«Барабашка — это я»

16234

Описание

«БАРАБАШКА — ЭТО Я»: Рассердившись, он может устроить пожар без спичек, одним взглядом. И ему это вовсе не нравится… Он испуган своими странными разрушительными способностями. Сбежав из дома и попав в институт в Москве, где изучают аномальные явления, он знакомится с другими «барабашками». И хотя судьбы его новых друзей печальны, страх исчезает… «ОБРАТНО ОН НЕ ПРИДЕТ»: Вторая повесть, вошедшая в этот сборник, о бескорыстной дружбе двух мальчишек, сбежавших из детского дома, и девочки из вполне благополучной семьи.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

БАРАБАШКА — ЭТО Я (повести)

ОБРАТНО ОН НЕ ПРИДЕТ!

Повесть

Когда папа с мамой развелись, мы разменяли нашу двухкомнатную квартиру на Литовском проспекте. При размене нам с мамой досталась однокомнатная квартира в Купчино, а папе — комната в большой коммуналке на улице Чайковского. Это было справедливо, потому что, во-первых, нас с мамой двое, а во-вторых, у Зинаиды Георгиевны, новой папиной жены, тоже есть хорошая комната… Когда папа с Зинаидой Георгиевной съедутся, они получат вполне приличную квартиру.

А мы съехались с бабушкой, маминой мамой.

Наша новая квартира недалеко от прежней, рядом с Московским вокзалом. Это хорошо, потому что маме недалеко ездить на работу. Да и бабушка, хотя она уже давно на пенсии, иногда устраивается на работу в детскую поликлинику, которая теперь от нас наискосок через квартал. Даже дорогу переходить не надо.

Бабушка всю жизнь проработала детским участковым врачом, а детских врачей всегда не хватает, поэтому ее часто зовут в поликлинику поработать. Она всегда соглашается, но долго там не выдерживает, ругается со всеми и увольняется. Не знаю, как она ругается на работе, но дома она кричит, что самая гуманная в мире профессия выродилась, что детей теперь лечить не умеют, что институты выпускают в лучшем случае невежд, а в худшем — бездушных карьеристов и что ноги ее больше не будет в этом гнезде равнодушия и разврата…

Но каждую весну, когда пригревает солнце и отступает бабушкин радикулит, она «на минутку» заглядывает в ближайшую детскую поликлинику, обнаруживает там кучу недостатков, бросается к начальству ругаться и в результате остается работать. «Я ни сном ни духом, — ворчит дома бабушка, — но они так просили, так просили… У них такой завал с участковыми… А в этом году такая сложная эпидемия…» Мы с мамой улыбаемся и ничего не говорим, потому что возражать бабушке опасно. Любой довод против ее устройства на работу, она воспринимает как сомнение в ее лечебных способностях.

Наверное, бабушка хороший врач. Все мамины знакомые, имеющие детей, звонят к нам советоваться, разговаривают с бабушкой по два часа и говорят, что нам с мамой страшно повезло. Я здорова и редко болею даже насморком, но, несмотря на это, меня с самого раннего детства постоянно обследуют. То мама замечает, что у меня по утрам заплывшие глаза. «Надо проверить почки!» — заявляет бабушка, и я месяц валяюсь в больнице и выдерживаю настолько малоприятные процедуры, что даже вспоминать не хочется. То вдруг бабушка начинает подозревать, что у меня не в порядке печень. И вот где-то по знакомству я глотаю какие-то кишки, выпиваю цистерны тошнотворно-теплой минеральной воды и на полгода лишаюсь любимых соленых огурцов маминой засолки… Так что вы сами понимаете, что я предпочла бы, чтобы бабушка была по профессии инженером, или продавцом, или еще кем-нибудь.

Плохо, что после всех обменов мне пришлось пойти в новую школу. Не то чтобы я очень любила старую, но все-таки за пять лет привыкла. Не столько, конечно, к школе, сколько к ребятам, одноклассникам. Хотя старая школа недалеко и до дома, где живет моя лучшая подруга Инка Колесова, всего три трамвайных остановки, все равно это уже не то. Недавно мы встретились с Инкой, сели на качающуюся скамейку в нашем старом дворе, уже рты раскрыли… А о чем говорить — не знаем. Не о чем. Инка начала было рассказывать всякие сплетни о нашем классе, но мне это уже как-то неинтересно. У них столько всего нового, которое уже без меня произошло, что все остальное тоже получается как бы чужое. Они — отдельно, я — отдельно. А моих новых знакомых Инка не знает… Так что посидели полчасика и разошлись… Жалко.

В общем-то в новой школе у меня все получилось неплохо. И с девчонками мирные отношения, и с учителями. Во втором полугодии меня даже выбрали ответственной за культмассовую работу. Я организовала два культпохода в кино и один — в Зоологический музей. В кино оба раза пришло много народу, правда, одни девчонки, а вот в Зоологический музей — всего шесть человек. Я сначала огорчалась, а потом подумала, что наши ребята, наверное, ко мне еще просто не привыкли. Но наша классная руководительница сказала, что не привыкли они скорее не ко мне, а к музеям.

Так что в школе у меня все нормально. И на переменах я теперь не стою одна у стены, как вначале, а хожу вместе с девчонками по рекреации и обсуждаю, почему Мишка Крымов уж третий день торчит по утрам напротив Милкиного парадного, почему Ленка Макаренко так задается, а физичка Берта Моисеевна уже третий месяц не носит обручальное кольцо… В общем, все как в нашей старой школе, и иногда мне даже кажется, что я никуда не переходила.

Но это днем. А по вечерам мне делать абсолютно нечего. Раньше, сделав уроки, я выходила во двор, заходила за Инкой (или она заходила за мной), и мы шли гулять. Весной вместе с другими девчонками играли в классики или в резиночку, зимой катались с горки, осенью больше сидели на скамейках и сплетничали. Я не знаю, что делают после уроков мои новые знакомые. Знаю только, что Зина Лучко занимается художественной гимнастикой, а Ленка Макаренко играет на пианино. А остальные? Меня никто ни разу не позвал к себе домой, а напрашиваться или звать самой неудобно. Плохо, что у меня день рождения летом. И еще плохо, что я никогда не болею. Я даже думала: не притвориться ли мне больной, но не хочется пугать маму с бабушкой и потом опять где-нибудь обследоваться. Если бы я заболела, может быть, кто-нибудь принес бы мне уроки. Например, моя соседка по парте — Наташа Громова. Мне в общем-то все равно — кто. Мне все девчонки в классе нравятся. Даже Ленка Макаренко, которую все остальные не любят, потому что она «очень много о себе понимает». Но тут я с ними не согласна. Ленка и в самом деле очень умная и красивая девочка. Так что сколько есть, столько и понимает. Все правильно.

А пока я не решилась заболеть или позвать кого-нибудь в гости, я гуляю одна. И гулять здесь гораздо интереснее, чем вокруг нашего старого дома. Даже в окно посмотреть — и то здорово. В старой квартире все три окна выходили во двор-колодец, и солнце у нас бывало летом по два с половиной часа в сутки. А зимой и вообще не было. Из окон был виден растрескавшийся асфальт, занавешенные окна дома напротив и два помойных бака — ничего интересного. А в новом доме в окно большой комнаты можно смотреть очень долго. Потому что оно выходит на Московский вокзал. То есть не на сам вокзал, вокзала из окна не видно и поездов тоже.

То, куда выходят наши окна, мама называет «полосой отчуждения». Если смотреть сверху, из окна, то она кажется пестрым лоскутным ковриком, составленным из низких разноцветных крыш. А если спуститься вниз и войти в нее, то она похожа на джунгли и на другую планету одновременно.

Что такое «полоса отчуждения»? Это — целый город, да что там — целая страна. Люди, которые не живут и не работают в ней, обычно даже не знают о ее существовании. Когда ее можно увидеть? А вот вспомните, поезд подъезжает к Московскому вокзалу. Едет медленно-медленно. А что вокруг? Она — «полоса отчуждения»! Покосившиеся сараи, склады, пересекающиеся во всех направлениях рельсы, кучи маслено-рыжих шпал и много-много всего…

Но люди, подъезжая к городу, не смотрят в окно. Они мысленно уже приехали, все в своих городских делах и заботах. И «полоса отчуждения» остается невидимкой.

А когда войдешь в нее, нет ей ни конца ни краю. Настоящая заколдованная страна, которая вроде и есть, и нет ее. В «полосе отчуждения» все свое. Свои дома, свои дороги, своя река и мост через нее. Есть свой сад с яблонями и кустами крыжовника и черной смородины. И свои непролазные джунгли, переплетенные чертополохом и репейником в рост человека. А есть уж и совсем странные вещи. Например, огромная гора битых винных бутылок. Когда день солнечный, то вся эта гора сверкает зелеными огнями и похожа на диковинную новогоднюю елку.

Но все это в «полосе» как бы между прочим, как бы совсем не главное. Главное — вагоны, вагоны, вагоны… рельсы, рельсы, рельсы… Некоторые вагоны всегда стоят на одном месте и, кажется, уже намертво приросли к рельсам. Другие уходят по делам, возвращаются и снова уходят. Первые вагоны страшно завидуют вторым. Я их понимаю и очень жалею. Когда вокруг тебя постоянно кто-то куда-то уезжает, а ты привязан к одному месту, можно даже заболеть с тоски. И вагоны болеют. Ржавеют, лупятся краской, скрипят от ветра…

Иногда в вагонах живут люди. Они бывают разные. Одних приводят проводники в форменных тужурках. Вечером иногда видно, как эти люди пьют чаи при свечах или даже поют песни, сидя на застеленных клетчатыми одеялами койках. Другие пробираются поздно вечером, поодиночке, и занимают самые старые холодные вагоны с гладкими деревянными полками, выкрашенными мутно-коричневой краской. Я не знаю, кто эти люди. Иногда мне хочется подойти к ним и познакомиться, но я стесняюсь и немного боюсь. Но они мне нравятся. Они как бы часть «полосы», продолжение ее необычности. Без них в «полосе» было бы чуть-чуть скучнее.

Дома я никогда не рассказываю про этих людей, да и про саму «полосу» тоже, потому что думаю так: если мама и бабушка узнают про все, что я вижу в «полосе», то они, наверное, запретят мне гулять там. А куда я тогда пойду? С кем?

В «полосе» здорово играть. Но не в резиночку или классики. В ней хорошо играть в «представления». Можно представить себя абсолютно кем угодно и где угодно. В «полосе» всегда найдется подходящий утолок.

Иногда, когда я ничего не представляю и гуляю в «полосе» сама по себе, мне страшно хочется куда-нибудь уехать. Мимо плывут огромные электровозы и тащат куда-то вереницы вагонов. Из-за белых занавесок рассеянно смотрят люди. Я их вижу, а они меня — нет. Все они едут куда-то далеко, в другие края, и думают о чем-то своем. Странно: мне трудно поверить в то, что эти спокойные, даже какие-то замедленные люди за окнами — те же самые, которые только что на вокзале так истошно кричали, бежали куда-то, суетились, тащили узлы и ящики. Как странно они меняются… Интересно, какой стала бы я, если бы так же, как и они, села в поезд и поехала куда-нибудь далеко-далеко?

В «полосе» я уже три раза каталась на поездах. Два раза совсем по чуть-чуть, проехала минуточку на подножке и соскочила, а один раз уехала так далеко, что потом почти три часа шла обратно по рельсам, чтобы не заблудиться. Я вовсе не хотела так далеко заезжать, просто поезд вдруг пошел очень быстро и я боялась спрыгнуть.

Дома мне тогда здорово попало за то, что поздно вернулась, хотя я, конечно, ничего не рассказывала о своем приключении и соврала, что заигралась в соседнем дворе в резинку. Но я совсем не жалею, что уехала, потому что когда стоишь на площадке, тебя обдувает ветерок и впереди неизвестно что — это так страшно и так здорово, что дух захватывает. И еще, когда я в тот раз искала какой-нибудь состав, чтобы доехать на нем до дома, то вдруг в одном из вагонов увидела приоткрытую дверь, и из нее в щелку шел такой живой-живой запах, и что-то там шевелилось и хрумкало. Я повисла на ручке и даже чуть-чуть покачалась на ней. Дверь еще немного отъехала в сторону, и оттуда показалась настоящая лошадиная голова с черной челкой и лиловыми глазами. Я влезла на подножку, заглянула внутрь и увидела, что весь вагон заполнен разноцветными конями. Такими красивыми и живыми, что прямо умереть можно.

Лошадь, которая была ближе всех ко мне, фыркала, дышала мне в шею и трогала меня теплыми, щекотными губами. Я вспомнила, что у меня в кармане лежит кусок булочки из школьного буфета, и предложила ей. Она осторожно взяла его с моей ладони, а все остальные лошади зафыркали и стали тянуть ко мне головы. Тогда я спрыгнула с подножки и стала рвать растущую между путями жухлую осеннюю траву, одуванчики, клевер, подорожник и что там еще было и все это кидать внутрь вагона. Потом осмелела, с охапками травы пролезала под доски, сдерживающие лошадей, и ходила между ними. Лошади хрустели травой, трогали меня головами, прислонялись теплыми боками. Я даже подумала, не остаться ли мне с ними жить, но потом вспомнила, что мама с бабушкой будут волноваться, если я не вернусь домой до темноты, а до дома еще так далеко… Я попрощалась с конями, они кивали мне и постукивали копытами… И всю ночь мне снился их живой и теплый запах, смешанный с запахом мазута и осенних одуванчиков…

* * *

Обычно я выхожу гулять сразу после школы, а часам к шести возвращаюсь домой и делаю что-нибудь из уроков. «Что-нибудь» — потому что еще в четвертом классе я поняла, что сделать все уроки совершенно невозможно. Странно, как этого не понимают учителя. А может быть, и понимают, но просто «делают вид», что не понимают? Мы притворяемся перед ними, что готовим все уроки, а они перед нами — как будто думают, что это возможно и даже необходимо. Забавно, правда?

В тот день нам было задано сочинение, и я решила сначала написать черновик, а потом уже идти гулять. Писать сочинения я в общем-то люблю. Особенно любила в старой школе и всегда получала за них пятерки. В новой школе у меня по литературе твердая четверка. Не потому, конечно, что я поглупела или стала писать с ошибками, просто здесь другая учительница и я никак не хочу к ней приспособиться. «Приспособиться» — это так говорит моя мама. Когда я переходила в другую школу, она сказала, что мне придется приспосабливаться не только к одноклассникам, но и к учителям. Я сказала, что насчет одноклассников я все понимаю, потому что у них свои порядки, свои дружбы и так далее, а вот что касается учителей, то я, кажется, не разведчик в тылу врага, чтобы мне к ним приспосабливаться. Что знаю, то знаю, как училась, так и буду учиться. Мама на это возразила, что у меня юношеский максимализм и понимать надо, что все люди разные. Я ответила, что я это очень даже понимаю, но теорема Пифагора все-таки всегда теорема Пифагора, и я, честно говоря, не вижу, как ее можно приспособить к тому, что все люди разные. После этого мама махнула рукой и сказала, что со мной невозможно разговаривать.

В новой школе у меня получились вполне хорошие отношения со всеми учителями (впрочем, и в старой тоже так было), и с литераторшей Надеждой Максимовной тоже, только вот «приспособиться» к ней у меня никак не получается.

На уроках она постоянно, как припев в песне, повторяет: «Я хочу, чтобы вы думали головой; я хочу, чтобы вы думали головой», — как будто думать можно чем-нибудь еще. Но это не важно. Важно то, что когда она задает какой-нибудь вопрос, у нее уже есть на него готовый ответ, и она ждет, когда кто-нибудь этот ответ скажет. Если кто-нибудь поднимает руку, но говорит не то, что она ждет, Надежда Максимовна рассеянно кивает и бормочет: «Ну да, ну да… Ты так думаешь?.. Ну да, ну да… Кто еще хочет ответить?» А когда наконец прозвучит тот самый, верный, по ее мнению, ответ, она прямо-таки расцветает и радостно возглашает: «Ну вот, видишь, подумал и ответил. Все слышали? Запомните накрепко и не ленитесь думать головой. Молодец, садись». — И тут же ставит угадавшему пятерку в журнал. Всем остальным отвечавшим она ставит четверки. В общем-то угадать, что именно она ждет, нетрудно. Надо только внимательно прочитать параграф в учебнике, ну и некоторое время понаблюдать за Надеждой Максимовной. Я могла бы угадывать, но мне почему-то не хочется. В общем-то между четверкой и пятеркой не такая уж большая разница. Как-то я рассказала про все это маме, она улыбнулась и спросила:

— А если бы ваша Надежда Максимовна за несовпадение ставила не четверки, а двойки, тогда что бы ты делала?

Я подумала и честно ответила:

— Тогда бы, наверное, угадывала.

Тут мама рассмеялась и сказала, что я никогда не умру на баррикадах, а бабушка из своего кресла добавила почему-то очень сердито:

— Надеюсь, что жизнь не предоставит ей такой возможности.

В старой школе учительница литературы Валентина Дмитриевна никогда не призывала нас думать. Но как-то само собой получалось, что на уроках мы спорили и даже ругались, отстаивая свое мнение, а она только сидела слушала и изредка говорила несколько слов своим тихим голосом. В конце урока Валентина Дмитриевна объясняла, что все мы по-своему правы и в том-то и состоит прелесть литературы, что она позволяет посмотреть на жизнь с разных точек зрения.

Интересно, что в моем теперешнем классе все совершенно уверены, что в литературе, так же, как в математике или в географии, на каждый вопрос есть лишь один правильный ответ, и этот ответ написан в учебнике или спрятан в голове у Надежды Максимовны. Только Ира Смирнова, мне кажется, думает иначе. Но она читает на всех уроках, и на всех переменах, и даже по дороге домой, так что говорить ей, получается, совершенно некогда. За год я слышала ее голос всего несколько раз. По литературе у нее тоже твердая четверка.

Черновик я написала, как мне показалось, довольно быстро, но когда я посмотрела на часы, оказалось, что уже почти семь. Осторожно, чтобы не привлекать внимания бабушки, я накинула куртку, влезла в старые туфли (в «полосе» всегда грязно) и выскользнула за дверь.

Вечернее солнце сияло, и вся «полоса» была полосатой от теней. Тени были длинные и разноцветные. Встречались густо-синие, черные, фиолетовые, жутко-багровые, коричневые. Туалет, выстроенный из непрозрачных стеклянных кирпичей, отбрасывал тень совсем уж странную, переливающуюся всеми красками.

Мне захотелось посмотреть, какую тень отбрасывает бутылочная гора, и я отправилась к ней. Обычно я ходила туда через «парк», в котором под тенью старых лип буйно разрослись кусты черной смородины, но в сумерках он показался мне неприятно темным, и я решила идти другой дорогой — вдоль путей, мимо длинных, полуразвалившихся складов-сараев.

Сквозь щели в стенах сараев, наискосок, через углы пробивались лучи заходящего солнца, и поэтому тени от них тоже были не сплошными, а полосатыми. Вдруг одна тень на моих глазах раздвоилась.

Я остановилась и вгляделась в эту раздвоившуюся тень. Одна тень была настоящая, а другая оказалась мальчишкой, худым и черным. Он смотрел на меня черными глазами, и карманы его грязной куртки оттопыривались. Наверное, он прятал там кулаки. По виду мальчишка был мой ровесник и ростом приблизительно с меня, только очень худой и щуплый. Вообще-то мне трудно знакомиться с незнакомыми людьми, но тут мы стояли напротив, разглядывали друг друга, и не заговорить было бы прямо неудобно. Когда я об этом подумала, то совсем уж было собралась заговорить, но мальчишка опередил меня.

— Ты чего здесь делаешь? Вали отсюда! — хриплым, каким-то непохожим на него голосом сказал он.

— Чего это я буду валить? — удивилась я.

— Вали, я сказал! — прямо-таки завизжал мальчишка. — А то сейчас как врежу, жива не будешь! — И он вытащил из карманов сжатые коричневые кулаки.

Я не испугалась, хотя и знала уже, что любой мальчишка такого роста сильнее меня. Но этот был такой тощий и узкий, что я, наверное, справилась бы с ним, если бы дело дошло до драки.

— Что ж — врежь! Авось полегчает, — сказала я и посмотрела ему прямо в глаза.

Это был верный прием. Все мальчишки в старой школе от него скисали. Ну как, в самом деле, ударить человека, который сам тебе это предлагает, да еще и не защищается! Но это был какой-то странный мальчишка. Он толкнул меня в плечо и несильно стукнул по шее.

— Убирайся отсюда, с-сука! — зашипел он.

Я улыбнулась. Он был похож на нашу кошку Муську, если ее долго дразнить и не давать вцепиться. Потом к ней еще часа два нельзя притронуться — она сразу подпрыгивает, ощетинивается и шипит.

— Послушай, — сказала я как могла спокойнее. — А чего ты так нервничаешь? Это место ни твое, ни мое. Я тебе не могу запретить играть здесь, но и ты мне не можешь. Мы с тобой можем, конечно, подраться. Но только это непорядочно — с девчонкой драться. Я здесь всегда гуляю, а живу вон в том доме. Если ты хочешь, мы можем с тобой вместе во что-нибудь поиграть, а если не хочешь, так и не надо. Я хожу, где хочу, ты ходишь, где хочешь, — чего делить-то?

— Вали отсюда! — упрямо повторил мальчишка, но я поняла, что драться он уже не будет.

— Послушай, а чего ты на меня злишься? — спросила я. — Что лично я тебе плохого сделала?

Мальчишка ничего не ответил и уже не смотрел на меня исподлобья, а оглядывался по сторонам — кажется, собирался удрать. Вдруг одна из досок в стене сарая отодвинулась, и в образовавшуюся щель протиснулся еще один мальчик, помладше первого и очень странный.

— Васька, ты скоро придешь? Я жду, жду… — тихо сказал он и застыл на месте, увидев меня.

Если первый мальчишка, Васька, был только немного слишком худой и грязный, но в общем-то обыкновенный, то второй мальчик поразил меня с первого взгляда. На вид ему было лет шесть, одет он был в какое-то странное стеганое пальтишко, подпоясанное широким армейским ремнем. Присмотревшись, я поняла, что его пальто — это просто ушитый ватник с обрезанными рукавами. У мальчика была огромная голова, широкий; словно сплюснутый сверху нос и огромная копна черных, жестких даже на вид волос, торчавших в разные стороны.

Васька, увидев мальчика, вздрогнул, внимательно и как-то по-настоящему угрожающе посмотрел на меня и сказал:

— Я те сколько раз говорил, отродье проклятое, не вылазь! Вечно беду наведешь. Чтоб ты сдох, неслух проклятый! — Слова были злые, но голос не злой, а какой-то безнадежно усталый.

Мне вдруг почему-то сделалось жаль Ваську. И маленького мальчика тоже. Я присела на корточки и, как трусливого щенка, поманила его пальцем:

— Иди сюда, чего ты меня испугался, я тебе ничего плохого не сделаю. Иди, поиграем.

Мальчик склонил набок растрепанную голову и неуверенно шагнул вперед.

— Назад, стервец! — заорал Васька. — А ты… ты! Я повторять не буду!

— Не ори! — строго сказала я, стараясь говорить таким голосом, каким бабушка успокаивает самых капризных своих пациентов. — Объясни по-человечески, чем я тебе мешаю. Чего ты боишься?

— Заложишь кому… убью… стерва! — резко выдыхая каждое слово, сказал Васька.

— Во-первых, перестань ругаться. Мне это не нравится. А во-вторых, подумай сам: кому и, главное, зачем мне тебя закладывать?

— Заложишь — убью, — повторил Васька. — Вали отсюда.

— Да что ты заладил: вали, вали! — с досадой передразнила я. — Свалю сейчас, успокойся. Скажи лучше: вы давно сюда ходите? Почему я вас раньше никогда не видела?

— Ха! Увидишь нас! — усмехнулся Васька.

Мне показалось, что после того, как я сказала, что сейчас свалю, он и вправду успокоился.

— А вы чего, прячетесь, что ли? — спросила я. — А во что вы играете?

— Мы не играем, мы живем тут, — вдруг серьезно сказал маленький мальчик.

Я клацнула челюстью от удивления.

— То есть как живете?! — Тут я увидела, что Васька сейчас снова завизжит, и вскинула вверх руку. — Успокойся! Я никому не скажу. Хочешь, поклянусь чем хочешь? Мне от вас ничего не надо…

— Нам от тебя тоже. Вали отсюда, — сказал Васька и вдруг улыбнулся.

Я улыбнулась ему в ответ и спросила:

— А давно вы тут… живете?

— С осени еще, — гордо ответил Васька.

— А едите чего?

— Ха! — Васька глянул на меня снисходительно, как на маленького ребенка. — Чтоб на вокзале да не прокормиться!

— Ты — Васька, а его как зовут? — Я кивнула на маленького мальчика.

— Жекой, — ответил Васька.

— А меня — Ольга.

— Ну и черт с тобой, — ответил Васька.

— Вали отсюда? — спросила я и засмеялась.

Васька засмеялся тоже, и даже маленький Жека, до сих пор испуганно глядевший на меня, робко улыбнулся. Зубы у него были гнилые и как-то странно неровные, наклоненные в разные стороны.

Я подумала, что теперь мне можно спрашивать все, что угодно, кроме одного, возможно, самого главного: зачем, почему они тут живут? Это, я чувствовала, спрашивать было еще рано.

— А как же зимой? Холодно! — спросила я.

— Ха! Костры жгли, в самые холода под котельной жили — ничего.

Я старалась задавать самые нейтральные вопросы. Мысли скакали как сумасшедшие. Я еле успевала ловить их на кончике языка и бегло осматривать: не обидится ли Васька? Ваське, я видела, нравится мое удивление. Он отвечал все более охотно, хотя и по-прежнему коротко.

— А сколько лет Жеке?

— Семь, восьмой.

— На вид меньше… Погоди… — Я вдруг поразилась внезапно пришедшей мне в голову мысли. — А как же вы в школу ходите?

— А мы и вовсе не ходим, — усмехнулся Васька.

— То есть как?

— А запросто! — Васька явно наслаждался произведенным впечатлением.

У меня в голове все совсем перемешалось.

— Что, крыша поехала? — сочувственно спросил Васька. — Я ж тебе говорил: вали отсюда, не суйся…

— Подожди, Васька, — попросила я. — Дай сосредоточиться.

— Сосредоточься на здоровье, кто б тебе мешал, — разрешил Васька. — А я пока костерок справлю, чаек скипятить. А то скоро совсем стемнеет, растопку не отыскать будет.

— Вась, а поесть будет чего? — спросил Жека.

— На, пожуй пока.

Васька вынул из кармана горбушку и протянул мальчику. Мне казалось, что я смотрю какой-то знакомый фильм и случайно попала на экран. Васька достал откуда-то нож и щепал дощечку от ящика. Я вдруг заметила, что уже совсем темно.

— Знаешь, Васька, мне домой пора, — сказала я таким голосом, словно извинялась за что-то. — Я пойду?

— Вали, вали, — равнодушно согласился Васька.

— Можно, я еще приду? — спросила я и тут же удивилась, заметив, что почему-то спрашиваю у Васьки разрешения, хотя только что доказывала ему, что это место принадлежит всем одинаково.

— Приходи, — не оборачиваясь, сказал Васька и добавил так же равнодушно: — Заложишь — убью.

* * *

Ночью я долго не могла уснуть и все думала, думала, думала…

Думала, конечно, о Ваське и о Жеке, как они там живут. Странно все это. С одной стороны, конечно, здорово — сам себе хозяин, делаешь что хочешь. Хочешь — гуляешь, хочешь — спать ложишься. Я и сама иногда мечтала — вот уйду из дому, буду жить одна, никто ко мне приставать не будет. Представляла себе, как все это будет, даже сухари одно время копила. Но с другой стороны… что-то в этом не так. Ладно — Васька, он уже большой, мог сбежать из дому, спрятаться. Но Жека? Он-то откуда взялся? Ведь он еще маленький. И кто ему Васька? Брат? Может быть, хотя они и не похожи… Васька сказал, что в «полосе» они с осени. А где были до того? И школа… учились ли они когда-нибудь? А разве у нас бывает, чтобы кто-нибудь не учился? Нет, не бывает. Тогда как же? И почему их никто не ищет? А может быть, ищут? Наверное. Ведь не случайно Васька так испугался…

Я вспомнила про детей подземелья из книги Короленко. Все в общем-то похоже, но у тех все-таки был отец, а Васька с Жекой, судя по всему, живут совсем одни. Хотя почем я знаю, что там нет кого-нибудь еще… Странно все это…

Мысли у меня путались и расплывались, я чувствовала, что засыпаю, так и не успев ни до чего додуматься. Кто они? Как и почему оказались в «полосе»? Что будет с ними дальше? Первые два вопроса никак не зависели от меня, потому что опирались на то, что было раньше, что уже произошло. А третий вопрос… Я знала, что не смогу уже жить так, как будто никогда не видела Жеки и Васьки, не смогу попросту забыть все. Ответ на третий вопрос немножко зависел и от меня. Так я себя понимала.

* * *

На следующий день, собираясь гулять, я зашла в кухню, заглянула во все кастрюли и, подумав, завернула в лист кальки три котлеты и три толстых ломтя от батона. Все это я засунула в карман и боком, стараясь не попадаться на глаза бабушке, вышла из квартиры.

Стена сарая казалась сплошной, и я не могла вспомнить, из-за какой доски вчера появлялся Жека.

— Эй, Васька! Жека! Где вы? — негромко позвала я и постучала кулаком по шершавой и влажной стене.

За стеной послышался осторожный шорох, потом скрип отодвигаемой доски, и справа от меня из стены высунулась лохматая Жекина голова, казавшаяся гораздо больше щели, в которую пролезла.

— А Васьки нет, — тихо сказал Жека.

— Я подожду. Выходи сюда. Ты меня помнишь? Я — Ольга, вчера приходила.

— Ага. Помню.

Жека кивнул и вылез весь, целиком. Я еще раз поразилась тому, какая огромная у него голова и какое маленькое все остальное.

— Хочешь есть? — спросила я.

Жека ничего не ответил.

Тогда я развернула кальку, положила котлету на ломоть хлеба и протянула ему. Он поколебался, потом осторожно взял бутерброд и еще некоторое время рассматривал его со всех сторон. Наконец решился и, широко распахнув рот, откусил сразу половину. Вторую половину ему доесть не пришлось, потому что непонятно откуда возникший Васька резко и молча ударил его по руке, так, что котлета полетела в одну сторону, а хлеб — в другую.

— Говорил тебе, отродье проклятое! Убью, если будешь подачки брать! — зашипел Васька.

Жека присел и быстро дожевывал попавшую в рот половину бутерброда.

— А тебе чего здесь надо? Чего ты к нам привязалась?! Убирайся отсюда! Пока жива, слышишь?!

— Успокойся, — тихо и ровно сказала я. — Я вовсе не хотела обидеть ни тебя, ни Жеку. И никакая это не подачка. Вот, видишь. — Я развернула кальку. — Я взяла каждому по бутерброду. Себе, тебе и Жеке. Я и раньше брала еду, когда шла гулять. Сейчас я шла к вам. И было бы странно, если бы я взяла бутерброд только для себя… Тебе теперь достанется только половина бутерброда, потому что если ты псих, то никто в этом не виноват, и Жека тоже… На, маленький, возьми!

Я разломила второй бутерброд пополам и половину протянула Жеке. Рука у меня чуть-чуть дрожала, и вообще я чувствовала себя так, как, наверное, чувствует себя дрессировщик, когда входит в клетку со львами. Жека испуганно глянул на Ваську. Я сделала вид, что вовсе не гляжу на него, но все-таки краем глаза отмечала, что он делает. Закричит или не закричит?

— Нужны мне твои бутерброды, — пробурчал Васька и сел на перевернутый ящик.

Я облегченно вздохнула.

Жека осторожно протянул руку и, не спуская глаз с Васьки, принялся жевать бутерброд. Дожевав, он оглянулся по сторонам и, найдя взглядом недоеденную котлету, сказал:

— Вась! Чего ей пропадать? Давай Тарасу отдадим, а?

— А и где он, Тарас твой? — проворчал Васька.

— Тут где-то. Я его чую, — уверенно сказал Жека и позвал, зачем-то хлопая при этом в ладоши. — Та-рас! Та-рас!

— Ага! Пришел! — сказал Васька и поднял с земли злополучную котлету.

Я взглянула на то место, которое еще за секунду до этого было пустым, и вздрогнула — опустив морду к земле, там стояла огромная всклокоченная дворняга. В ее густой шерсти застряло множество репьев, а белые подпалины казались серыми от грязи. С огромных клыков и багрового языка капала слюна. На нас дворняга, казалось, не обращала никакого внимания. Жека взял у Васьки котлету и бесстрашно направился к собаке.

— Вась! — вскрикнула я. — А она его не…

— Заткнись! — резко оборвал меня Васька.

Жека подошел к дворняге вплотную, выдернул из ее шерсти пару репьев и буквально вложил котлету ей в пасть. Пасть клацнула, и по горлу пса прокатился почти незаметный комок.

— Тарас хороший! — серьезно сказал Жека.

Так и не глянув в нашу сторону, не вильнув хвостом, пес отвернулся и неторопливо потрусил прочь.

— Серьезный! — с уважением сказал Васька, глядя ему вслед.

— Что это за чудовище? — спросила я.

— Тарас — здешний пес. Их здесь много. Он — вожак, — объяснил Васька. — Кормятся при вокзале. Наши, можно сказать, конкуренты.

— А почему — Тарас?

— Это его Жека так назвал. Он челюстями так щелкает. Зевает, что ли. Сначала так длинно — та-а… а потом захлопывает — рац! Вместе получается — Та-рас.

— Похоже, — согласилась я. — Молодец Жека. Хочешь котлету, Васька?

— Сама жри, — отрезал Васька и, отвернувшись, приказал Жеке: — Тащи растопку. И котелок прихвати.

Жека скрылся в щели. Я стояла и не знала, что мне теперь делать. Обидеться и уйти? Остаться? Сделать вид, что все идет как надо?

— А то подожди до чая, — не глядя на меня, сказал Васька. — Чего всухомятку трескать? С пойлом лучше идет… и не стой как столб. Притащи лучше вон тот ящик…

* * *

Через несколько дней Васька и Жека уже немного привыкли ко мне. Я приходила каждый вечер и всегда заставала только одного Жеку. Васька появлялся позже и всегда приносил какую-нибудь еду. Куда он ходил, что делал и где брал еду, я не знала. Спрашивать об этом было совершенно бесполезно. На все мои вопросы у Васьки был один-единственный ответ: «Не лезь не в свое дело!» Жеке он, по-видимому, тоже запретил разговаривать со мной на подобные темы. Может быть, даже припугнул его. Потому что, если я задавала Жеке какой-нибудь «запрещенный» вопрос, он быстро прижимал палец к губам и испуганно оглядывался по сторонам.

Но в целом Васька стал относиться ко мне гораздо спокойнее, кричал редко и уже без всяких истерик ел то, что я приносила из дома. Но при этом тщательно следил за тем, чтобы и я съела что-нибудь из принесенного им. Когда однажды я попробовала отказаться, Васька побагровел, закашлялся, вскочил, опрокинув ящик, на котором сидел, и заорал:

— Брезгуешь нашим, да?! Ну так и вали, вали отсюда, вали к своим, чистым!!

Я съела злополучный кусок и насилу успокоила Ваську. Вообще, только познакомившись с Васькой, я поняла, что это значит, когда говорят: «Живу как на вулкане». Васька и был вулкан, каждую минуту готовый извергнуться. А Жека, наоборот, был тихий. Даже какой-то слишком тихий. Никогда не баловался, не шалил, не капризничал. Васька, когда злился, обзывал его дебилом, сучьим выродком и еврейским отродьем, но Жека, кажется, на него совсем не обижался. И я это понимала, потому что на самом деле Васька очень здорово о Жеке заботился и даже, наверное, как-то по-своему любил его. И еще я заметила, что каждый вечер Васька дает Жеке какое-то лекарство. Две такие желтенькие таблеточки из коричневой бутылочки. Когда я спросила, зачем это, то в ответ, конечно, услышала обычное: «Не лезь!» Даже название лекарства Васька не дал посмотреть. И я все никак не могла понять — что же их связывает?

Ни дома, ни в школе я никому не рассказывала о своих новых знакомых. С одной стороны, конечно, потому, что Васька мне запретил. Но была еще и другая сторона. Дело в том, что обычно я всегда знаю, как отнесутся к тому, что я рассказываю. Ну вот, пришла я из школы и говорю: получила пятерку. Мама с бабушкой, конечно, радуются. Или, наоборот, вернулась с гулянья в порванном платье. Тут меня, понятно, ругают. А вот про Ваську с Жекой я и сама не знала — хорошо это или плохо. С одной стороны, вроде бы ничего плохого — с кем хочу, с тем и играю. Но с другой стороны, Васька с Жекой не похожи ни на кого из тех, кого я знала раньше, про кого по телевизору смотрела или в книжках читала. Вот только на детей подземелья… Так это ж когда было! До революции еще.

В общем, запуталась я в этих сторонах так, как, кажется, никогда раньше не путалась.

* * *

Однажды вечером, застав, как всегда, одного Жеку, я сунула ему конфету и решила попробовать выследить Ваську. Если не что делает, то хотя бы откуда приходит. Я обошла сараи, прачечную, заглянула на склады под номерами два, три и четыре, которые охраняли вечно пьяный сторож дядя Петя и огромная добродушная овчарка по кличке Пирамида. Васьки нигде не было. Тогда я отправилась на вокзал.

На вокзале все было как всегда, то есть сразу возникало такое ощущение, что все люди, сколько их ни есть в городе, очень торопятся куда-то уехать. Я обошла все буфеты, потому что там можно было достать еду, но Васьки ни у одного из них не заметила. Я уже решила выйти на задний двор и идти назад, когда в зал ожидания вдруг влетел Васька с каким-то свертком.

— Васька! — радостно крикнула я и замахала рукой, чтобы он меня заметил.

Он подскочил ко мне, глянул бешеными глазами, сунул мне в руки какой-то сверток, шепнул:

— Выбрось куда! Скорее! — и побежал ко второму выходу.

Я еще не успела ничего сообразить, когда в зал ожидания вкатилась какая-то очень толстая тетка, а за ней вошел милиционер.

— Вон, вон — туда он побежал! Я видела! — верещала тетка и пыталась схватить милиционера за руку.

Тот уворачивался, но все ускорял шаги и наконец почти побежал. Я отвернула край бумажки у свертка, увидела жареную курицу и все поняла.

— Не беспокойтесь, гражданка, — сказал милиционер тетке. — Никуда он не денется.

Тетка, влажная и распаренная, как после бани, прокатилась мимо меня. Я шагнула вперед.

— Товарищ милиционер! — громко сказала я. — Вот она, курица. Это я ее украла.

Все люди, сидящие на скамейках, уставились на меня. Те, которые сидели подальше, встали, чтобы лучше видеть. Тетка очень удивилась. Она переводила взгляд с меня на курицу, с курицы на меня, потом достала из-за пазухи огромный клетчатый платок, вытерла им вспотевший лоб и сказала:

— Моя курица!

— Возьмите, пожалуйста! — вежливо сказала я, но тетка спрятала руки за спину.

— Постойте! — тут удивился милиционер. — Но вы говорили: мальчик! Худой, черный! А это же девочка! Светленькая!

— Да, мальчик! — повторила тетка. — А это — девочка… Но курица моя! Она же сама призналась…

— Кто, курица? — усмехнулся милиционер.

— Да девчонка же! — Тетка жутко покраснела. Мне показалось, что она сейчас взорвется. — Вы что, мне не верите?! Вы думаете, мне за курицу обидно?! Да плевала я на курицу! — В подтверждение своих слов она плюнула на пол. — Мне за вообще обидно. Какие-то тут цыгане будут людей обворовывать. А милиция тогда на что? На что, я вас спрашиваю, милиция?! — С последним вопросом она обратилась уже ко всем окружающим.

— Разберемся! — строго сказал милиционер. — Пройдемте!

— Куда это я пойду? — снова возмутилась тетка. — У меня поезд через полчаса. Сами и разбирайтесь. Вам за это, никак, деньги платят.

— Ладно, — вздохнул милиционер и взял меня за локоть. — Пойдем. Курицу забираем как вещественное доказательство.

— Да чтоб она провалилась, курица ета! — с сердцем сказала тетка и снова полезла за платком.

Большая и холодная комната вокзальной милиции была выкрашена в грязно-зеленый цвет. По стенам стояли две длинные и широкие скамьи, а у окна два стола. Один поменьше, другой побольше. За большим столом сидел другой милиционер, постарше того, который меня привел. Когда мы пришли, он почему-то держал в руках два апельсина. Третий апельсин лежал перед ним на столе. Увидев нас, он быстро отодвинул апельсины и придвинул к себе большую голубую тетрадь.

Милиционер, который привел меня, положил курицу на маленький столик и молча указал на меня пальцем.

— Что там? — Старший кивнул на сверток.

— Курица, — ответил младший.

— Та-ак, поня-атно… — протянул старший и надолго замолчал.

Чтобы не бояться, я думала о том, как они сейчас будут меня спрашивать и что я буду отвечать. И еще о том, как мне их называть. «Дяденька милиционер» — явно не подходит. Они же меня на воровстве поймали. Может быть, как в кино — «гражданин начальник»? Тоже что-то не то. Если бы я была мальчишкой, то по их нашивкам сумела бы определить их звания. И это было бы хорошо, потому что милиционеры любят, когда их называют по званию (например, «товарищ майор») и при этом добавляют одну ступеньку. Про это мне рассказывал Сережка Панкратов из старого двора. И я ему верю, потому что он состоит на учете в детской комнате милиции и однажды на спор угнал асфальтовый каток.

Нельзя сказать, что мне было не страшно. Наоборот, очень даже страшно. Но это был другой страх. Не такой, какой бывает, когда разобьешь стекло или в школе чего-нибудь натворишь и ждешь, что за это будет. Тут было по-другому. Не знаю почему. Может быть, потому, что я все-таки не крала эту курицу и на всякий случай знала, что я не виновата и украл ее Васька. Но это вряд ли, потому что милиционер видел курицу у меня и не видел никакого Васьки. А про себя я очень хорошо знала, что никаких «всяких случаев» быть не может и если даже меня сейчас разрежут на куски, я все равно Ваську не выдам. Так что по всему получалось, что именно я эту самую курицу и украла. И бояться должна была, как самый настоящий вор. Но я боялась не так. Получается, что если человек прав, то он все равно боится меньше, даже если никто, кроме него, об этой его правоте не знает и никогда не узнает… Когда я дошла до этой интересной мысли, старший милиционер наконец заговорил.

— Зачем же ты эту курицу стащила? — спросил он усталым и совсем незлым голосом.

— Есть хотела, — нагло соврала я.

— Но ведь ты знаешь, что воровать плохо. Вот, предположим, приходишь ты в магазин…

— Из магазина нельзя, — уверенно сказала я. — А у таких толстых теток можно.

Мне хотелось, чтобы старший милиционер поскорее разозлился. А то когда человек добрый и к тебе по-доброму относится, ему врать ужасно противно. А ведь правду сказать я все равно никак не могла… Но разозлился не старший, а младший милиционер.

— Да чего с ней разговаривать, Петр Алексеевич! — воскликнул он. — Выясняем личность, сообщаем в школу, вызываем родителей. И все дела. А то возимся с ними, возимся, а они вон с каких лет — вон какие наглые!

— Подожди, Алеша, не горячись, — попросил старший милиционер. — Я на вокзале не первый год и вижу — что-то тут нечисто. Такие девочки кур не воруют…

Я мотнула головой, выражая свой протест. А младший милиционер задумался и сказал смущенно:

— Вообще-то да, Петр Алексеевич. Дело в том, что тетка… ну, гражданка, у которой курица, сперва мне говорила, что ее, курицу то есть, мальчик украл. Худой и черный…

— А ты этого мальчика видел?

— В том-то и дело, что нет. Мы только вошли в зал — и тут эта, — Алеша указал на меня пальцем, — прямо навстречу. «Вот, — говорит, — ваша курица. Я ее украла».

— Так и сказала? — Старший милиционер взглянул на меня с интересом.

— Да, прямо так и сказала, — подтвердил Алеша.

— Стра-анно, — протянул старший милиционер.

А Алеша сел к столу, подтянул к себе тетрадь и строго взглянул на меня:

— Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения?

Я отвечала честно, потому что здесь врать было бессмысленно. Все равно узнают. Потом Алеша звонил куда-то по телефону и просил проверить, действительно ли я проживаю по тому адресу, который назвала. Петр Алексеевич все это время молчал и рассматривал меня. Не так чтобы прямо, но заметно было, что рассматривает. Сначала я думала о том, что интересного он во мне нашел, а потом решила, что это у всех милиционеров привычка такая.

Когда Алеша закончил, Петр Алексеевич повернулся прямо ко мне и сказал:

— Ну, а теперь расскажи честно: откуда к тебе попала эта курица? Я знаю, что ты ее не крала. Скажи, кто и зачем тебе ее передал? Обещаю тебе, что этому мальчику ничего не будет. Подумай о том, что он-то действительно украл ее оттого, что был голоден… Подумай о том, что это не дело, чтобы кто-то у нас, тем более дети, был голодным. Расскажи все, и мы постараемся все наладить…

— Я ее украла, — упрямо повторила я. Мне очень хотелось рассказать все Петру Алексеевичу, но без согласия Васьки я не могла этого сделать. А вдруг он и правда сумел бы все уладить? Хотя что улаживать-то? Ведь я сама толком ничего не знаю…

— Да какие они голодные, Петр Алексеевич! — с досадой сказал Алеша. — Так, пакостники мелкие, шпана!

— Есть и шпана, — согласился Петр Алексеевич. — А есть и другие. Тот, у кого в подружках эта девочка, скорее всего, из последних.

— Какие другие-то?

— Дети из развалившихся семей, побегушники из детдомов. Они еще не шпана, но если вовремя не спохватиться, вполне могут ею стать.

— Ну, всякие алкаши там, проститутки — это я понимаю, — сказал Алеша. — Это для детишек ад сущий… А из детдомов-то чего бегут? Я понимаю — раньше, до революции, когда в приютах и били, и голод, и другое всякое… А теперь чего? Сытые, одетые, учат, лечат, развлекают… Неужто ж бродягой лучше? Без крыши, без жратвы?

— И из приютов, Алеша, и из наших детских домов бегут от одного и того же. И вовсе не от голода. У Макаренко в коммуне тоже не жирный кусок был. Бегут от бесчеловечности. Понимаешь? Бес-человечность! Это когда есть еда, одежда и всякое другое, но нет — человека. И не только вокруг, но и в тебе самом его никто не видит.

— Но почему? — спросил Алеша и как-то смешно вздернул плечи к ушам.

— Хотел бы я знать… — вздохнул Петр Алексеевич и обернулся ко мне: — Иди!

— Как — иди? — не поняла я.

— Очень просто — иди домой, — повторил он, словно не замечая удивленного взгляда Алеши. — Курицу возьми. И подумай крепко над моими словами… Тебе одной тут не справиться. Даже нам, взрослым… и то… В общем, если что, заходи… И еще, скажи своему другу: воровством прожить нельзя. Когда-нибудь обязательно попадешься…

— Хорошо, спасибо, я передам, — вежливо сказала я и тут же поняла, что выдала себя.

Но Петр Алексеевич как будто бы ничего не заметил. Он снова взял в руки два апельсина, зажал между ними третий и вдруг подбросил его в воздух, перехватил оставшиеся апельсины в одну руку, подбросил, поймал… С минуту он жонглировал апельсинами, а мы с Алешей завороженно смотрели на него. Потом сказал:

— Лови! — и по одному перебросил апельсины мне.

Алеша молча протянул сверток с курицей. Я зажала его под мышкой и вышла. На душе было так противно, как будто я отобрала у первоклашки деньги на завтрак или заняла в автобусе старушкино место.

Васька стоял в тени, прислонившись спиной к сараю, и курил. Заметив меня, он вздрогнул.

— Успокойся, Васька, все в порядке, — уныло сказала я, показывая курицу.

— Хвост есть? — прошипел Васька.

— Какой хвост? — не поняла я и, обернувшись, осмотрела сзади свои штаны.

— Да не здесь хвост, дура! За тобой хвост!

— Сам ты дурак! — разозлилась я. — Забери свою дурацкую курицу и скажи спасибо, что милиционер добрый попался.

— Добрых ментов не бывает, — презрительно сказал Васька. — Бывают хитрые.

— Что ж я, доброго от хитрого не отличу?

— А то отличишь! — усмехнулся Васька. — Такую дуру, как ты, облапошить — раз плюнуть!

— А чего ж он тогда меня отпустил? — не сдавалась я. — Да еще апельсинов дал?

— Видит — дура, вот и отпустил, — совсем уж непонятно сказал Васька и потребовал: — Рассказывай!

Я рассказала.

— …И еще он сказал, что воровством прожить нельзя. Что обязательно попадешься. И, по-моему, он очень даже прав.

— Прав, конечно, — неожиданно согласился Васька. — Воры — дрянь! Я бы для себя сроду не стал. Для Жеки только — ему мяса надо.

— А где ты вообще еду берешь? Воруешь?

— Нет! — вспыхнул Васька, но, подумав, добавил: — Редко. Если уж совсем ничего не подворачивается. А так — по-разному. Когда в буфетах чего остается. Когда Жар-Птица из столовой принесет. А иногда подработать получается. Поднести чего, посторожить… Только мне редко верят — вид больно ненадежный. В прошлом вот месяце плакаты по утрам клеил. За старичка одного. И газеты. Он мне пятнадцать рублей дал. Но погнал. Потому как кто-то его начальству капнул, что он детский труд сплуатирует. Мой то есть… Бутылки иногда собираю… Но тут мне за старушками не угнаться — они шустрее… Э, да что говорить! Кабы не Жека, махнул бы на Север: там документов не надо, были бы руки… А мне на тот год уже пятнадцать будет. Пристроился бы куда-нибудь. На пароход какой, может. А чего? Палубу мыть, убирать, варить чего — это я хоть сейчас сумею. Не веришь;

— Отчего же не верить — верю! — сказала я и добавила: — Теперь ты рассказывай.

— Чего это? — подозрительно спросил Васька.

— Все! — решительно ответила я. — Кто вы такие? Откуда взялись здесь? Что раньше делали? Что дальше собираетесь делать?

— Э, погоди, погоди! — засмеялся Васька. — Эк как шпаришь. Сразу видно — из ментовки пришла.

— Жека — твой брат?

— Не — мы инкубаторские.

— Как это?

— А вот так. Слыхала про такую штуку? Яйца там, а потом цыплята выводятся. Безо всяких там куриц. — Васька указал на сверток у меня в руках. — Вот и мы так.

— Вы — из детского дома? — догадалась я.

— Я ж говорю — из инкубатора! — подтвердил Васька.

Я обдумывала следующий вопрос, но тут из-за сарая показался Жека. Он был бледнее обычного, часто озирался и ступал как-то не совсем уверенно.

— Вась! — жалобно сказал он, увидев нас. — Тебя все нет и нет. А я все жду и жду. Боюсь вот.

— Не боись, — усмехнулся Васька. — Все в норме. Курицу вот тебе достал. Правда, сам чуть не попался, да вот Ольга выручила: мента на себя перекинула. А ее, вишь, отпустили.

— А если б тебя поймали, Вась? — спросил Жека и затрясся, как будто ему было холодно.

Я заметила, что на виске у него бьется толстая синяя жилка.

— Дак не поймали ж, — лениво сказал Васька и, отвернувшись, зевнул.

Вдруг я заметила, что Жека медленно, как-то странно запрокинув голову, валится на бок. Я кинулась к нему, но Васька опередил меня.

— Ноги, ноги ему держи! — крикнул он и, наклонившись над Жекой, плотно прижал его к земле.

Ничего не понимая и сама трясясь от страха, я держала дергающиеся Жекины ноги до тех пор, пока Васька не тронул меня за плечо:

— Все, отпусти!

Сколько прошло времени — минута или час, — я не знала. Я тупо глядела на Ваську.

— Теперь он спать будет, — устало сказал он. — Я его сейчас отнесу и к тебе выйду. Подожди. Вот спички. Разведи, если сможешь, костер. Надо будет воды согреть, помыть его.

Он поднял Жеку и понес, а я все так же тупо смотрела ему вслед, потом вспомнила про костер, набрала щепок, скомкала старую газету…

Вскоре Васька вернулся, принес в котелке воды, молча приладил его над огнем и сел рядом со мной, обхватив руками тощие колени.

— Чего это с ним, Вась? — тихо спросила я.

— Больной он. Припадочный, — объяснил Васька.

— Таблетки те, что ты ему даешь…

— Ну да, от этого самого.

— А что это такое?

— Эпилепсия. Судорожная готовность.

— Откуда ты знаешь?

— Я его к врачу водил. Изоврался весь. Папа — алкоголик. Мама — алкоголик. Я его брат. Он мне и рецепт выписал на лекарство.

— А дальше что?

— Дальше, он сказал, может по-разному быть. Если будут благоприятные условия, то, мол, может все и кончиться. Если лекарства давать, ну и там чтоб не нервничал… А может и совсем с ума сойти…

— Вась! — Я заглянула Ваське в глаза, стараясь угадать, как он отреагирует на мой следующий вопрос. — А может, ему лучше бы в детдом, обратно? Может, его там лечить… и другое…

— Нет! — твердо сказал Васька, и я увидела, что он совсем не рассердился. — Нимало не лучше. Он там совсем рехнется. Да и не оставят его в нашем инкубаторе. Его на следующий год в другой перевели бы — для тех, которые отсталые. А он — ты видела какой. Для него такой перевод — совсем крышка. К тому же он — из отказных… И у него есть пунктик. Врач сказал — навязчивая идея. Что, мол, из этого, из нормального, инкубатора мать его еще может забрать. А уж из дефективного — нипочем не заберет…

— Вась, а что такое «отказной»?

— Отказные — это те, от кого матери отказываются.

— А разве бывает такое?

— Еще как бывает, — грустно сказал Васька. — Обычно в роддоме еще.

— А почему?

— Ну, это по-разному. Кому попросту дите на фиг не нужно, кому жить с им негде. Которые боятся, что бросит их, ну тот, который отец…

— Как же бросит, если ребенок? Наоборот…

— Всякое бывает, и наоборот, наверное, тоже…

— А Жека?

— Жека? Тут не совсем чтоб обычно. Его не в роддоме мать кинула, а потом, когда ему уже года полтора было.

— Почему?

— Кто знает? Тетка Марфа говорила, болел он, а ей с им жить негде, из общаги гонят, денег не платят. Она из деревни была, лимитчица.

— Ну и ехала бы с ним в свою деревню.

— Это тебе легко сказать. А и не во всякую деревню легко с пригулянным-то дитем приехать. Тетка Марфа говорила — она знает, сама деревенская. А эта, мать-то Жеки, по ее словам, совсем девчонка, лет семнадцать ей тогда было…

— Ну и где ж она теперь?

— А кто ее знает! Может, и правда домой в деревню подалась, а может, так и мается в городе на фабрике ентой…

— А найти ее нельзя?

— Придет время — отыщем! — пообещал Васька.

— А когда оно придет, Вася?

— А вот Жеку подлечу — тогда… У него этот припадок за последние три месяца — первый. И то — я сам виноват, растревожил его. Здесь ему спокойно. Никто не лезет. С инкубатором не сравнить.

— Вась, а ты думаешь, она, мать его, возьмет Жеку обратно?

— Здоровый будет, может, и возьмет, — задумчиво сказал Васька. — Деревенские — они сердечные. Ежели не совсем здесь искурвилась — возьмет. Ведь тащила же его до полутора-то лет… Хорошо бы ему в деревню, конечно… Там спокойней и воздух свежий… Ну да поглядим…

— А как ты найдешь ее, Вась?

— Да найду как-нибудь! — отмахнулся Васька. — Через ту же тетку Марфу. Или еще как. Да и сейф с документами у нас в инкубаторе — так, видимость одна. В нем замок сто лет как сломался. Амбарный вешают. А его сбить — пустое дело…

Я заметила, что уже совсем темно. Начал накрапывать дождь, которого я не замечала, а Васька в своей легкой курточке поднимал плечи и ежился.

— Я пойду, Вась?

— Иди, поздно уже, — согласился Васька. — Дома небось волнуются.

У меня вдруг что-то запершило в горле, и я спросила, сама не знаю про что:

— А ты? А вы, Васька?!

— А чего я? — Васька пожал плечами. — Наш дом — вот. Покуда. Дальше поглядим.

…Дома мама подозрительно посмотрела на меня, повела носом и сказала:

— Очень странно, Ольга, но от тебя пахнет табаком. Чем ты можешь это объяснить?

Мне удалось очень натурально удивиться, а потом я сказала, что это, наверное, оттого, что в школе у нас старшеклассницы курят в туалете.

— А ты, надеюсь, не куришь? — спросила мама.

— Нет, мама, что ты!

Я заставила себя улыбнуться.

— Ну, то-то же, — сказала мама и вздохнула с облегчением.

— А что, — заметила бабушка, — всякое может быть. Сейчас такая молодежь пошла… Ты, Галина, знаешь, какая?

— Ну откуда же мне знать? — удивилась мама. — Я же не учительница и не инспектор по делам несовершеннолетних. Я — архитектор.

— Ну вот, а я знаю, — наставительно сказала бабушка. — Потому что в отличие от тебя внимательно читаю газеты. Молодежь сейчас пошла ужасная. Чего только не делает… При Оле даже повторить невозможно…

— Я тут недавно видела мальчика, — вспомнила мама, — от земли не видать, а в зубах сигарета. Ужас!

— Да это-то ерунда! — отмахнулась бабушка. — Во времена моего детства беспризорники тоже курили, да и в школах тоже… Я про другое…

Я поняла, что они отвлеклись и забыли обо мне, и пошла спать.

Раньше я никогда не знала, что такое бессонница. То есть знала, конечно. Бессонница — это когда не хочется спать. Но что тут плохого? Не хочешь спать — не надо. Поиграть можно во что-нибудь или книжку интересную почитать. Еще даже и лучше — больше времени получается. А если все это делать лень, так можно просто так лежать и придумывать всякие интересные и красивые истории с продолжением.

Это я раньше так думала. Но в ту ночь, после милиции и разговора с Васькой, я поняла, что такое бессонница и почему это ужасно. Ужасно не потому, что не можешь заснуть, а потому, что мысли ходят по кругу и становятся какие-то скользкие, словно намыленные. Никак не удается их остановить. И перестать думать и заснуть тоже не можешь. И ладно бы приходило в голову что-нибудь дельное — так нет, лезет всякая чушь. Я, например, никак не могла отделаться от милиционера, жонглирующего тремя апельсинами. И глаза открывала, и подушку переворачивала, и до ста считала — ничего не помогло. Тогда я на все это плюнула, легла на спину (спать я могу только на животе) и стала смотреть в потолок.

Милиционер постепенно куда-то делся. То есть он не совсем пропал, но продолжал кидать свои апельсины как бы на заднем плане. А на переднем плане я уже могла думать. Я думала о том, что узнала сегодня, и о том, как все это, сегодняшнее, связать с тем, что я знала до сих пор.

Жека и Васька — беспризорники. Сегодня, а не давно. Войны нет, революции нет, а беспризорники есть. Откуда? Жеку бросила его родная мать. Как же она теперь живет на свете? Неужели не вспоминает? Жека болен. В гнилом сарае ему лучше, чем в детдоме, «в инкубаторе», как говорит Васька. Почему? И что же это за детдом такой? А сам Васька? Откуда он взялся? От него тоже отказались родители? Но он уже большой. Все время жил в детдоме, а теперь сбежал?.. Как все странно… И я ничего этого не знала. А другие знают? А если знают, то почему ничего не делают? Как сказал тот милиционер: «Тебе одной не справиться… Даже нам, взрослым…» Даже нам — что? Милиционер, наверное, знает. Тот, который старше. Пойти к нему? Васька мне этого не простит — он милиционеров ненавидит, это видно. Тогда куда? Кто знает, что делать? И почему же я ничего не знала? Жила совсем рядом и не знала? Потому что еще маленькая? Но ведь Жека еще меньше… Кто знает? Может быть — все и это я одна такая глупая? Как узнать? Выдавать Ваську нельзя. Надо осторожно. Но как?

Уже засыпая, я подумала, что если не расскажу кому-нибудь обо всем, то просто лопну от напряжения. И что здорово было бы рассказать Ленке Макаренко. Может быть, она даже стала бы со мной дружить. Но тут же я подумала, что это нехорошо, потому что тогда получится, как будто я за Васькину тайну покупаю Ленкину дружбу.

* * *

На следующий день и Васька, и Жека были на месте. Васька смотрел на меня так же настороженно и мрачно, как в самые первые дни. Как будто бы ждал от меня какой-нибудь пакости. Жека, как всегда, тихо обрадовался моему приходу. Я дала ему пирожок с изюмом (я их покупала в школьной столовой и раньше, но теперь не съедала, а оставляла для Жеки), он поблагодарил и как-то незаметно исчез, задвинулся в какую-то щель, выжидая, как всегда, когда я поговорю с Васькой и выберу время, чтобы поиграть с ним. Играть Жека почти не умел. Я принесла ему свои старые игры и потихоньку обучала его. Он понимал с трудом, а если понимал, то предпочитал играть сам с собой. Если играл со мной или с Васькой, то страшно боялся проиграть. Мы с Васькой поддавались ему, но он все равно иногда проигрывал и тогда забивался в какой-нибудь угол и долго и безутешно плакал. Я объясняла Жеке, что проиграть в какую-нибудь игру вроде «Шофер 1 класса» или «Найди золотой ключик» вовсе не страшно и не обидно, он молча выслушивал меня, но проигрыша по-прежнему панически боялся.

— Васька! — сказала я. — Я целую ночь не спала и все думала, думала, думала…

— Индюк тоже думал! — отрезал Васька и сплюнул сквозь щель в передних зубах. Наверное, в знак презрения к моим мыслительным способностям.

— Но я так ничего и не придумала, — честно объявила я.

— Угу, — удовлетворенно отозвался Васька. По-видимому, ничего другого он и не ожидал.

Мне очень хотелось выяснить кое-что про самого Ваську, но я сначала боялась его разозлить. Но потом подумала, что если он собирается, то все равно разозлится, как бы я ни старалась. Так что бояться, в общем-то, нечего.

— Васька! — решительно спросила я. — А ты сам-то кто? Ты… У тебя чего, тоже родителей нет?

Произнести слово «сирота», которое вертелось у меня на языке, я не решилась. Почему-то я была уверена, что если скажу его, то тут уж Васька разойдется обязательно.

— Чего ж нет? Есть, — хмуро, но довольно мирно ответил Васька. — Полный комплект.

— Чего комплект? — не поняла я.

— Как чего? Родителев, ясно дело.

— А где ж они?

— Папаша пятый год зону топчет… Ну, а мамаша… черт ее знает, где она сейчас… Может, жива, а может, сдохла уже…

— Васька! — с упреком воскликнула я. — Разве ж так про мать можно!

Я не хотела упрекать Ваську, потому что уже поняла, как многого я не знаю. Я просто очень удивилась и немного даже испугалась — упрек прозвучал в моем голосе сам собой. Из того недавнего прошлого, когда я была твердо уверена в том, что знаю, что хорошо и что плохо.

— «Разве можно»! Ах! Ах! — визгливо передразнил меня Васька. — А если я тебе скажу: можно! Можно! Можно!!! А если я тебе скажу: она сука! Сука! Сука!!!

— Васька! — крикнула я. — Замолчи!

— Ну, замолчал. — Васька сгорбился и сунул руки в карманы. Потом начал кашлять. Кашлял долго, сотрясаясь всем телом и отворачивая в сторону лицо. — А дальше чего? — спросил он, откашлявшись.

Мне было совсем не жалко незнакомую мне Васькину маму. Наоборот, я ее сама уже почти ненавидела. Жалко было самого Ваську. Я чувствовала: оттого, что он так кричит и ругается, ему самому страшно плохо.

— От тебя тоже отказались, да? — спросила я.

— Не, я не отказной, — усмехнулся Васька. — Я особ статья. Я — «лишенец».

— Лишенец? — переспросила я. — Лишенец — это, по-моему, что-то другое. Мне бабушка рассказывала. Это что-то про кулаков, по-моему. Которые в деревне.

— То другие лишенцы, — снисходительно объяснил Васька. — А у нас другие. У нас «лишенцы» — это те, у кого родители прав лишены.

— Каких прав? За что?

— Ну, каких, каких, родительских, ясно дело, — продолжал терпеливо объяснять Васька. Таким тоном, снисходительным и терпеливым, он обычно говорил с Жекой. И со мной — когда я ему казалась маленькой и глупой. Когда же он считал меня равной себе, то обычно орал и ругался гораздо больше. — За что? Ну, тут за разное. Кто за решетку попал, кто за пьянство, кто еще за что… Ну, это тебе знать не положено, маленькая еще…

— А у меня родители развелись, — сказала я, чтобы утешить Ваську.

— Ну да? — заинтересовался он. — Дрались?

— Не-а. — Это мне было даже и не представить. Другую планету — пожалуйста, сколько угодно, но чтобы мама с папой подрались…

— Пил отец-то?

— Нет, он не пьет. И не курит даже.

— Ну так с чего ж развелись-то? — спросил Васька. В голосе его явно слышалось разочарование.

— У него теперь другая жена, — объяснила я.

— А, вот что! Ясно дело, — оживился Васька. — Стерва?

— Нет, она — достойный во всех отношениях человек, вполне заслуживший право на личное счастье! — выпалила я запомнившуюся мне мамину фразу.

— Обалдеть! — сказал Васька, задумался, а потом спросил с надеждой: — Ну, хоть посуду-то били?

Я честно вспоминала и обрадовалась, вспомнив:

— Ага! Один раз. Зато во-от такущую вазу. — Я широко раскинула руки. Вазы такого размера я видела только в Эрмитаже.

— Дорогая небось?

— А то! Чешский хрусталь! — гордо объяснила я. — Осколков было — не сосчитать. И все переливаются. Я их потом во дворе раздавала. На солнце смотреть здорово.

— Ой, Жар-Птица идет! — пискнул вдруг появившийся Жека и, раскинув руки, побежал по тропинке.

Навстречу ему, радостно улыбаясь, шла совсем еще молодая девушка. У нее были страшно длинные ноги в черных чулках (казалось, они растут прямо из подмышек), коротенькая зеленая юбка с вышитым на ней золотым цветком и широкий ярко-красный пиджак. В ушах висели пластмассовые лиловые серьги в тон нарисованному на скулах румянцу. Ресницы у нее были такие огромные, что видны даже мне, издалека.

«Точно, Жар-Птица!» — восхитилась я.

Девушка присела перед Жекой на корточки, поставила между колен большую яркую сумку на «молнии» и принялась выгружать из нее прямо на землю какие-то свертки.

— Кто она? — тихо спросила я у Васьки.

— Повариха! — шепотом объяснил он. — В железнодорожной столовке работает. Жеку любит. Прикармливает. Он ее Жар-Птицей зовет. Ей вроде нравится.

Сунув напоследок пластмассовый красный автомобильчик, Жар-Птица потрепала Жеку по волосам, издалека помахала рукой нам с Васькой и пошла дальше, раскачиваясь на высоких каблуках.

Я решила, что, когда вырасту, обязательно куплю себе черные чулки. В них не видно синяков и ссадин, и тогда ноги у меня будут такие же гладкие и красивые, как у Жар-Птицы. Потом я опустила глаза и рассмотрела свои ноги. Они были страшно тонкие, а коленки торчали вперед, как нашлепки. Я вздохнула и подумала, что мне, пожалуй, и черные чулки не помогут.

* * *

Назавтра на уроке алгебры я спросила Наташу Громову, свою соседку по парте:

— Наташка, как ты думаешь, сейчас беспризорники есть?

— Да ты что? — изумилась Наташка. — Какие сейчас беспризорники? Раньше были, до революции… и после… немножко…

— Ну ладно, не беспризорники, — поправилась я, — а просто так… чтобы дети… сами по себе…

— Нет! — твердо и уверенно сказала Наташка. — У нас все дети живут с родителями. А у кого родители умерли, тех воспитывает государство.

— Воспитывать-то оно воспитывает… — вздохнула я и, отвернувшись, решила: нет, Наташка не знает. Точно.

На перемене я подошла к Надежде Николаевне, учительнице истории, и вежливо спросила:

— Надежда Николаевна, скажите, пожалуйста, кто такие «лишенцы»?

Надежда Николаевна удивленно посмотрела на меня, а потом зачем-то открыла классный журнал девятого класса, который она держала в руках, и заглянула в него.

— Это, Оля, очень сложный вопрос, — медленно сказала она, и я сразу поняла, что ей не хочется мне отвечать.

— Хорошо, — быстро согласилась я. — Тогда скажите, пожалуйста, есть ли сейчас беспризорники?

— Нет, конечно. — Надежда Николаевна вздохнула с облегчением и даже улыбнулась мне. — Детей, которые по тем или иным причинам остаются без родителей, у нас воспитывает государство. Раньше, до революции, тоже существовали государственные учреждения для сирот, так называемые «сиротские дома»… Но условия в них были таковы…

— А какие это «те или иные» причины? — перебила я.

Надежда Николаевна опять поглядела на меня с удивлением — никогда раньше я не перебивала учителей. Потом снова заглянула в журнал девятого класса.

«У вас там что, все ответы записаны?» — хотела спросить я, но удержалась.

— Ну, в первую очередь это, конечно, трагические случайности, — объяснила Надежда Николаевна, — может быть, смерть, может быть, тяжелая болезнь родителей, когда они сами не могут воспитывать своих детей…

— А если жить негде? — спросила я.

— Кому жить негде? — не поняла Надежда Николаевна.

— Извините. Спасибо. — Я присела, защепив пальцами края платья.

Надежда Николаевна потрясла головой, как бы проверяя, не привиделась ли я ей. Да если честно, я и сама себя не очень-то узнавала. Чувствовала, что становлюсь какая-то не такая.

Еще в школе можно было проверить старшеклассников. На следующей, большой перемене я прошла по четвертому этажу, где обычно толпились старшие классы, и в рекреации выбрала группу девятиклассников.

Я пристроилась на том же подоконнике, раскрыла учебник географии и сделала вид, что внимательно читаю его. Уши у меня растопырились, шея вытянулась, и я слышала почти каждое слово, сказанное девятиклассниками.

Одна из девочек, зажав уши пальцами, твердила скороговоркой:

— «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог…»

— Да прекрати ты зубрить, Юлька, — сказала ей другая. — Все равно тебя сегодня не спросят. Ты ж на прошлом уроке отвечала.

— А почем ты знаешь? Валентина — вредная тетка. Возьмет и спросит… «Потолковать об Ювенале, в конце письма поставить vale…»

— Вот ведь чертовы «лишние люди», — задумчиво проговорила девочка с пушистой косой, перекинутой через плечо. — К восемнадцати годам все знали, все видели, во всем разочаровались…

— Хотела б я так разочароваться, — мечтательно сказала Юля, оторвав глаза от книги. — Балы каждый день, театры, за границу можно поехать, когда захочешь… Париж… Италия…

— Но ведь разочаровывались же, — заметила девочка с косой. — Не врут же классики…

— Не имели трудового воспитания, — твердо, пряча в углах губ улыбку, сказал высокий мальчик с пробивающимися над верхней губой усиками. — Вот попробовали бы с первого класса макулатуру собирать или металлолом… или слесарить в учебном комбинате на станках 1896 года — скуку бы как рукой сняло…

— Ну, ты всегда скажешь, Боб! — кокетливо улыбнулась Юля. — Макулатуру собирать… Зато они образованные были. Языки знали…

— Да уж, — серьезно, без улыбки согласился Боб. — Не чета нам. И даже учителям нашим…

— Не говори: «учителя»! — прервала Боба девочка с пушистой косой. — Говори: «преподаватели». Мы с вами учителей только по телевизору видим. Да в книжках. Вот недавно… смотрели?

— Да ладно тебе всех хаять, максималистка несчастная! — возразила Юля. — Кира-физичка чем тебе плоха? А Наталья Олеговна?

— Вот в Лицее… — вздохнула девушка с косой.

— Лицей — это да! — сказал Боб. — Они там языки изучали, философию… А мы ни черта не знаем… Теоремы какие-то, законы… на хрена они… Выучил — забыл, забыл — выучил… А насчет учителей… Я вам сейчас расскажу… большая хохма… Я специально проверить решил. Подкатываюсь к нашей историчке после обществоведения, скромненько так, руки по швам, глаза в землю и спрашиваю: «Скажите, пожалуйста, Надежда Николаевна, а правда ли, что вся философия Гегеля есть не что иное, как качественное развитие идей Шеллинга?» Видали б вы, как у нее челюсть отвисла…

Юля рассмеялась, а девочка с косой презрительно оттопырила нижнюю губу и спросила:

— А ты-то сам откуда это знаешь?

— А, это просто! — почему-то обрадовался Боб. Мне показалось, что все, что он говорит, предназначено только для девочки с косой. — К нам в гости батин одноклассник часто приходит. Когда-то учились вместе, а теперь — так случилось — в одном доме живет. Он, этот одноклассник, университет кончил. И говорит одни сплошь умные вещи. Как заведется — не остановишь. У матери тарелки из рук сыплются, у бати от зевоты скулы сводит… Но не выгонишь же… Друг детства все-таки. Сидят в шахматы играют. Но он и тут не умолкает: «Понимаешь ли, Петр, какой тут интересный разворот проблемы…» — Боб смешно передразнил папиного одноклассника. — Я раньше тоже во двор убегал от этой скучищи, а потом как-то прислушался и… вы не поверите — интересно. То есть я, конечно, ни черта почти не понимаю, но… складно и… красиво как-то… И еще… понял я, сколько есть всего в мире интересного для человеческих мозгов… А то даже обидно как-то было. Для чего человеку — ну, к примеру, бате моему — мозги? Неужели только для того, чтобы на заводе рацухи придумывать? Для всего остального вроде хватит челюстей, рук, желудка… ну, и прочих там… рефлексов… Обидно как-то…

— Ишь, расфуфырился! — усмехнулся незаметно подошедший парень с падающей на лоб косой челкой. — Рефлексов ему, вишь, мало… Силен ты, Боб, перед девицами выставляться… Завидую! А вот скажи лучше — тросик газа достал? Обещал на той неделе, между прочим…

Дальше, до самого конца перемены, ничего интересного в их разговоре не было.

«Нет, и эти не знают, — решила я, сидя за своей партой на уроке географии. — Разве что Боб. Нет, и он вряд ли».

Дома я в первую очередь обследовала бабушку (не все же ей меня обследовать). Здесь у меня была серьезная надежда на успех. Бабушка — старая и к тому же сама говорила про беспризорников.

— Бабушка, — осторожно спросила я, — а вот помнишь, ты рассказывала про беспризорников… Ну, что они курили… А вот сейчас беспризорники есть?

— Да что ты, Ольга, Господь с тобой! — Бабушка взмахнула руками. — Тогда разруха была, война, голод, тиф, холера. Люди тысячами мерли, вот дети и оставались без присмотра. А сейчас — какие ж беспризорники! Войны нет, голода нет, все сыты, одеты, в школах учатся…

— Сыты, одеты… — повторила я.

— А чего это тебя вдруг заинтересовало? — насторожилась бабушка.

— Да так, ничего, кино посмотрела… — быстро проговорила я и вышла из комнаты.

«Мама! — тщательно все обдумав, решила я. — Мама должна знать. Она взрослая, работает. Боб еще школьник, бабушка — пенсионерка. А мама должна знать». Оставалось решить, как бы так осторожно спросить у нее, чтобы не напугать и не вызвать никаких подозрений. Слово «беспризорники» годится для бабушки, но для мамы не годится. Ведь она родилась уже после войны. А какие еще есть слова? Есть еще бичи, бомжи. Это те, которые живут в подвалах шестнадцатиэтажки… Но это все взрослые… Нет, надо другое… А, вот — бродяги! Подходящее слово. Бродягами могут быть и дети и взрослые, и при этом они не воры и не преступники. Как раз то, что надо.

Когда мама пришла с работы, я выбрала момент (бабушка в это время ушла в кухню) и спросила:

— Мама, а кто такие бродяги? Они сейчас есть?

Мама задумалась, потом улыбнулась как-то очень по-молодому и сказала:

— Есть и сейчас бродяги. Только они не такие, как раньше. Другие… Сейчас, подожди… — Мама открыла дверцу серванта, вынула откуда-то из-под книг кассету, которую я раньше никогда не видела, и вставила ее в магнитофон по кличке Хрипунец. — Мы когда-то тоже были бродягами, — сказала мама. — Сейчас мне кажется, что это было не со мной. Костер, искры, еловые лапы, смола на поленьях, песни… Там я познакомилась и с твоим отцом. Он тогда неплохо играл на гитаре. Вот, это мы с ним поем. Послушай…

Мама щелкнула клавишей, что-то захрустело, а потом молодые, незнакомые голоса запели: «Люди идут по свету, им вроде немного надо, была бы прочна палатка да был бы нескучен путь. Но с дымом сливается песня, ребята отводят взгляды, и шепчет во сне бродяга кому-то: „Не позабудь!“» Я вежливо слушала и старалась не смотреть на маму, потому что на глазах у нее, кажется, показались слезы. Из коридора в комнату заглянула бабушка, удивленно посмотрела на нас, но ничего не сказала.

Когда песня кончилась, я сказала: «Спасибо, мама», — и пошла в коридор одеваться.

— Ты куда это намылилась? — подозрительно спросила бабушка.

— Да так, пойду погуляю… — ответила я и оглянулась назад. Через открытую дверь я увидела, что мама по-прежнему сидит на диване, в магнитофоне щелкает пустая пленка, а на губах у мамы — какая-то незнакомая мне улыбка.

«Странно, — думала я, наматывая на шею длинный, связанный бабушкой шарф. — Но, кажется, мама знает даже меньше, чем Боб и бабушка. Странно».

* * *

Чем больше думаешь, тем меньше понимаешь. Это я тоже только сейчас поняла, а раньше считала, что тот древний мудрец, который сказал: «Я знаю только то, что я ничего не знаю», — просто кокетничал. Пока ничего не знаешь, думать не о чем и все кажется ясным. Как только начнешь — потянется нитка из клубка. И хорошо бы обратно смотать, да не получается: конец потерялся.

И тогда я решила поехать к отцу. Может быть, хоть он сможет объяснить мне то, чего я сама не понимаю. Ехать хотелось и не хотелось одновременно. Хотелось увидеть отца, поговорить с ним… но видеть его новую квартиру, новую жену, новые рубашки, тапки, галстуки… Этого не хотелось.

Дома была только Зинаида Георгиевна. Она сделала вид, что обрадовалась и удивилась моему приходу. На самом деле только удивилась — за два года я пришла первый раз, хотя папа часто приглашал меня.

— Проходи, Олечка, проходи, — сказала Зинаида Георгиевна. — А папа сейчас придет. Он только вниз за хлебом вышел.

— А у нас за хлебом я ходила, — брякнула я. — А папа ковер пылесосил и полы мыл.

— Вот как, — сказала Зинаида Георгиевна, открыла буфет и зачем-то стала переставлять в нем чашки.

— А у вас моет? — спросила я.

Зинаида Георгиевна молча кивнула.

Она меня прощала, и я это видела. А мне не нужно было ее прощения. Когда два года назад отец с мамой разводился, мама говорила подругам, указывая на меня: «Такту и выдержке этого ребенка может позавидовать любой взрослый…» И я тогда, помню, гордилась собой и была безукоризненно вежлива с Зинаидой Георгиевной. Что это со мной теперь? И Надежде Николаевне чуть было не нагрубила…

В коридоре щелкнул замок, Зинаида Георгиевна выпорхнула в прихожую и что-то зашептала папе. Я встала с кресла и вдруг отчего-то почувствовала, что я высокая и худая, что школьное платье мне коротко, а на правой пятке на колготках спущена петля. Как это ощущение было связано с папой, я не поняла, но не удивилась ему. Потому что уже привыкла к тому, что у меня последнее время одно с другим плохо связывается. «Сейчас он войдет и скажет: „Здравствуй, дочка! Как ты выросла!“» — подумала я и отвернулась к окну.

— Здравствуй, дочка! Как ты выросла! — донеслось от двери.

Мне вдруг захотелось выбить стекло и выпрыгнуть на улицу. С пятого этажа.

— Здравствуй, папа! — сказала я. — Ты, конечно, не вырос, но тоже очень хорошо выглядишь. У тебя очень красивый галстук.

Папа покраснел, а Зинаида Георгиевна вышла из комнаты. Мама говорила: «Вообще-то Зина — женщина со вкусом, но у нее есть одна странная привязанность. К ярким и совершенно диким по сочетанию цветов галстукам. Она считает, что они оживляют костюм мужчины». Сейчас на папе был желтый галстук с зеленой полосой наискосок.

— Я вижу, что ты пришла не просто так, навестить меня, — сказал папа. — У тебя есть какие-то проблемы? Садись, поговорим… Зина! У нас есть что-нибудь к чаю? Я купил только хлеб…

— Я сейчас схожу… — откликнулась из кухни Зинаида Георгиевна.

— Спасибо! Не стоит! — громко сказала я. — Я совершенно сыта и скоро уйду.

— Ну зачем ты так, Оля? — Голос у папы стал мягким, как диванная думочка. — В этом доме ты не чужая…

— У меня есть свой дом, — ответила я и тут же вспомнила Ваську и Жеку.

— У тебя, я вижу, начинается переходный возраст, — грустно сказал папа.

— Возможно, — согласилась я. — Я хочу спросить у тебя вот о чем. Могут ли быть несчастны люди, которые сами по себе ни в чем не виноваты? Маленькие дети, к примеру?

— К сожалению, да, Оля. Например, болезнь. Кто в ней повинен?

— Хорошо, болезнь — это я понимаю. А если болезни нет?

— Тогда поясни конкретным примером, что ты имеешь в виду.

Я села в кресло и закрыла лицо руками.

— Понимаешь, — сказала я, — я думала, все хорошо, а оказалось — все плохо.

— Так уж и все плохо? — переспросил папа. — Может быть, все же что-нибудь хорошее осталось?

Я молчала.

Папа стал серьезным:

— Вообще-то я приблизительно понимаю, что ты имеешь в виду… Но это очень сложный вопрос… Вопрос о несовершенстве мира… Видишь ли, Оля, я сам знаю не все ответы… Но если уж он встал перед тобой, значит, ты до него доросла… Одно могу сказать тебе. Постарайся понять. Есть в мире вопросы… явления… понятия, на которые нельзя дать однозначного ответа, обозначить каким-нибудь одним цветом. На этом стоит и от этого развивается наш мир… И это не беда. Так было и так будет всегда… Беда получается, если кому-нибудь покажется, что он уже знает ответы на все эти вопросы. Понимаешь? Ведь тогда получается, что ему уже некуда идти. И он (или они) начинает поучать других. И совсем уж большая беда, если этот он обладает каким-нибудь влиянием на других… Или властью… Ты понимаешь меня?

— Да, понимаю, — сказала я. — Мир несовершенен для того, чтобы не стоять на месте…

— Умница! — обрадовался папа.

— Хорошо. — Я снова встала. — Спасибо тебе. Я пойду.

— Как же пойдешь? А чай?! — всполошился папа.

— В другой раз. — Я вышла в коридор. — До свидания, Зинаида Георгиевна!

Папа догнал меня, распахнул дверь и уже на пороге тихо спросил:

— Ну как там… мама?

— Спасибо, у нее все хорошо, — ответила я и медленно пошла вниз по лестнице. Я не оборачивалась, но знала, что папа стоит в дверях и смотрит мне вслед.

Я шла домой пешком и думала. Пахло весной, и малыши уже рисовали цветными мелками на подсохших кусочках асфальта. Рисовали почему-то все одно и то же: принцесс в пышных юбках и домики.

С одной стороны, получалось, что папа вроде бы прав, что так все и должно быть. И тогда выходит, что делать вовсе ничего и не надо. Очень удобно выходит. Но это-то «удобство» и вызывало у меня всякие сомнения. Может быть, это все специально так придумано, чтобы ничего не делать? Может такое быть? По-моему, вполне может. Кому-то лень было хоть что-нибудь делать, вот он лежал на диване и думал. И придумал. Снаружи все вроде гладко, а на самом деле что получается? Чтобы мир не стоял на месте, выходит, нужно, чтобы папа бросил мою маму, Жекина мама — Жеку, чтобы злой и больной Васька кричал про свою маму всякие нехорошие слова и жил в полуразвалившемся сарае… Странно, однако, получается. Не лучшим образом, как говорит моя мама.

Настроение у меня от этих мыслей стало совсем паршивым. И вдруг я вспомнила, что сегодня бабушка будет делать мое любимое вишневое желе в жестяных ванночках. Точнее, уже сделала. И сейчас оно стоит в холодильнике на верхней полке и застывает. А на дне каждой ванночки — вишенка или долька лимона. Для красоты и для вкусноты тоже. Я представила, как мне сейчас будет вкусно, и обрадовалась, потому что от этого-то мое плохое настроение, конечно, пройдет.

После обеда бабушка, таинственно улыбаясь, заглянула в холодильник и спросила:

— А что у нас сегодня на третье?

— Желе! — ответила я и облизнулась.

Мама посмотрела на меня и улыбнулась точно так же, как бабушка. И я как-то впервые заметила, что они очень похожи.

Бабушка торжественно поставила передо мной самую большую ванночку. Я воткнула в желе ложку и отковырнула сразу большой кусок, стараясь подцепить вишенку. Кусок сладко чмокнул и, чуть дрожа, лег на ложку.

Я ела ложку за ложкой и удивлялась. Желе было невкусным. Не то чтобы слишком кислым или слишком сладким. Просто невкусным. Никаким. Может быть, бабушка забыла туда что-нибудь положить?

— Желе сегодня очень удачное, — сказала мама, словно отвечая на мой вопрос.

«Интересно, любит ли Жека желе? — подумала я. — А ел ли он его когда-нибудь?» Тут я поняла, что дело вовсе не в желе. Желе такое же, как и обычно, то есть очень вкусное. Дело во мне. Я сама стала какая-то другая. И вижу весь мир через Жеку и Ваську… И я опять подумала, что если не расскажу кому-нибудь всего, то скоро умру прямо на месте.

Но кому рассказать? Ленке Макаренко нельзя, это я решила. Инке Колесовой? Она за последний год стала совсем чужая, да и ехать к ней надо… Может, Наташе Громовой? Но Наташка — трепло и разболтает всему классу. Тут я вспомнила про Иру Смирнову. Вот уж кто точно не проболтается. Но, правда, ей и рассказывать не очень интересно. Ну что она скажет? Скорее всего — ничего. И, может быть, даже не удивится. Но все равно. Кому-то рассказать надо. Ире — самое безопасное. Решив так, я вздохнула с облегчением и пошла одеваться.

* * *

Когда я подошла к сараю, Васька разгребал угли и готовился засыпать туда вялую картошку с бледно-розовыми ростками. Жека неподалеку ковырял палкой землю. Заметив меня, он поднял над головой огромную картофелину.

— Смотри, чего мне Васька дал, — гордо сказал он. — Я ее сейчас посажу и буду поливать. А потом на ней картоха вырастет.

— Хорошее дело, — согласилась я. — Только сажать надо не здесь. Здесь, смотри, и земли-то нету, стекло да кирпич. Да и тень всегда. Надо вон там, сбоку. Там солнце часто и земля. Пойдем, вместе посадим.

— Пойдем! — охотно согласился Жека и побежал к указанному мной месту.

— Сначала нужно вокруг немного землю вскопать… — объяснила я и показала, как это делается.

— Эй, огородники! — крикнул Васька. — Возьмите еще пару картох. На жрачку хватит.

— Давай, давай! — согласилась я и наклонилась к Жеке, чтобы помочь ему взрыхлить землю. И почувствовала какой-то кислый и неприятный запах.

— Знаешь, — сказала я Ваське, — от него почему-то пахнет болгарской палочкой.

— Какой еще палочкой? — удивился, но не рассердился Васька. — В баню надо — и все дела. Будут гроши — сходим.

— Болгарская палочка живет в ацидофилине, — объяснила я. — Я ее терпеть ненавижу, хотя и пью каждый вечер по полной кружке.

— Какая еще цидофилина? И зачем тебе каждый вечер по кружке этих… палочек? — спросил Васька с каким-то даже сочувствием.

Я, как могла, объяснила. Все дело было опять-таки в бабушкиной медицине. Я вполне неплохо отношусь к простокваше, а ряженку так даже очень люблю и согласна пить ее по три раза в день, особенно если с сахаром. Но бабушка считает, что пить надо именно ацидофилин, потому что от него в кишках не то сразу все перегнивает, не то, наоборот, проваливается, не успев загнить. Сказал ей об этом какой-то Мечников, который, наверное, слегка того, потому что, по его словам, выходит, что если пить много ацидофилина, то и вообще никогда не умрешь. Я в это не верю, и бабушка, кажется, тоже, но по чашке ацидофилина в вечер я все же имею. На всякий случай.

Оставив Жеку сажать остальную картошку, я вернулась к Ваське и присела рядом с ним на корточки. Некоторое время мы оба смотрели на тлеющие угли костра, потом Васька протянул руку и стал палкой переворачивать картошку. Смуглая Васькина рука вылезла из рукава куртки. Чуть выше запястья она была багрово-сизой.

— Что это у тебя, Васька: — спросила я.

Проследив мой взгляд, Васька отдернул руку и сплюнул в костер.

— Чухня! — презрительно сказал он. — Чирьяк вылез.

— Может, полечить чем? — предложила я.

— Чухня! — повторил Васька. — Заживет как на собаке. Будет шибко гнить — разрежу к чертовой матери! — Он указал на нож, воткнутый в землю.

Я поежилась. Потом спросила:

— Вась! А Жеку, кроме как теми таблетками, больше ничем нельзя лечить?

— Тот врач сказал, можно еще операцию на мозгах делать. Но это не всегда. Ну, и сама понимаешь, это в доме жить надо. Чтобы семья и вообще все…

— Ну, а кроме операции?

— Вроде больше ничего. Ты вот говорила — бабка у тебя врач. Ты бы и спросила у нее, осторожно, конечно. Чтобы не объяснять ничего… Я бы уж сделал…

— Спрошу, — пообещала я.

— А так я с ним даже в церковь ходил, — сказал Васька. — В Лавру тую, что за площадью. Свечку ставил, во здравие. Чтоб он, значит, выздоровел поскорее…

— Чего это тебе такое в голову взбрело? — удивилась я.

— А-а! Так как-то. — Васька пожал плечами, словно сам себе поразился. — Старушка тут одна ходила. Бутылки промышляла. Вот она Жеку-то приметила, с сердцем к нему. А меня вроде побаивалась. Однако говорит как-то: «Сходи, милок, в церковь, поставь свечечку. Господь сирот любит, авось смилостивится». От сердца старушка говорила, глазом видно. Ну, я и…

— Какой ты все-таки темный, Васька! — рассмеялась я. — Бога ведь никакого нет. Это его люди придумали, от необразованности всякой. Вот я тебе сейчас объясню…

— Да не надо мне ничего объяснять! — с досадой оборвал меня Васька. — Я сам в Бога этого нимало не верю. Но вишь есть, однако, такие, которые верят. И не один такой, и не сотня даже. Значит, может и так дело обернуться, что все-таки есть там чего-то… А мне чё — трудно свечку поставить? Нимало не трудно. Авось поможет. Да и Жека пристал: сходим в церкву да сходим в церкву… Это он еще в инкубаторе от Родьки — Божьего человека наслышался…

— А кто это — Родька — Божий человек? — спросила я.

— А, пацан один, Жекин кореш, — охотно объяснил Васька. — Его бабка растила. И была, видать, шибко верующая. Все молилась да молилась. И Родька с ней.

— Он столько молитвов знает — ужас! — вмешался подошедший Жека. — Два часа без передыху шпарить может.

— Ну да, — согласился Васька. — А потом бабка померла, родителев не сыскалось, и отдали Родьку в инкубатор. А он все молится да молится. Спервоначалу его за это шибко ругали, в карцер сажали, среди нас агитацию делали, чтоб, мол, Родьку не слушали и, наоборот, смеялись над ним. А он смирный такой, ко всем ластится — чего ж его изводить-то? А потом тетка Марфа сказала, чтоб оставили его в покое. Чем, мол, сирота ни утешается, все хорошо…

— Я по Родьке страх как соскучился, — задумчиво сказал Жека.

— Авось когда свидитесь, — утешил его Васька. — Ну чё, посадил картохи-то?

— Ага! И полил уже! — гордо сказал Жека.

— Ну ладно, тогда давайте жрать, — решил Васька. — Я картохи выгребаю, а ты, Ольга, хлеб нарежь.

— Я, Вась, соль принес. — .Жека достал из кармана грязный мешочек.

— Молодец! — похвалил Васька, а Жека от его похвалы расплылся в широкой улыбке.

Учительница географии и наша классная руководительница вошла в класс, оглядела нас и спросила:

— Ребята! Кто хочет в пятницу пойти в детский дом и выступить там в концерте художественной самодеятельности?

Все, кто занимался своими делами, продолжали ими заниматься, а остальные, кто был ничем не занят, стали смотреть в разные стороны. В основном смотрели на крышки парт. Я подняла руку и сказала:

— Я пойду!

Нина Сергеевна очень обрадовалась:

— Молодец, Оля! Ты у нас не равнодушная девочка! Это хорошо! А что ты умеешь?

— Я могу стихи почитать, — сказала я. — Я их много знаю.

— Давайте я пойду! — вскочила Зина Лучко. — Я с лентой покажу композицию, новую. Она у меня немного не доработана, но это ничего, да?

— Конечно, конечно, Зиночка! — проворковала Нина Сергеевна.

— Я тоже, — вдруг тихо сказала Ира Смирнова.

Я страшно удивилась. И все другие, по-моему, тоже. Представить, что Ира с ее вечной молчаливостью может перед кем-то выступать, было очень трудно.

— Может быть, тебе не надо, Ирочка? — как-то нерешительно спросила Нина Сергеевна.

— Надо! — тихо, но твердо сказала Ира.

* * *

Я сейчас переоденусь и ухожу! — сказала я дома.

— Куда это? А обедать? — поинтересовалась бабушка.

— В детский дом. У нас там самодеятельность, — объяснила я.

— Это доброе дело, — согласилась бабушка. — Может, вот пряники с собой возьмешь? Свежие, с повидлом, с утра только купила, угостишь там кого…

Я вспомнила реакцию Васьки на «подачки» и, подумав, отказалась.

В школьном вестибюле собралось человек пятнадцать, которые должны были идти в детский дом. В основном малыши-младшеклассники. Ира Смирнова сидела на низенькой скамеечке и читала. Зина Лучко подошла ко мне и спросила, тараща выпуклые зеленые глаза:

— Ты как думаешь — я вот тут печенья взяла… Наверное, нормально, да? Я хотела конфет, но ничего вкусного не было. Так я печенья… Нормально, да?

— Нормально, — сказала я.

Зина считает так, я — иначе, зачем навязывать ей мое мнение? К тому же она не знает Ваську. Чем я ей докажу?

* * *

Сначала выступали сами детдомовцы. Они все были стриженые и аккуратно одеты. Но аккуратность эта была какая-то гостиничная. Словно она, эта аккуратность, не принадлежит им самим, а взята напрокат и подлежит возврату. Не знаю, как сказать точнее…

Малыши-детдомовцы в зеленых рубашках и фуражках танцевали какой-то танец. Они ходили по кругу, хлопали в ладоши и пели: «Храбрые мальчишки, нечего тужить! Тоже вы пойдете в армию служить! Эх, левой! В армию служить! Эх, левой! Нечего тужить!» Я смотрела на них и думала: тот это детдом или не тот?

Воспитатели вместе со своими воспитанниками сидели на стульях у стены. У входа в зал толпились нянечки, повара. Все они были в белых халатах, только одна толстая, немолодая уже женщина была в халате цветном — красные розы по зеленому полю. На шее у нее висели крашеные деревянные бусы. Я почему-то решила, что это тетка Марфа.

Потом был перерыв. Наши малыши смешались с детдомовскими, и их было уже не различить. Зина Лучко кормила печеньем всех подряд, и все радовались. Старшие детдомовцы стояли отдельно и в малышачьей радости участия не принимали. Вокруг Нины Сергеевны и нашего завуча Валентины Андреевны образовались галдящие круги, из которых задавали сразу по нескольку десятков вопросов. Нина Сергеевна, смеясь, отвечала, а Валентина Андреевна растерянно оглядывалась по сторонам. Вдруг я снова увидела женщину в пестром халате. Она держала за руку мальчика лет восьми и говорила ему хриплым басом:

— И вечно ты, Родька, глупость какую спросишь! Сколько раз тебе повторять: не лезь ты к людям со своими глупостями! Стой вот здесь. Или вон с робятками повозись. Все дело…

Она отпустила мальчика и куда-то ушла, а он послушно стоял на месте и крутил коротко стриженной головой. «Родька — Божий человек», — вспомнила я и, как волны, разводя руками галдящих малышей, пошла к нему. Он заметил меня и смотрел мне прямо в глаза, не отводя взгляда.

— Тебя Родькой зовут? — спросила я.

— Ага. А ты откуда знаешь?

— А вот знаю, — таинственным шепотом произнесла я. — Я все знаю. Я — волшебница.

— Ну да? — не очень удивился Родька. — А вот скажи тогда, где сейчас моя бабушка?

«Вот черт! — подумала я. — Сфантазировала на свою голову. Ну как теперь выкрутиться?» Тут я вспомнила про Родькину веру и решила идти напролом. Во всяком случае, все сразу станет ясно.

— На небе твоя бабушка. В раю. Где ж еще? — сказала я как о чем-то само собой разумеющемся.

Вот тут уж глаза у Родьки действительно стали круглыми от изумления.

— Ты… ты, — срывающимся голосом прошептал он, — и вправду все знаешь?

— Все! — подтвердила я, гадая, какую еще проверку изобретет для меня Родька.

— А Жека Андреев тоже в раю? — вдруг спросил Родька.

Я вздрогнула от удивления.

— С чего это ты взял?! — воскликнула я. — Жив, здоров Жека, по тебе скучает.

— Правда?! — Родька даже подпрыгнул от радости. — Вот хорошо-то! А я и не верил, ни капельки не верил!

— Чему не верил-то?

— Ну, когда Вася с Жекой сбежали, нам Тамара Александровна сказала, что Жека умер. И что все умрут, кто будет бегать. А я не верил. Ни капельки. И каждый вечер за него молился. За здравие, как за живого. Вот!

«Чудеса! — подумала я. — А как бы эта самая Тамара Александровна предъявила им живого Жеку, если бы его поймали?» Тут я вспомнила про специнтернат и все поняла. Ну конечно же! Если Жеку поймают, то его сразу отправят в тот самый интернат для умственно отсталых, про который говорил Васька. И Родька об этом, естественно, не узнает.

— Жека жив, — сказала я. — И Васька жив тоже. Они оба передают тебе привет.

— Жека нашел свою маму? — спросил Родька, отводя глаза.

— Нет, еще не нашел.

— Передай ему, — горячо сказал Родька и схватил мою руку своими маленькими сухими руками. — Передай ему, что я его помню. И что я буду молиться за него… «От стрелы, в ночи летящей…» — быстрой скороговоркой прошептал он.

В это время перерыв кончился, и все снова расселись по своим местам. Родька убежал, но я, даже не видя его, чувствовала на себе его взгляд.

Сначала наши малыши тоже танцевали, читали стихи и разыгрывали какую-то сказку, кажется, «Теремок». Я почти ничего не видела и не слышала. Потом выступала Зина Лучко. Она выбежала в голубом купальнике с серебряной отделкой, а в руке у нее была какая-то палочка. Зина взмахнула палочкой, и та развернулась голубой лентой, которая то закручивалась спиралью вокруг Зины, то волной стояла на полу, то образовывала вокруг Зины голубой блестящий круг. Сама Зина гнулась в разные стороны, ходила колесом, садилась на шпагат, и все это не выпуская ленты из рук. Все вместе было очень красиво. Зине долго хлопали, особенно старшие детдомовцы, а один черноволосый мальчик, чем-то похожий на Ваську, подошел к ней и дал ей белую гвоздику. Зина страшно покраснела, поклонилась и убежала. Мальчик тоже покраснел и долго стоял на месте, словно забыв, что ему теперь нужно делать. Потом Ира Смирнова прочла юмореску из школьной жизни. Она читала очень хорошо, с выражением, и почти не подглядывала в бумажку. И юмореска была очень смешная. Но почему-то почти никто не смеялся. Ира побледнела и очень расстроилась, а мне показалось, что детдомовцы просто не поняли, о чем идет речь.

Следующая очередь была моя. Накануне ко мне подошла Нина Сергеевна и спросила:

— Ты что будешь читать?

— Что-нибудь про животных, — сказала я. — Можно?

— Можно, — согласилась Нина Сергеевна, — только чтобы громко и с выражением. Я тебя проверять не буду — мне сейчас некогда. Но ты ведь не подведешь, ладно?

— Ладно, — сказала я.

Я вышла на середину круга и объявила:

— Асадов. «Стихи о рыжей дворняге».

Хозяин погладил рукою Лохматую рыжую спину: Прощай, брат, хоть жаль мне, не скрою, Но все же тебя я покину…

Я читала тихо и без всякого выражения. Вовсе не назло Нине Сергеевне, нет, я просто знала, что эти стихи нужно читать именно так. И еще я знала, что не должна читать эти стихи. Но все равно читала. А все детдомовцы смотрели на меня застылыми глазами. На последней строфе я вдруг почувствовала, что глаза у меня мокрые, задрала вверх подбородок, чтобы слезы не вылились, и сказала громко и четко:

…Старик! Ты не знаешь природы! Ведь может быть шкура дворняги, А сердце чистейшей породы!

Многие малыши и некоторые нянечки плакали. Нина Сергеевна хотела увести меня, но я вдруг вспомнила про Ваську и начала читать громко и с выражением:

Весь жар отдавая бегу, В залитый солнцем мир Прыжками мчался по снегу Громадный бенгальский тигр. Клыки оскалены грозно, Сужен колючий взгляд. Поздно, слышите, поздно! Не будет пути назад!..

Я ненавидела себя и ликовала одновременно. И еще, несмотря на свой крик, видела и слышала все, что происходило в зале.

— Что, что она делает?! — громко шептала Нина Сергеевна Валентине Андреевне.

— Она же ребенок, — отвечала та. — И ничего не понимает. У нее возникли эмоции, вот она их и выражает, И заметь, как точно она подобрала стихи…

Но я все понимала. И ничем не оправдывала себя. Родька кулаком по колену отбивал такт. Женщина с бусами вытирала глаза воротником халата.

…Следы через все преграды Упрямо идут вперед. Не ждите его, не надо, Обратно он не придет! —

выкрикнула я.

В зале плакали уже не только малыши. Если бы меня в тот момент убило громом, я бы сочла это справедливым.

Вдруг Родька вскочил на стул и крикнул высоким, срывающимся голосом:

— Хватит реветь! Жека Андреев — жив! И Вася Ганзин — жив! Они живы!

И вдруг на мокрых от слез мордашках зажглись улыбки, кто-то несмело крикнул: «Ура!» — в другом конце подхватили, воспитательница с рыжей челкой подбежала к Родьке и визгливо спрашивала: «Откуда ты знаешь? Откуда ты знаешь?!» Малыши повскакали с мест и подпрыгивали от радости, а один из стоящих у стены мальчишек громко повторил строчки из рассказанных мною стихов: «Не ждите его, не надо, обратно он не придет!»

У меня в голове что-то словно взорвалось. Я стиснула руками виски и выбежала из зала. Уже на улице мне показалось, что за мной кто-то гонится и зовет по имени. Я обернулась. Сзади, прижимая руки к груди, бежала Ира Смирнова.

— Ольга, постой! Ольга, постой! — задыхаясь, повторяла она.

Я остановилась. Ира подбежала ко мне и еще некоторое время тяжело дышала, не в силах произнести ни слова. Потом спросила:

— Тебе что, плохо?

— Нормально, — ответила я и тут же вспомнила, что именно Ире собиралась рассказать свою тайну. — Пойдем в скверик, — предложила я. — Разговор есть.

— Пошли, — сразу же согласилась Ира и спросила: — Хочешь мороженого? У меня десять рублей есть.

— К черту мороженое! — Васькиным голосом сказала я и усмехнулась.

Ира пожала плечами и пошла за мной в подворотню.

Я думала, что буду говорить долго, но уложилась, наверное, минут в пять.

Потом минут пять мы обе молчали, и я уже решила, что Ира вообще ничего не скажет. Но тут она нахмурила светлые брови и спросила:

— Ну, и что ты будешь делать?

— Не знаю, — честно призналась я.

— Жаль, что мы еще маленькие, — серьезно сказала Ира. — А то можно было бы Жеку усыновить.

— Да, конечно, — согласилась я, хотя мне самой такая мысль никогда не приходила в голову.

— Так сразу ничего нельзя сказать, — задумчиво проговорила Ира, чертя в пыли носком ботинка. — Я подумаю. Если придумаю что-нибудь, то сразу скажу тебе. Ладно?

— Хорошо, — согласилась я, хотя, если честно, ни на минуту не поверила в то, что Ира сможет что-нибудь придумать.

— Какая у тебя интересная жизнь… — медленно сказала Ира.

— У меня?! Интересная? — удивилась я и сама почувствовала на своем лице глупую улыбку.

— Ну да, — подтвердила Ирка, — погони, приключения. Как в книжках.

Я никогда не задумывалась над тем, интересная ли у меня жизнь. Да и вообще до встречи с Васькой и Жекой думала, что жизнь у всех в принципе одинаковая. То есть не совсем у всех, а в зависимости от возраста. У всех детей, у всех взрослых, у всех старичков… Ну есть, конечно, всякие различия, но это все так, мелочи. Я, конечно, знала, что в Африке или, к примеру, в Австралии люди живут совсем не так, как мы. Но Африка и Австралия так далеко, что их как бы и нет вовсе…

Теперь все изменилось. Я поняла, что жизнь может быть разной. Значит, может быть интересной и неинтересной. И мне было приятно, что Ирка считает мою жизнь интересной. «А у Васьки жизнь какая — интересная?» — спросила я сама у себя. И не смогла сама себе ответить. Получалось, что про Васькину жизнь нельзя сказать: интересная или неинтересная. Тут было что-то другое, но ясно одно: у Васьки такая жизнь, какой ни у кого не должно быть.

Дома я сказала маме, что хочу спать, и сразу легла в постель. Часов в десять вернулась из гостей бабушка, растормошила меня, измерила температуру, напоила чаем с облепихой, заставила прополоскать горло и уже хотела было поставить мне клизму, но тут я страшно заорала, что никакой клизмы мне не нужно и пусть меня все оставят в покое. У бабушки после гостей было бодрое настроение, и она уже собралась со мной поругаться, но мама остановила ее. Тогда бабушка начала ругаться с мамой, но для этого они из педагогических соображений ушли на кухню и больше ко мне не приставали.

На следующий день в школе ко мне подошла Ира Смирнова и молча вынула из туго набитого портфеля целую стопку детских книг. Я вопросительно смотрела на нее, и тогда она объяснила:

— Вот, это для маленького. Ты ему почитаешь. А это — для Васи. Прочитают — отдашь.

— Спасибо, — сказала я и принялась запихивать книги в свою сумку. «Сказки братьев Гримм» не поместились, и я до конца уроков таскала их под мышкой. Ира, разгрузив свой портфель, сразу ушла куда-то и больше ко мне не подходила.

* * *

Около сарая никого не было. Я постучала по уже известной мне доске, ожидая, что оттуда, как всегда, вылезет Жека. Но из открывшейся щели высунулся Васька, сказал недовольно:

— Приперлась, да? — и снова скрылся.

Я поняла это как приглашение войти. Отодвинув доску, я с некоторой даже опаской заглянула внутрь. В самом жилище Жеки и Васьки я еще не была ни разу. Они не приглашали, а я не напрашивалась.

Внутри сарая пахло чем-то прелым и пыльным. Весь сарай был темный, и в этой темноте угадывались какие-то огромные ящики, ряды которых подпирали потолок. В одном из углов мерцал оранжевый огонек. Я протиснулась в щель и пошла на свет.

— Осторожней! — сказал Васькин голос. — Там полешки по полу рассыпаны…

Предупреждение немного запоздало. Я споткнулась об откатившееся полено, наступила еще на одно и растянулась на влажной, холодной земле.

— Вот дура-то! — беззлобно выругался Васька. — Два шага пройти не может, чтоб не грохнуться… Жеку не видала?

— Нет, а где он?

— Да погулять пошел. Время вышло, а его все нет… Проходи вот здесь. Сюда садись, что ли… Да осторожней ты!

Я присела на указанное Васькой место и огляделась. Все щели в жилом углу сарая были аккуратно заткнуты сеном и тряпками, кое-где облитыми варом. На земле лежал большой щит из досок, похожий на секцию забора, ограждающего стройплощадки. Из ящиков были сделаны стол и четыре стула. Поверх охапки сена на досках крест-накрест лежали два полосатых матраса и еще какое-то тряпье. Освещалось все это керосиновой лампой, стоящей на столе. Васька сидел на одном из «стульев», несмотря на холод, голый по пояс и пришивал к рубашке оторванный воротник.

— Давай я пришью, — предложила я и протянула руку, чтобы забрать рубашку.

— Иди ты! — огрызнулся Васька, закашлялся, уколол палец, выругался и стал высасывать ранку, зло глядя на меня.

— Ты чего сегодня такой сердитый? — спросила я. — От холода, что ли? Я вот тут полпирога принесла. С капустой…

— Иди ты со своим пирогом! — сказал Васька, снова склоняясь над шитьем.

Я заметила, что воротник буквально расползается под Васькиными пальцами, вспомнила про бахрому на его брюках и подумала о том, что у меня есть масса всяких кофт и штанов, которые я уже не ношу и никогда носить не буду. Неплохо было бы принести все это сюда. Мама, конечно, охотно отдаст, надо только предлог какой-нибудь придумать. Но вот как заставить Ваську их взять? Я с сомнением взглянула на Ваську и вдруг заметила у него на плече широкий нежно-розовый шрам, который резко выделялся на смуглой коже.

— Что это у тебя? — Я протянула руку, но дотронуться до шрама почему-то не решилась.

— Не твое дело! — Васька передернул плечами так, словно я до него дотронулась. Точнее, даже не я дотронулась, а он сам дотронулся до чего-то скользкого и неприятного.

— Ну, не хочешь говорить, и не надо, — обиделась я. — Больно мне нужно!

— Конечно, нужно, — неожиданно философски заметил Васька. — Все девчонки страсть какие любопытные. И ты тоже.

— Ну и что с того? — с вызовом спросила я.

Мне почему-то захотелось поругаться с Васькой. Наверное, заговорила бабушкина кровь.

— А ничего. — Васька устало вздохнул и через голову, не расстегивая пуговиц, натянул рубаху. — Это, если хочешь знать, — он положил правую ладонь на плечо со шрамом, — мне один мамашин хахель заехал. Розочкой.

— Розочкой? — не поняла я.

— Ну, бутылкой битой. Они перепились все вдрызг. Ну и разодрались с чего-то… Он начал мамашу колошматить… Ну, я и вступился… Вот — получил. Кровищи было! Я думал, вся вытечет…

— И чего? В больницу увезли? — Я старалась даже мысленно не сосредотачиваться на обстоятельствах Васькиного ранения. Сразу перескочить вперед.

— Ха! В больницу! В водке пальцы намочил, чтобы заразы не было, края свел, Люська забинтовала, мамаша потом, когда проспалась, перевязала…

— Вась, — тихо спросила я, — а вот ты ругаешься на мать-то свою, а все же вступился… Это почему, а?

— Ну, спросишь! — Васька хмуро смотрел в пол, мял в пальцах окурок. — Мать все же… Хотя они там все хороши были… Но это все чухня! Чухня! — вдруг вскрикнул он. — Я ей Люську простить не могу — вот что!

— А кто это — Люська?

— Сеструха моя — вот кто! Жеки на два года постарше была бы. У ней сердце больное было. Говорили, порок. От рождения. От водки этой, что родители хлестали. Ее лечить надо было. Ей покой был нужен, а у нас что ни день — то дым коромыслом. И все при ней. И пьяные, и что потом… Я ее к стенке на диван клал, сам сбоку ложился и уши ей ладонями закрывал. Но она все равно все слышала… Умерла она. Я ее в больницу свез, да поздно уже… Вот чего простить не могу!

— Вася! — Я встала со своего места, еще не зная, что сделаю в следующий момент.

— Что-то Жеки долго нет! — сказал Васька. — Ты пойди поищи его. А я чаек сварганю. К твоему-то пирогу. Сам я сегодня ничего не достал…

«Так вот почему он был такой злой! — догадалась я. — Вот почему отпустил Жеку гулять одного… И где это он оторвал воротник? Васька, Васька…» Что-то такое непонятное росло во мне. Не то злость, не то сила, не то отчаяние. Я просто всеми ощущалками ощущала, что вокруг Жеки и Васьки сжимается какой-то круг. Есть ли из него выход? Как его разомкнуть? Чтобы не разреветься, я выскочила на улицу и побежала вдоль сараев, разыскивая Жеку.

Заскочила на Жекин «огород», где он ежедневно старательно поливал высаженную картошку. Там его не было. Заглянула к Пирамиде. Заметив меня, овчарка подняла морду и лениво постучала об землю пыльным хвостом. Потом, словно лишившись последних сил, упала на бок и замерла, вытянув все четыре лапы.

В поисках Жеки я выбежала к краям платформ, хотя и знала, что сюда он никогда не ходил. Изгибающиеся концы платформ были похожи на хвосты огромных серых змеи. Хвосты были почти безлюдны — все люди толпились у собранных к вокзалу голов. Только на одной из платформ были навалены зеленые рюкзаки, на которых сидели и чего-то ждали старые туристы. Я так подумала про них — «старые туристы», а потом сама себя спросила: «Почему же старые? Ведь им не так уж много лет». У них все было выцветшее, почти выбеленное солнцем, — палатки, рюкзаки, штормовки. Почти у всех женщин были длинные волосы, закрученные в кички на затылках, а у мужчин — очки, бороды и морщины — от носа вниз, по бокам подбородка. И еще между бровями, у всех, у мужчин и у женщин. Один из них сидел отдельно, на каком-то ящике, перебирал струны старой гитары и пел негромко:

— «…Но есть еще надежда до той поры, пока атланты небо держат на каменных руках…» — Чехол от гитары валялся у его ног.

Мне показалось, что все они кому-то что-то доказывают. Может быть, себе… И еще я подумала, что совсем недавно я их, наверное, даже не заметила бы. Ну, во всяком случае, не стала бы про них так долго думать.

На платформах Жеки тоже не было. Я побежала обратно, и вдруг мне показалось, что между вагонами я слышу Жекин голос. Только какой-то странный. Я нырнула под колеса вагона, потом еще одного и вдруг увидела Жеку. Его держал какой-то здоровый краснолицый дядька, а Жека вырывался и просил:

— Ну пустите меня! Я же не брал ничего! Я только посмотреть!

— Поверил я тебе, как же! — неожиданно тонким голосом закричал дядька. — Лазает всякая шваль по вагонам, а потом все пропадает! А отвечать кому?! Вот сдам в милицию, там и разберутся! А ну пошли! А ну пошли, я тебе говорю, сучонок проклятый!

Я прыгнула вперед и вцепилась дядьке в рукав.

— Отпустите его, пожалуйста! — закричала я. — Он не может ничего украсть! С ним нельзя так! Он больной! Отпустите!

— А-а! — взревел дядька. — Да вас тут целая шайка! — Он словно клещами сдавил мою руку повыше локтя. Изо рта у него пахло прокисшими опилками. — Больной он, вишь! А я, значит, здоровый! Я, значит, отвечай! Не выйдет, сучье племя! А ну пошли оба со мной! — Он вывернул мне руку назад, а Жеку схватил за ухо.

Жека коротко взвизгнул, а потом вдруг завопил неожиданно радостно:

— Тарас! Тарас! Спаси нас, Тарас!

Я глянула вбок, и опять на том месте, которое только что было пустым, бесшумно, словно из ничего, возникла огромная дворняга. На этот раз она смотрела прямо на нас, и кожа у нее на носу была собрана в складки, обнажая огромные клыки.

— Тарас! Взять его! — ничего не соображая от боли в выкрученной руке, крикнула я.

Глухо зарычав, пес шагнул вперед. Я почувствовала свою руку свободной, а вырвавшийся Жека кинулся к Тарасу и обнял его за шею. Пес остановился, продолжая ворчать.

— Ну подождите, сучье племя! — негромко сказал дядька, отступая к вагону. — Вы у меня еще попомните! Попомните! — крикнул он, взобравшись на подножку.

«Р-р-ав!» — сказал Тарас, и я могла бы поклясться, что в голосе его прозвучало презрение.

— Нормально, — подражая Ваське, сказала я, стараясь унять дрожь в руках и коленях. — Нормально!

Жека смотрел на меня с каким-то безнадежным испугом в глазах.

— «Но жить еще надежде до той поры, пока атланты небо держат на каменных руках!» — с чувством продекламировала я.

— А атланты — это кто? — оживая, спросил Жека.

Тарас вывернулся из Жекиных рук и неслышно растворился в сгущающихся сумерках. И я в очередной раз удивилась: как это не хрустнет под его огромным телом ни камешек, ни ветка… Жека смотрел на меня.

— Атланты — это скульптуры такие. Каменные люди. На домах стоят. Как: будто бы балкон держат или еще чего…

— А небо? — спросил Жека.

— Может быть, и небо, — сказала я. — Чего оно, в самом деле, не падает?

— Я думал, — сказал Жека. — И ничего не придумал. А атланты добрые, да?

— Да, добрые, — согласилась я. — И усталые. Хочешь посмотреть?

— Да, хочу, — быстро ответил Жека. — А чего?

— Ну, атлантов, — нерешительно объяснила я, соображая, как отнесется к моей затее Васька. — Погуляем пойдем, я тебе покажу… А сейчас домой пошли. Васька небось извелся весь…

— Пошли, — согласился Жека и взял меня за руку. Ладошка у него была теплая и мокрая.

Ваську мы встретили по дороге.

«Наверное, не выдержал, — подумала я. — Сам пошел нас искать».

Он стоял на куче вымазанного мазутом гравия и, размахивая руками, объяснял человеку, сидящему на подножке старого вагона:

— Ну такой, черный, понимаешь? Ну такая голова большая… Ну как котел… И девчонка. В платье и куртка поверх. Не видал?

Человек отрицательно покачал головой. Он был очень странный. Длинные и прямые белые волосы свешивались на шею и плечи, на голове громоздилась бежевая сетчатая шляпа, а на ногах почему-то были растрескавшиеся лакированные туфли. Очень странный был человек.

— Васька! — крикнула я. — Мы тут! Нашлись!

Васька оглянулся, обрадовался (это было по глазам видно), но тут же начал ворчать:

— И где вас черти носят! Больше мне делов нет, как за вами бегать! А этому отродью вообще голову открутить мало! Что я тебе говорил…

Человек, сидящий на подножке, с любопытством слушал Васькино ворчание и улыбался. Потом спросил:

— Братишка ваш, что ли?

— Нет, — ответила я.

— А как же? — заинтересовался человек. — Коммуной, что ли, живете?

— А тебе-то что за дело? — окрысился Васька. — Я ж тебя не пытаю: кто такой да чего здесь делаешь?

— Можешь и спросить, отчего же, — спокойно сказал человек. — Я отвечу, пожалуй.

Мне показалось, что ему скучно и хочется поговорить.

— А что вы здесь делаете? — вежливо спросила я.

Жека присел на корточки и начал строить из гравия забор. Васька хмуро смотрел куда-то в сторону.

— Я — ищу, — доброжелательно глянув на меня, ответил человек. Глаза его — добренькие щелочки — немного смеялись, но лицо оставалось серьезным.

— А что вы ищете? — спросила я.

— Да так, трудно вам да еще так сразу объяснить…

— А ты попробуй, — неожиданно вмешался Васька. — Авось да поймем чего…

— Ну, если попроще, то можно так сказать — хотелось бы суть найти в этой жизни, понять, в чем ее стержень, на чем держится и вокруг чего вертится все…

— А — суть! Ну да! — Васька явно издевался, но человек то ли не замечал этого, то ли не хотел замечать. — И как — нашел?

— Да пожалуй, нет еще.

— А давно ищешь? — спросил Васька.

— А может, не там? — спросила я.

— Может, и не там, — грустно согласился человек.

Странный человек. Что-то я раньше таких не видела.

— Меня зовут Ольга, — сказала я. — Их — Васька и Жека. А вас как?

— Меня — Матвей. Чаще зовут — Моня. Моня-искатель. Можете и вы так звать.

— Неудобно как-то, — возразила я. — Вы же взрослый.

— Взрослый! — усмехнулся Моня. — Ерунда это — взрослые, дети. Все мы в одном звании — на этой земле человеки.

— А работаешь ты где? — спросил Васька.

— А! Где я только не работал!

Моня беспечно махнул рукой.

— Так, не вкалывая по делу, и не найдешь ни черта! — твердо сказал Васька.

— То есть ты хочешь сказать, — уточнил Моня, — что пока я не стану винтиком какого-нибудь механизма, я не смогу понять суть его работы? Это спорная мысль.

— Дак ты и так винтик! — усмехнулся Васька. — Только не в моторе крутишься, а так, — он сплюнул себе под ноги, — в пыли валяешься.

Я думала, что Моня обидится и прекратит с Васькой разговаривать, но он почему-то даже обрадовался.

— А ты не глуп, Васька! — воскликнул он. — Ой, как не глуп!

— Ну, в дураках не ходим, это точно, — солидно согласился Васька.

И мне отчего-то стало очень смешно. Я засмеялась. Васька, Моня и даже Жека с удивлением посмотрели на меня.

— Моня, а когда вы найдете то, что ищете, то что вы будете делать? — отсмеявшись, спросила я.

— Не знаю. Умру, наверное, — спокойно сказал Моня.

«А зачем же тогда искать?» — хотела спросить я, но не успела.

— Вот так — да? — задумчиво спросил-сказал Васька и неожиданно резко вскинул на Моню черные, блеснувшие знакомой мне злостью глаза. — Слышь, искатель, а у тебя дети есть?

— Дети? — Моня задумался, достал из кармана мятную сосучку, развернул ее, сунул в рот. Потом достал другую, молча показал Жеке.

Жека отрицательно покачал головой, Я уже неплохо понимала Жеку и видела, что Моня ему почему-то не нравится.

— Дети?… Может, и есть где…

— Где? — жестко спросил Васька.

— Не зна-аю… — Моня улыбнулся добро и немощно. — Я своим детям жизнь не порчу. И бредни свои не навязываю. Пусть живут, развиваются. По природе.

— А ты, значит, ищешь?

— Ищу.

— А они, значит, развиваются?

— Ну, развиваются, — нерешительно, с ноткой беспокойства подтвердил Моня.

— Вот так, к примеру, как я. — Васька указал на свои лохмотья. — Или как он. — Грязный палец уперся в Жеку, который поднял голову от почти достроенного забора и вопросительно взглянул на спорящих. — Или еще как. Перечислять не буду. Сам небось знаешь, искатель…

— Может быть, ты и прав, — подумав, согласился Моня. Из глаз его исчезло спокойное добродушие. Вместо него появилась белая тоска. — Я, понимаешь, как-то с самого начала постулировал, что так, как все, — это плохо, скучно, некрасиво. Трудно, ох как трудно в нашем мире оставаться человеком — не лгать, не льстить, не красть, не завидовать. Вот я и подумал, что должно быть что-то другое. И вот — ищу, ищу…

— А и нет ни хрена! — торжествующе закончил Васька.

— Знаешь, Вася… — Моня вдруг засуетился, копаясь в карманах, вытаскивая какие-то бумажки, мятные карамельки и снова засовывая все это обратно. Потом выудил из этого хлама потертую на сгибах десятку и протянул ее Ваське.

Я заткнула пальцами уши. Это помогло, но мало.

— Пошел ты со своими вонючими деньгами! — визжал Васька. — Сволочь! Гад! Христосик! Откупиться хочешь! От своих детей! Пошел ты!

Моня закрыл лицо руками и вздрагивал от каждого Васькиного выкрика. Мне было его жалко, но что я могла поделать! Я взяла Жеку за руку, шепнула:

— Пошли!

Васька, видя, что Моня не отвечает ему, быстро стихал и вскоре тоже бросился прочь, обогнав нас с Жекой.

Уже у самого сарая мы с Васькой заметили, что Жека беззвучно плачет, не вытирая текущих по щекам слез. Васька засуетился, и я поняла, что он боится припадка. Я присела на корточки, вытирая Жеке слезы, и что-то говорила, говорила, говорила… Потом спросила:

— Ну чего ты хочешь, маленький? Чего?

Жека улыбнулся сквозь слезы…

— Вася, давай как-нибудь в город сходим. Погуляем. Я Жеке обещала атлантов показать.

— У тебя что, совсем крыша поехала?! — снова обозлился Васька. — Куда мы сунемся! Соображаешь? Нас же сцапают сразу!

— Да нет же! — успокоила я. — Мы в центр пойдем. Я там каждый проходной двор знаю. В случае чего, я уведу Жеку, а ты сам увернешься. Давай сходим, Вася… Жеке же нужны какие-нибудь развлечения. Чтоб он развивался…

— Развивался? — усмехнулся Васька, и я вместе с ним вспомнила Моню-искателя.

— Жалко его, — сказала я.

— Да, жалко, — неожиданно согласился Васька. — Никчемушный он какой-то.

— Ну так пойдем? — напомнила я и, чтобы предупредить очередной Васькин взрыв, быстро добавила: — А я вот тут вам книжки принесла.

— Книжки?! — страшно удивился Васька. — Зачем это?

— Как зачем? Читать. Ты… ты читать-то умеешь? — Мне вдруг отчего-то стало не по себе.

— Умею, умею, — успокоил меня Васька. — Только не шибко это дело уважаю.

— А Жека?

— Жека — нет. Он учился… в первом классе. Но что-то у него там не склеилось… Буквы знает.

— Ну, я ему читать буду.

— Ну давай, давай. — Васька явно подобрел и даже заулыбался. — Жека спит уже, так что я тебя внутрь не зову. Ты там обязательно налетишь на что и его разбудишь. Так что ты подожди тут чуток, я сейчас книги отнесу и пирога тебе твою долю вынесу…

— Вась, да не надо мне пирога! — неосторожно отмахнулась я. — Ешь сам. Я ж сейчас домой ужинать пойду.

— Вот так — да? — тихо сказал Васька. — Ну, так и катись… Катись! — неожиданно закричал он.

Я рассмеялась.

— Ты чего? — Васька удивленно буравил меня сузившимися глазами.

— Да так, смешно. С тобой как на вулкане, — высказала я давно пришедшее в голову сравнение. — Никогда не знаешь, когда ты заорешь…

— А ты не дразни, я и не буду орать.

— Да я и так изо всех сил стараюсь! — воскликнула я.

— Да я знаю. — Васька опустил глаза. — Такой уж я уродился. Чего сделаешь!

— Ну уродился так уродился… Пошла я!

Я помахала Ваське рукой. Он не глядел на меня, а между бровями его залегла глубокая морщина. «Как у старых туристов», — подумала я.

За ужином я спросила как бы между прочим:

— Кстати, бабушка, а чем лечат чирьяки?

Мама поперхнулась чаем и фыркнула в чашку, а бабушка сказала железным голосом:

— Галина! Я тебя предупреждала, что весной в организме не хватает витаминов и необходимо принять самые срочные меры. Ты не прислушалась к моим советам и вот — пожалуйста! — Тут бабушка обернулась ко мне: — Раздевайся!

— Да нет, нет, бабушка! — заторопилась я. — У меня нет никаких чирьяков и не было. Это у одного знакомого…

— Знакомого? — переспросила мама.

Но тут в бабушке проснулся врач-терапевт (на что я, собственно, и рассчитывала), и она разразилась небольшой лекцией о лечении различных видов фурункулов и карбункулов.

— При имеющихся показаниях целесообразно использование физиотерапии… — твердо и монотонно вещала бабушка.

Я боролась со сном, но изображала живой интерес. Из всей бабушкиной лекции я запомнила только мазь Вишневского и решила сегодня же ночью пошарить в нашей аптечке на предмет этой мази.

— А вот еще к примеру… — сказала я, заметив, что бабушка начала выдыхаться. — Эпилепсия — опасная болезнь?

Мама уронила чайную ложечку и посмотрела на меня так, словно я заболела холерой и менингитом одновременно.

— Надеюсь, у тебя не появились знакомые эпилептики? — спросила бабушка.

— Нет, что ты! — воскликнула я. — Просто я теперь медициной интересуюсь. Я теперь врачом хочу стать.

— Как врачом? — обиженно сказала мама. — Ты же хотела архитектором?

— Архитектором? — удивилась я, но тут же вспомнила, что еще совсем недавно я была жутко примерной девочкой и всем взрослым, кроме учительницы литературы, говорила именно то, что они хотели от меня услышать. Вот и маме, наверное, когда-то сказала, что хочу стать архитектором.

— Нет, я теперь врачом хочу, — уверенно глядя бабушке в глаза, сказала я. — Чтобы людей лечить. Расскажи про эпилепсию. Название у нее красивое.

— Красивое?! — возмутилась бабушка. — Нет, вы только подумайте! Красивое?! Да это, если хочешь знать, одно из самых страшных психических заболеваний. Кошмарные припадки, необратимая деградация психики, а она — красивое!

— И что же — совсем нельзя лечить?

— Ну почему — совсем? Есть много всяких лекарств… — Бабушка задумалась. — Есть хирургический способ, но это только тогда, когда удается точно локализовать процесс… Но в целом, конечно, прогноз очень и очень неблагоприятный…

— Между прочим, Достоевский тоже был эпилептиком, — сказала мама. — А ничего, даже книги писал. И их, между прочим, во всем мире читают…

— Это хорошо, — заметила я.

— Что хорошо? — удивилась бабушка.

— Что читают, — ответила я и встала из-за стола.

Пока бабушка с мамой мыли посуду и о чем-то разговаривали на кухне, я поискала на книжных полках и нашла одну книжку Достоевского. Название у нее было смешное — «Идиот». Я взяла ее в свою комнату.

* * *

Спустя несколько дней я принесла в «полосу» целый узелок. В нем были двое моих старых джинсов (еще вполне целых, я просто перестала в них влезать), детская шерстяная кофточка для Жеки, два бинта и мазь Вишневского. Маме я сказала, что джинсы и кофта понадобились для школьного театра. Бабушка предложила еще кружевную накидку и манишку, обшитую бисером. Я отказалась, объяснив, что наш театр ставит пьесы из современной жизни.

Васька сразу же заметил узелок, взглянул на него подозрительно, но ничего не сказал. Я положила узелок в угол и стала читать Жеке русские народные сказки. Васька делал вид, что чем-то занят, но на самом деле тоже слушал. Потом мы с Васькой взяли котелок и ведро и пошли за водой, а Жека в это время сунул нос в узелок, зачем-то забинтовал себе руку и намазал лоб мазью Вишневского. Когда мы возвращались, он выскочил нам навстречу в новой кофте и радостно крикнул:

— Вась! А Ольга тебе штаны принесла. Целых две!

Я присела, боясь взглянуть на Ваську. Он долго молчал, потом спросил тихо, голосом, не предвещающим ничего хорошего:

— У тебя чего, лишние, да?

— Да нет, Вась, нет. — Я старалась говорить быстро, чтобы успеть сказать как можно больше до того, как он закричит. — Я из них просто выросла. Они на меня не лезут. Ты тощий, тебе будет как раз. А из кофты этой я уже сто лет как выросла. У нас ее все равно моль сожрет, или в половые тряпки. Так лучше уж вы с Жекой поносите. Правда?

— Правда, — согласился Васька и грустно взглянул на радостно улыбающегося Жеку. — Я уж давно думал — весна. Чего ж ему — все лето в ватнике ходить?

Я догадалась, что Ваську примирила с ситуацией именно Жекина кофта, и порадовалась своей предусмотрительности.

— Я еще на антресолях ботинки старые видела. В следующий раз принесу, — сказала я и, заметив, как поехали к середине лба Васькины брови, добавила: — Да не тебе, не тебе. Тебе мои и не влезут. Жеке.

— Почитай мне еще, пожалуйста, — попросил Жека. Он здорово чувствовал Васькины критические состояния и по-своему старался предотвращать срывы. Если мы с Жекой действовали сообща, то это нам почти всегда удавалось. Я с удовольствием взяла книжку, а Васька облегченно вздохнул и, отвинтив крышку, с сомнением понюхал мазь Вишневского.

Этот и все последующие вечера я читала Жеке Иркины книжки. Слушал Жека прекрасно. Не перебивал, не вертелся, не задавал вопросов. Сидел окаменев, приоткрыв рот, и смотрел в одну точку. Точка эта находилась где-то у меня на шее, там, где застегивается верхняя пуговица у кофты, и я первое время все спрашивала, что он там такое увидел. Жека молчал, отводил глаза, а потом снова начинал смотреть на пуговицу. Я подумала, что ему, наверное, так удобней, и перестала к нему приставать.

Сначала мне очень нравилось, что Жека так внимательно слушает, но потом я заметила, что ему все равно, какую книжку я читаю. Сказки, «Денискины рассказы» или даже «Серенький козлик». Спросила у Васьки.

— Да он не понимает ничего, — с какой-то взрослой усталостью сказал тот.

— Как это — не понимает? — изумилась я.

— Вот так и не понимает. Слушает тебя, голос твой, а что там в этих книжках делается, так это так… через девять слов на десятое…

— Но почему? Я же стараюсь как раз для его возраста подбирать. «Денискины рассказы» — как раз из жизни его ровесников…

— Да не знает он ничего, не знает — поняла?! — закричал Васька. — Откуда ему знать-то?!

— успокойся, Вась, — попросила я. — Объясни, я понять хочу.

— Чего тут объяснять-то? — хмуро, но уже не зло сказал Васька. — Кое-чего, конечно, и он соображает. Серенький вон козлик или в сказках там. А остальное — просто слова слушает. Ему ведь ты первая читаешь. Ну, для всех-то читали, когда в инкубаторе… А чтоб вот так, для него одного — первая ты. Вот он и балдеет. А что до его жизни, так для Жеки твои «Денискины рассказы» — чище всяких сказок. Он там любит, когда они все вместе за стол садятся: отец, мать, Дениска этот… Остальное-то не соображает… А ты все-таки, знаешь, не читай их больше. Сказки лучше…

— Почему?

— Плачет опосля по ночам шибко…

— Плачет?! Что же ты мне раньше-то не сказал?!

— Да он просил, — неохотно объяснил Васька, — как-то ревел всю ночь, спать не давал, ну, я ему и пригрозил: вот скажу, мол, Ольге, чтоб не пудрила тебе мозги книгами ентими… Так он аж затрясся весь, руки мне, ровно щенок, лизать пытался… «Васечка, миленький, не говори Оле ничего, я тебе все-все сделаю…» Ну, где уж тут… Не без сердца ведь…

— Вась, я не знала, — тихо сказала я. — Я больше не буду это, Вась…

— Да ладно, — отмахнулся Васька, — про ентого, про Маугли читай. То и мне занятно. И Жеке нравится. Знаешь, в позатот день он мне вдруг и говорит: «Давай, Вась, пойдем в лес жить, к волкам. Тараса тоже возьмем. Ты Маугли будешь, а я так, с тобой. С людьми дюже плохо жить, может, с волками лучше?» Чуешь как, да? Соображает! — Последнее Васька произнес с гордостью, не замечая, наверное, что противоречит сам себе, и добавил все с той же взрослой усталостью: — Глупый еще. Несмышленыш.

* * *

Бывают такие дни, когда все кажется обыкновенным. Обыкновенные серые дома, обыкновенные троллейбусы с пыльными окнами, по обыкновенным грязным улицам ходят некрасивые люди в обыкновенной одежде и говорят друг другу обыкновенные слова. И все в эти дни как всегда. Как всегда, ругаются в автобусах, как всегда стоят в очередях, как всегда спят в школе на уроках, как всегда не замечают друг друга на улицах. И ничего необыкновенного в такие дни ну просто совсем произойти не может. И увидеть ничего необычного нельзя, как ни старайся.

А бывают дни — наоборот. Совсем другие.

Я раньше думала, что это и правда сами дни такие. Делятся где-то и кем-то на обычные и необычные, а потом к нам приходят. Но потом, когда подросла, поняла, что все это у меня внутри и мой самый обыкновенный день для кого-то может оказаться самым-пресамым необыкновенным.

То воскресенье, когда мы с Васькой и Жекой собрались на прогулку, было необыкновенным. Все дома были розовыми, желтыми, белыми и голубыми, все люди — красивыми, а когда мы проходили по аллее вдоль Университета, то вдруг услышали музыку. Подняли головы и увидели, что в глубине сада у раскрытого окна стоит женщина в широком халате и играет на трубе. Что-то такое радостное и печальное одновременно.

— Чего это такое? Больница, что ль? — спросил Васька.

— Нет, роддом, — ответила я, взглянув на вывеску.

— Вот это да! — не то удивился, не то восхитился Васька и, подумав, добавил: — Должно, музыкантом будет…

Мы шли по городу, вокруг было полно всяких памятников. Я как-то никогда не задумывалась над тем, как их много, и сейчас прямо поразилась. Куда ни глянь — везде памятники или здание какое-нибудь историческое. Жека шел задрав кверху голову, постоянно спотыкался и везде в лепных украшениях домов видел каких-то зверюшек, которых мы с Васькой не замечали.

— Ой, смотрите, какой лев!.. Ой, орлы какие страшные! А это кто такие — на задние лапки встали? Кошки, да? Куницы? А чего это они держат?

Я, как могла, объясняла и видела в этот день гораздо больше, чем обычно. Благодаря Жеке и тому, что был такой день.

Проходя по улицам, я все время пыталась вспомнить, что я слышала про эти дома и памятники от мамы, во время экскурсий, на которые таскала меня бабушка, и что читала в книге «Знаешь ли ты свой город?». И мне было очень стыдно, потому что оказалось, что я не помню почти ничего, а если что и помню, то все какие-то мелочи, не имеющие к делу никакого отношения. Самое главное — кто и когда построил — я забыла начисто. На всякий случай я перечислила Ваське всех известных мне архитекторов, а Васька спросил, был ли среди них хоть один русский. Я поднапряглась и вспомнила, что был, — Захаров. Васька очень обрадовался и спросил, что этот Захаров построил. Я наугад сказала, что Адмиралтейство.

Васька несколько секунд, сощурясь, смотрел на блестящий адмиралтейский шпиль, потом сплюнул сквозь щель в передних зубах и сказал:

— Ничего! Подходяще!

На площади Декабристов я вспомнила, что Медного всадника делали целых два скульптора — мужчина и женщина.

— Представляешь, все — мужик, а голову — женщина, — сказала я Ваське. — Жаль только, фамилии забыла.

— Ничего, — сказал Васька. — А чью голову, лошади или этого — Петра?

Я смутилась, потом подумала и честно сказала:

— Не знаю. Но, наверное, лошади. Она, наверное, специалистка была по лошадям. А Петра — что ж, если все остальное сделал, чего голову-то кому-то другому отдавать?.. А еще знаешь, — почему-то вспомнила я, — есть такая картина — «Мишки в сосновом лесу». Так там тоже два художника рисовали. Один, Шишкин, лес, а другой — мишек. Видно, Шишкин мишек рисовать не умел.

— Шишки в сосновом лесу, — сказал Жека и засмеялся.

Мы с Васькой тоже улыбнулись.

Про Медного всадника я вспомнила еще, что он стоит на трех точках опоры, третья — хвост, но никто этого не замечает и все думают, что на двух. Про здание двенадцати коллегий — нынешний Университет, что Меншиков вместо двенадцати отдельных домов построил один большой, а на сэкономленные деньги отгрохал себе шикарный дворец.

— Молодец! — восхитился находчивостью Меншикова Васька. — Ловкий мужик!

Для Жеки я рассказала, как разводятся мосты и для чего зажигают факелы на Ростральных колоннах. Больше всего Жеку поразила колонна Александрийская. Он долго ходил вокруг нее и все спрашивал:

— Это андел, да?

Про колонну я уж совсем ничего приличного не помнила, только смешное: будто в одном из старых путеводителей по Петербургу было написано, что ангел на колонне изображен в натуральную величину. Я рассказала это Жеке и Ваське, и они оба совершенно одинаково пожали плечами — не поняли, что тут смешного.

Тогда я наконец вспомнила, что колонну поставили в честь победы русской армии над Наполеоном.

— Слушай, — спросил Васька. — А ты чего, когда вырастешь, этой будешь, которые экскурсии водят?

— Экскурсоводом, что ли?

Васька кивнул.

— Да нет, не собиралась вроде.

— Жаль! — сказал Васька.

— Чего это?

— А так… — Васька смотрел куда-то в сторону. — Я себе так представил: вот приехал я из Сибири. Ну, взрослый уже. Сажусь, на ентом, на пароходике покататься. А там — ты. Тоже, ясно дело, взрослая. «Посмотрите направо, посмотрите налево…» Потом все уже разошлись, а я сижу. Тогда ты мне говоришь: «Гражданин, немедленно покиньте пароход!»

— Ну, а ты? — заинтересовалась я.

— А я и говорю: «Неужто не признала меня, Ольга?»

— А я говорю: «И чего это я вас должна признавать?» — включилась в игру я.

— А я и говорю: «Эх, Ольга, как была дурой, так дурой и осталась… То ж я, Васька!»

— Ну я, конечно, сразу обрадуюсь, расспрашивать начну: «Как ты? Где ты?»

— И мы с тобой опять на ентом пароходе поедем. И ты все опять будешь рассказывать. Мне. Вот как сейчас… А у меня к тому времени в Сибири уже работа дельная будет и от людей уважение… И дом там… И огород…

— И жена, и двое детей, — щедро дорисовала я, — Мальчик и девочка.

Внезапно Васька нахмурился.

— Не будет у меня никакой жены, — мрачно сказал он.

— Почему? — удивилась я.

— Не будет, и все.

— Ну и как хочешь. — Я даже обиделась немного. — А только ничего в этом такого нет. Все женятся, когда вырастают.

Васька зло сощурил глаза и хотел было что-то сказать, но тут в наш разговор вмешался Жека, до сих пор внимательно прислушивавшийся.

— А я где тогда буду? — с каким-то даже испугом спросил он.

— Ну вот мы встретимся с Васькой, покатаемся на пароходе, а потом пойдем вдвоем к тебе в гости, — придумала я. — Твоя мама испечет пирог, а ты напоишь нас чаем…

— И мы пойдем в гости к Родьке! — быстро докончил Жека.

— Ага, — с удовольствием согласилась я, украдкой наблюдая за Васькой — злится он еще или нет.

Но Жека, к моему удивлению, не кончил.

— …В Невскую лавру, — продолжал он. — А Родька к тому времени станет главным попом и будет ходить в золотом плаще, и все другие попы, и кто в церковь приходит будут его слушаться. А тут он увидит нас и как закричит: «А! Вот и вы пришли! Наконец-то и вас Бог принес!»

Рассказать, что будет дальше, Жеке не удалось, потому что мы с Васькой захохотали и повалились на ступеньку у подножия Александрийской колонны.

У эрмитажного крыльца я остановилась и, протянув руку, сказала:

— Вот! Атланты! Те самые.

— Сила! — прошептал Васька, задрав голову.

Жека долго молчал, потом погладил огромный блестящий палец и сказал тихо и задумчиво:

— Какие они… прекрасные…

И я почувствовала, что после Жекиных слов мне говорить ничего не надо.

У Адмиралтейства Жека долго не хотел уходить от фонтана, стоял как зачарованный и смотрел наверх, туда, где переламывалась и рассыпалась в бесчисленные брызги прозрачная холодная струя.

— Он чего, фонтанов никогда не видел? — спросила я у Васьки.

— Откуда ж ему? — Васька пожал плечами.

— Летом в Петергоф съездим, — пообещала я Жеке. — Там фонтанов этих… ну, как поездов на вокзале. И все разные.

На Невском было столько народу, что Жека крепче вцепился в мою руку, а Васька вжал голову в плечи и тревожно оглядывался по сторонам. Прямо на тротуаре сидели художники и рисовали портреты со всех желающих.

— А ну пойдем поглядим, — решительно сказал Васька и, схватив меня за руку, потащил в самую толчею. — В жизни живых художников не видал.

Васька с Жекой долго разглядывали портреты и картины, выставленные для продажи. Я разглядывала людей. Вдруг один из художников, молодой и длинноволосый, дернул другого за полу полосатого пиджака и сказал, указывая пальцем на Ваську:

— Мить, ты глянь, какой типаж! Ты глянь, Мить!

Второй художник рисовал портрет крашеной блондинки с лиловыми губами. Наверное, ему было очень трудно, потому что лично я ни за что бы не разобралась, что у нее на лице свое, а что поверх нарисованное.

— Пошел ты со своим типажом, — равнодушно сказал второй художник первому и нарисовал блондинке три длиннющие черные ресницы.

— Да нет, ты посмотри, Мить, — не унимался первый. — Какое лицо! Какие страсти! Ну, я понимаю, если бы ему было лет девятнадцать, ну, семнадцать, на худой конец. Но ему же и четырнадцати нет! Чистый Вертер!.. Мальчик! Мальчик! — позвал он Ваську. — Поди сюда, я тебя нарисую.

Васька внимательно осмотрел художника с головы до ног и спросил:

— За пятерку, да? Сам себя рисуй!

— Да нет, нет! — Первый художник с досадой махнул рукой. — Я тебя даром нарисую. У тебя, понимаешь, очень интересное лицо…

— Не надо меня рисовать, — отмахнулся Васька и, ткнув в меня пальцем, спросил: — А ее задаром нарисуешь?

— Не, — рассмеялся художник. — Тебя — задаром, а ее — за пятерку. Ты — интересный тип, а она — миленькая, но совершенно обыкновенная девочка.

— Пошли отсюда! — резко сказал Васька и, не глядя больше на художника, начал продираться сквозь толпу.

Мы с Жекой поспешили за ним. Некоторое время шли молча. Потом Васька сжал левой рукой пальцы правой и сказал, глядя в сторону:

— Ты, это, его не слушай. Ты, если хочешь знать, самая необыкновенная… Взять хотя бы и то, что с нами возишься. А я пятерку достану, и твой портрет чтоб нарисовали. Я его себе заберу.

— Зачем тебе мой портрет, Васька? — удивилась я.

— Значит, надо! — отрезал Васька.

— С ума сойти! — улыбнулась я. — Сколько тебя знаю, ничего, кроме ругани, не слыхала. И вдруг что-то хорошее мне сказал. Я прямо балдею…

— Смейся, смейся, — зло прервал меня Васька. — С чего это я буду всякие хорошести говорить, если мне в жизни никто никогда доброго слова не сказал? А? Вот только художник ентот — типаж, говорит. Дак то еще тоже неясно — похвалил или обругал?..

— Вась! — с чувством сказала я. — Хочешь, я тебе много-много слов хороших скажу? Я так сразу не могу, но ты чуть-чуть подожди, и я придумаю. У меня фантазия богатая…

— Пошла ты со своей фантазией! — окончательно обозлился Васька и надолго замолчал.

— Я устал, — сказал Жека и потянул меня за рукав. — Пойдем вон там посидим, на скамеечке.

— Пойдем, — согласилась я, сворачивая к Казанскому собору.

Жека, конечно, вполне мог устать, но, скорее всего, он просто хотел вволю насмотреться на фонтан. Мрачный Васька плелся следом за нами.

Я присела на краешек скамейки и огляделась. Почти все скамейки были заняты. На них сидели разноцветные люди и все что-то ели или пили. Мне тоже захотелось есть. Но денег у нас не было. Я отвернулась от жующих людей и посмотрела вбок и назад. Там два мальчика-грузина фотографировались в игрушечном старинном автомобиле. Они толкали друг друга — наверное, спорили, кто сядет за руль. Поодаль стояла высокая женщина в темном платье, наверное их мать, и с улыбкой смотрела на них. Улыбка у нее была грустная и такая мудрая, как будто она видела насквозь все, что было, и все, что будет. Мне вдруг захотелось подбежать к ней, упасть на колени и просить ее помочь мне, то есть Жеке и Ваське. Это было страшно глупое желание, и я заставила себя не смотреть в сторону грузинской семьи.

Жека сидел на бортике бассейна и, раскрыв рот, смотрел на фонтан. Мимоходом обнюхав мои ноги, бесшумно пробежал коричневый сеттер с янтарными глазами. В сеттере было что-то ненастоящее.

— Смотри, он похож на тень отца Гамлета, — сказал кто-то рядом.

Я подняла глаза и увидела, что рядом с нами сидят Боб и девушка с пушистой косой. Они ели мороженое. Боб грыз его белыми зубами, поднимая губы, а девушка осторожно слизывала розовым язычком. Девушке, кажется, совсем не нравился Боб. Когда он сказал про сеттера, она чуть пожала плечами и отвернулась, показывая, что ей вовсе не смешно. Тогда, чтобы поддержать авторитет Боба, я громко рассмеялась. Девушка и Васька взглянули на меня с удивлением, а Боб с благодарностью.

Жека убежал за колоннаду, и мы с Васькой пошли за ним. Оглянувшись, я увидела, что девушка с пушистой косой и Боб тоже поднялись со скамейки. Они не смотрели друг на друга, но почему-то чувствовалось, что они вместе. Словно ниточка какая-то была натянута между ними…

В тени колоннады на ступенях сидело несколько парней. У одного из них в ушах висели просверленные серебряные монеты. У другого на стриженой голове была выбрита дорожка, похожая на пролив в озерных камышах.

— Чего это они? — громко спросил Жека, указывая на парней пальцем.

— А-а! Дурят! — отмахнулся Васька и покрутил пальцем у виска.

— Чего-чего?! — Один из парней приподнялся и выразительно упер руки в колени, а я подивилась Васькиной бездумной храбрости. — Чего это он нарывается?

— Хочешь, ноги на уши навешу? — почти ласково спросил парень с монетой в ухе.

— Велик почет! — нагло усмехнулся Васька. — А ты лучше серьгу подари!

— А на что тебе? — заинтересовался парень.

— А вот им, — Васька указал на нас с Жекой, — мороженого куплю.

— А чё? — сочувственно спросил парень. — Мамаша не субсидировала?

— А я детдомовский, — сказал Васька. — У меня мамаши нет. И у него тоже.

Парень внимательно оглядел Ваську, нахмурился, внезапно снял монету с крючка и на открытой ладони протянул Ваське:

— На, бери!

— А я возьму! — Васька сжал монету в кулаке.

— Только, слышь, ее пожалуй, не возьмут, — неуверенно сказал хозяин серьги. — Порченая она. С дыркой.

— Ну, это мы мигом, — вступил в разговор полубритый парень, выплюнул на ладонь жвачку, отобрал у Васьки монету и быстро заклеил дырку. — Во! Как новая! Иди, пользуйся!

— Пошли! — сказал Васька и зашагал прочь.

— Спасибо! — вежливо сказала я странным парням.

— На здоровье! — захохотали они.

Жека прыгал вокруг Васьки, стараясь разглядеть картинку на монете.

В кафе мы отстояли довольно большую очередь.

— Три по сто с сиропом, — сказал Васька и протянул пять рублей продавщице.

Она швырнула монету на тарелочку и уже почти взялась за круглый черпачок, которым достают мороженое, но что-то то ли в Ваське, то ли в бывшей серьге привлекло ее внимание, и она снова взяла в руки злополучные пять рублей. Ковырнула ногтем залепленную дырку, изумленно взглянула на вылезшую жвачку и вдруг закричала пронзительно и визгливо:

— Ой, да вы ж поглядите, люди добрые! Это чего ж такое деется! Это ж с каких лет они обманывать-то начинают?! Это что ж ты мне, аспид, подсунул?!

— В милицию надо, — нерешительно сказал кто-то в очереди.

На крик из кухни выглянула старушка-посудомойка в клетчатом переднике и кожаных тапках, в каких ходят в школе мальчишки-первоклашки.

— Истинно распустились, — закивала она. — Истинно. И милиция тоже распустилась. Совсем не глядит за порядком-то…

Васька выхватил из рук продавщицы монету и выбежал из кафе. Мы с Жекой вышли за ним, стараясь не привлекать ничьего внимания.

Парни по-прежнему сидели на ступенях и курили. Мне показалось, что они даже не изменили позы.

— На, получи обратно. — Васька сунул серьгу хозяину.

— А чего? Не взяли? — огорчился тот. — Ну вот, я же говорил… Да оставь себе. На память.

— На хрена мне от тебя память? — грубо спросил Васька и повернулся, чтобы уйти.

— Эй, пацан! — позвал один из парней. — Постой! Возьми настоящую пятерку!

— Пошел ты со своей пятеркой! — крикнул Васька.

Я виновато улыбнулась парням, смягчая Васькину грубость.

* * *

Я сидела на кухне у окна и ковыряла вилкой в тарелке с винегретом. Рядом с тарелкой лежала раскрытая книга — «Идиот» Достоевского. Я уже прочитала ее и теперь перечитывала понравившиеся места. В общем-то, книга мне понравилась, особенно конец. Сильно написано. Но только я подумала, что если бы все эти герои ну хоть что-нибудь делали, хоть где-нибудь работали, то им, может быть, было бы легче во всем разобраться.

Есть не хотелось, и в школу не хотелось тоже. За окном было серо и пустынно, только в углу двора яростно рыла землю бродячая трехцветная кошка. Приглядевшись, я заметила человека, сидящего под грибком на углу песочницы. Он сидел совершенно неподвижно и, казалось, спал.

«Интересно, что он тут делает?» — лениво подумала я и в тот же миг не то чтобы узнала, а просто как-то поняла, что этот человек — Васька. Я уколола вилкой язык, вскочила и поперхнулась винегретом. Чтобы Васька сам пришел ко мне и ждал меня, должно было случиться что-то такое… такое… Я схватила несобранный портфель, впрыгнула в уличные туфли и кинулась к выходу. Из ванной выглянула мама в бигуди и в махровом халате.

— Ты куда? — удивленно спросила она.

— В школу… забыла… классный час… — забормотала я, силясь открыть дверь и от волнения проворачивая ручку вечно неисправного замка.

«Хорошо, что бабушка ушла в поликлинику!» — подумала я, прыгая через три ступеньки.

Во дворе я сразу бросилась к Ваське, хотя была почти уверена, что мама смотрит в окно. Он медленно поднялся мне навстречу.

— Что?! — шепотом крикнула я. — Что случилось, Васька?!

— Жека заболел, — хрипло сказал Васька.

Я несколько раз моргнула и вдруг почувствовала, что растерянность и страх куда-то подевались. Внутри все собралось в один большой комок.

— Симптомы какие? — быстро спросила я.

— Чего? — Васькины тонкие губы болезненно перекосились.

— Ну, признаки… Болит у него что?

— Горит весь. И кашель.

— Горло не болит?

— Нет вроде.

— Может, в больницу?

— Я тоже думал… Он плачет, просит: «Не отдавай меня. Я там помру…»

— Ладно, жди здесь. Я сейчас. — Я бросила портфель к Васькиным ногам и побежала домой.

Я рылась в аптечке. Мама удивленно и встревоженно сопела за моей спиной. Кашель и температура… Либо грипп, либо бронхит, либо воспаление легких… С верхней полки в ладонь вывалился бабушкин фонендоскоп. «Идиотка!» — обругала я себя. Когда-то бабушка предлагала мне научиться пользоваться им, но я отказалась. Слушать человеческие внутренности почему-то казалось мне неприличным. Как бы мне сейчас пригодилось такое умение! Скрипнув зубами, я запихнула фонендоскоп на место. Так… В любом случае — антибиотики… Пенициллин — только для инъекций. Канамицин — отлично, сойдет… Аспирин, амидопирин — жаропонижающие, димедрол — тоже пригодится… Что еще? Я оглянулась, заметила на столе лимон, сунула его в карман.

— Может быть, ты объяснишь мне наконец, что происходит? — произнесла мама, стараясь придать своему голосу железные бабушкины нотки.

— Потом… когда-нибудь… может быть… — неопределенно пообещала я.

В дверях мама сделала слабую попытку остановить меня. Я с ходу нырнула под ее руку и как снаряд вылетела на лестничную площадку.

— Значит, так. Запоминай. — Я по очереди вкладывала в Васькину ладонь шуршащие пакетики. — Это вот по одной трети таблетки через каждые три часа. Это — по четвертинке того и другого — один раз. А это — на ночь, без меня не давай. Вот лимон, давай ему с чаем, как можно больше… Все понял? Да… время… Вот, возьми! — Я сдернула с руки часы и сунула их Ваське. — После уроков я сразу сюда, к вам. Жди!

Васька стоял передо мной вытянув руки. На одной ладони лежали мои часы, на другой — лекарства. Я осторожно загнула пальцы на обеих ладонях. Пальцы были холодные и влажные. Васька опустил сжатые мной кулаки и смотрел куда-то в сторону. Потом повернулся и пошел. Я подхватила портфель и побежала в школу.

Часов у меня не было, и на последнем уроке я то и дело спрашивала у Наташки, сколько времени осталось до звонка. Наташка сначала отвечала, потом молча задирала рукав и, наконец не выдержав, спросила:

— Ты чего, на пожар, что ли, торопишься?

— Да, на пожар! — ответила я.

Едва дождавшись конца урока, я помчалась в «полосу».

* * *

Жека лежал на спине и смотрел в потолок широко открытыми глазами. В каждом зрачке отражалась керосиновая лампа, пристроенная Васькой в изголовье.

— Ну как? — спросила я.

— Все так же.

— Температура спала?

— Вроде. Весь мокрый был.

— Переодеть есть во что?

— Уже переодел.

— Хорошо. Но к вечеру опять будет подниматься… Антибиотики даешь?

— Чего это?

— Ну большие таблетки, через три часа…

— А… Те… Те даю.

— Нормально. На, пожуй. — Я сунула Ваське одно из двух яблок, которые дала мне Ирка. Обычно он припрятывал все, что я давала ему, а потом скармливал Жеке, но сейчас я смотрела на него, и он, нахмурившись, надкусил яблочный бок.

— Жеке еще есть, — сказала я. — Хорошо бы пюре сделать.

— Можно, — согласился Васька. — Прямо внутрях.

— Как — внутрях? — удивилась я.

— Запросто. — Васька снисходительно усмехнулся. — Мы в инкубаторе часто так делали. Яблоки там хоть и давали, а не укусишь. А помнешь — и пойдет. Дай покажу… — Васька положил надкушенное яблоко на ящик, забрал у меня второе и принялся быстро вертеть его в пальцах, аккуратно, но сильно надавливая на бока. На белой мякоти надкусанного яблока я заметила кровь.

— Отчего это, Васька?

— А! Пасть кровит, — равнодушно объяснил Васька, продолжая вертеть в пальцах яблоко. — И зубы шатаются. Но не болит нимало. Чухня!

«У Васьки цинга», — подумала я и сама удивилась тому, как спокойно я это подумала.

Еще совсем недавно эта фраза была бы для меня с тремя, нет, с десятью восклицательными знаками. Потому что цинга — это что-то из позапрошлого века, из экспедиции Колумба и капитана Кука… А сейчас мне вполне хватило одной точки. И еще почему-то вспомнились голодающие дети из Африки. И именно в этот момент я отчетливо поняла, что они действительно есть. Раньше я смотрела на фотографии в газетах и картинки в журналах, но вроде бы не понимала, что это на самом деле. Хотя какая связь между Васькой и африканскими негритятами?

— Надо иголки еловые заваривать и пить это, — посоветовала я. — Тогда пройдет.

— Была нужда! — фыркнул Васька.

— Знаешь, а в Африке каждый год миллион детей умирает. От голода, — сказала я.

Васька внимательно посмотрел на меня, задумался, почесал ногтем за ухом и серьезно сказал:

— У нас меньше, наверное.

Мне отчего-то вдруг стало холодно, по спине поползли мурашки. И еще я четко представила себе этот миллион голодающих детей, которые умрут в этом году.

— Брось, — сказал Васька, внимательно наблюдавший за выражением моего лица. — Не думай. Нимало не думай. А то крыша поедет. Если обо всем думать, что видал, да еще и про Африку, то обязательно поедет. Брось!

— Не могу! — пожаловалась я.

— Ну тогда вот картохи почисти. И пюре енто соскреби. Оченно помогает! — усмехнулся Васька, протягивая мне яблоко.

После Васькиных манипуляций оно стало мягким, как вата, а внутри явно прощупывался стержень.

— Здорово! — удивилась я и, надорвав кожицу, стала счищать пюре в подставленную Васькой кружку.

— Темно уже. Домой иди. Хватятся, — сказал Васька, вернувшись с улицы.

— А вы?

Чего мы? — Васька пожал плечами. — Маленькие, что ль? — И тут же губы его некрасиво сморщились и, словно бы против воли выталкивая из себя слова, он спросил: — А если худо совсем будет, что делать?

— «Скорую» вызывай, — твердо сказала я.

— А поедет сюда?

— Конечно, поедет. Встретишь только.

— А его как же оставить?

Я задумалась. Одному Ваське и вправду не справиться с больным Жекой. Значит, надо либо сейчас вызывать «скорую», либо…

— Я остаюсь, — сказала я и поплотнее уселась на ящике, демонстрируя серьезность своих намерений.

Чего — остаюсь? — глупо улыбнувшись, спросил Васька, но по его лицу было видно, что он все понял.

— Здесь остаюсь, на ночь. Сегодня тяжело будет. Если обойдется, то дальше легче. Ты справишься.

Улыбка медленно сползла с Васькиного лица, сменившись «предкриковой» мрачностью.

— Ты чего, совсем, что ли?! Твои предки милицию на ноги подымут! Заложить нас хочешь, да?! Катись отсюда!

— Вали! — поправила я и улыбнулась. Сказать по правде, через силу. — Я им сейчас позвоню, скажу, что все в порядке и чтобы не искали. Подожди.

Я набрала номер телефона, слушала гудки и смотрела, как дрожит в моих руках телефонная трубка.

— Мама! — быстро сказала я, услышав знакомый голос. — Я сегодня не приду ночевать. Так нужно. Есть люди, которым нужна моя помощь. Не ищите меня и никуда не звоните. Я приду завтра, после школы. До свидания. — Я быстро положила трубку и мокрой ладонью вытерла мокрый лоб.

Всю ночь Жека бредил. Васька бегал за водой, я меняла компрессы и поила Жеку чаем с лимоном. К утру Васька тоже начал нести какую-то чушь, а я сидела и вспоминала, заразная ли болезнь воспаление легких. Спать мне почему-то совсем не хотелось.

Когда рассвело, Жека затих, температура упала, и дыхание стало почти нормальным.

— Смотри, кажется, кризис был. Теперь на поправку пойдет, — весело сказала я Ваське.

Васька как-то странно и сумрачно на меня поглядел, повалился на матрац и почти мгновенно уснул. Я поправила на Жеке одеяло, взяла портфель и пошла в школу.

* * *

После уроков я на минутку забежала в «полосу», хотя и была почему-то уверена, что там все нормально. Все и было нормально. Жека улыбался мне, Васька раздобыл где-то стакан густого, как лимонный сироп, бульона и теперь взбалтывал в нем начинку из двух принесенных им же пирожков с мясом. Я выгрузила из портфеля три морковки, два Иркиных яблока и, спотыкаясь на каждом шагу, поплелась домой.

Черные сараи, серый асфальт, бензиновые лужи, коричневые мокрые деревья… Я вспомнила, что вот уже много дней ни во что не играла.

— Какие уж тут игры! — вслух, немного любуясь собой, вздохнула я и посмотрела на низкое серое небо.

Начинал накрапывать дождик. И мне вдруг страшно захотелось, чтобы уже была весна, чтоб на земле росла трава — влажная и упругая. Чтоб деревья шелестели листвой и прятали от дождя, а на этой вот помойке выросли лопухи с бархатной изнанкой листьев и лиловыми цветами расцвел чертополох. Я представила себе, как Жека делает из репьев корзиночки и складывает в них желтые солнышки одуванчиков. «Если не умеет — научу!» — подумала я, подходя к своему парадному. Поднимаясь по лестнице, я старалась вспомнить, как пахнут одуванчики. И пахнут ли они вообще?

Дверь мне открыла мама. Она была в испачканном мукой переднике, руки держала на весу, а под длинные ногти забилось тесто. Вообще-то мама умеет печь пироги, хоть делает это очень редко, но сейчас явно пекла. Зачем? Наверное, чтобы успокоиться. Я, когда нервничаю, тоже иногда пол подметаю.

— Я спать пойду, ладно? — сказала я маме. — А уроки — с утра… И, пожалуйста, не расспрашивай меня ни о чем. Я все равно ничего не скажу.

Главное — это лечь до того момента, когда на сцене появится бабушка. Хотя в кровати от нее, конечно, не спрячешься… Может быть, закрыться в ванной? Нет, не годится: начнут стучать, шум, крики… Я поежилась и как-то вдруг почувствовала, что очень устала.

Мама молчала, а бабушка все не появлялась. Наверное, ушла куда-нибудь. Я вздохнула с облегчением, и вздох сам собой перешел в зевок. Потом я дошла до кровати, и мама наконец что-то спросила у меня. Я что-то ответила, раздеваясь, потом отвернулась к стене…

Проснулась я оттого, что услышала голос нашей классной руководительницы. Сначала я подумала, что вижу ее во сне, но потом поняла, что голос доносится из-за стенки вместе с голосами мамы и бабушки. Я лежала не шевелясь, ухом к стене, и слышала почти каждое слово.

— Да, все это очень сло-ожно, — говорила Нина Сергеевна, и я представила себе, как она округляет губы на слове «сложно» и одновременно постукивает по столу мизинцем. — Возраст сложный, семейные рамки становятся тесны, а улица полна соблазнов…

— Помилуйте, какие соблазны! — Это вскрикнула мама. — Ей ведь только тринадцать исполнилось!

— Всякие бывают соблазны, всякие… — вздыхает Нина Сергеевна. — Вы себе и представить не можете. Поверьте моему педагогическому опыту… К тому же акселерация…

— Позвольте, какая акселерация! — Это вмешалась бабушка. Ее слышно хуже всех. Наверное, она сидит у окна. — Ольга — нормально развитая тринадцатилетняя девочка. Это я вам говорю как врач…

— Но я имею в виду не только и не столько физическое развитие, — возразила Нина Сергеевна. — Интересы, потребности… Вы бы послушали разговоры девочек-семиклассниц… Меня, немолодую уже женщину, порой оторопь берет… Откуда?!

— С Ольгой что-то происходит, — упрямо, видимо возвращаясь к началу разговора, сказала мама.

— Несомненно, — согласилась Нина Сергеевна. — Скандал в детдоме… Теперь вот не пришла домой ночевать… И вообще… Я сама заметила, что она изменилась. Стала резче, грубее… злее, что ли…

— Я этого не заметила, — вставила мама.

— Я — педагог, — гордо сказала Нина Сергеевна. — Мне положено замечать… Вот недавно учительница литературы на уроке говорит: «Митрофанушка Фонвизина — символ невежества и скудоумия». Ира Смирнова, сложная такая девочка, встает и говорит: «Я не согласна!» С чем она, спрашивается, не согласна? Дискуссии дискуссиями, но есть ведь вещи вполне однозначные… Учительница так и сказала. Тут вскакивает Ольга и заявляет: «Если бы все думали так, как вы, то нам на литературе проходить было бы нечего!»

Вспомнив этот случай, я улыбнулась цветку на обоях. Здорово у нас тогда с Иркой получилось! Мы ведь доказали-таки, что Митрофанушка — личность незаурядная и оригинально мыслящая… И все были с нами согласны. Зачем нам это было нужно? Да низачем, просто скучно, когда каждый день шесть часов слушаешь одни только истины…

А Славка Коровин на уроке истории сказал, что есть такой человек, который доказывает, что всей Древней Греции вообще не было. То есть сама-то Греция была, конечно, но совсем не такая, как мы ее на уроках проходили. И что все это уже потом, в эпоху Возрождения, придумали. Вот интересно, если тот человек прав, что же — все учебники на свалку? А если я, допустим, к тому времени уже вырасту и мне не попадется на глаза его книга о настоящей Греции, я так всю жизнь и буду думать, что правда — это то, что мы в школе проходили?.. Хотя, честно сказать, Греция мне как раз нравится. Красиво, несмотря на то, что рабство. Так что пусть уж лучше остается как есть.

Я стала думать про Грецию и прослушала часть разговора за стенкой. Но тут мама очень громко сказала:

— Не может быть!

И все замолчали. А я опять начала слушать.

— Я, конечно, понимаю все, — осторожно сказала Нина Сергеевна. — Но проверить все же не мешает. Вы ведь сами сказали, что она совершенно никак не объяснила свой поступок.

— Может быть, ей просто не хочется врать? — предположила мама.

— Видите ли… — все тем же осторожным тоном начала Нина Сергеевна, но бабушка прервала ее и даже сопроводила свои слова каким-то звуком — наверное, хлопнула ладонью по столу:

— Ладно, хватит воду в ступе толочь. Сейчас я позвоню Раисе и договорюсь с ней на завтра… А вас я попрошу, чтобы в школе поменьше знали обо всем… В любом случае… Вы понимаете?

— Да, да, конечно, понимаю… — закивала Нина Сергеевна.

Я словно наяву видела эти ее быстрые кивки. Она так кивает, когда разговаривает с директором школы и еще когда на урок приходит методист. Вообще-то я ее понимаю: бабушка, если разойдется, любого методиста за пояс заткнет… Утром, когда я вышла в кухню, мама и бабушка, уже одетые, молча сидели за столом.

— Ты сегодня в школу не пойдешь, — сказала бабушка тоном, не допускающим возражений. — Я договорилась с Ниной Сергеевной. Сейчас ты пойдешь со мной. К Раисе Львовне, моей близкой подруге.

— Зачем? — спросила я, хотя мне было все равно.

— Она врач, — коротко ответила бабушка.

И я подумала, что ночевать не дома с ее точки зрения настолько ненормально, что она решила показать меня психиатру.

…Раиса Львовна была маленькая, черненькая, с большим носом, к которому испуганно жались крохотные коричневые глазки. Она постоянно мыла руки и говорила каким-то непонятно-елейным голосом, каким со мной никто не разговаривал уже, наверное, лет десять. Вокруг было полно каких-то странных приборов и инструментов, а Раиса Львовна задавала какие-то странные вопросы, и из-за наложения этих двух странностей я никак не могла сосредоточиться. Потом в кабинет пришла еще одна женщина, в халате и с засученными рукавами, а мне все это вдруг стало страшно противно, и я сказала бабушке, что «спасибо, извините, но я, пожалуй, пойду…». Тогда они все трое забегали и стали меня уговаривать, что вовсе не хотят ничего плохого и надо только убедиться… Руки у них были холодные и цепкие, как белые корни, подмытые дождем, и у меня отчего-то потемнело в глазах и вспомнились слова нашего физкультурника: «Главное — это правильно сгруппироваться… А дальше — рывок, и ты в дамках». Я сгруппировалась, как учил физкультурник, а дальше я что-то плохо помню… Треск, грохот, чей-то крик… Возможно, мой собственный…

По дороге в «полосу» я взглянула на свое отражение в луже. И увидела, что под глазом у меня расплывается здоровенный синяк да еще краснеет ссадина на подбородке. Я улыбнулась своему отражению. Коленки я разбивала часто, руки резала тоже, но вот чтобы фингал, да еще такой красивый, — такого у меня еще не бывало.

* * *

Васька сидел у стены на корточках и, водя пальцем по строчкам, читал книгу «Сын полка».

— Ты чего, заболела, что ли? — спросил он, мельком взглянув на меня.

— Ага, заболела, — обрадованно подтвердила я. Мне очень понравилось, что Васька сам читает.

Васька поднял голову, вгляделся в мое лицо и изумленно присвистнул:

— А это чего?

— С врачом подралась! — честно ответила я.

• Точно? Ну гляди… — произнес Васька с угрозой, которая, как я поняла, относилась не ко мне, а к моим возможным обидчикам.

— Как Жека? — спросила я. Васька нахмурился.

— Да так, ничего, — неохотно сказал он. — Ест, спит, температуры нет, кашель тоже послабже… Только припадки вот… Вчера был сильный… Сегодня меньше…

— Плохо, — сказала я, опускаясь на корточки рядом с Васькой. Он был такой печальный, что мне захотелось утешить его. — Знаешь, Достоевский, между прочим, тоже болел этой, эпилепсией. Так он даже писателем стал. Его книжки во всем мире читают…

— Да ну? — живо заинтересовался Васька. — А где он сейчас?

— Ну, где… — смутилась я. — Умер, конечно.

— Вот видишь! — Васька безнадежно махнул рукой.

— Васька! Да он же когда жил-то! — начала я, но Васька яростно замотал головой, показывал, что не желает слушать никаких возражений, а потом резко сказал:

— Не нужен нам ваш Достоевский!

— Слушай, Васька! — обиделась я. — А почему ты все время так говоришь: у нас, у вас… Мы же с тобой в одной стране живем, в одном городе…

— Это ты живешь в стране, в городе, — устало сказал Васька. — А мы — в этой, как ее, в «полосе отчуждения».

Я не нашла, что возразить, и замолчала. Васька посмотрел на меня взрослым взглядом и тихо сказал:

— Жека спит.

И тут же из сарая донесся тоненький голос:

— И вовсе я не сплю!

— Кто тебе вставать разрешил, ублюдок! — заорал Васька, вскакивая. — Убью, отродье!

— А вот и не убьешь! — бесстрашно сказал Жека, высовывая в щель лохматую голову. — А ты картохи полил?

— А ну быстро на место! — рявкнул Васька.

Жека хихикнул и скрылся.

— Обнаглел, пока болел, — объяснил мне Васька и усмехнулся. — Пошли внутрь. А то он все равно там не усидит, если мы снаружи будем.

— Пошли, — согласилась я.

Жека примерно лежал в «постели», аккуратно сложив руки на груди, и только глаза его хитро поблескивали.

— Ты картохи полил? — спросил он, увидев Ваську.

— Полил, полил, — проворчал тот. — Только мне и делов…

— А ты хорошо полил? — настойчиво продолжил Жека. — У стенки тоже?

— А ну, заткнись! — крикнул Васька, и Жека быстро прикрыл рот ладошкой, но тут же перевел глаза на меня и из-под ладошки попросил:

— Расскажи сказку!

Я смутилась:

— Да я сказок не знаю…

— Хорошо, — тут же согласился Жека. — Тогда я расскажу. А ты слушать будешь. Ладно?

— Конечно, конечно, — обрадовалась я.

Васька фыркнул, взял три дощечки, молоток и ушел в угол.

— Знаешь, есть такой город, — полуприкрыв глаза, начал Жека. — Там все дома золотые. То есть не по-настоящему золотые, а как бы… Блестят. А все улицы выложены белым камнем. Такой гладкий, даже чуть розовый…

— Мрамор, — подсказала я.

— Да, да, мрамор, — согласился Жека. — А на каждом углу из того же мрамора бассейны. Посередине такого бассейна бьет фонтан. И вода в бассейнах голубая-голубая. Как небо. Все дети, которые живут в этом городе, каждый день купаются в бассейнах, а туч на небе никогда не бывает. И всегда светит солнце, а золотые дома и фонтаны сверкают так, что даже вечером не зажигают фонари. А вдоль улиц на газонах растут розы…

— Красные, — подсказала я.

— Нет, — решительно возразил Жека. — Красные — это слишком… на кровь похоже… Розовые! Вот! И белые тоже. И еще желтые такие. Красивые!

— Хорошо, хорошо, — согласилась я. — Красные и вправду слишком ярко.

— Утром взрослые ухолят на работу, а дети ходят по улицам, играют с большими добрыми собаками, купаются в бассейнах…

— А школа? Разве они не учатся? — спросила я.

Жека на секунду нахмурился, но тут же улыбнулся и сказал:

— Те, которые хотят, учатся. В школах там большие окна, от пола до потолка, пальмы растут в бочках, а все учительницы добрые, как анделы, и ходят в длинных белых платьях. А на руках у них такие золотые браслеты, и по ним все узнают, что они учительницы, и если что кому непонятно, то спрашивают у них прямо на улице. И они всегда отвечают…

— Здорово! — искренне восхитилась я. — Красивый город! Это ты сам придумал или тебе кто-нибудь рассказал?

— Он есть! Есть! — с обидой сказал Жека. В глазах его блеснули слезы, и я поспешно подтвердила:

— Есть, конечно, есть! — и погладила Жеку по жестким спутанным волосам.

Подошел сумрачный Васька и начал молча прилаживать на стене сколоченную им полочку.

— Посуда вся на полу валяется, — пояснил он. — Грязь одна. Тебе домой не пора?

Я взглянула на часы и поднялась:

— Пора.

— Ну пошли. Мне как раз на вокзал заглянуть надо.

Васька посмотрел на Жеку и свирепо вытаращил глаза:

— Гляди у меня! Встанешь — убью!

— Красивый у Жеки город, правда? — спросила я, шагая вдоль сараев рядом с Васькой. — Он тебе тоже рассказывал?

— Век бы не слыхать! — огрызнулся Васька.

— Почему?! — удивилась я.

Васька долго молчал, потом вдруг сказал:

— Он припадки любит.

— Как любит? — не поняла я. — Он же не должен ничего помнить.

— А он и не помнит, — подтвердил Васька. — А перед тем как покатиться, бывает в ентом городе, с золотыми домами. Чудится ему, ясно? Потому и припадки любит.

— Ах, вот что, — сказала я только для того, чтобы что-нибудь сказать. И подумала о том, как все странно и сложно.

С тех пор как я познакомилась с Васькой и Жекой, мне стало казаться, что существуют два слабо связанных между собой мира. Один — это тот мир, в котором я жила раньше. Это — школа, мама, бабушка, папа, Инка Колесова, Наташа Громова, Ленка Макаренко… Другой — это Жека и Васька, Жар-Птица, Моня-искатель, Родька — Божий человек…

Но в тот момент, когда Васька объяснил мне происхождение Жекиного города, я как-то вдруг поняла, что была не права, и есть только один мир, в котором все смешивается. И от этого мне почему-то стало легче. Хотя в общем-то понятно почему. Ведь если миров два, то в каком же из них живу я сама?

* * *

Шли дни. Жека поправлялся и стал как-то даже веселее, чем раньше. Часто смеялся чему-то, рассказывал какие-то истории, строил замки из моих старых кубиков. Иногда вдруг замолкал и с мечтательной улыбкой смотрел куда-то вдаль, туда, где, исчезая, сплетались рельсы и провода. И, казалось, видел там что-то, недоступное нам с Васькой.

Бабушка и мама особенно ко мне не приставали. Правда, однажды вечером, выйдя гулять, я заметила, что мама следит — за мной, прячась за водосточными трубами. Я легко запутала след и скрылась от нее — недаром я почти год играла в индейцев.

Однажды мы всем классом ходили в театр, смотрели балет «Щелкунчик». Мне балет очень понравился, но я все время жалела, что Васьки и Жеки нет рядом. А перед театром мы зашли к Ире Смирновой. Она, оказывается, живет совсем рядом со школой. И сама позвала меня к себе.

В маленькой Иркиной комнатке стояло два огромных шкафа, плотно набитых книгами.

— Это все твои? — удивленно спросила я.

— Да, мои, — гордо ответила Ирка.

— И ты их все прочитала?

— Ага.

— Ты, Ирка, наверное, страшно умная, — искренне восхитилась я. — Мне б столько и за всю жизнь не прочесть!

— А мне ничего другого не оставалось, — непонятно ответила Ирка, нырнула в платяной шкаф, покопалась в нем и выкинула на диван голубую, с большим воланом кофту и темно-синюю плиссированную юбку. — Как ты думаешь, подойдет? — спросила она меня.

— Ага, нормально, наверное, — равнодушно согласилась я, но тут же испугалась, что обидела Ирку, и добавила: — Очень даже красиво.

— Вот и славно. — Ирка вздохнула с облегчением, достала голубую комбинацию и тоже бросила ее на диван. Потом через голову стянула школьное платье.

Я рассматривала книги и обернулась к Ирке, чтобы спросить ее о… и все слова застряли у меня в горле. Я смотрела на Ирку, которая стояла передо мной в одних трусах и глупо хлопала глазами.

На груди у Ирки, почти точно посередине, багровел огромный страшный рубец, простеганный по краям двумя рядами красных точек.

— Ирка, что это?! — прошептала я.

— А, это? — Ирка спокойно ткнула себя пальцем в грудь. — Это мне операцию делали. На сердце. Ты разве не знала?

— Очень больно было? — Вопрос был страшно глупым, но молчать было еще страшнее.

— Нет, когда резали, не больно, — охотно объяснила Ирка. — Это ж под наркозом, ничего не чувствуешь. А вот потом, когда проснулась… ничего себе так…

Теперь я сразу поняла все. И почему Ирка не ходит на физкультуру, и почему ее так редко вызывают к доске, и почему ей не оставалось ничего, кроме чтения книг. «Черт возьми, ей же, наверное, волноваться нельзя, — подумала я. — Тогда Нина Сергеевна не хотела, чтобы она шла в детдом. Поэтому. А я, дура, рассказала ей про Ваську и про все. Вдруг ей плохо от этого было? И тогда в детдоме… Она же бежала за мной. Бежала! А ей же наверняка нельзя этого ни в коем случае. Она же умереть могла! И все равно… Чтобы мне помочь…»

— Ирка! — отчаянно сказала я.

Ирка посмотрела на меня с удивлением. Она как раз надевала юбку. Мне хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, но я ничего не могла придумать и ненавидела себя за это. Вот если бы гадость надо было сказать… тут бы я быстро… пожалуйста… А хорошее… никогда никому не приходилось. И никто меня этому не учил. Только из книг: «Милостивый государь мой! Примите уверения в совершеннейшем моем почтении…» Ну, это явно не годится! Но должно же быть что-то взамен! Но что?! И я еще смею обижаться на Ваську за то, что он только ругается… Если даже я хороших слов не знаю, то уж ему-то откуда… Ирка выжидающе смотрела на меня. Ненадетая юбка висела у нее на шее.

— Ирка! — повторила я. — Хочешь, я тебе книжку подарю? Сент-Экзюпери? «Планета людей». Там и «Маленький принц» есть. Хочешь?

— Нет, нет, нет! Что ты! Что ты! — Ирка быстро замотала высовывавшейся из юбки головой.

— У меня — два. Один бабушка купила, другой — на день рождения, — отчаянно врала я. — Зачем мне два-то?

— Правда? — Ирка недоверчиво улыбнулась.

— Конечно, правда! — подтвердила я. — Я тебе завтра принесу. Ту, которая поновее… И ты… ты прости меня, Ирка! Я ж не знала…

— Простить? — изумилась Ирка. — За что это?

— Ну, за то, что я тебя… ну, волновала… Тебе ж, наверное, волноваться нельзя…

— Можно, — твердо и грустно сказала Ирка. — Мне даже нужно волноваться. Иначе я вообще никогда человеком не стану…

— Ты и так человек, что ты говоришь такое! — пришла моя очередь удивляться.

Ирка стояла, опустив руки и глядя в пол. Юбка болталась на ней, как огромный старинный воротник.

И я спросила то, что меня давно интересовало:

— Ир, а почему ты в классе ни с кем не дружишь? Я — ладно, я — из другой школы, а ты?

— Со мной никто не хочет дружить, — спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказала Ирка. — То самое, про что ты говорила. Волноваться нельзя, бегать нельзя, играть ни во что нельзя. Неинтересно со мной.

Мне захотелось как-нибудь утешить Ирку, но я не знала, как это сделать. Сначала я хотела просто сказать: «Давай, если ты не против, я буду с тобой дружить», — но потом подумала, что это как-то очень глупо. В самом деле, нельзя же дружить по заказу… И тогда я сказала:

— Ну и что? Зато ты вон сколько книг прочитала… И родители тебя, наверное, никогда не ругают. Нельзя же…

— Я их ненавижу, — опять же спокойно сказала Ирка. — Они Марью убили.

Я вздрогнула и приготовилась услышать что-нибудь уж вовсе кошмарное. После багрового шрама на Иркиной груди, который все еще стоял у меня перед глазами, я чувствовала, что ничему не удивлюсь. Ирка молчала.

Тогда я спросила шепотом:

— А кто это — Марья?

— Марья — это моя овчарка, — сказала Ирка, и голос ее чуть дрогнул. — Она меня любила. Они обещали мне, что не тронут ее, а пока я была в больнице, ее усыпили. Им кто-то сказал, что мне вредно… Я пришла, а ее нет… И подстилки нет, и ошейника на гвозде, и мячика резинового — ничего… Как будто и не было. И мне, понимаешь, захотелось… тоже…

— Что — тоже? — одними губами переспросила я.

— Чтобы меня тоже не было…

Лицо у Ирки было совершенно спокойное, только веснушки проступали все отчетливее, а губы, наоборот, почти слились с голубым кофтиным воланом.

— Знаешь, Ирка, — собравшись с силами и отвернувшись, проворчала я. — Не надо этого, ладно? Жалко пса, конечно, чего говорить… Так чего же теперь, топиться, что ли?.. Мало ли что в жизни бывает!

— Да, — сказала Ирка. — Много. Я теперь знаю. И очень благодарна тебе.

— Мне?! — изумилась я.

— Тебе, конечно. — Ирка пожала плечами. — Ты меня, можно сказать, спасла. Пока ты мне не рассказала про Ваську, я все думала… думала… В общем, теперь не важно, о чем… А теперь не думаю. И даже если ты теперь со мной вообще разговаривать не захочешь, я все равно никогда не забуду того, что ты для меня сделала.

«Вот это да! — смущенно и восхищенно подумала я. — Получается, что не я Ирке, а она мне комплименты говорит. Да еще как ловко! Вот что значит читать много!»

— А теперь пойдем поскорее, — сказала Ирка, видя, что я уже открыла рот. — А то в театр опоздаем.

* * *

За ужином я спросила:

— Мама, а ты могла бы усыновить ребенка из детского дома?

Мама почему-то смутилась и дажа начала крошить булку на стол, за что всегда ругала меня.

— Да нет, мне как-то тебя хватает…

— Ну, а если бы меня почему-нибудь не было? Тогда могла бы? — не унималась я.

— Все не так просто, Ольга, как тебе кажется, — громко и четко сказала бабушка.

Я. не знаю людей, которые говорили бы четче, чем она. Бабушка произносит все буквы в каждом слове, даже те, которые в школьном учебнике числятся непроизносимыми. Я думаю, что эта привычка образовалась у нее от долгого общения с обалдевшими родителями больных детей.

— Конечно, усыновить и воспитать чужого ребенка — это благородное, достойное уважения дело. После войны, когда осталось много детей-сирот, некоторые давали свою фамилию шестерым, даже десятерым детям. Я сама знала такую женщину. Она была уже немолодая, и на войне у нее погибли двое сыновей и дочь. В их городе разместился эвакуированный детский дом. Она брала к себе заболевших детей, и, выздоровев, они оставались у нее жить. Так у нее стало шестеро детей. И еще одного мальчика-сироту привез с войны ее муж. Вот так… Но сейчас все сложнее…

Я фыркнула в чашку.

Мама возмущенно вскинула брови, а бабушка сказала железным голосом:

— Ничего смешного. Для меня эта женщина — почти святая.

Я фыркнула совсем по другому поводу, но оправдываться не стала. Та женщина, про которую рассказывала бабушка, конечно, замечательный человек, но вот насчет того, что ей после войны просто было воспитывать семерых детей… тут бабушка явно переборщила.

— Сейчас в детдомах совсем не тот контингент, что был после войны, — продолжала бабушка. — Много детей больных, умственно отсталых. Ты девочка уже большая, сама должна понимать…

— А что же, — спросила я, — если он больной или, к примеру, припадочный, так он уже и не человек, что ли?

— Ну почему же не человек? — терпеливо объясняла бабушка. — Просто когда усыновляешь здорового ребенка — это огромная ответственность. А что же говорить про больного?

— Хорошо, бабушка, спасибо, я поняла, — сказала я и вышла из-за стола. Хотя на самом деле я ничего не поняла. Если кто-то ребенка усыновил, то он за него и отвечает. Это понятно. А если ребенок остался в детдоме, то за него никто не отвечает. Так, что ли?

Когда я вышла за дверь, мама сказала бабушке:

— Не нравится мне все это.

— Все в порядке, — ответила бабушка, составляя посуду в мойку (я слышала звон). — Просто девочка впервые задумалась о том, что ей придется когда-нибудь создавать семью. Помню, когда я была маленькая, то тоже думала о том, чтобы взять на воспитание сиротку. Потом, как видишь, прошло…

— Да нет, дело не в этом, — с досадой возразила мама. — Я недавно виделась с Юлей. Так вот она сказала мне, что встретила Ольгу на Невском с двумя какими-то мальчишками…

— Ну и что? Почему она обязана дружить именно с девочками?

— Да не в этом дело, мама! Как ты не понимаешь! — почти крикнула моя мама. — Если хочешь знать, Юля охарактеризовала этих мальчиков так: один оборванец, а другой — так просто олигофреник какой-то…

«Так, — подумала я, ложась на диван и раскрывая на коленях книгу. — Значит, какая-то мамина подруга видела меня с Жекой и Васькой. Ну что ж. Может быть, это и к лучшему». И я стала обдумывать, что хорошего в том, что мама и бабушка узнают про моих друзей, и что плохого. Думать так меня научила Ира Смирнова. «Вот какая бы ни случилась пакость, — говорила она, — если подумать немного, всегда можно придумать, почему это хорошо. И сразу легче делается. И с плохим справиться проще». Я уже несколько раз пробовала. Помогает, правда.

* * *

Мы с Васькой сидели на толстом тополином бревне и грелись на весеннем солнце. Точнее, делали вид, что греемся, потому что на самом деле солнце не грело совершенно и вообще было довольно холодно. Жека на корточках сидел поодаль и ничего не делал — просто смотрел куда-то вдаль.

— Замерзла? — спросил Васька и передернул узкими плечами.

— Не-а. А ты?

— И я — нет.

Жека вскочил, словно хотел куда-то бежать, но остановился на полдороге.

— Чего там? — спросила я у Васьки.

— Вон, гляди, Жар-Птица. И парень какой-то с ней… — Васька ткнул пальцем на дорожку.

По дорожке шла Жар-Птица в черно-красном осеннем пальто и синей фетровой шляпе. Вернее, не шла, а семенила вслед за высоким парнем с узким и злым лицом. Жар-Птица что-то быстро говорила ему, а лицо у нее было жалобное и испуганное. Парень, казалось, не слушал и все ускорял шаги.

— Но как же! Ты же говорил!.. — донеслось до меня восклицание Жар-Птицы.

Парень круто остановился, повернулся к ней и сказал что-то коротко и резко. Жар-Птица подняла локоть, словно защищаясь от его слов. Тогда он отвернулся, чтобы уйти, но она вдруг выпрямилась и выкрикнула что-то горько и презрительно. Я разобрала только: «Трус несчастный!» Парень снова шагнул к ней и вдруг наотмашь ударил ее по щеке.

Я вскочила с бревна, а Жека пискнул:

— Васька!

— Сидеть! — прошипел Васька и резко дернул меня за руку.

Парень прошагал мимо нас, засунув руки в карманы. Лицо у него было бледное и злое, а в узком длинном носу просвечивали белые хрящи. Жар-Птица, снова ссутулившись и как-то поблекнув, побрела в другую сторону.

— Но почему, почему, Васька?! — закричала я. — Я бы его!.. Как он смеет!..

— Не лезь, коли не понимаешь, — устало сказал Васька. — Коли б мы всунулись, только попортили бы все. А так, может, еще сладится…

— Что сладится?! — с ужасом переспросила я. — Ведь он же ударил ее!

— Ну и подумаешь, делов-то! — усмехнулся Васька. — Лишь бы не бросил. А то будет еще один вот такой… — Он кивнул в сторону Жеки.

— При чем тут Жека? — не поняла я.

— А притом! — обозлился Васька. — Чего, ты думаешь, промеж них было?! Книжки, что ли, вместе читали?! Так вот! И чего он так?.. Может, Жар-Птица Жеку кормит, считай, будущие грехи замаливает!

— Васька! — крикнула я и почувствовала, что сейчас заплачу.

Васька, наверное, тоже это почувствовал.

— Да ладно тебе, — поморщился он. — Не бери в голову! Это я сам дурак. Ты ж девчонка еще. Не бери в голову… А у них, может, и правда еще образуется. Видал я…

— Вась, — сказал молчавший до сих пор Жека. — А когда ты мне рогатку сделаешь? Обещал ведь…

— Сделаю, сделаю, — подтвердил Васька.

— А зачем тебе рогатка, Жека? — спросила я.

Отвратительная гримаса перекосила и без того некрасивое Жекино лицо.

— А вот вставлю туда камень и как запульну этому… прямо в глаз! Ба-амс!.. И еще училке школьной! Тоже в глаз! Ба-амс!

— Жека!.. — с упреком воскликнула я. — В людей нельзя стрелять! Никогда!

— Ха! Нельзя! — усмехнулся Жека. — В некоторых еще как можно!

— А учительница-то тут при чем?

— Да она изводила его, — хмуро объяснил Васька. — Он же, вишь какой, туповатый. Не понимал там чего-то… Вот она и изгалялась над ним… В угол ставила, по пальцам линейкой била…

— Так это ж… Жаловаться нужно было на такую… такую фашистку!

— Ха! Жаловаться! — Васька грустно и снисходительно поглядел на меня. — Кому? На что? Это если тебя кто стукнет, так твои мать с бабкой всех на ноги подымут. А за него кто вступится — подумай сама!

Я подумала и опустила голову.

* * *

Как-то незаметно пришла весна. На газонах среди прошлогодней травы появились новые зеленые стрелки, а на Жекином «огороде» из земли вылезло два каких-то бледно-желтых ростка. Жека утверждал, что это непременно картошка, и, если бы я его не останавливала, поливал бы их целый день кряду.

Как-то за ужином мама объявила, что на первую смену я поеду в лагерь, а потом она возьмет отпуск и мы вместе с ней поедем на Черное море. Я подумала о том, что Жека с Васькой никогда не видели моря, а потом спросила, можно ли мне не ездить в лагерь, а побыть в городе. Мама дернула шеей и сказала:

— Ни в коем случае!

Я сообщила Ваське, что, сразу как кончатся занятия в школе, меня отправят в лагерь. Он кивнул и равнодушно сказал:

— Значит, поедешь.

А я подумала, что ему это совершенно все равно, и мне стало обидно, потому что сама я очень привыкла к Жеке и Ваське и все время думала о них.

— Васька, — спросила я, — а тебе совсем наплевать, есть я или нет, да?

— Дура ты! — сказал Васька с такой злостью, что я даже опешила.

— А хочешь, я никуда не поеду? — спросила я. — Или поеду понарошку, а потом сбегу из этого лагеря и здесь буду жить, с вами. Хочешь?

— А жрать чего? — ехидно поинтересовался Васька.

— На вокзале да не прокормиться… — солидно, подражая Ваське, сказала я и засмеялась.

— Слушай, Ольга, сколько тебе лет? — вдруг спросил Васька.

— Тринадцать, а что? — удивилась я. Никогда раньше Васька не задавал мне таких вопросов. Мне вообще казалось, что его совершенно не интересует, как я живу и что делаю в то время, когда меня нет с ними.

— Ты совсем дура, да? — спокойно, даже задумчиво спросил Васька и отвернулся от ветра, чтобы прикурить.

— Да нет, вроде не совсем, — сказала я, честно подумав над этим вопросом.

— Так ты чего, не понимаешь, что ли, что про тебя подумают, если узнают, что ты здесь, с нами… жить тем более… что за тобой потянется…

— А мне наплевать, — сказала я, догадавшись наконец, что имеет в виду Васька.

— А родителям твоим?

— Не, родичам не наплевать! — усмехнулась я. — Помнишь, у меня фингал был?

— Ну? — нахмурился Васька.

— Так это родичи с помощью бабушкиной знакомой врачихи пытались проверить, что я тогда тут ночью делала. Вправду компрессы меняла или чего еще… — Рассказывая, я хотела развеселить Ваську и даже приготовилась смеяться вместе с ним, но в ту же секунду увидела, что ошиблась в своих ожиданиях. Васька посерел, потом на сером фоне выступили красные пятна, он закашлялся и, прижимая руки к груди, выкашливал отдельные, не связанные между собой слова: — Ты… Тебя!.. Из-за нас! Сволочи! Убью!

— Да ты чего, Васька?! — испугалась я. — Успокойся. Это ж когда было! И не убили же меня. А фингал — подумаешь, ерунда какая!

— Я думал, тебе из родителей кто двинул, — откашлявшись, сказал Васька, — потому и не спрашивал… А есть такие вещи, которые хуже смерти…

— Ну есть… наверное, — неуверенно согласилась я, подумав про себя, что это все-таки не тот случай. Но возражать Ваське не решилась, уж очень странное у него было лицо. И еще: почему-то мне было приятно. Почему так? Что может быть приятного в Васькиных истериках? Я долго думала, но так ничего и не решила.

Жека держал меня за руку, но я чувствовала, что мысли его витают где-то далеко-далеко. Васька посвистывал сквозь передние зубы. Какая-то пичуга откликнулась со старой яблони. Мы шли смотреть первые цветы мать-и-мачехи.

— Подумаешь, невидаль! — проворчал Васька, однако пошел вслед за нами. Вся «полоса» уже покрылась зеленой паутиной. Зимой самый главный цвет в «полосе» — цвет ржавого железа, сейчас он уже отступал, и иногда мне казалось, что даже просмоленные шпалы и сами ржавые рельсы готовы дать ростки.

— Слышь, — окликнул меня Васька, — ты когда уезжаешь?

— Дней через десять.

— Значит, в то воскресенье рисоваться пойдем, — утвердил он.

— Как рисоваться? — не поняла я.

— Ну, к художникам ентим. Помнишь?

Я кивнула. Васька отвел глаза и добавил:

— Я, енто, скамейки красил. За теток. Пятьдесят рублей заработал.

— Ну и что? — все еще не понимала я.

— А то! — разозлился Васька. — Портрет твой будет из этого полтинника! Поняла?!

— Поняла. — Я почувствовала, что краснею.

Вдруг Васька схватил меня за руку и больно сжал ее.

— Сворачивай, сворачивай! — косясь на Жеку, зашипел он.

— Что? Почему? — громко спросила я, останавливаясь.

Васька заскрипел зубами, Жека тоже остановился, вертел головой, а я опять ничего не понимала. И вдруг почувствовала, что Жекина ладошка в моей руке мгновенно стала мокрой. Я посмотрела на Жеку. Застывшим взглядом он смотрел куда-то в сторону. Там, на боку, раскинув все четыре лапы, лежал мертвый Тарас. Вывороченный из пасти красный язык был испачкан землей. Земля кругом разрыта.

— Отравили, сволочи, — глухо сказал Васька.

И вдруг Жека засмеялся. Сначала тихо и тоненько, а потом все громче и громче. Я не могла отвести глаз от мертвого Тараса и думала, что Жека плачет, но когда взглянула на его лицо…

— Васька! — завизжала я. — Чего он смеется?!

— Смотри! Смотри! Солнце зеленое! Там мать-и-мачеха цветет! — тоненьким голоском сказал Жека, указывая на небо и по-прежнему смеясь.

Я услышала какой-то странный звук и не сразу поняла, что это лязгают мои зубы.

— Пойдем домой, Жека! — заикаясь, умоляющим тоном пробормотала я.

— Фонтаны! Фонтаны! — радостно закричал Жека. — Мы с Тарасом пойдем купаться!

Я выпустила Жекину руку и взглянула на Ваську. Он был чуть серее, чем обычно, но в общем такой, как всегда.

— Васька, — прошептала я. — Что это?!

— Все, — сказал Васька и зажмурил глаза, словно ему в лицо светили фонарем. — Все. Свихнулся.

— Мы с тобой сейчас искупаемся и поедем к маме, — говорил Жека мертвому Тарасу и гладил его свалявшуюся шерсть и оскаленную слюнявую морду.

Меня вдруг затошнило, и на секунду потемнело в глазах.

— Что же теперь? — отдышавшись, спросила я.

— Все, — спокойно повторил Васька. — Теперь все. В больницу надо. Сейчас соберем вещи и пойдем.

— А ты? — спросила я. — Тебя же заберут тоже.

— Теперь все равно. Кому я теперь нужен? — Васька равнодушно махнул рукой и вдруг засмеялся.

У меня похолодели руки и ноги.

— Да не бойся. Это я просто вспомнил, фильм по телику смотрел. Про кошек бездомных. Так вот он так и называется: «Кому он нужен, этот Васька?» — Васька сел на бревно у стены склада и о чем-то задумался.

Жека пел какую-то песню без слов, гладил Тараса и глядел в небо. Я села рядом с Васькой и подумала, что он совсем бесчувственный и, кажется, вовсе не переживает. Мне стало обидно за Жеку и еще за что-то… и почему-то все это превратилось в злость на Ваську, который сидел с приоткрытыми глазами, прислонившись головой к стене, и, казалось, грелся на весеннем солнце.

— Тебе что, все равно, да? — крикнула я. — Тебе не жалко его, да?!

Васька ничего не ответил и вдруг коротко и сильно, не открывая глаз, ударился затылком о бревна. Потом еще и еще раз. Я упала перед ним на колени, рассекла коленку чем-то острым, но даже не почувствовала боли. Старалась обхватить его руками, удержать.

— Васька! Вася! Васенька! — глотая слезы, бормотала я. Хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этих глухих и страшных ударов. — Прости, прости меня! Не надо, не надо так…

Я попыталась просунуть свою ладонь между стенкой и Васькиным затылком, но Васька упрямо мотнул головой, скрипнул зубами и встал, поводя налитыми кровью глазами.

— Пошли! — спокойно и твердо сказал он. — Поможешь мне.

Жека идти отказался, да он, кажется, и не мог. Руки и ноги его дергались как-то отдельно от тела, глаза то бегали, то застывали вдруг на одной точке. Постоянной была только странная скользящая улыбка, смотреть на которую было жутко до невозможности.

Васька взял Жеку на руки, я подняла нетяжелый, но большой узел с вещами, и мы пошли. Мы шли мимо сараев, мимо яблоневого сада, мимо бутылочной горы, мимо прошлогодних зарослей бурьяна, где я играла в индейцев. Потом Васька свернул на пути, и мы пошли к началам платформ. Я внимательно смотрела себе под ноги, чтобы не споткнуться, и увидела выбивающийся из-под шпалы цветок мать-и-мачехи. Лепестки его, не до конца распустившиеся, казалось, шевелились, отряхиваясь от пыли. Он был весь желтый, толстенький и очень довольный. И таким несправедливым показался мне этот цветок, и пробивающаяся из-под земли трава, и набухшие почки на яблонях, что из глаз сами собой брызнули слезы. Я шла, спотыкаясь и хромая, и почему-то видела нас троих словно бы со стороны. Васька, худой и черный, в своих лохмотьях, освещенных весенним солнцем, с закушенными губами и застывшим взглядом. Жека, бессмысленно улыбающийся у него на руках. И я, с вещами, завернутыми в промасленную скатерть, в разорванных колготках. По колену каплями стекает кровь и впитывается в чулок, делая его теплым и влажным.

Вот показался хвост самой длинной платформы. И уже слышно гудение вокзала, видно, как суетится у его подножия пестрая толпа, хотя отдельных людей еще не различить. На самом краю платформы стоит женщина в вязаной кофте, с сумочкой в руках.

Мы идем, а она стоит и смотрит на нас. И глаза у нее делаются все больше и больше, пока не занимают наконец все лицо.

БАРАБАШКА — ЭТО Я

Повесть

Изучив расписание, Сенька выбрал самый медленный, почтово-багажный поезд. Это вовсе не значило, что Сенька никуда не торопился. Просто почтово-багажный поезд стоял в Сталеварске целых пятнадцать минут, а все остальные — минуту-две. А два скорых и вовсе по тридцать секунд.

Собственного плана для проникновения в вагон у Сеньки не было, и в поездах он никогда не ездил, но зато хорошо помнил наставления Коляна: «Входишь там, где лезет побольше народу, делаешь вид, что с ними. Потом быстро проходишь по вагонам — и в туалет. Туалеты на остановку должны запирать, но где-нибудь обязательно забудут. Когда поезд пошел — действуй по обстановке».

Последний пункт немного смущал Сеньку своей неопределенностью, но до его реализации было еще далеко и не стоило заранее забивать себе голову.

«Четыреста пятьдесят третий поезд прибывает ко второй платформе. Нумерация вагонов со стороны Москвы», — прогудел механический голос.

Сенька напрягся и поудобнее перехватил мешок с буханкой хлеба и запасными кедами. Лязгая и ухая металлическими внутренностями, состав остановился у выщербленной полосы асфальта, сквозь которую пробивалась заляпанная мазутом трава.

У вагона, в мутном окне которого была выставлена цифра 4, суетилась большая семья с огромным количеством узлов и коробок. Распоряжался погрузкой плешивый мужик в широких полосатых брюках.

— За-аноси! — зычно кричал он. — Зина, пошла! Сережа, пропусти Дениса! Денис, осторожнее, осторожнее, тебе говорят!

У других вагонов практически никого не было, и Сенька решился. Вклинившись между Сережей и Денисом, пыхтящим под тяжестью очередных коробок, он влез на ступеньки и дошел до середины вагона. Здесь Сережа с Денисом разгрузились, а Сенька рысцой побежал в тамбур.

Сначала ему казалось, что за ним кто-то гонится, и еще два вагона он пробежал, не оглядываясь по сторонам. Потом успокоился и осмотрелся. «Осесть лучше в плацкартном, — вспомнился совет Коляна. — Там народу больше мельтешится. И места всегда свободные есть».

Мест действительно было навалом. Сенька совсем осмелел, присел на нижнюю боковую полку, облокотился на столик и со скучающим видом стал смотреть в окно, дожидаясь отправления.

Вот поезд дернулся, и медленно поплыло назад бетонное здание вокзала, окаймленное туалетом с одной стороны и пивным ларьком с другой. Вот чахлый садик за ларьком, вот несколько старых домов, переезд, а потом по обе стороны потянулись приземистые корпуса комбината с лесом труб, трубищ и трубочек, изрыгавших в низкое небо разноцветные дымы.

Засмотревшись в окно, Сенька не сразу заметил, что по проходу идет проводник. В руках у него — черная сумочка с кармашками. Сдерживаясь, чтобы не побежать, Сенька вышел в тамбур. Подергал дверь в туалет — заперто. Заглянул в вагон и… встретился взглядом с проводником. Хлопнув дверью, кинулся в следующий вагон. В тамбуре курил высокий мужик в кожаной куртке. Вместе с Сенькой он вошел в вагон, отодвинул дверь купе. Сенька увидел еще трех мужиков, похожих на первого и одновременно услышал, как хлопнула в тамбуре переходная дверь. Выхода у него не было. Он юркнул в купе вслед за входящим туда мужиком, задвинул за собой дверь и прислонился спиной к прохладному зеркалу.

— Мужики! — проникновенно сказал Сенька изумленно глядящим на него пассажирам. — Спрячьте меня, мужики! По гроб жизни буду благодарен!

Мужики переглянулись, а потом старший кивнул на полку для чемоданов:

— Полезай!

Сенька не заставил себя долго просить и мигом змеей вполз в узкую щель. Тут же в дверь постучали.

— Извините, граждане, безбилетника тут ловим. Не видали, случаем? — Все четверо одинаково покачали головами. — Ну, извиняйте тогда еще раз.

Дверь щелкнула. Мужик, который курил в тамбуре, встал и закрыл задвижку.

— Ну слезай, косой, — добродушно пробасил старший. — Рассказывай, куда едешь?

— В Москву, — осторожно сползая ногами вперед, сказал Сенька. Правду говорить он не собирался, но и врать решил поменьше. Чтобы не запутаться.

— Так. А почему зайцем?

— Потому что денег нет.

— А откуда едешь-то?

— Из Сталеварска. Вот сейчас остановка была.

— Ага. Сталеварск, значит. Ну, и кто ж у тебя в Сталеварске остался?

— Мать осталась. И отчим. И еще брат. Но он сейчас не там… в другом месте…

— А чего ж сбежал? С отчимом, что ли, не поладил?

— Ага, — сказал Сенька и соврал в первый раз. Даже неудобно стало. Отчима зазря подставил. Вовсе зазря. Незлой мужик, напивается редко, пьяный спать ложится и зарплату всю домой несет. Мать за два года ни разу пальцем не тронул, и когда Коляна в колонию отправляли, две недели каждый день ходил куда-то, хлопотал. Хотя и чего ему — чужой пацан, да и не сахар. Опять же с глаз долой — места больше.

Сенька вспомнил отчима — неулыбчивого, молчаливого, клещами слова не вытянешь, с вечной скорбной морщиной поперек лба, и вздохнул. Отца он почти не помнил, но то, что помнил, говорило: за отчимом матери куда лучше. Случись им раньше сойтись — кто знает, может, и с Коляном по-другому повернулось бы…

— А чего ж так? — спросил мужик, который курил в тамбуре. — Бил тебя, что ли?

— Да нет! — оскорбился Сенька. — Он меня пальцем ни разу не тронул! — И тут же понял, что уже путается. Бежит от отчима и за него же вступается. — Кто б меня тронул, попробовал. Весь век бы потом жалел! — добавил он.

— А чего ж тогда?

— У них ребятенок будет, — подумав, сказал Сенька. — А комната одна. Малосемейка, знаете?

— Знаем… — вздохнул старший мужик. — А в Москве что же?

— В Москве — дядька, — сказал Сенька и соврал второй раз.

— Нужен ты ему!

— Не, он сам звал. Приезжай, говорит. Он один живет. Тетка умерла. Детей нет. Собака только, такса. Длинная такая, и уши висят. Зовут Бобиком, — вдохновенно фантазировал Сенька, надеясь избежать дальнейших расспросов.

— Ладно, коли так, — согласился один из мужиков. — А только мать-то с ума сойдет…

— Не, не сойдет. — Сенька махнул рукой. — Она привычная. А я, как доеду, телеграмму дам. Чтобы не беспокоилась.

Мужики разом вздохнули и посмотрели друг на друга.

— Ладно, чего уж, — сказал старший. — Полезай к чемоданам. Приютим тебя. Как звать-то?

— Сенькой.

— Знакомы будем. Я — Федор Степаныч. Это — Максим, а это — два Алеши. Строители мы. В Москву — в командировку.

— Очень приятно! — сказал Сенька и поклонился.

Мужики улыбнулись.

— Есть хочешь? — спросил один из Алеш. — А то садись к столу…

— Не, я лучше туда. — Сенька кивнул наверх. — Мне там спокойнее.

— Ну как хочешь. Давай подсажу.

Федор Степаныч привстал, подставил под Сенькину коленку широкую ладонь, легко забросил мальчика наверх.

Сенька свернулся клубком, вспомнил, будто услышал, наставления Коляна: «Ежели тебе кто добро сделал, так не журись и свиньей не кажись — благодари как следует». Развернулся, свесил вниз лохматую голову:

— Спасибо вам, мужики. Век не забуду.

— Ладно, — засмеялся Максим. — Дрыхни покамест. До Москвы далеко.

Словно забыв про Сеньку, мужики возобновили прерванный его появлением разговор. Говорили про политику, потом ругали какого-то Аркашку, потом достали из черного «дипломата» отпечатанные на машинке бумажки и долго складывали в столбик какие-то цифры.

Сенька положил под голову мешок и задремал. Резиновый носок кеда тер ухо, и по-настоящему заснуть не удавалось. Кеды были точно такие же, как на Сеньке, только на размер больше. «Кто его знает, как в Москве с обувкой?» — подумал Сенька и похвалил себя за предусмотрительность.

— А еще, говорят, один мужик в космос на этой «тарелке» летал. А потом его назад вернули. У него теперь сердце с правой стороны, — рассказывал внизу Максим.

— Это почему же? — удивился Федор Степанович.

— Ну, не знаю, — смутился Максим. — Поменялось там чего-то.

— А я еще читал, — вмешался светловолосый Алеша, — что все эти духи, домовые и прочие — так это тоже из космоса. В контакт вступают.

Сенькину дрему как рукой сняло. Прислушался, насторожился.

— Тоже мне — контакт! — презрительно усмехнулся темноволосый Алеша. — Вон в нашей многотиражке, помните, писали? Ботинки там сами ходят, горшки падают, обои рвутся. Что они там в космосе — слабоумные, что ли?

Алеше никто не ответил.

Сенька свесил вниз голову, потом высунулся чуть не по пояс, спросил безразлично:

— А вот вы не знаете, говорят, в Москве институт есть. По всем этим летающим «тарелкам»…

— Может, и есть, — усмехнулся Федор Степанович. — Каких только в Москве институтов нет! Небось и по «тарелкам» найдется. А тебе на что?

— Да так просто — интересно, — тут же отступил Сенька, но потом снова спросил: — А как найти его — не знаете?

— Да нет, откуда нам! — заулыбались все вместе. — Мы ж работяги, с барабашками не знаемся, на «тарелках» не летаем. Наше дело — строить!

— Ну тогда извиняйте, — разочарованно вздохнул Сенька и заполз обратно…

— Слышь, косой, вставай, подъезжаем! — Федор Степанович потряс Сенькину коленку.

Сенька мигом сложился, выставил вперед кулаки.

— А? Чего?!

— Подъезжаем, говорю. Москва — столица. Вон, гляди, за окошком. — Федор Степанович ткнул в окно толстым пальцем. — Эвакуируемся таким порядком. Собираемся здесь. Потом быстренько по коридору. Максим вперед. Ты, косой, промеж Лехами, незаметненько. Я — крайний. В случае чего — рви вперед. Мы отбрехаемся.

За окном мелькали краснокирпичные привокзальные бараки.

— Слышь, Сенька — Светловолосый Алеша что-то быстро писал на клочке бумаги. — Я, слышь, сам-то московский. Мать у меня здесь и брат. Недели две в столице пробудем. Вот адрес… Мало ли чего… Заходи тогда. С билетом обратно поможем и вообще… А так — удачи тебе, конечно.

— Спасибо.

Сенька спрятал клочок поглубже в карман, сгреб с изголовья котомку, спустил ноги. Поезд неспешно тормозил. Мимо проплывала широкая платформа и встречающие, похожие на сдающихся врагов: поднятые руки и изготовленные, ни к кому еще не обращенные улыбки.

— Ну, взялись, мужики! — скомандовал Федор Степанович. — Пошел, косой!

* * *

К вечеру ноги у Сеньки гудели, а в голове «шумел камыш». И все без толку.

— Никто ничего не знает в этой Москве! — зло бормотал Сенька.

Даже тетка из справочного киоска и та вытаращилась на него, как баран на новые ворота.

Буханку Сенька сжевал почти полностью да еще молока прикупил. Теперь пустая бутылка терлась в мешке об кеды — не бросать же добро, тоже денег небось стоит.

— Ты, пацан, у ментов спрашивай! — посоветовал Сеньке парень в фирмовом прикиде. — Они, менты, у нас все знают!

— Ага, сейчас, — отходя от парня, пробормотал Сенька себе под нос. — Не такой уже я придурок! Спрошу у мента — он меня зараз и сцапает…

Однако что-то делать надо. И ночевать где-то. Сенька понуро брел по незнакомой горбатой улице и смотрел, как зажигается свет в широких окнах.

«Ужинают небось, — думал он. — А потом спать лягут. Под одеяло. И все им до фени…» Стало вдруг так обидно, что Сенька едва не заплакал. Но сдержался и только пощупал в кармане бумажку с адресом светловолосого Алеши.

«Надо подвал искать! — решил он. — Там тепло и не найдет никто. Высплюсь — завтра дальше подумаю. До Москвы доехал, тут уж как-нибудь… Подвал надо!» Сенька вспомнил, как по вечерам в Сталеварске пацаны и девки собирались под девятиэтажкой. Тепло, дым, мат — уютно… Сенька, конечно, малолетка, но его пускают — из-за Коляна.

Сенька вздохнул и стал по очереди обходить огромные, как горы, дома. В трех первых ему не повезло: заперто, причем замки не то, что в Сталеварске — висячки. Врезные, мощные — фиг откроешь. Сенька запаниковал: а вдруг здесь везде так? Как же тогда?!

Механически продолжал обходить дома и вдруг в длинной пятиэтажке приземистая бурая дверь поддалась, распахнулась бесшумно, открыла темный парной коридор с электрическим огоньком в конце. Не колеблясь, как бездумная ночная бабочка, Сенька пошел на свет.

У стены стояло два грубо сколоченных топчана с тряпьем, напротив выхода — гнутый колченогий стул. Голая лампочка плавала в радужном влажном воздухе.

— Эт-то что еще за явление? — спросил скрипучий голос из угла.

— Братцы! — сказал Сенька, остановившись на пороге. — Приютите на одну ночь. Помехой не буду. Глаза закрыл — и нет меня. А утром уйду, честное слово.

Говоря, Сенька силился разглядеть обитателей подвала. Высмотрел троих — мужчина со скрипучим голосом в вязаной кофте, парень с бритой головой и еще кто-то — не то мужик, не то баба, свернувшись калачиком на топчане. Видны только ноги в шерстяных носках с дырой на пятке и блестящие лихорадочные глаза.

— Ночуй, что ли! — первым откликнулся парень.

— Ага, сейчас! Добрый какой! — сварливо возразил с топчана неопределенный, не то женский, не то мужской голос. — Самого пригрели, так раскомандовался. Сейчас за ним родители набегут…

— Не набегут! — твердо сказал Сенька. — Родители — в Сталеварске, я — здесь!

— А-а, побегушник! — как родному, обрадовался парень. — Откель бежишь? Не бойсь — не заложу!

— Из дому, — сказал Сенька и, заметив разочарование в глазах парня, добавил: — У меня брат в колонии, на общаке. Славский Колян. Не видал?

— По какой? — быстро спросил парень.

— Восемьдесят девятая, часть вторая, — мгновенно отрапортовал Сенька.

— Групповуха, — одобрительно отметил парень и, наморщив лоб, задумался. — Не, не встречал.

— А сам чего? — вступил в разговор мужчина.

Сенька собрался было рассказать уже накатанную историю про отчима и таксу Бобика, — но парень не дал ему отвечать.

— Ты, дядя, не лезь! — внушительно сказал он. — Ты кореша не трожь. Чужая душа — потемки, слыхал? Вот и не лезь в душу!.. А ты, кореш, проходи. Вот там кипяток, сахар, хлеб. Пошамай и ложись…

Сенька благодарно взглянул на парня, прошел в угол, налил себе кипятку, отломил кусок батона. От добрых слов потеплело снаружи, от кипятка — внутри.

— Ага, — удовлетворенно сказал парень, взбивая какое-то тряпье. — Вот тут и ляжешь. Тут у трубы тепло знатное. Дрыхни. Я с ранья уйду, а ты знай: Леха Моченый — это я. Может, когда свидимся.

— Спасибо, Леха, на добром слове, — церемонно отозвался Сенька, прихлебывая кипяток. — Я — Сенька Славский, а Коляна увидишь, привет передавай.

— Заметано! — улыбнулся Леха, лег в угол и замер, будто провалился куда или умер.

Сенька тоже лег, но, хотя устал страшно, сон не шел. Долго прислушивался, как кряхтит на топчане неопределенное существо, как кашляет и шепотом матерится мужчина в кофте.

Потом кто-то погасил радужную лампочку, и все стихло. Сенька лежал на спине, дышал парным воздухом и уже начал было засыпать, когда смутная фигура обозначилась у его ног.

— Сенька, ты спишь? — позвал хриплый голос мужчины в кофте.

— Нет, а чего? — Сенька сел на тряпках и помотал тяжелой головой, отгоняя сон. На мгновение ему показалось, что человек в кофте сейчас зарежет его, и он сжался, ожидая удара. Потом справился, усмехнулся сквозь стиснутые зубы и повторил: — Ну, чего?

— Понять хочу, — ответил мужчина. — Что тебя гонит? Леха — неплохой парень, но жизнь видал только с одной стороны. Жалко. Я лежал, думал — может, помогу чем? Скажи, не бойся. Дядей Мишей можешь звать.

Никто никогда не хотел понять Сеньку, и раскололся он не от какого-то особого доверия к мужчине в кофте, а скорее от удивления, да и от заброшенности в чужом городе тоже.

— Мне институт нужен, — тихо сказал он. — Который по летающим «тарелкам». И вообще… по всему…

Несколько секунд дядя Миша молчал, потом сжал руками голову и простонал:

— Господи! И ты за этим в Москву ехал?!

— Да, — твердо сказал Сенька.

— Да неужто еще такое бывает?

— Всякое бывает, — уклончиво заметил мальчик, к которому же вернулась его обычная настороженность.

— И на что же тебе эти «тарелки» сдались?

— Так… Интересно…

— А домой?

— Домой — нет! — решительно сказал Сенька. — Мне институт надо. Иначе — жизни не видать!

— Господи! — снова простонал дядя Миша и беспокойно заерзал на ящике, на который присел во время разговора. — Ну, а побываешь там, потешишь любопытство свое, домой, к матери, вернешься?

— Поглядим, — осторожно сказал Сенька. — Может, и вернусь.

— Нет! — вдруг воодушевился дядя Миша. — Ты мне, гражданин Сенька, обещай. Если найду тебе институт, все выяснишь — и домой, до хаты. Ну? А то ничего узнавать не буду…

— Ну чего ж… — подумав, согласился Сенька. — Можно и так. Узнаю, что надо, и тогда… чего ж…

— Обещаешь? — перебил дядя Миша.

— Обещаю, — торжественно начал Сенька. — Зуб даю, гадом буду, не сойти мне с этого места…

Он вдруг испугался, что мужчина в кофте передумает, и торопился нагромоздить как можно больше клятв, но дядя Миша замахал рукой:

— Хватит, хватит, гражданин Сенька! Пошли! — Он поднялся с ящика и поглубже запахнул полы кофты.

— Куда? — растерялся Сенька. — Ночь же…

— Пошли, говорю, — прошептал дядя Миша. — Да потише смотри, Леху, с Шуркой не разбуди…

Сенька хотел было спросить, мужчина или женщина Шурка, но потом передумал и молча, нащупывая дорогу, пошел за дядей Мишей.

На улице после подвала было люто холодно, и звезды на чернильном небе светили также остро и безжалостно, как фонари. Дядя Миша заглянул в первую телефонную будку и выругался: трубка была вырвана с мясом, и обрывок витого провода свешивался на заплеванный вонючий пол.

Сенька, догадавшись, потрусил за угол и оттуда крикнул обрадованно:

— Вот! Сюда! Здесь работает!

Дядя Миша не спеша зашел в будку, вставил в прорезь монетку и, чуть помедлив, уверенно набрал номер.

Долго никто не подходил, и Сенька уже начал психовать, но тут монетка с громким стуком провалилась в автоматные внутренности. Сенька вздрогнул.

— Егор? Здравствуй. Прости, что разбудил. Это Михаил… Да, Михаил… Тот самый… — Лицо человека в кофте перекосила неописуемая гримаса.

Сенька подумал, что сейчас он бросит трубку, и испугался.

Но дядя Миша справился с собой и, помолчав, продолжал:

— Да, да, считай, что так и есть. Анна сказала правду… Разумеется, с того света… Здесь неплохо. В общем, так же, как и везде… У меня просьба к тебе, Егор. Где-то в Москве есть институт, а может, отдел, а может, лаборатория по изучению аномальных явлений. Ну, «тарелки», привидения и прочее… Я читал в газетах. Ты по роду своей деятельности должен быть в курсе. Мне нужен адрес… Нет! — Дядя Миша печально усмехнулся. — Нет, я звоню не из сумасшедшего дома. Не волнуйся. Это было бы слишком легким выходом для меня… Нет! Возьми себя в руки, Егор. Логика — твоя сила. В каком это сумасшедшем доме по ночам психов пускают к телефонам?.. Это нужно не мне. Одному моему другу… А узнать сможешь?.. Когда?.. Как можно скорее… Завтра в одиннадцать я тебе звоню. Договорились… Я очень признателен тебе, Егор, и… не бери в голову… До свидания… — Человек в кофте положил трубку на рычаг и несколько секунд невидящими глазами смотрел на маленький серый диск. Сенька подумал, что он смотрит в глаза неведомому Егору (а может, Анне) и что-то силится разглядеть в них…

— Завтра, в одиннадцать, — наконец отрывисто сказал он. — Все будет. А сейчас, гражданин Сенька, — спать!

— Ага, — обрадованно кивнул Сенька. — Ага! Благодарствуйте! А то уж я и не знал, куда толкнуться. Повезло мне!

— Куда уж! — усмехнулся дядя Миша. — Такое везение!

Когда Сенька проснулся, Лехи уже не было, Шурка по-прежнему лежал (или лежала) на топчане, а дядя Миша легонько тряс его за плечо:

— Вставай, гражданин Сенька! Вставай!

— Ага. — Сенька сел на лежке и вытаращил глаза, чтобы они побыстрей открылись.

— Вот адрес. — Дядя Миша протянул Сеньке четвертушку тетрадного листа. — Доедешь до метро «Аэропорт», там спросишь… И чтобы сразу домой, понял? Обещания держать надо…

— Ага, спасибо, — обрадовался Сенька и хищно схватил протянутую бумажку. — Я пойду сразу, да?

— Иди, — вздохнул дядя Миша и подтянул к кадыкастому горлу засаленный кофтин воротник. — Помни, что обещал.

— Помню, конечно, век не забуду, — невпопад поблагодарил Сенька, схватил мешок и, пятясь, поклонился дяде Мише и лежащему (лежащей) Шурке. — Бывайте здоровы. Благодарствуйте за приют. Лехе привет передавайте!

— Бывай, гражданин Сенька, — пробормотал дядя Миша и отвернулся к тусклому подвальному окну, в которое, грациозно изгибаясь, протискивалась серая тигровая кошка.

Со стороны Шурки все было тихо.

* * *

Серый высокий дом с длинными узкими окнами выглядел внушительно и отчужденно. Сенька долго стоял около массивной двери, не решаясь войти, потом замерз и, вслед за низеньким лысым мужниной, проскользнул внутрь.

Из большого гулкого вестибюля наверх вели две широкие лестницы. «Куда ж теперь?» — растерялся Сенька и заглянул в бумажку. Ничего, кроме адреса, в ней не было.

Отступать было некуда. Сенька отошел к стене, сел на кожаный диванчик и стал ждать. Мимо проходили люди, некоторые удивленно на Сеньку косились, но никто из них у него доверия не вызывал. И Сенька продолжал сидеть.

Наконец увидел спускающуюся по одной из лестниц немолодую женщину в синем шерстяном костюме, метнулся ей навстречу.

— Пожалуйста, скажите, где мне найти того, кто «тарелки» изучает? — выпалил Сенька заранее приготовленную фразу.

— Что?! Какие «тарелки»? — растерялась женщина.

— Неужто обманул?! — обмер Сенька и добавил тоном ниже: — Ну, эти, летающие…

— А-а… — улыбнулась женщина. — Так тебе на третий этаж, к «пограничникам»…

— Не, не! Мне к пограничникам не надо! — испугался Сенька.

— Надо, надо! — решительно сказала женщина. — Больше некуда. Третий этаж, триста восьмая комната. Спросишь Андрея Воронцова. Отчества я не помню, ну да и так найдешь…

Медленно, с трудом переставляя ноги, поднимался Сенька на третий этаж. Нашел триста восьмую комнату. Прочел на двери табличку: «Группа пограничных явлений. Клиническая база Института экспериментальной медицины».

«Надул, точно надул, — сокрушенно подумал мальчик. — Пограничные явления — это, наверное, как лучше шпионов на границе ловить… А „тарелки“-то тут причем?.. А-а! — Потрясающая мысль вдруг пришла Сеньке в голову. — А вдруг „тарелки“ — это такие шпионские самолеты?! У нас — ихние, у них — наши, а? Точно! А здесь изучают, как их ловить. Ну и ясно, где же ловить, как не на границе? Пограничные явления!» От такого ловкого проникновения в государственную тайну Сеньку даже зазнобило. Однако восторг быстро прошел, и он снова скис. «Ну и чего? Пусть так. Все, значит, правильно. Только мне-то тут чего делать?»

В этот момент дверь триста восьмой комнаты распахнулась, едва не саданув Сеньку по лбу, и на пороге возник высокий черноволосый парень в брюках-варенках и клетчатой, расстегнутой на груди рубашке.

— Фу, черт! — громко сказал он и вытер рукой мокрый, блестящий лоб. — А ты чего? — помолчав, добавил парень, заметив Сеньку, который выразительно сверлил его глазами.

— Мне гражданин Воронцов нужен, — серьезно сказал Сенька, от безнадежности решивший выяснить все до конца.

— Я, гражданин начальник! — отрапортовал парень и вскинул к уху растопыренную пятерню.

Сенька не выдержал и ухмыльнулся.

— Ну и чего же тебе от меня требуется? — спросил Воронцов и неожиданно мягко сполз спиной по стене, присев на корточки.

— Мне требуются те, которые изучают «тарелки», барабашек и прочие такие шутки. У меня к ним важное дело, — выпалил Сенька.

— Ну что ж, выкладывай! — вздохнул Воронцов, снизу вверх глядя на Сеньку. Глаза у него были коричневые, веселые, усталые и казались старше его самого.

— А вы — тот? — недоверчиво спросил Сенька.

— Самый тот, — успокоил его Воронцов.

— Тогда — вот! — Сенька вынул из кармана куртки свернутую, стертую на углах газету и протянул ее парню.

Тот развернул ее, прочитал название: «Сталеварская правда», вопросительно глянул на Сеньку.

— Вот здесь. — Сенька ткнул грязным пальцем в одну из заметок.

Воронцов вздохнул еще раз и покорно прочел:

«В минувшее воскресенье на улице Новоселов, в доме 49 развернулись фантастические события. Вечером, когда хозяева квартиры сидели за столом, собираясь ужинать, внезапно погас свет. В темноте с подоконника с ужасным грохотом упали цветочные горшки, закачалась люстра, зазвенела посуда в буфете, а когда испуганные хозяева вскочили на ноги, вспыхнули занавески.

Прибежавшие на зов хозяйки соседи помогли тушить пожар и видели, как сама собой опрокинулась с антресолей тяжелая коробка с домашним скарбом. Причины загадочных событий остались неизвестными и для хозяев квартиры и для участкового милиционера, вызванного на место происшествия.

Как бы там ни было, но отныне можно смело утверждать, что и наш славный Сталеварск не обойден вниманием барабашек».

Дочитав, Воронцов аккуратно сложил газету и вернул ее Сеньке.

— Ну и чего? — спросил он. — Интересуешься?

— Да, очень, — подтвердил Сенька.

— У нас сейчас при Дворце молодежи клуб есть. Любителей летающих «тарелок». Намедни тут представители были. Топай туда. Там единомышленников найдешь. Знаешь, где Дворец молодежи?

— Я из Сталеварска приехал, — хмуро сказал Сенька.

— Да-а? — лениво удивился Воронцов. — А зачем?

— Затем! — Сенька потряс зажатой в кулаке газетой. — Барабашка — это я!

— Та-ак! — не касаясь пола руками, Воронцов поднялся и навис над Сенькой. — Это в каком же смысле?

— В таком! — отчаянно крикнул Сенька. — Я это все, понял?! Я!

— Успокойся! — Воронцов властно положил тяжелую ладонь Сеньке на плечо. — Ты хочешь сказать, что все эти опрокидывающиеся горшки и горящие занавески — твоих рук дело?

Сенька кивнул.

— Ну, и как же ты это устроил?

— Не знаю, — сказал Сенька и вдруг заплакал. Он и сам не знал — почему, просто вдруг глазам стало щекотно и по щекам потекли крупные соленые слезы. Сенька слизывал их языком и очень стеснялся, что Воронцов видит его в таком непотребном виде. А что Колян бы сделал?! Сейчас Сенька охотно вывернулся бы и убежал, но куда? «Вот ведь дурость какая! — думал Сенька. — Все-то у нас, у Славских, не как у людей!»

Но и Воронцов поступил не как «все люди». Он вдруг подхватил Сеньку на руки, ногой распахнул дверь и внес его в комнату.

Уже лет десять никто Сеньку на руки не брал, только мать — младенцем безмозглым, да и забыл он все… а тут такое что-то накатило… Захотелось лицо на груди волосатой у Воронцова спрятать, да так и остаться… Сенька даже зубами заскрипел от стыда.

Комната, в которой они оказались, сначала показалась Сеньке ужасно тесной. Потом он рассмотрел, что была она довольно большая, с высоким сводчатым потолком, а тесной казалась оттого, что вся, под завязку была заставлена какими-то попискивающими и перемигивающимися разноцветными глазками приборами.

Сенька, который вслед за Коляном кое-что смыслил в электронике, мигом перестал реветь, прищелкнул языком от восхищения и прикинул, что минут за пять здесь можно наковырять разноцветных глазков на знатную светомузыку.

— Ой, уроню! — сказал Воронцов и сделал вид, что убирает руки и собирается бросить Сеньку на пол.

— А ну пусти! — опомнился Сенька. — Чего я вам, малек, что ли?! — Он яростно напрягся и выскользнул из цепких пальцев, встал на пол, готовый и к обороне и к нападению.

— Так, — спокойно сказал Воронцов, с ног до головы оглядывая Сеньку. — Реветь перестали? Отлично!.. А теперь скажи по совести — дурачишь меня? Честное слово, не рассержусь! Привычный я. Тут вот недели три назад двое были из подмосковной деревни… забыл, как называется… Так вот они клялись и божились, что у них на огороде «тарелка» приземлилась. И двое инопланетян оттуда вышли. Один — длинный, лиловый, другой — маленький, зелененький. Длинный свистел, а зеленый вроде бы щелкал… — Воронцов засмеялся, обнажая ослепительно белые и неестественно ровные («Вставные, что ль?» — подумал Сенька) зубы. — Ну так как? — Он улыбался во все свои потрясающие зубы, приглашая Сеньку посмеяться вместе с ним и все забыть, а того уже заливали смертельная обида и душное чувство ни с кем не разделимого одиночества, которое, то накатываясь, то отступая, томило его все эти месяцы. Мысли путались, в голове жарко запульсировала какая-то жилка.

— Я — вру?! Ну и пусть! — выкрикнул Сенька. — И пошли вы все! — Он собирался уничтожить Воронцова коронным Коляновым ругательством и объяснить ему, кто он такой, кто были его родители и кем будут его дети… но не успел…

Темные, выгоревшие по краям занавески вспыхнули на двух окнах сразу, одна из металлических этажерок с разместившимися на ней приборами, словно чего-то испугавшись, прянула к стене и застыла, с силой ударившись об нее.

Сенька ничком бросился на пол, закрыв голову руками.

Воронцов, не успев погасить улыбку, прыжком оказался у стены, и рванул какой-то рубильник. Писк смолк, мигавшие огоньки разом погасли. Стал слышен треск горящих занавесок. Воронцов отвернул кран обнаружившейся за одним из шкафов раковины, подставил под струю огромную жестянку, с трех шагов плеснул на одно из окон. Огонь зашипел, горячие капли потекли по почерневшей, лопнувшей от жара краске. Сенька пришел в себя и выхватил из-под стеллажа вторую жестянку, поменьше.

Минуты три они с Воронцовым молча и сосредоточенно, не глядя друг на друга, поливали занавески. Наконец огонь умер. В комнате резко и душно пахло залитым пожаром. Першило в горле. Обгоревшие клочья занавесок свисали с какой-то безнадежной беспомощностью. Воронцов распахнул окно. Сенька лег грудью на подоконник. Его тошнило. Он знал, что Воронцов не станет его бить, и ждал окрика, резкого, как удар ремня с зашитой в кончик свинчаткой. Что-нибудь вроде: «Пошел вон!» или «Быстро вали отсюда».

Воронцов подошел сзади, взял Сеньку за плечи, повернул лицом к себе. Сенька упрямо смотрел в пол.

— Есть хочешь? — спросил Воронцов.

Сенька, почувствовав, что сейчас опять разревется, попытался вырваться.

— Пойдем в буфет, — не отпуская, сказал Воронцов. — А то я сейчас сдохну. Со вчерашнего вечера — ничего, кроме чашки кофе… Но чтобы посуду не бить и столы не переворачивать… Договорились? — Он отпустил Сеньку и внимательно глядел на него.

Сенька поднял глаза и вдруг догадался, что внешняя легкость дается Воронцову куда как тяжело, представил себя на его месте и впервые за много месяцев пожалел не себя.

— Я постараюсь, — тихо сказал он.

После еды Сеньке безумно захотелось спать. Он крепился, давил в глотке готовые разорвать рот зевки, тер слипающиеся глаза, но чувствовал, что скоро не выдержит.

Воронцов привел его в другую комнату, поменьше первой, в которой не было абсолютно ничего, кроме бледно-желтых стен и нескольких гимнастических матов на полу. Воронцов прислонился к стене, а Сенька остался стоять посреди комнаты, так как знал, что в любой другой позе заснет мгновенно.

— Ну, и что ты еще можешь? — с деланной небрежностью спросил Воронцов.

— Я ничего не могу, — честно ответил Сенька. — Оно само выходит.

— Та-ак. А когда же оно выходит?

— Когда? — Сенька задумался. — Когда злюсь, наверное… Или когда не верят… Но это тоже злюсь…

— А управлять не пробовал этим?

— Не, боюсь…

— Та-ак. — Воронцов сгорбился и так же неожиданно, как и в прошлый раз, сполз по стене, присел на корточки.

Сенька даже вздрогнул.

— Ну, а чего же ты хочешь?

— Вылечиться! — решительно сказал мальчик. — Или хотя бы знать, когда оно…

— Хорошо. С первым — не обещаю, а со вторым — может, и поможем… Дома знают, где ты?

— Знают, — уверенно соврал Сенька.

— Ладно, — вздохнул Воронцов. — Поживешь пока у нас в клинике, обследуем тебя. Там поглядим. Согласен?

— Согласен, — кивнул Сенька и, подумав, добавил: — Только у меня денег нет.

— Не надо тебе денег, — успокоил его Воронцов. — Это как в больнице: бесплатно… Меня звать Андрей Андреевич, можно сокращать до одного Андрея, а тебя как?

— Меня — Сенька.

— Хорошо, будем знакомы… А теперь посмотри вот в тот угол и попробуй с ним что-нибудь сделать… Ну… поджечь, передвинуть мат, еще что…

С минуту Сенька честно таращился в стену около окна, переводил глаза с пола на потолок, напрягался так, что аж за ушами трещало. Ничего не происходило. Потом виновато взглянул на Андрея:

— Вот видите, не выходит ничего…

— Не страшно, — снова вздохнул Воронцов. — Выйдет. Потом. А сейчас пошли отдыхать…

— Ага, — обрадовался Сенька. — Пошли.

Идя за Андреем по длинному коридору с номерными глухими дверьми по обеим сторонам, Сенька чувствовал себя почти счастливым. Тяжесть, которая давила ему на плечи все последние месяцы, исчезла или, по крайней мере, полегчала настолько, что он ее почти не чувствовал. Сенька не был глуп и понимал, что ничего никуда не девается и свою ношу он просто переложил на Воронцова, но это его сейчас мало волновало. «Они люди ученые, — думал он. — Вот пускай и разбираются».

* * *

Клиника была похожа на школу летом. Пустой гулкий коридор. Серые пятна обвалившейся штукатурки, пустые классы-палаты.

Поначалу Сеньке показалось, что, кроме него и Андрея, здесь вообще никого нет. Потом увидел за застекленными дверьми палат несколько лиц. Показались и исчезли — не то тени, не то призраки. В коридор не вышел никто.

В маленьком уютном кабинете повсюду висели плетенки макраме и горшки с курчавой зеленью. Пахло тепло и вкусно, как в оранжерее.

— Вот, Зина, — сказал Андрей, обнимая Сеньку за плечи и демонстрируя его маленькой остроносой женщине. — Еще кадра тебе привел. Звать Сенькой. Сам на меня вышел. Покажи ему апартаменты, а потом поговорим…

— Пойдем, Сеня, — ласково сказала женщина, поднялась из-за стола, но почти не выросла. На стуле, где она сидела, лежала большая кожаная подушка.

«Лилипутка, наверное, — неуверенно подумал Сенька. — А может, просто маленькая…»

Зина отворила перед Сенькой застекленную, выкрашенную белой краской дверь.

— Заходи. Это будет твоя комната.

— Ну да?! — Сенька не удержался от удивленного восклицания. Никогда в жизни у него не было не только своей комнаты, но даже своего угла.

— Да, — улыбнулась Зина, и Сенька взглянул на нее с благодарностью.

Дядя Миша, Воронцов, Зина — столько хороших людей зараз. И все они обязательно помогут ему. Теплые чувства переполняли Сеньку. Он хотел что-то сказать, но не находил слов.

— Осмотрись пока, — пришла ему на помощь Зина. — В девятнадцать тридцать — ужин, поешь и ложись спать. Утро вечера мудренее…

— Спасибо вам, что приветили. За кров, за ласку… — нашелся наконец Сенька, а Зина смутилась и покраснела. Ростом она была не выше Сеньки, да еще туфельки на каблучках.

* * *

Для начала Сенька открыл дверцы тумбочки и узкого стенного шкафчика. В тумбочке стоял граненый стакан на белой толстой тарелке, а в шкафчике висели три вешалки. На одну из вешалок Сенька сразу же повесил куртку, потом подумал и на другой распялил рубашку, оставшись в одной майке. Мешок положил было в тумбочку, но скоро перерешил: вынул, кеды и аккуратно поставил их под кровать. Опустевший мешок сложил вчетверо и убрал назад. Разместившись таким образом, выглянул в окно.

Там ничего интересного не оказалось — прямо напротив безглазо белели зашторенные окна другого крыла, а далеко внизу на сером, мокром от недавнего дождя асфальте суетились растрепанные голуби.

Сенька отошел от подоконника и с размаху бросился на пружинную кровать, накрытую полосатым матрацем. Кровать громко и приятно заскрипела. Сенька покачался немного, прислушиваясь к ласкающему ухо скрипу, переползая с места на место, выяснил все его оттенки, а потом, поднявшись, аккуратно застелил койку жестким, вкусно пахнущим бельем.

Чинно присел на табуретку, посидел немного, сложив руки на коленях.

«Как же я узнаю, когда ужинать-то идти? Позовут, может? Да нет, тогда бы Зина так и сказала: позовут, мол… Может, в коридоре часы есть?»

Сенька приоткрыл дверь и осторожно выглянул в коридор. Вспомнил, что не одет, вернулся, натянул рубашку, застегнул на все пуговицы, тщательно заправил в штаны.

Выглянул снова. Повертел головой, надеясь увидеть часы, не отходя от двери. Не удалось. Тогда, поколебавшись, Сенька прикрыл за собой дверь и медленно пошел по пустому коридору. В торце его, на подоконнике огромного окна, зеленели крутобокие кактусы. Один из них цвел большим ядовито-красным цветком. «Зина, должно, разводит», — добродушно подумал Сенька и подмигнул кактусам.

Дойдя до конца коридора и нигде не заметав часов, Сенька собрался уже было идти назад, как вдруг увидел у стены девочку в коротком вылинявшем халатике. Откуда она тут взялась? Сенька мог бы поклясться, что минуту назад он смотрел на это место и оно было пустым.

Девочка стояла, прислонившись к стене, и смотрела на Сеньку. На вид она казалась его ровесницей, может, чуть постарше.

Теперь у Сеньки было два выхода: юркнуть назад в свою комнату и прикрыть дверь или подойти к девочке и заговорить. Сенька явно предпочел бы первое, но кто знает, сколько ему еще здесь быть. Не будешь же вечно прятаться!

И Сенька шагнул вперед, неуверенно улыбнулся девочке и спросил:

— Не знаешь, где здесь время узнать?

Девочка молча вытянула вперед тонкую руку, Сенька проследил направление, но ничего не увидел. Пожал плечами.

— Без пяти семь, — хрипловато сказала девочка.

— Ага, — обрадовался Сенька. — Значит, через полчаса жрать дадут!

— А ты чего, голодный, что ли?

— Да не, — смутился Сенька. — Не голодный… Но все дело какое-то…

— Ерунда это, а не дело, — отрезала девочка. — Тебя как звать?

— Сенькой.

— А меня Глашкой.

— Знакомы будем, — сказал Сенька и лодочкой протянул девочке руку.

Глашка недоуменно подняла темные брови, однако взяла протянутую руку и слабо встряхнула ее. Ладошка у нее была сухая и горячая.

— Ты чего тут?

— Ну-у, так… — Сенька передернул плечами.

— «Ну-у, так» здесь не держат, — без всякого выражения констатировала девочка.

Сенька помялся еще несколько секунд и вдруг неожиданно легко сказал:

— Я — барабашка! — И сам себе удивился несказанно. То, что он не решался открыть никому из друзей, делом проверенных, вдруг взял да вот так, за здорово живешь, выболтал незнакомой девчонке, которую и видит-то первый раз в жизни. А казалось, на куски его режь — не скажет… Чудеса!

— Ага, — совершенно не удивившись, сказала Глашка и задумалась, что-то прикидывая про себя.

— Ну, а ты чего? — сообразил Сенька.

— Я… будущее угадываю, — чуть поколебавшись, сказала Глашка и взглянула Сеньке прямо в глаза. Глаза у нее были желто-зеленые, цвета скошенного сена. Сенька таких никогда не видел и даже не знал, что такие у людей бывают.

— Какое будущее? — переспросил он. — И откуда ты его знаешь?

— Знаю откуда-то. — Глашка пожала плечами.

— А ну, предскажи мне, — потребовал Сенька.

— Сейчас, разлетелся! — усмехнулась девочка. — Подставляй карман, мигом отсыплю…

— А чего тебе, жалко, что ли? — смутился Сенька.

— Да не, не жалко, — потупилась Глашка. — Только я решила никому не говорить. Ты так и знай сразу. Чтоб не приставал.

— А почему ж не говорить? — изумился Сенька.

Глашкин дар, в отличие от его собственного, казался ему безобидным и даже весьма полезным. Он, Сенька, очень не прочь узнать, что с ним дальше будет, да и с Коляном… А кто у матери родится — мальчик или девочка? Мать, ясно дело, девку хочет, а отчим, понятно, пацана… И еще про Машку-красотку: дождется она Коляна или с рыжим Васькой пойдет? Да и мало ли еще что… А Глашка вот знает или может узнать, да сказать не хочет… Неправильно это!

Чего ж не сказать-то? — повторил он. — Людей порадовать…

— Ага, порадовать! Как же! — по-крысиному ощерилась Глашка. — Больно они радуются! И так чуть не убили меня!

— Убили?! — Сенька потрясенно взглянул на девочку. Себя он считал опасным для людей, но что грозило бы ему, откройся все как есть? Ну, отчим выдерет. Мать будет белугой реветь. Ну, из школы погонят. Еще чего? Да и все, пожалуй. А Глашку, за ее-то полезные способности, кто-то хочет убить? Почему?!

— Расскажи! — попросил Сенька. — Коли не очень в тягость, конечно. А то ни черта не понял… Я тоже расскажу, если хочешь…

— Пошли пожрем сперва! — ухмыльнулась уже успокоившаяся Глашка. — Вечер длинный — расскажу.

— Ага, — обрадовался Сенька. — Поболтаем. А то я и думаю — чем бы время убить…

— Мне Зинка все книжки сует, — пожаловалась девочка. — «Читай, — говорит, — Глашка, развивайся». А я не могу. Как открою ее — так в глазах и запестрит, запестрит… Ровно на карусели кружишься…

— Эк как! — удивился Сенька. — Я до читки тоже не охотник, но такого нет…

— Хорошо тебе! — вздохнула Глашка. — Пошли, кормушку покажу!

На ужин была котлета с вермишелью и чай с булкой и маслом. Глашка съела только масло и хлеб, а все остальное отдала Сеньке. Сенька сначала застеснялся, а потом съел.

— А ты чего? — спросил все же Глашку.

— А я никогда жрать не хочу, — равнодушно ответила девочка и добавила рассудительно: — Ты ж мужик, тебе силу копить надо…

Сенька мигом вырос в собственных глазах и огляделся кругом.

Кроме них, в столовой, выкрашенной грязно-желтой краской, сидело за столиками еще человек восемь-десять. Никто, кроме Глашки с Сенькой, не разговаривал.

— Не пялься так-то! — посоветовала девочка.

— А чего? — шепотом спросил Сенька, опуская глаза.

— Потом, потом. — Глашка помахала в воздухе растопыренной пятерней, залпом допила жидкий чай и поднялась из-за стола.

Сенька, на ходу дожевывая булку, пошел за ней. «В чужой зоне — свои законы, — вспомнил слова Коляна. — Понимать надо. И уважать». Нарушать чужие законы Сенька не собирался. Хотя это теперь и его «зона».

— Поживем — увидим, — пробормотал он себе под нос.

У Сенькиной двери Глашка остановилась, ткнула пальцем в стекло.

— Ты — здесь?

— Ага, — кивнул Сенька.

— Значит, Вальтер не вернется… — вздохнула Глашка и добавила: — Ты иди к себе. Я к тебе сама приду… потом… Иди…

Сенька неохотно повиновался. Делать в палате было абсолютно нечего, да и Глашка раскомандовалась… Осадить бы ее… «Ну ничего, — опять утешил себя Сенька. — Вот разберусь, что к чему, тогда… И кто это — Вальтер? И куда это он, интересно, делся?»

* * *

Глашка протиснулась в дверь боком и настолько бесшумно, что Сенька, глазевший в окно, вздрогнул от испуга, услышав за спиной ее хрипловатый голос:

— Ну чего, попривык маленько?

Оглядев девочку, заметил Сенька, что она переоделась: вместо линялого халатика — темно-зеленое платье с белым кружевным воротником. Густой хвойно-зеленый цвет шел к Глашкиным глазам, и вся она стала похожа на ожившее растение. Сеньке, выросшему в квартале, где все деревья давно погибли от комбинатовских отходов и даже обычная трава вырастала от случая к случаю, смотреть на Глашку было приятно.

— Ну ты садись, что ли! — смущенно пригласил он и указал на табуретку.

— А сюда можно? — Глашка ткнула пальцем в сторону кровати и, не дожидаясь ответа, бухнулась на аккуратно застеленное бледно-голубое покрывало. — Ух ты! А у меня не скрипит! — сообщила она, покачавшись на пружинах.

— Знатно скрипит! — согласился Сенька и замолчал, не зная, что еще сказать. Потом напомнил, потупившись: — Ну, ты обещала рассказать, как будущее-то предсказываешь… Забыла?

— Да не, чего ж забыла! — засмеялась Глашка. Зубы у нее были мелкие, теснились во рту, налезали один на другой, и казалось, что их куда больше, чем человеку положено. — Чего ж я — старушка старая, чтобы так враз забыть?

— Ну? — упрямо набычившись, повторил Сенька и решил про себя, что если Глашка и дальше будет смеяться, то он ее просто выгонит. Еще и по шее наподдаст — Чтоб знала.

Но Глашка уже стала серьезной. Пересела к столу, по-бабьи подперла рукой рябую от веснушек щеку. Подняла к потолку зеленые глаза.

— А так и слушай, коли хочешь, — нараспев начала она, и хрипотца из ее голоса куда-то чудесным образом подевалась. — Мать моя померла, как брата рожала. Брат тоже помер, только опосля. Мне тогда пятый год шел. Отец год вдовел, потом женился. У мачехи свои дети: Варька, старше меня, да Славик — свет ейный…

— А у меня — отчим, — вставил Сенька. — Только у него своих детей нет…

— Ага, — словно бы не слыша, согласилась Глашка и продолжала: — Мачеха-то отца старше, да у нас в деревне выбор невелик. Одни старики да старухи. На лето наезжают, конечно. И ребятня, и молодые… Ну, а зимой — глушь, волки у околицы воют. До школы на Центральную пока дойдешь, страху натерпишься… Мы с Варькой бегом бегали. Потом два урока отдышаться не могли… Мачеха на меня — ноль внимания, однако и зла от нее не видала. Варька — так же, все: «Славик, Славик…» Так и было, покудова кто-то меня не испортил…

— Как это — испортил? — с живым интересом, прикидывая на себя, переспросил Сенька.

— А кто его знает? — пожала плечами Глашка. — Может, и раньше чего было… А только я уж говорила — на деревне одно старичье. Как зима, гадалки: кто до весны доживет, кто — нет. Только и разговоров. Мы с Варькой: кому — хлеба, кому — дрова натаскать, кому окошко от холодов законопатить. Ну, и нас пытают: как думаешь, Глашенька, еще мне год маяться или уж этой зимой Господь к себе призовет? Крышу-то латать али нет? А я вдруг чую — знаю! Ума-то кот наплакал, вот и говорю: «Нет, баба Даша. Латай крышу. Ты на то лето помрешь. А вот баба Ксана уж на Рождество, в самую ночь…» Ну и чего думаешь — сбылось, конечно.

Сначала все затихли, как нету. Потом поодиночке стали меня у колодца ловить, в сарае, еще где. В гости зазывать. Плетут, плетут что-то, пряниками угощают, а потом давай выспрашивать. В основном — все про то же: когда помру? Ну и еще: чего дети задумают, привезут ли внуков, будут ли крупу в лабазе давать… Только дед Пантелей — вот умора! — все про Ельцина пытал: долго ли ему еще править и кто после него будет… А я чего — дура малая, всем и говорю, как знаю. И все сбывается…

— И про Ельцина? — не выдержал Сенька.

— Ну, деду Пантелею еще подождать придется, покуда сбудется… — отмахнулась Глашка. — Мачеха с отцом сначала не знали ничего. Бабки по углам хоронились. Ну, шила-то в мешке не утаишь — Варька разболтала. Хоть и обещала, змея подколодная, молчать. Я уж ей-то все подряд предсказывала: и какая задача на контрольной будет и кого Мишка Скворечин на танцах пригласит… Знала бы…

Мачеха — ничего, как не слыхала, а отец как-то подошел:

«Чего это, Глашка, про тебя болтают?»

«Да я, — говорю, — и сама не знаю, чего это такое…»

Тут мачеха подкатилась, ну у нее вопрос один: что со Славиком будет?

Я посмотрела на него и вижу: заболеет он. Ногами. А как сказать? Стою молчу. Она смекнула что-то, как вцепится в меня, сама белей муки, шипит как придушенная: «Говори! Живой не выпущу!»

Ну, я струхнула, говорю: осенью заболеет Славик. Не помрет, однако, ходить будет плохо. Нога одна присохнет. Она взвыла так, будто ее по-живому режут. Меня об стенку головой хрястнула, хорошо, отец придержал… Ну и пошло…

Чуть чего — в драку. И слухи: ведьма я, сглазить могу. Порчу напустить. В школе прослышали, косятся. Люди на улице обходят… Славика от меня спрятали, берегут, только на цепь не посадили. Мачеха от него не отходит. Мне не жизнь, отец видит. Как-то пришел трезвый, смотрит в пол, говорит: «Может, тебе, Глашка, в интернат пойти? Не гоню, не думай, а только так-то — тоже не дело». Договорились: после лета пойду учиться в интернат, в райцентр. Там и жить. Отец все документы сладил, под бабкиной иконой в шкатулку сложил…

— Ну, а Славик-то? — заторопил Сенька задумавшуюся о чем-то Глашку.

— Полиомиелит это называется, — медленно сказала девочка. — Покуда врач приехал да покуда его в больницу везли, у него ноги-то и отнялись…

Мачеха из больницы вернулась, не человек — зверь дикий. Варька уж на что змея, и то сказала: «Беги, Глашка, скорей! Убьет тебя!» Мужиков по избам, старух древних — всех на ноги подняла: «Ведьма она! Ведьма!» — Глашка прикрыла глаза, вспоминая.

Нюрка-соседка укрыла меня в телятнике. Ночью на шоссе вывела. Одежку дала, жратвы. Без нее — хана мне. А на прощание говорит: «Предскажи мне, Глашка, судьбу. Коли ты и правда ведьма, может, сбудется». Я глянула — камень с души упал: хорошее есть. «Родишь, — говорю, — Нюрка, сына. Самый будет на деревне сильный пацан. И красивый. В отца…» Нюрка расцвела, закраснелась, шепчет: «А отец?» Тут я руками развела, будто виновата: не обессудь! А она засмеялась, хорошо так, и говорит: «Все одно, шут с ним! От них, от мужиков, морока одна! Я баба сильная, сама сына подниму, себе в утешение. Спасибо тебе!» И назад пошла, будто даже в ночи светится.

До райцентра меня дальнобойщик подбросил. Все предлагал с ним ехать… Я думала: «А поеду, чего мне, все равно пропадать». Только устала очень…

Документы у меня с собой были, в интернат взяли. Попервости — все хорошо. Школа рядом, учительница молодая, добрая, жратвы вдоволь. Я, конечно, никому ничего не предсказывала. Обожглась, молчу, будто в рот воды набрала.

Отец приезжал, гостинцев в лабазе купил. Шапку шерстяную. «Славик, — говорит, — уже вроде поправился, а ногу волочит». Ну, так я про то знала…

— А как знала-то? — перебил Сенька. — Объясни, Глашка, не понимаю я…

— Да я и сама не понимаю, — призналась Глашка. — Голос не голос, вроде как читаю. Иногда мутно написано, иногда ясно-крупно, как в книгах малышачьих…

— Ну, а как сюда попала? Тоже сама прибегла?

— Нет. Меня Андрей привез.

— А как нашел?

— Да почем я знаю! — равнодушно отмахнулась Глашка. — Нашел как-то. Мне-то уж все равно было…

— Почему — все равно? — не понял Сенька.

— А потому… Слухи-то, сам знаешь, ужом проползут. Отец, конечно, брехать не стал бы, ну, кто другой с Центральной приехал, меня видал… И поползло… Сначала девочки — Глашка, погадай, Глашка, погадай… Я отнекивалась, они обижаются. Ну, я потом думаю, чего, по мелочам-то… Какой вред? Стала помаленьку гадать. А чего? Цыганки вон гадают… Правда, неправда… А я чем хуже? Но только лучше-то не стало… Ты пацан, девчоночьих обычаев не знаешь покудова… Терпеть не могу… В глаза: «Глашенька-милашенька, я тебя так люблю, ты моя самая лучшая-распрелучшая подруга, а за глаза: ведьма-оборотень!..» Чего только про меня не рассказывали… И будто у меня глаза по ночам светятся, и будто я лягушек живьем жру… А еще — что на груди у меня знак тайный, ведьмин…

— И чего, правда — есть? — с разгоревшимися от любопытства глазами спросил Сенька.

Глашку аж перекосило от его вопроса. Потом ощерилась знакомым уже крысиным оскалом и вдруг рванула на шее кружевной воротник, будто задохнулась враз. Отлетевшая пуговица ударила Сеньку по шее, откатилась под стол.

— На, смотри! — взвизгнула Глашка. — Смотри! Есть ведьмин знак? Ну, есть?!

Сенька вздрогнул, зажмурился, отвернулся к стене, забормотал испуганно:

— Ну ты чего, чего, Глашка?! Я же так спросил… так просто… нет, конечно, ничего, и нет… Ты чего?

— Вот и в интернате все так просто… — горько сказала Глашка, запахнув на груди ворот. — Вот, пуговица потерялась…

— Это мы сейчас… это мы мигом, — заторопился Сенька. — Я ее видел… Она меня… она мне по морде попала. Вот сюда. — Он ткнул пальцем в щеку.

— Так тебе и надо! — усмехнулась Глашка. — И не пуговицей, а чем потяжельше… Будешь всякие глупости спрашивать!

— Не буду, не буду, — пробормотал Сенька и улыбнулся широко, довольный, что все кончилось благополучно. — На вот, возьми свою пуговицу… Но ты тоже… — не удержался он. — Тоже психованная. Чуть чего — сразу раздеваться…

На этот раз засмеялись оба. Глашка смеялась беззвучно, широко разевая многозубый рот, а Сенька привзвизгивал в конце, как потерявшийся щенок…

За дверным матовым стеклом обозначилась невеликая тень.

— Зинка! — прошептала Глашка, и лицо ее вмиг стало отчужденным и неприятным.

— Ну и чего? — удивился Сенька.

— Терпеть не могу! — ощерилась Глашка.

— Почему?!

Ответить девочка не успела, потому что дверь осторожно приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунулось остренькое лицо Зины.

— Ах, вот кто тут так заливается! — не скрывая своего удивления, выговорила она. — Вы, я вижу, уже познакомились…

— А чего, нельзя, что ли? В тюрьме, что ли? — с вызовом спросила Глашка.

— Ну почему же нельзя? Можно, конечно, — спокойно ответила Зина. — Наоборот, я даже рада. Хотя и удивлена, чего скрывать. Потому что привыкла, что здешний народ общительностью не отличается. Да и ты, Глаша…

— А отчего же это так? — мысленно разводя Глашку и Зину, спросил Сенька. Ему вовсе не хотелось, чтобы они сцепились по-настоящему.

— Да уж так сложилось… — Уклончиво ответила Зина и снова обратилась к Глашке: — А я, в общем-то, тебя ищу, Глаша… Сеня пусть сегодня отдыхает, а ты со мной пойдешь, хорошо?

Сенька ожидал, что Глашка огрызнется в ответ, в крайнем случае, просто откажется, но она покорно поднялась и, деревянно переставляя ноги, не сказав более ни слова и не взглянув на Сеньку, вышла вслед за Зиной. Сенька удивился сначала, а потом вдруг чего-то испугался и вспомнил, что так и не спросил у Глашки про Вальтера…

На следующий день до обеда Сенька не видел никого: ни Глашки, ни Зины, ни Воронцова. Сидел на кровати, тупо глядя в стену, и думал, что сейчас даже задачки по математике порешать — и то в кайф. А вот не спросил у Глашки, в какой комнате она живет, и теперь не найти ее. Не будешь же во все двери ломиться…

На обед Глашка не пришла, и Сенька совсем скис. Посмотрел по сторонам, попробовал с тоски заговорить с высоким прыщавым парнем, с которым оказался за одним столом. Спросил, не знает ли тот, есть ли здесь телевизор. Парень глянул странновато, сморгнул прозрачными глазами и ушел, не доев второе. Сенька сначала огорчился, но потом выпил его нетронутый компот и подумал, что если кто-то с приветом, то другие в этом нипочем не виноваты.

В коридоре напротив его комнаты на корточках, спиной прислонившись к стене, сидел Воронцов. Сенька уже привык к этой его странной позе и не удивился, присел рядом.

— Ну что, будем работать? — помолчав, спросил Андрей.

— Будем, чего ж делать…. - вздохнул Сенька. — Тогда пошли.

По дороге Воронцов кивнул на глухую зеленую дверь:

— Библиотека.

— И чего?

— В объяснения вдаваться не буду, — нахмурился Андрей. — Во всяком случае — пока. Но коли уж ты мне поверил, так и — здесь верь. Надо читать, чтобы… чтобы вылечиться… Много, много… читать, учиться… Не как в школе… Если не знаешь, сначала… Зина, я — поможем выбрать, подскажем. Потом — сам…

— Ага, — язвительно прервал его Сенька. — Это вы всех заставляете, да?

— Кого — всех?! — изумился Воронцов.

— Да-а… Вон Глашку тоже… А она и не хочет вовсе! — тоном ябеды первоклассницы проблеял Сенька.

— Так ты познакомился с Глашей? — Андрей удивился еще больше, хотя, казалось бы, больше уже и некуда. — И она пошла на контакт с тобой? И что… что же ты о ней знаешь?

— Все! — торжествующе сказал Сенька, испытывая несказанно приятное чувство оттого, что мог ущучить Воронцова. — И как она будущее предсказывала, и как в деревне жила, и как ее чуть не убили, потому что ведьмой считали… И как Зина ее книжки читать заставляет…

— Фантастика! — прошептал Воронцов, потирая лоб. — В таком случае я попрошу тебя… Хотя нет! — резко прервал сам себя, пробормотал под нос: — Еще больше замкнется, догадается, догадается непременно… — и добавил вслух: — Постарайся помочь ей. Если сможешь, конечно. — Глянул прямо в Сенькины узковатые, припухшие глаза.

— А сейчас она где? Почему в столовую не пришла? — решился спросить мальчик.

— Не волнуйся, ничего страшного с ней не случилось, — успокоил его Андрей. — У Глаши такие перепады обычны… К вечеру она, должно быть, появится… Или завтра…

— Угу, — недоверчиво сказал Сенька и исподлобья испытующе поглядел на Андрея.

Воронцов выдержал его взгляд и улыбнулся.

* * *

В большой светлой комнате посередине стоял стол. На нем лежали бумаги и стоял графин с мутной водой, которую, должно быть, уже месяц не меняли. Стулья стояли где попало. На стульях в разных позах сидели люди. Все вместе было похоже на сцену театра, который однажды приезжал в Сталеварск на гастроли и куда совсем еще маленький Сенька ходил с классом Коляна. В той пьесе Сенька почти ничего не понял, кроме того, что один человек в черном костюме очень хотел скорей запустить какой-то цех, а второй по-всякому мешал ему это сделать. Когда Сенька обратился за разъяснениями к Коляну, тот ответил предельно коротко: «Мура все!»

— Вот, познакомьтесь, — Сенька Славский! — сказал Андрей людям в комнате.

Люди задвигались и оказались не театральными, а вполне живыми.

— Очень приятно, — доброжелательно откликнулся один из сидящих. — Садись, Андрей. Садись, Сеня.

Сеньке придвинули стул. Он сел, как подломился. Андрей остался стоять, прислонившись к стене.

— Ну, расскажи нам о себе, Сеня, — улыбаясь, попросил мужчина в бордовом галстуке с серебряной полосой наискосок. — Андрей Андреич немного говорил нам, но хотелось бы послушать, как ты сам оцениваешь ситуацию… Так что ты можешь? Чего не можешь?

Никогда, пожалуй, Сенька не видел сразу столько трезвых, хорошо одетых людей. Только по телевизору. Да еще, может, когда он посадил в портфель к учительнице ботаники злющего помоечного кота и тот, вырвавшись оттуда, разбил наглядное пособие — семядоли и расцарапал Нонне Трофимовне подбородок. Тогда Сеньку вызывали на педсовет, но там были одни тетки, и они Сеньку ругали. А здесь — вроде смотрят по-доброму, да и женщин всего две — почти незаметная в углу Зина, и другая, с белыми волосами, в короткой кожаной юбке.

Сенька вдруг ощутил, что его трясет, как при простуде. И никак не сомкнуть челюсти. Зубы мелко лязгали друг о друга, а рот наполнился противной вязкой слюной. Сенька сам на себя разозлился.

«А чего стрематься-то? — сказал он себе. — Ну чего они мне сделают?.. Да ничего!» Он вспомнил усмешливую плоскую физиономию брата, потом корявые строчки его письма: «Со мной все в норме, потому как смотрю в оба и не ломаюсь. Чего и тебе, Сенька, советую. Наглость города берет. Если спросишь: можно? — тебе, так и знай, ответят: нельзя! Так мир стоит, ничего с этим не сделаешь. Делай, как мозги подсказывают, а там разберешься, что к чему. И не стремайся никогда, а не то съедят…» Вспомнив, Сенька улыбнулся куда спокойнее. Молодец Колян! Мать все время ревела, боялась за него, что порешат в колонии. А зря. Колян нигде не пропадет. Не из таких. И Сенька не из таких.

Сенька засмеялся.

— А вот не угодно ли почтеннейшей публике! — тоненько выкрикнул он прямо в лицо ближайшему соседу. — Горшки опрокидываем, стены облупляем, занавески поджигаем! Кому пару — отдам задаром!

— Сенька! Ты чего?! — тревожно подался вперед Воронцов.

На мгновение Сеньке стало стыдно, но возникшее было ощущение тут же исчезло, снова уступив место раздражению: чего они на него, в самом деле, глазеют? В зоопарке, что ли? Вспомнилось вдруг, как они мальцами бегали смотреть на алкашей, свалившихся в Вечную Лужу за универсамом, и спорили на гривенник: захлебнутся или не захлебнутся?

— А вот также барабашки жареные, печеные, вареные! Ко всеобщему удовольствию почтеннейшей публики!

— Ладно, барабашка несчастная! — Бордовый Галстук жестом остановил Андрея и усмехнулся. — Кончай ломать комедию. И не бойся — не съедим мы тебя. Разговор серьезный, дело тоже нешуточное… Расскажи, как в первый раз было…

— Ну, не хотите — не надо! — Сенька пожал плечами и кончил ломать комедию. И совсем успокоился. Потом задумался, как бы это половчее ответить на заданный вопрос. О первом разе он решил умолчать и начал, сразу со второго.

— Сначала фикус был, — твердо сказал он. — Иду это я но улице, вижу: на третьем этаже окно раскрыто и кадка с фикусом стоит. Огромная такая! Ого, думаю, какой фикус! И вдруг он как опрокинется, как вниз полетит! Как грохнется! Я еле отскочить успел, и то по ноге чем-то попало. Но я тогда ничего не подумал, — добавил Сенька. — Решил, что кто-то его незаметно изнутри столкнул. Совсем, думал, с ума посходили, фикусы из окна выбрасывают!

— Та-ак, — протянул высокий лысоватый парень и испытующе глянул на Сеньку. — А когда ты догадался, что это связано с тобой?

— Да в самом конце! — воскликнул Сенька. — Догадался и до вас поехал!

— Погоди, погоди, Артем! — перебил парня Бордовый Галстук. — А вот скажи, Сеня, когда упал фикус, ты не хотел, чтоб он падал?

— Да что ж я, придурок, что ли?! — возмутился Сенька. — Я ж по тому тротуару шел, что под домом…

— Хорошо, хорошо!.. А не помнишь, какое у тебя было настроение?

— Помню — паршивое! — усмехнулся Сенька. — Мне как раз тогда училка в дневнике целый роман накатала и мать в школу вызывала…

— Вот! — назидательно сказал Бордовый Галстук, обращаясь к собравшимся, а лысоватый блеснул близорукими глазами и спросил заинтересованно:

— Это за что же?

«Ишь, интересуется! — усмехнулся про себя Сенька. — Небось в школе отличником был…»

— Да так что-то, забыл… — соврал он.

Да и какое им дело до Сенькиных дел! И до того, что как Коляна в колонию спровадили, так училки словно сбесились. Если где что, так сразу — Сенька! Даже если он и вообще ни при чем. Обидно! Не в Сенькином обычае жаловаться, но как-то достали — рассказал матери. Отчим слышал. Мать — в слезы, Сенька уж пожалел, что заикнулся. Ну училки, ну чего с них взять — дуры несчастные!.. А отчим вдруг с шеи покраснел, сказал: «Мария, не реви!» А на следующий день в школу пришел. Сенька обалдел.

Стоит отчим перед училкой как гора и молчит, только цветом кирпичным наливается… Училка — туда-сюда, а он ей: «Чего к мальцу цепляетесь?» Она раскудахталась: это, то, вы не знаете, влияние старшего брата, яблоко от яблони… Отчим воздух ладонью рубанул, аж засвистело. Училка в сторону шарахнулась. Сказал, как камень уронил: «Чепуха!» — и прочь пошел.

Сеньку в покое оставили. А теперь он отчима подвел — сбежал невесть куда, будто и правда блатной либо придурок. Нехорошо. А как ему объяснишь?

«Расскажу потом, когда-нибудь…» — утешил себя Сенька и снова прислушался к закипавшему вокруг спору.

— Ну даже если и так! — обращаясь к Бордовому Галстуку, говорил Артем. — Так что из этого следует? Ровным счетом ничего. Для объяснения сути — ничего!

— Так я не понял, что Сеня может? — ни к кому не обращаясь, спросил лохматый человек в мягком трикотажном костюме, похожем на пижаму.

Не разглядев, Сенька принял бы его за обитателя клиники.

— Ничего, Игорь, я же сказал — ничего! — устало ответил Андрей. — С ним надо работать. Никакого управления — я же сказал…

— Так зачем же тогда?.. — начал Артем, но его перебила пышноволосая блондинка.

— Я знаю — зачем! — низким красивым голосом сказала она. — Андрей приволок еще одно подтверждение своей гипотезы…

— Какой? — спросило сразу несколько голосов.

— А! Дети-мутанты из промзоны… — пренебрежительно пробормотал Бордовый Галстук. — Я читал об этом в одном фантастическом романе годов шестидесятых…

— Я тоже предпочел бы фантастический роман, — спокойно и отчужденно заметил Андрей.

— Андрей, объяснись, — попросила молчавшая до сих пор Зина. — Не все знают, о чем речь.

— Да. Я не понял, — поддержал ее лохматый Игорь.

— Это не гипотеза, — начал Андрей. — Скорее наблюдение… Вы обращали внимание, что во всех «барабашковидных» ситуациях есть два общих момента: первое — уровень образования всех участников не превышает среднеспециальный… — Многие в комнате кивнули. Бордовый Галстук остался неподвижен. — И второе: во всех случаях на одном из планов присутствуют дети. Точнее — подростки…

— Так, так. — Игорь замотал лохматой головой, откидывая падающие на глаза волосы. — И что же ты предполагаешь?

— Я предполагаю самую простую вещь. То есть она самая простая по сравнению со всеми этими гипотезами о душах предков, о рехнувшихся космических пришельцах и т. д. Барабашки — это дети. Подростки. С необычными возможностями, о которых они и сами не всегда знают. Отсюда — кажущаяся бессмысленность и алогичность всех подобных случаев… Сенька — наглядная тому иллюстрация…

— Но почему? — спросила блондинка.

— Если бы я знал! — Андрей пожал плечами.

— Но что-то ты думаешь! — настойчиво возразил Артем.

— Я думаю, — грустно ответил Андрей. — И получается печально и банально, как в наших ежедневных газетах. Это — третье поколение хронических пьяниц и алкоголиков. Без корней. Без среды обитания. Это — отравленная земля, вода, воздух…

— В ООН, в ООН, — замахал рукой Бордовый Галстук. — В крайнем случае — в ЮНЕСКО. Оздоровим экологию, иначе мы все превратимся в барабашек!..

Андрей чуть заметно побледнел и потемнел глазами.

— Сеня, — снова вмешалась блондинка, — а где ты живешь?

— В Сталеварске.

— Что за город, расскажи. Там что, сталь варят, да?

— Не! — усмехнулся Сенька. — Никакую сталь у нас сроду не варили. У нас комбинат химический. Пластмассы какие-то…

— А отчего же — Сталеварск? — удивился Игорь.

— Это смешно, — пообещал Сенька. — Я сейчас расскажу… Вообще-то был — Сталинск. Когда комбинат строили. В честь Сталина. Потом переименовали. Стал Сталеварск, чтобы букв поменьше менять. На комбинате на крыше лозунг: «Труженики Сталеварска! Крепите Родину делами своими!» — так видно: четыре буквы старые, а дальше новые, другие немножко… Теперь митинг у Горсовета был, чтобы отменили все. А еще ветераны подписку собирают, чтобы опять — Сталинск. Отчим расписался…

— У тебя что ж, отчим — сталинист, что ли? — весело спросил молодой парень с тощей козлиной бородкой.

Сенька нахмурился — в голосе парня ему послышалась издевка, однако ответил:

— Он сказал: все отменять — ничего не останется. Что было, то было. Откуда новое возьмем?

— Правильно сказал, — поддержал отчима Бордовый Галстук, а блондинка предложила:

— Может, историческое название вернуть? Как раньше-то город назывался?

— Раньше, до комбината, соседка рассказывала, деревня была, — усмехнулся Сенька. — Называлась Голодай. Можно вернуть, конечно…

Все, кроме Андрея, засмеялись.

— Я думаю, можно отпустить Сеню, — сказал Бордовый Галстук. — А мы тут еще обсудим кое-что…

Сенька, не торопясь уходить, вопросительно взглянул на Андрея. Невелика от Сеньки поддержка, но оставлять Воронцова одного ему не хотелось. Андрей кивнул.

— Ну ладно! До свидания всей честной компании! — Сенька шутовски раскланялся и задом, провожаемый улыбками, вышел в распахнутую кем-то дверь. Закрыл ее за собой, приложил ухо, убедился, что подслушать ничего не удастся, и, вздохнув, пошел к себе.

Когда Сенька вошел в свою комнату, сразу понял — что-то изменилось. Не сразу догадался — что. Завертел головой и сообразил: Зина. Над кроватью висел смешной плетеный медвежонок с палочкой в коротких лапках. А на окне — аккуратный горшочек с толстым упрямым ростком, растопырившим лиловые резные листья.

Сенька улыбнулся, достал из тумбочки стакан, сходил в туалет, набрал воды и полил и без того влажную землю. Наклонился, понюхал. Росток пах тепло и вкусно. «Как у Зины в кабинете», — вспомнил Сенька и улыбнулся еще раз.

К столовой Сенька пришел рано, дверь еще была закрыта. Проходя мимо библиотеки, подумал: «Заглянуть, что ли?» — и сам себе удивился. Потом стал думать про другое: придет ли Глашка? Воронцов сказал: помоги ей. А как помочь? Надо бы спросить при случае.

Глашка пришла. Во вчерашнем зеленом платье, вроде бы побледнела чуть. А может, показалось. «Ты где была?» — хотел было спросить Сенька, но не спросил. Вместо этого кивнул на прыщавого парня (он ел за отдельным столиком в углу) и прошептал:

— Придурочный какой-то. Я на обеде спросил про телевизор, так он сбежал…

— Это Роман, — также шепотом объяснила Глашка. — Его в подвале нашли. Он не помнит ничего. И с космосом разговаривает.

— С каким космосом? — не понял Сенька. — С космонавтами, что ли?

Глашка кивнула.

— С нашими?

— С нашими вроде тоже может. Его тут возили куда-то, вроде получилось.

— Чудеса: — вздохнул Сенька. Собственные злоключения теперь вовсе не казались ему такими уж особенными. И это было приятно.

— Пошли теперь ко мне, — сказала Глашка после ужина.

— Пошли, — согласился Сенька. И застеснялся. Отчего-то идти к девочке в комнату казалось ему неприличным. А Глашка к нему — ничего, нормально.

Зашел и сразу стесняться перестал. У Глашки все было точь-в-точь как у него. Нипочем не скажешь, что здесь девочка живет. Такой же стакан на тумбочке. Койка застелена. Только цветок на окне не лиловый, а желто-зеленый, гнутый, будто под ветром склоненный.

Глашка проследила его взгляд, нахмурилась, а потом вдруг оживилась:

— Слушай, Сенька, а ты можешь все эти веники сгубить?

— Какие веники? — не понял Сенька.

— Ну, эти. — Глашка кивнула на горшок. — И в коридоре… И вообще, все… Не ломать там и не разбить, а чтобы они просто сдохли… Чтобы Зинка не догадалась. А? Барабашка ты или нет?

— Я не знаю, — смутился Сенька. — Только зачем тебе? Чем тебе цветы помешали?

— Терпеть не могу Зинкины цветочки! — знакомо ощерилась Глашка. — И саму Зинку тоже!

— Да почему? — воскликнул Сенька. — Что она тебе такого сделала?

— А ничего! — Глашка вздернула и без того курносый нос. — Чего она мне может сделать!

— Так чего же тогда?.. — недоумевал Сенька.

— А чего она пристает! — Девочка непримиримо сощурила глаза. — Вот как училка в интернате. Все они одинаковые. Мягко стелят, да жестко спать. Та тоже: Глашенька то, Глашенька се. И от девчонок защищала. И занималась со мной. Я, дура, и растаяла. Стала ей рассказывать все. А она осторожненько так: спросит и молчит. Или скажет: ты не хочешь — не говори…

— Чего говорить-то? — не удержался Сенька.

— А то! — Глашка сжала кулаки, глаза ее побурели. — Всем им одно и то же надо!.. Как дошло до дела, так я смекнула уже, чего ради она ко мне подкатывалась, да куда денешься!.. Ты, Глашенька, такая необыкновенная, тебя, Глашенька, никто не понимает! С тобой так интересно беседовать!.. А подумай сам, чего это ей со мной интересно, если я, кроме деревни нашей да Центральной, сроду ничего не видела? А?

— Ну, наверное, это… — замялся Сенька. — Хотела, чтоб предсказала ты ей…

— Во! — обрадовалась Глашка. — Точно! И я так поняла. Только поздно. А сначала-то растаяла, думала, дура набитая, что она просто так с добром ко мне… — Глашка скрипнула зубами и запрокинула назад голову, чтобы не вылились навернувшиеся слезы.

— Ну, а потом чего? — Сенька понимал, что Глашке тяжело говорить, но был не в силах сдержать свое любопытство.

— Потом ясно что, — вздохнула Глашка. — Чего хотела, того и добилась. Сказала я ей…

— Ну и чего вышло?

— Чего у училок выходит?.. Девочка у нее вышла. Танечка. Лицом смазливая, в нее. Нравом капризная.

— А муж?

— Без никакого мужа! — Глашка торжествующе улыбнулась. — Бросит он ее и уедет. У него дома-то — семья…

— Так и сказала ей? — ахнул Сенька.

— Так и сказала… А вот гляди! — снова оживилась девочка. — Как чудно получается! Нюре-то, почитай, то же самое вышло, а только ей — в радость, а училке — как гриб поганый съесть. Почему так?

— Ну, я-то почем знаю!

— Вот и я не знаю. А только она с тех пор на меня как на врага смертельного смотрела. Будто это я ей чего испортила…

— И чего?

— Да ничего! — усмехнулась Глашка. — От судьбы куда денешься? Небось сейчас уже с брюхом ходит…

— А ты?

— Чего я? Я жила — как спала. Потом думаю — чего? Хотела уж сон-ягодой отравиться. Ждала, как поспеет… Тут меня Андрей и увез. Кто ему про меня сболтнул — по сей день не знаю. Но за то ему спасибо…

— Да-а… — Сенька покрутил головой и добавил глубокомысленно: — Вот ведь как бывает… — Сочувственно взглянул на Глашку, помолчав, спросил все же: — А Зина-то тут при чем?

— А притом! Все они одинаковые. И она тоже!

— Тоже предсказать просит? — догадался Сенька.

— Ну-у, не просит впрямую-то, а так… — Глашка прищелкнула пальцами. — Вроде и не за себя…

— Тоже про мужа?

— Какой у нее муж! — презрительно фыркнула Глашка. — От горшка — два вершка… Кому нужна недомерка такая!

— Ну почему-у… — протянул Сенька. Прямо вступиться за Зину он не решался, боясь разозлить Глашку, но и с оценкой ее был не согласен.

— Она, понимаешь, все про Андрея выспрашивает… — Глашку так перекосило от злости, что Сенька даже испугался.

— «Ты можешь ему помочь!.. Ему тяжело!.. Ты не хочешь»! — передразнила она. — Будто я не знаю, чего ей надо… А только не будет этого! — вдруг с силой выкрикнула Глашка. — Нипочем не будет!

— Чего не будет-то? — спросил наконец запутавшийся Сенька.

— А того! Все — одинаковы!.. Ты небось тоже. — Глашка подозрительно взглянула на мальчика. — Думаешь, поломаюсь, поломаюсь — и расскажу, да? Так? Так?! — Глаза у Глашки вспыхнули злым желтым огнем.

— Да ну тебя, Глашка! — с деланным равнодушием сказал Сенька. — Ты, видать, совсем рехнулась. От переживаний-то. Мало ли людей, которые ничего не предсказывают! Так и чего — не разговаривать с ними, что ли?

— Да, наверное, — мигом остыла Глашка и добавила жалобно: — Рехнешься тут…

— Ничего, прорвемся. — Сенька неожиданно почувствовал себя взрослым, протянул руку и погладил Глашкины тонкие пальцы, бессильно лежащие на столе. И тут же испугался: сейчас Глашка окрысится, завизжит. Но девочка вроде бы и не заметила ничего, даже руку не отдернула. Сенька облегченно вздохнул.

— Ну, так чего, с вениками-то? — напомнила Глашка. — Можешь?

— Я не знаю, — осторожно сказал Сенька. — Вообще-то вряд ли… У меня горит чего-то, падает, да и то… Само по себе вроде…

— А-а… — разочарованно протянула Глашка и задумалась. — Вальтер — мог. У него сила была. Только не захотел, наверное. Они еще больше расти стали. Как сумасшедшие.

— А кто такой этот Вальтер?

— Не знаю, — неожиданно ласково улыбнулась Глашка. — Вальтер — это Вальтер. У него сила на живое была. И добро. Повариха крыс отравой морила, а он их оживлял. Они за ним потом как собачки ходили. По коридору. Представляешь? Повариха раз увидела и прямо посередине в обморок грохнулась. Вот умора-то! Очнулась, а перед ней Вальтер стоит и две крысы сидят на задних лапках и смотрят. Она опять — бац! Представляешь?

— Да-а, — протянул Сенька и посочувствовал поварихе. Крыс он терпеть не мог. Прямо в дрожь бросало, как видел. — А куда этот Вальтер теперь делся?

— Не знаю, — погрустнев, сказала Глашка и, помолчав, добавила обреченно: — Все куда-нибудь деваются…

— М-да, — вроде бы согласился Сенька и не стал больше Глашку ни о чем расспрашивать. Но все это ему как-то очень не понравилось.

* * *

Время шло. Сенька совсем освоился, перестал шугаться и даже привык к странным обитателям клиники. Научился разговаривать с прыщавым Романом, который больше не боялся его и красиво рассказывал про Звездный Космос, про чужие планеты, про затерявшихся в просторах Вселенной космонавтов. Сенька никак не мог понять, что это за космонавты, но в общем-то его это не очень интересовало. Слушать Романа ему нравилось. Иной раз не хуже, чем видики смотреть про звездные войны… Сенька никому не говорил, но про себя думал, что Роман когда-то этих самых видиков посмотрел слишком много и рехнулся. Однако предположение свое держал при себе: не его это дело, умные люди сами разберутся…

Еще познакомился с Гаянэ. Если это, конечно, можно назвать знакомством. Гаянэ останавливала на нем лучистые глаза и иногда говорила нараспев: «Се-эн-ня-а…» От Глашки Сенька знал: ослепительно красивая Гаянэ — сванка, грузинка. Всю их семью вместе с домом накрыло лавиной. Все погибли, только Гаянэ откопали живой. Она выжила, поправилась, но на эту землю так и не вернулась. Жила в каком-то другом, очень красивом мире, похожем на рай. Там общалась с матерью, отцом, братьями. И коротать бы Гаянэ свои дни в сумасшедшем доме, если бы ей изредка из этого мира кое-что не перепадало: то диковинно-красивый цветок, то странной формы графин с прозрачной, густой, как мед, жидкостью, то мерцающий зеленым светом граненый камень… У Глашки в тумбочке лежало переливающееся всеми цветами радуги перо — подарок Гаянэ. Иногда Глашка щекотала им Сеньку. Он щекотки безумно боялся, но тут даже сопротивляться не мог, убегал — боялся попортить такую шикарную вещь.

А про Глашку ничего нельзя было сказать наверняка. Иногда она была как все люди — болтала, смеялась, дразнила Сеньку. А потом вдруг пропадала на день, на два, на неделю, не ходила в столовую, не показывалась в коридоре, на стук не отзывалась… Потом появлялась как ни в чем не бывало. Сенька не молчал, спрашивал: «Чего это с тобой?» Она, смотря по настроению, когда отмахивалась, когда крысилась на него: «Не твое собачье дело!»

Сенька обижался, уходил, но долго злиться не мог. Глашка сама приходила, звала — он с ней мирился, а про себя клялся, что уж это — в самый распоследний раз…

По вторникам, четвергам и субботам он занимался с Воронцовым. Андрей был неизменно терпелив, голоса никогда не повышал, но вроде бы со времени их первой встречи похудел, и одежда висела на нем, как на вешалке.

Дела у Сеньки шли не ахти как, и ему даже перед Воронцовым стыдно было: столько с ним возится, и все зазря.

— Это потому, что мне здесь злиться не на что, — потупившись, объяснял он Андрею. — Все хорошо, вот ничего и не выходит…

— Может, мне тебе по шее съездить раз-другой? — улыбался Андрей, а потом утешал: — Ничего, Сенька, не горюй. Все выйдет…

Сначала Сенька боялся, а теперь уж и хотел, чтоб вышло. Да не выходило. «А может, оно и совсем прошло?» — размышлял он по вечерам и не мог понять, нравится ему это предположение или не нравится. А еще несколько месяцев назад он ни о чем другом и думать не мог — только бы вылечиться.

«И чего ж тогда? Тогда, выходит, надо мне домой ехать, — думал он. — Там у матери ребятенок уж народился… Не до меня… А здесь чего же сидеть? Время у людей отнимать…» От таких мыслей Сеньке становилось тревожно и неуютно. И посоветоваться не с кем. У Андрея и так забот полон рот. Это Сенька нутром чувствовал и не лез к нему со своими проблемами. Зина? Она ему по-прежнему нравилась, но Глашкина непримиримая неприязнь словно ставила какую-то стену на пути к ней. Колян? Ему можно было написать, но чтобы получить ответ, придется назвать адрес, раскрыться. А вдруг до матери с отчимом дойдет? Это в Сенькины планы пока не входило…

И еще. Сам себе удивляясь, Сенька начал читать. Сначала — от безделья, когда Глашка в тумане и поговорить не с кем. Потом увлекся и сам уже стал ходить к Зине, брать ключ и с удовольствием рыться в книгах, которые стояли на грубых деревянных полках без всякой видимой системы.

Искал в книгах ответы на свои вопросы. Современные отставил сразу, понял: не найдет, на какое-то время утонул в фантастике, потом устал, все стало казаться одинаковым, повторяющим одно другое.

И надолго застрял на исторических романах. Читал запоем, отрываясь лишь тогда, когда строчки начинали прыгать перед глазами, а над страницами, сходясь-расходясь, зависали радужные круги. Жизнь в романах шла чудная, до того на Сенькину непохожая, что оторопь брала. А подумаешь — в чем-то и сходство есть…

Потом пересказывал Глашке. Она сама читать отказывалась наотрез, но Сеньку слушала внимательно и с удовольствием. Одни герои ей нравились, другие — нет. А Сеньке все нравилось, он просто кайф ловил… И не мог отделаться от ощущения, что книги в библиотеке меняются. Вот здесь на полке этой книги не было, а вдруг появилась. Следил даже, но никто на его глазах в библиотеку не входил. Только Зина с кувшином — цветы полить.

Читал, читал Сенька всякие исторические книги, и интересная мысль у него в голове появилась. Появилась и поселилась плотно, будто всегда жила. А обсудить, поговорить не с кем. Глашка слушать-то слушала, а обсуждать — увольте, только усмехается препротивно — и все. Да и не ее ума это дело. Такое только ученый человек рассудить может. Чего попусту язык-то чесать? К Воронцову это — больше не к кому.

Серьезное дело серьезной подготовки требует. Момент Сенька подбирал тщательно, чтоб не между делом. Время чтоб было, и настроение, и, само собой, чтоб не отвлекал никто. Выбрал все, сошлось копейка в копейку, тут, откуда ни возьмись, — Глашка. Черти ее принесли, не иначе. Ведьма все же. Села в угол, коленки обхватила, глаза зеленые вытаращила и никуда уходить не собирается. А Сенька уж настроился, разговор с Воронцовым завел. Чего ж теперь, бросать все, еще ждать? «А и черт с ней! — подумал. — Пускай сидит, коли приперлась!»

Начал издалека.

— А вот скажите, Андрей, как вам в книгах исторических видится? Кто всех лучше?

— Как — лучше? — не понял Воронцов.

— Ну, чтоб нравился. И вообще… — Сенька помахал в воздухе широкой пятерней, щелкнул короткими пальцами.

— Герой, что ли, любимый?

— Ну вроде. Да, в общем…

Андрей задумался, потер лоб. А Сенька заторопился, не снес им же самим заданной степенности:

— А вот Спартак, да? Правда, силен мужик, да? И за благородное дело боролся. Чтоб рабов освободить… Если бы его не предали, Кассий бы его нипочем не победил! Правда, да?

— Ну, наверное… — без особого энтузиазма согласился Воронцов.

Сенька, уловив сомнение в его голосе, уже готов был броситься на защиту любимого героя, как вдруг в разговор встряла Глашка.

— А мне княгиня Ольга нравится, — серьезно сказала она. — Здорово она с древлянами разделалась. Которые ее мужа убили…

— И не жалко тебе древлян? — спросил Андрей. — Игорь-то, насколько я понимаю, и сам не без греха. Дани-то с древлян, помнится, лишку взял…

— Нисколько не жалко! Дань взял — что ж теперь, убивать, что ли?! — запальчиво крикнула Глашка. — А Ольга — молодец! Хоть и баба, а любого мужика за пояс заткнет. И хитрая, и умная…

— Баба завсегда за бабу вступится! — усмехнулся Сенька.

Глашка метнула на него яростный взгляд, но Воронцов не дал ссоре разгореться.

— У меня в древней истории три любимых персонажа, — не возражая более, сказал он.

— Кто? — подался вперед Сенька и загадал на Спартака, Александра Македонского и еще — то ли Пугачев, то ли Степан Разин — между ними он никак не мог выбрать.

— Ашока, Марк Аврелий и Всеслав Полоцкий, — улыбнулся Андрей.

— Ну-у, — разочарованно протянул Сенька. — А кто они такие? Я никого не знаю…

— Ашока — царь, — по-прежнему улыбаясь, объяснил Андрей. — В древней Индии. Марк Аврелий Антоний — римский император. А Всеслав Полоцкий — русский князь. Из XI века.

— Ну, и чего они такого сделали? — Сеньку точила обида за Спартака. И Марк Аврелий с Ашокой ему заранее не нравились. Всеслав этот — пускай, русский все-таки, а среди римских императоров разве могли быть хорошие люди?

— Ашока жил в Индии почти две с половиной тысячи лет назад. И воевал с соседней страной, Калингой…

— Странная страна, — удивился Сенька. — А теперь она где?

— Теперь такой страны нет, — объяснил Андрей. — Есть индийская провинция — Орисса… Так вот, в этой войне сто тысяч человек погибло и сто пятьдесят было взято в плен. Когда Ашоке об этом доложили, он задумался: а ради чего, собственно, люди убивают друг друга? И хотя в той войне он победил, но больше не воевал и велел выбить на камне надпись о том, что он раскаивается, винит себя в гибели людей и впредь обязуется строго соблюдать заветы принятой им религии — буддизма, который убийство категорически отрицает…

— Гм-м, — промычал Сенька, не увидевший в деяниях Ашоки никакой особой доблести. — А этот, император, чего?

— Марк Аврелий был не только римским императором, но еще и писателем-стоиком. У нас в языке есть слово «стойкий». «Стойкий оловянный солдатик» — помните? Вот отсюда ниточка назад, к римлянам, — стоик, стоицизм. Они учили: будь чист, познавай себя, избегай излишества — и будешь счастлив. Марк Аврелий книгу написал. «Наедине с собой» называется. Прекрасная, между прочим, книга…

Сенька смотрел насупившись, а Глашка спросила заинтересованно:

— Ну, а этот — князь? Тоже дома сидел, книжки писал?

— Нет! — усмехнулся Андрей. — Князь Всеслав всю жизнь воевал. На благо своего Полоцкого княжества. И оно при нем процветало… А люди считали его, — тут Андрей коротко, но пристально глянул на Глашку, — чародеем, оборотнем. Будто мог он в волка превращаться и диким зверем по лесам рыскать… А вот однажды восстали люди в Киеве, тогдашней столице, своего князя сбросили и поставили княжить Всеслава, который в то время у скинутого князя в плену был. А в те времена, скажу я вам, чего только не делали, чтоб в столице великим князем стать! И братьев убивали, и чужеземцев на Русь водили… А Всеславу, считай, даром досталось… Так вот, покняжил он честь по чести, но недолго, а потом в одну ночь вдруг взял да исчез вместе с дружиной. Может, волком, обернулся…

— Здорово! — решительно сказал Сенька. — Про тех, предыдущих, уж извиняйте мою тупость, я не понял — чего в них такого особенного. А этот князь — нормальный мужик. И… и я как раз спросить хотел… Чтоб вы мне, Андрей, разъяснили: мерещится мне или так оно и есть… Я вот раньше не читал почти, потому и не знал, а сейчас какую книжку ни возьму, про какое время ни написано, а все хоть один колдун там, или оборотень, или еще кто да найдется. И исторические вроде книги, без брехни должны быть. Чего ж это получается — придумали их всех, что ли, или правда это?

Еще не закончив вопроса, увидел Сенька, как подобрался, стал подчеркнуто серьезным Воронцов.

— Правда, — медленно, ощутимо взвешивая каждое слово, сказал он. — Не все, конечно. Есть и выдумки, фантазия. Но есть и правда. На все времена, где люди жили, одна. Только звали ее везде по-разному…

— Так это что же выходит? — весело и напряженно, звенящим голосом спросил Сенька. — Выходит, Глашка и вправду — ведьма? А я? Я — кто же?

— Как ни назвать, лишь бы в печку не ставили, — рассудительно откликнулась Глашка из своего угла.

— И то верно, — вздохнул Андрей и спросил встречь: — Понял теперь, почему я тебе читать велел?

— Так вы про то же думали? — ахнул Сенька. — Отчего же сразу не сказали?

— Ты б не поверил.

— А ведь верно…. — Сенька помотал головой, утрясая в ней полученную информацию.

— А толку что? — подала голос Глашка. — Хоть сто книжек прочитай, а люди все те же. Где других взять?

— Ты права, Глаша, — опустив голову, сказал Андрей. — Но выход есть. Нужно самому стать другим…

— А-а… — Глашка пренебрежительно махнула рукой, а Сенька подался вперед, спросил:

— Как это — другим?

— Погоди, поймешь, — пообещал Андрей и прикрыл ладонью глаза, словно ему больно было глядеть на свет.

* * *

У себя в комнате Сенька сел на койку, подпер голову руками и предался размышлениям, которые, как ни крути, выходили не слишком веселыми.

Андрей никогда ничего не говорил прямо, видать, натура у него такая. А может, и вправду — сам поймешь, лучше запомнишь. В общем, что он имеет в виду — понятно. И в книгах про то же. Понятно все, кроме одного, — что делать Сеньке? Он чувствовал, что уже не тот, не такой, каким уезжал из Сталеварска. Сама поездка, институт, Воронцов, Глашка, чтение — все это изменило его, сделало другим. Каким? И главный вопрос, к которому он возвращался снова и снова: перестал ли он быть барабашкой?

От этого зависело все. Если перестал, тогда ему нечего делать в этом вновь обретенном и, если судить по книгам и намекам Андрея, не таком уж странном мире. Просто до сих пор Сенька ничего не знал о нем… Но теперь опять надо уходить, убегать неизвестно куда.

Вернуться в прежнее нельзя, потому что того Сеньки, который уезжал из Сталеварска, уже нет. Есть другой, привыкший к новым и чудным людям, к их разговорам, к книгам, ко всей новой жизни, которая теперь, когда ему грозила потеря ее, казалась гораздо интереснее предыдущей.

И все же выхода было только два: убедиться, что его странные способности, когда-то пугавшие почти до истерики, а теперь вроде бы и желанные, остались при нем, или возвращаться домой, в Сталеварск.

А что дома? Сенька вспомнил распаренные от стирки, теплые руки матери, смутную улыбку отчима на кирпично-красном лице, запах кабачковых оладий, и на мгновение его обдало теплой волной, засосало под ложечкой и отчаянно захотелось, чтобы все сложилось именно так… Но в следующую секунду перед его глазами уже встала тесная, заставленная мебелью комната, огромный материн живот, который теперь небось уже вопит в облупленной, еще от Сеньки оставшейся кроватке… а потом — вздернутый нос и сильные, вечно разбитые на костяшках руки брата… И вдруг как-то очень ясно Сенька, никогда, несмотря ни на что к блатным не тянувшийся, понял, что для него сейчас дорога домой — это дорога Коляна.

Стало смутно и зябко. Выходит, правы были затюканные училки, которые и говорить-то уже почти разучились и только кричат осипшими голосами? И правда, что яблоко от яблони?..

Сенька сжал голову руками и глухо застонал сквозь стиснутые зубы.

* * *

Каждый раз Глашка исчезала именно тогда, когда была нужна. Вот сейчас Сенька прочел новую книгу про викингов, и ему так хотелось кому-нибудь рассказать о том, какие они были замечательные и сильные люди, и как их все боялись, и сколько добычи привозили они в свои холодные скалистые фиорды, где преданно ждали их светловолосые жены….

Но Глашки, как назло, нигде не было. И в столовую она не пришла. Сеньку так распирало, что он решил написать письмо Коляну. Наверняка брату понравились бы викинги, да он и сам, родись в то время, небось не отказался бы стать морским разбойником. Грызя колпачок ручки, Сенька представил Коляна в доспехах, на носу гордого драккара, рассекающего холодные пенистые волны… В уме все получалось очень красиво, но на бумагу ложились корявые, ничего не выражающие слова. Промучавшись с полчаса, Сенька разозлился, отшвырнул листок и, чтобы успокоиться, вышел в коридор.

Пошел к Глашкиной двери, постучал, но, как всегда в таких случаях, ответа не получил. Злость подкатила к основанию языка, распирая горло, и вдруг захотелось ногой вдарить по двери, так, чтобы петли затрещали…

Сенька с трудом удержался, повернулся, чтобы уйти, напоследок обернулся, мазнул взглядом по матовому стеклу… И вдруг оно мягко и бесшумно, сотней осколков опало на пол. Грохот и звон Сенька услышал позднее, но сразу в рамке из ощетинившихся осколков увидел сидящую на кровати Глашку. Длинная ночная рубашка, натянутая на колени, прозрачные бирюзовые глаза, расширенные от удивления, из сползшего набок широкого ворота торчит узкое, острое плечо.

Почти в то же мгновение Глашка вскочила на ноги, спрыгнула на пол прямо в молочно-белые осколки, с ошалелым восторгом глянула на Сеньку:

— Это ты, да? Ты?! А еще можешь? Вон то, то разбей! — Глашка указала на оконное стекло. — Я хочу! Ну, чего же ты? Ну!!

— Глашка!.. — испугавшись, Сенька попытался ладонью заслониться от Глашкиного яростного напора, но и в нем самом изнутри поднималась какая-то радостная бешеная волна, сметающая сомнения и страхи, несущая упоение силой и вседозволенностью…

— Трус! Трус! Тряпка, огрызок! — завизжала Глашка. — Ну же, давай! Не можешь, не можешь, да?!

Оконное стекло с хрустальным звоном опрокинулось во двор.

— Ага! — бесновалась Глашка. — Еще! Еще! Бей все, Сенька! Круши! Пусть знают!

— Глашка, не надо! — беззвучно прошептал Сенька, но она услышала или догадалась, и знакомая крысиная мордочка проступила сквозь стертые возбуждением черты:

— Ты! Ты их боишься, да?! Вы все, вы все боитесь! Все паиньки! Все служите, как собачонки за конфетку! Пляши, пляши, Сенька! Не бойся, им понравится! — Она сама приплясывала в куче осколков, переступая босыми ногами, и Сенька, окинув ее взглядом, вдруг с кошмарной ясностью представил себе, как с ног до головы вспыхивает голубая фланелевая рубашка, как оранжевые языки лижут острое, высунувшееся из ворота плечо…

Чувствуя, как мутнеет сознание и жжет разом воспалившиеся глаза, Сенька согнулся, как от удара под ложечку, прикрыл голову ладонями и, задыхаясь от страха, понял, что не успеет, не сможет остановиться…

Тяжелые шаги бегущего человека громом отдались в ушах. Сенька, не разгибаясь, обернулся, глянул из-под локтя, увидел белого как мел Воронцова с застывшей улыбкой на губах, а над его плечом лучистые глаза Гаянэ…

Отшвырнув Сеньку к стене, Андрей прыгнул вперед, подхватил на руки скорчившуюся Глашку, прижал к себе. Она завизжала пронзительно, попыталась укусить его за руку.

Под плотно зажмуренными веками непонятно откуда взявшийся жар сжигал Сенькины мозги.

— Се-эня-а… — пропела Гаянэ и вытянула вперед узкую руку.

На открытой ладони лежала горсточка серебристого пепла. Гаянэ шагнула вперед и с неожиданной силой растерла пепел у Сеньки на лбу. Тут же сжала ладонь и отвернулась. На мгновение погас свет в лучистых глазах, обернулся внутрь.

— Гла-аша-а, — пропел хрустальный голос, и новая горстка пепла лежала на ладони.

Воронцов придержал Глашкины руки, повернул ее лицо к Гаянэ.

Сенька ощутил, как словно в прохладную ароматную воду окунулось его лицо. Огонь под веками потух, а в ушах зазвучала прекрасная спокойная музыка. «Во дает Гаянэ!» — восхищенно подумал он и выпрямился, прислонился спиной к стене. Ноги казались немного ватными, но в целом было очень хорошо…

Вспомнив, нашел глазами Глашку. Она скорчилась у ног склонившегося над ней Воронцова и тихо и беззвучно плакала. По коридору, не оборачиваясь, уходила-плыла, как в сказочном фильме или во сне, грузинка Гаянэ…

— Чем? — коротко спросил Воронцов, мотнув головой в сторону осколков.

— Так… — Сенька помахал в воздухе рукой. — И чего мне теперь будет?

— Ничего не будет, — устало сказал Воронцов. — Запомни состояние, в котором был. Как можно точнее. Иди к себе и вспоминай. Все, что сможешь.

— А она? — Сенька кивнул на Глашку.

— Она сейчас уснет.

— А откуда вы…

— Меня Гаянэ привела. Только я долго не мог понять, чего она хочет. Поэтому опоздал…

— Не опоздали, — вспомнив, поежился Сенька и вдруг, подавшись к Воронцову, крикнул шепотом: — Я убить могу!

— Знаю, — спокойно кивнул Воронцов. — Все могут. Кто топором, кто словом, кто взглядом… Но убивают не все. Будешь человеком — никого не убьешь.

— Но как?!

— Иди к себе, — повторил Воронцов. — Вспоминай. Запоминай. Думай.

* * *

Разные люди приходили к Воронцову. И разговаривали о разном. Андрей Сеньке ничего не говорил, но и не гнал его. Сенька редко уходил, чаще оставался, забивался в угол и старался стать как можно незаметнее. Понимал мало, больше слушал. Потом иногда из книг некоторые места услышанных разговоров прояснялись, как использованные переводные картинки. Это было почти как чудо.

А посетители и впрямь попадались чудные. Однажды пришли трое, завернутые в желтые занавески. У старшего на шее висел продолговатый барабан, похожий на переспевшую дыню. Сенька так пялился на их странную внешность, что почти не услышал, о чем они с Воронцовым толковали.

Бывало наоборот: посетители с виду — обычные люди, а как говорить начнут…

Часто приходил лохматый Игорь, которого Сенька приметил на общем сборе. Он начинал спорить с Воронцовым еще с порога и не переставал до прощального рукопожатия. Сенька иногда даже поражался: что за натура такая поперечная? Хоть бы когда с чем согласился, для разнообразия… Кое-что из их разговоров было для Сеньки вполне понятным…

— Не понимаю я тебя! — возмущался Игорь, стряхивая со лба непослушные пряди. — Ты — как та собака на сене! Владеешь таким материалом..

— Это не материал, это — люди, — устало возражал Воронцов. — В основном дети.

— Не придирайся к словам! — кипятился Игорь. — Я говорю про сугубо научную информацию. Ты же водишь всех за нос, думаешь, я не вижу? И другие видят… Засекретил сам себя до предела, вешаешь всем лапшу на уши… Зачем?

— А ты не понимаешь? Правда?

— Категорически не понимаю! — Игорь строптиво мотнул головой, словно хотел боднуть Воронцова.

— А что же я, по-твоему, должен делать? Обмотать их всех проводами и подключить амперметры? Продать на Запад за валюту? Открыть совместное предприятие по производству и эксплуатации барабашек?

— Хорошо, тогда объясни мне, что ты делаешь? — несколько обескураженно спросил Игорь. — Если хочешь знать мое, да и не только мое мнение, ты, владея уникальным материалом, да, научным материалом, тянешь резину. По совершенно непонятным ни для кого причинам. Честно говоря, я не понимаю, как тебя начальство еще терпит…

— Терпят с трудом, — усмехнулся Воронцов, — потому что у него нет другого выхода. Ни с кем, кроме меня, они работать не будут… А хочешь, я скажу тебе, но при одном условии…

— Я — никому! Могила! — истово поклялся Игорь.

— Да нет, я не о том, — грустно улыбнулся Воронцов. — Рассказывай кому хочешь, все равно тебе никто не поверит. Условие таково: я скажу тебе, что я делаю, а ты отстанешь от меня со своими идиотскими предложениями. Идет?

— Ну, пусть, — подумав, согласился Игорь. — А только зря ты так…

— Да нет, не сердись, — попросил Воронцов. — Твои предложения ослепительно хороши… в другом контексте. Так слушай: все, что я делаю, я делаю для того, чтобы научить их НЕ РАБОТАТЬ! Усвоил?

— Но почему? — потрясение спросил Игорь. Видно было, что сказанное Андреем никак не умещается в его голове.

— Объясняю еще раз. — Андрей сполз спиной по стене и опустился в свою любимую позу — на корточки. — Это не материал. Это люди, дети. Я не хочу, не могу их изучать, как если бы они были бактериями или вирусами. Я вижу свою задачу в том, чтобы спасти их от мира… и мир от них… Ты понимаешь?.. Ты хоть раз всерьез думал, что они такое… если отвлечься от науки?..

— Ну люди, — неуверенно пробормотал Игорь. — С необычными способностями. Так и надо выяснить…

— Какие к черту необычные способности! — в сердцах крикнул Воронцов. — Ты что, Игорь, в детстве сказки не читал? Легенды, мифы? Йогой не увлекался?.. Обычные у них способности, обычные-! Все это есть в мире! И всегда было! Понимаешь? Вспомни: предсказания, невидимость, левитация, телекинез, другие миры, духи… Что еще? Все это есть. Вспомни — тибетские маги, японские ниндзя, христианские аскеты…

— Не по-онял, — протянул Игорь. — Ты что же хочешь сказать?..

— Я хочу сказать, что Коран изучали в медресе четырнадцать лет, Веды — двадцать восемь, учеников к колдунам всех рангов брали лет с семи и учили до двадцати, а чаще это вообще наследовалось. Ниндзя готовили с четырех лет…

— Не по-онял, — повторил Игорь. — Веды, Коран… При чем тут твои…

— При том! — Матовые глаза Андрея сердито заблестели. — Я не знаю, что в них сломалось. И не хочу знать! Потому что все равно ничего не смогу исправить. Понял? Я наплевал на науку! Мне это не по зубам. Либо одно, либо другое. Я выбрал! Я хочу их спасти!

— Наплевал на науку?! Да ты рехнулся! — в тон Воронцову закричал Игорь. Брови его скрылись высоко под растрепанной челкой. — Тебя кто-то из них с ума свел! Ты идиот! От кого, от чего ты собираешься их спасать? Кто им здесь угрожает? Ты что, не понимаешь, что наш институт — самое безопасное для них место?

— Нет, это ты рехнулся, Игорь, — остывая, грустно сказал Воронцов. — Если не понимаешь очевидных вещей. Коран, Веды, колдуны — это же элементарно. Их готовили ко всем этим штукам. Они обучались им и, обучаясь, менялись сами. Они знали технику безопасности — понимаешь? Для себя и для других. И в любой системе всегда присутствовал либо высочайший уровень самодисциплины, либо масса запретов, которые нельзя было нарушать и которые как раз и служили тому, чтобы оградить людей и колдунов от произвола друг друга…

— Так, так, — заинтересовался Игорь. — Это мне понятно…

— А что имеем мы? Мутанты, уроды, гении — какая разница? Они получили все это без периода ученичества, сразу, как люди — то самое яблоко с древа познания. Помнишь, чем это для них кончилось?

— Ну, что-то совсем притчами заговорил… — Усмехнулся Игорь. — В пророки, что ли, готовишься? Объясни лучше, где ты все же видишь опасность? И почему такой странный путь? Все неизвестное страшно, пока оно не изучено. Так вот и надо…

— Ты знаешь, сколько их? Ты знаешь, где и почему они появляются?.. И я не знаю… А опасность… Ты что, романов фантастических не читал? Представляешь, чем они, неразвитые, тупые, невежественные, могут стать в чьих-то руках? Я хочу научить их, дать им толчок к саморазвитию и… спрятать. Да, спрятать! Потому что ты не хуже меня знаешь, что у нас сейчас делается. Все летит кувырком, и никто ничего не понимает. Кому взбредет в голову использовать их? И как?.. Ты Гаянэ хоть раз видел? Представь, что ждет ее в нашем мире?.. Представил?

Игорь низко опустил голову и, сжав одну кисть другой, противно хрустнул суставами длинных пальцев.

— А ты говоришь, от кого прятать… А наука… потом, когда-нибудь, может быть…

* * *

Под кроватью у Сеньки жил паук. С толстым серым брюшком и длинными мохнатыми ногами. Сенька звал его Тришкой и специально для него ловил на окнах в коридоре вялых осенних мух. Иногда мух в бумажном кулечке приносил Роман. Когда он не разговаривал с космосом, то очень беспокоился о том, как бы Сенькин паук не сдох с голоду. Когда-то Роман сам чуть не умер от голода, потому что ничего не помнил и не знал, где берут еду. И теперь обо всех заботился.

Тришка мух принимал с благодарностью и ловко упаковывал их в клейкую, чуть видную в полутьме паутину. Чтобы уборщица не тревожила Тришкины сети, Сенька сказал ей, что сам будет у себя убирать. Она охотно согласилась и с тех пор очень Сеньку полюбила и ставила его в пример всем остальным обитателям клиники.

— Вот ведь — пацан, а какой приличный! — ворчала она, елозя грязной тряпкой по полу. — Не то что другие некоторые!

Особенно уборщица не любила Гаянэ. При виде девушки ее прямо перекашивало.

— Прынцесса какая отыскалась! — ворчала она себе под нос. — Слова не скажет, не глянет даже. Ровно мы перед ней и не люди. Небось могла бы пыль-то на подоконнике протереть! Небось ручки-то белые не отсохли бы!

Зина несколько раз пыталась вразумить уборщицу, но та не унималась. Гаянэ вроде бы ничего не замечала и в ответ на откровенную ругань оставалась по-прежнему безмятежной, отчего женщина, естественно, еще больше заводилась.

Однажды уборщица, как всегда без стука, с ведром грязной воды ввалилась в комнату Гаянэ. Девушка, впервые глядя ей прямо в глаза, шагнула навстречу.

— Чур меня! — попятившись, пробормотала уборщица.

— Не печа-алься! — пропела Гаянэ и протянула ей большой прозрачный камень. Ладонь Гаянэ чуть заметно дрожала, и камень переливался всеми цветами радуги.

— Это ты мне, что ли? — недоверчиво спросила уборщица. — На кой он мне? А?

Гаянэ молчала, и женщина, осторожно приблизившись, издалека протянула руку и ощутила прохладную тяжесть камня в своей ладони…

— Это алмаз был! Точно! — доказывал Сенька безучастно слушавшему его Роману. Они сидели за одним столом и хлебали вермишелевый суп. — Стекляшки так играть не могут…

— А ты алмазы видал? — напрягшись, Роман включился в разговор.

— Не, не видал, — смутился Сенька. — Но я в книжках читал. Гаянэ добрая, а алмазы знаешь какие дорогущие…

Алмаз ли подарила Гаянэ уборщице или еще что — никто так и не узнал. На следующий день уборщица на работу не пришла, а потом Зина сказала, что она уволилась. Сенька понимающе прищелкнул языком, но никому больше своих догадок навязывать не стал.

* * *

Приходила к Воронцову и знакомая Сеньке блондинка с пышными волосами. Андрей говорил с ней неуверенно и мягко, а Зина, напротив, резко и даже, пожалуй, зло.

Всезнающая Глашка объяснила Сеньке, что блондинку звать Галя, что она вторая жена замдиректора и одновременно безнадежная любовь Воронцова. Сенька не поверил. Воронцов и безнадежная любовь — как-то не вязалось. В Сенькином представлении любовь, а тем более безнадежная — это что-то такое сомнительное, для хлюпиков, которые больше ни к чему дельному не пригодны, только вздыхать да охать. А Воронцов совсем не такой…

Однако к блондинке Гале он все же пригляделся.

С Воронцовым, как, впрочем, и с остальными, она говорила ровно, со спокойной уверенностью. Никогда дважды не приходила в одной и той же одежде. Красилась много, но не противно. И пудрой от нее никогда не воняло. Пару раз Сенька, затаившись, подслушал их с Воронцовым разговоры. В них не было ничего особенного.

— Знаешь, Андрей, — говорила Галя и смотрела при этом куда-то поверх головы Воронцова. — А я вот давно хотела тебя спросить: может, все наоборот? Может, твои пациенты — это не патология, а норма? Может, наступает такой век? Ведь во многих же религиях говорится…

— Нет, Галя, — возражал Андрей и при этом тоже смотрел куда-то вбок. — Конечно, норма и патология — понятия условные, и, может быть, когда-нибудь все будут такими… Но сейчас — это не норма. Это какое-то нарушение естественного хода вещей. Не знаю, чем оно вызвано. Скорее всего, нами самими…

— А ты не боишься их?

— Боюсь. Очень. Но не их, а самого факта их появления, факта, мало кому известного и совсем никому не понятного…

— Даже тебе? — Теперь Галя смотрела Андрею прямо в глаза, и узкая белая ладонь ее лежала у него на рукаве.

— Даже мне, — подтвердил Воронцов и сделал такое движение, будто хотел накрыть Галины пальцы свободной ладонью. Но вместо этого убрал руку.

— Слушай, Андрей, — продолжала Галя. — А я вот разговаривала с умными людьми… Они говорят, что это попытка иных миров, более тонких энергий вступить с нами в контакт. Может, предостеречь нас от чего-то. Может, научить чему-то… Хочешь, я тебя с теми людьми сведу? Они действительно образованные, не то что мы. И говорят интересно. Я о многом так, слышала вскользь, а получается — все так связано, как одна большая книга… Может, тебе тоже полезно будет? Вот, например, рериховская «Живая этика», «Агни-йога»… Знаешь?

— Слушай, Галя, — с заметным раздражением перебил Андрей. — Будь мы в Гималаях, среди вечных снегов, или в монастыре, или еще где-нибудь в том же духе, я, ей-богу, охотно потолковал бы с твоими умными людьми о тонких энергиях, об «Агни-йоге»… Но мы, знаешь ли, здесь и сейчас. И исходить надо именно из этого. Во всяком случае, мне. Потому что я за них отвечаю…

— Отвечаешь — перед кем?

— Перед собой хотя бы. Перед своей совестью. Тебе кажется, что этого мало? Что это устарело?!

— Нет, нет, Андрей! Не сердись, пожалуйста! — попросила Галя. — Я, может, дура, что-нибудь не так сказала. Не сердись… — Она осторожно погладила Воронцова по плечу, и тот сразу обмяк, замигал часто-часто, будто ему в глаз попала соринка.

— Ничего, Галя, — глухо сказал он. — Ты прости меня. Я все время на взводе, сама понимаешь. Иногда нервы не выдерживают… Это все ерунда… Прости…

Слушая весь этот вздор, Сенька удивлялся. Воронцов — голова, каких мало, да и блондинка вроде вовсе не дура набитая. Отчего же говорят они между собой как два придурка?

Ответа на этот вопрос Сенька так и не нашел, но, подслушав два-три разговора, уверился окончательно: врет Глашка, нет у Воронцова к Гале никакой безнадежной любви. Потому что ни одного слова про эту любовь сказано не было.

* * *

Все когда-то бывает в первый раз. С каждым человеком по-своему. Разные вещи люди про себя помнят. Кто-то помнит, как первый раз в школу пошел, кто-то — как в первый раз подрался по-настоящему, кто-то — как друга в первый раз встретил. Многое люди сами про себя не помнят. Ну, например, какое первое слово сказал или как на своих ногах пошел. Это родители помнят.

Сенька однажды тетрадку нашел старую. Листы уже с углов пожелтели, и обложек теперь таких не делают. Записи в тетрадке были все чернильные, и потому еще Сенька сразу признал — мать. Она ручек шариковых и до сего дня не жалует. Как учили ее в школе чернилами писать, так и пишет. Даже счета на квартплату или там записку отчиму, чего поесть. Специально для нее чернила в шкафчике стоят. А ручка вечно теряется. Сенька сколько раз свою, с обгрызенным кончиком, предлагал. Мать не берет, говорит — не умею. И правда, как возьмется шариком писать, так грязь на листке, будто пальцем размазано. Отчего так?

А в тетрадке еще про Коляна написано. Крупно так, буквы круглые, старательные. «Сегодня у Колюшки прорезался первый зуб». И дата. Чудно читать — Колюшка! «Сегодня Колюшка первый раз сам прошел от стола к дивану и ни разу не сел. А вчера увидел Нининого Тузика и сказал: „Ва-ва!“» И еще много всякого. Чудно! Трудно представить, что Колян был таким. Интересно, видал ли он ту тетрадку?

И про Сеньку есть. Только мало и коротко. Потому что отец тогда уже… Да чего говорить!

Последняя запись совсем короткая: «Сенечка увидел в небе луну и сказал: „Дай!“» И на последнем слове капля. Расплывшаяся, голубая. Может, водой капнуло, а может, еще чем…

Сенька помнит, как он в первый раз думал. Странно это, однако так. Тогда же и барабашкой в первый раз стал.

Когда Колян попался, мать два дня голосила, как по мертвому. Уж и отчим ее совестил, и соседи уговаривали — ничего не помогло. Сенька домой старался приходить пореже, все во дворе околачивался. Там все, естественно, уже знали, и было Сеньке со стороны дворовых пацанов полное уважение и сочувствие. Колян с товарищами уже числились в героях и гадали только, что им в этом кооперативном складе понадобилось. Сигареты, что ли? Жвачки? Кассеты, может?

Сенька, конечно, молчал, однако знал: из-за Машки-красотки все. Ей краски всякие для морды да колготки ажурные нужны. Колян про то знал. Для нее и полез.

Сенька устал от всего и во дворе, и дома и спрятался между гаражей. Присел на мокрый почерневший ящик, набитый грубой курчавой стружкой, и стал думать. Первый раз в жизни. До этого все как-то не о чем было.

Коляна он всегда уважал. Сколько себя помнил. Брат всегда — надежда и опора. Никогда Сеньку не подведет, что непонятно — разъяснит, обидит кто — из-под земли отроет. Теперь, по всему выходит, пришел Сеньке черед самому за себя стоять. Но это ерунда. Сенька не трус, не слабак, не придурок — выдюжит.

Но Колян? По-дворовому выходит, украл — вроде и правильно. Плохо, что попался. По-материному — хуже смерти. Кто прав? Сенька прислушался к себе. Тишина. Он даже испугался: что ж, выходит, он не знает, хорошо воровать или плохо? Конечно, плохо!

А Машкина краска — месячная отчимова зарплата. Тогда как? Для кого ж это? Не для Коляна, не для Машки, не для отчима с матерью. Для кого ж? Чего ж эти люди такое делают?

Сенька не хочет воровать. Он хочет жить честно. Но как? Что будет теперь с Коляном, с матерью? Что делать ему самому, к чему готовить себя в этой жизни?

Так думал Сенька в первый раз в жизни и ни до чего не мог додуматься. В голове с противным скрипом проворачивались какие-то шестеренки, перед глазами плыла грязная склизкая стена гаража.

Думать — тоже работа. Вскоре Сенька устал, проголодался, пошел домой. Дома полы не метены, обеда нет, мать в грязном халате ничком на диване лежит.

Сенька вздохнул, разбил на сковородку яйцо, налил простоквашу, съел с хлебом. Подумал вскользь: отчим со смены придет, ему-то еда толковая нужна! Разозлился на мать, вернулся в комнату, сказал отчужденно: «Будет реветь-то! Что толку?» — «Моя, моя вина во всем! — снова завелась мать. — Не уберегла, не устерегла, не углядела!..» Сенька не выдержал, усмехнулся — представил, как мать стережет Коляна. Потом вдруг взъярился окончательно. «Хватит!» — крикнул он, чувствуя, как словно горячий нарыв вспухает подо лбом. Вспомнил отца, испугался, попробовал переломить себя. И тут же зазвенели, посыпалась на пол осколки стекла… Мать как ошпаренная подскочила на диване, сунулась в окно: «Ох, ироды! Вот паразиты-то! Мало нам!..»

Сенька, окаменев, стоял у двери, безучастно смотрел, как мать собирает осколки в совок, несет в ведро, возит тряпкой по подоконнику. «Помог бы! — разом оттаяв, шумнула она на сына. — Что стоишь как пень? Небось твои же приятели и удружили!»

Потом мать долго искала по комнате камень, которым разбили стекло. Не нашла. Сенька отчего-то знал уже, что никакого камня не было, но гнал это знание прочь, ползал на карачках, искал вместе с матерью.

* * *

После истории с дверью дела у Сеньки пошли на лад. Он научился по команде Воронцова опрокидывать выставленные в ряд кегли, сначала все вместе, потом выборочно. Сдвигал с места, переворачивал на ребро и даже ставил на угол тяжелый деревянный куб…

И только поджечь ничего не мог. Стоило только подумать об этом, как мозг заливало леденящим ужасом, в котором тонуло все, кроме знакомой уже кошмарной картины: Глашка в пылающей ночной рубашке, оранжевые языки, лижущие острое плечо.

Сенька долго не решался рассказать об этом Андрею, но тот, видно, почуял что-то, сам завел разговор. Выслушав, сказал спокойно:

— Я так и понял. Это хорошо. Страх и должен быть страхом. Иначе люди калечили бы друг друга на каждом шагу… Ну, а тебе, сам понимаешь, надо быть вдвойне осторожным.

Сенька понимал. И потому читал, и слушал, и занимался как опсихелый. И чувствовал: что-то сгущается, назревает в его судьбе. И в судьбе остальных обитателей клиники тоже. Спрашивал у Глашки: «Ты же знаешь, должна знать — скажи!» Она, как всегда, отругивалась, но с каждым днем становилась все тише, печальней и зеленее. Иногда Сеньке страшно хотелось схватить ее за узкие плечи и потрясти что было сил, крикнуть: «Проснись, очнись, Глашка!» Но знал, что это не поможет, и только бессильно скрипел зубами, встречая равнодушный взгляд прозрачных желто-зеленых глаз…

Однажды не выдержал, сказал: «Знаешь, Глашка, ты вся такая зеленая, ну, как цветок там или куст… Иногда кажется, что ты скоро корни пустишь, листочки, говорить перестанешь…» — «Да? — отстранение улыбнулась Глашка и задумалась. Потом сказала мечтательно: — А хорошо бы… Я бы рябиной хотела быть. Чтоб над речкой. Ты стоишь, стоишь, солнце светит, дождик идет, птички по веткам скачут, а внизу вода бежит, бежит, бежит…»

Как-то в коридоре появились двое людей, совсем не похожих на обычных гостей Воронцова. Мужчина и женщина, немолодые уже, с сединой в тускло-черных волосах, оба черноглазые, горбоносые, похожие друг на друга. Они стояли в начале коридора и диковато озирались, не решаясь двинуться дальше. Сенька первым заметил их, подошел, спросил вежливо:

— Скажите, пожалуйста, вы к кому?

Посетители глянули на него с откровенным испугом, как бы невесть чего опасаясь, а женщина так и вовсе шагнула назад, скрылась за спиной мужчины. Сенька удивился, но виду не подал. Мужчина и женщина показались ему неуловимо похожими на кого-то…

— Вам, может, к Зине? — снова спросил он. — Или к Воронцову?

— Да! Да! — резко и гортанно сказал мужчина. — К Воронцову. Да!

— Ну тогда погодите здесь, — деловито предложил Сенька. — Сейчас попробую отыскать.

Андрея он нашел не сразу, а когда вернулся с ним вместе, возле странных посетителей уже суетилась Зина. Она что-то быстро говорила им, округло взмахивая коротенькими ручками и то и дело улыбаясь ласковой бегучей улыбкой.

Но ни мужчина, ни женщина не слушали ее и, кажется, даже не смотрели в ее сторону. Они смотрели туда, где у широкого окна, чуть облокотившись на подоконник, с обычным для нее отрешенным видом стояла Гаянэ.

И тут Сенька понял. Изможденные лики мужчины и женщины и прекрасное лицо Гаянэ были до странности схожими.

— Это чего, родственники ее нашлись, что ли? — прошептал он, дернув Воронцова за рукав.

— Нет, — также шепотом ответил Андрей. — Тоже грузины, сваны. Потому и кажутся похожими, у них трое сыновей погибли. Во время землетрясения.

— А-а! — протянул Сенька и склонил голову в знак уважения к чужому горю.

— Иди к себе! — подтолкнул его Воронцов.

Сеньке очень хотелось посмотреть, что будет дальше, но ослушаться Воронцова он не решился. Да и спрятаться в коридоре было негде. Знал: у себя изведется от скуки и любопытства. Поэтому зашел к Глашке.

Девочка сидела на столе, обхватив колени, смотрела в окно. Увидев Сеньку, не обрадовалась и не огорчилась. Сенька привычно сжал зубы, заметив Глашкин пустой взгляд, однако сказал бодро:

— Там грузины пришли. Наверное, хотят Гаянэ забрать… — Глашка ничего не сказала, и Сенька ответил сам себе: — А чего? У них дети погибли, у нее — родители. А в горах воздух чистый… Только вот пойдет ли она?

— А кто ее спросит? — вдруг включилась Глашка.

— Ну, как же! — возмутился Сенька, а потом задумался: «И в самом деле — как спросить Гаянэ?»

Осторожно выглянул в коридор. Там уже никого не было.

— Ушли! — сказал Глашке.

Девочка не шевельнулась, все также смотрела в окно, за котором не было ничего, кроме облупившейся стены соседнего дома. Сенька вздохнул и, тихо прикрыв дверь, вышел.

Воронцов появился только к вечеру, долго сидел у Зины, потом вышел в коридор, сполз спиной по стене и окаменел, глядя в тускнеющее окно, на фоне которого диковинными колючими шарами чернели Зинины кактусы.

Сенька присел рядом, долго молчал, потом спросил:

— Ну чего? Забрали они Гаянэ?

— Заберут, — сказал Андрей, вздохнул и добавил, словно доказывая: — Ей там лучше будет. Свои, и людей нет.

— Где — там? — спросил Сенька.

— Горы, — коротко ответил Воронцов, потом обернулся к Сеньке: — Как: тебе Гаянэ?

— На нее смотреть трудно, — подумав, сказал мальчик.

— Да, — живо подхватил Воронцов. — Трудно, правильно. Ее красота глаза слепит. И вызывает у кого что. У одного — чувство вины, не поймешь за что, у других — злобу темную.

— Ну уж… — усомнился Сенька.

— Точно, точно, — утвердил Андрей. — Здесь неясно все. Кто знает, сколько я еще смогу… — Он оборвал сам себя, замолчал, перемогаясь.

Сенька тоже молчал, вспоминал наставления Коляна: «Коли кому невмоготу, так сам тебе все расскажет. А в душу никому лезть не моги, западло это…»

— Ей без людей лучше, — снова заговорил Андрей. — У нее свой мир. И родителям приемным в радость — будет о ком заботиться…

«А потом?» — хотел спросить Сенька, однако не спросил, потому что чувствовал: Андрею и так хватает. Под завязку. Спросил другое:

— Вы знаете, Андрей… Глашка, она…

— Знаю. — Воронцов хрустнул длинными пальцами, потер виски. — Знаю и ничего сделать не могу. Закрыта она. Для меня, для всех… Понимаешь, как это противно?

— Понимаю… — вздохнул Сенька. — Мне иногда беситься хочется…

— Нельзя тебе беситься, — строго сказал Воронцов. — Сам знаешь. И Глашке не поможешь, и другим дорого обойдется…

— Да уж…

Разговор иссяк сам собой, и надо было встать и уйти. Но уходить Сеньке не хотелось. Рядом с Воронцовым было спокойно. Сенька отлично понимал, что это все ерунда, но иногда ему казалось, что Андрей может ответить на любой вопрос.

Андрей… Почему он возится с ними? Как объяснял лохматому Игорю? А сам? Вдруг потрясающая мысль пришла в голову Сеньке. Как же он раньше-то не догадался?! Сенька вскочил на ноги, сверху вниз глянул в черные воронцовские глаза:

— Андрей, а вы-то сами кто?

— Я? В каком смысле — кто? — возвращаясь откуда-то издалека и медленно удивляясь, спросил Воронцов.

— Ну, вот я — барабашка, Глашка будущее предсказывает, Роман — космонавтов видит, а вы? Все вместе — да?

Поняв, Андрей рассмеялся невеселым смехом.

— Я никто, Сенька… Понимаю, тебе трудно в это поверить, но это так… Ты знаешь, я стараюсь не врать вам…

— Да… Нет! — Сенька упрямо помотал головой. — Но ведь все эти люди, которые ходят к вам… Я же слышал, как вы с ними разговаривали… Все эти чакры, мантры, энергии, ауры, маги… Они же вроде все это видят. Значит, и вы?..

— Нет, Сенька. — Андрей опустил голову на скрещенные на коленях руки и говорил тихо, глядя в пол. — Я ничего этого не вижу и не знаю. Хотя и не могу не верить тем, кто мне об этом говорит. Не могу не верить, потому что у меня есть вы…

— И вы, Андрей, хотите, чтобы я… чтобы мы тоже?..

— Нет, не хочу, — усмехнулся Воронцов. — Не могу я вам желать того, чего не знаю…

Помолчали опять.

— Тогда давайте к Глашке зайдем, — возвращаясь к тому же, умоляюще сказал Сенька. — Она хоть при вас не крысится и, может, разговаривать станет. Да и я при вас меньше злюсь…

Глашка, вытянувшись, лежала на кровати и смотрела в потолок.

— Здравствуй, Глаша, — ласково поздоровался с ней Воронцов.

— И вы здравствуйте, — ответила Глашка и села, подтянув колени к подбородку.

— Мы вот с Сенькой зашли тебя навестить…

Глашка глянула на Сеньку с откровенной враждебностью, но промолчала.

— Скучно вам тут? — спросил Андрей у Глашки и Сеньки одновременно и, не дожидаясь ответа, предложил: — Сходили бы когда погулять. Город посмотреть…

— А можно? — загорелся Сенька.

— Отчего же нельзя?

Андрей притворился удивленным, а Сенька вспомнил, что за все время пребывания в клинике он ни разу и не пытался никуда выбраться из нее. «И в самом деле… — изумился он сам себе. — Мне же никто никогда не говорил, что нельзя выйти… Почему же я?..»

На Глашку предложение Андрея не произвело никакого видимого впечатления.

— Так и сходите. Проветритесь, — утвердил Андрей. — А я еще вот о чем хотел вас спросить… Давно уже, да все как-то не складывалось… Вы чего собираетесь делать-то в жизни? Кем хотите быть? Ты, Глаша?

— Никем не хочу, — сразу же откликнулась Глашка. — Все равно мне.

Андрей вздрогнул, помолчал, потом вопросительно глянул на Сеньку:

— А ты?

— Я бы хотел… — потупился мальчик. — Только не выйдет, конечно… Я понимаю, кто меня возьмет…

— Ну, ну, — подбодрил Андрей.

— Я бы в цирке хотел работать, — наконец выговорил Сенька.

Даже Глашка взглянула на него с удивлением, а Воронцов, подумав, спросил:

— А кем же работать? Дрессировщиком? Фокусником? Или, может, клоуном?

— Не, что вы! — замахал руками Сенька. — Что ж я — придурок, что ли? Не понимаю, что ли? Это ж на артиста учиться надо и вообще… Куда мне! Я бы этим хотел быть… Ну, которые выносят все, расставляют… В форме такой…

— Униформистом, что ли?

— Ну, наверное, — нерешительно согласился Сенька.

— Да-а, чудеса. — Воронцов задумчиво поскреб затылок. — А отчего же так?

— Ну, хочется мне, — попытался объяснить Сенька. — Там красиво все, и люди вокруг красивые. Артисты… Делать для них все… А эти, униформисты, они иногда и сами… С клоунами там или подержать чего. И всегда скажут, чего делать… А еще, может… — Сенька мечтательно закатил глаза. — Я так думаю: вот они там всегда внизу стоят, когда те наверху номера крутят. Страхуют, значит. А там — музыка, свет такой таинственный. И вот бывает же, что у нее не выйдет там чего, или веревка оборвется, ну…

— И чего тогда? — подалась вперед Глашка.

— Ну, тут я ее и поймаю, — скороговоркой докончил Сенька, глядя на носки своих ботинок.

— Ха! Поймаешь, как же! — мстительно усмехнулась Глашка. — Так и шмякнется об эту, об арену. И в лепешку! И так ей и надо!

— Да ну тебя, Глашка! — отмахнулся Сенька, а Воронцов испытующе глянул на девочку и сказал:

— Ну, кто знает, Сенька! Может, и сбудется…

Глашка ничего больше не сказала, демонстративно вытянулась на кровати и снова уставилась в потолок,

* * *

Гулять Сенька пошел на следующий же день. Один.

Глашка отказалась, а Роман боялся машин, так что Сенька ему даже и не предлагал. Побродил по улицам, поглазел на афиши, соскучился, вернулся, уткнулся носом в очередную книжку. Вечером сказал Глашке:

— Все! Без тебя не пойду. Тоска одному. Так и считай: коли я зачахну без свежего воздуха — ты одна виновата.

Глашка улыбнулась саркастической бледной улыбкой, однако качнула головой:

— Ладно. Пойду с тобой. В другой раз.

Сенька обрадовался, принялся соображать, чем бы таким Глашку в городе развлечь. В голову, как назло, ничего не лезло. Отложил на потом, пошел на второй этаж, к телевизору.

Телевизор, про который Сенька спрашивал у Романа в первый день знакомства, в клинике был. Воронцов велел всем смотреть его. Особенно всякие новости.

У Романа — свое кино, Глашка иногда смотрела фильмы с убийствами. Сидела в кресле, свернувшись крендельком, и глаза у нее горели зеленым кошачьим огнем. А так к телевизору ходили больные с четвертого, с пятого этажей, а из воронцовских — Сенька, один. Да и то не совсем понимал — зачем?

«Чтоб знать, чего делается», — отвечал Воронцов. «Да они все про что-то не про то показывают!» — хотел было возразить Сенька, но не решался, потому что сам чувствовал: коряво и непонятно.

Смотрел одинаково тоскливые новости, слушал сытых, хорошо одетых мужчин, которые, сплетая толстые пальцы, говорили с полированных трибун про то, что народ голодает и льется кровь. Сенька слушал их вполуха и с тревогой вспоминал мать. Как там сейчас в Сталеварске? Отчим в смены работает — не помощник.

«Сволочи мы все же с Коляном! — мысленно каялся Сенька, бездумно рассматривая депутатов, сменяющих друг друга на экране. — Бросили мать одну. Нет чтоб жратвы промыслить. Дите ж дома не кинешь… Отчим после смены спит — пушкой буди, не разбудишь… Ну ничего, вот вернусь я…» Как это будет и когда, Сенька не знал и не загадывал, но совесть, словно больной зуб, заговаривал обещаниями.

Как-то раз сходили в цирк. Воронцов, видно, рассказал Зине про Сенькину мечту, она подсуетилась где-то, принесла широкую розовую ленточку — пять билетов. Пошли: сама Зина, Глашка, Сенька, Роман и еще Вера — худенькая черноглазая девочка лет восьми, которая появилась уже после Сеньки и про которую никто, даже Глашка, ничего не знал.

Зина очень старалась, чтобы все было хорошо, и даже в перерыве побежала очередь за мороженым занимать, но все равно как-то не склеилось. И мороженого не хватило — невеличку Зину оттеснили из очереди.

Роман что-то бормотал себе под нос, Глашка словно пропускала сквозь себя окружающее, как будто была прозрачна, как оконное стекло, Вера вдруг заплакала в середине представления, когда на арену выбежали тигры и дрессировщик защелкал бичом, рассаживая их по тумбам. Не то испугалась, не то тигров пожалела — никто не понял. Сенька пожирал глазами веселых, ладных униформистов, которые удивительно быстро и ловко таскали коробки, ящики, раскатывали и скатывали ковры, собирали диковинные цирковые конструкции, и дико, до ломоты в затылке, завидовал им.

Глашка, конечно, угадала его чувства, скроила на своей физиономии крысиную гримаску и прошептала на ухо:

— Как же! Как же! Так тебя в цирк и взяли!

Сенька хотел было стукнуть ее по загривку, но сдержался (не затевать же в цирке скандал!), отвернулся и стал смотреть под купол, туда, где медленно, рассыпая по всему цирку снежные искры, вертелся большой шар, выложенный зеркальными квадратиками.

* * *

В один из четвергов Сенька полчаса напрасно прождал Воронцова под дверьми физкультурного зала.

Сначала даже обрадовался, как в школе, когда учительница заболеет, потом встревожился — Андрей никогда не опаздывал, а тут вообще не пришел. Стало так неуютно, что даже ладони зачесались. Сенька поскреб их ногтями и, перепрыгивая через две ступени, побежал наверх, к Зине, — спросить.

Воронцов и был наверху. Сенька разлетелся, стукнул ладонью в Зинину дверь и, не дождавшись ответа, распахнул. Застыл на пороге, раскрыв рот.

Андрей сидел за столом, уронив голову на сложенные руки, и глухо не то стонал, не то всхлипывал. Зина, вровень с ним, сидящим, стояла рядом и маленькой короткопалой ладошкой гладила Воронцова по волосам. Заметила Сеньку, и такая несусветная злоба отразилась на ее обычно ласковом круглом личике, что Сенька даже головой затряс: не примерещилось ли?

— Уйди! — прошипела Зина.

Первая мысль у Сеньки такая и была: уйти поскорее и дверь закрыть. Вторая — другая. Что-то такое страшное приключилось — это ясно. И Воронцова в беде бросать нельзя. Зина — что? Баба, к тому же недомерка, как Глашка говорит. Чего она может! А он, Сенька, может, и сгодится на что…

— Не уйду, — спокойно, но решительно сказал мальчик, выдерживая яростный Зинин взгляд. — Скажите, чего случилось?

Зина вновь зашипела, бессильно, как раздавленная змея, последний раз провела рукой по смоляным Андреевым волосам.

Воронцов поднял голову, не вдруг узнал Сеньку. Лицо у него было серое, как бумага, в которую рыбу в магазинах заворачивают.

— Андрей, чего?! — задохнувшись от жалости, спросил Сенька. — Может, подсобить? Вы скажите только…

— Гаянэ… — тихо сказал Андрей. Зина предостерегающе подняла руку, но он отмахнулся от нее. — Пусть знает все…

— Умерла?! — ахнул Сенька, и словно из пустоты глянули на него лучистые ласковые глаза.

— Нет… Не знаю… — сморщившись от боли, Андрей тряхнул головой. — Украли ее… У тех, у грузин… Зачем?.. Боже! Милиция розыск объявлять не хочет. Говорят, раз со странностями, могла сама уйти… Они спрашивают… — Андрей повернулся к Зине, глянул ей в лицо огромными, полубезумными глазами. — Они спрашивают: не является ли Гаянэ социально опасной? Гаянэ!! — Андрей снова уронил голову, стукнулся лбом об крышку, пробормотал глухо: — У меня даже фотографии ее нет — показать. Я боялся…

— Я знаю! — завопил Сенька.

Андрей и Зина разом вздрогнули от его крика.

— Я знаю! Это уборщица! Она! Подговорила кого. Ей Гаянэ алмаз подарила! Уборщица — точно!

— Что за вздор? Не болтай попусту, — поморщилась Зина, — без тебя тошно!

Однако Андрей снова поднял голову, в глазах его блеснула отчаянная надежда.

— Какая уборщица? Расскажи! — потребовал он.

Сенька рассказал, что знал, и добавил еще немного — для достоверности. Андрей вскочил, заметался по тесному Зининому кабинету, опрокинул горшочек с папоротником. Сенька едва успел поймать его.

— Да, да, это хоть что-то, — бормотал Воронцов. — Это хоть какая-то ниточка, за которую можно ухватиться. Надо позвонить… Нет, надо ехать! Я поеду!

Мальчик смотрел на Воронцова с испугом и надеждой, Зина — с выражением, которое Сенька не сумел бы обозначить словами.

Пометавшись по комнате, Андрей выскочил в коридор. Сенька вышел за ним. Андрей присел на корточки у стены и, казалось, успокоился, задумался о чем-то. Потом вдруг вскочил, вскрикнул:

— Идиот! Не уберег! — и со всего размаху саданул кулаком по стене. Отлетевшие куски краски посыпались на пол. На содранных костяшках выступила кровь.

Из двери по-звериному осторожно выглянула Зина, с болью взглянула на Воронцова, с ненавистью — на Сеньку. Снова скрылась.

«Чего сделать-то?!» — ошалело подумал Сенька. Как всегда в неясных случаях, припомнил брата, порылся в памяти.

«Запомни, Сенька, — всплыли слова. — Клин — его клином вышибают. Коли хреново тебе, жми еще дальше, глядишь, про первое-то и позабудешь…»

— Андрей, где Вальтер? — громко спросил Сенька. — Тот, который с крысами… Который в моей комнате жил…

— Вальтер? — удивленно переспросил Андрей и снова присел у стены. — С Вальтером все в порядке. Его лесничий забрал, в Смоленскую область. Недавно письмо прислал. Хорошо все. Звери за ним ходят, из рук едят. Бабки местные за святого считают…

— Нормально. — Сенька облегченно вздохнул. Судьба никогда не виденного им Вальтера почему-то тревожила его. Совет Коляна, как всегда, помог.

Андрей пришел в себя, собрался, затвердел лицом.

— Я пойду, Сенька, — сказал он. — Попробую сделать, что смогу… На Зину не злись. Она… У нее свои проблемы…

— Угу! — кивнул Сенька и пошел к Глашке. Решил, что будет трясти ее до тех пор, пока не узнает, где Гаянэ и как ее найти. Знал, что это бесполезно и Глашка все равно ничего не знает. Но все же — хоть на ком сорвать накопившиеся напряжение и злость.

* * *

Когда шли по улицам, Глашка шагала поодаль, словно Сеньку и не замечала. Смотрела себе под ноги, головы не поднимала. Сенька, раскрыв рот, глазел по сторонам. Выглядел, должно, глупо, ну да не он один в Москве такой.

Однако когда переходили широкую улицу, всю сплошь запруженную машинами, которые пронзительно сигналили кому-то, Глашка не сдержалась, уцепилась вдруг за Сенькину руку… «Как в детском садике!» — усмехнулся про себя Сенька, но сжал Глашкину ладошку своей пятерней и больше не выпускал. Так и шли дальше.

Сенька сам ни черта не знал, однако все порывался Глашке что-то объяснить. Спросить в Москве не у кого. Это Сенька помнил.

Злился на Воронцова. Зина как-то хотела свозить их на экскурсию, Андрей отмахнулся: «Чепуха! Жизнь снаружи. Им, чтобы выжить, изнутри смотреть надо. Появится потребность — сами на экскурсию съездят…»

«Может, у меня уже есть потребность! — сердито думал Сенька, пересчитывая этажи на высотной башне центрального гастронома. — Почем он знает?..»

Сенька сам додумался: Москва больше всего похожа на муравейник. Люди носятся быстро, поодиночке или группами. И каждый что-нибудь тащит. У каждого своя цель. Лица бесконечно разные и в то же время в чем-то одинаковые, повернутые внутрь.

Обернулся к Глашке, заговорил вдруг на запретную тему:

— Глашка, а ты чего, про всех про них будущее знаешь? Как так?

— Нет, что ты! — вроде бы испугалась Глашка. — Я их не пускаю. Затопчут…

— Правильно! — успокоился Сенька. — А вон глянь — памятник…

— Ну и черт с ним… — равнодушно откликнулась девочка.

— Пошли поглядим?

— Зачем? — удивилась Глашка. — Вон сколько живых бегает. И ничуть не интересно. А в железном какой интерес?

— И правда — какой? — сообразил Сенька.

Многие Глашкины вопросы ставили его в тупик. Как-то шли они вразрез с тем, что он читал, с тем, что слышал в школе, от Воронцова, от Зины… «Потому и не сойтись им…» — с сожалением подумал он.

— В кино бы сходить… — мечтательно сказал Сенька, таращась на огромную афишу с обвешанным автоматами Шварценеггером.

— Хочешь? Пошли, — предложила Глашка и без лишних слов вытянула из кармана голубой полтинник.

— Откуда?! — изумился Сенька и первым делом подумал про Гаянэ, но потом вспомнил, что, во-первых, Гаянэ неизвестно где, а во-вторых, человеческие деньги она никогда не производила.

— От верблюда! — усмехнулась Глашка. — Пойдем?

— Да не, — смутился Сенька. — Тебе не понравится…

— Как хочешь, — согласилась Глашка. — Тогда давай жвачки купим.

Купили в киоске жвачки. Долго рассматривали вложенные картинки.

— Мы малышней их собирали, — объяснил Сенька. — Менялись, покупали, вообще…

— У нас — не было, — коротко отреагировала Глашка, запихивая в рот розовую мятную подушечку.

Сенька потренировался немного и надул огромный, с яблоко, пузырь. Лопнул его и снова затолкал в рот.

— На корову похож, — сказала внимательно наблюдавшая за ним Глашка.

— Все так делают, — обиделся Сенька. — Специальная жвачка.

— Все похожи, — согласилась девочка.

Сенька предложил:

— Пойдем на Красную площадь?

— Были ж уже, — недовольно проворчала Глашка, но тут же согласилась: — Пошли…

Людей вокруг становилось все больше. Казалось, что они возникают прямо из пространства.

— С ума сойти! — жалобно сказала Глашка. — Уйдем отсюда, а?

— Ну нет! — Сенька потянул Глашку вперед. — Пошли туда! Смотри, смотри, там выступает кто-то! Пошли послушаем?

— Тебе-то чего? — Глашка еще сопротивлялась, но как-то слишком вяло.

Присмотрись Сенька повнимательней, может, и заметил бы чего, остановился, а то и назад бы повернул, но его уже понесло, подхватило…

Лица кругом были небудничные, возбужденные. Поток нес Сеньку и Глашку к площади.

— Гражданин, там чего? — Мальчик дернул за рукав немолодого, прилично одетого мужчину.

— Там свершается история, мальчик, — высокопарно ответил он и проплыл куда-то вбок, вперекрест к основному движению.

— Тетенька, там чего? — прицепился Сенька к женщине с раздутой, вытертой на швах авоськой.

— А бес его знает! — в сердцах воскликнула женщина и добавила себе под нос: — Развели говорильню, сгубили все, теперь пусть расхлебывают…

Сенька обернулся к Глашке:

— Там митинг какой-то. Пошли поглядим. Может, морды бить будут или на столбы лезть. Или еще чего-нибудь интересное.

Глашка ничего не ответила, но даже не пыталась вытянуть свою руку из Сенькиной пятерни, покорно плелась следом за ним.

На площади жила толпа. Сенька почувствовал ее, как один организм, услышал ее дыхание, биение огромного сердца, голос… Ему стало страшно и захватывающе интересно одновременно.

— Смотри, Глашка, как Змей Горыныч, да? — сказал он. — Голов много, да?

Над толпой возвышались взлохмаченный человек в расстегнутой куртке и несколько лозунгов. Лозунги складывались и хлопали на ветру, а человек хрипло кричал что-то про заговор против народа. Рядом с Сенькой молодой человек с прыщом на верхней губе истово размахивал белым, накрест перечеркнутым флагом. На столбы никто не лез, и морды пока тоже не били.

— Не, — разочарованно сказал Сенька. — Должно, ничего не будет… Вот у нас в Сталеварске однажды митинг был, а потом у техникумовской общаги махня. Русские против кавказцев или еще как. Я уж не помню. Весь забор железный на куски разломали… Я потом один подобрал…

На площадь въехало несколько кургузых милицейских машин. Они остановились по краю. Из них полезли наружу одинаковые люди с отчужденными сероглазыми лицами.

— Ого! Менты приехали! — сказал Сенька. — Щас хватать будут!

— Кого? — удивилась Глашка.

— Ну… кого-нибудь… — Сенька неуверенно покрутил в воздухе пальцами. — Менты ж…

В рядах митингующих приезд милиции тоже вызвал явное оживление. Человека в куртке сменил другой, с узкой бородкой-клинышком, которая казалась позаимствованной с какой-то музейной фотографии. Он говорил довольно тихо, и никто, кроме рядом стоящих, не слышал его.

Милиционеры спокойно, но решительно начали просачиваться в толпу. От них сторонились, на них огрызались. К огромному Сенькиному удовольствию, невысокий рыжий парень с черным флагом полез-таки на фонарный столб. Одновременно два пацана в нахлобученных кепках подняли небрежно измалеванный лозунг: «Анархия — мать порядка!»

Несколько странного вида девиц, прихлопывая в ладоши, принялись хором выкрикивать какое-то слово, не то «гласность», не то «равенство», — Сенька не сумел разобрать.

Одна из милицейских машин начала медленно въезжать в толпу, поближе к столбу с черным знаменем и девицами. Толпа заволновалась и загомонила вся разом. Сенька напрягся и привстал на цыпочки, чтобы лучше видеть.

— Довели народ! Сволочи! — истерически крикнул рядом дядька в потрескавшемся пальто из кожзаменителя. — А теперь милицию напускают!

— А-а-а! У-у-у! — загудело вокруг. Поодаль от орущих девиц Сенька заметил большеглазую девушку в коротком и старомодном голубом плаще, чем-то напомнившую ему Гаянэ. Указал на нее Глашке:

— На Гаянэ похожа, да? Она-то здесь чего?

Глашка напряженно взглянула на девушку, хотела что-то сказать, но промолчала. Сенька тут же забыл про них обеих, увлеченно наблюдая, как толпа старалась выжать из себя милиционеров, а те, при тыловой поддержке своих медленно ползущих машин, дробили ее на неравные, шумно колышущиеся части.

Вокруг орущих девиц образовалось плотное, поддерживающее их ядро. И там же сконцентрировались милиционеры. Они пытались уговорить девиц, улыбались хмуро и растерянно. Девицы же, напротив, видимо, заводились все больше и больше. Сенька, как ни вслушивался в их крики, так и не сумел сообразить, что же они, собственно, кричат. Гул вокруг нарастал и напоминал уже рокот включенного мотора. Сенька постоянно подпрыгивал, чтобы лучше видеть происходящее.

— Ага! Началось! — крикнул он, подпрыгнув в очередной раз. — Пошли поближе!

Девицы со звериной цепкостью ошалевших кошек вцеплялись в милиционеров. Те неуверенно сопротивлялись, пытаясь, в свою очередь, не то выставить девиц за пределы «сцены», не то запихнуть их в подъехавшие машины. Кто-то из милиционеров в пылу потасовки схватил за рукав неподвижно стоящую девушку в голубом плаще.

— Нельзя ее! — громко сказала Глашка. Сенька удивленно обернулся, на мгновение забыл о митинговой перепалке:

— Почему?

— У нее ребенок будет. Всех спасет. — Тон у Глашки был такой странный, что Сенька растерялся вконец:

— Как спасет? Врачом, что ли, будет?

— Не знаю… Может быть… Все равно… — пробормотала Глашка.

Девушка в плаще, не ожидавшая прикосновения и вовсе не видевшая приблизившегося сбоку милиционера, от неожиданности пошатнулась и, неловко переступив на каблуках, упала на бок, выставив вперед острый локоть.

Несколько девиц с визгом бросились ей на помощь, вмиг облепив растерявшегося милиционера. Человек пять кинулись к милицейской машине и вроде бы попытались опрокинуть ее. Но все перекрыл дикий, истошный визг Глашки:

— Не трожь ее!!!

Сенька не успел ничего сообразить, как девочка рванулась вперед, вмиг очутившись перед самым бампером милицейской машины. Одна из орущих девиц, вовсе ошалев, ломанулась в открытую дверь кабины и, оттеснив шофера, схватилась за руль…

Что произошло дальше, Сенька не понял. И не хотел понимать, оттягивал, как мог, тот миг, когда понять все же пришлось, и понимание это растопило мозг, взметнуло подо лбом знакомую жаркую волну…

Машина вдруг резко рванула с места, ткнула Глашку тупой желтоглазой мордой и тут же остановилась, скинув кого-то с подножки, словно оглушенная взвившимся вокруг воплем.

— Гла-ашка!! — сам не слыша себя, заорал Сенька, ласточкой, как в воду, кидаясь в толпу.

Отчего-то не упал, в три прыжка одолел открывшийся перед ним коридор. Разом увидел всю Глашку. Серо-зеленое короткое пальто, неловко подогнутая нога. Колготки порвались, и видна ссадина на коленке… Упал на колени, приподнял голову девочки, позвал по имени пересохшими губами. Рыжеватые Глашкины волосы сбились на глаза, левая скула и висок чуть замазаны кровью…

— А-а-а! Сволочи!!! — взвыл Сенька и вскочил на ноги. И тут же понял, вспомнил: Глашка знала, знала все, что произойдет. Знала еще с утра, когда выходили из тяжелых дубовых дверей, и потом, когда жевала жвачку…

«Зачем?! — до хруста сжимая зубы, думал он. — Зачем?! Почему не отказалась идти, почему не сказала мне? Я бы понял, спрятал, защитил… — В этом месте Сенька усмехнулся по-взрослому горько. — Защитил? От чего? От судьбы? Разве ж от нее можно защитить? — И тут же дикая, невесть откуда взявшаяся злоба захлестнула его. — А почему нет?! Что это за судьба такая? Где она? Вот эти, что ль?!» — Полоснул взглядом по возбужденным, яростно-любопытным лицам вокруг. Выделил знакомого уже парня с прыщом и крестовым флагом. Тот тянул тощую шею из-за плеча огромной тетки, чтобы получше рассмотреть лежащую на мостовой девочку.

— Сволочи! — шепотом повторил Сенька. Представил себе, как перекосятся сейчас от ужаса все эти рожи, как факелом вспыхнет брезентовый верх милицейского газика, как рванет бензин и перевернется вверх тормашками убившая Глашку машина… Засмеялся от радости.

— Не бойся, Глашка, это им так не пройдет, щас я им… — пробормотал себе под нос, не гася, а, наоборот, подбадривая горячий шторм, который уже разыгрывался в его голове.

Кто-то тронул Сеньку за рукав. Он обернулся, оскалясь, и увидел девушку в голубом плаще, На мгновение всколыхнулась злоба (из-за нее Глашка…) и тут же опала, сменилась почти стыдом — она-то тут чем виновата?!

— Не надо, не мсти… — тихо сказала девушка, зябко поводя плечами. — Ты можешь. Можешь, я знаю. Но она не захотела бы… Она ведь не злая…

— Да, — пошатнувшись, словно выныривая из обморока, пробормотал Сенька. — Да, Глашка не злая. Она добрая. Да.

Жаркая, яростная волна схлынула, ушла куда-то вглубь. Все вокруг подернулось молочно-белой дымкой. Где-то в устье впадающей в площадь улицы взвыла сирена «скорой помощи».

Сенька сгорбился, сунул руки в карманы и, не оглядываясь, побрел прочь. Перед ним расступались. Девушка в голубом плаще смотрела ему вслед.

* * *

Больше всего Сенька боялся встретить кого-нибудь в коридоре. Особенно Зину… Особенно Романа… Особенно Воронцова… Особенно — всех.

Не встретил никого. Прошел к себе. Вынул из тумбочки тетрадку, с мясом вырвал два листка. Присел на табуретку и на одном из них написал, не задумываясь:

«Здравствуй, Колян! Пишет к тебе твой брат Сенька… — Остановившись, впился зубами в колпачок. Потом снова начал писать, медленно, выписывая каждое слово. — Ты, наверное, от матери знаешь, что я запропал. Теперь сообщаю тебе, что возвращаюсь домой, в Сталеварск. Был я в Москве, а чего делал — про то разговор особый, когда вернешься. А сейчас я хочу сказать про другое. Слов у меня таких нет, так что извиняй, если непонятно.

Я здесь увидел людей, каких раньше не видел. И узнал про то, чего раньше не знал. Можешь смеяться до колик, но умею я теперь такое, чего мы раньше только по видику смотрели. Как это для пользы приспособить, я покудова не придумал еще, но мысли всякие есть.

Колян! Ты меня всегда за малолетку держал, и это было правильно. Я от тебя никакой обиды не видел, и ты на меня обиды не держи за мои слова.

Колян! Я понял: мы все ни черта не знаем! И не видели ни черта! То, обо что ты и другие мордой стучались, как бабочки летом об фонарь, — то малюсенький кусочек от целого. А вокруг — много, много всего. А мы — вроде как в клетке. Кто не может выйти, а кто и не хочет, должно быть. А есть которые и решеток не видят. Живут вроде бы на воле… Только мордой стучатся. А обо что — не знают…»

Так писал Сенька долго и мучительно, повторял по три раза одно и то же и сам видел это, но никак не мог до конца высказать то, что хотел. Наконец отчаялся, отложил почти полностью исписанный листок.

Придвинул к себе другой. На нем написал: «Андрей!..» — и задумался надолго. Хотелось сделать красиво, как в книгах. Чувства у Сеньки были такие — книжные. И книжные слова вертелись на языке, но никак не хотели связываться между собой. Но времени не было, и Сенька склонился над листком. Начав с трудом, он с каждой строчкой писал все быстрее и быстрее, облизывая губы и поминутно отбрасывая назад волосы, падавшие на взмокший лоб.

«Андрей!

Я ухожу и хочу сказать Вам, чтоб Вы за меня не волновались. Я все понял и сделаю все, как надо.

Про Глашку Вы все узнаете сами. У меня нету сил про это писать. Простите меня, коли сможете, за то, что не сберег ее. А только я сам себя никогда не прощу.

Андрей!

Я буду благодарен Вам по гроб своей жизни за то, что Вы для меня сделали. Если б не Вы, то я б уже свихнулся совсем или, может, в тюрьму попал. Вы открыли для меня свет истины в этом мире. И в этот страшный для меня день я клянусь Вам, что никогда не забуду того, что Вы мне говорили.

Я желаю Вам всяческих успехов в Вашем нелегком труде. На всякий случай пишу свой адрес, и если Вам когда на что сгодится Сенька Славский, то знайте, Андрей: я — Ваш, душой и телом, и Вы что хотите можете со мной делать.

Большой привет Зине, Роману и всем остальным. Прощайте и спасибо за все.

Навсегда Ваш — Славский Сенька».

Закончив, Сенька не удержался и перечитал свое послание. Оно ему ужасно понравилось, даже мурашки по спине поползли от торжественности. «Здорово я написал! — похвалил он сам себя. — В самую точку!»

Листок Сенька оставил на столе, письмо положил в нагрудный карман. Покидал в мешок немудреные пожитки. Нащупал в кармане клочок бумаги с адресом светловолосого Алеши.

Осторожно вышел в коридор. Вздрогнул, увидев у окна черноглазую Веру. Но девочка вроде бы не замечала его. Склонившись над цветущим Зининым кактусом, она терла друг о друга тоненькие пальчики, потом касалась ими мясистых белых цветков, и те вспыхивали разноцветными новогодними огнями…

— Ух ты! — не удержавшись, восхищенно вздохнул Сенька.

Вера обернулась. Заметив Сеньку, улыбнулась ему и тряхнула смуглой рукой. От ладошки ее отделился лиловый блестящий шарик и поплыл в сторону Сеньки. Сенька не испугался, смотрел с любопытством. Отлетая от Веры, шарик светился все слабее и погас-растаял где-то на середине разделяющего их расстояния. Вера улыбнулась еще раз и, словно поняв что-то, молча и прощально помахала Сеньке рукой.

Сенька тоже помахал ей и огляделся в последний раз, прощаясь со всем, к чему привык за эти долгие и короткие месяцы…

* * *

Между железнодорожным вокзалом и собственно городом лежало весьма обширное пространство — полупустырь-полусвалка. Автобусы с вокзала шли в объезд, по шоссе, а напрямик была проложена вечно грязная дорога, выложенная бетонными плитами. По бокам от нее громоздились кучи мусора и железного лома, рос камыш и гнездились утки-кряквы.

Сенька пошел напрямик. Дорога была почти пустынна, и утки отчаянно крякали и хлопали крыльями, отвоевывая у соперников лучшие места для гнездования. Верба уже отцвела, и сквозь облезлые пушки пробивались острые листочки-стрелочки. В бензиновых лужах плавали желтые островки пыльцы.

Сенька остановился и глубоко вздохнул. Ни в Москве, в клинике, ни в самом Сталеварске не было времен года, и он только сейчас понял, что — весна. Он приехал домой весной.

Сунув озябшие руки в карманы вдруг укоротившейся куртки, Сенька зашагал дальше. Ныряя под бетонную дорогу, в трубу, покрытую сизой слизью, и выныривая с другой стороны, бойко журчал ручеек. Вода в нем была странного оранжевого цвета. Над ручьем, полурасщепленная, придавленная огрызком рельса, склонилась тоненькая рябина-подросток. С ободранного, чуть потемневшего уже бока, из-под коры сочился прозрачный сок. Почки набухли и кое-где уже треснули. Полуживая, отставшая от своих более удачливых собратьев, рябина все же силилась расцвести…

Когда Сенька ее увидел, у него в груди что-то больно стронулось с места, к горлу подкатил комок, и над оранжевым ручьем, как живая, померещилась Глашка в своем хвойно-зеленом платье.

Не думая ни о чем, запретив себе думать, спрыгнул Сенька с бетонной плиты прямо в жидкую грязь, утонул по колено, с трудом вытягивая ноги, шагнул раз, другой… Подставил под рельс плечо, попробовал приподнять… Не вышло. Тогда уперся руками, грудью, начал толкать, чувствуя, как медленно, по сантиметру, поддается увязший в болотине конец…

Мимо по бетонке к вокзалу шли девчонки лет шестнадцати, одинаково накрашенные и оттого похожие на близнецов. Одна из них опасливо покосилась на Сеньку, который, рыча и скаля зубы от напряжения, толкал синеватый рельс.

— Чего это он?

— Придурочный, наверное, — ответила вторая, и обе, как по команде, ускорили шаг.

С жирным плеском, обдав Сеньку радужной нефтяной грязью, рельс рухнул в болото. Рябина распрямилась немного, забелела костяным надломом. Кусая губы, Сенька вытащил из мешка подаренную Зиной рубашку, оторвал рукав, сложил из подвернувшейся палки лубки и, выпрямив, накрепко перевязал ствол. На четвереньках выполз на бетон, отжал мокрые штаны и, не оглядываясь больше, быстро пошел прочь.

Сенька мысленно торопил автобус, влез в переполненный, хотя вполне можно было обождать следующий — он уже показался вдали, в мареве прямого, как линейка, шоссе. Стоял на одной ноге, слушал разговоры.

Вышел на знакомой остановке — вон он, дом, рукой подать — и вдруг оробел, испугался неизвестно чего. Дом… Что дома? В какую смену отчим? А вдруг никого нет? Вполне может быть: отчим на комбинате, мать в магазин пошла…

Прислонился спиной к заляпанному грязью, заклеенному лоскутьями объявлений столбу. Лицо словно бы обвевало холодом, а под мышками наоборот — жарко и мокро.

«Чего стоять? — сам себе сказал Сенька. — Гадай не гадай, пока не увидишь, все одно…»

Лампочка на лестнице, как всегда, не горела. На ощупь нашел звонок. Два раза нажал стертую пальцами кнопку. «Только б не соседи открыли! — взмолился мысленно. — Лучше уж никого!»

Когда зашлепали за дверью тяжелые шаги, Сенька качнулся вдруг, распластал ладонь на серо-синей стене.

Щелкнула задвижка. Сенька подался вперед, вдруг захотелось, как маленькому, спрятаться за угол и ждать, когда позовут притворно-удивленно: «А где же у нас Сенечка? Куда это он подевался?»

— Кто там? — спросил за дверью материн голос.

— Я. Я это, мам, — хрипло выдохнул Сенька и тут же суматошно, глупо испугался: не назвался — не узнают — не откроют…

Долго и бестолково звякал засов: видно, у матери срывалась рука. Сенька ждал, переступал с ноги на ногу и слушал задушенное бормотание:

— Сейчас, сейчас! Сейчас я его! Ах ты! Ну сейчас!..

Наконец дверь открылась, серые припухшие материны глаза глянули в такие же — Сенькины.

— Сенечка! Сынок! — ахнула мать, и стало ясно: открывая, все еще не верила.

А за спиной ее, в коридоре, уже горбатилась грузная фигура отчима:

— Кто там, Мария?

— Это я. Приехал, — сказал Сенька и стоял опустив руки, не зная, что теперь делать.

И мать, словно столбняком схваченная, замерла, склонив голову и закрыв руками красное оплывшее лицо.

Первым опомнился отчим.

— Вернулся — хорошо, — весомо сказал он. — Иди в комнату.

Сенька подчинился, обошел все еще неподвижную мать, распахнул низкую, недавно покрашенную дверь.

Комната оказалась на удивление маленькой и тесной. У Сеньки даже в груди защемило: ему и лечь-то тут негде. Обернулся на мать и отчима — и удивился опять: оба помнились ему выше, больше. Не вдруг сообразил, что это он сам вырос. Улыбнулся смущенно и тут только заметил за вылинявшей ситцевой занавеской детскую кроватку.

В ней, рукой держась за перекладину, стоял серьезный толстоногий малыш. Он сосал пухлый палец и внимательно наблюдал за Сенькой.

— Это братик, братик твой! Максим! — очнулась мать, метнулась к кроватке, схватила нахмурившего бровки малыша, подбежала к Сеньке, хотела сунуть братишку ему в руки.

Сенька качнулся назад. Максим отвернулся, ткнулся курносой сопелкой в материно плечо.

— Погоди, Мария! — осадил отчим. — Время надо. Привыкнуть.

Мать послушно отошла, ела Сеньку глазами, не могла насмотреться. Потом вдруг заплакала:

— Вырос, вырос-то как! Гляди, Иван, взрослый совсем!

— Колян что? — спросил Сенька.

— Осенью придет, — сказал отчим и, разом обрубая все сомнения, закончил: — Заживем всей семьей…

— Где ж жить-то? — по-взрослому вздохнул Сенька. — Малый у вас…

— Да мы уж как-нибудь… Потихоньку… — засуетилась мать. — Комнату Ивану обещали… Поменять тогда… Родные ж все — проживем…

— Вернулся — молодец, — серьезно сказал отчим. — Тут — твой дом. Жизнь наладим. Точно. Чтоб с тремя сыновьями — да не наладить…

— Ага, — разом поверив, Сенька улыбнулся счастливо и подумал, что за время его отсутствия отчим стал куда как разговорчивее. Может, Максим его разговорил? А сам-то из молчаливых, по наследству, видать…

Сенька подмигнул брату. Максим таращил голубые глазенки, мял в кулаке материн воротник…

— Мария, давай мальца, пойди на стол собери, — приказал отчим.

— Да, я вот тут… — вспомнил Сенька. — Гостинцы из Москвы…

— Никак, в самой столице был? — ахнула мать. — Как же ты?..

— Потом, Мария, потом, — остановил ее отчим. — Все расскажет. Пожрать сперва…

Когда дразнящий запах оладий защекотал Сенькины ноздри, а отчим достал из буфета бутылку и, крякнув, выставил на стол три рюмки, Сенька как-то вдруг разом осознал, что вернулся домой, и едва не разревелся, уткнувшись носом в вытертую до лоска диванную думочку. Однако перемогся — мужик уже, стыдно… Отчим тактично отвернулся, полез на верхнюю полку за праздничными тарелками.

Максима вернули в кровать, насыпали ему погремушек. Сенька пытался подластиться к нему, сунул цветную мудреную авторучку. Малыш авторучку повертел в пухлых пальцах, попробовал на зуб, выкинул на пол. Смотрел по-прежнему настороженно, исподлобья.

— Диковат, — определил отчим. — Привыкнет… С возвращением… — сказал он чуть погодя и, не моргнув, опрокинул в себя полную до краев рюмку.

Мать лишь пригубила, всхлипнув, не сдержалась:

— Колюшку б еще дождаться!..

— Прекрати реветь! — рявкнул отчим. — Радость в доме! — И, обернувшись к Сеньке, заглянул в лицо: — Ну?

Потом ели береженые шпроты и салат из морской капусты. Потом суп и еще макароны с подливой. Потом чай с оладьями и яблочным вареньем. Сенька распух, отвалился на диване, с трудом ворочал языком. Но отчим, ополовинивший уже бутылку, все спрашивал и спрашивал, и приходилось выдумывать все новые подробности его залихватской московской жизни, а мать ахала, охала и прижимала ладони к красным, обвисшим книзу щекам.

О клинике Сенька не рассказывал ничего, давно решил так: ни к чему это. Если рассказать кому, так это Коляну, когда вернется. Для матери и отчима придумал другую историю, веселую и грустную, с хорошим концом. Помогли прочитанные книжки. Отчим хохотал, ударял себя ладонями по мощным ляжкам. Мать тетешкала раскапризничавшегося Максима. Сенька — не то от стопки водки, не то от напряженного внимания слушателей — вошел во вкус и с каждой минутой становился все красноречивее.

— Нет, ты расскажи, как на базаре лимонами торговал! — требовал отчим. — Расскажи, расскажи: Мария не слышала: она в кухню вышла…

Сенька рассказывал еще и еще, и уже казалось ему, что так все и было на самом деле, а то, что еще утром бередило и царапало душу, всего лишь странный, бредовый, предрассветный сон, который тает с первым лучом солнца… Мир опять сузился до привычных сталеварских размеров, снова стал понятным, скучноватым и до боли, до щекотки в носу родным…

«Да нет, было все, — с усилием сказал себе Сенька. — Было. Я помню, Андрей. Я помню, Глашка. И я не забуду. Просто теперь я вернулся домой. Домой. И здесь все будет по-другому. Хорошо будет…»

Сенька привалился к спинке дивана, размягченно взглянул на довольного, сытого и пьяного отчима, на радостно улыбающуюся мать… Ласково улыбнулся брату. Забытый всеми Максим стоял в своей кроватке и, насупив светлые бровки, смотрел куда-то в угол.

Сенька перевел глаза туда и разом подобрался. Усмехнулся своему вмиг улетучившемуся благодушию. Все опять стало на свои места.

На стене, чуть пониже часов, в том месте, куда смотрел рассерженный малыш, медленно тлели выцветшие обои.

Оглавление

  • ОБРАТНО ОН НЕ ПРИДЕТ!
  • БАРАБАШКА — ЭТО Я
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Барабашка — это я», Екатерина Вадимовна Мурашова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства