением новых материков, хотя и океан никогда не пустовал. Второй причиной миграции стали трудности по выращиванию и удерживанию в повиновении шогготов, без которых жизнь под водой не могла продолжаться. С течением времени, как скорбно поведали нам сюжеты на древних барельефах, был утрачен секрет создания жизни из неорганической материи, и Старцам пришлось довольствоваться модификацией уже существующих форм. На суше у Старцев не было никаких проблем с громадными, но исключительно послушными рептилиями, а вот размножавшиеся делением шогготы, которые в результате случайного стечения обстоятельств нарастили до опасного предела интеллект, беспокоили их чрезвычайно.

Старцы всегда управляли шогготами с помощью гипноза, легко трансформируя эту внушаемую плотную плазму согласно потребностям и создавая на время нужные им члены и органы, теперь же у шогготов иногда появлялась способность самим преобразовывать свою плоть по воспоминаниям о старых приказах властителей. Казалось, у них развился мозг с неустойчивой системой связей, в котором иногда зарождался сильный волевой импульс, противоречивший воле хозяина. Изображения шогготов вызывали у нас с Денфортом глубочайшее отвращение, граничащее с ужасом.

Эти бесформенные в обычном состоянии существа состояли из желеподобной пузырчатой массы; если они обретали форму шара, диаметр их в среднем равнялся пятнадцати футам. Впрочем, очертания, равно как и объем, менялись у них постоянно: они то создавали себе, то, напротив, уничтожали органы слуха, зрения, речи, во всем подражая хозяевам, – иногда непроизвольно, а иногда выполняя команду.

Сто пятьдесят миллионов лет тому назад, где-то в середине перми, шогготы стали совершенно неуправляемыми, и тогда жившие на морском дне Старцы развязали против них настоящую войну, чтобы силой вернуть свою прежнюю власть. Многовековая пропасть отделяла нас от того времени, но и теперь мороз пробирал по коже, когда мы разглядывали картины той войны и особенно ужасное зрелище жертв, обезглавленных шогготами и выпачканных затем выделяемой ими слизью. В конце концов Старцы, прибегнув к мощному оружию, вызывавшему у врагов нарушения на молекулярном и атомарном уровнях, добились полной победы. Барельефы отразили тот период, когда сломленные шогготы стали совсем ручными и покорились воле Старцев, совсем как дикие мустанги Запада – американским ковбоям. Во время бунта шогготы доказали, что могут жить на суше, но новая способность никак не поощрялась – трудности их содержания на земле значительно превосходили возможную пользу.

В юрский период на Старцев обрушились новые напасти – из космоса прилетели полчища мерзких тварей; они соединяли в себе черты ракообразных, ибо были покрыты твердым панцирем, а также низших растений, а именно грибов. В мифологии горных народов Северного полушария, особенно в Гималаях, они запечатлелись как Ми-Го, или Снежные люди. Чтобы одержать верх над пришельцами, Старцы впервые за всю свою земную историю решили вновь выйти в космос, однако, совершив все положенные приготовления, поняли, что не сумеют покинуть земную атмосферу. Секрет межзвездных полетов был полностью утрачен. В результате Ми-Го вытеснили Старцев с северных земель, и те понемногу вновь сбились в антарктическом регионе – своей земной колыбели. Все эти перемены не коснулись подводных владений Старцев, недоступных для завоевателей.

Даже на барельефах бросалось в глаза разительное отличие материальной субстанции Ми-Го или потомков Ктулху от плоти Старцев. Первые обладали способностью к структурным изменениям, умели перевоплощаться и вновь возвращать себе прежний облик. Все это было недоступно для Старцев, по-видимому, их враги прибыли из более отдаленной части Вселенной, чем они. Несмотря на удивительную плотность тканей и необычные жизненные свойства, Старцы являлись материальными существами и, следовательно, происходили из известного пространственно-временного континуума, в то время как о происхождении их врагов можно было, затаив дыхание, строить самые немыслимые догадки. Словом, нельзя отнести к чистому мифотворчеству разбросанные в легендах сведения об аномалии завоевателей и их внегалактическом происхождении. Хотя этот миф могли распространять и сами Старцы, чтобы списать на него свои военные неудачи: ведь исторический престиж был у них своего рода «пунктиком». Недаром в их каменных анналах не упоминались многие могущественные и высокоразвитые народы с неповторимыми культурами и величественными городами – народы, украсившие собой не одну легенду.

Чередование геологических эпох и связанные с ним перемены были с поразительной яркостью представлены на резных картах и барельефах. Кое в чем наши научные представления оказались ошибочными, но встречались и подтверждения некоторых смелых гипотез. Как я уже говорил, именно здесь, в этом невероятном месте, мы убедились в правоте Тейлора, Вегенера и Джоли, предположивших, что все континенты суть части бывшего единого антарктического материка, оторвавшиеся от него под действием мощных центробежных сил и дрейфовавшие в разные стороны по вязкой поверхности земной мантии. Это подтверждалось и очертаниями Африки и Южной Америки, а также направлениями главнейших горных цепей.

На картах, отобразивших Землю времен карбона, то есть сто миллионов или более лет тому назад, мы видели бездонные ущелья и трещины, которые впоследствии, углубившись, разделили Африку и обширный материк, включавший в себя Европу (легендарную Валусию), обе Америки и Антарктику. На более поздних картах материки были уже обособлены друг от друга, в том числе и на той, которую вычертили пятьдесят миллионов лет назад в связи с основанием ныне мертвого города, где мы сейчас пребывали. И наконец, на самой поздней, относящейся, видимо, к плиоцену карте очертания и расположения материков соответствовали нынешним – только Аляска была еще соединена с Сибирью, Северная Америка через Гренландию – с Европой, а Южная Америка через Землю Грейама – с Антарктидой. Карты времен карбона пестрели значками, говорившими, что каменные города Старцев покрывали весь земной шар – от дна морского до изрытых ущельями горных районов, однако на последующих картах ясно обозначился откат градостроительства к южным антарктическим районам. Во времена же плиоцена, как показывала последняя карта, города остались только в Антарктике да на оконечности Южной Америки – севернее пятидесятой параллели южной широты отсутствовали даже морские поселения. Интерес Старцев к северным территориям, по-видимому, угас, сократилась информация о них, лишь изредка совершали теперь Старцы разведывательные полеты на своих веерообразных перепончатых крыльях, изучая очертания береговых линий.

Потом наступило время грандиозных катаклизмов – образовывались новые горные цепи, создавались континенты, землю и дно океанов сотрясали конвульсии, и на месте разрушенных городов все реже возводились новые. Окружавший нас громадный мертвый мегаполис был, видимо, последней столицей звездоголовых; город построили в начале мела недалеко от того места, где рухнул в разверзшуюся пропасть его предшественник, превосходивший размерами даже своего юного двойника. Район этих двух городов почитали священным – ведь именно здесь впервые, тогда еще на морское дно, высадились их предки. Мы узнавали на барельефах некоторые характерные приметы города, в котором оказались. Как нам стало понятно, он тянулся вдоль хребтов на сотни миль в обе стороны, так что обозреть его даже с самолета не представлялось возможным. Считалось, что в нем сохранились священные камни из фундамента первого поселения на дне моря; по прошествии многих веков их выбросило при очередном катаклизме на сушу.

VIII

Мы с Денфортом с особым интересом и смешанным чувством благоговения и страха отыскивали на барельефах то, что относилось к месту нашего пребывания. Такого материала, естественно, было предостаточно; кроме того, скитаясь по наземным лабиринтам города, мы забрели, по счастливой случайности, в исключительно старое здание, на потрескавшихся стенах которого в декадентской манере последних скульпторов разворачивалась история города и его окрестностей после плиоцена – на нем обычно завершались все прочие скульптурные рассказы.

Этот дом мы облазили и изучили до последнего уголка, и то, что нам удалось здесь узнать, поставило перед нами новую цель.

Итак, нам суждено было попасть в самое таинственное, жуткое и зловещее место на Земле. И самое древнее. Мы почти поверили, что это мрачное нагорье и есть то самое легендарное плато Ленг, средоточие зла, о котором страшился упоминать даже безумный творец «Некрономикона». Грандиозная горная цепь была невероятно, умопомрачительно длинна, зарождаясь невысоким кряжем на земле у моря Уэдделла и пересекая весь континент. Наиболее высокий массив образовывал величественную арку между 82° южной широты, 60° восточной долготы и 70° южной широты, 115° восточной долготы, вогнутой стороной обращенную к нашему лагерю, а одним концом упиравшуюся в закованное льдом морское побережье. Уилкс и Маусон видели эти горы на широте Южного полярного круга.

Но нас ожидало еще более сокрушительное открытие. Как я уже говорил, хребты эти превышали Гималаи, но древние резчики по камню уверяли нас, что они уступали другим, еще более грандиозным. Тех великанов окутывала мрачная тайна, большинство скульпторов предпочитали не касаться этой темы, другие приступали к ней с очевидной неохотой и робостью. Похоже, та часть древней суши, что поднялась из моря первой после того, как оторвался кусок, образовавший Луну, и со своих далеких звезд прилетели Старцы, таила в себе, по мнению пришельцев, неведомое, но ощутимое зло. Возводимые там города преждевременно разрушались, их жители внезапно пропадали неведомо куда. Когда первые подземные толчки сотрясли эту зловещую местность, из качнувшейся, а затем разверзшейся земли неожиданно выросла пугающая громада хребтов с высоко взметнувшимися вершинами. Так, среди грохота и хаоса, Земля произвела свое самое жуткое творение.

Если система координат на барельефах соответствовала истине, то эти рождающие ужас и омерзение гиганты вздымались на высоту более сорока тысяч футов, значительно превосходя покоренные нами Хребты безумия. Они тянулись от 77° южной широты, 70° восточной долготы до 70° южной широты, 100° восточной долготы и, следовательно, находились всего в трехстах милях от мертвого города, так что, не будь тумана, мы могли бы различить на западе их сумрачные вершины. А их северную оконечность можно видеть с широты Южного полярного круга на Земле Королевы Мери.

Во времена упадка некоторые Старцы возносили этим горам тайные молитвы, однако никто не осмеливался приблизиться к ним или хотя бы предположить, что находится за ними. Из людей также ни один человек не бросил взгляда на этих великанов, но, видя, какой страх источают эти древние изображения, я от души порадовался тому, что это и не могло случиться. Ведь за этими колоссами проходит еще одна цепь гор – Королевы Мери и Кайзера Вильгельма, заслоняющая гигантов со стороны побережья, и на эти горы, к счастью, никто не пробовал взбираться. Во мне уже нет былого скептицизма, и я не стану насмехаться над убежденностью древнего скульптора, что молния иногда задерживалась на гребне этих погруженных в тяжелое раздумье гор, и тогда ночь напролет мерцал там дивный таинственный свет. Возможно, в древних Пнакотических рукописях, где упоминается Кадат из Страны Холода, за таинственными темными словесами скрывается подлинная и ужасающая реальность.

Впрочем, городу хватало и своих загадок, пусть и не столь демонических. С его основанием ближние горы понемногу обрастали храмами; они стояли, как мы уразумели из барельефов, в тех местах, где теперь лепились друг к другу диковинные кубы и крепостные валы – все, что осталось от башен неизъяснимой красоты и причудливых, устремленных ввысь шпилей. Затем, с течением времени, появились пещеры, которые соответствующим образом оформлялись, становясь своеобразными придатками к храмам. Шли годы, подземные воды источили слой известняка, и пространство под хребтами, нагорьем и равниной превратилось в запутанный лабиринт из подземных ходов и пещер. Многие барельефы отразили осмотры Старцами бесчисленных подземелий, а также неожиданное открытие ими там моря, которое подобно Стиксу таилось в земном лоне, не зная ласки солнечных лучей.

Эта сумрачная пучина была, конечно же, порождением реки, текущей со стороны зловещих, не имеющих названия западных гор; у Хребтов безумия она сворачивала в сторону и текла вдоль гор вплоть до своего впадения в Индийский океан между Землями Бадда и Тоттена на Побережье Уилкса. Понемногу река размывала известняк на повороте, пока не достигала грунтовых вод, а слившись с ними, с еще большей силой продолжала точить породу. В конце концов, сломив сопротивление камня, воды ее излились в глубь земли, а прежнее русло, ведущее к океану, постепенно высохло. Позже его покрыли постройки постоянно разраставшегося города. Поняв, что произошло с рекой, Старцы, повинуясь присущему им мощному эстетическому чувству, высекли на своих самых изысканных пилонах картины низвержения водного потока в царство вечной тьмы.

С самолета мы видели бывшее русло этой когда-то прекрасной реки, одетой в былые годы в благородное кружево каменных мостов. Положение, которое занимала река на барельефах, изображающих город, помогло нам лучше понять, как менялся мегаполис в бездонном колодце времени; мы даже наскоро набросали карту с основными достопримечательностями – площадями, главными зданиями и прочими приметами, чтобы лучше ориентироваться в дальнейшем. Скоро мы могли уже воссоздать в своем воображении живой облик этого поразительного города, каким он был миллион, десять миллионов или пятьдесят миллионов лет назад, – так искусно изобразили древние скульпторы здания, горы и площади, окраины и живописные пейзажи с буйной растительностью третичного периода. Все было пронизано несказанной мистической красотой, и, впитывая ее в себя, я забывал о гнетущем чувстве, порожденном непостижимым для человека возрастом города, его мертвым величием, укрытостью от мира и сумеречным сверканием льда. Однако, судя по барельефам, у обитателей города тоже частенько на душе кошки скребли и сердце сжималось от страха: нередко встречались изображения Старцев, отшатывающихся в ужасе от чего-то, чему на барельефе никогда не находилось места. Косвенно можно было догадаться, что предмет этот выловили в реке, которая принесла его с загадочных западных гор, поросших вечно шелестящими деревьями, увитыми диким виноградом.

Только в одном доме поздней постройки мы отчетливо прочли на декадентском барельефе предчувствие грядущей катастрофы и опустения города. Несомненно, были и другие свидетельства, несмотря на снижение творческой активности и художественных устремлений, характерное для скульпторов смутного времени, – вскоре мы в этом, хоть и не воочию, смогли убедиться. Но тот барельеф был первым и единственным в таком роде из всех, какие мы внимательно рассмотрели. Мы хотели продолжить осмотр, но, как я уже говорил, обстоятельства изменились и перед нами возникла новая цель. Впрочем, вскоре все настенные свидетельства и так исчерпали себя: надежда на долгое безоблачное будущее покинула Старцев, а с ней и желание украсить свой быт. Окончательный удар принесло повальное наступление холодов, они сковали почти всю планету, а с полюсов так никогда и не ушли. Именно эти жестокие холода уничтожили на противоположной стороне планеты легендарные земли Ломара и Гипербореи.

Трудно сказать, когда именно воцарились в Антарктике холода. Сейчас мы относим раннюю границу ледникового периода на пятьсот тысяч лет от нашего времени, но по полюсам этот бич Божий хлестнул еще раньше. Все цифры, конечно, условны, но весьма вероятно, что последние барельефы высечены менее миллиона лет назад, а город покинут полностью задолго до времени, которое принято считать началом плейстоцена, то есть раньше, чем пятьсот тысяч лет тому назад.

На поздних барельефах растительность выглядит более скудной, да и сама жизнь горожан далеко не бьет ключом. В домах появляются нагревательные приборы, путники зимой кутаются в теплую одежду. Картуши, которые все чаще разбивают каменную ленту поздних барельефов, вторгаясь со своей темой, отобразили отдельные элементы непрерывной миграции – часть жителей укрылась на дне моря, найдя прибежище в подводных поселениях у далеких берегов, другие опустились под землю и, проскитавшись по запутанным известняковым лабиринтам, вышли к пещерам на краю темных бездонных вод.

Так сложилось, что большинство обитателей города предпочли уйти под землю. До какой-то степени это объяснялось тем, что место здесь почиталось священным, но главным было, конечно же, то, что в этом случае оставалась возможность пользоваться храмами, возведенными на изрезанных подземными галереями хребтах, а также бывать в самом городе, оставленном в качестве летней резиденции и координационного пункта между отдельными поселениями. Провели кое-какие земляные работы, улучшили уже существующие подземные пути, а также проложили новые, напрямик соединившие древнюю столицу с темной пучиной. Тщательно все просчитав, мы нанесли входы в эти новые, прямые как стрела туннели на путеводитель, который понемногу рождался под нашими руками. По меньшей мере два туннеля начинались неподалеку от нас, ближе к хребтам – один всего в четверти мили, в направлении древнего русла реки, а другой – примерно вдвое дальше, в прямо противоположном направлении.

Новый город Старцы выстроили не на пологих берегах подземного моря, а на его дне – температура там была равномерно теплой. Огромная глубина этого тайного моря давала гарантию, что внутренний жар земли позволит новым поселенцам жить там сколько потребуется. Те же без труда приспособились проводить под водой большую часть времени, а позднее и вовсе перестали выходить на берег – они ведь никогда не позволяли жабрам окончательно отмереть. На отдельных барельефах мы видели картины посещения Старцами живущих под водой родственников, а также их продолжительных купаний на дне глубокой реки. Не смущала их и вечная тьма земных недр – сказалась привычка к долгим арктическим ночам.

Когда древние скульпторы рассказывали на своих барельефах о том, как на дне подземного моря закладывали новый город, их декадентская, упадническая манера преображалась, и в ней появлялись характерные эпические черты. Подойдя к проблеме научно, Старцы наладили в горных недрах добычу особо прочных камней и пригласили из ближайшего подводного селения опытных строителей, чтобы использовать в работе новейшие технологии. Специалисты захватили с собой все необходимое для успешной деятельности, а именно: клеточную массу для производства шогготов-чернорабочих, способных поднимать и перетаскивать камни, и протоплазму, с легкостью превращавшуюся в фосфоресцирующие организмы, освещавшие темноту.

И вот на дне мрачного моря вырос громадный город, архитектурой напоминавший прежнюю столицу, а мастерством исполнения даже превзошедший, ибо везде строительству предшествовал точный математический расчет. Новые шогготы достигли здесь исполинских размеров и значительного интеллекта, понимая и исполняя приказы с удивительной быстротой. Со Старцами они изъяснялись, подражая их голосам, мелодичными, трубными звуками, слышными, если правильно предположил бедняга Лейк, на большом расстоянии; теперь шогготы подчинялись не гипнотическому внушению, а простым командам и были идеально послушны. Фосфоресцирующие организмы полностью обеспечивали Старцев светом, компенсируя этим утрату полярных сияний – непременных спутников антарктических ночей.

Изобразительные искусства продолжали существовать, хотя упадок был очевиден. Старцы, по-видимому, и сами это понимали, потому что во многих случаях предвосхитили политику Константина Великого и перенесли в подводный город несколько глыб с великолепными образцами древней резьбы, подобно тому как вышеозначенный император в такое же гиблое для искусств время ограбил Грецию и Азию, вывезя оттуда лучшие произведения искусства, чтобы сделать свою новую столицу, Византию, еще более прекрасной. То, что Старцы не забрали из бывшей столицы все барельефы, объяснялось, несомненно, тем, что первое время город на суше не был еще полностью заброшен. Когда же он полностью обезлюдел – а это случилось еще до прихода на полюс самых жестоких холодов плейстоцена, – Старцев уже, видимо, вполне устраивало современное искусство, и они перестали замечать особое совершенство работы древних резчиков и ваятелей. Во всяком случае, вековечные руины вокруг нас во многом сохранили свои первоначальные красоты, хотя все, что было легко вывезти, особенно отдельно стоявшие прекрасные скульптуры, обрело новое пристанище на дне подземного моря.

Эта история, рассказанная на панелях и картушах, – последнее свидетельство об ушедшей эпохе, обнаруженное нами на ограниченной территории наших поисков. Выходило, что Старцы некоторое время жили как бы двойной жизнью, проводя зиму на дне подземного моря, а летом возвращаясь в свою бывшую столицу. Завязалась активная торговля с другими городами в относительном отдалении от антарктического побережья. К этому времени стала абсолютно ясна обреченность земного города, и резчики сумели показать на своих барельефах многочисленные признаки вторжения холода. Растительность гибла, и даже в разгар лета грозные приметы зимы полностью не исчезали. Пресмыкающиеся вымерли почти полностью, млекопитающие разделили их участь. Чтобы продолжать работу на суше, можно было приспособить к земным условиям жизни удивительно хорошо переносящих холод бесформенных шогготов, но этого-то Старцы совсем не хотели. Замерла жизнь на великой реке, опустело морское побережье, из его былых обитателей задержались только тюлени и киты. Птицы улетели, по берегу ковыляли одни крупные неуклюжие пингвины. Можно только предполагать, что произошло дальше. Как долго просуществовал подводный город? Может, этот каменный мертвец по-прежнему стоит там, в вечном мраке? Замерзли подземные воды или нет? И какова судьба других городов на дне океана? Выбрались ли из-под ледяного колпака Старцы? Может, мигрировали к северу? Но современная геология нигде не обнаружила следов их пребывания. Значит, злобные Ми-Го все еще создавали угрозу на севере? И кто знает, что таится сейчас в темной, неведомой морской пучине, затерявшейся в потаенных глубинах Земли? Сами звездоголовые и их творения могли выдерживать колоссальное давление – а рыбаки иногда вылавливали в этих краях всякие диковины. И может, вовсе не кит-убийца повинен, как предполагали, в кровавой резне, оставившей на телах тюленей многочисленные ранения, на что обратил внимание поколение назад Борхгревинк?[23]

Экземпляры, найденные беднягой Лейком, обсуждению не подлежали: их засыпало в пещере в те времена, когда город был совсем юным. По всем признакам им было не меньше тридцати миллионов лет, а тогда, как мы понимали, подземный город в заполненной водами каверне еще не существовал, как, собственно, и сама каверна. Если бы они ожили, то помнили бы только те давние времена, когда повсюду буйно росла зелень – ведь шел третичный период, – в городе процветали искусства, могучая река несла свои воды на север, вдоль величественных гор к далекому тропическому океану.

И все же у нас не шли из головы эти твари, особенно восемь полноценных, которые таинственным образом исчезли из развороченного лагеря Лейка. Слишком многое не укладывалось в голове, и потому приходилось относить разные дикие вещи на счет внезапного помешательства кого-нибудь из членов экспедиции – и эти невероятные могилы, и множество пропавших вещей, и исчезновение Гедни; потрясла нас неземная плотность тканей древних чудищ и всякие странности их биологии, о которых поведали нам древние скульпторы, – словом, мы с Денфортом многое повидали за несколько последних часов, но были готовы к встрече с новыми пугающими и невероятными тайнами первобытной природы, о которых собирались хранить молчание.

IX

Я уже упоминал, что во время осмотра упаднических барельефов у нас родилась новая цель. Она, конечно же, была связана с теми пробитыми в земле туннелями, которые вели в мрачный подземный мир и о существовании которых мы поначалу не имели понятия, зато теперь сгорали от любопытства и желания поскорее увидеть их и по возможности обследовать. Из высеченного на стене плана было ясно, что стоит нам пройти по одному из ближайших туннелей около мили, и мы окажемся на краю головокружительной бездны, там, куда никогда не заглядывает солнце; по краям этого неправдоподобного обрыва Старцы проложили тропинки, ведущие к скалистому берегу потаенного, погруженного в великую ночь океана. Возможность воочию созерцать легендарную пучину явилась соблазном, которому противиться было невозможно, но мы понимали, что нужно либо немедленно пускаться в путь, либо отложить визит под землю до другого раза.

Было уже восемь часов вечера, наши батарейки поиздержались, и мы не могли позволить себе совсем не выключать фонарики. Все пять часов, что мы находились в нижних этажах зданий, подо льдом, делая записки и зарисовки, фонарики не выключались, и потому в лучшем случае их могло хватить часа на четыре. Но, исхитрившись, можно было обойтись одним, зажигая второй только в особенно интересных или опасных местах. Так мы обезопасили бы себя, создав дополнительный резерв времени. Блуждать в гигантских катакомбах без света – верная погибель, следовательно, если мы хотим совершить путешествие на край бездны, нужно немедленно прекратить расшифровку настенной скульптуры. Про себя мы решили, что еще не раз вернемся сюда, возможно, даже посвятим целые недели изучению бесценных свидетельств прошлого и фотографированию – вот где можно сделать коллекцию «черных снимков», которые с руками оторвет любой журнал, специализирующийся на «ужасах», – но теперь поскорее в путь!

Мы уже израсходовали довольно много клочков бумаги, и хотя нам не хотелось рвать тетради или альбомы для рисования, все-таки пришлось пожертвовать еще одной толстой тетрадью. Если случится худшее, решили мы, начнем делать зарубки, тогда, даже если заблудимся, пойдем по одному из туннелей, пока не выйдем на свет – если, конечно, успеем к сроку. И вот мы, сгорая от нетерпения, направились в сторону ближайшего туннеля.

Согласно высеченной на камне карте, с которой мы перерисовали свою, нужный туннель начинался в четверти мили от места, где мы находились. Его окружали прочные, хорошо сохранившиеся дома, так что, похоже, это расстояние мы могли преодолеть под ледяным покрытием. Туннель шел из ближайшего к хребтам угла некой пятиконечной объемистой конструкции – явно места общественных сборищ, возможно, даже культового характера. Мы еще с самолета пытались разглядеть среди руин такие постройки. Однако сколько мы ни обращались к своей памяти, не могли припомнить, чтобы видели с высоты нечто подобное, и потому решили, что это объясняется скорее всего тем, что крыша здания сильно повреждена, а может, и совсем разрушена прошедшей по льду трещиной. Ее-то мы хорошо помнили. Но в таком случае вход в туннель мог быть завален, и тогда нам останется попытать счастья в другом туннеле, что начинался примерно в миле к северу. Русло реки отсекло от нас все южные туннели, и, окажись оба ближайших хода завалены, наше дальнейшее путешествие не состоится: не позволят батарейки – ведь до следующего, северного туннеля еще одна миля. Мы шли сумеречными лабиринтами, не выпуская из рук компас и карту, пересекали одну за другой комнаты и коридоры, находившиеся в разных стадиях обветшания, взбирались наверх, шагали по мостикам, опускались снова, упирались в заваленные проходы и груды мусора, зато на некоторых участках, поражавших по контрасту своей идеальной чистотой, почти бежали, наверстывая упущенное время. Иногда мы выбирали неверное направление, и тогда нам приходилось возвращаться, подбирая оставленные клочки бумаги, а несколько раз оказывались на дне открытой шахты, куда проникал, а точнее, как бы просачивался солнечный свет. И всюду нас мучительно притягивали к себе, дразня воображение, барельефы. Даже при беглом взгляде на них становилось ясно, что многие рассказывали о важнейших исторических событиях, и только уверенность в том, что мы еще не раз вернемся сюда, помогала нам преодолеть желание остановиться и получше их рассмотреть. Иногда мы все же замедляли шаги и зажигали второй фонарик. Будь у нас лишняя пленка, мы могли бы немного пощелкать фотоаппаратом, но о том, чтобы попытаться кое-что перерисовать, и речи не было.

Я приближаюсь к тому месту в своем рассказе, где мне хотелось бы – искушение очень велико – замолчать или хотя бы частично утаить правду. Но истина важнее всего: надо в корне пресечь всякие попытки вести в этих краях дальнейшие исследования. Итак, согласно расчетам, мы уже почти достигли входа в туннель, добравшись по мостику на втором этаже до угла этого пятиконечного здания, а затем спустившись в полуразрушенный коридор, в котором было особенно много по-декадентски утонченных поздних скульптур, явно обрядового назначения, когда около половины девятого Денфорт своим обостренным юношеским чутьем уловил непонятный запах. Будь с нами собака, она, почуяв недоброе, отреагировала бы еще раньше. Поначалу мы не могли понять, что случилось со свежайшим прежде воздухом, но вскоре память подсказала нам ответ. Трудно без дрожи выговорить это. Этот запах смутно, но безошибочно напоминал тот, от которого нас чуть не стошнило у раскрытой могилы одного из чудищ, рассеченных несчастным Лейком.

Мы, естественно, не сразу нашли ответ. Нас мучили сомнения, запаху находилось сразу несколько объяснений. А главное, нам не хотелось отступать – слишком уж мы приблизились к цели, чтобы поворачивать назад, не испытав явной угрозы. Кроме того, подозрения наши казались невероятными. В нормальной жизни такое не случается. Следуя некоему иррациональному инстинкту, мы несколько притушили фонарик, замедлили ход и, не реагируя более на мрачные декадентские скульптуры, угрожающе косившиеся на нас с обеих сторон, осторожно, на цыпочках двинулись дальше, почти ползком преодолевая кучи обломков и мусора, которых с каждым шагом становилось все больше.

Глаза у Денфорта тоже оказались острее моих, ведь именно он первым обратил внимание на некоторые странности. Мы уже успели миновать довольно много полузасыпанных арок, ведущих в покои и коридоры нижнего этажа, когда он заметил, что сор на полу не производит впечатления пролежавшего нетронутым тысячелетия. Прибавив свет в фонарике, мы увидели нечто вроде слабой колеи, словно здесь что-то недавно тащили. Разносортность мусора препятствовала образованию четких следов, но там, где он был мельче и однороднее, следы различались явственнее – видимо, тащили какие-то тяжелые предметы. Раз нам даже померещились параллельные линии, вроде как следы полозьев. Это заставило нас вновь остановиться.

Тогда-то мы и почувствовали еще один запах. Парадоксально, но он испугал нас одновременно и больше и меньше предыдущего: сам по себе он был вполне зауряден, но с учетом места и обстоятельств – невозможен, а потому заставил нас похолодеть от страха. Ведь пахло не чем иным, как бензином. Единственное, что приходило на ум, – не связано ли это как-то с Гедни.

Наше дальнейшее поведение пусть объясняют психологи. Мы понимали, что на это темное как ночь кладбище канувших в вечность времен прокралось нечто, подобное монстрам с базы Лейка, и потому не сомневались: впереди нас ждет встреча с неведомым. И все же продолжили путь – то ли из чистого любопытства, то ли из-за сумятицы в головах или под влиянием самогипноза, а может, нас влекло вперед беспокойство за судьбу Гедни. Денфорт напомнил мне шепотом о подозрительных следах на улице города и прибавил, что он также слышал слабые трубные звуки – очень важное свидетельство в свете оставленного Лейком отчета о вскрытии неизвестных тварей. Эти звуки, впрочем, могли сойти за эхо, гулко разносившееся по пещерам, изрешетившим горные вершины; похожие звуки доносились и откуда-то снизу, из таинственных недр. Я тоже прошептал ему на ухо свою версию, напомнив, в каком страшном виде предстал перед нашими взорами лагерь Лейка и сколько всего там исчезло: одинокий безумец мог совершить невозможное – перевалить через эти гигантские хребты и, подобно нам, войти в каменный первобытный лабиринт…

Но, поверяя друг другу свои догадки, мы не приходили к единому мнению. Стоя на месте, мы в целях экономии потушили фонарик и только тогда заметили, что в темноте чуть брезжится – это сверху просачивался свет. Непроизвольно двинулись дальше, включая теперь фонарик лишь изредка, чтобы убедиться, что идем в нужном направлении. Неприятный осадок от недавних следов не покидал нас, тем более что запах бензина становился все сильнее. Разруха усиливалась, мы спотыкались на каждом шагу и вскоре поняли, что впереди тупик. Наши пессимистические прогнозы оправдались, и виной была та глубокая расщелина, которую мы заметили еще с воздуха. Проход к туннелю был завален – даже к выходу не пробраться.

Зажженный фонарик высветил на стенах глухого коридора очередную серию барельефов и несколько дверных проемов, заваленных в разной степени каменными обломками. Из одного доносился острый запах бензина, почти заглушая другой запах. Приглядевшись, мы обратили внимание, что обломков и прочего мусора там поменьше, причем создавалось впечатление, что проход расчистили совсем недавно. Сомнений не было – путь к неведомому монстру лежал через эту дверь. Думаю, всякий поймет, что нам потребовалось изрядно потоптаться на пороге, прежде чем решиться войти.

Когда же мы все-таки ступили под эту черную арку, то первым чувством было недоумение. В этой уединенной замусоренной комнате – абсолютно квадратной, длина каждой из покрытых все теми же барельефами стен равнялась примерно двадцати футам, – не было ничего необычного, и мы инстинктивно закрутили головами, ища прохода дальше. Но тут зоркие глаза Денфорта различили в углу какой-то беспорядок, и мы разом включили оба фонарика. Зрелище было самым заурядным, но говорило о многом, и тут меня опять тянет оборвать рассказ. На слегка притоптанном мусоре что-то валялось, там же, судя по всему, недавно пролили изрядное количество бензина, от него, несмотря на несколько разреженный воздух, шел резкий запах. Короче говоря, здесь недавно устроили привал некие существа, так же, как и мы, стремящиеся попасть в туннель и точно так же остановленные непредвиденным завалом.

Скажу прямо. Все разбросанные вещи были похищены из лагеря Лейка – консервные банки, открытые непередаваемо варварским способом, как и на месте трагедии; обгоревшие спички; три иллюстрированные книги в грязных пятнах непонятного происхождения; пустой пузырек из-под чернил с цветной этикеткой; сломанная авторучка; искромсанные палатка и меховая куртка; использованная электрическая батарейка с приложенной инструкцией; коробка от обогревателя и множество мятой бумаги. От одного этого голова могла пойти кругом, но когда мы подняли и расправили несколько бумажек, то поняли, что самое худшее ожидало нас здесь. Еще в лагере Лейка нас поразил вид уцелевших бумаг, испещренных странными пятнами, но то, что предстало нашим взорам в подземном склепе кошмарного города, было абсолютно невыносимо.

Сойдя с ума, Гедни мог, конечно, подражая точечному орнаменту на зеленоватых камнях, воспроизвести такие же узоры на отвратительных, невероятных пятиугольных могилах, а затем повторить их тут, на этих листках; поспешные грубые зарисовки тоже могли быть делом его рук; мог он составить и приблизительный план места и наметить путь от обозначенного кружком ориентира, лежащего в стороне от нашего маршрута, – громадной башни-цилиндра, постоянно встречавшейся на барельефах, с самолета она нам виделась громадной круглой ямой, – до этого пятиугольного здания и дальше, до самого выхода в туннель.

Он мог, повторяю, начертить какой-никакой план, ведь, несомненно, источником для него, так же как и для наших наметок, послужили все те же барельефы в ледяном лабиринте, но разве сумел бы дилетант воспроизвести эту неподражаемую манеру рисунка: ведь, несмотря на явную поспешность и даже небрежность зарисовок, манера эта ощущалась сразу и намного превосходила декадентский рисунок поздних барельефов. Здесь чувствовалась характерная техника рисунка Старцев в годы наивысшего расцвета их искусства.

Не сомневаюсь, что многие сочтут нас с Денфортом безумцами из-за того, что мы не бросились тут же прочь, спасать свои жизни. Самые чудовищные наши опасения подтвердились, и те, кто читает сейчас мою исповедь, понимают, о чем я говорю. А может, мы и правда сошли с ума – ведь назвал же я эти страшные горы «Хребтами безумия»? Но нас охватил тот безумный азарт, какой не покидает охотников, выслеживающих диких зверей где-нибудь в джунглях Африки и рискующих жизнью, только чтобы понаблюдать за ними и сфотографировать. Мы застыли на месте, страх парализовал нас, но где-то в глубине уже разгорался неуемный огонек любопытства, и он в конце концов одержал победу.

Мы, конечно, не хотели бы встретиться лицом к лицу с тем или с теми, кто побывал здесь, но у нас было ощущение, что они ушли. Должно быть, сейчас уже отыскали ближайший туннель, проникли внутрь и направляются на встречу с темными осколками своего прошлого, если только они сохранились в темной пучине – в неведомой бездне, которую они никогда прежде не видели. А если заблокирован и тот туннель, значит, пойдут на север в поисках другого. Им ведь не так, как нам, необходим свет – это мы помнили.

Возвращаясь мысленно в прошлое, затрудняюсь определить, какие именно эмоции овладели нами тогда, какую форму приняли и как изменился наш план действий в связи с острым предчувствием чего-то необычайного. Разумеется, мы не хотели бы столкнуться с существами, вызывавшими у нас столь жгучий страх, но, думаю, подсознательно жаждали хоть издали их увидеть, тайком подсмотреть из укромного убежища. Мы не расставались окончательно с мыслью увидеть воочию таинственную бездну, хотя теперь перед нами замаячила новая цель – дойти до места, которое на смятом плане было обозначено большим кругом. Было ясно, что так изобразили диковинную башню цилиндрической формы, которую мы видели даже на самых ранних барельефах, – ведь сверху она выглядела просто огромным круглым провалом. Даже на этом небрежном чертеже чувствовалось некое скрытое величие этой постройки, уважительное к ней отношение; это заставляло нас думать, что в той части, что находится ниже уровня льда, может найтись для нас много интересного. Башня вполне могла быть архитектурным шедевром. Судя по барельефам, построена она в непостижимо далекие времена – одно из старейших зданий города. Если там сохранились барельефы, они могут многое поведать. Кроме того, от нее мы могли бы, возможно, найти для себя более короткую дорогу, чем та, которую так последовательно метили клочками бумаги.

Начали мы с того, что тщательно изучили эти ошеломляющие зарисовки, которые вполне совпадали с нашими собственными, а затем отправились в обратный путь, точно придерживаясь указанного на листке маршрута, ведущего к цилиндрической башне. Наши неизвестные предшественники, должно быть, проделали этот путь дважды. Как раз за гигантским цилиндром начинался ближайший туннель. Не стану описывать нашу обратную дорогу, во время которой мы старались как можно экономнее тратить бумагу: ничего нового нам не повстречалось. Разве только теперь путь наш реже взмывал вверх, стелясь по самой земле и даже иногда опускаясь в подземелье. Не однажды замечали мы следы, оставленные прошедшими перед нами незнакомцами, а после того как запах бензина остался далеко позади, в воздухе вновь стал слышен слабый, но отчетливый неприятный запах, от которого нас бросило в дрожь. Свернув в сторону от прежнего маршрута, мы стали иногда включать фонарик, направляя свет на стены, и могу вас заверить, не было случая, чтобы при этом не высветился очередной барельеф – несомненно, то был наилюбимейший вид искусства у Старцев.

Около 9:30, двигаясь по длинному сводчатому коридору, обледеневший пол которого, казалось, уходил под землю, а потолок становился все ниже, мы заметили впереди яркий дневной свет и тут же выключили фонарик. Вскоре стало понятно, что наш коридор кончается просторной круглой площадкой вроде арены, до которой было уже рукой подать. Впереди вырисовывалась чрезвычайно низкая арка, совсем не типичная для мегалитов[24], и, даже не выходя, мы увидели довольно много интересного. Перед нами раскинулся огромный круг – не менее двухсот футов в диаметре, – заваленный обломками и прочим мусором, от него расходилось множество сводчатых коридоров, вроде того, которым шли мы, но большинство из них было основательно засыпано. По стене на высоте человеческого роста тянулась широкая полоса барельефов, и, несмотря на разрушительное действие времени, усиленное пребыванием под открытым небом, сомнений не оставалось: ничто из виденного нами ранее нельзя было поставить рядом с этими великолепными шедеврами. Толстый слой льда проступал из-под завалов мусора, и мы догадались, что настоящее дно открытого цилиндра глубоко внизу.

Но главной достопримечательностью места был огромный каменный пандус, который, не заслоняя коридоры, плавной спиралью взмывал ввысь внутри цилиндрического колосса, подобно своим двойникам в зиккуратах[25] Древнего Вавилона. Из-за скорости самолета, нарушившей перспективу, мы не заметили его с воздуха, потому-то и не направились к башне, когда решили спуститься под лед. Не сомневаюсь, что Пибоди доискался бы до принципа устройства этой конструкции, мы же с Денфортом могли только смотреть и восхищаться. Каменные консоли и колонны были великолепны, но мы не могли взять в толк, как это все функционирует. Время не повредило пандусу, что само по себе удивительно – ведь он находился под открытым небом; мало того, он еще предохранил от разрушения диковинные космические барельефы.

Опасливо ступили мы на частично затененное пандусом ледяное дно этого необыкновенного цилиндра – ведь ему было никак не меньше пятидесяти миллионов лет, без сомнения, то была самая древняя постройка изо всех, что нам пришлось увидеть, – мы обратили внимание, что стены его, увитые пандусом, возвышаются на полных шестьдесят футов. Это означало, судя по нашему впечатлению с самолета, что снаружи ледяной пласт тянулся вверх, обхватывая цилиндр, еще на сорок футов: ведь зияющая яма, которую мы отметили с самолета, находилась посредине холма высотой футов в двадцать, состоящего, как мы решили, из раздробленного каменного крошева. На три четверти яму затеняли массивные, нависшие над ней руины окружающих ее высоких стен. На древних барельефах мы видели первоначальный облик башни. Стоя в центре огромной площади, она взмывала ввысь на пятьсот-шестьсот футов, сверху ее покрывали горизонтальные диски, верхний из которых имел по краям остроконечные завершения в виде игольчатых шпилей. К счастью, разрушенная кладка сыпалась наружу – иначе рухнул бы пандус, полностью завалив интерьер башни. И так-то зрелище было довольно жалкое. А вот щебень от арок, казалось, недавно отгребли.

Не составляло особого труда понять: именно по этому пандусу спустились в подземелье неведомые пришельцы. Мы тут же решили выбраться отсюда тем же способом, благо башня находилась от оставленного в предгорье самолета на таком же расстоянии, что и внушительных размеров дом с колоннадой, через который мы проникли в сердце города. Зря, конечно, оставили за собой тропу из бумажек, ну да ладно. Остальную разведку можно провести и в этом месте. Вам может показаться странным, но мы до сих пор не оставили мысль о том, чтобы вернуться сюда и, может быть, даже не один раз – и это несмотря на все увиденное и домысленное. С превеликой осторожностью прокладывали мы путь сквозь груды обломков, но тут необычное зрелище заставило нас застыть на месте. За выступом пандуса стояли трое саней, связанные вместе и находившиеся ранее вне поля нашего зрения. Они-то и пропали из лагеря Лейка и вот теперь обнаружились здесь, изрядно расшатанные в дороге, – по-видимому, их тащили не только по снегу, но и по голым камням и завалам, а кое-где перетаскивали на весу. На санях лежали аккуратно увязанные и стянутые ремнями знакомые до боли вещи: наша печурка, канистры с бензином, набор инструментов, банки с консервами, завязанные узлом в брезент книги и еще какие-то тюки – словом, похищенный из лагеря скарб. После всего предыдущего мы не очень удивились находке, скажу больше – были почти к ней готовы. Однако когда, склонившись над санями, развязали брезентовый тюк, очертания которого меня почему-то смутно встревожили, нас как громом поразило. По-видимому, существам, побывавшим в лагере, тоже не была чужда страсть к научной систематизации, как и Лейку: в санях лежали два свежезамороженных экземпляра, раны вокруг шеи аккуратно залеплены пластырем, а, дабы избежать дальнейших повреждений, сами тела туго перевязаны. Надо ли говорить, что то были Гедни и пропавшая собака.

X

Наверное, многие сочтут нас бездушными и, конечно же, не вполне нормальными, но и после этой жуткой находки мы продолжали думать о северном туннеле, хотя, уверяю, мысль о дальнейшем путешествии на какое-то время оставила нас, вытесненная другими размышлениями. Закрыв тело Гедни брезентом, мы стояли над ним в глубокой задумчивости, из которой нас вывели непонятные звуки – первые услышанные с того момента, как мы покинули улицы города, где слабо шелестел ветер, спускаясь со своих заоблачных высот. Очень земные и хорошо знакомые нам звуки были настолько неожиданны в этом мире пагубы и смерти, что, опрокидывая все наши представления о космической гармонии, ошеломили нас сильнее, чем это сделали бы самые невероятные звучания и шумы.

Услышь мы загадочные и громкие трубные звуки, мы удивились бы меньше – результаты проведенного Лейком вскрытия подготовили нас к чему-то в этом роде, более того, наша болезненная фантазия после кровавой резни в лагере вынуждала нас чуть ли не в каждом завывании ветра чуять недоброе. Ничего другого не приходилось ожидать от этого дьявольского края вечной смерти. Здесь приличествовали кладбищенские, унылые песни канувших в прошлое эпох. Но услышанные нами звуки разом сняли с нас умопомрачение, в которое мы впали, уже и мысли не допуская, что в глубине антарктического континента может существовать хоть какая-то нормальная жизнь. То, что мы услышали, вовсе не исходило от захороненной в незапамятные времена дьявольской твари, разбуженной полярным солнцем, приласкавшим ее дубленую кожу. Нет, существо, издавшее этот крик, было до смешного заурядным созданием, к которому мы привыкли еще в плавании, недалеко от Земли Виктории, и на нашей базе в заливе Мак-Мердо; его мы никак не ожидали встретить здесь. Короче – этот резкий, пронзительный крик принадлежал пингвину.

Он доносился откуда-то снизу – как раз напротив коридора, которым мы только что шли, то есть со стороны проложенного к морской пучине туннеля. Присутствие в этом давно уже безжизненном мире животного, не способного существовать без воды, наводило на вполне определенные предположения, но прежде всего хотелось убедиться в реальности крика – а вдруг нам просто послышалось? Он, однако, повторился и даже умножился – орали уже в несколько глоток. Пойдя на звуки, мы вошли в арку, которую, видно, только недавно расчистили от завалов. Оставив дневной свет позади, мы возобновили нашу возню с клочками, тем более что позаимствовали, хоть и не без брезгливости, изрядную толику бумаги из тюка на санях.

Вскоре лед сменился открытой почвой, состоящей преимущественно из обломков детрита, – на ней явственно виднелись следы непонятного происхождения, как если бы что-то тащили, а раз Денфорт заметил очень четкий отпечаток, но о нем не стоит распространяться. Мы шли на крик пингвинов, что соответствовало направлению, в котором, как говорили нам и карта, и компас, находился вход в северный туннель; коридор, ведущий туда, к счастью, не был засыпан. Согласно плану, туннель шел из подвала большой пирамидальной конструкции, на которую мы обратили внимание еще во время полета над городом, – она сохранилась лучше многих других построек. Освещая путь единственным фонариком, мы видели, что нас и тут продолжают сопровождать барельефы, но теперь нам было не до них.

Впереди замаячил белый громоздкий силуэт, и мы поспешно включили второй фонарик. Как ни странно, мы тут же сосредоточились на новой загадке, позабыв о своих страхах. Те, что оставили часть снаряжения на дне огромного цилиндра и отправились на разведку к морской пучине, могли в любую минуту вернуться, но мы почему-то перестали принимать их во внимание. Беловатое существо, неуклюже ковылявшее впереди, было не менее шести футов росту, но мы ни минуты не сомневались, что оно не из тех, кто побывал в лагере Лейка. Те были выше и темнее, а по земле двигались, несмотря на свою приспособленность к жизни под водой, быстро и уверенно, – это мы поняли из барельефов. И все же, не буду скрывать, мы испугались. На какое-то мгновение нас охватил безотчетный ужас, пострашнее прежнего, осознанного, с которым мы ожидали встречи с существами, опередившими нас на пути к туннелю. Разрядка, впрочем, наступила быстро, стоило белому увальню свернуть, переваливаясь, в проход под арку, где к нему присоединились двое собратьев, приветствуя его появление резкими, пронзительными криками. Это был всего лишь пингвин, хотя и значительно превосходящий размерами обычных королевских пингвинов. Полная слепота еще более усугубляла отталкивающее впечатление, которое производил этот альбинос.

Мы последовали за нелепым созданием, а когда, ступив под арку, направили лучи обоих фонариков на безучастно топчущуюся в проходе троицу, то поняли, что слепыми были и остальные два представителя этого неизвестного науке вида пингвинов-гигантов. Они напоминали нам древних животных с барельефов Старцев, и мы быстро смекнули, что эти недотепы наверняка были потомками тех прежних великанов, которые выжили, уйдя от холода под землю; вечный мрак разрушил пигментацию и лишил их зрения, сохранив как бы в насмешку ненужные теперь узкие прорези для глаз. Мы ни на минуту не сомневались, что они и теперь обитают на берегах подземного моря, и это свидетельство продолжающегося существования пучины, по-прежнему дарующей тепло и пристанище тем, кто в них нуждается, наполнило нас волнующими чувствами.

Интересно, что заставило этих трех увальней покинуть привычную среду обитания? Особая атмосфера разора и заброшенности, царящая в громадном мертвом городе, не позволяла предположить, что он был для них сезонным пристанищем, а полнейшее равнодушие животных к нашему присутствию заставляло сомневаться, что их с обжитых мест могли вспугнуть опередившие нас незнакомцы – если, конечно, не набросились на пингвинов с целью пополнить свой запас продовольствия. А может, животных раздразнил висевший в воздухе едкий запах, от которого бесились собаки? Тоже маловероятно, ведь их предки жили в полном согласии со Старцами, и это должно было продолжаться и под землей. В сердцах посетовав, что не можем сфотографировать в интересах науки эти удивительнейшие экземпляры, мы обогнали их, еще долго слыша, как они гогочут и хлопают крыльями-ластами, и решительно направились вдоль указанного ими сводчатого коридора к неведомой бездне.

Вскоре на стенах исчезли барельефы, а коридор, став заметно ниже, резко пошел под уклон. Видимо, неподалеку находился вход в туннель. Мы поравнялись еще с двумя пингвинами; впереди слышались крики и гогот их собратьев. Неожиданно коридор оборвался, и у нас перехватило дыхание – перед нами находилась большая сферическая пещера, диаметром сто, а высотой пятьдесят футов; во все стороны от нее расходились низкие сводчатые галереи, и только один ход, пятнадцати футов высотой, нарушая симметрию, зиял огромной черной пустотой. То был, несомненно, путь, ведущий к Великой бездне.

Под сводом пещеры, которой явно пытались в свое время придать резцом вид небесной сферы (зрелище впечатляющее, хотя художественно малоубедительное), бродили незрячие и ко всему равнодушные пингвины-альбиносы. Туннель зазывно чернел, приглашая спуститься еще ниже, манил и сам вход, которому резец придал декоративную форму двери. Из таинственно зияющего отверстия, казалось, тянуло теплом, нам даже почудились струйки пара. Кого же еще, кроме пингвинов, скрывали эти бездонные недра и эти бесконечные ячейки, пронизывающие землю и гигантские хребты? Нам пришло в голову, что дымка, окутывавшая вершины гор, которой мы любовались с самолета и которую Лейк, обманувшись, принял за проявление вулканической активности, могла быть всего лишь паром, поднимающимся из самых глубин земли.

Туннель был выложен все теми же крупными глыбами, и поначалу ширина в нем равнялась высоте. Стены украшали редкие картуши, приметы позднего упаднического искусства, все здесь сохранилось превосходно – и кладка, и резьба. На каменной пыли отпечатались следы пингвинов и тех, других, опередивших нас. Одни следы вели в сферическую пещеру, другие – из нее. С каждым шагом становилось все теплее, и вскоре мы, расстегнув теплые куртки, шли нараспашку. Кто знает, не происходят ли там, под водой, вулканические выбросы, благодаря которым подземное море сохраняет тепло? Довольно скоро кладку сменила гладкая скальная поверхность, но это никак не отразилось на размерах туннеля, да и картуши украшали стены с той же регулярностью. Иногда спуск становился слишком крутым, и тогда мы нащупывали под ногами каменные ступени. Несколько раз нам попадались небольшие боковые галереи, не обозначенные на нашем плане, впрочем, они никак не могли нас запутать и помешать нашему быстрому возвращению, напротив, в случае опасности мы могли в них укрыться. Неприятный едкий запах тем временем все усиливался. Учитывая обстоятельства, лезть в туннель было чистым безумием, но в некоторых людях страсть к познанию перевешивает все, ей уступает даже инстинкт самосохранения, именно эта страсть и гнала нас вперед. Мы повстречали еще нескольких пингвинов. Сколько нам предстояло идти? Согласно плану, крутой спуск начинался за милю до бездны, но предыдущие скитания научили нас не очень-то доверяться масштабам на барельефах.

Через четверть мили едкий запах стал почти невыносимым, и мы с особой осторожностью проходили мимо боковых галерей. Струйки пара, напротив, исчезли – температура теперь всюду выровнялась, такого контраста, как при входе в туннель, больше не было. Становилось все жарче, и поэтому мы не удивились, увидев брошенную на пол до боли знакомую теплую одежду и скарб. В основном это были меховые куртки и палатки, пропавшие из лагеря Лейка, и нам совсем не хотелось рассматривать странные прорези, сделанные похитителями, подгонявшими вещи по своим фигурам. Вскоре число и размеры боковых галерей резко увеличилось, видимо, начинался район изрешеченных подземными ходами-ячейками предгорий.

К едкой вони теперь примешивался какой-то новый, не столь резкий запах, откуда он взялся, мы не понимали и только гадали: может, что-то гниет, или так своеобразно пахнет какая-нибудь неизвестная разновидность подземных грибов? Неожиданно туннель как по волшебству (карты нас к этому не подготовили) вдруг расширился, сменившись просторной, по-видимому, естественного происхождения пещерой овальной формы, с ровным каменным полом приблизительно семидесяти пяти футов длиной и пятидесяти – шириной. Отсюда расходилось множество боковых галерей, теряясь в таинственной мгле.

При ближайшем рассмотрении пещера оказалась вовсе не естественного происхождения: перегородки между отдельными ячейками были сознательно разрушены. Сами стены были неровными, с куполообразного потолка свисали сталактиты, а вот пол, казалось, только что вымели – никаких тебе обломков, осколков и даже пыли совсем немного. Чисто было и в боковых галереях, и это нас глубоко озадачило. Новый запах все усиливался, он почти вытеснил прежнее зловоние. От необычной чистоты, граничащей прямо-таки со стерильностью, мы потеряли дар речи, это казалось настолько необъяснимым, что произвело на нас более жуткое впечатление, чем все прежние странности. Прямо перед нами начиналась галерея, вход в которую был отделан более тщательно, чем все прочие; нам следовало выбрать его: на это указывали ведущие к нему внушительные груды пингвиньего помета. Решив не рисковать, мы, во избежание всяких случайностей, начали вновь рвать бумагу: ведь на следы рассчитывать не приходилось, чистота была прямо идеальная – никакой пыли. Войдя в галерею, мы привычно осветили фонариком стены и застыли в изумлении: как снизился уровень резьбы! Нам уже было известно, что во времена строительства туннелей искусство у Старцев находилось в глубоком упадке, и сами недавно воочию в этом убедились. Но теперь, на подступах к загадочной бездне, мы увидели перемены настолько разительные, что не могли найти им никаких объяснений. И форма, и содержание немыслимо деградировали, говорить о каком-либо мастерстве исполнения просто не приходилось.

В новой манере появилось нечто грубое, залихватское – никакой тонкости. Резьба в орнаментальных завитках была слишком глубокой, и Денфорту пришла мысль, что, возможно, здесь происходило как бы обновление рисунка, своего рода палимпсест – после того как обветшала и стерлась старая резьба. Новый рисунок был исключительно декоративным и традиционным – сплошные спирали и углы – и казался грубой пародией на геометрический орнамент Старцев. Нас не оставляла мысль, что не только техника, но само эстетическое чувство подверглось здесь грубому перерождению, а Денфорт уверял меня, что здесь не обошлось без руки «чужака». Рисунок сразу же вызывал в памяти искусство Старцев, но это сравнение порождало в нас одновременно и глубокое внутреннее неприятие. Непроизвольно вспомнилось мне еще одно неудачное подражание чужому стилю – пальмирские скульптуры, грубо копирующие римскую манеру. Те, что шли перед нами, тоже заинтересовались резьбой, об этом говорила использованная батарейка, брошенная рядом с наиболее типичным картушем.

Однако из-за недостатка времени мы бросили на эти необычные барельефы лишь беглый взгляд и почти тут же возобновили путь, хотя далее довольно часто направляли на стену лучи фонариков, высматривая, не появились ли еще какие-нибудь новшества. Но все шло как прежде, разве что увеличивалось расстояние между картушами: слишком много отходило от туннеля боковых галерей. Нам повстречалось несколько пингвинов, мы слышали их крики, но нас не оставляло чувство, что где-то в отдалении, глубоко под землей, гогочут и кричат целые стаи этих больших птиц. Новый запах непонятного происхождения почти вытеснил прежний, едкий. Вновь появившиеся в воздухе струйки пара говорили о нарастающей разнице температур и о близости морской бездны, таящейся в кромешной мгле. И тут вдруг, совершенно неожиданно, мы увидели впереди, прямо на сверкающей глади пола какое-то препятствие – нет, совсем не пингвинов, а что-то другое. Решив, что непосредственной опасности как будто нет, мы включили второй фонарик.

XI

И вот снова слова застывают у меня на губах. Казалось бы, пора привыкнуть спокойнее на все реагировать, а может, даже ожесточиться, но в жизни случаются такие переживания, что ранят особенно глубоко, от них невозможно исцелиться, рана продолжает ныть, а чувствительность настолько обостряется, что достаточно оживить в памяти роковые события, и снова вспыхивают боль и ужас. Как я уже говорил, мы увидели впереди, на чистом блестящем полу, некое препятствие, и одновременно наши ноздри уловили все тот же новый запах, многократно усилившийся и смешавшийся с едкими испарениями тех, кто шел перед нами. При свете фонариков у нас не осталось никаких сомнений в природе неожиданного препятствия; мы не побоялись подойти поближе, потому что даже на расстоянии было видно, что распростертые на полу существа не способны больше никому причинить вреда – так же как и шестеро их товарищей, похороненных под ужасными пятиконечными надгробиями из льда в лагере несчастного Лейка. Как и у собратьев, почивших в ледяной могиле, у них были отсечены некоторые члены, а по расползавшейся темно-зеленой вязкой лужице было понятно, что печальное событие случилось совсем недавно. Мы увидели только четверых, хотя из посланий Лейка явствовало, что звездоголовых существ должно быть не менее восьми. Зрелище потрясло и одновременно удивило нас: что за роковая встреча произошла здесь, в кромешной тьме?!

Напуганные пингвины разъяренно щелкали клювами; по доносившимся издалека крикам мы поняли, что впереди – гнездовье. Неужели звездоголовые, потревожив птиц, навлекли на себя их ярость? Судя по характеру ран, такого быть не могло: ткани, которые с трудом рассек скальпелем Лейк, легко выдержали бы удары птичьих клювов. Кроме того, огромные слепые птицы вели себя исключительно мирно.

Может, звездоголовые поссорились между собой? Тогда вина ложилась на четверых отсутствующих. Но где они? Прячутся неподалеку и выжидают удобный момент, чтобы напасть на нас? Медленно продвигаясь к месту трагедии, мы опасливо поглядывали в сторону боковых галерей. Что бы здесь ни случилось, это очень напугало пингвинов, они необычайно всполошились. Возможно, схватка завязалась недалеко от гнездовья, где-нибудь на берегу бездонной темной пучины: ведь поблизости не было птичьих гнезд. Может, звездоголовые бежали от преследователей, хотели поскорее добраться до оставленных саней, но тут убийцы нагнали тех, кто послабее, и прикончили? Можно представить себе панику среди звездоголовых, когда нечто ужасное поднялось из темных глубин, распугав пингвинов, и те с криками и гоготом бросились в бегство.

Итак, мы опасливо приближались к загромоздившим проход истерзанным созданиям. Но не дошли, а, слава Создателю, бросились прочь, опрометью понеслись назад по проклятому туннелю, по его гладкому, скользкому полу, мимо издевательских орнаментов, открыто высмеивающих искусство, которому подражали. Мы бросились бежать прежде, чем уяснили себе, что же все-таки увидели, прежде чем наш мозг опалило знание, из-за которого никогда уже нам не будет на земле покоя!

Направив свет обоих фонариков на распростертые тела, мы поняли, что более всего встревожило нас в этой жуткой груде тел. Не то, что жертвы были чудовищно растерзаны и искалечены, а то, что все были без голов. Подойдя еще ближе, мы увидели, что головы не просто отрубили, а изничтожили каким-то дьявольским способом – оторвали или, скорее, отъели. Кровь, темно-зеленая, все еще растекавшаяся лужицей, источала невыносимое зловоние, но теперь его все больше забивал новый, неведомый запах – здесь он ощущался сильнее, чем прежде, по дороге сюда. Только на совсем близком расстоянии от поверженных существ мы поняли, где таится источник этого второго, необъяснимого запаха. И вот тогда Денфорт, вспомнив некоторые барельефы, живо воспроизводящие жизнь Старцев во время перми, сто пятьдесят миллионов лет назад, издал пронзительный, истошный вопль, отозвавшийся мощным эхом в этой древней сводчатой галерее со зловещей и глубоко порочной резьбой на стенах.

Секундой позже я уже вторил ему: в моей памяти тоже запечатлелся старинный барельеф, на котором неизвестный скульптор изобразил покрытое мерзкой слизью и распростертое на земле тело обезглавленного Старца; это чудовищные шогготы убивали таким образом своих жертв – отъедая головы и высасывая из них кровь; происходило это в годы их неповиновения, во время изнурительной, тяжелой войны с ними Старцев. Высекая эти кошмарные сцены, художник нарушал законы профессиональной этики, хотя и изображал события, уже канувшие в Лету: ведь шогготы и последствия их деяний явно были запретным для изображения предметом. Несомненно, на это существовало табу. Недаром безумный автор «Некрономикона» пылко заверял нас, что подобные твари не могли быть созданы на Земле и что они являлись людям только в наркотических грезах. Бесформенная протоплазма, до такой степени способная к имитированию чужого вида, органов и процессов, что копию трудно отличить от подлинника. Липкая пузырчатая масса… эластичные пятнадцатифутовые сфероиды, легко поддающиеся внушению послушные рабы, строители городов… все строптивее… все умнее… живущие и на земле, и под водой… и все больше постигающие искусство подражания! О Боже! Какая нелегкая дернула этих нечестивых Старцев создать этих тварей и пользоваться их услугами?!

Теперь, когда мы с Денфортом воочию увидели блестящую, маслянистую черную слизь, плотно обволакивающую обезглавленные тела, когда в полную силу вдохнули этот ни на что не похожий мерзкий запах, источник которого мог себе представить только человек с больным воображением – исходил он от слизи, которая не только осела на телах, но и поблескивала точечным орнаментом на грубо и вульгарно переиначенных картушах, – лишь теперь мы всем своим существом прочувствовали, что такое поистине космический страх. Мы уже не боялись тех четверых, которые сгинули неведомо где и вряд ли представляли теперь опасность. Бедняги! Они-то как раз не несли в себе зла. Природа сыграла с ними злую шутку, вызвав из векового сна: какой трагедией обернулось для них возвращение домой! То же станет и с остальными, если человеческое безумие, равнодушие или жестокость вырвут их из недр мертвых или спящих полярных просторов. Звездоголовых нельзя ни в чем винить. Что они сделали? Ужасное пробуждение на страшном холоде в неизвестную эпоху и, вполне вероятно, нападение разъяренных, истошно лающих четвероногих, отчаянное сопротивление, и, наконец, в придачу – окружившие их неистовые белые обезьяны в диковинных одеяниях… несчастный Лейк… несчастный Гедни… и несчастные Старцы. Они остались до конца верны своим научным принципам. На их месте мы поступили бы точно так же. Какой интеллект, какое упорство! Они не потеряли головы при встрече с неведомым, сохранив спокойствие духа, как и подобает потомкам тех, кто изображен на барельефах! Кого бы они ни напоминали внешним обликом – морских звезд или каких-то наземных растений, мифических чудищ или инопланетян, по сути своей они были людьми!

Они перевалили через заснеженные хребты, на склонах которых ранее стояли храмы, где они возносили хвалу своим богам; там же они прогуливались когда-то в зарослях древесных папоротников. Город, в который они так стремились, спал, объятый вечным сном, но они сумели, как и мы, прочитать на древних барельефах историю его последних дней. Ожившие Старцы пытались разыскать своих соплеменников здесь, в этих легендарных темных недрах, и что же они нашли? Примерно такие мысли рождались у нас с Денфортом при виде обезглавленных и выпачканных мерзкой слизью трупов. Затем мы перевели взгляд на резьбу, вызывавшую отвращение своей вульгарностью, над которой жирно поблескивала только что нанесенная гнусной слизью надпись из точек. Теперь мы поняли, кто продолжал жить, победив Старцев, в подводном городе на дне темной бездны, по краям которой устроили свои гнездовья пингвины. Ничего здесь не изменилось. Должно быть, и теперь над пучиной все так же дымятся клубы пара.

Шок от ужасного зрелища обезглавленных, перепачканных гнусной слизью тел был так велик, что мы застыли на месте, не в силах вымолвить ни слова, и только значительно позже, делясь своими переживаниями, узнали о полном сходстве наших мыслей. Казалось, прошли годы, на самом же деле мы стояли так, окаменевшие, не более десяти-пятнадцати секунд. И тут в воздухе навстречу нам поплыли легкие струйки пара, как бы от дыхания приближающегося к нам, но еще невидимого существа, а потом послышались звуки, которые, разрушив чары, открыли нам глаза, и мы опрометью бросились наутек мимо испуганно гогочущих пингвинов. Мы бежали тем же путем, топча брошенную нами бумагу, по извивавшимся под ледяной толщей сводчатым коридорам – назад, скорее в город! Выбежав на дно гигантского цилиндра, мы заторопились к древнему пандусу; оцепенело, автоматически стали карабкаться вверх – наружу, к спасительному солнечному свету! Только бы уйти от опасности!

Мы считали, в соответствии с гипотезой Лейка, что трубные звуки издают те, которые сейчас, в большинстве своем, были уже мертвы. Значит, кто-то уцелел! Денфорт позже признался, что именно такие звуки, только более приглушенные, он слышал при нашем вступлении в город, когда мы осторожно передвигались по ледяной толще. Они удивительно напоминали завывания, доносившиеся из горных пещер. Не хотелось бы показаться наивным, но все же прибавлю еще кое-что, тем более что Денфорту, по странному совпадению, пришла в голову та же мысль. Этому, конечно, способствовал одинаковый круг чтения; Денфорт к тому же намекнул, что, по его сведениям, По, работая сто лет назад над «Артуром Гордоном Пимом», пользовался неизвестными даже ученым тайными источниками. Как все, наверное, помнят, в этой фантастической истории некая огромная мертвенно-белая птица, живущая в самом сердце зловещего антарктического материка, постоянно выкрикивает некое никому неведомое слово, полное рокового скрытого смысла: «Текели-ли! Текели-ли!»

Уверяю вас, именно его мы расслышали в коварно прозвучавших за клубами белого пара громких трубных звуках. Они еще не отзвучали, а мы уже со всех ног неслись прочь, хотя знали, как быстро перемещаются Старцы в пространстве: выжившему участнику этой немыслимой бойни, тому, кто издал этот непередаваемый трубный клич, не стоило большого труда догнать нас – хватило бы минуты. Мы смутно надеялись, что нас может спасти отсутствие агрессии и открытое проявление нами добрых намерений – в преследователе могла проснуться любознательность. В конце концов, зачем причинять нам вред, если ему ничто не угрожает? Пробегая по галерее, где невозможно было укрыться, мы на секунду замедлили бег и, нацелив назад лучи фонариков, заметили, что облако пара рассеивается. Неужели мы наконец увидим живого и невредимого жителя древнего города? И тут снова прозвучало: «Текели-ли! Текели-ли!»

Преследователь отставал; может, он ранен? Но мы не решались рисковать: ведь он, услышав крик Денфорта, не убегал от врагов, а устремился вперед. Времени на размышления не было, оставалось только гадать, где сейчас пребывали убийцы его соплеменников, эти непостижимые для нас кошмарные создания, горы зловонной, изрыгающей слизь протоплазмы, покорившие подводный мир и направившие посланцев на сушу, где те, ползая по галереям, испоганили барельефы Старцев. Скажу откровенно, нам было жаль оставлять этого последнего и, возможно, раненого жителя города на почти верную смерть.

Слава богу, мы не замедлили бег. Пар вновь сгустился, мы летели вперед со всех ног, а позади, хлопая крыльями, испуганно кричали пингвины. Это было само по себе странно, если вспомнить, как вяло реагировали они на наше присутствие. Вновь послышался громкий трубный клич: «Текели-ли! Текели-ли!» Значит, мы ошибались. Звездоголовый не был ранен, он просто задержался у трупов своих товарищей, над которыми поблескивала на стене надпись из гнусной слизи. Неизвестно, что означала дьявольская надпись, но она могла оскорбить звездоголового: похороны в лагере Лейка говорили о том, что Старцы безмерно чтут своих усопших. Включенные на полную мощь фонарики высветили впереди ту, уже известную нам большую пещеру, где сходилось множество подземных ходов. Мы облегченно вздохнули, вырвавшись наконец из плена загаженных шогготами стен: даже не разглядывая мерзкую резьбу, мы ощущали ее всем своим естеством.

При виде пещеры нам пришло также в голову, что, возможно, наш преследователь затеряется в этом лабиринте. Находившиеся здесь слепые пингвины-альбиносы пребывали в страшной панике, казалось, они ожидают появления чего-то ужасного. Можно попробовать притушить фонарики и в надежде, что испуганно мечущиеся и гогочущие огромные птицы заглушат наш слоновый топот, юркнуть прямиком в туннель: кто знает, вдруг удастся обмануть врага. В туманной дымке грязный, тусклый пол основного туннеля почти не просматривался, разительно отличаясь от зловеще поблескивавшей позади нас галереи; тут даже Старцам с их шестым чувством, позволявшим до какой-то степени ориентироваться в темноте, пришлось бы туго. Мы и сами боялись промахнуться, угодить не в тот коридор, ведь у нас была одна цель – мчаться что есть силы по туннелю в направлении мертвого города, а попади мы ненароком в одну из боковых галерей, последствия могли быть самые непредсказуемые.

То, что мы сейчас живы, доказывает, что существо, гнавшееся за нами, ошиблось и выбрало не тот путь, мы же чудом попали куда надо. И еще нам помогли пингвины и туман. К счастью, водяные пары, то сгущаясь, то рассеиваясь, в нужный момент закрыли нас плотной завесой. А вот раньше, когда мы только вбежали в пещеру, оставив позади оскверненную гнусной резьбой галерею, и в отчаянии оглянулись назад, вот тогда дымка несколько разошлась, и перед тем как притушить фонарики и, смешавшись с пингвиньей стаей, попытаться незаметно улизнуть, мы впервые увидели догонявшую нас тварь. Судьба была благосклонна к нам позже, когда скрыла нас в тумане, а в тот момент она явила нам свой грозный лик: мелькнувшее видение отняло у нас покой до конца наших дней.

Заставил нас обернуться извечный инстинкт догоняемой жертвы, которая хочет знать, каковы ее шансы, хотя, возможно, здесь примешались и другие подсознательные импульсы. Во время бегства все в нас было подчинено одной цели – спастись, мы не замечали ничего вокруг и, уж конечно, ничего не анализировали, но в мозг тем не менее, помимо нашей воли, поступали сигналы, которые посылало наше обоняние. Все это мы осознали позже. Удивительно, но запах не менялся! В воздухе висело все то же зловоние, которое поднималось ранее над измазанными слизью, обезглавленными трупами. А ведь запаху следовало бы измениться! Этого требовала простая логика. Теперь должен преобладать прежний едкий запах, неизменно сопровождавший звездоголовых. Но все наоборот: ноздри захлестывала та самая вонь, она нарастала с каждой секундой, становясь все ядовитее.

Казалось, мы оглянулись одновременно, как по команде, но на самом деле, конечно же, первым был один из двоих, хотя второй тут же последовал его примеру. Оглянувшись, мы включили на полную мощность фонарики и направили лучи на поредевший туман. Поступили мы так, возможно, из обычного страха, желая знать, в чем именно заключается опасность, а может, из подсознательного стремления ослепить врага, а потом, пока он будет приходить в себя, скользнув меж пингвинов, юркнуть в туннель. Но лучше бы нам не оглядываться! Ни Орфей, ни жена Лота не заплатили больше за этот безрассудный поступок! И тут снова послышалось ужасное «Текели-ли! Текели-ли!».

Буду предельно откровенным, хотя откровенность дается мне с большим трудом, и доскажу все, что увидел. В свое время мы даже друг с другом избегали говорить на эту тему. Впрочем, никакие слова не передадут и малой толики пережитого ужаса. Зрелище настолько потрясло нас, что можно только диву даваться, как это у нас хватило соображения притушить фонарики да еще выбрать правильное направление. Есть только одно объяснение: нами руководил инстинкт, а не разум. Может, так оно было и лучше, но все равно за свободу мы заплатили слишком большой ценой. Во всяком случае, с рассудком у нас с тех пор не совсем в порядке.

Денфорт совершенно потерял голову; помнится, весь обратный путь он твердил на бегу одно и то же, для любого нормального человека это звучало бы чудовищным бредом – только один я понимал, откуда все взялось. Голос его разносился эхом по коридорам, теряясь среди криков пингвинов и замирая где-то позади, в туннеле, где, к счастью, уже никого не было. Слава богу, он забубнил этот бред не сразу после того, как оглянулся, иначе нас давно уже не было бы в живых. Страшно даже вообразить себе нашу возможную участь.

«Саут-стейшн – Вашингтон-стейшн – Парк-стейшн – Кендалл-стейшн – Сентрел-стейшн – Гарвард…»

Бедняга перечислял знакомые станции подземки, проложенной из Бостона в Кембридж за тысячи миль отсюда, в мирной земле Новой Англии, но мне его нервный лепет не казался ни бредом, ни некстати проснувшимся ностальгическим чувством. Денфорт находился в глубоком шоке, но я тут же безошибочно уловил пришедшую ему на ум болезненную аналогию.

Оглядываясь, мы ни на минуту не сомневались, что увидим жуткое чудище, но все же вполне определенное – к обличью звездоголовых мы как-то привыкли и смирились с ним. Однако в зловещей дымке вырисовывалось совершенно другое существо, гораздо более гнусное. Оно казалось реальным воплощением «чужого», инородного организма, какие любят изображать наши фантасты, и больше всего напоминало движущийся состав, если смотреть на него с платформы станции метро. Темная громада, усеянная ярко светящимися разноцветными точками, рвалась из подземного мрака, как пуля из ствола.

Но мы находились не в метро, а в подземном туннеле, а за нами гналась, синусоидно извиваясь, кошмарная черная блестящая тварь длиною не менее пятнадцати футов, изрыгавшая зловоние и все более набиравшая скорость; густой пар окружал ее, восставшую из морских глубин. Это невообразимое чудовище – бесформенная масса пузырящейся протоплазмы – слабо иллюминировало, образуя тысячи вспыхивавших зеленоватым светом и тут же гаснувших глазков, и неслось прямо на нас; массивнее любого вагона, оно безжалостно давило испуганных беспомощных пингвинов, скользя по сверкающему полу – ведь именно эти твари отполировали его до полного блеска. Вновь издевательски прогремел дьявольский трубный глас: «Текели-ли! Текели-ли!» И тут мы вспомнили, что этим нечестивым созданиям, шогготам, Старцы дали все – жизнь, способность мыслить, пластические органы; шогготы пользовались их точечным алфавитом и, конечно же, подражали в звучании языку своих бывших хозяев.

XII

Не все запомнилось нам с Денфортом из нашего поспешного бегства, но кое-что все-таки удержалось в памяти. Помним, как пробежали громадную пещеру, куполу которой Старцы придали черты небесной сферы; как, несколько успокоившись, шли потом коридорами и залами мертвого города, но все это помним как во сне. Как будто мы находились в иллюзорном, призрачном мире, в некоем неизвестном измерении, где отсутствовали время, причинность, ориентиры. Нас несколько отрезвил сумеречный дневной свет, падавший на дно гигантской цилиндрической башни, но мы все же не осмелились приблизиться к оставленным саням и взглянуть еще раз на несчастного Гедни и собаку. Они покоились здесь как на дне огромного круглого мавзолея, и я от всей души надеюсь, что их мертвый сон никто и никогда не потревожит.

Лишь взбираясь по колоссальному пандусу, мы осознали, насколько устали; от долгого бега в разреженной атмосфере перехватывало дыхание, но ничто не могло заставить нас остановиться и перевести дух, пока мы не выбрались наружу и не оказались под открытым небом. Карабкаясь на вершину сработанного из цельных глыб шестидесятифутового цилиндра, пыхтя и отдуваясь, мы тем не менее понимали, что сейчас происходит наше глубоко символичное прощание с городом: параллельно пандусу шли широкой полосой героические барельефы, выполненные в изумительной технике древней эпохи сорок миллионов лет назад, – последний привет от Старцев.

Поднявшись на вершину башни, мы, как и предполагали, обнаружили, что спускаться нам предстоит по замерзшему каменному крошеву, окружившему башню снаружи на манер холма. На западе высились другие, не менее громадные постройки, на востоке же, в той стороне, где дремали вдали занесенные снегом вершины великих гор, здания обветшали и были заметно ниже. Косые лучи низкого антарктического полночного солнца пробивались сквозь строй покосившихся руин, а город по контрасту со знакомым полярным пейзажем казался еще древнее и угрюмее. В воздухе дрожала и переливалась снежная пыль, мороз пробирал до костей. Устало опустив рюкзаки, которые лишь чудом сохранились во время нашего отчаянного бегства, мы застегнули пуговицы на куртках и начали спуск. Потом побрели по каменному лабиринту к подножью гор, где нас дожидался самолет. За весь путь мы ни словом не обмолвились о том, что побудило нас спасаться бегством, так и не позволив побывать на краю загадочной и самой древней бездны на Земле.

Меньше чем через четверть часа мы по крутой древней террасе спустились туда, откуда был виден темный силуэт нашего самолета, оставленного на высокой площадке среди вмерзших в лед редких руин. На полпути к нему мы остановились, переводя дух, и посмотрели еще раз на оставленные позади фантастические каменные джунгли, четко и таинственно отпечатанные на фоне неба. В это время туманная дымка, затягивавшая западную сторону небосвода, рассеялась, снежная пыль устремилась ввысь, сливаясь в некий диковинный узор, за которым, казалось, вот-вот проступит некая страшная, роковая тайна.

За сказочным городом на совершенно белом небосклоне протянулась тонкая фиолетовая ломаная линия, ее острые углы, озаренные розовым сиянием, призрачно вырисовывались на горизонте. Плоскогорье постепенно шло ввысь – к этому таинственно мерцавшему и манившему венцу; местность пересекало бывшее русло реки, похожее теперь на неровно легшую тень. У нас захватило дух от неземной красоты пейзажа, а сердце екнуло от страха. Далекая фиолетовая ломаная линия была не чем иным, как проступившим силуэтом зловещих гор, к которым жителям города запрещалось приближаться. Эти высочайшие на Земле вершины являлись, как мы поняли, средоточием чудовищного Зла, вместилищем отвратительных пороков и мерзостей; им опасливо поклонялись жители древнего города, страшившиеся приоткрыть их тайну даже на своих барельефах. Ни одно живое существо не ступало на склоны загадочных гор – лишь жуткие, наводящие ужас молнии задерживались в долгие полярные ночи на их острых вершинах, освещая таинственным светом землю далеко вокруг. На полярных просторах они стали как бы прообразом непостижимого Кадата, находившегося за зловещим плато Ленг, о чем смутно упоминается в древних легендах.

Если верить виденным нами барельефам и резным картам, до загадочных фиолетовых гор было почти триста миль, однако очертания их четко проступали над раскинувшейся снежной гладью, а зубчатые вершины, круто взмывая ввысь, вызывали ощущение того, что они находятся на чужой, полной неведомых опасностей планете. Высота этих вершин была немыслимой, недоступной человеческому воображению, они уходили в сильно разреженные слои земной атмосферы, которые посещали разве что призраки – ведь ни один из дерзких воздухоплавателей не остался в живых, чтобы поведать о своем непонятном, не поддающемся объяснению внезапном крушении. Вид гигантских гор заставлял меня не без дрожи вспоминать барельефные изображения, которые подсказывали нам, что великая река могла нести с проклятых склонов нечто, державшее жителей города в смертном ужасе, и я мысленно задавал себе вопрос: а не был ли их страх порождением укоренившегося предрассудка? Я припомнил также, что горы эти своей северной оконечностью выходят к побережью в районе Земли Королевы Мери, где, в тысяче миль отсюда, именно сейчас работает экспедиция сэра Дугласа Моусона, и от всей души пожелал, чтобы ни с научным руководителем, ни с прочими членами экспедиции не случилось ничего дурного и чтобы они даже не заподозрили, сколь опасные гиганты таятся за грядой прибрежных скал. Эти мысли ужасно угнетали меня, нервная система была напряжена до предела, а Денфорт просто находился на грани срыва.

Однако еще задолго до того, как мы, миновав руины пятиконечного Утроения, достигли самолета, наши неопределенные страхи обрели вполне четкую мотивацию. Черные, усеянные вмерзшими в лед руинами склоны Хребтов безумия, заслонив от нас высоченной стеной восточную часть неба, вновь напомнили нам о таинственных азиатских полотнах Николая Рериха. То и дело возвращаясь мыслями к ужасным бесформенным тварям, которые, изрыгая зловоние, копошились в подземных норах, пронизывавших хребты вплоть до вершин, мы содрогались от страха, представляя, как будем вновь пролетать над круглыми отверстиями, пробуравленными в земле, и как от трубного завывания ветра у нас будет холодеть в груди. Хуже того – кое-какие вершины окутывал туман (бедняга Лейк принял это за проявление вулканической деятельности), и мы ежились, вспоминая туманные завитки в подземном туннеле и представляя себе адскую бездну, от которой восходил весь этот пар.

Самолет благополучно дожидался нас на прежнем месте, и мы, напялив на себя всю теплую одежду, приготовились к взлету. Денфорт легко завел мотор, и самолет без труда плавно взмыл в воздух, унося нас от кошмарного города. Внизу вновь поплыл каменный лабиринт, а мы поднимались все выше, замеряя силу и направление ветра. Должно быть, где-то в верхних слоях зарождалась буря, мы видели, как бешено мчались там облака, но на высоте двадцати четырех тысяч футов, над перевалом, условия для перелета через горы были довольно сносные. Когда мы приблизились к торчащим пикам, вновь послышались странные трубные звуки, отчего у Денфорта, сидевшего у штурвала, затряслись руки. Хотя я был средним пилотом, скорее дилетантом, но тут все же решил вести самолет сам: в сложных условиях лавирования между пиками слишком опасно было доверять управление человеку, потерявшему голову от страха. Денфорт даже не протестовал. Собрав всю свою волю, я сосредоточился на управлении и, стараясь вести самолет как можно увереннее, не сводил глаз с красноватого клочка неба, открывшегося в провале между пиками. Я сознательно избегал смотреть на клубившийся у вершины туман и, слыша тревожные трубные звуки, завидовал в душе Одиссею, который в подобной ситуации, чтобы не внимать чарующему пению Сирен, залепил уши воском.

Денфорт же, оставшись без дела и томясь внутренним беспокойством, не мог спокойно усидеть на месте. Он все время крутил головой: провожал взглядом оставшийся позади город, глядел вперед на приближавшиеся вершины, изрытые пещерами и усеянные прямоугольными руинами, поворачивался то в одну, то в другую сторону, где проплывали внизу заснеженные предгорья с утопавшими в снегу развалинами крепостных стен, а иногда устремлял взор в небо, следя за фантастическими сочетаниями мчавшихся над нами облаков. Вдруг у самого перевала, когда я, вцепившись в штурвал, преодолевал самый ответственный участок пути, раздался его истошный вопль, который чуть не привел к катастрофе: штурвал дрогнул у меня в руках и я едва не потерял управление. К счастью, мне удалось совладать с волнением, и мы благополучно завершили перелет, но вот Денфорт… Боюсь, он никогда теперь не обретет душевного равновесия.

Как я уже говорил, Денфорт наотрез отказался поведать мне, что за кошмарное зрелище заставило его завопить с такой силой, а ведь именно оно окончательно лишило юношу покоя. Оказавшись по другую сторону Хребтов безумия и чувствуя себя в безопасности, мы наконец заговорили, обмениваясь громкими (чтобы перекричать шум мотора и завывания ветра) замечаниями; в основном они касались наших взаимных обещаний не разглашать ничего, имеющего отношение к древнему городу. Эти поистине космические тайны не должны были стать достоянием широкой публики, предметом зубоскальства, и, клянусь, я никогда бы и рта не раскрыл, если бы не вполне реальная перспектива работы в тех краях экспедиции Старкуэтера – Мура и прочих научных коллективов. В интересах безопасности человечества нельзя бесцеремонно заглядывать в потаенные уголки планеты и проникать в ее бездонные недра, ибо дремлющие до поры монстры, выжившие адские создания могут восстать ото сна, могут выползти из своих темных нор, подняться со дна подземных морей, готовые к новым завоеваниям.

Мне удалось выпытать у Денфорта, что его последнее ужасное зрительное впечатление напоминало мираж. По его словам, оно не имело ничего общего ни с кубическими сооружениями на склонах, ни с поющими, источающими пар пещерами Хребтов безумия. Мелькнувшее среди облаков дьявольское видение открыло ему, что таят фиолетовые горы, которых так боялись и к которым не осмеливались приближаться Старцы. Возможно, видение являлось наполовину галлюцинацией, вполне вероятной после перенесенных нами испытаний, а наполовину – тем не распознанным им миражом, который мы уже созерцали, подлетая днем назад к лагерю Лейка. Но что бы это ни было, оно лишило Денфорта покоя до конца его дней.

Иногда с его губ срываются бессвязные, лишенные смысла словосочетания вроде: «черная бездна», «резные края», «протошогготы», «пятимерные, наглухо закрытые конструкции», «мерзкий цилиндр», «древний Фарос», «Йог-Сотот», «исходная белая студнеобразная структура», «космический оттенок», «крылья», «глаза в темноте», «лунная дорожка», «первозданный, вечный, неумирающий» и прочие странные словосочетания. Придя в себя, он ничего толком не объясняет, связывая свои темные высказывания с неумеренным чтением в юные годы опасной эзотерической литературы. Денфорт, один из немногих, осмелился дочитать до конца источенный временем том «Некрономикона», хранившийся под замком в библиотеке университета.

Помнится, когда мы летели над Хребтами безумия, небо хмурилось, и хотя я ни разу не посмотрел вверх, но, думаю, клубившиеся снежные вихри принимали там фантастические очертания. Быстро бегущие облака могли усилить, дополнить и даже исказить картину, воображение – с легкостью разукрасить ее еще больше, а к тому времени, когда Денфорт впервые заикнулся о своем кошмарном видении, оно успело также обрасти аллюзиями из его давнего чтения. Не мог узреть он так много в одно мгновение.

Тогда же, над хребтами, он истошно вопил одно и то же – безумные, услышанные нами одновременно слова: «Текели-ли! Текели-ли!»

1936

Примечания

1

В подлиннике: Антарктический океан. – Прим. ред.

(обратно)

2

Китобойные суда обыкновенно снабжены железными чанами для ворвани; почему это не было сделано на «Грамиусе», я никогда не мог узнать. – Прим. автора.

(обратно)

3

Вид моллюсков. – Прим. ред.

(обратно)

4

Случай с бригом «Полли» из Бостона чрезвычайно подходит сюда, и судьба его во всех отношениях так удивительно схожа с нашей, что я не могу удержаться, чтобы не указать на него здесь. Это судно с грузом в сто тридцать тонн отплыло из Бостона, везя доски и съестные припасы в Санта‑Крус, двенадцатого декабря 1811 года под командой капитана Касно. Там было восемь душ, кроме капитана, штурман, четыре матроса, повар и господин Гёнт с негритянской девушкой, принадлежавшей ему. Пятнадцатого, когда они миновали мель Георга, в бриге открылась течь во время бури с юго‑востока, и он, наконец, опрокинулся, но, после того как мачта упала за борт, снова выпрямился. Они оставались в таком положении, без огня и с весьма малым количеством съестных припасов, в течение ста девяноста одного дня (от пятнадцатого декабря до двадцатого июня), тут капитан Касно и Самюэль Бэджер, единственные оставшиеся в живых, были подобраны с остова корабля судном «Слава» из Гулля, плывшим домой из Рио‑де-Жанейро под командой капитана Фэзерстона. Когда их подобрали, они находились на 28° северной широты, 13° западной долготы, и их пронесло более двух тысяч миль! Девятого июня «Слава» встретилась с бригом «Дромео», плывшим под командой капитана Пиркинса, который высадил двух этих злополучных в Кеннебекке. Повествование, из коего мы заимствуем эти подробности, кончается следующими словами: «Совершенно естественно спросить, каким образом они могли проплыть такое огромное расстояние в наиболее посещаемой части Атлантики и все это время не были замечены. Мимо них проплыло более двенадцати судов, одно из которых подошло к ним так близко, что они могли видеть людей на палубе и на снастях, которые глядели на них, но к невыразимому разочарованию этих изголодавшихся и нахолодавшихся людей подавили в себе повелевающий голос сострадания, натянули паруса и жестоко бросили их на произвол судьбы». – Прим. авт.].

(обратно)

5

Так назвал некоторых морских птиц мореплаватель Джеймс Росс. Мать Кэри аналогична французской матушке Гусыне. – Прим. ред.

(обратно)

6

Среди судов, которые в различные времена объявляли, что встретили острова Авроры, должны быть упомянуты корабль «Сан‑Мигэль» в 1769 году, корабль «Аврора» в 1774 году, бриг «Жемчужина» в 1779 году и корабль «Долорес» в 1790 году. Все они согласно дают ту же широту – 53° к югу. – Прим. авт.

(обратно)

7

По Фаренгейту. – Прим. ред.

(обратно)

8

В подлиннике: Антарктический круг. – Прим. ред.

(обратно)

9

В подлиннике: Антарктический континент. – Прим. ред.

(обратно)

10

Слова утро и вечер, которые я употребляю для избежания, насколько это возможно, путаницы в моем повествовании, не должны быть, конечно, принимаемы в их обыкновенном смысле. Уже долгое время у нас совсем не было ночи, ибо дневной свет был беспрерывный. Все числа установлены сообразно с мореходным временем, и указания на местоположение должны быть понимаемы как даваемые компасом. Я хочу также заметить тут, что в первой части того, что здесь написано, я не могу притязать на строгую точность относительно чисел или широты и долготы, ибо я не вел правильного дневника до тех пор, как уже прошло то время, о котором говорится в первой части. Во многих случаях я надеялся лишь на мою память. – Прим. авт.

(обратно)

11

Разновидность охотничьего ножа. – Прим. ред.

(обратно)

12

Этот день сделался достопримечательным, ибо мы усмотрели на юге несколько огромных гирлянд сероватого пара, о котором я говорил ранее. – Прим. авт.

(обратно)

13

Рухляк был также черный, на самом деле мы не заметили на острове ни одного светло‑цветного вещества какого бы то ни было разряда. – Прим. авт.

(обратно)

14

По причинам очевидным я не могу в этих датах притязать на строгую точность. Они даны главным образом для ясности повествования, и как они были занесены в мои карандашные заметки. – Прим. авт.

(обратно)

15

Спустя 28 лет произошло событие, о котором мистер Джорлинг не мог и помыслить: земная ось предстала взгляду другого человека. Это случилось 21 марта 1868 года. Полярная зима уже сжимала в тисках эту ледяную пустыню, готовясь поглотить ее на шесть долгих месяцев. Однако это мало интересовало удивительного морехода, которого мы обязаны вспомнить. Его чудесному подводному аппарату не были страшны ни холода, ни штормы. Предолев ледяные поля и поднырнув под ледяную шапку Антарктики, он достиг девяностой параллели. Здесь лодка высадила его на вулканический берег, усеянный осколками базальта, лавы, пеплом, черными глыбами. Вокруг было видимо-невидимо тюленей и моржей. Над его головой проносились тучи ходулочников, ржанок, зимородков, гигантских буревестников; на край берега высыпали и застыли неподвижно пингвины. Затем этот загадочный человек взбежал по крутым россыпям морен и пемзы на вершину холма, где находится Южный полюс. В тот самый момент, когда горизонт на севере превратился в лезвие, разрезавшее солнечный диск на две равные части, он вступил во владение этим континентом от своего собственного имени, развернув над ним стяг с вышитой золотом буквой «N». В море его ждала подводная лодка под названием «Наутилус», капитана которой звали просто – Немо. Ж.В.

(обратно)

16

Вычисления, произведенные Ханстином, говорят о том, что южный магнитный полюс расположен на 128°30′ восточной долготы и 69°17′ южной широты. Наблюдения Винсдона Дюмулена и Гупвана Дебуа, проведенные во время экспедиции Дюмон-Дюрвилля на «Астралябии» и «Зеле», позволили Дюпрре назвать иные координаты: 136°15′ восточной долготы и 76°30′ южной широты. Правда, самые свежие вычисления свидетельствуют, что полюс должен находиться на 106°16′ восточной долготы и 72°20′ южной широты. Как видно, гидрографы не пришли пока к согласию по этому вопросу, как, впрочем, и относительно координат северного магнитного полюса. Ж.В.

(обратно)

17

Так и произошло: лейтенант Уилкс 13 раз вынужден был отступать, но в конце концов достиг 56°57′ южной широты на 105°20′ восточной долготы. Ж.В.

(обратно)

18

 Здесь и далее имеется в виду полуостров Росса.

(обратно)

19

 Перевод К. Чуковского.

(обратно)

20

Мачу-Пикчу – город-крепость инков XIV–XV вв.

(обратно)

21

Киш – центр одного из древнейших месопотамских государств (XXVIII в. до н. э.).

(обратно)

22

 En masse – все вместе (фр.).

(обратно)

23

 Борхгревинк, Карстен (1864–1934) – норвежский путешественник.

(обратно)

24

Мегалиты – сооружения из больших блоков грубо обработанного камня.

(обратно)

25

Зиккурат – культовое сооружение в древнем Двуречье.

(обратно)

Оглавление

  • Эдгар Аллан По
  •   Сообщение Артура Гордона Пима
  •     Предуведомление
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •     Глава восемнадцатая
  •     Глава девятнадцатая
  •     Глава двадцатая
  •     Глава двадцать первая
  •     Глава двадцать вторая
  •     Глава двадцать третья
  •     Глава двадцать четвертая
  •     Глава двадцать пятая
  • Жюль Верн
  •   Ледяной сфинкс
  •     Часть первая
  •       I Острова Кергелен
  •       II Шхуна «Халбрейн»
  •       III Капитан Лен Гай
  •       IV От островов Кергелен до острова Принс-Эдуард
  •       V Роман Эдгара По
  •       VI Завеса приоткрывается
  •       VII Тристан-да-Кунья
  •       VIII Курсом на Фолкленды
  •       IX Снаряжение «Халбрейн»
  •       X Начало путешествия
  •       XI От Южных Сандвичевых островов к Полярному кругу
  •       XII Между Полярным кругом и паковыми льдами
  •       XIII Вдоль паковых льдов
  •       XIV Голос во сне
  •       XV Остров Беннета
  •       ХVI Остров Тсалал
  •     Часть вторая
  •       I А Пим?.
  •       II Решение принято!
  •       III Исчезнувшие острова
  •       IV 29 декабря – 9 января
  •       V Дело плохо!.
  •       VI Земля?.
  •       VII Опрокинувшийся айсберг
  •       VIII Последний удар
  •       IX Что же делать?
  •       X Галлюцинации
  •       XI В тумане
  •       XII Лагерь
  •       XIII Дирк Петерс в море
  •       XIV Одиннадцать лет на нескольких страницах
  •       XV Ледяной сфинкс
  •       XVI Двенадцать из семидесяти
  • Чарльз Ромин Дейк
  •   Странное открытие
  •     Как мы нашли Дирка Петерса
  •       Глава первая
  •       Глава вторая
  •       Глава третья
  •       Глава четвертая
  •       Глава пятая
  •       Глава шестая
  •       Глава седьмая
  •       Глава восьмая
  •       Глава девятая
  •     История Дирка Петерса
  •       Глава десятая
  •       Глава одиннадцатая
  •       Глава двенадцатая
  •       Глава тринадцатая
  •       Глава четырнадцатая
  •       Глава пятнадцатая
  •       Глава шестнадцатая
  •       Глава семнадцатая
  •       Глава восемнадцатая
  •       Глава девятнадцатая
  •       Глава двадцатая
  • Говард Лавкрафт
  •   Хребты безумия
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Миры Артура Гордона Пима», Эдгар Аллан По

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства