«Миллион миллионов, или За колёсиком»

3452

Описание

В размеренную жизнь владельца казино, по всем меркам, успешного человека, вторгается нечто. Случайная находка на заднем дворе игрушечного колесика оборачивается настоящим кошмаром. Казино терпит убытки. Погибает близкая ему женщина. Сын становится преступником. А сам он на грани нервного срыва. Разве мог он предположить, что все происходящее мистическим образом связано с миром его детских фантазий…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Александр Анин Миллион миллионов, или За колёсиком

Первый день, воскресенье

Шагнув за дверь из полумрака прихожей, Мхов на мгновенье слепнет от низкого утреннего солнца, тут же что-то большое и тёмное, метнувшись из-под крыльца, чуть не сшибает его с ног. Горячее и мокрое плотно проходится по лицу, часто и шумно дышащее тяжело виснет на плечах.

— Пшёл! — с перепугу громче, чем надо орёт Мхов. — Пшёл вон, с-собачье отродье!

Рослый, поджарый доберман, распластавшись в длинном прыжке, сигает вбок через перила; припав к траве, пёс гулко и быстро лает, будто смеется.

— Вот я тебе! — хозяин грозит любимцу кулаком. Тот вскакивает, мчится по двору галсами, словно быстрый черно-коричневый парусник: миновав дом, по изящной кривой огибает фонтан и скрывается в цветнике.

— Оба-на! — Мхов хлестко в четыре пальца свистит ему вслед и сильно до хруста в костях потягивается. — Ма-аш! — зовёт он. — А Маш!

Жена показывается из маленькой ротонды, увитой начавшим желтеть плющом. За ней, держась за длинную холщовую юбку, семенит дочь. Дарья копия мать: такая же светловолосая, широкая в кости, крупнотелая, всё это с поправкой на четырехлетний возраст, разумеется. Зато сын…

— Проснулся, Мхов? — щурясь на солнце, говорит жена.

— Пр-роснулся, Мхов? — эхом важно пищит Дарья. Она только недавно выучилась выговаривать «р» и теперь явно гордится этим своим новым умением.

— А вы давно? — спрашивает в ответ Мхов.

— Я уже на рынок успела. Парного молока хочешь? — Мария одной рукой накручивает на пальцы свой длинный белый локон, другой — делает то же самое на голове дочери.

— Сама? — Мхов хмурится.

— Что сама?

— На рынок что-ль — сама?

— Ну.

— Во, блин! — Мхов сердится. — Сколько раз говорить: надо чего — позвони, кто-нибудь из ребят подскочит!

— Володю я на воскресенье отпустила. С матерью у него чего-то там. И у Кати выходной. И у остальных. Карл-Хайнц с Фридрихом тоже с утра пораньше в Москву подались. — Мария машет рукой в сторону МКАДа. — Молока-то налить?

— Как об стенку горох! — кипятится Мхов. — Я вот Срамному скажу, он тебе мозги вправит! А?!

Жена всерьез пугается.

— Ну Кирюш, ну не надо Срамному, ну его на фиг, Берию, я больше не буду, честно! — Мария прижимает ладони к своей большой заметно отвисшей груди, умоляюще смотрит на мужа.

Срамной, Петр Арсеньич, — начальник его службы безопасности, бывший генерал хрен её знает какой советской спецслужбы, жена боится его, как огня.

— А-а-а, — торжествующе-уничижающе тянет Мхов, — смотри. — Усаживается на ступеньку крыльца. — Молоко-то давай…

Мария ныряет обратно в ротонду, Даша — вприпрыжку за ней. Через полминуты жена появляется вновь, бережно ведя дочь за плечи. Та, осторожно ступая, обеими руками держит большой хрустальный стакан, доверху полный прохладным, густо-белым.

— Спасибо, — говорит Мхов, принимает стакан у дочери, ласково треплет ее мягкие волосы. Залпом пьет, проливая на подбородок. Выпив, шумно переводит дыхание, утирается ладонью.

— Завтракать будешь? — спрашивает жена, забирая стакан. Дарья тянется к пустой посудине. Отобрав у матери, с достоинством несет стакан обратно в ротонду.

— Позже, — прислушивается к себе Мхов. И вдруг вспоминает, зачем, выйдя на крыльцо, позвал жену.

— Маш!

— А?

— Слушай анекдот.

— Давай.

— Так. Я родился под знаком Земли. Моя жена родилась под знаком Воды. Вместе мы создаём грязь.

— Всё?

— Всё.

Жене анекдот пришелся явно не по душе.

— Дурак ты, Киря.

— А что? — искренне удивлён Мхов. — Смешно.

— Смешнее не бывает. Сам сочинил?

— Куда мне. Карл-Хайнц вчера рассказал. Я с немецкого перевел. У них, у немцев, юмор такой.

— У них, у немцев, юмор тако-о-ой, — задумчиво тянет Мария, — уж тако-ой-растако-о-ой…

— Алёшка где? — спрашивает Мхов о сыне.

— В мастерской, в гараже. Изобретает чего-то там.

— Пойду посмотрю.

Мхов легко встаёт с крыльца и, не спеша, шагает через свои владения. Строго вычерченные дорожки ведут его мимо дома, вкруг фонтана, сквозь сад с альпинарием, вдоль зимнего сада, через спортплощадку к хозяйственным постройкам, а там позади, за домом, осталась баня, рядом бассейн. «Поплавать что ль сегодня, — прикидывает Мхов, — да нет, начало октября, холодновато, пора бассейн консервировать на зиму, хотя опять же нет, попозже, вот немцы доделают пиротехнику, позову людей, запущу салют с фейерверком, в воде это будет красиво отражаться, устроим закрытие сезона, так сказать…»

В полумраке гаража полоса света виднеется из-под двери мастерской. Мхов направляется туда, двигаясь вдоль короткой шеренги автомобилей, выстроившихся, как на парад. Первым, правофланговым, салютует «шестисотый», матово блестя иссиня чёрными боками. Рядом квадратно горбится его брат, блестящий чёрный «баварец» G500 гелендаваген, разъездной джип. Третий братец — понтово-серебристый Машкин «мерин» C200 спорткупе. Наконец, четвёртым замыкает строй развратно-алый «англичанин», «ягуар» XK8 кабриолет, машина, купленная, что называется, для пущей красоты.

Мхов подчеркнуто уважительно стучится в дверь мастерской, ломкий голос сына коротко отвечает:

— Ага.

Алёша сидит на высоком табурете, облокотившись о верстак и, не отрываясь, следит за работой стоящего перед ним небольшого механизма. В чем заключается эта работа и что это собственно за механизм, Мхов не понимает; встав за спиной у сына, он удивленно разглядывает нечто, построенное из старого метронома, конусообразного прибора в деревянном корпусе, принадлежавшего матери Мхова, Алёшиной бабушке.

Метроном, установленный на allegro, громко стучит в тишине мастерской, мерно и быстро качается из стороны в сторону тонкая, потемневшая от времени, металлическая стрела. Это-то само по себе понятно, но зачем у вершины прибора вертикально закреплен циферблат от будильника? Зачем и за счет чего ходит туда-сюда резиновый приводной ремешок, выходящий из основания метронома и пропущенный над втулкой позади циферблата? Что, в конце концов, означают движения циферблата, раскручиваемого приводным ремнём сначала по часовой стрелке, а потом против? Или наоборот? Сначала против, а потом по часовой?

Мхов отчего-то медлит спросить, не решается оторвать сына от напряжённого вглядывания в функционирование странного механизма. Он лучше подождёт. Прибор работает, по всей видимости, уже давно; слишком часто сын моргает, трёт уставшие глаза. Скоро кончится завод, метроном остановится, тогда можно будет обо всём разузнать.

Так и есть. Через какие-то минуты качание стрелы становится натужным, приводной ремень тормозится, частота колебания циферблата уменьшается, наконец, стрела застывает в крайнем правом положении, не в силах совершить обратный ход. Стоп машина.

Сын вздыхает, морщась, трёт затёкшие локти, улыбается отцу.

— Что это, Лёш? — спрашивает Мхов, как ему самому кажется, слишком всерьёз.

Алексей смущённо пожимает плечами, потом говорит:

— Машина времени.

— Времени? — Мхов несколько озадачен, он, скорее, ожидал услышать про что-нибудь вроде вечного двигателя. Машина времени, по его мнению, — это не в меру серьёзно для 12-летнего пацана, пусть даже такого продвинутого, как его сын. Тот молчит, и Мхов продолжает:

— И как она работает?

— В каком смысле? — немного растеряно спрашивает Алексей.

— В смысле времени, — не отстаёт Мхов. — Как на ней… э-э-э… путешествовать?

— Путешествовать? Куда? — сын вроде как удивлён.

— Как куда? Это же машина времени, ты говоришь? Значит, по времени.

Алексей осторожно дотрагивается до прибора пальцем, улыбается — больше, похоже, внутри себя.

— Так как? — Мхов начинает терять терпение.

— Пап, я думаю, что по времени путешествовать нельзя, — вдруг решительно произносит сын и глядит на отца серьёзно, излишне серьёзно, думает Мхов.

— А зачем тогда эта машина? — И усмехается, сын сам загнал себя в тупик.

Алексей пробует объяснять:

— Время, оно как бы само… а машина времени его…

— Что само? Куда его? — наседает Мхов.

— Пап, ну я не знаю как это сказать!

Мхов немного утомился:

— Ну ладно, ты скажи, что вообще должно происходить?

Сын разводит руками:

— Пока не знаю. Может, уже происходит.

— Ну-ну. Можно посмотреть? — Мхов берёт механизм в руки. — Так, это понятно, так… А сам-то ремень у тебя от чего запускается?

— Стрелка метронома толкает штуку одну там внизу, — объясняет Алексей, — а от неё уже ремень…

— Что за штука?

— А ты сними нижнюю крышку.

Мхов берет с верстака отвёртку, переворачивает метроном и принимается за винты в его основании. Всё-таки сын у него, что надо сын, умный парень, рукастый. Да и он сам молодец, что проявляет интерес к его интересу, потому как…

Оба-на!

Рот Мхова мгновенно наполняется кислой слюной, ноги слабеют, сердце щемит от чёрной тоски. Он застывает, тупо уставясь в нутро изделия, сработанного руками его сына. К горлу подкатывает тошнота, Мхов изо всех сил борется с ней, конвульсивно сглатывая дурную слюну. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, но сын, встревоженный произошедшей с ним переменой, прогоняет наваждение.

— Пап, а пап! — Алексей теребит рукав его рубахи. — Ты чего, а?

К Мхову постепенно возвращается способность соображать, говорить, действовать. Он слабо кивает на предмет, закреплённый в основании метронома:

— Ты где это взял?

— Нашёл.

— Где?

— За домом. За бассейном. А что?

— Ничего-ничего. — Мхов старается быть спокойным. Так. За домом. За бассейном. То есть там, где давным-давно, во времена его детства, была зольная яма. И где теперь, как и по всему участку, копаются немцы, устраивая, прокладывая свою хитрую пиротехническую систему. Ну понятно. Ладно.

— Ты знаешь что, Лёх, — осторожно говорит он. — Давай мы сюда что-нибудь другое подберём. Приладим. А это, — он показывает на облезлую металлическую штучку, — я того… Ладно?

Сына разбирает любопытство. Оно оказывается даже сильнее чувства протеста, знакомого каждому, чью работу хотят испортить. Он спрашивает:

— А что это, пап? В чем дело-то?

— Да ничего, ерунда. — Мхов уже поддевает отверткой так переполошивший его предмет, расшатывает, достаёт его на свет божий.

— Только осторожно, — бубнит Алёша, — не повреди там ничего.

Сын, похоже, всё-таки обиделся, ну ладно, переживёт.

— Да нет, я ж потихоньку, — Мхов демонстрирует Алексею неповреждённое нутро прибора, — а на это место мы что-нибудь подыщем. Ещё лучше. Зачем тебе этот хлам?

Извлечённый предмет неприятно холодит ладонь, Мхов прячет его в карман брюк. Говорит:

— Пойдем, Лёха. Мама завтракать ждет.

Сын, не глядя на отца, неохотно слезает с табурета, собирает инструменты, прячет свою ополовиненную машину в железный шкаф. Они выходят из мастерской, потушив за собой свет, покидают гараж, запирают двери. Обратный путь к дому двое проходят, не проронив ни звука. Расстроенный сын явно не хочет говорить, Мхову тоже есть о чём помолчать. Старая обожжённая железка слегка оттягивает карман, царапает кожу через тонкую ткань. «Время, оно как бы само, — вспоминает он слова сына. — Вот именно. Мы его не звали, а оно вот оно. Само. Как бы. И что теперь с ним прикажете делать?» Мхов вдруг замечает, что вокруг заметно потемнело. Он озабоченно глядит вверх. Солнце, ещё полчаса назад обнажённое посреди ясного неба, быстро затягивается сухими белёсыми облаками. Поднимается ветер, становится зябко. Мхов кладет ладонь на хрупкое плечо сына. Тот хоть и не отодвигается, но и не делает движения навстречу.

— Р-р-р-гав!!!

Откуда ни возьмись, из зарослей акации вылетает доберман, разряжая обстановку, дружелюбно рычит, носится вокруг отца с сыном. «Ничего, — думает Мхов. — Обойдётся».

Жена, завидев их издалека, кричит:

— Накрываю?

Мхов кивает ей навстречу, давай, мол.

— Руки мыть, — говорит он сыну. В отцовой ванной они по очереди мылят ладони пахучим мылом, вытирают руки полотенцами, сушат под горячей воздушной струёй. Алексей вдруг ни с того ни с сего спрашивает:

— Пап, а зачем бреют подмышки?

Мхов рад и этому.

— Для чистоты, для гигиены, — охотно объясняет он. — Вырастешь, тоже будешь брить.

— А мама бреет подмышки?

Мхов слегка обескуражен.

— Ну… да. А почему ты спросил?

Сын объясняет:

— Фридрих говорит, что у них в Германии многие женщины специально не бреют подмышки. Почему?

— Хм. Почему. Надо же. Ну и фиг с ними.

— С кем?

— С Фридрихом. С Германией. С их германскими… Давай, пошли, мама ждёт.

Но уже за порогом ванной Мхов, словно вдруг до конца додумав какую-то мысль, отменяет своё решение завтракать. В прихожей он надевает теплую куртку и, выйдя во двор, говорит жене, накрывающей на стол в ротонде:

— Маш, вы начинайте, завтракайте, меня не ждите. Я ненадолго.

— Да куда ты? Поешь сначала.

— Не, я скоро, мне тут надо кое-что.

И быстро шагает за ворота. Сын долгим взглядом смотрит ему вслед.

Мхов идёт по поселку в сторону озера. Он не слишком смотрит по сторонам, ему тут всё и так знакомо с детства. Хотя это больше касается ландшафта. Большинство же строений изменились и очень. Раньше это всё были крепкие дачи руководящих работников районного уровня. Теперь же преобладают богатые особняки, возведённые на месте старых дач такими как он или почти такими. Те, у кого лучшие времена остались в прошлом, кто не смог обосноваться в новом времени так же по уму как в старом, продают свои участки (сам Мхов таким образом прирезал к родительским тридцати соткам ещё шестьдесят) и строятся в местах попроще. И это правильно. Жить нужно в своём круге, среди своих, чтобы не было зависти и злобы.

Между тем, ветер с каждой минутой становится всё сильнее. Мхов застёгивается на все пуговицы, убыстряет шаг. Спустившись к озеру, он останавливается у самой кромки воды. Облака, ставшие вдруг тёмными, уже обложили небо до самого горизонта. «Как-то слишком быстро», — думает Мхов. Вода в озере, обычно светлая и почти прозрачная, сейчас мутна и тяжела, крупная рябь катится по поверхности. Ивовые заросли вдоль берега шумят под ветром так, будто сделаны из жести.

Мхов опускает руку в карман. Странно, железка и в кармане остаётся пугающе холодной, ну да хрен с ней, недолго ей ещё. Он внимательно рассматривает её, почерневшую от огня и долгого лежания в земле. Затем заносит руку над головой, на какое-то совсем короткое время замирает (в голове противно гудит, словно её подключили к высоковольтной линии электропередач, а может это ветер колотится о барабанные перепонки), потом резко, до боли в плече, отводит руку назад и с силой забрасывает лишнюю ему вещь в озеро.

Та очень долго, до рези в глазах долго, кувыркается по высокой дуге, на мгновенье зависает в осеннем воздухе, обречённо валится вниз, плюхается в воду, очень медленно, как ему представляется, тонет, как утонули два года назад в Карибском море его отец и мать.

Родители, нарядные, стояли на крыльце дачи, глядели, улыбаясь, как их сын с неуклюжей важностью вылезает из отцовской служебной машины. Сегодня у него особенный день, четвёртый такой день с начала жизни и первый — хорошо запомнившийся.

Ранним утром отцовский шофёр Николай остановил «двадцать первую» «Волгу» с хромированным оленем на капоте у ворот их дачи. В общем-то он всегда приезжал примерно в это время, чтобы везти отца на работу. Но сегодня-то было воскресенье, и Николай приехал не за отцом, а за ним, Кириллом. Именно он, Кирилл, заслышав призывное «би-би-и-ип!» от ворот, выбежал из дома и под довольными взглядами родителей взобрался на переднее пассажирское сиденье красивой черной машины.

— Поехали? — улыбаясь одними глазами, спросил его Николай.

Кирилл только кивнул в ответ, еле справляясь с волнением. Ещё бы! Сегодня он впервые едет в отцовской машине один с водителем, как настоящий взрослый. И не просто едет «прокатиться до угла», и даже не до детского сада, до которого от городской квартиры всего-то ничего, а отправляется в дорогу, у которой есть начало, середина и конец. А главное, есть то единственное, что отличает настоящую дорогу от ненастоящей — а именно наличие предмета, отвечающего на вопрос «зачем?». Он едет смотреть Москву.

Вот Николай пошевелил каким-то рычажком под рулевым колесом, надавил где-то внизу ногой, машина мягко взвыла, мать запоздало крикнула от ворот:

— Коля! Вы там поосторожней, смотрите!

И они тронулись!

Конечно, он не запомнил в точности весь маршрут. Он впервые увидел Москву вот так вот сразу, поэтому поездка отложилась в его детской памяти в виде огромной суммы впечатлений от городских пространств, умытых коротким майским дождем и тут же высушенных ясным ранним солнцем.

Проспекты, переходящие в улицы.

Улицы, вливающиеся в площади.

Подмигивающие всеми тремя глазами светофоры.

«А это что?» «Спидометр».

Тяжёлые тёмные памятники на площадях.

Ряды глазеющих окнами длинных высоких зданий.

Его рука, высунутая в открытое окошко и отброшенная назад встречным ударом воздуха.

«А это?» «Рычаг переключения передач».

Снова улицы, потом бульвары.

Регулировщики с полосатыми жезлами в руках.

Округло-точные движения рук и сосредоточенность взгляда Николая, ведущего машину дальше, дальше.

Стая голубей, с шумом взлетевшая прямо из-под колес.

«А там?» «Педали сцепления, тормоза, газа».

Закованные в камень набережные и ажурные металлические мосты.

Широкая река с пароходами прямо посреди города.

«А погудеть?» «Би-ип! Би-би-ип!»

Захватывающая, ярко выкрашенная утренним солнцем звездно-башенная панорама Кремля.

— Ну что, домой?

— Нет! Ещё!

— Родители сказали, чтоб к девяти назад. — Водитель озабоченно поглядел на часы. — Надо слушаться. Нельзя опаздывать.

Ну, раз родители… Тут уж ничего не поделаешь. На свой детский лад он понимает, что целиком зависит от них и весь в их власти. Зависимость эта столь безысходна, а власть столь всеобъемлюща, что нечего и пытаться хоть сколько-нибудь овеществить нарождающееся в нём чувство протеста. Да и зачем? Что толку в голом, ничем не подкрепленном протесте? Его капитал — послушание; проценты с этого капитала — родительская любовь, выраженная, в частности, в приятных мелочах, вроде сегодняшней поездки.

И вот он благодарно-важно вылезает из машины. Отец и мать, довольные, встречают на крыльце.

— Как покатались? — поинтересовался отец.

— Во! — он лихо выставил перед собой поднятый вверх большой палец.

— Ну и отлично. Молодец!

— Коля, зайдите, выпейте с нами чаю, — пригласила шофёра мать.

— Пошли, Николай, — поддержал отец.

В глубине дома звонко затренькал телефон.

— Беги быстрее, — заулыбалась мать. — Это звонит Юрий Гагарин поздравить тебя с днем рождения.

Из черной трубки доносятся поначалу невнятные вопли жены. Потом из них вычленяются отдельные звуки, складываются в слова.

— Кирилл! Кирилл! Ой, Кирилл! Лёшка! Лёшка! Ой, что делать, не знаю!

— Что стряслось?! Говори, что?! — он до ломоты в суставах сжимает трубку мобильника, корпус трещит в кулаке. Ноги уже сами несут его сквозь ещё более усилившийся ветер — назад от озера к дому.

— Лёшка! Дорсета! Лёшка! Дорсета! — без особого смысла продолжает причитать жена.

— Да что Лёшка?! Что Дорсета?! Говори по делу, твою мать! — Мхов едва перекрикивает разгулявшуюся природу.

— Лёшка Дорсета уби-и-ил! — наконец вытягивает из себя Мария и принимается безудержно, тяжко рыдать.

«Что за бред! Сын убил их собаку?! Такого просто не может быть! Так что же тогда жена? Умом она двинулась, что ли? Нет, ерунда. Значит, что-то действительно случилось. Но сами по себе эти три слова: «Лёшка», «Дорсета» и «убил», — рисуют слишком лаконичную и оттого совершенно невероятную картину. Чушь какая-то! Эти три слова никак не могут стоять в одном ряду, они просто не способны согласоваться друг с другом. Да! Не будучи хотя бы оправданы каким-то привнесенным обстоятельством, которое сообщит немыслимой картине, что нарисовала жена, некий житейский смысл».

Думая так, Мхов на бегу пытается разгадать за бабской истерикой рациональный ход, способный хоть не сразу, но примирить его с происшедшим, и уже у ворот дома вдруг догадывается, что в давешней последовательности не хватает слова «случайно». Или же — «нечаянно». То есть, сын случайно, или нечаянно, или лучше случайно-нечаянно убил собаку. А, может, и не убил вовсе? Может, ранил? А жена всё напутала? Но как такое вообще могло случиться?!

Мария в косо наброшенном пальто, давясь плачем, встречает его у ворот. На его «Ну! Ну! Ну!» она как-то ломано машет рукой:

— Там… Возле бассейна…

По дороге Мхов натыкается на взгляд сына, прямо стоящего в дверях дома. В глазах у Алексея страх, Мхов пробегает мимо. Уже издалека, увидев, в какой позе находится собака, он защемившим сердцем понимает, что дело плохо, окончательно плохо.

Добежав, он видит, что доберман лежит, нет, валяется неодушевлённым предметом у борта бассейна. Его голова безжалостно разбита, нет, размолочена в прах тупой силой. Орудие тупой силы и одновременно её торжество в виде массивного слесарного молотка брошено рядом; кровь собаки вперемешку с клочками шерсти и фрагментами мозга уже почти запеклась на равнодушном металле. Мхов какое-то время горбится над телом Дорсета, без чувств, без мыслей, без желаний. Потом накрывает курткой начавший холодеть труп и бредёт к дому.

Жена как-то скукожилась, плачет, прислонясь к перилам лестницы. Сын всё так же стоит в дверях, его бьёт крупная дрожь. Что до Мхова, то теперь, увидев своими глазами, во что превратился Дорсет, он уверен: не может быть. Поэтому он спрашивает:

— Кто это сделал?

И, упёршись в молчание, спрашивает снова:

— Кто?

— Это не я!!! — неожиданно изо всех сил кричит Алексей.

Мхов тупо глядит на сына, дескать, чего разорался-то?

— Кто? — безнадёжно настаивает он.

— Да Лёшка это, — тихо роняет Мария. Она уже не плачет, смотрит на сына снизу вверх со страхом, и как будто не узнавая.

— Это не я! — снова кричит Алексей! — Не я! Не я! Не я!

— Когда ветер поднялся, — монотонно говорит жена, — мы в дом перешли. Я стала на кухне накрывать, Даша со мной была.

— Где Дарья? — вскидывается Мохов.

— В доме. Ну вот. А он, — Мария кивает на сына, — вышел.

— Пап, я тебя посмотреть пошёл! — Алексей вцепляется в перила. — К воротам!

— Потом я услышала визг Дорсета. Нет, крик… Страшный. — Голос жены срывается. — Потом тишина.

— Я тоже услышал!

Алексей всем телом подается вперед, глядя на отца умоляюще.

— Я побежала посмотреть. Дорсет… там… И он…

— Я первый прибежал! И первый увидел!

Сын уже плачет.

Мхов стоит молча, словно вспоминая что-то. Вспомнил. Поворачивается, быстрым шагом доходит до бассейна, поднимает с земли окровавленный молоток и так же быстро возвращается обратно. Показывает Алексею.

— Это что?

— Молоток, — проговаривает сын сквозь слезы. — Там лежал.

— Боже, — роняет Мария.

— Откуда молоток?

— Из… из…

— Мастерской, — договаривает за Алексея Мхов.

— Я не убивал!!! — надрываясь, кричит сын. — Папа! Почему ты мне не веришь?! Я же тебе никогда не врал!

— Ты что, уже там, в гараже, спланировал? — быстро спрашивает Мхов, сам поражаясь, как дико и глупо это звучит. — Почему? Из-за чего? Из-за этой железки?! При чем же тут собака, засранец?!!

Нервы у Мхова наконец сдают. Он с силой швыряет тяжёлый молоток на ступени крыльца, мелкие осколки красного мрамора летят во все стороны.

Сын уже ничего не говорит, он захлёбывается рыданиями, вслед за ним снова принимается рыдать жена.

Второй день, понедельник

— Сознавайся, сука! — в который раз повторяют человеку, сидящему на красно-бархатном золоченом троне. Трон стоит посреди обширного подвала, в подвале зябко, пахнет сырым камнем.

Человек этот, хоть и сидит на троне, не похож на короля, он вообще уже чёрт знает, на что похож. Его ноги туго привязаны к ножкам трона, руки — к подлокотникам, лицо основательно раскурочено, белки выкаченных глаз заплыли кровью. Рубашка на нём разорвана, грудь сильно обожжена. Брюки спущены до щиколоток; туда, где у мужчин находится причинное место, Мхов, устроившийся чуть поодаль на гнутом стуле, старается не смотреть. Сбоку трона за маленьким круглым столом громоздится генерал Срамной; покачивая безукоризненно подстриженной красивой седой головой, он тихим ровным голосом спрашивает у человека на троне одно и то же: «Кто ты такой?» и «На кого работаешь?». Вообще-то вопросов к человеку гораздо больше, но сначала пусть ответит хотя бы на эти.

Только в ответ на вопросы, даже такие легкие, человек молчит, молчит уже почти сутки, несмотря на то, что его обрабатывают, сменяя друг друга, без перерыва двое людей Срамного — одного кличут Тайсон, другого — Пластилин.

Сейчас как раз смена Пластилина. Высокий, худой, с длинными ладонями в белых хирургических перчатках и со смятым на одну сторону лицом, он после каждого вопроса генерала что-нибудь этакое делает с человеком на троне. Приговаривая: «Сознавайся, сука!» Но всё без пользы. Когда Мхов полчаса назад появился в подвале, Срамной вполголоса доложил: «Клиент, хм, мало сказать сложный — глуховой клиент. Не поверите, Кирилл Олегович, за всё время — ни единого звука. Я человек повидавший, сам претерпевший изрядно, но ни наблюдать такого, ни хотя бы слышать о таком не приходилось».

«Зачем я пришёл сюда?» — нехотя думает Мхов, примостясь на неудобном стуле, глядя в окровавленные глаза человека на троне. Тот в свою очередь упёрся мутным взглядом в зрачки Мхова, будто желает что-то сказать ему одному. Так, по крайней мере, кажется Мхову. Но ему не хочется фиксировать внимание ни на чем, что происходит в подвале. Не его это работа, хотя интерес — его. «Идти надо отсюда», — думает он. Тем временем Пластилин, выудив откуда-то толстую сапожную иглу, остро приглядывается к человеку в кресле, явно вознамерившись загнать тому свой инструмент под расплющенный ноготь.

О, игла под ногти — это хорошо знакомо Мхову! Этот достающий до мозга особый хруст и ослепляющая боль… Боже, как давно это было! «Всё, ухожу», — решает Мхов. Туда, где внизу плавно колышется тёмно-синяя лента Рейна. Где вверху, в тумане посреди мощных горных вершин, как продолжение самого высокого утеса, серебряно-ледяной глыбой устремился к небу зубчатый замок. А Вотан и Логе, скроив страшные лица, волокут превращённого в жабу связанного Альбериха. Блудливого горбуна-нибелунга, захотевшего править миром и так неосмотрительно купившегося на проговорку русалки Воглинды:

Кто без любви прожить рискнёт, кто женских чар отвергнет дар, тот лишь один - волхованьем — всесильное кольцо скуёт!

И вот теперь глупому, злобному карлику предстоит вернуть доставшееся столь дорогой ценой кольцо из рейнского золота, напоследок успев лишь послать подальше его нового владельца.

Каменные своды подвала массивны и глухи, но даже сквозь них пробиваются мощные, накатистые звуки оркестра; там, наверху, началась четвёртая, последняя сцена «Золота Рейна», предвечерия вагнеровского «Кольца нибелунга».

Мхов быстро встаёт, отодвигает в сторону реквизитный стул, последний раз вглядывается в человека, сидящего на реквизитном троне, и, кинув на прощанье своим людям: «Продолжайте, работайте», — покидает мрачное подземелье в необитаемой части здания. Здесь, среди всякого хлама и ненужного реквизита, начальник службы безопасности оборудовал для себя что-то вроде полевого офиса. Надежная металлическая дверь захлопывается за Мховым, громко лязгает кодовый замок.

Миновав пост охраны, он поднимается наверх по длинной винтовой лестнице с громоздкими коваными перилами. Долго идёт по слабо освещённым служебным переходам театра. Проходя мимо артистического буфета, он замечает там театрального завлита; тот, сидит за столом (бутылка коньяка «Арарат», пара лимонов и тарелка с сёмгой), жутко матерится, громко доказывая что-то своему соседу. Тот, небольшой грузный человек в толстых очках, молчит, брезгливо улыбается, катая по поверхности стола пустую рюмку.

Завлит переферийным зрением ловит Мхова, спешащего мимо, бросается к нему.

— Кирилл Олегович!

Мхов неохотно приостанавливается. Завлит, его фамилия, кажется, Монтенелли не то Монегетти, в общем, из некогда обрусевших итальянцев, говорит быстро, беспричинно восторженно, без пауз, как фокусник крутя во все стороны руками. За его словами Мхову чудится океан безумия.

— Кирилл Олегович, у вас есть одна секунда?! Кирилл Олегович, я насчет мяса! Я помню наш разговор! Полгода назад! Я говорил вам про мясо! Вы не забыли?! Вы говорили, что нам нужно что-то, что… Я сразу тогда подумал про мясо! Вы в принципе одобрили! Мясо! Кирилл Олегович! Вон он сидит! Гениально! Ни один театр не берет! Он согласен! Перелопатить для нас мясо! Но хочет больше денег!

— Кто? Каких денег? Какое к ебени матери мясо? Что вам надо?

Мхов старается говорить тихо, напряжение последних дней и часов сказывается, ему очень хочется изо всех сил ударить в это скачущее перед ним по-средиземноморски смазливое лицо.

Монтенелли-Монегетти немного озадачен. Но ничуть не сконфужен.

— Мясо? Ну мясо же! А! Да не мясо! А мя-со!

— Пошёл. Вон, — задыхаясь от злобы непонимания, чётко выговаривает Мхов одними губами.

И идёт прочь, оставив позади остолбеневшего завлита.

По дороге он немного успокаивается, но всё равно у входа в свою ложу несколько задерживается, делает пару-тройку глубоких вдохов, нацепляет на лицо меланхолическую улыбку. Охранник Пётр на всякий случай заучено лыбится в ответ (Мхов запрещает телохранителям постоянно иметь на физиономиях «профессиональное» бесстрастно-идиотское выражение), предупредительно открывает тяжеленную резную дверь. Мхов бесшумно переступает через низкий порожек и оказывается в бархатном сумраке ложи.

Клара не замечает, не чувствует вошедшего Мхова, потому что оркестр как раз вовсю гремит, сопровождая нешуточную истерику Альбериха. Только что Вотан силой отнял у него кольцо и теперь оказавшийся ни с чем нибелунг, бешено хохоча, кричит:

Не слышите вы Мою боль?! Услышьте тогда проклятье в слове моём! Я ковал взамен любви тебя, моё кольцо! Ненависть — отныне твой дар! Ха! Будь же смертью для взявших тебя!

Клара сидит, расслабленно откинувшись в кресле, закинув ногу на ногу. Высокий разрез на чёрном вечернем платье открывает длинное узкое бедро, затянутое в тёмный чересчур прозрачный чулок. Голая худая рука то и дело таскает шоколадные конфеты из коробки, стоящей на обводе ложи, и кладет их в ярко накрашенный рот. Клара при всей своей видимой изысканности немного вульгарна, но это-то сочетание больше всего и нравится в ней Мхову.

Он долго любуется ею, потом подбирается сзади, кладет руку на смуглое плечо. Клара не вздрагивает от неожиданности, для неё просто не бывает неожиданностей, она всегда готова ко всему. Она усмехается, не отрывая глаз от происходящего на сцене.

Там, выплевывая последние слова в лица богов, Альберих тоскует по утерянному кольцу.

…я дождусь времён, когда ты опять моим будешь! Но ныне, в муке моей, — ха! Проклято будь, кольцо!

Мхов усаживается рядом с Кларой. Клара на него ноль внимания, только положила горячую продолговатую ладонь на его колено. Вникает в разборки близ Валгаллы и лопает конфеты; полоска растаявшего шоколада обрамляет алую помаду на её губах. Мхов расслабляется, думает о своём. Невесёлые мысли проклёвывают его темя изнутри черепа.

Вчера вечером он попробовал по душам поговорить с сыном, хоть и нелегко ему было: он только что закопал добермана под кустом пузырника в укромном уголке сада, перед тем завернув собаку в чёрную пластиковую плёнку. Разговора не получилось. После первых же его слов Алексей ударился в самую настоящую истерику, агрессивную и бессловесную. Мхов вынужден был оставить его в покое, так и не получив ответа на вопрос «почему?». Больше всего напрягает то, что сын так и не признался в содеянном. Не так страшна ересь, полагали инквизиторы, как упорство в ереси. А инквизиторы знали в таких делах толк. Ведь признание — это почти раскаяние. А в непризнании, в нераскаянии есть что-то ещё более зловещее и опасное, чем само по себе преступление. Затаённое зло — вот что там есть.

Тем временем на сцене боги, наконец, уговаривают строителей Валгаллы, братьев-великанов Фазольта и Фафнера, взять за работу всё золото Рейна плюс в качестве бонуса злосчастное кольцо нибелунга — всё это взамен обещаной им ранее молодой богини Фрейи. Только-только великаны начинают промеж себя делёж, как в кармане у Мхова сигналит мобильный телефон. Звонит Срамной.

— Кирилл Олегович, я тут наверху у дверей. Будьте добры выйти на минуту, не телефонный разговор.

Мхов выходит. Срамной деликатно берет его под руку, отводит в сторонку.

— Кирилл Олегович, а клиент-то дуба дал.

Не дождавшись никакой реакции, генерал пускается в подробности.

— Вы ушли, мы продолжили. К сожалению, с прежним успехом. А десять минут назад, — Срамной коротко глядит на золотой «Лонжин», тонко гармонирующий с золотыми же запонками в манжетах добротной сорочки, — так вот, десять минут назад он как-то… устал и…

— Что вы сказали? — удивлённо переспрашивает Мхов.

— Я сказал, что он как-то… устал.

— Как это? Что вы имеете в виду?

Срамной поджимает губы.

— Было такое впечатление, что он именно устал.

— От чего?

— От всего. От нас.

— А из чего сложилось такое впечатление? — продолжает допытываться Мхов, сам не понимая, зачем ему это нужно.

Срамной сосредотачивается, припоминая.

— Ну, из того, как он посмотрел, как вздохнул, пошевелился, переменил позу, наконец.

— Хорошо. Устал. И что дальше?

— Дальше? Дальше ничего. Закрыл глаза. И помер.

— Вот так вот взял и помер.

— Именно так, Кирилл Олегович. Я же говорю, необычный экземпляр.

— Плохо, Пётр Арсеньич, — резюмирует Мхов. — Мы так ничегошеньки и не знаем.

— Будем работать дальше, Кирилл Олегович, — генерал разводит руками.

— Да уж работайте, — роняет Мхов. — Кстати, сегодня как?

— Пока ничего. Не докладывали.

— Работайте, — сухо повторяет Мхов. И уходит обратно в ложу.

На сцене как раз Фафнер, не поделив с братом вознаграждение, бьёт Фазольта тяжёлым колом по голове и, глумясь над умирающим, поёт:

…а колечко-то моё!

И, не торопясь, собирает в мешок оставшееся золото.

Клара неожиданно громко смеётся. Непрожёванная конфета тягучей сладостью пузырится на её губах. Ведомый одной только ей юмор ситуации никак не дойдёт до Мхова. Зато он вдруг чувствует сильнейшее желание, соотносимое, если учесть нахождение поблизости свежего трупа, с некрофилией. Но Мхов об этом не догадывается. Крепко обхватив длинное туловище смеющейся Клары, он втискивает её лицом вниз в узкое пространство между рядом кресел и стенкой ложи. Опускается над ней на колени. Высоко задирает платье. Шарит между влажных ляжек, отыскивая оптимальный путь. Затем с силой вдвигается в хохочущую Клару и горячо функционирует с ней под мощные звуки оркестра.

Долго, очень долго.

Доннер ударами своих молний рассеял тучи над замком.

Вотан пропел хвалу Валгалле, новой обители богов.

Оставшиеся ни с чем русалки жалуются из вод Рейна, умоляют вернуть им золото.

Боги торжественно шествуют в Валгаллу, свой облачный чертог.

И только тогда обессилевший Мхов извергается в загнанную Клару, её финальный вопль высокой чистой нотой вонзается в заключительные, могучие аккорды оперы. Снизу, оттуда, где Клара, душной волной поднимается сырой, как бы мясной запах, и тут Мхов вспоминает, о каком таком мясе толковал ему завлит.

Уже отправив Клару с водителем домой и сидя один в машине, он набирает телефон директора театра.

— Лев Данилыч, это Мхов. Ко мне сегодня завлит подходил. У него небольшая проблема. Да. Кто-то там написал пьесу в стихах. Излишне замороченную. Но, судя по всему, интересную. Ну. Да, «Мясо». Знаете? Да. Что-то антиутопическое. Типа, мясократическое общество и так далее. Да. Ха-ха. Ну, этот автор согласился переделать её в оперное либретто. Для нас. Просит бабок прибавить. Подходил? Сколько? Ну и что? Лев Данилыч, это смешно. Конечно. Вот именно. Да. Понравилось. Мощно. Хорошо. Обсудим. Да говно вопрос. Спокойной ночи.

Мхов, не торопясь, трогает с места. Настроение не то чтобы сильно улучшилось, но явно не такое поганое. Клара… Неудобно получилось с завлитом. Надо при случае извиниться. Завлит свое дело знает, директор им доволен. А он, Мхов, доволен своим театром. Это, конечно, для него не бизнес, так, почти меценатство. Но себя окупает. Опера, в силу своей изначальной помпезности, хорошо жрётся потянувшимися к большому стилю вчерашними мыловарами. Для таких сейчас месяц в театре не показаться — кореша не поймут.

«Ти-да-рам! Па-рам! Па-р-ра-а-а!» — руля по вечерней Москве, Мхов громко напевает из Вагнера.

— Это тромбон, — показала мать. — А этот инструмент называется фагот.

Завтра родители в первый раз поведут его на концерт симфонической музыки. До этого он слышал её только по радио и на пластинках. Ему уже минуло десять. «Пора приобщать ребенка к живой классике», — так решила мать. Ей виднее, она директор музыкальной школы. Его самого в «музыкалку» не отдали, родители постановили, что у него другой склад ума. Какой такой у него склад ума, он сам ещё не знает, но маме с папой виднее. Он и не возражает. Он любит арифметику, рисование, сказки и книжки про героев. Герои, в том числе сказочные, нравятся ему тем, что делают всё правильно и все их за это любят. Он рано понял, что героизм заключается не в самой по себе яркости поступка, а в выборе правильного способа поведения в той или иной ситуации. Он и сам не прочь быть героем и точно знает, что на героев не учат ни в одной школе. В том числе музыкальной.

Мать достала из книжного шкафа музыкальный учебник и велела ему выучить названия всех инструментов оркестра. Кое-что он уже знал — скрипку, например, или трубу, или виолончель. Остальные дались легко, тем более что книжка была с картинками, и к ней прилагалась пластинка с записями звучания всех инструментов по отдельности. Так что можно было для лучшего запоминания связывать в уме названия инструментов с их внешним видом и звуками, которые они издают. Особенно ему понравилась валторна — медная змея, закрученная в кольцо, с широким круглым раструбом, с нежным и в то же время сильным нутряным звуком.

На следующий день вечером они всей семьёй сели в такси, и оно привезло их в филармонию на площади Маяковского. На огромной афише большими буквами была написана программа концерта. Среди прочего стояло: ФРАНЦ ШУБЕРТ. НЕОКОНЧЕННАЯ СИМФОНИЯ.

— Мам, а почему симфония неоконченная? — спросил он.

— Потому что Шуберт ее не дописал, — ответила мать.

— Почему?

Мать пожала плечами.

— Никто не знает наверняка.

— Но версии-то есть?

Это спросил уже отец.

— Шуберт был гений, — подумав, сказала мать. — Но он был гений эксперимента. Во всём. Он экспериментировал со своими чувствами, с музыкой. В этом случае он придумал лирико-эпическую симфонию, соединил песню с эпосом. Попробовал. Мне кажется, он догадался, что у этой музыки нет будущего. И бросил. Я так думаю. Хотя лучше бы не бросал.

— Всё понял? — усмехнувшись, спросил Кирилла отец.

— Не всё. Но в общем понятно.

Впрочем, до конца ему было понятно лишь одно: этот Франц Шуберт, может, и был гением, но он не был героем. Гораздо позже он нашел подтверждения правильности своей детской догадки. Сумасшедшее личное обаяние и ошеломляющая лиричность музыки Шуберта делали этого маленького, нелюдимого человечка в смешных круглых очках предметом страсти многих женщин. Но ни одна из них его не любила. Его вообще никто не любил, поэтому он и умер в 31 год. Организм, подкошенный затяжным сифилисом, сдался средней тяжести пищевому отравлению.

Внутри, в фойе Зала Чайковского, было много света и нарядных людей, с некоторыми из них мать с отцом раскланивались, здороваясь. Из чего он сделал вывод, что здесь собирается, хотя бы в части своей, более-менее постоянная публика и его родители явно из её числа.

Потолкавшись немного в фойе, родители привели его в большой зал, где рядами тянулись кресла, а на сцене громоздились пюпитры с раскрытыми нотными тетрадями. Здесь же на стульях и посреди них расположились в ожидании музыкантов их инструменты. Он сразу узнал большие пузатые контрабасы, литавры, похожие на кухонные котлы (не хватало только развести под ними огонь), длинный коричневый посох фагота, тщедушные тёмные тельца деревянных духовых, резко отражающие яркий свет прожекторов тромбоны и трубы, а вот и валторны, свернувшиеся, как маленькие питоны на солнцепёке.

Мало-помалу заполнялся зал. Люди входили, рассаживались, вполголоса переговаривались, шуршали программками. Он сидел между матерью и отцом, грыз огромный красный леденец, купленный специально для него в буфете, слушал разговор родителей поверх его головы.

— Олег, ну что Ганиев? — спросила мать.

— А-а, — отец досадливо поморщился, — звонил сегодня утром, извинялся.

— И?

— Ну что и? Я говорю, мол, я тебя, Рафик Ганиевич, конечно, прощаю…

— Ну во-от, — досадливо протянула мать.

— …но больше ко мне не обращайся никогда ни за чем.

— А он?

— А что он? Проглотил.

— Правильно, — мать покивала головой. — Но, Мхов, — тут её голос сделался решительно-твёрдым, — всё равно надо быть жёстче. Что значит, прощаю? Такие вещи…

— Галя! — тихо прервал её отец, показав глазами на сына, чутко вслушивающегося в их разговор.

Мать осеклась и, развернув программку, принялась внимательно её изучать.

— Обожаю Городовского! — вдруг воскликнула она.

Кирилл вопросительно на неё посмотрел.

Мать объяснила:

— Василий Городовский — это дирижёр. Один из лучших.

— Дирижёр?

— Дирижёр — это главный человек в оркестре. От него зависит, как играет оркестр и играет ли вообще.

— А сам этот… дирижёр? Он-то на чём играет?

— Дирижёр ни на чём не играет, — улыбнулась мать.

— Вернее, он играет сразу на всём оркестре, — дополнил отец.

— Как это? — не понял Кирилл.

— А вот смотри, — отец кивнул в направлении сцены. — Сейчас сам всё увидишь.

В зале тем временем притушили свет, а пространство сцены заметно оживилось. С двух сторон на неё выходили люди, мужчины и женщины. Первые были одеты в диковинные длинные чёрные наряды с разрезом сзади, чёрные же брюки и белые рубашки с галстуками, похожими на крылья больших бабочек. На женщинах были также чёрные жакеты и длинные юбки плюс белые блузки с узкими чёрными полосками ткани вокруг шеи.

Когда они расселись по своим местам и взяли в руки инструменты, на сцену уверенным шагом хозяина вышел ещё один человек, тоже в чёрном, очень высокого роста, с длинными прямыми волосами цвета соломы. Его встретили дружными аплодисментами. Человек этот приблизился к пульту, находившемуся прямо перед оркестром, повернулся спиной к залу, взял в правую руку какую-то длинную, тонкую палочку.

Сразу вслед за этим на сцене появилась красивая женщина в длинном нарядном платье с блёстками и что-то объявила звучным голосом. Потом она удалилась, громко стуча каблуками. А высокий человек, стоящий перед оркестром, развел руки в стороны (музыканты взяли инструменты наизготовку) и на несколько секунд застыл в этой позе. И вдруг — неожиданно и резко взмахнул своей палочкой. Немедленно оркестр пришел в движение и (тоже вдруг) издал оглушительный, плотный, затяжной звук, сплетённый, по меньшей мере, из сотни звуков, и оборвавшийся так же нежданно, как и возникший.

После этого на сцене пошла такая работа, что Кирилл с всё возрастающим интересом принялся следить за происходящим. Как оказалось, музыка — занятие не для слабаков, её извлечение связано с немалыми затратами физической силы; музыку делают энергичными, синхронными движениями многих смычков, шустрой беготней пальцев по струнам и кнопкам, быстрой и отчетливой дробью колотушек о тугую кожу барабанов и литавр, мощными ударами друг о друга гигантских железных тарелок, интенсивным вдуванием воздуха из лёгких в извилистые чрева медных духовых и ещё многими и многими специальными действиями, за которыми, как видно, стоят часы и годы изнурительных тренировок.

Но наибольшего восхищения, несомненно, заслуживал тот, в чьём умении и власти было останавливать и снова запускать, приглушать и опять заставлять звучать на полную катушку все сразу и каждый по отдельности мощные механизмы производства музыки. Это-то и был дирижёр, играющий, как выразился отец, сразу на всём оркестре. Именно он, размашистыми движениями рук в одиночку заправлявший столь масштабным звукоизвлечением, впечатлил Кирилла более всего виденного и слышанного в этот вечер.

Что до самой музыки, то она, при всей её красоте и несомненной значимости, показалась ему какой-то зашифрованной что ли; как если бы за голосами инструментов скрывались совсем иные звуки, пугающую загадку которых ему очень бы хотелось разгадать. Так думал он по дороге домой, с надеждой поглаживая в кармане неразлучное колёсико.

Поздно вечером в своей кровати он какое-то время лежал без сна, додумывая мысли уходящего дня (колёсико холодило ладонь под подушкой), а когда сон начал подступать к нему, смежил веки и шёпотом стал повторять ставшие уже привычными слова: «Колёсико, катись! Катись, колёсико!» Оно и покатилось — как обычно, с первыми каплями сна, упавшими с потолка и запечатавшими его глаза и уши сладким чёрным воском.

Он еле поспевал за колёсиком, споро бежавшим через луга, заросшие крупными, живыми цветами. Резко светило солнце. Цветы шевелили сухими губами, наперебой говорили с ним, кивали ему со своих неподвижных прямых стеблей. На ходу он нагнулся и сорвал один цветок. Тот тонко вскрикнул, ярко-жёлтая головка тут же отломилась, покатилась прочь, жалобно ворча и ругаясь. В его руке остался стебель — длинный, гладкий палец-палочка, подобный предмет он уже видел у дирижёра.

Луга вдруг кончились. Колёсико привело его к внушительному строению из тёсаных бревен, приземистому, но такому длинному, что его противоположный край был почти не виден. Вокруг не было ничего кроме абсолютно пустого места, залитого солнечным светом. Приблизившись, он увидел низкую дверь в стене. Она открылась сама собой. Колёсико шмыгнуло в дверь, он за колёсиком. Внутри обнаружилось огромное полутемное пространство, заставленное длинными шеренгами деревянных стульев. Между ними тянулся узкий проход. В конце его, где-то вдалеке, угадывалась ярко освещённая сцена. Колёсико катилось по проходу, тихо шуршало резиной по дощатому полу, подпрыгивало на редких сучковатых неровностях. Следуя за колёсиком, он оглядывался на людей, плотно заполнивших зрительские ряды. Очень скоро он понял, что здесь — только его отец и мать, просто их необычайно много. Наверное, тысячи его родителей сидели неподвижно в полной тишине и каждый из них умудрялся не смотреть ни на кого из сидящих вокруг.

Вот сцена. Оркестр уже ждёт его. Он взошёл на своё место перед музыкантами. Те дружно раскрыли футляры и достали инструменты. Присмотревшись, он обнаружил, что это какие-то особенные инструменты. Ну конечно! В руках у оркестрантов в виде музыкальных инструментов были люди — большие и маленькие, толстые и тонкие. Вот человек-скрипка и человек-гобой, вон там человек-контрабас и человек-фагот, а это человек-туба и человек-тромбон, ага! человек-валторна! подальше человек-барабан… а это что? так… человек-кларнет… так… надо же! человек-арфа, вернее, много вытянутых в струну человечков, напряжённо дрожащих, намотанных на колки внутри большой, чуть шевелящейся изогнутой рамы.

Что ж, пора начинать, публика (ха! сплошь мама и папа) в нетерпении принялась ёрзать на своих скрипучих сиденьях. Ничего, спокойно. Он вытянул руки на ширину плеч, подражая давешнему дирижёру, коротко глянул на музыкантов. Те сосредоточенно-серьёзно ждали его указаний. Тогда он взмахнул своим пальцем-палочкой и решительно ткнул им для вступления в сторону человеко-арфы. Музыкант послушно предпринял подряд несколько жёстких движений обеими руками, раздался переливчатый хор боли, прерванный гулким всхлипом человеко-литавры, которому, в соответствии со следующим движением дирижёра, крепко вломили колотушкой по плоской голове.

Для начала неплохо! Теперь он повёл рукой в сторону человеко-скрипок; под пилящими движениями смычков те тихо взвыли тонкими голосами, и тут же их поддержал ритмичный обыгрыш из протестующего деташе человеко-альтов, вымученных арпеджио человеко-виолончелей и дерганных вскриков человеко-контрабасов.

Так. Хорошо бы добавить меди! По его знаку, трубачи немедленно поднесли к губам свою блестящую живность и резко вдули ей в уши солидную порцию воздуха. Человеко-трубы пронзительно закричали на разные голоса, выстраивая какие-то нездешние трезвучия, в которые постепенно встроились грубые вопли человеко-тромбонов и болезненное уханье человеко-туб.

С аккомпанементом разобрались. Нужна мелодия! Скомандовав медным и струнным piano, он дал вступление деревянным духовым. Раздался безнадежный плач человеко-гобоев, бессвязные рыдания человеко-кларнетов, затухающее дыхание человеко-флейт. Горькое кряканье человеко-фагота прозвучало, пожалуй, диссонансом и было резко оборвано властной рукой дирижёра.

Теперь соло! Постепенно переведя весь оркестр в режим жалобного бормотания, он с воодушевлением бросил обе руки в сторону валторнистов. Те так рьяно взялись за дело, что унисон человеко-валторн взвился долгим предсмертным пением, подготавливая закономерный финал.

Еле уловимым косым движением пальца-палочки он заставил оркестр разом умолкнуть, некоторое время напряженно работали только скрипачи, щипали измученные тела человеко-скрипок острым, безжалостным pizzicato. И — сразу tutti! С forte до forte-fortissimo через грохочущий водопад боли и страдания!

Coda! Подчиняясь его всепроникающему порыву, музыканты выжали из своих человеко-инструментов всё и сразу. Эта окончательная человеко-музыка словно раздвинула воздух вокруг себя, разорвала его грохотом ужаса пополам с воем отчаяния и, наконец, обрушилась вниз смертельной тишиной.

Он постоял немного без движения, упиваясь этим чудным безмолвием, усталый делатель настоящей музыки, потом, как положено, повернулся лицом к публике, резко согнулся в глубоком поклоне в ожидании грома аплодисментов. Но молчание было ему ответом! Публика сидела без движения, равнодушно глядя множеством родительских глаз мимо него, потом все как по команде встали и как-то сразу куда-то подевались. Ушли и музыканты, побросав, как попало, своих нелепых мертвецов. Он остаётся один, что, по всем правилам охраны VIP-персон, считается совершенно недопустимым. Вот и генерал Срамной постоянно ему пеняет, мол, нельзя так, Кирилл Олегович, непозволительно это с любой точки зрения. Но Мхов, всё отлично понимая, требуя, кстати, от жены соблюдения правил личной безопасности, сам иной раз норовит отослать водителя, избавиться от охраны и в одиночестве проехать по городу. Это, хоть и не надолго, возвращает его в те славные времена, когда он мог позволить себе обычную повседневную свободу, от которой сейчас не осталось и следа.

Садясь за руль, Мхов сосредотачивается на вождении и старается не смотреть по сторонам. Ему не нравится то, что его окружает. Детские впечатления ничего не значат, нынешний Мхов не любит Москву.

Давно ещё, как только он стал ездить за рубеж и увидел европейские столицы, он узнал, что байки о самом прекрасном в мире городе, о Москве-красавице, не имеют ничего общего с правдой. Например, Мхов понимает, что такое красавец Рим, красавец Мадрид, на худой конец, красавец Париж. Он более чем понимает, что такое мрачноватая красота лондонской англиканской готики. Но что такое красавица Москва — он не может понять, сколько не старается. Наоборот, ему активно не по душе её архитектурная безалаберность, кособокость и полное отсутствие стиля. Особенно ему отвратительны глупые, напыщенные постройки последнего времени, все эти агрессивно-тоскливые пародии на купеческо-московский стиль. Во многом из чувства протеста он построил свой загородный дом в полном несоответствии с тем, что есть вокруг. Его дом — это четырёхэтажная четырёхугольная башня из кирпича и мрамора. Просто башня и ничего более.

Мхову обидно, что город, в котором он родился и живет, настолько ему не мил. Обидно не за город, хрен бы с ним, с городом, а за себя.

Он бы с удовольствием уехал и жил в той же Англии или, наоборот, на берегу тёплого моря-океана, но беда в том, что его нынешняя жизнь не предусматривает добровольного отказа от неё. Его жизнь состоит из бесконечного наматывания концентрических кругов; с каждым новым витком окружность увеличивается и соответственно увеличивается охват денег, людей и обстоятельств. Нельзя ни остановиться, ни даже просто замедлить бег: вмиг будешь раздавлен и сметён сопутствующими и противостоящими деньгами, людьми и обстоятельствами.

Да и, совсем уж честно говоря, было бы что-то неправильное в отказе от того, что досталось ценой нескольких лет неимоверного напряжения и страха: когда в первой половине 90-х таких как он отстреливали почти через одного.

Погружённый в эти порядком уже надоевшие мысли, Мхов незаметно для себя проезжает через центр, минует Калининский, Кутузовский, доезжает до Минского шоссе и теперь гонит свой квадратный «пятисотый» по направлению к дому. Съехав с основной трассы, он прибавляет газу — дорога здесь сразу за поворотом поднимается в гору. Взлетев наверх, Мхов, не сбавляя скорости, идет на спуск и начинает тормозить, лишь когда впереди показывается следующий поворот, ведущий к посёлку. И вдруг, когда до поворота остаётся метров сто пятьдесят, слева из леса на дорогу выскакивает некто маленького роста и застывает в каких-нибудь двадцати пяти-тридцати метрах прямо перед несущимся на него автомобилем. Ещё не полностью темно, к тому же Мхов едет с включенным дальним светом, поэтому ему не составляет труда узнать человека, так неожиданно появившегося на дороге. Это его сын; Алексей стоит на роликовых коньках вполоборота, твёрдо расставив ноги, засунув руки в карманы джинсов.

Эта картина во всех подробностях отпечатывается в голове Мхова уже тогда, когда он, ударив по тормозам и вывернув руль, летит в своем кренящемся гелендавагене по направлению к оврагу слева от дороги. Уже в овраге автомобиль, окончательно потеряв скорость, пару раз переворачивается на склоне и замирает кверху колёсами.

Зная наверняка только то, что он жив, Мхов вылезает из машины через то место, где только что было лобовое стекло, и, спотыкаясь, поднимается на дорогу. Там уже никого нет, сын исчез, даже не поинтересовавшись, жив ли водитель автомобиля, улетевшего по его вине в овраг. Мхов с минуту раздумывает, что бы это значило, но происшедшее настолько прибило его, что на какое-то время он тупеет, теряет способность анализировать и находить адекватные решения. Он с трудом соображает, что неплохо было бы позвонить Срамному (поставить его, как положено, в известность касательно нештатной ситуации) и домой, чтобы жена приехала за ним. Мхов спускается обратно к машине, осматривает перевёрнутый джип и только теперь до конца понимает, что побывал в нешуточной переделке. Он осторожно, не спеша, ощупывает всего себя и не находит ни переломов, ни даже сколько-нибудь серьезных ушибов. Так, немного побаливает плечо, ноют рёбра и чуть кровоточит царапина на скуле. Да. Машина почти не помята и соответственно он тоже. Крепкое изделие, ничего не скажешь. Не зря концерн «Даймлер — Бенц» спроектировал эту модель для немецкой (или саудовской?) армии.

Мхов проникает внутрь автомобиля, нашаривает где-то под сиденьем мобильный телефон, выползает наружу. Но трубка мертва, ей повезло гораздо меньше, чем ему. Он зашвыривает бесполезный аппарат в салон; что ж, придется добираться своим ходом.

До дома остаётся километра четыре. Уже совсем стемнело, из леса тянет холодом, там, среди деревьев и кустарника, что-то пугающе постукивает и шуршит. Мхов пускается в путь, пытаясь думать о случившемся. «Почему Алексей оказался здесь в такое время? Зачем он выскочил на дорогу прямо под колёса машины? Его машины? А заметил ли он, что это машина отца? Вряд ли. Темновато. К тому же его ослепил свет фар. Кстати, почему он стоял, как вкопанный, как будто специально ждал, когда его собьют? Растерялся? А потом испугался, что водителю хана и сбежал? Не знал, что за рулём отец? А если бы знал? А если знал?! Дичь какая!»

Вопросы без ответов острыми каменьями крутятся в голове Мхова, колотятся, царапаются, гремят.

Мучаясь этим, Мхов замечает новенькую БМВ-«пятёрку» только когда она обгоняет его и останавливается, блестя и сверкая в собственном свете как новогодняя ёлка. На широком заднем бампере автомобиля крупно выведено: АСКОЛЬДОВА МОГИЛА. Дверца с водительской стороны решительно распахивается, тишину раскалывает оглушительный, сочный баритон Розенбаума:

Гоп-стоп! Семен, засунь ей под ребро! Гоп-стоп! Смотри не обломай перо Об это каменное сердце Суки подколодной…

— Здравствуйте, Кирилл Олегович! — перекрикивая песню, Мхова приветствует среднего роста мускулистый крепыш лет двадцати трёх с обритой наголо головой и накачанной шеей, одетый явно не по осени в кожаные сандалии на босу ногу, пестрые джинсовые шорты и просторную белую майку с короткой надписью на иврите.

— Здорово, — отвечает Мхов, подходя ближе.

— Эй, зайки, сделайте-ка тихо, — приказывает хозяин БМВ внутрь салона, и тут же неведомые «зайки», скрытые тонированными стеклами, послушно вырубают музыку.

— Кирилл Олегович, что вы тут делаете в такое время? — интересуется молодой человек, вылезший из «Аскольдовой могилы». — Случилось чего?

— В овраг улетел, — коротко объясняет Мхов, пожимая короткую, широкую, как лопата, ладонь.

— Дела! — крепыш внимательно осматривает Мхова с ног до головы. — Целы? Повезло!

— Курить есть? — спрашивает Мхов.

— Я ж не курю! Зайки, родите-ка сигарету!

«Зайки» внутри БМВ мигом «рожают» и передают наружу штуку «Мальборо».

— И зажигалку.

— Зайки, и зажигалку!

Мхов закуривает, полузабытый дым сжимает лёгкие, немного прочищает голову. Аскольд, непутёвый внук друга отца — Аркадия Борисовича Липкина — и сын его, Мхова, дружка детства — Сёмы Липкина, — сочувственно глядит на него.

— А тачка? Вы на каком из своих «меринов» были?

— На джипе.

— А! Повезло! — Аскольд задумывается. — А водитель-то!?

— Я один ехал.

— Ну? Как это? Такие люди. И без охраны. — Аскольд немного забылся и теперь сам пугается своей фамильярности, съёживается под затяжелевшим взглядом Мхова. — Извините, Кирилл Олегович. Хотите, я вас до дома довезу?

Мхов кивает. Он докуривает сигарету до фильтра, подошвой втирает бычок в асфальт. Аскольд, обойдя машину, предупредительно открывает перед ним переднюю дверцу.

А вот и «зайки». Три симпатичные проститутки, сильно моложе Аскольда, таращатся на Мхова, ухмыляются с заднего сиденья, по очереди прикладываются к ликёру «Гранд Марнье». Щедрая душа Аскольд (таким «зайкам» и по пиву хватило бы), усевшись за руль, грубо рвёт машину с места на повышенной передаче. Визжат, дымятся покрышки, протестующе кряхтит коробка передач. Мхов морщится. Он не любит, когда так обращаются с дорогой техникой. Он вообще не понимает способа жизни таких как Аскольд, молодых да ранних. Голое безумие — что в делах, что в тратах. На месте Семёна, Аскольдова отца, он бы хорошенько надавал сыну по жопе за бессмысленное прожигание бессмысленно делаемых денег. Но Семён наоборот сам вынужден тратиться, время от времени выручая сынка из разных передряг. Интересно, сколько ему в прошлом году стоило закрыть уголовное дело и вытащить Аскольда из Бутырской тюрьмы, где тот просидел под следствием пять месяцев? Ну да, там ещё подключился семидесятилетний дедушка, в прошлом замрайпрокурора, задействовал старые связи…

Да что он об Аскольде, о чужом сыне? С его-то собственным сыном — что? Не умея ответить на этот вопрос и чувствуя себя поэтому полным идиотом, Мхов с беспокойством ощущает, как в нем злою опухолью надувается враждебность к Алексею словно к какой-то чужой, опасной и непонятной материи.

— Приехали, Кирилл Олегович, — Аскольд останавливается у ворот его дома.

— Спасибо, Аскольд. Семёну и деду привет передавай.

— А их нету. Отец с матерью в городе зависли, дела… а дед второй месяц в Америке у племянника гостит. В этом, как его, Виннипеге.

— Теперь понятно, — усмехается Мхов, кивая на «заек». — Тогда удачи.

— Постараюсь, — надувается Аскольд. — Марии Петровне привет.

— Хорошо. А Виннипег в Канаде, — говорит Мхов, захлопывая за собой дверцу автомобиля.

— Не один хрен?

«Аскольдова могила» отъезжает, заворачивает за угол. Мхов достаёт из кармана пульт автоматического открывания ворот, жмет на кнопку. Тяжёлые металлические створы медленно разъезжаются и так же неспешно смыкаются уже за спиной у Мхова.

— При-иве-ет, — жена, одетая в ветровку поверх тёплого свитера, машет рукой из ротонды. — А мы тут с Надюшей вот…

Ясно-понятно. Посиживают с соседкой Надькой из дома напротив, дуют «Мэйфлауэр», согреваются.

— Добрый вечер, — здоровается Мхов, рассеянно целует Марию в щёку.

— Налить? — жена кивает в сторону полупустой бутылки с коньяком.

— Не-а, — Мхов отрицательно мотает головой. — Где Алексей?

— В доме.

— Давно?

— Минут десять как. Говорит, на роликах катался по посёлку.

По посёлку, стало быть. Ладно.

— Ой, а что это ты без машины? — замечает, наконец, Мария. — За воротами оставил? Уезжаешь что ли на ночь глядя?

Мхов отзывает жену в сторону:

— Маш, ты проводи Надежду.

— Зачем это?

— Так надо.

Жена, надувшись, идёт в ротонду, шепчется с соседкой. Та поднимается, дамы выпивают на посошок, закусывают яблоком. Мария провожает Надежду до ворот, отпирает калитку, выпускает гостью.

— Мхов, я не поняла, ты ж на «пятисотом» уезжал, — говорит она, возвратясь. — Ой, а где это ты оцарапался, — и тянется к его щеке.

— Машина в овраге у поворота. Вылетел с трассы, — спокойно говорит Мхов.

— Ай, — жена в испуге прижимает ладони к щекам.

— Алёшка выскочил на дорогу прямо передо мной. Я и…

— Ай!

— Да кончай ты айкать. Говоришь, он за десять минут до меня появился?

— Примерно. Ничего не сказал. Говорит, по посёлку катался. Как же это? Ничего не понимаю.

— Я сам не понимаю, — Мхов устало глядит на жену. — У тебя телефон с собой?

Мария достаёт из кармана ветровки свой мобильный, протягивает мужу. Мхов набирает номер.

— Пётр Арсеньич, это я. Да. Тут такое дело, не справился с управлением. Да дома я, дома. Всё в порядке. Да нет же, нет. Прямо перед поворотом к посёлку. Сам. Ну один, один. Ну ладно, Пётр Арсеньич. Ну виноват. Каюсь. Нет. Сосед подвёз. Нет, не думаю. Ну проверьте. Да, пускай прям сейчас подъедут, заберут машину. Никаких ментов. Всё. До завтра.

Мхов возвращает жене трубку.

— Надо с Лёшкой разговаривать, — глухо произносит он. — Сил нет.

— Пойдём вместе, — Мария берёт его под руку.

— Я сам.

— Господи, что же это такое творится? — тяжело вздыхает жена и идет вслед за ним к дому.

В спальню сына на третьем этаже Мхов входит без стука. Раньше он не позволял себе этого никогда, но теперь, похоже, всё поменялось. Алексей сидит перед компьютером, вглядывается в раскрытое окно какого-то чата. Он быстро оборачивается, недоумённо-насторожённо смотрит на отца.

Мхов застывает в дверях, ему трудно сделать шаг, он физически чувствует действие неведомой взаимоотталкивающей силы, вставшей между ним и сыном.

— Зачем ты выскочил на дорогу? — недолго думая, спрашивает он.

— На какую дорогу? — в глазах Алексея лёгкая паника.

— Что ты вообще там делал?

— Где?

Мхов понимает, что он снова в тупике, как тогда, при попытке разговора о случае с собакой, и еле сдерживается, чтобы не заорать что-нибудь грубое, непотребное.

— Лёш, — говорит он, ещё на что-то надеясь, как можно тише, — в той машине был я.

— В какой машине? — угрюмо спрашивает сын.

У Мхова темнеет в глазах, он знает, что надо уходить, но продолжает говорить, срываясь на шёпот:

— В той машине… которая из-за тебя… из-за тебя улетела в овраг… — и вдруг кричит так, что у самого закладывает уши, — в машине! в которой я! я ехал! в которой я! я чуть насмерть не разбился! гадёныш!

И, почти задохнувшись, заходится в кашле.

— Уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! — вдруг тонко кричит сын, но Мхов уже и сам выскакивает вон, страшно грохнув дверью.

Жена стоит напротив, у двери в спальню дочери. Её губы некрасиво трясутся, она плачет.

Мхов беспомощно разводит руками.

— Я не знаю, что делать.

Мария горестно кивает в ответ.

— Я во дворе немного побуду, — говорит Мхов.

И уже с лестницы, вспомнив:

— Маш! Тебе от Аскольда привет!

Недопитая бутылка коньяка стоит на столе в ротонде. Мхов выливает всё до капли в большой стакан и пьет залпом, большими глотками. Алкоголь быстро разжижает мозги, становится легче. Из-за дома слышится веселый смех вперемешку с немецкой речью. «Пойти развеяться, — думает Мхов, — немцы ребята весёлые».

За домом возле бассейна Карл-Хайнц и Фридрих развалились в деревянных шезлонгах возле своего трейлера. Они пьют пиво, рядом на специальной жаровне готовятся аппетитные толстенькие колбаски, нанизанные на специальные шпажки.

— Gruss, Fridrich! Hallo, Karl-Heinz! — Здорово, Фридрих! Привет, Карл-Хайнц!

— Guten Abend, Boss! — Добрый вечер, босс! — наперебой здороваются немцы.

Карл-Хайнц, высоченный голубоглазый блондин с длинными вьющимися волосами и густыми пшеничными усами, встает со своего места.

— Nehmen Sie den Platz, Boss. Trinken Sie mit uns. — Садитесь, босс. Выпейте с нами.

— Danke, bleibe Ich here, — Спасибо, я вот тут, — Мхов усаживается на ступеньки трейлера. — Beer, meinetwegen, nehme ich. — Пива, пожалуй, выпью.

Фридрих, полная противоположность Карл-Хайнцу, маленький плотный брюнет, мигом откупоривает банку «Йевера», передаёт Мхову. Тот делает большой глоток, пиво прохладным комом падает на принятый коньяк.

— Na und, schaffen Sie rechtzeitig? — Ну как, закончите вовремя? — спрашивает Мхов.

Он знает, что вопрос этот лишний, немцы сделают работу день в день по договору, но так, для порядка, почему бы не поинтересоваться?

Немцы подхватывают игру.

— Ja, Ja, natuerlich, Herr Boss, — Да, да, конечно, босс, — важно отвечает Фридрих и смотрит на Карл-Хайнца.

Тот, наморщив лоб, подтверждает:

— Ja, Ja, wieso anders, selbstverstaendlich! — Да, да, а то как же!

С минуту они молчат, сосредоточенно хлебая пиво.

Потом Мхов говорит:

— Hab mal oueres Gelaechter gehoehrt. Neuer Witz? — Я слышал, смеялись вы тут. Новый анекдот?

— Nein, — Нет, — отвечает Фридрих. — Karl-Heinz errinerte sich an der Geschichte seines Lebens. Eine ganze Wucht von diesen. Jede faellst vor Lachen um! — Карл-Хайнц истории из жизни вспоминал. У него их до хрена. И все — обхохочешься.

— Doch, erzahl eines, — Ну, расскажи что-нибудь, — просит Мхов.

Карл-Хайнц откупоривает ещё три банки, раздаёт пиво, закуривает. И начинает:

— Es war im vorvorigen Jahr, wenn Ich als Feuerwerker bei europeischen Gastspielreise von Rammstein beigeschlenderte. — Было это в позапрошлом году, я тогда пырял пиротехником в европейском турне группы «Раммштайн».

— Die jenige, die Herr Kanzler Schmachten der Nation genannt, — Это про которых канцлер сказал, что они — позор нации, — уточняет Фридрих.

— Na und, — Ну да, — морщится Карл-Хайнц. — Selbst ist er beigeschlafenen Schmachten. Sweinehund. Na und. Gewoenliche Gastspielreise. Wie immer ist es ein und dasselbe. In jedem Ort von ortsansaessigen Maedchen kann man sich ihrer nicht erwehren. Benommend von solcher Dresche legen sie sich nach Konzert aufstapelnd. Herr Direktor der besten fuer Knaben aus Gruppe auswaehlt, den Rest uns wirft hinunter — den Beleuchtern, den Feuerwerkern, den Monteuren, in kurzen Worten — den unermuedlichen Arbeitern. Das fehlte gerade fuer alles. — Сам он ёбаный позор. Собачья свинья. Ну вот. Турне как турне. Всегда одно и то же. Куда не приедем, от местных девок отбоя нет. Охренеют от такого молотилова и после концерта штабелями ложатся. Ну, директор кого получше для ребят из группы отбирает, а остальных нам сбрасывает — осветителям, пиротехникам, монтировщикам, короче, работягам. Хватало на всех.

— Pass auf, — Погоди, — перебивает его Фридрих, — Wuerste sind bereit. — колбаски готовы.

Он ловко подхватывает с жаровни три шпажки и Мхов получает свою долю. Тонкая шкурка лопается на зубах, ароматный, горячий сок попадает на язык, течёт по подбородку. Мхов заливает пожар пивом.

Карл-Хайнц, между тем, продолжает с набитым ртом:

— Das war in Tschechai. Kommen nach Prag an. Alles laeuft wie immer. Durchgearbeitet, Maedchen teilte, rollen wir zusammen einer Bierstube an. Mir wurde eine dunkelhahrige, braune zutei. Na und, sitzen wir, trinken, quetschen. Und meine sagte mir: «Weisst Du, ich bin Zigeunerin!». Ich sagte: «Es ist mir ganz egal. Fuer mich bist Du eine ja prima Maedchen mit grossem Gesaess». Und greife ihr unter dem Rock. Und bestosst meine Fresse! Ich sage: «Was machst Du, Hure, bist betrunken?» Und sie: «Weisst Du was, gemeiner Kerl, sie — Deutschen haben meine Urgrossmutter im Getto zu Tode geschindet». Da sieh mal einer an! Aber moechtete den Abend retten. Sage: «Jana! — sie heisste Jana, — Jana! Wozu ist es? Ich mag keine Nazzis auch…» Sie rueffelt, schreit aus vollem Halse pro ganze Bierstube: «Alle Deutsche sind in Graebe einzuschlagen!» Die Toene verstummten, alle sich kehren, und unseren Kerlen fielen beinahe die Augen aus dem Kopf. Und ich versuche ihr zu beruhigen: «Hoer zu, bitte. Doch waren auch guten Deutschen…» Sie kreischt dann: «Guten Deutschen — in guten Graebe!!!» Und mit diesen Worten springt sie auf von Banken, steht in Krebspose, hebt den Rock hoch, zieht die Slips ein und scheisst gerade auf meinen Knie! Und so wohlschmekend, als waehrend ganzes Lebens gespart hatte! Und endlich einen geeigneten Fall erwartet hatte!!! — Дело было в Чехии. Приезжаем в Прагу. Всё как всегда. Отработали, поделили девок, подались с ними в пивную. Мне досталась тёмненькая такая, смугляночка. Ну, сидим с ними, пьём, лапаемся. Тут моя мне и говорит: «А ты знаешь, что я цыганка?» Я говорю: «Да мне это по барабану. Для меня ты просто классная, жопастая тёлка». И лезу ей под юбку. А она мне по морде хрясь! Я говорю: «Ты чего, сучка, нажралась?» А она: «А ты знаешь, сволочь, что вы, немцы, мою прабабку в гетто заморили?» Вон, думаю, в чём дело! Но пытаюсь спасти вечер. Говорю: «Яна! — её Яной звали, — Яна! Ну зачем ты так? Я тоже не люблю нацистов…» Она в разнос, орёт на всю пивнушку: «Всех немцев в гробы!» Вокруг притихли, оборачиваются, у наших ребят аж глаза повылазили. А я всё её успокаиваю: «Перестань, пожалуйста. Ведь и тогда были хорошие немцы…» А она как завизжит: «Хороших немцев — в хорошие гробы!!!» И с этими словами вскакивает с лавки, встаёт раком, задирает юбку, спускает трусы и срёт мне прямо на колени! Да так смачно, как будто всю жизнь копила! И вот дождалась, наконец, подходящего случая!!!

Тут Мхов чуть не давится колбасой, потому что Фридрих вдруг дико вопит у него над ухом — «oohhaahhuu!» — «ооаауу!» — и начинает хохотать безудержно, громко, захлёбываясь и подвывая. Рассказчик скалится, довольный произведённым эффектом, а Мхов, тоже вроде начавший по инерции смеяться, в какой-то момент понимает, что ему не смешно. Более того, ему противно. Он резко встает, и тут французский коньяк, немецкое пиво и немецкая колбаса московской выделки, тяжкой массой болтающиеся у него в желудке, бросаются ему прямо в горло. Мхова выворачивает наизнанку. Его густо рвёт на землю, он чувствует, что вместе с содержимым желудка из него выходит вся отрава сегодняшнего вечера. «И это хорошо», — с облегчением думает он.

Балансируя на грани забытья, он добирается до дверей дома, поднимается в свою спальню-кабинет на четвёртом этаже, не раздеваясь, бросается на широкий кожаный диван и в то же мгновенье засыпает. Ему снится огромная сверкающая рулетка, крутящаяся в небе, величиной в полнеба. По кругу, подскакивая, мчится его голова, даже когда она ещё была головой ребенка, постоянно думала о происходящем. Главной его заботой было вести себя так, чтобы никто даже не заподозрил, что внутри него идёт постоянная война против «нельзя» и «надо». «Нельзя врать, потому что родители всё равно узнают правду!» — это отец. «Надо есть хлеб с маслом, потому что так делает Гагарин!» — это мать.

«Нельзя» и «надо» были ключевыми словами в системе воспитания, придуманной для него родителями. Тем самым они, сами того не подозревая, воспитывали в нём героя. Это понятно: ни один герой на свете не делает того, чего он хочет. Наоборот, осознание необходимости проявления героизма обязательно проходит через «нельзя» и упирается в «надо». Так, любимый герой его детства Прометей сначала осознал, что ему нельзя быть безучастным к страданиям людей, а потом понял, что ему надо преступить закон и пожертвовать собой для прекращения этих страданий.

Много лет спустя, он с досадой наблюдал за словесными баталиями вокруг несостоявшегося, к его глубокому сожалению, героя — генерала Аугусто Пиночета. Когда того задержали в Англии и устроили долгую тёрку насчёт того, выдавать или нет чилийского реформатора-кровопускателя испанскому суду, то в Москве, по ТВ и в прессе, разного рода околополитические публицисты, разделившись на два лагеря, яростно заспорили друг с другом. Одни говорили, что Пиночета необходимо судить. Другие доказывали, что у Пиночета нужно учиться.

А он тогда поразился видимому скудоумию спорящих, их неумению видеть поверх событий, неспособности разглядеть в судьбе генерала неоконченную дорогу к подлинному героизму, наконец, тупому нежеланию помочь ему пройти эту дорогу до конца.

В самом деле, чему уж такому-разэтакому можно научиться у Пиночета? По части кровоточащего переустройства жизни история знает учителей поавторитетнее. И судить его тоже незачем; чего там судить, если и так всё ясно? Генералу Пиночету, думал он, надо поставить величественный памятник и возле этого памятника его же без всякого там суда и расстрелять, чтобы все, и те, и эти, поняли, каково это — быть настоящим героем.

Нет, сам он никогда не стремился к бесповоротному, жертвенному героизму и, как награде за это, к экзальтированной любви человеческих множеств. Ему было достаточно, чтобы его тихо любили люди, находящиеся поблизости. А для этого он всегда, с самого раннего возраста, старался просто быть правильным, потому что тот же жертвенный героизм есть не более чем частный случай правильного поведения.

Например, у него, даже совсем маленького, всегда было своё мнение касательно событий и эпизодов его жизни. Но это не значит, что он торопился высказать своё мнение и, тем более, настоять на чём-то своём. Он отлично понимал, что оппозиция его оценок и требований по отношению к родительской линии воспитания может существовать только в виде глубоко скрываемых переживаний. Любое другое поведение (сколько-нибудь открытый протест против ножниц из «нельзя» и «надо») просто не было бы правильным. И тогда прощай любовь!

Интересно, что сам он при этом никого не любил. Более того, он ненавидел родителей за то, что они всегда знают правду. Он ненавидел хлеб с маслом и Гагарина за то, что тот любит хлеб с маслом. Он никогда не врал и, давясь, каждое утро ел хлеб с маслом. Он исправно каждый год в свой день рожденья бежал к телефону и, хлопая, как дурак, глазами, выслушивал «поздравление от Гагарина», пока родителям самим не надоела эта глупая игра. Короче, он всё делал правильно и полагал, что вполне заслужил свою порцию любви.

Но! Внутри себя он мучительно завидовал тем, кто осмеливался позволить себе не быть правильными. Особенно тем, кого мама и папа называли шпаной и негодяями. Кто не слушал взрослых, плохо учился, бил слабых и обижал девчонок. Кто (и это вызывало в нем почти обморочное желание сопричастия к страшному) оказывался замешанным в такие дела, о которых и взрослые-то рассказывали друг другу оглядываясь и полушёпотом.

Однажды ранней осенью по их школе поползли невнятные слухи о том, что двое восьмиклассников убили своего товарища из девятого класса. Будто бы это произошло в Подмосковье, близ Люберец, где эти трое оказались по какому-то непонятному делу. В те дни учителя ходили по школе с перевёрнутыми лицами, а директора вообще тихо сняли с работы. Никто из учеников ничего толком не знал, но каждый старался своим видом показать, что ему-то известно нечто, чего не знают другие. При этом на переменах рассказывались какие-то совершенно фантастические истории и то тут, то там звучали три фамилии: Зубко, Польских (их милиция забрала прямо с урока) и Терёхин (это его они убили).

Он тогда учился в четвертом классе (как раз было начало нового учебного года) и знал не больше, чем другие школьники — даже меньше, потому что, не считая учительской, все разговоры о происшедшем крутились среди старшеклассников. Но он с раннего детства умел слышать больше, чем говорят, и ощущать, домысливать то невидимое, что стоит за любым действием. Поэтому по доходившим до него полувзглядам, полузвукам, он догадывался, что само убийство в этом деле — далеко не главное событие, да и не самое страшное.

И вот вскоре, в один из последних тёплых сентябрьских выходных, будучи с родителями на даче, он подслушал разговор отца с матерью — как раз об этом самом. Было уже поздно, он спал, но проснулся в туалет. Вернувшись в спальню, он вдруг услышал со двора голос отца, произнёсший знакомую фамилию: Терёхин. Он на цыпочках подкрался к открытому окну, осторожно устроился на подоконнике и стал внимательно вслушиваться. Родители сидели за самоваром в беседке прямо под окном, поэтому он всё хорошо разобрал и запомнил. Потом, чем старше он становился, тем больше этот сюжет занимал его, и как-то, году в 96-ом, познакомившись по случаю в ресторане «Пекин» со следователем Люберецкой прокуратуры по имени Султан, он вспомнил про свой давний интерес и попросил найти и дать ему почитать то старое дело. Через два дня пухлую картонную папку с традиционным логотипом «ДЕЛО №…» ему привезли прямо в офис. Он одолел её часа за два с половиной и отправил назад с должной благодарностью.

Потом он долго прокручивал в голове прочитанное, прилаживал так и сяк подробности, пока мрачная история осени 68-го года окончательно не сложилось у него в голове как «Спираль Надежды».

Когда Игорь Польских сказал приятелям, что проиграл в очко 50 рублей блатному по кличке Фашист, Саша Зубко и Валера Терёхин только молча покачали головами. Фашист в их районе, на Маросейке, был фигура известная своей беспощадностью и жестокостью. Потом Терёхин сказал: «Говорили тебе, Поль, не играй с блатными, а теперь видишь чего…» Они сидели в сумерках за школой на краю футбольного поля возле ямы для прыжков в длину, и Польских так двинул ногой Терёхина в бок, что тот опрокинулся, зарылся в деревянные опилки. «Тебя не спросил, с кем мне играть! Думай лучше, Трёха, где деньги брать! И ты, Зуб, тоже думай! А то как вино жрать на мои, так они вот… А как до дела, так мораль читать! По фигу мне ваша мораль!» — Польских не на шутку раскипишился и говорил, сузив глаза, растягивал гласные, подражая блатным. Именно он, восьмиклассник Польских, признавался среди них троих авторитетом, а не Терёхин, хоть и был на год старше, выше ростом и крупнее, и уж никак не Зубко, вертлявый, маленький, щуплый. «А я чего? — опасливо отодвинулся Зубко, — это вот он, Трёха. А деньги… пятьдесят колов! — он присвистнул. — Где ж их столько взять?» Польских достал пачку «Шипки», спички, протянул приятелям. Терёхин отвернулся, отряхиваясь. Двое закурили. Какое-то время сидели молча, глотали душный дым. Потом Зубко спросил: «Ну а Фашист-то чего?» Польских закусил губу, зло сплюнул: «А что Фашист? Говорит, в понедельник не отдашь, на процент поставлю…» «А потом? На перо?» — поёжился Зубко. «Не-а. Зачем? В деле заставит отработать». «В каком деле?» — не понял Зубко. «А я знаю?! Чего ты как дурак?! В ка-ако-ом де-еле, — передразнил Польских. — Найдет в каком. У них дел… хватает. А в дела замажет — всё! Не выпутаешься, хана!» Откинулся навзничь и, кривляясь, запел:

Здра-авствуй, милая-я тюрьма-а, Ле-есенка протё-ёртая-я! Вно-овь, родная, я-я к тебе пришё-ёл! Ты-ы, тюрьма-тюрё-ёмушка-а, Го-орькая судьбё-ёнушка-а, Недо-олго я на во-оле погуля-я-ял!

И громко, истерично захохотал. Зубко с испугом на него поглядел. До того сидевший неподвижно Терёхин пошевелился: «Завтра воскресенье», — вдруг ни с того ни с сего сказал он, как будто ни к кому не обращаясь. «Ну и что?» — спросил Зубко, глупо улыбаясь. «Завтра воскресенье, — упрямо повторил Терёхин. — В школу не идти». Польских выпрямился: «Ну воскресенье, ну не идти, и что?» Терёхин протянул руку, вытащил из валявшейся на земле пачки мятую сигарету, чиркнул спичкой, закурил. Прищурился на огонёк, пустил дым ровными кольцами. «Молодец, умеешь, — ехидно похвалил Польских, — может, ещё что покажешь?» Терёхин перевёл взгляд на Польских, смотрел в упор, словно растапливал его стальные глаза бирюзовым светом своих. «Покажу», — тихо произнес он. «Не смотри так, Трёха, знаешь же, не люблю, — нервно попросил Польских. — Так что?»

Терёхин молча загасил сигарету, взглянул вверх на бледную предвечернюю луну. «Надька хвастала», — еле слышно уронил он. При этих словах Зубко дернулся, как укушенный, судорожно со всхлипом вздохнул. Польских, наоборот, сделался как каменный, застыл, только еле слышно шевельнул губами: «Что?» «Говорила, спираль у неё золотая…» «Спираль? — не понял Польских, — какая ещё, блин, спираль?.. Ага?! — Наконец до него дошло. — Спираль… Вон чего. Золотая. Тебе говорила?» «Ну не тебе же», — скривился Терёхин. «Ага! А хулишь ж ты с тех пор молчал, а? Может, сам хотел сходить?! Чтоб не делиться?!» — Польских встал и пошёл на Терёхина. Тот вскочил, громко закричал, сбиваясь на фальцет: «Дурак ты, Поль! Мудила!» В его крике было столько обиды и слёз, что Польских понял, что перегнул палку. Он разжал кулаки и снова опустился на землю. «Ну ладно, всё. Хорош, блин, закончили. Чего делать будем?» «Да понятно чего. — Терёхин тоже сел. — Завтра с утра двинем на место. Ну, там… Короче, возьмём. После цыганам на трёх вокзалах загоним, я знаю где. Отдашь Фашисту долг. И все дела».

Зубко, молчавший до сей поры как топор в пне, открыл рот, заголосил: «Э-эй, робя! Я не понял! Куда двинем, какая спираль?! Вы что, в натуре, ебанулись оба?!» Польских упёрся в него тяжелым, невидящим взглядом: «Двинем куда надо двинем, понял? Какая спираль, я тебе, дрищ обоссанный, после объясню какая, понял? Сейчас — по домам. Завтра в семь утра на этом месте. Пожрать я захвачу».

Наутро они доехали на электричке от Казанского вокзала до Люберец. После ещё долго добирались автобусом. Дальше пошли по просёлочной дороге пешком. Впереди по-спортивному упруго с маленьким рюкзаком за спиной шагал Польских. За ним семенил в сильном волнении Зубко. Замыкающим плёлся Терёхин, с каждым отрезком пути делавшийся всё смурнее и смурнее. Проходя через дачный посёлок, Терёхин тормознул и подвалил к мужикам, стоящим в очереди к киоску, там с ранья торговали в разлив дешёвым портвейном. Пошептавшись с одним-двумя, он сообщил Польских и Зубко, что местные мужики согласились взять для них сколько-то красного, что вот он немного задержится и бегом догонит приятелей, и что у них будет чем оттянуться после трудной работы. Зажав в кулаке собранные промеж троих два рубля с мелочью, Терёхин подался к киоску, Польских и Зубко двинулись дальше.

Они, не спеша, миновали посёлок, перешли по мосту через речку, вступили в зону расположения пионерских лагерей. Ещё немного и перед ними встали запертые железные ворота с дугообразной надписью поверху: ПИОНЕРСКИЙ ЛАГЕРЬ «ИСКРА». Польских заглянул в щель между створами: «Зуб, вон наш отряд, всё закрыто на хер, линейка вон… Последнее было лето, Зуб, больше всё, вышли мы из пионерского возраста». И громко пропел-проорал: «Прощай! пионерское! лето!» «Ай-ай! Ой-ой! Это-это!» — размытым эхом отозвалось в обезлюдевшем редколесье. Зубко сник, засуетился: «Поль, пойдём быстрей уже, а?» «Пойдём, пойдём, — Польских внимательно вгляделся туда, откуда они пришли, — что-то Трёхи не видать…» «Да догонит, куда он денется? — Зубко потянул приятеля за рукав. — Раньше начнём, раньше кончим».

Они обошли лагерь, углубились в загустевший лесок и вскоре оказались на небольшой поляне со старым кострищем посреди. «Красиво тут», — сказал Польских, крутя головой во все стороны. «Красиво, — задумчиво согласился Зубко, глядя на зелёно-жёлто-красный лес, — а тебе не страшно, а Поль?» Какая-то птица громко щёлкнула в тишине, в ответ всполошилась, загорланила другая. «Где лопата?» — грубо спросил Польских. «Там же и прикопана, где ей ещё быть?» — Зубко указал рукой на противоположный край поляны. «Ну и что этот придурок?! — во весь голос шумел Польских, идя через поляну. — Куда этот козёл делся, а Зуб?!»

Они отыскали лопату, закурили. «Где то место?» — озабоченно спросил Польских. «Да вот оно, считай под ногами, — Зубко ткнул лопатой в еле видный холмик между двумя берёзами, присыпанный палой листвой. — Забыл что ли?» «Темно было, — ответил Польских. — Да и нажрался я тогда в сиську. Ты давай, Зуб, начинай, я после».

Зубко разгрёб сухие листья, поплевал на ладони и принялся копать. (Терёхина всё не было). Польских устроился рядом под деревом, вытянул ноги. Достал из рюкзака большую бутыль с водой, крупный огурец, кусок сырокопчёной колбасы, хлеб, соль. Раскрыл «зэковский» хитрый выкидной нож с пластмассовой наборной ручкой, ловко соорудил трёхэтажные бутерброды, посолил. «Жрать хочешь, Зуб?» — спросил он. «Не, потом, — Зубко, как заведённый, махал лопатой. — Оставь лучше на закусь». Польских примерился к еде, хрустко откусил, медленно прожевал, запил водой. Усмехнулся, вытер губы ладонью: «На закусь? Думаешь, придёт?» Зубко промолчал. Он заметно устал, вспотел, замедлился, но продолжал ожесточённо метать штыковой лопатой землю. Тем временем, Польских со вкусом доел бутерброд, выкурил сигарету, поднялся. «Давай теперь я», — подойдя, он забрал у Зубко лопату, заглянул в образовавшуюся неглубокую яму. «Не помню, сильно закопали?» — спросил он. «Не очень. Чуть-чуть ещё…» — Зубко, отдуваясь, уселся под дерево, откуда только что поднялся Польских, жадно напился из бутылки.

«Как ты думаешь, Зуб, кто во всём этом виноват?», — спросил вдруг Польских, сильными, расчетливыми движениями углубляя яму. «В этом? — Зубко кивнул на яму, пожал плечами. — Все виноваты». «Ну а кто больше всех? — настаивал Польских. — Без кого ничего этого вообще бы не было?» Зубко оживился: «Знаешь, Поль, я сам об этом до хера думал… Вот если бы Трёха тогда свою продавщицу не притащил с собой… Если бы они потом свалили, как собирались, последним автобусом… Он же, блин, сам нас подбил после отбоя продолжить на этом же месте! Ну а там уж…» «Вот я и говорю, — Польских зло скривился. — Теперь мы с тобой здесь ковыряемся, а он? Он уже давно должен был подвалить. И где он, эта падла?! Не знаешь? А я тебе скажу, где. Обтрухался и в Москву укатил! Не, Зуб. Ты как хочешь, а мне он за это ответит. Так ответит, что мало не покажется».

Неожиданно Польских перестал копать и замер над ямой. «Зуб, вот она, — сказал он почему-то шёпотом, — иди, глянь». Но Зубко весь подобрался под деревом, как-то по зверушечьи мелко задрожал головой, быстро без выражения забормотал: «Поль Поль я не хочу я не могу Поль давай я не буду подходить а ты уж там как-нибудь сам а Поль…» Польских, не отрывая глаз от ямы, махнул на него рукой: «Сиди, ладно». Он ещё поковырял в яме лопатой и закашлялся: «Воняет как! Фу-у-у!» Снял рубашку, обмотал низ лица, плотно закрыв рот и нос. Снова склонился над ямой. «Слышь, Зуб, — болезненно-возбуждённо забубнил он через плотную ткань, — а волосы-то у ней совсем целые… Зуб, а я и забыл, что она рыжая была… Рыжая-бесстыжая… Эх, не догадался, надо было перчатки захватить, как тут теперь…»

Примерившись, Польских принялся рубить что-то на дне ямы, яма отозвалась зловещим, неживым чавканьем. Поработав так с полминуты, он отбросил лопату. «Придется вон что», — злобно сказал он. Потом лёг на край ямы и, опустив руку вниз, принялся сосредоточенно там копаться. Лицо его страшно исказилось, из глаз потекли слёзы, он глухо застонал, заматерился, конвульсивно задергался, сдерживая рвоту. Зубко, не дыша, следил за происходящим стеклянными глазами. «Ага!» — Польских, наконец, оторвался от ямы, не вставая, перекатился подальше от края, размотал с лица рубашку. Он лежал навзничь, откинув правую руку в сторону, и жадно ловил ртом воздух. На его полураскрытую ладонь Зубко не решался смотреть.

Отдышавшись, Польских привстал на колени и принялся оттирать находку землёй и листьями. «Не понял, — прохрипел он немного погодя. — Зуб, подай сюда воду». Зубко катнул в его сторону бутыль. Польских, согнувшись, что-то долго полоскал, разглядывал, снова полоскал и опять разглядывал. Потом выпрямился, выругался безнадёжно-тоскливо и вдруг, не вставая с колен, горько навзрыд заплакал!

Плачущий Польских — это было так непонятно, так дико, что Зубко поначалу не поверил глазам. Когда же он убедился, что их вожак действительно ревёт, как девчонка, ему до звона в ушах сделалось жалко товарища и стыдно, что он, Зубко, оставил Польских наедине с его неизвестным горем. Приблизившись, он присел на корточки и участливо спросил: «Ты что, Поль? Чего не так?» «Вот», — Польских, рыдая, разжал ладонь и показал Зубко маленький, продолговатый, хитро скрученный предмет. «Это и есть… спираль? — спросил Зубко, не решаясь даже потрогать. — Хм. Но, Поль, по-моему, золото оно другое…» «Золото!!! — неожиданно завопил Польских прямо в ухо Зубко. — Какое там на хрен золото! Это пластмасса! Обыкновенная блядская пластмасса! Усёк?!» Он с остервенением зашвырнул находку в глубь леса и начал в истерике кататься по земле, по-прежнему плача, безостановочно крича одно и то же: «Золото! тварь! убью! золото! тварь! убью!»

Это продолжалось долго; Зубко успел закидать яму землёй, уничтожить следы их пребывания на этом месте. Он курил, отдыхал под деревом, когда, наконец, Польских затих, поворочался на земле, потом поднялся. Его лицо было черно не то от земли, не то от переживаний, руки тряслись. Он поднял свой рюкзак, закинул его за спину и дрожащим, слабым голосом сказал: «Айда, Зуб. Нехрен тут рассиживаться».

Обратно шли молча, говорить не хотелось, да и не о чем было. Только в дачном посёлке, завидев винный киоск, Польских обронил, будто про себя: «Ну-ну». Когда они проходили мимо очереди, кто-то окликнул: «Эй, пацаны!» Подошедший крепко подвыпивший мужик спросил: «Случайно не ваш корефан там притырился?» «Где?!» — вздёрнулся Польских. «А вон, за киоском…»

Под зелёной дощатой стенкой в кустах шиповника и впрямь лежал пьяный в хлам Терёхин. Рядом валялась пустая полуторалитровая банка, из которой резко несло дешёвым креплёным вином. Сам Терёхин, конечно, столько бы не одолел, наверняка подсобили здешние завсегдатаи, но и того, что он выпил, явно было ему выше крыши. Потому что, когда Польских, подойдя вплотную, сильно пнул его под рёбра, Терёхин даже не пошевелился. Тогда Польских плюнул на него и ещё несколько раз подряд ударил ногой, приговаривая: «На тебе! На, тварь! Получай!» — с тем же результатом. «Подымай!» — скомандовал тогда Польских, и приятели продолжили свой путь, с усилием таща подмышки совершенно никакого Терёхина.

Они прошли так километра два, а до автобусной остановки осталось ещё ох сколько. Был уже час дня, солнце пригревало не по-осеннему жарко, и вымотавшийся Зубко взмолился: «Поль! Давай передохнём!» Польских, сам порядком уставший, сразу согласился: «Может, в себя придёт, козёл, своими ногами чтоб…»

Они затащили Терёхина в придорожное редколесье и обосновались там среди кустов, прислонив пьяного спиной к большому трухлявому пню. Съели по бутерброду. Покурили. Зубко принялся оживлять Терёхина. Набрав в рот воды, он прыснул, как из пульверизатора, ему в лицо. Хлестнул несколько раз ладонью по щекам. Повторил весь цикл с самого начала. Потом ещё. И ещё. Польских с мрачным любопытством следил за его манипуляциями.

Вдруг Терёхин замычал и открыл мутные глаза. «Получилось!» — обрадовался Зубко и вылил ему на голову остатки воды из бутыли. Взгляд Терёхина стал более осмысленным. «Во!» — сказал он и попытался приподняться. Но не смог. «По-о… я-а… и-и-и…», — еле пробормотал он и махнул рукой куда-то в небо. «Извиняется, — усмехнулся Польских и, размахнувшись, сильно ударил Терёхина кулаком в ухо. — А вот так вот?!» Голова Терёхина безвольно мотнулась, следующий удар пришёлся в скулу. «Ты-и чео-о!» — возмущённо завыл Терёхин и снова сделал попытку встать. Польских с оттяжкой ударил его под дых; Терёхин закашлялся и свалился на пень. Его вырвало. Отдышавшись, он странным образом обрёл способность членораздельно говорить. «За что?!» — только и спросил он, ненавидяще уставившись на Польских. «За что-о, — с презрением протянул тот. — Скажи ему, Зуб, за что-о». Но притихший Зубко сидел молча, глядел в землю. «Ну нажрался нечаянно, — сквозь зубы оправдывался тем временем Терёхин, — с кем не бывает?» «Нажрался это хрен с ним, — наклонился к нему Польских. — Где твоё золото, гад?» Терёхин недоумённо вытаращил глаза: «Не нашли, что ли? Я не забирал. Зачем мне тогда было говорить?» — он явно не понимал сути предъявленной ему претензии. «Да не было там никакого золота! — прокричал Польских ему в лицо. — Не было! Пластмассовая у этой суки была спираль! Дешёвка, как она сама!» Терёхин часто задышал: «Сам ты сука, — проговорил, глядя Польских прямо в глаза — сам дешёвка. А она… она…» — тут он вдруг начал пьяно смеяться, повторяя время от времени: «Пластмассовая… ха-ха-ха… пластмассовая… ха-ха-ха-ха… пластмассовая…» — и всё смеялся громче и громче и смотрел на Польских, словно растапливал его стальные глаза бирюзовым светом своих. Тот на секунду зажмурился, будто от вспышки, и закричал, скаля зубы: «Ты чего ржёшь?! Смешно тебе?! Не смотри так, Трёха! Кончай ржать! Не смотри!» — и вдруг, принялся в такт словам бить Терёхина кулаками в лицо, слепо, куда попало. Тот пытался защититься, прикрыться ладонями, но при этом продолжал во всё горло хохотать, вскрикивая: «Пластмассовая! пластмассовая! пластмассовая!» А Польских всё бил и бил, превращая лицо Терёхина в один кровавый синяк, и, словно в забытьи, приговаривал: «Кончай ржать! не смотри! кончай ржать! не смотри!» Зубко не решался встрять, только просил: «Не надо, Поль! Хватит! Не надо!» И в какое-то мгновенье увидел, что рука Польских будто удлинилась и удлинённой этой рукой он несколько раз как-то по особенному ударил Терёхина в живот.

Смех Терёхина враз сменился жутким воем, как от нестерпимой боли, он схватился за живот, засучил ногами и вдруг замер, затих. Зубко понял, что произошло, запричитал тонким голосом: «Ой-ой-ой-ой», — и стал на коленях потихоньку отползать в сторону дороги. Польских словно почувствовал спиной, властно приказал: «Стоять!» Зубко замер. «Ко мне!» — скомандовал Польских. Зубко послушно подполз к пню. Терёхин, весь в крови, был без сознания, но дышал. Польских с ножом в руке склонился над ним. Потом повернулся к Зубко, протянул нож: «Теперь давай ты». Зубко молча замотал головой. «Я кому сказал, гнида!» — и Польских нацелил окровавленное лезвие ему в горло. Зубко затрясся, принял из рук Польских липкий от крови нож, и, отворачиваясь, пырнул Терёхина куда-то в грудь. От этого удара Терёхин неожиданно очнулся, открыл глаза и, глядя почему-то не на повторно занёсшего нож Зубко, а на Польских, очень тихо, но чётко произнёс: «Игорёк, не убивай. Я тебя люблю». «Мочи его, блядь!!!» — бешено заорал Польских. И от этого крика, как от удара кнутом, Зубко тоже закричал и что было силы несколько раз воткнул нож в Терёхина.

Потом они оттащили труп подальше от дороги и бросили в густом кустарнике. Всю дорогу до электрички Польских, как испорченная пластинка, повторял: «Вот так вот… вот так вот… вот так вот…». Оглушенный случившимся Зубко молчал. В вагоне его прорвало. «Как же мы теперь? — он трясся, бормотал на ухо Польских. — Трёху ж искать будут, найдут. Предки его, наверное, в курсе, что он с нами… И мужики там видели нас втроём. Хана нам, Поль, приплыли». На что Польских, клюя носом, отвечал: «Запомни, Зуб. Если что, надо сразу колоться, что мы вместе были. В натуре, ходили наш лагерь наведать. А он, как есть, отстал, нажрался. Мы его потом тащили-тащили, подзаебались и оставили на том месте у дороги. Сами — домой. А там что было, то мы не знаем. Не мы это его, понял? Не мы. На том и стой». С этими словами Польских уснул, будто его выключили. Зубко какое-то время смотрел в окно, потом задремал тоже.

Летом 90-го года Игорь Польских, заехав после третьей ходки по каким-то делам в Калугу, случайно встретит на улице Александра Зубко, тихо осевшего здесь после своей первой и единственной отсидки. Старые приятели обнимутся, завернут в гастроном, затарятся водкой, придут домой к Зубко. Его жена накроет на стол, украдкой как следует рассмотрит гостя (широкие плечи, хищное заострённое лицо, кирпичного цвета северный загар) и, чтобы не мешать, уйдёт с десятилетней дочкой к подруге. Польских и Зубко просидят долго, заполночь, рассказывая друг другу, как прожили эти двадцать восемь лет. О той истории заговорят лишь однажды. Польских, уходя, уже на пороге скажет: «Знаешь, Зуб, какая у меня кликуха среди блатных? Ещё с «малолетки». Спираль. Понял? Спираль, блин». И уйдёт.

Ни о чём таком ни Польских, ни Зубко в тот тёплый сентябрьский денёк не догадывались. Естественно, ничего не знал и не узнает об их последней встрече Мхов. Для него они так и остались — двое подростков, спящие бок о бок в подмосковной электричке. А тогда он, одиннадцатилетний, знал ещё меньше; отец, при всей его информированности, просто не был в курсе стольких подробностей. Но ему, подслушавшему разговор отца с матерью, хватило и этого, чтобы испытать жгучее, тошнотворное чувство: зависть, замешанную на страхе и отвращении. Лёжа в своей постели, он думал о том, что загаданная им для себя правильность не позволяет ему не только приблизительно испытать ощущения тех двоих, но даже хоть сколько-нибудь нарушить утверждённое общепринятое. Таким образом, он должен был постоянно страдать под тяжким гнётом своего задавленного, запрещённого «хочу». И эти страдания казались ему слишком горькой отравой в так нелегко достающемся сладком напитке любви. Так продолжалось до тех пор, пока он не нашел колёсико.

Ему тогда было одиннадцать лет, и он гулял с родителями в парке Сокольники. Стояла ранняя осень, деревья и кустарник уже начали желтеть, но было тепло, солнце приятно пригревало с синего неба. Родители неспешно шли бок о бок по немноголюдной аллее, о чём-то беседовали, а он, раскинув руки в стороны и жужжа, носился туда и обратно мимо них, изображал самолёт. В какой-то момент, закладывая очередной вираж, он заметил, как под кустом на обочине аллеи что-то ослепительно сверкнуло. Он подбежал к этому месту, нагнулся и увидел лежащее в жухлой траве маленькое колёсико не более пяти-шести сантиметров в диаметре, толщиной с палец взрослого человека. Колёсико выглядело совсем как настоящее: ребристый протектор из твёрдой чёрной резины туго охватывал хромированный обод, густо в два ряда посаженные тонкие хромированные спицы сходились в центре на блестящем золотистом диске с выпуклой втулкой посредине. Он поднял колёсико, оно было приятно прохладное, абсолютно новое и какое-то самостоятельное, что ли. В том смысле, что смотрелось не как потерянная деталь только что купленного, ни разу не пользованного игрушечного автомобиля, а как отдельная от всего прочего, вроде как специальная вещь. И в этом было что-то волнующе-тревожное. Он внимательно со всех сторон рассмотрел колёсико, потом засунул его поглубже в карман и побежал догонять родителей. Почему-то он не рассказал им о столь замечательной находке.

Искать то, не знаю что — удовольствие ниже среднего. А найти надо. Ведь происходит что-то странное, непонятное. В казино «Гранит», на 70 процентов принадлежащем ему, Мхову, уже целую неделю одно и то же кино. А именно: каждый день приходит человек (всякий раз другой) ставит на цифру рулетки максимально разрешённую сумму, эквивалентную пятистам долларам США и… выигрывает, как и положено в таких случаях, 35 к 1.

Вообще сам по себе большой выигрыш на прямую ставку явление редкое; мало кто из нормальных людей рискует заряжать солидные деньги на одну цифру. В основном опытные игроки используют комбинации цифр и цветов, дающие максимальные шансы на выигрыш, пусть и не такой большой. На прямую ставку крупно играют только безбашенные богатеи и так называемые «хронометристы». Последние полагают, что способны за время долгих бдений за игровым столом отследить вращение колеса или манеру дилера таким образом, что в какой-то момент стопроцентно угадают, в какой именно ячейке замрёт шар. Кое-какой смысл в этом есть, придуманы даже специальные приборы для фиксации «пристрастий» колеса и дилера. И хоть удачи в подобного рода фокусах весьма редки, администрации всех казино предпочитают таких людей выявлять и не пускать к себе под любым предлогом.

Но эти-то явно не были ни денежными мешками, ни «хронометристами». На первых они просто никоим образом не походили, а в отличие от вторых не были завсегдатаями-соглядатаями. Они просто покупали фишки, быстро подходили к рулетке, не раздумывая, ставили на цифру (каждый раз на другую) и спокойно, без эмоций, огребали свой выигрыш.

В конце концов дело не в деньгах, хотя семнадцать с половиной штук баксов с одной игры для любого казино досадная потеря. Дело в пугающей непонятности происходящего. Когда на третий день стало ясно, что это не случайные выигрыши не связанных меж собой случайных посетителей, а некий неизвестно как установившийся порядок, встал вопрос: а как такое вообще возможно? При этом двести с лишним лет существования современной рулетки отвечали на этот вопрос со всей непреложностью: такое невозможно. Никак. Но как-то это всё-таки происходило! И было чревато для казино неминуемым крахом, если им (вот именно, кому им?!) надоест ограничивать себя одной ставкой в день.

На всякий случай оперативно проверили, как обстоят дела у коллег-конкурентов. Выяснилось: более ни в одном московском казино ничего похожего не наблюдается. Значит, кто-то работает исключительно против «Гранита». Вопрос «как работает?» в виду необъяснимости происходящего пока не стоял; надо сначала выяснить кто, а у него уже узнать, как.

Третий день, вторник

А пока Мхов в сопровождении генерала Срамного поднимается в лифте на третий этаж типичного старомосковского дома на Тверском бульваре, где их ждёт человек, желающий узнать из первых уст, что же такое происходит в казино «Гранит».

С этим человеком Мхов накоротке встречался всего два раза в жизни, а Срамной вообще никогда, но и тот, и другой много наслышаны о его чудачествах. Вот Мхов жмет на кнопку звонка, мелодичные звуки складываются в знаменитую «Мурку». Генерал слегка кривится. Дверь не сразу открывается, посетителей встречают сразу два мордоворота в оттопыренных подмышками просторных пиджаках.

— Добро пожаловать, господа, — говорит один и скупым жестом приглашает войти.

Мхов и Срамной оказываются в просторной прихожей, обставленной в таком убойно-вычурном стиле, что, кажется, сам воздух здесь сгустился от позолоты, украшающей помпезную мебель и тяжёлую лепнину.

— Оружие, господа? — меж тем интересуются у них.

Мхов и Срамной послушно сдают свои «Макаровы», их проводят в гостиную, родную сестру прихожей, усаживают в большие кожаные кресла. Один из мордоворотов скрывается в недрах огромной, судя по всему, квартиры, оставив гостей на попечение второго. Где-то хлопает дверь, в гостиной на секунду становится слышен вкрадчивый голос Стинга и поверх него часть фразы, произнесённая звонким девичьим сопрано: «Ой, ну я ей сколько раз…»

Первый возвращается, неся два комплекта какой-то одежды. При ближайшем рассмотрении оказывается, что это новенькая «зэковская» «форма»: чёрные робы и штаны, такого же цвета кепки, грубые ботинки.

— Прошу вас, господа, переодевайтесь, — абсолютно серьёзно обращается к гостям мордоворот. Потом кивает своему напарнику и они деликатно покидают гостиную.

— Что же это, Кирилл Олегович? — Срамной возмущённо тычет пальцем в шершавую ткань тюремной робы.

— А! Какая вам разница, — Мхов машет рукой, стаскивает с себя пиджак, галстук, рубашку, брюки.

Громко сопя, генерал следует его примеру. Переодевшись, они оглядывают друг друга, и Мхов не может удержаться от улыбки. Срамной обиженно отворачивается. Откуда-то в гостиной появляется здоровенный детина средних лет в форме советского вертухая, с малиновыми погонами сержанта-сверхсрочника. В руке у него большая резиновая палка.

— Руки за спину! Пшёл! — с места в карьер командует он.

Ошарашенные гости сцепляют пальцы за спиной, следуют за «сержантом», громко топают жёсткими подошвами по паркету.

В дальнем конце гостиной обнаруживается железная дверь.

— Стоять! Морду в стену! — рявкает вертухай и шерудит в замке большим ключом.

Дверь распахивается. Снова команда:

— Пшёл!

Перешагивая через порог, Срамной не выдерживает, говорит «генеральским» голосом:

— Слышь, мил человек, ты бы…

— Молчать! Морду в стену! — следует злобный окрик и нешуточный взмах палкой.

Мхов взглядом останавливает взбешённого генерала.

За железной дверью — короткий коридор со стенами из грубого камня. Здесь же в стене ещё одна дверь, тоже железная, с хитрым запором и глазком посредине. Конвоир недолго смотрит в глазок, потом, не спеша, отпирает замок, и, распахнув дверь, командует:

— Пшёл!

Мхов и Срамной входят. Позади них громко лязгает металл.

В небольшой камере стоит заправленная солдатским одеялом узкая металлическая койка, рядом деревянный стол, накрытый клеёнкой, табурет. Над столом — полка с нехитрой посудой. На столе — пачка «Беломора», здесь же пепельница, спички, а ещё карманного формата «Книга образов» Рильке и чёрная толстая «труба» спутникового телефона. В углу за занавеской оборудована параша, поблизости умывальник. Каменные стены обклеены картинками из советских журналов. В красном углу — скромная иконка Николая Угодника. А на кровати, уютно подогнув под себя короткие ноги в тёплых шерстяных носках, одетый так же, как и Мхов со Срамным, устроился Николай Иваныч Супников, широко известный в преступном мире как Суп, семидесятидвухлетний вор в законе, реальный хозяин казино «Гранит» и прочих заведений, принадлежащих Мхову. Как, впрочем, и иных заведений, к коим Мхов не имеет никакого отношения.

— Здравствуй, Николай Иваныч, — говорит Мхов.

— Здравствуйте, — угрюмо цедит Срамной.

— Здравствуй, Кирилл Олегович, будь здоров, Пётр Арсеньич, — Суп кивает плешивой головой, — пожалте в хату, добрые люди. Устраивайтесь, места навалом.

Срамной садится на табурет, Мхов, послушный радушному жесту хозяина, скромно присаживается на край кровати.

— Слыхал, непонятки у тебя, Кирилл Олегович, — говорит Суп. — В общих-то чертах до меня дошло, а вот мне интересно поподробнее, что да как, да что за люди?

— Да вот с людьми этими как раз и непонятно, Николай Иваныч, — Мхов пожимает плечами.

— Что именно непонятно? — Суп с любопытством смотрит на него выцветшими глазами.

— Пётр Арсеньич расскажет, он этим занимается.

— Слушаю очень внимательно. — Суп достаёт из пачки «беломорину», разминает, закуривает.

Срамной трёт виски, собирается с мыслями, потом начинает:

— Первым был человек, по фамилии Иванов. Иван Иваныч. Это было на прошлой неделе со вторника на среду. На другой день выиграл Петров. Пётр Петрович…

— А на третий? Сидоров Сидор Сидорыч? — Суп уморительно выпучивает глаза, скалит в ухмылке крепкие фарфоровые зубы.

Генерал не поддерживает веселье:

— Сидоров. Но не Сидор Сидорыч… Кстати, Иванова с Петровым мы проверили. Потом. По адресам, по которым они зарегистрировались с предъявлением паспортов. Нет таких людей по этим адресам, и не было никогда. И в родствениках у проживающих такие не числятся.

— Фальшивые, значит, у них были паспорта, — уточняет Суп.

— Похоже на то, — соглашается Срамной. — Но что самое интересное, такая же история со всеми остальными.

— Хм. — Суп морщится. — Ну а Сидоров-то?

— Сидоров, Валерий Константинович, был третьим. К тому времени мы уже неладное заподозрили, и за ним пошли мои люди…

Мхов всё это слышал уже не раз, поэтому он отвлёкся от рассказа Срамного и сам припоминает недавние события, силясь хоть что-нибудь понять.

Да, за Сидоровым пошли люди Срамного. Клиент покинул казино, сел в подскочившее такси и уехал. Ребята из службы безопасности помчались за ним. Такси загадочным образом растворилось на пустых ночных улицах в районе станции метро «Кузьминки». Сколько Срамной не бился, он не смог получить от своих архаровцев вразумительного ответа, как так вышло, что они, профессионалы, потеряли «языка» в практически необитаемом в это время суток районе. Вдобавок, когда стали проверять, оказалось, что ни машины такси, ни какого бы то ни было ещё автомобиля с таким номером в Москве нет.

Дальше пошло ещё веселее. Андрей Тарасович Бульба — так звали четвёртого. Когда Мхов увидел эту запись в регистрационном журнале, он чуть не подавился от смеха. Сразу вспомнилось знакомое ещё со школы: «Ну что, сынку, помогли тебе твои ляхи?!»

На самом-то деле было не до смеха. Этого самого Бульбу ребята Срамного прищучили на выходе из казино. Но, будто из-под земли, выскочили лихие люди числом двое, за какие-нибудь пару секунд вырубили троих боевиков Срамного и увезли клиента в чёрном «гранд чероки». За ними погнались на двух машинах. Почти догнали. Но при повороте с Садового на Каланчёвку один из догоняющих джипов не вписался, вылетел на тротуар и врезался в здание МПС. Двое погибли, трое ранены. С ментами до сих пор не разрулили. Ни «чероки», ни любого другого автомобиля с таким номером в Москве опять не оказалось.

Пятой выиграла молодая девица по фамилии И. Зоя И. К ней попытались вежливо подойти уже у кассы. Она подняла вой. К тому времени весть о происходящем в казино «Гранит» распространилась по всей казиношной Москве, поэтому любопытных собралось предостаточно. Барышню И пришлось с извинениями оставить в покое. Впервые всё происходило не ночью, а днём. Она вышла из заведения и двинулась пешком по улице. За ней, естественно, пошли. Зоя И спустилась в метро. К ней подскочили на платформе. Тут выяснилось, что юная красотка неизвестно куда подевалась, а вместо неё парни Срамного наткнулись на какую-то древнюю ведьму со ртом, до отказа набитым железными зубами. Забирать бабку с собой не решились, да и зачем? На всякий случай по быстрому обшмонали. Никаких денег при ней, конечно же, не оказалось.

— Всё, братва, перерыв, — раздается голос Супа. Он слезает с койки, дотягивается до полки, достаёт пачку индийского чая со слоном, алюминиевый котелок, упаковку сухого спирта. Кряхтя, шарит под кроватью, вытаскивает небольшую металлическую треногу. Прямо на цементном полу посреди камеры разводит костерок и, налив в котелок воду «Святой источник» из пластиковой бутылки, водружает посудину на треногу. Садится на кровать, в упор смотрит на Срамного. Задумчиво говорит:

— Если бы я тебя, Пётр Арсеньич, не знал как серьёзного человека… Сам понимаешь. Но ты-то специалист более чем… Поэтому, чувствую я, кто-то здесь работает настолько знатней тебя… Начиная с самих выигрышей… ну это-то вообще в ум не возьмёшь… кончая тем, как глухо они хвосты обрубают. И всё ради чего? Семнадцать с полтиной кусков грина в день? В одном на всю Москву казино? При таких-то возможностях? Нехорошее что-то за всем этим есть. Сильно вонючее.

Вода в котелке бурно кипит. Суп всыпает туда целую пачку чая, варит, бережно помешивая почерневшей ложкой. Варево булькает, пузырится. Суп нежно щурится на котелок, приглядывается, принюхивается, что-то приговаривает, шевелит сухими губами. Наконец, хватает со спинки кровати полотенце, быстро снимает котелок с огня, ставит на стол. Туда же на стол с полки перекочёвывают вместительная эмалированная кружка и широкий кусок марли. Суп накрывает марлей кружку, осторожно отцеживает через неё содержимое котелка. И, в качестве заключительного штриха, узловатыми пальцами отжимает в кружку отваренные листья чая.

— Есть чифирок! — гордо сообщает он, потирая ладони. — Шмаль-то я уже давно не курю, мозги от неё плавятся, а чифир сердце ещё держит… Да. Гостям первый глоток, — говорит он, пододвигая кружку к середине стола.

Мхов и Срамной от души благодарят, пробуют отказаться.

— Э, нет, братва, — не согласен Суп. — Это вы в своих ресторанах да этих как их… клубах со шмарами своими выкобенивайтесь. А в хате — без базара. Пробуйте, привыкайте, может, пригодится, — смеётся он. — Не дай вам Бог, конечно…

Мхов, за ним Срамной, обжигаясь пригубливают из кружки. Срамной ещё держится, а у Мхова само собой перекашивается лицо от терпкой горечи, во рту вяжет так, что он скрипит зубами.

Суп, глядя на них, невесело смеётся:

— Йё-хо-хо…

Забирает кружку, обхватывает её, горячую, обеими ладонями, шумно, с наслаждением прихлебывает. Отдувается. Снова припадает к чифиру. Ополовинив посудину, отставляет в сторону, закуривает.

— Кайф-то!

Повлажневший его взгляд упирается в книжку на столе. Суп открывает томик стихов, бережно перелистывает хрустящие страницы.

— Вот! — Он достает из нагрудного кармана робы очки в массивной золотой оправе, сажает их на кончик носа. Оглядев по очереди гостей, со значением объявляет:

— Эрих Райнер Рильке, немецкий поэт. Стихотворение называется «Одинокий».

С выражением, как раньше учили в школе, принимается читать:

Как странник, в дальних плававший морях, живу я в мире тех, кто вечно дома. Здесь дни стоят, как чаши на столах, а мне лишь даль подвластна и знакома. Нездешний мир проник в мои черты, — пускай пустынный, неподлунный, смутный, — но здесь, у них, все чувства обжиты и все слова привычны и уютны. Со мною странные пришли сюда из стран заморских вещи-пилигримы: там, у себя, они неукротимы, а здесь сгореть готовы со стыда.[1]

И, схватив со стола кружку, жадно, залпом допивает. Ни на кого не глядя, велит:

— Давай дальше.

— А дальше был шестой, — говорит Срамной. — Его звали Позарезский. Сергей Никанорович Позарезский. Этот вообще получил деньги в кассе и подался в уборную. Такая удача. Пошли за ним. Когда он вышел из кабинки, его отключили и по-тихому вывезли в одно место. Да, денег при нем почему-то не оказалось, в унитаз, что ли, спустил? При допросе мои люди применили к нему по нарастающей разные степени устрашения.

— Пытали, что ль? — усмехается Суп.

— Да, — буднично подтверждает Срамной.

— Ну, так и говори. А то какие-то там устрашения… Ну и?

— Клиент вел себя странно, мне в итоге показалось, что он вовсе не чувствует боли. Короче, молчал. А в какой-то момент просто взял и умер.

— Просто! — тихо смеётся Суп.

— Просто, — сухо кивает Срамной.

— Седьмой, — коротко приказывает Суп.

— Седьмым минувшей ночью ставку взял некто Бывалый Борис Исакович. Спокойно вышел, он был с охраной, погрузился в неновую «ауди» А4 и отбыл. Его вели без происшествий. «Четвёрка» доехала до Кремля и въехала в Боровицкие ворота.

— В какие-какие ворота? — словно в полусне переспрашивает Суп.

— В Боровицкие.

— Это куда президент въезжает?

— Так точно.

— Знаете что, братва? — бесцветным голосом равнодушно говорит Суп. — Идите-ка вы себе отсюда на хрен… Да, делайте что хотите, но с этим надо кончать. Людьми и ресурсами, если надо, поможем. Связь со мной через Бутика. Всё.

Суп поднимается, берёт со стола пустую кружку, и, подойдя к двери, звонко в неё колотит.

С грохотом отваливается квадратное окошко, показывается лицо вертухая.

— Ну, чего качаешь? — лениво выплёвывает он. — В ШИЗО захотел?

— Э, начальник, — каким-то особенным голосом частит Суп, — выпусти гостей на волю…

Тем же манером, что попали в гости к Супу, Мхов и Срамной оказываются на лестничной клетке.

В лифте Мхов нервно смеётся:

— Как вам маскарад, товарищ генерал?

В ответ Срамной мечтательно цедит:

— В прежние времена. Я бы этого… Своими бы руками.

На что Мхов замечает:

— Времена, Пётр Арсеньич, теперь нынешние. А в нынешние времена этот самый… Спокойно может нас с вами. Какими захочет руками.

— То-то и обидно, — горько сетует Срамной.

Выйдя из подъезда, они расходятся по машинам. Срамной садится в свою, чтобы ехать в офис. Мхов — в свою и, немного подумав, говорит водителю:

— На «Сокол».

«Шестисотый» важно отваливает от обочины. Вслед за ним крадётся джип охраны.

Мхов достает мобильный, набирает номер.

— Клара? Привет. Я заеду ненадолго. Дело есть.

Клара живёт на Третьей Песчаной в одном из тамошних серых «сталинских» домов. У неё большая двухкомнатная квартира, купленная Мховым полтора года назад. Раньше она жила в Лефортово где-то на задах Бронетанковой Академии в трёхкомнатной квартире, где, кроме неё, обитали бабушка, мать, отец и старшая сестра с мужем и дочерью.

Окончив школу (почти на одни пятёрки, между прочим), она поучилась было в МГУ на философском, но через год ей стало скучно. Она бросила университет и больше нигде не училась, а, движимая доморощенным чувством социального протеста, занялась политикой — примкнула к партии писателя Л., националистической, большевистского толка. Не слишком образованная, она была, тем не менее, умна и талантлива от природы. Поэтому она быстро выбилась из общей массы: уже спустя пару месяцев участвовала в редактировании партийной газеты, потом сама начала писать заметки, а со временем ей доверили информационное обеспечение акций, устраиваемых Л. в Москве и других городах.

Так бы и шло, но на свою беду Клара в какой-то момент втрескалась в вождя и принялась всячески его окучивать. Только у того уже была боевая подруга — тоже типа Клары, подросток-переросток. Тем не менее, Клара старалась, как могла. В свои неполные девятнадцать при росте около 180 см и гибкой змеистой фигуре она была персонаж куда как видный, и наверняка вождь, большой любитель такого сорта женщин, ею не пренебрёг, хотя сама она уверяла, что ничего было. Так или иначе, занять место соперницы и стать при Л. женщиной номер один у неё не вышло.

Тогда она решила не больше не меньше убить его, убить себя и, таким образом, навсегда соединиться с предметом страсти, пусть даже и в смерти. Пистолет раздобыть ей не удалось, да и денег, чтобы купить ствол, у неё не было. Зато граната Ф-1 оказалась вполне по карману, на продавца, контрактника, только что вернувшегося из Чечни, её вывели бывшие соратники по партии. Бывшие, потому что, убедившись в катастрофической тщетности своей любви к вождю, она ушла из организации без объяснения причин. Кстати, об уходе она потом пожалела; воплотить свой замысел ей проще было бы там, где к Л. легче всего подойти, а именно в штаб-квартире партии в районе Фрунзенских улиц. Но что сделано, то сделано.

Клара тогда решила подкараулить Л. возле его съёмной квартиры на «Смоленке» и там, на глазах у изумлённой публики, взорваться вместе с ним к чёртовой матери. (О том, что от взрыва могут пострадать случайные прохожие она, ослеплённая эгоизмом любви, даже не подумала). Она стала пасти Л., хоронясь в близлежащих подъездах и подворотнях. Возможно, что рано или поздно выпасла бы (такой чисто литературный героико-эротический финал наверное понравился бы Л. в качестве завершения жизни), но на второй день её «срисовали» охранники Мхова, чья городская квартира была в доме напротив.

Бдительных птенцов гнезда Срамного не могла не насторожить явно террористического вида маргиналка (чёрная кожаная куртка, чёрные джинсы в обтяжку, солдатские ботинки плюс ко всему майка с Че Геварой), второй день трущаяся под окнами квартиры хозяина. Клару захватили незаметно и быстро, она даже пикнуть не успела. Обнаружив в кармане куртки снаряжённую гранату, её привезли на базу и, допрашивая, пару раз сделали ей больно. Дальше этого не пошло, вмешался Срамной.

Кларе повезло: при ней был партийный билет, который она не сдала и повсюду таскала с собой. Этот-то документ и подсказал Срамному, что если девчонка и пришла по душу Мхова, то за её визитом не стоит ничей профессиональный, так скажем, интерес. И даже её партийная принадлежность здесь, скорее всего, не при чём; генерал был осведомлён, что партия Л. своей целью видит восстание масс, но никак не устранение миллионеров-одиночек. А это значит, рассудил Срамной, что если дело как-то касается Мхова, то перед ним ополоумевшая от вопиющего неравенства террористка-одиночка, чьё законное место в ментовке. На всякий случай, перед тем как звонить 02, Срамной, чтобы исключить ещё и бытовую версию, попросил Мхова подскочить и взглянуть краем глаза на бомбистку: мало ли что, а вдруг соблазнил и бросил богач девку, и вот она собралась отомстить.

Мхов, заинтригованный, приехал, посмотрел на Клару и… упросил Срамного оставить его ненадолго с ней наедине. Для начала Мхов поинтересовался, что, собственно, она против него имеет и получил удивлённо-презрительный ответ, дескать, этакое говно вовсе не способно оказаться для Клары предметом какого бы то ни было интереса. Уязвлённый Мхов пустился в дальнейшие расспросы с применением спецсредства в виде обнаружившегося у Срамного коньяка «Реми Мартин». Что-что, а разговаривать с женщинами Мхов умеет. И через полтора часа Клара, заливаясь слезами, рассказала ему всё. Потрясённый до глубины души такой не по времени выдающейся околореволюционной романтикой, Мхов в сердцах назвал Л. высохшим сперматозоидом («нет! нет! не смейте! он такой! и вот такой! и растакой! и разэтакий!»), поцеловал её в мокрую щёку и без обиняков предложил попробовать другую жизнь.

Как он и ожидал, девушка была из тех революционеров, которые напрочь забывают о справедливом переустройстве жизни, как только жизнь поворачивается лично к ним своими приятными сторонами. Кларе же вообще досталось быстро и много. На следующий день Мхов снял для неё квартиру, а через месяц купил ей двухкомнатную на «Соколе», «мазду» «шестого» ряда и взял на содержание.

Она оказалась чрезвычайно лёгким человеком, к тому же училась всему с лёта и была приятна в общении. Мхов немного беспокоился насчёт возможного рецидива её чувства к Л., но вскоре с облегчением обнаружил, что Кларе присуще редкое умение наглухо забывать о пережитом, если оно ушло безвозвратно. Короче говоря, Клара всецело отдавалась настоящему и никогда не жалела о минувшем.

Ещё она обладала видимыми способностями к экстрасенсорике, правда, сама не относилась к этому слишком всерьез. Но что было, то было. Головную или, к примеру, зубную боль она снимала за несколько секунд небрежным движением руки. Могла, недолго поколдовав над каким-либо предметом, с большой долей вероятности определить, кому он принадлежит — мужчине или женщине, молодому человеку или пожилому, иногда даже в общих чертах распознавала внешность. Глядя же на фотографию незнакомого ей человека, Клара умудрялась угадывать совершенно неожиданные вещи: про одного — сколько у него детей, про другого — сколько раз был женат, про третьего — как зовут, про четвёртого — какие напитки предпочитает и тому подобное. Во всём этом не было никакой системы, более того, никакого напряга — так, милое трюкачество, ничего более. Но Мхов-то понимал, что Клара — не совсем обычный человек и относился к её умению с почтением, даже опаской.

Сейчас он едет к ней, чтобы (чем чёрт не шутит!) с её помощью хоть сколько-нибудь продвинуться в разрешении своей «производственной» проблемы. Для этого он специально захватил с собой одну вещь, которую и собирается предъявить Кларе.

— Вау! — Она открывает ему дверь и подставляет губы для поцелуя. На ней голубой шёлковый халат и мягкие розовые тапки в виде забавных лисьих морд. От неё пахнет ею самой; дома Клара никогда не пользуется ни парфюмом, ни косметикой.

— Оста-авь оде-ежду всяк сюда входя-ящий! — нараспев декламирует она; порой Клара бывает несносно пошла.

— После, с твоего позволения, — подчёркнуто сурово отвечает Мхов, — пока присядь-ка, посмотри вот тут…

Клара послушно усаживается в умно изогнутое металлизированное кресло (стиль «хай-тек», как и всё в этой квартире), смотрит на Мхова выжидательно и, как ему кажется, чуточку насмешливо. Он устраивается на полу рядом с ней, достает из внутреннего кармана пиджака обыкновенный в меру потёртый паспорт гражданина РФ с двуглавым орлом на бордовой обложке.

— Клар, смотри, вот паспорт, — Мхов кладёт книжицу ей на колени. — Ты его пока не раскрывай, просто скажи, что видишь.

Клара внимательно глядит на паспорт, потом проводит по нему ладонью и сосредоточенно зажмуривается. Секунд через десять-пятнадцать она открывает глаза и отрицательно качает головой.

— Что? — спрашивает Мхов.

— Ничего, — пожимает плечами Клара.

— Что значит, ничего?

— Ничего значит, что я ничего не вижу.

— Совсем? — Мхов разочарован.

— Совсем… — Клара подыскивает объяснение. — Ну, как если бы этот паспорт… эта вещь была ничьей… ну, как бы никому не принадлежала, вот. Понял?

— Не очень, — Мхов и в самом деле не понял. — У этого паспорта есть… был хозяин. Кстати! Он умер. Может, ты это имеешь в виду?

— Без разницы, жив он или умер, — терпеливо, как учительница бестолковому ученику, разъясняет Клара. Даже лучше, если умер. На вещах мертвецов информация застывшая, неизменчивая, лучше видно. А тут вообще ничего.

— Но там же его фотография, — горячится Мхов. — Ты открой, открой… Вот об этом человеке ты что можешь сказать?

Клара тупо разглядывает ламинированное фото ничем не примечательного мужчины средних лет, медленно, с запинкой, словно пробуя, произносит указанные в документе фамилию, имя, отчество. Снова вглядывается в фотографию. Её дыхание замедляется, взгляд становится полусонным, чуточку косящим, она еле слышно бормочет («ну и хуйня…») и вдруг, фыркнув, как обозлённая кошка, резко отбрасывает паспорт в сторону. Паспорт тёмной птицей перелетает через всю комнату, шлёпается о стену, падает на пол. Клара медленно поднимает руку, показывает на него напряжённым пальцем:

— Забери!

— Клар, ты что?! — Мхов никогда ещё не видел её такой.

— Забери, я сказала! — похоже, она близка к истерике.

Мхов молча поднимается, пересекает комнату, забирает паспорт, прячет его в карман. Он не решается ничего спросить, просто стоит и ждет, когда Клара вынырнет из своего непонятного состояния.

Какое-то время она пусто смотрит прямо перед собой, медленно поводит головой из стороны в сторону, потом её взгляд становится более сфокусированным, осмысленным. Клара постепенно приходит в себя:

— Фу-у-у… Ух-х-х. — Трясёт ладонями, часто моргает, лицо мало помалу приобретает привычное выражение. — Олегыч, там вон… абсент. Налей, будь друг.

Бутылка «Хиллса» стоит на низком стеклянном столике. Гранённая рюмка притулилась здесь же. Мхов шарит глазами, ищет сахар, ложечку, воду.

Клара машет рукой.

— Не-не, ничего не надо. Просто так налей.

Пока Мхов откупоривает бутылку и наливает абсент, Клара вытаскивает из стоящей на полу квадратной деревянной коробки короткую толстую сигару «Коиба робустос», откусывает кончик блестящей гильотинкой, прикуривает от мховского подарка — золотой зажигалки «Ронсон». Приняв от Мхова рюмку, медленно выпивает обжигающий синеватый напиток, отдувается, пыхтит сигарой, окутывается густым ароматным дымом. Мхов по-прежнему молчит; сгорая от любопытства, ждёт объяснений.

— Прости, — наконец говорит она, не глядя на Мхова, — я понервничала.

— Из-за чего? — интересуется он.

— Так… — Клара слегка морщится. — Паспорт этот…

— А что паспорт? Вроде паспорт как паспорт.

— Да… Фотография эта…

— Что фотография? — Мхов старается не давить, словно боится ненароком спугнуть что-то очень зыбкое, ненадолго возникшее в голове у Клары.

— А чьё это фото? — осторожно спрашивает Клара, крутя в тонких пальцах дымящуюся сигару.

— Я знаю не больше, чем там написано, — честно признаётся Мхов. — Я думал, ты что-нибудь скажешь.

Клара рассеянно стряхивает серую колбаску пепла в пепельницу, напоминающую большую вогнутую каплю серебристого металла.

— Что сказать? — Она задумывается. — Испугалась я, вот что.

— Испугалась? Чего? — Мхов снова приближается к ней, усаживается на пол, легко проводит пальцами по тонкой щиколотке.

— Как сказать, чего? — Клара кривит губы. — Именно, что ничего.

Мхов вопросительно глядит на неё.

— Такого человека нет, — раздумчиво говорит Клара. — Вот тебе и всё ничего.

— Ну, правильно. Я ж сказал, что он умер, — дуркует Мхов.

Клара мгновенно разгадывает его нехитрый манёвр.

— Не прикидывайся дурачком, — строго говорит она, — тебе это не идёт.

— Хорошо. Извини, — соглашается Мхов. — Последний дурацкий вопрос. Может, это фото какого-то другого человека? Не владельца паспорта, а просто кого-то похожего на него?

Клара уверенным движением раздавливает в пепельнице окурок сигары, брезгливо нюхает кончики пальцев.

— Послушай, Кирилл. — Она немного форсит. — Это фото не владельца. И не невладельца. И не чьё-то там ещё. У этой фотографии вообще нет этого… прототипа, вот!

Мхов нервно смеётся:

— Живого прототипа, ты хочешь сказать?

— А какого ж ещё?

— Ну, если, например (он глядит на Кларину рюмку), сфотографировать «Любительницу абсента», то прототипом фотографии будет считаться изображение на картине. — Тут Мхова осеняет. — Может, в паспорте тоже репродукция какой-то изображения?

Клара с сожалением на него смотрит.

— Олегыч, очнись! Эту самую «любительницу» Ван Гог рисовал с живой женщины. Я только забыла, как зовут.

— Пикассо, — автоматически поправляет Мхов, думая на самом деле о другом.

— Как?

— «Любительница абсента» — это не Ван Гог, а Пикассо.

— Кирилл! Да что с тобой сегодня! — Клара укоризненно улыбается. — Даже абсент такой есть, он и называется — «Винсент Ван Гог»!

— Знаю. Маркетологи ошиблись, когда выбирали название.

— Вау! Ты серьёзно?! — Клара не на шутку удивлена.

— Вполне. А живопись, коли есть такая охота, изучай не по бутылочным этикеткам, а по альбомам, на худой конец. На «Любительницу абсента» можешь вообще посмотреть своими глазами, всего-то дороги до Питера.

— Я лучше к зеркалу подойду, — надувшись, ворчит Клара.

— Так ты что, — Мхов возвращается к прерванному разговору, — хочешь сказать, что изначальный, живой прототип может… ну… ощущаться спустя, так сказать, несколько последовательных изображений?

— Ага. И не только живой. А даже вымышленный образ, придуманный в чьей-то голове. Потому что любой вымысел состоит из кусочков реальности. Конечно, чтобы увидеть что-то за такими далёкими и сложными образами, нужна большая, очень большая сила. У меня такой нет, я-то точно в этих случаях ничего не увижу. Но какое-то такое тепло или что-то там ещё от реального или вымышленного прототипа чувствуется всегда. А сегодня… Сегодня впервые — пустота. А так не бывает.

— Ну хоть что-нибудь скажи, — просит Мхов, — ну напрягись, мне очень надо. Хоть какие-нибудь ощущения, догадки. Что всё это может означать?

— Ты что, не понимаешь? — устало спрашивает Клара. — Никаких ощущений. Никаких догадок. Ничего. Сплошной мрак, холод. То-то и страшно. А означать это может только то, что за этой фотографией как бы никого, ничего и нигде нет. Но об этом я тебе, по-моему уже говорила, вот.

— Клара, послушай, — Мхов берёт её ладони в свои, заглядывает ей в глаза. Он уже почти ни на что не надеется и продолжает, лишь повинуясь устоявшейся привычке по возможности доводить начатый разговор до конца. — Этот человек приходил в моё казино. Играл. Ходил в уборную. Его видели, с ним общались. Я лично видел его. Своими глазами.

— Кирилл! — взволнованно говорит Клара. — Ну что ты от меня хочешь? Я бы рада тебе помочь. Но я ничего, ничего не могу сказать! Я ж не колдунья, в конце концов, чтобы видеть то, чего нет!

— А кто-то может видеть то, чего нет? — Мхов изо всех сил вцепляется в её последнюю фразу.

— Ну, мой дед, кажется, мог.

— Он умер, я знаю, — торопится Мхов. — А что именно он мог?

— Вау, — Клара в раздумье морщит лоб, — он как-то говорил, что не всё, что здесь происходит, имеет здешнюю причину. Говорил, что на многое влияет что-то, что находится в иных, невидимых мирах. Нет, он называл их по другому… не невидимые, а… непроницаемые, вот.

— Надо же. И?

— И мог видеть и объяснять, наверное, какие-то здешние вещи как порождение нездешних.

— Серьёзно? Например?

— Ну, Олегыч, ну я не знаю! Он меня не посвящал в эти дела, да я маленькая была. Он вообще никого к этому особо не подпускал. У него был свой круг, типа, маги там всякие, колдуны, они где-то собирались тайно, это же всё было в «совке» под запретом. Потом перестали вроде скрываться, но всё равно в семье про эти дела ни гу-гу. А последние годы он вообще замолчал. Так, скажет иногда чего-нибудь, ну, там, смотрит телевизор, президент вякает, или эти кексы в Думе лапшу вешают, и говорит сам себе: «Трансференция убожества!», или ещё что. И как захохочет! И опять молчит.

— Трансференция, говоришь? Ну-ну… — Мхов рассеянно трёт лоб. — Магия, непроницаемые миры… А бабки-то, между прочим, реальные…

— Какие бабки? — оживляется Клара.

— Я ж говорю, реальные, — невесело усмехается Мхов.

И тут звонит его мобильный. Жена просит, просто умоляет послать кого-нибудь, чтоб заехали после семи вечера за сыном в школу. Мол, у Алексея сегодня куча факультативных занятий, а сама она зависла аж в Переделкине у Ольги, а Володе, водителю, ещё везти их в галерею к такому-то, да на презентацию к сякому-то, и он никак не обернётся, и вообще она сегодня приедет поздно, так что уж пожалуйста и так далее и тому подобное.

Мхов слышит по голосу, что жена уже прилично клюкнула, так что, не вдаваясь в подробности, он обещает всё организовать как надо и даёт отбой. Глядит на свой «Ягер Лекультр» из 18-каратного розового золота — четверть седьмого. «Сам съезжу», — решает Мхов. И то: надо воспользоваться случаем, попробовать ещё раз поговорить с сыном после вчерашнего происшествия на дороге.

— Выхожу, — говорит он в трубку связи с охраной.

— Уходишь? — Клара разочарованна.

— Надо, — Мхов разводит руками.

— А я думала… — она кивает в сторону спальни.

— Да я тоже думал. Но…

Клара, недовольная, провожает его до двери, обиженно сопя, целует в щёку.

Уже на пороге Мхов вдруг останавливается.

— Учиться тебе надо идти, родная, вот что, — говорит он.

— Учи-и-иться, — хнычет ошарашенная таким поворотом Клара.

— Короче, — продолжает Мхов, игнорируя её унылый протест, — позвоню одному человеку. Пойдёшь в бизнес-школу, или как там оно у него называется. Год-два поучишься, куплю тебе дело. Дальше будешь учиться заочно. Вернёшься в университет. Всё.

— Ну, если уж ты такой Папа Карло, — кривляется Клара, — то обязательно купи мне бумажную курточку и книжку с картинками, а потом я загоню книжку и вместо школы пойду на шоу Карабаса Барабаса, а потом Лиса Алиса и Кот Базилио…

Дальнейшего Мхов, спускаясь по лестнице в сопровождении телохранителя, уже не слышит.

В машине он перебирает в голове весь разговор с Кларой, нащупывает в кармане паспорт Позарезского Сергея Никаноровича, еле слышно бормочет: «Магия, бля!» Хорошенько подумав, звонит Срамному.

— Пётр Арсеньич, такое дело. Срочно найдите мне мага. Мага, говорю. Откуда я знаю, белого, чёрного, хоть сиреневого! Специалиста по иным мирам. Иным, они же невидимые, они же непроницаемые. Вот именно! Только Пётр Арсеньич! Настоящего, серьёзного спеца, не какого-нибудь там… Да? Правда? Ну, отлично! Хорошо. И сразу сообщите. Что? В школу за Лёшкой. Ну. Конечно. Вашими молитвами. До связи.

Проезжая по Маросейке, Мхов крестится на Храм Святителя Николая-Чудотворца, так как полагает, что верит в Бога. Он не числит себя религиозным человеком, сплошь и рядом нарушает запреты и заповеди, однако главный, на его взгляд, признак веры, великий страх перед невозможностью спасения души, постоянно живёт в нём. «Невозможность» — это для него самое то слово, потому что ну как тут спасёшься! Ясно же сказано, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай. Нажива — большой грех, чтобы его по-настоящему искупить, надо просто отдать всё, что имеешь. И больше не иметь.

Мхов усмехается, вообразив, как он и такие как он устраивают что-то типа Акции-по-Раздаче-Кому-Попало-Всех-Своих-Денег-и-Добра. И потом уходят голые и босые в какую-то там даль. Нет, такое никак невозможно. А если не это, тогда что? Мхов не занимается благотворительностью, полагая её куда как большей подлостью перед лицом Господа, чем даже сама нажива. Благотворительность придумали, чтобы обмануть Бога, чтобы не делиться по настоящему. Да ещё, саморекламы ради, устраивают из неё дорогие представления с привлечением прессы. «Не, — думает Мхов, — Бог не фраер, так по этим рамсам не отмажешься!» Особенно когда речь заходит о красоте, о которой более чем много думал Фёдор Михайлович Достоевский. — Отец Даниил гулко откашливается, оглаживает полной ладонью висящий на груди массивный крест, вглядывается в лица детей, заполнивших классную комнату. — Что, как вы думаете, означает его высказывание о красоте, которая спасёт мир? Что это за красота, на которую, по мысли Достоевского, возложена столь масштабная миссия?

Алексей сидит за столом, подперев кулаком щёку. Он ощущает полную невозможность думать о таких вещах. Слишком много в голове своего, другого, к тому же хочется в туалет.

Отец Даниил, меж тем, продолжает:

— Идёт ли речь об обычной, так сказать, красоте? Красоте, состоящей из известных нам предметов искусства и иных зримых и незримых явлений земного мира Господня? Ведь именно так чаще всего трактуется сказанное Достоевским. Дескать, умножай красоту предметов и поступков и способствуй, таким образом, спасению мира…

Отец Даниил неодобрительно качает крупной гривастой головой, сердито теребит окладистую с проседью бороду.

— Вряд ли, вряд ли… Дело-то в том, что Достоевский был человеком глубоко верующим. Ищущим христианином. И неужели он был способен столь приземлено мыслить, так сказать, в разрезе спасения мира? Вздор. Он обязательно имел в виду что-то, да нет, не что-то, а нечто главное, я бы даже сказал, изначальное в христианской вере. Что же это?

Отец Даниил снова заглядывает в глаза детей в смутной надежде разглядеть хотя бы попытку раздумья над непростым вопросом. Куда там! Сидят-то смирно, внимают прилежно, кое-кто даже записывает, но азарта мысли во взорах не видать! На недавнем семинаре в Патриархии, когда он заикнулся о душевной лености школьников, ему попеняли, что, мол, материал, преподаваемый им, больно сложен для детей. Но отец Даниил с этим не согласен! Деяния Господа великолепно просты в своей сложности и не требуют адаптации! Дело в общем кризисе веры, который не скроешь ни цифрами роста воцерковления, поступающими из приходов, ни появлением первых лиц государства в храмах перед телекамерами, ни введением в школах факультативного изучения Слова Божьего. Однако, как бы то ни было, надобно продолжать; служение есть служение, вода камень точит.

— Итак, что же это за всесильная красота, принёсшая в мир спасение и увиденная великим писателем? А красота эта триедина. Это красота подвига Бога-отца, давшего миру Христа-спасителя путём принесения его, сына своего, в жертву. Это красота подвига самого Христа, пошедшего на смерть ради спасения людей. Это, наконец, красота чудесного Христова Воскрешения, как символа нерушимой надежды на спасение!

Звонок с последнего факультатива давно прозвенел, но отец Даниил всё никак не закончит. Алексей автоматически выводит в тетради: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; чем больше их появляется под его рукой, этих слов, тем меньше в них оказывается смысла: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына»; непонятное что-то от какого-то цасына налезает на отца: «отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына отца сына», — с которым неизвестно, что делать и как говорить, угрюмо думает Мхов, сидя в машине в маленьком школьном дворе на задах Маросейки. Он всегда ощущал Алексея как своё продолжение: и внутренне (рассудительный, неглупый, целеустремлённый, обращённый больше в себя, нежели вовне, осторожный в поступках и словах), и внешне (среднего роста, худощавый, крепкий, темноволосый с серыми глазами). Помимо природой данных родительских чувств, сын нравился ему чисто по-человечески. Оттого ещё болезненнее и неприятнее произошедшая с ним в одночасье перемена.

Между тем, вовсе перестав слушать отца Даниила, Алексей откладывает ручку, закрывает тетрадь, тянет вверх руку. В ответ на вопрошающий кивок батюшки встаёт с места:

— Можно выйти?

Получив разрешение, он покидает классную комнату и идёт по пустынному коридору первого этажа в сторону туалета. Минуя кабинет химии, заглядывает в приоткрытую дверь: молоденькая лаборантка сидит спиной к двери за столом у открытого окна и что-то быстро пишет. Её уши залеплены маленькими белыми наушниками, подсоединёнными к плоскому плееру на поясе джинсов «Кавалли». Голова, с растрёпанными по моде волосами энергично покачивается в такт музыке.

Мхов в машине ощущает неприятную пульсацию в области мочевого пузыря. Потерпеть до дома? Чёрт его знает, сколько ещё ждать до конца занятий. Зевая, он вылезает из машины.

— Пять минут, — он машет рукой в сторону показавшегося из джипа телохранителя. Тот провожает его до порога школы и остаётся ждать на крыльце.

Кто-то осторожно протискивается в приоткрытую дверь кабинета химии. Не спуская глаз со спины лаборантки, неслышно подкрадывается к шкафу с реактивами. По дороге прихватывает лежащую на столе для опытов специальную серую перчатку из толстой резины.

Пройдя через вестибюль, Мхов здоровается со школьным охранником из частной фирмы, предъявляет своё водительское удостоверение.

— Я отец Алексея Мхова, 5-й «А», — называется он.

Охранник, судя по выправке, бывший военный, тщательно сверяется с компьютером, вежливо кивает:

— Пожалуйста, Кирилл Олегович.

Мхов, не спеша, движется по коридору в другой конец первого этажа, туда, где туалеты. Он бы мог идти с закрытыми глазами, он знает здесь всё, потому что тоже учился в этой школе.

Он стоял в туалете возле раковины и мыл тряпку под струёй холодной воды. В тот день он был дежурным по классу и учительница геометрии сделала ему выговор за сухую, перепачканную мелом тряпку. Это было в 5-ом классе. Ну, он мыл тряпку, а в это время в туалете прогуливали урок двое старшеклассников, кажется, из 10-го. Они курили в открытое окно, поминутно сплёвывали на пол, и один что-то рассказывал другому вполголоса. Шумела вода из крана, поэтому его ухо улавливало лишь короткие обрывки фраз: «…он её отловил… там, знаешь, где… Нинка… он ей… и говорит, ты как будешь… или… а она… не надо… а он… она давай реветь… он… хули, говорит, плакать… а то знаешь, чего тебе будет… потом она… потом на колени… и он её за косу взял, намотал… и она… потом выпили, он ей налил…»

Он знает, о ком речь. Эта Нина учится в 8-ом. У неё длинная пшеничная коса и большой вечно улыбающийся рот. Про неё говорят всякие гадости. Его она не замечает. Он мыл тряпку, долго мыл тряпку и напряжённо вслушивался в захлёбывающийся полушёпот: «… потом взял… спрашивает… а Нинка… и… погоди-ка. А ну канай отсюда, ты!» Последние слова были ему. Он отжал тряпку и, не дожидаясь, пока дадут пинка, благоразумно вышел, трогая в кармане колёсико.

Учительница сразу вызвала его к доске. Он отвечал не думая, автоматически. Биссектриса делит угол на две равные части. По определению. Просто в силу своих пространственно-начертательных функций. Про пространственно-начертательные функции в учебнике ничего не было. Он услышал эти слова в телепередаче «Очевидное невероятное». Геометричке понравилось: «Садись, пять». Он пошёл на своё место вслед за покатившимся колёсиком. Посреди огромного геометрически выверенного, но при этом абсолютно пустого пространства колесико поделило коленопреклонённую Нину на две равные части. Два одинаковых профиля заплакали, немо жалуясь друг другу. Его толкнула в бок соседка по парте: «Звонок, Мхов, уснул что ли?»

Мхов идёт по длинному коридору мимо дверей кабинетов. Все они плотно закрыты, кроме одной, — неширокая полоса света режет полутёмный коридор наискосок. Мхов напевает про себя знаменитую песню кумира его молодости Маркина: «Режет тень наискосок рыжий берег с полоской…» Но длинный крик ужаса и боли из-за приоткрытой двери обрывает его молчаливое пение. Тут же на этот крик (высокий девичий голос словно протыкает барабанные перепонки) накладывается хлёсткий звук разбившегося стекла, и Мхов спешит к этой двери, до которой остаётся шагов двадцать.

В следующее мгновение дверь распахивается, из неё торопливо выходит его сын. Алексей как-то пусто смотрит на отца и быстро удаляется в другую сторону.

— Алексей! — придушенно взывает к нему Мхов, но сын, не оборачиваясь, исчезает за поворотом рекреации, там, где туалеты.

Ещё одна дверь с треском открывается, из соседнего кабинета на крик в коридор выпрыгивает внушительных размеров поп с развевающейся бородой. Он налетает на подвернувшегося Мхова и сбивает его с ног с такой внушительной силой, что Мхов врезается в стену, больно стукнувшись коленом о батарею отопления.

— Ах, ядрёна Матрёна! — сокрушается батюшка, склоняется над пострадавшим, хватает Мхова в охапку, легко ставит на ноги.

А от входа на весь этот шум уже несётся школьный охранник, его обгоняет телохранитель Мхова. Последний, как положено, уже готов к бою — пистолет грозно чернеет в приподнятой правой руке.

— Игорь, отставить! — орёт ему Мхов. — Отставить, всё нормально!

Но подскочивший Игорь уже оттесняет батюшку и прикрывает собой хозяина, который, морщась, растирает ушибленное колено.

— Что случилось?! Кто кричал?! — это уже школьный охранник приступает к исполнению обязанностей.

— Там! — отец Даниил показывает на дверь химкабинета.

За дверью уже не кричат, девушка вполголоса подвывает: «Ой, мама, мама, мамочка…» Охранник, а за ним остальные спешат на голос. И видят: лаборантку, в три погибели согнувшуюся над раковиной, в которую хлещет вода из крана; опрокинутый стул рядом со столом, жидкость, разлитую здесь же по полу, разъедающую этот пол; чуть поодаль резиновую перчатку; разбитую склянку толстого стекла с короткой надписью на одном из осколков. HCl. Соляная кислота.

Всё ещё не веря, Мхов подходит поближе и с ужасом видит, что нет, всё очень плохо: лаборантка, корчась от боли, пытается смыть кислоту с обожжённого лица. Тогда он, перекрывая её стенания, громко приказывает телохранителю:

— В машину её! В больницу! Живо!

Игорь, как соломинку, поднимает девушку на руки, в сопровождении школьного охранника и беспрерывно крестящегося батюшки покидает кабинет. Мхов тоже выходит, но идёт в противоположную сторону, туда, где скрылся Алексей. За его спиной клокочет густой бас: «Все по местам! По местам!» Это отец Даниил загоняет в класс свою высыпавшую на переполох малолетнюю паству.

Алексей выходит из туалета, что-то насвистывая, вытирает руки носовым платком. Увидев шагающего навстречу отца, он от неожиданности вздрагивает, застывает на месте, произносит:

— Ты…

Но наверное что-то такое есть в лице Мхова, что Алексей замолкает, съеживается, закрывает лицо локтем. И правильно делает, потому что Мхов с ходу, не останавливаясь, жёстко бьёт его по лицу ладонью, потом ещё, пробивая защиту, и ещё. Голова Алексея, мотнувшись из стороны в сторону, в конце концов принимает привычное положение и тогда сын, глядя на отца из-под локтя полными ненависти сухими глазами, говорит:

— Ты сумасшедший…

Мхов кончиками пальцев чувствует, что одно единственное лишнее слово может вывести ситуацию на качественно новый уровень зла, поэтому, вцепившись в плечо сына и сжав зубы, буровит одно и то же:

— Иди в класс… успокойся… иди в класс… успокойся… иди в класс.

Алексей вырывается и, как-то весь уменьшившись, припускает по коридору. Мхов некоторое время смотрит ему в спину, потом заходит в туалет, расстёгивает ширинку над унитазом. Моча тяжёлой струёй ударяет в белый с жёлтыми потёками фаянс, мелкие брызги весело посверкивают в неоновом свете. Мхов тупо глядит на свой член, на скудеющую струю, напрягшись, выжимает из себя остатки ненужной жидкости, стряхивает последние капли и вдруг отчётливо понимает, насколько он по большому счёту лишний в этом мире, в этом городе, в этой зассаной школьной уборной.

Тем не менее, жизнь продолжается, думает Мхов двумя часами позже в машине по дороге домой; Алексей комком страха сжался, притих на заднем сиденье. По звонку охранника, в школу приезжала милицейская опергруппа. Дознаватель, выяснив обстоятельства происшествия, опросил Алексея в присутствии отца и адвоката, срочно вызванного Мховым. Сын сказал лишь, что да, попросился в туалет, по пути никуда не заходил, никого в коридоре не видел, ничего не слышал. Дознаватель даже не попытался подловить Алексея с помощью хитрых ментовских подходов — слишком уж весом и непререкаем авторитет Ланового, известного на всю Москву семейного адвоката богатых, которые, в отличие от бедных, в состоянии не только плакать, но и платить. Самому Мхову тоже пришлось отвечать на вопросы («приехал за сыном, пошёл до уборной, не заметил, услышал, увидел» и тому подобное).

— Всё не так уж и плохо, — уверял, прощаясь, Лановой. — Если, конечно, пацан не наследил, но, судя по тому, что вы, Кирилл Олегович, видели на месте перчатку, он не наследил. М-м-да…

Телохранитель, отвозивший пострадавшую в Склиф, вернулся с обнадёживающими новостями. Лаборантка ничего не видела: злоумышленник подкрался сзади и плеснул ей в лицо кислотой из-за спины. После этого у неё просто не было возможности что-либо видеть («Господи, пусть она не ослепнет,» — про себя помолился за девушку Мхов). Более того, она сказала, что подозревает одного десятиклассника, который давно и безуспешно её домогается и не раз при свидетелях грозил расправой.

— Делом займётся прокуратура, будет три версии, — рассуждал Лановой, разминая холёными пальцами породистое бритое лицо. — Первая: это сделал Алёша, когда выходил в туалет. Вторая: это сделал тот десятиклассник, про которого им расскажет девчонка. Типа, специально остался после уроков, прятался на втором или третьем этаже, а после всего сбежал через открытое окно в химкабинете. Третья: это сделали вы, Кирилл Олегович. Ну а что? Тоже по времени сходится. Вторая версия самая перспективная, есть мотив. Ладно, будем работать, я постоянно держу вас в курсе. С вами и Алёшей обязательно захочет поговорить следователь. Сразу сообщите мне, я подъеду. Важно: Алексею лучше заболеть, в школу не ходить и вообще никуда. Сидеть дома, ни с кем не общаться.

И укатил в объёмистом зелёном «додже» «дюранго».

Приехав домой и без лишних слов отправив сына спать, Мхов до трёх утра пьет в гостиной крепкий чай в обществе дочкиной приходящей няньки (он не любит собачьего слова «бебиситтер»). Её зовут Екатерина Ильинична, ей за пятьдесят, она местная, из ближней деревни, добрая хохотунья, обожает жевательную резинку и выучила Дашу своей любимой песне: «Она жуёт свой «Орбит» без сахара и вспоминает тех, кого…»

Потом является жена, почти не пьяная. Мхов уводит её в свой кабинет и подробно пересказывает историю с кислотой. На этот раз Мария даже не плачет, слушает почти спокойно, не перебивая. Потом она говорит:

— Я верю и не верю.

Задумывается.

— Чего же от него дальше-то ждать?

Кисло усмехается.

— Может, дом подожжёт?

Спохватывается.

— Его точно не посадят?!

Закрывает руками лицо.

— О боже мой, боже…

Мхов тянет жену за локоть.

— Я за Дашку боюсь.

Мария отшатывается, резко вскакивает и, наступая на подол вечернего платья, бросается вон из кабинета.

Мхов ждёт. Она возвращается минут через десять.

— У него жар.

— М-м?

— Жар, говорю. Температура.

— Высокая?

— Тридцать восемь и три.

Задача заболеть, поставленная Лановым, выполнена в лучшем виде.

— Говорила с ним?

— Об этом? Не-а. Он вообще молчит.

Мхов устало пожимает плечами.

— Если к утру температура подскочит, надо врача вызвать, — говорит Мария.

Мхов неожиданно оживляется, таращится на жену. Вот именно! Как он до сих пор не додумался?!

— Надо искать врача! — он бьёт себя кулаком по колену.

— А чего искать-то? — недоумевает Мария. — Вон Пётр Петрович…

— Да нет, ты не понимаешь! Психолога надо. Детского психолога. Или психиатра. Или как он там называется.

Четвёртый день, среда

Пора всё увидеть своими глазами, — говорит Мхов генералу Срамному, поднимаясь по узкой лестнице в свой офис на служебном этаже казино «Гранит».

Вечер, время первого наплыва клиентов, или пациентов, как их называют меж собой дилеры. Мхов располагается в высоком кожаном кресле за столом из морёного дуба. Поверхность стола, если не считать компьютера и телефонного аппарата, совершенно пуста. Уходя, Мхов не оставляет на столе ничего, ни единой бумажки, ни ничтожной скрепки. Таких вещей как громоздкие письменные приборы из камня и металла, дорогие канцелярские безделушки, настольные фотографии родных и близких в дурацких пафосных рамках, выставленные напоказ, он не признает вовсе. От нечего делать Мхов наблюдает за происходящим в игровом зале по большому монитору у противоположной стены. Ничего особенного там, впрочем, не происходит. То же, что и всегда. Два стола с рулеткой, восемь — с покером, два — с блэкджеком. Игровые автоматы. Бар с напитками. Промеж всего этого — ожидание, нетерпение, радость, отчаяние. Снова радость, опять нетерпение, и дальше по кругу. Обычный для любого казино перечень переживаний, запечатлённый в лицах.

Прямо перед Мховым, за длинным столом для совещаний, аккуратно, как в школе, сложив перед собой руки, сидит 26-летний очень стильно подстриженный человек похожий парадоксальным образом одновременно на Дольфа Лунгрена и Антонио Бандераса. На нём изысканно помятая чёрная льняная «двойка» (под пиджаком с виду обыкновенная белая майка с буквой «I» во всю грудь), он увлечённо, чуть шевеля губами, читает лежащую перед ним книгу карманного формата в твёрдой обложке. Это Паша Василевский (прозвище Бутик), финансовый директор всего мховского бизнеса, включая казино «Гранит», а, проще говоря, «смотрящий» от Супа.

Сбоку, на длинном кожаном диване, устроился Срамной. Генерал занят тем, что изучает какие-то бумаги, которые принёс с собой в массивной чёрной папке. Время от времени он делает пометки в документах золотопёрым «Паркером» и вполголоса разговаривает по мобильному телефону. Подле него тихо шуршит портативная рация.

План простой. Когда кто-то купит в кассе 500-долларовую фишку (именно так поступали предшествующие семеро, покупали одну единственную 500-долларовую), последует сообщение на рацию Срамного. После чего Мхов, Василевский и Срамной быстро спустятся вниз, их подведут к столу и покажут этого человека. Они уже видели, как это происходит, но на мониторе, в записи. Теперь Мхов решил, что куда как интереснее посмотреть на такое чудо вживую. И если уж выдался свободный вечер, сутки на исходе и до этого времени ничего не произошло, почему бы не потратить несколько часов на ожидание.

Они сидят уже третий час, до полуночи осталось без малого два часа, а сигнала всё нет. При этом Бутик так углублён в чтение, Срамной в свои бумаги, а Мхов в бессмысленное пяление в монитор, что за всё время в кабинете не было произнесено и полдесятка слов. Тут Василевский вдруг выпрямляется на стуле, запрокидывает голову и, уставившись в потолок, восторженно выдыхает:

— Б-лин!

Смотрит поочерёдно на Мхова и Срамного, спрашивает:

— Олегыч, ты читать любишь?

— Нет, — честно отвечает Мхов.

— А ты, Арсеньич?

— Вот моё чтение, — генерал приподнимает на коленях папку.

— Ну-у, — Бутик разочарован. — А я книжки очень люблю. Мне мама в детстве вслух всегда читала. Перед сном. Лежишь так, маленький, под одеялом, на улице мороз под пятьдесят, я сам из Салехарда, а в доме-то тепло, кошка Верка на коврике мурчит, а мама читает там всякое… Типа, жил-был желторотый воробей, звали его Тузик…

— Пузик, — не подумав, перебивает Мхов.

— Чего? — Бутик на глазах мрачнеет.

— Воробья звали Пузик, — нехотя объясняет Мхов.

Бутик немедленно взрывается.

— Да не один ли хуй, как его звали, воробья того сраного?! Я тебе про что?! Бля, а ты?! Ну…

Бутик рывком придвигает к себе книгу, впивается в неё глазами. Его уши горят, губы горько кривятся.

Мхов чувствует неловкость, на пустом месте обидел человека. Срамной нейтрально помалкивает на диване.

— Паш.

Бутик оскорблённо щурится.

— Ну, Паш. Прости. Забудь, я не хотел.

Мхов через стол протягивает раскрытую ладонь.

Лицо Василевского постепенно разглаживается.

— Ладно.

Он хлопает своей ладонью о ладонь Мхова и в знак окончательного примирения возвращается к прерванной теме.

— Я ж говорю. Иной раз так классно напишут, что аж, бля…

— М-м-м? — Мхов изображает искреннюю заинтересованность.

— А вот, — Бутик тычет пальцем в раскрытую книгу, — зацени.

Сейчас… Как это будет-то?

И медленно, словно пробуя слова на ощупь, читает: «Гарленд спокойно, как будто собрался пойти погулять, снял с вешалки свой э-э-э, блин… элегантный плащ и завернул в него автомат».

С дивана слышатся звуки, сравнимые с тихим частым кашлем. Мхов сначала не понимает, а когда догадывается, то удивлённо поднимает брови; впервые за годы совместной работы он видит смеющегося Срамного. Собственно это не похоже на смех не только по звуку, но и по мимике: застывшее лицо, чуть растянутые губы, полуприкрытые неподвижные глаза, но генерал смеётся, это точно.

«Что сейчас будет», — думает Мхов. И правда, смысл реакции Срамного доходит, наконец, до Василевского. Сразу побледневший Бутик трясущимися руками захлопывает книгу, медленно встаёт, поворачивается к Срамному. Генерал, оскалившись, откладывает в сторону папку и с каким-то медицинским интересом смотрит на Пашу. (Так, наверное, прозектор глядит на любопытный материал, прежде чем приступить к разделке). Мхов, напружинившись, приподнимается из-за стола, готовый не дать случиться непоправимому. Бутик делает крадущийся шаг, Срамной, не вставая с дивана, как-то по-особому подбирается, становится вроде как меньше, нет, не меньше, а тоньше, или даже острее, короче, в тысячу раз опаснее, и тут начинает часто-часто пищать рация.

Генерал цепко хватает аппарат, скорым движением подносит к уху. Секунду слушает, вскакивает с дивана, отрывисто командует:

— Выходим.

«Слава аллаху, гейм овер», — вздыхает Мхов. Проходя мимо того места, где сидел Бутик, он бросает взгляд на обложку книги. Подчёркнуто культурное оформление, очень качественное издание. Ну да, Чейз. «В лабиринте смерти». На английском языке, а то как же. Спускаясь вслед за Срамным и Бутиком в игровой зал, Мхов думает о том, что гений обязательно в чём-то должен быть дурак.

А Паша Василевский гений, это все знают. Выпускник Итона, финансист и бухгалтер от бога, вот так-то.

Человеку, купившему 500-долларовую фишку, на вид лет тридцать. Среднего роста, блондин, одет неброско, скорее, скромно, но на шее болтается какой-то нелепый цветастый галстук. Он только что подошёл к столу с рулеткой и лениво наблюдает, как дилер сгребает фишки с проигранных полей и, покончив с этим, распределяет выигрыши. Мхов, Срамной и Василевский стоят сбоку в ожидании дальнейшего. Игроки, столпившиеся вокруг стола, начинают делать ставки на следующий круг. Блондин не трогается с места. «Ну да, — думает Мхов, — они делают ставку, когда колесо уже крутится, в последний момент».

Дилер привычным движением запускает колесо, вбрасывает шар. Тот начинает своё движение в верхнем секторе, сухо щёлкает, преодолевая препятствия в виде отражателей-«каноэ». Игроки продолжают ставить, напряжение нарастает. Блондин по-прежнему недвижим, его правая ладонь собрана в кулак с зажатой в нём фишкой. Шар понемногу теряет скорость, постепенно опускается из верхнего сектора колеса в нижний, начинает финальный бег вдоль красно-чёрной окружности из ячеек. Секунда, две, пять, ну! Человек в цветастом галстуке делает падающее движение к столу и быстро кладёт фишку с цифрой «500» точно по центру одного из незанятых полей. Четырнадцать, красное. («Поставил! Поставил!», — проносится по казино). Дилер (все они должным образом проинструктированы) реагирует немедленно:

— Больше нет ставок!

И вовремя. Сразу с десяток игроков, отталкивая друг друга, пытаются сунуть свои фишки туда, куда легла заветная, 500-долларовая. Такая сцена происходит каждый раз. «Ушлый народ, — усмехается Мхов, — просекли момент, приходят половить за хвост чужую удачу». Но каждый раз все они оказываются на полпути остановлены своевременной командой дилера.

А с разных сторон зала уже спешат любопытные — посмотреть, как в очередной раз кто-то выиграет на 500-долларовую прямую ставку. Сам герой этого представления ведёт себя спокойно, он даже не глядит на вращающееся колесо, и Мхов вдруг осознаёт, что блондин в нелепом галстуке смотрит прямо на него. В его глазах нет ничего особенного, лицо тоже ничего такого не выражает, но снова, как тогда в подвале театра, Мхову чудится, что человек хочет что-то сказать лишь ему одному.

Но ему некогда об этом подумать, потому что шар на колесе стукается о металлические лады, последний раз подскакивает и успокаивается в одной из ячеек.

— Вот так, — ни к кому не обращаясь, хмуро говорит Бутик.

— Четырнадцать, красное, — бесстрастно возвещает дилер.

Соглядатаи вокруг стола разражаются аплодисментами, одобрительно-завистливыми выкриками. Дальше всё происходит по заведённому порядку. Выигравший собирает фишки, направляется к кассе и обменивает пластик на деньги. Но не уходит, а подсаживается к стойке бара и заказывает чашку зелёного чая.

— Ладно, я пошёл, — говорит Бутик, жмёт руку Мхову и, не попрощавшись со Срамным, покидает казино.

Генерал, не сводя глаз с человека у стойки, отдаёт по рации указания своим людям. Закончив, обращается к Мхову:

— Кирилл Олегович, на когда с магом договариваться?

— Что нашли? Кто такой?

— Гэбист на пенсии. Спец по этой части.

— Что, есть у них и такие? — удивляется Мхов.

— А как же. Так на когда?

— Давайте на завтра, на вечер, — подумав, решает Мхов.

На день у него уже запланированы несколько встреч, две из которых — с детским психологом и следователем прокуратуры.

— Есть. Я тогда ближе к вечеру позвоню, уточню время и место.

Срамной прощается и уходит, чтобы расставить людей по местам в виду очередной операции по взятию «языка».

Мхов в последний раз смотрит в сторону бара (блондин сидит на высоком табурете к нему спиной, пьёт чай, склонившись над стойкой), достаёт телефон, звонит Кларе и договаривается о встрече через час в принадлежащем ему ночном клубе «Зажигай!» многолюдно, несмотря на середину недели, вроде бы не самое удобное время для ночного времяпрепровождения. Но, в основном, здешние посетители — не те, кому с утра на работу. Сюда тянутся люди свободных профессий: бизнесмены, богема, хорошо зарабатывающие интеллектуалы, музыкальные продюсеры, офисная полуэлита, проститутки; люди приходят, чтобы выпить, поужинать, поговорить, послушать музыку, оторваться в танце, обзавестись подругой на остаток ночи.

Мхов сидит за маленьким столиком в углу и пьёт уже второй бокал ледяного тёмного пива «Лёфе». Он ждёт Клару, чтобы с ней отвлечься хоть ненадолго от навалившихся проблем. Сегодня днём звонил Лановой. По просьбе Мхова, он побывал в Склифе, поговорил тет-а-тет с заведующим отделением, где находится лаборантка. Одна сторона лица у девушки довольно сильно обожжена, понадобится пересадка кожи. Правый глаз под угрозой, необходима операция. Лановой передал врачу деньги, попросил организовать всё в лучшем виде, пригласить каких надо специалистов, оставил свой телефон для контактов насчёт дальнейшего приватного финансирования. К Алексею, между тем, с утра приезжал семейный доктор, нашёл у него переутомление, сказал, мол, ничего страшного и прописал что-то общеукрепляющее.

Вместе с мыслями о сыне внутри у Мхова начинает ворочаться тяжёлая злоба. Он залпом допивает пиво, с надеждой смотрит в сторону входа и, чудо! в дверях появляется Клара. На ней классический джинсовый костюм «Олд Вашингтон» небесно-голубого цвета, светлые волосы забраны по бокам в две смешные косички. Летящей походкой она проносится через зал, небрежно целует Мхова куда-то рядом с ухом, усаживается напротив.

Мхов расслаблено глядит на неё, ему очень хочется сказать, что он соскучился и рад встрече, но вместо этого он коротко спрашивает:

— Что пьёшь?

— Три золотые текилы, — не долго думая, выбирает Клара.

— Что ешь?

— Свиную рульку с жареной картошкой.

Мхов делает знак рукой и заказывает подскочившему официанту текилу и мясо для Клары, ещё пива и рыбу с овощами для себя.

— Как дела? — дежурно интересуется Клара.

— Да-а… — Мхов неопределённо машет рукой.

— Узнал про того мужика?

Мхов пожимает плечами.

Какое-то время они сидят молча, просто разглядывая друг друга, при этом Мхову определённо кажется, что у Клары что-то на уме.

— Мхов, — наконец говорит она.

— М-м?

— Давай рванём куда-нибудь на недельку. В тёплые страны…

Мхов так отчётливо представляет себя и её, лежащих на белом песке на берегу океана отдельно от всего, что сердце сжимается от невозможности организовать этот рай немедленно.

— Сейчас никак, — он накрывает своей ладонью её ладонь. — Подожди немного. Может, на Новый год…

Клара смотрит ему в глаза.

— Кирилл, тебе надо уехать, — говорит она.

— Зачем? — усмехается Мхов, но внутри у него неприятно пустеет от той серьёзности, с которой она это сказала.

— Не знаю, — Клара отводит взгляд. — Просто чувствую, что тебе сейчас не надо здесь быть.

— Что-то случилось? — как можно беззаботнее спрашивает Мхов.

— Да откуда мне-то знать, что у тебя случилось, или не случилось? — слегка раздражается Клара. — Просто…

— Ну, тогда, любимая, ты лучше знаешь что? Ты лучше выпей, — не церемонясь, перебивает её Мхов и кивает на официанта, приближающегося к их столу с заказом.

Клара немедленно и резко высвобождает свою ладонь из-под его ладони.

— Ва-ау! — презрительно тянет она и, схватив прямо с подноса официанта рюмку с текилой, одним глотком опорожняет её.

— Ну вот и молодец, — одобряет Мхов.

Клара не обращает на него внимания, она ножом и вилкой терзает огромный кусок свинины, сочащийся светлым соком.

Только лишь набив рот мясом и картошкой, она с трудом произносит:

— Уиэоой!

Мхову смешно и он тихо смеется, должно быть, это означает «ну и хрен с тобой».

Музыканты, несколько минут назад вышедшие на сцену, заканчивают свои приготовления, берут несколько ленивых аккордов, обкуренный солист сломанным голосом заводит блюз:

А у нас на фирме непонятки пошли, Не успели бандиты отъехать – прокурорские пришли. А я хотел соскочить и свою долю продал, А мой партнёр Вася за это мне по ебалу дал. А я был торчёный и его обматерил, А Вася за это мне вообще ебло разбил. Я подался в больницу, а она на замке, Я пришёл с Васей мириться, а он с пулей в башке, Я побежал в ментовскую, а там мудак на мудаке, Я приполз к жене, а её кто-то ебёт на толчке! Оуоу! ебёт на толчке… Я поперся по улице, и на меня наехал «мерс», А хозяин вылез и на меня залез. Я пошел дальше, и на меня наехал «ниссан», А хозяин вылез и на меня нассал. Я лежал, где оставили, и на меня глазела Луна, Я звал свою смерть, но ко мне не пришла она. Тогда я уснул и видел, что по Африке еду на белом слоне, А ещё, что по прерии еду на чёрном коне, А ещё, что в ракете лечу к Луне, А проснулся на асфальте весь в блевотине. А из подворотни выползла какая-то блядь, Она села на корточки и начала срать. Я смотрел на ее жопу и меня возбуждала она, Она была большая и ждущая, как родная страна. Оуоу! родная страна… Раньше нам говорили, что мы лучше всех, А потом нам сказали, что мы хуже всех. Теперь нам говорят, что мы вроде опять ништяк, И это правильно, потому что Владимир Владимирович Путин говорит так. И то, бля: кто себя ненавидит, кто полюбит того? А если и полюбит, то такое же говно. А мне нельзя быть говном – Вася умер за то, чтоб я не был говном, Я должен быть адекватным не нищим пацаном. И все мы должны быть адекватными не нищими пацанами, И тогда американцы и остальные засранцы заебутся тягаться с нами! Оуоу! американцы! Оуоу! бля, засранцы! Заебутся тягаться с нами… Вот я возьму свои бабки и вложу их в реальный сектор экономики, И тогда все твари запрыгают, как сраные гномики. И тогда к нам рекой потекут инвестиции, И Москва, слышь, суки, станет деловою столицею мира. Ну кому ещё непонятно?! Хуй вам в рот, ебаные черти! Кто ещё хочет комиссарского тела?! Кому не хватило Васиной смерти?! Я теперь понял расклад и знаю, что делать, а именно: Надо бросать на хуй кокс и шлюх, оуоу! надо родину любить, не надеясь, что это взаимно!

Остаток вечера проходит мирно. Клара словно забыла о заведённом ею разговоре, и они многословно обсуждают ничего не значащие пустяки. Но в итоге, встав из-за стола, Мхов всё равно ощущает внутри себя постороннюю пустоту, правда, локализовавшуюся до размеров тревожно пульсирующей точки.

От трёх текил Клару немного разморило; садясь в машину, она теряет равновесие и чуть не падает на тротуар. Мхов вовремя ловит её, удерживает, прижимает к себе и вдруг, через горячий алкогольный запах, взасос целует в губы. Она, смеясь, отбивается, Мхов заталкивает Клару в пахнущий разогретой кожей салон, чувствует, что ещё немного, и он станет иметь её прямо здесь, на заднем сиденье автомобиля. Поэтому он хрипло командует водителю:

— На Маросейку!

Мхов боится не дотерпеть до «Сокола», в свою же семейную квартиру на «Смоленке» он никогда не привозит, и не привозил ни Клару, ни кого бы то ни было ещё до неё.

По дороге Мхов, не в силах успокоиться, расстёгивает ширинку на Клариных джинсах, сквозь тонкое кружево трусов с силой запускает пальцы в мокрую промежность. Клара из последних сил обороняется, обеими руками вцепляется в его запястье, не пускает внутрь себя, хихикает, уморительно-пугливо таращит глаза на безучастный затылок водителя.

Обстановку разряжает телефонный звонок. Это Срамной, он сообщает, что операция по захвату «языка» в очередной раз провалилась.

По словам генерала, дело было так. Как только клиент (он зарегистрировался как Валерий Валерьевич Белов) вышел из казино, к дверям с воем сирены и миганием проблесковых огней подкатил милицейский «Форд». Из него выскочили трое вооружённых ментов в бронежилетах, дружно запихнули этого самого Белова в машину и с теми же понтами отчалили. За ними поехали, посмотреть, чего и как. Ехали-ехали и выехали на Волоколамку. И вот там, не доезжая трёх километров до МКАДа, менты обстреляли группу слежения из автоматов. Палить в ответ по ментовской машине ребята, естественно, остереглись, поэтому скоренько развернулись и прибыли назад ни с чем. Номер «Форда» уже успели «пробить» по базе. Результат знакомый: таких номеров в природе не существует, как, впрочем, и такого человека по указанному адресу.

Честно говоря, Мхову сейчас не до этого. Всё сущее для него ограничивается одной только Кларой; «мерседес» уже въезжает в старый двор в недрах Маросейки.

Вообще-то Мхов старается как можно реже бывать здесь, в месте, где он родился и прожил почти половину своих лет. Раньше в этом доме жили его родители. Но два года назад, отдыхая на Кубе, они утонули в море. Никто не знает, да и не узнает, как это случилось. Просто вышли вдвоём на рыбалку на моторном катере и не вернулись. Позже спасатели нашли перевернутый катер. Не было ни шторма, ни просто маломальского волнения. Это всё, что сообщили кубинские власти. Мхов тогда не поверил, отправился на место, прихватив генерала Срамного. Тот задействовал старые кубинские контакты, провёл детальное расследование. Торчали там две недели. Ничего.

Теряя голову, Мхов выволакивает Клару из машины.

Непослушные пальцы путаются в кнопках кодового замка на парадном.

Стародавний лифт с металлическими решётками постукивает, поскрипывает, тащит их наверх.

Сначала один ключ никак не попадёт в замочную скважину, затем другой всё не желает проворачиваться в замке.

Клара нетерпеливо притоптывает высоким каблуком по истёртому кафелю лестничной клетки.

Но дверь уже открыта, тёмное пространство манит застоявшимся теплом.

— Сейчас, сейчас, погоди, — задыхаясь, Мхов за руку затягивает Клару в прихожую, толчком ноги захлопывает дверь, поворачивает девушку к себе спиной, на ощупь во мраке спускает на ней джинсы, резко нагибает (она громко ударяется лбом о платяной шкаф) и одним движением занимает внутри Клары своё привычное маленькое место.

Оно, это место, отзывается сначала сладким всхлипом, а через долгую минуту — судорожными сокращениями и горячей влагой, которую Мхов, рыча и завывая, смешивает со своей и под громкие вопли Клары валится на пол у её ног.

Некоторое время Клара стоит, как её поставили, покачивается, бормочет что-то себе под нос. Потом глубоко вздыхает, опускается на колени перед лежащим Мховым. Мхов пытается разглядеть в темноте лицо склонившейся над ним Клары. Кажется, Клара улыбается. Он шепчет: «Клара…» Она ему нужна. Она напоминает одну маленькую девочку, на языке у которой ему было так хорошо.

Найденное колёсико скоро превратилось в любимую игрушку. Он мог, забыв о времени, разглядывать его, трогать, он засыпал с ним и перед сном подолгу переживал даваемое колёсиком ощущение почти осязаемого ожидания. Чего? Этого он не знал, но был твёрдо уверен, что что-то обязательно начнёт происходить. Что-то такое, чего не будет больше ни с кем.

И вот однажды он в первый раз увидел колёсико во сне. Оно само по себе катилось посреди печальных, запорошённых снегом равнин, оставляя позади себя ребристый одинокий след. Ему стало до слёз жаль колёсико за это его несказанное одиночество, и он, не раздумывая, пошёл вслед за ним.

Сразу где-то далеко-далеко впереди заиграла музыка, однообразная, ни печальная, ни весёлая, какая-то навязчиво неритмичная. Под эту музыку он и продолжал свой путь, в котором не наблюдалось ничего, кроме него самого, колёсика и лёгкого снега, отвесно падавшего с непроницаемо-молочной вышины.

По всему видно, здесь стояла зима, но холодно не было. Впрочем, тепло тоже не было, а было никак, то есть, совсем никак — странное чувство, будто он оказался в одночасье извлечён из привычной суммы порядка, выпав, таким образом, за пределы всего, что может быть дано в ощущениях.

Старый замок из серого камня встал на его пути как-то сразу: только что не было, а вот уже высится впереди, закрывая полнеба. Он задрал голову, ну, замок, как замок. Громоздкое обветшалое строение, круглые башни (одна из них с часами), цветные витражи, островерхие крыши, именно такие замки бывают в книжках и в кино. Огромные железные ворота, протяжно скрипя, открылись, потом затворились за ним. Небольшой, вымощенный тем же серым камнем внутренний двор был совершенно пуст, только музыка сделалась громче. Ага! Колёсико покружилось-покружилось на месте и побежало к неприметной двери в стене, он — за колёсиком.

Разбухшая деревянная дверь никак не хотела поддаваться. Ему пришлось поднажать плечом, только тогда она, крякнув, приоткрылась, и он проник внутрь.

Музыка с новой силой полилась ему в уши. Он остановился на пороге, не решаясь пройти, слишком необычным оказалось происходящее здесь. Огромное высоченное помещение было убрано красными, зелёными, синими полотнищами. Тонкий шёлк переливался и блестел, освещаемый, наверное, миллионом прозрачных свечек, которые, покачиваясь, висели прямо в воздухе! В дальнем конце залы виднелась длинная деревянная лестница, ведущая наверх. А по всему этому праздничному пространству, звонко смеясь и громко топоча, бегали друг за другом множество нарядно одетых детей, мальчиков и девочек. Поначалу ему показалось, что они играют во что-то вроде догонялок, но, присмотревшись, он увидел в руках у каждого маленькие причудливо изогнутые серебряные луки, а на поясах — кожаные колчаны с маленькими золотыми стрелами.

Дети бегали друг за другом не просто так: шла самая настоящая охота, все против всех! Самое интересное, что убитые мгновенно превращались в маленькие разноцветные карамельки, которые тут же съедались более меткими стрелками.

Золотая стрела тонко свистнула возле его уха, с тупым стуком воткнулась в дверь за спиной. И он понял, что стоящий на одном месте, безоружный, представляет собой лёгкую добычу для безжалостных охотников. Он быстро огляделся по сторонам, заметил у стены справа длинный стол с выложенными на нём луками и стрелами и, ловко уворачиваясь от выстрелов, понёсся туда. Добежал, закрепил на поясе ремешок с колчаном, вложил стрелу в лук и немедленно выстрелил в пробегавшего мимо мальчика с чёрными вьющимися волосами. Тот коротко ойкнул (стрела попала ему куда-то в бок), споткнулся и на пол упал уже зелёной конфеткой, которую он, гордый собой, немедленно подобрал и положил в рот. Карамель оказалась с кисло-сладкой начинкой и приятно щекотала горло. Стало весело. Он засмеялся, подпрыгнул и побежал по кругу, зорко следя за другими, выбирая новую цель.

Он потерял счёт времени (казалось, время здесь не существует вовсе); бегал, не чувствуя усталости, хитрил, чтобы не стать чьей-нибудь жертвой, стрелял во все стороны, чаще промахивался, но иногда попадал. И когда попадал, то с удовольствием поедал конфеты, зелёные, красные, синие, все разные на вкус и каждая умножала силы и веселье.

Уже несколько раз он промахивался по одной и той же девчонке, худенькой, высокой, с прямыми белыми волосами. Она была очень ловкая, наверное, ловчее всех, и именно её ему больше всего хотелось подстрелить. Она, похоже, тоже выделила его, старалась не упускать из виду, и раз за разом её стрелы пролетали всё ближе. Наконец, он вроде подловил её у основания лестницы, когда она, уворачиваясь от чьего-то выстрела, оступилась и потеряла равновесие. Улучив момент, он быстро прицелился и отпустил туго натянутую тетиву. Стрела запела в воздухе по дороге к её шее, но в последний момент девочка ухитрилась пригнуться; стрела, пройдя чуть выше её головы, вонзилась в ступеньку.

Он спешно снарядил лук, чтобы достать её повторным выстрелом, и ей ничего не оставалось, как спасаться бегством вверх по лестнице. При этом она подставила спину, и он уже был готов послать смертельную стрелу ей вдогонку. Но тут (досада!) ему самому пришлось спешно прятаться за перилами лестницы от стрелы, пущенной в него откуда-то сбоку.

Когда он вновь оказался на лестнице, то увидел лишь, как наверху мелькнул край её розового платья, девочка была уже на втором этаже. Он бросился в погоню и, пробежав по ступеням, увидел её убегающей вдоль длинного слабо освещённого коридора. Расстояние было слишком велико, но он всё же выстрелил; стрела, не долетев, отклонилась и высекла искры из стенного камня. Девочка, обернувшись на бегу, обидно захохотала и в следующее мгновенье скрылась, как ему показалось, в стене. Но, добежав до этого места, он обнаружил узкий проход, ответвление от основного коридора.

Здесь было совсем темно, слабый свет виднелся далеко впереди, и он потихоньку пошёл вперёд, боясь в любую секунду получить стрелу в грудь. Но обошлось, соперница и не думала поджидать его здесь. Крадучись, он добрался до конца прохода и осторожно огляделся. Перед ним, тускло освещённая через витражные окна, находилась пустая круглая площадка, не меньше десяти шагов в диаметре. Каменная кладка, образуя правильный цилиндр, уходила вверх; оттуда, с высоты, почти до самого пола свисал огромный маятник. Он понял, что попал в часовую башню, впрочем, маятник был недвижим, часы стояли. Зато вдоль стен по окружности шла неширокая лестница, по которой он двинулся, стараясь держаться подальше от края.

Подъем был долгим, руки устали держать оружие наготове, мускулы противно ныли. Наконец, лестница привела к верхней площадке с вырубленным в полу квадратным люком. Люк был открыт, он с опаской высунул голову, посмотрел по сторонам. Здесь всё пространство от пола до крыши занимал часовой механизм, огромные ржавые детали находились без движения бог знает сколько времени. Он обшарил все закоулки мёртвого механизма, готовый выстрелить на любой шорох, но девочки здесь не было. Тогда он присел отдохнуть у основания зубастой шестерни и только сейчас заметил маленькую железную дверь, ведущую наружу. Ну, конечно! В этом месте, чуть выше, сквозь стену проходил металлический вал, и он догадался, что за этой дверью находится площадка для обслуживания циферблата и часовых стрелок. Теперь всё было понятно, она поджидала его там, на площадке. Предстояло обменяться последними выстрелами, и он очень скоро придумал, как сделать, чтобы не оказаться проигравшим в этой дуэли.

Он посильнее натянул тетиву, подошел к двери, встал сбоку и, что было силы, пнул дверь ногой. Та на удивление легко распахнулась, но того, что он ожидал, не последовало. Не влетела в пустой дверной проём её быстрая стрела, не оказалась она разоружённой перед его ответным выстрелом. Он постоял немного, слушая, как бьётся сердце и шуршит в жилах кровь, затем шустро выглянул наружу и так же шустро спрятался назад. Ещё раз выглянул, потом ещё. Вышел на площадку, задумался. Её не оказалось и здесь! Тогда где же? Он приблизился к самому краю и, крепко держась за низкую решётку ограждения, посмотрел вниз. Нет, долететь до земли живой смогла бы разве что птица. Он вздохнул, пожал плечами и вдруг услышал откуда-то сверху негромкий шелестящий смех. Он резко обернулся, поднял голову. Всё так же шёл снег. Только была ночь, и было холодно, так холодно, что его пальцы, казалось, примёрзли к заиндевевшему серебру лука.

Она сидела на самом краю крыши (ну, как она туда забралась, высоко же!), болтала ногами, обутыми в блестящие жёлтые башмачки и целилась, целилась, целилась (ну, сколько можно целиться!), наконец, звонко тенькнула тетива, и он упал с её стрелой в горле.

Он лежал холодной конфетой и ждал, когда она спустится к нему. Наконец, почувствовал на своих боках её тонкие пальцы, пропутешествовал через её тёплые губы, был размолот её крепкими зубами и испытал окончательное блаженство, когда растаял на ее мокром языке.

Мхов ощущает солёный вкус своей любви и засыпает рядом с Кларой прямо на полу. Когда он проснётся среди ночи, Клары уже не будет; она уйдёт, пожалев его будить, и не желая хозяйничать в чужой квартире. Больше Мхов никогда не увидит её, но тогда он ещё об этом не знает.

Пятый день, четверг

Не знает, что отвечать врачу, сидящему перед ним за громоздким столом с зажатой в зубах дымящейся трубкой. Врача зовут Михаил Георгиевич Данилов-Георгадзе, он детский психолог, говорят, из лучших. За сорок минут разговора Мхов успевает рассказать ему о своей проблеме с Алексеем и выслушать массу вопросов, на большинство из которых у него нет ответа. В конце концов, он понимает, что знает о своём сыне слишком мало, по крайней мере, с точки зрения надобностей специалиста-психолога.

Сам доктор, похоже, в этом и не сомневался. Он прекращает расспросы и раздумчиво попыхивает трубкой.

— Давайте так, — говорит он. — Похоже, случай не совсем обычный, здесь без разговора с ребёнком советовать что-либо сложно (пых-пых). Причём, беседовать лучше в привычной для ребёнка обстановке, дома, например.

Мхов согласно кивает.

Тогда Данилов-Георгадзе раскрывает пухлый ежедневник, не спеша, пролистывает несколько страниц, что-то прикидывает в уме.

— В субботу вечером, скажем (пых-пых), в девять часов вас устроит?

— Вполне. Куда прислать машину?

— Не беспокойтесь, — врач машет рукой, крупный бриллиант в массивном перстне колет глаза острыми многоцветными искрами. — Сам доеду, я, знаете, люблю за рулём.

Совсем иного рода разговор выходит у Мхова часом позже со старшей следовательшей межрайонной прокуратуры Бомбер Луизой Яновной, советником юстиции какого-то там класса.

Входя в кабинет в сопровождении Ланового, Мхов представляет себе Луизу Бомбер в виде отвратительной пожилой крысы, этакой рыцарши решётки и параши почему-то в железных очках. Но навстречу из-за казённого стола поднимается миниатюрная, приятно полноватая юная брюнетка с вызывающе красивым бледным лицом. Правда, в очках (тут Мхов угадал), но не железных, а в тонкой серебристой оправе.

Здороваясь, Мхов поневоле улыбается, но в ответ натыкается на колючий взгляд и вспоминает, что сюда приглашают не глазки строить, а свободы лишать. Поэтому он настраивается на серьёзный лад, пробует упорядочить в голове недавний инструктаж Ланового: на какие вопросы как отвечать, а на какие не отвечать вовсе.

Но всё это оказывается не нужным. Бомбер сначала минуты три вообще молчит, глядя то на Мхова, то в справку о болезни Алексея, положенную перед ней Лановым, потом небрежно закуривает «Давыдофф» и равнодушно сообщает:

— Сегодня я хотела просто посмотреть на вас, Кирилл Олегович. Для начала.

Не дождавшись ответа, продолжает:

— Желала бы я взглянуть и на Алексея Кирилловича.

Брезгливо трогает длинным наманикюренным ногтем справку.

— Ну да ладно. Будет время.

Президент Путин по-рыбьи скучно смотрит с портрета на стене. Лановой разглядывает следовательшу с откровенной неприязнью.

Та подписывает бланки пропусков.

— Не задерживаю.

Мхов с Лановым уходят.

В коридоре адвокат говорит:

— Сучка. У неё папа не последний человек в хозуправлении Генпрокуратуры. С «самим» на короткой ноге. Можете себе представить. Но у них ничего нет. Алексея надо им подольше не показывать. На всякий случай, у меня есть подход к её папаше. Отобьёмся.

— А что тот десятиклассник, которого упоминала потерпевшая? — вспоминает Мхов.

— Узнавал, — морщится Лановой. — Алиби, железное. Да вы не беспокойтесь, Кирилл Олегович. Я ж говорю, отобьёмся. Улик-то никаких.

Следующая встреча у Мхова аж через два часа. Садясь в машину, он поначалу намеревается заехать в «Пушкин» пообедать, но передумывает. Достаёт мобильный, набирает номер. После долгого ожидания на том конце снимают трубку, Мхов слышит завывание электрогитары, грохот барабанов.

— Марат, здорово, это я. Как дела? Репетируете? Подъеду ненадолго? Ага. Ладно.

Через полчаса, продравшись сквозь московские пробки, «мерс» доставляет Мхова к железной двери подвала в тихом марьинорощинском дворе. Мхов обходит автомобиль сзади, достаёт из багажника продолговатый потёртый футляр, давит на кнопку звонка сбоку двери, два длинных, два коротких.

Ему открывает долговязый худой человек с длинными до плеч полуседыми волосами, полностью одетый в джинсу. Они обнимаются прямо на пороге, затем спускаются по бетонной лестнице в подвал.

Человека зовут Марат. Давным-давно, в позапрошлой жизни, он и Мхов вместе играли в вокально-инструментальном ансамбле (так это тогда называлось) экономфака МГИМО. В отличие от Мхова, Марат институт так и не закончил, плотно занялся музыкой. Играл и пел в нескольких известных составах, от сочинённых им шлягеров, было время, сходил с ума весь Советский Союз. Когда это стало возможно, собрал приличный коллектив и уехал за границу. До последнего времени работал в Европе и Америке, был популярен в тамошней русскоговорящей среде. В результате, больших денег, конечно, не поднял, но вернулся не нищим. Теперь, когда вновь пришла мода на советские шлягеры 70-х и 80-х годов, Марат сколотил сборную команду из прошлых знаменитостей и с успехом ставил на уши ночные клубы обеих столиц.

Они проходят закоулками подвала и попадают в небольшое помещение — здесь у Марата репетиционная база и записывающая студия. У Мхова, как обычно, на мгновенье перехватывает горло от этой бесшабашной атмосферы безвозвратных лет: сверкания гитар и барабанов, гудения усилителей, шороха акустических колонок. В стороне на круглом столе разложены овощи, мясная нарезка, здесь же три бутылки «Гжелки», батарея отечественного пива. Ребята закусывают. Мхов приближается, здоровается со всеми за руку, все они из того времени, постаревшие, погрузневшие советские полы маккартни и ричи блэкморы.

— Будешь? — Марат кивает на стол.

Мхов наливает себе полстакана водки, опрокидывает её в три глотка, набивает рот мясом, запивает всё это пивом прямо из горлышка. Все закуривают, Мхов тоже, процедура должна быть соблюдена без изъятий.

Затушив «бычок» в большой банке из-под сельди, он тщательно вытирает руки носовым платком, открывает свой футляр и бережно достаёт оттуда старенький басовый «Фендер» модели «телекастер». Проводит по грифу специальной фланелевой тряпочкой, направляется к месту, где расставлена аппаратура, подключает гитару к усилителю. Пока остальные разбирают свои инструменты, Мхов несколько раз пробегает пальцами по ладам и остаётся доволен собой и звуком.

— Ну что, Киря, любимую? — спрашивает Марат.

Мхов кивает, вразвалку подходит к микрофону, запрокидывает голову и что есть силы отрывисто выкрикивает:

— Ван! Ту! Фри! Фо!

Никто не старается играть слишком правильно; в 65-ом юные «роллинги» ещё не очень хорошо владели музыкальными инструментами. Поэтому Мхов, небрежно дёргая струны бас-гитары, трясясь, словно подключённый к электричеству, отвязанным, разболтанным баритоном запевает:

I can’t get no satisfaction I can’t get no satisfaction ’Cause I try, and I try, and I try, and I try I can’t get no, I can’t get no

прав, тысячу раз прав Джаггер, какое уж тут, на фиг, удовлетворение, когда ежедневно, ежечасно одни и те же ополоумевшие идиоты заряжают тебя через эфирные волны всякой бесполезной чепухой

I can’t get no, oh no no no Hey hey hey, that’s what I say

ну, кого, спрашивается, по большому счёту, чешет белизна твоей рубашки, если даже тот козёл, что рекламирует по ящику моющее средство, не курит тех же сигарет, что и ты

I can’t get no, oh no no no Hey hey hey, that’s what I say

и когда ты пытаешься подцепить очередную ссаную тёлку (хоть в Нью-Йорке, хоть в Москве, хоть в Йокогаме), а она динамит тебя, ссылаясь на то, что её дорожка заведёт её не туда, ну какое тут, к чертям собачьим, может быть удовлетворение

I can’t get no, I can’t get no I can’t get no satisfaction No satisfaction, no satisfaction, no satisfaction

Бум-м-м! Заключительный аккорд распадается на отдельные звуки и расползается умирать по углам. Перестав трястись, Мхов переводит дыхание, утирает пот со лба.

— Ещё? — улыбаясь, спрашивает Марат.

— Не, Маратик, время, — Мхов снимает гитару, укладывает её обратно в футляр.

— Спасибо, — говорит он всем сразу и в сопровождении Марата уходит, оставив на столе тысячу долларов с мелочью, всё, что было в карманах.

В машине водитель соединяет его со Срамным, тот уже звонил, пока Мхов музицировал в подвале. От генерала он узнаёт, что сегодня днём максимум выиграл некто Крапивин. Этого на выходе из казино встречали человек сто с цветами и шампанским. После чего все с гиканьем расселись в два десятка шикозных иномарок, протащились по Москве и приехали в Шереметьево-2. Там весёлая компания попила шампанского, с шутками и прибаутками погрузилась в чартер и улетела в Токио.

На Мхова нападает странная меланхолия. Всю дорогу до Комсомольского проспекта он опустошённо-потерянно улыбается, не слыша и не видя ничего вокруг. Каждое мгновенье настоящего кажется ему физически не существующей точкой перетекания будущего (которое физически неизвестно) в прошлое (которого физически нет). Эта мысль, придя ему в голову, настолько его занимает, что, уже оказавшись в подъезде перед дверью в квартиру № 101, он ещё с минуту не может сообразить, где он и что ему здесь надо.

Дверь перед Мховым открывается, несмотря на то, что он в неё не звонил. Словно хозяин поджидает его с той стороны, видит в глазок и, не дожидаясь звонка, отпирает. Это притом, что никакого глазка в скромной двери, обитой дешёвым дерматином, не наблюдается.

На пороге стоит пожилой человек лет, наверное, 70-ти, одетый в домашние шлёпанцы, просторные спортивные штаны с двумя продольными полосами и плотную фуфайку, на которой красуется логотип известной американской бейсбольной команды «Yankees». Человек этот среднего роста, средней упитанности, с неприметным лицом и маленькими невыразительными глазками. Лишь обритая наголо голова и излишне оттопыренные хрящеватые уши несколько разнообразят его облик. Ещё он как-то странно, всем телом, дёргается вправо, словно борется с некой силой, не видной за полуоткрытой дверью.

— Добрый день, я Мхов, Кирилл, — неуверенно представляется Мхов.

Хозяин, не переставая дёргаться, смотрит куда-то мимо, мелко кивает головой.

— Вы Бруно Брунович? Я от Срамного, Петра Арсеньича, — продолжает объяснять Мхов.

— Да знаю я, знаю. Амба, — вдруг глухо, как в бочку произносит человек на пороге.

— Что? — ошарашенный Мхов пятится в сторону лифта.

— Амба, ну тихо, не балуй, — успокаивающе, с лёгким прибалтийским акцентом, говорит хозяин и, освобождая проход, делает приглашающий жест. — Да вы проходите. Не бойтесь. Не тронет.

Мхов с опаской пробирается в прихожую мимо хозяина; тот правой рукой притягивает к себе за ошейник огромную, чёрную, как антрацит, немецкую овчарку.

— Туда, туда, — хозяин приглашает следовать дальше.

Пройдя, Мхов оказывается в небольшой комнате, аккуратно обставленной хорошо сохранившейся мебелью советского образца. Вот только телевизор и видеомагнитофон из нового времени — оба «Панасоники», встроенные в добротную металлическую стойку. Там же, за стеклом, десятка полтора-два кассет: Джармуш, Линч, Тарантино, Фассбиндер, Хичкок, Китано, несколько выпусков «Тома и Джерри». Из книг — битком набитый небольшой стеллаж, половина на половину мировая классика и разномастные детективы. Большая фотография на стене — Лубянская площадь, ещё с памятником Дзержинскому посредине. Дверь, наверное, в спальню, завешена плотной шторой.

— Амба, место, лежать, — хозяин показывает успокоившейся овчарке в сторону кухни. Собака послушно отправляется туда, разваливается посредине, занимая собой всё пространство между столом из ДСП и газовой плитой.

Хозяин тем временем усаживает Мхова на диван, сам опускается на стул рядом.

— Чай, кофе? — предлагает он.

— Нет, нет, спасибо, — отказывается Мхов.

Он ощутимо разочарован, не так представлял он себе магов и их быт. С другой стороны, не таков Срамной, чтобы подсовывать ему всякую туфту.

— Тогда скажите мне, что вас интересует, — просит Бруно Брунович, (его труднопроизносимая фамилия вылетела у Мхова из головы).

Мхов заранее подготовил ответ на подобный вопрос. Он достаёт из кармана паспорт Позарезского, протягивает собеседнику:

— Я хочу знать об этом человеке всё, что только можно.

Хозяин принимает от Мхова паспорт, внимательно пролистывает, задумчиво вглядывается в фото. Вдруг он как будто цепенеет, его пальцы начинают мелко дрожать, глаза затуманиваются.

— Вот же как, но кто… откуда… — бормочет старик, в его глазах недоумение и, похоже страх.

— Что? — наклоняется к нему Мхов.

Бруно Брунович шарит в кармане штанов, достаёт большой носовой платок, утирает лицо, шумно высмаркивается. Он закрывает паспорт, но не возвращает Мхову, а цепко держит в руке. Потом встаёт, подходит к серванту, достаёт из шкафчика кусочек сахара и тёмный пузырёк с какой-то жидкостью. Открывает пузырёк, капает жидкость на сахар. По комнате распространяется резкий запах корвалола. Хозяин кладёт сахар на язык, садится на диван рядом с Мховым, которого этот спектакль начинает уже раздражать.

— Вы знаете, — монотонно начинает Бруно Брунович, — я очень уважаю генерала Срамного Петра Арсеньича. Он для меня сделал много, даже больше …

Наступает недолгая пауза, во время которой старик качает головой, будто в чём-то с самим собой соглашаясь. Потом спохватывается и так же без всякого выражения продолжает:

— Но я старый человек, поймите… Мне уже скоро…

Он показывает пальцем в потолок.

— Поэтому я не могу себе позволить заниматься, проникать в такие, брать на себя… такое. Это слишком, да что там, это вообще недопустимо, потому что… понимаете?

Взбешённый всей этой нелепицей Мхов, еле сдерживаясь, протягивает ладонь.

— Верните паспорт, пожалуйста.

Старик, как кажется Мхову, пугается.

— Нет, нет, подождите! Подождите… хотя… это, пожалуй, можно. Сейчас я вам покажу.

С этими словами Бруно Брунович встаёт и, не выпуская паспорт из рук, уходит в другую комнату, ту, что за плотной шторой. Спустя полминуты он возвращается, неся с собой две толстые металлические цепи (каждая из них скована в сплошную окружность) и какое-то стекло в круглом металлическом корпусе на подставке, что-то вроде настольного зеркала.

Последний предмет он ставит на стол. Потом надевает одну цепь себе на шею, другую — обеими руками протягивает Мхову.

— Наденьте это, — говорит он.

— Зачем? — Мхов чувствует тупую, смертельную усталость. — Отдайте мне паспорт, я ухожу.

— Прошу вас, наденьте, — настаивает хозяин. — Это защитит, если что.

Мхов понимает, что оказался в цепких лапах свихнувшегося гэбиста, и чем больше он будет сопротивляться, тем дольше продлится эта чушь. «Не драться же с ним, — думает Мхов. — Опять же пёс. Не стрелять же в него». Перед его глазами, как живой, встаёт несчастный Дорсет и Мхов сдаётся. Но Срамному, решает он, эта магия будет стоить дорого.

Он встаёт с дивана и, нагнув шею, позволяет старику повесить на себя идиотскую цепь; она оказывается намного тяжелее, чем он думал.

— Вот так хорошо, — облегчённо вздыхает Бруно Брунович. — Теперь смотрите.

Он поворачивает штуковину в круглом корпусе лицевой стороной к Мхову.

— Это — Зеркало Вторичной Визуализации, или, как мы его в шутку называем, Зеркало Заднего Вида. Что вы в нём видите?

Мхов видит блестящую поверхность, по фактуре похожую на зеркальную, но в ней, в отличие от зеркала, не отражается ничего. На всякий случай, он подносит к поверхности руку, шевелит пальцами, но там по-прежнему пусто.

Он так и говорит:

— Ничего я там не вижу.

— Теперь внимание.

Хозяин тщательно поправляет цепь на себе, потом на Мхове.

И протягивает руку с паспортом к поверхности стекла.

Действительно интересно. Отражения руки не видать. Как и раньше, там не отражается ничего… кроме паспорта. Бруно Брунович листает паспорт перед «зеркалом», Мхов отлично видит отражение каждой страницы документа. И — ничего кроме этого.

— Ну что, а?!

Старик, похоже, сильно увлёкся своим фокусом, так и сяк вертит паспорт перед «зеркалом», кривит рот, подмигивает.

— Ну, как вам это?!

«Да никак», — хочет сказать Мхов, но не успевает.

«Зеркало» гулко лопается, на поверхности возникает кривая чёрная трещина, в грудь Мхову, вернее, в цепь на его груди, ударяются сотни невидимых молоточков.

С десяток секунд длится оглушительный перезвон, сыпятся ослепительные синие искры.

Комната в глазах Мхова начинает судорожно дёргаться, так бывает, когда в киноаппарате рвется плёнка.

Экран телевизора «Панасоник» сам по себе расцвечивается яркими всполохами, сквозь которые пробиваются длинные столбцы японских иероглифов.

А на кухне протяжно и страшно воет Амба.

Когда всё кончается, на хозяина страшно смотреть. За эти секунды его лицо почернело, свернулось, он словно постарел лет на двадцать, в его глазах стынет смертельный ужас.

— Передержал… передержал… как же это… — еле шепчет он.

Мхов чувствует, что ещё немного и самому ему останется свалиться на пол и забиться в истерике.

— Ты чё, дед?! — в ярости шипит он.

— Не спрашивайте… — хозяин в панике машет рукой с зажатым в ней паспортом, — я не знаю… вы не…

— Паспорт, отдай, паспорт! — подступает к нему Мхов.

— Нет! Вы не понимаете! — вдруг вскрикивает Бруно Брунович, пряча паспорт за спину.

Собака на кухне уже не воет, она тихо скулит, забившись под стол.

Мхов одним движением вырывает из-за пояса пистолет, направляет дуло прямо в лоб старику.

— Паспорт! — приказывает он. — Считаю до одного!

Хозяин неожиданно успокаивается.

— Хорошо, — быстро говорит он. — Хорошо, хорошо, уберите пистолет.

Мхов опускает оружие.

— Сейчас, теперь уже… Одну секунду.

Мхов ждёт.

Бруно Брунович кладёт паспорт на стол перед собой, сосредотачивается и, листая документ левой рукой, указательным пальцем правой быстро чертит на каждой странице какие-то непонятные символы.

Мхов угрюмо следит за его манипуляциями.

Наконец, старик добирается до последней страницы, закрывает паспорт и протягивает его Мхову.

— Выхожу, — говорит Мхов в трубку связи с охраной.

Уже выпустив Мхова из квартиры и, глядя на него, ожидающего на пару с охранником лифт, Бруно Брунович вдруг устало говорит:

— Послушайте меня. Бросайте всё. Всё, что с этим связано. Уезжайте отсюда. Всё равно куда. Только быстрее.

«И этот туда же», — устало думает Мхов.

— Ещё кто-нибудь, кто-нибудь ещё, к кому-нибудь, кроме меня, вы обращались, с этим паспортом?.. — невнятно бубнит Бруно Брунович, но двери лифта уже смыкаются за спиной у Мхова.

Выйдя из подъезда и приближаясь к машине, он сует руку во внутренний карман пиджака, где лежит злополучный паспорт. Но никакого паспорта там нет. А есть что-то холодное, липкое, податливо лопающееся при первом же прикосновении. Помертвев от отвращения, Мхов выдёргивает ладонь наружу.

Густая, вонючая, чёрно-бурая дрянь обильно стекает по пальцам, неровными кляксами шлёпается на асфальт. Мхов чувствует, что близок к помешательству. Он поднимает глаза и видит в окне четвёртого этажа землистое лицо. Бруно Брунович стоит, прижав ладони к груди. Он часто кивает головой, его губы шевелятся. Мхов разбирает: «Простите меня».

Шестой день, пятница

Проснувшись утром, Мхов неохотно завтракает, отдаёт последние распоряжения по поводу вечернего приёма, поднимается к себе в кабинет, заваливается на диван.

Он в который раз прокручивает в голове происшедшее вчера на Комсомольском проспекте, силится понять, что же это всё-таки было и как к этому относиться. Информации у него ничтожно мало, но, если её внимательно проанализировать с учётом всего виденного и слышанного, можно составить общую картину, пусть даже на уровне догадок и предположений.

Мхов встаёт с дивана, садится к столу, включает компьютер. У него давно выработалась привычка в особо сложных случаях размышлять «письменно», облекая мысли в некое подобие литературной формы. Он ещё некоторое время думает, уставясь в белое поле вордовского редактора, потом придвигает к себе клавиатуру и быстро, почти без пауз, пишет:

«1. Не нужно быть знатоком физики, химии и прочих естественных дисциплин, чтобы догадаться, что виденное мной вчера не очень-то укладывается в привычные представления о поведении земных вещей и явлений. А это значит, что можно предположить за всем этим наличие действительно потусторонних воздействий.

2. Совершенно понятно, что именно паспорт господина Позарезского явился несомненным центром рассматриваемых событий. Из чего вытекает: паспорт, а, скорее всего, и сам господин Позарезский, имеют непосредственное отношение к чему-то потустороннему.

3. Из поведения хозяина квартиры явствует, что проникновение в это что-то представляет собой серьёзную опасность для того, кто на это решится.

4. Говоря об опасности, следует учитывать возможность её условной глобальности; в качестве причины того, что паспорт подвергся уничтожению вполне можно предположить желание Б.Б. предотвратить саму возможность дальнейших попыток так или иначе манипулировать опасным предметом. Ведь если бы я продолжил копать в данном направлении, то рано или поздно мог выйти на специалиста, который бы согласился попробовать раскрыть тайну Позарезского и К°. Что, вероятно, по мысли гэбэшного колдуна, способно было инициировать неконтролируемое проникновение в этот мир чего-то для него крайне неприятного извне.

5. Но если допустить, что последнее предположение верно, то придётся признать, что сейчас, скорее всего, происходит проникновение условно контролируемое, для мира не столь явно губительное, но для меня опасное».

Мхов внимательно читает написанное, заменяет слово «уничтожению» словом «нейтрализации», читает ещё раз. Потом, скривившись, выделяет набранный текст через опцию select all и «убивает» написанное акцентированным ударом по клавише delete.

«Бред какой-то, — думает Мхов. — Ну а если и не бред, то к кому со всем этим идти? К Супу, что ли? Вор чётко сказал, разобраться. Ну, приду, здрасти, разобрался. Так, мол, и так, есть мнение, что в рамках некоего мирозданческого наезда происходит увод бабок из нашего с вами, уважаемый Николай Иваныч, бизнеса. Короче, ау, Голливуд! есть работа для агента Малдера и агента Скалли».

Мхов кривится, как от зубной боли, представив, что ему скажет на это Суп и что последует вслед за этим. Больше всего ему сейчас хочется к Кларе, но никак не получится, вечер и ночь у него заняты.

Тут дверная ручка с видимой натугой опускается, медленно приоткрывается дверь, и Мхов, ещё не видя, кто там, знает, что это Даша; только ей в этом доме позволено входить к нему без стука.

Дочь останавливается рядом со столом, за которым сидит Мхов, складывает ладони на животе, глядит исподлобья, смешно вздыхает. По её виду Мхову становится понятно, что Дарья пришла с просьбой.

— Пап.

— Что, Даш?

— Мама сказала, что если ты разрешишь…

— М-м?

— Можно я буду смотреть фей… фее…

— Фейерверк?

— Ага.

Первая мысль Мхова, естественно, отказать — показ гостям чудес пиротехники начнётся слишком поздно, ребёнок в это время должен спать. Но потом ему приходит в голову, что грохот рвущихся зарядов всё равно разбудит дочь, да к тому же ещё и напугает. Поэтому он предлагает:

— Даш, давай знаешь, что сделаем?

— Что?

— Ты ляжешь спать, как положено. А перед самым началом я тебя разбужу, посмотрим это дело вместе. Идёт?

— Идёт, — дочь явно довольна. — Так я маме скажу?

— Иди, скажи.

— Спасибо.

Даша степенно выходит, оставляя Мхова наедине с телефоном, который в этот момент начинает трезвонить.

— Добрый день, Кирилл Олегович.

Это Срамной.

— Добрый.

Мхов ещё не решил, рассказывать ли генералу о вчерашнем визите, а если рассказывать, то что именно.

Но Срамной сам заговаривает об этом.

— Кирилл Олегович, вы вчера встречались с Паулиньшем?

Да, точно, Паулиньш его фамилия. Мхов неприятно удивлён; задавать лишние вопросы — раньше за Срамным такого не водилось.

Тот, видимо, осознавая неловкость ситуации, спешит объясниться.

— Извините, что спрашиваю, но тут такое дело…

— Что за дело? — сухо интересуется Мхов.

— Он умер, Кирилл Олегович.

Мхов несколько секунд молчит, переваривает известие.

— Когда?

— Сегодня ночью. Мне наши позвонили.

— От чего?

— Сказали, сердце. Был приступ, «скорая» не успела.

— Понятно, — у Мхова у самого начинает часто биться сердце. — Да, я был у него. Поговорили.

— Понял. Извините, Кирилл Олегович. Я просто, чтоб вы знали. На случай, если договорились о новой встрече.

— Да нет, Пётр Арсеньич. Не договаривались. Всё равно, спасибо. Всего хорошего.

Дав отбой, Мхов приказывает себе немедленно забыть о человеке по фамилии Паулиньш. Но как тут забудешь, если противно вспотели ладони и тошнота подступает к горлу? Мхов вскакивает с дивана, бросается к бару и наливает в стакан виски.

Он уже достаточно пьян, гости тоже. Они сидят за большим круглым столом на лужайке перед домом уже почти три часа. Но главное событие, премьера пиротехнического представления, впереди. Таймер, приводящий устройство в действие, поставлен на час ночи.

Собравшиеся, 12 человек, не считая хозяев, в принципе считаются кругом общения Мхова, хотя общением это можно назвать лишь по формальным признакам. Семён Липкин, сосед и друг детства, с женой — они уже давно видятся от случая к случаю, несмотря на то, что живут на соседних улицах. Двое бывших сокурсников Мхова, Андрей и Олег, один банкир, другой — по нефтяному бизнесу, с ними Мхов изредка бывает в Сандунах с последующими заездами в разнокалиберные ночные заведения. Андрей пришёл с женой, с которой живёт уже почти 25 лет, а недавно разведшийся Олег — с новой любовницей, моделью, вывезенной из Питера. Подруга жены Ольга Красносельцева, владелица модной галереи. Её сопровождают муж, модный писатель, на 11 лет моложе её, и с 19-летняя дочь от первого брака. Ещё одна подруга Марии по имени Карина. Она сегодня одна — её муж Арман, весёлый армянин, срочно улетел на Сейшелы разруливать какую-то проблему, возникшую у него с тамошним оффшором. Ещё соседка, давняя Машкина собутыльница Надежда, мать-одиночка с двумя детьми. Её мужа, специалиста по работе с таможней, убили два года назад. На деньги, оставшиеся после расплаты по его обязательствам, Надежда открыла сеть дешёвых закусочных и гребёт бабки лопатой. Сидя за столом, она стреляет глазами в сторону ещё одного гостя, известного пластического хирурга Талгата Шарипова. С Талгатом Мхов познакомился четыре года назад в очень качественном гаванском борделе, ради местного приличия замаскированном под караоке-бар. Их обоих тогда приятно поразили невиданные профессиональные качества кубинских девушек и более чем умеренные цены. С тех пор Талгат стал другом семьи и постоянным партнёром Мхова в различных внесемейных увеселениях. Интерес Надежды к одинокому мужчине понятен, ведь так хочется замуж! Но ей не светит: Талгат убеждённый холостяк и пользуется услугами своих клиенток и блядей класса «лакшери».

Все эти люди симпатичны Мхову хотя бы тем, что ни с кем из них он не связан по бизнесу, то есть, их отношения не отягощены никакими взаимными обязательствами. Ещё он рад, что у него нет нужды сажать за свой стол кого бы то ни было из политиков и правительственных чиновников. Спасибо Супу: эти хлебогады, без которых, к сожалению, не обойтись, окучиваются и прикармливаются непосредственно его людьми.

Кроме гостей и хозяев, за столом ещё двое — Карл-Хайнц и Фридрих. В плотных белых рубашках, при галстуках с массивными золотыми заколками, они сидят с видом именинников и умеренно наливаются пивом. На утро у них намечен отъезд, трейлер, запряжённый в пузатую тягловую лошадку «опель» «монтерей», снаряжён в дорогу.

Время к полуночи. Днём прошёл небольшой дождь, но сейчас небо чисто и прозрачно до самых звёзд. В воздухе безветренно и свежо. Над участками, здесь и там, поднимаются ровными столбами дымы, вкусно пахнет древесным углём; в это предсубботнее время, в одну из последних тёплых осенних ночей, в посёлке мало кто спит, жители по большей части заняты шашлыками.

Мховские гости тоже мало-помалу подтягиваются поближе к огню; здесь, возле ротонды, на специально оборудованной площадке вкопан в землю большой мангал. На нём, нанизанное на длинные шампуры, жарится мясо, первобытный запах глубоко проникает в ноздри, будоражит воображение.

Олег пускается в воспоминания.

— Перед самой второй войной наведались в Чечню, в Шали. Партнёры пригласили отдохнуть. Ну, там приём на природе в честь прибытия, горы, речка, охрана на пяти «патролах». С собой привезли барашка. Пока обустраивались, привязали его длинной такой верёвкой к дереву на лужайке. Вот он там ходит по травке, пасётся. Потом время пришло, Муса берёт кинжал и — к барашку. Тот от него. Муса, так, не спеша, за ним. А животный-то к дереву привязан, убегает по кругу, а круги-то сужаются! Под конец вся верёвка на дерево намоталась, баран носом в ствол уткнулся и блеет, бе-е-е, бе-е-е-е!

— По методу Буратино, — встревает вдруг Татьяна, Ольгина дочь.

— В смысле? — Олег озадачен.

— Ну, Буратино Карабаса-Барабаса таким же макаром к дереву бородой приаттачил.

— А! Ну да! — смеётся Олег. — Только, насколько я помню, Буратино от Карабаса убегал, а тут наоборот. Да. Ну и наклонился Муса к барашку и по горлу его ножичком чик! Нежно так. Да. Вкусный был барашек, ничего не скажу… Мусу-то нынче по весне тоже — чик. Типа, недофинансировал он кого-то из этих, бородатых…

— А ко мне, — начинает Ольга, — сразу после того как Нью-Йорк взорвали, какие-то отморозки сопливые приходили, пацан и три девки. С проектом. Мол, давайте, Ольга Владимировна, актуальный перформанс захуячим. Выведем, говорят, на публику живого верблюда, и забьём его. Камнями. Камни, говорят, с манхэттэнских развалин доставим. Настоящие. Чтоб по честному, без обмана. Понимаете, говорят, верблюд — это, типа, бен Ладен ну и всякое такое, терроризм там, исламский фундаментализм. Я говорю, суки, где верблюд, а где терроризм. А они, мол, это же как бы символ Востока, и так далее. Я говорю, вот вы, уёбки, не то что символ, а прямой продукт неловкого абортирования матери-родины. Давайте вас по этой причине выведем на публику и утопим. В фекальных водах. Говно возьмём из Москвы-реки. Чтоб по честному, без обмана.

Ольга берёт с жаровни шампур, внимательно разглядывает, нюхает мясо.

— Считай готово, — решает она и отрывает зубами большой кусок.

— Ну а эти-то что? Которые с верблюдом? — интересуется Талгат.

— А, эти…

Ольга тщательно пережёвывает мясо, запивает вином.

— Слыхала, в Штаты подались, так сказать, непосредственно на место действия.

— Ну и?

— Ну и попёрлись там со своим проектом к какому-то местному галерейщику. Так тот их сходу полиции сдал, те — миграционным властям, и — на хрен из страны. Вот так вот. Там насчёт политкорректности и обращения с животными строго.

— А у нас, помню, сколько-то лет назад какие-то галерейщики свинью резали, — вспоминает Карина. — Вот так же, на публике.

— Ага, — кивает Ольга. — Было дело. Я тогда ещё только раскручивалась, под ними ходила. Участвовала. Каюсь.

Гости разбирают шашлыки, принимаются за еду, разливают выпивку. Мхов сидит у огня под деревом прямо на земле с банкой тоника. Лёгкие искры кружатся над мангалом, сообщая картине вечеринки некую загадочную игривость.

С рюмкой водки в одной руке и шампуром в другой подходит Семён. Видит тоник в руке у Мхова, огорчается.

— Ну вот. А я хотел с тобой выпить.

— Попозже, Сём. Пока перерыв.

— Ну ладно. Тогда я сам. Будь здоров.

Оглянувшись на жену, он быстро выпивает, закусывает шашлыком.

— Аскольд говорит, навернулся ты тут неподалёку.

— Ага. Четыре дня назад.

Мхову неохота вспоминать о том происшествии, поэтому, предупреждая вопрос Семёна, он продолжает:

— Всё нормально, Сём. Ерунда. Сам-то как?

— Как всегда, всё пучком.

— Что Аскольд?

Семён неопределённо машет рукой.

— А! Что Аскольд? Рос бандитом, вырос бандит. Бабки, тёлки, разборки… В Израиле не прижился, через месяц свалил, хочу его в Штаты намылить.

— Учиться?

Семён смеётся.

— Шутишь! Он, считай, с первого класса учиться бросил. Дело я там открываю. Очень серьёзных людей ставлю. Вот к ним, на воспитание. Подальше от здешней мишпухи.

Мхов вполуха слушает Семёна, автоматически отслеживает перемещения гостей. Компания уже разбрелась, разбилась на несколько островков общения.

Андрей с супругой Леной заняты серьёзной беседой. Это понятно: людям, прожившим друг с другом без малого четверть века, всегда и везде найдётся, о чём поговорить. Олег травит анекдоты Сёмкиной Алле, Ольге и её мужу Андрею, те громко смеются, впрочем, стыдливая Алла немного сконфужена; анекдотов Олег знает множество и все похабные. Надежда намертво приклеилась к Талгату (глупая!), он же облизывается на двух «малолеток»: Ольгину дочь и Олегову модель по имени Ксюша. Те в свою очередь в компании Карины обсуждают, где, что, почём, тыкая пальчиками то в одно, то в другое из надетых на них шмоток. Немцев не видать, наверное, пошли в пристройку за домом, где оборудована система управления пиротехникой. Надо же проверить, всё ли в порядке и не случится ли сбоя в ответственный момент премьеры, до неё, кстати, осталось чуть меньше тридцати минут («Скоро будить Дашу», — думает Мхов). Мария не имеет постоянного пункта дислокации, она, заметно пошатываясь, бродит от одной группы гостей к другой и везде прикладывается к большому бокалу с коньяком («Ладно, пускай, — думает Мхов). А вот и Алексей — сын появляется в дверях дома, медленно спускается по лестнице, отходит к стене и стоит там, почти не различимый на фоне тёмного кустарника. Тоже, наверное, хочет посмотреть фейерверк.

Мхов не видел его с того самого вечера в школе (он практически не покидает своей комнаты) и теперь, глядя на Алексея отвыкшими глазами, осознаёт, что происходящее с сыном очень близко к катастрофе.

— Сём, пошли выпьем.

Мхов прерывает собеседника на полуслове, рывком поднимается на ноги, тащит его в ротонду. Там хватает со стола бутылку «стандарта», разливает водку в два стакана, один подаёт Семёну. Они молча чокаются, выпивают.

— Сём, скажи мне…

Водка неожиданно остро ударяет Мхову в голову, он теряет мысль и никак не может сообразить, что же он хотел, чтобы ему сказал Семён.

— Сём, скажи… сейчас… фу, чёрт… Сёма…

Его пьяная жена заплутала за домом в районе бассейна. Она кружится на одном месте, пытаясь сообразить, как её сюда занесло. Бокал с остатками коньяка выскальзывает из ватных пальцев, падает в сухую траву. Мария нагибается, чтобы поднять, но, потеряв равновесие, падает сама. Она неуклюже ворочается на земле, не в силах подняться. «Господи, как неудобно, что ж я так нажралась», — думает она. Чьи-то сильные руки уверенно отрывают её от земли, поднимают, крепко держат под груди, сквозь собственные алкогольные пары Мария ощущает плотный пивной перегар.

— Au-au-au, meine arme kleine Mascha! — Ай-я-яй, моя бедная, маленькая Маша!

Нет, только не это! Хриплый голос Карл-Хайнца сквозь его же приглушённый смех заставляет вибрировать барабанные перепонки, его жаркое дыхание обжигает ушные раковины.

— Maedchen ist betrunken, Maedchen bekommst auf dem Gesaess! — Девочка нажралась, девочка получит по жопе! — вторит ему хихикающий Фридрих.

— Нет, нет, пусти, — кряхтит Мария.

Она пытается вырваться, да куда там! Карл-Хайнц сдавил её так, что темнеет в глазах.

— Zum letzten Mal, zum Abschied, na und, Mascha? — В последний раз, на прощанье, а, Маша?

— Найн! Найн! — дёргается она из последних сил, вспомнив единственное знакомое ей немецкое слово.

— Verstehe nicht! — Не понимаю! — тихо ржет Карл-Хайнц и больно шлёпает её по ягодице. — Verstehe nicht, Hure! — Не понимаю, сучка!

— Lass ihr, lass ihr! — Ну, давай её, давай!

Фридрих спереди лапает Марию за груди, задирает на ней платье, с вывертом щиплет ляжки.

— Wo? Direkt hiere, Dummpkopf? — Где? Прямо здесь что ли, дурак? — пыхтит сзади Карл-Хайнц.

— Wo-wo! Selbst Dummkopf! In Sauna, hier! — Где — где! Сам дурак! В бане, вот где!

И уже ей быстрым, прерывающимся шёпотом:

— Mascha, zierst Du dich nicht, zierst Du dich nicht… komm, denn erblickt man uns… komm, das gefaehllst Dich… das gefaehllst Dich immer… komm schneller… — Маша, не ломайся, не ломайся… ну, пойдём, а то увидят… пойдём, тебе же нравится… тебе всегда нравилось… ну, давай быстрее…

От этой тарабарщины, от этого шёпота у Марии ещё больше кружится голова, Карл-Хайнц лезет в вырез платья, мнёт груди, добирается до сосков, его огромный жёсткий член упирается ей в зад.

И Мария сдаётся. Подталкиваемая сзади Карл-Хайнцем и влекомая спереди Фридрихом, она, спотыкаясь, двигается в сторону сауны, вот уже распахивается деревянная дверь, её протаскивают через предбанник и в темноте парилки две пары уверенных рук высоко, до подмышек, задирают на ней платье.

Мхов уже ничего не спрашивает у Семёна, да и Семёна рядом с ним нет, он присоединился к компании своей жены и вместе со всеми хохочет над анекдотами Олега. В пьяной голове Мхова носятся обрывки необязательных, не связанных друг с другом мыслей, они беспрестанно всплывают в мозгу и никакую из них он не успевает додумать. Между тем, он хочет остановиться на чём-нибудь именно необязательном, чтобы таким образом хоть ненадолго отвлечься от множества других мыслей, неудобных именно своей обязательностью и ещё тем, что они порождают вопросы, на которые нет ответов. Впрочем, одна необязательная мысль словно цепляется за какой-то острый край (может быть, за стрелки часов, на которые он мельком смотрит) и начинает раскручиваться по направлению к времени, вернее, к словам Алексея о невозможности путешествовать по времени.

А из головы Марии все мысли вытеснены наплывающим оргазмом. Два сопящих, фыркающих жеребца сразу с двух сторон, как это было уже не раз, нагнетают в неё горячий пар наслаждения. Только на этот раз уж слишком горячий. Мария чувствует, что она не просто мокрая — пот стекает по всему телу щекочущими струями. То же самое происходит и с этими двумя — зажатая между ними, она просто купается в немецком пивном поте. Жарко, очень жарко, быстрее бы. И немцы, молодцы, своё дело знают — ещё несколько энергичных толчков, и внутри Марии взрывается молочно-шоколадная бомба. Взрывная волна обжигающим сиропом мгновенно обволакивает сердце, достигает самых отдалённых уголков организма; ещё секунда и, брошенная на колени, взахлёб скулящая Мария привычно подставляет лицо, рот и груди под густые выплески немецкой спермы.

— Oh, mein Gott! Ohouu! Bumse Deine! Ohuu! Maedchen! — О, мой бог! оооу! ёб твою! ууау! девочка! — ревут на разные голоса Карл-Хайнц и Фридрих, трясут над ней своими набухшими членами.

Излившись, они торопливо натягивают брюки, шумно отдуваются.

— Na was fuer eine Hitze, wohin? Sauna is aus, — Ну и жара, откуда? Сауна же не включена, — прерывисто дыша, удивляется Фридрих.

— Schneller, schneller druecken wir uns schneller, — Быстрей, быстрей выметаемся, — торопит Карл-Хайнц.

Мария, изнемогая от жары, наспех одёргивает платье, трусами вытирает с грудей и лица липкие, размытые потом следы страсти.

— Hab nicht verstanden! — Не понял! — раздаётся вдруг в темноте удивлённо-растерянный голос Карл-Хайнца. — Was fuer eine Scheisse?! — Что за дерьмо?!

— Was noch? — Что ещё? — это Фридрих.

— Na die Tuer selbst! — Да дверь!

Слышно как Карл-Хайнц что есть силы дёргает дверную ручку.

— Was mit der Tuer? — Что дверь? — спрашивает Фридрих, чиркая зажигалкой.

— Beigeschlafene Tuer offnet sich nicht! — Ёбаная дверь не открывается! — в скупом пляшущем свете Карл-Хайнц бросается на дверь всем телом.

Без толку, дверь не поддаётся, немец, задыхаясь, трёт ушибленное плечо.

— Что ты делаешь?! Услышат! — обливаясь потом, сдавленно кричит Мария.

Зажигалка гаснет.

— Gib mir, — Дай я, — угрюмо говорит Фридрих.

Удар. Ещё удар.

— Scheisse! Wir sind geschlossen! — Дерьмо! Нас заперли!

— Зачем вы?! Нас же услышат, идиоты! — паникует Мария.

— Wir sind geschlossen! Wer?! Was fuer eine Scheisse?! — Нас заперли! Кто?! Какого хрена?!

Карл-Хайнц подступает к Марии.

Фридрих снова чиркает зажигалкой.

Мария, всё ещё не понимая, приближается к двери, дёргает туда-сюда за ручку.

— Нас что, заперли? — в панике шепчет она. — А почему так жарко?

— Was fuer eine Scheisse?! Was fuer eine Scheisse?! — Какого хрена?! Какого хрена?! — не унимается Карл-Хайнц.

— Wir beisen hier ins Gras, — Мы здесь сдохнем, — вдруг тихо говорит Фридрих.

Он стоит в углу возле каменки, светит себе зажигалкой и стряхивает обильный пот с ладони на серые, гладкие камни. Крупные капли, едва достигнув поверхности кладки, с коротким шкворчанием превращаются в сухой пар.

— Sauna is ein. Scheissehund. — Сауна включена. Собачье дерьмо.

Фридрих в изнеможении опускается на пол, рвёт на себе ворот рубашки.

— Сауна включена, — обречённо роняет Мария, садится рядом с Фридрихом и принимается плакать.

— Was fuer eine Scheisse, was fuer eine Scheisse, — Какого хрена, какого хрена, — тупо повторяет Карл-Хайнц.

В сауне уже нечем дышать. Воздух раскалился настолько, что обжигает глаза и лёгкие, словно живое пламя.

Мхов, сидя в ротонде, думает: «Если, конечно, представить время в виде линии, типа бесконечной реки, текущей из будущего в прошлое, а человека — сидящим неподвижно на берегу этой реки, то он действительно не может путешествовать по времени, это время само течёт мимо него. Получается, что человек существует вовсе не во времени, а рядом с ним, в неком околовременном пространстве. И вот время течёт и течёт, и человек, находящийся в раз и навсегда определённой точке возле реки-времени, что называется, живёт, то есть, переживает ощущения, которые он испытывает в каждую конкретную единицу времени: к примеру, сидит и пьёт с приятелями за столом, или кончает на девке. Ага. И вот только он приготовился кончать, а тут время как-то сломалось, закруглилось и остановилось, получается вечный кайф. И, наоборот, в такой ситуации человек, не могущий кончить на страшной бабе, обречён вечно испытывать это страшное ощущение…»

— Я больше не могу-у-у-у-у-у!!! Не могу-у-у-у-у-у-у-у!!! Помогите-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е!!!

Обезумевшая Мария вскакивает с пола и, крича во всё горло, бросается к двери. На пороге она падает и бьётся в кашле, хватив на вздохе слишком много сухого, горячего воздуха.

Немцы словно выходят из забытья. Карл-Хайнц оглядывается, хватает со скамьи массивную деревянную шайку и начинает размеренно колотить в дверь. Одновременно он орёт что-то нечленораздельное, ему вторит Фридрих.

Мхов так и не успевает до конца додумать свою мысль, потому что слышит откуда-то из-за дома приглушённый крик жены, следом мужские невнятные вопли и методичные глухие удары. Он бросается в сторону дома, туда же, на шум и крики, бегут гости, со стороны домика охраны уже спешат двое дежурных охранников.

Оказавшись за домом, Мхов понимает, что неведомый переполох происходит в сауне и со всех ног несётся туда. Внешняя дверь приоткрыта, Мхов вбегает внутрь. Включив свет, обнаруживает, что дверь в парилку надёжно подпёрта большим берёзовым поленом из поленницы, что с другой стороны дома. Сауна включена на всю катушку, стрелка термометра судорожно бьётся на дальнем краю красного сектора. Мхов не успевает ни о чём подумать, а просто с ходу бьёт по полену подошвой ботинка. Полено с грохотом катится в сторону, дверь с силой распахивается, из темноты парилки, как черти из раскалённой печи, вылетают растрёпанные, кое-как одетые его жена и оба немца. Чуть не сбив Мхова с ног, все трое проносятся через предбанник, выскакивают наружу и, налетая на ошеломлённых гостей, с разбега плюхаются в бассейн.

И в этот момент поднятые ими брызги вдруг превращаются в горящие капли, вокруг становится светло, как днём, а ночь разрывает оглушительная артиллерийская канонада; всё это означает, что, как заказывали, начала работать немецкая пиротехника.

В мигом протрезвевшей голове Мхова одновременно становится густо и пусто, словно черепную коробку плотно набили ватой. На негнущихся ногах он выходит из бани, тупо глядит на то, как в бассейне, ярко разукрашенные разноцветными огнями фейерверка, словно три нелепые рыбины плещутся Карл-Хайнц, Фридрих и Мария. Вместе с Мховым на это представление таращатся обалдевшие гости.

Мхов никак не может сообразить, что ему делать в такой ситуации. Он глупо щурится, рот помимо воли растягивается в дурацкую ухмылку, он даже что-то говорит, но и сам себя не слышит из-за частого сухого треска и отрывистой звонкой пальбы.

Первым из гостей в себя приходит Талгат. Склонившись над краем бассейна, он пытается вытащить из воды подплывшую по-собачьи к бортику Марию. Ему на помощь бросается Семён. Немцы самостоятельно барахтаются с другой стороны, там, где металлическая лестница с круглыми поручнями.

Мхов ещё раз обводит глазами картину безобразия и на краю панорамы упирается взглядом в дом. Вата в его голове мгновенно превращается в динамит и тут же взрывается, вышибая глаза из глазниц. Короткая цепочка причин, приведших к столь пикантному следствию, сразу становится ясной и понятной. В освещённом окне третьего этажа он видит фигурку сына; в частых вспышках фейерверка Мхову кажется, что Алексей смеётся.

Не глядя ни на кого, Мхов устремляется к дому, по пути грозя кулаком сыну, который, впрочем, сразу исчезает в глубине комнаты. Он спешит, чтобы не остыла разлившаяся в груди раскалённая лава ненависти. Но с каждым шагом ему всё более непонятно, что он станет делать, вломившись в комнату сына. Мхов чувствует, что любые слова сейчас прозвучат издёвкой над самим собой; единственным адекватным выходом его внутреннему кипению может стать лишь безмолвное, долгое избиение, которое, однако, окончательно выведет его отношения с Алексеем за пределы добра и зла. Мхов приказывает себе остановиться, но ноги сами несут его вперёд, тем более что, остановившись, он лишит себя возможности не участвовать в дурацком шоу у бассейна.

Первый этаж. Второй. Третий. Спальня жены. Налево — комната Дарьи. Направо… «Блин, Дашку забыл разбудить! — вспоминает Мхов. — Ну и хорошо, не хватало, чтобы она всё это видела. А вдруг проснулась, испугалась, чёрт!» Вместе с чувством тревоги он испытывает неожиданное облегчение (разборка с сыном откладывается) и осторожно входит в комнату дочери.

Её кровать пуста, почему-то особенно пугающе выглядит отсутствие одеяла. Мхов чувствует, как немеет сердце, превращаясь в кусок холодного мяса. Всплески огня снаружи резко высвечивают комнату через окно. Мхов оглядывается, Дарьи нигде не видать. Слабо тянет сквозняком с той стороны, где балкон. Мхов спешит через комнату, распахивает приоткрытую застеклённую дверь. В первое мгновенье он не понимает, что за несуразный куль прилепился к высокой решётке в самом углу балкона. Потом догадывается: это Даша, завернувшись с головой в одеяло, наблюдает за трескучим огненным действом. Хорошо, что балкон в её комнате выходит на другую сторону дома, противоположную бассейну.

Мхов выходит на балкон, становится рядом с дочерью. Она, словно ждала, поднимает лицо, глядит из одеяльного кокона, словно мышь из норы.

— Прости, пожалуйста, — виновато пожимает плечами Мхов.

Дарья принюхивается.

— Загулял? — спрашивает она.

— Вроде того, — говорит Мхов.

— Ну ла-адно, — понимающе тянет дочь.

Тут канонада прекращается так же неожиданно, как и началась. Мхов показывает на опадающие в небе огни.

— Понравилось?

— Ага. Ещё будет?

— В другой раз.

За углом дома слышны приближающиеся убитые голоса. Похоже, траурная процессия на подходе.

Мхов берёт дочь в охапку вместе с одеялом, уносит в комнату, укладывает в постель.

— Спи, — говорит он, подбираясь поближе к окну.

— А ты чего? — интересуется Дарья.

— Да я сейчас. Тут это…

Отодвинув край занавески, Мхов выглядывает в окно. Пьяненькая Надежда, обняв за плечи рыдающую в три ручья Марию, ведёт её к крыльцу.

— Ну, тогда расскажи что-нибудь, — предлагает Дарья, — или спой.

На лужайку перед домом гуртом выходят гости. Они переговариваются между собой, но что именно они говорят, Мхову не слышно. Надежда с Марией поднимаются по лестнице, входят в дом. Карина и Ольга напутствуют их снизу.

— Рассказать? Спеть? — бормочет Мхов.

— Что-нибудь, — повторяет Дарья.

— Сейчас, сейчас, — говорит Мхов.

Он достаёт мобильный телефон, набирает номер Талгата. Он видит, как тот лезет в карман, прикладывает трубку к уху.

— Слушаю.

— Талгат.

— А?

— Талгат, это я.

— Это ты, что ли? А ты где?

Талгат крутит головой, оглядывается по сторонам.

— Да в доме я. У Дашки.

— А…

— Талгат, скажи всем, пусть разъезжаются. Ладно?

— Понял. Ты-то как?

— Да всё нормально. Пусть не беспокоятся.

— М-м. А с немчурой что делать?

— А что с ними делать? — удивляется Мхов.

— Ну, я не знаю. Мы их немножко отпиздили. Анан сагыим… Они к своему трейлеру подались. Охрана, опять же, в недоумениях.

— Да ничего этого не надо, — морщится Мхов. — Пусть едут.

— Ну, понял. Может, остаться с тобой?

— Не, не надо. Спасибо. Всё нормально.

— Ну, тогда ладно.

— Счастливо.

Мхов видит, как Талгат что-то быстро говорит остальным гостям. Те кивают головами, достают мобильники, звонят своим водителям, ждущим на автостоянке за гаражом.

— Ну пап! — подаёт голос Дарья.

— Всё, всё, — Мхов с натугой соображает, что бы такое рассказать или спеть дочери на сон грядущий.

— Значит, это… м-м… как там…

Купила мама Лёше Отличные галоши. Галоши настоящие, Красивые, блестящие!

«В рот компот! — потрясённо думает Мхов, механически воспроизводя слова и мелодию. — Почему это? Откуда? Зачем возникла в голове эта никогда раньше не вспоминаемая песенка, которую часто в детстве напевал ему отец? Про маленького мудака Лёшу, испортившего в грязи новые галоши. Лёша. Вот именно». Сквозь бред сегодняшней ночи до Мхова доходит, что он и думать забыл про сына. Так что, как минимум, мордобоя не будет, а значит, не всё потеряно. И это хорошо, несмотря на то, что всё очень плохо. Как, бишь, там, в оконцовке-то?

И он, забывшись, мрачно вполголоса выкрикивает окончание песни:

А он не понимает, За что его ругают! А он не понимает, За что его ругают!

За окном автомобили гостей одна за другой покидают двор. Последним тяжело вываливается за ворота немецкий трейлер.

«Генуг унд аллес», — думает Мхов.

Но для немцев если это и был «конец», то ещё отнюдь не «всё».

Дверь приоткрывается, в комнату заглядывает Надежда.

— Кирилл Олегович, — опасливо зовёт она.

— Ну что, спи? — подмигивает Мхов дочери.

И выходит, плотно притворив за собою дверь.

Надежда, сложив ладони лодочкой у груди, смотрит в сторону, что-то пьяно талдычит, а что — не разобрать. Мхову почему-то становится смешно.

— Надежда! — театрально восклицает он. — Мой компас земной!

Соседка испуганно замолкает.

— Иди домой, Надя, — велит ей Мхов.

— Кирилл Олегович! Я… она… — волнуется женщина.

— Иди, иди.

Мхов берёт её под руку, тихонько подталкивает в сторону лестницы.

Надежда нерешительно идёт прочь и всё оглядывается, оглядывается…

— Не беспокойся. Иди.

Мхов машет рукой ей вслед.

Дождавшись, пока её нетвёрдые шаги перестают быть слышны, он несколько секунд раздумывает, потом решительно направляется в сторону жениной спальни.

Тем временем «опель» с трейлером на прицепе выбирается из посёлка и, полосуя ночь длинным светом фар, припускает по дороге в направлении шоссе. Сидящий за рулём Карл-Хайнц то и дело облизывает разбитую губу, трогает пальцем шатающийся зуб. Рядом на пассажирском сидении сопит Фридрих, он прижимает к заплывшему глазу банку с пивом.

— Hay, hat keinen Angst, Kamerad, — Эй, не бзди, товарищ, — насмешливо тянет Карл-Хайнц. — Leicht davongekommen, es wird etwas zu Errinerung… — Легко отделались, будет что вспомнить…

— Mussen sich umziehen, — Надо переодеться, — ворчит Фридрих, — sind nass wie die Maeuse. — а то мокрые, как мыши.

— Gehen auf den Strassenbahn, machen wir eine Pause, umziehen sich in das trockene, — На трассу выедем, остановимся, переоденемся в сухое, — решает Карл-Хайнц. — Gib mich rauchen. — Дай закурить.

Фридрих достаёт из бардачка пачку «Житана», прикуривает себе и товарищу.

Некоторое время они едут молча. Потом Карл-Хайнц вдруг начинает тихо ржать.

— Was mit Dir? — Ты чего? — удивляется Фридрих.

Карл-Хайнц щелчком выбрасывает окурок в приоткрытое окошко и неожиданно приятным баритоном запевает:

Gemahnt es dich so matt? Freia die holde, Holda die freie, vertragen ist s … Ты что, уже забыл? Богиня Фрейя, сосуд желанья, нам отдана…

— Na, ja! — О, да! — Фридрих фыркает и принимается хохотать.

Карл-Хайнц, давя на газ, с воодушевлением продолжает:

Wie törig strebt ihr nach Türmen von Stein, setzt um Burg und Saal Weibes Wonne zum Pfand! Боитесь жить вы вне каменных стен, — вам замок дороже красоты ваших жён!

— Ja! Ja, zum Teufel! — Да! Да, чёрт побери! — скалится Фридрих.

Карл-Хайнц в запальчивости ударяет кулаком по рулю:

Wir Plumpen plagen uns schwitzend mit schwieliger Hand, ein Weib zu gewinnen, das wonnig und mild bei uns Armen wohne … Мы, бестолковые, так тяжело трудились, — мечтая о деве, о светлом луче среди тёмной жизни…

И Фридрих сквозь смех фальшивым басом подхватывает:

Goldne Apfel wachsen in ihrem Garten; sie allein weiss die Äpfel zu pflegen! В саду Фрейи яблоки спеют златые, — нежить их одна Фрейя умеет!

— Es ist zum Totlachen! — Ну, умора! — немцы хохочут в две глотки.

Ровно гудя мощным двигателем, «опель» взбирается в гору и быстрее ветра мчится вниз; там, за поворотом, рукой подать, Минское шоссе, а дальше — Белоруссия, Польша, Германия, фатерлянд, родной Рейн.

— Langsamer, dorthin ist eine Kurve, — Потише, там поворот, — обеспокоено предупреждает Фридрих.

— Weiss ich, — Знаю, — Карл-Хайнц начинает потихоньку притормаживать, помня об инерции тяжёлого трейлера.

А в это время со стороны шоссе к повороту на всех парах несётся «Аскольдова могила»; пьяному Аскольду, сжимающему в пальцах дымящийся «косяк» с крепчайшей «афганкой», кажется, что под ним нет асфальтового покрытия, что он просто летит над дорогой. Из динамиков грохочет музыка, Аскольд что есть мочи подпевает «Жукам»:

… а я не твой Андрейка, Что у любви у нашей се! ла! ба-та-рей-ка! Оё-иё-иё-ё! Батарейка! Оё-иё-иё-ё!..

— Oоооооооiiiiiijejejejejeje!!! — Ооооооооииииииёёёёёё!!! — в унисон вопят немцы, видя, как из-за поворота на спортивном торможении вылетает БМВ и, выскочив на встречную, мчится прямо им в лоб.

Карл-Хайнц бросает педаль тормоза, до отказа жмет на газ, одновременно выворачивая руль влево, но проклятый трейлер наваливается сзади, не даёт сманеврировать.

Две машины встречаются почти бампер в бампер.

Вминаются друг в друга, как картонные коробки из-под обуви.

Немецкий трейлер срывается с замка, утюжит их сверху, не оставляя шанса уцелеть никому.

Напоследок, почти одновременно, БМВ и «опель» взрываются отголоском недавнего фейерверка.

Глухой удар рассеивает тишину ночи, эхом прокатывается по местности, проносится над посёлком, достигает ушей Мхова («Гроза, что ли, откуда? — думает Мхов), чья жена уже не плачет, сидит на кровати. Она так и не переоделась, шитое золотом покрывало под ней всё промокло. Мхов садится вполоборота с другой стороны кровати, он молчит. Мария молчит тоже. Так они сидят минуту, другую, ещё сколько-то времени. Мхова разбирает любопытство. «Интересно, о чём она думает?» — соображает он. Потом Мария вдруг говорит:

— Чем-то таким должно было кончиться.

Мхов изумлённо вскидывает на неё взгляд.

— Почему кончиться?

Вслед за этим он уходит из спальни, поднимается в свой кабинет, где, незаметно для себя, засыпает, шепча, как шептал теперь, засыпая, каждую ночь: «Катись, колёсико!» До этого он немного поплакал, завернувшись в одеяло; нынче вечером родители, предварительно отругав, отправили его раньше времени спать, не дали посмотреть по телевизору КВН.

На днях в школе писали сочинение, тема была — «Чего я хочу?» Его сразу удивило видимое несоответствие между всеохватностью вопроса и двумя тетрадными листами, отведёнными для ответа. Впрочем, не мудрствуя лукаво, он сначала написал: «Я хочу, чтобы меня любили». А потом, как ему показалось, вполне внятно изложил свои мысли о повседневной правильности поступков как пути к достижению означенной цели.

Сегодня же выяснилось, что он написал что-то не то с точки зрения общепринятого. Потому что мать пригласили в школу, вручили ей сочинение сына, она показала написанное отцу, и уже вдвоём они дали ему нешуточный нагоняй. При этом мать и отец не утруждали себя предметной критикой, в основном всё сводилось к вопросам, начинавшимся со слов: «Ты что, не мог?..» «Ты что, не мог написать, что хочешь полететь в космос?!» «Ты что, не мог написать, что хочешь, чтобы был мир во всём мире?!» «Ты что не мог написать, что хочешь поехать летом в Артек?!»

Он всё понял после первых же фраз и, лёжа в постели, думал уже не о своей глупой промашке, а о том, что за всем этим есть иной, более важный, но ускользающий от него смысл.

Незаметно он заснул. И снова, в который уже раз, покатилось колесико.

Теперь оно привело его в помещение, где потолок и стены терялись во мраке. Зато посредине был большой ярко освещённый круг наподобие цирковой арены, оформленный как часовой циферблат со стрелками, стоящими на одиннадцати. Там по цифрам сидели 11 чудно одетых человечков, похожих на гномов, и он с удивлением обнаружил, что и он похож на них и одет так же. Его приветствовали улыбками и тихими возгласами и пригласили занять место на двенадцатом часе.

Предстояло сыграть в игру. Водящий (а это был он сам) пишет мелом на минутной стрелке любой глагол. Причём, это слово должно означать действие, какое он хотел бы, чтобы было применено к нему. Соседний «час», когда до него доходит стрелка, пишет рядом другой глагол, близкий по смыслу к предыдущему, но означающий уже несколько иное действие. И так по всему циферблату. В итоге он, начавший игру, получает от «одиннадцатого часа» список, оканчивающийся глаголом, который должен быть к нему тотчас же применен.

Подумав, он написал на стрелке слово «любить». Минутная стрелка, не спеша, поползла по кругу. В ожидании каждый своей очереди гномы перемигивались, подхихикивали, строили уморительные гримасы. Но когда стрелка подходила к очередному часу, сидевший на этом часе тут же делал серьёзное лицо, хмурился в раздумьях, потом, пачкая пальцы мелом, аккуратно выводил своё слово.

Во всём этом чувствовался какой-то подвох, поэтому он немного волновался, но не подавал виду, а лишь напряжённо наблюдал за движением стрелки, словно подталкивал её взглядом, чтобы игра побыстрее закончилась. Наконец минутная стрелка сделала полный круг и соединилась с часовой — на нём, на «двенадцатом часе». В то же мгновенье неожиданно часы начали громко бить, и под аккомпанемент этих тугих ударов гномы фальшивым хором затянули полный список из 12-ти слов:

Бомм!

ЛЮЮБИИИИИТЬ!

Бомм!

ОБОЖАААААТЬ!

Бомм!

ЛААСКАААААТЬ!

Бомм!

НЕЕЖИИИИИТЬ!

Бомм!

ГЛААДИИИИИТЬ!

Бомм!

ООБНЯЯЯЯЯТЬ!

Бомм!

ОБХВАТИИИИИТЬ!

Бомм!

СЖАААААТЬ!

Бомм!

СТИИСНУУУУУТЬ!

Бомм!

СДААВИИИИИТЬ!

Бомм!

ЗАДУШИИИИИТЬ!

Бомм!

УУБИИИИИТЬ!

С последним словом стрелки раздвинулись, как ножницы, и одним махом отрезали ему голову. А он с неожиданной радостью понял, что если хочешь, чтобы тебя любили, надо об этом молчать. Не надо никого просить об этом. Иначе всё будет наоборот.

Седьмой день, суббота

— Без вариантов, — щурясь, говорит Бутик. Василевский со Срамным приехали к Мхову рано утром, чтобы рассказать, что творилось ночью в казино и за его пределами.

По словам генерала, незадолго до полуночи максимум выиграл некто по фамилии Арсанов. Часа два после этого он сидел у стойки бара, пил чай, листал принесённый с собой журнал. («Какой?» — не глядя на Срамного, интересуется Бутик. «Плейбой» — пожав плечами, отвечает Срамной). Потом подался на выход. Его встречали чечены на «хаммере». Слава Богу, на этот раз подготовились солидно, привлекли бойцов от Супа. Преследовали на четырёх машинах, по всем правилам. В районе Соколиной горы обложили, заблокировали, попытались взять. Те открыли стрельбу вплоть до пулеметной. Дошло до гранат. Воевали минуты три. Потери с обеих сторон. У нас три трупа, монотонно отчитывается генерал, шестеро ранены. Чечены все полегли, включая клиента. Денег при нем не обнаружили. «Хаммера» с таким номером в природе не существует.

Суп взбешён, перебивает Василевский; погибли его люди, кроме того, неизвестно, как удастся перетереть это дело с ментами и, тем более, чего ждать от чеченских коллег…

Это ещё не всё, продолжает Срамной. Вскоре после того как чеченец покинул казино, уже ночью субботы, заявился громадный негр, иностранец из Ганы, с какой-то труднопроизносимой фамилией. Купил 500-долларовую фишку, дальше всё по известному сценарию. Но, когда он вышел из заведения, за ним последовать не получилось — двери загадочным образом оказались намертво заблокированы. Открылись же они сами собой через пару минут после того как негр отъехал на белоснежном «Брабусе».

Короче (это опять Бутик, уже непосредственно ему, Мхову), со всем этим надо срочно что-то делать. Без вариантов.

Мхов не проспался, у него трещит с похмелья голова, он, отдуваясь, пьёт ледяной айран. Ему, если честно, без вариантов необходимо только одно — обратно в постель. А тут ещё мобильник высверливает голову резкими переливчатыми трелями. Мхов какое-то время не понимает, о чём толкует Семён, что означают повторяемые безжизненным голосом, склоняемые по всем падежам слова «Аскольд»… «немцы»… «опель»… «поворот»… «взрыв»… «похороны»… но вскоре до него доходит, что произошло несколько часов назад у выезда на Минское шоссе.

Он еле-еле выдавливает из себя что-то ненужное, но положенное по ситуации, и его самого корёжит от этих жалких слов.

— Похороны в воскресенье, — говорит Семён. — В полдень. Из городской квартиры. На Введенском кладбище, в Лефортове.

— Что, уже завтра? — уточняет Мхов.

— Надо бы сегодня. У нас так положено. Хоронить в тот же день до захода солнца. Но в субботу нельзя.

— Я буду, Сём. Приеду на Введенское. Да. Обязательно, — обещает Мхов.

Нечленораздельно мычит в ответ на вопросительные взгляды Срамного и Бутика, наспех прощается.

— Есть у меня одна мысль, — говорит он напоследок. — Следующий раз без нажима подойти, попробовать поговорить по-мирному. Может, хоть что-то прояснится…

Проводив визитёров, Мхов медленно поднимается по лестнице из гостиной к себе в кабинет, но по дороге задерживается на третьем этаже, заглядывает в спальню. Жена спит, лёжа на спине, она слегка посапывает, спёртый воздух загустел от алкогольного перегара. Мхов осторожно пересекает комнату, подходит к окну, распахивает тяжёлые створки, запускает внутрь свежий ветер осеннего утра. Обернувшись, видит, что Мария открыла глаза и бессмысленно таращится на него.

— Семён звонил, — говорит Мхов. — Аскольд ночью, здесь недалеко, на машине, насмерть.

Мария моргает, кривит лицо, тяжко работает похмельными мозгами.

— Э-э-э…

— Выскочил из-за поворота прямо на наших немцев, — продолжает Мхов. — Все трое в лепёшку, трейлером примяло, потом взрыв. Мы ещё слышали грохот. Здесь. Помнишь?

Мария содрогается всем телом, кошмар минувшей ночи асфальтовым катком расплющивает её по постели.

— Немцев… — она еле шевелит бесформенными губами.

— Немцев, немцев, — кивает Мхов.

— Аскольд… В немцев… — туго соображает Мария.

— Аскольд. Как Гастелло. В немцев, — подтверждает Мхов.

— Бля-а-а-а-адь! — громко на выдохе вдруг выкрикивает Мария и начинает обильно плакать, попеременно рыдая и хохоча.

Мхов с полминуты удивлённо глядит на жену, та никак не может остановиться, ей не хватает дыхания, она давится, глаза вылезают из орбит. Тогда Мхов открывает холодильник, одним движением свинчивает крышку с бутылки минералки и выливает половину шипучего содержимого на голову, на лицо Марии. Та машет руками, плюётся, в полный голос ругается, постепенно приходит в себя. Мхов отступает за дверь, потом выше по лестнице. Оказавшись в кабинете, он забрасывает в рот две таблетки аспирина, запивает водой, с тихим стоном валится на диван, закрывает глаза.

Но не спит. Понемногу всплывая из тёмной глубины похмелья, он думает о Марии.

Недавно она спросила его, почему в жизни бывает так мало по-настоящему хорошего. Мхов ответил: «Знаешь, Маш, так уж жизнь устроена. Всё по-настоящему хорошее проходит стороной, в лучшем случае, по касательной. Навсегда прилипает только говно». Она подумала и сказала: «Хорошо, что мы с тобой не говно».

И то, даром что Мхов с Марией прожили вместе 13 лет, оба они шли по жизням друг друга если не стороной, то по касательной, это точно. Оба они ненавязчиво и без пафоса предоставляли друг другу как можно больше личной свободы и лишь в крайнем случае посвящали вторую половину в свои внедомашние дела.

При этом, что касается чувственной стороны их жизни, то она вся происходила на фоне взаимных рефлексий по поводу взаимных же измен. Но если Мария, по крайней мере, внешне, с юмором воспринимала отношения мужа с другими женщинами, то Мхов серьезно, пожалуй, даже больше чем нужно, переживал её встречи с чужими мужчинами.

Для него роскошное, чуть располневшее тело жены было средоточием болезненно-сладкого унижения, приторно-тягучей, как гречишный мёд, обиды, тёмного удовольствия от того, что его Машу хотят все и имеют многие. Это-то и были три составляющие особого чувства, испытываемого им по отношению к ней, чувства, у которого нет названия, и которым он был пригвождён к этой женщине.

Бывая с ней в ресторанах, барах, ночных клубах, на отдыхе, то есть, в местах скопления охотящихся мужчин, Мхов то и дело ловил на Марии их откровенные взгляды, пытался угадать, чьи именно глаза сегодня ли, завтра увидят её спутанные волосы, разбросанные по влажным плечам, скачущие в такт животным движениям тяжелые груди с раздутыми бледно-розовыми ареолами.

Секс между собой у них бывал очень редко и случался только тогда, когда возникало совместное желание их собственной секретной игры. Это желание появлялось всегда неожиданно и всегда обоюдно. Оно было похоже на некое тайное ото всех чудо, которое головой было не понять.

Случалось, в какой-то момент (это могло быть где и когда угодно) глаза их сталкивались на одну самую крохотную молекулу времени, и что-то такое было в глазах, что оба они узнавали: настал их час. С этого момента все другие мужчины и женщины переставали существовать для них; начинались волшебные дни ухаживаний, мимолетных почти стыдливых поцелуев, нечаянных как бы пугливых соприкосновений, скоротечных пустячных обид, счастливых примирений, дарения цветов, подарков, романтических вечеров в самых шикарных ресторанах, телефонных звонков по сто раз на дню. И каждую минуту, каждый час нафантазированное расстояние между ними неумолимо сжималось под воздействием всё возрастающего желания, сумасшедшего хотения друг друга.

Они сдерживали себя до самого последнего момента, когда поздно вечером или ночью, приехав с очередного долгого ужина, они, дрожа от нетерпения, поднимались в ее спальню. Но и там всё происходило медленно, очень медленно, чтобы, не дай бог, ненароком не расплескать долго копившуюся радость.

Несколько часов изнурительных ласк — с дразнящим раздеванием, мучительным любованием и тем, что следовало за этим, когда каждый миллиметр их голых тел становился достоянием жадных языков, — доводили их обоих до любовного бешенства. И вот тогда им было достаточно очень медленного вхождения и нескольких сдержанных проникновений, чтобы Мхов вспыхнул внутри неё ослепительно белым светом, а Мария, закусив подушку, изогнулась в длинной-предлинной судороге, потом разом обмякла до состояния пластилина и впала в тихое неистовство, сопровождаемое безголосой истерикой и обильными слезами.

И когда после всего, придя в себя, вытерев слёзы, Мария крепко обнимала его, прижималась и шептала на ухо: «Любимый, ты лучший…» — Мхов точно знал, что она не врёт, что так оно и есть.

Наверное, их отношения нельзя было назвать любовью в привычном смысле, но Мхов был уверен, что это-то и есть любовь.

Всё очень запущенно, — говорит Данилов-Георгадзе, помешивая серебряной ложечкой в фигурной фарфоровой чашке. Он приехал, как обещал, в 9 вечера и два с лишним часа беседовал один на один с Алексеем в его комнате. Теперь врач пьёт чай за столом в гостиной. Он говорит. Сидящие напротив Мхов и Мария молча слушают.

— То, что рассказали мне вы, Кирилл Олегович, и то, как реагирует на это ваш сын, находится друг с другом в абсолютном противоречии. Алёша твёрдо стоит на том, что ничего из этого он не совершал. Собаку не убивал, на дороге не стоял, лаборанку кислотой не обливал и… то, что вы мне не рассказали, а он рассказал… дверь в сауну… поленом не припирал.

Мария краснеет, опускает глаза. Мхов безмятежно глядит прямо перед собой. Данилов-Георгадзе достаёт из вместительного «луиветтоновского» саквояжа трубку, пробковую коробку с табаком, продолжает.

— Знаете, искусства отрицать очевидное — за очень редким исключением не существует. Любой нормальный человек, ребёнок особенно, отрицая очевидное, демонстрирует с десяток специфических реакций, которые даже не специалисту позволяют приблизительно понять, что он врёт. Специалисту — тем более. Но если человек, отрицая очевидное, не демонстрирует известных реакций, то возможны три варианта. Либо он по специальной методике натренирован. Либо он не врёт, а, значит, то, что кажется очевидным, на самом деле таковым не является. Либо — он сумасшедший… Не стану утомлять подробностями, но есть ряд психических заболеваний, при которых больной совершенно искренне убеждён, что именно его оценка и трактовка событий, каким бы бредом это не выглядело для окружающих, есть чистая, ничем не замутнённая правда. Так вот. Разговаривая с вашим сыном, упомянутых специфических реакций я не наблюдал.

Мария хлопает глазами, непонимающе смотрит на мужа. Мхов откидывается на спинку стула, выпрямляется, скрещивает руки на груди. Данилов-Георгадзе шумно прикуривает набитую трубку от длинной спички, пускает душистый дым в потолок.

— Я не утверждаю, что моё наблюдение стопроцентно верно. Знаете, всяко бывает, мир не без чудес. Возможно, при более детальном общении… С другой стороны, мой опыт… Короче говоря, предлагаю пока принять как версию то, что он, по той или иной причине, всё же упомянутых реакций (пых-пых) не демонстрирует. В таком случае, что из перечисленных трёх вариантов мы можем безоговорочно исключить? Только первый: понятно, что ваш сын спецприёмам сокрытия правды не обучался. Тогда одно из двух. Либо он действительно не врёт, а, следовательно, не причём. Либо он…

— Мария судорожно сплетает пальцы. Мхов скептически пожимает плечами. Данилов-Георгадзе сосредоточено разглядывает «джакоповское» клеймо на мундштуке своей трубки.

— Видите ли, поставить психиатрический диагноз по одной беседе, без специальных тестов в условиях стационара — невозможно. Да я и не психиатр. Не советую! — предупреждает он реплику Мхова, уже было открывшего рот. — Вот так сразу к психиатру — не советую. Любой психиатр ещё с ординатуры знает, что все без исключения люди — его клиенты. Поэтому там разговор короткий (пых-пых). Чуть что — лечить. А это, сами понимаете… Что касается предположения, что ваш сын на самом деле говорит правду…

Мария недоверчиво вздыхает. Мхов горько усмехается. Данилов-Георгадзе согласно кивает.

— …то об этом мы сейчас говорить не будем. Вообще для нас главное в первую очередь — не отыскать истину, а установить между вами и сыном утраченный контакт. Это в любом случае важно. Понимаете (пых-пых), для ребёнка общение с родителями — это как воздух. Воздух бывает чистым, и это хорошо. Бывает отравленным, тогда это плохо. Но в вашем случае воздуха нет вообще, и хуже этого не бывает… Короче, начать должны вы, Кирилл Олегович. Вызовите Алёшу на разговор, что называется, по душам. Разговор нужно построить по принципу качелей, вы всё время должны балансировать между «ты врёшь» и «я ошибаюсь». Чтобы, с одной стороны, снова не загнать его в тупик, а с другой — не оказаться без возможности манёвра самому. Основная ваша линия в этом разговоре — «я тебя понимаю, но и ты меня пойми». Внимательно выслушайте его, но добейтесь, чтобы и он выслушал ваши аргументы. Когда вы почувствуете, что Алёша готов смотреть на происходящее не только своими, но и вашими глазами (пых-пых), подведите его к тому, что налицо явная загадка, настоящий детектив. А дальше предложите взглянуть на всё это как бы со стороны и провести что-то вроде совместного расследования. Вы понимаете? Вовлеките его в игру!

— Ничего себе игра, там уголовное дело, — меланхолично замечает Мхов.

— Это другая проблема, — морщится Данилов-Георгадзе. — Кстати, продолжайте держать его подальше (пых-пых) от настоящего следствия. И как можно дольше. Да. В общем, заинтересуйте его, вовлеките в игру. Его заинтересованность, согласие вместе разобраться станет итогом первого этапа. На втором — приступайте непосредственно к игре в сыщиков. Возьмите самый первый случай, тот, что с собакой. Вместе разработайте план расследования. Вместе, шаг за шагом, разберите происшествие на кусочки. Кто где был, кто что видел, что говорил. Вполне вероятно, что при таком скрупулёзном разборе Алёша где-то собьётся, проколется и уже тогда его можно будет подвести, так сказать (пых-пых), к чистосердечному признанию. А, может быть, наоборот, вы, Кирилл Олегович, увидите, где именно вы сами ошиблись.

— Понятно, — говорит Мхов. — Но все эти игры имеют смысл только если…

— Согласен, — кивает Данилов-Георгадзе. — Если эксцессы будут продолжаться, игра теряет смысл. В любом случае не давите на него. Просто тогда (пых-пых) попробуем поработать с Алёшей более детально. А пока всё.

— Спасибо, — говорит Мария.

— Спасибо, Михаил Георгиевич, — Мхов кладёт на стол рядом с врачом плотный белый конверт.

Данилов-Георгадзе специальной лопаточкой тщательно вычищает трубку в бронзовую пепельницу, прячет в саквояж гонорар, поднимается из-за стола.

— Благодарю. После разговора обязательно позвоните, расскажите, что вышло.

— Хорошо.

Мхов выходит на крыльцо, чтобы проводить гостя. Данилов-Георгадзе забирается в серебристый «лексус» GS300, заводит двигатель, медленно выезжает за ворота.

К полуночи сделалось заметно прохладнее. Несильный, ровный ветер тащит по ночному небу обрывки облаков с востока. Мхов слышит уханье филина с той стороны, где

Восьмой день, воскресенье

Плещется озеро, возле которого на поваленном дереве сидят он и его сын. Сквозь редкую облачность светит низкое утреннее солнце, над водой стелется жидкий сероватый туман. Мхов в общем и целом доволен, разговор с Алексеем получился. Сын, поначалу враждебно-замкнутый и насторожённый, понемногу оттаял и с трудом, но согласился, что у отца есть законные основания, по меньшей мере, сомневаться в его, Алексея, искренности. Идея совместного расхлёбывания заварившейся каши тоже не вызвала у него возражений; ну, конечно, «детектив», «расследование» — какого 12-летнего пацана это оставит равнодушным, и здесь психолог попал в точку.

— А когда мы со всем этим разберёмся, то… — Мхов ещё не думал о том, что будет, когда припёртый к стенке сын во всём сознается, но начатую фразу надо как-то заканчивать, — то тогда… всё будет хорошо.

«В общем-то, правильно, — думает Мхов, — потому что наступит хотя бы ясность в отношениях».

— Скорей бы, — тихо соглашается Алексей и, грустно улыбаясь, смотрит в небо поверх головы отца.

«Артист», — усмехается про себя Мхов, а вслух говорит:

— Ладно, Алёш. Ты беги к маме, пусть завтракать накрывает, я тут ещё немного побуду.

И, пересилив себя, легонько, по-приятельски, подталкивает Алексея в спину.

Оставшись один, Мхов с минуту пытается обдумывать свои действия касательно предстоящего «расследования», но разговор с сыном отнял слишком много сил и он оставляет дальнейшее планирование на потом. Тут ему приходит в голову, что он со среды не видел Клару, не звонил ей, да и она не даёт о себе знать. Мхов достаёт трубку, звонит ей на мобильный, но безликий автоматический голос сообщает ему, что номер временно не обслуживается. «Просрочила платёж», — думает Мхов и набирает домашний телефон Клары. Некоторое время вслушивается в длинные гудки и даёт отбой. «Спит? Куда-то уже ушла? Откуда-то ещё не пришла?..»

— Эй, ты!

Грубый, резкий окрик посреди тишины заставляет его вздрогнуть. Мхов поднимает глаза, видит невесть зачем вернувшегося сына, стоящего на берегу в двух десятках шагов от него. Нахально подбоченясь, Алексей ухмыляется, презрительно щурится на отца. От него исходит настолько явная и уверенная агрессия, никак не соотносящаяся с только что состоявшимся разговором, что Мхов на мгновение просто теряется.

— Что? — только и может вымолвить он.

— Шлюхе своей звонишь? Ну и где она, твоя шлюха, а? — широко лыбится Алексей.

— Что-о-о-о?! — резко теряет самообладание Мхов.

Он вскакивает, делает шаг по направлению к сыну.

Тот не трогается с места:

— Звони-звони. Может, дозвонишься.

И отвратительно-звонко хохочет.

От всепоглощающего гнева пополам с отчаяньем у Мхова немеет лицо, чья-то ледяная рука сжимает сердце, больно тянет к низу живота, в голове, как в испорченном электроприборе, колючими искрами — короткое замыкание:

— Ах, ты!

Он бросается к сыну, готовый догонять! хватать! сминать! втаптывать! Но догонять никого не надо; Алексей стоит, как стоял, и, покатываясь со смеху, выкрикивает понравившееся:

— Звони-звони! Может, дозвонишься!

И даже когда Мхов, подскочив, изо всех сил вцепляется ему в горло, он, сипя и захлёбываясь, безостановочно выплёвывает из сузившейся глотки:

— Звони… звони… может… дозвонишься… звони… звони… может…

Мхов душит сына с одуряющей радостью освобождения — от радости, кажется, сам забыв дышать. Обхватив окостеневшими пальцами тонкую шею под высокой горловиной шерстяного свитера, он сдавливает, сдавливает, сдавливает, не ощущая ни хрупкости костей, ни податливости мягких тканей. Он жадно глядит в багровеющее лицо, видит выкаченные глаза, вываленный до корня язык, побелевшие губы, сведённые неуместной жуткой усмешкой. Но, всматриваясь в затухающие глаза своего ребенка, он неожиданно чувствует, что и сам на грани смерти. Он и вправду забыл, как дышать… и уже давно не дышит… блядь, не дышит же! «Воздуха!» — безобразно орёт он внутри себя, и в этот миг белый день оборачивается чёрной ночью, Мхов отпускает горло сына, валится замертво. Последнее, что улавливает его затухающее сознание — это задыхающийся, но при этом чудовищно насмешливый голос Алексея: «Ну… так где… она… твоя шлюха, а?»

вау холодно мне холодно темно мне темно как же так почему не хочу холодно не хочу темно хочу света хочу текилы абсента хочу сигару коиба робустос хочу всё хочу ничего нет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ваувау ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет как же так ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет блядь ничего не будет ничего не будет ничего не будет ничего не будет вауваувау ничего не будет.

Придя в себя, Мхов первым делом ползёт на коленях к озеру, несколько раз окунает голову в режуще холодную воду. С трудом встаёт на ноги, озирается по сторонам. Вокруг никого. Он ищет в памяти мобильного телефона свой последний звонок Кларе, сличает время со временем на часах. Разница составляет 11 минут, а это значит, что он провалялся здесь в обмороке минут 7 или 8.

Мхов медленно отряхивается от налипшего песка, пошатываясь, выбирается на дорогу, нехотя бредёт в сторону дома. Он пытается думать о происшедшем, но в голову не приходит ничего, кроме полуосознанного ощущения надвигающегося окончательного кошмара.

В гостиной за накрытым столом сидит его семья. Мария разливает кофе по чашкам. Увидев лицо мужа, она проливает кофе на скатерть:

— Мхов, что случилось?

Спрашивая, она переводит взгляд на Алексея. Мхов тоже смотрит на сына. Тот пожимает плечами.

Подойдя, Мхов тяжело опускается на своё место. С десяток секунд все молчат. Потом Алексей осторожно говорит:

— Пап, а мы сегодня за грибами… Ты как?

Мхов поднимает на него глаза, смотрит долго, пристально, как ему кажется, страшно. Алексей не выдерживает, отводит взгляд.

— Да что случилось? — снова спрашивает Мария.

Тогда Мхов встаёт и говорит, словно бросает на стол увесистые булыжники:

— Ты. Мне. Больше. Не. Сын.

— Ой! — обречённо роняет Мария.

Даша с отсутствующим видом ковыряет вилкой омлет в своей тарелке.

Алексей, закрыв лицо ладонями, изображает («Сумасшедший? Нет, тварь, тварь, тварь», — твердит про себя Мхов) сильнейшее потрясение.

Мхов рывком отодвигает стул и уходит из гостиной. Ладно, с этим подонком он ещё разберётся. Сегодня у него много дел.

Мхов подъезжает к центральным воротам Введенского кладбища, когда гроб уже установили на специальную каталку, чтобы везти к могиле. За каталкой выстраиваются десятка два родственников и друзей семьи, здесь же немного обособленно кучкуются крепкоголовые парни все как один в дорогих чёрных костюмах, тёмных рубахах, при галстуках. Поодаль скромно стоит, уткнувшись в толстый молитвенник, маленький человек в чёрном длиннополом сюртуке, чёрной шляпе, из-под которой свисают длинные чуть подвитые пейсы.

Мхов пробирается в голову процессии, молча обнимает Семёна, его жену. Алла, поддерживаемая с двух сторон незнакомыми Мхову женщинами, безостановочно плачет. Семён потерянно озирается, словно ища кого-то, кого здесь нет и быть не может.

— Вот, видишь… — Он кивает на закрытый гроб. — Там от него… почти ничего… Ты, это, не отходи далеко, ладно?

Мхов кивает. Процессия трогается, медленно втягивается вслед за гробом в железные ворота кладбища.

Введенское кладбище очень давнишнее. По обе стороны от центральной аллеи теснятся старые могилы, замшелые семейные склепы, недавних захоронений очень мало, только внутри старых участков. Очень много немецких фамилий. Понятно, соображает Мхов, Лефортово, немецкая слобода, изначально лютеранское кладбище.

— Хорошее кладбище, — словно отзываясь на мысли Мхова, говорит Семён. — Отец здесь родителей похоронил. По блату. Большой участок взял. Потом маму. Участок большой. Всем хватит.

И плачет.

Из-за отсрочки похорон отец Семёна, Аскольдов дед, успел прилететь из Канады. Вот он угрюмо шагает рядом, приземистый костистый старик.

«Всем хватит, — думает Мхов. — А кому не хватит? Ну… Тем, у кого нет денег на взятку, или отсутствуют фамильные захоронения на «хороших» кладбищах, приходится тащиться со своими гробами куда подальше, в какую-нибудь муркину жопу на окраине или вовсе за МКАДом. Куда как обидно! Ведь люди единственные на Земле, кто осознаёт таинство смерти; кроме людей, никто не хоронит своих мертвецов. Живые хоронят мёртвых, и каждый надеется, что и его похоронят по-человечески. Чем больше по-человечески, тем лучше. Хм, — увлекается Мхов. — Из этого, пожалуй, может получиться новая всечеловеческая идея, замешанная на всеобщем равенстве, как религия, или коммунизм. Положим, религия упирается в равенство людей перед Богом, коммунизм — тот вообще в чистое равенство. А тут… Что если объявить целью жизни равенство в смерти? Это будет такая же утопия как возможность всеобщего спасения, или коммунизм для всех, но, так же как в вере и в коммунизме, важен не сам идеал, а дорога к нему. Короче, надо заставить людей поверить, что светлое будущее — это на самом деле не что иное, как единообразные для всех похороны по высшему разряду. К этому надо будет стремиться, и стремиться всегда. Вот именно, всегда. А покуда каждый станет получать, что называется, по труду в соответствии с накопленным в ходе жизни мортальным рейтингом. Это будет неслабый стимул… Самых лучших повезут хоронить в золотых катафалках и положат в пантеоны из каррерского мрамора. Кто немного недотянул — тем катафалк серебряный и усыпальницы из мрамора попроще. Просто добросовестных работников и хороших людей отправят, положим, на «шестисотых» и упокоят в гранитных стенах. Тех, кто звёзд с неба не хватал, но и в плохом не был замечен, ждёт пристойная могила на ухоженном кладбище. Для антисоциальных типов всех мастей — общая яма без гроба. И уж самое последнее говно будет после смерти насажено на кол и выставлено для всенародного поругания на специальных площадях. Ежу понятно, что при таком раскладе каждый станет жить и работать так, чтобы, померев, как минимум не выглядеть в глазах соседей полным идиотом».

Забыв, где находится, Мхов улыбается, но тут же серьёзнеет под недоумёнными взглядами окружающих людей.

Тем временем, пройдя 250–300 метров, процессия останавливается. Дальше, по узкой боковой аллее, гроб несут на плечах шестеро тех самых парней в костюмах — туда, где на краю свежевыкопанной могилы, воткнув лопаты в кучу вынутой земли, курят двое дюжих могильщиков. Гроб устанавливают рядом с ямой на широкую металлическую подставку (туда же складывают принесённые цветы), рядом с гробом располагается родня, чуть в стороне полукругом — все остальные. В наступившей тишине Семён говорит что-то дежурное о своем сыне: каким хорошим мальчиком он был, как мало видел и успел, как неожиданна и несправедлива бывает смерть. Последнее находит особый отклик у Аскольдовой братвы; парни понимающе переглядываются, со значением кивают. Потом выступает кто-то от них, типа, безвременная смерть брата ещё теснее сплотит, сильнее заставит, больше научит и т. д. и т. п. Всё это время Алла криво сидит на кем-то подставленной низкой табуретке и рыдает, уткнувшись лицом в боковину гроба. Потом наступает очередь маленького человека в чёрном; он, не спеша, раскрывает молитвенник и, раскачиваясь, нараспев заводит душераздирающую молитву на древнем, как мир, языке.

Наконец подходит очередь финальной сцены: очередь к гробу, опускание в могилу, горсти земли из десятков рук. Мхов тоже бросает несколько прохладных комков на крышку гроба, старается не думать о том, в каком виде лежит там, внутри, Аскольд и почему-то вспоминает своих родителей, представляет, как они покачиваются, обнявшись, на зыбком грунте в непроницаемой глубине Карибского моря.

Эта картина так сильно занимает воображение Мхова, что он уже чисто механически фиксирует дальнейшее: засыпанный цветами холм на могиле, временный памятник в виде металлической стеллы с могендовидом, а еще — заботливо прислонённый к стелле кем-то из братвы покорёженный, обожжённый бампер с машины Аскольда с еле видной надписью — АСКОЛЬДОВА МОГИЛА.

И на обратном пути он всё глубже погружается в толщу далёкой карибской воды и не слышит, что говорит ему Семён, не видит того, что его окружает: лиц и фигур людей, могил по сторонам центральной аллеи; нет, всё же видит, потому что…

Потому что Мхов с ходу разворачивается и, чуть не упав, устремляется туда, где только что, как ему показалось…

— Ты куда? — это Семён.

… ему показалось… Нет, не показалось. Вот оно, в четвёртом или пятом ряду могил, то, что ударило его по глазам, вырвало глаза, и они, глаза, сами по себе, впереди него, опережают его, он ещё не дошёл, а они уже там, вплотную к монохромному овалу на свежеокрашенной пирамидке дешёвого памятника, а вот он и сам здесь, его пальцы трогают холодное, маленькое фотокерамическое лицо Клары, Загребнева Клара Витальевна, дата рождения, дата смерти, позапозавчера, четверг.

Свежеокрашенный голубенький памятник (рядом ещё один, обветшавший, наверное, дед), совсем свежие осенние цветы, совсем свежая земля. Клара улыбается, припухший рот, чуть вздёрнутый нос. Мхов опускается на могильный холмик. Липкая слюна на губах, мобильный телефон в дрожащей ладони.

Кларин мобильный. Пусто.

Кларин домашний. Пусто-пусто.

Прежний домашний.

— Слушаю, — отвечает мужской голос.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— А Клара… А что с Кларой?

— Умерла. А вы кто?

— Как?

— Сердце. Вы кто?

— В четверг?

— Да. Утром похоронили. Вы не Мхов Кирилл?

— Да. Скажите адрес, я приеду.

— Приезжайте, конечно…

От кладбища до дома в районе Бронетанковой Академии рукой подать, но Мхов всё равно требует от водителя ехать быстрее, быстрее, ещё быстрее. Ему кажется, что если он успеет, то застанет Клару, нет, не Клару, а что-то, что… ну, он сам не знает что, короче, ничего, просто… пугая водителя, он тихо стонет и скрипит зубами.

Дверь ему открывает высокий худощавый мужчина лет пятидесяти. В прихожей он жмёт Мхову руку, представляется:

— Загребнев.

В большой комнате за длинным накрытым столом сидят люди, но Мхов не различает лиц.

— Прошу, мы только сели, — приглашает Загребнев.

Мхов присаживается с краю, ему тут же наливают в рюмку водку. Говор стихает, за столом устанавливается тишина.

— Помянем Клару, — говорит Загребнев. — Она была хорошая девочка.

Рука у Мхова дрожит так, что он расплёскивает половину содержимого рюмки, прежде чем доносит её до рта.

— Ох, боженьки! — вздыхает пожилая женщина напротив.

Мхов не выдерживает, поднимается из-за стола.

— Извините меня.

Обращаясь к отцу Клары, кивает в сторону кухни:

— Можно вас? На минуту…

— Да, конечно.

На кухне Загребнев закуривает, предлагает Мхову. Тот автоматически берёт сигарету, глотает безвкусный дым.

— Вы, наверное, насчёт квартиры? — Загребнев избегает смотреть в глаза Мхову.

— Что? Какой? Вы расскажите, как, что с ней случилось?

— А-а. Ну, Клара вечером в четверг заехала к нам. Ну там, то, сё… Посидела, собралась уходить и вдруг — упала. Вот. Пока «скорая», то, сё… В общем, врачи сказали, что она умерла сразу. Не понимаю… Никогда на сердце не жаловалась… Так вы, наверное, насчёт квартиры, там, на «Соколе», машины опять же?

— Нет, нет. Всё это… Что вы… Нет, — Мхов роняет недокуренную сигарету на пол, выгребает из карманов все имеющиеся деньги, свою визитку, кладёт на стол. — Вот, возьмите, пожалуйста, звоните, если что…

И уходит.

Прежде чем выйти из подъезда, он долго стоит, вжавшись в стену, плотно закрыв потными ладонями уши, в которых грохочут всплывшие вдруг вопросы гэбэшного колдуна: «ЕЩЁ КТО-НИБУДЬ?! КТО-НИБУДЬ ЕЩЁ?! К КОМУ-НИБУДЬ ЕЩЁ ВЫ ОБРАЩАЛИСЬ?! КТО-НИБУДЬ?! С ЭТИМ ПАСПОРТОМ?!»

— С этим паспортом… — корчится, стонет Мхов. — С этим ебучим паспортом… С этим непонятно чем… Непонятно откуда… Клара, Клара… Да что же это, блядь, происходит?!!

Мхов кулаками сильно бьёт себя по вискам. Резкая боль пронизывает голову, вместе с болью приходит гулкий чистый звук, как военная труба, зовущий к действию. Он набирает номер Срамного:

— Пётр Арсеньич, здравствуйте. Сегодня пока ничего? Понял. Я еду. Да, сам. Да. Да. Вот прямо сейчас и приеду.

«Ну вот, — думает Мхов, садясь в машину. — Буду разбираться сам!»

Каплан Фанни Ефимовна — под таким именем зарегистрировалась черноволосая коротко стриженая женщина средних лет, стоящая сейчас у игрового стола с 500-долларовой фишкой в коротких, пухлых, обильно усаженных золотом пальцах. Ростом она немного повыше полутора метров, при этом крепко и ловко сбита, на ней обтягивающие штаны из красной кожи, такой же пиджак, под пиджаком — чёрная шёлковая блузка с излишне глубоким вырезом.

Мхов ждал её прихода почти до полуночи, запершись у себя в кабинете, думая о Кларе, вспоминая Клару, как она ходит, сидит, лежит, одевается, раздевается, говорит, слушает, смеётся, дуется, спорит, соглашается, сердится, ест, пьёт, курит, целуется, отдаётся, кончает, мочится, молчит, разговаривает, читает, засыпает, просыпается, моется, причёсывается, короче, совершает сотни разнообразных действий, сумма которых ещё совсем недавно составляла осязаемую величину, занимавшую внутри Мхова много живого места. Теперь это место в одночасье оказалось пусто, и Мхов почти физически ощущает там прогрессирующее омертвление чувствующих тканей.

«Каплан» стоит боком к игровому столу и глядит не на крутящееся колесо рулетки, а на Мхова. Мхов, расположившийся напротив, в упор смотрит на неё, разглядывает чёрные, жирно подведённые глаза, густо накрашенный рот, большие белые груди, чуть ли не вываливающиеся из выреза блузки.

Тем временем события развиваются в известной последовательности.

Запуск шара.

Верхний сектор.

Нижний сектор.

Ставка «Каплан», девятнадцать, черное.

Чья-то попытка «присоседиться» к ставке.

— Нет больше ставок!

Всеобщий ажиотаж.

Остановка шара.

Девятнадцать, чёрное.

Аплодисменты.

Мхов перехватывает «Каплан», когда та, обменяв выигранные фишки на деньги, отходит от кассы.

— Здравствуйте. Я хозяин этого казино. Поздравляю с выигрышем.

Он старается улыбаться, хотя ему очень хочется размозжить эту модно стриженую голову.

Женщина молча пожимает протянутую ей руку. Её пальцы сухи и горячи. Она спокойно вглядывается в лицо Мхова.

Мхов знает, что сейчас на них смотрит всё казино.

— Я бы хотел с вами поговорить. С глазу на глаз. Если можно.

Его улыбка становится ещё шире, ещё вымученей.

«Каплан» безмятежно пожимает плечами:

— Не знаю. Попробуйте. Почему нет?

— Спасибо. — Мхов в полупоклоне прижимает к сердцу ладонь. — Тогда прошу ко мне в кабинет.

Рука об руку они пересекают игровой зал, скрываются за дверью, ведущей к лестнице на второй этаж.

В кабинете, усадив «Каплан» в мягкое кожаное кресло, Мхов открывает дверцу бара.

— Что-нибудь выпьете? — предлагает он.

— Ну-у… Я бы выпила водки, — соглашается «Каплан».

Мхов достаёт бутылку «стандарта», наливает на два пальца в толстый стакан. Подумав, плескает на донышко себе тоже.

— Нет-нет, — протестует женщина. — Мне, пожалуйста, побольше.

— Сколько? — спрашивает Мхов, доливая в её стакан.

— Лейте, лейте, не стесняйтесь, — говорит она, — вот… вот… хватит.

— Закусить? Фрукты? Лимон? Сок? — интересуется Мхов.

— Не беспокойтесь.

«Каплан» принимает от Мхова больше полстакана водки, дожидается, пока он усядется за свой стол, поднимает стакан до уровня глаз.

— Ну? — кивает она.

Мхов кивает в ответ и пригубливает из своего стакана.

Женщина двумя движениями заливает в горло содержимое своего.

«Во даёт», — дивится про себя Мхов.

«Каплан», между тем, отставив стакан, поудобнее устраивается в кресле, спрашивает:

— Так что вы мне хотели сказать?

— Сказать? — переспрашивает Мхов. — Вообще-то я хотел узнать.

— Узнать? — женщина, кажется, удивлена. — Что именно?

— Что всё это значит? — подавшись вперёд, чётко артикулируя, выговаривает Мхов.

«Каплан» хмурится, разочаровано кривит губы, словно на её глазах тает какая-то ей одной известная надежда.

— А? — переспрашивает Мхов. — Что это значит?

«Каплан» тяжело вздыхает, отводит глаза, скучающе шарит ими по стенам кабинета.

— Вы вообще кто? Откуда? — не унимается Мхов.

Женщина усмехается, сокрушённо качает головой, застывает в кресле.

Мхов теряет терпение. И начинается какой-то словесный позор из «что вам надо», «чего вы хотите», «скажите хоть что-нибудь», и уже когда Мхов перестаёт понимать сам себя, «ты думаешь, тебя просто так выпустят?! да тебя убьют сейчас!»

— Дурак, — тихо, но внятно говорит женщина.

— Что? — разом теряется Мхов.

— Знаешь, я пожалуй пойду, — она со вздохом поднимается из кресла.

— Хотя бы… — Мхов не знает, что ещё сказать. — Хотя бы… Ну хоть… как вас на самом деле зовут?!

И тут «Каплан» неожиданно легко соглашается:

— Ну, если тебе так интересно. Лично меня зовут Фюррет, — проскрипела-помяукала жирная полосатая гусеница с головой кошки. — Тебе у нас нравится?

Нельзя сказать, чтобы ему здесь нравилось, слишком уж необычно было место, куда на этот раз его привело колёсико. То было не просто пространство, а множественное наслоение пространств, при этом всё было как-то зыбко, ненадёжно-бесконечно: гористые местности видоизменялись в морские пучины, те в свою очередь поглощались пустынями, на которых вдруг сами по себе возникали старые, мшистые леса, сжигаемые огненной лавой из жерл бушующих вулканов. Здесь день непостижимо сосуществовал с ночью, а времена года поражали необъяснимой одновременностью. И это бы ничего, но все эти пространства были заселены тучами страховидных созданий — мириадами больших и малых монстров, каждый из которых был как бы скомпонован из нескольких разнородных сущностей. Здесь были собакозмеи, слонокоты, птицежуки, черепахольвы, лягушки с растительностью на спине, рыбопауки, гиеночерви, ящеры, наполовину сложенные из кирпича, таракановолки, зайцеежи, крылатые кони, летающие на огненной тяге, — короче, все здешние стихии были битком набиты невиданной нечистью. Всё это ходило, ковыляло, ползало, плавало, летало, орало, гудело, скреблось, трещало, пищало, фыркало, благоухало, воняло, цвело, гнило заживо.

Впрочем, твари не были агрессивны, напротив — чрезвычайно общительны, подчёркнуто любезны; здоровались, пытались вовлечь в беседу. Кошкогусенице Фюррет, бывшей его проводником, приходилось отгонять особо надоедливых громким скрипом пополам с шипением.

При этом сама она без умолку тараторила:

— Мы все тут считаем, что мир детства устроен несправедливо. Кто-то скажет, что такова природа вещей, но мы тут так не думаем.

— Кто такие вы и при чём тут детство? — спросил было он, но Фюррет будто и не слышала.

— А ты знаешь, куда уходит, детство? А? Чего молчишь? Полагаешь этот вопрос риторическим? Ха-ха! Хорошо. Спрошу иначе. Куда деваются дети? А откуда берутся взрослые? Во вопрос! А вот ещё. Кому пишут на заборах? Кто громче смеётся, электророзетка или ножницы? Чем мальчики отличаются от обгрызенных ногтей? А девочки — от дырочек на чулках? Что говорит зажженная спичка дождевому червю? О чём догадывается буква «ы»? Куда девается любовь из моркови? Кого боится тёмная комната? А мечты съедобны? Кто пролил молоко матери? Где шарила отцовская рука? На какой вопрос отвечает слово «На!»?

— Хватит, — взмолился он. — Я ничего не понимаю!

— М-м-да? — Фюррет вроде как удивилась. — Ну ладно. Видишь ли, мы все тут думаем, что воспитание детей — штука гораздо более простая чем кажется. Дети воспитывают сами себя, и не дело взрослых… Кстати, кто такие взрослые? — И, не дожидаясь ответа, — Взрослые — это дети, не знающие, что они всё еще дети. Так вот. Не дело этих самых переростков мешать быть детьми настоящим детям, прививать им вкус к «правильности». Только тогда дети смогут вдоволь наиграться в детский ужас и вырастут впо-настоящему правильных взрослых, не обремененных детскими кошмарами. И тогда мир будет другим. Ну, более пригодным для жизни, что ли. Не отягощенным детскими фантазиями: игрой в солдатики, болезненным подсматриванием за всем и вся, нанесением бесполезных ущербов, слабосильным садизмом, ну, и так далее, ну, ты понял. Только там, откуда ты явился, это ещё мало кто знает…

Он подумал, что, наверное, если кошкогусеница права, то колёсико привело его туда, где в такой вот причудливой форме сконцентрировалось всё недосказанное детство мира.

Он спросил:

— А вдруг освобожденный детский ужас окажется еще ужасней, чем взрослый?

Фюррет усмехнулась:

— В чем-то, конечно, да. Еще бы. Но масштабным бедствием это всё равно не станет. У детей же нет широкого доступа к инструментам мироустройства. В отличие от взрослых, понимаешь?

Он рассеянно покивал в ответ.

Фюррет, между тем, продолжала:

— Видишь ли, мы планируем появиться там, у вас. Не сейчас, попозже. В ином качестве, ну, не настолько живые, что ли. Но с гораздо большими возможностями.

— А зачем?

— Ну… Это будет что-то вроде разведки. Активной разведки.

— Как это?

— Сам увидишь. Следите за телепрограммой.

Он непонимающе пожал плечами. Некоторое время она, ухмыляясь, смотрела на него.

— А когда мы исчерпаем свой ресурс, придут другие. За ними — еще какие-нибудь. И так до тех пор, пока почва не окажется достаточно разрыхлена. В общем, рано или поздно появится поколение детей, которому суждено будет стать детьми колёсика. Вот тогда и начнётся настоящий Детский Мир.

— Колёсико? — удивленно переспросил он. — Как у меня?

— Ты просто эксперимент. У тебя, скажем так, лабораторная модель. С ограниченными возможностями. Хотя и с ней можно добиться неплохих результатов. Но ты, скорее всего, не добьёшься. Остановишься… Кстати, впоследствии это может быть вовсе и не колёсико. Какой-то другой предмет. Но принцип тот же.

Он молчал, не зная, что сказать, а она вдруг переспросила:

— Так на какой вопрос отвечает слово «На!»?

— Ни на какой, — угрюмо сказал он.

— Фиг то, — отрезала Фюррет.

— Постой-постой!

Крупный филин с плоскими рогами, растущими прямо изо лба, шумно свалился откуда-то сверху.

— Подожди, Фюррет, дорогая, не спеши.

— Это Ноктоул, — зевнув, представила кошкогусеница необычную птицу.

Филин оценивающе посмотрел на него, при этом круглая рогатая башка крутнулась вокруг горизонтальной оси, как подбитая фигурка в тире, и встала на место.

— Так говоришь, ни на какой? — переспросил Ноктоул.

— Ну да, — помедлив, ответил он.

— Уверен?

— Ну.

— Спорим?

— Спорим, — согласился он, пожав плечами.

— На что? — Филин подмигнул ему круглым глазом.

И он совершенно по-детски ответил:

— На миллион миллионов.

— Идёт.

Ноктоул переступил с лапы на лапу, неуклюже подвигал крыльями, огляделся по сторонам и в наступившей тишине громко проорал:

— Слово «На!» отвечает на вопрос «А?»!

И заухал, захохотал. А вслед за ним на разные голоса закошмарили и другие обитатели этого ужаса.

Он в страхе зажал уши ладонями, но всё равно услышал, как проскрипела Фюррет:

— Ты проспорил, ясно? Теперь ты должен будешь отдать миллион миллионов!

И он понял, что попался.

Оглушённый фантастическим прозрением, не веря умом, но сердцем понимая, что всё это происходит не понарошку, Мхов молча спускается вслед за гостьей в игровой зал. Там он провожает её до выхода, по дороге машет рукой своим людям:

— Пусть идёт.

Те, готовые к действию, удивлённо расступаются, угрюмо глядят, как «Каплан» покидает казино, усаживается в скромные «Жигули» пятой модели. Перед тем как отъехать, она опускает боковое стекло и, смеясь, спрашивает у застывшего в дверях Мхова:

— Ну а как тебя зовут, ты знаешь?

Мхов не успевает зацепиться за странный вопрос, потому что сзади кто-то трогает его за плечо. Он не сразу оборачивается. Василевский, недоверчиво щурясь, интересуется:

— Олегыч, зачем отпустил?

Мхов криво улыбается, пожимает плечами.

Срамной, поджав губы, молча стоит в стороне.

Бутик не отстаёт:

— Она что-нибудь рассказала?

Мхов словно в забытьи кивает.

— Что? — наседает Бутик.

— Всё, — глядя мимо него, отвечает Мхов.

— Что, что?! — Василевский вцепляется ему в локоть.

Мхов с усилием высвобождается.

— Тебе это вряд ли интересно, Паша, — безразлично говорит он.

— Б-лин!

Бутик хватается за мобильник, поспешно набирает номер, начинает с кем-то говорить, но Мхов не слушает. Он думает о том, что это далеко не первый раз, когда давнишнее колёсико докатилось до реальной жизни. Это началось тогда, когда путешествия за колёсиком начали происходить не только во сне (со временем он научился грезить наяву). Впервые это случилось с восьмиклассницей Ниной; «разрезанная» пополам колёсиком, она вскоре чуть не угодила под поезд. Свалившись с платформы «Новая» на рельсы перед приближающимся проходящим составом, она бы неминуемо погибла. Но какой-то мужик, спрыгнув с платформы, спас ее, вытолкнул почти из-под колес, самого же его потом собирали по кускам. А как-то раз…

Бутик, закончив бормотать в телефон, суёт ему трубку в лицо.

— На. Говори с Супом.

Мхову не о чем говорить с Супом, ему незачем даже его слушать, он пытается думать о своём, лишь слух сам по себе произвольно вычленяет обрывки речи вора:

— …в натуре… с ними в доле… чё молчишь… завтра… нет сегодня… прям сейчас…

Не дослушав, Мхов насильно всовывает трубку в ладонь злому, красному, как рак, Бутику, не спеша, выходит из казино, садится в машину.

…А как-то раз, вскоре после проигрыша монстрам миллиона миллионов, колёсико вот так наяву привело его на многолюдный карнавал к веселой карусели с разноцветными фонариками. Карусель была большая, на ней под музыку каталось много нарядно одетых детей, вот только под маленькими седоками вместо деревянных фигур зверей были согбенные человеческие фигуры. В одной из них он узнал свою мать, но не удивился, а просто догадался, что его место как раз на ней. Он взгромоздился на спину матери, карусель закрутилась и крутилась всё быстрее. И чем быстрее и веселее крутилась карусель, чем ярче светились фонарики и громче играла музыка, тем больше страдания было на лицах матерей и отцов, оседланных их детьми.

Дело было майским вечером на даче, вся семья была в сборе. Отец читал, мать вышивала (она любила это дело, дом был заполнен всякими ковриками и скатёрками, вышитыми её руками), сам он, сидя рядом, грезил наяву. И вот, каким-то образом, другим зрением, вперемешку с каруселью он увидел, как здесь, за столом, матери становится плохо. Она вдруг начала задыхаться, посинела, схватилась за сердце, а отец перепугался, засуетился, подбежал к серванту, зашуршал лекарственными упаковками.

Между тем, матери становилось всё хуже и хуже. И он понял, что случилось так, что его игра в колёсико не только проникла в саму жизнь, но теперь это произошло в реальном времени, и если он сейчас не остановит карусель, его мать, заезженная им же, запросто умрет. Ему не было жалко матери, ему было жаль себя, такого хорошего и правильного. Он догадался, что если с матерью сейчас что-то случится, то его правильности, а, следовательно, его рассчитанному, правильному будущему придет конец. Потому что будущее всегда — расплата за прошлое.

Не умея остановить карусель просто усилием воли, он схватил со стола коробку с иголками для вышивания и начал по одной быстро загонять их себе под ногти. Это оказалось страшно больно, он закричал, из глаз потекли слёзы. Зато (он правильно догадался) грёза оборвалась, фонарики погасли, музыка замолчала, карусель, проскрипев ещё пару кругов, замерла. Мать постепенно приходила в себя, отец, морщась и скрипя зубами, тянул из него иголки. А он радовался тому, что спасен. Из-под его ногтей сочилась кровь, от боли мутилось в голове, родители были в панике — зачем он это сделал?! А он-то был спокоен: он знал, что больше никогда не будет никакого колесика, на которое он чуть было не променял вожделенную любовь, что он убил в себе чудовище и теперь его правильному будущему ничего не грозит.

А колесико он в тот же вечер сжёг в камине. Остался только обгорелый обод со спицами, который домработница вместе с золой выбросила в зольную яму позади дома. Ему было тогда 12 лет.

В голове у Мхова звенит, или это звонит его мобильный телефон?

Голос жены вползает в ухо кривыми модуляциями новой напасти.

— Мхов, тут это… Короче, Алексей выпил кучу снотворных таблеток. Зачем? Хм… Нет, его Даша нашла. Да, без сознания. Врач? «Скорая» уже в доме. Промывают желудок, уколы там… Да. Кажется, обошлось.

«А если бы не обошлось, — спокойно думает Мхов, — это разом разрешило бы проблему». С тайной надеждой он прислушивается к себе, ждёт хотя бы подобия внутреннего бунта против такой вопиющей чёрствости, но не обнаруживает внутри себя ничего, что было бы способно воззвать даже к элементарной неловкости. Съёжившись на заднем сидении, он бессмысленно всматривается в бритый затылок водителя, который везёт Мхова туда, где его сын только что хотел умереть, да не дали.

Когда мховский «шестисотый» уже приближается к воротам дома, оттуда отъезжает «скорая». Мхов не просит водителя притормозить, не выходит из машины, не останавливает светлый фургон с надписью задом наперёд ECNALUBMA, не интересуется у врачей, что с сыном. И это снова не кажется ему противоестественным.

Мария встречает его у дверей комнаты сына и нервной скороговоркой сообщает, что доктор сделал всё что нужно, опасность миновала, Алексей в полусне, и она пока посидит с ним. Мхов кивает и перед тем как подняться наверх, заглядывает к дочери. Даша, возбуждённая ночным переполохом, не спит. Сидя поверх одеяла, обняв колени, обтянутые длинной фланелевой рубашкой, она громким шёпотом рассказывает сама себе, а теперь и вошедшему Мхову:

— …и девочка открыла глаза и увидела синие пятнышки. И девочка испугалась и закричала, мама! мама! я вижу синие пятнышки! И мама ей говорит страшным голосом, я же предупреждала тебя, не открывай, дочка, глаза, когда пойдёшь со мной к бабушке! А сама вся в синем бархате и в ладоши — хлоп! И синие пятнышки стали кружить вокруг девочки. И так свистеть, фююююююю! фююююююю! И девочка ещё больше испугалась и ещё громче закричала, мама! мама! я боюсь! А мама как засмеётся и отвечает, поздно, доченька, надо было маму слушаться! И девочка подумала, что синие пятнышки сейчас сделают из неё синьку, и заплакала. Но тут бабушка вдруг как поднялась в своём гробу! и как закричит на маму, а ну пошла отсюда, дрянная девчонка, надоела ты мне за всю жизнь своими синими пятнышками! И мама испугалась и улетела по воздуху, и синие пятнышки тоже пропали куда-то. А бабушка взяла девочку к себе в гроб, положила рядом с собой на белые простыни, стала её гладить и целовать и приговаривать, ну вот, внученька, теперь ничего не бойся, теперь ты опять со мной, теперь я тебя никому в обиду не дам…

Даша умолкает, поджимает губы, испытывающе глядит на отца. Мхов приближается к кровати, садится рядом, крепко обнимает дочь, прижимает к себе. Спрашивает:

— Очень страшно тебе было?

— Очень, — дрогнувшим голосом отвечает она, — как он там лежал, на полу, и бутылочки эти, где раньше лекарство… и ногами так, вот так вот делал…

Мхов ещё сильнее обнимает Дашу, целует в горячую щёку.

— Хочешь, я с тобой тут останусь?

— Не, пап. Ты иди. Мне уже не страшно.

Когда Мхов берётся за ручку двери, она вдруг зовёт:

— Пап.

Он оборачивается.

— Пап, мне кажется, что всё это неправильно.

— Что именно, Даш?

— Всё, — повторяет она, — всё-всё неправильно.

У себя в кабинете Мхов наливает треть стакана виски, поудобнее устраивается на диване. Теперь можно подумать, внимательнее разобраться в событиях дня, в особенности, что касается разговора с «Каплан». Сейчас две мысли более других донимают его. Что она имела в виду, когда спрашивала, знает ли он, как его зовут? И ещё: где-то он слышал произнесенные ею ужасные имена, кроме как в гостях у монстров, где-то здесь, в реальной жизни.

Ему лень вставать к компьютеру, поэтому он соображает исключительно в голове:

«Я уверен, что я знаю, как меня зовут. Но вопрос, заданный Фюррет-«Каплан» означает, что она уверенна, что я этого не знаю. Кто не знает своего имени? Первое: тот, кто его никогда не знал. Не подходит, я же своё знаю. Второе: тот, кто знал, да забыл. Не годится, я же не забыл. Третье: тот, кто думает, что знает, а на самом деле нет. Но я-то точно знаю, вон в паспорте написано. Четвёртое: у кого не одно, а, скажем, два имени, а он знает только одно. Ну… откуда тогда взялось второе? Пятое: тот, кто думает, что он один, а на самом деле имеется ещё кто-то другой, принимаемый кем-то за него, и у того, другого, другое имя, которое ему, первому, неизвестно. А кто тогда тот другой? Нет, это уж слишком. А не сошёл ли я с ума? Может, всё это бред? А в детстве? А колёсико? А откуда эта «Каплан» знает про Фюррет? А миллион миллионов? А эти выигрыши? А эти выигравшие? А паспорт? А старик? А Клара? Клара… А Алексей? Стоп! При чём тут сын? Он тут вообще ни причём. Другая проблема… Или что-то есть? Что-то, что… Клара? Вот, вот: ну и где она, твоя шлюха? Откуда он знал? Знал? Знал что? Какая здесь связь? Чушь! Простое совпадение. Или нет? Или ещё что-то есть? До чего я не могу додуматься… Что-то ещё, что? Что-то…»

Тут Мхова словно великаньим пинком сбрасывает с дивана. Страшный крик Даши обламывает тишину дома, бросает в пот, дрожь, панику:

— Папа! Мама!

И ещё с переходом в тонкий визг:

— Па-а-а! а-а-а-а-а!!!

С пистолетом в руке Мхов в три прыжка проскакивает лестничный пролёт до третьего этажа (в голове страшная мысль, что это боевики Супа уже добрались до него, до его дочери), врывается в комнату Даши.

Там, в слабом свете ночника, происходит нечто совершенно не представимое, невозможно дикое. Оседлав лежащую навзничь на кровати Дашу, крепко надавив коленом ей на грудь, Алексей душит сестру; он рычит, пускает слюну, встряхивает вытянувшееся маленькое тело, голова Даши мотается из стороны в сторону как у ветхой тряпичной игрушки.

Мхов с ходу пролетает расстояние от двери до кровати, левой рукой хватает Алексея за волосы, отдирает от дочери, швыряет о стену.

Сын тупо стукается головой, сползает вниз.

Мхов вскидывает пистолет

(«Всё! всё! всё!», — бьётся в голове), с бешенством давит на спуск, целя в радостные глаза.

Но попадает в грудь.

И падает с пулей в груди.

Мхов умрёт, но не сразу. Он ещё увидит вбежавшую заполошенную жену, следом за ней — показавшегося в дверях бледного, осунувшегося, еле волочащего ноги сына, ополоумевшую от страха и боли, хрипящую, заходящуюся в кашле дочь.

И больше никого в комнате.

Потом он уже ничего не будет видеть, а только станет додумывать последние мысли. Он вспомнит, где в реальной жизни он слышал давешние уродские имена — Фюррет, Ноктоул и еще много. Память, ранее усердно блокировавшая детский ужас, теперь, на пороге смерти услужливо соотнесёт виденное и слышанное в далёкой грёзе с нынешним содержанием детского мультика и игры. А ещё он догадается (слишком поздно!), какое отношение друг к другу имеют две его проблемы, «производственная» (непостижимые выигрыши — мистические выигрывающие и в итоге — смерть Клары) и семейная (кошмар с сыном), которые он прежде разделял, и которые теперь, наконец, сошлись в точке выстрела.

Он поймет, что гадское колёсико, чьи останки нашел сын и прокрутил в своей «машине времени», докатилось, благодаря этому, до него самого теперешнего. Что его несчастный сын ни в чём не виноват, а это он сам, 12-летний, поразительно похожий (как это не пришло ему в голову!) на своего 12-летнего сына, вернулся вслед за ущербным колёсиком, чтобы отомстить самому себе за это самое колёсико и наполнить жизнью свои тогдашние фантазии. Вдобавок проклятое колёсико показало дорогу к нему тем самым «разведчикам», «разрыхлителям почвы» — нынешним героям детских мультфильмов, которым он задолжал дурацкие миллион миллионов. И они пришли получить с него, используя при этом своё умение (кто бы знал!) превращаться в как бы людей.

И за мгновенье до смерти Мхову стало так жалко! Нет, не себя, хотя, конечно, и этого себя тоже. Но гораздо больше — того себя, невзначай вернувшегося. Равно как и других таких же призраков плохих мальчиков и девочек, которые в разные времена были задавлены ими самими и убиты в самих себе, чтобы вырасти в «правильных» взрослых. Убиты и забыты.

И совершенно справедливо (это мелькнуло уже совсем напоследок), что, стреляя сейчас, он стрелял в своё убитое и забытое детство, а, по сути, в самого себя.

Он и убил себя, выстрелив в покемона, чьего имени так и не узнал.

Мартиролог покемонов, которые выполнили обещание и появились в этой жизни:

001. Бульбасаур

002. Ивисаур

003. Веносаур

004. Чармандер

005. Чармелеон

006. Черизард

007. Сквиртл

008. Вартортл

009. Бластойз

010. Катерпи

011. Метапод

012. Батрфри

013. Видл

014. Какуна

015. Бидрил

016. Пиджи

017. Пиджеотто

018. Пиджеот

019. Раттата

020. Ратикейт

021. Спироу

022. Фироу

023. Эканс

024. Эрбок

025. Пикачу

026. Райчу

027. Сандшрю

028. Сандслэш

029. Нидоран (ж. р.)

030. Нидорина

031. Нидоквин

032. Нидоран (м. р.)

033. Нидорино

034. Нидокинг

035. Клефэри

036. Клефэйбл

037. Вульпикс

038. Девятихвост

039. Джиглипуф

040. Виглитаф

041. Зубат

042. Голбат

043. Одиш

044. Глум

045. Вайлплюм

046. Парас

047. Парасект

048. Венонат

049. Веномот

050. Диглет

051. Дугтрио

052. Мяут

053. Перс

054. Псидак

055. Голдак

056. Манки

057. Праймеп

058. Гролит

059. Арканайн

060. Поливак

061. Поливрил

062. Поливарат

063. Абра

064. Кадабра

065. Алаказам

066. Мачоп

067. Мачок

068. Мачамп

069. Белспраут

070. Випинбел

071. Виктребел

072. Тентакул

073. Тентакруэль

074. Геодуд

075. Гравелер

076. Голем

077. Понита

078. Рапидаш

079. Слоупок

080. Слоубро

081. Магнимит

082. Магнетон

083. Фарфетч’д

084. Додо

085. Додрио

086. Сил

087. Дьюконг

088. Граймер

089. Мак

090. Шелдер

091. Клойстер

092. Гастли

093. Хантер

094. Генгар

095. Оникс

096. Дроузи

097. Гипно

098. Крабби

099. Кинглер

100. Волторб

101. Электрод

102. Экзекут

103. Экзекутор

104. Кубон

105. Маровак

106. Хитмонли

107. Хитмончан

108. Ликитунг

109. Коффинг

110. Визинг

111. Райхорн

112. Райдон

113. Ченси

114. Танжела

115. Кангасхан

116. Хорси

117. Сидра

118. Голдин

119. Сикинг

120. Старью

121. Старми

122. Мр. Майм

123. Скайтер

124. Джинкс

125. Электабузз

126. Магмар

127. Пинсир

128. Торос

129. Мэджи Кар

130. Гиардос

131. Лапрас

132. Дитто

133. Эви

134. Вапореон

135. Джелтеон

136. Флэрон

137. Поригон

138. Оманит

139. Омастар

140. Кабуто

141. Кабутопс

142. Аэродактил

143. Снорлакс

144. Артикуно

145. Запдос

146. Молтрейс

147. Дратини

148. Драгонэйр

149. Драгонит

150. Мьюту

151. Мью

152. Чикорита

153. Байлиф

154. Меганиум

155. Киндаквил

156. Квилава

157. Тифолосион

158. Тотодил

159. Кророно

160. Фералигатр

161. Сентрет

162. Фюррет

163. Хутсут

164. Ноктоул

165. Ледиба

166. Ледиан

167. Спинарак

168. Ариадос

169. Кробат

170. Чинчоу

171. Лантурн

172. Пичу

173. Клеффа

174. Иглибаф

175. Тогепи

176. Тогетик

177. Нату

178. Ксату

179. Марип

180. Флаффи

181. Амфарос

182. Беллосом

183. Марилл

184. Азумарилл

185. Судовудо

186. Политоид

187. Хопип

188. Скайлплюм

189. Джамплафф

190. Айпом

191. Санкерн

192. Санфлора

193. Янма

194. Вупер

195. Квагсир

196. Еспеон

197. Амбреон

198. Муркроу

199. Слоукинг

200. Мисдривус

201. Унаун

202. Вобафет

203. Жирафарио

204. Пинеко

205. Форетресс

206. Данспарс

207. Глигар

208. Стиликс

209. Снаббул

210. Гранбул

211. Куилфиш

212. Скайзор

213. Счункл

214. Херакросс

215. Снизел

216. Теддиурса

217. Урсаринг

218. Слагма

219. Магкарго

220. Свинуб

221. Пилосвин

222. Корсола

223. Реморайд

224. Октилери

225. Делибёрд

226. Мантин

227. Скармори

228. Хундур

229. Хундум

230. Кингдра

231. Фэнпи

232. Донфан

233. Поригон 2

234. Стантлир

235. Смиргл

236. Тайрогуй

237. Хитмонтоп

238. Смучум

239. Элекид

240. Магби

241. Милтанк

242. Близей

243. Райку

244. Энтей

245. Суизин

246. Ларвитар

247. Папитар

248. Тиранитар

249. Лугиа

250. Хо-ох

251. Келеби

252. Лари-лари

253. Какуреон

254. Хоеруко

255. Гиардос 2

256. Дирчу

257. Мариха

2001 г.

Примечания

1

Перевод А. Карельского

(обратно)

Оглавление

  • Первый день, воскресенье
  • Второй день, понедельник
  • Третий день, вторник
  • Четвёртый день, среда
  • Пятый день, четверг
  • Шестой день, пятница
  • Седьмой день, суббота
  • Восьмой день, воскресенье Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Миллион миллионов, или За колёсиком», Александр Владимирович Анин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства