Козинец Людмила БЫЛО, ЕСТЬ И БУДЕТ
Доктору А. М. Кашпировскому
…Говорила бабушка, разбирая мягкими коричневыми пальцами сырые травы:
— Берегись, дитя, простуды, лихого человека, а пуще всего зелена вина да дурного глаза…
Я сидел у печки, отогревая зазябшие по вечерней росе руки, и сквозь дремоту слушал бабушку. В чистом доме светятся вымытые дресвой некрашеные полы, застеленные полосатыми половиками, сплетенными бабушкой за многие долгие зимы. Я любил смотреть, как бабушка распускала на ленточки всякое старье, потом навивала на веретено тугие клубки, которые так весело гонял по горницам разбойный котенок. А затем бабушка укладывала клубки в фартук и садилась у окна с большим деревянным крючком в руках. Крючок этот я сам ей вырезал и долго полировал осколком стекла. И бесконечно струился пестрый толстый шнур, прибавляя рядки в новый половик — теплый, упругий, нарядный.
В доме стойко держался горький запах череды и полыни, бабушка вязала в пучки луговое разнотравье, пальцы ее расправляли цветы и стебли, и журчала, переливалась ее скороговорка. Про одолень-траву, что горит белыми звездами на глади русальих затонов, про цветок «сто ключей», про мужик-корень, про кудрявую сарану, что выросла из простреленного сердца казака…
— Ты колдунья, ба?
— А нет, дитя. Где ж тут колдовство? Травы мы с тобой сами собирали, белену и дурман обминули, да и то сказать — никакого колдовства в белене и дурмане нету, просто ядовитое зелье. А время для сбора известное - от Андрея Наливы до Ивана Купалы. А ты помнишь ли, как зимою на санках в прорубь влетел? Только и спасла тебя, что травами. Липовым цветом да бузиною, крапивою, мать-и-мачехой…
Но дикая красота вороха цветов на столе заставляет меня желать чего-то необыкновенного, и я спрашиваю у бабушки:
— А бывают колдуньи, ба?
— Не видала, дитя. Вот в кино разве. Была такая картина про ведьму одну. Ой, баска девка…
— «Зелена вина да дурного глаза»… Что это, ба?
— Про вино и сам узнаешь, чего доброго, а уж это… А про дурной глаз расскажу. Чур, уговор, не смеяться над старухой. Над речкою дом с голубятней видел ли? Так вот… Годов тому… да, перед самой войной, жил там человек один. Федором звали. Пришлый он был на селе, да человек злой, завистливый, и не полюбили его наши. Задевать не задевали, а не любили. И поссорился он с соседкой…
Бабушка таинственно понижает голос, кося круглым глазом на темные уже окна.
— Год прошел. У соседки сын родился, муж ее из больнички привез, ну, и гулянку сладили, как водится. Сосед-то пьяней вина, веселый, доброй, а Федора все ж не позвал. Только тот и сам пришел. Постоял на пороге, шапку сломил, да и к столу. И тут-то мать молодая и помяни ему обиду, а он ничего, усмехнулся только. А рюмки не выпил, дитя попросил посмотреть. Ну, вынесли дитя, не поопасились. Как глянет он на младенца, как глазами вопьется… Мать обомлела, страшно ей чего-то стало, а и шелохнуться не может. Постояли так-то, потом Федор глаза отвел да и вон из избы. А младенец-то… Падучая его бить начала. Через месяц и помер.
Бабушка скорбно вздохнула, покачала головой, спрятав руки под фартук.
— Есть люди с дурным глазом: глянет на тебя, а с тобой беда и приключится.
— От взгляда? Не может быть!
— А не знаю, дитя. На свете много чего бывает.
Это так.
В лаборатории у меня сидит парнишка, Сережа. Шестнадцать лет, в кибернетики собирается. Взглядом стрелку на шкале любого прибора отклоняет. Именно взглядом и именно почему-то стрелку!
Обнаружилось это случайно — развлекался Сережа на уроке физики. К нам в лабораторию явился сам, таланты свои продемонстрировал и пошел по отделам. Глаза горят: кнопок, рычажков и тумблеров сколько! А мы с Андрюшей прилепились на подоконнике покурить, мозгами пораскинуть. И как же это все прикажете понимать? Пятьдесят четыре опыта провели — ни одного срыва. А тут… Уводили Сережу в другую комнату, экранировали — не шелохнется проклятая стрелка. А как пацан прямо на нее уставится — ползэт! Потом хитромудрый Андрюша ее заклинил. Так она вообще сломалась.
Ну, Сережа еще ладно: парень смышленый, настроен мирно и к талантам своим относится с юмором.
А вот на прошлой неделе забрела к нам одна дамочка. И где они такие шляпки берут? Лично я подобные сооружения с перышками и вуалью в мушках только в исторических фильмах видел.
Дамочка уселась на стул, внимательно поглядела на меня из-под блестящих век и понесла такую чушь, что через пять минут я поинтересовался, кто ей выписал пропуск. Пропуска у нее не оказалось, как она попала в институт неизвестно. Не исключено, что прошла сквозь стену. Дело, видите ли, оказалось в том, что по ночам дамочка слышала потусторонние голоса и вот пришла к нам за помощью.
Так мне и надо. Нечего было измываться над заезжим репортером и рассказывать ему байки из фольклора психотроников. Но ведь слушал же как! Приятно было посмотреть! Мы его прогнали через две сотни вопросов на ходу составленного «теста» и с шаманским видом вручили ему «психологический портрет».
Мальчишество, конечно, стыдно. Но последствия оказались самыми непредвиденными. После публикации материала нам писали, звонили, нас ловили дома и на работе. Все требовали от нас чудес. И мы их совершали. Я, например, мимоходом вылечил от алкоголизма соседа, навсегда избавил от головных болей вахтершу института тетю Галю и отучил одного знакомого двоечника от вредной привычки грызть ногти. И без всякого гипноза. Воистину, вера горы движет.
А вообще-то у меня есть крупный шанс погрязнуть в дебрях мифов, суеверий, легенд и слухов. Падок я на все это, каюсь. Уж слишком люблю отпускать на волю свое коварное воображение. Люблю посидеть с решетом на берегу океана знаний. При желании из любой легенды можно высеять просяное зернышко истины. Только вот где взять на это время? Свободный поиск… мечты голубые… Ох!
Со смешанным чувством восхищения и досады вспоминаю длинного, худого, унылого человека — экстрасенса Коробова. То, что Коробов — экстрасенс, не я выдумал. В протоколе опыта черным по белому записали, во мудрецы. Кому теперь такой протокол покажешь?
Коробов не медик. Анатомию знает очень и очень приблизительно. Не практиковал. Демонстрация его возможностей проходила так: Коробов минут десять ходил вокруг больного, всматривался, близоруко щуря глаза, иногда подносил раскрытую ладонь к телу объекта наблюдения и замирал. Объект косился на Коробова с недоверием.
Что мне в Коробове понравилось — так это полное отсутствие театрализации зрелища. Он отчаянно смущался и не строил из себя мага и волшебника. Потом больного увели. Коробов принялся объяснять и был встречен врачами в штыки. У медиков накопился очень крупный счет к дилетантам от врачевания. После бурного обсуждения кто-то додумался дать Коробову анатомический атлас. И Коробов, водя по рисункам пальцами, довольно толково объяснил, что вот здесь, здесь и здесь его ладони стало очень больно, а вот здесь — горячо. Затем он увлекся, начал подробно рассказывать, что именно чувствовал. И при переводе на язык медицинских терминов получился вполне толковый диагноз. Как мне потом под большим секретом сознался один из бывших там медиков, заключение Коробова совпало с данными обследования больного в клинике. Только все равно эта история последствий не имела.
А какие, собственно, нужны последствия? Чтобы Коробова немедленно взяли в клинику на должность штатного диагноста? Или чтобы какой-нибудь солидный институт бросил все и занялся исключительно Коробовым?
Я сдал ключи и побрел домой. В пути меня согревала мысль о большой, толстой, пряной котлете, которую я бессовестным образом зажулил во время вчерашнего набега гостей. Гость нынче пошел дисциплинированный, со своими харчами приходит, особенно если экспромтом, зато и съедает все подчистую. Но я уже научен.
Я прошел тополиным парком и попал на оживленную привокзальную площадь. На остановке стоял мой троллейбус. Вдруг я услышал хрипловатый женский голос. Медовый, паточный такой голосок:
— Молодой человек, а молодой человек…
Я задержался. И пожалел об этом. Окликнула меня цыганка, которых почему-то именно в нашем городе летом толчется неимоверное количество. Теперь мне придется минут десять от нее избавляться. Впрочем, троллейбус уже ушел.
Цыганка почему-то молчала. Была она очень молода. Синевато-смуглое лицо ее с большими влажными глазами ничего не прибавляло к среднему типу ее соплеменниц. Заплетенные в две короткие косы упругие волосы были прикрыты алой с золотыми нитями косынкой. Обыкновенная цыганка, в зеленой кофте, в колоколе сборчатых желтых юбок, в растоптанных туфлях. Господи, ну почему они так ужасно одеваются? Цыганка, кажется, была смущена моим бесцеремонным осмотром.
— Ну что тебе, вольная дочь степей? Закурить? Рано еще. Монету водички напиться? Держи. А гадание отменяется, я про себя все знаю и на три метра в землю вижу. Что молчишь?
Она улыбнулась. И это примирило меня с ее диким нарядом.
— Эх ты, замученное дитя города. Все знаешь? Зачем живешь? Иди и застрелись.
И она отвернулась. Это что-то новое. Я спросил:
— Послушай, Клеопатра, зовут тебя как? Не молчи. Хочешь, я тебе рубль подарю?
— Рубль? Я тебе два подарю, отстань только. А зовут… Таней.
— Ну да. Ты посмотри на себя, какая ты Таня?
Она засмеялась. И несколько грубоватое лицо ее сразу стало привлекательным.
— Хорошо, хорошо. Не Таня. Да тебе что?
Я пожал плечами. И в самом деле: что мне цыганка? Сейчас мне гораздо нужней котлета.
— Да ничего. А вот и мой троллейбус. Держи рубль и гони два.
Она укоризненно покачала головой, свела брови, пристально поглядела на меня. Я повернулся, чтобы уйти и… не смог сдвинуться с места. Ноги будто влипли в асфальт. Цыганка смотрела на меня с интересом, сузив лиловые глаза. Я строго сказал:
— Кончай эти шуточки. Троллейбус уйдет.
Она бросила взгляд на новенький троллейбус. С проводов с грохотом сорвались штанги.
Из кабины вышел водитель, натянул рукавицы, тоскливо уставился на провода и ругнулся:
— Вот всегда на этом самом месте…
— Так… А что ты еще можешь?
Цыганка молча проводила взглядом шествующую через площадь женщину в белом комбинезоне на необъятной фигуре. Женщина споткнулась и упала.
— Я все понял. Больше не буду. Отпусти меня.
Ноги мои обрели подвижность. Цыганка поправила люрексовый платок и пошла прочь, колыша своими желтыми юбками. Я не мог ее отпустить просто так. Еще чего! Это ж уходила моя диссертация. Я ее догнал. Я всегда слыл отчаянным парнем. Но вокруг уже вихрем закружились такие же пестрые товарки моей цыганочки. С этой публикой только свяжись. Тем более что рядом замаячили их суровые неразговорчивые мужчины. Пришлось отступить.
…Говорила бабушка:
— Не обижай цыган никогда. Они зла не делают. Просто жизнь у них всегда тяжелая была, не отвыкли еще, не поверили пока. Зла-то не делают, а наказать могут. Скажешь им грубость, они разозлятся — народ горячий! — и уйдешь ты от них с хворью какой. Силу они такую имеют.
А ведь в принципе это все можно объяснить. Ну, хотя бы так. В минуту гнева мозг может излучать импульс энергии, «злой воли». Не важно сейчас, какие там поля и какие частоты — главное, излучает. Попадая в «мозг-приемник», этот импульс на мгновение расстраивает непрочный баланс связей. Как сигнал активной помехи в радиолокационной защите. Портится настроение, появляется подавленность, предчувствие беды, головная боль… А потом все это закрепляется в памяти, обрастает преувеличениями, бессознательной подтасовкой фактов. Человек впечатлительный и вправду может заболеть. Дальше — больше. Покатился слух, возникло суеверие. И люди начинают бояться проклятий.
А почему бы им их не бояться? Импульс энергии, мгновенное внушение. Баллада о Вольфе Мессинге. Бабушкины сказки. Дошел я. Позор. А еще молодой подающий надежды ученый! Скоро начну плевать через левое плечо, джеттатуру из пальцев строить. Или вот приколю к подкладке пиджака английскую булавкуговорят, верное средство от сглаза.
Булавку. Стоп…
Импульс энергии. Короткий направленный импульс малой амплитуды. Булавка — средство от сглаза. От импульса «злой воли». А что такое английская булавка? Замкнутый металлический контур. Простое и надежное средство, экранирующее… антенну мозга.
Я и сам испугался. Что в наше время страшно - так это то, что практически все можно объяснить.
Богато мы живем! Куда ни глянь — велосипеды изобретаем.
Вот и в медицине. Пастер! Иммунизация! Африканцы веками прививали язву домашним животным. И вполне успешно.
Эра антибиотиков! А в Египте издревле разжеванное зерно засыпали в кувшин, заливали водой и выдерживали какое-то время. Когда появлялась плесень, воду сливали и поили ею больного. Если бы человечество хранило свои знания…
Котлету я съел. Без всякого восторга: у меня от злости аппетит пропадает. Работать сегодня не буду. Буду читать жуткий детектив: «Часы Биг-Бена пробили полночь… Литл Блонд, засунув пистолет за резинку чулка, дрожащей рукой открыла дверь спальни ужасного графа Деймо…»
Сосед за стенкой крутил цыганские романсы.
На работу чуть не опоздал: толокся на привокзальной площади. Безрезультатно. В лаборатории, где, честно говоря, особого порядка никогда не было, вообще царил какой-то хаос и безобразие. По закону подлости, отключили свет и воду, столовка закрылась, а завтракал я всего-то порцией эскимо. Пришлось топать на поклон к девочкам в ИВЦ. В их поистине бездонных столах водились и пряники, и конфеты, и чай, и кофе, и сахар, и почему-то не водились тараканы.
Девчонки, наспех глотнув пахнущего пробкой чая из термоса, предавались интеллектуальным играм: они гадали.
Бросила карты веером брюнетка Ирочка, предрекая кр-р-рупные неприятности Алечке. Я сделал серьезную мину — не ограничиваться же одной чашкой чаю с бутербродиком. Но Алечка так расстроилась, что сразу же стала во всеуслышание вносить коррективы в свои жизненные планы. Я пожалел девочку, высмеял гадание со всей солидностью внештатного лектора. Впрочем, я был не совсем искренен: в душе разгорался острый холодок любопытства.
Девчонки набросились на меня, осмеяли, ошикали и рассказали кучу историй о верных гаданиях.
Ирочка: «У меня знакомая есть, имя у нее редкое — Цветана. К ней цыганка пристала как-то. Ну, чтобы отвязаться, Цветана и пообещала: „Имя угадаешь, тогда и посмотрим, ворожить у тебя или нет“. Так цыганка на нее посмотрела, затряслась вся, глаза у нее подкатились, и забормотала: „Вижу, вижу… луг, луг, цветики, цветочки… Не Роза, не Лилия, а какой, какой цветок?“ Не знала по-русски такого имени — Цветана. Знакомая моя перепугалась, сунула цыганке трешку, и дай бог ноги».
Томочка: «А меня мама гадать выучила. Я как карты кину, так и полегчает на душе, успокоюсь вроде. И по руке умею. Тоже говорили — хиромантия, суеверие, стыдно! А теперь вот наука появилась — дермато-глифика. Что-то там, наследственные заболевания, что ли, по руке определяют. Значит, что-то рациональное в хиромантии было? А графология? А Пушкин?»
— Пушкин-то тут при чем?!
— Ну как же, это ведь исторический факт, что ему цыганка судьбу предсказала. И год смерти, и кто убьет…
Так. И до Пушкина добрались.
Лялечка: «Или вот наговоры… или заговоры? Заговор — это, кажется, когда кровь останавливают и зубы лечат, да? Ну, неважно. А если это просто гипноз?»
Вот дают девчонки. «Просто гипноз»! Если бы это было просто!
…Говорила бабушка:
— А деда твоего я приворожила. Я-то ведь некрасива была, а он… Он-первый парень на деревне, вся рубаха в петухах. Руки да плечи, зубы да речи… Уж как я из-за него слезами умывалась. И не глядел же, идол, на меня. Так я с отчаяния одной бабке-шептухе и покланялась — холстом беленым да кружевами цветными. Научила. Сейчас смешно мне, а тогда ведь верила. Ой, верила! А дело-то это страшное. В полночь, дитя, в самую полночь на русальной неделе надо выйти за ворота, простоволосой, босой, да в одной рубахе. А увидел бы кто? Засмеяли бы. Народишко-то у нас озорной. Вот я и вышла… А сама думаю, ну, дева, ты, видать, умом рухнула — что затеяла! А иду. Подол уж от росы мокрый, а я травы, цветы рву, венок плету. Рябины ветку сломила — цвела как раз рябина-то, хмеля плеть в венок взяла, да донника… Тяжел венок, шея гнется. Спустилась к реке. Камыши ветер режут, луна холодная… А от воды теплом тянет, и туман по лощинкам растекается. Рыба на плесе играет. У берега — ряска заплатками, и на каждом листочке — по лунному зайцу. Вошла я в воду по колени, венок сняла и сказала то, чему шептуха научила. А сказать вот как нужно было…
Тут бабушка прикрыла глаза и запела-заговорила, покачиваясь в ритме древнего, жутковатого и наивного заклинания:
— В море-окияне, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень, а под камень тот и вода не течет — ни речева, ни ключева. А под камнем тем — семь дверей на семи замках, на семи ключах, на семи затворах, на семи засовах. За дверями — стовековым сном спят семь девиц-сестриц, ликом ясных голубиц, только сердцем — семь звериц…
Ой вы, девицы-сестрицы, ой, красавицы-зверицы, вы очнитеся, пробудитеся! Разбудите слуг своих, семь ветров седых, вихрей семь лихих. Пусть возьмут они луки кленовые, пусть натянут тетивы шелковые, пусть размечут семь каленых стрел по семи путям. Пусть пронзят они сердце лады, непокорное, твердокаменное. Пусть полюбит меня лада мой — синь-лазорев свет Александр!
И я хорошо вижу, как плыл тот венок, расплетаясь в тугой речной струе, как несли каждый лепесток и каждая травинка имя моего деда — до самого моря, как всему миру кричал венок о любви моей бабушки… И дед пил воду из той реки, и мыл свои рубахи в той реке, и купался в ней. Любовь обнимала его! Действительно, заговор.
И дед женился на моей бабушке по ошалелой внезапной любви, женился вопреки воле своей семьи, справив скорую свадьбу в соседнем селе.
Только не поверила бабушка в колдовство. Когда возвращалась она от реки, случайно встретила своего Александра на околице. Тот поглядел и обмер: облитая лунным сиянием, полуприкрытая прядями распустившихся кос, шла к нему Берегиня… Спустилась с плеча белоснежная рубаха, тяжелый подол прилип к коленям, и меркли травы под ногами.
Я сижу в вокзале и делаю вид будто погружен в свои мысли. На самом деле незаметно высматриваю в толпе цыганочку.
Дотлела третья сигарета. В третьей сигарете всегда таится безысходность. Но мне повезло.
Шорох кружев пышных желтых юбок заставил меня поднять голову.
Она смотрела на меня гневно. Но поскольку глаза у меня были, наверное, жалобные, смягчилась.
— Ну, здравствуй. Что, так нужна?
— То есть прямо позарез. И самое смешное, что не мне лично.
— Кому же?
— Всему человечеству.
— Ну что с тобой делать. Давай поговорим. Только… не здесь. Куда бы…
— Есть одна стекляшка в парке. Тут рядом. Столики, как грибы, прямо под деревьями растут. И народу всегда мало.
— Это возле озера? Знаю. Приду.
Я направился к стекляшке, с запоздалым ужасом вспомнив, что именно в этом заведении после работы пьют пиво Толик и Нолик, институтские остряки. Меня прошиб холодный пот: колкости и шпильки мне обеспечены. От глубокого расстройства нервов я уничтожил четыре килечных бутерброда, запив их таллиннским кефиром. А для девушки были заказаны кофе и пирожные. Я смотрел на них с гордостью: надо же, какой я галантный и предусмотрительный!
Потом вдруг настала тишина. Что-то привлекло внимание посетителей, взгляды их были направлены на вход. Я на всякий случай тоже оглянулся.
Прямо ко мне шла девушка. Плыла. Нет, летела… Нет…
Тонкая, легкая, затянутая до невозможности в белые джинсы и короткую курточку. По-моему, это называется стиль Сен-Тропез. Когда показывают кино про бархатные пляжи на тропических островах, по ним бродят вот такие создания… «Бесамэ, бесамэ мучо…» Я замечтался.
Девушка села против меня, кинула на столик маленькую сумочку. Внимательно разглядев большие лиловые глаза, смуглое лицо и копну черных, без блеска волос, я с некоторым все же сомнением опознал в этой журнальной красавице знакомую мне цыганочку.
Какое-то время она наблюдала все стадии моего изумления, затем удовлетворенно кивнула головой.
— Я слушаю.
— Давай хоть познакомимся. Меня зовут Юрием.
— Шолоро.
— Что?
— Меня зовут Шолоро.
— Так я и знал. А то… Таня. Так вот, заявляю торжеств: нно и сразу, во избежание недоразумений. Личного интереса у меня к тебе нет, да и старше я тебя лет на двенадцать. В нашем возрасте это много. Я — подающий ба-альшие надежды молодой ученый. Поэтому быстро проникнись ко мне уважением и слушай. Тебя изучать надо.
— Зачем?
— Ты хоть понимаешь, что не такая, как все?
— Нет. Я такая, как все. Просто у меня к этому способности.
— Хм, значит, все-таки думала об этом?
— Думала. И знаю, что нельзя считать себя не такой, как все. Тогда я перестаю чувствовать чужую боль.
— А ты ее чувствуешь? Как?
— Не знаю. Просто… становится жалко человека. Я пытаюсь забрать его боль. Иногда бывает трудно — что-то не пускает, не отдает боль. У меня тогда начинают очень дрожать руки и болит… в том же месте, откуда я забираю боль у другого.
— Зачем тебе это нужно?
— Не знаю…
— Как к тебе относятся родные и друзья?
— Хорошо.
— Они понимают?
— Для них это не так странно, как для тебя. У наших такое случается. Прабабку мою тебе бы послушать.
— Ты умеешь гадать?
— Да! По руке и на картах, на воде и на бобах, по свече и на кофейной гуще!
Шолоро явно ехидничала.
— Прости, если не так спрошу. Ты деньги за гадание берешь?
Шолоро опустила глаза. Она колебалась.
— Я понимаю, о чем ты спрашиваешь. Да. Деньги брала. Да, это нехорошие деньги. Но, чтобы судить, надо хотя бы знать…
— Не надо объяснять, я не к тому…
— Я только хочу сказать, что… у меня два брата, две сестренки. Мама… одна она. А эти деньги — небольшие, но быстрые. Пока я училась, нам тетка помогала. Должна я тетке вернуть? Знаешь, я ведь никогда не обманывала. Я почему-то знаю, кому что сказать. Чувствую. Сложно это объяснить! Просто я как-бы становлюсь тем человеком, с которым разговариваю.
— Объяснить этого, пожалуй, и нельзя. Да и не нужно. Меня сейчас другое больше интересует. То, что было вчера. Сможешь объяснить?
— Нет. Не могу. И не уверена, что хочу.
— Не спеши. Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— Школу закончила?
— Этой весной.
— Аттестат неважный?
— Почему это? Четыре с половиной.
Шолоро обиделась. У нее сразу чуть припухли губы и веки.
— Физика, химия, математика? Биология?
Девушка приуныла.
— Все ясно. А теперь слушай меня внимательно. Так уж и быть, догуливай лето. С первого сентября я за тебя возьмусь. Пойдешь работать. Или к нам в институт, или в любую клинику. Где ты живешь?
— У тетки…
— Жить будешь в общежитии. Я буду с тобой заниматься. Параллельно проведем кое-какие исследования. Это не страшно. Будущим летом поступишь в медицинский. Тихо, не возражать! Твои способности… воздействия на людей проще и нужнее всего реализовать именно в медицине.
Свою энергичную речь я запил глотком теплого уже кефира. Шолоро сидела какая-то растерянная. Она смотрела на меня с безмерным удивлением. Потом пожала плечами и без особого, впрочем, успеха пригладила свои жесткие волосы. Внимательно ко мне присмотрелась, спросила вкрадчиво:
— Ты, бывает, не сошел ли с ума?
— Не груби старшим. Что тебя в этих планах не устраивает?
— Как-то… все неожиданно. Я и не думала о таком никогда. Я — врач? Да мне и не снилось…
— Ох, Шолоро! Пойми, ты себе не принадлежишь — и баста! А у меня вообще мечта: выискивать таких, как ты, и независимо от возраста — в медицинский. По усложненной программе. Чтобы они, по крайней мере, хоть в себе разобрались на научной основе.
— Да зачем? А если они не хотят в медицинский?
— Я медицину очень уважаю, Шолоро. И профессию исцелителя считаю самой важной. Человечество изболелось, с этим надо уже что-то делать. Современному человеку хворать просто унизительно и, между прочим, совсем не обязательно. Медицину надо переделывать. А кто этим будет заниматься? Ты вот отвиливаешь…
— Послушай, Юрий, ты хорошо говорил. Хочешь изучать меня — ладно, а остальное-то зачем?
— Неужели тебе не хочется узнать, почему ты — такая, неужели не хочется научить других чувствовать чужую боль? Мы так плохо еще умеем чувствовать…
— А что, в медицинском этому научат?
Я и в самом деле не случайно так настаивал именно на медицинском. Экстрасенсорные (сойдемся пока на этом термине, хотя в общественном сознании он претерпел некоторую трансформацию: экстрасенсорность обозначает всего-навсего сверхчувствительность! — и никакой мистики) способности, несомненно, связаны с развитием мозга. Если предположить, что проявление экстрасенсорных способностей — очередной шаг в эволюции человека, закономерное следствие количественных изменений в биосоциальном мире, то наступление экстрасенсорной эры — результат прогресса разума, а не инстинктов.
Все это, конечно, нуждается в доказательствах. Мне приходилось слышать об «экстрасенсах», вполне заурядных интеллектуально и ничуть этим не тяготящихся. Но почти всякое мало изученное дело поначалу не бывает свободно от спекуляций.
К слову, мой Андрюша заявлял, что все совсем наоборот, и что он гораздо больше верит в экстрасенса — неграмотного шамана, чем в экстрасенса с ученым званием. При этом он забыл, что в своем племени шаман, или жрец, или кто там еще — как раз самый интеллектуально развитый, самый подготовленный и наверняка превосходящий своих соплеменников хотя бы хитростью.
Я допускаю, что зависимость экстрасенсорных способностей от развития интеллекта неоднозначна, прежде всего потому, что бесконечно сложен сам мозг. Но сейчас дело не в этом. Сейчас я должен уговорить Шолоро. Пусть я еще пока не вижу даже целей эксперимента, но этот шанс я не упущу.
— Слушай меня, Шолоро, слушай внимательно. То, что я сейчас стану говорить, это будет сказка… о будущем. Ты знаешь, что такое вторая сигнальная система?
— Ну, приблизительно.
— Больше пока и не нужно. Так вот, если очень упрощенно, можно сказать, что всем человек обязан второй сигнальной.
Шолоро фыркнула.
— Не смейся. Я вовсе не имею в виду, что человечество слишком разговорчиво. Бессловесный человек так и остался бы животным.
Шолоро тихо спросила:
— Неужели ты серьезно думаешь, что животные не разговаривают?
— Что? А, ну да. Видишь ли, они не разговаривают. Существует система знаков, сигналов на разные случаи жизни, и все. И не перебивай, об этом мы поговорим как-нибудь потом. Так вот, главное отличие человека от животных, но не единственное: вторая сигнальная. Ведь это то, что мы называем разумом. Молчи! Итак, две сигнальные системы. Но вот что интересно: эволюция-то продолжается. Остановиться она не может. Это постоянный процесс. И что же еще она сделает с человеком? А мы уже сейчас активно и часто вслепую вмешиваемся в свое развитие. Ты посмотри: изменяем среду обитания, режим и состав питания и так далее… Соображаешь?
По-моему, я ее напугал. Она смотрела на меня во все глаза, но я наконец успокоился. Шолоро меня понимала. И главное — она не оказалась равнодушной. Тысячи людей просто не желают ни о чем таком думать.
— Так, продолжим. Сейчас будет очень интересно. Представь себе третью сигнальную систему, четвертую… Мне кажется, что человеку уже сейчас не повредило бы, ну скажем, владеть телепатической связью. Кстати, министерство связи Японии финансировало изыскания в этой области. Ведь мозг-то продолжает развиваться, а мы используем его бездарно и в малом объеме. Что же может быть дальше? Возьмем то, на что хоть термины придуманы: телекинез, экстрасенсология, психотроника… В курсе?
Шолоро осторожно кивнула.
— Прекрасно… Да ты у нас грамотная девочка! Умеешь?
Она неопределенно повела плечом. По пластиковой поверхности столика, медленно пересекая выцарапанную надпись «„Динамо“ Киев — чемпион», поползла пачка сигарет. За ней — спичечный коробок.
— Вот видишь! Слушай дальше. Эвристическое мышление, освобожденный творческий потенциал всего человечества, каждый — гений! Непонятно? Потом объясню. А лицо у тебя сейчас хорошее — очарованное. Не спеши, это дела еще даже не завтрашнего дня. А сегодня мне нужна ты. Как ты это делаешь? Почему? Ведь в твоем теле наверняка нет специального органа, управляющего твоими необычными способностями. Это все тот же мозг. Но чем он отличается от мозга, например, моего? Иначе работает? Как именно? В общем, давай разбираться вместе. Предупреждаю, жизнь у нас пойдет нелегкая. Вряд ли нас все сразу поймут. И в шарлатанах еще походим, и в мистиках. Согласна?
Шолоро долго молчала. Раздумывая, она машинально забавлялась спичечным коробком, заставляя его подпрыгивать и переворачиваться. Без помощи рук, конечно. Наконец подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. — Я согласна. Но мне — и со мной — будет очень трудно. И нужно кое-что утрясти дома. Через две недели начнем заниматься, зачем ждать до сентября? Какие нужны учебники?
— Да подожди ты с учебниками. Что дома? Я могу помочь?
В голове у меня завертелась экзотика: таборы, кибитки, отчий гнев, жених с колыбели — весь кинематографический набор.
— Не нужно. Я напишу домой. Мама не будет против. Плакать будет.
— Мама-то где?
— На Кубани. Она в совхозе работает. Отца… нет. Я у мамы старшая.
— Понимаю. Не вешай нос. Я придумаю что-нибудь. Найдем приработок. Но, Шолоро… Никаких гаданий! Договорились? А потом, когда выучишься, и матери сможешь помочь, и младшим. Ведь это не так уж долго, как кажется. Вот адрес моей лаборатории и телефон. Приходи, скажем, послезавтра. Я закажу пропуск. Проводить тебя можно?
Мы вышли вместе. У входа я, конечно же, обнаружил Толика и Нолика, вежливо их поприветствовал, но знакомить с Шолоро не стал. Нечего.
Весь следующий день я думал о ней. И, странное дело, девочка в белых джинсах почти вытеснила из моего сознания цыганку в зеленой кофте и стоптанных туфлях. Такая Шолоро была мне ближе, понятнее, что ли. Современница. Нормальная девчонка. А то… смотрит, глаза загадочные, как вода в заброшенном колодце. И что-то такое она про тебя и про всех знает, будто стояла у истоков жизни…
Я поверил в Шолоро. Пять лет института и два года интернатуры. Времени вагон. Она будет здесь, рядом. Я смогу спокойно, без горячки, семь лет наблюдать ее. Девочка не капризная, способная. Поработаем.
Андрюша сегодня какой-то странный: тихий, напуганный, все роняет, постоянно путается под ногами. Потом выяснилось, что он видел чудной сон. Пригрезилось ему, что он динозавр. Андрюша с полчаса расписывал мне все прелести и недостатки динозаврового житьишка. Когда я отсмеялся, то разъяснил ему сон: включилась генетическая память. Андрюша поверил и повеселел. Интересно, что видит во сне Шолоро?
И я спросил ее об этом. Шолоро сидела на стуле посреди лаборатории, оглядываясь опасливо и удивленно. Иногда глаза ее расширялись, останавливаясь на каких-то особенно экзотичных посудинах и панелях. А муляж человеческого черепа, непочтительно засунутый Андрюшей под стол, привел ее в состояние священного трепета.
— Какие тебе снятся сны, Шолоро?
Она задумалась, потом улыбнулась смущенно:
— Мне трудно рассказать. Я лучше покажу.
— Как это?
— А вот…
Она встала. Раскинула руки, медленно запрокинула голову. Глаза закрыты. Тело напряглось, спина изогнулась, словно мучительно резались крылья… Резко свела руки, разжав ладони, обращенные к нам…
И я задохнулся. Незнакомый, пряный и плотный, насыщенный запахами неведомых трав и цветов, соленый и влажный ветер хлынул в легкие. Слух отказался принять первый удар звуков. Потом я узнал: это шумит море, это… шуршат под ветром жесткие листья пальм, это кричат птицы, а это… Что это? Звенят колокольчики… И наконец я увидел… Полоса пенного прибоя, изогнутые легкой дугой стволы пальм, растрескавшаяся стена древнего храма, застывшая пластика многоруких идолов, злобно таращащих свои раскосые глаза… У стены храма — девушка. Ее поза повторяет грациозные изгибы каменных фигур. Она и сама кажется изваянием, но струится с ее плеч живой огненный шелк, чуть дрожит в волосах гирлянда орхидей, нежно поют колокольчики, припаянные к браслетам. Неуловимое движение — изогнулись пальцы рук, сверкнул лукавый горячий глаз, развернулась стопа, открывая выкрашенную хной маленькую ступню. И девушка поплыла на пятачке утрамбованной земли, подчиняясь ритму колдовской, мучительной, тягучей мелодии. Апсара то срывалась в исступленную пляску, в которой и сама становилась неразличимой, похожей на пламенный вихрь, то замирала томительно, фиксируя позу, удерживая равновесие на самых кончиках пальцев ноги, в положении, казалось бы, невозможном.
Танец завораживал. И вдруг прервался этот рассказ на незнакомом мне языке: руки танцовщицы не закончили фразу — сорвался браслет и рассыпались колокольчики…
Я очнулся. Долго привыкал к такой знакомой до мелочей лаборатории. Шолоро смирно сидела, сложив руки на коленях. Лицо ее было совершенно спокойным. Андрюша раньше меня справился с удивлением. Он сварливо заявил:
— Предупреждать надо. А если бы я своего вчерашнего динозавра в лабораторию притащил?
За что я ценю Андрюшу, так это за несокрушимое присутствие духа. Когда Шолоро ушла, я спросил у него:
— Ну, понял теперь?
— Да понял, чего не понять. Хорошо наведенная галлюцинация.
— Пресловутый гипноз?
— Ага.
— Ерунду говоришь.
— Почему ерунду? Я могу и чепуху.
— А почему чепуху?
— А вот почему.
И, с трудом перегибаясь в талии, Андрюша поднял с пола что-то эфемерное, белое. Я рассмотрел поближе. Это был всего-навсего маленький цветок. Бело-зеленоватый, в крапинку, с длинными, спирально завитыми лепестками. Запах какой-то необычный, сырой, грибной будто. В общем, совсем пустяковый цветок индийской орхидеи.
Андрюша запустил зубы в яблоко и мечтательно сказал:
— Завтра увольняюсь. Сегодня даже.
— Бежишь? А я тут один разбирайся? Или, может, сделаем вид, что ничего не было?
— А чего было-то? Ты мне цветочек под нос не тычь — я тут десять лет работаю, всякого навидался. Цветочек тоже галлюцинация.
Тогда я подошел к блестящему шкафу, где хранились у нас медикаменты. Взял ребристый пузырек пси-храна, едкие пары которого способны устранить любую галлюцинацию. Зажмурился и понюхал. Б-р-р-р! Открыл глаза: беленький цветочек все так же сиротливо лежал на чашке Петри.
— Андрей, не уходи. Ты мне нужен. Как противовес. Понимаешь, я человек суеверный. Для чистоты опыта необходимы твое душевное здоровье и полное отсутствие воображения.
Андрюша решил не увольняться, но выпросил за это два отгула.
Через десять дней Шолоро уже работала в детской больнице нянечкой. А еще через две недели мне позвонил заведующий отделением этой больницы и принялся распространяться насчет рыбалки и футбола. Я его немного знал веселого, умного и доброго Володеньку Зайцева. Поэтому попросил не темнить. Володя темнить прекратил и предъявил два требования: во-первых, объяснить ему, как она это делает, а во-вторых, сказать ей, чтобы она этого не делала. Я бросил все и примчался в больницу.
Расстроенный Володя рассказал, что вот уже целую неделю у всех пациентов его отделения ничего не болит. Было несколько странно видеть врача, огорченного тем, что его подопечных не мучают боли. Но Володя прав: при отсутствии симптомов невозможно поставить диагноз. Володя старательно мял чуткими пальцами пузики своих пациентов и спрашивал: «Здесь болит? А так? А вот здесь?» И детишки, глядя на дядю доктора светлыми глазенками, чистосердечно сознавались — нет, не болит.
Вызвали Шолоро. Она была очень трогательной в белом халатике и туго повязанной косынке. Сцепив за спиной руки, Шолоро упрямо твердила:
— Но им же было больно!
Зайцев очень обстоятельно растолковал Шолоро, что такое боль, и даже припомнил красивую фразу: «Боль — сторожевой пес здоровья». Наконец объединенными усилиями мы ее уговорили. И тогда Володя попросил:
— Покажи хоть, как ты это делаешь.
Шолоро внимательно посмотрела на Володю:
— У вас же ничего не болит.
Тогда вмешался я:
— У меня голова болит. Из-за тебя, между прочим.
Девушка подошла, заглянула мне в глаза, что-то ей там не понравилось. Она положила на мою голову прохладные мягкие руки, ловко прижала пальчиками пульсирующие жилки на висках. И я ощутил блаженное состояние истекающей боли. Именно истекающей. Боль уплывала тоненьким мутным ручейком.
Володя тяжело вздохнул и сказал:
— Непонятно, но здорово.
Так мы обрели неожиданного союзника.
Долгие дни, месяцы отделяют посев от жатвы. За тысячелетия люди привыкли, принимали как закономерность время между действием и результатом. Но всякое ли время? Легко принимаем мы сезонный и годовой циклы. Вывезем удобрения на поля, задержим снег, вспашем, посеем доброе зерно, выполем сорняки — получим урожаи. Трудом и терпением приумножим стадо скота. И так далее.
Нужны большие усилия, выделение каких-то этапов работы, если задача решается десятилетиями или дольше. Мы не ставим такую цель: «освоить ближний космос», а приветствуем каждый полет, гордимся подвигом каждого космонавта.
А если работа охватывает тысячелетия? Скажем, стоит задача: превратить человека в космическое существо. Превратить космос в человеческий дом. Можем ли мы работать во имя такой, невероятно общей задачи? Или будем дробить ее на тысячи этапов, среди которых непременно окажется и то, что мы делаем сейчас, вся наша промышленность, наука, искусство? И от чего вести счет началу звездного пути — от каменного топора или формулы Герона?
И все ли в нашем развитии — даже если отбросить очевидные уродства вроде милитаризма — гладко укладывается в логику прогресса? Не обманываем ли мы себя, полагая, что цивилизация, средство скорейшего решения социальных задач, является и целью человеческого существования?
Как бы мне хотелось заглянуть на десятилетия вперед, подсмотреть, какой станет Шолоро, и прав ли я, так положившись на силу и доброту разума.
Шолоро засела за учебники. Ее не приходилось заставлять. Если и есть в чем моя заслуга, так это в том, что я разбудил в ней любознательность.
Училась она обстоятельно. В школе получила много, но все же окружающий мир у Шолоро был несколько иным, чем у меня или, скажем, Володи. И теперь она спрашивала о вещах, которые вроде бы и объяснять не надо. В общем, «педагоги» — я, Володя, Андрей — доходили порой до веселого бешенства.
Заниматься в общежитии тяжело, поэтому Шолоро часто сидела над книгами у нас в лаборатории. По выходным прибегала ко мне, в два приема сочиняла какое-нибудь потрясающее блюдо, и, пока я истреблял его, влезала с ногами на диван и замирала над книгами. Причем не всегда над учебниками. Она раскопала на стеллаже ворох цветастых томиков с грифом «НФ», и я не смог запретить ей такое чтение, хотя время было дорого. Только и оставалось, что объяснить терминологию, рассказать, где чистый бред, где — с проблесками научной мысли, а где и совсем почти готовая гипотеза.
Шолоро читала быстро. У нее оказалась цепкая память и способности к беспристрастному анализу. Донимать нас вопросами она перестала, но вполне еще могла поинтересоваться, почему стрелки часов движутся слева направо или почему у пианино клавиши в линию, а не полукругом.
Мы пока что ищем методику количественных измерений. Честно говоря, бредем, как в темном лесу. Я рисую график и вспоминаю еще один сеанс, показанный нам Шолоро.
…Жуткий, полный боли и отчаяния крик. Кричит женщина. Она извивается на иссохшей земле, колотит худыми руками по пыльной дороге. Жалко мотается на слабой шее растрепанная голова, бьются на ключицах мониста.
Появляется, словно «вплывает в кадр», грузноватый, седой мужчина в синих штанах и долгополом кафтане, За коротким голенищем сапога, кнут. На лице — пыль и кровь, запекшаяся маска страдания. Глаза полны слез. Не мигает, не отводит взгляда.
И вот — вся картина в целом. На краю оврага - цветная оборванная толпа цыган. Голосят дети, плачут женщины. Молодой цыган сидит на земле, сжимая ладонями голову. Между пальцами вязкими толчками пробивается кровь.
В овраге солдаты. Они сваливают в огромную кучу нищенские цыганские кибитки. Миг — и взвилось пламя. Толпа гудит и стонет, и я ясно различаю два речевых рисунка в их жалобах и проклятиях.
…Прошла зима. Шолоро похудела, выглядит усталой и хрупкой. У нее изменилось лицо: стало тоньше, светлее и спокойнее.
Было решено, что в мае она уйдет из клиники. Шолоро никогда не жаловалась, но от Володи я приблизительно знал, каково ей приходится в больнице. Как к ней относятся анестезиологи. Какие невероятные слухи разнесли по городу нянечки. Но главное — как тяжело ей выносить человеческую боль, ей, умеющей мгновенно ее снять. Однажды она сказала:
— Знаешь, какие у матерей глаза? Лучше бы я ничего не умела. Один раз всего и разрешили. Мальчика оперировали, ему наркоз нельзя. Я возле него села, и мы полночи разговаривали. Я ему и показала кое-что. А в больнице меня боятся. Почему они меня боятся?
Лето выдалось сырое и холодное. Но сколько же роз было в садах тем летом! Обламывались ветви, и плыли розы по нашей маленькой, занесенной песком речушке. И груды влажных роз оставили выпускники мединститута у подножия памятника погибшим коллегам. А Шолоро положила букет ромашек. И ушла на первый экзамен, даже не оглянувшись на нас. Мы самоотверженно прождали ее три часа. Я волновался, как отец, ей-богу. На скамейках институтского парка расположилась пестрая группка цыган, и какой-то пацаненок посмышленее, забравшись на старую акацию, заглядывал в открытые окна аудитории.
Шолоро, конечно же, получила пятерку. И за два последующих экзамена тоже.
Ранним летним утром бежала Шолоро на последний экзамен. В безлюдном еще парке дворники поливали газоны. По теплым бетонным дорожкам носился веселый щенок сеттер, рыжий и ушастый. Он гонял сердитую пчелу.
На вымытых бетонных плитах, уже подсохших, маленькая девочка в розовом платьице с кружевами рисовала мелом большое солнце.
Шолоро сбегала по широким ступеням. Второпях оступилась, и неловко упав, больно ушибла лодыжку. Шолоро охнула, зажмурилась, застонав от боли. Мгновенно брызнули слезы. Она присела, потерла быстро опухающую ногу.
— Тетя, тебе больно?
Шолоро подняла голову. Рядом стояла девочка в розовом платьице. Она серьезно смотрела на Шолоро, отряхивая выпачканные мелом ладошки.
— Больно, маленькая. Но сейчас пройдет…
— Да, пройдет. Только нужно сделать вот так… — девочка присела возле Шолоро, пухлыми, нежными пальчиками обхватила ушибленную лодыжку. Резкая боль почти мгновенно свернулась, затихла и змейкой соскользнула с ноги, сошла синеватая опухоль… Не веря себе, Шолоро осторожно пошевелила ногой. Чудеса…
Девочка улыбнулась и сказала доверительно:
— Я всегда так делаю, когда ударюсь. А бабушка говорит: надо йодом, чудес не бывает.
— Маленькая, как тебя зовут?
— Ася…
— Асенька, а где ты живешь?
— Во-он там, за мостиком мой дом.
— Асенька, дружочек, я вот тебе тут напишу телефон, ты можешь мне позвонить? Или пусть мама позвонит. Только обязательно!
— Я умею позвонить. А мы с тобой теперь дружить будем?
— Обязательно. Мы с тобой теперь будем дружить долго-долго! А это твой щенок?
— Да, это Роб. А можно, ты с ним тоже будешь дружить?
— Да, миленькая. Конечно, вон он какой славный. Вы здесь часто гуляете?
— Каждое утро. Бабушка идет за молоком, а мы тут гуляем.
— Я приду завтра утром, Асенька. До свидания! До завтра!
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «Было, есть и будет», Людмила Петровна Козинец
Всего 0 комментариев