Жанр:

Автор:

«Жест Евы»

2755


Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Анри Труайя Жест Евы (сборник) Новеллы

Руки

Нет, не по призванию пришла Жанетт Парпэн, двадцати трех лет от роду, в салон красоты на Елисейских Полях работать маникюршей, но исключительно в надежде подыскать себе мужа среди клиентуры, которую со дня его основания составляли лишь особи мужеского пола. Однако и через восемнадцать лет, минувших с тех пор, из всех мужчин, доверявших ей свои руки, ни один не попросил ее собственной. По правде говоря, если в искусстве владения маникюрным инструментом ей и не было равных, то во внешности ей столь же явно не хватало той изюминки, что разжигает вожделение самцов и побуждает их к созданию семейного очага. Высокая, русоволосая, слегка сутуловатая, она походила на овцу и широко постановленными глазами, и вытянутой физиономией, и вялой верхней губой, и кротким взглядом травоядного. Движения у нее были скованными, голос дрожал, она без всякого повода краснела и никогда не участвовала в разговорах с молодыми сослуживицами, когда в работе возникала пауза. Единственной уступкой правилам был легкий налет пудры на лице да пара капель духов, чаще всего – с запахом фиалки, по одной за ухо.

И в сорок своих лет она все еще страдала от собственной девственности, которую предпочитала обзывать «одиночеством». Но теперь свыклась с ней и даже не представляла себе более, что когда-нибудь ей придется подойти к мужчине не для того, чтобы подстричь ему ногти. У нее имелись постоянные клиенты, которые предпочитали перенести визит и попасть-таки на прием к ней, нежели отдаться на экзекуцию в чьи-то другие руки. И это при том, что в салон «Король Жорж» ходили только важные персоны – бизнесмены, киношники, спортивные звезды, известные политики. Большинство знавало в жизни сотни маникюрш. Но они всегда возвращались к ней – в том и состояло ее счастье, это и было ее славой. Раздавался телефонный звонок, она слышала, как мадам Артюр, сидевшая на кассе, нежным голосом произносит: «Мадемуазель Жанетт, мсье Мальвуазэн-Дюбушар на три десять, вам подходит?» – и ощущала чудесное покалывание в груди, словно ей назначали любовное свидание.

Профессия эта, казавшаяся многим ее сослуживицам монотонной, представлялась ей полной новизны и поэзии. С каким рвением устремлялась она к очередному посетителю, устраивалась перед ним на низком табурете и закрепляла на специальном подлокотнике фарфоровую миску с горячей водой, в которую тот окунал свои пальцы. И, свернувшись клубком у самого пола, она гнула спину, не проронив ни слова, а где-то над нею парикмахер в белом халате пощелкивал ножницами и обменивался с клиентом, как мужчина с мужчиной, последними новостями. Биржевые сводки, политические известия, прогнозы дождей и солнечных дней, уличные пробки и достоинства различных марок автомобилей – все эти обрывки фраз падали вокруг нее на пол вперемешку со срезанными волосами. Время от времени какой-нибудь фривольный анекдот, понятый ею едва ли наполовину, обжигал ее щеки огнем. Грубоватый мужской смех вынуждал ее еще ниже склонять голову. Она, как и прочие служащие салона «Король Жорж», была одета в бледно-розовую рабочую блузу с инициалами. Однако, если многие из ее сослуживиц находили удовольствие в том, чтобы склонить бюст и дать клиенту возможность как следует разглядеть свои прелести, Жанетт умудрялась одеваться так, что ни один бестактно брошенный взгляд не проникал за ее корсаж: какая-нибудь брошь с искусственными камнями зауживала вырез в нужном месте. Может, она и заполучила бы какого-нибудь муженька, не будь столь целомудренна? Иногда такой вопрос она задавала себе сама, но тут же утешалась мыслью, что счастья никогда не добиваются, ломая собственное «я». Каждодневное соприкосновение с мужчинами привносило в ее жизнь некоторое возбуждение, впрочем, вполне безопасное: от него не ждала она ничего конкретного, но оно было для нее столь же необходимым, как наркотик. Ей нравились сама атмосфера салона, пропитанная смесью слащавых ароматов косметики и терпкого запашка погасших сигар, всплески вытянувшихся кверху зеркал над одинаковыми раковинами умывальников, розовощекие головы клиентов, выставленные на манер окороков в витрине колбасной лавки на белоснежных цоколях накидок, суета снующих посыльных, пришепетывание воды в душевых насадках, все это косметически-гигиеническое брожение, которое время от времени прорывалось то телефонным звонком, то хлопаньем двери, открывающей и закрывающей улицу с рычащими на ней автобусами.

Вечерами, устало возвратившись в свою маленькую комнатку на бульваре Гувьон-Сэн-Сир, она словно выцветала. На память приходили все эти мсье, с которыми ей довелось потрудиться, но при этом не лица их преследовали ее воображение, но руки. Вялые и влажные, сухие и костистые, испещренные прожилками синюшных вен и усеянные коричневыми крапинками, с волосатыми фалангами. Каждой паре рук она могла бы дать имя. Обрезанные по запястья, они плавали в воздухе наподобие медуз, и некоторые не отпускали ее, пока она не засыпала. А утром, стоило ей вскочить с постели, разум ее вновь был чист и светел.

В одну из майских суббот, коротая время между двумя назначенными клиентами, она заметила, как в салон вошел невысокий мужчина – коротконогий, с пухленьким брюшком, весь такой кругленький, гладкий, бесцветный. На голове торчал жесткий вихор серых волос. Черный костюм с глухим и жестким воротником, густо-красный галстук с крупной жемчужиной придавали всему его облику солидность. Доброжелательность так и стекала с его физиономии. «Какой-то важный чин», решила про себя Жанетт. Во всяком случае, в «Короле Жорже» он впервые.

Он вежливо попросил парикмахера и маникюршу. Мсье Шарль, которому как раз абсолютно нечего было делать, пригласил посетителя в свое кресло у окна, а по сигналу мадам Артюр к клиенту резво кинулась и Жанетт со всем своим хозяйством в большой корзинке. Взяв незнакомца за руку, она удивилась: та была горяча, словно ее владельца лихорадило. Пальцы его совершенно не соответствовали остальной фигуре – сухощавые, узловатые, вооруженные длинными ногтями, желтоватыми и загибающимися на концах.

– Как их подрезать? – поинтересовалась Жанетт.

– Очень коротко, – ответил мужчина, – как можно короче.

С самого начала Жанетт догадалась, что эти ногти – из разряда непокорных. Однако была полностью уверена и в своих навыках, и в своем инструментарии, а потому бросилась в атаку на мизинец клиента с маленькими кусачками, но, к ее большому изумлению, стальные лезвия не оставили на ногте даже следов. Она попыталась еще раз, но тщетно.

– Да, – заметил мужчина, – они очень твердые.

– О, это пустяки, – процедила Жанетт сквозь зубы. – Справимся. Только немного терпения.

Первые кусачки у нее зазубрились, вторые затупились, третьими после дюжины попыток удалось наконец-то замять край ногтя. Мсье Шарль давным-давно закончил стрижку, а Жанетт, согнувшись в три погибели, все еще продолжала сражаться с его руками. Дабы не задерживать парикмахера, дождавшегося заранее назначенного клиента, она уединилась с незнакомцем в глубине зала. Никогда прежде не испытывала она столько неудобств, обрабатывая руки мужчины. То, что с другими становилось наслаждением, искусством, с этим обернулось сущей каторгой. Чтобы там ни было, думала Жанетт, на карту поставлена ее профессиональная честь. Нужно во что быто ни стало победить. Одна за другой разодрались пилочки на картонной основе, но стальные выдержали. Жанетт орудовала ими с таким остервенением, что над ногтями незнакомца повисло сверкающее облачко пыли, будто маникюрша трудилась над куском палевого агата. Закончив с предварительной обработкой, она принесла фарфоровую чашу, до половины наполненную кипятком, и только собралась разбавить ее холодной водой, как мужчина, не дожидаясь, опустил туда руку.

– Осторожно! – вскрикнула Жанетт. – Там очень горячо!

– Да нет же, – ответил незнакомец, ничуть не поморщившись.

Он пошевелил в кипятке пальцами и довольно улыбнулся. Его маленькие карие глазки, втиснутые меж оплывшими веками, поблескивали живыми огоньками и смущали ее. Уже поправляя шпателем кожу вокруг ногтей, Жанетт почувствовала какую-то сладостную усталость.

– Никогда еще меня так хорошо не обслуживали, – отметил незнакомец, прощаясь с ней.

И выдал столь щедрые чаевые, что она не преминула сделать ему реверанс.

В следующую среду, когда Жанетт млела от удовольствия, доводя до совершенства благородную конечность мсье де Крэси, дверь салона открылась, пропуская внутрь давешнего улыбчивого толстяка. Может, он что-нибудь позабыл? Но нет, он направился прямиком к мадам Артюр и потребовал приема у мадемуазель Жанетт сразу после клиента, которого она обслуживала. Жанетт бросила взгляд на пальцы незнакомца и увидела, что ногти на них – столь же длинные, как и накануне прошлого визита. Возможно ли такое? Она с некоторой нервозностью возобновила работу, но мсье де Крэси, пораненный ее неловкими движениями, вскрикнул от боли:

– Осторожнее, что вы делаете?

Униженная впервые за всю свою долгую карьеру, Жанетт кусочком ваты снимала с мизинца клиента капельки крови. Де Крэси покинул ее с нахмуренной миной, но она не придала этому ни малейшего значения. Всем ее вниманием целиком и полностью завладел незнакомец, который уже устраивался перед ней.

– Они очень быстро отросли, – заметила она, разглядывая его руку на подушечке.

– Время – понятие весьма относительное, – ответил он со смехом, и его лицо покрылось сеточкой мелких морщин.

Жанетт не поняла, что он этим хотел сказать, и вытащила из корзинки самые крупные кусачки. Зная его особенности, обрабатывать ногти было легче. Уже через час они вновь стали презентабельными. Аккуратно обрезанные в полукруг, обточенные розовым камнем и отшлифованные замшей, они отражали свет, будто крохотные зеркальца.

– До послезавтра, – попрощался он, вставая.

Она приняла это за остроумную шутку, однако через два дня он был тут как тут – с лукавой улыбкой на губах и ногтями по два сантиметра на каждом пальце.

– Так не бывает, – пробормотала Жанетт. – Я такого ни разу в жизни не видела. Вы к врачам не обращались?

– А как же! – воскликнул мужчина. – Ходил к десятку-другому!

– И что они говорят?

– Что это – признак отменного здоровья.

Шутил ли он? Или это правда? Жанетт испугалась – и в то же время с огромным наслаждением держала у себя на коленях эту когтистую горячую руку. У кассы он назвал свое имя – мсье Дюбрей, показавшееся старой деве весьма респектабельным, – и попросил записать его к мадемуазель Жанетт на шесть часов через каждые два дня.

Если бы ногти незнакомца действительно не отрастали за это время, она могла бы подумать о неком галантном умысле с его стороны, но всякий раз, когда он являлся в салон, ему и в самом деле требовались услуги маникюрши. Сей факт успокаивал ее и вместе с тем огорчал. Она говорила себе, что ему это должно стоить целого состояния. Хотя виделись они очень часто, Жанетт так и не отважилась поинтересоваться его частной жизнью, родом его занятий. И поскольку он, со своей стороны, не принадлежал к натурам болтливым, их рандеву, по большей части, проходили в молчании. От этого Жанетт приходила в еще большее волнение.

Сослуживицы подтрунивали над ней. Пошел слушок, будто мсье Дюбрей у нее – клиент номер один, «воздыхатель», а еще – что он глупый и злой, заноза в ее заднице. Она краснела, вжимала голову в плечи, но в глубине души наслаждалась тем, что впервые в жизни стала причиной этакой сумятицы в салоне. Мысли о мсье Дюбрее не оставляли ее ни днем, ни ночью. Ей хотелось заниматься только его ногтями и не тратить время на чьи бы то ни было другие. Перед каждым его приходом ее охватывала томительная радость. И хотелось отказаться от чаевых, поскольку Жанетт чувствовала себя ему обязанной.

С первого дня она заметила, что мсье Дюбрей не носит обручального кольца. Однако с утратой былых традиций ныне трудно сделать вывод, холост ли при этом человек. Впрочем, иногда она задавалась вопросом, с чего это вдруг интересуется семейным положением этого господина. Уж не представила ли себе часом, что тот оказал бы ей честь и обратил на нее внимание, не будь она отличной маникюршей? Нет, он заметил профессионала, но не женщину.

Как-то вечером, часов около семи с небольшим, когда Жанетт заканчивала полировать ногти мсье Дюбрея, к нему явился скромно одетый мальчуган лет двенадцати. Едва они вышли за дверь, она тут же приклеилась носом к стеклу, чтобы понаблюдать за ними, но их силуэты довольно быстро смешались с толпой. Неужели это сын мсье Дюбрея? Спросить его об этом она ни за что не осмелится…

Неделю спустя мальчуган пришел снова, причем – явно раньше времени. Мсье Дюбрей предложил ему полистать иллюстрированные журналы и подождать. В половине восьмого они вместе и ушли. Поскольку это совпало с закрытием салона, Жанетт, подгоняемая собственным любопытством, бросилась вдогонку. Двое спускались по Елисейским Полям, задерживаясь возле каждого кинотеатра. Вдруг она увидела, что они заходят в зал, где демонстрировали шведский фильм под названием «Нежные укусы любви», о котором отзывались как о шедевре. Занятное зрелище для ребенка! – подумала Жанетт. Мсье Дюбрей, несомненно, относится к родителям с новыми веяниями: никаких нравоучений, вместо окриков – приятельские рукопожатия, в общем, уставшие педагоги сложили штандарты перед тамтамом подрастающего поколения. Чуть было не повернув назад, Жанетт все же передумала и сама купила билет. В полутемном зале ей довольно легко удалось отыскать мсье Дюбрея. Он устроился в середине ряда, а сынишка – прямо перед ним, на ряд ближе. На экране мелькали сцены фривольного сюжета, приведшие Жанетт в замешательство. Поцелуи крупным планом, медленные, со знанием дела раздевания, сплетения обнаженных человеческих тел. Возмущенная, она ушла оттуда задолго до окончания фильма.

На следующей неделе парнишка два дня подряд являлся в салон, и оба раза мсье Дюбрей уходил вместе с ним. И каждый раз Жанетт, преследуя их и стараясь не выдавать своего присутствия, ходила на просмотры фильмов, полных беспутной физиологической любви. Она отметила, что рассаживались они одним и тем же образом: ребенок впереди, мужчина позади, – и тайком улепетывала, не дожидаясь антракта. На третий раз из-за технической неполадки показ фильма оборвался прямо посреди сеанса, зажегся верхний свет, и мсье Дюбрей, внезапно обернувшись, обнаружил за спиной свою маникюршу, сидевшую неподалеку, чуть правее. Жанетт думала, что умрет со стыда. Уж не подумает ли он, что она за ним шпионит, или, чего доброго, решит, будто и ей, как и ему, нравятся скабрезные фильмы? Возвратилась темнота, и Жанетт стремглав бросилась прочь.

Два дня с ужасом ожидала она появления клиента, но как только тот объявился перед ней с неизменно приветливым взглядом и отросшими ногтями, она тут же успокоилась. Он поинтересовался, как фильм.

– Слегка рискованный, – ответила Жанетт, опуская ресницы.

И вдруг, собравшись с мужеством, задала сжигавший ее изнутри вопрос:

– А мальчик, мсье, – это ваш сын?

– Нет, – отвечал он, – сын моего привратника.

Жанетт не поняла, обрадовало ее такое откровение или разочаровало.

– Очень мило с вашей стороны водить его в кино, – заметила она чуть погодя.

– И удобно, – ответил он с милой улыбкой.

– Что значит – удобно?

– Потому что, как вы могли заметить, я – невысокого роста. Я слишком дорожу удовольствием, чтобы терпеть, когда какой-нибудь верзила закроет мне экран. Вот и приходится брать билет на место перед собой для мальчика. Так я, по крайней мере, могу быть уверен, что досмотрю фильм до конца в отличных условиях.

Такой несравненный эгоизм озадачивал. Этот мужчина – циник или безрассуден?

– А вы не догадываетесь, что заставляете этого мальчишку смотреть представления, не подобающие его возрасту?

– Никогда не рано начинать знакомиться с жизнью.

– Но это не жизнь!

– Да нет же! – возразил мсье Дюбрей, сощурившись и пристально посмотрев ей прямо в глаза. – Именно это и только это. К тому же это очень занятно, поверьте мне.

Смутившись, Жанетт склонилась над рукой клиента и принялась орудовать пилочкой столь проворно, что железка, шлифуя ноготь, засвистела. Они надолго замолчали, а потом он спросил:

– Любите ли вы детей, мадемуазель?

– Да, – еле слышно выговорила она.

И почувствовала, как слезинки защекотали глаза. Пилочка запорхала у нее в пальцах с такой яростью, что из-под нее вскоре потянуло запахом горелого рога. Ей пришлось напрячься, сопротивляясь охватившему ее восторгу, и низкий голос мсье Дюбрея донесся, как ей показалось, до нее откуда-то с небес:

– Не хотите ли вы стать моей женой?

Жанетт вздрогнула. Страх и радость перемешались в ее сердце, словно в кипящем котле. Не в силах принять никакого решения в этаком катаклизме, она забормотала:

– Что вы такое говорите, мсье?.. Это невозможно!.. Нет, нет!..

А мсье Дюбрей уже стоял перед ней – весь такой кругленький, такой добрый – и улыбался. Улыбался глазами, улыбался губами, улыбался душой…

– Подумайте, – посоветовал он, – а завтра я вернусь.

В тот вечер он не дал ей чаевых. Жанетт провела бессонную ночь, взвешивая все за и против. После двадцати лет надежд на то, что кто-нибудь из клиентов пригласит ее к замужеству, – имеет ли она право отвернуться от случая, дарованного ей во исполнение мечты? Конечно, она совершенно не знает мсье Дюбрея. Он пугает ее своей загадочностью, о многом в его жизни она лишь смутно догадывается. Но Жанетт утешала себя вот чем: всякая женщина по сути своей – начало преобразующее, и она сможет зашлифовать дурные наклонности этого мужчины так же, как удается ей полировать его ногти. На следующий день с холодным расчетом парашютиста, прыгающего в бездну, она ответила ему «да».

Он предпочитал ограничиться весьма простой гражданской церемонией, но Жанетт получила религиозное образование и решительно настояла на бракосочетании в храме. Сынишка привратника исполнил роль пажа. Приглашенных было немного: со стороны невесты – все сослуживицы по салону, со стороны жениха – никого.

Во время официальной церемонии погасли свечи, орган оказался неисправным, а на хор мальчиков напала неудержимая икота. Эти мелкие неувязки не помешали новобрачным получить причитающиеся дружеские поздравление прямо в храме.

Сразу же после торжества они отправились в свадебное путешествие. Мсье Дюбрей отказался сообщить Жанетт, куда он ее увозит. Оказалась она в каком-то шикарном отеле в Венеции, толком и не поняв, как они там очутились. Окна выходили на Большой канал. Возвышение в спальне, словно трон, венчала огромная кровать золоченого дерева. Повсюду в алебастровых вазах покоились незнакомые белые цветы. Потеряв голову, Жанетт спрашивала себя, не читает ли она один из любимых своих романов.

Она повернулась и, переполненная признательности, протянула к мсье Дюбрею руки. С дивным внутренним трепетом ждала она, что он подхватит ее и отнесет на брачное ложе, застланное шкурой леопарда. Но он оставался неподвижен, руки его безвольно висели вдоль тела, а лицо было усталым и виноватым. Наконец он попросил у нее позволения стащить туфли.

– Ну конечно же снимите их, мой друг, – ответила Жанетт.

Мсье Дюбрей разулся, и вместо ступней она увидела у него козлиные копыта. Она прижалась к стене, пронзенная ужасом, не в силах произнести ни звука.

На следующий день Жанетт проснулась сияющая, переполненная счастьем, в объятиях мсье Дюбрея, на котором была алая шелковая пижама. Быть женой сатаны оказалось не так уж и страшно. Белые цветы вокруг покраснели. На спинке кресла вместо маленькой простенькой ночной рубашки повис совершенно прозрачный гарнитур на золотых бретельках. В стенном шкафу с открытыми дверцами висело с полсотни совершенно новых нарядов, один краше другого. В номер вошел лакей в ливрее и подкатил к кровати столик, уставленный столовым серебром, фруктами и пирожными. Едва приспело время подкрепиться апельсинами, они оказались во Флоренции. Потом мсье Дюбрей щелкнул пальцами – и вот они уже в Пизе, Неаполе, Риме. Картины, которыми Жанетт любовалась в музеях, ночью оказывались в ее комнате. А на рассвете они отбыли в родные пенаты. Никто при этом ничего, кроме пламени, не увидел.

После месячного путешествия они возвратились в Париж и остановились в небольшом частном отеле возле Бу-лонского леса. Жанетт в салон не вернулась, однако навыки свои не забросила, потому как супруг ее один стоил десяти клиентов. На то, чтобы приводить в порядок его руки, у нее уходило несколько часов – каждый вечер. И делала она это с упорством, в котором смешались профессиональная добросовестность и супружеская нежность.

Каждый день он пунктуально в девять утра уходил на службу, и точно так же каждый вечер в половине седьмого возвращался домой. По воскресеньям, если ему случалось отлучиться по делам, он старался вернуться домой к обеду. Никогда не жаловался на свою работу, никогда не отказывал супруге в деньгах. Жанетт чувствовала, как в ней от подобного порядка и надежности пробуждается крепкая буржуазная добродетель. Жили они счастливо и было у них много детишек – с крепкими ноготками и раздвоенными копытцами.

Записки под зеленой обложкой

Как обычно, по воскресеньям около одиннадцати утра Марсель Леближуа задержался у края поляны посмотреть на играющих детей. К нему подкатился мяч, и он возвратил его нарочитым, но вместе с тем неплохо поставленным ударом. Игра возобновилась, а он взялся прикидывать в уме, о чем таком могли думать про него мамаши, рассевшиеся в тени деревьев на желтых металлических скамьях. Нравилось ему представлять себе, как кто-нибудь из них принимает его за известного в прошлом футболиста, может быть, даже чемпиона, который с грустью следит за ростом подающих надежду юниоров. Или за маститого ученого, простого и доступного, который бродит по Булонскому лесу и шевелит извилинами, пытаясь сблизить Луну с Землей. Или за услужливого банкира, американский автомобиль которого едет за ним где-то неподалеку… Мысль, что его могут спутать с кем-либо из упомянутых персонажей, на какое-то время приносила ему утешение. На самом деле в свои сорок пять он оставался всего лишь заместителем бухгалтера фирмы «Плош и Дюклоарек», выпускающей всевозможные галуны, позументы, нашивки и прочую мишуру. Зарабатывал он мало, жил трудно, и ничто не предвещало улучшения его положения ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем. В этих воскресных прогулках он отказывал жене, дочери и сыну потому, что уже одно их присутствие напоминало бы ему, что он как бы проштемпелеван, упакован и уложен на самой дальней полке пыльного склада. К тому же, по собственному его наблюдению, люди меньше обращали внимания на него в окружении семьи. Со всей очевидностью, всякий мужчина, прогуливающийся с супругой и чадами, теряет в глазах остальных ту зыбкую и загадочную возможность, которая в иных обстоятельствах трепещет вокруг него, подобно колеблющимся крылышкам мошкары.

Подтянув животик и выпятив грудь, он оставил игроков и направился к прочим гуляющим, светлые силуэты которых хорошо различались на фоне озера. Приготовился было пересечь дорожку для верховой езды, когда вдруг заметил в изрядно перемешанном копытами песке небольшой предмет, некий темный прямоугольник. Он поднял его и обмахнул от пыли. То был изящный блокнот в обложке темно-зеленой кожи. Едва он открыл его, сердце у него забилось часто-часто. Из внутреннего кармашка торчали кончики небрежно воткнутых в него банкнот. Крупные купюры. Восемь, по пятьсот франков. Четыреста тысяч франков, сказала бы его супруга, оставшаяся глухой к финансовым нововведениям.

Марсель Леближуа беглым взглядом окинул окрестности. Округа показалась ему безлюдной, никто его не заметил. Да это, собственно, и не имело особенного значения, ведь завтра он деньги вернет. Если, конечно, владелец блокнота не забыл записать в нем адрес. Марсель Леближуа лихорадочно полистал страницы, запись оказалась на первой же: Жан де Биз, авеню Фош, 50. Телефон: Пасси, 00–34. В конце концов, это ничего не меняет – если бы он не обнаружил адреса, отнес бы блокнот в комиссариат. Он подумал об этом Жане де Бизе, жившем на авеню Фош (кто ж не знает, сколько стоит там жилье), позволяющем себе терять четыре тысячи франков на тропе для верховой езды. Ну да, сунул блокнот в задний карман бриджей, сел на лошадь, но пуговица на клапане кармана отскочила, и блокнот вырвался из заточения. Что за глупость, с другой стороны, таскать с собой такую большую сумму. Да еще и в записной книжке! Лишний раз доказывает, что для мсье Жана де Биза четыре тысячи франков – так себе, пустяк! Он, может, и не помнит точной суммы, что была при нем. И сожалеет, должно быть, об утере одной лишь вещи – блокнота. Но сам по себе этот предмет, на первый взгляд, особой-то цены не имеет. Никакой не еженедельник, и уж тем более – не деловой реестр, а так, просто блокнот. Большинство страниц пусты. На некоторых – беспорядочные, бессвязные слова, цифры, телефонные номера, мелкие геометрические фигуры.

Чем дольше над всем этим размышлял Марсель Леближуа, тем больше убеждался, что Жан де Биз, вновь обретя свои деньги, испытал бы не столько радости, сколько он сам, оставив их себе. «Уж если на то пошло, – говорил он себе, – я отправлю блокнот почтой, анонимно, чуть позже». Он пощупал банкноты, обнюхал их – приятный, непередаваемый запах кожи, краски, тонкой бумаги, – и сунул все это в свой бумажник. С этаким-то компрессом на сердце он чувствовал себя куда как лучше. Ведь это его трехмесячное жалование – и как раз перед отпуском! Вот уж и вправду, провидение дает о себе знать, когда больше всего сомневаешься в его существовании. Ну, конечно, время от времени в его внутреннее ликование вплетались легкие угрызения совести, но он без излишнего труда урезонивал себя тем, что если бы деньги принадлежали какому-нибудь бедняку – хотя кто видел когда-либо нищего с четырьмя тысячами в кармане? – он бы их ему вернул тотчас же, все, до единого су. Марсель Леближуа был бухгалтером, а когда говорят «бухгалтер», подразумевают порядочность. Подобные умозаключения являлись его профессиональным кредо, которое и защищало его щепетильность. Но при этом он не преминул дать тягу, подспудно опасаясь, как бы наездник с миллионным состоянием не вернулся и на полном скаку требовательно не закричал: «Вы не видели блокнот в обложке из зеленой кожи?» И что ему тогда ответить? Следующие двадцать шагов Марсель Леближуа прошел, постоянно оглядываясь. Одно его плечо опустилось, словно висевшая на нем рука налилась свинцом, зад же превратился в живую мишень. Успокоиться он смог, лишь влившись в общий поток и шум пешеходов, устремлявшихся ко входу на станцию метро «Застава Майо». Запутав таким образом все следы, он теперь мог рассчитывать, что четыре тысячи франков вне всяких сомнений перешли в его собственность, и остаток пути он проделал, что-то тихонько насвистывая. Кому дано различить в чьей-либо целомудренной душе такие близкие, по сути своей, чувства, как раскаяние и страх перед визитом полицейского?

Марсель Леближуа проживал на седьмом этаже огромного современного дома по бульвару Бертье, выстроенного подковой с двенадцатью пронумерованными подъездами, выходящими в жалкий дворик. Открывая калитку, он уже придумывал некий план. Не может быть и речи о том, чтобы рассказать о находке Симоне, сутки он будет наслаждаться своим богатством в строгом одиночестве. Потом расскажет что-нибудь про лотерейный билет, купленный, конечно же, случайно, о котором он до сих пор и думать-то забыл, ибо почти не верил в возможность удачи. Из соображений предосторожности он решил говорить о выигрыше только в две тысячи франков – от большей суммы жена и дочь закусят удила и настроятся на непомерные расходы. Впервые в жизни Марсель Леближуа ощутил, как поднимаясь в лифте несется к удаче, а не просто на свой этаж в свою квартиру.

Семья ждала его к обеду в полном составе. На их лица были натянуты повседневные физиономии. Это его позабавило – тем более, что он чувствовал себя великолепно. Нежданно-негаданно он ощутил к ним в себе снисходительность, свойственную толстосумам. Жена его, Симона, возившаяся на кухне, пресностью, тусклостью и вялостью походила на рагу из телятины, которое только что закончила готовить. Но у нее имелось золотое сердце, она была примерно покорна и потаенно страстна. Сын Андрэ, лоботряс с болезненно бледным лицом и тупым взглядом, переваливший уже во вторую половину семнадцатилетия, развалившись в лучшем из кресел, читал иллюстрированный детский журнал с таким же усердием, с каким молодой Бонапарт в свое время грыз Гражданский кодекс. Дочь Жижи, высоченная дылда двадцати одного года от роду и к тому же взбалмошная, накрывала на стол, выказывая при этом полное к тому презрение, и в такт каждому движению на ее яйцевидном затылке колыхалось беспорядочное нагромождение из светлых волос и влажного полотенца. Вокруг нее витал дурманящий запах парикмахерской, помпезный и в то же время никакой: вдохнешь его – и словно перецеловался со всем персоналом заведения. Она потянулась к нему бархатной щекой и спросила:

– Как прогулка?

– Великолепно, – живо отозвался он, – я голоден как волк.

И инстинктивно дотронулся до бумажника осторожным жестом сердечника.

– За стол! – крикнула Симона из кухни.

За стол Марсель Леближуа усаживался счастливым отцом нормального семейства, а мысль, что завтра или послезавтра с его помощью этот мирок наполнится радостью, добавляла пикантности и рагу, и дешевому красному вину, которым он запивал каждый пережеванный кусок.

Изъявление радости было в точности таким, каким Марсель Леближуа его себе и желал. Он отведал тайны во влюбленном взгляде, брошенном супругой, увильнул от вопросов сына, пожелавшего знать точный номер выигравшего билета, и охотно поддался лести дочери, которая, расчесав к тому времени волосы мелким гребнем и придав им пристойный вид, объявила: коли они разбогатели, вопрос, проводить им июльский отпуск в пансионате в десяти километрах от побережья Бретани или отправиться на Лазурный Берег, больше не стоит. При поддержке матери и брата она ворковала, пока Марсель Леближуа, внешне сопротивляясь и ликуя в душе, не дал согласие на это безумие. Тут же, не откладывая, «в скромные, но комфортабельные» отели Канн, Лаванды и Сен-Тропе были направлены письменные запросы на предмет уточнения текущих цен. Ответы были получены незамедлительно. После изучения проспектов всеобщее одобрение пало на небольшой отель в Каннах под названием «Фризели». Приготовления к отъезду сопровождалось ликованием – принимая во внимание необходимость в обновлении гардероба дам: на Средиземноморье одеваются вовсе не как на северо-западе. «Мужчинам – им что? – заметила женская половина. – Их плавки повсюду одни и те же». Начало оплачиваемых отпусков отца и дочери совпадало день в день, потому вся семья отбыла на отдых 10 июля вечерним поездом.

Следующим утром, сойдя на перрон в своих парижских нарядах, они почувствовали себя ряжеными. Так далеко на юг они забрались впервые. Солнце, носильщики, теплая пыль, поднимаемая ветром, треск мотоциклов, тысячи вилл из папье-маше, праздно расположившихся среди поблекшей зелени, – все здесь смущало и очаровывало вновь прибывших. Отель «Фризели» – ветхий, но чистый – ютился на узенькой улочке позади порта. По его коридорам растекался запах пищи, густо сдобренной чесноком. В распоряжение «уважаемых клиентов» предоставлялось все, даже туалет. Комнаты родителей и детей были смежными, разделявшая их дверь не закрывалась. Как только прислуга покинула номер, Симона распотрошила чемоданы – она спешила облачиться в летний наряд. Марсель Леближуа отыскал матерчатые туфли, завернутые в газету, и с наслаждением в них влез. Брюки из голубого полотна и рубашка с коротким рукавом окончательно придали ему вид местного рыболова. Ожидая, пока будут готовы жена с детьми, он присел на край кровати и принялся рассматривать стену отеля напротив – голую, слепую, единственным украшением ей служили фарфоровые изоляторы телефонных проводов. Он подобрал обрывки газеты, служившие его туфлям упаковкой, и машинально пробежал их глазами. Это была страница частных объявлений. В муравейнике банальных, сероватых уведомлений его внимание привлекли несколько строчек, набранных жирным шрифтом: «Нашедшего 22 июня сего года записную книжку в зеленом кожаном переплете с четырьмя тысячами франков просят вернуть ее в целости и сохранности владельцу по известному адресу. Вознаграждение – десять тысяч франков».

Марсель Леближуа испытал такой шок, что ему почудилось, будто под ним дрогнула кровать. Он перечитал объявление – ни малейшего сомнения: ему предлагали целых десять тысяч франков (миллион старыми!), если он согласится вернуть хозяину четыре тысячи. В порыве признательности он чуть было не бросился на поезд. Предстать перед Жаном де Бизом, вернуть блокнот и четыре тысячи франков, возвратиться с шестью тысячами в кармане – куда как заманчиво!.. Но он передумал. Минуточку, что все это может значить? Это что же получается – Жан де Биз держит нашедшего зеленый блокнот за наивного простачка, готового вернуть хозяину полную кубышку в обмен на обещание, ничем и никак не гарантированное? Да если он, Марсель Леближуа, польстится на предложение, никакой не Жан де Биз будет ожидать его в апартаментах по адресу авеню Фош, 50, а полицейские в штатском. Эти господа мигом пришьют ему уголовное дело и бросят за решетку. Да, этот Жан де Биз, несмотря на приставку в фамилии, – тот еще хитрец. Подобные типы не заслуживают того, что имеют. Предположить, что Марсель Леближуа нуждается в самооправдании, – это уж слишком. Он поискал дату в газете: 4 июля, прошла целая неделя. Не появились ли за это время какие-то новые известия?

Сложив бумажку, он машинально сунул ее в карман и, занятый собственными размышлениями, словно через пелену тумана увидал перед собой некую бледнокожую дикарку лет сорока, закутанную в оранжевые с белым горошком лохмотья. Она шаловливо заглядывала ему в глаза. Марселю стоило немалых усилий выдать Симоне комплимент за подобное преображение. И Жижи – та тоже разделась чуть ли не догола. Что касается Андрэ, так тот в своих шортах и сандалиях казался школьником, просидевшим в одном классе года три.

Костюмированное подобным образом семейство, придерживаясь вершин наиболее высоких косогоров, направилось к берегу моря. Марсель Леближуа купил по дороге номер «Франс-Суар», который не удосужился взять накануне, несколько утренних газет и иллюстрированные журналы для женщин. В конце улицы им в глаза неожиданно прыгнуло море – голубое, упругое, сверкающее. Подойдя ближе, они обнаружили, что пляжная полоса залеплена нагромождением тел и напоминает огромную кучу разноцветных отбросов. Отпускники потели скопом, плечо в плечо. Пришлось взять напрокат два квадратных метра песка, четыре матраса и зонт от солнца. Молодежь, включая Симону, убежала купаться, а Марсель Леближуа устроился в тенечке и принялся изучать газеты. Из «Франс-Суар» ему удалось выудить аналогичное сообщение – только в этот раз Жан де Биз предлагал тому, кто вернет ему его собственность уже не десять, а тринадцать тысяч франков. В тексте присутствовала короткая, но существенная добавка: «Конфиденциальность гарантируется». Поначалу Марселя охватило негодование, а потом ему стало очень тревожно. Невероятно, если Жан де Биз упорствует по причине простого двуличия, увеличивая таким образом ставки. И вовсе не банкноты в кармашке его интересовали, но сам блокнот. Подобный мотив его поведения мог объясняться лишь тем, что данный предмет достался ему из рук любимой женщины: такие изыски встречаются в высших кругах, – либо на его страницах присутствует некая пометка огромнейшей важности. Обрадованный сверх всякой меры, Марсель Леближуа почувствовал, что наконец-то ухватил самую суть. Теперь он преисполнился уверенности, что ему удастся раскрыть секрет, за который Жан де Биз готов заплатить весьма кругленькую сумму. Если он докопается до всего сам, это будут не жалкие несколько тысяч франков, но целое состояние. В нем взыграла алчность, и он весь затрепетал. Отыскал в кармане блокнот, потрогал его и переложил брюки поближе к себе.

– Ты не пойдешь купаться? – спросила Симона. – Вода просто прелесть.

Она стояла прямо над ним – смеющаяся, с капельками моря на носу и влажными бедрами.

– Нет, – огрызнулся он, – я пока не готов.

Она передернула плечами и убежала резвиться с детьми. Марсель Леближуа тотчас раскрыл записную книжку и снова перелистал ее, повернувшись к морю спиной: его заинтриговали химические формулы с третьей страницы. Но познания в данной области за давностью лет не позволили извлечь из блокнота ничего полезного. С другой стороны, ему не хотелось делиться тайной ни с кем посторонним. Чем дольше ковырялся он во всей этой неразберихе, тем больше убеждал себя: символы эти – не что иное как некий новый продукт, способный совершить настоящую революцию в производстве и коммерции. Например, чудодейственный лекарственный препарат, или новая взрывчатка, наконец, прочный синтетический материал. От природы склонный к фантазиям, он не замечал более ни белизны пляжа, ни голубизны неба. Купающихся тоже не наблюдалось – в чистом поле, на сколько хватало глаз, высились корпуса заводов, производящих «его» новшества. Марсель уже представил себя миллионером: частный дом в Париже, замок в Турине, виллу на Антибах, скаковую конюшню, любовницу, кучу бухгалтеров – как вдруг на матрасы с хохотом и визгом плюхнулись его собственная супруга и дети. Чтобы не вызвать подозрений, он был вынужден припрятать блокнот, вместе со всеми окунуться в море и даже сделать несколько гребков. Но по-прежнему ни с кем не поделился своими соображениями. Тело его плавало в зеленоватой морской воде, а разум в то же самое время купался в роскоши. Спустя десять минут, принесенных в жертву спорту, он вышел на берег, подсох, оделся и небрежным тоном объявил о своем желании прошвырнуться по городу. Со стороны остальной части семейства, жарившейся на солнце с полуприкрытыми глазами и обмякшей плотью, поднялась слабая волна протеста. Его осудили за неумение пользоваться дарами природы, на что он пообещал возвратиться к обеду, для которого из соображений экономии был выбран бар на пляже, и смылся.

Спустя пять минут он вошел в аптеку, выбрал среди персонала одного, в белой блузе, с усталыми глазами и лбом ученого, отвел его в сторону и показал блокнот, открытый на третьей странице:

– Не могли бы вы мне сказать, чему соответствует эта формула?

Человек уткнулся в открытую страницу носом и ответил:

– Ничему.

– Как ничему?

– Да так, ничему… Просто химические символы, написанные как попало… Очевидно, тот, кто их писал, едва знаком с правилами составления соединений… Нелепость… Вам это врач написал?

– Нет-нет…

– Речь идет о рецепте?

– Вовсе нет!

– Вот и отлично, – заметил аптекарь.

Со всей очевидностью, этот представитель человечества на самом деле был ослом. Марсель Леближуа поблагодарил его с улыбкой на губах и вне себя от возмущения. Он обошел все городские аптеки, но в итоге так и не получил желаемого ответа. Какая-то лаборантка приняла его за шутника-неудачника и ответила ему, что не может понапрасну тратить свое время. «Да, – подумал он, – это уже не те фармацевты минувших дней, любившие поколдовать над истинным рецептом. Те не спасовали бы перед столь простой задачкой. Нынешние права называться провизорами не имеют – от провизоров, и как там их еще кличут, остались одни названия. Теперь они способны лишь на торговлю готовым товаром в упаковке, как в какой-нибудь бакалейной лавке». Оставив эту затею и припомнив, что спасение утопающих – дело рук самих утопающих, он заглянул в книжную лавку и приобрел школьный учебник по химии. В лицее он постоянно занимал по этому предмету одно из первых пяти мест. Прежде чем вернуться на пляж, он устроился в бистро, заказал пастис и принялся за работу. К половине второго он вспомнил, что у него есть семья.

Придя на пляж, он нашел детей изрядно обгоревшими, а жену – весьма взволнованной. Жижи успела обзавестись некоторым вниманием ближайшего мужского окружения. Всякий раз на просьбу матери притушить блеск в глазах и убавить громкость хихиканья она раздраженно возражала: «Послушай, мам, ну я ведь уже взрослая». Андрэ же только огрызался, поскольку ему было отказано в платных уроках по водным лыжам. «Что, я до сих пор не должен этого уметь?» – бурчал он. Все эти слова жужжали возле ушей Марселя Леближуа, не проникая внутрь. Подошло время сэндвичей, и снова он отбился от выводка, сославшись на колики в животе. Симона заохала:

– Здешний климат явно не для него! Уверена, в Бретани ему было бы много лучше.

А он, запершись в комнате отеля «Фризели», решительно нырнул в науку. Он сравнивал формулы из учебника с теми, что были записаны в блокноте, попытался на всякий случай заучить законы Лавуазье, Рихтера и Авогадро, вконец запутался и бросил все, ничего не поняв и уверив себя, что истинный секрет скорее всего – не химической природы. Были в блокноте и другие не менее странные пометки. К примеру, такая: «2°2’3’’ южной широты, 92°24’17’’ западной долготы, ля Сюплеант, Бухта ветров, 37 ступеней, 3П+7Л+2П. Ах! Ах!» Это уже явно была география – похоже на указатели пути к сокровищу, но метки эти не могли ввести в заблуждение Марселя Леближуа. Он думал про них весь оставшийся вечер. А на следующий день, бросив жену и детей на пляже, убежал в муниципальную библиотеку и вцепился там в атлас. По дороге он успел купить газеты. Что за глупость – награда вновь увеличена: за возвращение блокнота Жан де Биз предлагал уже пятнадцать тысяч франков.

Пришпоренный новостью, Марсель Леближуа набросился на карты, разложенные перед ним учтивым библиотекарем. Сначала его внимание сосредоточилось на Южной Америке. Взгляд заскользил по огромному пространству Тихого океана – голубому, чистому, без единой морщинки на поверхности. По указанным координатам он отыскал крохотную точку к югу от Галапагосского архипелага. Один из затерявшихся островков, без сомнения, не знакомый широкой общественности, наверняка – жерло потухшего вулкана, покрытого остывшей лавой и пеплом, на нем три пальмы, источник и тишина. Его название? Ля Сюплеант. Кто его так обозвал? Одинокий путешественник Жан де Биз – собственно, кто же еще? Перво-наперво, отыскать Бухту ветров. Там спуститься на 37 ступенек в подземную галерею, сделать три шага на П, значит направо, семь на Л, то есть налево, снова два направо и – Ах! Ах! – перед тобой сундук! На спине Марселя Леближуа выступила испарина. Все это он так четко представил в уме, что немало удивился, когда, подняв голову и оторвав глаза от карты, обнаружил вокруг вместо бескрайней морской глади стеллажи с книгами. Жан де Биз, должно быть, сомневался, что нашедшему записную книжку придет в голову идея снарядить экспедицию и добраться до острова ля Сюплеант прежде него. Да, Марсель Леближуа сильно сомневался, что сможет собрать необходимый для подобного предприятия капитал. Более того, он был недостаточно авантюристом, не владел автоматическим оружием, а в редких случаях, когда приходилось очутиться на борту корабля, обязательно мучился морской болезнью. Нет, он не поплывет на ля Сюплеант, но даст понять Жану де Бизу, что подобное плавание его не страшит, и спровоцирует того на сговорчивость. Достаточно направить этому мсье анонимное письмо, где будет написано: «Я все знаю, отправляюсь, буду там раньше вас», обозначена сумма компенсации и обещана огласка в прессе. В случае штрафных санкций сумма вырастает четырехкратно. Да, робкие людишки тут же сказали бы, что все это смахивает на шантаж. Но Жан де Биз – флибустьер, а с человеком подобной закваски кивать на моральные ценности – верная гарантия поражения.

Выходя из библиотеки, Марсель Леближуа ощущал жар в голове и свинцовую тяжесть в руках. Он посмотрел в зеркало витрины и удивился, обнаружив вместо загорелого лица, соответствующего, как ему представлялось, нынешнему состоянию его души, вытянутую физиономию горожанина, лысоватого, с безвольным ртом под растрепанными усами и с усугубляющим все это неисправимо честным взглядом. Разочарованный, он нахмурился, придавая своей внешности лишней значимости. При этом глаза его рассеянно пробежали по выставленным за стеклом куклам, оружию и корабликам. Одна из надписей, выполненная броским красным цветом на белой коробке, его потрясла: «Ля Сюплеант – игра для детей и взрослых». Когда сердце немного успокоилось, он зашел в магазин. Предупредительная продавщица показала ему картонную коробку, в которой лежали игрушечные карты, компасы, правила игры, маленькие кораблики, миниатюрные сундуки, жетоны.

– Это игра для дураков, – пояснила она, – смесь домино и «Монополии». Представим, что вы купили остров ля Сюплеант – это самое главное, и с первого же броска получили две шестерки…

Ее он не слушал. Он прислушивался к грохоту у себя внутри – только что обрушились подмостки, сооруженные им в собственной душе. Неужели Жан де Биз просто записывал результаты игры с собственными детьми? Или эти каракули и должны повести его по ложному следу?

На грани отчаяния Марсель Леближуа пристроился на лавочке в сквере у набережной Круазетт и принялся вновь листать записную книжку. Каждую исписанную страницу он подверг такому пристальному анализу, что у него разболелась голова. Обычные имена, адреса, названия газет с датами выпуска… Все номера по странному совпадению – за прошедший март. Он решил заполучить их и обратился с запросом в агентство новостей. После чего поплелся на пляж. В течение всего дня из него на жену и детей изливались лишь печальные банальности. Но их ничем нельзя было задеть, настолько переполняла их радость пребывания на свежем воздухе. Андрэ связался с группой молодых людей, игравших в волейбол. Один парень по имени Патрик Мигрекюль с накачанными грудными мышцами оказывал вялые знаки внимания Жижи. Симона под тентом болтала с соседями, среди которых доминировал седеющий господин с брюшком и латиноамериканским акцентом. Так что Марселю Леближуа оставалось предаваться думам и действиям.

Назавтра, согласно последнему объявлению во «Франс-Суар», вознаграждение за блокнот стремглав подскочило вверх – до двадцати тысяч франков. Марсель Леближуа стиснул зубы и решил держаться до последнего. В последующие три дня объявления не появлялись вовсе, затем курс внезапно рухнул – пятнадцать тысяч. Еще через два дня он скатился до четырнадцати. Как все это понимать? Отступление? После некоторых раздумий Марсель Леближуа предположил, что в блокноте содержится ссылка на скоропортящийся продукт. Однако речь могла также идти и о попытке спровоцировать тревогу у нынешнего владельца записной книжки. Как это узнаешь? О, кажется он играет с сильным противником. Как раз в этот день Симона заговорила с ним о дочери, не явившейся ночевать. А он почти ее не слушал, он, совсем недавно считавший добродетель Жижи основным сокровищем в семейном достоянии, ничуть не обеспокоился, узнав, что дочь утратила невинность в объятиях пятидесятилетнего латиноса. И совсем не понимал, отчего это его жена с полными слез глазами, трясущимися плечами и сложенными в маленькую корзиночку руками требует от него использовать свой родительский авторитет:

– Это твоя обязанность, Марсель. Только ты можешь помешать нашему ребенку не совершить роковую ошибку.

Этот мужчина ищет с ней мимолетного удовлетворения. Он женат. Может быть, у него даже внуки.

– Она взрослая, – заметил Марсель Леближуа со скукой в голосе.

– Физически, но не морально, ты это хорошо знаешь! Поговори с ней! Меня она совсем не слушает, но тебя… но ты…

Он рассердился и заявил, что у него и так достаточно хлопот, и потому некогда заниматься еще и постельными связями Жижи; наконец, теперь девушка не может подцепить себе мужа, не показав на деле своих способностей между простынями, а он сам – приверженец свободной любви, он за эмансипацию угнетенного пола, упразднение ограничений и контроля над рождаемостью, и если ему и дальше будут надоедать этими историями о раздвинутых ногах, он возьмет обратный билет на первый же поезд, идущий на Париж. Изумленная заявлением, столь разительно расходящимся с привычными идеями супруга, Симона пристально на него посмотрела и прошептала:

– Ты этого скоро захочешь, Марсель, ты этого очень скоро захочешь.

Чуть погодя она заметила ему, что их сын перекрасил волосы, носит розовую шелковую рубашку, чесучовые брюки и золотой браслет на запястье.

– Ну и пускай, если это ему нравится, – ответил Марсель Леближуа, отвернув голову.

– А тебя не интересует, кто оплачивает ему подобную экстравагантность? – выкрикнула Симона.

– Он сам, конечно же.

– На пять франков в день, которые ты ему выдаешь? Нет, Марсель, ты закрываешь на это глаза, потому что тебя так устраивает! Однако тебе следует знать…

И она сообщила ему странные детали об отношениях, завязавшихся между Андрэ и незнакомыми господами самого разного возраста. Он отказался в это поверить, Впрочем, тем же вечером, посмотрев на сына попристальней, он вынужден был согласиться: действительно, нет ничего общего между тем темноволосым и вялым школьником, которого он знал еще совсем недавно, и гибким светловолосым загорелым юношей, который сегодня смотрел на него с выражением некой осторожной дерзости. Однако, повинуясь зову природного инстинкта, он решил не впутываться в решение этой головоломки, лишь бы сберечь личное спокойствие. Ему суждена более важная цель, он из страха проигрыша не может уделять даже малейшего внимания мелочным проблемам повседневной жизни. Чтобы двигаться дальше, он нуждается в облегчении нагрузки со стороны семьи. Отныне единственный его ориентир – зеленый блокнот. День и ночь в его голове, словно под легким бризом, переворачивались странички из записной книжки. Он наизусть помнил все ее иероглифы. Однако дешифровка их становилась все более обманчивой.

Вознаграждение продолжало уменьшаться раз за разом и в итоге скатилось к пяти тысячам франков. Прогрессирующая утряска довела нервную систему Марселя Леближуа до грани срыва. Через две недели отпуска он превратился в столь желчного критикана, что Симона больше не осмеливалась заводить с ним какие бы то ни было разговоры. Между тем Жижи съехала от родителей в студию, которую ей оставила в полное распоряжение одна из новых подружек. По крайней мере, это она так говорила. Андрэ вовсе перестал ночевать дома, катался на водных лыжах «как бог» и изредка объявлялся на пляже, держа нос по ветру и соблазнительно виляя бедрами.

Внезапно Марсель Леближуа решил, что в Каннах он просто растрачивает время, а настоящий след удастся взять, видимо, лишь в Париже. Потому им следует поторопиться с отъездом, вообще-то намечавшимся только через восемь дней. Когда он сообщил о своем намерении семье, запротестовали все. Здесь и такая погода, и только что обзавелись по-настоящему приятными друзьями!.. Рядом с женой и детьми, загоревшими до цвета черного хлеба, Марсель Леближуа один остался с бледным лицом и холодным разумом. Дабы оправдаться за принятое решение, он сослался на неважное финансовое положение. Действительно – у него оставалось всего две тысячи франков из тех четырех, которые он нашел. Сей аргумент смягчил раздражение Симоны, однако не поколебал бесчувственности дочери и сына. Те заявили, что благодаря вновь обретенным связям могут продлить свое пребывание в Каннах, не тратя на это ни единого су. Симона для приличия повозмущалась, а Марсель Леближуа выразил полное понимание. С его точки зрения, молодежь должна идти в ногу со своим временем и перешагивать через предрассудки стареющих предков. Только так Франция сможет лет этак через двадцать добиться признания и вновь обрести свое место в европейском сообществе. Обязанность родителей – лишь в том, чтобы отрекаться от обязанности быть родителями. Марсель Леближуа столь охотно об этом объявил еще и потому, что любой повод уклониться от личного родительского долга был ему теперь весьма кстати. Для очистки совести он выудил из Жижи обещание присматривать за братом и почаще писать письма. Дети, удивленные широтой ума родителя, расцеловали его, а Симона, прослезившись, бросила на него исподтишка одобряющий взгляд.

По возвращении в Париж у Марселя Леближуа оставалось четыре дня отпуска. Все эти четыре дня он носился по городу и рылся в книгах. Но всякий раз, докапываясь до сути той или иной цифры или какого-нибудь имени, он вынужден был признавать, что к разгадке не приблизился ни на шаг. День Трафальгарской битвы вместе с названием престижного ресторана, дополненные маркой лосьона для волос, ровным счетом ничего не означали. Было ли допустимо, что удача могла быть спрятана в родословной династии Капетингов, правивших Францией с Х по XIV век? А рецепт русских блинов, он что же – тянет на миллион старых франков? На самом деле цена успеха была уже далека от этой цифры: стоимость зеленого блокнота колебалась у отметки в пять тысяч франков, но акции снова могут вздорожать. Иногда Марсель Леближуа представлял себя рыбой, которую подсекли опытной рукой и теперь изматывают, понемногу отпуская леску, ослабляя ее натяг, затем вновь подтаскивают, точно рассчитав силу ее рывков, чтобы в конце концов совсем обессилевшую затащить в сачок. Эх, знать бы, как спрыгнуть с крючка! Но жало его засело глубоко и накрепко.

Он даже несколько раз кружил возле дома номер 50 по авеню Фош, где обитал его палач. Недавно выстроенное светлое здание с высокими, прозрачными, будто хрусталь, окнами, стеклянная, автоматически открывающаяся перед посетителями входная дверь, мраморный вестибюль и привратник в галунах!.. И несмотря на подобную роскошь, Жан де Биз столько хлопочет о своем блокноте, что публикует через каждые два дня объявления в газетах! Тут есть от чего помутнеть в голове у одного из самых уравновешенных бухгалтеров на свете…

Когда Марсель Леближуа появился на службе, коллеги заметили, что он неважно выглядит… Он стал опаздывать, ошибаться в вычислениях и уже не смеялся над шутками начальства. Машинистки заговорили о его любовной интрижке, курьеры утверждали, что он играет на бирже. Сам он думал лишь об этом гнусном Жане де Бизе. Дочь писала, что в Париж не вернется, ибо подумывает уехать в Чили с тем мсье, «о котором шел разговор в Каннах»: он якобы подыскал ей там работу. Сокрушавшейся и требовавшей «изо всех сил» вмешаться Симоне он заметил, что их дочь имеет все основания быть счастливой с человеком старше ее по возрасту, и даже если она спустя несколько лет вернется назад, то, по крайней мере, хотя бы совершит прекрасное путешествие. Он остался столь же невозмутим, получив и другое письмо, в котором Андрэ извещал его о потере всяческого интереса к учебе. Их дорогому дитяти предложили место оформителя витрин антикварного магазина в Монте-Карло, и с самого начала он будет зарабатывать вдвое больше отца. Помимо этого, работодатель предоставляет ему пропитание, крышу над головой и чистое постельное белье. Преисполненный радости, сынок надеялся, что родители не будут чинить ему препятствий в выборе собственного светлого будущего. Несмотря на размолвку с Симоной, Марсель ответил сыну, что одобряет его решение двинуться вперед по новому пути.

Некоторое время спустя, вернувшись с работы вечером раньше обычного, он застал Симону в гостиной. Она угощала чаем молодого человека с торсом атлета и глазами сосунка. Одета жена была в выходное платье пастельно-голубого цвета, с декольте в виде туза червей. Ее окутывало дурманящее облако парфюма. С приветливой улыбкой на устах супруга напомнила Марселю, что мсье Патрик Мигрекюль ему знаком: они часто пересекались на пляже в Каннах.

– Верно, верно – рассеянно отвечал Марсель Леближуа.

Если память ему не изменяла, парень вроде бы ухлестывал за Жижи, а Симоной интересовался пятидесятилетний чилиец. Они что же – воздыхателями обменялись, а затем и нарядами? Как бы там ни было, присутствие Патрика Мигрекюля хозяина дома ничуть не задело. Важным для него было, что довольная супруга его не трогала. Время настало тревожное: он только что прочел во «Франс-Суар» об очередном снижении вознаграждения: хозяин давал за блокнот всего четыре тысячи франков – точную сумму утерянного и не более того, между тем Марсель Леближуа уже успел потратить все деньги. Теперь он просто не мог даже вернуть записки с восемью банкнотами по пятьсот франков и хотя бы получить удовольствие от знакомства с Жаном де Бизом. Ничего не потеряв и ничего не выиграв, было бы приятно потребовать объяснений у этого странного типа, обещания которого толкнули Марселя Леближуа к безумству. Он даже подумывал, не сказать ли, что найденный блокнот был пуст, но вряд ли Жан де Биз клюнет на подобную уловку. Еще учинит скандал, полиция быстро покажет расходы семейства Леближуа в Каннах, источник их всем покажется весьма сомнительным… Лучше всего предстать честным гражданином с четырьмя тысячами франков. Достаточно заполучить их на несколько часов. Но как? Оставив жену и Патрика Мигрекюля с их обоюдным кокетством, Марсель Леближуа прошел на кухню и залпом выпил полный стакан вина. В голове у него тут же прояснилось. Он возьмет деньги из «черной кассы» фирмы «Плош и Дюклоарек» и вернет их сразу после встречи с Жаном де Бизом. Ключ от сейфа у него есть, главный бухгалтер проверяет содержимое лишь в конце недели, так что никто ничего не заметит. Загоревшись идеей, он возвратился в гостиную. Патрик Мигрекюль уже сидел на канапе совсем рядом с его женой и держал ее за руку. Поведение их было настолько естественным, что он не стал возражать, когда Симона предложила молодому человеку остаться с ними на ужин.

Ливрейный слуга отвел Марселя Леближуа в салон. Казалось, это великолепное жилище принадлежит не человеку, а старинной изысканной мебели – именно ее обеспокоили визитом. Присев на краешек кресла эпохи Людовика ХV с изящной шелковой обивкой, Марсель Леближуа почтительно рассматривал все эти бесполезные одноногие столики, мечтательных пастушек, картины с мифологической наготой, тяжелые гардины, увядшие от скуки, и думал, что обладателю подобных прелестей глубоко наплевать на принесенные им четыре тысячи франков. Он взял деньги из сейфа сегодня утром и тут же позвонил Жану де Бизу, дабы получить аудиенцию. И теперь, парализованный страхом, в сотый раз повторял себе, что Жан де Биз, ничем не доказавший своего благородства, может, против собственного обещания, и не рассказать ему о содержимом записок. Как в таком случае вернет он в кассу деньги? Не лучше ли немедля сбежать с поля боя? Сражение при этом закончится, по крайней мере, нулевой ничьей. Он уже было поднялся, но любопытство оказалось сильнее. Между ним и этим человеком есть некая причинно-следственная связь, столь же осязаемая, болезненно-сладостная, как и связь физическая. Дверь отворилась, появился слуга, и Марсель Леближуа, проследовав за ним, очутился в просторной библиотеке. Тысячи книг, расставленных плотными рядами, напоминали рассевшихся на жердочках птиц. За длинным столом, ровным и строгим, без единой бумажки, сидел некий человечек средних лет. Розовые щеки, седеющие волосы, улыбка над галстуком в белый горошек. С первого же взгляда Марсель Леближуа понял, что сидящий перед ним хозяин дома совершенно не склонен к авантюризму.

– Я прочел ваше объявление во вчерашней газете, – сказал он, выкладывая на стол записную книжку.

– Во вчерашней? И только? – поинтересовался Жан де Биз, лукаво сощурив глаза.

Он раскрыл блокнот и похрустел банкнотами. Растерявшись, Марсель Леближуа почувствовал: дальнейшее притворство бесполезно.

– Нет, – ответил он, – я знаком и с другими…

– Почему же вы ждали до сих пор? Приди вы раньше, больше бы получили.

Вместо ответа Марсель Леближуа спросил:

– А вы, мсье, почему вы теперь предлагаете меньше, чем в начале? Ваш блокнот за несколько дней стал менее ценным?

– Это вы обесценились, – ответил Жан де Биз.

– Как это?

– Ну да. Ваш поступок ценился бы выше, если бы вы исполнили его сразу же, обнаружив находку. Справедливо, согласитесь, что и вознаграждение при этом было наибольшим.

Произнося это, он подвинул гостю четыре тысячи франков. Марсель Леближуа спрятал их в карман и опустил голову.

– Я вас не понимаю. Должны же в этом блокноте содержаться важные для вас сведения!

– Вовсе нет.

– Что же обозначают все эти формулы, цифры, фамилии?

– Ничего… Я просто чиркал все, что приходило в голову… Предположим, мне хотелось поинтриговать моего будущего разорителя…

Марсель Леближуа припомнил все ночи, проведенные без сна, и от мысли, что его просто дурачили, ему стало не по себе.

– Этого не может быть, – пробормотал он, – я был уверен, что вы что-то скрываете. И вы что же – совсем не расстроились, потеряв блокнот?

– Я его не терял.

– Как?

– Я его подбросил. Нарочно.

Наступила тишина. В паркете под ногами Марселя Леближуа разверзлась пропасть: тело осталось на месте, а вот душа – та потеряла равновесие. И он, задыхаясь и барахтаясь в пустоте, прохрипел:

– Нарочно… Что значит – нарочно?..

– О, все очень просто, – ответил Жан де Биз, откинувшись на спинку кресла. – Вы видите перед собой филантропа. Я хочу помочь людям научиться быть честными и получать от этого удовольствие. Упрощая задачу, обещаю им награду за первое же их доброе побуждение. Дрессировщики диких зверей делают то же самое, когда раздают своим питомцам после тренировки куски мяса. Так что время от времени, точнее – четыре раза в год, я оставляю блокнот с деньгами в одном из наиболее посещаемых публикой мест и через прессу обещаю заслуживающее внимание вознаграждение тому, кто вернет мне мое добро. Возврат может состояться – это уж воля случая – в тот же день, а то и через неделю или месяц, как вот с вами. Увеличивая, а затем последовательно снижая сумму, я подталкиваю к принятию решения. Вы первый не получаете от этого выгоды, однако, не сомневаюсь, что наша встреча окажется целительной и для вас. Все начинается с надежды выручить за принесенный предмет как можно больше, затем вопрос наживы уходит на второй план, человек обретает привычку поступать по зову сердца в любых обстоятельствах…

Слушать его было противно. Марсель Леближуа думал о растраченном понапрасну отпуске, о пустившихся в разврат детях, о жене, нашедшей утешение с кем-то другим. Ничего этого не случилось бы, не посвяти он все свое время дешифровке записок вместо того, чтобы заниматься семьей! А виновник катастрофы сидит перед ним и улыбается, довольный собой и богатый до тошноты. Не часто, причиняя столько горя, человек думает, что творит лишь добро! Влепить бы ему пощечину, плюнуть в лицо, оглоушить пресс-папье! Клокоча от негодования, Марсель Леближуа уже представил себя убийцей гнусного интригана, как вдруг тот, исходя благодушием, сказал:

– В любом случае, поскольку мне вовсе не хочется, чтобы вы чувствовали себя разочарованным от нашей встречи, прошу вас принять небольшое возмещение убытков.

И протянул ему пять сотенных банкнот. Все же лучше, чем ничего. Гнев Марселя Леближуа, пресеченный в корне, затих.

– Благодарю вас, – ответил он. И после секундного раздумья добавил: – Вы собираетесь продолжить сорить деньгами где попало?

– О, да! – отозвался Жан де Биз. – Результаты вполне обнадеживающие. Так что на днях возвращенный вами блокнот снова будет утерян.

– И где же? – теперь уже совершенно бесцеремонно поинтересовался Марсель Леближуа.

Жан де Биз погрозил ему пальцем и, не ответив, проводил до двери.

На следующий день, едва придя на службу, Марсель Леближуа вернул четыре тысячи франков в кассу фирмы «Плош и Дюклоарек», не вызвав при этом ни малейшего подозрения. Затем, сославшись на плохое самочувствие, покинул контору и отправился покупать себе накладную бороду, каучуковый нос и синие очки. Изменив свою внешность до неузнаваемости, он занял пост в двадцати шагах от дома 50 по авеню Фош и принялся караулить Жана де Биза. Ему пришлось три часа топтаться на месте, прежде чем Жан де Биз вышел на улицу. Оказалось, однако, что его поджидает длинный черный лимузин. Мгновение спустя автомобиль тронулся с места и сразу показал свою едва слышную мощь. Застигнутый врасплох, Марсель Леближуа бросился было вдогонку, прижав локти к бокам и напружинив икры, но очень скоро отстал и остановился, с трудом переводя дыхание. Но через десять минут передышки снова отправился в путь. До густых вечерних сумерек бродил он, заложив руки за спину, по Булонскому лесу и рыскал глазами по земле. Блокнота нигде не было.

– Негодяй! – ругался Марсель Леближуа. – Подлец! Куда ты его дел?

Он продолжил свои блуждания и в последующие дни, метр за метром изучая каждый клочок земли. Когда к нему подкатывался мяч, он уже не беспокоился вернуть его. Небритый, нелюдимый, ругаясь и нелепо жестикулируя, он пугал детей, и те дразнили его оборванцем. Жена его оставила. Через некоторое время дирекция фирмы «Плош и Дюклоарек» вынуждена была уволить его по причине необоснованных прогулов. Он не стал подыскивать себе занятие, а зарегистрировался безработным. И по сей день каждый вечер неподалеку от тропы для верховой езды можно увидеть сгорбленного человека в лохмотьях – он бродит на полусогнутых ногах, разговаривает сам с собой и время от времени останавливается, чтобы бросить вокруг себя недоверчивый взгляд и кончиком палки разворошить кучу мертвых листьев.

Лучший клиент

Лавка супругов Этерп по счастливому стечению обстоятельств стояла неподалеку от кладбища для буржуа. Приятная для глаза темно-зеленая вывеска прикрывала деревянную обшивку фасада. Над правой витриной виднелась надпись, выполненная золотом: «Моментальное изготовление венков: жемчуг, целлулоид, гальваника», под левой – стихи:

Зачем же бегать по Парижу, Когда вам нужен лишь венок. Зайди к Этерп – здесь цены ниже, А изготовят точно в срок.

И слова эти не были пустым звоном, поддавшись на который доверчивый покупатель тотчас ощутил бы тщетность потраченных усилий. За те четверть века, что семья Этерп держала магазин, окрестные конкуренты один за другим вынуждены были признать, что им не стоит переходить дорогу. Такой успех был признанием коммерческой гениальности и замечательного артистизма семейства. Всегда готовые уступить клиенту в цене, угодить ему качеством и ассортиментом товара, в вопросах символов вечной скорби Этерп никогда не отказывались ни от каких новшеств. По правде сказать, душой дома была мадам Этерп. Эта высокая, жилистая и крикливая дама, словно торнадо, тащила за собой шестидесятилетнего муженька, типа во всех отношениях пожухлого и робкого. Когда раздавался ее призыв: «Виктор!», он вздрагивал так, будто ему приставляли к сердцу револьвер. А если она трепала его по шевелюре, втягивал голову в плечи на манер провинившейся черепахи. Поскольку они не держали ни одного работника, а Виктор сложения был хилого, всю тяжелую работу мадам Этерп тянула сама – опускала и поднимала тяжелые железные жалюзи, вскрывала ящики и, борцовски пыхтя, перетаскивала с места на место имевшийся товар, по большей части – из мрамора и тесаного камня. Виктору же не оставалось ничего иного – только убирать в латунную оправу стеклянные жемчужины. И он радостно возился с ними, составляя жалкую цветовую гамму. Мадам Этерп рассказывала соседям, что пальчики у него – как у феи.

Однажды вечером, перед самым закрытием, пока мадам Этерп подсчитывала выручку, в лавку вошел незнакомец лет этак семидесяти. Озабоченный вид выдавал в нем серьезного покупателя. Мадам Этерп маслянистым голосом обратилась к нему:

– Чего-нибудь желаете, мсье?

Тот ответил:

– Хотелось бы взглянуть на ваши венки.

– Прошу, прошу вас, – любезно засюсюкала мадам Этерп, – они как раз все здесь. Какая цена вас бы устроила?

Обнадежив посетителя подобной преамбулой, мадам Этерп потащила его на осмотр. Вдоль стен лавки лежали горы погребальных спасательных кругов – из металлических лавровых листьев, из небьющихся роз, неувядаемых незабудок, нетленного плюща. Все они свидетельствовали о долговечности людской скорби и подходили любому сердцу, с любым кошельком. Мрачность самих венков тут и там оживляли густо-фиолетовые ленты: «Моей нежной маме», «Любимому брату», «Милому кузену», «Дорогому отцу», «Моей молочной сестре», «Моей единственной…» В этих избитых фразах содержалось все человеческое горе, разложенное на кусочки. Нечасто кто-либо из покупателей настаивал на специальной формулировке, чтобы выразить свое горе.

– Можете сами убедиться, – заметила мадам Этерп, – у нас очень широкий выбор. Что есть то есть…

Стараясь не задеть посетителя неуместной настойчивостью, а привлечь его внимание к качеству предлагаемого товара, она давала пояснения учтиво и в то же время слегка печально, сопровождая их сдержанной жестикуляцией. Исходя из опыта, она знала, как трудно заставить клиента, выбирающего венок, позабыть, что удача продавца всегда опирается на потери покупателя. Из вежливости соболезнуя его горю, она осторожно начала:

– Такие, как вы, мсье, часто встретившись с подобными хлопотами, не решаются выбирать и покупают первое, что подвернется под руку. Если вы не будете против, я бы вам посоветовала…

– Не нужны мне ваши советы, – отрезал мужчина.

– Незабудки видны издалека, – невозмутимо продолжала мадам Этерп, – зато фиалки, которые мы делаем, радуют глаз своей сдержанностью. Что касается фарфоровых роз, я бы вам порекомендовала их для усопших в юношеском возрасте или женского пола. Не будет ли бестактностью с моей стороны поинтересоваться степенью вашего родства с покойником?

При этих словах лицо незнакомца исказила гримаса неподдельного физического страдания. Глаза его остановились, губы свело в две тонкие складки. Он глубоко вздохнул и переспросил:

– Степень родства?

– Ну да, – ответила мадам Этерп, – о ком идет речь – о мужчине, о женщине?

– О мужчине.

– Кем вы ему доводитесь?

Покупатель вздернул подбородок и окатил взглядом лицо мадам Этерп, словно струей холодной воды.

– Ваше любопытство весьма подозрительно, мадам.

– Вовсе это не любопытство, – проворчала мадам Этерп. – Я должна расспросить вас об этом, чтобы знать, кому вы собираетесь писать посвящение – отцу, брату, племяннику…

Мужчина прервал нетерпеливым жестом этот мартиролог:

– Мне нужно по одному на каждого.

– Простите? – чуть не поперхнулась мадам Этерп.

– По одному на каждого, – раздраженно повторил человек, – но только мужскому полу. Это ясно?

Мадам Этерп сглотнула слюну и замямлила:

– Ладно, мсье, значит, дорогому отцу, дорогому брату, дорогому сыну, дорогому племяннику…

– А еще дорогому дяде, – добавил мужчина с подозрительной горячностью, – дорогому кузену, дорогому другу, дорогому коллеге, дорогому соседу, тестю, зятю! Всем, кто есть!

Его глаза сверкнули недоброй заносчивостью, щеки разрумянились от прилившей к ним крови. Несомненно, он полоумен – или вообще маньяк, а может, даже изувер. Мадам Этерп, до смерти напуганная, юркнула за прилавок и позвала:

– Виктор! Виктор!

Однако Виктор из задней комнаты лавки слышать ее не мог.

– Ну так что? – спросил странный тип. – Да или нет? Есть у вас все, что мне нужно?

– Не могли бы вы подождать до завтра? – рискнула поинтересоваться мадам Этерп.

– Нет, я спешу. Очень спешу. Я взял такси, чтобы все сразу увезти. Если вы отказываетесь, я отправляюсь по другому адресу.

Пока он все это говорил, в голове мадам Этерп разгорелся нешуточный диспут. Имеет ли она право отречься от выгоды, которую сулит такой большой заказ, по единственной видимой причине – покупатель очень странно себя ведет? А способен ли этот эксцентричный тип обойтись без ее услуг, если она решит от него отмахнуться?

– Ну так что? Я жду, – напомнил посетитель.

– Так и быть, – ответила мадам Этерп, – я обслужу вас.

Потея от страха, она отобрала венки и по одному перенесла их в такси. На заднем сиденье пристроилось целое семейство – отец лежал на зяте, сын придавил племянника. Даже на мадам Этерп, вроде бы свыкшуюся с посмертными почестями, эта братская могила не могла не произвести тягостного впечатления. На нее снизошло озарение:

– Я поняла, что все это значит! Вся мужская часть вашего семейства погибла в автомобильной катастрофе!

– Точно, – отрезал незнакомец. – Однако поторопитесь аккуратней уложить дядин венок. Туда! Я сяду рядом с водителем… – Немного подумав, он добавил: – Дайте мне и дедушкин.

– Вы и дедушку потеряли?

– Я же вам сказал.

– Должно быть, он был очень старым.

– Ему было почти сто лет.

Вздохнув с облегчением, мадам Этерп принесла венок для дедушки и счет. Клиент рассчитался, не торгуясь, залез в такси, хлопнул дверцей и тронул край шляпы. Машина отъехала. Застыв у обочины, мадам Этерп долго смотрела вслед символу огромного горя, удаляющемуся в неизвестном направлении.

Возвратившись в магазин, она увидала Виктора – тот выходил из служебной комнаты и непослушными пальцами застегивал ширинку.

– Виктор! – крикнула она.

Он вздрогнул, опустил глаза и вымолвил:

– Слушаю тебя, душа моя?

И она все ему рассказала. Едва жена замолчала, Виктор насупился и пробурчал:

– Чудовище!

– Отчего же? Бедняга потерял всех мужчин своего семейства в катастрофе, а…

– И ты поверила во всю эту историю с несчастным случаем? – нервно поинтересовался Виктор.

– Нет, – ответила мадам Этерп. – Теперь я вижу, что-то не так. Придумай другое объяснение, раз ты такой умный. А что если это конкурент и приехал пополнить запас?

– Ну да – и заплатил хорошую цену. Ты шутишь. И не попросил ни о малейшей скидке. Нет, правда в другом. Тебя нельзя оставлять одну в магазине. Это был садист.

– Садист?

– Человек, покупающий венки всем мужчинам своего семейства, может быть только садистом, никем иным. Не сомневайся, он решил истребить их по одному, а может – и всех сразу, в ближайшие дни. И наши украшения будут венчать могилы жертв. Это скверно! Нужно любой ценой предотвратить бойню – и как можно быстрее. Ты спросила его имя, адрес?

– Я и не подумала об этом.

– Запомнила хотя бы номер такси?

– Нет.

Виктор недовольно прищелкнул языком:

– Жаль, надо поговорить с Симоном. Он что-нибудь посоветует.

Симон, их племянник, служил в полиции. В тот же вечер Виктор пригласил его, чтобы выложить новость. Втроем они устроились в задней комнатке за бутылкой малаги, и у них была еще бутылка старого рома. Симон пил ром, семья Этерп – малагу. Выслушав рассказ дяди, полицейский агент, отличавшийся декартовым складом ума, уединился в медитации. Прошло немало времени, прежде чем он заявил, кивая головой, что случай, конечно же, – не из простых, но если ему не изменяет память, ни одной статьей закона покупка множества похоронных венков одним лицом не запрещается. Такой поступок не подпадает под определение «преступный», а посему дело возбудить невозможно. К тому же – непонятно, против кого.

– Но мы-то, мы же знаем, что этот помешанный купил наши венки ровно под коллективную экзекуцию, – воскликнула мадам Этерп.

– Мы сможем его арестовать только после преступления, совершенного и засвидетельствованного, – ответил Симон с многозначительным вздохом. – Только так.

Несчастная тетушка пробовала урезонить племянника, мол, теперь из-за пассивности властей под угрозой дюжина человеческих жизней, но Симон, укрывшись за уложениями закона, опорожнил бутылку, вытер усы и пожелал супругам Этерп приятного отдыха, похвалив качество их рома.

Невозмутимое спокойствие полицейского передалось, в конце концов, и Виктору: он заявил о сложении с себя всякой ответственности – хотя бы потому, что забыть о случившемся ему посоветовал служитель закона, облаченный в форму. Напротив, мадам Этерп, как и большая часть представительниц ее пола, осталась глуха к доводам юриспруденции, и провела остаток ночи в беспокойстве. В то время как Виктор подрагивал во сне губами от едва сдерживаемого супружеской заботой храпа, она, уставившись в темноту одним, широко раскрытым от ужаса перед собственными фантазиями глазом, вспоминала мельчайшие детали облика и одеяния клиента, с болезненной отчетливостью отпечатавшиеся на ее сетчатке. И во всех этих чертах, как и в его поведении, находила она признаки, свойственные извращенцу. Подстегиваемая темнотой и безмолвием, она будто наяву представляла себе кровавую резню целого семейства. Может, именно теперь, увешанный венками, ходит он на цыпочках по комнатам и режет горло грудничкам в колыбельках, выкидывает на всклокоченную бороду дедушки выпотрошенные внутренности, дядю и племянника увечит лезвием бритвы, проламывает череп спящему брату, режет на куски беззащитных отца и кузена, оскопляет зятя и, хохоча во всю глотку, шлепает по разбросанным вокруг мозгам и разлившейся крови.

На следующее утро мадам Этерп закупила целую кипу газет в надежде обнаружить прямо на первых полосах известия о предсказанных ею смертях. Но перелистав абсолютно все передовицы, она не нашла для себя ничего значительного. Писали о мелких непрофессиональных убийствах и отдельных случаях суицида. Значит, убийца еще не успел совершить свои гнусные дела. Должно быть, выжидает удобного случая. Мадам Этерп про себя решила, что ни за что не прекратит расследования, и много месяцев оставалась одной из преданнейших и внимательнейших читательниц криминальной хроники утренних и вечерних газет.

С тех пор минуло около года, а загадочный покупатель никоим образом не проявлял свою кровожадность. Давно уж мадам Этерп не допекала мужа своими беспокойствами. И даже посмеивалась над своими недавними страхами, но глубоко внутри хранила уверенность, что драма разразится в момент менее всего ожидаемый.

Как-то вечером в пятницу, когда Виктор занимался срочным заказом, она забросила в рот кисловатую карамельку, накинула на волосы кружевной кремовый платок и устроилась у входа в лавку – подышать свежим воздухом. Не прошло и пяти минут, как на тротуаре через дорогу она увидела некое чудовище – одетое во все черное, оно, крадучись, перемещалось вдоль стены. Мадам Этерп будто током ударило. Она, не размышляя, поднялась с места, пересекла улицу и направилась вслед за незнакомцем. Неуверенной походкой, ни о чем не подозревая, тот продолжал путь. Плечи его сутулились, к ним были подвешены безвольные руки, и со стороны он ничем не отличался от вполне безобидного гражданина. Но мадам Этерп трудно было провести на мякине. Она пребывала на вершине блаженства, понимая, в отличие от боязливого мужа и бестолкового племянника, что напала на след негодяя. Даже если слежка затянется, она от этого голубчика не отстанет ни на полшага и заставит его, чего бы это ей ни стоило, исповедоваться в страшных злодеяниях. Она подумала было задержать его прямо на улице, когда тот вдруг остановился перед заурядным с виду отелем и направился к лестнице, снимая на ходу шляпу. Мадам Этерп последовала за ним. Мужчина, кряхтя на каждом шагу, принялся подниматься по лестнице, она, чуть отстав, поднялась следом. Он свернул в коридор, она притаилась за углом, чтобы издали пронаблюдать за ним. И когда он стал открывать дверь, она выскочила из укрытия и заорала:

– Ни с места!

Он застыл на пороге с разинутым ртом и совершенно глупым видом.

– Пропустите меня, – потребовала она тоном, не допускающим возражения.

И не дожидаясь ответа ворвалась в комнату. То была невзрачная клетушка, оклеенная обоями в лиловых разводах, с медной кроватью и спрятанным за бамбуковой ширмой умывальником. Вдоль стен в зловещем строю стояли венки, предназначенные убиенным ближним и дальним родственникам. Мадам Этерп достаточно было одного короткого взгляда, чтобы понять, что в мрачной картине недостает одной детали. Мадам Этерп успела как раз вовремя. Глубокий вдох победно округлил ее ноздри.

– Что вам нужно, мадам? – проворчал мужчина, закрывая дверь. – Я вас не знаю.

– Зато я знаю вас, – заметила мадам Этерп голосом инквизитора. – Ваше имя?

– Меня зовут Морис Балотэн.

– Ваше семейное положение?

– Холост.

– Возраст?

– Семьдесят лет… Но по какому праву задаете вы мне эти вопросы?

Морис Балотэн остановился перед пришедшей. Кожу на щеках, серую и дряблую, исчерчивали порезы от бритья. Левая рука, заложенная за отворот пиджака, нервно подрагивала. Однако мадам Этерп знала из книг маститых авторов, что многие старики скрывают под кажущейся беспомощностью тигриные силу и ловкость. Сознавая опасность, она не спускала глаз с пальцев собеседника. И когда тот сделал шаг в сторону двери, выкрикнула:

– Не двигайтесь!

– Не будем забывать, мадам, что я у себя дома и имею право…

– Нет у вас никаких прав. Вы полностью в моей власти. Это я вам продала все эти венки!

Услышав последние слова, Морис Балотэн закрыл лицо руками, ноги его подкосились. Мадам Этерп, убежденная, что попала в самую точку, продолжала:

– Да, теперь мне понятна причина вашей грандиозной покупки. Вообще-то я очень быстро разобралась. Вы изверг. Вы пытаетесь рассчитаться со своими родственниками за непонятные грехи. Полиция предупреждена…

– Полиция предупреждена? – пробормотал Морис Балотэн.

И опустился на стул. Лицо его различить было нельзя, но слышно было, что он плачет. И эти едва слышимые звуки были ей наградой.

– Не нужно было предупреждать полицию, – выдавил он, – у меня не было никаких преступных намерений, уверяю вас…

– Верить вам я не собираюсь, – с иронией заметила она, – но объясните мне тогда, кому предназначаются купленные вами погребальные символы?

Мужчина поднял голову и показалось его лицо, помятое и мокрое, словно тряпка под дождем. Губы его дрожали, оголяя пожелтевшие зубы, он заикался:

– Это… это секрет… но я вам все расскажу… вот… я стар… у меня больное сердце… Врачи приговорили меня… осталось несколько месяцев, а может, и дней… Короче, я не переставая думаю о собственной смерти, о похоронах. Но я одинок как перст. Ни родителей, ни друзей, никого… Так-то вот… Представьте себе похоронную процессию без сопровождающих, без цветов, безликую, никакую. Чтобы избежать такого бесславного конца, я решил как бы собрать всех родственников, купил венки с лентами, на которых скорбели бы обо мне. От отца, деда, брата, сына, дяди, кузена, зятя, друга – я заранее побеспокоился об этой фальшивой заботе, укутался обширной родней. С тех пор я спокоен, и мне порой кажется, что обо мне и на самом деле будут сожалеть.

У мадам Этерп перехватило горло. Она долго смотрела на этого человека, которого давно подозревала в уголовщине, а он на поверку оказался поэтом и трубадуром семейного очага. Наконец он вымолвил:

– Я, должно быть, кажусь нелепым… простите меня…

– Ну что вы, это я должна просить у вас прощения, – вздохнула мадам Этерп.

Она схватила руку Мориса Балотэна и сжала своими могучими пальцами. В таком подобии объятий они посмотрели друг другу в глаза, и мадам Этерп воскликнула:

– Приходите к нам сегодня на ужин, познакомимся поближе.

Так и стал Морис Балотэн самым близким другом семьи Этерп. Умер он несколько месяцев спустя, как, впрочем, сам же и предсказал. Многих зевак удивили его похороны.

За дрогами, крепко прижавшись друг к дружке, следовали лишь супруги Этерп. Но катафалк утопал под грудой скорби – из стеклянного жемчуга, медных листьев, пластмассовых лепестков. Множество фиолетовых лент свидетельствовали о боли утраты со стороны плодовитого и верного долгу семейства. И весь этот панцирь печали украшал большой венок от четы Этерп с выведенными золотом на траурной ленте простыми словами: «Нашему лучшему клиенту».

Ответ Версаля

Едва Жорж увидел толпу, собравшуюся в большом демонстрационном зале с экспозицией «предметов искусства и меблировки из наследства мадам N», он тут же понял, что предстоящие в воскресенье торги будут хороши. Бросив косой взгляд на жену, он с опаской отметил в ее глазах алчный огонек. Ни он, ни она не имели обыкновения участвовать в публичных торгах, но их общий друг Бергам так часто рассказывал о версальских чудесах, где при наличии нюха можно «за бесценок отхватить настоящее сокровище», что и они решили попытать счастья. Момент был выбран удачный, поскольку в квартире только что закончили ремонт, и сразу обнаружились серьезные недостатки в оформлении интерьера. Жорж полагал, что им никак не обойтись без картины в простенке между двух окон гостиной, а Каролин мучило отсутствие в ее комнате комода эпохи Людовика XVI. Только заранее выделенный для этого бюджет в свете выставленного на обозрение превосходного сборища всех этих секретеров и жеридонов с дорогой фанеровкой, инкрустированных бюро, отреставрированных в Италии столов, источенных червями кресел, темных и глянцевых полотен известных мастеров в золоченых рамах, теперь казался им весьма посредственным. Повернувшись к Каролин, Жорж негромко сказал:

– Мне кажется, что для нас это очень дорого. Здесь только коллекционные вещи.

В ответ, впрочем – как всегда, она упрекнула его в пессимизме и, слегка склонив голову и вихляя бедрами, увлекла во всеобщую круговерть. По пресыщенному виду любой – кроме, конечно, собственного мужа – легко бы принял ее за профессионального ценителя старины. Со всех сторон их окружала элегантная толпа. Знатоки делали в своих каталогах какие-то пометки. Время от времени раздавались восклицания Каролин:

– Ну что за прелесть этот секретерчик! – Или еще: – Взгляни на этот чайный столик, какая душка!

– Да-да, – отзывался Жорж, – но он нам не нужен. В свою очередь, он интересовался только картинами.

Будучи инженером-электриком, он претендовал на то, чтобы прослыть знатоком живописи. В целом, он предпочитал классику, иногда – условную, вроде той, что выставлялась сегодня. Он хотел было обратить внимание Каролин на горный пейзаж в акварели, как жена вдруг, словно под влиянием некоего озарения, устремилась к небольшой группке, сгрудившейся шагах в десяти от них возле небольшого возвышения. Заинтригованный, он поспешил за нею и над плечами остальных различил красного дерева комод в стиле Людовика XVI. Подняв на мужа глаза, Каролин пролепетала:

– Ты видишь, Жорж, мой комод!

И столько радости было в ее лице, что он растрогался.

– Он прекрасно смотрится, – сказал Жорж.

– И в точности наших размеров, а какие линии, а сдержанность, просто прелесть!

– Нужно взглянуть на него поближе.

Они продрались сквозь зевак и уткнулись в мужчину и женщину, приклеившихся к мебели так, словно она была последним рубежом обороны. Поскольку люди совсем не двигались, Жоржу и Каролине пришлось их обойти, и комод предстал перед ними во всем своем блеске. Он покоился на четырех витых ножках с медными сабо, тремя дверцами по фасаду и столешницей из серого мрамора в тонких белых прожилках. И когда Жорж склонился, чтобы получше разглядеть деревяшки, Каролина с силой сжала его руку и прошептала:

– Смотри, смотри быстрее!

– Куда?

– Там, справа…

Он выпрямился и, проследив за взглядом Каролин, различил лица парочки, расположившейся между ними и мебелью. В груди у него похолодело. Эти двое казались со стороны каменными изваяниями, а их молчаливое созерцание, похоже, длилось уже многие часы. Внешность их странным образом контрастировала со всем остальным – казалось, в зал они проскользнули лишь затем, чтобы обогреться. Невысокая, сутулая, лет ста женщина подставляла под свет люстр курносое лицо, выступы и впадины которого обтягивала полупрозрачная кожа. Глаза ее напоминали две капли воды, дрожащие между кровянистыми веками, ртом служила собранная в узкую щелку воля. На безжизненной голове покачивалась странная черная шляпка – помесь лент, меха и перьев, плечи скелета укутывала просторная фиолетовая шаль с бахромой. Словно желая лишний раз подчеркнуть весь этот старческий маразм, бабуля носила на одном пальце очень красивое кольцо с восхитительно сверкавшими зелеными камнями. Мужчина, столь же преклонного возраста, был повыше и попрямее, суровой внешности, с хищным носом и клокастыми бровями. Морщины испещрили его лицо мельчайшими ромбиками, а у самого уголка рта сидела наподобие метки приличных размеров бородавка. На жилистых руках пиявками пошевеливались набухшие вены. С головы до пят его укрывала коричневая накидка грубой шерсти. Шляпу свою он держал в руках, и голый череп слоновой кости, обрамленный седой порослью, тускло отбрасывал блики ламп.

– Как же ужасна старость! – пролепетала Каролин, нащупав руку Жоржа.

Догадывались ли старики, как судачили про них молодые? Опираясь друг на дружку и шурша мелкими шажками, они удалились, а Жорж почувствовал, как отпустили тиски, сжавшие его сердце. И тут он разглядел картину, висевшую прямо над комодом. Большое коптящее полотно, полное мелких фигурок, гримасничающих, растерянных, подгоняемых дыханием ангела к пламенеющему жерлу преисподней. Среди осужденных – чиновники с веревками на шее, грешницы с голой грудью и кровоточащими бедрами, банкиры, из всех карманов которых сыплются золотые монеты, офицеры со сломанными шпагами, уродцы верхом на свиньях… За ними открывался пейзаж с ухоженными полями и скрывающимися в дымке горными вершинами, а еще выше, в пенной накипи облаков, сверкали коромысла весов Провидения. Справа внизу, прямо напротив входа в ад, часть полотна была надорвана, заметны следы неудачной реставрации – красноватая бурая нашлепка изображала полуразвалившуюся стену и несколько каменных глыб. Слегка сощурив глаза, Жорж сделал шаг назад и, погрузившись в прелестную наивность композиции, заявил:

– Несомненно, это фламандская школа XV века, – вымолвил он, – один из учеников Ван Эйка или Ван дер Вейдена…

Он подозвал служащего, слонявшегося неподалеку с каталогами в руках, попросил один и нервно его перелистал:

– Ну вот, номер 117, «Фламандская школа – XV век. Холст, наклеенный на картон, повреждена внизу справа, 1,57 х 1,05 м». Я не ошибся. Что ты об этом думаешь?

– Я нахожу ее милой, но темноватой и грустной, совсем не в стиле нашего интерьера, – ответила Каролин.

– Ты это серьезно говоришь?

– Ну да.

– Тогда я тебя не понимаю. Приглядись получше – на каждом лице какая-нибудь драма. Это же скопище страданий, страхов, низости. Кажется, охватил взглядом все, как вдруг открываешь для себя абсолютно новую деталь. Около этого полотна можно провести всю жизнь.

Но чем больше он разгорался, тем недоверчивее казалась Каролин. Он закончил свою вдохновенную речь словами:

– Уверен, что ничуть не ошибаюсь!

Каролин изобразила недовольную гримасу и спросила:

– А с комодом я ошибаюсь?

– Нет-нет – пробормотал Жорж, – он тоже весьма хорош. А может, нам повезет и мы отхватим обе вещицы?..

В нескольких шагах от них образовалась очередь к невзрачному лысоватому человечку в роговых очках на носу. То был распорядитель аукциона мсье Блеро, и он отвечал на вопросы. Жорж с женой пристроились к остальным, и, когда подошел их черед, с первым вопросом влезла она:

– Комод Людовика XVI – действительно тех времен?

– Нет, мадам, – отвечал мсье Блеро, – но мебель прелестная, элегантная, ее можно разместить…

– И сколько она в итоге может стоить?

– Рассчитывайте тысячи на три, три с половиной.

– А номер 117, картина фламандской школы?

– К несчастью, она действительно в плачевном состоянии, – заметил мсье Блеро, – повреждена внизу справа, потом нелепая попытка реставрации… Я дал бы за нее не больше двух с половиной тысяч…

Жорж и Каролин поблагодарили местного оракула и задумчиво ретировались. Две цифры в сумме давали результат, превышавший их возможности. Но они полагали, что в таких делах, как это, всегда есть место чуду. Весь обратный путь в машине они обменивались любезностями, и каждый в глубине души сожалел об огорчениях другого, якобы поджидающих того на следующий день.

В переполненном зале, где проходил аукцион, было неспокойно и жарко. Сидя с Каролин в самой гуще толпы, Жорж злился на неспешный ход событий. Разве может столько народу интересоваться какими-то безделицами? Вот уже битый час текло забавное дефиле парижского фарфора, неверских тарелок, японских пиал, севрских бисквитниц. Всякий раз, когда запас кастрюль и прочей ерунды, казалось, иссякал, выносили очередной экземпляр, и пляска цифр возобновлялась с новой силой. Если все будет продолжаться в том же темпе, до номера 117 доберутся к ночи. Вытягивая голову, Жорж искал среди разношерстного нагромождения предметов, расставленных вокруг подиума, картину – и не находил. Ее, что же, не выставили на торги? Он вздыхал, вертелся из стороны в сторону и так демонстративно посматривал на часы, что Каролин не выдержала и шепотом возмутилась:

– Не надо так нервничать, Жорж!

– Они никогда не закончат, это просто невыносимо!

– Да нет же. Ведь показывают такие прелестные вещички! Посмотри на эту коробку для чая!

Жорж залюбовался собственной супругой – она полностью контролировала себя в подобных обстоятельствах. Несомненно, оттого, что ей хотелось заполучить свой комод меньше, нежели ему – свою картину. Чтобы как-то обмануть время, он принялся помечать в каталоге конечную стоимость продаж и маржу, как это делали его соседи. Наконец, после молниеносного прохождения сонма тарелок Вест-индской компании, эксперт по фарфору уступил место собрату по сбыту мебели. Пока шли первые весьма острые торговые баталии, Каролин сохраняла спокойствие, но стоило двум служащим вынести и выставить посреди возвышения на всеобщее обозрение комод, как щеки ее зарделись, а ноздри нервно затрепетали. Будто пришпиленная к краю сиденья, она в любой момент была готова выпустить когти и ринуться в бой. Дав общую характеристику предмета, мсье Блеро сообщил:

– Начнем с двух тысяч.

И не успела Каролин произнести хотя бы слово, цена подскочила до двух тысяч шестисот франков. Ставки сыпались со всех сторон одновременно. Распорядитель торгов и секретарь едва успевали их фиксировать. Их глаза бегали туда-сюда, словно взбесившиеся бильярдные шары. В спешке они то и дело проглатывали отдельные слова:

– Две тысячи шестьсот шестьдесят справа от меня! Не вы, мадам, в первом ряду, а мсье сзади…

– Две тысячи шестьсот семьдесят!

– Семьдесят пять! – выкрикнула Каролин.

Но выкрик получился сдавленным, ее не услышали.

– Семьдесят пять! – зычно повторил Жорж.

Она поблагодарила его взглядом.

– Две тысячи семьсот! – выкрикнул распорядитель.

– Семьсот двадцать! – отозвался Жорж.

Каролин тихим голосом поощряла мужа, обхватив его руку своею. Ему нравилось доставлять ей радость победы, но противник был силен. На трех тысячах двухстах франках Жорж благоразумно сошел с дистанции, торги продолжились без него, а Каролин промурлыкала:

– Ты действительно думаешь, что мы не можем идти дальше?

– Да, дорогая, – ответил он, – это было бы абсурдом. У меня для этого недостает на счету, а следующий месяц будет трудным, тебе самой это хорошо известно…

Она глубоко вздохнула, и взгляд ее потух. Комод продали за три тысячи пятьсот пятьдесят франков грузному мужчине, розовому и заурядному – он явно его не заслуживал. И в тот же миг Жорж испытал странное облегчение, словно его миновала опасность, грозившая лично ему. Он взял вялую руку Каролин и поднес ее к губам.

– Мы найдем такой же, когда будем при деньгах, – успокоил он жену.

Она подарила ему улыбку, полную разочарования, и, набравшись смелости, попробовала ввязаться в авантюру со столиком для игры в триктрак, затеянную двумя дамами в манто, одна – в бобровом, другая – из выдры. После десяти минут пикировки выдра оказалась сильнее бобра. Побежденная свернулась в кресле, мех ее потускнел, а вторая светилась, словно люстра. В зале же разгорелся спор из-за мраморного бюста: распорядитель утверждал, что он изображал Марию-Антуанетту, а предполагаемый покупатель найти в нем черты королевы отказывался. Раздосадованный приостановкой торгов из-за вмешательства клиента распорядитель крикнул:

– Голову свою даю на отсечение, что это ее!

Смех зала был ему наградой, и торги возобновились, подстегиваемые его восклицаниями:

– Восемьсот франков! Великолепное предложение, за такие деньги вы не получите и гипсовую! Восемьсот тридцать справа! Пятьдесят!

Каролин вмешалась уже при восьмистах семидесяти пяти франках, и Жорж с ужасом ожидал, что она выиграет, но торговалась она вяло, скорее из желания поучаствовать, нежели победить, и бюст достался тому клиенту, который сомневался в его подлинности. Разочарованно принимая у распорядителя торгов квитанцию, тот продолжал ворчать:

– И вовсе это не Мария-Антуанетта!

Жорж пожалел королеву, потерпевшую неудачу от человека, не признавшего ее титул. Затем случилась перепалка вокруг жеридона в стиле ампир, потом ушла консоль в стиле Людовика XV, после чего произошла очередная смена экспертов и подоспела очередь картин. Жоржу почудилось, что атмосфера в зале наэлектризовалась. Несколько полотен французских живописцев XVIII века, светлых и слащавых, прошли перед его взором на закуску и разожгли аппетит, и когда мсье Блеро объявил:

– Интересное полотно XV века, фламандская школа, «Шествие грешников», – он пребывал в самом решительном расположении духа.

Тут вмешался эксперт, напомнив о дефектности картины, а один из помощников поднял ее над головой, чтобы предъявить публике. Увиденное показалось Жоржу еще краше, нежели накануне. Ему захотелось любоваться ею в одиночестве, но несколько любопытных из первого ряда тут же поднялись, чтобы погладить ее руками, поразглядывать через лупу. Должно быть, перекупщики. Рассказывают, что в одиночку с ними бороться невозможно, они действуют сообща, и если один заинтересуется, его финансирует сообща вся банда, которая и делит потом лакомый кусок. Начало было весьма скромным, всего две тысячи двести франков, и вселило в Жоржа большую надежду.

До двух тысяч восьмисот ставки поступали нехотя, бесстрастно. Очередную цифру распорядителю торгов приходилось вытаскивать из подопечных чуть ли не силой. Каждый раз Жорж с уверенной настойчивостью набавлял пятьдесят франков, мсье Блеро ему радостно вторил и улыбался, как старому знакомому. Жоржу даже не приходилось говорить или поднимать руку – достаточно было кивка, чтобы тут же его поняли. При трех тысячах двухстах франках он было подумал, что уже выиграл – повисла долгая пауза, и лишь мсье Блеро повторял:

– Три тысячи двести франков за прекрасную картину фламандских мастеров. Хорошо ее видно? Три тысячи две… Я заканчиваю торг!..

Но не закончил, а продолжал держать молоток на весу, переводя взгляд из стороны в сторону. «Что он делает? – раздраженно думал Жорж, – он не имеет права так долго ждать, эта картина моя!»

Молоток медленно пошел вниз, и в тот самый момент, когда он чуть было не коснулся крышки стола, некто из-за спины Жоржа выкрикнул:

– Три тысячи триста!

Жорж вздрогнул и яростно крикнул:

– Три тысячи четыреста!

– Пятьсот, – послышалось сзади.

– Шестьсот, – парировал Жорж.

– Семьсот!

– Восемьсот!

– Девятьсот!

Каролин положила свою руку на запястье мужа.

– Жорж, – проворковала она, – будь осторожен.

– Ты о чем?

– Не ты ли говорил, что располагаешь только тремя тысячами?

Замечание было тем болезненнее, что не вызывало никакого сомнения.

– Я знаю, что делаю, – огрызнулся он.

И по его знаку распорядитель снова поднял ставку:

– Четыре тысячи.

– Четыре тысячи и двести сверху, – отозвался крикун.

– Четыре тысячи четыреста справа, – подхватил мсье Блеро. – Шестьсот за ним, семьсот в глубине зала… Восемьсот… Девятьсот…

Цифры менялись с такой скоростью, что Жорж потерял смысл их истинного значения. У него оказалось четверо или пятеро конкурентов, потом их осталось двое, и вот снова один, тот, что сзади и чуть левее:

– Шесть тысяч, – объявил мсье Блеро.

Жорж опустил голову. Каролин прошипела:

– Ты сумасшедший?

Да, ему и самому теперь казалось, что нормальным он никогда уже не будет. Он вот-вот осуществит самую красивую сделку своей жизни. Эта картина стоила вдвое, нет – втрое больше! Только не дать слабину! В наступившей тишине он в очередной раз подумал, что все уже сбылось, но голос из-за спины снова его перебил:

– Шесть тысяч двести.

– Шесть тысяч триста, – отреагировал Жорж.

Он повернулся посмотреть, осмелится ли кто-нибудь и теперь после него открыть рот, и на мгновение ощущение реальности изменило ему, а на сердце накатила холодная волна – позади, через три ряда и чуть левее, сидела та самая пара стариков, что так заинтересовала его накануне, во время демонстрационного показа. Престарелый господин поднял палец и изрек:

– Шесть тысяч пятьсот.

Жорж поймал на себе пронзительный взгляд хищной птицы и почувствовал, что его воля готова разлететься на куски.

– Ты заметила, кто там сзади? – пробормотал он.

– Да, – ответила Каролин.

– Безумие какое-то! Одеты, как побирушки, а за картину могут такие деньги заплатить.

– Шесть тысяч пятьсот, мсье, не так ли? Шесть тысяч пятьсот, я заканчиваю? – переспросил мсье Блеро.

– Семь тысяч! – крикнул Жорж.

Старика передернуло и он склонился к спутнице – видимо, посоветоваться. Было заметно, что они колеблются. Должно быть, они дошли до точки. Но с гримасой страдания на лице старик выдавил:

– Семь тысяч триста.

В голове Жоржа ярко полыхнуло. Все это очень походило на песочные часы. Верх превращался в низ, пустота сменялась наполненностью, прозрачность непроницаемостью, минувшее сущим… Он хорошо помнил, что на его счету в банке лежит всего три тысячи пятьсот франков, в ближайшие месяцы не предвидится ни малейшего пополнения, и если он отважится на эту покупку, то горько будет об этом сожалеть, и тем не менее не мог позволить себе упустить такую награду. Обладание полотном отныне было для него вопросом жизни и смерти. В мире не оставалось ничего значимого, кроме этого тусклого прямоугольника, заполненного гримасничающими фигурками. На лбу у него засверкали жемчужины пота, и он произнес:

– Восемь тысяч!

И ему почудился сдавленный вздох старика, осудившего его поступок. Ну так что, это конец? С сияющей торговым счастьем улыбкой распорядитель подзадоривал обоих противников:

– Восемь тысяч! Прекрасная картина и всего за восемь тысяч!..

– Восемь тысяч пятьсот, – роковым голосом ответил старик.

Распорядитель радостно подхватил:

– Восемь тысяч пятьсот!

В стеклах его очков играли отсветы огней, опьяневший молоток приплясывал в его побелевшей руке. Он улыбался, он ликовал, он был сущим дьяволом.

– Девять тысяч! – выдавил из себя Жорж.

Каролин потянула его за руку, словно хотела разбудить.

– Оставь меня, – холодно огрызнулся он.

И в очередной раз оглянулся. Старики сидели, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели на него, будто парочка сов. Безобразные, помятые, провозвестники несчастья, один – с голым черепом и мохнатыми бровями, другая – с ликом покойника, на котором поблескивали два остекленевших зрачка. Губы старика нехотя тронулись с места, из его рта не протиснулось ни звука, а распорядитель захлебнулся восторгом:

– Девять тысяч пятьсот! – выпалил он.

И перевел глаза на Жоржа. Под этим умоляющим взглядом Жорж почувствовал, как силы наполовину покинули его, разум оцепенел, а сквозь нереальную тишину донесся его собственный голос:

– Десять тысяч!

– Жорж! – взмолилась Каролин. – Это немыслимо, ты не можешь заплатить за это миллион!

– Десять тысяч! – восхищенно крикнул распорядитель.

Кивком, едва заметным для окружающих, он поздравил своего клиента, решившегося на подобный шаг, однако рука его с дрожью потянулась в сторону противника, явно призывая того на повышение ставки. В этот момент жизнь на земле замерла. Жорж различал глухие удары собственного сердца как бы со стороны. Секунды шли медленно и тяжело, будто груженый воз. Мсье Блеро поднял молоток и, продлевая пытку, принялся покачивать им. Прикрыв веки, Жорж умолял старика объявить следующую ставку, но молоток с сухим треском рухнул на стол:

– Продано!

Какой-то миг Жорж еще сомневался в победе. Но нет же! Распорядитель направился именно к нему. В обмен на квитанцию ему пришлось сообщить свое имя. От счастья перехватило дыхание, и он вытер платком повлажневшие руки. Жена смотрела на него, как на чужака, с изумлением, но в то же время отстраненно. И он разделял с нею это пугающее удивление самим собой. Вплоть до окончания торгов он оставался раздвоенным, наблюдая себя со стороны и одновременно что-то делая и о чем-то размышляя. Наконец последняя из вещей по каталогу была продана и толпа поднялась со своих мест. Жорж подписал чек, который на две трети был ничем не обеспечен, и забрал из хранилища свое полотно.

Оказавшись с картиной под мышкой на улице, он нимало удивился, что наступила ночь. Холодная, промозглая, заволакивающая разум грустью, как набухающие в промокашке чернила.

– Ну, ты доволен? – мстительно поинтересовалась Каролин.

– Весьма, – ответил он.

– И как же ты собираешься расплачиваться?

– Я все улажу.

На лобовом стекле неправильно припаркованной машины под одну из щеток «дворников» было подоткнуто извещение о штрафе. Жорж выругался и бросил бумажку на заднее сиденье в кучу к лежащим на нем газетам. Каролин устроилась на переднем сиденье и погрузилась в неодобрительное молчание. Выехав на автостраду, он нажал на газ. Фары дырявили сверкавшую изморось. Происходящее вовне было не столь интересно как то, что переполняло его изнутри. Он вел машину, ощущая сопричастность к братству великих личностей, жадных, похотливых, сильных, лживых, подлых. Нет-нет, за это он нисколько не переплатил. Ну появился у него этот необеспеченный чек… Что ж, он возьмет в долг – у отца, друзей, Бергама…

Дабы вернуть Каролин настроение, он предложил поужинать в городе. Она вначале отказывалась, но, поддавшись энтузиазму супруга, одарила-таки его взглядом, полным нежности и мести, и позволила отвести себя в дорогой и шумный итальянский ресторанчик, известный своими свежими пирожными. Развеселившись от кьянти, она вскоре позабыла о собственных претензиях и страхах. А он тем временем не переставал думать о полотне, оставленном в машине. Какая глупая неосторожность! Он, конечно же, тщательнейшим образом запер все дверцы и развернул картину за сиденьем так, что снаружи ничего разглядеть невозможно, однако беспокоился так, словно вывесил свой шедевр в салоне на всеобщее обозрение. По мере того как таяло время, переживание нарастало. Он попросил принести десерт, расплатился по счету и увлек Каролин на улицу. Картина была на месте. Жорж впорхнул в кресло и ехал до самого дома с величайшей предосторожностью.

Он проснулся среди ночи и от ясного осознания сути приключившейся с ним истории сдавленно застонал. Он уже пришел в себя и теперь не понимал, как довелось ему поддаться на искус и сделать эту совершенно ненужную покупку. Ни отец, ни Бергам, ни один из друзей не настолько богаты, чтобы ссудить ему сумму, необходимую для пополнения банковского счета. Чек будет опротестован, последуют осложнения юридического толка, затем переведут требования на выплату жалования. Быть может, ему придется поплатиться и своим местом? Скандал, нищета, позор… Ему даже стало жарко, и он отбросил простыню. Единственно правильное решение – вернуть полотно на торги. Но за него никто не даст уплаченную им цену. Эти старики поломали ход торгов своими ставками!

Теперь, когда Жорж мог размышлять о покупке на свежую голову, в душу забрались сомнения и о подлинном качестве картины. Ведь предупреждал же распорядитель, что красно-коричневое пятно справа внизу лишает это произведение двух третей его реальной стоимости. А эксперт, ассистировавший мсье Блеро, говорил о двух с половиной тысячах франков. Нужно было потерять голову, чтобы дойти до десяти тысяч. И не просчитать последствий! Хоть головой о стену бейся.

А Каролин хоть бы что – спит себе да спит. Он услышал в темноте ровное дыхание жены, позавидовал ее беззаботности, и его охватило уныние перед надвигающимися черными днями. Он немного поворочался с боку на бок, но затем в крайней обеспокоенности соскочил на пол. Ему почудилось, будто бы в густой черноте ночной комнаты он улавливает слабый шорох медленных шагов. Скрипнул паркет. Грабители? Он на ощупь облачился в домашний халат. Шорох не повторялся. Может, почудилось? Ему вдруг невыносимо захотелось посмотреть на полотно, это его обязательно успокоит.

Он на цыпочках выбрался из спальни, нащупал выключатель – яркий свет, упавший из люстры, ослепил его. В глаза бросилось «Шествие грешников». Восхитительно! А ведь он еще и не протер картину. Он вспомнил, что Бергам советовал использовать для чистки старых картин один рецепт: слабый раствор хозяйственного мыла вместе с зубной пастой. Завтра он обязательно попробует… Хотя зачем завтра? Сейчас, теперь! Он перенес картину на кухню, вытащил ее из рамы, приготовил мыльный раствор, бухнул в него комок зубной пасты величиной с грецкий орех и смоченной в смеси чистой тряпицей принялся деликатно протирать полотно. Он начал с самого края, чтобы немедленно остановиться, если хотя бы чуточку повредит свое достояние. Но нет, Бергам не обманул – результат был потрясающим! Жорж расширил поле деятельности, ласковые прикосновения влажной тряпицы заставили краски ожить. В костюмах персонажей проступила ярость красного, нежность зеленого, наивность голубого тонов. Пейзаж на заднем плане целиком прояснился и засветился, словно после летнего дождя.

Жорж осторожно перешел и на правый нижний угол картины, представлявший собой огромное бурое пятно. Что это – грязь или живопись? Без сомнения, и то и другое. Тряпка скользила по блестящей поверхности медленно и терпеливо. Внезапно он заметил в темном образовании некий просвет, как если бы приоткрылась вуаль и позволила смутно догадываться, что под вуалью скрыто нечто фантастическое… или если бы из илистого пруда извлекли на поверхность загадочные водоросли.

Возбужденный открытием, Жорж принялся протирать закрашенное место более настойчиво. Да возможно ли такое, чтобы ни эксперт, ни распорядитель торгов не догадались до того, как выставить картину для демонстрации, протереть ее хотя бы влажной тряпкой! Какая небрежность! Или это так подействовал секрет Бергама – вывел скрытое шпаклевкой, не затронув основы? Одно было несомненно: в том месте, где еще десять минут назад не было ничего, кроме подобия руин, теперь зародилась жизнь. Обезумевший от радости Жорж хотел было позвать жену, но передумал, решив, что правильнее закончить начатое. Каролин будет в восторге! Он взял новую тряпку, выпил стакан воды и вернулся к полотну.

Сквозь сон Каролин услышала жуткий крик. Она привстала на кровати. Мужа на месте не было. Обеспокоенная, она позвала:

– Жорж, Жорж!

Ответа не последовало. Она поднялась, влезла в тапки и вышла в коридор. На кухне горел свет. Она толкнула дверь и в ужасе застыла на пороге. Жорж лежал на спине рядом с холодильником, судорожно сжав у груди кулаки, с раскрытым ртом и выкаченными от страха глазами. У нее закружилась голова, но она, продолжая бормотать имя мужа, бросилась к нему. Конечно же, это простой обморок, ему стало дурно. Нужно побыстрее вызвать врача. Обернувшись, на столе она заметила «Шествие грешников» – и у нее перехватило дыхание. В нижнем углу картины, там, где раньше красовались грубые мазки краски, проявились два новых персонажа: мужчина и женщина в профиль стояли бок о бок на коленях с молитвенно сложенными руками – в той запоминающейся позе, по которой в них угадывались кающиеся грешники с картин эпохи Возрождения. Где-то она их уже видела, но где? Богатые парчовые наряды, отороченные мехом, закутывали их до самых подбородков. Голый череп мужчины с венчиком седых волос, у женщины с ликом высохшей мумии на пальце красовалось кольцо с великолепными зелеными камнями…

Врач засвидетельствовал смерть Жоржа от сердечного приступа. Каролин пришлось набрать в долг у тестя и Бергама необходимую для пополнения банковского счета мужа сумму. Месяц спустя, не в силах больше переносить вида картины, она решила ее перепродать. Первый же покупатель был удивлен свежестью красок и, наведя прежде справки, предложил цену, втрое превышавшую т у, что заплатил за нее Жорж.

Бубуль

Мадам де Монкайю держала в доме только шесть кошек, четыре собаки, дюжину канареек и трех попугаев, но ее благодеяния простирались на всех животных деревушки. В этих краях она жила лишь последние двадцать с небольшим лет по смерти мужа, крепкий дом ее стоял возле церкви, и жители Кранеля считали ее своей госпожой. Такое признание она заслужила благородными манерами и властным голосом. Высокая, крепкая, краснощекая, с волосами цвета ржавого железа, бледно-голубыми глазами, тройным подбородком и набухшей грудью, она передвигалась с аристократическим благородством или, как поговаривали злые языки, будто проглотила приставку от собственной фамилии. С той же силой, с какой она любила животных, мадам де Монкайю терроризировала людей. Конечно же, она была членом Общества защиты животных. И когда она шествовала по улице, полная спеси, в соломенной шляпе, украшенной веткой искусственной красной смороды, с черной кружевной накидкой на плечах и тканой сумкой, полной печенья и кусочков сахара, в руке, все кранельские владельцы собак, кошек и ослов чувствовали себя более или менее виноватыми. Казалось, что мадам де Монкайю обладает неким шестым чувством, позволяющим ей на расстоянии улавливать малые и большие беды всех этих младших собратьев рода человеческого. Краешком глаза она примечала и исхудавшую киску, и обглоданную блохами шавку, и пораненную сбруей кобыл у, впряженную в перегруженный воз. И тогда ее негодование было столь выразительным, что даже самые суровые крестьяне втягивали головы в плечи и не смели пикнуть даже слова в ответ. Она грозилась разоблачить провинившегося перед Обществом защиты животных и предъявляла при этом карту «Почетного члена» в целлофане. Такое подтверждение почетного членства впечатляло всех поголовно. Шептались, будто у нее длинная рука, в действительности не представляя, насколько далеко та простирается. Когда виновный расшаркивался перед ней в извинениях и обещал впредь быть отзывчивее и чутче, его еще и принуждали отведать приготовленное для животного блюдо. С полуприкрытыми глазами и гордым лбом, мадам де Монкайю при этом напоминала генерала, следящего за дегустацией супа для подчиненных. Вердикт был короток и крут, как удар хлыста:

– Смрад! Пригодно только для свиней! Заменить бульон на мясной!

– У нас на это нет средств! – стонал хозяин живности.

– Ну да, а на два литра вина в день на каждого средства есть? Постыдились бы! Я это так не оставлю! Я состою не только в Обществе защиты животных, но еще и в Лиге по борьбе с алкоголизмом! Вам это так не пройдет!

Животные слушали свою защитницу с видом глубокой признательности, словно понимали весь смысл этой перебранки. Мадам де Монкайю величаво удалялась, подняв моральный дух четвероногих и одновременно сбив спесь с двуногих, а те уж и не были уверены, с простыми ли животными они имеют дело.

Местный кюре как-то при случае поздравил мадам де Монкайю с победами, одержанными ею в затеянной кампании, но при этом не преминул заметить, что некоторую долю своей освободительной миссии она могла бы направить на облегчение тягот человеческих. Уж не ослышалась ли она? Заважничавшая было матрона покраснела так густо, что закрепленная на ее бюсте лента ордена Почетного Легиона потерялась из виду. В Сопротивлении она была санитаркой и не понаслышке знала, каково настоящее милосердие во время войны.

– Так вот, в мирное время, – еле сдерживая себя, выговорила она, – все эти людишки заняты лишь самими собой, а бедные животные не могут помочь друг другу, и уж тем более не в состоянии противостоять жестокости своих хозяев!

Она процитировала Иисуса Христа, святого Франциска Ассизского, генерала де Граммона и упрекнула своего наставника, ибо он тоже не удосужился завести у себя ни единой канарейки.

С того памятного дня, будучи натурой воинственной, мадам де Монкайю еще рельефнее обозначила усилия, направленные к вящей пользе живности Кранеля и окрестностей. Видели, как она разгоняет мальчишек, собиравшихся порыбачить и копавших земляных червей, как защищает курицу, совсем было попавшую под нож домохозяйки, как достает из паутины застрявшую муху. Дабы расширить фронт своих активных действий, она извлекла на белый свет старый автомобиль мужа. На огромных колесах, весь помятый, передком он напоминал рыбу-молот, с клаксоном в виде резиновой груши, издающей хриплые звуки, почти как крик петуха на закате дня. Ездила она не торопясь, оглашая окрестности треском и грохотом, намертво вцепившись обеими руками в руль, и от толчков на ухабах в такт друг другу у нее подпрыгивали складки на подбородке и красная сморода на шляпке. Ее приближение слышалось издалека, так что все зверье заранее оживлялось, а у людей начинался приступ добросовестности.

Однажды, возвращаясь из очередного похода, довольная, что выпустила на свободу одну сороку, перенесла в безопасное место двух улиток и предупредила утопление в воде четырех несчастных котят, мадам де Монкайю нашла Леони, верную свою служанку, в большом волнении:

– Скорее! Скорее, мадам! Нам только что доложили: пес мсье Табюза попал под машину! Ему, похоже, очень плохо! Нужно что-то делать!

– Бубуль? – вскрикнула мадам де Монкайю. – Этого не может быть! Я выезжаю!

Она тут же забралась в свой автомобиль и отбыла в сторону полуразвалившегося домишки на краю деревни, в котором обитал папаша Табюз. Овдовевший, состарившийся и ворчливый, он жил, словно троглодит, не имел постоянного занятия и кормился, как поговаривали, временными батрацкими подработками на соседних полях. Но мадам де Монкайю подозревала его в ночных браконьерских вылазках. Он вышел ей навстречу с опущенной долу головой, словно к земле ее притягивала тяжесть густых тюленьих усов. Его округлые, чуть навыкате глаза были полны слез. На носу, испещренном синюшными прожилками, висела большая капля.

– Ох! – выдавил он из себя. – Это ужасно. Умирает мой Бубуль!

– Как это случилось?

– Да я точно и не знаю. Ночью, пока я спал, он, наверное, выпрыгнул в окно, какая-нибудь бездомная сучка, это уж точно, сунулась ему под нос. Вдруг – бум! Скрип тормозов, крики! Какая-то машина встала, потом поехала. Я аж подпрыгнул во сне! Выхожу, зову, ищу повсюду, наконец, смотрю – лежит в канаве. Ему было так больно, что он и на меня зарычал! Я еле смог взять его на руки, чтобы сюда перенести. Идемте, посмотрите…Не знаю, что и делать… Эх, Бубуль!.. Бедный мой Бубуль!..

– Следили бы получше за ним, не пришлось бы теперь плакать, – сурово урезонила папашу Табюза мадам де Монкайю и проследовала за ним в дом. Потрескавшиеся стены там и сям пожирал грибок, под ногами валялась отколовшаяся половина плитки, в углах висела густая паутина, деревянные ящики были разбросаны повсюду вместо мебели, а в стенной нише на ворохе старого тряпья лежала часто дышавшая черная масса. Бубуль был помесью бриара и волкодава. В темноте различались его фосфоресцирующие желтые глаза, между белыми клыками свисал розовый язык. Он поскуливал, жалуясь, и прерывистое дыхание вздымало его бока. В густой темной шерсти торчали сухие травинки.

– Я думаю, что у него перебит позвоночник, – сказал папаша Табюз, – во всяком случае, двигаться он не может. Подыхает…

Мадам де Монкайю мысленно прокрутила ситуацию и объявила:

– Этого просто так оставлять нельзя! Нужно отвезти его в город, к ветеринару.

– У меня нет денег…

– А у меня есть. Едем немедленно, берите Бубуля и усаживайтесь с ним на заднем сиденье. Я поеду медленно, чтобы его не трясти.

Сказано это было так безапелляционно, что несчастный не осмелился что-либо возразить. Он осторожно поднял пса величиной с теленка и, пыхтя и пошатываясь, направился к выходу. Автомобиль с виду казался маленьким для животного, и мадам де Монкайю придерживала дверцу, тем самым помогая папаше Табюзу устроиться со своей ношей в салоне. Когда Бубуль со всеми своими блохами оказался наконец на мягком сиденье, он издал глубокий вздох и закрыл глаза. Вне всякого сомнения, весь этот шик показался ему прихожей рая.

Автомобиль медленно тронулся с места, пес заскулил, папаша Табюз зашмыгал носом, а мадам де Монкайю, держась обеими руками за баранку, невозмутимо повторяла:

– Мы вылечим его! Вот увидите, мы его вылечим!

– Вы такая добрая, мадам! – воскликнул папаша Табюз. – Как же мне вас отблагодарить? Послушайте, если Бубуль выкарабкается, я подарю его вам!

Она тут же заподозрила хозяина в желании избавиться от своего пса и возразила:

– Нет, потеря хозяина собаку может очень огорчить, но я обещаю не забывать про него и буду часто вас навещать.

– Спасибо! – ответил папаша Табюз. – Это его так обрадует! Не так ли, Бубуль?

Но Бубуль был настолько плох, что ничего не ответил.

– Я думаю, он справится, – вновь забубнил папаша Табюз, – только нельзя ли ехать побыстрее?

– Можно, друг мой! – ответила мадам де Монкайю.

Она нажала на акселератор, капот автомобиля задрожал, будто крышка закипающего котелка, и пейзаж за окном, взбесившись, ринулся наперегонки с летящими мимо телеграфными столбами. Даже в городе она продолжала мчаться так, что папаша Табюз, поначалу опасавшийся за жизнь своего Бубуля, теперь боялся за себя самого.

Наконец они прибыли на место. Домик ветеринара из красного кирпича утопал в чахлом саду, дорожки которого были засыпаны морским ракушечником. Вдоль них тут и там для оживления всего ансамбля среди булыжников сидели большие разукрашенные фарфоровые жабы.

Пес огромной и рыхлой тушей был извлечен из нутра машины с большим трудом. Папаша Табюз обхватил его обеими руками под передними лапами, мадам де Монкайю досталась задняя часть туловища, и, передвигаясь наискосок друг к другу, мелкими шажками, подобно грузчикам, они дотащили пса до самого крыльца. В приемной не было ни души, а витал лишь стойкий запах фенола вперемешку с вонью влажной шерсти.

Вдруг словно из воздуха возникла некая особа коренастого телосложения – с бульдожьей физиономией и половой тряпкой в руках – и, признав лучшую клиентку патрона, рассыпалась в извинениях:

– Вам так не повезло, мадам! Он только что уехал! Его вызвали к корове, которая вот-вот должна отелиться, а это может сильно затянуться, если бы вы могли набраться терпения…

– Мы-то – да, – прервала ее мадам де Монкайю, – а вот он – нет!

– И все же попробуйте! Я отведу вас в отдельную комнату, а как доктор вернется, он тут же займется вами.

Она отвела посетителей в небольшую светлую комнату и помогла уложить Бубуля на операционный стол. Повсюду вдоль стен в стеклянных шкафах сверкали склянки с разными этикетками и острые инструменты из нержавеющей стали. Псу было все так же плохо, он лежал на столе, как большой мешок картошки, и жалобно поскуливал.

– Бедный мой толстяк! – вздохнула коренастая особа. – Тебя хоть на машине привезли?

– Да, – ответил папаша Табюз.

– Вы его привезли, чтобы усыпить?

У папаши Табюза еще больше округлились и без того выпуклые глаза:

– Что значит – усыпить?

– Ну, сделать укол, – пояснила особа.

Папаша Табюз опустил голову. Две слезинки скатились по его щекам и затерялись в усах.

– Посмотрим, что скажет доктор, – процедила сквозь зубы мадам де Монкайю, устраиваясь в кресле. Папаша Табюз стоял возле собаки и почесывал ей то затылок, то за ухом. Особа удалилась, мадам де Монкайю заговорила:

– Знаете, Табюз, для таких сильно раненых животных, как Бубуль, укол – это все равно что облегчение.

Из сострадания она готовила его к худшему.

– Да-да, – промямлил в ответ отец Табюз.

– Уверяю вас, мне и самой приходилось делать уколы кошкам и собакам, которые были обречены, – продолжала она, – но это не означает, что я не люблю животных! Не так ли?

– О да, мадам.

– Успокойтесь, заведете себе другого.

– После Бубуля – нет. Этот пес, мадам, – он как мое второе «я», я с ним разговаривал, он все понимал, даже то, о чем я просто думал. Я, бывало, как увижу его, так и сам хочу бежать за ним на четырех лапах…

Его простота тронула мадам де Монкайю.

– Вы славный малый, Табюз, – похвалила она.

Бубулю тем временем становилось хуже. Вытянувшись на столе, он повернул морду к хозяину: в его глазах читался по-настоящему человеческий страх. Всем своим видом он просил помощи или, по крайней мере, объяснений. Из глотки вылетало прерывистое дыхание, словно та была забита мусором. Посиневший язык теперь свисал безжизненной лентой, по клыкам стекала кровянистая пена. Минуты текли очень медленно, и хотя за пыльными окнами день уже клонился к закату, ветеринар все не возвращался. Мадам де Монкайю, вросшая в кресло, завороженная грязной рукой папаши Табюза, гулявшей взад и вперед по черной собачьей шерсти, спрашивала саму себя: «Сколько же еще времени продлится агония?»

Вдруг она заметила, что шкаф с токсичными препаратами закрыт не совсем плотно, к тому же ветеринар забыл в замочной скважине связку с ключами. Решение было принято тут же и безоговорочно.

– Вашего Бубуля спасти уже не удастся, – заявила она, – нужно прекратить его страдания. Раз ветеринара нет, я сделаю ему укол сама.

– Как? – пробормотал папаша Табюз. – А вы умеете?

– Доктор делал это в моем присутствии не один раз. Это проще простого.

Похоже, ее мало интересовало его мнение. Да и что бы с ним было, если бы он запротестовал?

– Как хотите, мадам, – промямлил он в ответ.

Озвученное клиническое заключение застыло на лице мадам де Монкайю. Она открыла шкаф, уверенным жестом достала из него шприц, коробку с гарденалом, развела необходимое количество порошка в воде, перетянула правую заднюю лапу Бубуля, чтобы выступили вены и попросила папашу Табюза, чтобы тот придержал своего пса, когда она будет делать укол. Резкое, короткое движение – игла вошла на добрых два сантиметра. Поршень выгнал яд в тело животного, которое даже не вздрогнуло. Мускулы его напряглись, глаза застыли, дыхание остановилось. Все кончилось.

– Идемте, – позвала мадам де Монкайю, подталкивая папашу Табюза к двери.

– А Бубуль?

– Он больше не мучается…

– Мы его не заберем?

– Зачем? Ветеринар приедет и займется им.

– А что он с ним сделает?

– Кремирует.

– Ох…

Папаша Табюз смысла этого слова не понял, но то, как оно прозвучало – заумно и помпезно, – произвело на него неизгладимое впечатление. В коридоре мадам де Монкайю наткнулась на все ту же особу, протиравшую на этот раз тряпкой комод, и твердым голосом приказала ей:

– Когда доктор вернется, передайте ему, что мы не смогли его дождаться.

– А собака?

– Все кончено!

Она сунула в руку служанки чаевые, на которые та уставилась ничего не понимающим взором, и удалилась. Папаша Табюз поспешил следом.

Он забрался на заднее сиденье автомобиля после нее. Мадам де Монкайю заметила это проявление почтительности. По правде говоря, после смерти Бубуля ей было уже в тягость таскаться с этим слезливым субъектом. Ее предназначением было утешать бедных животных, но отнюдь не людей.

Машина катилась к затерявшейся в тумане деревне со скоростью сорок километров в час. Мадам де Монкайю вела ее расслабившись и слушала у себя за спиной подавленные вздохи папаши Табюза. Он, должно быть, пережевывал свою тоску, как это принято у крестьян, в одиночестве. Через какое-то время, поскольку пассажир ее продолжал молчать, она бросила взгляд в зеркальце заднего вида – и сердце ее оборвалось. На заднем сиденье вместо папаши Табюза восседал черный, огромных размеров пес. Желтыми глазами он с интересом разглядывал окрестности, высунув из открытой пасти язык. Залетавший ветерок слегка ерошил шерсть на его загривке. Ужас объял мадам де Монкайю. Она обернулась и, почувствовав горячее дыхание Бубуля, пахнувшее ей прямо в лицо, резко крутанула руль – и с трудом удержала машину на дороге. Страх полностью завладел ее волей. Мысли в ее голове играли в чехарду уже без нее. Значит, она ошиблась и вкатила укол не Бубулю, а папаше Табюзу? И теперь папаша Табюз лежит на операционном столе, а она везет с собой Бубуля, безутешного после утраты хозяина. «Этот пес, мадам, он – как мое второе „я“». Крик ужаса застыл на губах мадам де Монкайю. Машина помчалась с неведомой до сего дня скоростью, бренча всем своим корпусом и едва касаясь земли колесами. Вдалеке замельтешил туман листвы, показалась инкрустация розовых черепичных крыш: то был Кранель. Мадам де Монкайю стремилась как можно быстрее приехать к себе, запереться в своей комнате на два оборота ключа и все как следует обдумать. На краю дороги, под пыльной липой она увидела лачугу папаши Табюза и, сжав руки на руле и вытаращив глаза, прибавила газу. И когда она вихрем проскочила его дом, незнакомое касание заставило ее вздрогнуть. Она бросила взгляд через плечо, и кровь застыла у нее в жилах: по спине ее похлопывал Бубуль. Глухим голосом он произнес:

– Мне здесь выходить, – и беззвучный хохот вырвался из его пасти. Голова мадам де Монкайю затрещала от ужаса, перед глазами у нее все поплыло. Она крутанула руль направо, затем налево. Деревья запрыгали прочь по сторонам, чтобы пропустить ее, но одно, не столь проворное, осталось на месте. К его стволу было прибито обращение: «Голосуйте за…»

Мадам де Монкайю так никогда и не поняла, за кого ей следовало голосовать. Перед тем как нырнуть в пустоту, она увидела только одно: как вылетает из машины и уносится на небо в лапах огромного черного пса.

Недоступное место

Эрнест Лебожю не любил себе подобных, но – должно быть, по иронии судьбы – руководил департаментом в министерстве народонаселения. Вышестоящее руководство ценило его за усердие и не сомневалось в том, что свой пост он занимает по праву.

Человеконенавистничество, подобно вирусу, сидело у него в крови. Он не выносил детей, потому что они должны были стать взрослыми, а взрослых – потому что они штамповали детей. Конечно же, сам он был одинок как перст. Единственный ребенок, без отца и без матери, не имевший ни близких родственников, ни жены, ни друзей, ни любовниц, он никогда не испытывал нужды в любви и привязанности. В сорок лет все еще целомудренный, он по этой причине, как, впрочем, и по другим тоже, обладал железным здоровьем. Невысокий, сухощавый, мускулистый, с живыми глазами, губами-ниточками, он оставался в полном неведении, с которого боку у него печень и есть ли в его груди сердце.

Однако, если собственное тело было с ним в полном согласии, то разум изводил его за двоих. Спокоен Эрнест Лебожю бывал лишь в полном одиночестве – состоянии при статусе служащего труднодостижимом. В министерстве у него был отдельный кабинет, но всякий сослуживец норовил его побеспокоить. Однако стоило ему лишь увидеть чье-нибудь лицо, как нервы его тут же лопались, и он начинал страдать; едва долетавший шум из соседнего кабинета казался ему утомительным. Поскольку по природе своей был он натурой весьма впечатлительной, ему достаточно бывало бросить взгляд на какую-нибудь таблицу со статистическими данными, и все цифры тут же в ней оживали. Колонки с уровнем рождаемости извергали мешанину орущих младенцев, в рубрике учета молодых мамаш топтались полчища женщин с пухлыми животами, сложные кривые распределения полов в молодежных семьях складывались в дома плодовитых семейств, с вывешенными на всеобщее обозрение результатами недавних стирок, с бесчисленными столами, за которыми мальчишки и девчонки разного возраста лакали суп под уставшими взорами предков. Сидя среди всей этой писанины, Эрнест Лебожю физически ощущал, как вся эта человеческая масса загустевает вокруг него. Он вдыхал вонь их низменной жизни, нечистоплотной и медлительной. Едва сдерживая гадливость, он с силой закрывал отчет, словно хотел придавить копошащийся муравейник тяжелой плитой.

Но мерзкая толпа, устраненная с бумаги, вновь оживала вокруг него в метро. Плотно стиснутый в вагоне себе подобными, он воспринимал их как флаконы отвратительных запахов с плохо завинченными колпачками голов. В конце дня он спешил поскорее добраться до своей двухкомнатной квартирки, чтобы закрыть ставни, опустить жалюзи и закрыть на ключ дверь из массивного дерева. Она отделяла его от лестницы, по которой сновала вверх и вниз никудышная раса квартирантов. Дабы получше защитить свой покой, он изолировал комнату и спальню новым материалом, изготовленным из пробковой коры, нейлоновых нитей и яичной скорлупы. Ему было обещано снижение постороннего шума как минимум на 77 %. Но в расчеты закралась явная ошибка – несмотря на двойные перегородки на стенах и восковые пробки в ушах, Эрнесту Лебожю казалось, что он живет не один. Детишки сверху носились галопом прямо по его голове, радио с нижнего этажа доносило до самых его ног дыхание оперы, престарелый сосед слева хлестал его по щекам, а молодой сосед справа заигрывал с ним в постели. Перенаселенным, переполненным и одновременно раздробленным на части мозгом он мечтал о пустынном острове. Стать бы Робинзоном Крузо – только без Пятницы…

Он решил подыскать уединенный уголок, куда мог бы уползать по выходным дням, стряхивая с себя повседневную скученность. Поскольку у него не было ни любовницы, ни иного подобного изъяна, он смог сэкономить на подержанный автомобиль. Выезжал на нем он крайне редко, поскольку как раз на дорогах-то и наблюдалось величайшее скопление народа. Впрочем, только здесь он и управлял чем-то по-настоящему.

Всякий раз он отъезжал в поисках безлюдности все дальше и дальше, и фортуна была к нему благосклонна. Избороздив все окрестности Парижа, он отыскал возле Фонтенбло выставленный на продажу маленький участок, затерянный среди деревьев и скал на окраине леса, – этакое логово, убежище, гнездо орла, никому не нужное. И он приобрел его за бесценок.

Жизнь его преобразилась. Из молчуна и неряхи он превратился в живчика и оптимиста. Поставленная цель помогала ему с улыбкой преодолевать бесконечные часы сидения в кабинете, давку в метро и перенаселенность дома. Он решил построить собственный домик, на собственном участке, собственными руками. Не имея иных возможностей, кроме выходных и отпускных дней, он понимал, что затея растянется на долгие годы. Но перспектива долгой трудовой повинности его нисколько не обескураживала, напротив – придавала упругости мысли и мышцам.

Навыки каменщика он почерпнул, читая специальные книги и, поскольку от природы слыл мастером на все руки, переход от теории к практике казался ему совсем простым. Практиковавшиеся ранее досуг и покупки впрок уступили место обустройству Пинеле – так обзывалось местечко: рытью траншеи и заливке фундамента, приготовлению раствора из гашеной извести, переноске камней. Пришлось расширить дорожку, чтобы можно было подъезжать к строительной площадке на машине. Неухоженная колымага стонала под тяжестью перевозимых строительных материалов; он вырвал из нее заднее сиденье и эксплуатировал нещадно. На автомагистралях другие машины опасливо сторонились и охотно уступали ей дорогу. В бюро он приходил измотанный, слегка припудренный гипсовой пылью, с исцарапанными руками. Коллеги находили его немного странным, но вдохновленным. Перешептывались, будто он завел-таки интрижку, но никак не могли взять в толк, с кем.

При всем том его озарял свет прожекторов его идеи-фикс. Из земли понемногу вырастал дом его мечты. Приземистый куб с мощными стенами, с дырами амбразур, казалось, предназначался не для мирной жизни, а скорее – для длительной обороны. Входная дверь была столь узка, что попасть внутрь можно было лишь протиснувшись боком. Единственная комната служила одновременно и кухней, и столовой, и спальней. Светлая мебель из некрашеного дерева, кровать с ременным ложем и ни одного зеркала – Эрнест Лебожю не выносил встреч с собственным отражением и часто приходил в негодование, приняв его за кого-то другого.

Когда с обустройством было покончено, он с гордостью осмотрел свое творенье. Три года нечеловеческих усилий и ни минуты сожаления. Сооружение стало для него раковиной улитки. В единственном шкафу – книги, коробки с консервами, бисквиты. Можно продержаться, не выходя наружу, несколько месяцев.

Первая ночь, проведенная в Пинеле, показалась ему волшебной. Дело было в самом начале июня. Сидя на приступке входной двери, он слушал тишину леса, вдыхал свежий запах земли, наполнял глаза едва приметным в наступающих сумерках трепетом листвы. И более всего очаровывала не так называемая красота природы, но чистота воздуха, не загрязняемого ничьим дыханием, кроме его собственного. Нетронутый край! Ночная живность бегала и летала на приличном расстоянии. Эрнест Лебожю забаррикадировался в доме и заснул, словно в самом центре абсолютно новой вселенной. Господь бог еще не принял решения о запуске в производство млекопитающих о двух руках, с вертикальной осанкой, наделенных разумом и речью. Прототипом вида был он, это он царствовал в райском саду.

Пробуждение в предрассветной дымке и благословение росой стали последними штрихами обретенного счастья. В воскресенье вечером он въехал в Париж триумфатором.

С тех пор каждый уикенд припасал для него подобную награду. Солнце и серые тучи были одинаково в радость. В ненастье этот египетский склеп казался ему еще пленительнее, как он говорил самому себе: дождь не подпускает к нему незваных гостей. Забившись в логово, под стекающим с небес проливным дождем он ощущал себя Ноем в ковчеге, с той лишь разницей, что у него рядом не было жены, и зверей он держал снаружи. Весь день он обустраивал свое пристанище. Этому занятию, думал он, и остатка всей его жизни не хватит.

Как-то в одну из суббот, приехав в Пинеле после утомительной рабочей недели, он обнаружил во внутренней обстановке едва уловимую странность. Дверь была не взломана, все цело и невредимо, но чрезвычайно развитый нюх Эрнеста Лебожю улавливал, что в его отсутствие в доме кто-то побывал. Впрочем, довольно скоро возле железного ящика с запасами еды он обнаружил следы грязных башмаков. Не хватало также бутылки красного вина, а в остальном, ничего не было украдено, ничего не было тронуто. Проглотив гнев, Эрнест Лебожю два дня и две ночи провел в засаде за окном. Он вернулся в Париж в понедельник на рассвете, так и не дождавшись чужака.

В конце следующей недели он ехал в Фонтенбло с беспокойством. Дом стоял на прежнем месте, под деревьями, с притворным видом непорочной девы, при ближайшем рассмотрении меняющей свое обличье на полную себе противоположность. Эрнест Лебожю догадался об этом с первого же взгляда и, ужаленный приступом ревности, устремился внутрь.

Как в прошлый раз, несмотря на запертую на два оборота ключа дверь и закрытые изнутри ставни, в воздухе витал дух инородного присутствия. На столе грязный стакан, рядом вчерашняя газета. Эрнест Лебожю гневно отметил эти нарочитые следы и принялся мечтать о предстоящей мести. Предупредить полицию? От одной лишь мысли, что здесь придется встречаться с сыщиками, екнуло под сердцем. Он решил действовать сам, и первой идеей было сменить все запоры, а на входе прикрепить табличку: «Вход строго запрещен». Собаки у него не было, а угроза могла подействовать.

Но он плохо знал пришельца. Тот явился вновь, несмотря на предупреждение и новые замки. Тогда Эрнест Лебожю опоясал участок колючей проволокой и через каждые пять шагом расставил, прикрыв их ветками, капканы. В оставшиеся бреши он набросал колючек и бутылочных осколков. Подобное проявление недовольства удивило его самого.

Через неделю он обнаружил в одной из ловушек кролика, а в доме – переполненную окурками пепельницу. Кровь прихлынула к его лицу: он понял, что отныне между ним и незнакомцем объявлена война. Для него начиналось существование, густо приправленное полицейским расследованием. На службе, пренебрегая отчетами, он с маниакальной улыбкой набрасывал эскизы необходимых орудий лова прямо на официальных бланках. Но противная сторона была сильна, и всякий раз он убеждался, экспериментируя на участке с очередным новшеством, что ловушка опять не сработала. Увлекшись состязанием, он превзошел себя в выдумывании устраиваемых козней, на что противник отвечал совершенствованием их обнаружения и обезвреживания. Волчьи ямы, огненная западня, подвесные гильотины, силки, липкая лента, водяные брызгалки – все было опробовано, все было бесполезно.

И хотя поругивал Эрнест Лебожю неуловимого противника за нанесенные потери, он не мог преодолеть определенного к нему уважения. Пытаясь представить себе интервента, он видел кого-то вроде браконьера в камуфляже. Хитрый, словно лис, гибкий, как хорек, легкий, будто птица. И при этом – знаток запоров: ни один перед ним не устоял. Впрочем, это был не грабитель, по-своему он был даже аккуратен. Самое большее, что он себе позволял, – полистать какую-нибудь книжку да поспать на кровати, не разуваясь. По правде говоря, эта умеренность в злодеяниях и была невыносимой. Эрнесту Лебожю казалось, что он предпочел бы откровенное насилие над своим жилищем вместо кажущегося незаметным обладания им, своего рода скрытого сожительства, этакого дележа, что ли. Поскольку между ним и визитером речь шла именно о дележе. Будто согласно прибору, показывающему присутствие человека, один являлся именно в то время, когда другой это место покидал. И в довершение ко всей несправедливости, он сам, являясь истинным владельцем, пользовался пристанищем два дня в неделю, а чужак сибаритствовал здесь оставшиеся пять дней.

Доведенный данным соображением до крайности, Эрнест Лебожю сказался больным, дабы манкировать сидением в министерстве посреди недели. Он прибыл в Пинеле в среду, машину оставил на обочине автострады и пополз к дому на локтях и коленях, как это делали парашютисты в одном из фильмов про войну. В руках он сжимал ружье, заряженное крупной дробью. При появлении первой же подозрительной тени он вскинет его и выстрелит. Кровью его не испугаешь.

Он дополз на животе до самого порога. Все было тихо. Он распрямился, достал связку ключей, открыл все три замка и проник в сумрачное нутро дома, где царствовал запах рыбы. В комнате никого не было, но кто-то совсем недавно готовил на плите мерлана. Противень еще не успел остыть. Приди он на десять минут раньше, и бедолага был бы пойман с поличным.

Эрнест Лебожю уехал, но в следующую среду сообщил своему шефу, что должен отправиться в Орлеан по неотложным семейным делам. Это был уже повторный обман администрации, но страх разоблачения представлялся пустяком в сравнении с нетерпением возобновить борьбу.

Инстинкт охотника бросил его на дорогу к Фонтенбло. И вновь он вернулся с пустыми руками, предположив, что незнакомец был предупрежден о его приезде телепатически. Отчаявшись, Эрнест Лебожю зачастил с ложными извинениями, отлучаясь из министерства после обеда через день, чтобы съездить в Пинеле. Все напрасно. Он приезжал то слишком поздно, то чересчур рано.

Зажав ружье меж колен, он часами торчал в засаде, устроенной в яме, и возвращался в Париж продрогший, измученный, с глазами убийцы. По ночам ему снились кошмары, он просыпался весь в поту, уверенный, что его двойник устраивался повсюду, откуда сам он только что исчезал. Может, этот загадочный паразит в его отсутствие жил и в парижской квартире. Не исключено, что иногда наглец занимает его место в кабинете.

Подобные рассуждения довели его до полной потери всяческого интереса к повседневным служебным нуждам, а затем – и к пренебрежению министерскими обязанностями. При этом, как это часто случается в огромных механизмах, винтик, выскочив, блокирует работу в целом. Под угрозой оказался весь тонкий процесс воспроизводства населения. Директор вызвал руководителя департамента и по-отечески допытал его. Тот, гордая душа, долго сопротивлялся попыткам вырвать у него признание, но в конце концов секрет сорвался-таки с его уст. Директор посоветовал:

– Неопределенность вас убьет, с этим нужно кончать. Предупредите полицию.

На такое решение, долго откладываемое, Эрнест Лебожю пошел как на крайнюю меру, да и то лишь уверенный, что полиция окажется столь же беспомощной, как и он сам.

Однако всего через восемь дней после подачи им официальной жалобы его уведомили, что виновный находится под стражей. Едва не сойдя с ума от радости, он бросился в жандармерию. Ему показали неприметного типа с бледным и худым лицом, блеклыми голубоватыми глазами, с улыбкой идиота. Оказалось, ночевать в пустующих чужих домах было его привычным занятием. В молодости он был неплохим слесарем. Он не воровал. Он питался и спал в выбранном месте, вот и все. Звали его Жером Клуэ. Он повторял сквозь слезы:

– Я не сделал ничего плохого… Я не сделал ничего плохого…

Эрнеста Лебожю разочаровал жалкий вид противника, доставившего ему столько хлопот, но престиж был все же утрачен, хоть и по капле. Правда, мелкие эти ущемления гордости перед уверенностью в том, что отныне никто не посягнет на его уединение, долго не продержались.

В следующую субботу он с радостным спокойствием заперся в своем бункере и очень скоро перестал опасаться за вновь обретенный незыблемый мирок. Он демонтировал ловушки, которые когда-то сам же и расставил, повесил ружье у входа и научился спать с открытыми окнами. Однажды, собираясь уезжать из Парижа, он спросил себя: а что он будет делать в Пинеле? Сидя на переднем сиденье своего автомобиля, он припомнил впустую потраченное время на дорогу туда и обратно, и на него навалилась огромная усталость. Главная привлекательность дома исчезла вместе с надобностью защищать его от набегов Жерома Клуэ. Неужто утрата одного из врагов значит больше потери одного из друзей?

Прибыв в Пинеле, он с трудом выбрался из машины и направился осматривать дом. Все было в полном порядке, никто не приходил и никто сюда никогда не вернется. Даже при том, что в двери оставлен один, доступный самой простенькой отмычке замок.

Когда Жером Клуэ предстал перед судом, так ненавидящий толпу Эрнест Лебожю вынужден был откликнуться на приглашение со стороны обвинения. В выступлении он был настолько мягок, что судья раздраженно поинтересовался, зачем он вообще обратился с официальной жалобой. Осужденный, сидя за решеткой, ковырял в носу, не придавая происходящему никакого значения. Эрнест Лебожю смотрел на него, и его сердце разрывалось от жалости, обиды и ненависти. Жером Клуэ был признан невиновным и направлен в психиатрическую клинику.

Эрнест Лебожю вернулся к себе в состоянии крайней подавленности. Спустя некоторое время он опубликовал в газете объявление следующего содержания:

«Продается дом, одна комната, удачное расположение, полная тишина, место недоступное».

Ложный мрамор

Этот странный талант обнаружился у Мориса Огэ-Дюпэна, когда ему исполнилось всего пять лет. Родители ко дню рождения преподнесли ему коробку с акварельными красками. Вместо раскрашивания картинок в какой-нибудь книжке, как это сделал бы любой мальчишка его возраста, он устроился возле теплой стенки камина и на чистом листе белой бумаги кисточкой воспроизвел извивающиеся прожилки мрамора. Имитация была столь точна, что взрослые не смогли отличить их от настоящих. Мать его похвалила, тетушки осыпали поцелуями, и лишь отец, заглядывающий далеко вперед, остался озабоченным. Несколько лет ребенок забавлялся тем, что всякий лист чистой бумаги, попадавшийся ему под руку, окрашивал в пестрые цвета. Когда его спрашивали, чем он хочет заниматься, когда вырастет, он неизменно отвечал с налетом мечтательности в голубых глазах:

– Разрисовывать витрины…

Поскольку данная страсть отвлекала сына от учебы, мсье Огэ-Дюпэн-старший решил положить этому конец. Будучи президентом и генеральным директором компании «Трапп», производящей нижнее белье, он не мог допустить, чтобы его единственный сын, наследующий фамильное дело, обязанный его не только сохранить, но и преумножить, выбрал бы художественную карьеру. По его указанию коробку с акварелью конфисковали, а ребенка переориентировали на игры назидательные, развивающие более важные качества, которые пригодятся позже в трикотажном производстве. Однако насилие, совершенное над призванием, навсегда оставило в душе Мориса досаду. Характер его испортился, он сделался замкнут и неразговорчив, но зато стали заметными успехи в лицее. По достижении совершеннолетия без особого на то энтузиазма он занялся семейным делом. Чуть позже женился на Адель Мерсье, вялой особе, дочери основного акционера главной конкурирующей фирмы, и два предприятия слились, к чему супруги не испытывали ни малейшего интереса.

Шесть лет спустя отец Мориса умер, и он, как и полагалось, встал во главе компании «Трапп», которая к тому времени включала в себя семь заводов с четырьмя тысячами рабочих. Его успехи в деле были столь же впечатляющими, как и несостоятельность в любви. Адель, пресная, как диетический хлеб, была ему в тягость. Замкнувшийся в себе, желчный, озлобленный, он раскрывал рот только для нравоучений. И читал он их тем чаще, чем реже супруга давала для этого повод. Как-то вечером, расхаживая перед ней по гостиной взад и вперед, дабы поумерить свой гнев, он поскользнулся на вощеном паркете и, падая, стукнулся головой об угол камина. Да так сильно, что потерял сознание. Адель испуганно вскрикнула, помогла ему подняться. Оказавшись на ногах, он оттолкнул ее от себя тыльной стороной руки. Затылок ломило, в глазах искрилось. Он понял, что будет шишка, обвинил во всем произошедшем, конечно же, супругу и уже готов был обрушиться на нее с упреками за излишне натертый пол, превращенный в результате в каток, как взгляд его упал на мрамор камина – и гнев его тотчас же утих. Раньше он не замечал в этой белой глыбе с серыми прожилками никакого безобразия, но теперь его критический взгляд скользил по гладкой поверхности камня, и внутри нарастало доселе неведомое ликование. Оно шло из глубины времен, из его детства, пробивалось сквозь толщу обыденности и мощным потоком заполняло голову. Внутреннее потрясение было столь сильным, что у него задрожали кончики пальцев. К нему вернулся вкус к полихромному камню его первых художественных опытов. Конечно же, тот рисованный мрамор был куда как лучше этого, природного! Адель, изогнувшись дугой в преддверии грозы, была весьма удивлена, увидав на просветлевшем лице супруга широкую улыбку. Тот ощупывал помятое лицо, и в его взгляде уже бушевал огонь предстоящих свершений.

На следующий день он закупил все необходимое и принялся рисовать. Несмотря на почти тридцатилетнее забвение, рука все вспомнила сразу. Камин в гостиной превратился из белого с серым в розовый с лимонно-желтыми вкраплениями. Это было так красиво, что Адель едва не захлебнулась слезами. Воодушевленный успехом, Морис Огэ-Дюпэн перекрасил в доме все камины. Он с семейством занимал отдельный особняк в три этажа с восемнадцатью комнатами, так что на это ему понадобилось полгода. Затем он набросился на парадную лестницу, выполненную из больших глыб известняка, и превратил ее в итальянский паонаццо цвета слоновой кости. После ступенек настала очередь стен и потолков. Каждый день по возвращении из конторы он облачался в белый халат, брал в руки кисть, палитру и взбирался на стремянку. Жена устраивалась на нижней ступени той же стремянки и восхищенно следила за его работой. Чаще всего здесь их и заставали слова дворецкого:

– Кушать подано.

Поначалу Адель была весьма довольна, что муж нашел себе занятие, успокаивающее нервы. Непреклонность, с которой тот обращался с ней, отныне вся доставалась фальшивому мрамору. Время от времени Морис даже обращался к супруге, называя ее «мой нежный друг». Чего ей еще было желать?

Однако в конце концов она забеспокоилась. Покончив с лестницей, Морис принялся искать другую девственную поверхность и, не останавливаясь, набросился на личный кабинет. Стены приняли благородный синий оттенок итальянского мрамора, письменный стол из красного дерева эпохи Людовика XVI был превращен в глыбу красноватого марокканского оникса, вместо паркета пол устилали бытовавшие в древнем Риме огромные черные плиты. Прислуга притворно разыгрывала безграничное восхищение произведениями патрона, немногочисленные друзья, бывавшие в доме, – все так или иначе связанные с трикотажем, – растекались в раболепной лести, одна Адель, сохраняя кристальную твердость и ясность, осмеливалась говорить мужу:

– Я нахожу это красивым, но холодноватым.

– Вы ничего не смыслите, – кричал он в ответ. – Впрочем, вы не сможете этого правильно оценить до тех пор, пока не будет закончено все. Надо видеть весь ансамбль в целом!

В такие минуты он бывал столь вдохновленным, что немало пугал ее. То, чем все кончилось, превзошло даже самые пессимистические прогнозы Адель. После кабинета туманная окаменелость заполонила гостиную, столовую, спальню. Один за другим предметы мебели ценных пород, нежно любимые молодой женщиной, заменялись на тесаный камень густых, насыщенных тонов. На ложном мраморе приходилось сидеть, есть, спать. Обуреваемый безумной страстью к технике «тромплей», Морис Огэ-Дюпэн не в силах был теперь сдерживаться при виде куска дерева, гипса или железа, чтобы тут же не придать им сходство с благороднейшим из материалов. Иногда он даже выдумывал вариации, не встречающиеся в природе. Как ловко размещал он на гладкой поверхности темные пятна, напоминающие скопления облаков, или имитировал трещины, а то и вовсе едва различимые геометрические фигурки с белесыми очертаниями. С кистью в руке он был Богом, творящим потроха горных массивов. Насчет одного из его произведений даже весьма сведущие не осмеливались взять в толк, подлинный перед ними мрамор или его подделка. Однажды он получил огромнейшее наслаждение, наблюдая, как двое грузчиков исполинского телосложения, приглашенные переставить мебель в его кабинете, с трудом двигали инкрустированный столик, весивший не более пятнадцати килограммов, декорированный им под красный гриот из Севенн. Перенеся из одного угла в другой шесть небольших стульев, когда-то золоченого дерева, а теперь зеленого порфира, они присели с трясущимися поджилками, чуть дыша и попросили вина, чтобы смочить горло. Морис Огэ-Дюпэн облобызал обоих, благодаря за подобный промах. Отныне он был полностью уверен, что его живопись имеет вес.

К сожалению, учитывая все обстоятельства, он не мог отдаться своему таланту полностью. Его бесила необходимость ходить в контору, председательствовать на совещаниях, продавать тонны мужских плавок, женских трусиков, чулок, носков и зарабатывать все больше и больше денег, когда было очевидным, что Господь создал его совершенно для другого. Если бы он был один, забросил бы все дела и жил бы только творчеством. Но из-за Адель он вынужден был сохранять определенное положение: огромный дом, шестеро слуг, две машины, шофер. Мысленно примирившись было с супругой, он снова стал ее ненавидеть – она являлась единственным препятствием становлению его личности, расцвету его таланта. Адель же, поверившая в какой-то момент, что фальшивый мрамор спас их супружество, вынуждена была теперь признать свое заблуждение. Вновь, как и прежде, муж ее стал далеким сухарем, всегда готовым к перебранке. Отказался бы он от своей абсурдной страсти… Так нет же, он удваивал старания. Частенько теперь работал он и по ночам, при свете переносной лампы. Обессилевшая от слез, бедняжка Адель уже не протестовала против обступившего ее со всех сторон искусственного мрамора. В этом фальсифицированном доме ее пронизывало холодом. Каждый день она задавалась вопросом: что за очередная экстравагантность займет внимание супруга в свете его навязчивой идеи?

Как-то вечером на ужин метрдотель подал вареные яйца в скорлупе, напоминающей янтарный оникс из Алжира. Потеряв всякий аппетит, Адель захлебнулась рыданиями. Морис Огэ-Дюпэн отшвырнул салфетку и крикнул:

– О, меня в этом доме отлично понимают!

И с ощущением горького одиночества, какое иногда испытывают великие художники, он вышел из-за стола, заперся у себя в кабинете и прикурил сигарету фиолетового мрамора броккатель из Юра. С первой же затяжки у него закружилась голова. Он чувствовал, что вдохновение закипает в нем как никогда бурно. Рисовать! Но что? Морис осмотрелся и не обнаружил ни одного предмета, не покрытого прожилками, кристаллической зернистостью, отливающей всеми мыслимыми и немыслимыми оттенками. В зеркале перед ним красовалось его собственное отражение, в полный рост. И его озарило – он понял, что ему осталось сделать. Он разделся догола, взял палитру и принялся медленно, небольшими кусочками наносить рисунок на свое тело.

Прикосновение кисти приятно щекотало. Не без кокетства он выбрал для себя зеленый греческий циполин и с удовольствием заметил, как его ничем не примечательный профиль, вялый живот, тонкие ноги по мере продвижения работы наполнялись истинным благородством. Повсюду бледная розовость кожи уступала место сине-зеленому цвету морской воды. Вскоре лишь кончик носа и веки вокруг глаз белизной своей напоминали, что принадлежат человеческому существу. С перехваченным от волнения горлом Морис Огэ-Дюпэн осознал, что создал лучшее свое произведение. Он добавил несколько желтоватых прожилок вокруг пупка, нанес на правую ляжку расходящиеся неровные круги, покрыл бедро трещинами, а икры ног полосками, как у зебры, и вернулся к лицу – детали, конечно же, наиважнейшей.

Уже заканчивая зеленение век, он почувствовал, как начала застывать в его венах кровь. Морис с ужасом догадался, что фальшивый мрамор, который он столько раз имитировал, теперь мстит ему самому. В отчаянной попытке как-то противиться он хотел умыть лицо раствором скипидара, но двигаться у него уже не было сил. Неподвижный, обескураженный, он секунда за секундой чувствовал, как его живая плоть превращается в минерал. Внезапно ему показалось, что затвердели даже его мысли. Вместо мозга у него был отныне булыжник. Затем сердце приняло форму двустворчатой ракушки, затвердело и остановилось.

Аель, искавшая супруга перед тем, как лечь в постель, не смогла удержать сдавленный крик восторга, разглядывая обнаженную фигуру из зеленого мрамора, которую он после себя оставил. Никогда не приходилось видеть ей ничего прекраснее. Она отдала ее в дар компании «Трапп». Статую водрузили на пьедестал в зале заседаний. По просьбе вдовы профессиональный скульптор изготовил из настоящего мрамора фиговый листок, которым и прикрыли мужские прелести бывшего президента и генерального директора, скончавшегося на службе искусства.

Черт Пьера носит

«Время разбрасывать камни, и время собирать камни».

Екклесиаст 3:5

Маленький поселок под названием Лярусиль неподалеку от Корреза славился своей форелью и атеизмом обитателей. Свой антиклерикализм местные жители передавали от отца к сыну, словно символ гражданской добродетели. Здесь каждый юноша когда-то доказывал личное мужество, отказываясь от посещения храма. Женская половина, напротив, регулярно ходила на богослужения. Продолжая подшучивать над их набожностью, потерявшей ныне всякую надобность, на самом деле и отцы, и сыновья бывали весьма раздосадованы, выслушивая в свой адрес из уст жен и матерей упреки насчет уклонения от религиозного долга. Им казалось достаточным уже то, что, по крайней мере, хоть часть их семейства официально занимает сторону Господа. То была схватка между традицией и осторожностью.

Таким образом, аббат Мартэн, местный кюре, лишь благодаря девицам и их матерям находил подтверждение собственной надобности стране. Впрочем, ему удалось заполучить в свои руки, наверняка с Божьей помощью, и одного представителя сильного пола – Пьера Бабилу, придурковатого объекта постоянных насмешек всей общины. Невысокого роста, уродливый, с отвисшей нижней губой, выкатившимися и бледными, словно сваренные всмятку, глазами, он постоянно пребывал в состоянии какого-то отупения, не позволявшего ему обмениваться с остальными жителями более чем четырьмя связанными друг с другом фразами. Аббату Мартэну он служил одновременно и храмовым сторожем, и столяром, и посыльным… Пьер Бабилу все делал вкривь и вкось, но с преданностью и простодушием, приводившими в уныние любого, собравшегося было его в этом упрекнуть. Единственной его заслугой было умение превосходно звонить в колокола. Были они тяжелыми и несговорчивыми, однако по праздничным дням ему удавалось вытащить из них мелодию в три ноты, приводившую в восторг даже самые загрубевшие души. Все свободное время он проводил в молитвах перед одним из крашеных гипсовых святых, поставленных в нефе местной церкви. Многих интересовало, о чем же может он так истово просить Господа, если ему в общем-то ничего не нужно. Этого, наверняка, он и сам толком не знал. Местный учитель, служивший по совместительству еще и секретарем в мэрии, утверждал, что набожность убогих происходит от их врожденной лени. Послушать его, так выходило, что Пьер Бабилу ищет компании с Богом, лишь бы ничего не делать в компании мужской. А мясник и колбасник Поль Марвежа, тот зашел еще дальше и объявил, что этот «святоша» на самом деле является их общим позором.

Всеобщее возбуждение было столь велико, что в субботу вечером крепкие умы собрались в кафе папаши Назо для обдумывания способа, как преподать урок верному другу аббата Мартэна. Дело было важным, и женщин предупредили, что мужья и сыновья вернутся домой поздно. Блюда поглощались одно за другим, лица от выпитого раскраснелись, всяк норовил влезть со своей подсказкой, то и дело расходились по сторонам волны хохота. Наибольший успех получило предложение парикмахера Луазеле сделать так, чтобы Пьер Бабилу подумал, будто бы черт уносит его в преисподнюю. Дабы объяснить, что плохие поступки часто соседствуют с добрыми намерениями, кюре частенько цитировал местную поговорку: «Черт камни носит». Ею пользовались, слегка перевирая, при всяком удобном случае. Малейшие детали операции обсуждали и утверждали под непрестанные радостные вопли. Было лишь десять минут девятого. Без четверти девять Пьер Бабилу обычно покидал домик кюре и перебирался в свою лачугу, зажатую между гаражами. Было довольно просто перехватить его по пути и, как элегантно выразился учитель, «закиднапить». Конечно же, решено было немного погодя его отпустить. Никто не собирался чинить над ним расправу. Так, дурачество, не более, повод посмеяться и повеселить других…

Под единодушные одобрительные возгласы Поль Марвежа согласился взять на себя роль главного исполнителя задуманного, а в помощники ему выделили мраморщика Теофила – стоять на стреме, и инициатора проекта, брадобрея Луазеле. Втроем они должны были схватить Пьера Бабилу и засунуть его в мешок. Для начала же им следовало замаскироваться самим, причем – до неузнаваемости. Марвежа был столь высок и крепок, что его можно было узнать даже по тени. Помимо того, от него исходил густой запах чесночной колбасы. Из-за этого ему пришлось вылить себе на голову целую склянку принесенной Луазеле косметики, а под рубашку, дабы походить на горбуна, запихнуть подушку. Его пособники обрядились в тряпье и как следует измазали себе физиономии. После чего, поощряемые толпой, отправились в свой темный путь, сопровождаемые остальными на расстоянии ста шагов.

Поля Марвежа, возглавившего процессию, переполняла гордость. Он не мог не думать о том, что в случае удачи приобретет лишнюю толику популярности. Давно уже он участвует в выборах в мэры. Как знать, может, это развлечение даст ему больше, нежели все предвыборные речи. Стоило представить себя с трехцветным поясом на животе – и он ликовал. Шел он меж двух домов с закрытыми окнами скоро, твердо печатая шаг, ровно дыша. То тут, то там сквозь прикрытые ставни предательски пробивался свет. Поселковые семьи только что закончили ужинать и теперь предавались таинству неспешного пищеварения. «Коммандос», проходя мимо, обнюхивали клочки исповедей жирной снеди. Иногда на улицу невзначай падали то тиньканье стакана, то обрывок фразы.

На площади перед мэрией мужчины остановились. Прямо напротив, задрав к темному небу приземистую колокольню, стоял мрачный и холодный римско-католический храм. Единственной звездой прямо над горизонтом – свет в окошке священника. Поль Марвежа вместе с двумя пособниками занял пост за городским туалетом – прочным цементированным сооружением, которое оккупировало центр площади. С этого наблюдательного пункта они могли следить за домом кюре, не рискуя быть замеченными. От тяжкого и едкого запаха старой мочи першило в горле. Тишину нарушал лишь шум воды, с регулярными интервалами автоматически спускаемой по вертикальной кафельной стене.

– Четверть девятого, – передал Поль Марвежа, – уже скоро.

И сжал в руках захваченный перед выходом мешок из-под угля. Теофил и Луазеле принесли веревку. На другом краю площади, возле кондитерской лавки, сгрудились все остальные. Минута была торжественная – одна из тех, что проходят по сердцу мужчины субтитрами. Возвысившись над самим собой, Поль Марвежа ощущал у себя внутри туго натянутую пружину. Внезапно совсем рядом ночь прорезал луч света, и домик кюре разродился плюгавым силуэтом.

– Вперед, ребята! – шепотом приказал мясник.

Все ринулись вперед, но на цыпочках. И прежде чем Пьер Бабилу успел изобразить оборону, «коммандос» накинулись на него, заткнули ему рот, связали и нахлобучили на голову мешок. Поль Марвежа вскинул его на плечо, как какую-нибудь четверть теленка, и направился со своей ношей к лесу. И тогда вступил хор голосов. Следуя по пятам за исполнителями содеянного, их дружки негромко заголосили:

– Так это же Пьера Бабилу несут!

– И кто это его несет?

– Как? Ты не видишь рога? А хвост? А копыта на ногах? Это сам дьявол!

– Да, да! Это черт! Черт уносит Пьера! Черт уносит Пьера!

Выйдя за поселок, они стали кричать громче:

– Че-орт у-но-сит Пье-ра!

Их мрачные возгласы плыли к самому горизонту. Но Пьер Бабилу не реагировал. Полю Марвежа и в самом деле казалось, что он несет со скотобойни кусок свежего мяса. Он сложил сверток на землю, прислонился к дереву и вздохнул.

– Черт дунул! – резко вскрикнул Луазеле. – И трава загорелась вокруг.

– Он роет дыру, она ведет прямо в ад! – перещеголял его Теофил. – Бедный Пьер, его сейчас туда утащат!

– Бедняга Пьер! Бедняга Пьер! У-у! У-у! – хныкал папаша Назо, у которого совсем не было воображения.

По сигналу мясника вся компания, давясь от хохота, тихонько смылась. Вернулись в бистро, дабы прийти в себя и поздравить друг друга. Хозяин подал сосиски и простоквашу, которые ели с черным хлебом. Волнение подогрело аппетит. Решено было оставить Пьера Бабилу связанным еще с полчаса. После чего Поль Марвежа должен будет освободить того, объяснив, что наткнулся на него случайно, по дороге. В названный час мясник, утерев бороду и слегка сожалея, удалился, а другие остались пить, разогретые дружелюбным ароматом винных паров.

Прибыв на опушку леса, колбасник с удивлением вынужден был констатировать, что Пьера Бабилу на том месте, где его оставили, больше нет. Похоже, ему самому удалось выпутаться и убраться восвояси. И мешок при этом захватил. Полю Марвежа сначала стало досадно, но потом он вздохнул с облегчением: ему на самом деле очень хотелось, чтобы вся эта история закончилась без последствий.

На следующий день, в воскресенье, Поль Марвежа и его приятели собрались перед храмом, в котором заканчивался молебен. Они караулили появление церковного сторожа, дабы потешиться над ним. Обменивались шутками, негромко фыркали, поеживаясь и переступая с ноги на ногу под колючим утренним ветром. Входная дверь вскоре распахнулась, и наружу вытек поток одетых во все черное женщин с мудростью и кротостью во взглядах – благостное выражение на лицах они обычно хранили до самого вечера. Однако в нарушение привычного хода вещей церковный сторож следом за ними не появился. Заинтригованные «коммандос» подождали еще немного. Последним из храма вышел аббат Мартэн и забрался на велосипед – ему предстояло читать еще пару проповедей в соседних деревнях. Поль Марвежа остановил его и развязно поинтересовался, не видал ли тот сторожа.

– Эх, нет – сказал кюре. – Сегодня утром он не явился. Пришлось звонить в колокола самому. Получилось очень скверно.

После чего забрался в седло, надавил всем своим весом на педали и поехал уныло, по-женски вихляя рулем, по улице, на которой поблескивали лужи.

– Дрыхнет у себя, наверняка! – заявил Поль Марвежа.

Все отправились к лачуге сторожа. Брадобрей постучал в дверь.

– Эй, ты встаешь, Бабилу? Кюре тебя зовет.

Вокруг засмеялись – правда, уже не так уверенно.

– Говорю же тебе, кюре зовет! – выругавшись, повторил Луазеле. И толкнул дверь. Пристройка была пуста, на кровати – ни души.

– Что такое? – проворчал Поль Марвежа.

– Sursum corda,[1] – ответил учитель. – Должен быть какой-нибудь след.

По его предложению все разбились на небольшие группы и стали осматривать место, где вчера оставили сторожа. Но вокруг дерева отыскались только их собственные следы. Сторож не иначе как вдруг взял да улетел на крыльях. Пришлось возвратиться к папаше Назо и держать совет. Продолжая верить, что Пьер Бабилу просто куда-то отлучился и ближе к вечеру обязательно вернется, все, однако, сильно беспокоились. И Поль Марвежа – сильнее остальных, несмотря на свое атлетическое телосложение. В самом сердце он чувствовал противное колотье, будто кто-то внутри его покусывал, как это бывает перед болезнью. С каждым вздохом стеснение в груди становилось все ощутимее.

После короткого спора было решено, что об их совместной прогулке накануне вечером все будет держаться в тайне до возвращения Пьера Бабилу. Однако Поль Марвежа подозревал, что многие подельники его уже придали дело огласке. Да и сам он еле сдержал себя, чтобы не поделиться секретом с супругой. Впрочем, она очень сердилась на него: супруг оставил ее в лавке одну, правда, с приказчиком, и это в воскресенье утром, когда самая что ни на есть торговля. Призываемый профессиональным долгом, Поль Марвежа попрощался с честной компанией и вернулся к своему мясному прилавку. Там, под пристальным оком супруги, сидевшей за кассой, он и провел остаток дня с ножом и мясорубкой наедине. Свинина, баранина, телятина – все напоминало ему о Пьере Бабилу. Он нарезал на куски, взвешивал и продавал тело бедного церковного сторожа. Его чуть было не стошнило. С большим трудом продолжал он работу до самого закрытия.

Весь остаток дня он провел в тумане грустных мыслей. Время от времени срывался из дому, где по воскресеньям, как обычно, собиралась вся семья, и бегал к лачуге Пьера Бабилу. Никого! Он ничего не понимал. Ночью он не мог уснуть – мешало собственное большое тело. Казалось, будто его нафаршировали огромными валунами. Несколько раз он даже похныкал, словно малое дитя. Впервые в жизни он боялся темноты и тишины. В ушах не шумела даже его собственная кровь.

Два дня мясник с подельниками потратили на поиски – но так, чтобы никто об этом не узнал. Они спустились аж до Меймака, потом и до Трейняка, наконец до Сорняка – все впустую. Дошло до того, что они стали вспоминать «Отче наш», прямо как этот сторож, заметил учитель. Поль Марвежа потерял вкус к мясу.

Утром в среду – этого следовало ожидать – аббат Мартэн сообщил об исчезновении Пьера Бабилу в жандармерию кантона. В Лярусиль явились двое усатых жандармов и опросили всех, кто недавно видел церковного сторожа. Провинившимся бесполезно было хранить молчание и дальше. Один за другим они сознавались в своей проделке – словно сдавали экзамен. Поскольку их рассказы совпадали даже в мелочах, жандармам пришлось отказаться от идеи убийства с последующим утаиванием покойника. Остановились на гипотезе о суициде, вызванном испугом и отчаянием. Но даже в таком развитии событий ответственность Поля Марвежа и его приятелей казалась очень тяжкой. Сами того не желая, они, тем не менее, довели беднягу до смерти. Поиски в лесу и вдоль берега реки результатов не дали, тело осталось не найденным. Эта нехватка вещественного доказательства выглядела местью сторожа. Пребывая на небесах, он доставлял больше хлопот, нежели обитая в своей привычной шкуре. В поселке говорили только о нем. Он всем нравился, все о нем сожалели, а души набожные после случившегося поговаривали о его поведении как о назидательном. Другие, вздыхая, отмечали его неброский ум, скромность поведения и несравненную гармонию его колокольного боя. Что касается его «палачей», тех все порицали. Их осуждали местные газеты. Один парижский журнал даже опубликовал фото Поля Марвежа, «тупого мясника, зачинщика жуткой комедии, стоившей жизни церковному сторожу».

После такого публичного оскорбления колбасник уже не осмеливался появляться в магазине. Лицемеры, думал он, убил бы всех одним ударом зонтика. Запершись у себя в доме, опустив жалюзи и прикрыв ставни, расхаживал он кругами и хныкал. Рыдали на нем и жир, и мышцы. А вернувшись из лавки, за него принималась и жена, и он с влажными ладонями выслушивал ее упреки, опустив голову.

– Когда мальчишки занимаются подобными выходками, еще куда ни шло! – зудела она. – Но чтобы мужчина в возрасте и с положением, коммерсант! Это либо от испорченности, либо от глупости, попомни мои слова! Всех вас нужно упрятать за решетку!

В тюрьму их не посадили. Через три недели бесплодных поисков дело было закрыто. Жандармы уехали, оставив по себе недовольное население, исполненное подозрений и подавленное загадками.

А немного погодя неожиданно умер Луазеле. Врач говорил что-то о закупорке сосудов, но всем жителям было ясно: парикмахер скончался от угрызений совести. Поскольку он был совершенным безбожником, на похоронах не полагалось присутствие священника, и за катафалком шли только приятели покойного. Даже Поль Марвежа, не выходивший из дому целый месяц, – и тот не смог отказаться от проводов. Повозку тащила тощая кляча, на стоящих вокруг гроба венках подрагивали стеклярусные цветы, белые и фиолетовые. Шел дождь, плотный, холодный, пробирающий до костей. Мужчины шли первыми, женщины за ними, шли по двое, под большими зонтами. Иногда процессия разрывалась, чтобы обойти лужу. Миновали последние дома, и открылись во всей красе влажные пашни и чернеющие голыми ветками перелески. Теофил, семенивший рядом с Полем Марвежа, философски вздохнул:

– Кто бы мог подумать, что он так скоро нас покинет? В прошлое воскресенье он надул меня в белот!

– Со сторожем – это он ведь придумал, – процедил Поль Марвежа сквозь зубы.

– Он? – переспросил учитель. – Не шути! Это был ты!

– Как это я?

– Во всяком случае, так написали в газете! – ответил Теофил.

– И вы поверили тому, что написали газеты? – крикнул мясник. – Хоть и знаете, что это неправда. Это он, Луазеле, и никто другой! Припомните, дело было у папаши Назо, и Луазеле мне сказал…

– Все же Бабилу нес ты! – отрезал Теофил.

– Конечно, дурень набитый! Я же из вас самый сильный!..

– Самый сильный, самый сильный! Есть и посильнее! Если ты это сделал, значит, ты этого хотел! Чтобы всех удивить! А еще на мэрию заришься!..

– Господи, помоги! – пророкотал мясник, сжимая кулаки.

Несколько человек, бывших не в курсе, запротестовали:

– Тише вы, может, хватит уже? Или забыли, где находитесь? Вы на похоронах или черт-те где?

Поль Марвежа проглотил гнев, будто кусок черствого хлеба, и проворчал:

– Мы еще об этом поговорим…

И тут от поселка до них донесся колокольный перезвон – в том похоронно медленном ритме, что приличествует траурной церемонии. Все головы удивленно повернулись назад.

– Что это? – спросил Теофил.

– Кюре оказывает нам любезность, – ухмыльнулся учитель.

– Почерк не его! – сказал Поль Марвежа.

И словно чтобы подтвердить истинность этих слов, к кортежу приблизился какой-то черный силуэт. Аббат Мартэн! Он шел пешком, толкая велосипед, ибо дорога шла в горку. Без всякого сомнения, он возвращался с фермы Ляжуани. Во всяком случае, не мог он сейчас звонить в колокола. Кто же, в таком случае, заменил его? Сторож, конечно же! Он возвратился! Огромная радость накатила на сердце Поля Марвежа. Подозрения в его адрес развеются. Он посмотрел на приятелей – их физиономии тоже расцвели.

– Пьер Бабилу! – воскликнул мясник. – Эх, и доберемся мы до тебя, негодяй!

– Так, – высказался учитель, – можно сказать, что вы извлекли все же пользу из всего этого спектакля!

– Ах ты, грязная свинья! – заорал Поль Марвежа, толкая соседей локтями.

Все засмеялись, и парикмахер в своей коробке был забыт. Поль Марвежа решительно выбрался из тесных рядов и быстро направился к поселку. За ним, несмотря на проливной дождь, секущий лица, последовали остальные. Кортеж разваливался. Негодующие жены окликали своих мужей:

– Альфонс! Что с тобой? Вернись сейчас же!

Но с таким же успехом можно пытаться остановить каменную лавину в горах. Мужчины бежали рысцой, тесно сбившись в кучку, худые впереди, тучные чуть сзади, запыхавшись, кашляя и смеясь. Их ноги весело шлепали по грязи. Несмотря на полноту, Поль Марвежа держался в голове пелетона до самого конца. Предстоящее счастье – он вновь окажется невиновным! – будто бы сняло с него половину веса. Тем не менее к храму он прибежал едва дыша и совершенно выбившись из сил. Оглушенный звоном колоколов, он устремился внутрь.

– Где ты, Бабилу, сукин ты сын? – рычал он, машинально снимая свою кепку.

Остальные торопились за ним:

– Бабилу! Бабилу! – кричали все.

Но лишь колокольный перезвон отвечал им, падая сверху на головы. Возле гипсовых святых вспыхивали редкие лампады, да немного поблескивал крест Господень. Поль Марвежа не поднимался сюда с детства. Однако смог что-то припомнить и сориентироваться в полумраке.

– Сюда, ребята! – крикнул он.

И устремился через маленькую дверь на звук, преодолел с двадцать ступеней, попав при этом в некое подобие амвона, посреди которого висело три веревки, служащие для раскачки колокольных языков. Снизу их никто не дергал, однако звон продолжался – мощный, отрывистый. Долю секунды мясник не верил своим глазам. Приятели спрашивали снизу:

– Он там? Скажи, сторож там?

Не отвечая ни слова, Поль Марвежа поднес два кулака к готовым взорваться ушам. И кубарем покатился по лестнице. Нога его промазала мимо одной ступеньки, и он всей своей массой полетел вниз. В тот же миг колокольный звон замер в его голове. На плечи ему легла темная мантия. Кто-то поднял его – осторожно, как в раннем детстве. Больше он ничего не видел, и не было у него сил двигаться. Повиснув между землей и небесами, словно в колыбели, он понесся через ночь куда-то далеко, далеко. Лишь смутные голоса окружали его. И слышалось ему:

– Смотрите! Смотрите! Черт несет Поля! Черт несет Поля!

То были последние вразумительные слова, долетевшие до его мозга.

Жест Евы

Если бы не ужасная забастовка личных шоферов, парализовавшая на всю минувшую зиму жизнь французской элиты, не довелось бы мсье Кокерико де ля Мартиньер вновь покататься на метрополитене. Он пользовался этим средством передвижения раньше – два или три раза. Было ему тогда лет восемь. Они нашли общий язык с гувернанткой, и в тайне от родителей та показала ему мир простых людей. Воспоминание о былой шалости осталось в его памяти весьма смутным. Обычно даже чтобы добраться до коллежа, он усаживался в фамильный «мерседес». Позже, в оккупацию, заполучил – но так, чтобы не слишком себя скомпрометировать, – аусвайс. А став шефом предприятия, уж и не представлял себе никакого другого транспорта, кроме личного автомобиля. Конечно же, он мог попросить отвезти его домой кого-нибудь из своих сотрудников или, на худой конец, заказать такси. Но под внешней учтивостью в мсье Кокерико де ля Мартиньер таился непреклонный характер, и он предпочел бороться с забастовкой собственными методами.

Радуясь брошенному таким образом вызову, он вышел на улицу и направился к ближайшей станции метро, но, попав в недра Парижа, растерялся. От нехватки воздуха, искусственного освещения и непреодолимого запаха, в котором смешались следы озона, мятных конфет и прибитой водой пыли. Белые сверкающие стены произвели на него неплохое впечатление, а относительная чистота пола даже удивила. Не зная, конечно же, проездных тарифов, он просунул в окошко билетной кассы банкноту в сто франков и был ошарашен количеством монет, выданных ему на сдачу. Вот уж и вправду – общественный транспорт ничего не стоит! Народ просто не понимает собственного счастья. Для него в больших городах сделано все.

С наивностью ребенка он поразвлекался с клавиатурой, кнопками которой можно было заставить высветиться на плане Парижа путь между нужными станциями. От его дома до работы шла прямая ветка, без пересадок. Это слегка разочаровывало – ему недоставало авантюры.

Таблички с указателями привели его к лестнице, проглатывающей пассажиров, у входа на которую образовалось нечто вроде речного затора. Там, возле невысокой дверцы, сидела молодая особа в голубой блузе и с пилоткой на голове и дырявила компостером проездные билеты. Пол вокруг нее был усеян зелеными и желтыми конфетти. Казалось, она вернулась с какого-нибудь праздника, однако счастливой при этом не выглядела. Лицо ее тяжело хмурилось, курносый нос седлали очки в прозрачной оправе, на уши свисали растрепанные завитушки волос. И хотя не было в этой физиономии ничего привлекательного, мсье Кокерико де ля Мартиньер не мог оторвать от нее глаз. Еще ни одна девушка, да и ни одна актриса так не очаровывали его. Оставшись холостым до тридцати девяти лет, он, похоже, уже и не верил в собственную фортуну. Так что же с ним стряслось? Каким ветром смело всю его опытность? Как пробрался в душу холодок этого послушничества? Дрожа от волнения всем телом, протянул он свой билет и, когда стальные челюсти компостера сомкнулись на маленькой зеленой картонке, душою почувствовал укус металла. Операция длилась доли секунды, служащая, протягивая мсье Кокерико де ля Мартиньер пробитый билетик, даже не подняла на него глаз.

Но он удалялся от нее на ватных ногах, а сделав три шага, обернулся и увидел, как она повторила тот же самый жест и с билетом другого пассажира. Его пронзила глухая и необъяснимая ревность. Дабы избавиться от чар, он принялся рассматривать развешенные на стенах афиши и на самом видном месте с признательностью обнаружил рекламу компании, которой успешно руководил последние десять лет. Посреди мощного водопада стояли два непомерных белых куба, один – стиральная машина «Ниагара», другой – «Ниагарочка», ее сестренка, уменьшенная модель. У него промелькнула идея – предложить «Ниагарочку» контролерше. Игра мысли позабавила его, и он улыбнулся. Отпусти он повод воображения – и через минуту оказался бы в плену розового тумана. Разбудил его нарастающий шум электропоезда. В вагон он зашел одним из первых и окинул взглядом соседей по путешествию. Для всех этих незнакомцев он был одним из них, никто и не подозревал, что в толпе можно встретить человека, которому миллионы французских домохозяек благодарны за белизну выстиранного белья. Пока он наслаждался анонимностью, подошел контролер и потребовал предъявить билет. С замиранием сердца смотрел мсье Кокерико де ля Мартиньер, как одним проколом лишают девственности маленькую картонку, несущую на себе деликатную метку контролерши. Он опустил билет в жилетный карман и отвернулся к окну, за которым головокружительным аллюром проносились мрачные стены подземки. Скорость, угадываемая в едва уловимых огнях, мягкое покачивание и воспоминание о молодой женщине в пилотке – все старалось запутать его рассудок.

В конторе он слушал, что говорили ему сотрудники, вполуха, подписывал письма, не читая их, и не переставал то и дело посматривать на часы. Без четверти двенадцать он уже спустился в метро, дабы вернуться домой, а выходя со станции, с грустью отметил, что на противоположном перроне его контролерша уступила место сменщице.

Он промечтал о ней весь остаток дня, всю ночь, а следующим утром поспешил в метро в надежде застать ее на посту. Она и на самом деле была там – юная подземная богиня, вооруженная компостером, перфорирующий сфинкс, этакая современная Парка, следящая за взносами на социальное страхование. Движения ее были выверенны до совершенства. Для всякого пассажира, прошедшего через ее контроль, жизнь сокращалась на день. И все же с какой непринужденной грацией склоняет она голову в пилотке набекрень. Удовольствие в нем кристаллизовалось, и мсье Кокерико де ля Мартиньер дождался прихода поезда, чтобы взлететь по лестнице и неожиданно предстать перед низкой дверцей, отделявшей его от молодой женщины. Его смерили суровым взглядом, в котором читалось: «Посторонним вход воспрещен». Для нее, с его внезапностью, он был ненормальным, а он был готов отдать половину своего состояния, лишь бы остаться здесь подольше. Когда она открыла дверцу и взяла у него билет, он испытал волнующую радость – большую, чем в первый раз. Не может быть, чтобы она с таким же душевным порывом, как ему, пробивала билеты и другим. Иначе бы и на их лицах он обнаружил знаки странного блаженства. Вдохновленный, он поднялся по лестнице, предназначенной для выхода и тут же спустился обратно – с новым билетом в руках и надеждой на удовольствие быть вновь проконтролированным. Ему пришлось повторить этот трюк четырежды, прежде чем она обратила на него внимание, а на пятый раз чуть было не упал в обморок, когда она его признала. За стеклами очков сверкнула искорка удивления, но при этом не было произнесено ни слова. Им – тем более. Он вдруг стушевался перед ней, как случалось в шестнадцать лет, и с праздником в душе его унесло поездом метро. В последующие дни, прежде чем сесть в вагон, он вновь и вновь, по пять-шесть раз, пробивал билеты, безусловно, став лучшим клиентом молодой женщины. Что думает о нем она? Принимает ли за оригинала, или догадывается о пылком почтении к ней, скрывающемся за этим каждодневным билетным мотовством?

Забастовка личных шоферов давно закончилась, а мсье Кокерико де ля Мартиньер продолжал добираться до своей конторы на метрополитене. Шофер его, оказавшись не у дел, впадал в неврастению, однако умоляющие взгляды, которые он метал в сторону шефа, пролетали мимо цели. Тот вошел во вкус езды на общественном транспорте. И не только по причине встреч с контролершей, но еще и потому, что при этом он оказывался бок о бок с простым народом Парижа. Вскоре желание контактов с беднейшими слоями населения подтолкнуло его к поездкам вторым классом. Зажатый в вагоне до потери дыхания, он пропитывался при этом человеческой теплотой. Его взгляд брал на учет сотни лиц рабочих и служащих, еле сводящих концы с концами. Он умилялся потертостью одежды мужчин и вдыхал следы остывшей домашней снеди, исходящие от волос женщин. Ранее, безвылазно сидя у себя в кабинете, никогда не испытывал он столь острой признательности перед остро нуждающимся народом, на котором покоилось его собственное благополучие. Со стеснением в груди, сладострастно чувствовал он, как становится социально сознательным. А при мысли, что подобным преображением он обязан той юной контролерше, мсье Кокерико де ля Мартиньер любил ее еще больше.

Вскоре из любви к человеку он открыто занял сторону работников против их руководства. Собрав у себя в кабинете представителей персонала, он предложил им тут же изложить свои требования о повышении зарплаты. Обескураженные, вначале они подумали о некой западне, но затем обо всем договорились и ходатайствовали о скромной надбавке в десять процентов. Он возмутился их малодушию и заставил, повысив при этом голос и стуча кулаком по столу, потребовать удвоения оплаты труда, сокращения продолжительности рабочего дня и увеличения отпуска на целую неделю. Они дрожащей рукой подписали неслыханные требования. Но как начальник мсье Кокерико де ля Мартиньер вступил с ними в спор, снизил некоторые цифры и закончил на том, что согласился с их первоначальными требованиями. Акционеры обвинили было его в сумасбродстве, но большая доля предприятия принадлежала ему, и им ничего не оставалось, как только склонить головы перед его решением.

С того памятного дня в помещениях компании «Ниагара» он встречал одни лишь улыбки. Машинистки украсили его кабинет цветами и тайком обклеивали хозяина томными взглядами. Многие, кстати, были прехорошенькими. Но он все это едва замечал, целиком отдаваясь воспоминаниям о служащей из метро, к которой так и не обратился ни с единым словом. О ней он знал только то, что она не замужем, поскольку не носила обручального кольца.

Как-то утром, собравшись с духом, он вместо второго билетика протянул ей листок бумаги, на котором написал такие вот простые слова: «Мадемуазель, как ваше имя?» Безо всякого смущения она вооружилась своим тяжелым компостером и, с очаровательным кокетством зарядив в него предложенный листок, ловко пробила несколько отверстий. Дырочки сложились в три буквы: Ева. Ее зовут Ева! Да мог ли он сомневаться? Первая женщина, единственная женщина, женщина!.. Быстрее, достать из кармана другой листок и начиркать на нем: «Не согласились бы вы пойти куда-нибудь со мной сегодня вечером?» Вновь ответ был пробит с обескураживающей ловкостью: «Нет». «Может, в другой раз?» – спросил он и на этот раз письменно. Она тихо покачала головой, загадочно и едва заметно надула губки, а компостер в ее бледной руке с траурной каемкой под ногтями весело застучал. «Может быть», – прочитал мсье Кокерико де ля Мартиньер, забрав листок, и жгучая радость забурлила в нем. С десяток стоящих позади запротестовали:

– Скоро закончится эта комедия, эй?

Шагая по облакам, подталкиваемый в спину глупой толпой, мсье Кокерико де ля Мартиньер удалился.

В конторе у него времени, чтобы насладиться своим счастьем, не оказалось. Каждые три минуты звонил телефон – все упрекали его за то, что увеличение зарплаты персоналу он не согласовал с экономистами. Подобное решение, как утверждали эти знатоки денежного обращения, могло трагически отразиться на рынке рабочей силы. Мсье Кокерико де ля Мартиньер выслушивал все это вполуха и любовно разглядывал пробитые Евой билетики, вывешенные в рамке на стене.

Он предпочел бы забыть обо всем на свете и думать лишь о ней, но с каждой неделей ситуация все больше усложнялась. Новость о благородной инициативе с молниеносной быстротой разнеслась по Франции, повсюду нарастала социальная напряженность. На многих предприятиях рабочие требовали довести их положение до уровня, принятого в компании «Ниагара». Удивленные размахом движения, многие профсоюзы поспешили его поддержать, дабы их не могли обвинить в политической индифферентности. Начались забастовки, переросшие в уличные манифестации, некоторые директора со слабыми поджилками распрощались с креслами, парламент разволновался, правительство закачалось и, как и следовало ожидать, с частного сектора возбуждение перекинулось на сектор государственный.

Подойдя к входу в метро, мсье Кокерико де ля Мартиньер наткнулся на запертую решетку. Подняв голову, он прочел объявление, что движение поездов остановлено до особого распоряжения. Его охватил страх – он будто очутился перед входом в склеп. Вместо тепла и любви, на которые у него, казалось, были все права, перед ним разверзлись пустота, потемки и тишина покинутой подземки. Душа его при мысли, что он, пусть и ненамеренно, но сам повинен во всех этих неприятностях, наполнилась отчаянием. Доброе намерение обернулось против него же, словно сам Господь решил наказать его за излишнюю любовь к людям. Со слезами на глазах он вызвал личного шофера, не участвовавшего в забастовке, чтобы тот отвез его в контору.

Теперь ход жизни его постоянно прерывался – он вынужден был улаживать общественные конфликты, которые сам же и развязал ненароком и главной жертвой которых, как ему казалось, сам же оказался. Он покупал все газеты, слушал все передачи по радио в надежде отыскать возможность компромисса между руководящим персоналом и рабочими. Правительство учредило «Комитет мудрецов», поручив ему улаживание проблем с представителями профсоюзов. Этим господам понадобилось на согласование рабочей программы всего четыре дня, после чего под большим секретом началась делиберализация. Время от времени в прессе публиковались краткие правительственные коммюнике с сообщениями, что «не все пункты сняты с повестки дня», или что «некоторые детали уточняются», хотя «основные» решаются. В преддверии длительного противостояния министерство занятости организовывало альтернативный общественный транспорт.

Каждое утро мсье Кокерико де ля Мартиньер садился в машину и всякий раз заставлял шофера останавливаться перед непреклонно закрытым входом в метро. Он клял себя за то, что не спросил у Евы фамилию и адрес. Где она теперь? Как ее искать? Он снова и снова представлял ее в маленькой пилотке, с большим компостером, и жалость к себе, грусть и бешенство сжимали ему сердце. Она заняла в его жизни слишком большое место, он не мог больше без нее жить. Как только забастовка кончится, он тут же попросит ее руки. Но он ревнив, и чтобы она принадлежала только ему, он обяжет ее оставить работу. Дальше шли мечтания о долгих вечерах в кругу семьи: она, устроившись в кресле возле огня, пробивает билетики, которые он протягивает ей один за другим. Затем он разозлился на «мудрецов», которые не переставали мудрить. Скаредность государства оказалась скандальной. Это что же, для обездоленных не смогли найти требуемых ими четырех су? В эту минуту не было никого левее его самого.

Неожиданно, когда Париж, казалось, навсегда лишился метрополитена и общественных автобусов, тучи рассеялись. Правительство согласилось увеличить зарплату наименее обеспеченных слоев на 0,017 % с января следующего года. Эту меру профсоюзы объявили крупной победой пролетариата, и работа лихо возобновилась по всей стране, от края и до края.

В день возрождения метрополитена мсье Кокерико де ля Мартиньер поторопился прямо на рассвете на станцию, скатился по ступенькам и замер в изумлении перед контролершей. Чужой. Узурпаторша уже собралась было схватить его билет, но он сделал шаг назад. Мысли в его голове вращались быстро, наподобие белья в стиральной машине «Ниагара». Несколько спешащих куда-то пассажиров, ворча, обошли его. Он дождался, когда внутри у него все успокоилось, вернулся к служащей и со вздохом поинтересовался:

– А мадемуазель Ева – ее что, не было сегодня?

– Чего вам от нее нужно? – с подозрением в голосе поинтересовалась преемница.

Ему хватило сил, чтобы соврать:

– Я ее родственник. Пришел узнать, как у нее дела.

– Она уехала.

– Уехала, – пробормотал он. – Как это – уехала?

– Да, ну и что, руководство в курсе.

– Этого не может быть…

– Да правда же! Впрочем, и правильно сделала. С тем, что здесь платят, скоро и мы – кто куда. Даже с их дурацкой надбавкой. Ее мужнин брат – он какая-то шишка в Хале, забрал с собой. Хотите ее увидеть – езжайте туда.

На следующее утро он был в Хале – пробирался между горами съестных припасов. По этим улицам он хаживал впервые и удивление, при этом испытанное, было ничуть не меньшим, нежели когда-то в метро. Однако он пребывал в таком волнении, что от его внимания ускользал непередаваемый колорит местных горожан и местных витрин. Очень скоро стало ясно, что среди этакого скопища народу без точного описания того, кто нужен, отыскать невозможно.

После двух часов блуждания из одного павильона в другой голова его переполнилась гортанными выкриками, резким светом, запахами съестного, и он остановился, совершенно обескураженный. Какие-то темные личности толкали его, но он их не сторонился. У него не оставалось другого желания – только упасть на землю, закрыть глаза и позабыть обо всем. Но через минуту мсье Кокерико де ля Мартиньер снова пошел, не представляя куда и зачем, увлекаемый человеческим потоком, от мяса к домашней птице, от птицы к ракообразным и от устриц к овощам и фруктам.

Внезапно нервы его напряглись, взор заострился. Прямо перед ним, в просвете между кучами ящиков двигался знакомый силуэт! Он пустил в ход локти, чтобы продраться к магазину, но по мере того, как он приближался, энтузиазм его перерастал в разочарование. Подобно рыбине, пойманной на большой глубине и теряющей былое великолепие на поверхности, молодая женщина, вытащенная из парижского подземелья на чистый воздух, представляла теперь жалкую тень самой себя. Весь ее шарм теперь, без загадочной полутьмы вокруг, без грохота метрополитена, улетучился. Одета она была в серую кофту, пилотку не носила. Мсье Кокерико де ля Мартиньер инстинктивно поискал глазами компостер в ее руках, но к чему он ей в этом храме обжорства? При мысли, что ей никогда больше не суждено его проконтролировать, он от досады закричал. Тотчас же девушка взглянула на него. Признала ли она его или приняла за одного из клиентов деверя? Она улыбалась ему из-за очков, продавцы зычными голосами зазывали к своему товару:

– Великолепный белый кальвиль!.. Отличный ранет!..

Поскольку мсье Кокерико де ля Мартиньер не шевелился, Ева вытащила из лотка яблоко и протянула ему. Испугавшись, он повернулся к ней спиной и пустился через толпу наутек. Больше он ее не встречал и уже никогда не ездил на метро.

Примечания

1

«Горе сердца» (лат.).

(обратно)

Оглавление

.
  • Руки
  • Записки под зеленой обложкой
  • Лучший клиент
  • Ответ Версаля
  • Бубуль
  • Недоступное место
  • Ложный мрамор
  • Черт Пьера носит
  • Жест Евы . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Жест Евы», Анри Труайя

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!