Джеймс Типтри-младший. ЛЮБОВЬ ЕСТЬ ЗАМЫСЕЛ, А ЗАМЫСЕЛ ЕСТЬ СМЕРТЬ
Вспоминаю...
Слышишь, моя красная малюточка? Нежно сожми меня. Становится все холоднее.
Я вспоминаю...
...Я огромен, черен и преисполнен надежд. Снова тепло, я вприпрыжку бегу по горам, перебирая шестью лапами. Неизвестность воспой, перемены воспой! Всегда ли быть переменам?... Теперь я не просто напеваю — это слова. Еще одна перемена!
Нетерпеливо устремляюсь за солнцем, следуя за едва уловимым разлитым в воздухе трепетом. Леса уменьшились. Но потом я понимаю: это же я! Я-самое, МОГГАДИТ, я вырос за время зимних холодов! Поражаюсь себе — Моггадиту-малышу!
На солнечной стороне манит и зовет радость. Я иду!.. И солнце тоже опять меняется. Ночью солнце на свободе! К лету солнышко идет, солнце свет с собой несет!.. Тепло — это Я-самое, Моггадит. Забыть про злые времена и зиму.
Меня сотрясает воспоминание.
Старик.
Замираю, потом выдираю из земли дерево. Мне о стольком хотелось расспросить Старика. Не успел. Холод. Дерево переворачивается, падает со скалы, прыскают из кроны толстяки- верхолазы. Не голоден.
Старик предупреждал меня о холодах, но я не поверил. Бегу дальше, охваченный горем... Старик тебе говорил, холод тебя схватил. Мерзлый холод! Убийца-холод. Из-за холода тебя убил.
Но теперь тепло и все иначе. Я снова Моггадит.
Переваливаю через холм, а там мой брат Фрим.
Сначала не узнаю его. Какой-то огромный черный старик! Думаю. Сейчас тепло, и мы можем поговорить!
Бросаюсь вперед, круша деревья. Огромный и черный он, скорчившись, навис над лощиной и уставился куда-то вниз. По огромному и черному пробегает блестящая рябь, точно как у... Да это же вправду Фрим! Фрим-за-которым-я-гнался, Фрим- который-сбежал! Какой же он теперь большой! Фрим-великан! Чужой-другой...
— Фрим!
Не слышит. Нацелил все глаза-стебли на землю под деревьями. Хвост странным образом торчит, дрожит. На кого идет охота?
— Фрим! Это я — Моггадит!
Не слышит — только лапы подергиваются. Выступают шпоры-зубцы. Какой же Фрим дурак! Вспоминаю, какой он робкий, и стараюсь двигаться тише. Подбираюсь ближе и снова поражаюсь. Да я же теперь больше его! Перемены! Заглядываю в лощину Фриму через плечо.
Там все горячо и желтым-зелено. Солнце высвечивает маленькую прогалину. Сдвигаю глаза, чтобы разглядеть, кого это подкараулил Фрим. И от изумления содрогается весь мир.
Я вижу тебя. Я увидел тебя.
Я всегда буду видеть тебя. Там в зеленом пламени пляшет моя крошечная красная звездочка! Такая яркая! Такая малюсенькая! Такая неистовая! Само совершенство! Я узнал тебя! Да, узнал с первого же взгляда, ненаглядная моя зорюшка, алая моя малютка-родич. Красная! Красная крохотулечка, не больше самого моего маленького глаза. А какая отважная!
Старик так и сказал. Красный — цвет любви.
Ты набрасываешься на прыгуна, который в два раза больше тебя. Мои глаза вытягиваются все дальше, а ты скачешь вслед за добычей, падаешь, катишься, взвизгиваешь: «Лилили! Лилили- и-и!» Тебя, малышку, охватывает детская ярость. Моя могучая охотница не знает, что кто-то смотрит прямо на нее — на нежную крохотулечку, облаченную в мех любви! О да! Бледнейший розовый мех, чуть подернутый пунцовым. Выскакивают вперед мои челюсти, мир вспыхивает, кружится.
И тут бедный недотепа Фрим, почуяв мое присутствие, встает на дыбы.
Но каков теперь Фрим! Горловые мешки вздулись черно-лиловым, пластины набухли, он словно матерь грозовых облаков! Сияют и бряцают шпоры-зубцы! Громыхает хвост! «Мое!» — ревет Фрим. Я едва разбираю слова. Он бросается прямо на меня!
— Стой, Фрим! Остановись! — растерянно кричу я, уворачиваясь от удара.
Сейчас тепло, отчего же Фрим такой дикий? Дикий убийца!
— Фрим! Брат! — зову я тихонько, ласково.
Но что-то не так! Я тоже не говорю — реву! Да, сейчас тепло, я лишь хочу его успокоить, меня переполняет любовь, но убийственный рык рвется наружу, и я тоже раздуваюсь, бряцаю, громыхаю! Я непобедим! Крушить! Рвать!..
Меня охватывает стыд.
Прихожу в себя посреди того, что осталось от Фрима. Вокруг разбросаны куски Фрима, я весь измазан Фримом. Но я не съел его! Не съел! Радоваться ли? Сумел ли я восстать против Замысла? Глотка моя была сомкнута. Не из-за Фрима, но из-за тебя, милая моя. Из-за тебя! Где же ты? На прогалине пусто! Какой ужас, какой страх, я напугал тебя, ты сбежала! Забываю о Фриме. Обо всем забываю, кроме моего сердечка, моей драгоценной красной крохотулечки.
Крушу деревья, швыряю скалы, разношу лощину в пух и прах! Где же ты прячешься? Вдруг меня охватывает еще больший ужас: а если во время этих безумных поисков я поранил тебя? Заставляю себя успокоиться. Начинаю искать, описываю круги, все шире, через деревья, двигаюсь бесшумно, точно облако, устремляю глаза и уши к каждой прогалине. В горле клокочет новая песня: «О-о-о-о, оо-оо, рум-лули-лу», — напеваю я. Выискиваю, выискиваю тебя.
Раз вдалеке замечаю черное и огромное и вскидываюсь во весь рост, реву. Бей черное! Еще один брат? Я прикончил бы его, но незнакомец исчез. Снова реву. Нет, это новая черная сила ревет мною. А где-то глубоко внутри Я-самое-Моггадит наблюдает, боится. Бей черное? Даже когда тепло? Неужели всегда опасно? Неужели мы и правда ничем не отличаемся от толстяков-верхолазов? И все же это так... правильно! Хорошо! Замысел сладок. Забываю обо всем и ищу тебя, моя новая томящая песня. О-о-лу. Лули-рам-ло-у-лу.
И ты отозвалась! Ты!
Такая крошечка — укрылась под листом! Закричала: «Ли! Ли! Лилили!» Трепещешь, дрожишь, почти дразнишь, уже повелеваешь. Я верчусь, крушу, пытаюсь заглянуть себе под ноги и в ужасе замираю — не раздавил ли Лилили?! Ли! Моггадит трясется, стенает, его обуяло томление.
И ты показалась. Да, показалась.
Обожаемая моя искорка. Ты грозишь — грозишь мне!
Вижу твои крошечные охотничьи коготки, и все внутри тает, затапливает меня. Я будто мягкое желе. Мягкий! «Мягкий и неистовый, словно Мать», — думаю я! Разве не так ощущает себя Мать? Челюсти исходят соком, но не от голода. Меня душит страх — нельзя испугать тебя, нельзя поранить такую крохотулечку... До смерти хочется схватить тебя, примять тебя, проглотить тебя в один присест, долго-долго откусывать от тебя понемножку...
Вот оно могущество красного — Старик так и говорил! Я чувствую, как особые лапы (нежные, раньше они всегда были спрятаны) набухают, выпирают, тянутся к голове! Что? Что?
Тайные лапы мнут и скручивают сок, капающий с моих челюстей.
И ты ведь тоже вся распалилась, моя красная крохотулечка!
Да, да, я чувствую (какая пытка!), чувствую твое лукавое возбуждение! Даже сейчас твое тело помнит зарю нашей любви, наши первые мгновения Моггадит-Лили. Тогда я еще не знал Тебя-самое, а ты не знала Меня. Тогда все и началось, мое сердечко, мы полюбили-узнали друг друга в то мгновение, когда твой Моггадит, напыжившееся чудовище, смотрел на тебя. На такую юную, такую беспомощную!
Да, еще когда я нависал над тобой и дивился, когда мои тайные лапы ткали твою судьбу, — еще тогда вспоминал и жалел: в прошлом году я был дитя и видел среди братьев других красных малышей, а потом наша Мать прогнала их. Я был глупый маленький несмышленыш, не понимал. Думал, малыши выросли странными и нелепыми — такие красные, Мать правильно их прогнала. Глупый-глупый Моггадит!
Но теперь я увидел тебя, мой огонечек, — и понял! Тебя как раз в тот день прогнала собственная Мать. Ни разу не испытывала ты ужаса в одинокой ночи, вообразить не могла, что за тобой охотится чудовище, этот Фрим. Мой алый детеныш, моя красная крошечка! Никогда, так я поклялся, никогда я тебя не оставлю... И сдержал клятву, правда, сдержал? Никогда! Я, Моггадит, стану твоей Матерью.
Замысел велик, но я превосхожу его!
Все, что я узнал за тот одинокий год, когда охотился, когда научился плыть, будто воздух, набрасываться, аккуратно хватать, — все это теперь для тебя! Чтобы не поранить твое алое тельце. Да! Я обхватил тебя, крошечную и совершенную, хотя ты шипела, плевалась, отбивалась, моя маленькая солнечная искорка. А потом...
А потом...
Я... Ужас! Стыд и радость! Как поведать об этой чудесной тайне? Замысел направлял меня, словно мать дитя, и своими тайными лапами я...
Связал тебя!
Да! О да! Мои особые лапы, которые раньше ни на что не годились, теперь разворачиваются, набухают, оживают, без устали ткут густой сок из челюстей. Эти лапы связали тебя, спеленали сверху донизу, со всех сторон, и каждое мгновение меня пронзали страх и радость. Я оплетаю твои сладчайшие крошечные лапки, твои нежнейшие сокровенные местечки, ласково опутываю, успокаиваю тебя, вяжу и вяжу, и вот наконец ты превратилась в сияющее сокровище. Мое!
Но ты отвечала мне. Теперь я это знаю. Мы оба знаем! Да, ты яростно сопротивлялась, но при этом стыдливо помогала мне, каждая петля в конце концов так сладостно ложилась на свое место... Окутать, опутать, любить Ли-лилу!.. Наши тела двигались, пока ткалась наша первая песня! Даже сейчас я чувствую это, таю от возбуждения! Как я опутал тебя шелками, спеленал каждую лапочку, и ты стала совсем беззащитной. Как бесстрашно ты смотрела на меня — на своего ужасного пленителя! Ты! Ты не боялась, и я сейчас тоже не боюсь. Странно, да, моя возлюбленная крохотулечка? Какой сладостью наполняются наши тела, когда мы покорны Замыслу. Замысел велик! Можно бояться его, противиться ему — но удержать бы эту сладость.
Сладко началось время нашей любви, когда я впервые стал твоей новой Матерью, настоящей Матерью, которая никогда не прогонит. Как я кормил тебя, ласкал, нежил и холил! Быть Матерью — серьезное дело. Я осторожно нес тебя в тайных лапах, свирепо гнал прочь непрошеных гостей, даже безобидных нельзяков, снующих в траве, и каждое мгновение боялся раздавить, задушить тебя!
А все те долгие теплые ночи, когда я холил твое беззащитное тельце, осторожно вызволял каждую крохотную лапку, растягивал, сгибал ее, вылизывал огромным языком всю тебя до последнего алого волоска, обгрызал крохотные коготочки своими жуткими зубами, радовался детским напевам, притворялся, будто хочу тебя съесть, а ты взвизгивала от радости: «Ли! Лиллили! Лили-любовь! Ли-ли-ли-и-и!» Но самое великое счастье...
Мы говорили!
Мы с тобою разговаривали! Приобщались друг к другу, делились друг с другом, изливались друг в друга. Любовь моя, как же поначалу мы запинались, ты говорила на своем странном языке, а я на своем! Как сперва сливались наши бессловесные песни, а потом и слова, все больше и больше мы глядели на мир глазами друг друга, слышали его, ощущали на вкус, чувствовали его и друг друга, пока я не стал Лиллилу, а ты Моггадитом, пока в конце концов мы не превратились в новое существо — в Моггадит-Лили, Лиллилу-Могга, Лили-Могга-Лули-Дит!
Любовь моя, неужели мы первые? Любили ли другие всем своим существом? Как грустно думать, что былые возлюбленные сгинули без следа. Пусть помнят нас! Не забудешь ли ты, моя обожаемая? Хотя Моггадит все испортил, а зимы все длиннее. Вот бы еще только разок услышать, как ты разговариваешь, красная моя, невинная моя. Ты вспоминаешь, я чувствую твое тело — ты помнишь даже сейчас. Сожми меня, нежно сожми. Услышь своего Моггадита!
Ты рассказывала, каково это — быть тобой, Тобой-самое, красной-крохотулечкой-Лиллилу. Рассказала про свою Мать, про грезы, детские страхи и радости. А я рассказывал про свои, рассказывал обо всем, чему научился с того самого дня, как моя собственная Мать...
Услышь меня, мое сердечко! Время на исходе.
...В последний день детства Мать созвала нас всех, и мы собрались под нею.
— Сыны! Сын-н-ны!
Почему же родной голос так хрипит?
Братья, резвившиеся в летней зелени, медленно приблизились, они напуганы. Но я, малыш Моггадит, радостно забираюсь под огромную Мать, карабкаюсь, ищу золотой материнский мех. Прячусь прямо в ее теплую пещеру, где сияют глаза. Всю нашу жизнь укрывались мы в этой надежной пещере, так я теперь укрываю тебя, мой пунцовый цветочек.
Мне так хочется дотронуться до нее, снова услышать ее слова, ее песню. Но материнский мех какой-то неправильный — странные тускло-желтые клоки. Я робко прижимаюсь к огромной железе-кормилице. Она сухая, но в глубине материнского глаза вспыхивает искра.
— Мама, — шепчу я. — Это я — Моггадит!
— СЫН-Н-НЫ!
Материнский голос сотрясает могучую броню. Старшие братья сбились в кучу подле ее лап, выглядывают на солнышко. Такие смешные — линяют, наполовину черные — наполовину злотые.
— Мне страшно! — хнычет где-то рядом брат Фрим. Как и у меня, у Фрима еще не вылез детский золотой мех.
Мать снова говорит с нами, но голос ее так гремит, что я едва разбираю слова:
— ЗИМ-М-МА! ЗИМА, ГОВОРЮ Я ВАМ! ПОСЛЕ ТЕПЛА ПРИХОДИТ ХОЛОДНАЯ ЗИМА. ХОЛОДНАЯ ЗИМА, А ПОТОМ СНОВА ТЕПЛО ПРИХОДИТ...
Фрим хнычет еще громче, я шлепаю его. Что стряслось? Почему любимый голос сделался таким грубым и незнакомым? Она ведь всегда нежно напевала нам, а мы сворачивались в теплом материнском меху, пили сладкие материнские соки, размеренная песня для ходьбы укачивала нас. И-мули-мули, и-мули-мули! Далеко внизу проплывала, качаясь, земля. А как мы, затаив дыхание, попискивали, когда Мать заводила могучую охотничью песнь! Танн! Танн! Дир! Дир! Дир-хатан! ХАТОНН! Как цеплялись за нее в тот волнующий миг, когда Мать кидалась на добычу. Что-то хрустело, рвалось, чавкало, отдавалось в ее теле — значит, скоро наполнятся железы-кормилицы.
Вдруг внизу мелькает что-то черное. Это убегает старший брат! Громогласный Материн голос стихает. Ее огромное тело напружинивается, с треском смыкаются пластины. Мать рычит!
Внизу братья бегают, вопят! Я поглубже зарываюсь в материнский мех. Она прыгает, и меня мотает во все стороны.
— ПРОЧЬ! ПРОЧЬ! — ревет она.
Обрушиваются жуткие охотничьи лапы, она рычит уже без слов, дрожит, дергается. Когда я осмеливаюсь взглянуть, то вижу: все разбежались. Но один брат остался!
В когтях у Матери — черное тельце. Это мой брат Сессо! Но мать рвет его, пожирает! Меня охватывает ужас — это же Сессо, которого она с такой гордостью, с такой нежностью растила! Рыдая, утыкаюсь в материнский мех. Но чудесный мех отходит клоками и остается у меня в лапах, золотой материнский мех умирает! Отчаянно цепляюсь, не хочу слышать, как хрустит, чавкает, булькает. Это конец света, ужасно, ужасно!
Но даже тогда, моя огненная крохотулечка, я почти понимал. Замысел велик!
И вот, насытившись, Мать устремляется вперед. Далеко внизу дергается каменистая земля. Теперь походка у Матери не плавная — меня мотает. Даже песня ее изменилась: «Вперед! Вперед! Одна! Всегда одна. Вперед!» Стих грохот. Тишина. Мать отдыхает.
— Мама! — шепчу я. — Мама, это Моггадит. Я тут!
Сокращаются пластины на брюхе, отрыжка сотрясает ее нутро.
— Ступай, — со стоном велит Мать. — Ступай. Слишком поздно. Больше не Мать.
— Я не хочу уходить от тебя. Почему я должен уходить? Мама! — причитаю я. — Поговори со мной!
Затягиваю свою детскую песенку: «Дит! Дит! Тикки-такка! Дит!» Вот бы Мать ответила — проворковала утробно: «Брум! Бр-р-рум-м! Брумалу-бруйн!» Огромный материнский глаз слабо вспыхивает, но вместо песни раздается лишь скрежет.
— Слишком поздно. Нет больше... Зима, говорю тебе. Я говорила... Пока не наступила зима, ступай. Ступай.
— Мама, расскажи мне, что там снаружи.
И снова ее сотрясает стон или кашель, и я едва не падаю. Но потом она говорит, и голос ее звучит чуть тише.
— Рассказать? — ворчит она. — Расскажи, расскажи, расскажи. Странный ты сын. Расскажи-расскажи, как твой Отец.
— А что это такое, мама? Что такое Отец?
Она опять рыгает.
— Вечно расскажи. Зимы все длиннее, так он сказал. Да. Скажи им, зимы все длиннее. И я сказала. Поздно. Зима, говорю тебе. Холод! — Голос грохочет. — Нет больше! Слишком поздно!
Я слышу, как там снаружи гремит и щелкает броня.
— Мама, поговори со мной!
— Ступай. Сту-у-упай!
Вокруг меня с треском смыкаются брюшные пластины. Прыгаю, цепляясь за клочок меха, но и он отваливается. Плачу. Мне удается спастись, повиснув на ее огромной беговой лапе — жесткой, гулкой, словно камень.
— СТУПАЙ! — ревет она.
Материнские глаза съежились, умерли! В панике лезу вниз, вокруг меня все дрожит, гудит. Мать сдерживает свой громовой гнев!
Соскакиваю на землю, бросаюсь в расселину, извиваюсь, зарываюсь поглубже, а надо мной жутко рычит, клацает. Прячусь в скалах. Позади лязгают материнские охотничьи когти.
Красная моя крохотулечка, нежная моя малютка! Никогда не испытывала ты такого ужаса. Что за кошмарная ночь! Сколько часов прятался я от чудовища, в которое превратилась моя любящая Мать!
Да, потом я еще раз видел ее. На рассвете взобрался на уступ и всмотрелся в туман. Тогда было тепло, туманы были теплые. Я знал, на что похожи Матери. Мы иногда замечали вдали огромные темные ороговевшие туши, Мать звала нас, и мы собирались под нею. Да, а потом землю сотрясал ее боевой клич, и в ответ раздавался рык чужой Матери, и мы, оглушенные, цеплялись изо всех сил, ощущая убийственную ярость, нас трясло, мотало, пока наша Мать наносила удары. Раз, когда она насыщалась, я выглянул и увидел в разбросанных на земле останках чужое вопящее дитя.
Но теперь моя собственная любимая Мать шагала прочь в тумане, огромная серо-бурая туша, вся шишковатая, ороговевшая, только охотничьи глаза торчали над броней — бездумно вращались, высматривая добычу. Она ломилась вперед, сокрушая горы, и напевала на ходу новую суровую песню: «Холод! Холод! Лед. Одна. Лед! И холод! И конец!» Больше я ее не встречал.
Когда взошло солнце, я увидел, что мой золотой мех выпадает, обнажая блестящую черноту. Вдруг, сам того не осознавая, я выпустил охотничью лапу, она мелькнула в воздухе и сбила прыгуна прямо мне в пасть.
Понимаешь, моя крохотулечка, насколько больше и сильнее тебя я был, когда Мать прогнала нас? Это тоже Замысел. Ты тогда еще и на свет не появилась! Надо было выживать, пока тепло сменялось холодом, пока зима снова не перешла в весну, а там ждала ты. Надо было расти и учиться. Учиться, Лиллилу! Учиться — это важно. Только у нас, черных, хватает времени учиться, так говорил Старик.
Сначала я учился помаленьку — как пить гладкую воду-лужу и не подавиться, как ловить блестящих летучих кусак, как подмечать грозовые облака и движение солнца. А еще ночи. А еще нежные создания в кронах деревьев. А еще кусты, которые становились все меньше, меньше, — вот только на самом деле это я, Моггадит, становился больше! Да! Однажды я сумел сбить с лианы толстяка-верхолаза!
Но учиться было легко — меня направлял живущий внутри Замысел. Он и сейчас направляет меня, Лиллилу, даже сейчас, уступи я ему — меня охватили бы радость и покой. Но я не уступлю! До самого конца буду помнить, говорить!
Буду говорить о важных уроках, которые выучил. Я видел! Хотя постоянно был занят (ловил и ел, еще и еще, всегда нужно еще), но видел, как все меняется, меняется. Перемены! Бутоны на кустах превратились в ягоды, толстяки-верхолазы сменили цвет, поменялись даже холмы и солнце. Я видел: все живут вместе с сородичами, и только я, Моггадит, одинок. Как же я был одинок!
Я шагал по долинам, блестящий и черный, и напевал новую песню: «Турра-тарра! Тарра-тан!» Раз заметил брата Фрима и позвал его, но тот умчался быстрее ветра. Прочь, один! А в следующей долине все деревья были повалены. Вдалеке я увидел черного — такого же, как я, только гораздо-гораздо больше! Огромного! Почти такого же огромного, как Мать, гладкого, блестящего, нового. Я едва не позвал, но тут он поднялся на дыбы и заметил меня — зарычал так жутко, что и я умчался быстрее ветра к пустынным горам. Один.
Так я познал, красная моя крохотулечка, как мы одиноки, хотя сердце мое переполняла любовь. Я бродил, думал, ел все больше и больше. И видел Тропы. Тогда я не обращал на них внимания. Но я выучил важное!
Холод.
Ты знаешь, моя красная малютка. Когда тепло, я — это я, Я-самое-Моггадит. Вечно расту, вечно учусь. Когда тепло, мы думаем, мы разговариваем. Любим! У нас собственный Замысел. Так ведь, моя любимая крохотулечка?
Но когда холодно, когда ночь (а ночи становились все длиннее), в холодной ночи я стал... Чем? Не Моггадитом. Не Моггадит, который думает. Не Я-самое. Только Нечто, которое живет, действует бездумно. Беспомощный Моггадит. Когда холодно, остается только Замысел. Я почти это додумал.
И однажды ночной холод не ушел, а солнце скрылось в туманах. И я отправился по Тропам.
Тропы — это тоже Замысел, моя красная крохотулечка.
Тропы — это зима. Мы, черные, все должны идти. Когда становится холоднее, Замысел зовет нас все выше, выше. Мы медленно бредем по Тропам, вверх, вдоль хребтов, на холодную ночную сторону гор. Выше лесов. Там все меньше деревьев, там они обращаются в камень.
Меня тоже вел Замысел, и я следовал ему, едва это осознавая. Иногда забредал в тепло, на солнечный свет, там можно было остановиться и покормиться, попытаться думать, но потом снова поднимались холодные туманы, и снова я шел вперед, все дальше и выше. Я стал замечать других таких же, как я, далеко на склоне. Они неумолимо ползли вверх. Не вставали на дыбы, не рычали при виде меня. Я не окликал их. Мы карабкались к Пещерам, каждый сам по себе, одинокий, слепой, бездумный. И я тоже.
Но тут случилось очень важное.
О нет, моя Лиллилу! Не самое-самое важное. Самое важное — это ты, это всегда будешь ты. Моя драгоценная солнечная искорка, моя любимая красная крохотулечка! Не сердись, нет-нет, ты — та, с кем я все разделяю. Сожми меня нежно. Я должен рассказать тебе о важном уроке. Послушай своего Моггадита, послушай и запомни!
В последних теплых лучах солнца я нашел его — Старика. Какое жуткое зрелище! Весь изувеченный, израненный, что-то и вовсе оторвано, что-то сгнило. Я смотрел на него и думал, что он мертв. Но вдруг голова чуть качнулась, раздался хриплый стон.
— Моло... молодой? — На гноящейся голове открылся глаз, и на него тут же накинулся летун. — Молодой... постой!
Я понял его! С какой любовью...
Нет-нет, моя красная крохотулечка! Нежнее! Будь нежнее и послушай своего Моггадита. Мы действительно говорили — Старик и я! Старый с молодым —- мы делились. Думаю, так не бывает.
— Никогда старые... — прохрипел он. — Никогда не говорили... мы, черные. Никогда. Не таков... Замысел. Только я... Жду...
— Замысел, — уже почти поняв, говорю я. — Что такое Замысел?
— Красота, — шепчет он. — Когда тепло, повсюду красота... Я следовал... Другой черный меня увидел, мы бились... меня ранили, но Замысел гнал дальше, пока меня не сокрушили, не разорвали, пока я не стал мертвым... Но я выжил! И Замысел меня отпустил, я приполз сюда... ждать... рассказать... но...
Голова безвольно свешивается. Хватаю летящего прыгуна и просовываю его в развороченные челюсти.
— Старик! В чем Замысел?
Он глотает, превозмогая боль. Не отводит от меня свой глаз.
— В нас, — говорит он уже громче, увереннее. — В нас. Он ведет нас, где это нужно для жизни. Ты видел. Когда дитя золотое, Мать лелеет его всю зиму. А когда оно становится красным или черным — прогоняет. Разве не так?
— Да, но...
— Это и есть Замысел! Всегда есть Замысел. Золотой — цвет материнской заботы, а черный — цвет гнева. Бей черное! Черный — убить. Даже Мать, даже собственное дитя. Она не может противиться Замыслу. Послушай, молодой!
— Слушаю. Я видел. Но что такое красный?
— Красный! — стонет он. — Красный — цвет любви.
— Нет! — возражаю я ему (глупый Моггадит!). — Я знаю, что такое любовь. Любовь золотая.
Глаз старика поворачивается прочь от меня.
— Любовь, — вздыхает он. — Когда повсюду будет красота, ты поймешь...
Он замолкает. Мне страшно, что он умрет. Что делать? Мы оба молчим, окутанные последними теплыми солнечными туманами. Сквозь них видно, как движутся неумолимо по склонам смутно различимые черные, такие как я. Все выше и выше, по Тропам, мимо каменных куч, в ледяных туманах.
— Старик! Куда мы идем?
— Ты идешь в Зимние Пещеры. Таков Замысел.
— Да, зима. Холод. Мать говорила нам. А после холодной зимы приходит тепло. Я помню. Зима ведь пройдет? Почему она сказала, что зимы все длиннее? Научи меня, Старик. Что такое Отец?
— О-отец? Этого слова я не знаю. Но погоди... — Изувеченная голова поворачивается ко мне. — Зимы все длиннее? Так сказала твоя Мать? Холод! Одиночество! — стонет он. — Важный урок. Страшно думать о таком уроке.
Его горящий глаз закатывается. Меня захлестывает страх.
— Оглянись по сторонам, молодой. Посмотри на каменные деревья. Это мертвые оболочки тех деревьев, что растут в долинах. Почему они здесь? Их убил холод. Здесь больше не растут живые деревья. Думай, молодой!
Смотрю вокруг. Все правда! Теплый лес, но мертвый, обращенный в камень.
— Когда-то здесь было тепло. Как в долинах. Но становилось все холоднее. Зима все длиннее. Понимаешь? Тепла все меньше и меньше!
— Но тепло — это жизнь! Тепло — это Я-самое!
— Да. Когда тепло, мы думаем, учимся. А когда холодно, остается лишь Замысел. Когда холодно, мы слепнем... Я думал, пока ждал здесь: может, когда-то тут тоже было тепло? Может, мы, черные, приходили сюда, в тепло, чтобы разговаривать, делиться? Молодой, как страшно думать такое. Может, то время, когда мы способны учиться, становится все короче? Чем все закончится? Зимы будут все длиннее, и в конце концов мы совсем не сможем учиться — будем только слепо жить, подчиняясь Замыслу, как глупые толстяки-верхолазы, которые поют, но не разговаривают?
Меня охватывает ледяной ужас. Какой жуткий урок! Потом приходит гнев.
— Нет! Мы не будем! Мы должны... Должны удержать тепло!
—- Удержать тепло? — Превозмогая боль, он поворачивается и смотрит на меня. — Удержать тепло... Важная мысль. Да. Но как? Как? Скоро станет слишком холодно, и мы не сможем думать даже здесь!
— Снова станет тепло. И тогда мы должны научиться удерживать его, ты и я!
Голова его безвольно скатывается набок.
— Нет... Когда станет тепло, меня уже здесь не будет... А тебе, молодому, будет не до мыслей.
— Я помогу тебе! Отнесу в Пещеры!
— В Пещерах, — задыхаясь, говорит он, — в каждой Пещере по двое черных — таких же, как ты. Один живет, бездумно дожидается, пока не кончится зима... А пока дожидается — ест. Ест другого, потому и живет. Таков Замысел. Так и ты съешь меня, молодой.
— Нет! — в ужасе выкрикиваю я. — Я ни за что не причиню тебе вреда!
— Когда станет холодно, сам увидишь, — шепчет он. — Замысел велик!
— Нет! Ты ошибаешься! Я преодолею Замысел!
С горы веет холодом, солнце умирает.
— Ни за что не причиню тебе вреда! — реву я. — Ты ошибаешься!
Мои пластины встают дыбом, хвост колотит по земле. В тумане я слышу прерывистое дыхание Старика.
Помню, как тащил в свою Пещеру что-то тяжелое и черное.
Мерзлый холод! Убийца-холод. Из-за холода тебя убил.
Он не противился, Лилилу.
Замысел велик. И Старик все снес, — быть может, он даже чувствовал ту странную радость, которую я ощущаю теперь. В Замысле — радость. Но что, если Замысел ошибается? Зимы все длиннее! А есть ли Замысел у толстяков-верхолазов?
Какая тяжелая мысль! Как мы старались, моя красная крохотулечка, моя радость. Когда стояли долгие теплые дни, я втолковывал тебе снова и снова — рассказывал, как придет зима и мы изменимся, если не сумеем удержать тепло. И ты поняла! Мы все разделяем с тобой, ты понимаешь меня и сейчас, моя огненная, моя драгоценная. Хоть ты и не можешь разговаривать, я чувствую твою любовь. Нежно...
Да, мы готовились, у нас был свой Замысел. Даже когда стояла самая теплая погода, мы лелеяли Замысел против холода. Может, другие возлюбленные поступали так же? Как же упорно я искал, как нес тебя, моя маленькая вишенка, переваливал через горы следом за солнцем, пока мы не нашли теплейшую из долин на солнечной стороне. Конечно же, думал я, здесь будет не так холодно. Неужели доберутся до нас здесь холодные туманы, ледяные ветра, которые заморозили Меня внутри меня и погнали по Тропам в мертвые Зимние Пещеры?
На этот раз я не сдамся!
На этот раз у меня есть ты!
— Не забирай меня туда, Моггадит! — молила ты в испуге перед неизвестным. — Не забирай меня туда, где холодно!
— Никогда, моя Лилилу! Никогда, клянусь. Разве я не твой Моггадит, моя красная малютка?
— Но ты изменишься! И забудешь все из-за холода. Разве не таков Замысел?
— Мы преодолеем Замысел, Лили. Посмотри, какая ты выросла большая, тяжелая, моя огненная искорка, — и такая красивая, ты всегда красивая! Скоро мне непросто будет тебя нести, я не смог бы дотащить тебя до холодных Троп. И я никогда тебя не оставлю!
— Но, Моггадит, ты такой большой! Когда ты изменишься, то все забудешь и унесешь меня в холод.
— Ни за что! У твоего Моггадита есть свой Замысел, еще более хитроумный! Когда придут туманы, я отнесу тебя в самый дальний, самый теплый уголок нашей Пещеры и сплету там стену, так что ни за что, ни за что не вытащить будет тебя оттуда. Никогда, никогда я тебя не оставлю. Даже Замыслу не под силу оторвать Моггадита от Лилилу!
— Но тебе придется охотиться, добывать еду, и тобой овладеет холод! Ты забудешь меня и подчинишься холодной зимней любви, оставишь меня тут умирать! Может, это и есть Замысел!
— Нет-нет, моя драгоценная, моя красная крохотулечка! Не печалься, не плачь! Послушай, какой Замысел есть у твоего Моггадита! Отныне я буду охотиться в два раза чаще. До потолка набью нашу Пещеру, моя кругленькая розочка, набью ее едой и смогу всю зиму провести здесь, с тобой!
Так я и поступил, да, Лили? Глупый Моггадит. Охотился, тащил сюда десятками ящериц, прыгунов, толстяков-верхолазов, нельзяков. Каков глупец! Ведь они, конечно же, гнили в тепле, кучи еды покрывались слизью, зеленели. Но были такие вкусные, да, моя крошечка? И нам приходилось есть их побыстрее, мы наедались до отвала, словно малыши. И ты становилась все больше!
Ты стала такой красивой, моя драгоценная краснотуля! Налитая, тучная, блестящая, ты все равно оставалась моей крошкой, моей солнечной искоркой. Каждую ночь я кормил тебя, а потом раздвигал шелковые нити, гладил тебя по голове, ласкал глазки, нежные ушки и, дрожа от предвкушения, ждал того сладостного мгновения, когда можно будет высвободить красную лапку — огладить ее, размять, прижать к своим трепещущим горловым мешкам. Иногда я высвобождал сразу две лапки — просто чтобы полюбоваться, как они двигаются. И с каждой ночью это продолжалось все дольше, каждое утро приходилось прясть все больше шелка, чтобы снова тебя связать. Как же я гордился, моя Лили, Лиллилу!
Именно тогда ко мне приходили самые важные мысли.
Нежно оплетая тебя, моя ягодка, моя радость, сияющим коконом, я подумал: а почему бы не поймать толстяков-верхолазов живьем и не связать их тоже? Тогда мясо не сгниет и мы сможем питаться ими зимой!
Какая великолепная мысль, Лиллилу! Я так и сделал, и было это хорошо. Солнце клонилось к зиме, тени становились все длиннее и длиннее, а я собрал в маленьком туннеле, отгороженном шелковой стеной, превеликое множество тварей и много всего другого. Я собирал толстяков-верхолазов, нельзяков и другие вкусные создания и даже (умница Моггадит!) разные листья, кору и прочее, чтобы их кормить. Мы ведь, конечно, преодолели Замысел!
— Моя краснотулечка Лилли, мы преодолели Замысел! Толстяки-верхолазы едят ветки и кору, нельзяки пьют древесный сок, бегуны жуют траву, а потом их всех съедим мы!
— Моггадит, ты такой храбрец! Думаешь, нам и вправду удастся преодолеть Замысел? Мне страшно! Дай-ка нельзяка, а то что-то холодает.
— Крошка моя, да ты уже проглотила пятнадцать нельзяков! — поддразнивал я тебя. — Стала такой тучной! Дай-ка снова на тебя взглянуть, да, пока ты ешь, твой Моггадит тебя приласкает. Какая же ты красавица!
И разумеется... Ты же помнишь, как она началась — наша самая сильная любовь! Однажды я снял твои путы (тогда в воздухе уже чувствовалось приближение холодов) и увидел, как ты изменилась.
Сказать ли мне вслух?
У тебя вырос тайный мех — материнский мех!
Я всегда нежно вылизывал тебя, но мне легко было сдерживаться. А в ту ночь, когда я отвел в стороны охотничьими когтями шелковые нити, какие же предстали моему взору прелести! Ты больше не была розовой, бледной — ты стала огненно-красной! Красной! Алые, словно рассвет, шерстинки с золотом на кончиках! Такая округлая, пышная, влажная — о! Ты велела мне освободить себя, всю целиком. Как таял я от твоих нежных взглядов, каким сладким было твое напоенное мускусом дыхание, какими теплыми и тяжелыми были лапки, которые я ласкал!
Охваченный неистовством, я сорвал остатки шелковых нитей, а ты медленно потянулась во всем своем красном великолепии, и от этого зрелища меня охватила блаженная истома. И тогда я понял (нет — мы поняли!), что прежняя наша любовь — лишь начало. Мои охотничьи лапы безвольно повисли, а тайные лапы, лапы-ткачи, выросли, налились жизнью, мне было почти больно. Я не мог говорить: горловые мешки все наполнялись! Мои лапы любви взлетели сами по себе и прижались в экстазе, мои глаза потянулись — все ближе, ближе к невероятной красной красоте!
Но вдруг пробудился Я-самое, Моггадит! И я отскочил!
— Лилли! Что с нами происходит?
— Моггадит, я люблю тебя! Не уходи!
— Но что это, Лилилу? Это Замысел?
— Мне все равно! Моггадит, разве ты меня не любишь?
— Я боюсь! Боюсь причинить тебе вред! Ты такая крошка. Я твоя Мать.
— Нет, Моггадит, взгляни! Я теперь не меньше тебя. Не бойся.
Я отпрянул еще дальше (как же это было тяжело!) и принял спокойный вид.
— Да, красная моя крохотулечка, ты выросла. Но твои лапки такие нежные. Не могу на это смотреть!
Я отвернулся и стал ткать шелковую стену, чтобы отгородиться от сводящей с ума красной красоты.
— Лиллилу, нужно подождать. Пусть все будет как прежде. Не знаю, что это за странное желание. Боюсь навредить тебе.
— Да, Моггадит, подождем.
И мы ждали. Да, мы ждали. И с каждой ночью становилось все труднее. Мы старались вести себя как раньше, быть счастливыми. Лили-Моггадит. Каждую ночь я ласкал твои лапки, которые все росли, а ты словно бы предлагала себя мне. Я по очереди высвобождал их и снова спутывал, и все сильнее, все горячее разгоралось во мне желание — освободить тебя всю целиком! Снова взглянуть на всю тебя!
Да, любимая моя, я чувствую... как это невыносимо. Чувствую, как ты вспоминаешь вместе со мной те последние дни нашей безыскусной любви.
Холоднее... становилось все холоднее. По утрам я выходил зa толстяками-верхолазами и видел, что их мех белеет. А нельзяки больше не двигались. Солнце опускалось все ниже, бледнело, над нами простерлись холодные туманы, окутали нас. И скоро я уже не осмеливался выходить из Пещеры. Весь день проводил я подле шелковой стены и напевал, словно Мать: Брум-а-лу! Мули-мули, Лиллилу, любимая Лили. Силач Моггадит!»
— Подождем, моя огненная крохотуля. Не поддадимся Замыслу! Ведь мы счастливее всех, здесь в нашей теплой пещерке, с нашей любовью, правда?
— Конечно, Моггадит.
— Я — это Я-самое. Я силен. У меня свой собственный Замысел. Не буду смотреть на тебя, пока... Пока не станет тепло, пока не вернется солнце.
— Да, Моггадит... Моггадит, у меня лапки занемели.
— Драгоценная моя, погоди... Смотри, я осторожно уберу шелк и не стану смотреть... Не стану...
— Моггадит, ты меня любишь?
— Лилилу! Прекраснейшая моя! Мне страшно, страшно...
— Посмотри, Моггадит! Посмотри, какая я большая и сильная!
— Красная моя крохотулечка, мои лапы... мои лапы... Что они с тобой делают?
Своими тайными лапами я с силой выдавливал горячие соки из горловых мешков, нежно-нежно раздвигал твой прекрасный материнский мех и оставлял свой дар в твоих сокровенных местечках! И глаза наши переплетались, и лапки наши обвивали друг друга.
— Любимая, я поранил тебя?
— Нет, Моггадит! Нет-нет!
Прекрасная моя, то были последние дни нашей любви!
За стенами Пещеры становилось все холоднее. Толстяки- верхолазы больше не ели, а нельзяки перестали шевелиться, и вскоре от них начало вонять. Но в глубине убежища все еще держалось тепло, я все еще кормил свою любимую остатками припасов. И каждую ночь новое таинство любви становилось все привольнее, ярче, хотя я заставил себя скрыть шелками почти всю сладкую тебя. Каждое утро мне все сложнее было снова оплетать твои лапки.
— Моггадит! Почему ты не связываешь меня? Мне страшно!
— Еще немного, Лилли, чуть-чуть. Еще один только разок приласкаю тебя.
— Моггадит, мне страшно! Прекрати немедленно и свяжи меня!
— Но зачем, любовь моя? Зачем тебя прятать? Это что, тоже глупый Замысел?
— Не знаю. Все так странно. Моггадит, я... я меняюсь.
— Моя Лилли, моя единственная, ты с каждым мгновением все прекраснее. Дай взглянуть на тебя! Нельзя опутывать тебя и скрывать от глаз!
— Нет, Моггадит! Не надо!
Но разве я послушал тебя? Глупый Моггадит, который возомнил себя твоей Матерью. Замысел велик!
Я не послушался, не связал тебя. Нет! Я сорвал прочные шелковые путы. Опьяненный любовью, торопливо сдернул их все разом, с одной лапки, потом с другой, обнажил все твое великолепное тело. И наконец увидел тебя всю!
Лиллилу, величайшая из Матерей!
Не я был твоей Матерью, а ты была моей.
Раздавшаяся, блестящая лежала ты передо мной, одетая в новенькую броню, твои мощные охотничьи лапы были больше моей головы! Что я сотворил? Тебя! Совершенную Мать! Мать, равной которой еще не видывал свет!
Ошалев от восторга, я глядел на тебя.
И тут ты схватила меня огромной охотничьей лапой.
Замысел велик. Лишь радость чувствовал я, когда сомкнулись твои челюсти.
И радость чувствую я теперь.
Так, моя Лиллилу, моя красная крохотулечка, и закончились мы. В твоем материнском меху растут дети, а твой Моггадит больше не может разговаривать. От меня почти ничего не осталось. Становится все холоднее, все больше и ярче твои материнские глаза. Скоро ты останешься одна с детьми, и вернется тепло.
Вспомнишь ли ты, мое сердечко? Вспомнишь ли, расскажешь ли им?
Лилилу, расскажи им про холод. Расскажи про нашу любовь.
Расскажи им... зимы все длиннее.
Комментарии к книге «Любовь есть Замысел, а Замысел есть Смерть», Джеймс Типтри-младший
Всего 0 комментариев