Урсула К. Ле Гуин Ожерелье планет Ойкумены Том 1
Планета Роканнона роман (пер. Р. Рыбкина)
Странно бывают связаны у автора роман и рассказ. Хотя «Ожерелье Семли» — история вполне самостоятельная, в ней оказалось зерно будущего романа. Я покончила с Семли, дописав этот рассказ до конца, но был там второстепенный персонаж, просто сторонний наблюдатель, который не пожелал послушно вернуться в небытие. Он стоял у меня над душой и твердил: «Напиши обо мне. Я Роканнон. Я хочу узнать мой мир». Что ж, я сделала, как он велел. С ними ведь не поспоришь.
Урсула К. Ле Гуин (из предисловия к рассказу «Ожерелье Семли»)ПРОЛОГ: Ожерелье
Где сказка, а где быль на этих мирах, спрятавшихся за бесконечными годами? На безымянных, называемых живущими на них просто «мир», планетах без истории, где лишь в мифе продолжает жить прошлое, и исследователь, их посещая снова, обнаруживает, что совершенное им здесь всего несколько лет назад уже успело стать деянием божества. Сон разума рождает тьму, и она наполняет эти зияющие провалы во времени, через которые ложатся мостами лишь трассы наших летящих со скоростью света кораблей; а во тьме бурно, как сорняки, разрастаются искажения и диспропорции.
Когда пытаешься пересказать историю одного человека, обыкновенного ученого Союза Всех Планет, который не так уж много лет назад отправился на такую вот малоисследованную, безымянную планету, ты оказываешься как бы археологом среди тысячелетних руин; то, продираясь сквозь переплетения листьев и цветов, лиан и веток, выходишь вдруг, как из темноты на свет, к геометрической правильности колеса или к отшлифованному угловому камню: то, вступив в ничем не примечательный и озаренный лучами солнца вход, находишь внутри мрак, а в нем — мерцанье огонька, которого не ждешь, сверкание драгоценных камней, едва заметное движение женской руки.
Где быль, а где сказка, где одна истина и где другая?
Синий драгоценный камень вспыхнул и тут же, отправившись в обратный путь, погас, но вся история о Роканноне озарена его светом. Так начнем же:
Восьмая область Галактики, номер 62: ФОМАЛЬГАУТ-II.
Контакт установлен со следующими Разумными Формами Жизни (РФЖ):
Вид I.
Подвид А. Гдема. Разумные гуманоиды, обитают под землей, на поверхность выходят только ночью; рост 120–135 см, кожа светлая, волосы темные. В момент контакта жили расслоенными на касты сообществами городского типа; система правления олигархическая. Особая характеристика: телепатия в пределах планеты. Культура ранней стали, ориентирована на техническое развитие. В 252–254- гг. миссия Союза Всех Планет подняла уровень до Промышленного-С. В 254 г. олигархам района Кириенского моря был подарен корабль-автомат (запрограммированный только на полеты к Новой Южной Джорджии и обратно). Статус С-Прим.
Подвид В. Фииа. Разумные гуманоиды, обитают на поверхности, днем бодрствуют; средний рост 130 см, кожа и волосы у наблюдавшихся индивидов, как правило, светлые. Живут, насколько позволяют судить кратковременные контакты, оседлыми сельскими, а также кочевыми сообществами. Телепатичны в пределах планеты; возможно, обладают также способностью к телекинезу на небольших расстояниях. По-видимому, атехнологичны; контактов избегают, внешние проявления культурного развития минимальны и неопределенны. Налогообложение пока представляется невозможным. Статус Е (?).
Вид II.
Лиу. Разумные гуманоиды, обитают на поверхности, днем бодрствуют; средний рост свыше 175 см; общество аристократическое, клановое, культура героико-феодальная; техническое развитие остановилось на стадии бронзового века; тип поселения — деревня-крепость. Следует особо отметить горизонтальное общественное расслоение, совпадающее с делением на следующие псевдорасы: ольгьо — «среднерослые», светлокожие и темноволосые; ангья — «властители», очень высокие, темнокожие, светловолосые…
— Вот из них, — проговорил Роканнон.
Он перевел взгляд со страницы «Карманного указателя Разумных Форм Жизни» на стоявшую посреди длинного музейного зала очень высокую темнокожую женщину. Прямая и неподвижная, в короне золотых волос, она, не отрывая взгляда, рассматривала какой-то экспонат за стеклом. Возле нее, явно чувствуя себя не в своей тарелке, беспокойно топтались четыре непривлекательных карлика.
— А я и не подозревал, что на Фомальгауте-II, кроме подземных жителей, есть еще столько разной публики, — сказал хранитель музея Кето.
— Я тоже. Вон, в графе «Не вполне достоверно», перечисляются виды, контакт с которыми не установлен. Похоже, что давно пора заняться этими местами поосновательней. Ну, теперь мы хоть знаем, откуда она взялась.
— Хотелось бы мне узнать о ней побольше...
Она происходила из древнего рода, была потомком первых царей ангья, и, хотя семья ее обеднела, волосы, это неотчуждаемое наследство, сияли чистым и неподвластным времени золотом. Маленькие фииа склонялись перед ней еще тогда, когда она босоногой девочкой носилась по полям и комета ее волос пламенела в неспокойных ветрах Кириена.
Она была совсем юной, когда Дурхал из Халлана увидел ее и стал за ней ухаживать, а потом увез от полуразрушенных башен и продуваемых насквозь ветрами залов ее детства в собственный высокий замок. В Халлане, на склоне горы, блеск и величие торжествовали пока победу над временем, но уюта не было и здесь. Окна без стекол, голые каменные полы; в холодное время можно было, проснувшись, увидеть на полу перед окном наметенную длинную полоску снега. Молодая жена Дурхала становилась узкими босыми ступнями прямо на запорошенный снегом пол и, заплетая в косы золото своих волос, смотрела на отражение мужа в серебряном зеркале, что висело в их комнате, и смеялась. Это зеркало, да еще свадебное платье его матери, расшитое тысячью крошечных бисеринок, составляли все их богатство. Здесь, в Халлане, у некоторых его сородичей, хоть и не столь знатных, как Дурхал, до сих пор были целые сундуки парчового платья, мебель из позолоченного дерева, серебряная упряжь для крылатых коней, латы и в серебро оправленные мечи, драгоценные камни и драгоценности — на них молодая супруга Дурхала смотрела с завистью, оглядывалась на усыпанную драгоценными камнями диадему или на золотую брошь даже тогда, когда носящая их, исполненная почтения к ее, Семли, родословной и замужеству, уступала ей дорогу.
Четвертыми от Высокого Трона Халлана сидели во время трапез Дурхал и Семли, так близко к старому Властителю, что тот нередко собственной рукой наливал вино Семли и, разговаривая с Дурхалом, своим племянником и наследником, об охоте, глядел на молодую пару с хмурой любовью старика, который уже ничего не ждет от будущего. С тех пор как появились Повелители Звезд с их домами, взлетающими на столбах огня, и с их страшным оружием, делающим ровное место там, где только что стоял холм, надежд на будущее у ангья Халлана и всех Западных Земель и вправду оставалось совсем немного. Повелители Звезд нарушили все древние обычаи, запретили любые войны, и (о позор!) пришлось платить им пусть небольшую, но дань — для войны, которую Повелители Звезд собираются вести с каким-то непонятным врагом где-то в провалах между звезд, у самого конца лет. «Это будет также и ваша война», — сказали Повелители Звезд, но уже целое поколение благородные ангья сидят, постыдно праздные, в своих залах пиршеств и смотрят, как ржавеют их двойные мечи, как вырастают, не нанеся ни одного удара в бою, их сыновья, а дочерям без добытого в геройском бою приданого, которое привело бы к ним знатного жениха, приходится выходить замуж за бедняков и даже хуже, за «среднерослых». Печальным становилось лицо Властителя Халлана, когда он обращал взгляд на золотоволосую чету и слушал, как смеются они, отхлебывая горьковатое вино и весело болтая в холодной, разрушающейся, величественной крепости их рода.
Лицо Семли мрачнело, когда, глянув в зал, она видела на местах, куда более удаленных от Трона, чем ее место, среди даже полукровок и «среднерослых» на их белой коже и в черных волосах сверканье драгоценных камней. Сама она и серебряной заколки для волос не принесла в приданое мужу. Платье, расшитое бисером, она убрала в сундук до дня свадьбы дочери — если дочь у нее родится.
Именно дочь у них и родилась, и ей дали имя Хальдре, и, когда пух на ее коричневой маленькой головке стал длиннее, он засиял нетускнеющим золотом, наследием царственных поколений — единственным золотом, каким ей предстояло владеть…
Семли не решалась заговорить с мужем о том, чего ей недостает. Как ни ласков был с нею Дурхал, но он был горд и испытывал лишь презрение к зависти, к суетным желаниям, и она боялась его презрения. Но с сестрой Дурхала, Дуроссой, она о том однажды заговорила:
— Когда-то моя семья владела сокровищем, — сказала она. — Это было ожерелье, золотое, с большим синим драгоценным камнем — кажется, его называют сапфир?
Дуросса пожала плечами, улыбаясь: она тоже не знала точно, как называется такой камень. Разговор происходил в конце теплого времени восьмисотдневного года. Семли сидела вместе с Дуроссой на освещенной солнцем каменной скамейке перед окном, высоко в Большой Башне, там, где были покои Дуроссы. Рано овдовевшую, бездетную Дуроссу выдали за Властителя Халлана, ее дядю, брата ее отца. Из-за того, что брак был заключен между родственниками и был вторым и для мужа, и для жены, Дуросса не получила титула Властительницы Халлана, который со временем могла получить Семли; но сидела она рядом со старым Властителем, на Высоком Троне, и с Властителем вместе управляла. Она была старше Дурхала, своего родного брата, души не чаяла в его молодой жене и наглядеться не могла на светловолосую крошку Хальдре.
— За него отдали, — продолжала Семли, — все богатства, которыми завладел мой предок Лейнен, когда завоевал Юг. Сокровища целого царства, ты только вообрази, за одну-единственную драгоценность! О, она бы наверняка затмила все здесь, в Халлане, даже эти камни, похожие на яйца птиц кооб, которые носит твоя двоюродная сестра Иссар. Драгоценность была так красива, что ей дали имя — назвали «Глаз моря». Ее носила еще моя прабабушка.
— И ты никогда ее не видела? — лениво спросила Дуросса, глядя в окно на зеленые склоны гор, туда, куда долгое лето слало свои беспокойные и жаркие ветры бродить по лесам, а потом уноситься, кружась, по белым дорогам к дальнему морскому берегу.
— Она пропала еще до моего рождения. А отец рассказывал, что ожерелье украли до того, как в наших владениях впервые появились Повелители Звезд. Сам он не любил говорить о нем, но одна старая ольгьо, которая знала много всяких историй, рассказывала мне, что о том, где ожерелье, знают фииа.
— Ах как бы я хотела увидеть их! — воскликнула Дуросса. — О них упоминают в стольких песнях и сказаньях; почему их никогда не видишь у нас, на Западных Землях?
— Наверное, слишком высоко для них, слишком холодно зимой. Они любят солнечные долины юга.
— Они похожи на «людей глины»?
— Этих я не видела никогда; на юге, где я жила, «люди глины» стараются держаться от нас подальше. Кажется, у них белая кожа, как у ольгьо, и их тела безобразны. У фииа светлые волосы, они похожи на детей, только совсем худые, и еще они умудренней детей. А вдруг они и в самом деле знают, где ожерелье, кто украл его и где оно спрятано? Ах, если бы было так: я вхожу в Зал Пиршеств Халлана, сажусь рядом с мужем, а на груди у меня сверкает богатство целого царства, и я затмеваю всех женщин, как мой муж затмевает всех мужчин!..
Дуросса наклонилась к младенцу, который, сидя между матерью и теткой на звериной шкуре, рассматривал коричневые пальчики своих ног.
— Семли глупая, — проворковала она девочке, — Семли, что сверкает, как падающая звезда, Семли, мужу которой не нужно никакого золота, кроме золота ее волос..
А Семли, чей взгляд уносился над зелеными летними склонами к далекому морю, ответила ей молчанием.
Но когда миновала еще одна холодная пора и Повелители Звезд снова явились за данью, нужной им для войны против конца света (в этот раз с ними были двое маленьких коренастых «людей глины», переводчиков, и ангья опять почувствовали себя настолько униженными, что готовы были восстать), и прошла еще одна теплая пора, Хальдре подросла и стала прелестным щебечущим ребенком, и Семли принесла ее однажды утром в залитые солнцем покои Дуроссы. На Семли был поношенный синий плащ, а капюшон на голове скрывал ее золотые волосы.
— Пусть эти несколько дней Хальдре побудет у тебя, Дуросса, — сказала она; движения ее были быстры, но лицо спокойно. — Я отправляюсь на юг, в Кириен.
— Повидаться с отцом?
— Отыскать свое наследство. Твои двоюродные братья из Харгета смеются над Дурхалом. Даже этот полукровка Парна над ним насмехается — ведь у жены Парны, этой черноволосой неряхи с расплывшимся лицом, на постели атласное покрывало, в ухе — серьга с бриллиантом, и у нее целых три платья, а жене Дурхала свое единственное платье приходится штопать..
— В чем гордость Дурхала, в жене или в том, что на нее надето?
Но, словно не расслышав вопроса, Семли продолжала:
— Властители Халлана становятся беднее всех, кто приходит к ним в Зал Пиршеств. Я должна принести приданое своему господину, как приличествует женщине с моей родословной.
— Семли! Дурхал знает о том, что ты собралась сделать?
— Скажи ему, что все кончится хорошо и возвращение мое будет счастливым. — И юная Семли весело засмеялась.
Она наклонилась и поцеловала дочь, а потом повернулась и, прежде чем Дуросса успела вымолвить хотя бы слово, стремительно унеслась прочь по залитым солнцем каменным плитам пола.
Замужние женщины ангья лишь изредка, в крайней нужде, садились на крылатых коней, и Семли после замужества тоже ни разу не покидала стен Халлана; и теперь, садясь в высокое седло, она опять почувствовала себя подростком, буйной девственницей, носящейся с северным ветром над полями Кириена на полуобъезженных крылатых конях. Конь, что сейчас уносил ее вниз с высоких холмов Халлана, был породистей тех; гладкая полосатая шкура плотно облегала полые, рвущиеся к небу кости; зеленые глаза жмурились от встречного ветра, могучие, но легкие крылья били вверх-вниз, вверх-вниз, и Семли то видела, то нет, то видела, то нет облака над собой и холмы далеко внизу.
На третье утро она была уже в Кириене и вот сейчас вновь стояла в одном из внутренних дворов замка, у полуразрушенной стены. Всю эту ночь ее отец пил, и утреннее солнце, сквозь проломы в потолках тычущее в него своими длинными лучами-пальцами, очень раздражало его, а вид дочери, стоящей перед ним, усиливал это раздражение.
— Зачем ты здесь? — проворчал он, отводя от нее взгляд опухших глаз.
— Я жена Дурхала. Я пришла за своим приданым, отец.
Пьяница недовольно пробурчал что-то, но она в ответ рассмеялась так ласково, что он, хоть и кривясь, снова посмотрел на нее.
— Это правда, отец, будто ожерелье с камнем, который называется «Глаз моря», украли фииа?
— Откуда мне знать, правда ли это? Так мне рассказывали в детстве. Ожерелье пропало, по-моему, еще до этого грустного события — моего рождения. Иди своей дорогой, дочь.
Серый и раздувшийся, как существо, что оплетает паутиной развалины, он поднялся и, пошатываясь, двинулся к подвалам, где прятался от света дня.
Ведя за собой крылатого коня, на котором прилетела, Семли вышла из родного дома и, спустившись по крутому склону холма, мимо деревни ольгьо, хмуро, но почтительно ее приветствовавших, через поля и пастбища, на которых паслись огромные, с подрезанными крыльями, полудикие хэрило, направилась в долину, зеленую, словно свежевыкрашенная миска, и до краев наполненную солнечным светом. На дне долины было селение фииа; Семли еще спускалась, а маленькие, тщедушные человечки уже бежали ей навстречу из своих домиков и огородов и, смеясь, кричали слабыми и тонкими голосами:
— Привет тебе, молодая наследница Халлана, высокородная из Кириена, Оседлавшая Ветер, Семли Золотоволосая!
— Привет вам, Светлые, Дети Солнца, фииа, друзья народа ангья!
Они повели ее в деревню, в один из их хрупких домиков, а крохотные дети бежали следом. Когда фииа становится взрослым, нельзя сказать, сколько ему лет; Семли трудно было даже отличить одного от другого или, когда они, как мотыльки вокруг свечи, носились вокруг нее, быть уверенной, что она разговаривает с одним и тем же фииа.
— Фииа не крали ожерелье Властителей Кириена! — воскликнул, отвечая на ее вопрос, человечек. — К чему фииа золото, госпожа? В теплое время у нас есть солнце, в холодное — воспоминание о нем; еще — желтые плоды, желтые листья в конце теплого времени, и еще у нас есть золотые волосы Властительницы Кириена; другого золота нет.
— Тогда, быть может, драгоценность украли ольгьо?
Крохотными колокольчиками зазвенел вокруг нее смех и умолк не скоро.
— Разве осмелились бы они? О Властительница Кириена, как и кто украл драгоценность, не знают ни ангья, ни ольгьо, ни фииа. Только мертвые знают, как пропала она в те давние времена, когда у пещер на берегу моря любил гулять в одиночестве твой прадед, Кирелей Гордый. Но, может быть, оно найдется у кого-то из Ненавидящих Солнце?
— «Людей глины»?
Снова смех, только громче и напряженней, чем прежде.
— Садись с нами, Семли, солнцеволосая, с севера вернувшаяся.
Она села с ними за их трапезу, и приветливость ее была так же приятна им, как их гостеприимство — ей. Но когда она сказала, что, если ожерелье у «людей глины», она отправится к «людям глины», смех начал стихать, а кольцо вокруг нее — редеть. И наконец рядом с ней остался только один фииа, тот самый, возможно, с кем она говорила до начала трапезы.
— Не ходи к «людям глины», Семли, — сказал он.
Ее сердце екнуло, а потом все потемнело вокруг — это фииа поднял руку и, медленно опустив, закрыл ею свои глаза. Плоды на блюде стали светло-серыми, чистой воды в чашах как не бывало.
— В далеких горах разошлись пути фииа и гдема. Разошлись много лет назад, — сказал фииа, тщедушный и тихий. — А еще раньше мы были нераздельное целое. В них есть то, чего нет в нас. В нас есть то, чего нет в них. Подумай о свете, траве и плодоносящих деревьях; подумай, что не по всем дорогам, по которым можно спуститься вниз, можно так же подняться вверх.
— Моя дорога, добрый хозяин, ведет не вниз и не вверх, а прямо к моему наследству. Я пойду туда, где оно находится, и с ним вернусь.
Фииа, негромко смеясь, ей поклонился.
За последними домами она вновь села на крылатого коня, и, ответив на возгласы фииа криком прощания, взлетела в послеполуденный ветер и понеслась на юго-запад, к пещерам в скалистых берегах Кириенского моря.
Ей было страшно: вдруг, чтобы найти тех, кто ей нужен, придется войти в эти подземелья глубоко-глубоко? Ведь рассказывали, будто «люди глины» никогда не выходят на свет солнца и боятся даже света Большой Звезды и лун. Коварный ветер задул с запада, резкий, порывистый, вихрящийся и крылатый конь ее вскоре изнемогал от борьбы с ним. Тогда она решила спуститься. Едва оказавшись на песке, конь сложил крылья, заурчал, довольный, и улегся, подобрав под себя ноги. Семли стояла рядом, прижимая к шее концы плаща; она погладила коня за ушами, и тот прянул ими и опять добродушно заурчал. Руке было уютно в теплой шерсти, зато глаза видели только серое, в мазках облаков небо, серое море, темный песок. А потом по песку пробежало какое-то приземистое, темное существо, еще одно и еще… присядут на корточки, перебегут, замрут на месте…
Она громко их окликнула. До этого они будто ее не видели, но одно мгновенье — и вот они уже стоят вокруг нее. От крылатого коня, правда, они старались держаться подальше; тот больше не урчал, и его шерсть под ладонью Семли стала подниматься. Она взяла его за уздечку, опасаясь, что он может дать волю своей ярости, но радуясь в то же время, что у нее есть защитник. Твердо упираясь босыми ступнями в песок, странные человечки молча на нее таращились. Да, конечно, это были «люди глины»: одного роста с фииа, а во всем остальном — как бы черная тень светлого смеющегося народца. Нагие, квадратные, неподвижные, волосы гладкие, кожа сероватая и на вид влажная, как у червей; каменные глаза.
— Привет вам, Властители Царств Ночи! Я Семли из Кириена, жена Дурхала из Халлана. Я пришла к вам, потому что ищу свое наследство, ожерелье — его называли «Глаз моря», и оно пропало в давние времена.
— Почему ты ищешь его здесь, женщина ангья? Здесь нет ничего, кроме ночи, песка и соли.
— Потому что глубоко под землей знают обо всем, что исчезло, — ответила готовая к словесным состязаниям Семли, — и ведь бывает, что золото, пришедшее из земли, возвращается туда снова. И говорят, что иногда сделанное чьими-то руками находит сделавшего.
Это была всего-навсего догадка, но она оказалась правильной.
— Да, мы слышали об ожерелье «Глаз моря». Его сделали в давние времена, и тогда же мы продали его ангья. Синий камень для него добыли наши сородичи на востоке. Но рассказам этим, женщина ангья, уже очень много лет.
— Могу я услышать их там, где их рассказывают?
Словно в сомнении, маленькие коренастые человечки умолкли. Над песком дул серый ветер, темневший по мере того, как тонула в море Большая Звезда; шум волн то становился громче, то стихал.
Снова глубокий голос:
— Да, Властительница Ангья, ты можешь войти в подземные Залы. Следуй за нами.
Что-то новое, вкрадчивое прозвучало теперь в голосе гдема. Семли не пожелала этого услышать. Ведя на коротком поводке крылатого коня с его острыми когтями, она пошла за «людьми глины».
У зева пещеры, беззубого, отверстого, дохнувшего на нее зловонным теплом, кто-то из «людей глины» сказал:
— Летающему зверю войти нельзя.
— Можно, — не согласилась Семли.
— Нельзя, — сказали квадратные человечки.
— Можно. Я не оставлю его у входа. Он принадлежит не мне. Пока я держу его за уздечку, он не причинит вам вреда.
— Нельзя, — повторили глубокие голоса.
Но другие, такие же, их прервали:
— Как ты желаешь.
И, помедлив мгновенье, человечки двинулись дальше. Зев пещеры как будто проглотил Семли — так темно вдруг стало под нависшими над головой глыбами камня. Гдема шли гуськом, последней была она.
Несколько шагов, и мрак туннеля рассеялся: с потолка свисал шар, от которого исходило неяркое белое сияние. Впереди другой такой же, за ним третий; от одного к другому по потолку тянулись, свисая кое-где гирляндами, тонкие черные змеи. Расстояние между светящимися шарами становилось все меньше, теперь они сияли через каждые несколько шагов, и все вокруг было залито ярким холодным светом.
Коридор кончился тупиком с тремя дверями из чего-то похожего на железо; спутники Семли остановились.
— Нам придется подождать, женщина ангья, — сказали они.
Восемь остались с Семли, а трое отперли одну из дверей и вошли в нее. Дверь закрылась со скрежетом.
Неподвижная и прямая, стояла в ровном свете дочь ангья; ее крылатый конь лежал рядом, кончик его полосатого хвоста все время двигался, а сложенные огромные крылья то и дело дергались от с трудом сдерживаемого желания взлететь. Позади Семли «люди глины», оставшиеся с ней, сидели на корточках и бормотали что-то друг другу.
Снова скрежет, средняя дверь открылась.
— Пусть ангья войдет в Царство Ночи! — раздалось гулко и торжественно. В дверном проеме, маня ее к себе рукой, стоял новый гдема, такой же коренастый, как пришедшие с ней, но его серую наготу прикрывала одежда. — Пусть войдет и увидит наши диковины, рукотворные чудеса, плоды трудов Властителей Царства Ночи!
Молча Семли пригнулась и, потянув за собой коня, вошла в низкую, по росту гдема дверь. Перед ней открылся новый коридор, от света белых шаров его влажные стены ослепительно блестели, но на полу здесь, уходя вдаль, сверкали две полосы металла. На них стояла какая-то повозка с металлическими колесами. Повинуясь приглашающему жесту нового спутника, без малейших колебаний и без тени удивления на лице, Семли поднялась в повозку, села и уложила крылатого коня рядом. Гдема уселся впереди и задвигал какими-то колесами и палками. Что-то завыло, неприятно и громко, потом залязгало, и стены коридора дернулись и поплыли назад. Стены уплывали все быстрее, и наконец сияющие шары над головой слились в одну светлую полосу, а теплый воздух коридора стал затхлым ветром, срывающим капюшон с ее головы.
Повозка остановилась. Следуя за своим спутником, Семли поднялась по базальтовым ступеням в большой зал, а из него в другой, еще больше, вырубленный в толще камня то ли древними водами, то ли зарывающимися все глубже гдема; его мрак, никогда не знавший света солнца, разгоняло лишь холодное, наводящее почему-то жуть сиянье шаров. В зарешеченных нишах, разгоняя спертый воздух, вращались и вращались громадные лопасти. Огромное замкнутое пространство наполняли гудение и скрежет, раздавались громкие голоса «людей глины», визжали и вибрировали какие-то колеса, и все эти звуки многократным эхом отдавались от каменных стен. Короткие и широкие тела гдема, находившихся здесь, прикрывала одежда, подражавшая одежде Повелителей Звезд (штаны, мягкая обувь, куртка с капюшоном); однако немногие женщины, которые здесь были, раболепные карлицы с торопливыми движениями, ходили нагие. Среди мужчин было много воинов, на поясе у них висело оружие, с виду похожее на страшные светометы Повелителей Звезд; даже Семли поняла, что оно не настоящее, а всего лишь металлические болванки, имитирующие его форму. Все это она видела, хотя и не снисходила до того, чтобы повернуть голову вправо и влево. Когда она увидела перед собой несколько «людей глины» с железными обручами на головах, ее спутник остановился, согнулся в низком поклоне и торжественно объявил:
— Высокие Властители Гдема!
Их было семь, и на их серых шишковатых лицах, глядевших на Семли снизу вверх, было написано такое высокомерие, что она едва удержалась от смеха.
— Я пришла к вам, Властители Царства Тьмы, потому что ищу пропавшую семейную драгоценность, — сказала она без тени улыбки. — Я ищу сокровище Лейнена, «Глаз моря».
— Оно не здесь.
— Значит, оно в другом месте?
— Оно там, куда тебе не добраться. Никогда, если только мы не захотим помочь тебе.
— Так помогите мне. Я прошу об этом как ваша гостья.
— Говорится: «Ангья берут, фииа отдают; гдема отдают и берут». Если мы выполним твою просьбу, что ты нам дашь взамен?
— Свою благодарность, Властитель Ночи.
— Женщина ангья, ты просишь от нас великой милости. Тебе не понять даже, как она велика. Ты принадлежишь к народу, который не хочет понимать, который умеет только носиться в ветре на летающих зверях, выращивать урожаи, драться на мечах и шуметь. Но кто делает для вас мечи из блестящей стали?
Мы, гдема! Ваши властители приходят к нам и к нашим сородичам, покупают мечи и уходят, ни на что не глядя, ничего не поняв. Но сейчас к нам пришла ты, так посмотри же вокруг себя, и ты своими глазами увидишь некоторые из огромного множества наших диковин: огни, что никогда не гаснут, повозку, которая едет сама собой, машины, которые шьют одежду, готовят пищу, очищают воздух и верно служат нам во всех делах. Знай, чудеса эти превыше твоего понимания. И знай также: те, кого вы, ангья, зовете Повелителями Звезд, наши друзья! Вместе с ними мы приходили в Халлан, в Реохан, в Хул-Оррен, во все ваши замки, и помогали им разговаривать с вами. Вы, гордые ангья, платите дань Повелителям Звезд, а мы с ними на равных — друзья. Мы оказываем услуги им, а они — нам. Так много ли значит для нас твоя благодарность?
— Тебе отвечать на этот вопрос, не мне. Я свой вопрос задала. И теперь жду на него ответа, Властитель.
Семеро начали совещаться, то вслух, то безмолвно. Поглядят на нее — и отведут взгляд, побормочут — и замолкнут. Вокруг них стала расти толпа, медленно, молча, и наконец Семли окружило море голов со свалявшимися черными волосами, и, если не считать небольшого пространства возле нее, пола в огромном гудящем зале уже не было видно. Ее крылатый конь сдерживал раздражение и страх слишком долго и теперь то и дело вздрагивал: широко раскрытые глаза его побледнели, как бывает у крылатых коней, когда им приходится летать ночью. Она стала гладить его теплую мохнатую голову, приговаривая шепотом:
— Успокойся, мой храбрый, мой умный, властитель ветров…
— Ангья, мы доставим тебя туда, где находится сокровище. — На нее смотрел, снова повернувшись к ней, белолицый гдема с железным обручем на голове. — Большего от нас не требуй. Тебе придется отправиться с нами и самой заявить свои права на ожерелье там, где оно теперь, тем, кто хранит его. Летающему зверю отправиться вместе с тобой нельзя. Его придется оставить.
— Как далек путь, Властитель?
Губы гдема начали растягиваться все шире и шире.
— Очень далек, высокородная. Но продлится одну лишь долгую ночь.
— Я благодарю вас за вашу любезность. Хорошо ли будут заботиться в эту ночь о моем крылатом коне? С ним не должно случиться ничего плохого.
— Он будет спать до твоего возвращения. На большем, чем этот, звере доведется лететь тебе, прежде чем ты увидишь его снова!
Что произошло в последующие несколько часов, Семли бы рассказать не смогла — так было все торопливо, суматошно, непонятно. Она сама держала голову крылатого, пока один из «людей глины» вонзал длинную иглу в его золотистое полосатое бедро. Семли чуть не вскрикнула, но животное только дернулось, добродушно заурчало и уснуло. Несколько гдема подняли и унесли его — похоже, лишь с трудом пересиливая свой страх. Потом она увидела, как игла вонзается в ее руку — быть может, для того, подумала она, чтобы испытать ее храбрость, потому что спать ей вроде бы не захотелось, хотя она не была в этом уверена до конца. Время от времени приходилось садиться в повозку, что двигалась по двум металлическим полосам, и ехать сквозь железные двери и через сводчатые подземные залы, целые сотни их; и вдруг ее вывели на открытый воздух. Была ночь; Семли радостно, с чувством облегчения подняла глаза к звездам и единственной светившей луне: на западе всходила маленькая Хелики. Но по-прежнему вокруг были гдема, теперь они предложили Семли подняться то ли в пещеру, то ли в повозку, какой она не видела, — что это было, она так и не поняла. Там оказалось очень тесно, повернуться можно было только с трудом, мигали бесчисленные огоньки, и после огромных мрачных подземных залов и звездного, но темного ночного неба было очень светло. В нее вонзили еще иглу и сказали, что надо лечь в кресло, у которого откинута спинка, и сказали, что ее привяжут к нему — и голову, и руки, и ноги.
— Не хочу, — твердо ответила она.
Но четверо гдема, которым предстояло сопровождать ее, дали себя привязать, и тогда она позволила сделать с собою то же. Потом те, кто их привязывал, ушли. Что-то заревело, и наступила тишина; невидимая плита чудовищной тяжести легла Семли на грудь. Потом тяжесть исчезла, исчезли звуки, исчезло все.
— Я умерла? — спросила Семли.
— О нет, Властительница, — услышала она в ответ, и голос, который произнес эти слова, ей не понравился.
Открыв глаза, она увидела над собой белое лицо, растянутые толстые губы, глаза как два камешка. Оказалось, что она уже свободна от уз, и, обнаружив это, Семли вскочила со своего ложа. Она была невесома, бестелесна — комочек страха, носимый ветром.
— Мы не сделаем тебе ничего плохого, — произнес сумрачный голос (или голоса?). — Дай нам только дотронуться до тебя, Властительница. Позволь нам потрогать твои волосы…
Круглая повозка, в которой они находились, слегка дрожала. За единственным ее окном была ночь без звезд — или туман, или ничто? Одну долгую ночь, сказали ей. Очень долгую. Она сидела не шевелясь, а их тяжелые серые руки дотрагивались до ее волос. Потом они стали дотрагиваться до ее ладоней, ступней, локтей, и вдруг кто-то из них дотронулся до ее шеи; тогда она поднялась, сжав зубы, и они попятились.
— Ведь тебе не было больно, Властительница, — сказали они.
Она кивнула.
Потом они почтительно попросили ее снова лечь в кресло, и оно само сковало ее руки и ноги; и не потеряй она сознания, она разрыдалась бы, увидев, как в окно ударил золотой свет.
— Ну, — сказал Роканнон, — теперь мы хоть знаем, откуда она взялась.
— Хотелось бы мне узнать о ней побольше, — пробормотал хранитель. — Так, значит, если верить этим троглодитам, ей нужно что-то, что находится здесь, у нас в музее?
— Пожалуйста, не называй их троглодитами, — укоризненно сказал Роканнон; как «рафожист», то есть этнолог, изучающий Разумные Формы Жизни, он возражал против употребления таких слов. — Да, они не красавцы, но они Союзники, и у них статус С… Но почему, хотел бы я знать, Комиссия решила развивать именно их? Не установив при этом даже контакта со всеми РФЖ на планете. Готов поспорить, что исследовательский отряд был из созвездия Центавра — центаврийцы всегда предпочитают тех, кто не спит ночью или живет под землей. Я, наверно, поддерживал бы вид II — тот, к которому принадлежит она.
— Похоже, что троглодиты ее побаиваются.
— А ты нет?
Кето снова посмотрел на высокую женщину, потом покраснел до ушей и смущенно рассмеялся.
— Да, немножко. За восемнадцать лет, что я живу здесь, на Новой Южной Джорджии, мне никогда не приходилось видеть такого красивого инопланетного типа. Я вообще нигде не встречал такой красивой женщины. Она как богиня.
Кето, хранитель музея, отличался застенчивостью, слова, подобные вышесказанным, были необычны в его устах, поэтому краска, сперва разлившаяся на лице, поднялась теперь до самой макушки его лысой головы. Но Роканнон задумчиво кивнул — он был с ним согласен.
— Как жаль, что мы не можем поговорить с ней без помощи этих трогл… извини, гдема, — снова заговорил Кето. — Но тут уж ничего не поделаешь.
Роканнон подошел к гостье, она повернула к нему свое прекрасное лицо, и он, став перед ней на одно колено, зажмурился и низко-низко ей поклонился. Он называл это своим «общегалактическим реверансом на все случаи жизни» и проделывал его не без грации. Когда он выпрямился, красавица улыбнулась и что-то произнесла.
— Она сказала: привет тебе, Повелитель Звезд, — пробубнил на галапиджине[1] один из ее спутников-коротышек.
— Привет тебе, высокородная женщина ангья, — ответил Роканнон. — Чем мы, в музее, можем быть полезны высокородной?
Словно серебряные колокольчики, раскачиваемые ветром, зазвенели в гуле голосов подземных жителей.
— Она сказал: пожалуйста, дать ей ожерелье, который пропал ее предки давно-давно.
— Какое ожерелье? — удивленно спросил Роканнон.
И она, поняв, о чем он спрашивает, показала на экспонат в стеклянном ящике прямо перед ним, в самой середине зала. Вещь была великолепная: цепь из золота, тяжелая, но очень тонкой работы, и в ней большой сапфир какой-то обжигающей синевы Брови у Роканнона поползли вверх, а Кето у него за спиной пробормотал:
— У нее хороший вкус. Это ожерелье попало к нам из системы Фомальгаута. Оно известно всем, кто хоть что-нибудь знает о ювелирных изделиях.
Красавица улыбнулась им обоим и, глядя на них через головы гдема, снова заговорила.
— Она сказал: о, два Повелитель Звезд, Старший и Младший Обитатель Дома Сокровищ, это сокровище принадлежать ей. Давно-давно. Спасибо.
— Как это ожерелье к нам попало, Кето?
— Минутку, посмотрю в каталоге — там отмечено. А, вот оно. Поступило от этих троглодитов или троллей… в общем, от гдема. Они одержимы страстью к торговым сделкам — так здесь записано; поэтому нам пришлось дать им возможность расплатиться за КА-4, корабль, на котором они сюда прибыли. Ожерелье — часть того, что они заплатили. Это их изделие.
— Голову даю на отсечение: с тех пор, как с нашей помощью их развитие пошло к Промышленному Уровню, они делать такое разучились.
— Но они вроде бы признают, что это ее собственность, а не их или наша. По-видимому, для них это важно, иначе бы, Роканнон, они не стали тратить на нее столько времени. Ведь объективного времени в прыжке от нас к Фомальгауту или обратно теряется, я думаю, довольно много!
— Несколько лет, не меньше, — подтвердил Роканнон. Для него, специалиста по РФЖ, прыжки от звезды к звезде были не в диковинку. — Не слишком далеко. Короче говоря, никаких сколько-нибудь обоснованных догадок по поводу этой истории я высказывать не берусь — ни «Карманный указатель», ни «Путеводитель» не дают достаточно данных. Эти два вида РФЖ никто, судя по всему, серьезно не изучал. Может быть, коротышки просто показывают свое к ней уважение. Или боятся, как бы из-за этого чертова сапфира не вспыхнула война. А может, считают себя существами низшего порядка и потому ее желание для них закон. Или, вопреки тому, что нам кажется, она на самом деле их пленница и они пользуются ею как приманкой. Кто знает?.. Сможешь ты, Кето, отдать ей эту штуку?
— Конечно. Юридически все экспонаты такого рода считаются предоставленными музею во временное пользование и не являются нашей собственностью, потому что время от времени нам предъявляют претензии такого рода. Мы редко отказываем. Мир прежде всего — пока не началась Война..
— Тогда мой совет — отдай.
Кето улыбнулся.
— Любой почитал бы это за честь, — сказал он.
Открыв ключом витрину, хранитель вынул тяжелую золотую цепь, потом, внезапно оробев, протянул ее Роканнону.
— Отдай лучше ты.
Так синий драгоценный камень впервые, и всего лишь на миг, лег в ладонь Роканнона.
Но размышлять о нем Роканнон не стал; с этой пригоршней синего огня и золота он повернулся к красавице с далекой планеты. Она не протянула руку, чтобы взять, но наклонила голову, и он, едва коснувшись волос, надел ожерелье на ее шею. Там, на темно-золотистой шее, оно лежало теперь горящим запальным шнуром. Лицо Семли, когда она оторвала взгляд от камня, выражало такую гордость и благодарность, такой восторг, что Роканнон утратил дар речи, а невысокий хранитель музея торопливо пробормотал:
— Мы рады, мы очень рады.
Наклоном головы в золоте волос женщина попрощалась с ним и Роканноном. Потом, повернувшись, кивнула своим приземистым стражам (от кого охраняли они ее и почему?), закуталась в поношенный синий плащ, двинулась к двери и за ней скрылась. Кето и Роканнон, стоя неподвижно, смотрели ей вслед.
— Иногда… — начал Роканнон и умолк.
— Да? — так и не дождавшись продолжения, спросил слегка охрипшим голосом Кето.
— Иногда у меня такое чувство, будто я… когда я встречаю жителей этих миров, о которых мы знаем так мало… у меня чувство… будто я забрел в какую-то легенду или в трагический миф, которого не понимаю…
— Ты прав, — сказал, откашливаясь, хранитель музея. — Интересно… интересно, какое у нее имя?
Семли Прекрасная, Семли Золотоволосая, Семли Драгоценного Ожерелья. Гдема склонились перед волей ее, и склонились сами Повелители Звезд в том страшном месте, куда доставили ее «люди глины», в городе по ту сторону ночи. Повелители Звезд поклонились ей и с радостью отдали ее сокровище, лежавшее среди их собственных.
Но ей еще не удалось сбросить с себя тяжесть этих подземелий, где глыбы камня нависают над головой, где нельзя разобрать, кто говорит и что делает, где отдаются гулкие голоса и серые руки тянутся, тянутся… довольно об этом. Она заплатила за ожерелье — ну и прекрасно. Цена уплачена, что прошло, то прошло.
Там, внизу, из какого-то ящика выполз ее крылатый конь, глаза у него словно были затянуты пленкой, а шерсть вся в кристалликах льда, и после того, как они вышли из туннелей гдема на свет, он сперва ни за что не хотел взлететь. Но теперь, кажется, пришел в себя и резво несся по ясному небу к Халлану, и ему помогал, дуя в спину, ровный южный ветер.
— Быстрее, быстрее, — торопила Семли, смеясь все громче по мере того, как ветер разгонял мрак, наполнявший ее душу. — Хочу увидеть Дурхала, скоро-скоро…
И, летя стремительно, к вечеру второго дня пути они прибыли в Халлан. Крылатый взмыл вверх, минуя тысячу ступеней Халлана и Мост-над-бездной, под которым лес падал вдруг на тысячу футов вниз, и теперь подземелья гдема показались ей всего лишь дурным сном. В золотом свете вечера Семли слезла во Дворе Прилетов с седла и взошла по последним ступеням, между каменными изваяниями героев и двумя привратниками, которые, не отрывая взгляда от того, сверкающего и прекрасного, что лежало на ее груди, перед нею склонились.
В Предзалье она остановила проходившую мимо девушку, очень хорошенькую, из близких, судя по сходству, родственниц Дурхала, хотя вспомнить, кто она, Семли не удалось.
— Ты меня знаешь, юная? Я Семли, жена Дурхала. Будь так любезна, пойди к высокородной Дуроссе и скажи ей, что я вернулась.
Она боялась встретиться с Дурхалом наедине, ей нужно было заступничество Дуроссы.
Девушка смотрела на Семли во все глаза, и выражение лица у нее было очень странное. Однако она выдавила из себя:
— Да, госпожа, — и опрометью бросилась к Башне.
Семли стояла и ждала под осыпающимися, покрытыми позолотой стенами. Никто не появлялся; не время ли трапезы сейчас? Тишина становилась тягостной. Дуроссы все не было, и Семли сделала шаг к лестнице, которая вела в Башню. Но по каменным плитам навстречу ей, с плачем протягивая к ней руки, спешила какая-то незнакомая старуха:
— О Семли, Семли!
Кто эта седая женщина? Семли попятилась.
— Но кто вы, госпожа?
— Я Дуросса, Семли.
Семли не шевельнулась и не произнесла ни слова, пока Дуросса обнимала ее, и плакала, и спрашивала: верно ли, что все эти долгие годы ее не отпускали и держали под своими чарами гдема или это были фииа? Потом, перестав плакать, Дуросса отступила назад.
— Ты по-прежнему молодая, Семли. Такая же, как в день, когда уходила. И у тебя на шее ожерелье…
— Я принесла свой подарок моему мужу Дурхалу. Где он?
— Дурхал умер.
Семли оцепенела.
— Твой муж, а мой брат Дурхал, Властитель Халлана, погиб в бою семь лет назад. Уже девять лет не было тебя. Повелители Звезд больше не появлялись. Начались войны с властителями на востоке и с ангья Логга и Хул-Оррена. Дурхал воевал, и его убил копьем какой-то презренный ольгьо, потому что мало брони служило защитой его телу, и совсем никакой — его духу. Он лежит, похороненный, в полях над Орренскими топями.
Семли отвернулась.
— Если так, я пойду к нему, — сказала она, кладя руку на золотую цепь, отяжелявшую ее шею. — Я отдам ему мой подарок.
— Подожди, Семли! Дочь Дурхала, твоя дочь — она, Хальдре Прекрасная, посмотри!
Это была та самая девушка, которая ей встретилась и которую она послала за Дуроссой, девушка в самом расцвете юной красоты, и глаза у нее были такие же, как у Дурхала, — синие. Она стояла рядом с Дуроссой и, широко открыв глаза, смотрела на эту незнакомую ей женщину, Семли, свою мать и ровесницу. И возраст был один, и золотые волосы, и красота — только Семли была чуть выше, и на груди у нее сверкал синий камень.
— Возьмите его, возьмите! Я для Дурхала и для Хальдре принесла его с дальнего края ночи!
Выкрикивая это, Семли сдернула с себя тяжелую цепь, и ожерелье, упав на камни, зазвенело холодным и чистым звоном.
— Возьми его, Хальдре!
С громкими рыданиями Семли бросилась прочь из Халлана, через мост — вниз, с одной длинной и широкой ступени на другую, и помчалась, как дикий зверь, спасающийся от погони, на восток, в лес на склоне горы, и исчезла.
Часть первая. Повелитель звезд
I
Так кончается начало легенды; и все рассказанное в нем правда. А теперь несколько фактов, которые тоже правда, из «Путеводителя по восьмой области Галактики»:
Номер 62: ФОМАЛЬГАУТ-II.
Tun АЕ — жизнь на углеродной основе. Ядро планеты состоит из железа, диаметр ее равен 6600 милям, атмосфера плотная, богатая кислородом. Период обращения по орбите — 800 земных суток 8 ч 11 мин 42 с. Время осевого вращения — 29 ч 51 мин 2 с. Среднее расстояние от светила равно 3,2 астрономической единицы, эксцентриситет орбиты незначителен. Наклон к плоскости эклиптики, равный 27° 20’ 30″, вызывает выраженные сезонные изменения погоды. Гравитация — 0,86 стандартной.
Крупнейшие четыре массива суши, Северо-Западный, Юго-Западный, Восточный и Антарктический Континенты, занимают 38 % всей поверхности.
Спутников четыре (типа Пернер, Локлик, Р-2 и Фобос). Слабый компонент Фомальгаута наблюдается как сверхъяркая звезда.
Ближайшая планета Союза: Новая Южная Джорджия, столица — Кергелен (7,88 световых лет).
История: планета картографирована экспедицией Элиесона в 202 г., обследована при помощи зондов в 218 г.
Первое прямое географическое обследование — в 235–6 гг. Руководил Дж. Киолаф. Была проведена аэросъемка четырех основных массивов суши (см. карты 3114-а, b, с; 3115-а, b). Высадка на поверхность, геологические и биологические исследования и контакты с РФЖ были произведены только на Восточном и Северо-Западном Континентах (см. ниже описание разумных видов).
В 252–4 гг. — миссия в целях ускорения технического развития Вида 1-А. Руководил Дж. Киолаф (только Северо-Западный Континент).
В 254, 258, 262, 266, 270 гг. из Кергелена, Н. Ю. Дж., от имени Фонда Развития Области — миссии по контролю и по сбору налогов; в 275 г. решением Всегалактического агентства по контактам с РФЖ планета закрыта для посещения впредь до более тщательного изучения местных разумных видов.
Первая этнологическая экспедиция — в 321 г. Руководил Г. Роканнон.
За Южным Хребтом беззвучно выросло и уперлось в небо огромное, слепящей белизны дерево. Закричали, застучали бронзой о бронзу стражи на башнях Замка Халлана. Но голоса их и предупреждающее бряцанье потонули в оглушительном реве ветра, в его словно молот ударившем порыве, в скрипе клонящихся к грунту деревьев леса.
Могиен, властитель Халлана, догнал Повелителя Звезд, гостившего у него, уже недалеко от Двора Прилетов.
— Ты оставил свой корабль за Южным Хребтом, Повелитель Звезд? — спросил Могиен.
— Да, там, — негромко, как обычно, ответил тот; лицо у него, однако, было сейчас белым, как мел.
— Отправимся вместе, — сказал Могиен.
Он посадил гостя на заднее седло взнузданного крылатого коня, ожидавшего их во Дворе Прилетов. Как серый лист в ветре, полетел конь над тысячей вниз ведущих ступеней, минуя Мост-над-бездной и лесистые склоны гор во владениях Могиена, дальше и дальше.
Перелетая через Южный Хребет, седоки увидели между золотых стрел ранней зари синие клубы поднимающегося к небу дыма. В сырых и холодных зарослях под склоном, шипя, угасал лесной пожар.
Внезапно взгляду их открылась глубокая круглая яма среди холмов, провал, в котором клубилась черная пыль По краям, будто лучи, верхушками вовне лежали деревья, ставшие длинными мазками сажи на грунте.
Задержав серого крылатого коня в потоке воздуха, поднимавшемся со дна изуродованной долины, молодой властитель Халлана безмолвно посмотрел вниз. Еще со времен его деда и прадеда остались легенды о появлении Повелителей Звезд, о том, как от их наводящего ужас оружия сгорали холмы и вскипало море и как из страха перед этим оружием все властители ангья признали себя их вассалами и данниками. Сейчас Могиен впервые поверил тому, что рассказывали.
— Твой корабль. — И у него перехватило дыхание.
— Корабль был здесь. Здесь я должен был встретиться сегодня со своими товарищами. Повелитель Могиен, скажи своему народу, чтобы они не приближались к этому месту. До тех пор, пока в следующий холодный сезон не пройдут дожди.
— Заклятие?
— Яд Дожди его смоют.
Голос Повелителя Звезд звучал по-прежнему негромко, но сам он теперь смотрел вниз; внезапно он заговорил снова, однако обращался уже не к Могиену, а к черной яме внизу, теперь в полосах утреннего света. Могиен не понимал ни слова, ибо говорил тот на языке Повелителей Звезд; а среди ангья, да и на всей планете, не было никого, кто бы на этом языке говорил.
Молодой властитель осадил встревоженного, рвущегося вперед коня. Повелитель Звезд, сидевший у Могиена за спиной, глубоко вздохнул и сказал:
— Вернемся в Халлан. Все равно здесь уже больше ничего не осталось..
И крылатый конь поплыл по широкой дуге над еще дымящимися склонами.
— Повелитель Роканнон, если сейчас твой народ воюет между звезд, только позови — и на помощь тебе придут все мечи Халлана!
— Я очень благодарен тебе, Повелитель Могиен, — сказал Роканнон, стараясь вжаться в седло, между тем как встречный ветер хлестал по его склоненной седеющей голове.
Долгий день кончился. Сейчас в его комнату в башне Замка Халлана врывались через окна порывы ночного ветра, и от этого пламя в большом очаге то затухало, то вспыхивало. Холодный сезон подходил к концу, весенний непокой ощущался в ветре. Подняв голову, он почувствовал приятный запах уже высохших травяных гобеленов на стенах и благоухающую свежесть ночного леса за окнами. Он опять сказал в передатчик:
— Это Роканнон. Говорит Роканнон. Ответить можете?
Вслушался в молчанье приемника, начал снова на частоте корабля:
— Это Роканнон…
Заметив, что говорит почти шепотом, замолчал и выключил рацию. Они погибли, его товарищи и друзья, все четырнадцать. Все находились на корабле, ведь он с ними разговаривал. Уже пробыли на Фомальгауте-II половину долгого года этой планеты, и пришло время собраться, сопоставить результаты исследований. Смейт со своей группой отправился с Восточного Континента сюда, назад, подобрал по дороге группу, работавшую в Арктике, и должен был встретиться здесь с Роканноном, руководителем первого этнологического обследования, который возглавил и эту экспедицию. И теперь их нет.
А результаты их работы (записи, фотографии, магнитные ленты — все, что в их собственных глазах оправдало бы их смерть) исчезли, превратились в прах вместе с ними.
Роканнон опять включил приемник на аварийной частоте, но ничего не услышал. Передавать самому значило сообщить врагу, что один остался в живых, и он молчал. Когда же в дверь громко постучали, он крикнул на чужом для него языке, на котором ему предстояло говорить отныне:
— Войдите!
И в комнату быстрыми шагами вошел молодой властитель Халлана, Могиен, от которого он больше, чем от кого-либо другого, узнал о культуре и обычаях лиу и от которого теперь зависела его, Роканнона, судьба. Могиен был очень высокий, как все ангья, и такой же, как все они, светловолосый и темнокожий, а на его красивом лице застыла маска, сквозь которую лишь изредка, словно сверкнувшая молния, вырывалось наружу какое-нибудь сильное чувство: азарт, гнев, восторг. За ним в комнате появился его слуга Рахо, ольгьо, поставил на высокий ларь желтый графин и две чаши, налил чаши до краев и вышел.
— Я бы хотел выпить с тобой, Повелитель Звезд, — произнес наследный владетель Халлана.
— А мой народ с твоим, а наши сыновья — друг с другом, — отозвался этнолог, которого жизнь на девяти не похожих одна на другую экзотических планетах давно убедила в важности хороших манер.
Он и Могиен подняли оправленные в серебро деревянные чаши и выпили.
— Эта коробка со словами, — спросил, глядя на рацию, Могиен, — она больше не заговорит?
— Голосами моих товарищей — уже никогда.
Темно-коричневое лицо Могиена не выдало никаких чувств, когда он сказал:
— Повелитель Роканнон, это оружие, которое их убило, — его невозможно вообразить.
— Такое и другое похожее оружие нужно Союзу Всех Планет для использования в Грядущей Войне. Но не против своих планет.
— Значит, началась Война?
— Не думаю. Яддам, которого ты знал, все время оставался на корабле; через ансибл, который там был, он обязательно бы об этом услышал и сразу бы мне сообщил. Нас предупредили бы обязательно. Нет, это, должно быть, мятеж внутри Союза. Когда я покидал Кергелен — а было это девять лет назад, — такой мятеж назревал на планете Фарадей.
— Эта коробка со словами не может говорить с городом Кергеленом?
— Не может; и даже если бы могла, слова шли бы отсюда туда восемь лет, и еще восемь лет шел бы оттуда ответ мне. — Говорил Роканнон в обычной для него манере, серьезно, просто и вежливо, но сейчас голос его немного погрустнел. — Помнишь, я тебе показывал на корабле ансибл, большую машину, которая может мгновенно, без потери лет, говорить с другими планетами? Я думаю, что именно ее им было важно уничтожить И то, что мои товарищи все оказались тогда на корабле, — простое совпадение. Без ансибла я говорить с Кергеленом не смогу.
— Но если твои сородичи в городе Кергелен попробуют заговорить с тобой через ансибл и ответа не будет, неужели они не прилетят, чтобы тебя увидеть?..
И прежде чем Роканнон успел ответить на этот вопрос, Могиен уже знал ответ.
— Прилетят — через восемь лет, — ответил Роканнон.
Когда, водя Могиена по кораблю, Роканнон показывал тому большую машину для мгновенной передачи сигналов на любое расстояние, он рассказал Могиену и о новых сверхсветовых кораблях, которые могут мгновенно перемещаться от звезды к звезде.
— Твоих товарищей убил сверхсветовой корабль? — спросил Могиен.
— Нет. Этот был с экипажем. Враги сейчас здесь, на вашей планете.
Могиен вспомнил слова Роканнона: живое существо не может полететь на сверхсветовом корабле и не погибнуть; сверхсветовые корабли используются только в качестве беспилотных бомбардировщиков — появится, нанесет удар и в то же мгновение исчезнет. Очень странно, подумал Могиен, но не более странно, чем другое, что, знал он, абсолютно соответствует истине: хотя у таких кораблей, каким прибыл Роканнон, на то, чтобы пересечь ночь между звезд, уходят годы, людям в корабле эти годы кажутся несколькими часами. Почти пятьдесят лет назад этот человек, Роканнон, разговаривал в городе Кергелене, где-то около звезды Форросуль, с Семли из Халлана и отдал ей драгоценный камень «Глаз моря». Семли, прожившая шестнадцать лет за одну ночь, давно умерла, ее дочь Хальдре уже старуха, ее внук Могиен стал взрослым; и, однако, вот перед ним Роканнон, совсем не старый. А прошедшие годы он провел, путешествуя от звезды к звезде. Да, очень странно, но рассказывают и еще более странное.
— Когда Семли, мать моей матери, пересекла ночь… — начал Могиен и замолчал.
— Ни на одной планете никогда не рождалось женщины такой прекрасной, — сказал Повелитель Звезд, на миг печаль покинула его лицо.
— Ее сородичи счастливы видеть в своем доме Повелителя, встретившего ее так радушно, — отозвался Могиен. — Но сейчас я хочу спросить о корабле, на котором она два раза пересекла ночь: он по-прежнему у «людей глины»? И нет ли на нем ансибла, через который ты мог бы рассказать своим сородичам о враге?
Могиену показалось, что Повелитель Звезд ошеломлен его словами, однако тот сразу овладел собой.
— Нет, — ответил Роканнон, — ансибла на этом корабле нет. Корабль «людям глины» дали семьдесят лет назад; мгновенных передач тогда еще не было. А планета ваша уже сорок пять лет закрыта для посещений. Закрыта благодаря мне. Потому что после того, как я встретился с Повелительницей Семли, я пошел к своим сородичам и сказал: «Что мы делаем на этой планете, о которой ничего не знаем? Почему мы берем с них дань и их притесняем? Какое у нас на это право?» Но если бы я тогда не вмешался, то хоть, по крайней мере, сюда каждые два-три года кто-нибудь да прилетал бы; вы не были бы оставлены на милость врагов.
— Чего хотят от нас эти враги? — спросил Могиен.
— Вашу планету, я думаю. А может, и вас — как рабов. Откуда мне знать?
— Если тот корабль до сих пор сохранился у «людей глины», ты мог бы пересечь на нем ночь и вернуться к своим сородичам.
— Пожалуй, — ответил Повелитель Звезд.
Он снова замолчал, а потом вдруг снова заговорил, теперь взволнованно:
— Это из-за меня твой народ остался без защиты. Это я доставил сюда, на погибель, своих сородичей. И я не убегу на восемь лет в будущее, чтобы там узнать, что случилось после моего бегства. Послушай, Повелитель Могиен, если бы ты помог мне добраться до мест на юге, где живут «люди глины», я, возможно, сумел бы получить от них этот корабль, чтобы здесь, на планете, вести на нем разведку. На худой конец, если мне не удастся изменить программу автоматического управления, я смогу отправить на нем в Кергелен письмо. Но сам я останусь здесь.
— Как рассказывает легенда, Семли нашла корабль в пещерах «людей глины» у Кириенского моря.
— Ты одолжишь мне крылатого коня, Повелитель Могиен?
— И свое общество, если ты этого захочешь.
— Спасибо!
— «Люди глины» плохо принимают одиноких гостей, — сказал Могиен.
Он не скрывал своей радости. Хотя огромная глубокая яма у склона горы все время стояла у Могиена перед глазами, длинные мечи у него по бокам словно одолевал зуд. Сколько времени утекло со дня последнего его набега!
— Пусть умрут враги наши, не оставив сыновей, — торжественно сказал ангья, поднимая наполненную заново чашу.
— Пусть умрут они, не оставив сыновей, — как эхо отозвался Роканнон и выпил с Могиеном в желтом свете свечей и двух лун за окном.
II
К вечеру второго дня пути Роканнон не мог разогнуть спину, а его лицо обветрило, но зато он уже научился сидеть в высоком седле и не без сноровки управлять большим летающим животным из конюшен Халлана. Сейчас над ним и под ним простирались слои кристально чистого воздуха, пронизанного розовым светом медленного заката. Чтобы как можно дольше оставаться в солнечных лучах (они любили тепло, как кошки), крылатые кони летели высоко. Могиен со своего черного охотничьего коня (интересно, подумал Роканнон, как его правильнее называть, конем или котом?) смотрел вниз, выбирая место для ночлега: в темноте крылатые кони не летали. Позади, на меньших белых конях, чьи крылья в предзакатных лучах огромного Фомальгаута казались розовыми, летели двое «среднерослых».
— Посмотри, Повелитель Звезд!
Конь Роканнона вскинулся и завыл, увидев, на что показывает Могиен: нечто маленькое и черное плыло невысоко в небе, оставляя за собой в безмолвии вечера чуть слышное стрекотанье. Роканнон махнул рукой, показывая, что надо сразу спускаться. Когда они опустились на лесную поляну, Могиен спросил:
— Это был такой же корабль, как твой, Повелитель Звезд?
— Нет. Это корабль, которому с планеты не улететь, вертолет. Доставить сюда его могли только на корабле, который гораздо больше моего — на звездном фрегате или грузовозе. Они явно решили захватить вашу планету. И явно высадились еще до того, как сюда прибыл я. Так или иначе, хорошо бы узнать, что они намерены делать, для чего им здесь бомбардировщики и вертолеты… Они легко могут подстрелить нас в небе, даже с большого расстояния. Нужно их очень остерегаться, Повелитель Могиен.
— Летел этот корабль со стороны, где живут «люди глины». Надеюсь, он нас не опередил.
Переполненный гневом, который вызвало в нем появление этого черного пятна на заходящем солнце, этого таракана, ползущего по чистой планете, Роканнон только кивнул в ответ. Кто бы ни были эти люди, нанесшие бомбовый удар по мирному исследовательскому кораблю, они определенно решили исследовать планету сами, занять ее и колонизовать или использовать в каких-то военных целях. Разумные формы жизни на планете (а их по меньшей мере три вида, и уровень технического развития у всех трех низкий) они либо будут игнорировать, либо поработят, либо уничтожат — как им покажется удобнее. Потому что агрессивную цивилизацию интересует только техника.
И в этом же, подумал Роканнон, наблюдая, как «среднерослые» расседлывают крылатых коней и отпускают на ночную охоту, именно в этом, быть может, уязвимое место и самого Союза Всех Планет. Его везде интересует только уровень технического развития. Даже не исследовав остальные континенты и вступив в контакт лишь с некоторыми из видов разумных существ на планете, две экспедиции, направленные сюда в прошлом столетии, начали продвигать один из видов к предатомному уровню технического развития. Он это приостановил, а в конце концов организовал этнографическую экспедицию и прибыл с ней сюда, чтобы побольше об этой планете узнать; однако особых иллюзий по поводу возможных результатов своей деятельности у него не было. Эти результаты в конечном счете будут использованы лишь как исходный материал для выбора вида, чье техническое развитие ускорить целесообразней. Так Союз Всех Планет готовился к встрече с врагом. Сто миров были уже подготовлены и вооружены, и еще тысячу сейчас знакомили со сталью и колесом, тракторами и реакторами. Однако его работа заключается не в распространении, а в накоплении знаний, и, пожив на нескольких так называемых отсталых планетах, он не испытывал больше никакой уверенности в том, что так уж мудро делать ставку только на оружие и машины. Тон в Союзе Всех Планет задают агрессивные, изготовляющие орудия труда гуманоидные виды из Центавра, с Земли и из созвездия Кита, а они с пренебрежением смотрят на некоторые свойственные разумным существам способности.
На эту планету, думал Роканнон, у которой даже нет своего названия, а лишь обозначение, Фомальгаут-II, большого внимания, вероятнее всего, никто никогда не обратит, так как Союз, открыв ее, не обнаружил на ней ни одного вида, который уже превзошел бы уровень рычага и кузнечного горна. Другие разумные виды на других планетах продвинуть вперед было легче, легче было добиться, чтобы ко времени, когда внегалактический враг вернется, они стали дееспособными союзниками. А враг вернется обязательно, тут сомневаться не приходилось. Он вспомнил, как Могиен предложил противопоставить флоту сверхсветовых бомбардировщиков мечи Халлана. А вдруг окажется, что по сравнению с оружием врага бомбардировщики эти все равно что мечи из бронзы? Вдруг оружие врага телепатическое? Разве плохо было бы узнать побольше о разновидностях и возможностях телепатии? Политика Союза Всех Планет слишком догматичная, себя не оправдывает, а теперь, по-видимому, привела на одной из планет и к мятежу. Если буря, назревавшая на Фарадее еще десять лет назад, действительно разразилась, это означает, что молодая планета, которую вооружили и обучили военному искусству, решила теперь, отхватив изрядный кусок звездного пирога, создать собственную империю.
Роканнон, Могиен и двое слуг, темноволосые ольгьо, поели черствого, но вкусного хлеба из кухонь Халлана, попили желтого васкана из бурдюка и улеглись спать. Маленький костер со всех сторон обступали деревья, очень высокие, ветки которых сгибались под тяжестью остроконечных темных шишек. Среди ночи в ветвях зашуршал холодный мелкий дождь. Роканнон спрятался с головой под одеяло из мягкого, как пух, меха домашних крылатых хэрило и, не просыпаясь, проспал под шорох дождя всю долгую ночь. Крылатые кони вернулись на рассвете, и солнце еще не поднялось над горизонтом, а четверо путников уже летели к светлым глинистым берегам залива — туда, где живут «люди глины».
Опустившись на эту глину около полудня, Роканнон и двое слуг, рахо и Яхан, растерянно огляделись: никаких признаков жизни вокруг видно не было. Однако Могиен с абсолютной уверенностью, свойственной представителям его касты, сказал:
— Они придут.
И правда, они пришли, шесть невысоких, приземистых гуманоидов, каких, в количестве четырех, Роканнон видел в музее годы назад; и опять, как тогда, они были Роканнону по грудь, а Могиену по пояс. Гдема были нагие, такие же беловато-серые, как глина вокруг, — поистине «люди глины». Когда они заговорили, Роканнону стало немного не по себе, потому что непонятно было, который из них говорит; казалось, будто говорят все, но одним резким голосом. «Телепатия в пределах планеты», — вспомнились Роканнону прочитанные в «Карманном указателе» слова, и он с еще большим уважением посмотрел на безобразных маленьких человечков, владеющих этим редким даром. Его три высоких спутника, однако, никаких чувств, похожих на его, не обнаруживали. Вид у них был мрачный.
— Что нужно ангья и слугам ангья у Властителей Ночи? — спросил (или спросили) на «общем языке», диалекте языка ангья, использовавшемся для общения между всеми разумными видами на планете, один из «людей глины» (или все они разом).
— Я Властитель Халлана, — сказал Могиен, великан рядом с «людьми глины». — Около меня стоит Роканнон, хозяин звезд и дорог через ночь, служитель Союза Всех Планет, гость и друг рода Халлана. Воздайте ему почести! И отведите нас к тем, кто достоин говорить с нами. Есть слова, что должны быть сказаны, ибо скоро в теплый сезон пойдет снег, а ветры задуют вспять, и вместо корней у деревьев начнут расти листья, а вместо листьев — корни.
«Просто удовольствие его слушать», — подумал Роканнон, хотя особой деликатности, надо прямо сказать, ангья не обнаруживал.
Явно сомневаясь в правдивости сказанного, «люди глины» безмолвствовали.
— То, что ты говоришь, правда? — спросил (или спросили) вдруг один (или несколько) гдема.
— Правда, — ответил Могиен, — и еще вода в море превратится в древесину, а у камней вырастут ступни с пальцами! Отведите нас к тем, кто вами правит, к тем, кто знает, что такое Повелитель Звезд, и не тратьте зря время!
Снова наступило молчание. Стоя среди низкорослых гдема, Роканнон испытывал сейчас какое-то не очень приятное ощущение, будто около его ушей вьются, задевая их крыльями, какие-то насекомые, — это «люди глины» согласовывали телепатически свой ответ.
— Идемте, — сказали они наконец и, повернувшись, пошли по липкой глине.
Неожиданно они остановились, стали в кружок, наклонились, а потом, выпрямившись, расступились в стороны, и Роканнон увидел яму с торчащим из нее концом лестницы: вход в Царство Ночи.
Ольгьо остались с крылатыми конями наверху, а Могиен и Роканнон спустились по лестнице в мир пещер и перекрещивающихся, разветвляющихся туннелей, цементированных, с шероховатыми стенами и электрическим освещением; здесь пахло потом и прокисшей едой. Бесшумно ступая за ними плоскими и серыми босыми ногами, «люди глины» привели их в слабо освещенную, почти шарообразную, как пузырь воздуха в пласте каменной породы, пещеру и оставили там одних.
Они стали ждать, но никто не появлялся.
Интересно, подумал Роканнон, почему первые исследователи рекомендовали принять в члены Союза Всех Планет именно «людей глины»? Может быть, потому, что экипажи первых экспедиций на Фомальгаут-II состояли из жителей холодной планеты в созвездии Центавра, и те, спасаясь от потоков тепла и слепящего света, исходящих от огромного солнца звездного класса А-3, с чувством огромного облегчения укрылись в пещерах гдема? Им, центаврийцам, самыми разумными на такой планете должны были показаться те, кто живет под ее поверхностью. Для него же, Роканнона, жаркое белое солнце и ночи, залитые светом четырех лун, резкие перемены погоды и дующие непрерывно ветры, плотная атмосфера и не слишком большая гравитация, благодаря которым здесь столько видов летающих тварей, были не только приемлемы, но и просто его радовали. Однако, подумал он, именно по этой причине ему труднее, чем центаврийцам, объективно судить о здешних пещерных жителях. Соображают гдема хорошо. Кроме того, они телепатичны (а телепатия — явление куда более редкое и менее понятное, чем, например, электричество), однако первые экспедиции не придали этой их способности никакого значения. Они подарили гдема электрогенератор и космический корабль-автомат с запрограммированным маршрутом, познакомили «людей глины» кое с какой математикой, похлопали поощрительно по плечу — и улетели, бросив тех на произвол судьбы. А что делали коротышки с той поры? Он спросил об этом Могиена.
Молодой властитель, определенно ни разу в жизни до этого не видевший никаких искусственных источников света, кроме свечи или смоляного факела, без малейшего интереса посмотрел на электрическую лампочку над головой.
— У них всегда хорошо получались всякие изделия, — сказал он свойственным ему крайне высокомерным тоном.
— Что-нибудь новое они в последнее время делали?
— Наши стальные мечи мы покупаем у «людей глины»; кузнецы, обрабатывающие сталь, были у них еще во времена моего деда, но что было раньше, я не знаю. Бок о бок с «людьми глины» мой народ живет с давних времен, мы позволяем им рыть туннели даже на границах наших владений, платим за мечи серебром. Говорят, что они богаты, но набеги на них запрещены обычаем. Война между двумя разными племенами к добру не ведет, ты знаешь сам. Даже когда мой дед Дурхал, думая, что они украли его жену, отправился к ним сюда, он не нарушил запрета и не стал заставлять их говорить. «Люди глины» стараются, если возможно, не лгать, но и не говорить правду. Любви к ним мы не испытываем, как и они к нам, — наверно, они помнят те далекие дни, когда запрета еще не было. Храбростью «люди глины» не отличаются.
За спиной у них загремел голос:
— Склонитесь перед Повелителями Ночи!
Оба мгновенно обернулись; рука Повелителя Звезд легла на лазерный пистолет, а руки Могиена — на рукояти мечей, но Роканнон сразу заметил вмонтированный в вогнутую стену динамик и шепнул Могиену:
— Не отвечай.
— Говорите, пришедшие в Пещеры Властителей Ночи!
Оглушительный голос, казалось, не мог не вызвать страха, однако у Могиена лишь поднялись в ленивом недоумении высокие дуги его бровей. Немного помолчав, он спросил:
— Теперь, после того как ты три дня летел на крылатом коне, ты почувствовал, Повелитель Звезд, какое это удовольствие?
— Говорите, вас слышат!
— Почувствовал. И полосатый конь легок в полете, как западный ветер в теплый сезон, — сказал Роканнон, используя комплимент, услышанный как-то за столом в Зале Пиршеств Халлана.
— У него очень хорошая родословная.
— Говорите! Вас слышно!
И они начали, между тем как стена бушевала и ярилась, обсуждать разведение крылатых коней. В конце концов из туннеля появились двое «людей глины» и буркнули:
— Пойдемте.
Через разветвляющиеся туннели они привели Роканнона и Могиена к очень чистому, похожему на увеличенную игрушку, маленькому вагончику на электрическом ходу, и вчетвером они быстро проехали на нем по туннелям несколько миль; глина осталась позади, теперь вокруг них был известняк. Остановился вагончик перед входом в ярко освещенный зал; в дальнем конце зала стояли на возвышении трое гдема. Как этнолог, при первом же взгляде на них Роканнон ощутил острый стыд: все трое показались ему на одно лицо. Как в свое время китайцы голландцам, а позднее — русские центаврийцам… Потом он уловил отличие двух «людей глины», стоявших по сторонам, от третьего, стоявшего посередине: у этого на голове была железная корона, а властное лицо было белое и морщинистое.
— Что нужно Повелителю Звезд в пещерах Могущественных?
Формальный характер «общего языка», на котором они обратились к нему, в этой ситуации устраивал Роканнона как нельзя лучше, и он ответил на нем же:
— Я надеялся прийти гостем в эти пещеры, узнать обычаи Повелителей Ночи и увидеть ими творимые чудеса. Я надеюсь, что возможность для этого у меня еще будет. Но ныне происходит плохое, и сейчас меня привела к вам крайняя нужда. Я должностное лицо Союза Всех Планет. Я прошу вас доставить меня к звездному кораблю, который вам подарил Союз в знак его доверия к вам.
Все трое смотрели на него, и выражение их глаз не менялось. Благодаря возвышению, на котором они стояли, казалось, что они одного с Роканноном роста, и он смотрел, не в силах оторвать взгляд, на их широкие лица, чей возраст невозможно было определить, и в будто окаменевшие их глаза. У Роканнона было чувство, что все это происходит во сне, когда стоявший слева сказал на галапиджине:
— Корабль нет.
— Есть, — сказал Роканнон.
Наступило молчание, потом говоривший гдема повторил:
— Корабль нет.
— Говорите, пожалуйста, на «общем языке». Я прошу вашей помощи. На вашу планету высадились враги Союза. Если вы допустите, чтобы они здесь остались, планета эта перестанет быть вашей.
— Корабль нет, — снова повторил левый. Двое других стояли неподвижные, как сталагмиты.
— Значит, я должен сказать другим Повелителям Союза, что «люди глины» не оправдали их доверия и недостойны сражаться в Грядущей Войне?
Ответом было молчание.
— Доверие либо обоюдно, либо его нет вообще, — сказал наконец на «общем языке» гдема, увенчанный железной короной.
— Если бы я вам не доверял, разве бы обратился я к вам за помощью? Выполните хотя бы вот какую мою просьбу: отправьте этот корабль с письмом в Кергелен. Не нужно, чтобы кто-то полетел на нем и потерял восемь лет корабль до Кергелена долетит сам.
Опять наступило молчание.
— Корабль нет, — снова повторил скрипучим голосом левый.
— Пойдем, Повелитель Могиен, — сказал Роканнон и повернулся к «людям глины» спиной.
— Те, кто предает Повелителей Звезд, предают не только их, но и древние обычаи, — высокомерно сказал, отчеканивая каждое слово, Могиен. — Еще в очень давние времена делали вы для нас мечи, «люди глины». Мечи эти не заржавели и сейчас.
И он вышел вместе с Роканноном вслед за сопровождавшими серыми коротышками; те молча отвели их к той же рельсовой дороге, и они, проехав снова через лабиринт сырых, но ослепительно ярко освещенных туннелей, вышли наконец в свет дня.
Они перелетели на крылатых конях на несколько миль к западу, за пределы территории, принадлежащей «людям глины», и опустились, чтобы посовещаться, на берег протекавшей через лес реки.
Могиен не мог отделаться от чувства, что он не оправдал ожиданий своего гостя; он не привык к тому, чтобы ему мешали быть гостеприимным и щедрым, и сейчас лишь с трудом сдерживал возмущение.
— Пещерные черви! — пробормотал он. — Трусы! Никогда не скажут напрямик, что они сделали или хотят сделать. Все «маленькие» таковы, даже фииа. Но фииа все-таки можно доверять. Как ты думаешь, не могли «люди глины» отдать корабль врагу?
— Откуда нам знать?
— Я знаю одно: они его отдадут только тому, кто заплатит вдвое. Всё вещи, вещи — кроме вещей, их не интересует ничего. Что имел в виду самый старый, когда сказал, что доверие должно быть обоюдным?
— По-моему, его народу кажется, будто мы, Союз, их предали. Начали помогать им, потом вдруг бросаем их на сорок пять лет, не общаемся с ними, не приглашаем больше к себе, говорим им, чтобы они надеялись только на себя. И вина тут только моя, хотя они этого не знают. С какой стати, коли на то пошло, должны они быть со мной любезны? Думаю, что в контакт с врагом они еще не вошли. Но если они и продадут ему корабль, это все равно ничего не изменит. Врагу от него пользы будет меньше даже, чем мне.
Роканнон стоял, ссутулившись, и смотрел вниз, на искрящуюся реку.
— Роканнон, — сказал Могиен, впервые называя его просто по имени, как родственника, — недалеко от этого леса, в неприступном замке Кьодор, живут мои двоюродные братья, у них тридцать воинов ангья и три деревни «среднерослых». Они помогут нам наказать «людей глины» за их дерзость..
— Нет, — твердо сказал Роканнон. — Понаблюдать за «людьми глины» стоит, это ты своему народу скажи; действительно, враг может подкупить гдема. Но ради меня ни один обычай не будет нарушен и не начнется ни одна война. Это было бы бессмысленно. В такие времена, как сейчас, Могиен, судьба одного человека не имеет значения.
— Если она не имеет значения, — спросил Могиен и поглядел в небо, — то что имеет?
— Повелители, — прервал их стройный молодой ольгьо Яхан, — кто-то прячется за деревьями на том берегу.
И он показал на цветное пятно, появившееся и исчезнувшее за темными хвойными деревьями.
— Фииа! — воскликнул Могиен. — Посмотри на коней, — сказал он Роканнону.
Все четверо больших животных, навострив уши, уставились на деревья на том берегу реки.
— Повелитель Халлана приходит к фииа только с дружбой! — прозвенел над широкой, мелкой, но громко журчащей рекой голос Могиена.
И почти сразу на том берегу, там, где под деревьями смешивались свет и тень, появилась маленькая фигурка. На ней мелькали пятнышки солнечного света, и поэтому она то вспыхивала, то гасла, ее было трудно удержать в поле зрения, и от этого казалось, что фигурка приплясывает. Она начала приближаться, и Роканнону почудилось, будто она идет по поверхности реки — так легко переходил фииа мелкую, просвеченную солнцем реку. Полосатый крылатый конь Роканнона встал и, мягко ступая толстыми ногами с полыми костями внутри, подошел к краю воды. Когда фииа вышел на берег, большое животное наклонило голову, и фииа, подняв руку, почесал пушистые уши. Потом он подошел к четырем путникам.
— Привет Могиену, наследнику Халлана, солнцеволосому, с двумя мечами! — Голос был тоненький и нежный, как у ребенка, и маленьким и легким, как у ребенка, было тело, но совсем не таким, как у ребенка, было лицо. — И тебе привет, гость Халлана, Повелитель Звезд, Скиталец! — И на несколько мгновений странные, большие, светлые глаза задержали взгляд на Роканноне.
— Фииа знают все имена и новости, — сказал Могиен с улыбкой.
Однако маленький человечек в ответ не улыбнулся. Это поразило Роканнона, побывавшего с исследовательской группой, пусть ненадолго, в одной из деревень фииа.
— О Повелитель Звезд, — сказал нежный дрожащий голосок, — кто прилетает в крылатых кораблях и убивает людей?
— Убивает людей? Твоих соплеменников?!
— Всю мою деревню, — сказал человечек. — Я пас скот на холмах. Услышал умом, как кричат мои родичи, и пошел в деревню, и они сгорали в огне и кричали. Над деревней было два корабля с вращающимися крыльями. Эти корабли выплевывали огонь. Из всей деревни, кроме меня, нет больше никого, и говорить умом мне теперь не с кем. Где у себя в голове я слышал родичей, теперь только огонь и молчание. Почему такое произошло, Повелители?
Он переводил взгляд с Роканнона на Могиена и обратно. Потом согнулся, как смертельно раненный, присел и съежился.
Могиен стоял перед ним, положив руки на рукояти мечей, и его трясло от гнева.
— Клянусь отомстить тем, кто уничтожил фииа! Как такое могло случиться, Роканнон? У фииа нет мечей, нет богатств, нет врагов! Никого не осталось из тех, с кем он говорил умом, никого из его родичей. Один, без соплеменников, фииа не может жить. Когда он остается один, он умирает. Для чего они уничтожили всех его родичей?
— Чтобы показать свою силу, — ответил Роканнон. — Давай возьмем его с собой в Халлан, Могиен.
Высокий властитель опустился на колени возле маленькой съежившейся фигурки.
— Фииа, наш друг, садись со мной на моего крылатого коня. Я не могу говорить с тобой умом, как ты разговаривал со своими родичами, но и слова, которые говорят вслух, не все пустые.
В молчании сели четверо путников на крылатых коней, фииа — как ребенок, на высокое седло перед Могиеном, и кони, снова поднялись в воздух. Им помогал лететь южный ветер с дождем, дувший в спину, и к концу следующего дня Роканнон увидел мраморную лестницу, поднимающуюся по лесистому склону, Мост-над-бездной, соединяющий два зеленых края пропасти, и башни Халлана в лучах долгого заката. Во Дворе Прилетов их сразу окружили жители замка, светловолосая знать и темноволосые слуги, они торопились рассказать новости: Реохан, ближайший к ним замок на востоке, сожжен, и все, кто там жил, сгорели: как понял Роканнон, сделали это, опять с двух вертолетов, несколько человек с лазерными пистолетами; воины и крестьяне Реохана погибли, не получив даже возможности ответить врагу хотя бы одним ударом меча. Люди в Халлане почти не владели собой от гнева и возмущения, но когда они увидели на крылатом коне, принадлежащем их молодому властителю, также и фииа и узнали, почему он здесь, к их чувствам прибавился еще и страх. Многие жители Халлана, самой северной твердыни ангья, до этого фииа никогда не видели, но все знали сказания об этом народе и знали о древнем запрете причинять ему зло. Нападение, пусть даже сколь угодно кровавое, на какой-нибудь из их собственных, ангья, замков в их представлениях о мире вполне вписывалось, однако нападение на маленьких фииа для них было святотатством. В них боролись теперь страх и гнев. Вечером того же дня, уже в своей комнате в башне, Роканнон услышал шум внизу, в Зале Пиршеств: это ангья Халлана извергали потоки метафор и метали громы и молнии гипербол, клянясь победить врага. Ангья хвастливы, мстительны, высокомерны, упрямы; у них не было письменности, а в языке отсутствовала форма первого лица для глагола «не мочь». Богов в сказаниях ангья не было, а были только герои.
Внезапно в этот далекий шум ворвался, зазвучав совсем рядом, в комнате, чей-то голос, и рука Роканнона на приемнике, который он настраивал, от неожиданности дернулась. Громкий голос рассказывал о чем-то на неизвестном Роканнону языке. Наконец он нашел частоту врага! Что враг говорил не на общегалактическом, было только естественно, если учесть, что на планетах Союза несколько сот тысяч языков, не считая уже занесенных в справочники планет вроде этой, а также еще не обнаруженных. Голос начал называть числа: их Роканнон понимал, потому что они были на языке цивилизации из созвездия Кита, исключительные математические достижения которой, а потому и ее числительные, распространились по всем планетам Союза. Роканнон слушал с напряженным вниманием, но понимал только числа.
Голос исчез так же внезапно, как появился, и из динамика слышалось теперь лишь шипение атмосферных разрядов.
Роканнон посмотрел в другой конец комнаты, на маленького фииа, который попросил разрешения остаться с ним и молча сидел, скрестив ноги, на полу у окна.
— Это, Кьо, говорил враг, — сказал Роканнон.
Лицо фииа не изменилось.
— Кьо, — спросил Роканнон (по обычаю ангья, обращаясь к отдельным фииа, вместо личных имен употребляли названия деревень, в которых те живут, поскольку было неизвестно даже, есть у отдельных фииа свои имена или нет), — Кьо, если бы ты постарался, смог бы ты услышать врагов умом?
В коротких записях, сделанных во время единственного посещения им деревень фииа, Роканнон отметил, что фииа редко отвечают прямо на поставленные вопросы; и ему хорошо запомнилась их скрываемая за улыбкой уклончивость. Однако Кьо, волей судьбы погруженный в чужую для него стихию звуковой речи, ответил на вопрос Роканнона.
— Нет, Повелитель, — сказал он сокрушенно.
— А можешь ты слышать умом других из твоего народа, в других деревнях?
— Немного. Если бы я в их деревнях жил… тогда, может быть, и смог бы. Фииа иногда переходит жить из родной деревни в другую. Рассказывают даже, что когда-то фииа и гдема говорили умом друг с другом как один народ, но это было давным-давно. Рассказывают, что..
Он замолчал.
— У твоего народа и у «людей глины» и в самом деле были общие предки, хотя теперь вы и они живете совсем по-разному. Что ты хотел сказать, Кьо?
— Рассказывают, что давным-давно на юге, на высоких местах, где все кругом серое, жили те, кто мог говорить умом со всем живым. Все мысли могли слышать они, Старые, Самые Древние… Но мы спустились с гор, одни в долины, другие в пещеры, и забыли ту, трудную жизнь.
Роканнон задумался. Никаких гор к югу от Халлана на континенте вроде бы нет. Он встал, чтобы взять «Путеводитель» и посмотреть карты, однако его остановил приемник, до этого мгновения шипевший на той же частоте. Опять звучал голос, но теперь далекий, гораздо слабее того, который он слышал перед этим; звучал то более, то менее внятно, в зависимости от помех, но говорил этот голос на общегалактическом:
— Номер Шесть, отзовитесь. Номер Шесть, отзовитесь… Говорит Фойе. Номер Шесть, отзовитесь…
После бесконечных повторений и пауз голос продолжал:
— Говорит Пятница… Нет, говорит Пятница… Говорит Фойе; как вы меня слышите, Номер Шесть? Сверхсветовые должны прибыть завтра, и мне сейчас нужен полный отчет об обшивке «семь-шесть» и о сетях. Реализацией сногсшибательного плана пусть занимается Восточный отряд Вы меня слышите, Номер Шесть? Завтра мы свяжемся по ансиблу с Базой. Будьте добры прямо сейчас передать мне информацию об обшивке. Обшивка «семь-шесть». Нет необходимости…
Голос потонул в приливе помех, а когда появился снова, расслышать удавалось уже только отдельные слова и обрывки фраз. Помехи, молчание, обрывки фраз — и вдруг врезался голос более близкий, он быстро говорил на неизвестном языке, который Роканнон слышал до этого. Говорил и говорил; не шевелясь, так и не убрав руку с «Путеводителя», Роканнон слушал. Так же неподвижно сидел в тени на другом конце комнаты фииа. Голос в динамике произнес две пары чисел, потом их повторил; при повторении Роканнон уловил слово, на языке цивилизации в созвездии Кита означающее «градусы». Он открыл блокнот и записал числа; по-прежнему слушая, открыл наконец «Путеводитель» на той странице, где начинались карты Фомальгаута-II.
Числа, которые он записал, были 28° 28–121° 40. Если это широта и долгота… Он углубился в карты: рука, державшая карандаш, раза два прикоснулась заостренным кончиком к точкам в открытом море. Попробовал вариант, где 121° означал западную долготу, а 28° — северную широту, и кончик карандаша оказался немного южнее горного хребта, пересекающего примерно посредине Юго-Западный Континент. Роканнон замер, не отрывая взгляда от карты. Приемник молчал.
— Что это было, Повелитель Звезд?
— Кажется, я знаю теперь, где они. Возможно. И у них там ансибл. — Он посмотрел на Кьо невидящим взглядом, потом взгляд вернулся к карте. — Если они и вправду там… Мне бы только добраться туда и расстроить их планы, мне бы отправить через их ансибл хотя бы одно сообщение Союзу, хотя бы…
В свое время картографирование Юго-Западного Континента было проведено исключительно с воздуха, и обозначены были лишь горы и самые большие реки. Сотни квадратных километров неизвестности, и о точном местонахождении цели можно только гадать…
— Я не могу сидеть сложа руки, — сказал Роканнон.
И, снова подняв глаза, встретил ясный, непонимающий взгляд маленького фииа. Встал и начал мерить шагами каменный пол комнаты. Приемник шептал и потрескивал.
У него только одно преимущество: враг не знает о нем и его не ждет.
— Хорошо бы использовать против них их собственное оружие, — продолжал Роканнон. — Я, пожалуй, попробую их найти. На юге. Не только твоих родичей убили эти чужаки, но и моих товарищей. Мы с тобой оба одиноки, оба говорим на неродном для нас языке. Я был бы очень рад, если бы ты остался со мной.
Он сам не знал, почему эти последние слова у него вырвались.
По лицу фииа мелькнула тень улыбки. Параллельно, не соединяя их, он поднял над головой руки. Огоньки свечей в подсвечниках на стенах раскачивались, подпрыгивали, меняли форму.
— Было предсказано, что Скиталец будет выбирать себе товарищей, — сказал фииа. — На какое-то время.
— Скиталец? — переспросил Роканнон.
Но на этот раз фииа ему не ответил.
III
Медленно, шурша подолами юбок по каменному полу, Властительница Замка, мать Могиена, Хальдре, шла через высокий зал. Ее темная кожа с годами потемнела еще больше, когда-то золотые волосы стали белыми. И все равно красота, отличавшая женщин ее рода, не покинула Хальдре. Роканнон поклонился и приветствовал ее так, как того требовал этикет:
— Привет Повелительнице Халлана, дочери Дурхала, Хальдре Золотоволосой!
— Привет Роканнону, нашему гостю. — И она посмотрела на него сверху вниз спокойным взглядом. Как большинство женщин ангья и все мужчины этого народа, она была выше Роканнона. — Расскажи, почему отправляешься ты на юг.
Она неторопливо прохаживалась по залу, и он прохаживался рядом с ней. От темных гобеленов, свисавших с высоких стен, воздух казался тоже темным, а балки потолка — черными, и только под этим потолком были узкие окна, через которые наискосок вниз падал в зал холодный утренний свет.
— Я отправляюсь на поиски врагов, Повелительница.
— А что будет, когда ты их найдешь?
— Я надеюсь войти в их… замок и через их… машину, передающую вести, рассказать Союзу, что враги здесь, на этой планете. Она стала их убежищем, и очень маловероятно, что Союз сам сможет их найти: ведь миров так же много, как песчинок на морском берегу.
Но найти врагов нужно во что бы то ни стало. Они и так уже причинили вашей планете много зла и причинят еще больше другим планетам.
Хальдре кивнула.
— Верно ли, что ты хочешь отправиться в путь налегке, взять с собой всего несколько человек?
— Да, Повелительница. Путь долог, и придется переправиться через море. И сила врагов так велика, что противопоставить ей я могу только хитрость.
— Одной хитрости мало, Повелитель Звезд, — сказала старая женщина. — Я пошлю с тобой четырех верных ольгьо, если четырех тебе достаточно, двух крылатых коней с поклажей и шесть под седлом и дам серебра — на случай, если варвары в чужих странах потребуют платы за ночлег для тебя и моего сына Могиена.
— Могиен отправится со мной вместе? Из всех твоих даров, Повелительница, этот — самый дорогой!
Она задержала на нем свой печальный, но твердый взгляд.
— Я рада, что он приятен тебе, Повелитель Звезд. — И она снова медленно пошла с ним рядом. — Могиен жаждет отправиться с тобой вместе, ведь он любит тебя, да и приключения любит, и ты, великий властитель, идущий навстречу большой опасности, тоже жаждешь, чтобы с тобой отправился он. Поэтому, считаю я, так и должно быть. Но прошу тебя сейчас, сегодняшним ранним утром в Большом Зале, запомнить мои слова и не бояться упреков от меня, когда ты возвратишься: я не верю, что Могиен с тобой вернется.
— Но ведь он должен унаследовать Халлан, Повелительница!
Она шла и молчала; в конце зала, под потемневшим от времени гобеленом, на котором золотоволосые ангья дрались с крылатыми великанами, повернула назад и наконец заговорила снова:
— Халлан унаследуют другие властители. — Ее спокойный голос был полон холодной горечи. — Вы, Повелители Звезд, снова среди нас, снова приносите нам свои обычаи и войны. Реохан превратился в прах; долго ли простоит Халлан? Сама планета наша теперь стала всего лишь песчинкой на берегу ночи. Все меняется сейчас, но в одном я не сомневаюсь по-прежнему: над моим родом нависла черная тень. Моя мать, которую ты знал, впала в безумие и заблудилась в лесу; отец мой погиб в бою, муж стал жертвой предательства; и когда у меня родился сын и я радовалась его рождению, дух мой скорбел, предчувствуя, что жизнь сына будет короткой Сам он об этом не скорбит: ведь он ангья, он носит два меча. Но моя доля мрака в том, чтобы одной править приходящим в упадок родовым владением, жить, жить и пережить их всех… — Она помолчала. — Тебе, чтобы выкупить свою жизнь или право идти вперед, понадобится больше сокровищ, чем у меня есть. Возьми вот это. Тебе я вручаю это, Роканнон, не Могиену. Для тебя мрака в этой драгоценности нет: разве не твоей была она когда-то в городе по ту сторону ночи? Для нас же она обернулась лишь тенью и бременем. Прими ее снова, Повелитель Звезд; используй ее, если будет нужно, как выкуп или как подарок.
Хальдре расстегнула у себя на шее золотое ожерелье с большим синим камнем, стоившее жизни ее матери, сняла его и протянула Роканнону. Он взял его, почти с ужасом слыша приглушенный холодный стук золотых звеньев, и поднял взгляд С высоты своего роста Хальдре смотрела прямо на него, и ее голубые глаза в прозрачной темноте зала тоже казались темными.
— А теперь бери с собой моего сына, Повелитель Звезд, и следуй своим путем. Да погибнут твои враги, не оставив сыновей!
Полосатый конь, верхом на котором сидел Роканнон, несколько раз взмахнул крыльями, и далеко внизу остались пламя факелов, дым, снующие тени, голоса, суета и шум. Всего лишь пятнышко неяркого света на уходящих вдаль темных холмах, Халлан остался позади; широко раскинутые, почти невидимые во мраке крылья поднимались и опускались, и в лицо Роканнона бил встречный ветер. Восток позади начал светлеть, и ярко сияла Большая Звезда, предвестница восхода, до которого, однако, было еще далеко. И день, и ночь, и утро, и вечер был величественно неторопливы на этой планете, которой, чтобы повернуться вокруг своей оси, нужно было тридцать часов. И медленной была также поступь сезонов: сейчас начиналось весеннее равноденствие, и предстояли четыреста дней весны и лета.
— О нас будут петь песни в высоких замках, — сказал Кьо со своего седла за спиной у Роканнона. — Будут петь о том, как Скиталец и его спутники во тьме неслись по небу на юг перед началом весны…
Кьо хохотнул. Словно рулон серого шелка, расписанный холмами и цветущими равнинами Ангьена, развертывался под ними; пейзажи становились все ярче и наконец вспыхнули яркими красками и резкими тенями: на горизонте царственно поднялось дневное светило.
В полдень они спустились отдохнуть часа два на берегу реки, текущей на юго-запад, к морю, вдоль русла которой они следовали; позже, когда уже начало смеркаться, они спустились снова, на этот раз к небольшому замку, стоявшему на вершине холма, как все замки ангья; холм этот огибала та же река. Владелец и жители замка встретили их радушно. Хозяева с трудом удерживались от вопросов: верхом на крылатых конях, вместе с наследником Халлана и четырьмя ольгьо, путешествовали фииа (такого еще никогда не бывало) и кто-то говоривший со странным акцентом, одетый как ангья, но без мечей, и бледнолицый, как ольгьо. Вообще-то, любовные связи между представителями этих двух каст, ангья и ольгьо, были куда многочисленнее, чем большинство ангья готово было признать; ты сплошь и рядом встречал светлокожих воинов и золотоволосых слуг. Ну а с этим другом наследника Халлана было уж совсем непонятно. Сам же Роканнон, не желая, чтобы о его присутствии стало известно всем на планете, молчал, а их гостеприимный хозяин не осмеливался задавать вопросы наследнику Халлана; и если в конце концов хозяину и довелось узнать, кто был его странный гость, то лишь из песен, в которых годы спустя тот был воспет.
Так же, в полете над изумительной красоты горами и долинами, провели семь путников и следующий день. Переночевали они в деревне ольгьо у реки, а на третий день оказались в местах, новых даже для Могиена. Река, широкой дугой поворачивавшая здесь к югу, теперь растекалась по заводям и старицам, холмы уступили место просторам равнин, а небо над горизонтом поблескивало как затуманенное зеркало. К концу дня они увидели белый утес, на вершине которого стоял замок; дальше тянулись лагуны, перемежаемые серыми песками, а еще дальше расстилался морской простор.
С седла Роканнон опустился усталый, ломило спину, а в голове от ветра и движения все звенело; и когда он снова посмотрел на замок, то подумал, что из всех виденных им твердынь ангья эта — самая жалкая. К бокам пострадавшей от времени приземистой крепости жались, как мокрые цыплята под крылья к курице, две кучки хижин; из кривых узких улочек на путешественников пялили глаза местные ольгьо, почему-то бледные и коренастые.
— Похоже, что они здесь перемешались с «людьми глины», — сказал Могиен. — Вот ворота; замок этот, если ветер не отнес нас куда-то в сторону, называется Толен. Эй, властители Толена, у ваших ворот гости!
Ни единого звука не раздавалось из замка.
— Ветер раскачивает ворота Толена, — сказал Кьо.
И в самом деле, ворота из окованного бронзой дерева, повисшие на петлях, качались в холодном морском ветре, продувавшем селение насквозь. Острием меча Могиен толкнул створку внутрь. За ней была тьма, где захлопали испуганно чьи-то крылья; пахнуло сыростью.
— Властители Толена не встретили гостей, — сказал Могиен. — Что ж, Яхан, спроси этих уродов, где мы можем переночевать.
Молодой ольгьо повернулся к кучке местных жителей, стоявших поодаль, и заговорил. Какой-то старик, набравшись духу, отделился от толпы, боком, то и дело кланяясь, заковылял вперед и обратился почтительно к Яхану. Говорил старик на диалекте ольгьо, который Роканнон не очень хорошо знал; однако он понял: старик твердит, что им некуда поселить «педана» — это слово Роканнону известно не было. К Яхану присоединился другой слуга Могиена, высокий Рахо; он, в отличие от Ахана, говорил угрожающе, но старик только приседал кособочась, кланялся и бормотал; и наконец вперед решительными шагами вышел Могиен. Кодекс поведения ангья запрещал ему разговаривать со слугами другого властителя, и он просто обнажил один меч, поднял его, и меч засверкал в холодном, отраженном водами моря свете. Старик только развел руками, повернулся и с воплем скрылся, шаркая, в одной из улочек, где с каждым мгновением становилось все темнее. Путники последовали за ним; сложенные крылья их коней задевали краями низкие камышовые крыши по обе стороны проулка.
— Яхан, что означает это слово?
Молодой ольгьо, вообще добросердечный и открытый, сейчас, похоже, испытывал неловкость.
— Педан, Повелитель, это… э-э… тот, кто ходит среди людей.
Роканнон кивнул, хотя, конечно, рад был бы узнать точнее, о чем идет речь. Прежде, когда он был еще не союзником, а исследователем этого вида разумной жизни, он тщетно пытался обнаружить у них какую-нибудь религию; складывалось впечатление, что никаких религиозных верований у них нет вообще. При этом они были очень суеверны. Верили в колдовство, одушевляли явления природы, однако богов у них не было. И вот наконец встретилось слово, указывающее как будто на веру в сверхъестественное! Ему даже не пришло в голову, что, употребляя это слово, местные жители имели в виду его, Роканнона.
Три развалюхи понадобилось, чтобы разместить семерых путников, а крылатых коней пришлось привязать снаружи, потому что ни одна хижина в селении их не вместила бы. Распушив мех, чтобы защититься от холодного морского ветра, животные сбились потеснее. Полосатый конь Роканнона начал, царапая стену хижины, то ли выть, то ли мяукать и успокоился лишь, когда вышел Кьо и почесал ему за ушами.
— Для него, бедняги, худшее впереди, — сказал Могиен, сидя рядом с Роканноном у очага, устроенного в углублении посреди пола. — Крылатые боятся воды.
— Ты сказал в Халлане, что через море они не полетят, а у местных жителей нет лодок, на которых можно было бы переправить наших коней. Как же нам быть?
— Рисунок нашей страны у тебя с собой? — спросил Могиен.
Географических карт у ангья не было, и те, что оказались в «Путеводителе», с первого же раза, когда он их увидел, поразили воображение Могиена. Роканнон извлек книгу из старой кожаной сумки, сопровождавшей его во всех путешествиях; сейчас в ней хранилось то немногое, что осталось у него после гибели корабля: «Путеводитель», блокноты, одежда, лазерный пистолет, походная аптечка, рация, дорожные шахматы с Земли и потрепанный томик хайнской поэзии. Сперва он держал в сумке и ожерелье с сапфиром, но накануне вечером, ощутив вдруг тревогу при мысли о необычайной ценности ожерелья, сшил из мягкой кожи местного зверька, называемого барило, чехольчик, надел его на подвеску с сапфиром, крепко зашил и надел ожерелье себе на шею, под рубашку: теперь подвеска выглядела как амулет, а потерялась бы лишь с его головой.
Длинным и твердым указательным пальцем Могиен обвел контуры обоих западных континентов там, где они ближе всего один к другому: самый юг Ангьена с его двумя глубокими заливами и широким полуостровом между ними, вытянутым еще дальше на юг, а по ту сторону пролива — северную оконечность Юго-Западного Континента (Могиен называл его «Фьерн»).
— Мы вот здесь, — сказал Роканнон и положил рыбий позвонок, оставшийся после ужина, на конец полуострова.
— А здесь, если верить этим трусливым дурням, которые питаются рыбой, находится замок Пленот. — И Могиен, положив на полдюйма к востоку от первого позвонка другой, задержал на нем взгляд. — Точь-в-точь как башня, когда смотришь на нее сверху. Как только вернусь в Халлан, разошлю во все стороны сто человек на крылатых конях: пусть посмотрят хорошенько сверху на весь Ангьен, и по их рисункам мы высечем на плоском камне его полное изображение. В Пленоте должны быть большие лодки Толена, но также и собственные, пленотские. Между небогатыми властителями этих двух замков была распря, вот почему по Толену гуляет ветер и в нем царит тьма. Так тот старик сказал Яхану.
— Пленот одолжит нам лодки?
— Пленот ничего нам не одолжит. Властитель Пленота — «заблудший».
В сложном кодексе отношений ангья это означало владетеля, которого остальные владетели поставили вне закона, отщепенца, не признающего правил гостеприимства и воздаяния за совершенные добро или зло.
— У него только два крылатых коня, — добавил Могиен, снимая на ночь с себя портупею. — А замок его, говорят, из дерева.
Следующим утром они уже летели, подгоняемые ветром, к этому деревянному замку, и один из стражей замка увидел их почти в тот же миг, когда сами они увидели башню. Тут же оба крылатых коня Пленота взлетели и начали описывать вокруг башни круги; подлетев еще ближе, путешественники увидели, что из бойниц высовываются фигурки с луками в руках. «Заблудший» если и ждал кого-нибудь, то уж, во всяком случае, не друзей. Пленот был совсем невелик, оказался даже непригляднее Толена, домишек ольгьо у его стен не было, а стоял он на груде черных валунов; но как ни убог он был на вид, Роканнон вовсе не разделял уверенности Могиена в том, что шестеро воинов смогут овладеть этим замком. Роканнон проверил, надежно ли пристегнуты к седлу ремнями его бедра, и крепче сжал в руке длинное копье, которое ему дал Могиен.
А тот, уже далеко впереди на своем черном коне, поднял копье и издал боевой клич. Конь Роканнона опустил голову и изо всех сил заработал полосатыми черно-серыми крыльями. Они стремительно двигались вверх-вниз, вверх-вниз; длинное и широкое, но легкое тело было напряжено и вибрировало от ударов могучего сердца. Ветер свистел у Роканнона в ушах, и казалось, что башня Пленота и камышовая крыша замка мчатся навстречу — вместе с двумя всадниками на крылатых конях, описывающих круги вокруг башни и то и дело встающих в воздухе на дыбы. Роканнон прильнул грудью к спине коня; копье он держал горизонтально, изготовленным к бою. Ощущение счастья, первобытный восторг волной поднимались в нем; ему казалось, что несется он верхом на ветре, и время от времени из уст его вырывался радостный смех. Все ближе, ближе покачивающаяся ритмично (покачивался его конь) башня с ее крылатыми стражами; и внезапно Могиен, издав пронзительный вопль, бросил копье, и оно серебристой стрелой пронеслось по воздуху. Острие так сильно ударило одного из двух всадников в защищенную латами грудь, что его откинуло в седле назад; ремни, удерживавшие его бедра, разорвались, и он, перелетев через круп, начал медленно, как казалось со стороны, падать на беззвучно кипящие в прибрежных камнях буруны. Могиен же, пронесшись мимо оставшегося без всадника коня, схватился со вторым стражем башни, но с ним вступил в ближний бой, пытаясь поразить противника мечом; тот, отбивая удары, искал мгновенья, когда сможет вонзить в Могиена копье.
Неподалеку кружили четыре бело-серых коня с сидящими на них «среднерослыми» Халлана; готовые помочь, если будет нужно, своему властителю, они, однако, не вмешивались в поединок, а только летали вокруг на высоте как раз достаточной, чтобы стрелы лучников, стреляющих из бойниц, не могли пробить кожаные набрюшники их коней. Но внезапно все четверо, издав тот же пронзительный, леденящий душу боевой клич, ринулись к участникам поединка. Несколько мгновений в воздухе висел огромный шевелящийся шар из белых крыльев и сверкающей стали. Потом из этого шара выпала человеческая фигура, ударилась о покатую крышу замка и соскользнула с нее на камни возле стены.
Роканнон только теперь понял, почему вмешались в поединок «среднерослые» Халлана: страж замка, нарушив правила единоборства, ударил не всадника, а коня. Сейчас конь Могиена со своим седоком, выбиваясь из сил, медленно летел в глубь суши, к дюнам, и на его черном крыле расплывалось багровое пятно крови. Халланские ольгьо стремительно пронеслись мимо Роканнона: они гнались за конями стражей замка, оставшимися без всадников, а кони эти, кружа, норовили вернуться в безопасность своих конюшен. Роканнон, не дав им спуститься, отогнал этих коней в сторону. Он увидел, как Рахо, бросив веревку с петлей, поймал одного из них, и в тот же миг Роканнон подпрыгнул в седле: что-то ужалило его в икру ноги. И без того взбудораженный конь Роканнона испугался; Роканнон натянул поводок, и тогда конь изогнул спину и впервые с тех пор, как Роканнон на него сел, встал в воздухе на дыбы. Вокруг перевернутым, снизу вверх, дождем взлетели стрелы. Мимо со смехом и криками опять промчались «среднерослые» Халлана и с ними Могиен, теперь на желтом коне с обезумевшим взглядом. Конь Роканнона сразу успокоился и полетел за ними следом.
— Лови, Повелитель Звезд! — услышал Роканнон крик Яхана.
Прямо на Роканнона летела комета с черным хвостом. Вытянув руку, Роканнон поймал ее; оказалось, что это зажженный смоляной факел, и вместе с остальными Роканнон начал кружить вокруг башни, пытаясь поджечь камышовую крышу и деревянные балки.
— В левой ноге у тебя стрела! — крикнул, проносясь мимо Роканнона, Могиен.
Роканнон, засмеявшись в ответ, ловко зашвырнул факел в бойницу, из которой высовывался лучник.
— Какая меткость! — воскликнул Могиен, с размаху опустился вместе с конем на крышу и снова взлетел, но уже из языков пламени.
Опять вернулись с дюн Яхан и Рахо, в руках у них были новые охапки зажженных факелов, и оба теперь бросали их повсюду, где только видели что-нибудь камышовое или деревянное. Из башни уже вылетал с ревом и рассыпался фонтан искр, и кони, разъяренные постоянными осаживаньями и жалящими то и дело сквозь мех стрелами, бросались, издавая леденящий душу полурык-полурев, вниз, на крыши замка. Дождь стрел, летевших снизу, прервался, и вдруг в открытый двор перед замком, семеня, выбежал изнутри человек; на голове у него было что-то вроде перевернутой деревянной салатницы, а в руках нечто такое, что Роканнон принял сперва за зеркало — пока не разглядел, что это наполненная водой большая чаша. Потянув резко за поводья желтого коня, все еще пытавшегося вернуться в конюшню, Могиен пролетел над появившимся человеком и прокричал:
— Говори скорей! Мои люди зажигают новые факелы!
— Какого владения ты Повелитель?
— Халлана!
— Повелитель Пленота просит времени потушить пожары!
— Даю — в обмен на жизни и сокровища жителей Толена!
— Пусть будет так! — крикнул пленотец и, по-прежнему держа в поднятых руках наполненную водой чашу, такими же мелкими шажками, как до этого, побежал назад в замок.
Нападавшие улетели к дюнам и оттуда увидели, как жители, выбежав из замка, стали по цепочке передавать в ведрах от моря к замку воды. Башня сгорела, но стены зала уцелели. Всего гасили пожар десятка два людей, среди них было несколько женщин. Когда пожар потушили, из ворот вышла маленькая процессия, проследовала по косе к берегу и стала подниматься на дюны. Впереди шел высокий и худой человек с коричневой кожей и огненными волосами ангья, за ним двое воинов, по-прежнему в деревянных, похожих на салатницы шлемах, а позади них — шесть мужчин и женщин, одетых в лохмотья и оробело поглядывавших по сторонам. Когда процессия подошла к дюнам, высокий человек поднял глиняную чашу с водой, которую держал в руках, и сказал:
— Я Огорен, Повелитель Пленота.
— Я Могиен, наследник Халлана.
— Жизни толенцев принадлежат отныне тебе, Повелитель. — И владетель Пленота кивком показал на оборванных людей, шедших последними. — А сокровищ в Толене не было никогда.
— Были две большие лодки, «заблудший».
— Когда дракон летит с севера, он видит все, — с нескрываемой досадой сказал властитель Пленота. — Лодки Толена принадлежат тебе.
— А ты, когда лодки эти окажутся у пристани Толена, получишь назад своих крылатых коней, — пообещал великодушно Могиен.
— Как зовут второго властителя, победившего меня? — спросил Огорен, с любопытством глядя на Роканнона: у того, хотя на нем были доспехи из бронзы и другое, что носят воины ангья, не было ни одного меча.
Могиен тоже посмотрел на своего друга, и Роканнон ответил первым же словом, какое пришло ему на ум, тем прозвищем, которое ему дал Кьо:
— Скиталец.
Огорен снова посмотрел на него с любопытством, потом поклонился обоим и сказал:
— Чаша полна, Повелители.
— Да не прольется вода и не нарушится договор! — отозвался Могиен.
Огорен повернулся и зашагал со своими двумя воинами к дотлевающему замку; на своих бывших пленников, стоявших, сбившись в кучку, на дюне, он даже не взглянул. Могиен же сказал им только:
— Отведите моего коня к себе домой, у него ранено крыло.
И, снова сев на желтого, взятого у пленотцев, взлетел на нем вверх. Роканнон, оглянувшись на людей в лохмотьях, начавших нелегкий путь домой, в разоренный Толен, последовал за Могиеном.
До этого сразу после боя на дюне он выдернул из левой ноги застрявшую в ней стрелу. Боли она почти не причиняла, и выдернул он ее, не подумав, что на наконечнике могут быть зазубрины; они, однако, там оказались. Ангья не пользовались ядами, он знал это точно; но всегда возможно заражение крови. Видя, как отважны его спутники, он постеснялся надеть перед боем свой надежно защищающий почти от всего на свете и почти невидимый герметитовый костюм. И вот, располагая броней, которая защищает даже от лазерного пистолета, он может умереть от царапины.
Роканнон был уже в одной из хижин Толена, когда старший по возрасту из четырех халланских ольгьо, неторопливый и широкоплечий Иот, вошел туда и, став на колени, безмолвно, осторожно обмыл и перевязал его рану. Вошел в хижину и Могиен, еще не снявший доспехов; благодаря шлему с гребнем казалось, что он в десять футов ростом, а благодаря широкому жесткому наплечнику под плащом — что он пяти футов в плечах. Вслед за Могиеном вошел Кьо, рядом с ангья и ольгьо похожий на молчаливого ребенка. Потом пришли Яхан, Рахо и юный Биен, и когда все сели на корточки вокруг углубления посредине хижины, в котором был очаг, Яхан наполнил семь оправленных в серебро чаш, и Могиен их пустил по кругу. Теперь Роканнону стало лучше. Могиен спросил о его ране, и от этого Роканнону стало еще лучше. Они снова выпили васкана; из полумрака улочки в дверной проем заглядывали и тут же исчезали восхищенные и испуганные лица толенцев. Роканнон готов был сейчас обнять весь мир. Начали есть и выпили еще, а потом в этой полной дыма лачуге, где из-за запахов жареной рыбы, жира, которым смазывают сбрую, и пота трудно было дышать, встал Яхан; в руках он держал бронзовую лиру с серебряными струнами, и он запел. Запел он про Дурхольде из Халлана, освободившего у топей Борна пленников Корхальта во времена Красного Властителя; и когда пропел родословную каждого воина, участвовавшего в той битве, и воспел каждый нанесенный ими удар, он тут же запел об освобождении толенцев и сожжении Пленота, о факеле Скитальца, пылающем под дождем стрел, о том, как метко попало в цель копье, брошенное против ветра Могиеном, наследником Халлана, — так же метко, как попало в цель в давно прошедшие дни не знавшее промаха копье Хендина. Настроение у Роканнона было приподнятое, река песни уносила его с собой, и он чувствовал, что кровь, пролившаяся из его раны, неразрывными узами связала его с этой планетой, до которой он добрался через пучины ночи и которой до этого он был чужим. Но временами он замечал, что рядом с ним маленький фииа, совсем другой, нежели он, и фииа этот сейчас молчит и улыбается.
IV
Морские волны исчезали под дождем, уходили в туман. Казалось, все цвета на этой планете пропали, остался только серый. Двое крылатых коней, оба со связанными крыльями и прикованные цепями к корме, издавали звуки, похожие на жалобный плач, и такие же звуки доносились сквозь дождь и туман из второй лодки.
Они провели в Толене много дней — ждали, пока заживет рана на ноге Роканнона и снова сможет летать черный крылатый конь Могиена. Но хотя ожидание было навязано им внешними обстоятельствами, Могиену и самому почему-то не очень хотелось переправляться через море. Он бродил один по серым пескам среди лагун у Толена, гоня от себя, возможно, те же предчувствия, которые одолевали и его мать, Хальдре. Роканнону он только сказал, что шум и вид моря вызывает у него беспокойство. Когда же наконец черный крылатый конь выздоровел, Могиен вдруг решил отправить коня под надзором Биена назад в Халлан. Они с Роканноном решили также, что оставят двух вьючных коней и большую часть поклажи под надзором престарелого властителя Толена и его племянников; те до сих пор, хотя еле двигались, пытались привести в прежний вид свой замок, по всем помещениям которого гуляли теперь беспрепятственно сквозняки. Так что сейчас в двух длинных лодках с резной драконьей головой на носу насчитывалось лишь шесть путников и пять крылатых коней; все они были мокрые.
Парусом на лодке, в которой плыл Роканнон, управляли два угрюмых толенских рыбака. Яхан пытался успокоить связанных коней долгой монотонной песней о каком-то давным-давно умершем властителе, а Роканнон и фииа, оба в плащах с капюшонами, сидели молча на корме.
— Кью, как-то ты говорил о горах на юге, — неожиданно сказал Роканнон.
— Да, — отозвался тот и посмотрел на север, туда, где уже исчез в тумане берег Ангьена.
— А знаешь ты что-нибудь о том народе, который живет на юге, во Фьерне?
«Путеводитель» в этом случае был почти бесполезен; в конце концов, как раз для того, чтобы заполнить огромные пробелы в «Путеводителе», он и организовал свою экспедицию. «Путеводитель» утверждал, что на планете обитают пять разумных форм жизни, но описывал лишь три; во-первых, ангья/ольгьо: во-вторых, фииа и гдема; в-третьих, негуманоидный вид, обнаруженный на огромном Восточном Континенте, на другой стороне планеты. Записи географов, относившиеся к Юго-Западному Континенту, основывались лишь на слухах: «Вид 4 (сведения подлежат проверке): крупные гуманоиды, якобы живущие в больших городах. Вид 5 (сведения подлежат проверке): крылатые сумчатые». В общем, толку от этих записей было не больше, чем от Кьо, который, похоже, считал, что Роканнон сам знает ответы на все вопросы, которые задает, и сейчас ответил, как школьник:
— Во Фьерне, кажется, живут Древние, да?
В какой-то миг Роканнону послышался стрекот вертолета над головой, и он испытал чувство облегчения оттого, что из-за тумана увидеть лодки сверху нельзя; но тут же подумал, что в любом случае опасности нет. Едва ли армия, использующая эту планету в качестве базы для ведения межзвездной войны, придаст какое бы то ни было значение двум утлым суденышкам с их пассажирами — десятью людьми и пятью крылатыми конями.
Зажатые между дождем и волнами, они плыли и плыли. От воды как дым поднялась тьма. Наступила долгая холодная ночь. Наконец забрезжил, придавая все более ясные очертания туману, дождю и волнам, сероватый свет. Внезапно сумрачные рыбаки (их было по двое в каждой лодке) встревожились, схватились за руль и начали напряженно вглядываться в туман. Вдруг над лодками поднялась скала, видная только, когда в клубящемся тумане появились разрывы. Лодки стали ее огибать, над парусами нависли каменные глыбы и низкорослые, расплющенные ветром деревья.
Яхан, поговорив с одним из рыбаков, перевел Роканнону:
— Мы сейчас рядом с устьем большой реки, на одном ее берегу есть место, где можно пристать, а других таких мест близко нет.
Яхан еще не договорил эти слова, когда нависшие глыбы вдруг исчезли в тумане еще более густом, туман этот заклубился над лодкой, а по ее килю внезапно ударило сильное течение, и лодка заскрипела. Улыбающаяся голова дракона на носу заплясала. Рыбаки в обеих лодках начали громко и возбужденно перекликаться.
— Река разлилась, — перевел Яхан. — Они пытаются повернуть… держись крепче!
Роканнон едва успел схватить Кьо за локоть, когда лодка зарыскала, закачалась, зачерпывая бортами воду, а потом заплясала в каком-то диком танце среди противоборствующих течений; рыбаки, выбиваясь из сил, пытались вернуть ей устойчивость; за белым туманом не видно было даже воды, а крылатые кони, завывая от ужаса, рвались из сковывающих их движения пут.
Драконья голова, перестав качаться, наконец снова пошла вперед, как вдруг мощный порыв ветра с облаком густого тумана перекинул парус и резко накренил лодку. Парус, громко хлопнув, прилип к воде, и лодка, соответственно, легла на борт. Теплая красная вода коснулась лица Роканнона, наполнила рот, залила глаза. Во что-то вцепившись, он судорожно пытался перевести дыхание. Оказалось, что держится он снова за Кьо и оба они барахтаются в бушующем, теплом, как кровь, море, а оно кидает их из стороны в сторону, переворачивает и уносит все дальше от опрокинувшейся лодки. Роканнон закричал, зовя на помощь, но непроницаемый туман ответил мертвым молчанием. Есть ли где-нибудь берег, и если да, то в каком направлении и как далеко? Он поплыл туда, где еще маячил смутно в тумане корпус перевернутой лодки; теперь Кьо держался за его локоть.
— Роканнон! — послышалось совсем близко.
Из белого хаоса вынырнула улыбающаяся до ушей драконья голова на носу второй лодки. Миг — и рядом с ними в воде оказался Могиен и начал, одновременно борясь с течением, обматывать Кьо и Роканнона веревкой. Роканнон ясно видел лицо Могиена, дуги его бровей и потемневшие от воды золотистые волосы. Кьо и Роканнона втащили в лодку, потом — Могиена.
Сразу после них подобрали Яхана и одного из двух толенских рыбаков, управлявших лодкой Роканнона. Другой рыбак и оба крылатых коня утонули, оказавшись под перевернувшейся лодкой.
Уцелевшую лодку вынесло тем временем во внешнюю часть бухты, здесь течения и ветры были слабее, чем в самом устье. Переполненная промокшими безмолвствующими людьми, она плыла, покачиваясь, по красной воде сквозь мглу.
— Но ведь ты совсем не мокрый, Роканнон! Как такое возможно? — заговорил наконец Могиен.
Все еще не оправившийся от потрясения, Роканнон посмотрел на свою насквозь пропитанную водой одежду и не понял, что Могиен имеет в виду. За него, улыбаясь, ответил дрожащий от холода фииа:
— На Скитальце две кожи.
Только тогда Роканнон понял и показал Могиену эту «кожу» — герметитовый костюм, который он, чтобы уберечь себя от сырости и холода, надел накануне вечером, оставив открытыми лишь голову и кисти рук. Герметитовый костюм у него сохранился, и под костюмом по-прежнему был на груди «Глаз моря»; но рации, «Путеводителя» с картами, лазерного пистолета и всего остального, что связывало Роканнона с его цивилизацией, он лишился.
— Яхан, ты возвращаешься домой.
Слуга и господин стояли в тумане друг против друга на незнакомом берегу, вокруг клубился туман, и прямо под ногами у них, вскипая, шипел прибой. Яхан молчал.
Теперь на трех крылатых коней приходилось шесть всадников. Маленького Кьо мог посадить к себе какой-нибудь из «среднерослых», другой «среднерослый» мог посадить с собой Роканнона, но посадить кого-нибудь к тяжелому Могиену было нельзя: любой конь быстро выдохся бы. Поэтому один из трех «среднерослых» должен был вернуться вместе с рыбаками в Толен. Могиен решил, что вернуться должен Яхан, самый молодой из ольгьо.
— Я отправляю тебя домой не потому, что ты сделал что-то не так или не сделал того, что должен был сделать, Яхан. А теперь иди в лодку, рыбаки ждут.
Слуга не двинулся с места. Позади него рыбаки гасили ногами костер, который путники разожгли, чтобы приготовить пищу. Неяркие искры взлетали и тут же гасли.
— Повелитель, — прошептал Яхан, — отправь домой Йота.
Коричневое лицо Могиена помрачнело, и он положил руку на рукоять меча.
— Иди, Яхан!
— Не пойду, Повелитель.
Меч вылетел со свистом из ножен, и Яхан, издав полный отчаянья крик, повернулся и растаял в тумане.
— Подождите его немного, — сказал Могиен рыбакам; лицо его не выражало никаких чувств. — Потом отправляйтесь. И мы отправимся тоже, но в другую сторону. — И он повернулся к Кьо. — Маленький Повелитель, ты не поедешь на моем коне, пока он не летит?
Кьо сидел у костра, съежившись, как от холода; с тех пор как они сошли на берег Фьерна, он не ел ни разу и не вымолвил ни слова. Могиен посадил его в седло своего серого коня и пошел впереди, повернувшись спиною к морю. Роканнон последовал за Могиеном, не переставая удивляться: только что готов был в холодной ярости убить человека и тут же приветливо обращается к другому. Высокомерный и преданный, беспощадный и добрый, в самой непоследовательности своей Могиен был царствен.
От толенских рыбаков они знали, что восточнее этой бухты, к берегу которой они пристали, есть селение, и путники, оставаясь все время в куполе мертвенно-бледного тумана, лишавшего их способности видеть, пошли на восток. На крылатых конях можно было бы подняться над туманом, но животные, обессилевшие и понурые после двух дней, которые они провели связанными в лодке, лететь не хотели. Их вели Могиен, Иот и Рахо, а Роканнон замыкал шествие, время от времени поглядывая украдкой по сторонам — вдруг появится Яхан, к которому он относился особенно хорошо. Чтобы не мерзнуть, он остался в своем герметитовом костюме, не надел пока только плотно облегающего голову капюшона. Но, несмотря на защиту, которую обещал герметитовый костюм, на душе у Роканнона было тревожно оттого, что идти приходится по незнакомой местности и в густом тумане, сквозь который не видно ни зги, и он напряженно искал глазами в песке что-нибудь вроде палки. В промежутке между ложбинок, прорезанных в песке краями крыльев шагающих впереди коней, среди лентообразных водорослей и пятен засохшей морской соли он увидел наконец то, что искал, — длинную белую палку, явно выброшенную на берег морем; Роканнон вытащил ее из песка и теперь, обретя оружие, почувствовал себя уверенней. Но, задержавшись, чтобы взять палку, он отстал от остальных. Заспешил, догоняя их. Вдруг справа выросла незнакомая фигура. Он поднял было палку, но его обхватили сзади и повалили на спину. Чем-то холодным и мокрым зажали рот. Он стал вырываться, но от удара потерял сознание.
Когда Роканнон начал приходить в себя и ощутил боль, он обнаружил, что по-прежнему лежит на спине в песке. Над ним высились две огромные, как ему показалось, фигуры; лишь смутно различимые в тумане, они стояли и спорили о чем-то на диалекте ольгьо. Он понимал только отдельные слова и короткие фразы.
— Оставим его здесь, — сказал один.
— Лучше убьем, — сказал второй.
Тогда Роканнон перевернулся на бок, натянул на голову и лицо капюшон герметитового костюма и его запечатал. Один из ольгьо повернулся и пристально посмотрел на Роканнона; Роканнон увидел, что ольгьо этот закутан в меха.
— Надо отвести его к Згаме, — сказал первый.
Они поговорили еще, а потом, взяв Роканнона за руки, подняли его рывком и потащили, когда он встал, за собой; он вынужден был бежать, чтобы не упасть. Он пытался вырваться, но перед глазами у него все плыло и в голове был туман. Этот туман, однако, не помешал ему увидеть, что вокруг потемнело, услышать голоса, увидеть стену из кольев, глины и плетеного камыша и укрепленный в ней пылающий факел. Потом — потолок, снова голоса, мрак. И в конце концов, уже ничком на каменном полу, он очнулся окончательно и приподнял голову. В нескольких шагах от него горел огромный костер. От костра его отделял частокол голых ног и свисающие над ними обтрепанные края меховой одежды. Он поднял голову выше и увидел, что прямо перед ним стоит ольгьо, белолицый, черноволосый, бородатый, закутанный в меха в черную и зеленую полоску, на голове была четырехугольная, тоже меховая, шапка.
— Ты кто? — спросил ольгьо, глядя ненавидящим взглядом на Роканнона.
— Я… я прошу гостеприимства этого дома, — сказал, с трудом поднимаясь на колени, Роканнон. Надо было выиграть время.
— Ты уже с нашим гостеприимством познакомился, — сказал бородатый, наблюдая, как Роканнон ощупывает голову. — Этого мало? Тебе добавить?
Грязные ноги и обтрепанный мех задвигались, темные глаза впились в Роканнона, белые лица заухмылялись.
Роканнон поднялся на ноги и выпрямился. Стал ждать молча, не шевелясь, и наконец почувствовал, что головокружение прошло, а пульсирующая боль в голове начала слабеть. Тогда он поднял голову и посмотрел прямо в блестящие черные глаза бородатого.
— Ты Згама, — сказал он.
Бородатый, явно испугавшись, попятился. Роканнон, не раз в других мирах попадавший в похожие переделки, попытался сохранить инициативу.
— Я Скиталец. Я пришел с севера через море, с суши, что по ту сторону солнца. С миром я пришел и с миром уйду. Миновав дом Згамы, уйду на юг. Пусть никто не остановит меня!
— О-о-о-о! — выдохнули все рты. Роканнон по-прежнему не мигая смотрел на Згаму.
— Хозяин здесь я, — прорычал тот злобно, но не очень убедительно. — Моего дома не минует никто.
Роканнон смотрел ему в глаза и молчал.
Згама понял, что в единоборстве глазами он проигрывает; его люди по-прежнему испуганно и удивленно таращились на пленника.
— Что ты на меня уставился? — заорал Згама.
Его слова Роканнон будто не слышал. Он уже понял, что Згама из тех, кто никогда не признает своего поражения, но менять тактику было поздно.
— Не смотри! — еще громче заревел Згама.
Он выхватил из-под своей меховой одежды меч, взмахнул им и нанес удар, после которого голова Роканнона должна была бы покатиться. Однако она осталась на своем месте. Роканнон пошатнулся, но меч отскочил от его шеи, как от камня.
— О-о-о-о-о! — выдохнули все изумленно.
А незнакомец уже снова стоял неподвижно и смотрел в глаза Згаме.
Згама заколебался; казалось, он вот-вот отступит и даст этому странному пленнику уйти. Однако упрямство взяло вверх.
— Хватайте его! — проревел Згама.
Никто не тронулся с места, и тогда он сам схватил Роканнона за плечи и повернул. Только после этого, осмелев, схватили Роканнона и остальные, но Роканнон не сопротивлялся. Герметитовый костюм надежно защищал его от вредных химических веществ, высоких температур и радиоактивности, а также от ударов, наносимых такими предметами, как пули или мечи; однако костюм не мог помочь Роканнону высвободиться из цепких рук десяти или пятнадцати сильных мужчин.
— Никому не миновать дома Згамы, Хозяина Длинной Бухты! — Главарь дал наконец волю своей ярости. — Я понял, что ты шпион желтоголовых Ангьена. Пробрался сюда, говоришь как ангья, знаешь всякую ворожбу, а следом за тобой с севера приплывут лодки с драконами на носу. Ну уж нет! Я хозяин тех, у кого нет хозяев. Пусть только желтоголовые и их рабы-блюдолизы сюда сунутся — они узнают вкус бронзы! А ты выполз из моря, чтобы погреться у моего костра, так? Хорошо, погреешься. И жареным мясом, шпион, наешься досыта. Привяжите его к столбу, вон к тому!
Глумление Згамы подняло у его людей дух, и они, отталкивая друг друга, кинулись привязывать пленника к одному из двух столбов, поддерживавших над очагом огромные вертела; после этого они стали класть к ногам Роканнона дрова.
Потом наступило молчание. Мрачный, казавшийся из-за мехов на нем еще крупнее, чем он был на самом деле, Згама выдернул из костра горящую ветку, потряс ею перед самыми глазами Роканнона и поднес к дровам. Те сразу вспыхнули. В один миг загорелись плащ и туника Роканнона, которые ему дали в Халлане, и вокруг головы, перед его лицом заплясали языки пламени.
— У-у-ух! — выдохнули все.
— Смотрите! — крикнул кто-то.
И они увидели сквозь дым, что пленник стоит, как стоял до этого, и по-прежнему глядит в глаза Згаме.
На голой груди лежала золотая цепочка, а на ней висел большой драгоценный камень.
— Педан, педан, — запричитали, прячась по темным углам, женщины.
Наступившую пронизанную страхом и растерянностью тишину снова нарушил дикий рев Згамы:
— Он сгорит! Он должен сгореть! Дэхо, подбрось еще дров, шпион поджаривается слишком медленно! — И, подтащив мальчика, которого только что назвал, к куче дров, заставил его подкладывать их в костер. — Дайте чего-нибудь поесть! Вы слышите, женщины? Ну, теперь ты видишь, Скиталец, как мы гостеприимны? Ты видишь, как мы едим?
Женщина протянула Згаме деревянную доску с большим куском мяса на ней, Згама схватил кусок и, стоя прямо перед Роканноном, впился в мясо зубами; по его бороде потек сок. Его примеру последовали двое или трое стоявших у него за спиной. Большинство же предпочло держаться в отдалении от Роканнона, но и им пришлось, как того захотел Згама, есть, пить и радостно кричать; время от времени они начинали подзадоривать друг друга, и тогда кто-нибудь из них подходил к костру и подбрасывал туда полено или два; пленник по-прежнему стоял среди языков пламени и молчал, и на его странной блестящей коже играли красноватые отсветы огня.
Наконец костер у него под ногами погас, а шум вокруг стих. По углам, на теплой золе, улеглись спать, не снимая с себя меховых лохмотьев, мужчины и женщины. Двое уселись сторожить; у того и у другого в руке была фляжка, а на коленях лежал меч.
Роканнон закрыл глаза. Скрестил два пальца, распечатав этим капюшон герметитового костюма Долгая ночь сменилась долгим рассветом. Из клубов тумана, выплывавших в открытые проломы окон, появился Згама; следя за тем, чтобы не поскользнуться на вымазанном жиром полу, перешагивая через храпящие тела, он подошел к Роканнону и на него уставился. Взгляд, которым пленник ответил Згаме, был по-прежнему спокойным и твердым, взгляд Згамы был полон бессильной злобы.
— Ну гори, гори! — И Згама, повернувшись, ушел.
Снаружи к Роканнону доносилось глухое воркованье хэрило; этим жирным, покрытым перьями домашним животным, чье мясо служило пищей для ангья и ольгьо, обрезали, чтобы животные не улетали, крылья, и здешние хэрило паслись, по-видимому, на прибрежных скалах.
Мужчины ушли, в доме осталось только несколько женщин с маленькими детьми, и женщины эти, даже когда пришло время жарить мясо к ужину, от Роканнона старались держаться подальше.
Уже тридцать часов Роканнон стоял прикованный к столбу, у него болели ноги, и его мучила жажда. Жажда была хуже всего. Без еды он мог обходиться очень долго и, наверно, так же долго, если не дольше, мог оставаться на ногах, хотя голова у него уже кружилась; но без воды он мог продержаться еще только один долгий день этой планеты.
Вечером языки пламени снова заплясали перед его лицом, и сквозь них он видел бородатое, угрюмое, белое лицо Згамы; но перед его мысленным взором стояло другое лицо, обрамленное золотыми волосами и темное, — лицо Могиена, к которому он испытывал теперь не только дружеские, но и в каком-то смысле отеческие чувства. Ночь тянулась и тянулась, и костер горел и горел. Роканнон думал о маленьком фииа Кьо, похожем на ребенка, вызывающем смутную тревогу, связанном с ним узами, которые он, Роканнон, не пытался понять; заново слышал, как воспевает героев Яхан, как ворчат и смеются, чистя скребницей большекрылых коней, Нот и Рахо; видел снова, как снимает с шеи золотую цепочку Хальдре. Из прежней жизни, хоть он и побывал на многих мирах, много узнал, много сделал, ему не вспоминалось сейчас ничего. Прошлое в нем сгорело. Сейчас ему чудилось, будто он стоит в Халлане, в большом длинном зале, увешанном гобеленами, на которых люди сражаются с великанами, и Яхан, протягивая ему чашу с водой, говорит: «Пей, Повелитель Звезд. Пей».
И он выпил воду.
V
В чаше, когда Яхан, снова наполнив, протянул ее Роканнону, плясали Фени и Фели, две самые большие луны Костер погас, в нем тлело всего несколько углей. Вокруг было темно, только лунный свет проникал в оконные проемы, и в тишине только временами было слышно, как ворочаются и дышат спящие.
Яхан почти бесшумно открепил цепь от столба, и Роканнон, ноги у которого отекли, прислонился к столбу.
— Наружные ворота охраняют всю ночь, — услышал он шепот Яхана. — Поэтому бежать лучше завтра днем, когда они погонят пастись своих хэрило…
— Нет, лучше завтра ночью. Ноги болят, идти быстро я не смогу. Придется схитрить. Надень цепь снова на крюк, Яхан, вот на этот — она будет меня поддерживать. Я сам смогу снять цепь с крюка, когда понадобится.
Кто-то проснулся и сел, зевая, и Яхан, блеснув в лунном свете улыбкой до ушей, припал к полу и слился с темнотой. Роканнон снова увидел его на рассвете: вместе с другими, одетый, как и все, в грязные шкуры, он гнал хэрило пастись, черные волосы на голове у него торчали, как щетина. Опять подошел Згама и злобно уставился на Роканнона. Роканнон понимал, Згама половину своих стад и жен отдал бы ради того, чтобы избавиться от этого пленника с его сверхъестественными, наводящими ужас способностями, но попал в ловушку своей собственной жестокости. Ночь Згама проспал в теплой золе, ею была выпачкана вся его голова, и он больше походил на обожженного огнем человека, чем Роканнон, чье тело сияло белизной. Тяжело ступая, Згама ушел, и до вечера помещение почти опустело. Роканнон коротал время, делая малозаметные со стороны изометрические упражнения. Когда какая-то женщина, проходя мимо, увидела, что он потягивается, он не только не прервал упражнения, а еще стал раскачиваться и запел негромко без слов. Женщина упала на четвереньки и так, на четвереньках, скрылась, хныча, за дверью.
За окнами начало смеркаться, угрюмые женщины поставили в очаг вариться похлебку из мяса и морских водорослей, а снаружи вскоре послышалось воркованье сотен возвращающихся хэрило; вошел Згама со своими людьми, на бородах и одежде у них блестели капельки тумана. Мужчины уселись на пол и приступили к еде. Звенела посуда, клубился пар, из-за резких запахов трудно было дышать. Лица у всех были мрачные, голоса звучали озлобленно: ведь уже не первый день, вернувшись вечером домой, люди Згамы видели нечто жуткое — человек стоит в пламени, а огонь его не берет.
— Разжигайте снова костер! — заревел Згама и сунул в дрова, сложенные у ног Роканнона, пылающее полено.
Никто, однако, не поднялся.
— Я съем твое сердце, Скиталец, когда оно зажарится у тебя в груди! А твой синий камень я буду носить на кольце в носу! — Устремленный на Згаму немигающий взгляд, который он терпел уже больше двух дней, доводил его до безумия. — Я заставлю тебя закрыть глаза!
И, схватив валявшуюся на полу тяжелую палку, он с силой ударил ею Роканнона по голове и отскочил в сторону, словно испугавшись того, что сделал. Палка упала концом в горящий костер и теперь оттуда торчала.
Медленно-медленно Роканнон протянул правую руку, взялся за палку и выдернул ее из костра. Конец палки пытал. Роканнон поднял ее, направил горящий конец Згаме в глаза и все так же медленно шагнул вперед. Цепи с него спали. Разбрасывая ногами пылающий костер, поднимая столбы искр, он пошел вперед, прямо на Згаму.
— Вон отсюда, — сказал Роканнон пятящемуся Згаме. — Ты больше здесь не хозяин. Закон попирают рабы, жестоки — рабы и глупы — тоже рабы. Ты мой раб, и я гоню тебя, как скотину. Убирайся прочь.
Згама ухватился руками за косяк, однако пылающий конец палки все ближе придвигался к его глазам, и он, съежившись и по-прежнему пятясь, переступил через порог наружу. Сторожа упали ничком в грунт. Сквозь туман пробивался свет двух смоляных факелов, прикрепленных к внешней стороне ворот. Если не считать бормотанья хэрило в хлевах и шипенья прибоя под обрывом, царило безмолвие. Згама продолжал пятиться и наконец оказался в проеме узких ворот, между двумя факелами. Его лицо, похожее теперь на черно-белую маску, смотрело как завороженное на приближавшуюся горящую палку. Уже ничего не соображая от страха, Згама вцепился в один из столбов ворот, загородив их коренастым телом. Собрав все силы, Роканнон толкнул Згаму пылающим концом палки в грудь, и Згама упал, а Роканнон, перешагнув через него, исчез в густом плывущем тумане за воротами. С трудом передвигая ноги, он прошел в сумраке шагов пятьдесят, споткнулся, упал — и обнаружил, что подняться не в состоянии.
Никто его не преследовал. Он лежал в траве, и ему казалось, что он вот-вот потеряет сознание. Наконец факелы на воротах погасли (а может, кто-то их намеренно погасил), и стало совсем темно. В траве многоголосно свистел ветер, а далеко внизу по-прежнему шипел прибой.
Когда туман поредел и стал виден свет лун, Яхан нашел Роканнона; тот лежал в двух шагах от обрыва. Он помог Роканнону встать, и они двинулись в путь. Иногда на ощупь, спотыкаясь, а то и на четвереньках (когда бывало совсем темно или грунт оказывался особенно неровным) шли они на юго-восток от моря, в глубь суши. Раза два или три, чтобы отдышаться и оглядеться, они останавливались, и Роканнон тогда сразу же засыпал. Яхан будил его и заставлял идти снова, и наконец уже перед рассветом они, двигаясь по течению какого-то ручья, пришли к лесу с невероятно высокими деревьями. В темноте деревья казались чернее ночи. Держась берега ручья, Яхан и Роканнон вступили под сень деревьев, но прошли совсем немного, когда Роканнон остановился и на своем родном языке сказал:
— Я больше идти не могу.
Яхан нашел под нависшим берегом, у самой воды, полоску сухого песка; того, кто там спрятался, обнаружить, по крайней мере сверху, было невозможно; и Роканнон заполз туда, как животное в логово, и тут же уснул.
Когда, пятнадцатью часами позже, уже в вечерние сумерки, он проснулся, то увидел Яхана, а около него — небольшую кучку съедобных зеленых побегов и кореньев.
— Плодов пока еще нет, не созрели, — сказал сокрушенно Яхан, — а лук и стрелы у меня отобрали дураки в Замке Дураков. Я поставил несколько ловушек, но до вечера в них ничего не поймается.
Роканнон в два приема проглотил зелень, напился воды из ручья и почувствовал, что в состоянии думать снова.
— Яхан, как ты оказался в этом… Замке Дураков?
Молодой ольгьо зарыл в песок несъедобные остатки кореньев и уже после этого посмотрел на Роканнона.
— Ты ведь знаешь, Повелитель, я… не повиновался своему Повелителю Могиену. И после этого подумал: а не пристать ли мне к Тем, Кто Живет Без Хозяев?
— Ты о них слышал раньше?
— Дома рассказывали иногда о местах, где и повелители, и слуги мы, ольгьо. Говорили даже, будто в давние времена в Ангьене жили только мы, «среднерослые», что мы охотились в лесах и никаких хозяев у нас не было; уже потом с юга приплыли ангья в лодках, на носу у которых была драконья голова… Так я попал к людям Згамы, а они решили, что я убежал из какого-нибудь замка дальше по берегу. Отобрали у меня лук, поставили пасти хэрило, а спрашивать ни о чем не стали. И у них я тебя увидел. Но и не окажись тебя там, я бы все равно убежал от них. Не хотел бы я быть повелителем таких дураков.
— Ты не знаешь, где наши товарищи?
— Не знаю. Ты хочешь их разыскать, Повелитель?
— Называй меня просто по имени. Да, если есть хоть какая-то надежда найти их, я буду их искать. Одни, пешком, без одежды и оружия, мы с тобой континент не пересечем.
Молча глядя в темную, но чистую воду ручья, уносившуюся под тяжелые ветви деревьев, Яхан заглаживал песок.
— Ты не согласен?
— Если мой Повелитель Могиен меня встретит, он убьет меня за непослушание. Это его право.
Да, именно этого требовал кодекс поведения ангья; и уж кто-кто, а Могиен требования кодекса выполнил бы наверняка.
— Если ты найдешь себе нового хозяина, прежний теряет право тебя наказывать — ты это знаешь, Яхан?
— Но ведь никто не захочет стать хозяином непослушного, — кивнув утвердительно, сказал тот.
— Ты можешь поклясться в верности мне, и я отвечу за тебя перед Могиеном — если мы его найдем. Я не знаю, что вы говорите в таких случаях.
— Мы говорим, — сказал Яхан почти шепотом, — своему Повелителю отдаю я часы своей жизни и пользу от своей смерти.
— Принимаю от тебя и то и другое. А также собственную свою жизнь, которую ты мне спас.
Ручей, шумно журча, сбегал по склону горы, а сумерки между тем сгущались. Роканнон стянул с себя герметитовый костюм и лег в ручей, чтобы холодная вода смыла с него пот и усталость, страх и воспоминание о том, как пламя лизало его глаза. Снятый костюм представлял собой горсть прозрачной ткани и еле видимых, в волос толщиной трубок и проводов с двумя полупрозрачными кубиками, каждый из которых легко уместился бы на ногте. Яхан с изумлением наблюдал, как Роканнон снова надевает на себя костюм (другой одежды у Роканнона не осталось).
— Повелитель Скиталец, — спросил Яхан, — эта кожа… это она защитила тебя от огня? Или… или тебя защитил синий камень?
Ожерелье было спрятано целиком в его, Яхана, мешочке для амулета, висевшем теперь на шее Роканнона.
— Защитила эта кожа. Никакого волшебства тут нет. Она как очень прочные латы.
— А белая палка?..
Роканнон посмотрел на все ту же выброшенную морем на берег палку, конец которой теперь был обуглен; Яхан подобрал ее в траве над обрывом накануне вечером; похоже, и Яхан, и люди Згамы считали, что Роканнона разлучать с посохом нельзя.
— Это, — ответил Роканнон, — всего лишь хорошая трость для ходьбы.
Он снова потянулся и, поскольку есть все равно было больше нечего, еще попил из темного, холодного, громко журчащего ручья.
Проснувшись поздним утром, он почувствовал себя отдохнувшим и страшно голодным. Яхана не было: он ушел еще на рассвете проверить ловушки, да и слишком холодно и сыро было в логове. Вскоре Яхан вернулся, он принес только жалкий пучочек съедобных трав и дурную весть. Оказывается, пока Роканнон спал, он поднялся по лесистому склону на гребень хребта, вдоль которого они шли, и оттуда увидел, что и по другую сторону хребта, на юге, простирается море.
— Неужели эти жалкие толенские рыбоеды оставили нас на острове? — сказал Яхан; обычная для него уверенность в том, что все будет хорошо, была явно подорвана голодом и холодом.
Роканнон попытался вспомнить контур морского берега на утонувших картах. С запада на восток течет река, в море она впадает на северной стороне длинного языка суши, на котором продолжается тянущаяся вдоль морского берега, тоже с запада на восток, горная цепь; язык суши отделен от континента заливом, достаточно длинным и широким, ясно видным на картах и хорошо ему запомнившимся. Какой, интересно, длины этот залив? Километров сто, двести?
— Залив широкий? — спросил Роканнон.
— Очень широкий, — мрачно ответил Яхан. — А плавать я не умею, Повелитель.
— Мы можем идти пешком. Этот хребет к западу отсюда соединяется с материком. Где-нибудь на этом пути нас, наверно, и ждет Могиен.
Руководить дальнейшими действиями предстояло, разумеется, ему, Роканнону (Яхан и так сделал больше, чем он был вправе от него ожидать), но, сказать по совести, мысль о долгом пути по неизвестным местам его совсем не радовала. Как выяснилось, Яхан во время своей утренней прогулки никого не встретил, однако пересек несколько тропинок, дичь видел очень редко, и она была пугливой, следовательно, люди в этих лесах наверняка появляются.
Но для того, чтобы, как ни маловероятно это было, Могиен их нашел (если вообще он жив, свободен и у него есть еще крылатые кони), им придется идти на юг и, если возможно, по открытым, хорошо просматривающимся сверху местам. Могиен наверняка будет ожидать, что они движутся на юг: ведь именно на юге то, ради чего они отправились в путь.
— Пойдем, — сказал Роканнон.
И они пошли.
Было совсем немного за полдень, когда, стоя на гребне хребта, они увидели широкий залив; свинцово-серый под низко нависшим небом, он простирался, куда хватал глаз, на запад и на восток. На южном берегу только с трудом можно было разглядеть гряду низких холмов. Спустившись к берегу, Роканнон и Яхан двинулись вдоль него на запад, и ветер, дувший с востока, в глубь залива, обжигал им холодом спину. Яхан посмотрел на облака, поежился и грустно сказал:
— Сейчас пойдет снег.
И действительно, вскоре пошел снег, мокрый, весенний, гонимый ветром, и он таял на мокром грунте так же быстро, как на темной воде залива. В герметитовом костюме было тепло, однако от напряжения и голода Роканнон испытывал страшную усталость; Яхан тоже устал, но ему вдобавок было очень холодно. С трудом передвигая ноги, они шли вперед — ничего другого им все равно не оставалось. Они перешли вброд ручей, через жесткую траву, наперекор дующему в лицо ветру со снегом, стали карабкаться вверх по крутому склону — и столкнулись нос к носу с человеком.
— Хоуф! — сказал тот и удивленно на них уставился.
Он видел перед собой двух бредущих сквозь снег и ветер людей; один, в рваных шкурах, дрожал, и губы у него посинели от холода, зато другой был совсем голый.
— Ха, хоуф! — сказал он изумленно. Он был высокий, худой, как скелет, сутулый, бородатый, а темные глаза его были глазами дикаря. — Ха, вы же умрете от холода, — продолжал он на диалекте ольгьо.
— Наша лодка затонула, и нам пришлось добираться до берега вплавь, — мигом нашелся Яхан. — Нет ли у тебя дома с очагом, охотник за пеллиунами?
— Вы плыли с юга? — спросил тот настороженно.
— Да, — ответил Яхан, неопределенно махнув рукой, — плыли к вам за шкурами пеллиунов, но все, что мы везли для обмена, потонуло вместе с лодкой.
— Ханх, ханх, — по-прежнему настороженно сказал человек, однако великодушие в нем пересилило. — Пойдемте, у меня есть очаг и пища. — И он нырнул в редкий, порывистый снегопад.
Они заспешили за ним, и вскоре он привел Роканнона и Яхана к своей хижине, прилепившейся к лесистому склону на полпути между гребнем хребта и водами залива. И внутри, и снаружи хижина была такая же, как зимние хижины ольгьо в лесах и на холмах Ангьена, и Яхан, присев перед очагом, облегченно вздохнул — у него было чувство, будто он оказался вдруг у себя дома. Это развеяло опасения хозяина лучше, чем их могли бы развеять любые подробные объяснения.
— Разожги огонь, юноша, — сказал он Яхану, а Роканнону дал домотканый плащ, чтобы тот в него закутался.
С себя плащ он сбросил и поставил разогреваться на тлеющие угли очага глиняный горшок с мясной похлебкой и, присев, как и его гости, на корточки, дружелюбно посмотрел сначала на одного, а потом на другого.
— В это время года, — заговорил он, — всегда идет снег, скоро пойдет еще сильнее. Места для вас хватит, мы тут втроем зимуем. Другие двое вернутся скоро — вечером или завтра; наверно, буря застала их на гребне хребта, где они охотились; там они ее и пережидают. Ведь мы охотники за пеллиунами — ты, наверно, и так уже понял это по моим дудкам, а, юноша?
И, погладив рукой тяжелую деревянную свирель, висевшую у него на поясе, он широко улыбнулся. Лицо у него было свирепое и в то же время глуповатое, но чувствовалось, что он искренне гостеприимен. Он досыта накормил их похлебкой, а когда стало совсем темно, сказал, чтобы они укладывались спать. Упрашивать их не пришлось, оба тут же закутались в вонючие шкуры в углу и уснули сном младенца.
Когда Яхан проснулся утром, снег шел по-прежнему и грунт стал белым и ровным. Товарищей их хозяина все еще не было.
— Должно быть, заночевали в деревне Тимаш, — сказал хозяин, — по ту сторону хребта. Придут, когда прояснится. Вы из каких мест? Ты, юноша, говоришь, как мы, но твой дядя — по-другому.
Яхан бросил извиняющийся взгляд на Роканнона, который крепко спал, не подозревая, что у него вдруг появился племянник, и ответил:
— О, он из Глухих Мест, там говорят по-другому. Как бы нам найти кого-нибудь, у кого есть лодка, кто перевез бы нас на ту сторону залива?
— На южный берег?
— Ведь теперь, когда весь наш товар пропал, мы нищие. И нам лучше вернуться домой.
— Дальше по берегу есть лодка. Когда буран кончится, мы сможем туда пойти. Сказать честно, юноша, у меня кровь стынет в жилах, когда ты говоришь так спокойно, что вы отправитесь на юг. Между заливом и высокими горами, я слышал, не живет ни души — если не считать Тех, О Ком Не Говорят. Но все это россказни, кто может знать точно хотя бы о том, что там есть горы? Сам я бывал на южном берегу — похвалиться этим могут немногие. Охотился. Пеллиунов там у воды великое множество. Но деревень нет. Людей нет. Ни одного. И на ночь бы я там не остался.
— Мы пойдем по южному берегу на восток, только и всего, — сказал Яхан с напускным спокойствием, хотя выражение лица выдавало его озабоченность: ведь каждый новый вопрос, заданный хозяином, заставлял дополнять уже сказанное все новыми и новыми выдуманными подробностями.
— Однако он тут же убедился в том, что был прав, когда с самого начала решил скрыть от Пиаи (так звали их хозяина) истину.
— Но хоть, по крайней мере, вы приплыли не с севера, — продолжал говорить тот, одновременно оттачивая на камне длинный нож с расширяющимся посредине лезвием. — На юге, по ту сторону залива, не увидишь ни одного человека, а за морем, на севере — только несчастные в рабстве у желтоголовых. У вас о них слышали? В стране на севере живет порода людей с желтыми волосами. Правда. И говорят, будто дома у них высокие, как деревья, а ходят они с блестящими мечами и летают на крылатых конях! Ну, уж в это я поверю, только когда увижу своими глазами. На берегу моря за шкуру крылатого коня платят очень хорошо, но на коней этих даже охотиться опасно, так разве может кто-нибудь на них летать? Нельзя верить всему, что болтают люди. Я только одно скажу: добывая шкуры пеллиунов, я живу совсем неплохо. Умею приманивать даже тех, кто от меня в целом дне полета. Вот, послушай!
Он поднес свирель к губам. Сперва еле слышный, зазвучал прерывистый стон, он набирал силу и менялся, пульсировал и умолкал и наконец стал протяжной мелодией, время от времени переходящей в крик зверя. По спине у Роканнона поползли мурашки: этот крик он уже не раз слышал в лесах Халлана. Яхан, который, несмотря на молодость, знал и умел все, что должен знать и уметь охотник, заулыбался и азартно воскликнул, будто он на охоте и видит зверя:
— Играй! Играй! Вон, он уже взлетает!
Остаток дня Яхан и Пиаи провели, наперебой рассказывая друг другу охотничьи истории; ветер стих, но снег по-прежнему шел.
К рассвету следующего дня небо очистилось. Казалось, будто продолжается холодное время года: на покрытые снегом холмы в красно-белом сиянии дневного светила больно было смотреть. Незадолго до полудня появились два охотника, про которых говорил Пиаи; они принесли несколько пеллиуньих шкур с мягким серым мехом. Рослые, с густыми черными бровями, как все эти южные ольгьо, оба охотника оказались еще менее цивилизованными, чем даже Пиаи, шарахались от Роканнона и Яхана, как дикие звери, и только поглядывали на них искоса.
— Они называют моих сородичей рабами, — сказал Яхан Роканнону, улучив минуту, когда они остались в хижине одни. — Но лучше служить людям и самому быть человеком, чем, как они, будучи зверем, охотиться на зверей.
Роканнон поднял предостерегающе руку: вошел, не произнося ни слова, один из товарищей Пиаи.
— Пойдем, — прошептал Роканнон на диалекте ольгьо.
Он жалел, что они не ушли до прихода двух охотников, и Яхану тоже было не по себе.
Вошел Пиаи, и Яхан сказал ему:
— Мы пойдем по суше; хорошая погода должна продержаться, пока мы будем огибать залив. Не приюти нас ты, нам бы никогда не пережить эти две холодные ночи. И мне бы никогда не услышать, чтобы кто-то подражал так пению пеллиуна. Пусть всегда в охоте тебе сопутствует удача!
Однако Пиаи стоял неподвижно и безмолвствовал. Потом плюнул в огонь, повращал глазами и заговорил отрывисто:
— Решили обогнуть залив? Вы же хотели переправиться на лодке. Лодка есть. Мы вас на ней перевезем.
— Сбережет вам шесть дней пути, — вступил в разговор Кармик, тот из двоих товарищей Пиаи, который был поменьше ростом.
— Да, шесть дней, — подхватил Пиаи. — Лучше мы вас переправим на лодке. Можем прямо сейчас пойти.
— Ладно, — сказал Яхан, взглянув на Роканнона; отказываться было опасно.
— Тогда пошли, — проворчал Пиаи.
Им не предложили даже провизии на дорогу, и отправиться в путь пришлось сразу; Пиаи пошел впереди, а двое его товарищей — сзади. Дул резкий ветер, небо было безоблачное, снег не таял только на северной стороне, а вообще, кругом блестело, текло и хлюпало. Они долго шли по берегу на запад и наконец достигли небольшой бухточки, где среди камней и камыша покачивалась на воде лодка с веслами; солнце уже садилось. Небо на западе и вода в заливе от заката были красными; выше заката поблескивала прибывающая Хелики, самая маленькая из четырех лун, а на темнеющем востоке сияла похожая на опал Большая Звезда, второй компонент Фомальгаута. Между полными сверканья водой и небом уходили вдаль холмистые берега, неясные и темные.
— А вот и лодка, — сказал Пиаи, остановившись и поворачиваясь к Роканнону и Яхану; на лице его лежали красные отблески заката.
Его товарищи подошли и стали молча по сторонам обоих путешественников.
— Возвращаться назад вам придется в темноте, — сказал Яхан.
— Взошла Большая Звезда, ночь будет светлая, — отозвался Кармик. — Ну а теперь, юноша, нужно заплатить, тогда мы перевезем вас на лодке.
— Заплатить? — удивился Яхан.
— Пиаи знает, у нас с собой ничего нет. Этот плащ, что на мне, подарил он, — сказал Роканнон, больше не думая о том, что акцент может их выдать.
— Мы бедные охотники. Мы не можем ничего дарить, — сказал Кармик.
Он говорил тихим голосом, а взгляд у него был осмысленнее и злее, чем у Пиаи и третьего.
— У нас ничего нет, — повторил Роканнон. — Платить за перевоз нам нечем. Оставьте нас здесь.
— На шее у тебя мешочек, — сказал Кармик. — Что в нем?
— Моя душа, — ответил не моргнув глазом Роканнон.
Все замерли, но ненадолго. Кармик положил руку на рукоять своего охотничьего ножа и шагнул к Роканнону; то же самое сделали Пиаи и третий.
— Это ты был у Згамы, — сказал Кармик. — В деревне Тимаш об этом все рассказывали. О том, как голый человек стоял в горящем костре, потом обжег Згаму белой палкой и ушел, а на шее у него, на золотой цепочке, висел огромный драгоценный камень. Еще рассказывали о колдовстве и заклятьях. Я думаю, они все дураки. С тобой, может, и вправду ничего не сделаешь. Но вот с этим…
Молниеносным движением он схватил Яхана за длинные волосы, отогнул назад его голову и поднес нож к горлу.
— А ну, юноша, скажи этому чужаку, с которым ты путешествуешь, чтобы он заплатил за ночлег и пищу, не то…
Все стояли, затаив дыхание. Красные отсветы на воде уже потускнели. Большая Звезда на востоке засияла ярче; по берегу несся холодный ветер.
— Мы не сделаем юноше ничего плохого, — пробурчал, скривив свирепое лицо, Пиаи. — Сделаем, как я говорил, перевезем вас через залив — только заплатите. Ты скрыл, что у тебя золото. Говорил, что все золото потерял. Спал в моем доме. Отдай нам это, и мы вас перевезем.
— Отдам на том берегу, — сказал Роканнон.
— Нет, отдай сейчас, — потребовал Кармик.
Яхан, беспомощный в его руках, не шевелился. Роканнон видел, как на горле у Яхана пульсирует артерия, к которой приставлен нож.
— Только там, — мрачно стоял на своем Роканнон и угрожающе приподнял белую палку, на которую опирался, — приподнял так, чтобы обгорелый конец показывал немного вперед — Перевезете нас, и я вам это отдам. Обещаю. Но только сделай что-нибудь с юношей — и ты умрешь тут же, на месте. Обещаю!
— Кармик, он педан, — прошептал Пиаи. — Делай, как он говорит. Я две ночи был с ними под одной крышей. Отпусти мальчишку. Педан сделает, как обещал.
Кармик злобно уставился на Роканнона.
— Выброси белую палку. Тогда вас перевезем.
— Сперва отпусти Яхана, — сказал Роканнон.
Неохотно, но Кармик выпустил юношу, и тогда Роканнон, рассмеявшись Кармику в лицо, швырнул палку вверх и в сторону залива, и она, перевернувшись в воздухе и описав большую дугу, упала в воду.
Трое охотников с обнаженными ножами повели их к лодке; чтобы сесть в нее, пришлось войти в воду и стать на скользкие камни, о которые разбивались барашки зыби. Кармик с ножом в руке уселся позади Роканнона и Яхана, Пиаи же и третий охотник сели на весла.
— Ты и вправду хочешь отдать ему драгоценность? — шепотом спросил Яхан у Роканнона на «общем языке», которого эти ольгьо не знали.
Роканнон кивнул утвердительно.
— Прыгай за борт и уплывай с ней, Повелитель. Когда мы будем уже подплывать к берегу. Если драгоценность от них уйдет, они удерживать меня не станут…
— Просто перережут тебе горло. Тс-с….
— Они произносят заклинания, Кармик, — сказал третий охотник. — Хотят потопить лодку.
— Гребите быстрей, гнилые рыбешки. А вы оба молчите, не то я перережу мальчишке горло.
Роканнон сидел и смотрел, как берег позади них и другой, впереди, сливаются с наступающим мраком, а вода из красной становится темно-серой. Ему ножи были не страшны, зато охотникам ничего не стоило убить Яхана, и он, Роканнон, остановить их просто-напросто не успел бы. Можно было бы прыгнуть в воду и уплыть, но Яхан плавать не умел. Так что выбора у них все равно не было. Утешала только мысль, что драгоценность охотники получат не задаром.
Хотя медленно, холмы на южном берегу, сперва с трудом различимые, приближались к ним и приобретали более четкие очертания. С запада потянулись серые тени, на темном небе заблестели звезды; Большая Звезда, хотя была далеко, сияла ярче луны Хелики, которая теперь убывала. Стало слышно шуршание набегающих на берег волн.
— Перестаньте грести, — приказал Кармик своим товарищам и повернулся к Роканнону. — Теперь отдай.
— Отдам ближе к берегу, — бесстрастно сказал Роканнон.
— Повелитель, — прошептал прерывисто Яхан, — отсюда я смогу добраться до берега. Вон, впереди, камыши, и я..
Еще несколько ударов весел, и лодка остановилась опять.
— Прыгай за мной, — тихо сказал Роканнон.
Поднявшись, он расстегнул герметитовый костюм на шее, сорвал с нее кожаный шнурок, швырнул мешочек со спрятанным в нем ожерельем на дно лодки, застегнул костюм и прыгнул в воду.
Через две минуты они с Яханом уже стояли на берегу и смотрели, как становится меньше, удаляясь, лодка — черное пятно на серой воде.
— Пусть они сгниют, пусть в кишках у них заведутся черви, а их кости рассыплются, — сказал Яхан и заплакал.
Плакал он не только потому, что был испуган. То, что один из «повелителей» расстался с такой драгоценностью только ради того, чтобы спасти жизнь «среднерослого», означало для Яхана крушение всего мирового порядка, возлагало на него бремя огромной ответственности.
— Этого нельзя было делать, Повелитель! — воскликнул он. — Нельзя!
— Нельзя выкупить твою жизнь за какой-то камень? Брось, Яхан, возьми себя в руки. Ты замерзнешь, если мы не разожжем костер. Ты не потерял палочку, которой можно зажечь огонь? Смотри, вон сколько сушняка! Берись за дело!
С большим трудом им удалось разжечь на берегу костер, который разогнал мрак и холод. Роканнон снял с себя и дал Яхану плащ Пиаи, и юноша, закутавшись в него, уснул. Роканнон сидел и поддерживал огонь; спать ему не хотелось. На душе у него было тяжело оттого, что пришлось расстаться с ожерельем, тяжело не потому, что ценность ожерелья была огромна, а потому, что когда-то он отдал его Семли, чья красота, не умиравшая в его памяти, привела его по прошествии стольких лет на эту планету; тяжело еще и оттого, что потом он получил это ожерелье от Хальдре, надеявшейся, он знал, таким путем откупиться от черной тени, от смерти, которая, боялась она, может рано постигнуть ее сына. Может быть, тоже к лучшему, что больше нет этой вещи, ее веса, ее угрожающей красоты. И, может быть, если случится самое плохое, Могиен так никогда и не узнает, что ожерелья больше нет, — не узнает, потому что не найдет его, Роканнона, или потому что уже погиб… Он прогнал от себя эту мысль. Наверняка Могиен ищет его и Яхана — вот о чем надо думать. И ищет там, где лежит путь на юг. Ведь никаких других намерений, кроме как идти на юг, у них не было — идти, чтобы отыскать там врага, или, если все предположения окажутся неверными, не отыскать. Но с Могиеном или без Могиена, а на юг он в любом случае пойдет.
Они отправились в путь перед рассветом, еще в сумерках поднялись на холмы, грядой тянувшиеся вдоль берега, и оттуда увидели в лучах восходящего солнца поросшее травой плато, уходящее за горизонт; на плато этом ничего не было, только торчали кое-где, отбрасывая длинные тени, кусты. Похоже было, что Пиаи не погрешил против истины, когда говорил, что к югу от залива никто не живет. Ну хоть, по крайней мере, Могиен здесь сможет увидеть их издали. Они двинулись на юг.
Было холодно, но на небе — ни облачка. Роканнон остался в одном только герметитовом костюме, всю прочую одежду, которая у них была, он отдал Яхану. На их пути часто попадались ручьи и речушки, все они текли зигзагами на север, к заливу; Роканнон и Яхан переходили их вброд и, разумеется, пока от жажды не страдали. Они провели в пути весь этот день и следующий, питаясь корнями растения пейя и мясом двух короткокрылых прыгающих зверьков, которых Яхан сбил палкой в воздухе и изжарил на костре. Больше ни одного живого существа они не видели. Ни единого дерева, ни единой дороги — только безмолвная равнина, поросшая высокой травой, уходила вдаль, чтобы встретиться с небом.
Подавленные ее бесконечностью, Роканнон и Яхан молча сидели у своего маленького костра под огромным куполом вечерних сумерек. Разделенные долгими интервалами, откуда-то с высоты, как удары пульса самой ночи, доносились негромкие крики. Это совершали весенний перелет с юга на север барило, большие дикие двоюродные братья хэрило. Их огромные стаи загораживали свет звезд, но больше одного голоса из стаи не раздавалось с вышины никогда, и звук похож на короткий всхлип ветра.
— С которой из звезд ты, Скиталец? — тихо спросил, глядя в небо, Яхан.
— Я родился на планете, которую соплеменники моей матери называют Хейн, а соплеменники моего отца — Давенант. Вы называете солнце этой планеты Зимней Короной. Но оттуда я улетел давным-давно…
— Так, значит, у вас, звездожителей, тоже разные племена?
— У нас сотни разных племен. По крови я целиком принадлежу к племени матери; мой отец, землянин, меня усыновил. Таков обычай, когда женятся разноплеменные, у которых общих детей быть не может. Как в случае, например, если бы твой соплеменник женился на женщине фииа.
— Такого у нас не бывает, — резко сказал Яхан.
— Я знаю. Но земляне и давенантцы так же похожи друг на друга, как мы с тобой. Миры, где живет столько разных племен, сколько у вас, встречаются редко. Гораздо чаще на планете только одно племя, и это племя обычно больше всего похоже на нас, а остальные существа неразумные.
— Как много миров ты повидал! — с завистью сказал юноша.
— Слишком много, — отозвался Роканнон. — Ваших лет мне сорок, но родился я сто сорок лет назад. Сто лет ушли непрожитыми, их заняли путешествия от звезды к звезде. Если я вернусь на Давенант или на Землю, окажется, что люди, которых я там знал, уже сто лет как умерли. Я могу только идти вперед или где-то остановиться… Что это?
Казалось, даже ветер, свистевший до этого в траве, затих, ощутив чье-то — не их — присутствие. Что-то шевельнулось за кругом света от костра — какая-то тень, какое-то пятно тьмы. Роканнон привстал на колени, Яхан отпрыгнул от костра.
Больше не произошло ничего. В сероватом свете звезд снова свистел между травинок ветер. Теперь звезды над горизонтом сияли опять, их ничто не заслоняло.
Роканнон и Яхан снова уселись у костра.
— Что это было? — спросил Роканнон.
Яхан пожал плечами.
— Пиаи рассказывал… здесь… что-то…
Спали они по очереди, понемногу, каждый старался скорее сменить другого, чтобы тот мог поспать. Когда медленно-медленно начало рассветать, оба были очень усталыми. Посмотрели, нет ли следов там, где, как им показалось ночью, они видели тень, но молодая трава нигде не была примята. Роканнон и Яхан затоптали костер и продолжали свой путь на юг.
Они думали, что скоро им опять попадется какая-нибудь речушка, но никакой воды не было. Равнина, которая все время была одинаковой, сейчас с каждым их шагом становилась чуть суше, чуть серее. Кусты пейи исчезли, и теперь, куда ни посмотри, была только жесткая серо-зеленая трава.
В полдень Роканнон остановился.
— Ничего у нас не выйдет, Яхан, — сказал он.
Яхан потер шею, огляделся кругом и остановил взгляд на Роканноне; изможденное молодое лицо «среднерослого» было страшно усталым.
— Если ты хочешь продолжать путь, Повелитель, я с тобой пойду.
— Без воды и пищи до цели нам все равно не дойти. Лучше мы украдем лодку на берегу и вернемся в Халлан. Здесь у нас ничего не получится. Пойдем назад.
Роканнон повернулся и пошел на север. Яхан пошел с ним рядом. Высокое небо пылало синевой, в траве, которой не видно было конца, свистел и свистел, не умолкая, ветер. Роканнон мерно шагал, чуть ссутулившись, и каждый шаг уносил его все дальше в глубины поражения и изгнания. Он не заметил, как Яхан внезапно остановился.
— Крылатые! — крикнул юноша.
Тогда Роканнон посмотрел вверх и увидел их, трех огромных то ли грифонов, то ли кошек; выпустив когти, они кругами спускались к нему и Яхану, и крылья на фоне обжигающей синевы были черными.
Часть вторая. Скиталец
VI
Спрыгнув с крылатого прежде даже, чем лапы того коснулись грунта, Могиен бросился к Роканнону, обнял его и прижал, как брата, к своей груди.
— Ведь это Повелитель Звезд, клянусь копьем Хендина! — закричал он голосом, в котором звучали чувство облегчения и огромная радость. — Почему ты голый? И почему, оказавшись так далеко на юге, идешь на север? Ты, случайно, не…
Могиен увидел Яхана и оборвал фразу на полуслове.
— Яхан теперь мой раб, и он поклялся мне в верности, — сказал Роканнон.
Могиен молчал. Было видно, что он с собой борется, но наконец он заулыбался, а потом громко захохотал:
— Так вот для чего ты хотел узнать наши обычаи — чтобы красть у меня слуг, да, Роканнон? Но кто у тебя украл одежду?
— У Скитальца не одна кожа, — сказал, подходя к ним, Кьо. — Привет тебе, Повелитель Огня! Прошлой ночью я услышал твой голос в своей голове.
— Да, если бы не Кьо, мы бы тебя не нашли, — подтвердил Могиен. — С тех пор, как десять дней назад мы ступили на берег Фьерна, и до вчерашнего вечера Кьо не произнес ни слова, но вчера ночью на берегу залива, когда взошла Лиока, он прислушался к ее свету и сказал мне: «Вон там!» Рано утром мы полетели, куда он показывал, и вот так мы тебя нашли.
— Где Иот? — спросил Роканнон, видя, что поводья крылатых коней держит один только Рахо.
— Погиб, — бесстрастно ответил Могиен. — На берегу на нас напали в тумане ольгьо. Вооружены они были только камнями, но нападавших было много. Йота убили, а ты потерялся.
Мы спрятались в пещере в одной из прибрежных скал и стали дожидаться, пока крылатые отдохнут. Рахо пошел на разведку и от местных ольгьо услышал о пришедшем издалека человеке, который стоит в горящем костре и не загорается и носит на шее синий камень. И когда крылатые отдохнули, мы полетели к Згаме, но тебя не нашли, и тогда мы подожгли его жалкие крыши и прогнали в лес всех его хэрило, а потом начали искать тебя по берегам залива.
— Послушай, что я скажу о драгоценном камне, — перебил его Роканнон. — О «Глазе моря». Мне пришлось выкупить им наши с Яханом жизни. Я его отдал.
— Отдал «Глаз моря»? — воскликнул Могиен. — Сокровище, принадлежавшее Семли? Выкупая не свою жизнь (ибо кто сможет причинить вред тебе?), а жизнь этого вот жалкого, недостойного получеловека? Дешево же ты ценишь мои фамильные драгоценности! На, возьми этот камень — к счастью, его не так легко потерять.
И, рассмеявшись, он подбросил вверх что-то сверкающее, поймал этот предмет и кинул Роканнону; ошарашенный, тот стоял и смотрел, не отрывая глаз, на драгоценный камень, на золотую цепочку, и ему казалось, что они обжигают его ладонь.
— Вчера, еще на противоположном берегу залива, — продолжал Могиен, — мы увидели двух ольгьо, а рядом третьего — мертвого, и мы остановились спросить, не проходил ли мимо нагой путник со своим недостойным слугой. И один из двоих пал ниц и рассказал, что произошло, и я взял у другого ожерелье. И заодно жизнь, потому что он сопротивлялся. Так я узнал, что ты пересек залив, и потом Кьо привел меня к тебе. Но почему ты шел на север, Роканнон?
— На север? Чтобы… найти воду.
— На западе есть ручей, — вставил Рахо. — Я заметил его перед тем, как мы увидели вас.
— Давайте полетим к нему, — сказал Роканнон. — Ни у Яхана, ни у меня со вчерашнего вечера капли воды во рту не было.
Они сели на крылатых коней — Рахо вместе с Яханом, Кьо, как прежде, за спиной у Роканнона. Клонимая ветром трава осталась вдруг где-то далеко внизу, и между бесконечной равниной и небом они понеслись на юго-запад.
У прозрачного ручья, который вился среди травы, они и разбили лагерь. Наконец-то Роканнон мог снять с себя герметитовый костюм: Могиен дал ему свои сменные рубашки и плащ. Едой им послужили захваченные из Толена сухари, корни пейи и четыре короткокрылых зверька, которых подстрелили Рахо и Яхан (тот последний страшно обрадовался, когда в руках у него снова оказался лук). В этой части равнины живность буквально подставляла себя под стрелы, и из-за того, что ничего не боялась, она то и дело попадала коням в открытые пасти. Даже крохотные зеленые, фиолетовые и желтые килары, напоминающие насекомых с жужжащими прозрачными крыльями (хотя на самом деле это были миниатюрные сумчатые), здесь безо всякого страха порхали у тебя над головой, с откровенным любопытством таращили круглые золотые глаза, на миг садились на руку или на колено и тут же взлетали и уносились прочь. Впечатление было, что никакой разумной жизни на этой огромной травянистой равнине нет.
— За все время, пока летели над равниной, мы не видели ни одной живой души, — сказал Могиен.
— А нам показалось, что кто-то был прошлой ночью недалеко от нашего костра, — отозвался Роканнон.
Кьо, сидевший у костра, на котором сейчас готовилась пища, обернулся и посмотрел на Роканнона; Могиен, снимавший с себя сейчас пояс с двумя мечами, не сказал ни слова.
С рассветом они взлетели и на целый день оседлали ветер. Насколько трудно было идти по равнине пешком, настолько же приятно было лететь над ней. Точно так же прошел следующий день, и в самом конце его, перед наступлением вечера, когда они оглядывали сверху травяной простор, пытаясь увидеть где-нибудь ручеек, Яхан повернулся в седле и прокричал:
— Скиталец! Посмотри вперед!
Далеко-далеко впереди, на юге, над ровным горизонтом виднелось что-то похожее на серые складки.
— Горы! — воскликнул Роканнон и, еще не договорив этого слова, услышал, как Кьо резко втянул воздух, будто чего-то испугался.
На следующий день они продолжали свой путь; но теперь на равнине, словно застывшие волны на неподвижном море, поднимались пологие холмы. Время от времени над ними проплывали на север кучевые облака, а между тем равнина впереди превращалась в пологий склон, уходящий все выше и становящийся все темней; и ее рассекали там овраги и трещины. К вечеру горы стали видны совсем отчетливо; равнины уже погрузились во мрак, а далекие вершины на юге еще долго сверкали золотым блеском. Потом они начали тускнеть, слились с темным небом, и из-за них показалась и торопливо поплыла вверх луна Лиока, похожая на большую желтую звезду. Величавей Лиоки поплыли, но только с востока на запад, ярко сияющие Фени и Фели. Последней из четырех взошла и помчалась в погоню за остальными своими сестрами Хелики, то светлея, то темнея, опять светлея и опять темнея — этот цикл длился полчаса. Роканнон лежал на спине и наблюдал в промежутки между черными на фоне ночного неба высокими травинками лучезарный, сложный и медленный танец лун.
Утром следующего дня, когда он и Кьо пошли садиться на коня с серыми полосами, Яхан, стоя у головы животного, предупредил:
— Будь с ним сегодня осторожней, Скиталец.
Конь кашлянул и зарычал, и серый конь Могиена отозвался как эхо.
— Что их мучает? — спросил Роканнон.
— Голод! — ответил Рахо, с силой натягивая поводья своего белого коня. — Они до отвала наелись мяса хэрило, когда мы громили Згаму, но с тех пор крупной дичи им не доставалось — маленькие прыгуны для них все равно что ничего. Подбери свой плащ, Повелитель Скиталец: если ветром бросит его полу к морде твоего коня, тот твоим плащом пообедает.
Рахо, чьи каштановые (а не черные) волосы и коричневая (а не белая) кожа свидетельствовали о неодолимом влечении, которое одна из его бабушек вызвала у какого-то знатного ангья, разговаривала менее подобострастно и более насмешливо, чем большинство «среднерослых». Могиен никогда его не одергивал, а резкость Рахо не могла скрыть его беззаветную преданность Могиену. Уже почти среднего возраста, Рахо явно считал это путешествие бессмысленной затеей, но, столь же явно, был готов отправиться со своим повелителем хоть на край света, даже если бы это грозило смертельной опасностью.
Яхан отдал Роканнону поводья — и, будто распрямилась сжатая пружина, конь взлетел вверх. Весь этот день кони, позабыв об усталости, летели к охотничьим угодьям, которые они чуяли на юге, и их подгонял дующий в спину северный ветер. Все выше становились, все темней и четче леса у подножия гряды гор, которая, казалось, парила в воздухе. Деревья появились и на равнине, они росли группками и рощицами, островками в волнующемся от ветра море травы. Рощи слились в леса с зелеными полянами среди деревьев. Сумерки сгущались, когда путешественники опустились на берег поросшего осокой озерца среди лесистых холмов. Проворно и ловко Яхан и Рахо стали освобождать крылатых коней от клади и сбруи, а потом отпустили их. Мгновенье — и те, с рычаньем ударяя по воздуху широкими крыльями, взмыли над холмами, разлетелись в разные стороны и исчезли.
— Вернутся, когда наедятся досыта, — сказал Яхан Роканнону, — или когда Повелитель Могиен позовет их своим беззвучным свистком.
— Бывает, приводят себе пару — из диких коней, — добавил Рахо.
Могиен и оба «среднерослых» отправились охотиться поодиночке на короткокрылых прыгунов и другую дичь, какая им попадется; Роканнон же выдернул из грунта несколько кустиков пейи с сочными корнями и, завернув корни в листья этого же кустарника, положил их печься в угли костра. Он умел обходиться тем, что предлагала планета, на которой он оказывался, и этим своим уменьем гордился; и эти дни перелетов, длившихся с утра до вечера, постоянный голод и сон под открытым небом, в весеннем ветре, привели его в наилучшую возможную форму, обострили все его чувства. Поднявшись на ноги, он увидел, что Кьо стоит у края озерца — совсем маленький, не выше торчащей из воды осоки. Кьо стоял и смотрел на горы, которые, серыми громадами вздымаясь на юге, собирали вокруг своих вершин все облака и все безмолвие неба. Роканнон, подойдя и став рядом, увидел, что лицо фииа выражает разом отчаянье и азарт.
— Драгоценность вернулась к тебе, Скиталец, — сказал Кьо, не поворачивая к нему головы, своим робким, негромким голосом.
— …Хотя я все время пытаюсь от нее избавиться, — отозвался, улыбаясь, Роканнон.
— Там, наверху, — сказал фииа, — тебе придется отдать нечто большее, чем золото или камни… Что сможешь ты отдать, Скиталец, там, где высоко и холодно, где все серое? Из огня — в холод…
Роканнон слышал его и наблюдал за его лицом, однако губами Кьо не шевелил. По коже Роканнона пробежали мурашки, и он закрыл границы своего сознания, бежал от того, что туда вторглось, в свою человеческую и личную сущность.
Наконец Кьо повернул к нему голову, теперь спокойный и улыбающийся, как обычно, и обычным же голосом сказал:
— За холмами предгорий, за лесами, в зеленых долинах живут фииа. Мой народ любит долины и свет солнца. За несколько дней мы долетим до их деревень.
Эта новость всех обрадовала.
— А я уж думал, что обладающих даром речи мы здесь не встретим, — сказал Рахо. — Какие удивительные места — и никто здесь не живет!
Наблюдая, как танцуют над озером двое крылатых, похожих на аметисты, киларов, Могиен сказал:
— Так безлюдно здесь было не всегда. Еще в очень давние времена, до рождения героев, до того, как были построены Халлан и высокий Ойнхалл, до того, как нанес свой удар, которому нет равных, Хендин, и до того, как Кирфьель погиб на Орренском Холме, мой народ жил здесь, во Фьерне. Мы приплыли в Ангьен с юга на лодках с драконьей головой и там, в Ангьене, встретили дикарей, прятавшихся в пещерах внутри прибрежных скал или в лесах, дикарей, у которых лица были белые. Ты ведь знаешь, Яхан, «Песнь об Орхогиене»: «На ветре верхом, пешком по траве, по морю скользя, по тропе Лиоки к звезде, что Брехен зовется…» Тропа Лиоки идет с юга на север. В песне рассказывается, как мы, ангья, покорили дикарей-охотников, ольгьо, единственный в Ангьене родственный нам народ; и хотя различия между нами и ими очевидны, мы с ними родственники и называемся вместе лиу. Но об этих горах ничего в песне не говорится. Правда, эта песня очень старая, и, может быть, потерялось ее начало. Или, может, именно отсюда и пришел мой народ. Ведь места эти замечательные: здесь тебе и леса для охоты, и холмы для стад, и вершины для замков. И, однако, похоже, никто теперь больше здесь не живет…
Этим вечером Яхан не стал играть на своей лире со струнами из серебра; путешественники долго не могли заснуть — возможно, потому, что крылатые кони не прилетели, а на холмах дарила мертвая тишина, будто на ночь все вокруг затаилось здесь в страхе.
У озера было слишком сыро, и на другой день они не спеша пошли дальше, часто останавливаясь, чтобы поохотиться и пособирать свежей зелени. Уже наступили сумерки, когда они пришли к холму, на вершине которого были какие-то древние, поросшие травой руины. Стен не осталось, однако по очертаниям фундамента было видно, где в дни столь давние, что о них не помнят легенды, находился Двор Прилетов этого маленького замка. Здесь они и расположились лагерем, чтобы крылатые кони, когда вернутся, могли легко их найти.
Была еще середина долгой ночи, когда Роканнон проснулся и сел. Из четырех лун светила только маленькая Лиока, а костер погас. Сторожить, ложась спать, они никого не поставили. Длинным силуэтом на фоне звездного неба, примерно в пятнадцати футах от Роканнона, неподвижно стоял Могиен. Роканнон сонно смотрел на него, несколько удивленный тем, что, хотя на Могиене плащ, тот кажется таким высоким и узкоплечим. Что-то тут не то. Плащи, которые носят ангья, в плечах всегда очень широкие, а у Могиена и так широкая грудь. Почему он сейчас стоит там, почему он такой высокий, худой и сутулый?
Голова Могиена медленно повернулась, и Роканнон увидел, что принадлежит она не Могиену.
— Кто это? — вскакивая на овин, хрипло воскликнул в мертвой тишине Роканнон.
Лежавший рядом с ним Рахо сел, огляделся вокруг, схватил лук и тоже поднялся на ноги. За высокой фигурой что-то шевельнулось — оказалось, что другая такая же. Со всех сторон, повсюду на поросших травой руинах поднимались высокие, худые, безмолвные фигуры, на каждой — тяжелый плащ, голова у каждой наклонена вперед.
— Повелитель Могиен? — крикнул Рахо.
Никакого ответа.
— Где Могиен? — закричал Рахо. — Кто вы такие? Ответьте!..
Те, не отвечая, медленно двинулись вперед. Рахо натянул тетиву. Фигуры стали вдруг широкими, плащи их распахнулись, и медленными, очень высокими прыжками нападающие ринулись разом со всех сторон к Роканнону и Рахо и на них набросились. Пытаясь вырваться из цепких рук, Роканнон будто пытался вырваться из страшного сна — ведь только в сновидении могло происходить то, что происходило сейчас: медленность, с какой двигались высокие фигуры, их молчание — все это было каким-то нереальным, тем более что в герметитовом костюме он не ощущал наносимых ему ударов.
— Могиен! — раздался отчаянный крик Рахо.
Нападавшие, которых было очень много, повалили Роканнона, а потом вдруг рывком, от которого к горлу подступила тошнота, его подняли в воздух. Роканнон увидел, как далеко внизу раскачиваются в свете звезд холмы и рощи. Голова у него закружилась, и он инстинктивно ухватился руками за тех, кто его нес. Они окружали его со всех сторон — казалось, весь воздух заполнен машущими темными крыльями.
Это длилось и длилось, и он по-прежнему время от времени надеялся проснуться и вырваться из цепенящего страха, из тихого свиста голосов, из беспрерывного встряхиванья посреди работающих без устали крыльев. Потом они начали снижаться, постепенно и очень долго. На миг в поле зрения Роканнона попал разгорающийся восток, грунт качнулся и ринулся к Роканнону навстречу, множество осторожных и сильных рук, державших его, разжалось, и он упал. От падения он не пострадал, но подняться и сесть не мог, потому что кружилась голова и тошнило; лежа, он стал не спеша разглядывать все вокруг.
Под ним была поверхность из красных полированных кафельных плиток. Налево и направо поднимались стены, высокие и прямые, сделанные из чего-то серебристого — возможно, из стали. Позади высилось огромное куполообразное здание, а впереди, по ту сторону ворот без верхней перекладины, вдаль уходила улица из таких же серебристых, как стены, домов без окон; совершенно одинаковые, один напротив другого, они выстроились двумя одинаковыми рядами, создавая безупречную геометрическую перспективу, освещенную зарей, прогнавшей все тени. Это был город — не деревня каменного века или замок века бронзового, а огромный город, величественный и строгий, продукт высокоразвитых науки и техники. Хотя в голове у него все плыло, Роканнон приподнялся и сел.
Становилось светлее, и теперь в сумраке небольшого двора, где он лежал, Роканнон разглядел несколько предметов неопределенных очертаний; конец одного из них поблескивал золотом. Роканнона буквально подбросило, когда он увидел под прядями золотых волос темное лицо. Глаза у Могиена были открыты и смотрели не мигая в небо.
Точно так же, неподвижные, но с открытыми глазами, лежали все четверо спутников Роканнона. У Рахо лицо было страшно искажено. Даже Кьо, всегда до этого, несмотря на свою хрупкость, казавшийся неуязвимым, лежал неподвижно, и в огромных глазах его отражалось бледное небо.
И, однако, было видно, как они вдыхают и выдыхают воздух, подолгу и спокойно, с долгими паузами; с трудом поднявшись, Роканнон подошел к Могиену, приложил ухо к его груди и услышал биенье сердца, слабое, но ровное.
Позади него снова раздались свистящие звуки, и он сжался и замер, став таким же неподвижным, как его парализованные спутники. Его подергали за плечи, за ноги, перевернули на спину, и он увидел над собой лицо — большое, удлиненное, сумрачное и красивое. На темной голове никаких волос; даже бровей на лице не было. Между широких век без ресниц сияли глаза, словно отлитые из золота. Рот, маленький и изящный, был закрыт. Осторожные, но сильные руки уже взялись за его челюсти и теперь разжимали их. Над ним склонилась вторая высокая фигура, и он закашлялся и едва не задохнулся, когда в горло ему что-то влили — это оказалась вода, теплая и несвежая. Больше они его не трогали. Он поднялся на ноги, отплевываясь, и сказал:
— У меня ничего не болит, оставьте меня в покое!
Но те двое уже повернулись к нему спиной. Теперь они склонились над Яханом — один разжал ему челюсти, а другой влил Яхану в рот немного воды из высокой серебристой вазы.
Это были очень высокие и очень худые гуманоиды; по грунту они передвигались медленно и довольно-таки неуклюже: ходьба не была для них самым предпочтительным способом передвижения. Из плеч выступали, серым плащом ниспадая поверх спины, изгибающиеся серые крылья, а вперед выдавалась узкая грудь. Ноги были тонкие и короткие, а держать темную, благородных очертаний голову прямо мешал, по-видимому, верх крыльев.
«Путеводитель» Роканнона покоился на дне пролива, под водой и густым туманом, но память кричала: «Разумные формы жизни, вид 4 (сведения подлежат проверке): крупные гуманоиды, живущие в больших городах». И именно ему посчастливилось подтвердить правильность этих сведений, первым увидеть новую высокую культуру, нового члена Союза Всех Планет! Строгая красота зданий, безличное милосердие двух ангелоподобных фигур, принесших воду, их царственное молчание — все вызывало благоговейный трепет. Ничего подобного этим существам он не видел ни на одной планете. Сейчас они поили Кьо; Роканнон подошел к ним и, преодолев неуверенность, спросил:
— Вы знаете «общий язык», крылатые повелители?
Они не обратили на него никакого внимания.
Подошли, мягко и неуклюже ступая, к Рахо и влили воду в его искривленный рот. Вода вытекла и сбежала вниз по щеке. Затем они подошли к Могиену, и Роканнон, зайдя вперед и преградив им дорогу, сказал:
— Выслушайте меня!
Но вдруг осознал (и от осознания к горлу его поднялась волна тошноты); широко открытые золотые глаза слепы, эти два существа ничего не видят и не слышат. Ибо они не ответили ему и даже на него не посмотрели, а пошли мимо к куполообразному зданию, высокие, неправдоподобные, закутанные, как в плащи, в свои мягкие крылья. И дверь, когда они вошли туда, бесшумно закрылась.
Роканнон пошел к своим спутникам: вдруг ангелоподобные дали им средство от паралича и оно уже действует? Но все оставалось по-прежнему. У всех было медленное дыхание и слабое биение сердца — у всех, кроме одного. Сердце Рахо молчало, а искаженное лицо было холодным. От воды, вылившейся изо рта, щека была мокрой.
Благоговейного трепета Роканнон больше не испытывал, место этого чувства занял гнев. Почему эти ангелоподобные обращаются с ним и его друзьями как с пойманными дикими животными? И он направился к воротам без верхней перекладины и через них вышел на улицу этого города, в реальность которого было почти невозможно поверить.
И никакого движения вокруг. Двери во всех домах закрыты. На высокие, без единого окна серебристые фасады, уходившие вдаль на обеих сторонах улиц, падал свет восходящего солнца.
Роканнон миновал шесть перекрестков перед тем, как дошел до места, где улица уперлась в стену. Высотой стена была футов в пятнадцать, было ясно, что она окружает город кольцом; он не стал искать ворота — по-видимому, их и не было. К чему крылатым существам ворота в городской стене? Он пошел по радиальной улице назад, к центральному зданию, единственному в городе, отличавшемуся формой от выстроившихся правильными рядами серебристых домов и превосходившему их высотой. Двери всех домов были по-прежнему закрыты, чистые улицы пустынны и пустынно небо; никаких звуков не слышно было, кроме звука его шагов.
Он вернулся во двор перед центральным зданием. Подошел к двери здания. Забарабанил в нее. Молчание. Толкнул дверь, и она легко отворилась.
Внутри царил теплый мрак, что-то свистело и шуршало негромко; было чувство, что он в большом помещении. Мимо него проковыляла высокая фигура и вдруг остановилась и замерла. В лучах еще не высоко поднявшегося солнца, которые он впустил, отворив дверь и не закрыв ее за собой, Роканнон увидел: золотые глаза открываются и закрываются медленно, открываются и закрываются.
Обратившись лицом к непостижимому взгляду этих глаз, Роканнон принял по привычке позу, которую «рафожисты» назвали УКК («универсальный катализатор контакта»), и на общегалактическом спросил:
— Кто у вас самый главный?
На вопрос этот, если его задавали достаточно выразительно, какой-нибудь ответ обычно следовал. Но сейчас не последовало никакого. Крылатое существо, казалось, смотревшее на Роканнона в упор, моргнуло с безразличием более презрительным, чем само презрение, закрыло глаза и, похоже, уснув, осталось стоять на месте.
За это время глаза Роканнона привыкли к полутьме, и теперь он увидел в сумраке ряды, группы и группки крылатых фигур — сотни их стояли неподвижно с закрытыми глазами.
Он расхаживал среди них, и ни одна даже не шелохнулась.
Когда-то очень давно, еще ребенком, он расхаживал на Давенанте — своей родной планете, по музею, полному статуй, и смотрел в неподвижные лица древних хейнских богов.
Собравшись с духом, он подошел к одному из крылатых существ и дотронулся до его (а может быть, ее) руки. Золотые глаза открылись, и красивое лицо, темное в окружающем мраке, повернулось к нему.
— Хасса! — произнесло крылатое существо и, быстро наклонившись, поцеловало Роканнона в плечо; потом отступило шага на три, снова закуталось в свой плащ из крыльев и осталось стоять, закрыв глаза.
Ища дорогу через мирный, полный сладковатого запаха полумрак зала, Роканнон двинулся дальше внутрь и наконец нашел на ощупь дверной проем — высокий, до самого потолка. За ним оказалось немного посветлее, сквозь крохотные отверстия в крыше струйками золотых пылинок падал солнечный свет. Стены, правая и левая, сходились наверху, образуя свод с узкой аркой. Судя по всему, это был коридор, кольцом опоясывавший центральный зал, сердце города. Внутреннюю стену коридора сплошь покрывал повторяющийся изумительной красоты узор из переплетенных треугольников и шестигранников. В Роканноне вновь проснулся этнолог. Крылатые существа были первоклассными строителями. Все поверхности в здании были полированные, все соединения точные; замысел был великолепный, его исполнение — безупречное. Только высокая культура могла такое создать. Но никогда до этого не встречал он носителей высокой культуры, которые были бы такими неконтактными. В конце концов, зачем они доставили сюда его и его спутников? Может, они, в своем безмолвном высокомерии ангелов, решили спасти их от какой-то ночной опасности? Или они превращают представителей других разумных видов в своих рабов? Если верно именно это, странно, почему они никак не реагировали на то, что парализующее средство на него не подействовало. Возможно, звуковая речь им для общения не нужна; правда, вид этого невероятного дворца скорее наводил на мысль, что разум его создателей далеко опередил человеческий. Роканнон пошел по кольцевому коридору и во внутренней его стене увидел новый проход, на этот раз очень низкий, так что пройти сквозь него Роканнону удалось только согнувшись, а крылатому существу из-за своего роста пришлось бы сквозь него ползти.
Там, куда он прошел, царил тот же теплый, чуть желтоватый, пахнущий чем-то сладковатым сумрак, но здесь сумрак шевелился, бормотал, тихо шуршал — бормотали голоса, шевелились бесчисленные тела, шуршали, волочась по полу, крылья. Сквозь цилиндрическое отверстие в центре купола, высоко вверху, проникает золотой свет. По внутренней стороне купола, по стене пологой и длинной спиралью поднимался до самого отверстия длинный пандус. Кое-где на пандусе что-то шевелилось, и дважды Роканнон видел, как крылатая фигура, казавшаяся снизу крошечной, расправляет крылья и беззвучно вылетает наружу сквозь огромный цилиндр, внутри которого пляшут золотые пылинки. Он направился через огромный зал к началу пандуса, и тут с одного из средних витков спирали что-то упало на пол. Послышался сухой треск. Роканнон увидел, что это тело крылатого существа. Хотя от удара об пол череп раскололся, крови видно не было. Тело было маленькое, крылья — недоразвитые.
Роканнон, не замедляя шага, начал подниматься по пандусу.
Футах в тридцати над полом в стене оказалась треугольная ниша, в ней сидели крылатые существа, тоже маленькие, со сморщенными крыльями. Их было девять, и сидели они по трое, каждая тройка на равном расстоянии от двух других, вокруг чего-то большого и бледного; лишь через некоторое время Роканнон, разглядев морду и открытые пустые глаза, понял, что это крылатый конь, живой, но парализованный. Изящные маленькие рты девяти ангелоподобных снова и снова приникали к животному, целуя его, целуя… Роканнон повернул назад.
Опять что-то с громким треском ударилось об пол. Уже сбегая вниз по пандусу, Роканнон увидел, что упало высохшее, лишенное соков тело барило.
Он выбрался в кольцевой коридор с его расписанной повторяющимся узором внутренней стеной. Стараясь двигаться как можно быстрее, но в то же время как можно тише, пошел, лавируя, сквозь толпу спящих стоя фигур и вышел наконец во двор. Двор был пуст. От красных полированных плиток отражались косые лучи дневного светила. Его товарищи исчезли. Все было ясно: их перетащили в центральный зал, чтобы там их высосали детеныши.
VII
Ноги у Роканнона подкосились. Он сел на полированные плитки двора и попытался справиться с охватившим его страхом хотя бы настолько, чтобы быть в состоянии обдумать, что делать дальше. Что делать дальше… Нужно вернуться в куполообразное здание и попробовать вынести оттуда Могиена, Кьо и Яхана. При одной мысли о том, что он снова окажется среди этих ангелоподобных существ, в чьих на вид благородных головах мозг или дегенерировал, или специализировался до уровня, наблюдаемого у насекомых, он ощутил холод у себя на затылке, однако не пойти туда он не мог. Там его товарищи, и он обязан любой ценой их спасти. Достаточно ли крепко спят ангелоподобные, не помешают ли ему? Но сначала нужно осмотреть всю стену вокруг города, потому что, если в ней и в самом деле нигде нет ворот, все усилия его будут напрасны. Через стену в пятнадцать футов высотой ему своих товарищей не перенести.
Уже шагая снова по безмолвной, идеальной прямой улице, он подумал, что ангелоподобные, по-видимому, делятся на три касты: во-первых, няни — вместе с детенышами они находятся в центральном зале куполообразного здания; во-вторых, строители и охотники — в том же здании, но в помещениях вокруг зала; в-третьих, матки, что кладут и высиживают яйца, — эти, вероятно, в домах на радиальных улицах. Двое, что поили водой его и его спутников, наверно, няни, их дело, среди прочего, поддерживать жизнь в парализованной добыче, пока детеныши не высосут из нее соки. Поить водой они пытались и мертвого Рахо… Как же он не понял сразу, что они лишены разума? Ему хотелось считать их разумными, потому что они похожи на людей, похожи настолько же, насколько похожи на людей созданные воображением людей ангелы.
На ближайшем перекрестке что-то метнулось через улицу, небольшое и коричневое. Определенно инородное для этого города. Шагая быстро и размеренно в царившем вокруг безмолвии, Роканнон достиг серебристой стены и, повернув влево, пошел вдоль нее.
Немного впереди у самого основания стены замерло, прижавшись к грунту, коричневое животное. Оно стояло на четвереньках и было не выше его колена. Бескрылое, в отличие от большинства животных на этой планете. Похоже было, что оно страшно испугано; чтобы страх не побудил животное на него броситься, Роканнон его обошел. Никаких ворот впереди в этой изгибающейся стене видно не было.
— Повелитель! — пропищал за спиной у него слабый голосок. — Повелитель!
— Кьо?! — воскликнул Роканнон, оборачиваясь, и стена ответила громким эхом.
Ничего не произошло, все осталось как прежде — серебристые дома, черные тени, прямые линии, молчание.
Животное, передвигаясь прыжками, приближалось к нему.
— Повелитель, — запищало оно. — Повелитель, приходить, приходить! Приходить! Повелитель!
Роканнон, остолбенев от изумления, стоял и смотрел на животное во все глаза. Допрыгав до него на своих сильных задних ногах, это существо село перед ним на корточки. Оно тяжело дышало, и мохнатая грудка, на которой были сложены маленькие черные четырехпалые ручки, сотрясалась от ударов сердца. На Роканнона смотрели снизу перепуганные черные глазки. Дрожащим голоском животное снова сказало на «общем языке»:
— Повелитель…
Роканнон опустился на колени. Он растерянно смотрел на маленькое создание и наконец сказал мягко:
— Я не знаю, каким именем тебя называть.
— Приходить! — все тем же дрожащим голоском пропищало животное. — Повелители… Повелители… Приходить!
— Ты об остальных повелителях! Это мои товарищи.
— Товарищи, — повторило коричневое существо. — Товарищи. Замок. Повелители, замок, огонь, конь, день, ночь, огонь. Идти!
— Иду, — отозвался Роканнон.
Животное повернулось и начало удаляться прыжками. Роканнон за ним последовал — по радиальной улице назад к центру, потом в боковую улицу и через ворота во двор перед входом в куполообразное здание. Там на красных плитках лежали в тех же положениях, в каких он их оставил, все четверо его товарищей. Позднее он понял, что потерял их только потому, что вышел из куполообразного здания не в ту дверь: всего дверей и, соответственно, дворов было, как оказалось, двенадцать.
Их дожидались, расположившись возле Яхана, пять таких же коричневых существ. Роканнон снова опустился на колени, чтобы уменьшить свой рост, потом поклонился так низко, как только мог, и сказал:
— Привет вам, маленькие Повелители.
— Привет, привет, — отозвались мохнатые коричневые существа.
Потом один, у которого шерсть вокруг пасти была черной, сказал:
— Шустрые.
— Вы шустрые?
Они поклонились, явно подражая ему.
— А я Скиталец Роканнон. Мы пришли с севера, из Ангьена, где Замок Халлана.
— Замок, — повторил шустрый, у которого шерсть вокруг пасти была черной.
Его тоненький голосок дрожал от напряжения. Он задумался, почесал голову. Потом запищал снова:
— День, ночь, годы, годы. Повелители уходить. Годы, годы, годы. Шустрые не уходить. — И он посмотрел на Роканнона с надеждой, что тот поймет.
— А шустрые… решили остаться? — спросил Роканнон.
— Остаться! — неожиданно звучным голосом выкрикнул шустрый, у которого шерсть вокруг мордочки была черной. — Остаться! Остаться!
И остальные шустрые восторженно забормотали:
— Остаться, остаться…
— День, — решительно сказал тот же шустрый с черной шерстью вокруг мордочки, показывая на дневное светило. — Повелители приходить. Уходить?
— Да, мы бы хотели уйти. Можете вы оказать нам в этом помощь?
— Помощь! — восторженно и жадно вцепился шустрый также в это слово. — Помощь уходить. Повелитель, остаться!
И Роканнон остался, сел и начал смотреть, как у шустрых закипела работа. Все тот же, с черной шерстью вокруг мордочки, свистнул, и вскоре, поглядывая с опаской по сторонам, прискакало еще с десяток его собратьев. Где же в этом с математической точностью распланированном городе-улье они живут? И, судя по всему, у них были не только жилища, но и склады: один из прискакавших держал в маленьких черных ручках белый, очень похожий на яйцо сфероид. Оказалось, что это и в самом деле яичная скорлупа, только используемая как сосуд: все тот же, с кольцом черной шерсти, осторожно взял яйцо и снял с него крышку. Внутри была вязкая прозрачная жидкость. Тот же самый, с кольцом черной шерсти, помазал этой жидкостью ранку на плече каждого из лежавших без сознания путешественников; после этого шустрые стали приподнимать осторожно голову каждого лежащего, и тот, что держал яйцо, вливал немного вязкой жидкости каждому в рот. К Рахо он не подошел. Между собой шустрые общались при помощи чуть слышного пересвистывания и жестов; впечатление было, что не только с чужими, но и друг с другом они трогательно вежливы.
Тот, кто поил парализованных густой жидкостью, подошел к Роканнону и сказал успокаивающе:
— Повелитель, остаться.
— Подождать? Ну конечно!
— Повелитель… — начал было тот, показывая на тело Рахо, и замолчал.
— Мертвый, — сказал Роканнон.
— Мертвый, мертвый, — жадно ухватилось за это слово коричневое существо. Оно дотронулось до своей шеи, и Роканнон кивнул.
Казалось, что серебристые стены вокруг двора не отражают зной и свет дневного светила, а излучают то и другое сами.
Внезапно Яхан, лежавший возле Роканнона, глубоко вздохнул.
Шустрые сели позади своего вождя полукругом на корточки.
— Могу я узнать твое имя, Маленький Повелитель? — спросил Роканнон.
— Имя, — прошептал тот, а соплеменники его замерли. — Лиу, фииа, гдема — имена. Шустрые — не имя.
Лежавший позади Роканнона Кьо вздохнул, зашевелился, потом приподнялся и сел. Услышав вздох, Роканнон обернулся, встал и подошел к нему. Маленькие мохнатые существа, внимательные и спокойные, не отрывали от него взгляда своих черных глаз. Почти тут же поднялся Яхан, потом, наконец, Могиен; ему, похоже, досталась особенно большая доза парализующего вещества — сначала, уже очнувшись, он даже руки не мог поднять. Один из шустрых застенчиво объяснил Роканнону жестами, что нужно растереть Могиену руки и ноги; Роканнон сразу же начал их растирать, одновременно рассказывая Могиену, что именно произошло и где они находятся.
— Гобелены… — прошептал Могиен.
— О чем ты? — мягко спросил его Роканнон, думая, что тот еще не пришел в себя окончательно.
— Гобелены, те, что у нас дома… на них крылатые великаны, — по-прежнему шепотом сказал Могиен.
И Роканнон вспомнил, как в Большом Зале Халлана стоял с Хальдре под вытканным изображением золотоволосых воинов, сражающихся с крылатыми фигурами.
Кьо, который, с тех пор как очнулся, не отрывал от шустрых взгляда, протянул руку. Вождь шустрых поскакал к нему и положил свою маленькую четырехпалую черную руку на длинную и узкую ладонь Кьо.
— Словолюбы, — тихо сказал фииа. — Словоеды, безымянные, резвые, хорошо помнящие. Вы ведь с давних времен помните многие слова ангья?
— Помнить, — подтвердил вождь шустрых.
Поддерживаемый Роканноном, Могиен встал; вид у него был изможденный и мрачный. Он постоял немного у тела Рахо, чье лицо в ярких лучах белого дневного светила стало страшным. Потом приветствовал шустрых и, отвечая на вопрос Роканнона, сказал, что чувствует себя прекрасно.
— Если в стене нет ворот, можно сделать в ней зарубки и на нее взобраться, — заметил Роканнон.
— Свистни коней, Повелитель, — проговорил, пока еще с трудом ворочая языком, Яхан.
Было слишком трудно сформулировать понятным для шустрых образом вопрос о том, не разбудит ли свисток Могиена обитателей куполообразного здания. Но поскольку те, судя по всему, летали только по ночам, путники решили рискнуть. Могиен вытащил из-под плаща маленькую дудочку, висевшую на цепочке у него на шее, дунул в нее, и, хотя Роканнон ничего не услышал, шустрые вздрогнули. Не прошло и двадцати минут, появилась огромная тень, сделала круг, умчалась к северу и вернулась вскоре со своим товарищем. Оба, работая могучими крыльями, спустились во двор: серый, на котором летал Могиен, и другой, полосатый. Белый не прилетел. Возможно, именно его Роканнон видел на пандусе в душном золотистом сумраке зала, где конь стал пищей для детенышей ангелоподобных существ.
Шустрые очень испугались крылатых коней. Когда Роканнон стал благодарить вождя шустрых и с ним прощаться, тот был явно в панике и почти утратил свойственные его племени мягкость и церемонную вежливость.
— Лететь, Повелитель! — жалобно пропищал он, с опаской поглядывая на большие когтистые лапы крылатых.
И путники, не тратя времени, отправились дальше.
В одном часе полета от города-улья, возле погасшего костра, который они жгли вчера, лежали точно так, как путешественники их оставили, поклажа и седла, запасные плащи и шкуры, служившие путешественникам постелью. Примерно на полпути между вершиной холма, где они ночевали, и его подножием они обнаружили трех мертвых ангелоподобных, а рядом оба меча Могиена; один был сломан у самой рукояти. Могиен рассказал: ночью он проснулся и увидел, как ангелоподобные стоят, наклонившись, над Кьо и Яханом. Один из ангелоподобных его укусил, и он после этого уже не мог говорить. Однако мог драться, и до того, как его парализовало окончательно, убил троих нападавших. Слышал, как Рахо зовет его. Рахо позвал его три раза, но Могиен был уже не в состоянии ему помочь.
На этом Могиен прервал свой рассказ. Он сидел среди поросших травой руин, переживших все имена и легенды, и на коленях у него лежал сломанный меч.
Из кустарника они сделали погребальный костер и положили на него тело Рахо, которое унесли из города, а рядом — его лук и стрелы. Яхан добыл новый огонь, и Могиен зажег костер. Потом они сели на крылатых, Кьо — за спиной у Могиена, Яхан — за спиной у Роканнона, и поднялись по спирали над дымом костра, в жаркий день пылавшего на вершине холма в незнакомой для них стране.
И они еще долго видели, когда оглядывались, поднимающийся к небу дым.
Шустрые посоветовали им удалиться из этих мест как можно скорее, а ночи проводить в надежном укрытии, иначе ангелоподобные могут их в темноте обнаружить. И к вечеру они спустились к ручью на дне глубокого ущелья с лесистыми склонами; неподалеку слышался шум водопада. Воздух был влажный, но благоухающий и будто пронизанный музыкой, и на душе у путников стало спокойнее. На обед себе они нашли нечто удивительно вкусное — обитающее в воде, заключенное в раковину, медленно передвигающееся существо; однако Роканнон не мог заставить себя есть это мясо. Вокруг суставов и на хвосте добычи рудиментарный мех; как многие другие виды животных на планете, как, вероятно, и шустрые, это были яйценосные млекопитающие.
— Тебе нравится, Яхан, ты его и ешь, — сказал Роканнон, хотя его страшно мучил голод. — Я не могу снимать раковину с чего-то, что могло бы со мной заговорить.
И он, поднявшись, перешел к Кьо и сел около него.
Кьо улыбнулся, потирая укушенное плечо, которое до сих пор болело.
— Если бы все слышали, как разговаривают разные зверюшки… — И Кьо, не докончив фразы, умолк.
— …Я бы наверняка умер от голода.
— А деревья, кусты и трава молчат, — сказал фииа, поглаживая склонившийся над ручьем шершавый ствол.
Здесь, на юге, деревья, все хвойные, начинали сейчас цвести, пыльца покрывала их и летала в воздухе, придавая ему сладковатый привкус. На этой безымянной планете цветы всех растений, травянистых и хвойных, отдавали свою пыльцу только ветру — насекомых здесь не было, как не было цветов с лепестками. Весна на планете знала из всех цветов спектра только зеленый разных оттенков, перемежаемый россыпями золотистой пыльцы.
Когда стемнело, Могиен и Яхан улеглись спать возле теплой золы; поддерживать огонь в костре путешественники не стали — ангелоподобные тогда могли бы их обнаружить. В темноте Кьо и Роканнон сели на берегу ручья.
— Ты приветствовал шустрых так, будто еще до этого знал о них, — сказал Роканнон.
— Что у нас в деревне помнил один, помнили все, — отозвался фииа. — Очень много рассказов вслух и шепотом, правды и неправды известно нам, и сколько иным из этих рассказов лет, не знает никто…
— И, однако, о тех, живущих в городе, ты не знал.
— Фииа не помнят страшного, — ответил после долгого молчания Кьо. — Да и почему должны мы это помнить? Мы сделали выбор. Когда наши и «людей глины» пути разошлись, мы ночь, пещеры и мечи из бронзы оставили им, а себе оставили зелень долин, свет дня, выдолбленные из дерева чаши. Поэтому мы Полу-Люди. И мы забыли, мы забыли многое! — Его слабый голосок звучал сейчас решительнее, напряженнее, чем когда-либо прежде. — Каждый день с тех пор, как мы летим на юг, для меня снова и снова становятся явью древние сказания, которые в долинах Ангьена мы, фииа, слышим маленькими детьми. И я вижу, что сказания эти — чистая правда. Но половину правды мы забыли. Маленькие имяеды в песнях, которые мы поем из головы в голову друг другу, упоминаются, но там совсем не упоминается о существах, которые живут в городах. Мы помним друзей, но не врагов. Свет, но не мрак. И вот сейчас я иду вместе со Скитальцем, который, летя без меча на юг, уходит в сказания. Верхом на ветре лечу вместе со Скитальцем, который хочет услышать голос своего врага, Скитальцем, который проносился через великую тьму, Скитальцем, который видел, как наша планета висит во мраке синим драгоценным камнем. Я всего лишь полчеловека, поэтому за холмы, к которым мы летим, я с тобой отправиться не смогу. Не смогу, Скиталец, отправиться вместе с тобой туда, где высоко!
Роканнон мягко положил руку ему на плечо. Кьо сразу умолк. Они сидели и слушали в ночи журчанье ручья и рокот водопада, наблюдали тусклое мерцание звезд на воде, что бежала с гор на юге, холодная как лед, и уносила с собой груды цветочной пыльцы.
Дважды за время полета на следующий день они видели далеко на востоке купола и расходящиеся колесными спицами улицы городов-ульев. Поэтому ночью спали по очереди, по двое. Следующую ночь они встретили уже на высоких холмах предгорий, и всю эту ночь и весь последующий день, когда они летели снова, по ним хлестал без перерыва холодный дождь. Когда ненадолго тучи расступились, стало видно, что теперь справа и слева над холмами возвышаются горы. На вершине холма среди руин древней башни прошла с частой сменой вахт под проливным дождем еще одна ночь, а в середине следующего дня перевал остался позади, облака рассеялись, и внизу уходила на юг, в туманные, окаймленные горными хребтами дали, большая долина.
Они над ней полетели; сверху она казалась широкой зеленой дорогой, по правую сторону которой, вплотную одна к другой, высились огромные белые вершины. Как опавшие листья неслись в лучах дневного светила крылатые кони, подгоняемые резким ветром. Над нежной зеленью долины внизу, где темнеющие кучки кустов или деревьев казались пятнышками эмали, плавал сероватый полупрозрачный туман. Неожиданно крылатый конь Могиена повернул, описывая широкую кривую, назад; Кьо показывал вниз, и путешественники спустились в залитую солнечным светом деревушку, раскинувшуюся между холмом и ручьем; туман оказался дымом, поднимавшимся из труб ее домиков. На склоне холма паслось стадо хэрило. Посреди стоявших неровным кругом домиков с легкими стенами и светлыми крылечками высились пять огромных деревьев. Возле этих деревьев и опустились путешественники, и навстречу им, застенчиво улыбаясь, вышли жители деревни, фииа.
Эти фииа лишь с трудом объяснялись на «общем языке» и, похоже было, вообще не привыкли пользоваться звуковой речью. И, однако, у путешественников, когда они вошли в один из этих полных воздуха домиков, когда стали есть из отполированной деревянной посуды, когда нашли убежище от одиночества и враждебных стихий в доброжелательности и гостеприимстве фииа, появилось чувство, что они вернулись к себе домой. Странный маленький народец, ненавязчивый, добросердечный, держащийся поодаль, — таковы были Полу-Люди, как называл своих соплеменников Кьо. Однако сам Кьо уже был другим. В свежей одежде, которую фииа ему дали, он выглядел точно таким же, как они, и жестикулировал и двигался тоже, как они, и все равно, оказавшись в группе соплеменников, он резко в ней выделялся. Может, потому, что пришлый был не в состоянии разговаривать с ними без слов? Или потому, что дружба с Роканноном изменила его и он стал иным, чем прежде, более одиноким, более печальным, целым, а не получеловеком?
Фииа рассказали путникам об этих местах. За огромным горным хребтом на запад от долины начиналась пустыня; продвигаться на юг путешественникам следовало по долине, к востоку от гор, и в конце концов им предстояло достигнуть места, где западный хребет поворачивает на восток.
— Найдем мы там перевал? — спросил у фииа Могиен.
— Конечно, конечно, — ответили, улыбаясь, маленькие человечки.
— А что за перевалом, вы знаете?
— Перевал очень высоко, на нем очень холодно, — вежливо сказал фииа.
Путешественники, чтобы отдохнуть, провели в деревне две ночи, а когда отправились дальше, вьюки были до отказа набиты вяленым мясом и сухарями — их снабдили тем и другим фииа, ибо делать подарки доставляло фииа радость.
После двух дней полета путешественники достигли еще одной деревни маленьких человечков, и здесь их тоже приняли как долгожданных гостей. Фииа, мужчины и женщины, вышли встретить их и приветствовали Роканнона, который первым слез с коня, возгласами:
— Привет тебе, о Скиталец!
Роканнон был ошеломлен: да, он путешествует, так что прозвище это очень к нему подходит, но ведь впервые так назвал его Кьо!
Позднее, после еще одного перелета, занявшего долгий спокойный день, Роканнон спросил у Кьо:
— Когда ты жил дома, Кьо, неужели у тебя не было своего собственного имени?
— Меня называли «пастух», или «младший брат», или «бегун». Я хорошо бегал наперегонки.
— Но ведь это всего лишь прозвища, описания — как Скиталец или шустрые. Прозвища вы, фииа, даете удивительно меткие. Приветствуя незнакомца, вы обязательно как-нибудь его назовете — Повелитель Звезд, Меченосец, Золотоволосая, Словоед — я думаю, ангья свою привычку давать прозвища переняли у вас. Но это не имена, имен у вас нет.
— Повелитель Звезд, много путешествовавший, пепельноволосый, сапфироносец, — сказал, улыбаясь, Кьо. — А что такое имя, если это не имена?
— Пепельноволосый? Неужели я поседел?.. Что такое имя, я точно не знаю. Имя, которое мне дали, когда я родился, было Гаверал Роканнон. Произнося это имя, я ничего не описываю, я просто называю себя. И когда я вижу, например, новое для меня дерево, я спрашиваю у тебя, Яхана или Могиена, как оно называется. И успокаиваюсь, только когда узнаю.
— Но ведь дерево — это дерево, как я фииа, как ты… кто?.
— Между любыми двумя похожими предметами есть различия, Кьо! В каждой деревне я спрашиваю, как называются вон те западные горы, хребет, в тени которого проходит вся жизнь местных фииа, от рождения и до смерти, а фииа мне отвечают: «Это горы, Скиталец».
— Так ведь это и в самом деле горы, — отозвался Кьо.
— Но есть ведь и другие горы, хребет пониже, на востоке! Как вы отличаете один хребет от другого, одного своего соплеменника от другого, если не называете их по-разному?
Обхватив руками колени, Кьо сидел и смотрел на пылающие в лучах заката вершины. Через некоторое время Роканнон понял, что ответа не дождется.
Теплый сезон становился все теплее, все теплее становились ветры, все длиннее — и без того долгие дни. Поклажи на крылатых конях было навьючено вдвое больше обычного, поэтому летели они теперь медленнее, и путешественники часто останавливались на день-два, чтобы поохотиться самим и дать поохотиться коням; наконец стало видно, что Западный Хребет заворачивает впереди на восток, преграждая путь и соединяясь левее с Восточным Хребтом, отделяющим долину от морского берега. Зеленая растительность долины, поднявшись примерно на четверть высоты огромных холмов, останавливалась. Много выше лежали зелеными и коричнево-зелеными пятнами горные луга; еще выше царил серый цвет камней и осыпей; и, наконец, на полпути к небу, сверкали белизной вершины.
Уже высоко, среди холмов, оказалась еще одна деревушка фииа. Развеивая синий дым из труб между длинных теней долгого вечера, холодный ветер загонял его сквозь щели в легких крышах обратно в дома. Как всегда у фииа, путешественников приняли весело и приветливо, у горящего очага предложили им в деревянных чашах воду, вареное мясо и зелень, а пропыленную одежду стали чистить, между тем как крошечные, но быстрые, как ртуть, дети кормили и поглаживали их крылатых коней.
После ужина для них стали танцевать без музыки четверо девушек; девушки двигались и ступали так легко и быстро, что казались бестелесными, казались игрой света и тьмы в отблесках пламени. С довольной улыбкой Роканнон повернулся к Кьо, который, как всегда, сидел с ним рядом. Фииа посмотрел серьезно ему в глаза и сказал:
— Я здесь останусь.
Подавив чуть было не вырвавшийся у него крик изумления, Роканнон снова стал смотреть на танцующих девушек, на меняющийся, невещественный рисунок, который непрерывно ткали, двигаясь, освещенные пламенем фигуры. Из безмолвия и из ощущения, что в разуме твоем и твоих чувствах поселилось что-то чужое, возникала музыка. Отсветы на деревянных стенах качались, падали, меняли форму.
— Было предсказано, что Скиталец будет выбирать себе товарищей. На какое-то время.
Роканнон не понял, кто произнес это: он, Кьо или его, Роканнона, память. Слова эти появились одновременно и в его сознании, и в сознании Кьо. Девушки резко отдалились одна от другой, тени их взбежали по стенам, у одной из девушек сверкнули, качнувшись, распущенные волосы. Танец без музыки кончился, девушки без имен (если только не считать именем чередованья света и тени) замерли. Так пришел к завершению, оставив после себя тишину, рисунок, в котором двигались какое-то время сознание Роканнона и сознание Кьо.
VIII
Под тяжело машущими крыльями Роканнон видел неровный каменный склон, хаос валунов, убегающий под ними назад и вниз, так что конь, поднимавшийся из последних сил к перевалу, левым крылом почти эти камни задевал. Бедра Роканнона были крепко пристегнуты ремнями к сбруе: порывы ветра время от времени едва не переворачивали крылатых в воздухе. Роканнона хорошо согревал герметитовый костюм, зато Яхану, сидевшему у него за спиной и закутанному во все их плащи и меховые шкуры, было страшно холодно; предвидя, что так будет, он еще до начала полета попросил Роканнона крепко-накрепко привязать его руки к седлу. Могиен, летевший впереди на коне, менее обремененном весом седоков и поклажи, переносил холод и высоту гораздо лучше Яхана.
Пятнадцать дней назад они, попрощавшись с Кьо, отправились из последней деревни фииа через предгорья и сравнительно низкие параллельные хребты к месту, которое издалека казалось широким перевалом. От фииа ничего вразумительного узнать не удалось, стоило только заговорить о переходе через горы, как фииа умолкали и съеживались.
Первые дни в горах прошли хорошо, но чем выше поднимались путешественники, тем труднее становилось крылатым: кислорода из разреженного воздуха к ним в легкие поступало меньше, чем они сжигали в полете. На больших высотах погода то и дело менялась, а холод усилился. За последние три дня путешественники покрыли не больше пятнадцати километров, да и то почти вслепую. Ради того, чтобы крылатые получили лишний рацион вяленого мяса, они отдали им свой запас и обрекли себя тем самым на голод; утром Роканнон отдал коням последнее мясо, еще остававшееся в мешке: ведь если кони не смогут миновать перевал в этот же день, им придется повернуть назад и опуститься в лесистой местности, где они смогут поохотиться и отдохнуть, но потом должны будут все начать заново. Похоже было, что сейчас они следуют правильным путем, но с вершин на востоке дул ужасающий, пронизывающий насквозь ветер, а небо постепенно затягивала тяжелая пелена белых облаков. По-прежнему Могиен летел впереди, а Роканнон подгонял своего коня, чтобы не отстать; в этом бесконечном мучительном полете на большой высоте ведущим был Могиен, а он, Роканнон, был ведомым.
Могиен его окликнул, и Роканнон снова заторопил крылатого, вглядываясь сквозь замерзшие ресницы: не прервется ли где-нибудь хоть ненадолго этот бесконечный, полого уходящий вверх хаос. И вдруг каменный склон исчез, и Роканнон увидел далеко-далеко внизу ровное снежное поле; это был перевал. По-прежнему справа и слева уходили в снеговые тучи овеваемые ветрами пики. Могиен летел впереди, но недалеко. Его спокойное лицо, когда он оборачивался, было ясно видно Роканнону; вот Роканнон услышал, как Могиен закричал фальцетом — издал боевой клич победоносного воина. Теперь вокруг затанцевали снежинки, они не падали, а именно танцевали здесь, в своей обители, кружась и подпрыгивая. Каждый раз, как поднимались огромные полосатые крылья коня, голодного и усталого, на котором летел Роканнон, легкие животного со свистом втягивали воздух. Могиен, чтобы Роканнон не потерял его за пеленой снега, теперь летел медленнее.
В гуще танцующих снежинок появилось едва заметное пятнышко света, которое стало увеличиваться, излучало неяркое, но чистое золотое сияние. Сияли уходящие вниз снежные поля. И опять вдруг поверхность планеты упала вниз, и крылатые, растерявшись от неожиданности, забились в огромном воздушном омуте. Далеко, очень далеко внизу, маленькие, но отчетливо видные, лежали долины, озера, сверкающий язык ледника, зеленые пятна рощ. Побарахтавшись в воздухе, конь Роканнона поднял крылья и стал падать вниз; у Яхана вырвался крик ужаса, а Роканнон, зажмурившись, вцепился обеими руками в седло.
Крылья заработали снова, падение замедлилось, перешло в трудный, но сравнительно плавный спуск и наконец прекратилось. Конь, дрожа, лег животом на каменистый грунт долины, в которую они спустились. Рядом пытался так же увлечься и серый конь; Могиен, смеясь, соскочил с него и воскликнул:
— Мы перебрались, дело сделано!
Он подошел к Яхану и Роканнону; его темное лицо сияло от радости.
— Теперь, Роканнон, эти горы, обе их стороны стали частью моих владений… Здесь мы и заночуем. Завтра отдохнувшие кони смогут поохотиться внизу, где растут деревья, а мы отправимся туда пешком. Слезай, Яхан.
Яхан, который сидел, ссутулившись, в заднем седле, был не в состоянии двигаться. Могиен снял его с седла и, чтобы как-то укрыть от обжигающе холодного ветра, уложил под выступом большого камня; хотя предвечернее небо было ясным, дневное светило грело едва ли сильнее Большой Звезды — крошки хрусталя в небе на юго-западе. Пока Роканнон освобождал крылатых от сбруи, Могиен пытался помочь своему бывшему слуге. Сложить костер было не из чего: путешественники находились много выше линии, за которой начинался лес. Роканнон снял с себя герметитовый костюм и, не обращая внимания на слабые протесты испуганного Яхана, заставил его надеть костюм на себя, а сам закутался в шкуры. Люди и крылатые кони сбились, чтобы согреться, в тесную кучку, и люди разделили с конями остаток воды и сухарей, которые им дали на дорогу фииа. Приближалась ночь. Как-то сразу высыпали звезды, и, казалось, совсем рядом засияли две самые яркие из четырех лун.
Посреди ночи Роканнон проснулся, хотя сон был глубокий, без сновидений. Вокруг — холод, безмолвие и свет звезд. Яхан держал его за локоть и, шепча, трясущейся рукой на что-то показывал. Роканнон посмотрел в ту сторону, куда показывал Яхан, и увидел тень, стоящую на большом валуне и загораживающую собой часть звездного неба.
Как и тень, которую они с Яханом видели на равнине, она была высокая и туманная. Потом, сперва слабо, снова замерцали загороженные ею звезды, а потом она растаяла и остался только черный прозрачный воздух. Слева от места, где только что была тень, светила Хелики — слабая, убывающая.
— Всего лишь игра лунного света, — прошептал Яхану Роканнон. — Ты нездоров, у тебя жар, постарайся заснуть снова.
— Нет, — раздался рядом спокойный голос Могиена. — Это была вовсе не игра лунного света, Роканнон. Это была моя смерть.
Трясясь в ознобе, Яхан приподнялся и сел.
— Нет, Повелитель, не твоя! Этого не может быть! Я видел такую же на равнине, когда тебя с нами не было, — Скиталец ее видел тоже!
— Не говори глупостей, — сказал Роканнон.
— Я сам видел ее на равнине, она меня там искала, — заговорил Могиен, не обращая на его слова никакого внимания. — И два раза видел на холмах, когда мы искали перевал. Чья же, интересно, это смерть, если не моя? Может быть, твоя, Яхан? Ты что, тоже властитель, тоже носишь два меча?
Больной, растерянный, Яхан хотел что-то сказать, но Могиен продолжал:
— И это не смерть Роканнона: он еще не закончил того, что закончить должен… Человек может умереть, где угодно, но властителя смерть, предназначенная именно ему, его смерть, настигает только в его владениях. Она подстерегает его в месте, которое принадлежит ему, — на поле битвы, в зале, в конце дороги. А место, где мы сейчас, принадлежит мне тоже. С этих гор пришел мой народ, и вот я сюда вернулся. Мой второй меч сломался в сражении с теми, кто напал на нас ночью. Но слушай, моя смерть: я наследник Халлана, Могиен — теперь ты знаешь, кто я?
Ледяной ветер по-прежнему дул над скалами. Куда ни глянь, вокруг камни, а за камнями — мерцающие яркие звезды. Один из крылатых шевельнулся и подал голос.
— Не придумывай, — сказал ему Роканнон. — Спи.
Но сам крепко заснуть уже не мог, и каждый раз, когда просыпался, видел, что Могиен сидит, прижавшись к большому боку своего крылатого, и, спокойный и готовый к любой неожиданности, вглядывается в ночную тьму.
На рассвете они отпустили коней охотиться, а сами начали спускаться пешком. Леса начинались много ниже, и, если бы до того, как путешественники спустятся, погода испортилась, это могло бы обернуться для них бедой. Но не истекло и часа, как они увидели, что Яхану идти не под силу: спуск был нетрудный, но холод и утомление взяли свое, идти Яхан был уже не в состоянии, а повисать на выступах или за них цепляться, что иногда приходилось делать, и подавно. Возможно, проведи Яхан еще хотя бы день в тепле герметитового костюма и в покое, силы к нему вернулись бы и он смог бы продолжать путь, но для этого Могиену и Роканнону пришлось бы задержаться здесь еще на одну ночь и провести ее без огня, крова и пищи. Мгновенно поняв это, Могиен предложил, чтобы Роканнон остался вместе с Яханом на освещенном лучами дневного светила и укрытом от ветра месте, между тем как сам он поищет спуск более легкий, где они с Роканноном смогут вдвоем нести Яхана вниз, или, если найти такой спуск не удастся, место, где Яхан будет укрыт от снега.
Вскоре после того, как Могиен ушел, Яхан, лежавший в полузабытьи, попросил воды. Их фляжка была пуста. Роканнон сказал, чтобы он лежал спокойно, а сам полез вверх по каменному склону к площадке в тени большого валуна, футах в пятидесяти над ними: на ней сверкал снег. Подъем оказался труднее, чем он думал, и, вскарабкавшись наконец на площадку, Роканнон повалился, ловя ртом разреженный, пронизанный светом воздух; сердце его колотилось.
Потом он услышал шум и принял его сперва за пульсацию крови в собственных ушах; оказалось, однако, что это совсем рядом, едва не задевая его руки, течет маленький ручеек. Вода, от которой шел пар, огибала затвердевший в тени нанос снега. Роканнон приподнялся и сел. Начал искать глазами место, откуда течет вода, и увидел под нависающим над площадкой выступом скалы темную дыру — пещеру. Лучше пещеры для них троих сейчас ничего быть не может, подсказал ему рассудок, но тут же появился темный панический страх. Роканнон оцепенел, охваченный ужасом, какого никогда до этого не испытывал.
Повсюду вокруг только серые камни, и на них сейчас падали негреющие лучи дневного светила. Дальних вершин не видно было за соседними скалами, а уходящие на юг долины скрывала протянувшаяся над ними пелена облаков. Ничего и никого не было на этой серой крыше планеты, только он и темная пещера среди валунов.
Поднявшись на ноги наконец, Роканнон перешагнул через ручеек, стал перед входом в пещеру и сказал существу, которое, он чувствовал, дожидалось его, скрываясь во мраке:
— Я пришел.
Мрак шевельнулся, и во входе появился обитатель пещеры.
Он был, как «люди глины», похож на карлика и бледен; как фииа, ясноглаз и хрупок; как те и те, как ни те ни другие. Волосы у него были белые. Голос его не был голосом, ибо звучал внутри сознания Роканнона, а уши Роканнона в это время слышали только слабый свист ветра; и то, что говорилось, говорилось не словами. Однако Роканнону был задан вопрос, и вопрос этот был о том, какое у Роканнона самое заветное желание.
За Роканнона ответила безмолвно его непоколебимая воля: «Я хочу идти дальше на юг, найти своего врага и уничтожить его».
Свистел ветер; лукаво посмеивался ручеек. Движениями медленными, но легкими обитатель пещеры посторонился, и Роканнон, пригнувшись, вошел в темноту, под свод.
Что дашь ты взамен того, что дал тебе я?
Что должен дать я, о Древний?
То, что тебе всего дороже и что ты меньше всего хотел бы дать.
У меня на этой планете ничего нет. Что могу я дать?
Какую-нибудь жизнь, какую-нибудь возможность; какой-нибудь взгляд, какую-нибудь надежду, какое-нибудь возвращение — нет нужды знать имя. Но ты выкрикнешь имя вслух, когда потеряешь то, что даешь. Ты даешь это по доброй воле?
Да, по доброй воле, о Древний.
Ветер, безмолвие. Наклонившись, Роканнон вышел из темноты. Когда он выпрямился, в глаза ему ударил красный свет, над ало-серым морем облаков.
Яхан и Могиен спали, прижавшись друг к другу, на уступе внизу — целая груда плащей и шкур, и, когда Роканнон спустился к ним, они не пошевельнулись.
— Проснитесь, — сказал он негромко.
Яхан приподнялся и сел; его лицо в резком красном свете зари выглядело измученным и детским.
— Это ты, Скиталец! — воскликнул он. — Мы думали… тебя нигде не было видно… мы думали, ты упал вниз…
Могиен тряхнул золотогривой головой, словно сбрасывая с себя сон, и, взглянув на Роканнона, надолго задержал на нем взгляд. А потом тихо сказал охрипшим вдруг голосом:
— С возвращением тебя, Повелитель Звезд, наш друг! Мы тебя дожидались.
— Я встретил… я разговаривал с…
Могиен поднял руку, останавливая его.
— Ты вернулся; я радуюсь твоему возвращению. Мы продолжаем наш путь на юг?
— Конечно, продолжаем.
— Хорошо.
И Роканнон почему-то не удивился, что Могиен, который столько времени до этого был вожаком, теперь говорит с ним как менее знатный властитель с более знатным.
Могиен свистнул в свой беззвучный свисток, и они стали ждать и ждали долго, но крылатые кони так и не появились. Путники покончили с последними остатками очень сытных сухарей фииа и возобновили спуск. Согревшийся в герметитовом костюме, Яхан чувствовал себя лучше, и Роканнон настоял на том, чтобы он пока не снимал костюм. Хотя молодому ольгьо, чтобы силы по-настоящему к нему вернулись, нужны были пища и хороший отдых, продолжать путь он уже мог, а это было необходимо: красный рассвет предсказывал ухудшение погоды. Трудным спуск не был, но был медленным и отнимал много сил. Поздним утром, взмыв из лесов далеко внизу, появился серый крылатый Могиена. Они навьючили на него седла, сбрую, меховые шкуры — все, что несли, и тот поднялся в воздух и стал летать то выше, то ниже, то на одном уровне с ними и время от времени (возможно, зовя своего полосатого товарища, все еще охотившегося или пировавшего в лесах) вопил пронзительно.
Примерно в полдень они достигли очень трудного участка — огромного выхода гранита; перебраться через него они могли, только связав себя одной веревкой.
— Возможно, поднявшись на крылатом, ты нашел бы для нас лучшую дорогу, чем эта, — сказал Могиену Роканнон. — Как жаль, что второй до сих пор не прилетел!
Почему-то у него было чувство, что надо торопиться; ему хотелось поскорее покинуть этот голый серый склон горы и укрыться под деревьями.
— Второй был очень усталым, когда мы его отпустили, — отозвался Могиен, — и, может быть, ему до сих пор не удалось ничего для себя поймать. Мой, когда мы летели через перевал, нагружен был меньше. Я посмотрю, что по ту сторону гранитного выступа. Может, перенести разом нас троих на расстоянии нескольких полетов стрелы у моего крылатого хватит сил.
Могиен свистнул, и серый с покорностью, до сих пор изумлявшей Роканнона в животном столь большом и столь плотоядном, сделал в воздухе круг и опустился около них. Могиен одним движением вскочил на него, пронзительно крикнул, взмыл на нем в воздух, и по золотым волосам скользнул последний луч дневного светила, успевший прорваться сквозь утолщающиеся на глазах нагромождения облаков.
По-прежнему дул пронизывающий, холодный ветер. Яхан съежился в каменной выемке, глаза его были закрыты. Роканнон сидел и смотрел в даль, на самом удаленном краю которой он скорее угадывал, чем видел блеск моря. Он не разглядывал огромный туманный ландшафт, появлявшийся и исчезавший между проплывающих облаков, а смотрел в одну точку на юго-юго-востоке. Закрыл глаза. Прислушался… и услышал.
Странный дар получил он от обитателя пещеры, хранителя теплого источника на этих безымянных горах; дар, которого, из всех мыслимых, он меньше всего для себя желал бы. Там, в темноте, у бьющего из глубин ключа, он был обучен особому уменью, которое его соплеменники и люди Земли наблюдали у других разумных видов, но которое у них самих, за редчайшими исключениями, да и то только в форме коротких всплесков, абсолютно отсутствовало. Держась как за якорь спасения за свою человеческую сущность, он в страхе отринул обладание во всей полноте той силой, которой обладал и которую предлагал хранитель родника. Что в Роканноне от этой встречи осталось, так это способность «слышать» представителей одного разумного вида, способность «слышать» из голосов всех миров один голос — голос его врага.
Когда Кьо был с ними, Роканнон усвоил от него начатки общения без помощи слов; но он не хотел узнавать мысли своих товарищей, когда те об этом даже не подозревают. Там, где есть верность и любовь, понимание должно быть всегда взаимным.
Но за теми, кто убил его товарищей и нарушил мир, он был вправе следить, вправе их «слушать». Он сидел на гранитном выступе и вслушивался в мысли людей в постройках среди холмов на тысячи футов вниз от него и на сто километров от него вдаль. «Слушал» невнятную болтовню, гуденье голосов, далекий гомон и бушеванье страстей. Разобрать в общем гаме отдельные голоса он был не в состоянии также из-за множества (наверно, сотни) разных мест, откуда те доносились; он слушал, как слушает младенец — не выделяя из шума составляющие шум звуки. У хранителя родника был и другой дар, о нем Роканнон только слышал на одной из планет, где до этого побывал; дар «распечатывать» в другом индивиде телепатическую способность: и обитатель пещеры научил Роканнона ее направлять, но Роканнон не успел научиться пользоваться ею в полной мере. Его голова, заполнившаяся чужими мыслями и чувствами, сейчас кружилась; казалось, тысяча незнакомцев нашла в ней приют. Ни одного слова разобрать он не мог. «Слышал» он не слова, а намерения, желания, чувства, пространственные ощущения многих индивидов, безнадежно перемешавшиеся в его нервной системе; ощущал ужасающие вспышки страха и зависти, потоки довольства, бездны сна, невероятно раздражающее головокружение от полупонимания-получувства. И вдруг что-то поднялось из этого хаоса, что-то абсолютно четкое, более ощутимое, чем чужая рука у тебя на коже. Кто-то двигался по направлению к нему, кто-то, кто «услышал» его, Роканнона. Ощущение было очень ярким и сопровождалось переживаниями скорости, пребывания в небольшом замкнутом пространстве, любопытства и страха.
Открыв глаза, Роканнон посмотрел вперед, словно надеялся увидеть перед собой лицо человека, которого «слышал». Тот был недалеко, совершенно определенно, и приближался. Но ничего не видно было вокруг, кроме опускающихся все ниже облаков. Несколько маленьких снежинок закружились в ветре. Слева вздымался огромный выступ, преграждавший им путь. Яхан стоял рядом с Роканноном и смотрел на него испуганно. Но Роканнон сейчас не способен был утешить Яхана: ощущение чужого присутствия в его собственном сознании не оставляло его ни на миг, и прервать контакт с чужаком он не мог.
— Там… там… воздушный корабль, — хрипло, словно во сне, пробормотал он. — Вон там!
Там, куда он показывал, не было ничего, только воздух и облака.
— Вон там, — повторил шепотом Роканнон.
Яхан посмотрел снова и громко вскрикнул. Довольно далеко от скалы, на которой они стояли, появился на своем сером Могиен; он к ним летел, а далеко позади него, среди быстро несущихся облаков, показалось внезапно что-то большое и черное, похоже, парившее неподвижно или очень медленно двигавшееся. Могиен мчался, подгоняемый ветром, не зная о том, что летит сзади; лицо его было обращено к горе, он искал на ней взглядом своих товарищей — две крохотные фигурки на крошечном карнизе среди камня и облаков.
Черная машина стала больше, придвинулась; ее лопасти, громко треща, нарушали царившее на этой высоте безмолвие. Еще яснее, чем он видел вертолет, Роканнон ощущал человека внутри кабины, ощущал непонимающее прикосновение сознания к сознанию, агрессивный, пытающийся сам себя обмануть страх.
— Прячься! — шепнул он Яхану.
Но сам был не в силах даже пошевельнуться. Вертолет, захватывая вращающимися лопастями клочья облаков, неуверенными рывками продвигался к ним, все ближе и ближе. Наблюдая вертолет снаружи, Роканнон одновременно наблюдал из его кабины, не зная, что именно он ищет две маленькие фигурки на скале. И испытывал при этом страх, страх… Яркая вспышка, обжигающая боль в теле Роканнона, невыносимая боль. Психический контакт прервался, словно его не было. Роканнон снова был самим собой, стоял на каменной площадке, прижимая правую руку к груди, ловя ртом воздух, глядя, как все ближе подбирается вертолет, как вращаются с громким стрекотом лопасти, как целится установленный в носу вертолета лазер…
Справа, из полной воздуха и облаков бездны, вынырнуло серое крылатое животное, и человек, сидевший на нем верхом, резко закричал — будто засмеялся пронзительным, торжествующим смехом. Один взмах широких крыльев — и конь с седоком врезались прямо в парящую машину. Будто что-то огромное разорвали на две части; какой-то миг казалось, что последует страшный вопль, но он так и не прозвучал; а потом воздух опустел.
Двое, вжимавшиеся животом в скалу, смотрели во все глаза.
Снизу не доносилось ни звука. Клубясь, через бездну плыли облака.
— Могиен!
Это имя Роканнон выкрикнул вслух. Ответа не было. Были только боль, страх и молчание.
IX
По крыше громко стучал дождь. В комнате царил полумрак, но дышалось легко.
Около кровати Роканнона стояла женщина, ее лицо было ему знакомо — гордое темное лицо под короной золотых волос.
Он хотел было ей сказать, что Могиен погиб, но язык не слушался. Вид женщины поверг его в крайнюю растерянность: ведь Хальдре из Халлана уже старуха, и волосы у нее седые, а другой золотоволосой женщины, которую он знал, давно нет в живых, и в любом случае он видел ее только раз, на планете в восьми световых годах отсюда.
Он снова попытался заговорить.
— Лежи спокойно, Повелитель, — сказала она на «общем языке», правда, звуки этого языка она выговаривала немного по-другому.
Помолчав, она, оставаясь на том же месте, заговорила снова так же негромко, как в первый раз:
— Это Замок Брейгна. Вы пришли вдвоем, оба в снегу с головы до ног, с перевала. Ты был на грани смерти, и тебе долго придется восстанавливать силы. Еще будет время для разговоров.
Времени было сколько угодно, и под аккомпанемент дождя оно проходило незаметно и мирно.
На следующий день или, быть может, на следующий после следующего, к Роканнону пришел Яхан; он страшно похудел и прихрамывал, а лицо было все в рубцах — обморожено. Но менее понятными были перемены в его манере вести себя с Роканноном: в ней появились почему-то раболепие, приниженность. Поговорив с ним немного, Роканнон, преодолевая чувство неловкости, спросил:
— Ты что, Яхан, меня боишься?
— Я… постараюсь не бояться тебя, Повелитель, — ответил тот, запинаясь.
Когда Роканнон оказался наконец в состоянии сойти без посторонней помощи в Зал Пиршеств замка, он обнаружил такие же, как у Яхана, благоговение и страх на всех лицах, хотя лица эти были смелые и умные. Золотоволосые, темнокожие, высокорослые — древнее племя, лишь одним из колен которого были ангья, когда-то ушедшие через море на север, — таковы были лиу, Повелители Суши, с незапамятных времен живущие здесь, на холмах предгорий, и на холмистых равнинах дальше к югу.
Сперва он подумал, что на них действует его внешняя непохожесть, его темные волосы и светлая кожа; но ведь таким был и Яхан, а Яхана они не боялись. Они вели себя с Яханом как с Повелителем, равным, что бывшего халланского раба ошеломляло и радовало. Однако с Роканноном они обращались как с Повелителем над Повелителями, как с кем-то, кому равных здесь нет.
Обращались так с Роканноном все — за одним исключением. Повелительница Ганье, невестка и наследница старого властителя замка, овдовела за несколько месяцев до этого; но всегда рядом с ней можно было видеть ее золотоволосого маленького сына. Роканнона застенчивый мальчик не боялся, более того, он тянулся к этому странному взрослому и расспрашивал того о горах, о странах на севере и о море. Роканнон терпеливо отвечал на его вопросы. Мать слушала, спокойная и ласковая, как лучи дневного светила; иногда поворачивала к Роканнону, улыбаясь, свое лицо — точно такое, как у женщины, когда-то, давным-давно, появившейся в музее.
В конце концов он спросил у нее, что о нем думают в Замке Брейгна, и она ответила откровенно:
— Думают, что ты из богов.
Употребила она слово, которое он впервые услышал в деревушке у замка Толен: п е д а н.
— Это не так, — сказал он строго.
У нее вырвался короткий смешок.
— Почему они так думают? — спросил он раздраженно. — Разве у лиу появляются боги с седыми волосами и искалеченными руками?
Лазерный луч с вертолета ударил в его правое запястье, и с тех пор он правой рукой почти не мог пользоваться.
— А почему бы им и не появляться такими? — сказала Ганье, улыбаясь гордо, но ласково. — Однако тебя считают богом потому, что ты пришел с горы.
Лишь через несколько мгновений понял он, что она имеет в виду.
— Скажи, Повелительница Ганье, ты знаешь о… хранителе родника?
На ее лицо набежала тень.
— Об этом народе мы знаем только из преданий. Очень давно — с тех пор сменилось девять поколений властителей Брейгны — Йоллт Большой поднялся туда, где высоко, и вернулся изменившимся. Мы поняли, что ты встретился с ними, Самыми Древними.
— Когда вы смогли это понять?
— Когда ты бредил, ты все время говорил о цене, о полученном даре и о цене, которую за него заплатил. Йоллт заплатил тоже… Ценой была твоя правая рука, Повелитель Скиталец? — с неожиданной робостью спросила она.
— Нет. Я бы отдал обе свои руки, чтобы спасти то, что я потерял.
Он встал и подошел к окну этой комнаты в башне, окну, из которого открывался вид на долины и холмы до самого моря. Высокий холм, на котором стоял замок Брейгна, огибала река, разливавшаяся дальше вширь между холмов более низких, ярко сверкающая, потом исчезавшая в туманных далях, где лишь с трудом можно было разглядеть деревни, поля, башни замков и среди бушующих синих гроз и внезапно прорывающихся вниз лучей дневного светила снова блеск реки.
— Мест прекраснее я не видел, — сказал Роканнон, думая о том, что Могиену увидеть их так и не довелось.
— Для меня они теперь не так прекрасны, как были раньше.
— Почему, Повелительница Ганье?
— Из-за Чужих!
— Расскажи о них, Повелительница.
— Они появились у нас в конце прошлой зимы; их много, они летают на больших воздушных лодках, и их оружие все сжигает. Никто не знает, откуда они, — о них не упоминается ни в одном предании. От реки Виарн до моря они теперь единственные хозяева. Они убили или прогнали из родных мест жителей восьми владений. Мы, живущие на этих холмах, теперь их пленники; мы не смеем даже пасти свои стада на старых пастбищах. Сперва мы попробовали воевать с Чужими. И мой муж, Ганхинг, был убит их сжигающим оружием. — Взгляд Ганье скользнул по обожженной, искалеченной руке Роканнона, на мгновенье она умолкла. — Они… убили его еще во время первой оттепели, и он еще до сих пор не отмщен. Мы, Властители Суши, смирились и избегаем встреч с Чужими! И некому заставить их заплатить за смерть Ганхинга!
— Они заплатят за нее, Повелительница Ганье; заплатят сполна. Ты поняла, что я не бог, но, надеюсь, не считаешь все-таки, что человек я вполне обычный?
— Нет, Повелитель, — отозвалась она. — Не считаю.
Дни проходили за днями, долгие дни лета длиною в год. Белые склоны вершин над Брейгной стали синими; зерно на полях Брейгны созрело, было сжато, опять посеяно и уже созревало снова, когда однажды к концу дня во дворе, где в это время объезжали крылатых, Роканнон подсел к Яхану.
— Я продолжу свой путь на юг, Яхан. Ты останешься здесь.
— Нет, Скиталец! Разреши и мне..
Яхан не договорил, вспомнив, быть может, окутанный туманом морской берег, где, увлеченный жаждой приключений, он ослушался Могиена. Роканнон, улыбнувшись дружелюбно, сказал:
— Одному мне будет легче. А вернусь, уверен, я скоро.
— Но ведь я поклялся быть твоим верным рабом, Скиталец. Очень прошу, разреши мне пойти с тобой.
— Когда утрачиваются имена, клятвы теряют силу. Ты поклялся служить Роканнону, и было это по ту сторону гор. По сю сторону гор нет рабов и нет человека, которого зовут Роканнон. Прошу тебя как друга, Яхан, не говори больше об этом ни со мной, ни вообще с кем бы то ни было, но завтра перед рассветом оседлай мне халланского крылатого.
И на следующий день, еще до рассвета, Яхан, крепко держа поводья последнего оставшегося крылатого из Халлана, серого с полосами, стоял во Дворе Прилетов и ждал Роканнона. Этот крылатый появился в Брейгне через несколько дней после них, полуобмороженный, ослабевший от голода. Теперь он снова стал гладким, и его снова переполняла энергия, он то и дело грозно рычал и бил своим полосатым хвостом.
— Твоя вторая кожа на тебе, Скиталец? — спросил Яхан шепотом, затягивая ремни на бедрах Роканнона. — Говорят, Чужие стреляют огнем в каждого, кого завидят верхом на крылатом близ мест, где они живут.
— Она на мне.
— Но ты не берешь с собой и одного меча?..
— Нет. Не беру. Слушай меня внимательно, Яхан: если я не вернусь, открой мою сумку — она лежит у меня в комнате. В сумке ты найдешь кусок ткани, на нем много черточек и кружочков и еще нарисована эта местность; если кто-нибудь из моего народа когда-нибудь здесь появится, отдай им все это, хорошо? Там же и ожерелье. — Лицо Роканнона потемнело, и он отвернулся. — Его отдай Повелительнице Ганье, если я не вернусь и не смогу отдать сам. Пожелай мне удачи.
— Пусть умрет твой враг, не оставив сыновей, — сквозь слезы сказал гневно Яхан и отпустил поводья.
Крылатый взмыл в бесцветное теплое небо летнего рассвета, развернулся, загребая крыльями как огромными веслами, и, поймав северный ветер, исчез за холмами. Яхан стоял и смотрел. А из окна высокой башни вслед улетевшему смотрело темное лицо с нежными чертами, смотрело еще долго после того, как исчез из виду крылатый с седоком и в небе взошло дневное светило.
Странным было путешествие к месту, которого Роканнон никогда до этого не видел и, однако, представлял себе очень хорошо благодаря впечатлениям, поступившим в его сознание из сознаний нескольких сот людей. Хотя зрительных впечатлений не было, были осязательные ощущения, а также ощущения времени, места и движения. Часами в течение ста дней, сидя неподвижно в своей комнате в Замке Брейгна, тренировался Роканнон в восприятии этой информации и наконец получил точное, хотя и не выраженное в словах или зрительных образах, представление о территории вражеской базы и размещенных на этой территории строениях. И теперь он подробно знал, что представляет собой база, как в нее пройти и где находится то, что ему нужно.
Но было очень трудно после долгих и напряженных тренировок отключить себя, когда он приближался к своим врагам, обретенную им способность, а взамен использовать только глаза, уши и разум. После встречи с вертолетом он знал, что сенситивные индивиды могут на близких расстояниях чувствовать его присутствие. Он «притянул» вертолетчика к себе, и тот, вероятно, даже не понял, что заставило его лететь именно в этом направлении. И теперь, когда ему предстояло проникнуть одному на огромную базу, Роканнону меньше всего хотелось привлекать к себе внимание.
Уже на закате, привязав своего крылатого на пологом склоне холма, он продолжал путь пешком. И вот теперь, через несколько часов, приближался к группе строений по ту сторону огромной и пустой цементной равнины ракетодрома. Ракетодром был только один, и, поскольку весь личный состав войск и материальная часть находились теперь здесь, на планете, им пользовались очень редко. Когда до ближайшей цивилизованной планеты восемь световых лет, вести войну при помощи традиционных грузо-пассажирских ракет, передвигающихся со скоростью ниже световой, едва ли кому-нибудь придет в голову.
База, когда ты видел ее собственными глазами, оказывалась огромной, ужасающе огромной, но большая часть строений служила жильем для личного состава. Здесь размещалась почти вся армия мятежников. В то время как Союз Всех Планет попусту тратил время, обыскивая и покоряя их родную планету, мятежники делали ставку на следующее обстоятельство: исключительно маловероятно, чтобы среди всех миров Галактики их смогли обнаружить на этом, не имеющем даже имени. Роканнон знал, что некоторые из гигантских бараков сейчас пусты: за несколько дней до этого значительный контингент солдат и техников был отправлен, как он «услышал», на другую планету, которую мятежники завоевали или убедили присоединиться к ним в качестве союзника. Прибудут туда отправленные без малого через десять лет. Он чувствовал уверенность фарадейцев. По-видимому, ход войны их радовал. Одной хорошо укрытой базы и шести сверхсветовых кораблей было достаточно, чтобы угрожать безопасности Союза Всех Планет.
Эту ночь Роканнон выбрал заранее: из всех четырех лун на небе до полуночи будет только пойманный притяжением планеты маленький астероид Хелики. Когда он приближался к вытянувшимся цепочкой ангарам, Хелики уже висела над холмами, однако у него не было чувства, что кто-то его видит. Ни оград, ни часовых не было. Зато космос в радиусе нескольких световых лет от Фомальгаута непрерывно наблюдали специальные автоматические устройства. В аборигенах этой безымянной планетки, застрявших на уровне бронзового века, фарадейцы угрозы для себя не видели.
Когда ангары с отбрасываемой ими тенью остались позади, Хелики была уже полной и светила с наибольшей возможной для нее яркостью. И она наполовину убыла к тому времени, когда он оказался у цели: шести сверхсветовых кораблей. Сверхсветовые корабли лежали гуськом под смутно различимым в темноте огромным шатром из маскировочной сети, похожие на шесть исполинских черных яиц. Немногочисленные деревья вокруг (это была опушка Виарнского леса) казались рядом с ними игрушечными.
А теперь, несмотря на связанный с этим риск, нужно было «прислушаться». Он остановился в тени деревьев и, напрягая предельно слух и зрение, направил мысленно внимание на яйцевидные корабли, на то, что внутри их и вокруг них. В каждом (он понял еще в Брейгне) днем и ночью сидел пилот, готовый в случае опасности в один миг исчезнуть отсюда вместе со своим сверхсветовым кораблем.
Так поступили бы шестеро пилотов лишь в одной ситуации: если бы стационарный центр управления в четырех милях отсюда, на восточной границе базы, был благодаря диверсии или бомбовому удару уничтожен. Тогда долг каждого пилота заключался бы в том, чтобы при помощи автономной системы управления корабля увести его отсюда. Но полет на сверхсветовом корабле был самоубийствен: при «передвижении» со скоростью выше световой гибла любая жизнь. Поэтому все пилоты в этих шести кораблях были фанатиками, готовыми в случае надобности пожертвовать жизнью. Но даже они, сидя и дожидаясь исключительно маловероятного мгновенья славы, страдали от скуки. И Роканнон сейчас почувствовал, что в одном из сверхсветовых кораблей находился не один человек, а двое. Внимание обоих было чем-то поглощено. Между ними находилась какая-то расчерченная на квадраты плоскость. Этот образ уже много раз всплывал в сознании Роканнона в предшествующие вечера, и Роканнон сделал сам собой напрашивающийся вывод: двое пилотов играют в шахматы. Роканнон «прислушался» к тому, что происходит в соседнем сверхсветовом корабле, и обнаружил, что в этом корабле никого нет.
Быстрым шагом Роканнон пошел между редкими деревьями по траве, в сумраке казавшейся серой, к пятому кораблю в цепочке, поднялся по трапу и вошел через открытый люк внутрь. Внутри, как оказалось, сверхсветовой корабль резко отличался от обычных космических кораблей. Сплошь хранилища управляемых снарядов, пусковые установки, гигантские компьютеры, реакторы — вызывающий жуть лабиринт с коридорами, достаточно широкими для того, чтобы по ним могли проезжать ракеты с боеголовками, способными уничтожить каждая огромный город. Поскольку сверхсветовой корабль следовал не через пространственно-временной континуум, у него не было ни переднего, ни заднего конца, не было вообще никакой видимой логики в конструкции корпуса. Подавляя в себе туманящий сознание страх, Роканнон стал искать ансибл и проискал его целых двадцать минут.
Лишь на миг после того, как нашел наконец машину и перед ней сел, позволил себе Роканнон «прислушаться» к соседнему кораблю. Сразу всплыл образ руки, замершей в сомнении над белым слоном. Роканнон тут же переключил внимание на другое. Запомнив координаты, стоящие на шкале ансибла, он заменил их координатами Базы Наблюдения за РФЖ Восьмой области Галактики в Кергелене, на планете Новая Южная Джорджия — единственные, которые он помнил. Потом включил передатчик ансибла.
Когда какой-нибудь из его пальцев (только левой руки) нажимал клавишу, буква, которой клавиша соответствовала, одновременно появлялась на небольшом черном экране в комнате на планете в восьми световых годах отсюда:
СРОЧНО СОЮЗУ ВСЕХ ПЛАНЕТ. База боевых сверхсветовых кораблей фарадейских мятежников находится на Фомальгауте-II, Юго-Западный Континент, 28°28′ северной широты, 121° 140’ западной долготы, приблизительно в 2 милях к северо-востоку от широкой реки. База замаскирована, однако должна быть видима при визуальном наблюдении как 4 квартала из 28 групп бараков и ангаров на ракетодроме, протянувшемся с востока на запад. 6 сверхсветовых кораблей находятся не на самой базе, а с ней рядом, чуть юго-западнее ракетодрома, на опушке леса, и замаскированы сетью и светопоглотителями. Удар должен быть только прицельным, так как аборигены в мятеж не вовлечены. Я, Гаверал Роканнон, из Фомальгаутской Этнологической Экспедиции. Я единственный уцелевший ее участник. Передаю через ансибл на борту одного из вражеских сверхсветовых кораблей. До рассвета здесь остается около пяти часов.
Он хотел было добавить: «Дайте мне часа два, чтобы я успел отсюда убраться», но не стал. Если фарадейцы сейчас его поймают, они могут, чтобы спасти свои сверхсветовые корабли, перевести их в другое место. Он выключил передатчик и восстановил на шкале прежние координаты. Проходя по металлическим мосткам в огромных коридорах, он «заглянул» опять в соседний корабль. Игроки встали из-за доски, двигались. Один в тускло освещенных помещениях и коридорах, Роканнон побежал. Подумал было, что повернул не в ту сторону, но тут же прямо перед собой увидел люк, скатился по трапу вниз и помчался вдоль бесконечно длинного корпуса корабля и наконец, миновав следующий корабль, такой же бесконечно длинный, нырнул во мрак леса.
Бежать по лесу он не мог — во-первых, оттого, что каждый вдох обжигал легкие, а во-вторых, оттого, что под деревьями царила полная, непроницаемая тьма. Пробираясь так быстро, как только мог, вдоль края ракетодрома, Роканнон достиг его конца и тем же путем, каким пришел к базе, отправился назад, теперь это было легче, потому что Хелики опять прибывала, а часом позже взошла также и Фени. Время уходило, а сам он, как ему казалось, не двигался в темноте ни на шаг, оставался на месте. Если базу бомбардируют, пока он от нее близко, ударная волна или бушующее пламя неизбежно его настигнут, и сейчас, с трудом находя во мраке дорогу, он испытывал панический ужас при мысли о том, что вот-вот за спиной вспыхнет свет и уничтожит его. Но почему ничего не произошло до сих пор, почему они так медлят?
Была все еще ночь, когда он добрался до двуглавого холма, где оставил привязанным своего крылатого. Животное, рассерженное тем, что в местах, где можно хорошо поохотиться, ему этого сделать не дали, зарычало на Роканнона. Тот прижался к теплому боку крылатого и, как Кьо, стал чесать его за ушами.
Потом Роканнон сел на крылатого, чтобы поехать на нем не взлетая. Тот, продолжая лежать на животе, долго не поднимался. Наконец, протестующе подвывая, крылатый встал и невыносимо медленным шагом пошел туда, куда направил его Роканнон — на север. Хотя и с трудом, но теперь они с крылатым могли разглядеть вокруг поля и холмы, селения, брошенные жителями, и вековые деревья, но взлетел крылатый, лишь когда на восточных холмах забелел восход. Взмыв наконец, крылатый нашел высоту, где дул попутный для него ветер, и поплыл по воздуху в светлых лучах зари. Время от времени Роканнон оглядывался. Все позади дышало миром, на западе вилось заполненное туманом русло пересохшей реки. Роканнон «прислушался» — и ощутил мысли, действия, грезы своих врагов; там ничего не изменилось.
Что ж, он сделал все, что мог. В конце концов, он не всемогущ. Одному человеку не под силу справиться с начавшим войну народом. Измученный всем, что было, подавленный поражением, он летел к Брейгне, единственному месту, где его приютят. Гадать, почему Союз Всех Планет так долго не атакует, было бесполезно. Не атакует — и все, важен только сам этот факт. Решили, наверно, что его послание — просто-напросто ловушка. Возможно и другое: он неправильно запомнил координаты, а всего лишь одна неправильная цифра уже могла низвергнуть сообщение в бездну вне времени и пространства. Ради того, чтобы это сообщение было отправлено, умерли Рахо, Иот, Могиен, а оно не дошло по назначению. И он теперь до конца своей жизни изгнанник, чужак на чужой для него планете.
Это последнее, в конце концов, несущественно. Ведь он один человек, всего-навсего. А судьба одного человека не имеет значения.
«Если она не имеет значения, то что имеет?»
Эти слова, которые он запомнил, всегда жгли его память. Он оглянулся, словно отводя взгляд от всплывшего в памяти лица Могиена, и с воплем загородил глаза искалеченной рукой, закрылся от беззвучно выросшего до самого неба на равнинах у него за спиной ослепительно белого цвета дерева.
Повергнутый в ужас ревом и силой налетевшего ветра, крылатый Роканнона, издав вопль, метнулся вперед, потом упал вниз. Роканнон, сбросив державшие его в седле ремни, повалился ничком на грунт и прикрыл голову руками. Но отгородиться он не смог — отгородиться не от света, а от ослепившей тьмы, от сопереживания гибели одновременно, в одно и то же мгновенье, тысячи человек. Миг бесконечной смерти. А потом — молчание.
Он поднял голову и услышал — молчание.
Эпилог
Спустившись перед самым закатом во дворе Брейгны, Роканнон слез с седла и остался стоять возле крылатого, измученный, с седой поникшей головой. Его окружили все жившие в замке золотоволосые и стали расспрашивать, что за огромный огонь вспыхнул на юге, правду ли говорят скороходы с равнин, будто Чужие все уничтожены. Почему-то они были уверены, что он знает. Он стал искать глазами Ганье. Когда он увидел наконец ее лицо, дар речи к нему вернулся, и он, запинаясь, заговорил;
— Враги уничтожены. Больше они здесь не появятся. Твой Повелитель Ганхинг отмщен. Как и мой Повелитель Могиен. Как и твои братья, Яхан; и как народ Кьо; и как мои товарищи. Враги все мертвы.
Они расступились, давая ему дорогу, и он вошел в замок.
В один из вечеров через несколько дней после этого, в ясные синие сумерки, какие бывают после грозы с ливнем, он прогуливался вместе с Ганье по мокрой от недавно прошедшего дождя террасе башни. Ганье спросила, собирается ли он покинуть Брейгну.
После долгого молчания он ответил:
— Не знаю. Яхан, по-моему, хочет вернуться на север, в Халлан. Несколько ваших юношей тоже хотели бы отправиться туда морем. И Повелительница Халлана ждет, конечно, вестей о сыне… Но Халлан не мой родной дом. У меня нет дома на вашей планете. Я не вашего племени.
Кое-что она уже о нем знала, поэтому спросила:
— А твои соплеменники не появятся, чтобы тебя разыскать?
Он окинул взглядом расстилавшуюся внизу прекрасную страну; далеко на юге блестела в летних предзакатных сумерках река.
— Может, и появятся, — ответил он. — Через восемь лет. Смерть они умеют посылать сразу, зато жизнь передвигается много медленней… Кто теперь мои соплеменники? Ведь я не тот, кем был раньше. Я изменился; мне довелось пить из родника в горах. И я не хочу больше слышать голоса врагов.
Молча они прошли семь шагов до парапета; потом Ганье, подняв глаза к синим, туманным, высящимся неприступной крепостью горам, сказала:
— Останься с нами.
Роканнон помолчал, потом ответил:
— Останусь. На некоторое время.
Но оказалось, что на всю оставшуюся ему жизнь. Когда прибыли корабли Союза Всех Планет и Яхан привел искавшую Роканнона экспедицию на юг, в Брейгну, Роканнон был уже мертв. Народ Брейгны оплакивал своего Повелителя, и тех, кто разыскивал Роканнона, встретила его вдова, высокая, золотоволосая, с большим, сияющим, оправленным в золото синим драгоценным камнем на груди. И Роканнон так и не узнал, что Союз назвал эту планету его именем.
Левая рука тьмы роман (пер. И. Тогоевой)
Посвящается Чарльзу, sine quo non.
1. Парад в Эренранге[2]
Хайнский[3] архив. Копия отчета № 01–01 101–934–2 — Гетен. Стабилю планеты Оллюль[4] от Дженли Аи, первого Мобиля на планете Гетен/Зима, Хайнский цикл 93, экуменический[5] год 1490–97. Средство связи: ансибль[6].
Мой отчет будет носить повествовательный характер, форму легенды, ибо еще в детстве, на родной планете, я постиг, что суть всякого воображения — правда. Любой, самый достоверный факт может быть воспринят как с восторгом, так и с недоверием — в зависимости от того, как его преподнести: факты в этом смысле подобны жемчужинам, что встречаются в земных морях, — на одних женщинах они оживают и блестят ярче, на других тускнеют и умирают. Только факты, пожалуй, не столь материальны и совершенны с точки зрения формы. Однако и те и другие весьма восприимчивы к внешним воздействиям.
Я не единственный участник этой истории и не единственный ее автор. Честно говоря, я вообще не знаю, кто тут главный герой и кто рассказчик. Судите сами. Только все это — единое целое, даже когда факты порой начинают противоречить друг другу, а повествование распадается на различные версии. Вы вольны выбрать ту, которая вам больше по вкусу, но знайте: все изложенное здесь — чистая правда, и все толкования, в сущности, сводятся к одному и тому же.
История эта началась в государстве Кархайд планеты Зима на 44-й день экуменического года. По здешнему календарю приведенная дата расшифровывается следующим образом: Одархад Тува, или 22-й день третьего месяца весны Года первого. Текущий год здесь — это всегда Год Первый. Лишь датировка предшествующих и последующих лет позволяет выделить каждый новый год из всех прочих: отсчет как бы ведется от некоего перманентного «сейчас».
Итак, в Эренранге, столице государства Кархайд, наступала весна, а мне грозила смертельная опасность, о которой я и не подозревал.
Я был в числе участников парада. Шел сразу за оркестром королевских госсиворов и непосредственно перед королем. Лил дождь.
Набухшие влагой тучи над темными башнями; потоки воды, низвергающиеся с небес в глубокие щели улиц; темный, исхлестанный непогодой каменный город — и сквозь него медленно тянется тонкая золотая нить праздничного шествия. Первыми идут зажиточные люди — купцы, ремесленники, — подлинные хозяева города Эренранга. Ряд за рядом, в ярких красивых одеждах проходят они сквозь завесу дождя, с изяществом рыб, скользящих в глубинах морских. У них умные, спокойные лица. Идут не в ногу — это ведь не военный парад; в здешних парадах нет даже намека на солдафонство.
Далее следуют князья, мэры городов и родовитые представители — по одному, по пять, по сорок пять, а то и по четыре сотни — от каждого домена или княжества. Пестрая людская река струится под звуки горнов, костяных свистулек и старинных деревянных рожков; с их резкими звуками смешиваются нудноватые, но чистые переливы электрофлейт. Флаги различных княжеств сплетаются на ветру в гигантские разноцветные косы, которые цепляются за желтые ограничительные флажки. У каждой группы представителей своя мелодия, все это воспринимается как какофония, чудовищное эхо которой гремит в глубоких провалах улиц.
Идут жонглеры с блестящими золотыми шарами; с особой подкруткой подбрасывают они шары — снопы золотистых искр взлетают над толпой, — снова ловят и снова бросают вверх. Золотые шары будто вобрали в себя дневной свет; кажется, что они стеклянные и сквозь них просвечивает солнце.
За жонглерами следуют человек сорок в желтом, которые играют на госсиворах. Госсивор — а на нем полагается играть только в присутствии короля — издает довольно странные печальные звуки, напоминающие мычание. Когда все сорок человек играют одновременно, от этого рева можно сойти с ума. По-моему, от него даже могут обрушиться башни Эренранга. В ответ на столь чудовищную музыку тучи, влекомые ветром, яростно плюются в музыкантов холодным дождем. Если эта музыка считается королевской, то неудивительно, почему все короли Кархайда сумасшедшие.
За госсиворами выступает свита короля, его гвардия, придворные, столичная знать, приближенные его величества, представители различных сословий, сенаторы, советники, послы, князья; все идут как попало, рядность не соблюдается вовсе, зато важности хоть отбавляй. В окружении свиты вышагивает сам король Аргавен XV — в белом мундире, белоснежной сорочке, в белых штанах, заправленных в краги шафранового цвета, и в жёлтой островерхой фуражке. Золотое кольцо на пальце — его единственное украшение, знак принадлежности к королевскому роду. За ним следом восемь дюжих молодцов несут королевский паланкин, сплошь утыканный желтыми сапфирами; паланкину несколько веков, им давным-давно уже не пользуются короли Кархайда, однако для парада это совершенно необходимый атрибут, связанный с Давними Временами. За паланкином идут восемь стражников, вооруженных обыкновенными старыми винтовками — тоже своего рода атрибут варварского прошлого, — причем заряжены они пулями из мягкого металла. Сама смерть следует за королем по пятам. За стражниками, несущими в своих руках смерть, идут ученики ремесленных школ и разнообразных колледжей, торговцы и королевские слуги, длинные вереницы детей и молодежи в ярких белых, красных, золотистых, зеленых одеждах; и наконец завершают парад мягкие на ходу и очень тихоходные местные автомобили темных цветов.
Потом королевская свита — и я в ее числе — собирается на специально сколоченной из новых досок платформе возле недостроенной арки новых речных ворот. Парад должен завершиться установкой замкового камня в воротах, то есть открытием нового речного пути и нового порта в Эренранге. В общей сложности это трудоемкое строительство вместе с выемкой промерзшего грунта и прокладыванием подъездных путей заняло пять лет. Великая стройка призвана увековечить имя Аргавена XV в анналах кархайдской истории. Мы сбились в кучу на тесной трибуне в насквозь промокших тяжелых парадных одеждах. Дождь кончился, и солнце светит вовсю — дивное, ясное, но такое предательское солнце планеты Зима. Я замечаю своему соседу справа: «Вы подумайте, настоящая жара!»
Сосед — плотный темнокожий уроженец Кархайда с гладкими густыми волосами — одет в тяжелый парадный мундир из зеленой кожи с золотым галуном и теплую белую рубаху; он в зимних штанах, да еще на шее у него тяжеленная серебряная цепь, каждое звено которой толщиной в руку. Он, обильно потея, отвечает мне: «Да, действительно жарко».
Повсюду вокруг нас, насколько хватает глаз, — море лиц, похожих на россыпь коричневых камешков на морском берегу; повсюду слюдяной блеск многих тысяч внимательных глаз. Это жители города, задрав головы, наблюдают за нами.
И вот король поднимается по мощным сходням из дельных бревен, ведущим прямо от трибуны к вершине арки, пока еще не соединенные концы которой возвышаются над рекой и причалами. И в этот миг толпа вздрагивает и восхищенно вздыхает: «О Аргавен!» Однако король будто не слышит. Впрочем, подданные и не ждут ответа. Госсиворы, в последний раз немузыкально рявкнув, смолкают. Воцаряется тишина. Солнце ярко освещает город, полоску реки, толпу и короля над ней, в вышине. Каменщики сразу включают электрическую лебедку, и, пока король поднимается, замковый камень свода проплывает мимо него вверх, потом его опускают на место и почти беззвучно вставляют в гнездо: теперь огромный, в тонну весом блок соединяет две основные опоры воедино, завершая конструкцию. Каменщик с мастерком и ведром поджидает короля на строительных лесах; остальные строители быстро спускаются вниз по веревочным лестницам, словно пауки по паутине. Там, в вышине, между рекой и солнцем, король и каменщик преклоняют колена. Потом, взяв в руки мастерок, король начинает цементировать швы. Работать ему явно не хочется, и он скоро передает мастерок каменщику, однако за работой наблюдает очень внимательно. Цемент, которым пользуется король, красновато-розового цвета, и свежие швы ярко выделяются из остальных. Минут через пять, восхищенный поистине пчелиной заботливостью короля, я спрашиваю соседа слева: «А что, у вас всегда замковые камни укрепляют красным цементом?», вспомнив, что полоски того же яркого цвета имеются на каждой из арок Старого Моста, красиво изогнувшегося над рекой чуть выше по течению.
Утерев пот со лба, мой сосед — наверное, мне придется считать его мужчиной, раз уж я начал называть его «он», — отвечает: «В Давние Времена замковый камень всегда укрепляли раствором из костей и цемента, замешанном на крови. То была человеческая кровь. И человеческие кости. Считалось, что иначе арка непременно рухнет. Понимаете? Ну а теперь мы используем кровь и кости животных».
Он, мой сосед слева, говоривший всегда именно так — откровенно, но все же осторожно; иронично, но всегда помня о том, что я чужой, что у меня обо всем свое, чуждое здешним людям, мнение, — рассказывает мне о самых различных вещах. По-моему, только в этой его манере и проявляется настороженность по отношению ко мне — настороженность представителя уникальной расы и человека, занимающего в высшей степени ответственный пост. Ибо это один из самых могущественных людей страны. Я не могу с точностью сказать, какой исторический термин наиболее адекватно смог бы охарактеризовать его положение в государстве: визирь, премьер-министр, а может быть, королевский советник? Кархайдское выражение, отражающее его функции, — «ухо короля». Он из древнего княжеского рода, правитель независимого княжества; ему подвластны великие события и судьбы людей. Имя его — Терем Харт рем ир Эстравен.
Похоже, король покончил со своей задачей каменщика, и я этому очень рад; однако он, обойдя по лесам, похожим снизу на деревянную паутину, арку с другой стороны, все начинает сначала: естественно, у ворот же две стороны. В Кархайде не годится проявлять нетерпение. Флегматиками его жителей ни в коем случае назвать нельзя, они упрямы, неуступчивы, и если уж что затеяли, то непременно доведут до конца — как сейчас король, упрямо завершающий арку. Толпа на набережной реки Сесс сколь угодно долго готова смотреть, как трудится король, но мне все это уже порядком надоело, к тому же ужасно жарко. Мне еще ни разу до сегодняшнего дня не было по-настоящему жарко здесь, на планете Зима, и вряд ли когда-нибудь еще будет, но все же я не способен по достоинству оценить сие великое событие и наслаждаться жарой. Я одет для Ледникового Периода, а не для пляжа: среди бесконечных слоев и прослоек одежды из шерсти, растительных и искусственных волокон, меха и кожи, в этих недосягаемых для зимнего холода доспехах я теперь вяну, как лист редиски на жарком солнце. Чтобы отвлечься, я рассматриваю толпу вокруг, вновь и вновь прибывающих участников парада, яркие знамена различных княжеств и доменов, что неподвижно повисли, освещенные солнечными лучами, и лениво спрашиваю Эстравена, чей это герб вон там, и там, и еще вон на том флаге, дальше. Он знает их все, о каком бы я ни спросил, а ведь их там многие сотни, некоторые принадлежат каким-то затерянным в глуши безвестным княжествам или просто обедневшим родам из обширной, но безлюдной области под названием Перинг, что граничит со страной Диких Ветров, или из земли Керм, что лежит поблизости от Великих Льдов.
— Я ведь и сам родом из Керма, — говорит Эстравен, когда я выражаю восхищение по поводу его поистине безграничных познаний в местной геральдике. — А кроме того, мне по должности полагается знать все княжества и домены. Ведь они-то и есть Кархайд. Править этой страной — это прежде всего значит править ее князьями. Правда, по-настоящему это никогда еще не получалось. Знаете, у нас есть поговорка: Кархайд — это не государство, а толпа вздорных родственников.
Я этой поговорки не знал, и подозреваю, что ее только что сочинил сам Эстравен: его стиль.
Тут один из членов киорремии (это что-то вроде палаты лордов или парламента), которую возглавляет Эстравен, проталкивается к нам сквозь толпу и начинает что-то возбужденно говорить моему соседу. Это двоюродный брат короля Пеммер Харге рем ир Тайб. Он говорит с Эстравеном очень тихо, с едва заметным высокомерием, зато часто улыбается. Эстравен, хоть и потеет страшно, словно глыба льда под жаркими лучами солнца, остается все таким же светски холодным и блестящим придворным дипломатом, как будто ледяная глыба у него внутри абсолютно нерушима, и нарочито громко отвечает на таинственный шепот Тайба. Тон у него при этом самый обычный и предельно вежливый, так что его собеседник со своими секретами выглядит полнейшим дураком. Я прислушиваюсь к их разговору, одновременно наблюдая, как король кончает замазывать шов довольно жидким цементом. Из разговора я ничего особенного понять не могу — кроме того, что между Эстравеном и Тайбом явно существует вражда. По-моему, вражда эта не имеет никакого отношения к моей персоне; мне просто интересно понаблюдать за людьми, что правят Кархайдом, что, в буквальном смысле этого слова, вершат судьбами двадцати миллионов. Государственная власть стала для жителей Эйкумены столь тонким, сложным и с трудом поддающимся определению понятием, что лишь изощренному уму под силу разобраться в ее едва заметных проявлениях; здесь же границы ее пока еще вполне определенны и власть эта вполне ощутима. В Эстравене, например, власть над людьми проявляется как усиление неких свойств его собственного характера; он не делает ни одного бессмысленного жеста, никогда не произнесет ни одного слова, к которому не прислушаются. Он это прекрасно понимает, и понимание своей ответственности делает его еще более значительным. Он всегда основателен и величав. Ничто так не содействует популярности в массах, как успех. Я не очень-то доверяю Эстравену: никогда нельзя знать его истинные намерения. Мне он не нравится, однако я не могу, например, не ощущать тепла солнечных лучей.
Плавное течение моих мыслей прерывают вновь закрывшие солнце тучи. Вскоре дождь начинает вовсю поливать и темную реку, и людей, собравшихся на набережной; небо тоже темнеет. Когда король начинает спускаться вниз, на небе как раз исчезает последнее светлое пятно; какое-то мгновение фигура монарха в белом одеянии и высокая арка за его спиной как бы светятся на фоне сгустившихся на юге грозовых туч. Гроза приближается. Поднимается холодный ветер, продувая насквозь Дворцовую улицу; река становится свинцовой, деревья на набережной содрогаются от холода. Парад окончен. Еще полчаса — и снова начинает идти снег.
Автомобиль увозит короля вверх по Дворцовой улице; толпа, что движется следом, напоминает крупную гальку, перекатываемую мощным приливом. Эстравен снова поворачивается ко мне и говорит:
— Не поужинаете ли со мной сегодня, господин Аи?
Я принимаю его приглашение скорее с изумлением, чем с удовольствием. Эстравен очень много сделал для меня за последние шесть-восемь месяцев, но я не ожидал столь очевидного личного расположения, да и не стремился к нему. Харге рем ир Тайб все еще стоит довольно близко от нас и, безусловно, подслушивает, и, по-моему, ему специально предоставлена эта возможность. Подобные, чисто женские, штучки всегда действовали мне на нервы. Я покидаю трибуну и начинаю, пригибаясь, проталкиваться сквозь толпу, чтобы скорее скрыться. Я не намного выше среднего гетенианца, однако в толпе рост мой почему-то привлекает внимание. Вот он, смотрите, вон Посланник идет! Разумеется, это моя работа, но порой подобное внимание здорово ее осложняет; все чаще я мечтаю о том, чтобы стать совсем неприметным, обычным гетенианцем. Как все.
Пройдя квартала два по Пивоваренной улице, я свернул к своему дому и вдруг — здесь толпа уже значительно поредела — обнаружил, что рядом со мной идет Тайб.
— Церемония прошла поистине безупречно, — восхищенно заявил кузен короля, улыбаясь мне и показывая длинные, чистые, желтоватые зубы. Потом зубы исчезли в складках и морщинах его лица, тоже желтоватого, — лица старика, хотя Тайб был вовсе не стар.
— Добрый знак перед успешным открытием нового порта, — откликнулся я.
— О да, разумеется! — Зубы появились снова.
— Церемония кладки замкового камня очень впечатляет…
— О да! Этот ритуал соблюдается с незапамятных времен. Впрочем, лорд Эстравен вам, конечно же, все это уже рассказывал…
— Лорд Эстравен вовсе не обязан что-то мне рассказывать.
Я старался говорить равнодушным тоном, и все же каждое мое слово для Тайба звучало двусмысленно.
— О да, разумеется, я понимаю, что… — торопливо заговорил он. — Просто лорд Эстравен славится своей благосклонностью по отношению к иностранцам. — Он снова улыбнулся, демонстрируя зубы, каждый из которых как бы таил в себе особую, отдельную тайну — Две, три, тридцать две тайны! Тридцать два значения каждого слова!
— Не многие здесь до такой степени иностранцы, как я, лорд Тайб. Я очень признателен здешним жителям за их доброту.
— О да, конечно, конечно! А благодарность — это ведь столь редкое благородное чувство, воспетое поэтами. И реже всего благодарность встречается здесь, в Эренранге; без сомнения, именно потому, что чувство это не имеет практического применения. Ах, в какие суровые, неблагодарные времена мы живем! Все теперь не так, как бывало в старину, не правда ли?
— Я крайне мало знаю об этом периоде, лорд Тайб, однако и в других мирах мне приходилось слышать подобные сожаления.
Тайб некоторое время пристально смотрел на меня, словно ставил диагноз: безумие. Потом снова показал свои длинные желтые зубы.
— О да, конечно! Да! Я как-то все время забываю, что вы прибыли сюда с другой планеты. Вам-то, разумеется, об этом никогда не удается забыть. Хотя, без сомнения, жизнь здесь, в Эренранге, была бы куда лучше, проще и безопаснее для вас, если бы вы все-таки сумели об этом забыть, а? Да, да, конечно! Но вот и моя машина: я велел, чтобы меня ждали здесь, подальше от толчеи. Я бы с удовольствием вас подвез, но должен отказать себе в этом удовольствии, ибо весьма скоро обязан быть во дворце, а, как гласит пословица, бедным родственникам опаздывать не годится. Даже и королевским, не так ли? О да, конечно! — И кузен короля нырнул в свой маленький черный электромобиль, еще раз показав мне все свои зубы и пряча глаза в паутине морщин.
Оставшись в одиночестве, я двинулся к себе на Остров[7]. Сад перед ним, после того как стаял последний зимний снег, стал наконец открыт взору. Зимние двери, расположенные в трех метрах от поверхности земли, были уже опечатаны и теперь несколько месяцев останутся закрытыми — пока вновь не наступит осень и за ней следом не придут морозы, не выпадут глубокие снега. Рядом с домом, среди размокших клумб, луж, покрытых ломкими ледяными корочками, и быстрых, нежноголосых весенних ручьев, прямо на покрытой первой зеленью лужайке стояли и нежно беседовали двое юных влюбленных. Их правые руки были судорожно сцеплены — одна в другой. Первая фаза кеммера. Вокруг них плясали крупные пушистые снежинки, а они стояли себе босиком в ледяной грязи, держась за руки и ничего не замечая вокруг, кроме друг друга. Весна пришла на планету Зима.
Я пообедал у себя на Острове и, когда колокола на башне Ремми — местной ратуши — пробили Час Четвертый, был уже у стен дворца, вполне готовый к ужину. Жители Кархайда плотно едят четыре раза в день: первый завтрак, второй, обед и ужин. А в промежутках еще много раз перекусывают и подкрепляются. На планете Зима нет крупных съедобных животных, как нет и продуктов, поставляемых млекопитающими, — то есть молока, масла или сыра; богатой белками и углеводами пищей здесь являются яйца, рыба, орехи и некоторые хайнские злаки. Не слишком калорийная диета для столь сурового климата, так что пополнять запасы «горючего» приходится довольно часто. Я уже привык без конца что-то есть, буквально через каждые пятнадцать минут. И лишь позже, в конце этого года, я открыл для себя неожиданный факт: оказывается, гетенианцы сумели приспособиться не только к непрерывному поглощению пищи, но и к неопределенно долгому голоданию.
Снег все еще шел — мягкий, легкий весенний снежок, это было куда приятнее бесконечных дождей, свойственных периоду оттепели на этой планете. Я неторопливо брел по территории дворца в спокойной голубизне вечернего снегопада и только один раз чуть-чуть сбился с пути. Королевский дворец Эренранга — это как бы город в городе, окруженные могучими стенами джунгли бесчисленных дворцов, башен, садов, двориков, храмов, крытых мостов, напоминающих туннели, и разнообразных переходов из одной части дворца в другую. Здесь были замечательные рощи и чудовищные тюрьмы — наследие многовековой королевской паранойи, которой не избежал ни один монарх Кархайда. Надо всем этим возвышались мрачные величественные стены из красного камня — внешние укрепления центрального замка, где в обычное время не живет никто, кроме самого короля. Все же остальные — слуги, челядь, придворные, лорды, министры, члены королевского совета, гвардия короля и так далее — размещаются в других дворцах, бараках или казармах, что находятся внутри крепостных стен Эстравену в знак особого расположения короля был предоставлен Угловой Красный Дом — здание, построенное 440 лет назад для Гармеса, любимого кеммеринга короля Эмрана III, чья краса до сих пор воспевается поэтами. Гармес был похищен наемниками враждебной королю клики из Внутренних Земель, изуродован, сведен с ума и превращен в скота. Эмран III умер через сорок лет после этого, все еще горя жаждой неутоленной мести, и был прозван Эмран Несчастливый. Трагедия, свершившаяся в столь далекие времена, постепенно утратила свою горечь, но слабая дымка несбывшихся надежд, какой-то странной меланхолии по-прежнему окутывала эти каменные стены, таилась в темных углах. Небольшой сад при доме был обнесен резной оградой; ветви плакучих деревьев, серем, склонялись к воде небольшого пруда меж раскиданных на его берегах огромных каменных валунов. В мутноватых снопах света, падавшего из окон, кружились вместе с крупными хлопьями снега крохотные коробочки семян; ими была усыпана вся темная поверхность воды. Эстравен стоял на крыльце, ждал меня — без шапки, без куртки на морозе! — и любовался таинством падения в ночи мертвых снежных хлопьев, смешанных с живыми семенами растений. Он спокойно приветствовал меня и провел в дом. Других гостей не ожидалось.
Я немного этому удивился, однако мы сразу же пошли к столу, а о делах за едой говорить не принято; но я удивился куда больше, отведав кушанья, которые были, безусловно, выше всяческих похвал; даже вечные хлебные яблоки повар Эстравена совершенно преобразил, так что я от всей души выразил свое восхищение. После ужина мы сидели у камина и пили горячее пиво. В мире, где на обеденном столе всегда имеется специальное приспособление, чтобы разбивать ледок, которым успевает покрыться еда, а также питье в твоем бокале, горячее пиво начинаешь особенно ценить.
За столом Эстравен весьма мило болтал; теперь же, сидя напротив меня у камина, был погружен в исполненное достоинства молчание. Хотя я уже почти два года провел на планете Зима, но все еще был очень далек от адекватного восприятия ее обитателей. Я очень старался, но все мои попытки кончались тем, что я воспринимал гетенианцев то как мужчин, то как женщин; я как бы загонял их в рамки столь неестественных для них и столь понятных для меня категорий. И вот теперь, прихлебывая исходящее паром кисловатое пиво, я подумал, что поведение Эстравена за столом было типично женским: сплошное обаяние, такт и некая загадочная бесплотность при безукоризненной светскости. Может быть, именно этой женственной мягкости и изяществу в нем я и не доверял? Может, именно это-то мне в нем и не нравилось? Просто немыслимо было представить его женщиной — этого темнокожего, ироничного, могущественного вельможу, что сидел со мной рядом в полутемной гостиной, освещенной лишь пламенем камина; и все же, когда я думал о нем как о мужчине, то постоянно ощущал некую фальшь, неясный обман, крывшийся то ли в нем самом, то ли в моем отношении к нему. Голос у него был мягкий, хотя и довольно звучный; недостаточно низкий для голоса мужчины, однако вряд ли похожий и на голос женщины… Впрочем, он что-то давно уже говорил этим своим загадочным голосом.
— Мне очень жаль, — говорил Эстравен, — что я вынужден был столь долго откладывать удовольствие принимать вас в моем доме, но я рад, что теперь между нами больше не возникает вопроса о каком-то там покровительстве…
Последнее меня несколько удивило. Он, безусловно, покровительствовал мне, по крайней мере до сегодняшнего дня. Может быть, он хотел сказать, что аудиенция у короля, которую он испросил для меня на завтра, положит конец нашим различиям и сделает нас равными по положению?
— Мне кажется, я не совсем вас понимаю, — сказал я.
Мое замечание, казалось, сильно его озадачило, и он умолк.
— Ну что ж, видите ли… — начал он наконец очень неуверенно, — ваше пребывание в моем доме… вы же понимаете, что я больше не могу выступать перед королем в качестве вашего адвоката.
Он говорил так, словно стыдился меня. Совершенно очевидно, что и это приглашение в гости, и то, что я его принял, имели некий недоступный мне глубинный смысл. Но если мне не хватало знаний этикета, то ему — этики. Одно лишь было мне абсолютно ясно: я был прав, не доверяя Эстравену. Он был не просто хитер и не просто всесилен: он оказался поразительно вероломен. В течение долгих месяцев моего пребывания в Эренранге именно он внимательнее остальных выслушивал меня, отвечал на все мои вопросы, посылал врачей и инженеров проверить, действительно ли я прилетел на своем корабле с другой планеты; он по собственной инициативе помогал мне сойтись с нужными людьми и последовательно продвигал меня вверх по здешней иерархической лестнице, на самой нижней ступеньке которой я в первый год своего пребывания здесь находился: из обладающего чересчур большим воображением монстра я превратился, благодаря его усилиям, в уважаемого иноземного Посланника, который вот-вот будет удостоен аудиенции самого короля. И вот теперь, подняв меня до столь опасных высот, он внезапно ледяным тоном сообщает, что лишает меня своей поддержки…
— Но я всегда привык полагаться на вас, вы сами приучили меня…
— С моей стороны это было ошибкой.
— Вы хотите сказать, что, устроив мне эту аудиенцию, все же не стали отзываться положительно о моей миссии в целом, как… — Мне показалось, что лучше проглотить это «как раньше обещали мне».
— Я не мог иначе.
Я очень разозлился, но не ощутил в нем ни ответного гнева, ни каких-либо сожалений.
— Не скажете ли, почему вы именно так поступили?
Он помолчал, потом решился:
— Хорошо.
И снова замолчал. Пока длилось это молчание, я уж было решил, что вновь совершил ошибку: мне, не слишком умному и, в общем-то, беззащитному чужаку, не следовало бы требовать у премьер-министра инопланетного государства объяснить свое поведение, тем более что я, чужак, недостаточно хорошо понимаю — и, возможно, никогда не пойму! — что лежит в основе здешней государственной власти и деятельности современного кархайдского правительства. Без всякого сомнения, многое связано с понятием шифгретор — совершенно непереводимое слово, обозначающее одновременно престиж, авторитет, общественное лицо человека и благородное происхождение, — всеобъемлюще важный фактор социальной значимости как в Кархайде, так и во всех прочих государствах планеты Гетен. Если это так, то я никогда до конца не пойму поведения Эстравена.
— Вы слышали, что сказал мне король сегодня во время праздника?
— Нет.
Эстравен наклонился и вынул прямо из горячей золы в камине кувшин с пивом. Потом молча налил мне полную кружку. Пришлось пояснить:
— Насколько я мог слышать, король не разговаривал сегодня с вами во время праздника.
— Мне тоже так показалось, — согласился он.
До меня наконец дошло, что это всего лишь очередной намек. Послав к чертям эту идиотскую, типично женскую манеру вечно говорить намеками и загадками, я спросил напрямик:
— Вы что же, лорд Эстравен, хотите сказать, что больше не пользуетесь благосклонностью короля?
Я полагал, что уж теперь-то он непременно рассердится, однако он ничем этого не проявил, кроме осторожного упрека:
— Я ничего не хочу сказать вам, господин Аи.
— О господи, лучше бы вы все-таки хотели!
Он посмотрел на меня с любопытством.
— Ну хорошо. Тогда скажем так: при дворе есть несколько человек, которые, как вы выражаетесь, пользуются благосклонностью короля, но отнюдь не благосклонно относятся ни к вашему присутствию здесь, ни к вашей миссии.
А-а, значит, ты спешишь поскорее присоединиться к ним и продаешь меня, чтобы спасти собственную шкуру, подумал я, но говорить об этом, разумеется, было нельзя. Эстравен был настоящим придворным, хитрым и умным политиком, а я — просто доверчивым дураком. Даже в двуполом обществе политик слишком часто не является по-настоящему цельной личностью. Пригласив меня на обед, Эстравен рассчитывал, что я так же легко приму его предательство, как он его совершил. Очевидно, спасти собственное лицо было для него куда важнее, чем остаться честным. А потому я заставил себя выговорить:
— Мне очень жаль, что ваше доброе отношение ко мне послужило причиной стольких неприятностей.
О черт побери! Я даже ощутил слабое чувство морального превосходства, правда мимолетное: слишком он был непредсказуем.
Он отодвинулся назад, так что блики огня освещали лишь его колени и точеные, маленькие, но сильные руки, державшие серебряную кружку, лицо же оставалось в тени — темнокожее лицо, да еще как бы нарочно затененное пышными, растущими низко надо лбом волосами и густыми бровями; глаза прятались в пушистых густых ресницах, и все вместе это было окутано особой дымкой утонченной обходительности. Может ли человек прочитать чувства, написанные на морде кошки? тюленя? выдры? Некоторые жители планеты Гетен, подумал я, похожи именно на этих животных: у них такие же глубокие, бездонные и одновременно яркие глаза, которые не меняют выражения, о чем бы ты с этими людьми ни говорил.
— Неприятности я навлек на себя сам, — ответил он. — И это не имеет ни малейшего отношения к вам, господин Аи. Вам известно, что Кархайд и Оргорейн ведут тяжбу относительно протяженности нашей границы близ Северного Перевала в долине Синотх? Еще дед нынешнего короля Аргавена предъявил права на эту долину, однако Комменсалы так и не согласились признать ее собственностью Кархайда… Слишком много снега уже принесла эта туча, и снег все еще идет, сугробы становятся все выше. Я помог кое-кому из кархайдских фермеров, что живут в долине, перебраться на восток через старую границу, полагая, что спор этот может погаснуть и сам собой, если эту территорию просто оставить в распоряжении Орготы — ведь граждане Оргорейна живут в этих местах уже несколько тысячелетий. Несколько лет тому назад я входил в состав Административной группы Северного Перевала; тогда я и познакомился с некоторыми из кархайдских фермеров, проживающих в долине Синотх. Мне было крайне неприятно сознавать, что им постоянно угрожают бандитские погромы, а также ссылка на Добровольческие Фермы Оргорейна. И я подумал: а почему бы, собственно, не устранить как таковой сам предмет спора?. Но нет, в Кархайде такая идея была воспринята как в высшей степени непатриотичная. Более того, трусливая и оскорбительная для государства. Мог пострадать шифгретор самого короля!
Его ироничные намеки, хитросплетение интриг, да и сама история конфликта на границе с Оргорейном были мне совершенно неинтересны. Я мысленно вернулся к тому, что нас теперь разделяло с Эстравеном. Доверяю я ему или нет, но все же можно еще попытаться извлечь из него хоть какую-то пользу.
— Мне очень жаль, — сказал я, — но действительно грустно, если вопрос о нескольких фермерах и их правах способен испортить ваши отношения с королем и тем самым обречь на провал мою миссию. Ведь в данном случае речь идет о делах куда более важных, чем несколько километров государственной границы.
— Безусловно. Все это значительно важнее. Но может быть, Экумена, границы которой находятся в тысяче световых лет от границ Кархайда, проявит по отношению к нам некоторое терпение?
— Стабили Экумены — очень Терпеливые люди, лорд Эстравен. Они будут ждать и сто лет, и даже пятьсот, пока Кархайд и другие государства планеты Гетен не разберутся и не решат окончательно, стоит ли им присоединяться к остальному человечеству Вселенной. И сказанное мной связано лишь с моей собственной, личной надеждой. И я испытываю сейчас лишь свое собственное, личное разочарование. Признаюсь откровенно: я надеялся с вашей помощью..
— Я тоже. Ничего, ледники тоже не вчера замерзли… — Поговорка, как всегда, была у него наготове, однако в мыслях он явно был где-то далеко. Меня он не замечал. Я почему-то подумал, что он в своей борьбе за власть как бы окружает мои фигуры своими пешками… — Вы попали к нам, — сказал он наконец, — в странные времена. Все меняется; мы вышли на новый виток. Нет, пожалуй, еще не вышли; мы чересчур далеко зашли по тому пути, которому следовали до сих пор. Я полагал, что ваше присутствие, ваша миссия помогут нам свернуть с неверного пути и откроют перед нами некие новые перспективы. Но — в нужный момент… в нужном месте… Все это слишком неопределенно, господин Аи.
Теряя терпение от бесконечных общих слов, я сказал:
— Вы, стало быть, утверждаете, что этот нужный момент еще не наступил. Может быть, вы посоветуете мне аннулировать аудиенцию?
Я говорил по-кархайдски, так что моя ошибка звучала еще ужаснее, однако Эстравен не улыбнулся и не нахмурился.
— Я боюсь, что аннулировать ее имеет право один лишь король, — мягко сказал он.
— 0 господи, конечно, я вовсе не это имел в виду! — От стыда я даже закрыл руками лицо. Меня воспитали в обществе свободных и искренних людей Земли, и я, видимо, никогда не смогу усвоить как следует бесконечные правила гетенианского протокола, не научусь той немыслимой бесстрастности, которая так ценится в Кархайде. Я прекрасно понимал, что такое король в своем королевстве, история Земли буквально кишит королями, но у меня не было ни малейшего опыта общения с ними… мне не хватало такта… Я поднял свою кружку и стал жадно пить горячий пьянящий напиток. — Что ж, я расскажу королю меньше, чем собирался, когда рассчитывал на вашу поддержку.
— Хорошо.
— Хорошо? Но чем же? — не удержался я.
— Ну, господин Аи, вы же в своем уме. И я тоже. Но поскольку ни один из нас не является королем, вы же понимаете… Я полагаю, что вы намеревались рассказать Аргавену, в разумных пределах конечно, о том, что целью вашей миссии является попытка объединения Гетен со всей Экуменой. И он, в разумных пределах конечно, об этом уже знает: об этом ему сказал я, как вам известно. Я не раз обсуждал с ним ваши проблемы, пытаясь заинтересовать его. Но все было не к месту и не вовремя. Я этого не учел — сам слишком всем этим увлекся и забыл, что он король. Все, о чем я ему рассказывал, значит для него лишь одно: его власти что-то угрожает, причем его королевство вдруг оказывается всего лишь пылинкой в космосе, а его власть — просто игрой, шуткой для тех, кто правит сотней миров.
— Но Экумена никем не правит! Она лишь координирует. Ее власть в каждом из входящих в нее государств и миров ничуть не больше власти их собственных правителей. Просто в союзе с Экуменой Кархайд обретет значительно большую стабильность и авторитет, чем когда-либо.
Некоторое время Эстравен молчал. Сидел, уставившись в огонь, отблески которого играли на его серебряной кружке и широкой светлой цепи у него на груди, обозначающей его ранг. В старом доме царила тишина. За ужином нам прислуживал слуга, но жители Кархайда не знают института рабства или иной личной зависимости и нанимают именно работников, а не людей; так что теперь все слуги, конечно же, разошлись по домам. Придворный такого ранга, как Эстравен, по-моему, должен был бы иметь хоть какую-то охрану, поскольку убийства в Кархайде случаются достаточно часто, но я и раньше не заметил ни одного охранника, и сейчас никого в доме не слышал. Мы явно были одни.
Я остался один на один с существом из иного мира в стенах этого мрачного дворца, в странном заснеженном городе посреди Ледникового Периода, наступившего на чужой мне планете.
Все, что говорил я сегодня и вообще с тех пор, как прибыл на планету Гетен, внезапно показалось мне не просто нелепым, но и немыслимым. Как мог я ожидать, чтобы этот вот человек, впрочем, как и любой другой в этой стране, поверил моим сказочкам об иных мирах, народах, о каком-то малопонятном «добром» правительстве, существующем где-то в черной пустоте космоса? Все это было на редкость глупо. Я прилетел в Кархайд на весьма странном корабле; я действительно по ряду физических признаков существенно отличался от гетенианцев; разумеется, все это следовало как-то объяснить, однако мои собственные разъяснения на этот счет были в достаточной степени абсурдны. Я и сам им не очень-то поверил бы на месте гетенианцев.
— Я вам верю, — сказал мне Эстравен, этот инопланетянин, сидевший прямо передо мной в совершенно пустом доме. И столь велико было в тот миг мое ощущение чужеродности, что я уставился на него в полной растерянности. — Боюсь, что и Аргавен тоже вам верит. Но не доверяет. Отчасти потому, что больше уже не доверяет мне. Я сделал слишком много ошибок, был слишком беспечен. И не могу настаивать на вашем доверии ко мне хотя бы потому, что из-за меня ваша жизнь оказалась под угрозой. Я забыл, кто такой наш король; забыл, что в самом себе он видит весь Кархайд; забыл, что в нашей стране считается патриотизмом и что сам король уже по положению своему истинный патриот. Позвольте мне спросить вас вот о чем, господин Аи: знаете ли вы, что такое патриотизм, убеждались ли вы в том, что он существует, на собственном опыте?
— Нет, — сказал я, потрясенный до глубины души вдруг открывшейся мне яркой индивидуальностью Эстравена и силой его духа. — Не уверен, что хорошо представляю это себе. Если только не называть патриотизмом просто любовь к родине, ибо это-то чувство мне хорошо знакомо.
— Нет, не любовь к родине я имею в виду. Я имею в виду страх. Боязнь всего иного, чем ты сам, чем то, что окружает тебя. И знаете, страх этот не просто поэтическая метафора, он скорее носит политический характер и проявляется в ненависти, соперничестве, агрессивности. И он растет в нас, этот страх. Растет год за годом. Мы слишком далеко зашли по старой дороге. А вы… вы явились из такого мира, где даже государств уже не существует, причем в течение многих столетий… Вы едва понимаете, о чем я говорю вам, однако именно вы указываете нам новый путь… — Эстравен внезапно умолк: голос его сорвался. Но уже через несколько секунд, полностью овладев собой, он продолжал, как всегда сдержанный и корректный: — Из-за этого страха я и отказался слишком настойчиво защищать ваши идеи перед королем. Во всяком случае, пока. Однако я боюсь не за себя, господин Аи. И мои действия отнюдь не отличаются патриотичностью. В конце концов, на планете Гетен есть и другие государства.
Я понятия не имел, к чему он клонит, но был уверен, что у этих объяснений есть и совсем иной смысл. Из всех темных и загадочных душ, которые встречались мне в этом мрачном, промерзшем городе, душа Эстравена была самой темной и загадочной. Мне не хотелось бродить по бесконечному психологическому лабиринту и играть в прятки с премьер-министром Кархайда. Я не ответил. Но через некоторое время он сам, причем очень осторожно, продолжил начатый разговор:
— Если я правильно вас понял, ваша Экумена главным образом предназначена служению общим интересам человечества. Мы ведь здесь очень различны: у Орготы, например, есть давний опыт подчинения местнических интересов общегосударственным, а у Кархайда такого опыта нет вообще. Да и Комменсалы Оргорейна люди в основном вполне здравомыслящие, хотя и не очень образованные, тогда как король Кархайда не только безумен, но и довольно глуп.
Совершенно очевидно, что должного чинопочитания в Эстравене не было и в помине. Как, видимо, и понятия о верности. С легким отвращением я сказал:
— Если это действительно так, то вам, должно быть, весьма затруднительно служить своему королю.
— Не уверен, что когда-либо ему служил, — ответил королевский премьер-министр. — Или имел таковое намерение. Я никому не служу. Настоящий человек должен отбрасывать свою собственную тень..
Колокола на башне ратуши пробили Час Шестой, полночь, и я, воспользовавшись этим предлогом, извинился и собрался уходить. Когда я в прихожей надевал теплый плащ, Эстравен сказал:
— На данный момент я проиграл, потому что, как мне кажется, вы теперь из Эренранга уедете… — (Интересно, почему это пришло ему в голову?) — Но я верю, что наступит тот день, когда я снова смогу задавать вам вопросы. Я еще так много хотел бы от вас узнать. Особенно об этой вашей способности говорить с помощью мыслей. Вы ведь едва коснулись общих принципов такого общения..
Его любознательность казалась мне совершенно естественной: этакое бесстыдство сильной личности. Впрочем, его обещания помочь мне тоже выглядели вполне искренними. Я сказал, что конечно, в любой момент, и на этом вечер закончился. Он проводил меня через сад, покрытый тонким слоем снега; в небе светила здешняя луна — большая, равнодушная и рыжая. Меня пробрала дрожь: здорово подморозило.
— Вам холодно? — с вежливым удивлением спросил он. Для него, естественно, это была теплая весенняя ночь.
Я чувствовал себя таким усталым и таким здесь чужим, что сказал:
— Мне холодно с тех пор, как я попал в этот мир.
— Как вы называете этот мир на своем языке? Нашу планету?
— Гетен.
— А на вашем языке у вас разве нет для нее названия?
— Есть. Придумали первые Исследователи. Они назвали эту планету Зима.
Мы остановились у ворот. За решеткой, которой был обнесен сад, смутно вырисовывались в снежной мгле здания и крыши Большого Дворца, кое-где на разной высоте горели в окнах слабые золотистые огоньки, отбрасывая свет на соседние строения. Стоя под невысокой каменной аркой ворот, я непроизвольно взглянул вверх и задумался: не был ли этот замковый камень тоже укреплен по старинке — раствором, замешанном на костях и крови? Эстравен распрощался и повернул назад, к дому: он никогда не был многословен при встречах и прощаниях. Я пошел прочь, скрипя башмаками, по молчаливым дворам и аллеям дворца, по легкому, залитому лунным светом снежку, а потом — по глубоким провалам каменных улиц. Я шагал торопливо, потому что замерз, был потрясен изменой и страдал от неуверенности, одиночества и страха.
2. В сердце пурги
Из коллекции аудиозаписей северокархайдских «Сказок у камина»; архив Исторического колледжа Эренранга, автор неизвестен; запись сделана в период правления Аргавена VIII.
Лет двести тому назад в Очаге Шатх государства Перинг, что на самой границе страны Диких Ветров, жили-были два брата, которые стали кеммерингами и поклялись друг другу в вечной любви и верности. В те далекие времена, как и сейчас, родные братья могли быть кеммерингами до тех пор, пока один из них не родит ребенка; после этого им надлежало расстаться навсегда. По закону они не имели права клясться друг другу в вечной преданности. Но те два брата дали друг другу такую клятву. Когда стало ясно, что скоро родится ребенок, правитель Шатха приказал братьям расстаться и никогда не встречаться более. Услышав этот приказ, один из братьев-кеммерингов — тот, что носил во чреве дитя, — впав в отчаяние, добыл яду и покончил с собой. После этого обитатели Очага единодушно изгнали его брата из княжества, возложив на него вину за эту смерть. Поскольку стало известно — а слухи всегда обгоняют путника, — что человек этот изгнан из собственного Очага, никто не желал дать ему пристанище и, приютив по закону гостеприимства на три дня, изгоя выставляли за ворота. Так скитался он, пока не понял, что на родной земле не осталось больше для него ни капли доброты в чьем-либо сердце и преступление его никогда не будет прощено[8]. Он не сразу поверил в это, ибо был еще молод и обладал чувствительной душой. Когда же юноша убедился, что это действительно так, то вернулся издалека к родному Очагу и, как подобает изгнаннику, встал у его внешних ворот. И вот что сказал он своей семье: «Для людей я утратил свое лицо: на меня смотрят — и не видят. Я говорю — но меня не слышат. Я прихожу в дом — и не нахожу приюта. У огня не находится для меня места, чтобы я мог согреться, на столе — пищи, чтобы я мог утолить голод, в доме — постели, где я мог бы приклонить голову. Все, что у меня теперь осталось, — это мое имя — Гетерен. И это имя теперь я произношу у ворот вашего Очага как проклятье; я оставляю его здесь, а вместе с ним — свой позор. Сохраните же мое имя и мой позор. А я, безымянный, пойду искать свою смерть». Тут некоторые жители Очага, вознегодовав, хотели наброситься на него и убить, ибо убийство менее позорно для всего рода, чем самоубийство. Но юноша бежал от них; он прошел через всю страну, продвигаясь все дальше на север, к Вечным Льдам. Его преследователи, удрученные неудачной погоней, один за другим возвращались в Шатх. А Гетерен продолжал свой путь и через два дня достиг границ Ледника Перинг[9].
Еще два дня шел он по леднику на север. У него не было с собой ни еды, ни палатки — ничего, кроме теплого плаща. На ледниках нет растительности и не водятся никакие звери. Наступил второй месяц осени, Сасми, уже начались сильные снегопады, порой снег шел день и ночь. Но юноша упорно продвигался дальше к северу сквозь пургу. Однако на второй день понял, что слабеет, и вынужден был ночью лечь и немного поспать. А на третий день, проснувшись утром, обнаружил, что руки у него обморожены, как, наверное, и ноги; он так и не смог развязать тесемки башмаков, чтобы выяснить это, ибо руки больше его не слушались. Тогда Гетерен пополз вперед на четвереньках, отталкиваясь коленями и локтями. Не было в том особого смысла, ибо не все ли равно, сколько еще проползет он по леднику, прежде чем умрет, но он чувствовал, что непременно должен двигаться к северу.
Прошло немало времени; снегопад прекратился, ветер стих. Выглянуло солнце. Стоя на четвереньках, он не мог видеть далеко, да и меховая оторочка капюшона наползала ему на глаза. Не ощущая больше холода ни в руках, ни в ногах, ни на лице, он подумал было, что мороз совсем лишил его чувствительности. И все же пока он еще мог двигаться. Снег вокруг него в этих местах выглядел как-то странно: он был похож на высокую белую траву, что проросла сквозь вечные льды. Когда Гетерен касался ее, трава не ломалась, а пригибалась и снова выпрямлялась, как трава-сабля. Тогда он перестал ползти и сел, отбросив назад капюшон, чтобы осмотреться. Повсюду, насколько хватало глаз, расстилались поля, заросшие этой снежной травой, белой и сверкающей под солнцем. Среди полей возвышались купы деревьев, покрытых белоснежной листвой. Небо было ясное, стояло полное безветрие, и все вокруг было бело.
Гетерен снял рукавицы и осмотрел руки. Они тоже были белые, как снег. Но боль от страшных укусов стужи прошла, пальцы снова слушались его, и он снова мог стоять на ногах. Более он не ощущал ни холода, ни голода, ни каких-либо иных страданий.
Вдали на севере он увидел высокую башню, похожую на башни его родного Очага; оттуда кто-то шагал по снегу прямо к нему. Через некоторое время Гетерен смог разглядеть, что человек этот абсолютно наг и кожа у него очень белая. Волосы тоже. Белый человек подошел еще ближе, совсем близко, с ним уже можно было говорить, и Гетерен спросил его; «Кто ты?»
И белый человек ответил: «Я твой брат и кеммеринг Хоуд».
То было имя его брата-самоубийцы. И Гетерен увидел, что белый человек лицом и фигурой в точности похож на живого Хоуда. Вот только в теле его больше не было жизни, а голос звучал слабо и тонко, словно ломались хрупкие льдинки.
Тогда Гетерен спросил: «Что же это за место такое?»
Хоуд ответил: «Это самое сердце пурги. Мы, убившие себя, живем здесь. Здесь мы с тобой можем сохранить верность той клятве, что дали друг другу».
Но Гетерен испугался и сказал: «Я не останусь здесь. Если бы ты тогда убежал со мной на юг, подальше от нашего Очага, мы могли бы навсегда остаться вместе и всю жизнь хранить верность нашей клятве, и никто на свете не узнал бы о том, что мы нарушили закон. Но ты первым изменил клятве, ты предал нас и предал собственную жизнь. И не сможешь теперь звать меня по имени».
И правда, Хоуд шевелил губами, но так и не мог выговорить имени своего родного брата.
Он быстро подошел к Гетерену, протянул к нему руки, обнял его, сжал его левую руку своими руками. Но Гетерен вырвался и убежал. Он бежал на юг и видел, как перед ним вырастает стена пурги, и, пройдя сквозь нее, он снова упал на колени и больше бежать уже не мог, а мог лишь ползти на четвереньках.
На девятый день после того, как он ушел из родного Очага на север, Гетерен был обнаружен в пределах своего княжества неподалеку от Очага Ороч, что находится к северо-востоку от Шатха. Жители его не знали, кто этот человек и откуда он пришел; они нашли его барахтающимся в снегу, умирающим от голода, ослепшим от снега, с почерневшим от мороза и солнечных ожогов лицом; поначалу он не мог даже говорить. И все же Гетерен не только выжил, но и не заболел, разве что сильно обмороженную левую руку его пришлось отнять. Кое-кто поговаривал, что это тот самый Гетерен из Шатха; но остальные считали, что такого быть не может, потому что Гетерен ушел на Ледник еще во время первых осенних снегопадов и, без сомнения, погиб. Сам же он утверждал, что имя его вовсе не Гетерен. Окончательно поправившись, человек этот покинул Ороч и княжество на границе страны Диких Ветров и отправился на юг и в тех краях стал называть себя Энохом.
Когда Энох был уже совсем старым и жил в долине реки Рир, он как-то повстречался со своим земляком и спросил его, как идут дела в княжестве и Очаге Шатх. И человек тот ответил, что дела там плохи. Нет удачи ни в домашней работе, ни в поле; все пришло в упадок, все больны какой-то странной болезнью, весной зерно в полях вымерзает, а то, что успевает созреть, гниет на корню, и так продолжается уже много лет. Тогда Энох сказал ему; «А знаешь, ведь я Гетерен из Шатха» — и поведал о том, как тогда поднялся на Ледник и кого там встретил. И закончил свой рассказ: «Передай жителям Шатха, что я беру назад свое имя и снимаю с них проклятье». Через несколько дней после этого Гетерен заболел и умер. А тот путешественник рассказал его историю в Шатхе и передал его последние слова. Говорят, что с тех пор сам Очаг и все княжество вновь стали процветать, жизнь снова наладилась в домах и в полях и пошла дальше своим чередом.
3. Сумасшедший король
Я проснулся поздно и оставшиеся утренние часы провел за чтением собственных записей, касающихся придворного этикета, а также наблюдений моих предшественников, Исследователей, относительно гетенианской психологии. Я читал невнимательно — в общем-то, я давно уже все это знал наизусть — и сейчас просто старался заглушить тот внутренний голос, что неумолчно бубнил у меня в ушах: «Ты все с самого начала сделал неправильно». Поскольку голос не умолкал, я все-таки начал с ним спорить, утверждая, что смогу в дальнейшем обойтись и без помощи Эстравена; может быть, получится даже лучше. В конце концов, моя задача здесь вполне под силу и одному человеку. Первый Мобиль всегда работает в одиночку. Первые вести из любого нового мира в Экумену всегда передаются голосом одного-единственного человека. Мобиля, разумеется, можно убить, как убили Пеллегля на Четырех Быках, или заточить в сумасшедший дом вместе с другими безумцами, как это произошло по очереди с первыми тремя Посланниками на Гао; и все-таки Экумена продолжает посылать Мобилей в одиночку, и эта практика вполне оправдывает себя. Порой голос одного-единственного человека, говорящего правду, куда большая сила, чем целые флоты и армии, особенно если этому человеку дать достаточно времени, но времени-то в Экумене как раз хватает… «У тебя зато его не хватает!» — сказал мой внутренний голос, но я убедительно попросил его заткнуться. В Часу Втором, исполненный спокойствия и рассудительности, я прибыл на аудиенцию к королю Кархайда. Впрочем, вся моя рассудительность улетучилась еще в приемной, прежде чем я успел хотя бы взглянуть на короля.
В королевскую приемную я был препровожден дворцовой стражей через бесчисленные длинные залы и коридоры. Потом один из адъютантов Его Величества попросил меня подождать немного и оставил одного в огромном зале с высокими потолками, но без окон. Перед встречей с королем Кархайда я постарался одеться подобающим образом. Я как раз продал свой четвертый рубин и треть полученной суммы истратил на два костюма — для вчерашнего парада и сегодняшней аудиенции (от наших Исследователей мне было известно, что гетенианцы очень ценят драгоценные камни — значительно больше землян, например, — так что я явился на Гетен с полными карманами рубинов и сапфиров, чтобы при случае было чем расплачиваться). Все на мне было новым, очень тяжелым и прочным, но сшитым хорошо и выглядевшим добротно, даже красиво, как вообще вся одежда в Кархайде: белая, отороченная мехом теплая рубаха, серые узкие штаны, длинная, похожая на камзол куртка хайэб из кожи цвета морской волны, новая шапка и новые перчатки, под строго определенным углом торчащие из-под слегка сползающего на бедра ремня, дополняющего хайэб, новые башмаки… Уверенность в том, что одет я хорошо, в полном соответствии с этикетом, все-таки прибавляла спокойствия и рассудительности. Я спокойно и рассудительно огляделся.
Как и во всем королевском дворце, в этом зале с высокими потолками и красными стенами царило запустение и стоял запах плесени, как если бы постоянно гулявшие там сквозняки залетали из прошлых веков. В камине ревел огонь, но тепла особого не давал. Камины в Кархайде существуют для того, чтобы согревать душу, а не тело. Промышленная революция в Кархайде совершилась по крайней мере три тысячи лет тому назад, за эти тридцать веков кархайдцы изобрели прекрасное и экономичное центральное отопление с использованием водяных и электрических радиаторов, а также иных энергетических источников тепла; однако в домах у них по-прежнему центральное отопление отсутствует. Возможно, потому, что они боятся утратить природную сопротивляемость холоду, как это происходит, например, с полярными птицами на Земле: если их хотя бы недолгое время продержать в теплой палатке, а потом выпустить на волю, они тут же погибнут от обморожения конечностей. Я же, будучи вообще пташкой тропической, мерз постоянно; мерз как на улице, так и дома, хоть дома и немного меньше; у меня замерзали руки и ноги, и весь я дрожал от холода. Сейчас я тоже ходил по залу взад-вперед, стараясь согреться. Живыми в этой унылой приемной были только я да огонь в камине; мебели, впрочем, тоже было немного: стол, стул, на столе — каменная ваза и старинный радиоприемник, украшенный серебром, резным деревом и костью, — достойный экспонат для выставки народного творчества. Приемник играл под сурдинку, и я чуточку прибавил звук, услышав, что эпическая песня или баллада сменилась сводкой дворцовых новостей. Как правило, жители Кархайда читают немного и предпочитают слушать, причем не только новости, но и литературные тексты; всяческие инсценировки и спектакли у них недостаточно популярны, а книги и телевизоры распространены гораздо меньше, чем радиоприемники; газет не существует вообще. Утром я сводку новостей проспал, да и теперь слушал вполуха, думая совсем о другом, пока повторенное несколько раз знакомое имя не привлекло мое внимание. Что это они там говорят об Эстравене? Какой-то королевский указ? Информация, видимо, была важной, потому что указ начали читать сначала:
«Терем Харт рем ир Эстравен, лорд Эстре из Керма, данным указом лишается титула князя и почетного членства в Королевском Совете; он обязан покинуть королевство Кархайд и соподчиненные княжества в течение трех дней. По истечении указанного срока, а также если он осмелится когда-либо вернуться в пределы государства, Харт рем ир Эстравен подлежит незамедлительной казни без суда и следствия. Всем жителям Кархайда запрещается вести с ним какие бы то ни было переговоры, а также предоставлять ему кров под страхом тюремного заключения и штрафа. Запрещается также передавать или одалживать Харт рем ир Эстравену любые денежные суммы или товары и возвращать одолженные у него суммы. Доводим до сведения всех жителей Кархайда: Харт рем ир Эстравен совершил тяжкое преступление, за которое осужден на пожизненную ссылку: предательство. Тайными и явными путями он склонял Королевский Совет и короля Кархайда — под предлогом верной службы Его Величеству — к тому, чтобы Объединенное Королевство Кархайд отказалось от своего суверенитета и присоединилось к некоей Лиге Миров, вымышленный характер которой не вызывает у нас ни малейших сомнений; пресловутая Лига Миров — всего лишь беспочвенная выдумка предателей-заговорщиков, которые стремятся ослабить авторитет нашего государства и его Короля в угоду вполне реально существующим врагам. Отгьирни Тува, Час Восьмой, Королевский дворец в Эренранге. АРГАВЕН ХАРГЕ».
Далее сообщили, что полный текст только что зачитанного Указа расклеен на воротах многих домов и всех почтовых отделений города.
Сначала я, естественно, просто выключил радио, словно надеясь остановить этот поток враждебных излияний. Потом бросился к двери. Там, разумеется, я остановился. Вернулся на прежнее место, к столу у камина, и задумался. Спокойствия и рассудительности как не бывало. Мне страшно хотелось достать ансибль и послать срочный вызов Стабилям Хайна. Это желание я тоже подавил, потому что оно было еще глупее предыдущего. К счастью, больше никаких желаний у меня возникнуть не успело. Створки двери в дальнем конце приемной распахнулись, и адъютант, почтительно отступив в сторону и пропуская меня вперед, провозгласил: «Господин Дженри Аи!» Мое имя Дженли, но жители Кархайда звук «л» не произносят. И вот я оказался в знаменитом Красном Зале наедине с королем Аргавеном XV.
Красный Зал поражал своими размерами. Казалось, что от камина до камина в его торцовых стенах никак не меньше полукилометра. И примерно столько же — от пола до потолочных балок, с которых свисали пыльные красные то ли занавеси, то ли знамена, в пятнах и потеках от старости. Окна, скорее, походили на бойницы в крепостных стенах и почти не пропускали света; слабые его лучи повисали где-то в вышине, под потолком. Мои новые башмаки — тук-тук-тук — прогрохотали через весь зал: я наконец приближался к королю, заканчивая путь длиной в полгода.
Аргавен стоял у третьего, самого большого в этом зале камина на особом возвышении; коренастый, в мрачноватых красных одеждах, с большим выступающим животом, темнокожий, он казался страшно взвинченным и одновременно каким-то тусклым, невыразительным; только на большом пальце у него ярко вспыхивало кольцо — королевский перстень с печатью.
Я остановился у края этого постамента и, согласно этикету, застыл в почтительном молчании.
— Поднимитесь сюда, господин Аи. Садитесь.
Я подчинился и сел в кресло, стоящее справа от камина. Все эти действия входили в ранее изученный мной ритуал. Сам же Аргавен остался стоять метрах в трех от меня спиной к камину, в котором ревело пламя. Через некоторое время он сказал:
— Говорите же, господин Аи. Вы, кажется, что-то должны были мне сообщить? Я слышал, у вас есть для меня некое послание.
На лице его, которое теперь было повернуто ко мне, играли красные блики огня, мелькали темные тени, но само оно выглядело плоским и жестоким, как холодная луна в небесах над этой ледяной планетой, как рыжая и глупая луна планеты Гетен. Вблизи Аргавен не казался столь величественным и надменно-мужественным, как издали, в толпе своих придворных. У него был высокий пронзительный голос, и он то и дело яростным безумным жестом вскидывал голову, как бы выражая высокомерное изумление.
— Дело в том, Ваше Величество, что все мысли разом как бы улетучились из моей головы, едва я узнал, что лорд Эстравен объявлен вами вне закона.
Аргавен растянул губы в улыбке и молча уставился на меня. Потом вдруг визгливо рассмеялся и стал похож на злобную бабу, которая веселым смехом пытается скрыть досаду.
— Будь он проклят, — пробормотал король, — жалкий гордец! Высокородный преступник! Предатель! Вы ведь обедали с ним вчера, не так ли? И он, конечно, рассказывал вам, насколько он всесилен, как управляет самим королем и как вам легко будет вести со мной разговор о ваших делах после того, как он все должным образом подготовил… Не так ли? Ведь он все это говорил вам, господин Аи?
Я колебался.
— Хорошо, тогда я расскажу вам, что он советовал мне, если вам это интересно. Он, например, советовал мне отказаться от встречи с вами, заставить вас подождать еще; может быть, даже предложить вам собрать свои вещи и перебраться отсюда подальше — в Оргорейн или на Острова. Последние полмесяца — черт бы его побрал! — он только и делал, что твердил мне об этом. Однако ему самому пришлось собирать вещички и быстренько отправляться в Оргорейн, ха-ха-ха!..
Король снова притворно весело рассмеялся и даже захлопал от удовольствия в ладоши. И тут же из-за занавесей беззвучно вынырнул стражник и застыл у края постамента. Аргавен рявкнул на него, и стражник столь же беззвучно исчез, как и появился. Хрюкая от смеха, Аргавен подошел ко мне еще ближе, буквально нос к носу, и уставился прямо в лицо. Темные радужки его глаз слегка отливали оранжевым. Я опасался его теперь значительно больше, чем мог предполагать, и совершенно не представлял, как следует вести себя с этим непоследовательным и непредсказуемым человеком. Потом решил, что лучше всего искренность.
— Могу ли я узнать, Ваше Величество, не считаете ли вы и меня соучастником преступных действий Эстравена?
— Вас? Нет! — Он еще более внимательно вгляделся в меня. — Я не знаю, что за чертовщина сидит в вас, господин Аи: то ли вы сексуальный извращенец, то ли искусственно созданное чудовище, то ли действительно пришелец из великой пустоты Космоса; но вы не предатель; вы были всего лишь орудием в руках предателя, всего лишь инструментом. А инструменты я не наказываю. Они приносят вред лишь в руках плохих специалистов. Позвольте посоветовать вам кое-что, господин Аи. — Аргавен выговорил слово «посоветовать» со странным нажимом и удовлетворением, а мне почему-то именно в этот миг пришло в голову, что больше никто за эти два года ни разу ничего мне не посоветовал. Гетенианцы охотно отвечали на мои вопросы, однако открыто ничего никогда не советовали, даже Эстравен, самый лучший мой помощник. Должно быть, это тоже было связано у них с пресловутым шифгретором. — Никому больше не позволяйте использовать вас в корыстных целях, господин Аи, — внятно проговорил Король. — Держитесь подальше от всяких интриг и политических течений. Лгите лучше самостоятельно, и действуйте тоже самостоятельно. И никому не верьте. Вы хоть это-то понимаете? Не верьте никому! Черт бы его побрал, этого лжеца, этого хладнокровного предателя! Я-то ведь ему доверял! Я сам повесил ему на шею серебряную цепь, будь она проклята! Лучше бы я его самого на этой цепи повесил. Нет, по-настоящему я никогда не верил ему! Никогда! И вы никому не доверяйте. А он пусть теперь подыхает от голода на помойках Мишнори, пусть жрет отбросы, пусть кишки у него сгниют, но никогда… — Король Аргавен весь затрясся и захлебнулся собственной злобой со звуком, похожим на отрыжку; потом он повернулся ко мне спиной и начал пинать ногой концы горящих поленьев, пока вверх не взлетел целый сноп искр и черный пепел не запорошил его лицо, волосы и камзол. Искры король ловил на лету голыми руками.
Не оборачиваясь и словно превозмогая боль, он заговорил вдруг своим высоким пронзительным голосом:
— Говорите же! Что вы должны были мне сообщить, господин Аи?
— Можно мне сперва задать вам вопрос, Ваше Величество?
— Задавайте.
Аргавен весь как-то подергивался, покачивался, переступал с неги на ногу и неотрывно смотрел в огонь. Пришлось обращаться к его спине:
— Вы верите, что я именно тот, за кого себя выдаю?
— Эстравен располагал целой толпой врачей, они буквально завалили меня медицинскими справками; не меньше сведений я получил и от инженеров из Королевских Мастерских, которые занимались вашим кораблем; и от других специалистов тоже. Не могут же все они оказаться лжецами? А они все утверждают, что вы не человек. Что же теперь?
— А теперь, Ваше Величество, вот что. Существуют и другие такие же существа, как я. И я являюсь здесь их представителем…
— О да! Представителем этого их союза, этой Лиги… да-да, очень хорошо!.. Но для чего они послали вас сюда? Ведь вы именно этот вопрос хотите услышать от меня?
Хотя Аргавен явно был не в своем уме, да и проницательностью тоже не отличался, он, безусловно, был хорошо обучен всякого рода словесным уверткам и двусмысленностям, которыми здесь всегда пользуются в разговоре друг с другом те, чьей главной целью является достижение наивысшего уровня шифгретора и упрочение некоего родства между собой по этому признаку. Границы подобного родства все еще были для меня совершенно неясны, однако я уже кое-что знал о постоянном соперничестве, свойственном этим отношениям, и о вечно возобновляющемся словесном поединке между соперниками, обладающими одинаковым шифгретором. То, что я не веду с Аргавеном никакого словесного поединка, а честно и просто пытаюсь что-то ему объяснить, уже само по себе было ему совершенно непонятно.
— Я никогда не делал из этого тайны, Ваше Величество. Экумена хочет, чтобы государства планеты Гетен стали ее союзниками.
— Но ради чего?
— Ради материальной выгоды. Ради увеличения общей суммы знаний. Ради расширения понятий об интеллекте. Ради более полного и глубокого проникновения в жизнь иных мыслящих существ. Во имя всеобщей гармонии и высшей славы Господней. Ради любопытства. Ради удовольствия и приключений, наконец.
Я говорил на непонятном ему языке, не на том, которым пользуются здесь те, кто правит другими, — короли, завоеватели, диктаторы На привычном ему языке невозможно было бы дать адекватный ответ на его вопрос. Молча и сердито смотрел Аргавен на пляшущие в камине языки пламени, растерянно переминаясь с ноги на ногу.
— Как велико ваше королевство — в этом космическом Нигде? Эта ваша Экумена?
— Она объединяет восемьдесят три обитаемые планеты, около трех тысяч различных типов гуманоидов…
— Три тысячи народов? Понятно. Теперь объясните мне, зачем нам, одному-единственному народу, иметь дело с целыми толпами чудовищ, живущих в космической пустоте? — Он специально обернулся, чтобы заглянуть мне в глаза: он все еще продолжал вести со мной словесный поединок и задал этот риторический вопрос не без умысла, но как бы в шутку. Впрочем, шутка эта меня почти не задела. Король, как справедливо предупреждал меня Эстравен, был очень и очень взволнован, прямо-таки охвачен тревогой.
— Да, три тысячи различных народов на восьмидесяти трех планетах, Ваше Величество; однако ближайшая из них находится на расстоянии семнадцати световых лет от Гетен. Так что если вы боитесь, что Гетен будет вовлечена в какие-то интриги или междоусобицы неведомыми союзниками, то примите во внимание хотя бы то расстояние, которое их от вас отделяет. Местные интриги никак не связаны с соседями той или иной планеты по Космосу. — Я по вполне определенной причине не стал упоминать о космических войнах, ибо в кархайдском языке нет даже слова «война». — А вот подумать о выгодной торговле, по-моему, стоит. Например, об обмене научными идеями и технологией, осуществляемом с помощью ансибля; или о торговле различными товарами и произведениями искусства, которые доставят пилотируемые или автоматические межпланетные корабли. Сюда могут прибыть несколько человек оттуда — послы, преподаватели, торговцы, — а представители Гетен отправятся туда. Экумена — это не королевство и не государство, она выполняет скорее функции координатора и казначея при различных формах торговли и обмена знаниями; без такого координатора общение миров, населенных мыслящими существами, происходило бы наудачу, а торговля стала бы слишком рискованной, как вам, должно быть, уже ясно. Жизни человеческие слишком коротки по сравнению с космическими расстояниями, которые невозможно было бы преодолеть одним прыжком без специальной системы связи, без централизованного управления и контроля, без налаженного графика всех работ; вот поэтому и была создана Лига Миров, Экумена… Все мы люди, Ваше Величество. Все. И миры, населенные различными людьми, возникли много-много миллиардов лет тому назад из одного мира — хайнского. Мы отличаемся друг от друга, но все мы сыновья одного Очага…
Но ничто из сказанного мной не заинтересовало короля, не вызвало его доверия. Я еще некоторое время пытался говорить, надеясь объяснить ему, что ни его шифгретор, ни шифгретор всего Кархайда нисколько не пострадают от присутствия в его жизни и в жизни планеты Гетен Экумены, но толку по-прежнему не было никакого. Аргавен стоял надувшись, словно сердитая старая выдра, посаженная в клетку, и то покачивался взад-вперед, то переступал с ноги на ногу, оскалив зубы в страдальческой ухмылке. Я наконец иссяк.
— И они все такие же черные?
У гетенианцев кожа чаще всего золотисто-коричневая или красновато-коричневая, но я видел довольно много почти таких же темнокожих людей, как я сам.
— Некоторые еще чернее, — ответил я. — У нас встречаются самые различные цвета кожи. — Я открыл свой портфель, целых четыре раза подвергнутый досмотру, пока я попал в приемную короля; там у меня был ансибль и кое-какие изображения людей — фотографии, кинопленки, рисунки, видеозаписи, кристаллограммы. Настоящая маленькая галерея, посвященная Человеку; людям с планет Хайн, Чиффевар, Цета, Эс, Терра и Альтерра, жителям Дальних Звезд, Капетина, Оллюля, Четырех Быков, Роканнона, Энсбо, Сайма, Где и Шишельского Рая…
Король мельком взглянул на парочку изображений, не выказав особого интереса.
— Что это?
— Это жительница планеты Сайм, женщина. — Я вынужден был использовать то слово, которым гетенианцы обозначают человека, находящегося в кульминационной фазе кеммера женского типа; вторым значением этого слова является понятие «самка животного».
— Постоянно?
— Да.
Он выронил кристаллограмму с изображением женщины и снова застыл, покачиваясь с ноги на ногу и глядя мимо меня; на лице его плясал отсвет пламени.
— Они все такие, как она… как вы?..
Это был непреодолимый барьер. И я никак не мог его снизить специально для них. Они должны были в конце концов научиться преодолевать его сами — одним прыжком.
— Да. Половая физиология гетенианцев, насколько мы в данный момент осведомлены, представляет собой совершенно уникальное явление.
— Значит, у всех там, на этих планетах, постоянный кеммер? Это общества сплошных извращенцев? Так мне и лорд Тайб говорил; а я решил, что он шутит. Что ж, возможно, это и правда; однако мне даже думать об этом противно, господин Аи, и я не понимаю, зачем нашим людям стремиться к общению со столь непохожими на них чудовищами или хотя бы терпеть это общение? Впрочем, возможно, вы находитесь здесь только для того, чтобы сообщить, что у меня просто нет иного выбора?
— Выбор — во всяком случае, в отношении Кархайда — всегда остается за вами, Ваше Величество.
— А если я и вам тоже велю собирать вещички?
— Что ж, я подчинюсь. Потом, наверное, я смогу попробовать еще раз — с представителями следующих поколений королей…
Это его задело. Он рявкнул:
— А что, вы бессмертны?
— Нет, отнюдь нет, Ваше Величество. Однако прыжки во времени имеют и свои положительные стороны. Если я покину Гетен прямо сейчас и улечу на ближайшую от нее планету Оллюль, то проведу в пути семнадцать лет общепланетного времени. А прыжки во времени — это перелеты в космосе, совершаемые практически со скоростью света. Один лишь мой путь от Гетен до Оллюль и обратно — те несколько часов, что я проведу в космическом корабле, — здесь будет равен тридцати четырем годам; так что по возвращении я вполне могу начать все сначала.
Но даже рассказ о прыжках во времени, в котором гетенианцы явно видели намек на сказочное бессмертие и слушали меня с восторгом — все, от рыбаков на острове Хорден до премьер-министра лорда Эстравена, — оставил короля равнодушным. Он вдруг воскликнул своим пронзительным, визгливым голосом:
— А это еще что такое? — и показал на ансибль.
— Ансибль, коммуникационное устройство, Ваше Величество.
— Радиоприемник?
— Нет, его работа не использует ни радиоволн, ни какой-либо другой формы энергии. Константа одновременности — основной принцип его конструкции — в какой-то степени аналогична гравитационному…
Я снова позабыл, что разговариваю отнюдь не с Эстравеном, который самым внимательным образом прочел все рапорты ученых обо мне и моем корабле и всегда с пониманием слушал мои разъяснения. Теперь передо мной был и без того уже раздосадованный король Аргавен.
— Вот что делает этот прибор, Ваше Величество: передает информацию из одной точки Вселенной в другую и — сразу же — ответ. Одновременно соединяет две любые точки во Вселенной. Причем одна из них непременно должна находиться на планете или любом космическом теле, обладающем конкретной массой вещества, а другая — где угодно. У меня как раз второй, как бы переносной конец этой связи. Этот прибор сейчас настроен на координаты нашего Первичного Мира — на планету Хайн… Межпланетному кораблю требуется шестьдесят семь лет, чтобы добраться от Гетен до Хайна, однако мое послание, закодированное с помощью этого вот ключа, услышат на Хайне сразу, пока я еще только буду передавать его. Вы не хотите что-нибудь передать Стабилям Хайна, Ваше Величество?
— Я не говорю на языке Космоса, — заявил король, злобно и тупо усмехаясь.
— У них там под рукой есть помощник, который говорит по-кархайдски; я их заранее предупредил о нашей встрече.
— Что вы хотите сказать? Как это? Откуда?
— Что ж, как вам известно, Ваше Величество, я здесь не первый инопланетянин. До меня на вашу планету прилетала команда Исследователей, которые не стали обнаруживать себя, стараясь во всем походить на обычных гетенианцев; не узнанные, они в течение целого года путешествовали по территории Кархайда и Оргорейна, а также обследовали Архипелаг. Потом покинули планету Гетен и составили обширный отчет для Совета Экумены. Это случилось примерно лет сорок тому назад, еще во времена правления вашего дедушки. Их отчет был на редкость благоприятен. А я получил ценнейшую информацию, прежде чем прилетел сюда. Не хотите ли посмотреть, как работает мой ансибль, Ваше Величество?
— Я не любитель фокусов, господин Аи.
— Это не фокус, Ваше Величество. Некоторые из кархайдских ученых сами научились…
— Я не ученый.
— Вы великий правитель, Ваше Величество. Равные вам правители Первичного Мира Экумены ждут от вас хотя бы слова.
Он диковато глянул на меня. Моя лесть и попытки привлечь его внимание загнали короля в тенета престижности, хоть я и добивался совсем не этого. Все вообще шло не так, как надо.
— Ну хорошо. Спросите эту вашу машинку; что превращает обычного человека в предателя?
Я осторожно тронул клавиатуру ансибля, настроенного на кархайдскую письменность. «Король Аргавен, правитель Кархайда, спрашивает Стабилей планеты Хайн: что превращает обыкновенного человека в предателя?» Вспыхнувшие на экране буквы быстро пробежали и исчезли. Аргавен внимательно наблюдал за мной, даже прекратив покачиваться и переступать с ноги на ногу.
Последовала довольно долгая пауза. Без сомнения, некто на расстоянии семидесяти двух световых лет от меня с лихорадочной поспешностью вводил полученные данные в компьютер, настроенный на кархайдский язык, а может, и в компьютер общефилософских знаний. Наконец на экране загорелись яркие буквы: «Королю Аргавену, правителю Кархайда на планете Гетен. Примите наши приветствия. Я не знаю, что может превратить обычного человека в предателя. Ни один обычный человек себя предателем не считает; именно это и затрудняет ответ на поставленный так вопрос. С уважением, Спимоль Дж. Ф., от имени Стабилей города Сайре, планета Хайн, 93/1491/45». И надпись медленно растаяла.
Когда из ансибля выползла лента с напечатанным ответом, я оторвал кусок и подал Аргавену. Он уронил ленту на стол и снова отошел к центральному камину — чуть в огонь не влез — и со всей силы пнул ногой горящее полено, гася взметнувшиеся искры руками.
— Столь же «полезный» ответ я мог бы получить у любого из своих предсказателей. Но хитроумных ответов еще недостаточно, господин Аи. Недостаточно и этой вашей машинки. И вашего корабля. Целый мешок хитроумных фокусов и сам фокусник в придачу! Вы хотите, чтобы я поверил вам, вашим сказочкам и «посланиям из Космоса»? Но с какой стати мне верить им, да и вообще слушать вас? Если там, среди звезд, даже и существует восемьдесят тысяч миров, населенных чудовищами, то мне-то что с того? Нам от них ничего не нужно. Мы избрали для себя жизненный путь и давно уже следуем этим путем. Кархайд стоит у ворот новой эпохи, великой Новой Эры. И мы пойдем дальше своим путем… — Он заколебался, словно утратив нить рассуждений — не его собственных, разумеется. Если Эстравен и перестал быть «королевским ухом», то им непременно стал кто-то другой. — А если бы жителям этой Экумены что-нибудь действительно было нужно от нас, они никогда не прислали бы вас одного. Это просто шутка, мистификация. Иначе инопланетяне буквально кишели бы здесь.
— Но ведь для того, чтобы отворить одну дверь, тысячи людей вовсе не требуется, Ваше Величество.
— Однако тысячи людей могут потребоваться, чтобы держать ее открытой.
— Экумена подождет, пока вы сами не откроете ее, Ваше Величество. Она ничего не станет требовать у вас силой. Я был послан сюда один и работал в одиночку все это время, чтобы у вас даже возможности не возникло бояться меня.
— Бояться вас? — переспросил король, поворачивая ко мне исчерканное тенями лицо и отвратительно ухмыляясь. Голос его сорвался на крик. — Но я действительно боюсь вас, Посланник! Я боюсь тех, кто послал вас! Я боюсь лжецов, я боюсь трюкачей, но больше всего я боюсь горькой правды. Именно поэтому я столь успешно правлю своей страной. Только поэтому. Ибо мной самим правит страх. Да, страх. И нет ничего сильнее страха. И ничто в этом мире не вечно. Вы тот, за кого себя выдаете, и все же вы всего лишь чья-то шутка, фокус трюкача. Там, меж звездами, ничего нет, там лишь пустота, ужас и тьма; и вы прилетаете оттуда совершенно один, и еще пытаетесь испугать меня… Я и так уже достаточно напуган, хоть я и здешний король. Но настоящий правитель здесь — страх! А теперь забирайте ваши звуковые ловушки и прочие штучки и убирайтесь, больше нам не о чем говорить. Я отдал приказ, чтобы в пределах Кархайда вам предоставили полную свободу действий.
Итак, аудиенция была окончена, и — тук-тук-тук — мои башмаки простучали обратно по бесконечному красному полу в красноватом сумраке Красного Зала, пока двустворчатая дверь, выплюнув меня наружу, не захлопнулась за моей спиной.
Я потерпел неудачу. Полную неудачу. Но то, что особенно беспокоило меня, когда, покинув королевский дворец, я шел по аллеям парка, было связано не столько с самим провалом моей деятельности в Кархайде, сколько с ролью в нем Эстравена. Почему король сослал его как защитника союза с Экуменой (что, по всей видимости, и составляло основу его преступления и служило причиной Указа о высылке), если (судя по словам самого короля) на самом деле Эстравен агитировал его против этого союза? Когда именно он начал советовать королю не доверять мне, и почему? Почему в таком случае он сам был сослан, а я оставлен на свободе? Кто из них был большим лжецом и ради какой дьявольской цели они лгали мне оба?
Эстравен — чтобы спасти собственную шкуру, так я тогда решил; ну а король? Наверное, чтобы спасти собственное лицо. Объяснение казалось довольно правдоподобным. Однако я по-прежнему не был уверен, действительно ли Эстравен лгал мне? Я вдруг понял, что вовсе не уверен в этом.
Я как раз шел мимо Углового Красного Дома. Ворота в сад были открыты. Я заглянул туда и увидел деревья серем, склонившие свои беловатые стволы над темной водой пруда; дорожки, посыпанные розовым толченым кирпичом, в сероватом безмятежном свете дня казались заброшенными. Легкий снежок, не успев растаять, все еще лежал в тени за валуном на берегу пруда. Я вспомнил, как Эстравен ждал меня вон там, на крыльце, когда вчера вечером вдруг пошел снег, и сердце мое пронзила обыкновенная человеческая жалость. Еще вчера на параде я видел этого человека, взмокшего в тяжелых доспехах на жаре, однако нисколько не утратившего своего великолепия и достоинства, — человека на вершине своей карьеры и славы, теперь волей судьбы согнанного со сцены и превращенного в жертву. Сейчас он в спешке бежит к границе, обгоняя свою смерть всего лишь на три дня, совсем один, и никто не смеет ему даже слово сказать… Смертный приговор в Кархайде редкость На планете Зима жизнь дается трудно, и люди там предпочитают, чтобы смертный приговор выносила сама природа или в крайнем случае гнев, но не правосудие. Интересно, как Эстравену с таким клеймом удастся выбраться из Кархайда? Вряд ли он бежал в автомобиле — все они здесь являются собственностью короля; может быть, ему удалось нанять снегоход? А вдруг он пешком пробирается сейчас к границе, унося в заплечном мешке все свое жалкое имущество? Жители Кархайда чаще всего передвигаются именно пешком; у них здесь нет вьючных животных, нет летательных аппаратов; для энергоемких механизмов серьезным препятствием является слишком холодный климат. Впрочем, они не слишком торопливы. Я представил себе, как этот гордый человек, размеренно шагая по дороге, направляется в ссылку — маленькая усталая фигурка среди бесконечных заснеженных просторов, устремившаяся на запад, к заливу. Весь этот водоворот мыслей промелькнул в моей голове, пока я стоял у ворот дома Эстравена; в водоворот этот оказались втянутыми и мои собственные невнятные сомнения относительно мотивов и поступков не только Эстравена, но и короля. Оба они вместе просто меня добили. Да, я, разумеется, потерпел неудачу. Но что же теперь?
Наверное, мне следует направиться в Оргорейн, это соседнее с Кархайдом государство и его наиболее сильный соперник. Но как только я туда уеду, мне, вполне возможно, будет уже не очень просто вернуться назад, в Кархайд, а я еще не закончил здесь свои дела. Я должен все время помнить о том, что вся моя жизнь целиком может потребоваться лишь для того, чтобы миссия, с которой послала меня сюда Экумена, была выполнена. Не спеши. Нет никакой особой необходимости сломя голову мчаться в Оргорейн, пока ты не получил еще достаточно полных сведений о Кархайде, и прежде всего о Цитаделях. В течение двух лет я только и делал, что отвечал на вопросы, теперь я, пожалуй, сам задам несколько интересующих меня вопросов. Но не в Эренранге. Я наконец-то понял, о чем Эстравен пытался тогда предупредить меня; хоть и нельзя было полностью доверять его советам, нельзя было и сбрасывать их со счетов. Ведь он явно намекал тогда, хоть и не говорил этого прямо, что мне следует держаться подальше от столицы и королевского дворца. Почему-то мне вдруг вспомнились зубы Тайба… Король предоставил мне свободу передвижения по стране; я этим воспользуюсь. Как любили говорить в Экуменической Школе, когда активная деятельность перестает приносить пользу, начинайте тихо собирать информацию; когда сбор информации перестает приносить пользу, ложитесь спать. Спать мне пока не хотелось. Я, пожалуй, направлюсь на восток, к Цитаделям; возможно, там мне удастся собрать кое-какую информацию у Предсказателей.
4. Девятнадцатый день
Восточнокархайдская легенда, рассказанная Тобордом Чорхава из Очага Горинхеринг и записанная Дж. Аи, 93/1492.
Однажды князь Берости рем ир Ипе пришел в Цитадель Танжеринг и предложил сорок драгоценных бериллов и половину урожая всех своих садов в уплату за предсказание. Цена оказалась приемлемой для всех, и князь Берости задал свой вопрос Ткачу Одрену. Вопрос этот звучал так: «В какой день я умру?»
Предсказатели собрались вместе и удалились во Тьму. Когда пребывание во Тьме закончилось, Одрен произнес слова общего ответа всех Предсказателей: «Ты умрешь в день Одстрет» (что значит: девятнадцатый день любого месяца. — Дж. Аи).
«Но какой это будет месяц, какой год и сколько лет пройдет до этого дня?» — возопил Берости, однако священная связь между Предсказателями уже распалась, и ответа не последовало. Тогда Берости вбежал в круг Предсказателей, схватил Ткача Одрена за горло и стал его душить, требуя, чтобы ему разъяснили ответ. С большим трудом Ткача вырвали из рук князя Берости — он был очень сильный человек и все порывался освободиться и кричал: «Дайте же мне настоящий ответ!»
Одрен сказал тогда: «Настоящий ответ тебе дан. Цена за него уплачена. Уходи».
Разгневанный Берости рем ир Ипе вернулся в Очаг Чаруте, один из трех Очагов, принадлежавших его роду. То было небогатое селение в северном Озноринере, которое Берости совсем разорил, собирая плату за предсказание. Князь заперся в верхних комнатах центральной башни Очага, как в крепости, и не желал выходить оттуда ни к другу, ни к врагу, ни ради сева, ни ради сбора урожая, ни во время кеммера, ни для развеселых забав. Так прошел один месяц, потом еще один, и еще, и шесть месяцев прошло, и десять, а Берости все сидел в своих покоях как узник и ждал. В — дни Оннетерхад и Одстрет (восемнадцатый и девятнадцатый дни месяца. — Дж. Аи) он отказывался от пищи и питья, а также совсем не ложился спать.
Его возлюбленным кеммерингом, связанным с ним клятвой верности, был некто Хербор из Рода Геганнер. И вот этот Хербор поздней осенью, уже в месяце Гренде, объявился в Цитадели Танжеринг и сказал Ткачу: «Мне необходимо получить предсказание».
«Чем ты можешь нам заплатить за это?» — спросил Ткач Одрен, заметив, что человек этот одет бедно, на нем старые башмаки, и сани у него тоже старые.
«Я заплачу собственной жизнью», — сказал Хербор.
«А нет ли у тебя чего-нибудь иного, господин мой? — учтиво спросил Одрен, ибо теперь обращался с ним как с самым благородным князем. — Не можешь ли ты расплатиться с нами иначе?»
«Не могу: у меня больше ничего нет, — ответил Хербор. — Но я не уверен, имеет ли моя жизнь какую-либо ценность для вас.»
«Нет, — сказал Одрен, — для нас — никакой.»
Тогда Хербор упал перед Одреном на колени, сгорая от стыда и любви, и крикнул: «Умоляю, ответь на мой вопрос! Это не ради меня».
«Ради кого же?» — спросил Ткач.
«Ради князя моего и кеммеринга Аше Берости, — ответил Хербор и заплакал. — Он больше не ведает ни любви, ни радости, ни охоты править своим княжеством, получив здесь тот ответ на свой вопрос, который и ответом-то не является. Он умрет от этого.»
«Именно так: от чего же еще может умереть человек, как не от смерти? — ответствовал Ткач Одрен. Однако страстные слова Хербора все же тронули его сердце, и, помолчав, он сказал: — Я попробую отыскать ответ на твой вопрос, Хербор, и не запрошу за этот ответ ничего. Но подумай сам: все на свете имеет свою цену. И спрашивающий всегда платит то, что должен.»
Тогда Хербор прижал руки Одрена к своим глазам в знак благодарности, и подготовка к предсказанию началась. Предсказатели собрались вместе и ушли во Тьму. Они призвали к себе Хербора, и он задал им свой вопрос, который звучал так: «Сколь долго проживет Аше Берости рем ир Ипе?» Так Хербор надеялся вызнать число дней или лет, оставшихся его возлюбленному, и успокоить его сердце. Вдруг Предсказатели как-то странно, разом все задвигались, зашевелились во Тьме, и Одрен воскликнул с такой болью в голосе, словно его жгли на костре: «Дольше, чем Хербор из рода Геганнер!»
Не на такой ответ надеялся Хербор, однако именно такой ответ получил он и, обладая кротким и терпеливым сердцем, отправился с этим ответом домой, в Чаруте, сквозь метели последнего предзимнего месяца Гренде. Он пересек пределы княжества, добрался до родного Очага, поднялся по лестнице в башню, где на самом верху нашел своего кеммеринга Берости, по-прежнему в тупом оцепенении сидевшего у погасшего камина. Положив руки на стол из красного камня, Берости бессильно уронил на них голову.
«Аше, — сказал Хербор, — я побывал в Цитадели Танжеринг и получил ответ Предсказателей на свой вопрос. Я спросил их, сколько ты еще проживешь, и ответ их гласил: Берости проживет дольше, чем Хербор.»
Берости медленно повернул голову, словно шея у него заржавела, и посмотрел на него. Потом сказал: «Так ты спросил у них, когда же я в таком случае умру?»
«Я спросил, как долго ты еще проживешь.»
«Как долго? Ах ты дурак! Отчего же ты не спросил Предсказателей, когда именно мне предстоит умереть — в какой день, месяц, год, сколько еще дней мне осталось! Ты зачем-то спросил „как долго“. Ах ты дурак, дурак лупоглазый, да уж конечно я проживу дольше, чем ты!»
И Берости в гневе легко, словно лист жести, поднял столешницу из красного камня и опустил ее на голову Хербора. Тот упал, а Берости так и застыл в оцепенении. Потом он приподнял каменную плиту и увидел, что раздробил Хербору череп. Тогда Берости водрузил столешницу на место, лег рядом с мертвецом и обнял его, словно они оба по-прежнему любили друг друга. Так — их и нашли жители Очага Чаруте, когда в конце концов взломали дверь и ворвались в верхние покои. С тех пор Берости лишился рассудка, и его пришлось денно и нощно стеречь, ибо он все порывался отправиться на поиски Хербора, который, как ему казалось, находится где-то неподалеку, в пределах княжества. Так он прожил еще месяц, а потом повесился в день Одстрет — девятнадцатый день месяца Терн, первого месяца зимы.
5. Приручение предчувствий
Мой квартирный хозяин, персона весьма достойная, организовал мне путешествие на восток.
— Если хотите посетить Цитадели, сначала нужно перебраться через Каргав, потом по горным дорогам попасть в Старый Кархайд, а потом — в Рир, прежнюю столицу королевства. Вот что я скажу вам по секрету: один мой близкий знакомый водит караваны вездеходов через перевал Эскар; вчера за чашей орша он как раз сказал мне, что они отправляются довольно скоро, в первый месяц лета, Гетени Осме, поскольку весна была очень теплой и дороги уже растаяли до самого Энгохара, а на самом перевале дня через два пройдут снегоуплотнители, так что можно будет отправляться в путь. Сам-то я через перевал вовсе не собираюсь: Эренранг стал мне родным домом. А все ж таки я йомешта, слава девятистам Хранителям Трона и священному Млеку Меше, а выросшие в нашей вере всегда и везде одинаковы. Наша-то религия новая, и Господь наш, Меше, родился всего 2202 года тому назад, тогда как Старый Путь Ханддары был проложен за 10 000 лет до этого. Чтобы найти Старый Путь, необходимо вернуться в Старый Кархайд. Знаете что, господин Аи, я сохраню для вас комнату на этом Острове, и она будет ждать вас, когда бы вы ни вернулись. По-моему, вы поступаете мудро, на время покидая Эренранг, всем ведь известно, что Предатель постарался каждому показать, какой он вам большой друг. Но теперь, когда «королевским ухом» стал старый Тайб, все опять пойдет как надо. Если угодно, можете прямо сейчас спуститься в Новый Порт; там вы найдете моего приятеля, и если он услышит, что вы от меня..
Ну и так далее. Ужасный болтун! К тому же, заметив, что я не слишком забочусь о своем шифгреторе, он охотно использовал любой предлог, чтобы дать мне разумный совет; впрочем, даже и он портил любой, самый искренний совет бесконечными «если» и «как будто». Он был комендантом нашего Острова, а я про себя называл его своей «квартирной хозяйкой» — уж больно толстая, подрагивающая на ходу задница была у него, доброе, полное лицо и по-женски добрая, отзывчивая душа, несмотря на довольно-таки противную привычку вечно подсматривать, вынюхивать и шпионить. Ко мне этот человек относился прекрасно, однако в мое отсутствие водил всяких любопытствующих прощелыг ко мне в комнату. «Посмотрите, господа, вот комната нашего загадочного Посланника!» В нем было столько женского — во внешности и в повадках, — что я однажды спросил, сколько у него детей. Он помрачнел. Сам он никогда еще не производил на свет ребенка. Однако был, так сказать, отцом четверых. Один из тех щелчков по носу, которые я вечно здесь получал. Культурный «шок», который я порой здесь испытывал, был, в общем-то, незначительным по сравнению с тем биологическим шоком, которому я, существо мужского пола, постоянно подвергался среди этих людей, пять шестых своей жизни пребывающих в состоянии некой бесполой стерильности.
Радиосводки новостей по большей части состояли из сообщений о деятельности нового премьер-министра Пеммера Харге рем ир Тайба. Значительная часть новостей была также посвящена конфликту у северной границы, в долине Синотх. По всей вероятности, Тайб решил возобновить притязания Кархайда на эту территорию; подобная государственная политика в любом другом мире на данном уровне развития цивилизации непременно привела бы к войне. Но на планете Гетен ничто не приводило к войне. Ссоры, убийства, феодальные распри, интриги, вендетты, публичные избиения, пытки, разжигание ненависти — все это входило в репертуар их гуманистических «достижений»; но до войны дело не доходило никогда. Похоже, им не хватало способности мобилизоваться. В этом смысле они вели себя подобно животным или женщинам. Но совсем не как мужчины или муравьи-солдаты. Так что, какова бы ни была причина этого, войны у них еще никогда не бывало. То, что я узнал об Оргорейне, однако, указывало, что за последние пять-шесть столетий он значительно повысил свою мобилизационную способность и продолжал ее повышать, в этом смысле становясь гораздо больше похожим на настоящее националистическое государство. Борьба за усиление своего авторитета, постоянное соперничество, прежде всего в области экономики, могли бы заставить и Кархайд вступить в соревнование со своим более крупным соседом и стать единой нацией, а не толпой вздорных родственников, как говаривал Эстравен; тогда жители Кархайда, как говаривал все тот же Эстравен, превратились бы в подлинных патриотов своего государства. Если бы это произошло, у гетенианцев наконец, вполне возможно, возникли бы великолепные шансы развязать первую в истории планеты войну.
Мне давно хотелось побывать в Оргорейне и самому увидеть, насколько справедливы мои предположения, но сначала нужно было покончить с делами в Кархайде. А потому я продал еще один рубин знакомому ювелиру со шрамом на лице, чей магазин находился на улице Энг, и, почти без багажа, прихватив с собой лишь деньги, ансибль, кое-какие инструменты и смену одежды, попросился в качестве пассажира на один из вездеходов торгового каравана, отправлявшегося к перевалу в первый день лета.
Караван вышел в путь на рассвете, покинув продуваемые всеми ветрами грузовые верфи Нового Порта. Вездеходы прошли под новой аркой и повернули на восток — двадцать неуклюжих, тихоходных, похожих на баржи грузовиков на гусеничном ходу, гуськом ползущих по глубоким улицам Эренранга, тонувшим в предрассветных сумерках. Они везли ящики с линзами, катушки с магнитофонной лентой, мотки медной и платиновой проволки, тюки с материей из натурального волокна, сырье для которой было выращено близ Западного Перевала, вяленый балык, доставленный с берегов залива Гутен, целые корзины шарикоподшипников и прочих некрупных машинных деталей; десять грузовиков были полностью загружены зерном из Орготы. Все это предназначалось для кархайдского форпоста Перинг, расположенного на пересечении северной и восточной границ государства. Все перевозки грузов на Великом Континенте осуществлялись с помощью этих электровездеходов, которые в теплое время года через многочисленные реки и проливы переправляли на паромах и баржах В течение долгих зимних месяцев пути лишь кое-где расчищали медлительные снегоуплотнители, так что автосани да еще довольно малочисленные буера на замерзших реках служили здесь единственными средствами передвижения, если не считать лыж и обыкновенных саней, которые людям приходилось тащить самим. В период таяния снегов на Гетен не надежен ни один вид транспорта, а потом большая часть транспортных перевозок осуществляется — причем с великой поспешностью — именно летом. Дороги в это время буквально забиты караванами машин. Движение строго контролируется. Каждое отдельное транспортное средство, как и весь караван, обязано поддерживать постоянную радиосвязь со специальными постами, расположенными вдоль дорог. И движение осуществляется все же вполне равномерно, какими бы забитыми ни казались пути, причем машины движутся со скоростью около сорока километров в час (земной). Гетенианцы могли бы сделать свои машины более скоростными, но не делают этого. И на вопрос «Почему?» отвечают: «А зачем?» Точно так же как когда нас, землян, спрашивают, зачем нам столь скоростные машины, и мы отвечаем: «А почему бы и нет?» О вкусах, как говорится, не спорят. Землянам присуще вечное стремление вперед, постоянный прогресс. Для людей с планеты Зима, которые вечно живут в Году Первом, прогресс значительно менее важен, чем сам процесс жизни. Мои вкусы были типично земными, так что, покинув Эренранг, я порой прямо-таки терял терпение из-за методичной неторопливости каравана; мне хотелось выскочить из вездехода и побежать вперед. Хотя оказалось удивительно приятно ощутить широкий простор, выбраться из глубоких улиц-ущелий, зажатых каменными стенами, затененных крутыми черными крышами и бесчисленными башнями, — из этого лишенного солнца города, где все мои надежды в итоге обернулись страхом и предательством.
Взбираясь к перевалу Каргав, караван довольно часто, хоть и ненадолго, останавливался, чтобы люди могли перекусить в придорожных гостиницах. Уже к полудню, преодолев очередной подъем, мы смогли полюбоваться широкой горной долиной. Отсюда была видна гора Костор, до которой надо было еще ползти вверх километров шесть. Отвесная стена ее западного склона скрывала пока самые северные вершины, порой достигавшие десятикилометровой высоты. К югу от Костора на фоне бесцветного неба тянулась череда белых вершин; я насчитал тринадцать; последняя из них неясным призраком мерцала в дымке на далеком горизонте. Водитель перечислил мне названия всех тринадцати и принялся рассказывать страшные истории о неожиданных снежных обвалах, о том, как вездеходы буквально сдувало с дороги горными ветрами, о снегоуплотнителях, порой на целые недели отрезанных от мира на недосягаемых высотах перевалов, — и так далее, и тому подобное, — должно быть, из самых дружеских побуждений: намереваясь меня, такого отчаянного, чуточку припугнуть. Он описывал, например, как шедший перед ним вездеход занесло и машина полетела в пропасть с трехсотметровой высоты; самым удивительным, по его словам, было то, что падал вездеход удивительно медленно, он полдня сползал по склону и наконец совершенно беззвучно исчез в двенадцатиметровом слое снега на дне пропасти, а сползшая за ним следом лавина окончательно поглотила его.
С наступлением Часа Третьего мы остановились на обед в большой придорожной гостинице, где в просторных помещениях ярко горел в каминах огонь, под потолком виднелись балки мощной кровли, а столы изобиловали прекрасной едой; однако ночевать мы не остались. Наш караван следовал безостановочным маршрутом и считался «спальным». Водители спешили (если это слово вообще применимо к особенностям кархайдской жизни и психики) первыми прибыть в Перинг, чтобы, так сказать, снять на местном рынке все сливки с помощью своих агентов. В вездеходах сменили электробатареи, на вахту заступила новая смена водителей, и мы снова двинулись в путь. Один из вездеходов служил чем-то вроде спального вагона — но только для водителей; для пассажиров там места не нашлось, и я провел ночь на жестком сиденье в холодной кабине водителя. За всю ночь мы только один раз около полуночи сделали остановку, чтобы перекусить в маленькой гостинице высоко в горах. Кархайд — суровая страна, мало приспособленная для комфорта. На рассвете я очнулся от дремоты и увидел, что все живое как бы осталось позади, а впереди — только скалы, льды и тьма, прорезанная светом фар, да узкая дорога, ведущая все вверх и вверх. Дрожа, я подумал, что есть вещи и поважнее комфорта и теплого жилища — если, конечно, ты не старая женщина и не кошка.
На этой дороге, ползущей вверх меж устрашающих стен из снега и гранита, гостиниц больше не попадалось Для того чтобы перекусить, водители осторожненько подъезжали к стоянке и аккуратно вставали один за другим на заваленной снегом площадке под углом градусов тридцать к краю. Все вылезали из кабин и собирались у спального вездехода, где шла раздача мисок с горячим супом и нарезанных ломтиками хлебных яблок, а также кружек с кисловатым пивом. Мы стояли на снегу, переступая с ноги на ногу, и жадно поглощали пищу, запивая ее пивом и стараясь повернуться спиной к пронизывающему насквозь ветру, который нес колючую снеговую пыль. Потом возвращались обратно в грузовики и снова двигались в путь — все выше и выше. В полдень на перевале Уехот, на высоте более четырех километров, на солнце было +26°, а в тени -10°. Электродвигатели работали настолько бесшумно, что слышно было, как ворчат, сползая по бесконечно далеким голубоватым склонам, снежные лавины — где-то километрах в тридцати от дороги.
Ближе к вечеру мы преодолели Эстакар, верхнюю точку перевала на высоте более пяти километров. Глядя на южный склон Костора, по которому мы бесконечно долго, целые сутки, ползли сюда, я заметил странное нагромождение скал примерно на полкилометра выше дороги, очень похожее на старинный замок.
— Вон, посмотрите, там наверху Цитадель, — сказал водитель.
— Так это построено людьми?
— Да, это Цитадель Арикостор.
— Но ведь на такой высоте жить невозможно!
— Ну, Старики могут. Мне приходилось бывать там с караваном в последние дни лета; мы привозили им продукты из Эренранга. Разумеется, они практически заперты там в течение десяти-одиннадцати месяцев в году, но для них это значения не имеет. Там примерно семь или восемь постоянных Обитателей.
Я смотрел на контрфорсы из грубого камня, столь немыслимые в безлюдном пространстве этих высот, что никак не мог поверить в их реальность; однако оставил свои сомнения при себе. Если какие-то люди способны выжить в этих промороженных местах, то это, безусловно, жители Кархайда.
Дорога теперь пошла вниз, довольно сильно петляя и проходя в опасной близости от отвесных краев пропасти. Восточный склон Каргава значительно круче западного и образует как бы гигантские ступени сбросов, возникших еще во времена ранних геологических возмущений. На закате мы увидели едва заметную сквозь мощный слой белого тумана цепочку движущихся точек на два километра ниже: караван, который ушел из Эренранга за день до нас. К вечеру следующего дня мы достигли того же участка дороги и потихоньку продолжали спускаться по заваленному плотным снегом склону горы, боясь даже чихнуть, чтобы не вызвать снежной лавины. Отсюда мы увидели далеко внизу, на востоке, теряющиеся в дымке тумана обширные долины, по которым пробегали тени облаков; сквозь туман поблескивали серебряные нити рек. Это была долина реки Рир.
В сумерки, на четвертый день нашего путешествия, мы добрались до самого Рира. Между Эренрангом и Риром было более двух тысяч километров, горная стена в несколько километров высотой и две или три тысячи лет. Караван остановился у западных ворот города, откуда грузы должны были доставить к местам назначения мелкие баржи, специально предназначенные для плавания по узким каналам и речным рукавам. Ни один вездеход или автомобиль въехать в Рир не мог. Город был построен за много веков до того, как жители Кархайда начали использовать энергетические двигатели, а использовали они их уже более двадцати веков. В Рире не существовало обычных улиц, вместо них были крытые переходы, похожие на туннели. Летом по ним можно было ходить как внутри, так и снаружи. Отдельные дома, Острова и Очаги строились как заблагорассудится их хозяевам — хаотично, просторно. В Кархайде часто именно анархическая застройка городов придавала им особое очарование. Над городом царили башни Дворца Ун — кроваво-красные и без окон. Построенные семнадцать веков назад, башни эти служили резиденцией королей Кархайда по крайней мере тысячу лет, пока Аргавен Харге Первый не перебрался через Каргав и не основал поселение в обширной долине за Западным Перевалом.
Все строения Рира отличаются фантастической массивностью, мощным глубоким фундаментом, защищены от любых бурь и паводков. Зимой ветер в горных долинах бывает порой таким сильным, что в городе сдувает почти весь снег; зато, когда при тихой погоде случаются обильные снегопады, жителям не приходится расчищать улицы, потому что улиц там нет. Тогда из дома в дом можно попасть по закрытым каменным переходам или по временным, прорытым прямо в снегу туннелям. А над снежной поверхностью виднеются лишь крыши домов; зимние двери в них устроены прямо на чердаках или в мансардах. Весна — самое трудное здесь время, ибо долина Рира богата реками. Весной пешеходные туннели превращаются в сточные трубы, а между домами возникают каналы или озера, по которым жители Рира переправляются на лодках, отталкивая льдинки веслами. Но всегда — летом ли, во время пыльных бурь, или зимой, когда дома по самые крыши утопают в снегу, или во время весенних паводков — красные башни Рира отчетливо видны в небесах — нерушимый, но опустевший ныне оплот, древняя столица Кархайда.
Я остановился в отвратительной и слишком дорогой гостинице, как бы скрючившейся при виде гордых башен. Мне всю ночь снились дурные сны, и я, поднявшись на рассвете, поспешно расплатился за ночлег, завтрак и весьма невнятные указания относительно того, как мне следует идти, и двинулся пешком на поиски Отерхорда, старинной Цитадели, расположенной неподалеку от Рира. Пройдя буквально метров пятьдесят, я сбился с пути. Стараясь идти все время так, чтобы башни находились у меня за спиной, а белоснежная громада Каргава — справа, я вышел из города по южной дороге, но сынишка какого-то фермера, попавшийся мне навстречу, тут же объяснил, где именно нужно было свернуть, чтобы попасть в Отерхорд.
Я добрался туда к полудню. То есть куда-то я добрался, хотя понятия не имел, куда именно. Вокруг был лес или, если угодно, густой кустарник; но деревья выглядели в высшей степени ухоженными даже для этой страны, где лесники весьма и весьма прилежны; тропа, по которой я шел, была очень прямой и вела куда-то вправо по склону горы меж аккуратных деревьев. Через некоторое время я заметил совсем рядом с тропой небольшой деревянный домик, а потом — большое строение, тоже деревянное, но уже слева и чуть дальше; оттуда доносился весьма аппетитный запах жареной рыбы.
Я медленно и несколько неуверенно брел по тропе, понятия не имея, как ханддараты отнесутся к появлению такого «туриста». Я маловато знал о Цитаделях. Ханддара — это религия без какой-либо церковной организации, без священнослужителей, без соответствующей иерархии, без обетов и четких установлений. Я до сих пор не могу с уверенностью сказать, есть ли у ханддаратов бог. Ханддара неуловима, непостижима. Она вне времени и пространства. Единственная ее манифестация, постоянная и неизменная, — это ее Цитадели, убежища, куда люди могут удалиться от мира и провести там либо одну ночь, либо всю жизнь. Я бы не стал так уж интересоваться этим совершенно непостижимым культом и тем более лезть в святая святых ханддаратов, если бы мне уже давно не хотелось получить ответ на вопрос, который так и остался не выясненным Исследователями: кто такие Предсказатели и чем они занимаются?
Я уже прожил в Кархайде гораздо дольше самих Исследователей и начал сомневаться в том, что в легендах о Предсказателях и их пророчествах есть рациональное зерно. Легенды о пророчествах широко распространены на всех населенных людьми планетах Вселенной. Пророчествовать могут боги, духи и даже компьютеры. Двусмысленность предсказаний оракулов или простая статистическая вероятность всегда оставляют место для различных толкований, а любые противоречия тут же изживаются Истинной Верой. Тем не менее легенды о пророчествах всегда представляют интерес для любого Исследователя. Мне, например, пока не удалось убедить ни одного жителя Кархайда в существовании телепатической связи; они не желают верить в нее, не «увидев» собственными глазами. Пожалуй, то же самое испытываю и я в отношении Предсказателей Ханддары.
Я брел по тропе, когда до меня наконец дошло, что это самый центр селения или города, просто дома здесь построены так же далеко друг от друга и хаотично, как в Рире, да еще среди деревьев. Селение выглядело в высшей степени мирным. Над крышей каждого дома, над каждой тропой нависали ветви хемменов — самых распространенных деревьев на планете Зима, толстоствольных, невысоких, с густой светло-красной хвоей. Пирамиды хемменов обступали и ту тропу, по которой я шел; воздух был напоен хвойным ароматом; дома были сложены из толстых стволов этих же деревьев. В конце концов я просто остановился, не зная, в какую дверь постучать, и тут из-за деревьев появился человек, неспешно подошел ко мне и вежливо поздоровался.
— Не нужен ли вам ночлег? — спросил он.
— Я пришел, чтобы задать Предсказателям один вопрос.
Я давно уже решил: пусть в любом случае думают, что я житель Кархайда. Как и наши Исследователи, я никогда не испытывал в этом отношении особых трудностей: среди множества кархайдских диалектов акцент мой был практически незаметен, а мои половые «аномалии» скрывали тяжелые теплые одежды. У меня, правда, не было такой густой шапки волос и типичных для всех гетенианцев раскосых глаз с чуть опущенными уголками, к тому же я был несколько выше обычного их роста и кожа у меня была темнее, но все же я не настолько уж выходил за пределы нормы. Растительность на лице мне долго и тщательно выводили еще до того, как я улетел с Оллюля (тогда мы еще даже не знали, что на севере, в Перунтере, существуют «волосатые» племена, у которых не только чрезвычайно густые бороды, но и тела покрыты курчавой растительностью, как это бывает у белокожих землян). Меня даже спрашивали, когда это я умудрился так сильно сломать нос. Нос мой от природы плоский и широкий, а у гетенианцев носы тонкие, прямые, с четко очерченными изящными ноздрями, очень хорошо приспособленные для того, чтобы дышать леденящим воздухом планеты Зима. Вот и этот человек, встретивший меня на тропе в Отерхорде, смотрел на мой нос с легким любопытством. Однако на мое заявление спокойно ответил:
— В таком случае вы, наверное, захотите поговорить с Ткачом? Он сейчас внизу, на поляне, если только не уехал за дровами. А может быть, вам угодно будет прежде поговорить с кем-либо из Целомудренных?
— Не знаю, не уверен… Я, знаете, на редкость мало осведомлен...
Молодой человек рассмеялся и поклонился мне.
— Я польщен! — заявил он. — Я прожил здесь три года и все еще чувствую себя весьма мало осведомленным, настолько мало, что об этом и говорить не стоит.
Он почему-то очень развеселился, однако манеры у него были удивительно приятные, с его помощью мне даже удалось припомнить кое-что о Ханддаре и ее особой мудрости: я понял, насколько самонадеянным и хвастливым было мое заявление — все равно что сказать, подойдя к здешним Обитателям: «Знаете, я на редкость хорош собой…»
— Я хотел сказать, что ничего не знаю о Предсказателях…
— Завидно! — сказал молодой Обитатель. — И тем не менее мы всегда вынуждены пачкать чистый снег своими следами, чтобы попасть куда-либо. С вашего позволения, я мог бы проводить вас на поляну. Меня зовут Госс.
— Дженри, — представился я, не упоминая своего «Аи».
Мы углубились в лесную чащу. Узкая тропа постоянно петляла, то поднимаясь по склону, то опускаясь вниз; тут и там, то совсем рядом с ней, то в отдалении среди массивных стволов хемменов, стояли небольшие, сложенные из бревен дома. Все здесь было красновато-коричневым, мрачноватым; во влажном воздухе было разлито спокойствие и хвойный аромат. От одного из домов плыли слабые нежные звуки кархайдской флейты. Госс шел легко и быстро в нескольких метрах впереди меня, стройный и изящный, как девушка. Вдруг его теплая белая рубаха как бы вспыхнула в лучах света, и вслед за ним я вышел из густой тени леса на залитый солнцем широкий зеленый луг.
Метрах в шести от нас возвышалась неподвижная, очень прямая фигура человека; он стоял к нам боком, его алый хайэб и белая рубаха, расшитая яркими эмалями, красиво выделялись на зеленом фоне. Подальше из густой травы поднималась вторая «статуя» — человек, одетый в голубое и белое; этот вообще даже не пошевелился и не взглянул в нашу сторону, пока мы разговаривали с первым. Они были заняты практикой психотренинга, так называемого Присутствия, что, по сути дела, является состоянием транса. Ханддараты, как всегда от противного, называют его антитрансом, имея в виду некую «утрату себя» или «саморастворение», осуществляемые через концентрацию образно-чувственного восприятия. Техника погружения в это состояние явно имеет самое непосредственное отношение к мистицизму и, пожалуй, связана с категорией Имманентности. Впрочем, не берусь уверенно классифицировать ни практику Ханддары, ни ее категории.
Госс что-то сказал человеку в алом хайэбе. Тот медленно возвратился к реальности, посмотрел на нас и сделал несколько неторопливых шагов по направлению ко мне; внезапно меня охватил страх: под полуденным солнцем он светился каким-то иным светом, словно исходящим от него самого.
Он был почти таким же высоким, как и я, только стройнее, с ясными глазами и открытым, красивым лицом. Когда наши взгляды встретились, мне вдруг захотелось заговорить с ним мысленно, попытаться достигнуть глубин его души с помощью телепатии, которой я ни разу не пользовался с тех пор, как попал на планету Зима, и пока что пользоваться не намеревался. Сейчас, однако, это желание оказалось сильнее запрета: я вышел с ним на телепатическую связь, но ответа не получил. Контакт не состоялся. Он продолжал смотреть мне прямо в лицо. Потом улыбнулся и сказал приятным, довольно высоким голосом:
— Вы тот самый Посланник, да?
— Да, — заикаясь, ответил я.
— Мое имя Фейкс. Нам весьма лестно принимать у себя такого гостя. Вы ведь поживете у нас в Отерхорде?
— С радостью принимаю ваше приглашение Мне, если это возможно, хотелось бы немного узнать о практике Предсказаний. А если взамен я смогу сообщить нечто интересующее вас, например относительно того, кто я такой и откуда прибыл, то я..
— Все, что вам будет угодно, — сказал Фейкс с безмятежной улыбкой. — Это просто замечательно! Ведь для того, чтобы попасть сюда, вам пришлось пересечь Космический Океан, затем проделать еще две тысячи километров от Эренранга, перебраться через Каргав и…
— Мне давно хотелось побывать в Отерхорде. Ведь ваши Предсказатели пользуются удивительной славой.
— В таком случае вам, наверное, интересно было бы посмотреть, как это происходит. Или у вас есть свой собственный вопрос к нам?
Его ясные глаза заставляли говорить правду.
— Не знаю, — ответил я.
— Нусутх, — сказал он, — неважно. Это не имеет значения. Возможно, если вы останетесь здесь, то в конце концов решите, есть ли у вас вопрос к Предсказателям или совсем нет никаких вопросов… Знаете, есть лишь определенные дни, когда Предсказатели могут собраться все вместе, так что в любом случае вам придется пожить с нами некоторое время.
Я и пожил, и это были очень приятные дни. Мне была предоставлена полная свобода; приходилось лишь порой принимать участие в общих работах — на поле, например, или в саду, а также заготавливать дрова и ремонтировать жилища. Гости, вроде меня, приглашались теми постоянными Обитателями, которым в данный момент требовалась помощь В остальное время никто меня не беспокоил, и порой за целый день мне не доводилось ни с кем обменяться даже словом. Наиболее часто моими собеседниками оказывались молодой Госс и Фейкс-Ткач, чей удивительный характер — абсолютно прозрачный и одновременно абсолютно непостижимый, словно бездонный колодец, полный ключевой воды, — как бы воплощал в себе чистоту и загадочность этих мест. По вечерам то в одном, то в другом невысоком, окруженном деревьями домике в гостиной у очага собиралась компания: разговаривали, пили пиво; порой звучала и музыка — энергичные ритмы Кархайда, мелодически несложные, зато всегда в форме весьма изощренных импровизаций. В один из таких вечеров я наблюдал танец двух Стариков Отерхорда. Это действительно были очень старые люди; волосы их совсем побелели, руки и ноги казались тощими, как палки, а кожистые складки у внешних уголков глаз нависали так, что, по-моему, мешали им видеть Их танец был медленным, движения точными, рассчитанными, радующими сердце и взор. Старики начали танцевать в Часу Третьем, сразу после обеда. Музыканты совершенно произвольно то вступали, то почти все разом умолкали, за исключением барабанщика, который ни на миг не прекращал, искусно меняя ритм, вести мелодию. В Часу Шестом двое престарелых танцоров все еще продолжали свой танец. Миновала полночь, то есть они протанцевали уже более пяти земных часов. Впервые мне удалось наблюдать феномен дотхе — произвольно вызываемую и контролируемую человеком концентрацию энергии; на Земле подобный «истерический» прилив сил может быть — вызван, например, сильным душевным волнением, однако дотхе землянам неведомо; теперь мне гораздо легче было поверить в немыслимые истории, рассказываемые о Стариках-ханддаратах.
Здесь шла глубокая «интровертная» жизнь — вполне самодостаточная, чуточку застойная; ханддараты были погружены в то самое, воспеваемое ими, особое «неведение», которое является следствием неактивности и невмешательства. Основное правило подобного поведения прекрасно выражено их излюбленным словом нусутх, которое приблизительно можно перевести выражением «все равно» или «неважно». Слово это — краеугольный камень культа Ханддара, и я не стану притворяться, что хотя бы отчасти понял его. Зато после двух недель, проведенных в Отерхорде, я начал гораздо лучше понимать Кархайд, за бесконечными государственными праздниками, сложной политикой и страстями которого стоит многовековая, древняя тьма, пассивная, анархическая, молчаливая и в то же время удивительно плодотворная Тьма Ханддары.
Именно среди этого, казалось бы, абсолютного молчания и вспыхивает вдруг необъяснимое откровение Предсказателя.
Молодой Госс, который с удовольствием сопровождал меня повсюду, сказал, что я могу спросить Предсказателей о чем угодно, любым способом сформулировав свой вопрос.
— Чем лучше обдуман вопрос, чем короче он сформулирован, тем точнее будет ответ на него, — сказал он. — Неясность порождает неясность. И на некоторые вопросы, разумеется, ответа не существует.
— А если я задам как раз такой вопрос? — поинтересовался я. Это ограничение казалось мне искусственным, хотя и было уже знакомо.
Госс совершенно неожиданно ответил:
— В таком случае Ткач откажется отвечать вам. Вопросы, не имеющие ответа, разрушили не одну группу Предсказателей.
— Разрушили?
— Вам ведь известна история лорда Шортха, который заставил Предсказателей из Цитадели Эсен отвечать на вопрос «В чем смысл жизни?» Вообще-то случилось это уже более двух тысяч лет назад. Предсказатели в тот раз оставались во Тьме в течение шести дней и шести ночей. В конце концов все Целомудренные впали в кататонию, Блаженные умерли, а Перверты насмерть забили лорда Шортха камнями, ну а Ткач… Это был человек по имени Меше.
— Основатель культа Йомеш?
— Да, — сказал Госс. И засмеялся, будто сказал что-то веселое. Я так и не понял, над кем он смеялся — над последователями культа Йомеш или надо мной.
И я решил задать такой вопрос, на который можно было бы ответить только «да» или «нет»; тогда по крайней мере можно будет судить о степени ясности или двусмысленности ответа. Фейкс подтвердил слова Госса о том, что вопрос мой может касаться материй, совершенно неведомых Предсказателям. Я мог спросить, например, будет ли в этом году в северном полушарии планеты Эс хороший урожай культуры улъм, и они ответят на этот вопрос, не имея ни малейшего представления о том, существует ли такая планета. Мне показалось, что все это похоже на самое обыкновенное гадание — вроде обрывания лепестков ромашки или подбрасывания монетки. Нет, заявил мне Фейкс, ничего подобного, среди Предсказателей никто не полагается на удачу. Да и весь процесс предсказания полностью противоположен обычному гаданию.
— Значит, вы читаете мысли?
— Нет, — сказал Фейкс, улыбаясь открыто и безмятежно.
— Но может быть, вы устанавливаете между собой телепатическую связь, не отдавая себе в этом отчета?
— А какой толк тогда был бы в предсказаниях? Если спрашивающий знает ответ, то зачем ему платить нам дорогую цену?
Я выбрал такой вопрос, ответа на который мне определенно недоставало. Одно лишь время могло доказать, правы Предсказатели или нет, если только это не одно — как я отчасти опасался — из тех поистине восхитительных профессиональных «пророчеств», которые применимы для любого исхода дела. Вопрос мой отнюдь не был тривиальным; я напрочь отказался от идеи спросить, например, когда перестанет идти дождь или иную подобную чушь, ибо осознал, что задавать вопрос Предсказателям дело не только весьма сложное, но и опасное, прежде всего для всех девяти Предсказателей Отерхорда. Цена ответа была высока: два из моих оставшихся рубинов уплыли в казну Цитадели; однако для дающих ответ цена эта была еще выше. И когда я ближе узнал Фейкса и мне стало почти невозможно поверить в то, что он просто ловкий трюкач, не менее трудно оказалось считать его абсолютно честным человеком, заблуждающимся относительно трюкаческого характера самой процедуры предсказания. Его интеллект и проницательность были столь же отточены, ясны и прекрасно огранены, как мои рубины. И я не осмеливался готовить ему ловушку. Так что вопрос мой содержал лишь то, что мне больше всего хотелось узнать.
Итак, в день Оннетерхад, то есть восемнадцатого числа текущего месяца, девять Предсказателей собрались наконец вместе в Большом Доме, который обычно стоял запертым. Это был как бы один огромный зал с каменными, очень холодными полами, слабо освещенный, так как свет падал из двух очень узких, щелеобразных окон под крышей. В глубоком камине, находившемся в одной из торцовых стен зала, горел огонь. Предсказатели, все в плащах с низко надвинутыми капюшонами, уселись кружком прямо на каменный пол — бесформенные застывшие изваяния, похожие на дольмены в слабых отблесках огня, горевшего в камине. Госс и еще двое молодых Обитателей, а также лекарь из ближайшего Очага в молчании наблюдали за ними, сидя на скамьях у камина. Я прошел через весь зал и оказался в кругу Предсказателей. Ничего особо сакрального не происходило, и все же вокруг царило странное напряжение. Один из Предсказателей исподлобья посмотрел на меня, когда я вошел в круг; я успел заметить странное выражение его грубоватого, тяжелого лица и дерзкий, даже какой-то оскорбительный взгляд.
Фейкс неподвижно сидел, скрестив ноги; он был очень сосредоточен, весь поглощен концентрацией сил, отчего его обычно спокойный, негромкий голос прозвучал неожиданно для меня, как раскат грома.
— Спрашивай! — велел он.
Я, застыв в самом центре круга, задал свой вопрос:
— Станет ли ваш мир, планета Гетен, членом Экумены, или Лиги Миров, по прошествии пяти лет?
Воцарилось молчание. Я по-прежнему стоял в кругу, а точнее, висел в центре паутины, сотканной их молчанием.
— Ответ на заданный вопрос существует, — раздался спокойный голос Ткача.
У Предсказателей, казалось, наступила некоторая релаксация. Изваяния в надвинутых капюшонах ожили, задвигались; тот, что так странно смотрел на меня, зашептал что-то на ухо своему соседу. Я вышел из круга и присоединился к сидевшим у камина.
Двое из Предсказателей были как бы обособлены от остальных. Они все время молчали; один время от времени приподнимал левую руку и слегка похлопывал или поглаживал ею пол — он проделал это уже раз десять или двадцать, — потом снова застывал в той же позе. Ни одного из них я раньше в Цитадели не видел. Это были Блаженные, как называл их Госс. Они были безумны. Госс называл их еще «разделителями времени», что примерно соответствовало нашему понятию «шизофреник». В Кархайде психологи и психиатры, хоть и не умели использовать телепатию, а потому были похожи на слепых хирургов, проявляли прямо-таки гениальную изобретательность в изготовлении наркотических средств, лечении гипнозом, в акупунктуре и криотерапии, а также во многих других видах ментальной терапии. Я тихонько спросил Госса:
— А разве нельзя вылечить этих двух психопатов?
— Вылечить? — удивился он. — А вы стали бы лечить певца от его удивительного голоса?
Пятеро следующих за Блаженными по кругу Предсказателей были постоянными Обитателями Отерхорда, как объяснил мне Госс; пока они исполняют функции Предсказателей, они обязаны хранить обет Целомудрия и не вступать в половую связь в период кеммера. Один из Целомудренных, по всей вероятности, как раз находился в кеммере. Я легко мог выделить его из остальных: уже научился отличать ту, не слишком заметную внешне, физическую активность, напоминающую просветление, которая свидетельствует о первой фазе кеммера.
Рядом с этим человеком сидел второй по степени важности член группы Предсказателей — Перверт.
— Он прибыл сюда из Очага Сприв вместе с врачом, — сообщил мне Госс. — В некоторых группах Предсказателей искусственно создают Первертов — вводят самым обычным людям женские или мужские гормоны за несколько дней до предсказания. Но лучше, конечно, иметь настоящего Перверта. Этот, например, пришел охотно; он любит славу.
Говоря о Перверте, Госс использовал местоимение, которым гетенианцы обозначают самца животного, а вовсе не то, которое применяется для человека в кеммере мужского типа. Госс даже немного смутился. Жители Кархайда свободно и даже с удовольствием говорят на любые темы, касающиеся вопросов секса или кеммера, — к этому все они без исключения относятся с уважением; однако они очень неохотно обсуждают различные типы извращений — во всяком случае, в разговорах со мной это всегда было так. Слишком затянувшийся период кеммера, когда значительный дисбаланс женских или мужских половых гормонов нарушает привычное поведение гетенианца, здесь называется извращением, или перверсией; это случается, в общем, не так уж и редко; по крайней мере три-четыре процента взрослых являются настоящими первертами, или сексопатами с гетенианской точки зрения, хотя по нашим земным стандартам это вполне нормальные люди. Перверты не считаются изгоями, однако относятся к ним с большим презрением, как, например, к гомосексуалистам в двуполых обществах. На кархайдском сленге их зовут «мертвяками». Перверты бесплодны.
Перверт из числа Предсказателей после того первого долгого и странного взгляда, которым он одарил меня в самом начале, больше не обращал внимания ни на кого, кроме своего непосредственного соседа, пребывавшего в кеммере, причем явно женского типа, который проявлялся тем отчетливее, чем сильнее воздействовала на него несколько преувеличенная — по здешним меркам — мужественность Перверта. Перверт постоянно что-то нашептывал своему соседу; тот отвечал немногословно и, как мне казалось, с некоторым отвращением. Остальные в течение уже довольно длительного времени продолжали хранить молчание. В тишине слышался лишь назойливый шепот Перверта. Фейкс не сводил глаз с одного из Блаженных. Перверт быстро и нежно накрыл своей рукой руку кеммерера. Тот с отвращением, а может, и со страхом отдернул ее и посмотрел на Фейкса, сидевшего напротив, как бы в поисках защиты. Фейкс не пошевелился. Кеммерер остался на прежнем месте и в следующий раз, когда Перверт дотронулся до него, даже не дрогнул. Один из Блаженных вдруг поднял лицо и издал длинный, фальшивый, негромкий смешок: ах-ха-ха-ха… хе-хе-хе…
Фейкс поднял руку. И сразу же лица всех Предсказателей в кругу обернулись к нему; он словно собрал их взгляды в некий пучок.
Сеанс предсказания начался в полдень. Шел снег, и свет серого дня вскоре померк, едва просачиваясь сквозь узкие окна-бойницы под козырьком крыши. Слабые светлые полосы света протянулись от окон — словно косые паруса фантастических призрачных судов; на стенах возникли загадочные продолговатые тени; лица Предсказателей, сидящих на полу, слабо светились как бы сами по себе: то взошла уже луна, и лучи ее пробивались сквозь облака и лесную чащу. Огонь в камине давно погас, иного освещения в зале не было, лишь неяркие полосы и треугольники лунного света вырывали порой из темноты то лицо, то руку, то чью-то неподвижную спину. Какое-то время я видел профиль Фейкса, застывший как белый мрамор в луне лунной пыли. Потом полоса света упала наискосок на сгорбленную спину кеммерера: голова его лежала на согнутых коленях, руки были уперты в пол, а все тело сотрясала странная ритмичная дрожь, совпадающая с ударами — шлеп-шлеп-шлеп — рукой по полу одного из Блаженных, что сидел напротив кеммерера в темноте. Все Предсказатели казались связанными между собой, словно узлы единой паутины, я совершенно непроизвольно почувствовал эту связь, этот беззвучный разговор между ними, как бы направляемый Фейксом и контролируемый им. Именно он, Фейкс, был центром паутины, ее Ткачом. Бледный лунный свет распался на отдельные блики; блики скользнули по восточной стене зала и исчезли. Паутина, сотканная внутренней силой Предсказателей, напряжением и тишиной, становилась все более прочной.
Я попытался прервать мысленный контакт с ними. Мне стало не по себе от этого затянувшегося молчания, наэлектризованного напряжения, от того, что меня помимо моей воли втягивает в круг их отношений, я становлюсь как бы точкой, одним из узелков создаваемой ими паутины. Однако, установив телепатический барьер, я почувствовал себя еще хуже: как бы отгороженным от них и в то же время во власти галлюцинаций, видений, мысленных контактов-прикосновений, диких образов и ощущений; все мои чувства были как-то гиперсексуально окрашены, обладали какой-то гротескной страстностью — немыслимое черно-красное кипение эротических символов и желаний. Передо мной мелькали жадно распахнутые колодцы с рваными краями-губами, женские половые органы, раны, похожие на дьявольские пасти… Я полностью утратил равновесие, я куда-то падал… Если я не смогу выплеснуть в крике весь этот хаотический бред, я действительно провалюсь в него, я сойду с ума… Но крикнуть я не мог. Эмфатические и паравербальные силы, что действовали теперь, невероятно могущественные и запутанно-сложные, созданные где-то в недрах сексуальной перверсивности и общей нарушенности половых отношений, в недрах общего безумия Предсказателей, исказившего, казалось, даже само Время, и всепоглощающая необходимость сконцентрироваться и воспринимать лишь непосредственно данную реальность — все это вместе было выше моей способности к телепатической самоизоляции, выше возможностей моего самоконтроля. Но все же эти безумные силы и страсти находились под контролем: центром, управляющим ими, был неподвижный Фейкс. Проходили часы, пролетали секунды; лунный свет больше не заглядывал в зал, скользя лишь по наружной стороне его стен; в самом зале царила тьма. И в самом центре этой тьмы был Фейкс, Ткач, казавшийся теперь женщиной в одеянии из света. Свет лился как серебро; серебряными были странные доспехи, в которые была облачена женщина, и ее меч. Внезапно свет стал жгучим и непереносимо ярким; он потоками струился по ее ногам — расплавленное серебро, жидкий огонь, — и она закричала от ужаса и боли: «Да, да, да!»
Раздался тихий смешок Блаженного — хе-хе-хе! — смешок этот становился все громче, пока не превратился в волнами набегающий крик; казалось, ему не будет конца, хотя, по-моему, невозможно кричать так долго, не переводя дыхания. В темноте послышалось какое-то движение, борьба, передвигалось нечто огромное, перемещались минувшие века, толпились тени грядущих поколений. «Свет, свет, — отчетливо и медленно проговорил чей-то мощный голос и еще раз повторил: — Свет. Подбросьте дров в камин. Дайте света, больше света…»
Оказалось, то был голос врача из Сприва. Он давно уже вошел в круг, который полностью распался. Врач стоял на коленях перед Блаженными — самыми хрупкими здесь душевно, но служившими чем-то вроде детонаторов; оба сейчас лежали на полу бесформенными кучами. Тот, что пребывал в кеммере, уронил голову Фейксу на колени и судорожно хватал ртом воздух; его била дрожь. Фейкс с какой-то отстраненной лаской погладил его по голове. Один лишь Перверт забился в угол, мрачный и всеми презираемый. Предсказание завершилось, время обрело свой нормальный ход. Паутина скрытых сил была разорвана; сейчас торжествовали равнодушие и предельная усталость. Но где же ответ на мой вопрос? Как разгадать загадку оракула, двусмысленное изречение пророка?
Я опустился на пол рядом с Фейксом. Он смотрел на меня своими ясными глазами. И на какое-то мгновение я вдруг увидел его таким, каким он предстал во тьме, — женщиной в светлых серебряных доспехах, горящей в огне и с болью выкрикивающей: «Да!»
Фейкс заговорил, и видение тут же исчезло.
— Получил ли ты ответ, о Задавший Вопрос? — мягко спросил он.
— Я получил ответ, о Ткач.
Да, я его получил! Через пять лет, начиная с сегодняшнего дня, Гетен станет членом Экумены. Ответ был утвердительным и очень ясным. Никаких загадок, никаких двусмысленностей. Даже тогда я сознавал, что ответ этот представляет собой не столько пророчество, сколько результат наблюдений и опыта. Я не мог отделаться от ощущения, что ответ этот абсолютно верен, тем более что он совпадал с моими собственными воззрениями. Ответ Предсказателей обладал логической ясностью и чистотой обоснованного предвидения.
Экумена владеет целым флотом космических кораблей, умеет перемещать тела и предметы в пространстве почти мгновенно на любые расстояния и в любые миры; нам ведома телепатия, однако предвидение, предчувствие мы пока еще приручить не сумели. Для того чтобы постичь эту науку, необходимо попасть на Гетен.
— Я — как бы нить накаливания, — объяснял мне Фейкс через день или два после сеанса предсказания. — Наша общая энергия нарастает как вовне, так и внутри нас, исходит наружу и возвращается назад, каждый раз вдвое усиливая свой импульс, пока не происходит прорыв; тогда в меня входит свет, окружает меня, и я сам как бы становлюсь этим светом... Один Старик из Цитадели Арбин однажды сказал мне: если бы Ткача удалось в момент ответа поместить в вакуум, он продолжал бы гореть годами. Именно так трактует учение Йомеш состояние, в котором оказался Меше: он ясно видел прошлое и будущее не один лишь миг, а в течение всей своей жизни — из-за вопроса, заданного лордом Шортхом. В это трудно поверить. Я сомневаюсь, что человек способен такое вынести. Впрочем, неважно...
Нусутх — вечный и двусмысленный ответ ханддаратов. Как и всегда.
Мы шли рядом по дорожке, и Фейкс посмотрел на меня. Лицо его — одно из самых красивых человеческих лиц, какие я когда-либо видел, — тонкое и твердое одновременно, казалось вырезанным из камня.
— Во Тьме, — сказал он, — нас было десять; не девять. Там был кто-то еще, не Предсказатель.
— Да, был. Я не сумел мысленно отгородиться от вас. Вы, Фейкс, прирожденный Слушатель, реципиент, к тому же у вас естественный дар проникновения в чужую душу; так что, по всей вероятности, вы прирожденный и весьма сильный телепат. Именно поэтому вы и есть Ткач, тот, кто инициирует и поддерживает напряжение всей группы Предсказателей, объединяя их общий дар предвидения до тех пор, пока связь не нарушится и вместе с ней не исчезнет и та «паутина», что была соткана вами; в этот момент вы и получите ответ.
Он слушал мрачно, но заинтересованно.
— Странно слышать, как тайны моего искусства излагает посторонний человек Извне-. Я-то ощущаю его лишь изнутри, как последователь Ханддары.
— Если вы... если ты позволишь, Фейкс… конечно, если ты сам этого захочешь — что до меня, то мне бы этого очень хотелось! — мы можем попробовать поговорить, с тобой мысленно.
Теперь я был уверен, что он прирожденный телепат; его согласие, немного практики — и непроизвольно созданный им барьер исчезнет.
— Если ты научишь меня этому, я смогу слышать, что думают остальные?
— Нет, нет. Во всяком случае, не больше, чем ты слышишь теперь благодаря своему дару Ткача. Телепатия — это сугубо произвольная форма связи между людьми.
— Тогда почему же людям не говорить друг с другом как обычно?
— Как тебе сказать… Разговаривая как обычно, кое-кто может и солгать.
— А при мысленном разговоре?
— Тогда солгать невозможно, во всяком случае — преднамеренно.
Фейкс какое-то время размышлял, потом сказал:
— Это искусство, которым должны бы заинтересоваться короли, политики и деловые люди.
— Деловые люди повели с телепатией яростную борьбу: едва обнаружилось, что этому искусству легко можно научиться, как они на десятилетия объявили его вне закона.
Фейкс улыбнулся.
— А короли?
— У нас больше нет королей.
— Да. Я понимаю, что… Что ж, благодарю тебя, Дженри. Но мое дело — забывать то, что знал, а не учиться новому. И я, пожалуй, пока не стану учиться искусству, которое может полностью изменить наш мир.
— Согласно твоему собственному предсказанию, ваш мир и так изменится не позднее чем через пять лет.
— И я тоже изменюсь с ним вместе, Дженри. Но у меня нет ни малейшего желания самому менять его.
Шел дождь, затяжной мелкий дождь гетенианского лета. Мы поднимались прямо сквозь лес по горному склону чуть выше Цитадели; брели просто так, без дороги. Между темными ветвями виднелось серое пасмурное небо, с алых иголок хемменов стекала чистая дождевая вода. Воздух был пропитан сыростью, но казался довольно теплым. Все вокруг было наполнено шумом дождя.
— Фейкс, скажи мне вот что. У вас, ханддаратов, есть дар, которым жаждут обладать люди всех миров: вы можете предсказывать будущее. И все же вы живете, как и все остальные… как будто вам этот дар безразличен…
— Но какую роль в обычной жизни может играть этот дар, Дженри?
— Ну, например… Возьмем этот спор между Кархайдом и Оргорейном по поводу долины Синотх. Мне кажется, в последнее время престиж Кархайда сильно пострадал из-за этого конфликта. Так почему же король Аргавен не посоветуется со своими Предсказателями, не спросит, какую политику избрать, кого из членов киорремии назначить на пост премьер-министра? Или еще что-нибудь в этом роде?
— Такие вопросы задавать трудно.
— Не понимаю почему. Он ведь может просто спросить: «Кто наилучшим образом будет служить мне в качестве премьер-министра?», и больше ничего.
— Спросить-то он может. Вот только не знает, что значит «служить наилучшим образом». Для него это может, например, значить, что избранник непременно отдаст долину Синотх Оргорейну, а может быть — удалится в ссылку, а может быть — убьет короля. Это понятие может означать множество вещей, которых король вовсе не ожидает, да и не желает.
— Тогда ему нужно предельно точно сформулировать свой вопрос.
— Да. Но, видишь ли, вопрос такого рода потянет за собой еще целую цепочку вопросов. Даже король обязан уплатить свою цену за каждый из них.
— А вы ему назначите высокую цену?
— Очень, — спокойно сказал Фейкс. — Задающий вопрос, как тебе известно, платит столько, сколько может себе позволить. Вообще-то короли приходили раньше к Предсказателям за советом; но не слишком часто…
— A что, если один из Предсказателей сам обладает в обществе достаточной властью?
— Обитатели Цитадели не имеют ни власти, ни государственного статуса. Меня, конечно, могут вызвать в Эренранг и даже избрать членом киорремии; что ж, если я соглашусь принять этот пост и поеду туда, то верну себе и общественное положение, и свою тень, но моей роли Ткача тогда придет конец. И если у меня самого возникнет вопрос, мне придется поехать в Цитадель Орньи, уплатить цену и получить ответ. Но мы, Ханддараты, не стремимся получать ответы. Иногда, правда, трудно подавить это желание, но мы стараемся.
— Фейкс, я что-то не совсем тебя понимаю…
— Дело в том, что наша основная задача здесь — узнать, какие вопросы задавать нельзя.
— Но ведь вы же Те, Кто Дает Ответы!
— Значит, ты все еще не понял, Дженри, зачем мы совершенствуем и практикуем искусство предсказания?
— Наверное, нет…
— Чтобы доказать полную бессмысленность получения ответа на вопрос, который задан неправильно.
Я довольно долго размышлял над этим, пока мы брели под мокрыми от дождя густыми ветвями отерхордского леса. Лицо Фейкса под белым капюшоном казалось усталым, но спокойным; внутренний свет, обычно горевший в его глазах, угас. В глубине души я все-таки почему-то немного побаивался его. Когда он смотрел на меня своими ясными, добрыми, честными глазами, мне в лицо будто заглядывали тринадцать тысячелетий развития Ханддары. Этот старинный способ мышления и бытия, прекрасно организованный, всеобъемлющий и последовательный, давал человеку настолько полную свободу мысли и уверенность в себе, такое совершенство дикого, естественного существа, что казалось, будто неведомое Великое и Вечное взирает на тебя из своего непреходящего «сейчас»…
— Неведомое, — тихо звучал в лесу голос Фейкса, — непредсказанное, недоказанное — вот на чем основана жизнь Лишь неведение пробуждает мысль. Недоказанность — вот основа для любого действия. Если бы твердо было доказано, что Бога не существует, не существовало бы и религий. Не было бы ни Ханддары, ни Йомеш, не было бы домашних божеств — ничего. Впрочем, если бы имелись четкие доказательства, что Бог существует, религии тоже не существовало бы... Скажи мне, Дженри, что является абсолютно достоверным? Что можно счесть постижимым, предсказуемым, неизбежным?.. Назови хотя бы что-то, известное тебе, что непременно свершится в твоем будущем и моем?
— Мы оба непременно умрем.
— Да. Это верно. Существует один лишь вопрос, на который можно дать твердый ответ, и этот ответ мы уже знаем сами… А потому единственное, что делает продолжение жизни возможным, — это постоянная, порой непереносимая неуверенность в ней, незнание того, что произойдет с тобой в следующий миг…
6. Один из путей, ведущих в Оргорейн
Меня разбудил повар, который всегда приходил в дом очень рано. Спал я крепко, и ему пришлось долго трясти меня, приговаривая мне прямо в ухо:
— Вставайте, вставайте, лорд Эстравен, из королевского дворца гонец прибыл!
Наконец до меня дошло, и я, борясь со сном, с трудом встал и поспешил в гостиную, где ожидал королевский гонец. И голенький, точно новорожденный младенец, угодил прямиком в ссылку.
Читая переданное гонцом послание, я довольно спокойно подумал, что, в общем-то, ожидал подобных событий, хотя и не так скоро. Однако, когда гонец на моих глазах стал приколачивать чертов указ к дверям моего дома, мне показалось, что он вбивает гвозди мне прямо в лоб; я отвернулся, но продолжал стоять рядом, лишившись и дома, и родины, терзаемый болью, которой я заранее предусмотреть не сумел.
Впрочем, когда боль от первого удара прошла, я начал прикидывать, что можно еще успеть сделать, и, когда колокол на башне пробил Час Девятый, покинул территорию дворца. Больше ничто меня здесь не задерживало. Я взял с собой то, что мог унести. Недвижимую собственность продать я не мог, а банковские вклады не мог получить наличными, не подвергая кого-то смертельной опасности. Причем наибольшей опасности подвергались именно те, кто был готов мне помочь. Я написал своему старому другу и кеммерингу Аше, как ему следует наилучшим образом воспользоваться кое-каким моим имуществом, чтобы доход от продажи получили наши с ним сыновья, однако предупредил его, что пытаться переслать деньги мне не стоит, потому что Тайб непременно будет держать всю границу с Оргорейном под контролем. Даже подписать письмо своим именем я не мог. Даже просто позвонить кому-то по телефону в моем положении означало своими руками отправить невинного человека в тюрьму. Так что я поспешил убраться из дому, пока какой-нибудь беспечный приятель не забрел ко мне в гости и не потерял не только свои деньги, но и свободу — в награду за дружбу с изгоем.
Я двинулся по улицам города к западной окраине. Потом на одном из перекрестков остановился и задумался. Почему бы, собственно, мне не пойти на восток, через горы и долины, в свой родной Керм? Преодолеть пешком весь этот далекий путь, подобно самым нищим беднякам, и в таком виде явиться в Очаг Эстре, в тот самый каменный дом на крутом горном склоне, где я родился… Почему бы, в самом деле, мне не вернуться домой? Три или четыре раза я вот так останавливался и смотрел назад, на восток, и каждый раз среди равнодушных лиц прохожих мне попадалось по крайней мере одно заинтересованное — лицо шпиона, подосланного, чтобы проследить, как я уберусь из Эренранга; и каждый раз я понимал, сколь безумны мои намерения вернуться домой. С тем же успехом можно было бы сразу совершить самоубийство. Я от рождения был обречен жить в ссылке — так, во всяком случае, мне казалось, — и путь в родной дом был для меня равносилен пути к смерти. Так что я продолжал шагать на запад и больше уже назад не оглядывался.
Через три обещанных мне дня отсрочки я, если очень повезет, должен оказаться самое дальнее в Кусебене на берегу залива, километрах в ста пятидесяти отсюда. Изгнанников чаще всего предупреждали о королевском указе еще накануне вечером, за ночь до вступления указа в силу, так что обычно у них была возможность сесть на какой-нибудь корабль и плыть по течению реки Сесс к заливу, прежде чем капитаны судов станут по закону ответственны за помощь преступнику. Но Тайб по гнусной природе своей на такое благородство способен не был. Теперь ни один капитан не осмелится взять меня на борт; в порту все меня отлично знают, поскольку именно я строил его для Аргавена. Ни один вездеход не посадит меня в кабину, а до границы с Оргорейном от Эренранга километров шестьсот. Выбора у меня не оставалось: нужно было пешком добраться до Кусебена.
Повар мой успел подумать именно об этом. Я его, разумеется, тотчас же отослал, но, прежде чем уйти, он выложил на видное место все припасы и тщательно упаковал все, что мог, приготовив мне «горючее» на три дня маршевого броска. Его доброта не только спасла меня, но и поддержала мой боевой дух, ибо каждый раз, останавливаясь по дороге, чтобы перекусить хлебным яблоком и сушеными фруктами, я думал, что есть все-таки хоть один человек, который не считает меня предателем, потому что дал мне эту еду.
Оказалось, что зваться предателем тяжело. Даже странно, до чего это тяжело, ведь так просто назвать предателем кого-то другого. Это слово прилипает к тебе навечно и звучит очень убедительно. Я и сам наполовину поверил в то, что стал предателем.
Я пришел в Кусебен к вечеру на третий день пути — полный тревоги, со стертыми в кровь ногами, потому что последние годы в Эренранге пристрастился к роскоши и обжорству и совершенно утратил былую любовь к пешим прогулкам. В Кусебене у городских ворот меня поджидал Аше.
Мы были кеммерингами целых семь лет; у нас родилось двое сыновей. Поскольку родил их непосредственно Аше, то они носили его имя; Форет рем ир Осборт — и воспитывались в его Очаге Кланхарт. Три года назад Аше удалился в Цитадель Орньи и теперь носил золотую цепь Целомудренного. В течение последних трех лет мы не виделись, и все же, когда я заметил его в вечерних сумерках под каменной аркой ворот, мне сразу вспомнилась прежняя теплота наших отношений, словно расстались мы лишь вчера; я сразу понял, что в нем живы любовь и преданность; именно эта любовь и послала его навстречу мне в час невзгод. И, чувствуя, что вновь запутываюсь во всем этом, я рассердился: любовь Аше всегда заставляла меня идти против собственной воли.
Я прошел мимо него. Мне необходимо быть жестоким, так что нечего тянуть, нечего притворяться добреньким.
— Терем, — окликнул он меня и пошел следом. Я быстро спускался по крутым улочкам Кусебена к порту. С моря дул южный ветер, трепал в садах черные деревья, и этим теплым летним вечером я удирал от Аше, словно от убийцы. Он все-таки догнал меня — стертые мои ноги не позволяли мне идти достаточно быстро — и сказал: — Терем, я пойду с тобой.
Я не ответил.
— Десять лет назад тоже был месяц Тува, и мы дали клятву..
— А три года назад ты первым нарушил ее и бросил меня. Впрочем, ты поступил разумно.
— Я никогда не нарушал клятву, которую мы тогда дали друг другу, Терем.
— Что ж, верно. Нечего было нарушать. Все это было неправдой. Во второй раз такую клятву не дают. Ты и сам это знаешь; да и тогда знал. Единственный раз я по-настоящему поклялся в верности, так никогда и не произнеся этого вслух, потому что это было невозможно; а теперь тот, которому я поклялся в верности, мертв, а моя клятва уже давно нарушена, так что никакой обет нас не связывает. Отпусти меня.
Я говорил гневно, но обвинял в нашей трагедии не Аше, а, скорее, себя самого; вся прожитая мной жизнь была словно нарушенная клятва. Но Аше этого не понял, в глазах его стояли слезы, когда он сказал:
— Ты возьмешь это, Терем? Пусть нас не связывает клятва, но я очень люблю тебя.
И он протянул мне небольшой сверток.
— Нет, Аше. Денег у меня достаточно. Отпусти меня. Я должен уходить один.
Я двинулся дальше, и он не пошел за мной. Но за мной следовала тень моего брата. Плохо я поступил, заговорив о нем. Я вообще всегда все делал плохо.
В гавани мне не повезло. У причалов не оказалось ни единого судна из Оргорейна, на котором я уже к полуночи мог бы оказаться за пределами Кархайда, как было предписано Королевским Указом. Мне встретилось всего несколько человек, да и те спешили домой; я заговорил с рыбаком, возившимся у своей лодки с разобранным двигателем; рыбак только молча взглянул на меня и тут же отвернулся. Мне стало страшно: если этого человека не предупредили заранее, то откуда бы ему меня знать? Значит, слуги Тайба опередили меня и специально стараются задержать в Кархайде, чтобы истекло время отсрочки. Тогда казнь неизбежна. Горечь и злоба душили меня; теперь к ним прибавился страх. Я как-то не думал, что Указ о ссылке — всего лишь предлог, и меня в любом случае намерены физически уничтожить. Едва лишь пробьет Час Шестой, как люди Тайба возьмут меня голыми руками. Тогда бессмысленно будет кричать «Убивают!», ибо свершится правосудие.
Я уселся на мешок с песком. Причал был открыт всем ветрам и взорам. Слышались бесконечные шлепки волн о сваи, внизу качались и подпрыгивали привязанные рыбачьи лодки. У дальнего конца пирса горел фонарь. Я сидел и смотрел на этот огонек и дальше — в темную морскую даль. Некоторые сразу начинают решительную борьбу с опасностью, но только не я. Этим даром я не обладаю; у меня скорее дар предвидения. Когда же угроза становится реальностью, я почему-то резко глупею. А потому я и сидел на мешке с песком, тупо размышляя, сможет ли человек доплыть до Оргорейна без лодки. Воды залива Чарисун только что очистились ото льда — на месяц или два. Некоторое время в ледяной воде можно, конечно, продержаться, но до порта Орготы около двухсот километров. Впрочем, плавать я совсем не умею. Потом я стал смотреть в сторону города и обнаружил, что ищу взглядом Аше; я все еще надеялся, что он последует за мной, несмотря на запрет. И тут я ощутил такой жгучий стыд, что сразу вышел из оцепенения и вновь обрел способность мыслить трезво.
Выбора у меня не оставалось: придется дать взятку или убить его — этого рыбака, что все еще возился со своей лодкой. Кстати, отвратительная лодка, с ней и возиться-то не стоило. И мотор у нее никуда не годится. Еще оставалась кража. Однако рыбаки всегда запирают моторы своих лодок. Так что нужно сперва отомкнуть цепь, которой лодка крепится к причалу, добраться до мотора, завести его, выбраться — при свете яркого фонаря, что горит на пирсе! — в открытое море и плыть одному в Оргорейн, хотя я ни разу в жизни не плавал на моторной лодке. Довольно глупое и, пожалуй, безнадежное предприятие. Впрочем, мне приходилось иметь дело с весельной лодкой — на Ледяном озере в Керме… Я еще раньше приметил одну весельную лодку, привязанную между двумя сваями во внешнем доке. Ну что ж, увидел — украл. Я бросился туда прямо под удивленно уставившимися на меня глазами фонарей, спрыгнул в лодку, легко отвязал ее от причала, вставил весла в уключины и решительно двинулся по кипящей черной воде в открытое море; отблеск фонарей плясал и дробился на волнах. Когда я отплыл уже достаточно далеко, то на минуту остановился, чтобы поправить одно из весел, которое туго поворачивалось в уключине, ведь мне еще предстояло грести и грести, хотя в глубине души я надеялся, что на следующий день меня подберет, например, орготский патрульный корабль или какое-нибудь рыболовное судно. Нагнувшись над уключиной, я неожиданно почувствовал столь сильную слабость, что почти потерял сознание и, скрючившись, застыл на банке. То было последствие пережитого мной приступа трусости. Я и не подозревал, что способен до такой степени струсить. Я поднял глаза и тут же на самом краю пирса увидел две черные фигуры — как две кривые черные ветки дерева в свете фонаря, раскачивающегося над разделяющей нас водой. Тут до меня дошло, что мой внезапный паралич следствие не столько пережитого страха, сколько непроизвольного предчувствия смерти: кто-то тщательно целился в меня из ружья.
Я сумел разглядеть это ружье у одного из них в руках. Если бы уже перевалило за полночь, то он, по-моему, давно бы с удовольствием застрелил меня; однако выстрел из обыкновенной винтовки производит слишком много шума — пришлось бы объясняться. А потому они воспользовались акустическим ружьем. Когда жертву хотят только оглушить, то заряд рассчитывают метров на тридцать, не больше. Не знаю, на каком расстоянии выстрел из него смертелен, но я отплыл явно недостаточно далеко. Меня всего скрючило, и я упал на дно лодки, извиваясь, как малый ребенок при желудочной колике. Даже вздохнуть было трудно, потому что ослабленный расстоянием выстрел угодил мне прямо в грудь. Поскольку они весьма скоро непременно подыскали бы моторное судно, чтобы догнать и прикончить меня, нельзя было терять ни минуты, и я, задыхаясь, яростно заработал веслами. Тьма лежала за моей спиной, впереди тоже была тьма, и туда, в эту тьму, я направил свою лодку. Руки у меня дрожали от слабости, приходилось следить, чтобы не уронить весла — я их почти не чувствовал. Залив остался позади; вокруг была кромешная тьма. Пришлось ненадолго остановиться. С каждым гребком руки немели все сильнее. Сердце билось неровными толчками, а легкие, казалось, разучились работать вовсе. Я попытался снова грести, но не был уверен, сдвинулся ли хотя бы с места. Тогда я решил на время осушить весла, но не смог даже поднять их. Когда прожектор сторожевого катера засек меня, плавающего подобно снежинке на угольно-черной воде, я даже не в силах был отвернуться от яркого света.
Они отцепили мои пальцы от весел, вынули меня из лодки и, как большую выпотрошенную черную рыбу, втащили на палубу. Я лежал и чувствовал, что меня рассматривают очень внимательно, однако не понимал, что именно они говорят. Мне показалось только — скорее, по интонациям, — что капитан судна сказал: «Час Шестой еще не пробил» — и потом сердито ответил кому-то: «Какое мне дело до этого? Король сослал его, и я подчинюсь королевскому указу, но это ведь тоже человек».
Итак, вопреки приказам, полученным по радио от людей Тайба с берега, вопреки возражениям команды, опасавшейся наказания, этот офицер кусебенской портовой охраны перевез меня через залив Чарисун целым и невредимым и высадил в Оргорейне в порту Шелт. Не знаю, поступил ли он так, руководствуясь собственным шифгретором, восстав против безжалостных слуг Тайба, готовых убить безоружного, или просто из доброты. Это и неважно. Нусутх. Как говорится, прекрасное необъяснимо.
Я впервые поднялся на ноги, когда увидел, как побережье Орготы выплывает из утреннего тумана. Потом я заставил себя как можно скорее пойти прочь от корабля по приморским улочкам Шелта, но вскоре, видимо, снова упал. А когда очнулся, то обнаружил, что нахожусь в общественном госпитале Комменсалии чарисунского Округа номер четыре; в двадцать четвертой комменсалии Сеннетни. У меня были все возможности в этом удостовериться: эта надпись на орготском языке имелась на спинке кровати, на подставке настольной лампы, на металлической чашке, стоявшей на столике, на самом столике, на одежде сиделки, на простынях и моей ночной рубашке. Вошел врач и сказал:
— Почему вы сопротивлялись дотхе?
— Я не погружался в дотхе, — изумился я. — В меня просто стреляли из акустического ружья.
— Все симптомы указывают на то, что вы сопротивлялись релаксационной фазе дотхе.
Он не допускал возражений, этот строгий врач, и в итоге заставил меня признать, что я, возможно, все-таки использовал силу дотхе, чтобы преодолеть парализующее воздействие акустического шока: ведь я греб как бешеный, даже не отдавая себе отчета в том, что делаю; а потом, утром, во время фазы таиген, когда нужно соблюдать полный покой, я, оказавшись на территории Орготы, решительно двинулся прочь от набережной и тем самым чуть не убил себя. Когда я все это припомнил и, к его большому удовлетворению, подтвердил первоначальный диагноз, он сообщил мне, что я смогу выйти из больницы лишь через день-два, и переключился на следующего больного. Следом за врачом явился Инспектор.
Следом за каждым человеком в Оргорейне непременно появляется Инспектор.
— Имя?
Я не попросил его прежде назвать свое. Придется учиться жить, не отбрасывая тени, как они это делают в Оргорейне, — не обижаться самому и не обижать без причины других. Но своей родовой фамилии я ему не назвал: никому нет до нее дела.
— Терем Харт? Это не орготское имя. Из какой вы Комменсалии?
— Я из Кархайда.
— Это государство не входит в число комменсалий Оргорейна. Покажите мне ваши документы, разрешение на въезд и удостоверение личности.
А интересно, где мои документы?
Я, видно, достаточно долго провалялся на улице, прежде чем кто-то подвез меня до госпиталя и сдал туда — без документов, без денег, без верхней одежды, босиком… Когда я узнал об этом, то вместо того, чтобы рассердиться, только засмеялся: упав на дно колодца, не имеет смысла гневаться. Смех мой Инспектора явно оскорбил.
— Разве вы не понимаете, что явились без документов и без разрешения в чужое государство? Как вы намереваетесь вернуться обратно в Кархайд?
— В гробу.
— Прекратите ваши неуместные шутки и отвечайте мне как официальному лицу. Если вы не намерены возвращаться на родину, то здесь вас пошлют на Добровольческую Ферму — там самое место всяким подонкам и отщепенцам, а также нарушителям государственной границы! Иного места в Оргорейне для попрошаек и бунтовщиков нет. Лучше бы вам все-таки заявить о своем намерении вернуться в Кархайд в течение трех дней, иначе я…
— Из Кархайда я выписан навечно.
Врач, который как раз в этот момент кончил заниматься с моим соседом, услышав мое имя, отвел Инспектора в сторонку и о чем-то некоторое время шептался с ним. После чего Инспектор несколько скис и, вернувшись ко мне, процедил сквозь зубы:
— В таком случае, я полагаю, вам следует подать прошение о разрешении на постоянное проживание в Великой Комменсалии Оргорейна и функционировании в качестве одной из государственных единиц — учитывая ваши прежние способности и возможности.
— Да, конечно, — ответил я.
Шутить с этим типом мне абсолютно расхотелось, особенно когда он произнес слово «постоянное» — самое зубодробительное из всех его чудовищных слов.
Через пять дней, согласно моему заявлению, мне был предоставлен вид на жительство: я стал «государственной единицей» города Мишнори (как и просил), получил временное удостоверение личности и мог отправляться туда немедленно. Мне пришлось бы здорово поголодать эти пять дней, если бы старый врач не оставил меня в больнице. Ему доставляло удовольствие держать под своим присмотром в палате премьер-министра Кархайда, и премьер-министр был ему очень за это благодарен.
Я отработал проезд до Мишнори грузчиком на машинах со свежей рыбой, идущих караваном из Шелта. Это было не очень продолжительное, но очень «пахучее» путешествие, окончившееся на одном из огромных рынков Южного Мишнори, где я вскоре подыскал себе и постоянную работу. В таких местах летом всегда есть работа — разгрузка, погрузка, хранение, упаковка, укладка, перевозка скоропортящихся продуктов. Я имел дело в основном с рыбой; так что и поселился неподалеку от рынка вместе со своими напарниками по работе в леднике. «Рыбный Остров» прозвали они свой дом. Мы буквально провоняли рыбой, но мне нравилось, что большую часть дня приходится проводить в холодном погребе. Мишнори летом напоминает парную баню. С ледников даже не тянет прохладой, вода в реке только что не кипит, люди плавают в собственном поту. В течение целого месяца Окре средняя температура была не ниже пятнадцати градусов, а однажды днем поднялась до тридцати двух! Когда под конец рабочего дня приходилось выбираться из холодного, пропахшего рыбой убежища в это вонючее пекло, я обычно проходил километра три до набережной Кундерер, где росли деревья и можно было сверху смотреть на великую реку, хотя к воде спуститься было нельзя. Там я торчал допоздна, а потом тащился к себе, на Рыбный Остров, и горячий, густой ночной воздух облеплял меня, как влажная простыня. В той части Мишнори, где я жил, уличные фонари обычно бывали разбиты всякой шпаной и прочими любителями темноты. По темным улочкам без конца шныряли машины Инспекторов, высвечивая фарами прохожих, отнимая у бедного люда его единственную собственность — ночь.
Новый закон о регистрации иностранцев, вступивший в действие в следующем месяце, Кус, и ставший новым шагом в поединке Оргорейна с Кархайдом, аннулировал мой вид на жительство, и я, лишившись работы, полмесяца провел в приемных бесконечных Инспекторов. Мои бывшие напарники давали мне денег в долг и воровали для меня рыбу, так что с голоду я умереть не успел, прежде чем мне снова выдали вид на жительство, однако урок получил хороший. Мне, пожалуй, даже нравились мои новые друзья — надежные, крепкие парни, — хотя жили они в ловушке, выхода из которой не было. Я же должен был делать свое дело и возвращаться в общество таких людей, которые нравились мне куда меньше. Наконец я все-таки позвонил тем, встречу с которыми откладывал долгих три месяца.
На следующий день я стирал свою рубаху в прачечной Рыбного Острова среди прочих его обитателей; все мы были совсем или наполовину голые, кругом клубы пара, рыбная вонь, грязь… и тут сквозь плеск воды я услышал, как кто-то позвал меня, причем моим родовым именем. Это оказался Комменсал Иегей, который и в грязной прачечной выглядел точно так же, как когда-то во время приема Полномочного Посла Архипелага в парадном зале королевского дворца в Эренранге. Это было месяцев семь тому назад.
— Может быть, вы все-таки выйдете отсюда, Эстравен? — громко и высокомерно сказал он своим высоким гнусавым голосом, этот мишнорский богатей. — Да оставьте вы, черт возьми, эту рубаху!
— Другой у меня нет.
— Тогда вылавливайте ее поскорей из этого вонючего супа и ступайте за мной. Здесь несколько жарковато.
Мои соседи уставились на него с суровым любопытством, понимая, что перед ними человек очень богатый. Откуда им было знать, что это не кто-нибудь, а Комменсал. Мне было неприятно, что он сам явился сюда; ему бы следовало послать кого-нибудь за мной. Жители Орготы чаще всего имеют весьма слабое представление о приличиях. Мне хотелось, чтобы он поскорее ушел из прачечной. Мокрую рубашку все равно невозможно было надеть, поэтому я попросил одного бездомного, который вечно слонялся возле нашего Острова, постеречь ее для меня, пока я не вернусь. Долги мои я отдал, за жилье заплатил, документы были в кармане хайэба. Так, без рубашки, я и покинул Рыбный Остров близ рыночной площади и пошел следом за Иегеем туда, где жили власть имущие.
В качестве «секретаря» Иегея я снова был перерегистрирован, но уже не как полноправный житель Оргорейна, а как Депендент. Имен для них всегда недостаточно, им необходимо прежде всего наклеить соответствующий ярлык, тогда в их классификации для тебя моментально находится место, даже если о сущности твоей они и понятия не имеют. Но на этот раз ярлык был точно к месту: я на самом деле был Депендентом, подчиненным и зависимым лицом, и вскоре мне не раз предстояло проклинать ту цель, что привела меня сюда, заставила есть чужой хлеб и быть у кого-то на иждивении, ибо в течение целого месяца в жизни моей не было ни малейшего просвета, ни малейшего намека на то, что я хоть сколько-нибудь приблизился к искомой цели. С тем же успехом можно было оставаться и на Рыбном Острове.
В последний день лета, уже к вечеру, Иегей послал за мной. Шел дождь. Я явился в его кабинет и застал там Комменсала округа Секиве, Обсла, которого знавал еще в те времена, когда он возглавлял Представительство торгового флота Орготы в Эренранге. Короткий и важный, с маленькими треугольными глазками на плоском, жирном лице, Обсл составлял странную пару с тощим и изящно-изысканным Иегеем. Старая жирная карга и великосветский щеголь — вот как они выглядели рядом; но было в этом сочетании и что-то неуловимо важное, что исходило сразу от них обоих: оба входили в состав Тридцати Трех, что правили Оргорейном; но и помимо этого в союзе Обсла и Иегея крылась какая-то тайна.
Мы обменялись вежливыми приветствиями и выпили по глотку ситхской «живой воды»; потом Обсл, вздохнув, сказал мне:
— А теперь расскажите, почему вы так вели себя в Сассинотхе, Эстравен, ибо если когда-либо и существовал человек, который, на мой взгляд, не способен ошибиться ни во времени действия, ни в оценке собственного шифгретора, то это только вы.
— Страх оказался во мне сильнее осторожности, Комменсал.
— Страх перед кем? Перед самим дьяволом? Чего вы боитесь, Эстравен?
— Того, что сейчас происходит. Продолжения борьбы за престиж в долине Синотх; возможного унижения Кархайда; гнева короля, который неизбежно последует за подобным унижением; и того, что гнев короля правительство Кархайда использует в своих интересах.
— Использует? Но как?
Нет, Обсл все-таки был человеком совершенно невоспитанным. Иегей, изящный, но колючий, поспешил вмешаться:
— Комменсал, лорд Эстравен — мой гость, и, право же, не стоит его допрашивать..
— Лорд Эстравен, разумеется, ответит на мои вопросы так и тогда, как и когда сочтет нужным, — он всегда так поступал. — Обсл ухмылялся, словно в той пригоршне грязи, которой он старался испачкать меня, спрятал иголку. — Он же понимает, что находится среди друзей.
— Я всегда и везде признаю своих друзей, Комменсал, но я более не забочусь о том, чтобы сохранить их дружбу.
— Ну это-то мне известно. И все-таки мы вполне можем тащить наши общие сани, даже не будучи кеммерингами, как говорят у нас в Секиве, — верно, Эстравен? Черт побери, мне же понятно, за что вас сослали, мой дорогой: за то, что вы любите Кархайд больше, чем его короля.
— Точнее, за то, что любил своего короля больше, чем его двоюродного братца.
— Или за то, что любили Кархайд больше, чем Оргорейн, — сказал Иегей. — Может, я не прав, лорд Эстравен?
— Вы правы, Комменсал.
— Значит, вы считаете, что Тайб хочет править Кархайдом столь же эффективно, как мы правим Оргорейном? — спросил Обсл.
— Да, я так считаю. Мне кажется, что Тайб, умело используя конфликт в долине Синотх и при необходимости обостряя его, может уже в течение этого года добиться в Кархайде больших перемен, чем за последнюю тысячу лет. У него есть достойный пример: деятельность вашего Сарфа. И он умело играет на страхах Аргавена. Это куда проще, чем пробудить в Аргавене мужество, как — увы, тщетно — пытался сделать я. Если Тайб одержит победу, вы, господа, окажетесь перед лицом врага, вполне вас достойного.
Обсл кивнул.
— Давайте на время забудем о шифгреторе, — сказал Иегей. — Я хотел бы понять, чего добиваетесь вы, Эстравен?
— Хочу узнать, смогут ли ужиться на Великом Континенте два Оргорейна.
— О да! Да, конечно, вы точно выразили и мои мысли, — сказал Обсл. — Я тоже не раз думал об этом; именно вы поселили эти опасения в моей душе. И уже давно, Эстравен. Тень Оргорейна становится слишком длинной. Она может накрыть и Кархайд. Да, поистине спор между двумя кланами из-за поместья — это нормально; и грабеж одного города другим с помощью наемной банды — тоже; спор между государствами из-за границы, несколько сожженных амбаров, несколько убийств — все это в порядке вещей. Но спор из-за всей территории государства? Захват имущества, в котором участвуют пятьдесят миллионов человек? Клянусь сладостным Млеком Меше, картина эта огнем пылает в моих ночных кошмарах, и я просыпаюсь весь в холодном поту… Жизнь наша более небезопасна, о нет. И ты тоже понимаешь это, Иегей; ты и сам не раз уже говорил об этом, просто другими словами.
— Я вот уже в тринадцатый раз голосовал против усиления давления на противоборствующую сторону в долине Синотх. Но что толку? Среди Тридцати Трех по крайней мере двадцать членов оппозиционной нам партии в любой момент проголосуют за углубление конфликта, и каждое движение Тайба только усиливает контроль Сарфа над этими двадцатью. Он строит через долину стену и ставит вдоль стены свою охрану, вооруженную винтовками — винтовками! Я-то считал, что их теперь можно только в музеях найти. Кроме того, Тайб, едва в этом возникает нужда, сразу начинает подкармливать доминирующую партию всякими домыслами на наш счет.
— И тем самым укрепляет Оргорейн. Но также и Кархайд. Каждый ваш ответ на его провокации, каждое ваше оскорбление в адрес Кархайда, любое повышение вашего авторитета служит тому, что и Кархайд становится все сильнее и будет становиться все сильнее, пока не превратится в равное вам централизованное государство. И кроме того, винтовки в Кархайде отнюдь не хранят в музеях. Они находятся в распоряжении королевской гвардии.
Иегей налил всем еще по глотку «живой воды». Высший свет Орготы пьет сей драгоценный напиток, доставляемый сюда за восемь тысяч километров по туманным морям из Ситха, так, словно это простое пиво. Обсл вытер губы и подмигнул.
— Ну хорошо, — сказал он, — все оказалось именно так, как я думал и думаю сейчас. А думаю я вот что: перед нами сани, которые нам предстоит тащить всем вместе. Но прежде, чем впрячься в эти сани, я задам один вопрос, Эстравен, а то мне совершенно заморочили этим голову. Что это за бесконечные темные и крайне загадочные слухи о некоем Посланнике, что прибыл с обратной стороны луны?
Значит, Дженли Аи все-таки испросил разрешение на въезд в Оргорейн.
— Ах, Посланник? Он действительно тот, за кого выдает себя.
— А это значит…
— ... что он прислан из другого мира.
— Да ладно, оставьте вы эти ваши кархайдские метафоры, Эстравен! Я же забыл о своем шифгреторе. Так вы ответите мне или нет?
— Но я уже ответил вам.
— Значит, он действительно инопланетянин? — воскликнули в один голос Обсл и Иегей. — И он действительно получил аудиенцию у короля Аргавена?
Я ответил сразу обоим: да, получил. Они с минуту помолчали, а потом снова заговорили оба сразу, даже не пытаясь скрыть своей заинтересованности. Иегей, правда, пробовал ходить вокруг да около, зато Обсл сразу перешел к делу.
— Какую роль в таком случае вы отводите ему в своих планах? Похоже, вы сделали на него ставку и проиграли. Почему?
— Потому что Тайбу удалось обвести меня вокруг пальца. Я все смотрел в небеса и не заметил, как сел в лужу.
— Вы что же, стали увлекаться астрономией, дорогой мой?
— Нам всем неплохо было бы ею увлечься, Обсл.
— А он не представляет для нас угрозы, этот Посланник?
— Думаю, что нет. Он лишь передал от своего народа предложение установить с нами дипломатические и прочие связи — начать торговлю, подписать разные договоры, завязать сотрудничество. Больше ничего. Он прибыл один, без оружия, без охраны, всего лишь с одним коммуникационным устройством на своем корабле, который, кстати, позволил нам обследовать полностью. По-моему, он не тот, кого следовало бы бояться. И все же именно он, безоружный, положит конец и Королевству, и Комменсалиям.
— Почему?
— А как установить отношения с народами других миров, если не стать подобными им, их братьями? Как сможет Гетен заключить союз с космической организацией, включающей восемьдесят миров, не будучи единым миром?
— Восемьдесят миров? — проговорил Иегей и как-то смущенно засмеялся.
Обсл косо глянул на меня и сказал:
— Мне кажется, вы слишком долго были в обществе безумца в королевском дворце, Эстравен, и сами отчасти утратили разум… Во имя Меше! Что это за ерунда такая — какой-то союз с солнцем и договор с лунами? Как этот парень попал сюда? Прилетел верхом на комете? На астероиде? На метеорите? Корабль! Что это еще за корабль, который плывет по воздуху? Или по космосу? И все-таки вы, пожалуй, не более безумны, чем всегда, друг мой. То есть вы в своем безумии не только строптивы, но и мудры. Впрочем, все жители Кархайда безумцы. Ну что ж, пошли дальше, лорд Эстравен, я следую за вами! Давайте, давайте! Ведите нас.
— Сам я никуда идти не собираюсь, Обсл. Да и куда вы прикажете мне идти? Вы же тем не менее можете это сделать. Если хоть немного последуете советам Посланника. Только он может показать вам путь, который выведет вас наконец из долины Синотх, заставит свернуть с того злополучного курса, которым мы невольно продолжаем следовать.
— Прекрасно. На старости лет я еще, пожалуй, действительно увлекусь астрономией. Но куда это меня в итоге приведет?
— К величию, если вы пойдете более мудрым путем, чем я. Господа, я много времени провел в обществе Посланника, я видел его корабль, который пересек Великую Пустоту, и я абсолютно уверен, что он является гонцом из другого мира, с иной планеты Что же касается благородства его намерений и его рассказов об этих иных мирах, то подтвердить, правда ли это, не может никто; можно только судить самому — как и о любом другом человеке. Если бы он был одним из нас, я назвал бы его человеком честным и благородным. Но возможно, вы и сами придете к подобному выводу. В одном лишь я абсолютно точно уверен; для него государственные границы просто линии, прочерченные на земле. У ворот Оргорейна стоит куда более могущественный соперник, чем Кархайд. И народ, который первым пойдет на союз с ним, первым откроет для него двери своего государства, станет править всей планетой. Всеми тремя континентами планеты Гетен. Теперь наши границы — это не линии на земле между двумя конкретными холмами, а орбита, которую описывает наша планета, вращаясь вокруг солнца. Рисковать своим шифгретором ради какой-либо иной цели теперь было бы просто глупо.
Иегей явно понимал меня, но толстый Обсл только поглядывал своими утонувшими в жирных складках лица глазками и молчал.
— Ладно, примем все это на веру и положим месяц, чтобы окончательно разобраться, — сказал он наконец. — Впрочем, если бы я все это услышал не из ваших, а из чьих-то еще уст, Эстравен, я счел бы подобные рассказы чистейшей воды мистификацией, ловушкой для нашего достоинства, сплетенной из звездного блеска. Но мне известно ваше упрямство. И вы слишком горды и не унизитесь до того, чтобы специально морочить нам голову дурацкими сплетнями. Я не могу поверить в то, что вы рассказываете, но знаю, что любые лживые слова застряли бы у вас в глотке… Ладно, ладно. Станет ли еще он говорить с нами столь же откровенно, как, судя по вашим рассказам, он говорил с вами?
— Он именно этого и хочет: говорить и быть услышанным. Здесь или в другом месте. Тайб заставит его замолчать навсегда, если он еще хоть раз попробует быть услышанным в Кархайде. Я боюсь за него: он, похоже, не понимает нависшей над ним опасности.
— Вы расскажете нам то, что вам известно о нем?
— Расскажу; но разве что-то мешает ему самому приехать сюда и рассказать вам все?
Иегей промолвил, деликатно покусывая ноготь:
— Я полагаю, что нет. Он уже испросил разрешение на въезд в Комменсалию. Кархайд не возражает. Просьба Посланника сейчас рассматривается…
7. К вопросу о половых различиях жителей планеты Гетен
Из полевых записей Исследовательницы первой экуменической группы, приземлившейся на планете Гетен/Зима, Онг Тот Оппонг; цикл 93-й, земной год 1448-й.
1448 год, день 81-й. Похоже, они результат некоего эксперимента. Сама мысль об этом уже неприятна. Но теперь, когда существуют доказательства, что люди на Земле, например, тоже появились как результат эксперимента — «приживления» там группы жителей планеты Хайн в сочетании с имевшимися уже автохтонными протогуманоидами, — нельзя сбрасывать со счетов и возможного эксперимента на планете Гетен. Хайнские колонисты явно ставили опыты на генном уровне; ничем иным нельзя объяснить появление хилтов[10] на планете Эс, или вырождающихся крылатых гоминидов с Роканнона, или особенности гетенианской половой физиологии. Возможно, эксперимент закончился неудачей; но вряд ли здесь имел место естественный отбор. Их двуполость не имеет практически никакой адаптивной ценности.
Но стоило ли ради эксперимента столь глубоко перепахивать целый мир? Ответа на этот вопрос не найдено. Тинибоссол, например, считает, что колония эта была основана в период наиболее длительного межледникового периода. Вполне возможно, что тогда условия жизни оказались достаточно мягкими — по крайней мере в течение первых сорока-пятидесяти тысячелетий — даже на столь суровой планете, как Гетен. К тому времени как льды вновь начали свое наступление, связь с хайнской цивилизацией была прервана, а колонисты предоставлены самим себе. Об эксперименте забыли.
У меня есть собственная теория относительно сексуальной физиологии гетенианцев. Многие ее положения мне весьма помогла прояснить информация, собранная Оти Нимом в различных районах Оргорейна. Так что сначала я бы хотела перечислить все имеющиеся у меня в распоряжении сведения, а уж потом изложить свою теорию. Всему, как говорится, свой черед.
Сексуальный цикл гетенианцев колеблется от 26 до 28 дней (хотя чаще говорится именно о 26 днях, что соответствует продолжительности здешнего лунного месяца). В течение первых 21–22 дней индивид пребывает в латентном состоянии сомер, то есть сексуально неактивен. Примерно на 18-й день под влиянием деятельности гипофиза в кровь начинают поступать гормоны, а на 22–23 день индивид входит в состояние кеммера — период наибольшей сексуальной восприимчивости, или эструс. В течение первой фазы кеммера, обозначаемой кархайдским словом сечер, индивид по-прежнему андрогинен. Половые признаки и потенция в изоляции не проявляются вовсе. Таким образом, гетенианец в первой фазе кеммера, находясь в изоляции или в обществе пребывающих в сомере людей, к половому акту не способен. Однако сексуальная активность уже в этой фазе весьма сильна, она оказывает в этот момент решающее влияние не только на личность данного индивида, но и на его социальную и духовную жизнь и деятельность. Когда индивид обретает партнера по кеммеру, гормональная деятельность получает дополнительный стимул (по всей вероятности, за счет прикосновения, при котором возникает не выясненная пока секреторная деятельность, а может быть, и появляется особый запах), и в итоге один из партнеров обретает гормонально-половую стабильность, превращаясь в женскую или мужскую особь. Половые органы также претерпевают соответствующие внешние изменения, усиливаются эротические ласки, и второй партнер, как бы подстегнутый переменой, происшедшей с первым, обретает признаки противоположного пола. Исключений практически не бывает. Если же и возможно проявление у обоих партнеров по кеммеру одних и тех же половых признаков, то эти случаи настолько редки, что их можно не учитывать. Вторая фаза кеммера (кархайдский термин торхармен) — это взаимное обретение половых различий и соответствующей потенции; торхармен, по всей вероятности, длится от двух до двадцати часов. Если у первого из партнеров кеммер успел достигнуть своего полного развития, то второй проходит первые фазы чаще всего значительно быстрее; если же оба вступают в состояние кеммера одновременно, то развитие фаз происходит медленнее. Нормальные индивиды не имеют предварительной предрасположенности к «мужской» или «женской» роли; то есть они даже не знают, кем будут в данном конкретном случае — женщиной или мужчиной, — и не способны выбирать. (Оти Ним писал, что в некоторых районах Оргорейна довольно сильно распространено употребление искусственных гормонов для установления предпочтительной половой принадлежности; ничего подобного я не наблюдала в сельских районах Кархайда.) Когда половая определенность достигнута, она не подлежит изменению до полного окончания кеммера. Кульминационная фаза — называемая по-кархайдски токем-мер — продолжается от двух до пяти дней, во время которых половое влечение и потенция достигают своего максимума. Эта фаза завершается почти внезапно, и, если зачатия не произошло, индивиды возвращаются в состояние сомера в течение нескольких часов.
(Примечание: Оти Ним полагает, что эта четвертая фаза представляет собой некий эквивалент менструации.)
Если же у индивида, выступившего в «женской» роли, наступает беременность, гормональная активность организма, естественно, продолжается, и в течение 8,4 месяца беременности, а также всего периода лактации (6–8 месяцев), грудные железы увеличены, бедра становятся шире. С прекращением лактации индивид постепенно возвращается в состояние сомера, становясь обычным андрогином. Не прослеживается никакого физиологического «привыкания к роли», так что «мать», родившая нескольких детей, может с тем же успехом стать «отцом» еще нескольких.
СОЦИОЛОГИЧЕСКИЕ НАБЛЮДЕНИЯ
Все они носят пока весьма поверхностный характер:. я слишком много путешествовала и недостаточно долго жила на одном месте, чтобы иметь возможность сделать достаточно обоснованные выводы.
Кеммеринги — это отнюдь не всегда постоянные пары индивидов. Принцип парности, разумеется, — одна из наиболее распространенных традиций, однако в крупных городах в «домах любви» порой образуются довольно большие группы кеммерингов, между которыми происходят беспорядочные половые связи. Наиболее сильно противопоставлена данному явлению традиция «клятвы кеммерингов» (кархайдский термин оскиоммер), которая по всем своим целям и намерениям более всего соответствует моногамному браку. Легального статуса оскиоммер не имеет, но с общественной и этической точек зрения представляет собой весьма древний и очень живучий институт. Вся структура кархайдских клановых Очагов и княжеств, несомненно, основана на институте оскиоммера. Ничего не могу с уверенностью сказать относительно правил «развода»; здесь, в Озоринере, развод хотя и существует, однако после развода или смерти одного из партнеров не допускается заключения нового союза: «клятву кеммерингов» можно дать только один раз.
На всей планете Гетен происхождение, конечно же, определяется по материнской линии, то есть по линии «родительницы» в буквальном смысле этого слова (кархайдский термин ама).
Инцест разрешен, правда с различными ограничениями, как между сводными братьями и сестрами, так и между родными (происходящими от одних, давших «клятву кеммерингов» родителей). Родные братья и сестры, однако, не имеют права давать клятву друг другу, а также продолжать быть кеммерингами после того, как у одного из них родится дитя. Инцест между представителями различных поколений строжайше запрещен (во всяком случае, в Кархайде и Оргорейне; говорят, что он разрешен у племен Перунтера, населяющих арктический континент планеты, но возможно, это лишь слухи).
Что же еще могу я прибавить из слышанного мной лично? Пора, пожалуй, подводить итоги.
Существует одна-единственная черта всей этой аномальной физиологии, имеющая, возможно, определенную адаптационную ценность. Поскольку соитие возможно лишь в период фертильности, то высок и процент возможного зачатия — как у всех млекопитающих в период эструса. В суровых климатических условиях, когда столь высока детская смертность, этим свойством, возможно, определяется способность расы к выживанию. В настоящее время показатели как детской смертности, так и рождаемости в цивилизованных областях планеты Гетен не слишком высоки. Тинибоссол полагает, что на всех трех континентах планеты проживает не более ста миллионов человек, и считает, что численность населения оставалась примерно неизменной в течение последнего тысячелетия. Ритуальная и этическая свобода, а также употребление контрацептивов сыграли, по всей видимости, основную роль в поддержании столь устойчивого уровня.
Существуют, однако, такие аспекты двуполости, о которых мы могли лишь догадываться или наблюдать их очень поверхностно и которые мы, возможно, никогда не поймем до конца. Разумеется, всех нас, Исследователей, очень занимает феномен кеммера. Но нас-то он занимает с чисто научной точки зрения, а вот что касается самих гетенианцев, то ими он правит, он доминирует во всей их жизни. Структура их общества, устройство производства, сельского хозяйства, торговли, размеры их поселений, сюжеты их рассказов и легенд — все так или иначе сопряжено с циклом сомера-кеммера. У каждого раз в месяц бывает отпуск; ни один из жителей, кто бы он ни был по своему положению, не обязан работать, если он находится в кеммере (во всяком случае, его нельзя насильно заставить трудиться). Никто не может быть изгнан из «дома любви», даже если у него нет денег или он кому-то кажется неприятным. Все как бы отступает перед регулярно проявляющимися «томлениями страсти». Это-то нам понять довольно легко. А вот что нам понять весьма трудно: четыре пятых своей жизни жители планеты Гетен не являются сколько-нибудь сексуально ориентированными. Для занятий сексом вроде бы отведено немало места и времени — но как бы отдельно ото всей остальной жизни. Общество планеты в своем повседневном функционировании и существовании представляется абсолютно бесполым.
Следует учесть: любой житель планеты Гетен может заниматься чем угодно, взяться за любое дело, владеть любой профессией. Это звучит очень понятно, однако психологические последствия подобной установки непредсказуемы. Например, тот факт, что любой гетенианец от семнадцати до тридцати пяти лет имеет полное право (по определению Нима) «связать себя беременностью». На самом деле беременность никого так уж особенно «не связывает» — во всяком случае, не в такой степени, как женщин из других миров: физиологически и психологически. Нагрузки и привилегии делятся здесь достаточно равномерно; каждый может подвергнуться риску забеременеть или, наоборот, стать отцом. А потому никто здесь настолько и не свободен в этом отношении, как свободен не состоящий в браке мужчина где-либо в ином мире.
Следует учесть: ребенок полностью лишен психосексуальной связи со своими матерью и отцом. Мифа об Эдипе на планете Зима возникнуть не могло.
Следует учесть: при негативном отношении одного из партнеров к другому половой акт здесь невозможен, а потому здесь нет и насилия. У большей части млекопитающих — за исключением человека — соитие также может происходить лишь при взаимном расположении; в любом другом случае оно невозможно. На планете Гетен существуют, разумеется, соблазнение и разврат, однако развратные действия в таком случае необходимо исключительно точно осуществлять в строго определенный день или даже час.
Следует учесть: здесь отсутствуют такие понятия, как «сильная» и «слабая» половина рода человеческого. Общество не делится на такие категории, как защитники-защищаемые; главенствующие-подчиняющиеся; хозяева-рабы; активные-пассивные. Именно поэтому дуалистическая направленность мышления обычного человека на планете Гетен, по всей вероятности, сильно ослаблена или полностью изменена.
Непременно следует учесть — и это должно войти в мои окончательные выводы, — что при встрече с гетенианцами нельзя и недопустимо вести себя как в обычном двуполом обществе, то есть не должно навязывать конкретному гетенианцу ни роли женщины, ни роли мужчины и строить свое поведение по отношению к нему в зависимости от собственных представлений о его половой принадлежности, а также от предполагаемых сексуальных мотивов его поведения в качестве вашего возможного партнера. Привычное нам поведение, выработанное определенной социосексуальной моделью, здесь совершенно недопустимо. В эту игру они играть просто не могут. Они не воспринимают друг друга как мужчин или женщин. С этим нашему разуму и воображению смириться практически невозможно. Каков наш первый вопрос, когда родится ребенок?
И все же не стоит воспринимать гетенианца как существо среднего рода. Это вовсе не так, ведь они отнюдь не бесплодны. Их скорее можно назвать «потенциалами» или «интегралами» — как больше нравится. Поскольку в языке Кархайда нет специального личного местоимения для обозначения человека в состоянии сомера, я вынуждена говорить «он» по той же самой причине, по которой мы употребляем местоимение «он» по отношению к невиданному божеству: понятие «бог», заменяемое местоимением «он», как-то менее определенно, менее специфично, чем местоимения женского или среднего рода — «она» или «оно». Однако уже само по себе употребление местоимения «он» приводит к тому, что я порой забываю: конкретный житель Кархайда, с которым я в данный момент общаюсь, вовсе не мужчина, а мужчиноженщина, бисексуал.
Первого Мобиля, если он будет сюда послан, необходимо предупредить заранее, что, при отсутствии чрезмерной самоуверенности и будучи человеком еще не старым, он непременно почувствует себя уязвленным, мужская гордость его будет страдать. В мужчине естественно желание, чтобы его мужественность оценивали по достоинству; женщине же хочется, чтобы ее женственностью любовались, какими бы косвенными и незаметными ни были проявления подобных оценок. На планете Зима ничего этого не будет. Каждого уважают и оценивают только в соответствии с его человеческими качествами. Это поразительный и ужасный опыт!
Но вернемся к моей теории. Рассматривая мотивы для проведения подобного эксперимента — если таковой действительно состоялся — и пытаясь по возможности оправдать наших хайнских предков, снять с них вину за этот варварский поступок, за то, что они распорядились чужими жизнями как материалом для научных изысканий, я составила кое-какие предположения относительно возможных — ожидаемых хайнцами — результатов эксперимента.
Сомер-кеммер приводит людей к деградации, возвращает их к эструсу, как это имеет место у низших млекопитающих, коз, оленей и т. п., а соответственно, и подчиняет жизни человеческих существ строго определенным циклам. Возможно, экспериментаторам хотелось выяснить, смогут ли люди, лишенные постоянной сексуальной потенции, сохранить свой разум и культуру.
С другой стороны, ограничение силы полового влечения и сведение его проявлений к непродолжительному отрезку времени, как и «выравнивание» половых различий у андрогинов, должны в значительной степени мешать эксплуатации этого влечения и проявления различных его нарушений. Несомненно, определенные сексуальные отклонения неизбежны, хотя общество планеты по мере сил стремится предотвратить их; однако, пока социальное единство представлено достаточно большой группой людей и пока несколько человек одновременно могут находиться в состоянии кеммера, вполне допустимы и разнообразные формы удовлетворения сексуальных желаний, хотя число вариантов и не становится недопустимым; половые аномалии кончаются обычно вместе с периодом кеммера. И прекрасно, ибо благодаря этому гетенианцы избавлены от серьезных душевных потрясений и потерь. Однако что остается этим людям в состоянии сомера? Стоит ли воспевать подобные преимущества? Чего может достигнуть общество бесполых существ?., евнухов?.. Впрочем, они, разумеется, вовсе не евнухи и не бесполы; даже в период сомера их, скорее, можно сравнить с детьми в препубертатный период, предшествующий половому созреванию, когда половые реакции присутствуют, но они как бы стерты, латентны.
А вот другая моя догадка относительно целей этого гипотетического эксперимента: попытка исключить из жизни людей войну. Интересно, исходили ли древние хайнцы из того постулата, что продолжительная сексуальная активность, как и организованная социальная агрессивность — которые совершенно не свойственны ни одному виду млекопитающих, за исключением человека, — являются причиной и следствием войн? Или они, подобно Тумасу Сонгу Анготу, считали воинственную агрессивность чисто мужской чертой, свидетельством активности именно этой половины человечества, некоей расширенной формой насилия, а потому, проводя данный эксперимент, стремились количественно уменьшить не только проявления излишней «мужественности», приводящие к насилию, но и избыточной «женственности», это насилие провоцирующие? Бог его знает. Но и в самом деле гетенианцы, хотя соперничество среди них развито достаточно сильно (что доказывает, в частности, существующая сложная система социальных иерархических отношений, способствующая различным видам борьбы за первенство, престиж и т. п.), похоже, в целом не слишком агрессивны; во всяком случае, у них никогда не происходило таких массовых столкновений, которые можно было бы назвать войной. Они довольно легко могут убить — одного, двоих, гораздо реже десятерых, — но никогда не убивают людей сотнями или тысячами. Почему?
Возможно, в итоге выяснится, что подобное отсутствие агрессивности не имеет ничего общего с психологией андрогинов. В конце концов, население планеты Гетен не так уж велико. Существует также такой немаловажный фактор, как здешний климат. А климат на планете Зима настолько суров, настолько близок к предельно допустимому для существования человеческой жизни, что даже при всей редкостной способности гетенианцев к адаптации в условиях предельно низких температур они, возможно, тратят весь свой воинственный заряд на войну со стужей. Маргинальные народности, то есть существующие практически на пределе возможного, редко являются завоевателями. Таким образом, доминирующим фактором в жизни гетенианцев представляются не взаимоотношения полов и не какие-либо иные проявления человеческой натуры, но, и прежде всего, окружающая среда, сам их ледяной мир. На этой планете у человека есть куда более жестокий враг, чем сам человек.
Я всего лишь женщина с мирной планеты Чиффевар и вовсе не являюсь специалистом в области различных форм насилия или войн. Кому-то другому, видимо, придется еще решать проблему агрессивности в применении к планете Гетен. Однако я совершенно не представляю, как кто-либо из людей смог бы находить удовлетворение в победах и воинских почестях, пережив хотя бы один зимний период на планете Гетен, воочию увидев такого противника, как Великие Льды?
8. Второй путь в Оргорейн
Я провел это лето скорее в качестве Исследователя, чем Мобиля: мотался по всему Кархайду из конца в конец, из одного города в другой, из одного княжества в другое, наблюдал, слушал — то есть занимался тем, что Мобилю поначалу вообще недоступно, ибо он на незнакомой планете всеми воспринимается как некое чудо и чудовище одновременно и постоянно должен быть готов к тому, чтобы дать очередное представление, где единственным актером будет он сам. Я с удовольствием рассказывал всем, кто давал мне кров в этом сельском краю, в больших Очагах и отдельных деревнях, кто я такой; многие кое-что, хотя и очень мало, слышали обо мне по радио, но весьма смутно представляли, что именно я собой являю. Они были любознательны — одни больше, другие меньше. Очень немногие боялись меня лично или проявляли какую-то ксенофобию вообще. Врагом в Кархайде считается не чужеземец, а захватчик. Любой иностранец, откуда бы он ни явился, считается гостем. Врагом же чаще бывает ближайший сосед.
Весь месяц Кус я прожил в древнем фамильном Очаге Горинхеринг. Очаг — это своеобразное сочетание укрепленного замка, небольшого города и деревенского поместья. Горинхеринг возвышался на холме над вечными туманами великого океана Годомина. В Очаге было около пятисот жителей, и, явись я на четыре тысячелетия раньше, предки их жили бы в том же самом месте, согласно тем же самым традициям, хотя за это время на планете Гетен были изобретены электродвигатель, радио, различные станки и механизмы, автомобили и сельскохозяйственная техника. Все это уже успело стать привычным, промышленная революция осуществлялась здесь размеренно, без каких бы то ни было социальных бурь и потрясений. И за тридцать веков Гетен не достигла того, что на планете Земля свершилось за каких-то тридцать десятилетий. Но никогда Гетен не приходилось платить столь жестокую цену за свои достижения, как Земле.
Планета Зима — мир неприветливый, недружелюбный; за неадекватное поведение, неправильное отношение к себе он наказывает сразу и неизбежно — смертью от холода или голода. И никаких тебе пограничных состояний, никаких отсрочек. Отдельный человек еще может уповать на удачу, однако целое общество себе этого позволить не может; так что культурные сдвиги на Гетен очень редки, как редки и физиологические мутации, однако они порой дают неожиданные и значительные результаты. А потому гетенианцы продвигались по своему историческому пути очень медленно. Взяв за основу любую конкретную точку их истории, поспешный наблюдатель может сделать вывод о полном прекращении промышленного и социального развития на всей территории планеты. Однако ни то, ни другое никогда не прекращалось. Сравните бурный поток и движение ледника: оба в итоге своей цели достигают.
Я много беседовал со стариками Горинхеринга и с детьми, которых мне впервые довелось наблюдать непосредственно, потому что в Эренранге все дети живут в закрытых частных или государственных Очагах, или так называемых Школах. Двадцать пять — тридцать процентов всего взрослого населения города постоянно заняты профессиональным воспитанием и образованием детей. В Горинхеринге воспитанием детей занимались сами жители Очага, в основном старики; за это несли ответственность одновременно все, и никто в отдельности. А потому дети довольно-таки дикими ватагами слонялись по скрывающимся в тумане холмам и пляжам побережья. Когда мне удавалось приманить одну из таких группок и завести беседу, то дети оказывались одновременно застенчивыми и гордыми, но безгранично доверчивыми.
Сила родительского инстинкта столь же сильно варьируется здесь на Гетен, как и во всей Вселенной. Никаких общих выводов на этот счет сделать нельзя. Я, например, ни разу не видел, чтобы житель Кархайда ударил ребенка. Или хотя бы сердито обругал его. Их доброта по отношению к детям поразила меня прежде всего своей искренностью, деятельным характером и почти полным отсутствием собственнических инстинктов. Последнее, пожалуй, больше всего отличает здешнее отношение к детям от того, что мы на Земле называем «материнским инстинктом». Я подозреваю, что на Гетен вряд ли возможно провести грань между «материнским» и «отцовским» инстинктами; здесь главенствует общий родительский инстинкт — желание прежде всего защитить, поддержать, — что абсолютно не связано с различием полов родителей…
В начале последнего летнего месяца, Хаканна, в Горинхеринге появились упорные слухи, основанные, впрочем, на официальных сообщениях из дворца, о том, что король Аргавен ожидает наследника. Причем не очередного сына от кого-то из своих кеммерингов — он уже был отцом семерых детей, — а собственного, родного сына, во плоти и крови, единственного королевского наследника-принца. Итак, король Аргавен решил сам родить ребенка.
Мне это показалось смешным, как и многим обитателям Горинхеринга — по разным, разумеется, причинам. Хозяева мои говорили, что король уже слишком стар, чтобы рожать детей, и по этому поводу много шутили, и, надо сказать, весьма непристойно. Старики чесали языки целыми днями. Над Аргавеном они откровенно смеялись, однако сама его персона никого особенно не интересовала. «Кархайд — это не государство, а толпа вздорных родственников», — так когда-то сказал Эстравен, и эти слова — как и многое другое из сказанного им — все чаще приходили мне на ум, поскольку я все больше узнавал об этой стране. То, что казалось единым государством, существовавшим уже многие века, на самом деле представляло собой мешанину из практически неуправляемых княжеств-принципалий, самостоятельных городов и отдельных деревень, «псевдофеодальных племенных экономических единиц» — расползающийся во все стороны союз соперничающих между собой, а порой и враждебных друг другу людей и правителей, которыми весьма неуверенно и непоследовательно пытался править монарх. По-моему, ничто и никогда не сможет сделать Кархайд единой нацией. Даже быстрое распространение различных скоростных коммуникационных и транспортных средств, которое, казалось бы, практически неизбежно должно было бы привести к национальному объединению, ни к чему такому не привело. Экумена не могла обращаться к жителям Кархайда как к единой нации, обществу, государству, способному на некую тотальную мобилизацию; скорее, имело бы смысл взывать к их достаточно сильному, хотя и недоразвитому, чувству чисто человеческой общности. Меня очень тревожили эти мысли. Я тогда, разумеется, заблуждался; однако эти новые сведения о гетенианцах сослужили мне впоследствии хорошую службу.
Поскольку я не собирался весь год провести в Старом Кархайде, мне необходимо было вернуться к Западному Перевалу до того, как Каргав станет недоступным. Даже здесь, на побережье, уже два раза за этот месяц выпадал снег, хотя лето еще не кончилось. Без особой охоты покинул я эти места и прибыл в Эренранг в самом начале месяца Гор, первого месяца осени. Аргавен уединился в своем летнем дворце Уорривер, назначив на время своего отсутствия Регентом Пеммера Харге рем ир Тайба. Тайб от души наслаждался предоставленной ему властью. Уже в первые два часа после прибытия в столицу я начал ощущать не только слабые места в собственных выводах относительно Кархайда — выводы эти к тому же весьма устарели, — но и определенный дискомфорт, пожалуй, даже опасность, грозящую мне в Эренранге.
Аргавен явно был не в своем уме; его собственная злобная непоследовательность отравила темной желчью настроение жителей всей столицы. Король Кархайда был буквально пропитан страхом. Все хорошее за годы его правления осуществлялось лишь благодаря министрам и членам киорремии. Впрочем, и особого зла от Аргавена не было тоже. Его неустанная борьба с собственными ночными кошмарами не оказала на королевство разрушительного воздействия. Зато кузен короля, Тайб, принадлежал к иной породе людей: его безумие основывалось на четких логических построениях Тайб отлично понимал, когда и как нужно Действовать в своих интересах. Единственное, чего он не знал, — это когда нужно остановиться.
Тайб довольно много выступал по радио. Эстравен, будучи премьер-министром, никогда так не вел себя, и вообще показуха кархайдцам несвойственна: правительство — это не балаган с актеришками; правители предпочитают действовать скрытно, отнюдь не напрямую. Тайб, однако, продолжал ораторствовать. Снова услышав его голос по радио, я вспомнил длинные, обнаженные в улыбке зубы и лицо, покрытое паутиной морщин. Речи Тайба были громогласны, длинны и напыщенны: хвалы в адрес Кархайда, хулы в адрес Оргорейна, разоблачение «подрывающих государственную целостность фракций», демагогические разглагольствования относительно «нерушимости границ королевства», целые лекции по истории, этике и экономике — и все почти на грани истерики, так что от чрезмерной злобы или восторга голос его порой срывался на визг. Он много говорил о гордости за свою страну, об «истинном патриотизме», но маловато о шифгреторе ее граждан, о собственном достоинстве или личном авторитете каждого. Не слишком ли велики оказались потери со стороны Кархайда из-за конфликта в долине Синотх, что тему шифгретора и авторитета старались на затрагивать вообще? Видимо, все же это было не так, ибо долину Синотх Тайб упоминал довольно часто. Однако о шифгреторе он явно избегал говорить, и я был почти уверен, что он стремится разбудить эмоции более низкого, примитивного, почти неконтролируемого уровня психики. Он хотел вызвать к жизни то, что постоянно подавлялось правилами поведения, соответствующими понятию шифгретора, как бы сублимирующего до безопасного уровня низменные чувства и желания. Он хотел, чтобы слушающие его речи жители Кархайда испытывали одновременно гнев и злобу. А потому основными темами его выступлений были отнюдь не гордость или любовь, хотя эти слова употреблялись им без конца; однако в том контексте, в котором их употреблял он, значили они лишь самовосхваление и ненависть к другим. Он также немало разных слов говорил об Истине, ибо, как он выражался, «копал куда глубже поверхностного налета цивилизации». Это была его излюбленная и, казалось бы, довольно благовидная метафора — насчет «налета цивилизации». Или «облицовки», «штукатурки», «обновления старых стен» и тому подобного, то есть всего того, что скрывает более благородную и древнюю основу. За подобной метафорой может с успехом спрятаться по крайней мере дюжина софизмов. Один из наиболее опасных — признание того, что цивилизация, будучи искусственно созданной, противоречит природе, то есть является нарушением естественности бытия. Разумеется, цивилизация — это никакой не «налет», и примитивная первобытная («естественная») культура и культура цивилизованного общества — лишь ступени общего процесса развития человечества. Если цивилизации и можно что-то противопоставить, так это войну. Так что либо то, либо другое. Но не то и другое вместе. Мне казалось, когда я слушал надоедливые истеричные речи Тайба, что он стремится, насаждая страх и яростно убеждая в существовании врага, заставить свой народ как-то изменить выбор, сделанный еще до того, как началась его официальная история, — выбор как раз между этими противоположностями: цивилизацией и войной.
Возможно, для этого как раз пришло время. Медленно, как осуществлялся и весь их материально-технический прогресс, мало-помалу, невысоко ценя «прогресс» как таковой, гетенианцы в итоге — в последние пять, десять или пятнадцать веков — все-таки немного обогнали Природу. Они уже вышли из абсолютной зависимости от своего безжалостного климата; и плохой урожай в отдельной провинции уже не мог привести к голодной смерти; даже особенно холодная и снежная зима не приводила города к изоляции. На основе определенной материальной стабильности Оргорейн постепенно превратился в единое и все более централизующееся государство. Теперь Кархайд тоже должен был «собраться с силами» и совершить аналогичный шаг. Однако Тайб считал, что всякое там развитие самосознания и собственного достоинства, установление торговых отношений с другими государствами, строительство дорог, ферм, учебных заведений и так далее — все это лишь проклятый «налет цивилизации», который необходимо уничтожить. Перед ним была конкретная и ясная цель, и он шел к ней по самому короткому и проверенному пути. Чтобы превратить народ Кархайда в граждан единого государства, в единую нацию, он избрал путь войны. Его идеи, разумеется, были недостаточно четко сформулированы, однако звучали весьма убедительно. Второй способ столь же быстрого создания единой нации или всеобщей мобилизации людей — это насаждение в государстве новой религии; однако таковой под рукой не оказалось, и Тайб предпочел путь милитаризации.
Я послал Регенту Тайбу записку, в которой изложил суть вопроса, заданного мною Предсказателям, и ответ, который получил от них. Тайб мне не ответил. Тогда я отправился в посольство Орготы и испросил разрешения на въезд в государство Оргорейн.
У Стабилей всей хайнской Экумены куда меньше помощников, чем чиновников в одном лишь этом посольстве относительно небольшой страны; все они путаются в бесконечных магнитофонных записях, различных досье, очень медлительны и дотошны. Никаких «кое-как», никаких ошибок, никаких подтасовок, столь характерных для официальных лиц Кархайда. Я терпеливо ждал, пока в посольстве закончат возню с оформлением моих документов.
Ожидание, однако, становилось довольно неприятным. Количество королевских гвардейцев и муниципальной полиции на улицах Эренранга увеличивалось, похоже, с каждым днем; все стражники были вооружены до зубов, у них даже начинало вырисовываться некое подобие военной формы. Настроение в городе царило мрачное, хотя торговые и прочие сделки совершались довольно успешно, благосостояние в целом росло и погода была ясной. Меня сторонились уже почти все, даже моя «квартирная хозяйка». Этот толстяк больше не показывал желающим мою комнату и частенько жаловался на травлю со стороны «людей из дворца», а потом начал обращаться со мной не как с уважаемым гостем и Посланником с другой планеты, а скорее как с политическим преступником. Тайб произнес еще одну речь по случаю очередного столкновения в долине Синотх: оказывается, «отважные кархайдские фермеры, истинные патриоты» совершили налет в районе южной границы, близ Сассинотха, на орготскую деревню, сожгли ее, убили девять мирных жителей, а тела их отволокли к границе и бросили в реку Эй; «такую могилу, — вещал Регент, — обретут все враги нашего государства!» Я слушал эту передачу в столовой нашего Острова. Мои соседи выглядели по-разному: кто мрачным, кто равнодушным, а кто и довольным; однако во всех лицах сквозило нечто общее — их словно искажал какой-то легкий тик или чуть заметная гримаска. И взгляд у всех был одинаково беспокойным.
Вечером ко мне в комнату постучался и вошел незнакомый мне человек, первый мой гость с тех пор, как я вернулся в Эренранг. Он двигался легко, у него была нежная кожа, застенчивые манеры, а на груди висела золотая цепь Предсказателя, одного из Целомудренных.
— Я друг одного из тех, кто дружил с вами, — представился он с прямотой застенчивого человека. — Я пришел просить вас о милости — ради него.
— Вы имеете в виду Фейкса?..
— Нет. Эстравена.
Должно быть, выражение участия и готовности помочь на моем лице сменилось чем-то совсем иным; возникла небольшая пауза, потом незнакомец пояснил:
— Эстравена-предателя. Разве вы его не помните?
Застенчивости как не бывало. Теперь в его голосе звучал гнев. Он явно готов был поставить на кон свою честь — предъявить мне свой шифгретор, как здесь говорят. Если бы я хотел ответить ему тем же, то есть практически согласился бы на дуэль, то мне нужно было бы ответить как-нибудь так: «Нет, я не припоминаю его; а скажите, что он собой представляет?» Но играть в эти игры мне вовсе не хотелось: я уже к этому времени достаточно часто сталкивался с вулканическими вспышками кархайдского темперамента. Я неодобрительно посмотрел прямо в гневное лицо незнакомца и сказал:
— Конечно, я его помню.
— Однако дружеских чувств к нему не испытываете. — Его темные, с чуть опущенными вниз уголками глаза смотрели прямо на меня с живым интересом.
— Скорее, благодарность и разочарование. Это он послал вас ко мне?
— Он не посылал.
Я подождал, пока он объяснит. Он сказал:
— Извините меня. Мои выводы были слишком поспешны; теперь я пожинаю плоды собственной торопливости и домыслов.
Я едва успел остановить этого надменного гордеца, ибо он тут же направился к двери.
— Пожалуйста, послушайте: я ведь не знаю, кто вы и что вам угодно. Я же не отказал вам, я просто совсем ничего не понимаю, а потому и не выразил сразу согласия помочь. Вы ведь не откажете мне в праве на определенную осторожность? Эстравена сослали за то, что он поддерживал мою деятельность здесь…
— А вы не считаете, что, хотя бы отчасти, в долгу перед ним?
— Ну, отчасти, пожалуй, да. Хотя то, с чем связана моя миссия здесь, выше всех личных долгов и привязанностей.
— Если это так, — сказал незнакомец с яростной убежденностью, — то ваша миссия аморальна.
Это остановило меня. Он говорил как защитник экуменических представлений, и мне крыть было нечем.
— Не думаю, что это так, — ответил я наконец. — В недостатках ее осуществления виновен в данном случае тот, кто ее осуществляет. Во всяком случае, сама идея не виновата ни в чем. Но прошу вас, скажите, что именно от меня требуется.
— У меня есть некая денежная сумма — проценты, долги и тому подобное, — которую мне удалось собрать. Это остатки состояния моего друга. Услышав, что вы вскоре собираетесь посетить Оргорейн, я решил попросить вас передать ему эти деньги, если, разумеется, вы найдете его. Как вам известно, за контакт с преступником полагается кара. Кроме того, риск может оказаться и бессмысленным, ибо он может находиться как в Мишнори, так и на одной из их проклятых Ферм; а может быть, просто умер. Я не имею возможности выяснить это. Друзей в Оргорейне у меня нет. И здесь тоже нет никого, к кому я мог бы обратиться с подобной просьбой. Я подумал о вас, потому что вы стоите как бы надо всей этой политикой и свободны в передвижении по стране. Но я совсем не подумал о том, что и у вас могут быть свои собственные политические соображения Прошу прощения за собственную глупость.
— Хорошо, я возьму эти деньги. Но если он умер или его невозможно будет отыскать, кому мне следует их возвратить?
Он уставился на меня. Выражение его лица беспрестанно менялось: он переживал жестокую душевную борьбу. Потом судорожно вздохнул или, скорее, всхлипнул. У жителей Кархайда в большинстве случаев слезы весьма близко, и они стыдятся их не больше, чем мы смеха. Наконец он проговорил:
— Благодарю вас. Мое имя Форет. Я живу в Цитадели Орньи.
— Вы из семьи Эстравена?
— Нет. Я его кеммеринг, Форет рем ир Осбот.
У Эстравена за время нашего знакомства, насколько мне известно, никакого кеммеринга не было; но в отношении этого человека в душе моей не возникло ни малейших сомнений. Он, возможно, поступал неразумно или невольно служил чьим-то корыстным целям, однако его собственные побуждения были чисты и искренни. И он только что преподал мне урок: я понял, что вызов чести в Кархайде может быть сделан в том числе и на уровне этики и победит в этом поединке сильнейший. Ведь он загнал меня в угол буквально с первых двух ходов.
Деньги у него были с собой, и он передал их мне — солидную сумму в банкнотах Королевской Купеческой Гильдии Кархайда, так что никто в случае чего ни в чем не смог бы меня уличить, как, впрочем, и помешать мне просто истратить эти деньги.
— Если вы отыщете его… — Форет запнулся.
— Что-нибудь передать на словах?
— Нет, ничего. Только если бы я знал…
— Если я действительно его найду, то попытаюсь подробно сообщить вам о нем.
— Спасибо, — сказал он и протянул мне обе свои руки — в Кархайде этот жест выражает особое дружеское расположение, так что пользуются им нечасто. — Я желаю вам успеха в выполнении вашей миссии, господин Аи. Он… Эстравен… он верил, что вы прибыли сюда, чтобы творить добро, я знаю. Он очень, очень верил в это.
Эстравен был для него целью и смыслом жизни. Форет был из тех проклятых, кому на роду написано вечно оставаться однолюбом. Я снова сказал:
— Может быть, вы все-таки хотели бы что-то передать ему еще?
— Передайте ему, что дети здоровы, — сказал он, потом поколебался, тихо прибавил: — Нусутх, неважно все это, — и ушел.
Через два дня я покинул Эренранг и отправился, на этот раз пешком, к северо-западной границе Кархайда. Разрешение на въезд в Оргорейн пришло гораздо скорее, чем можно было ожидать, судя по поведению чиновников посольства; они и сами явно этого не ожидали, так что, когда я явился забирать документы, они были со мной ядовито-вежливы, понимая, что ради моей персоны чьим-то высшим указом нарушены все требования и правила протокола. Поскольку в Кархайде вообще никаких особых правил для отъезжающих из страны не существовало, я тут же двинулся в путь. За это лето я убедился, насколько приятно путешествовать пешком по такой стране, как Кархайд. Там великое множество дорог и гостиниц — как для пеших путешественников, так и для пассажиров и водителей транспортных средств. Кроме того, практически всегда можно рассчитывать на кархайдские законы гостеприимства. Горожане, крестьяне, простые фермеры или князья всегда предоставят путешественнику пищу и кров по этим неписаным правилам по крайней мере на три дня, а на самом деле куда дольше. Но самое лучшее то, что всюду тебя принимают доброжелательно и спокойно, словно долгожданного гостя.
Я не спеша брел по удивительно красивой холмистой долине, расположенной между реками Сесс и Эй, порой отрабатывая свой ночлег на огромных княжеских полях. Шла жатва; урожай спешно убирали в амбары и хранилища, так что каждые рабочие руки, каждый серп или уборочный комбайн были на счету: необходимо было спасти это море золотистого зерна от приближающейся непогоды. Первая неделя моего пешего странствия была наполнена золотом пшеницы; стояли чудесные теплые дни, и по вечерам, прежде чем улечься спать, я обычно выходил на короткую прогулку по скошенным полям, покинув неярко освещенный уединенный домик фермера или сияющую огнями гостиную княжеского поместья, и смотрел на звезды, огни которых в темном ветреном осеннем небе казались огнями далеких городов.
Мне, пожалуй, даже расхотелось покидать эту страну, которая хоть и проявила ко мне, посланцу другого мира, полное безразличие, но ко всем обыкновенным путникам и чужестранцам была очень нежна и гостеприимна. Да и страшновато было начинать все сначала: снова рассказывать о себе на новом языке, снова объяснять цели своей миссии новым слушателям и, возможно, снова потерпеть неудачу. Я забрел чуть севернее, чем нужно, оправдывая изменения в своем маршруте желанием увидеть долину Синотх — предмет давнишнего спора между Кархайдом и Оргорейном. Хотя погода стояла ясная, становилось все холоднее, и в конце концов я все-таки повернул к западу раньше, чем успел добраться до Сассинотха, вспомнив, что там, на границе, как раз построена эта пресловутая стена, через которую могут и не пропустить. Пришлось сделать небольшой крюк к югу и несколько километров пройти по берегу пограничной реки Эй, чтобы добраться до моста, который соединял две маленькие деревушки — Пасерер на кархайдской стороне и Сиувенсин на оргорейнской. Деревушки сонно смотрели друг на друга над бурными водами шумной реки Эй.
Стражник на кархайдской стороне спросил меня только, не собираюсь ли я возвращаться сегодня вечером, и махнул мне на прощанье рукой. Зато на стороне Оргорейна немедленно явился Инспектор, который никак не менее часа исследовал мое удостоверение личности и прочие документы. Паспорт он оставил у себя, сказав, что я должен явиться за ним завтра утром; вместо паспорта он выдал мне временное разрешение на проживание в специальном Доме для приезжих Комменсалии Сиувенсина. Еще час я провел в кабинете управляющего Домом для приезжих, пока тот читал мои бумаги, а также выданное мне удостоверение и звонил Инспектору пограничного пункта, от которого я только что к нему прибыл.
Не могу точно поручиться, что орготское слово означает именно «комменсалов» или «комменсалию» и корнями своими уходит в понятие «сотрапезники». Слово это используется при обозначении всех национально-государственных институтов Оргорейна, начиная от названия самого государства и его федеральных компонентов до более мелких единиц административно-территориального деления: городов, общественных ферм, шахт, фабрик и так далее. В качестве прилагательного это понятие употребляется во всех перечисленных выше названиях и понятиях; слово «Комменсалы» обычно применяется к главам тридцати трех федераций, или Округов, составляющих правительство Оргорейна, его исполнительный и законодательный органы; однако слово «комменсал» может также означать и просто «житель Великой Комменсалии Оргорейн». Таким образом, все население страны — ее комменсалы. Именно в отсутствии различий между общим и специальным значениями этого слова, в использовании его как для обозначения целого, так и части, как правящей верхушки, так и отдельных граждан государства, в этой его неопределенности и кроется самая суть этого понятия.
В конце концов адекватность моих документов, как и моей личности, была подтверждена, и в Часу Четвертом я наконец — впервые с раннего утра — поел; мне была подана каша из местной пшеницы и ломтики холодного хлебного яблока. При всем невероятном количестве чиновников Сиувенсин оказался маленькой простенькой деревушкой, погруженной в глубокую сельскую дремоту. Дом для приезжих вряд ли соответствовал своему многообещающему названию. В его столовой помещался всего один стол и пять стульев, даже камина там не было, а еду приносили из деревенской харчевни. Вторая из имеющихся в Доме для приезжих комната была отведена под спальню: шесть кроватей, толстый слой пыли, плесень на стенах. Комната оказалась в полном моем распоряжении. По всей видимости, все в Сиувенсине сразу же после ужина ложились спать, так что я тоже улегся и уснул, слушая ту оглушительную сельскую тишину, от которой с непривычки звенит в ушах. Проспал я примерно час и проснулся от сдавившего сердце кошмара: в моем сне рвались снаряды, захватчики топтали чужие земли, кого-то без конца убивали, горели дома и стога в полях…
Сон был ужасен; в какой-то момент мне приснилось, что я бегу вниз по какой-то темной улице в толпе странных безликих существ, а дома у меня за спиной взлетают в воздух, и языки пламени пляшут, пожирая обломки, а дети кричат и плачут от страха.
…Кончилось все это тем, что я среди ночи вышел подышать свежим воздухом прямо в чем был и оказался посреди покрытого сухим жнивьем поля. Передо мной чернела какая-то ограда. Половинка луны дурацкого рыжего цвета и несколько звезд выглядывали из-под низко, над самой головой, несущихся облаков. Ветер был пронизывающе ледяным. Рядом со мной возвышался какой-то большой амбар, наверное зернохранилище, а чуть подальше я увидел разлетающиеся на ветру снопы искр.
Я был без теплых штанов и босиком, в одной лишь рубахе, без хайэба (или куртки), однако свой неизменный дорожный тючок я прихватил с собой: там была не только одежда, но и оставшиеся рубины, деньги, документы, мои записи и ансибль. Тючок этот я использовал как подушку во время своего путешествия. По всей вероятности, я и во сне цеплялся за него. Я вытащил оттуда башмаки, штаны, подбитый мехом зимний хайэб и оделся прямо среди холодной темной тишины деревенского поля. Огоньки Сиувенсина мерцали где-то в километре у меня за спиной. Потом я потихоньку побрел в поисках дороги и скоро вышел на нее. По дороге шли люди. Все они, похоже, были беженцы, как, впрочем, и я, но они по крайней мере знали, куда идут. Я пошел за ними, поскольку не знал, куда мне податься. От Сиувенсина стоило явно держаться подальше: я догадался, что на него напали ночью бандиты из кархайдского селения Пасерер с другого берега реки Эй.
Бандиты подожгли несколько домов и быстро убрались; сражения никакого не было. Вдруг на бредущих по дороге людей упал яркий свет от зажженных фар, и, скорчившись у обочины, мы увидели штук двадцать грузовиков, на полной скорости мчащихся к Сиувенсину. Раз двадцать вспыхнули и пропали фары, прошипели шины, и мы снова оказались в тишине и темноте.
Вскоре мы добрались до фермы, где нас остановили и допросили. Я попытался пристроиться к той группе людей, с которой шел по дороге, но мне не повезло; им, впрочем, тоже не повезло, за исключением тех, кто прихватил с собой документы. Люди без документов — а я к тому же еще и иностранец без паспорта! — были отрезаны от общего стада и на ночь помещены в склад — просторный каменный полуподвал без окон, с единственной дверью, которая запиралась снаружи. То и дело дверь отпирали и вводили очередного беженца в сопровождении местного полицейского, вооруженного акустическим ружьем. При закрытой двери внутри было совершенно темно — ни малейшего лучика света. В столь непроглядной тьме перед глазами обычно начинают вспыхивать снопы искр и плавать огненные круги. Воздух был холодный и густо пропитанный запахом пыли и зерна. Ни у кого даже фонарика с собой не было; всех этих людей среди ночи вышвырнули из собственных постелей; двое из них оказались совершенно голыми, по дороге люди дали им какие-то одеяла, чтобы прикрыть наготу. Своего у них не было ничего. Но самое ценное из их имущества, оставшегося неизвестно где, — это, разумеется, документы. В Оргорейне лучше остаться совсем голым, чем лишиться документов.
Все сидели порознь в обширном, пыльном, слепяще темном помещении. Порой кто-то шептал два-три слова ближайшему соседу, и снова все смолкало. В этой оргорейнской темнице не было и намека на то чувство солидарности, какое бывает обычно у всех заключенных. Никто ни разу не пожаловался.
Слева от себя я услышал шепот:
— Я видел его на улице, возле моей двери. Ему оторвало голову.
— Да, они пользуются старинными винтовками, что стреляют кусочками свинца. Как бандиты!
— Тиена говорит, что они не из самого Пасерера, а из княжества Оворд и что их привезли к реке на вездеходе.
— Но ведь между Овордом и Сиувенсином нет вражды…
Они ничего не понимали; они ни на что не жаловались. Они не протестовали, когда соотечественники заперли их в подвале после того, как их дома были сожжены, а их самих выстрелы бандитов погнали прочь. Они даже не пытались понять причину происшедшего. Вскоре тихий говор — отдельные редкие фразы на гнусавом языке Орготы, по сравнению с которым кархайдские слова звучали как камешки, падающие в пустой котел, — совсем умолк. Люди уснули в темноте и тишине. Какой-то ребенок немножко поскулил, и ему отвечало гулкое подвальное эхо.
Вдруг дверь широко распахнулась, и за ней оказался ясный день; солнечные лучи ножами ударили мне в глаза, яркие, пугающие. Я, спотыкаясь, вышел наружу и машинально следовал за остальными, пока не услышал собственное имя. Я не сразу узнал его, хотя бы потому, что в Оргорейне звук «л» произносят. Кто-то повторял его снова и снова; наверное, с тех пор, как открыли дверь.
— Пожалуйста, пройдите сюда, господин Аи, — торопливо проговорил некто в красном, и я сразу перестал быть жалким беженцем. Меня отсекли от тех безымянных, вместе с которыми я брел в поисках спасения по темной дороге, вместе с которыми, утратив документы и перестав, таким образом, быть личностью, я всю ночь просидел в темном подвале. Теперь я вновь обрел свое имя, меня узнали и признали человеком, я снова существовал как личность. Что ж, существенное облегчение. Я с радостью последовал за незнакомым мне человеком.
Служащие местного Управления Фермами Комменсалии были возбуждены и расстроены; они всячески старались проявить заботу и даже извинились за неудобства, причиненные прошлой ночью. «Ах, напрасно, напрасно вчера вы решили заночевать в Сиувенсине! — все сокрушался какой-то толстый Инспектор. — Ах, если бы вы сразу прибыли в Оргорейн, как все!» Они не понимали, кто я такой и почему мне следует оказывать особое внимание; их неосведомленность на этот счет была совершенно очевидной, однако и это мне было безразлично. Господина зовут Дженли Аи, он — Посланник, с ним следует обращаться с должным почтением. Что они и делали. Так что к полудню я уже ехал в автомобиле по дороге в Мишнори; автомобиль был предоставлен в мое распоряжение Управлением Фермами Комменсалии Восточного Хомсвашома, восьмой Округ. Я получил новый паспорт и бесплатный пропуск во все Дома для приезжих, находящиеся на пути моего следования, а также переданное по телеграфу приглашение прибыть в резиденцию Комиссара путей сообщения и портов первого Округа Комменсалии господина Утха Шусгиса.
Радиоприемник в моем маленьком автомобиле включался вместе с двигателем и работал непрерывно, так что весь день, пока я ехал через бескрайние, богатые ручьями и засаженные пшеницей поля Восточного Оргорейна (ограды там отсутствуют, поскольку нет никаких стадных животных), радио не умолкало. Меня проинформировали о погоде, об урожае, о состоянии дорог; меня предупредили, чтобы я осторожнее вел машину; мне передали самые разнообразные новости изо всех тридцати трех округов, данные о производительности труда на самых различных предприятиях и грузообороте морских и речных портов; потом я прослушал несколько монотонных гимнов Йомеш, потом снова сводку погоды. Все это было очень мило — во всяком случае, после бесконечных громогласных заявлений, которых я вдоволь наслушался в Эренранге. Не последовало ни единого упоминания о налете на Сиувенсин: правительство Орготы явно не было намерено разжигать страсти. В сводках новостей, которые передавались весьма часто, говорилось лишь, что в районе восточной границы по-прежнему поддерживается и будет поддерживаться порядок.
Мне это понравилось: информация не содержала никаких провокационных намеков и носила спокойный, уверенный характер. Качество, которое я всегда особенно ценил в гетенианцах, — это уверенность; порядок поддерживается — и точка… Теперь я был рад, что уехал из Кархайда с его непредсказуемой политикой, стремящегося к развязыванию войны и руководимого беременным королем-параноиком и эгоистичным маньяком Регентом. Мне радостно было ехать вот так, неторопливо, с усыпляющей скоростью сорок километров в час через обширные, разделенные прямыми межами поля, сплошь засеянные пшеницей, под ровным серым небом, по направлению к столице Оргорейна, правительство которого верило в Порядок.
На дороге часто встречались полицейские патрули (в отличие от Кархайда, где вечно надо было спрашивать дорогу у прохожих или ехать наугад), которые предупреждали меня, что машину остановят на таком-то инспекционном пункте, принадлежащем такому-то Округу Комменсалии; на этих пунктах необходимо было предъявить Инспектору свое удостоверение личности и зарегистрироваться в специальном журнале. Мои документы каждый раз вызывали уважение: мне приветливо махали рукой на прощанье после самой минимальной задержки и вдобавок вежливо сообщали, как далеко до ближайшего Дома для приезжих, где, если мне будет угодно, я смогу поесть или переночевать. При скорости сорок километров в час поездка от Северного Перевала до Мишнори мероприятие довольно серьезное, так что ночевать в пути мне пришлось дважды. Еда в Домах для приезжих была невкусной, но обильной; ночлег вполне пристойный. Даже отсутствие отдельной комнаты в какой-то степени компенсировалось молчаливостью и сдержанностью моих гостиничных соседей. У меня ни разу не возникло ни одного дорожного знакомства или хотя бы краткого разговора во время этих остановок, хотя лично я несколько раз такие попытки предпринимал. Жители Орготы не похожи на людей недружелюбных, скорее, они просто нелюбопытны; в целом они какие-то бесцветные, очень спокойные и покорные. Мне они нравились. Я уже прожил два года в холодном климате среди слишком горячих и холерически страстных кархайдцев. И теперешняя перемена была мне приятна.
Следуя вдоль восточного берега великой реки Кундерер, я на третье утро добрался наконец до Мишнори, столицы и самого крупного города Оргорейна.
Когда в редкие перерывы между проливными осенними дождями выглядывало солнце, город этот выглядел весьма забавно: он казался состоящим сплошь из глухих каменных стен, в которых лишь кое-где на очень большой высоте были прорублены узкие окошки; широкие улицы были заполнены народом, но люди среди этих домов выглядели карликами; уличные фонари зажигались на невероятно высоких столбах; крыши домов вздымались ввысь, точно руки молящегося гиганта, а козырьки над дверями, торчавшие из стен на высоте метров шести от земли, казались чем-то вроде нелепых книжных полок. На редкость уродливый, какой-то гротескный город представал передо мной в лучах солнца. Однако он был построен не для этих теплых и солнечных дней. Он был построен для зимы. Зимой вам тут же стала бы ясна и разумность его архитектуры, и экономичность, и своеобразная красота: когда улицы эти на три метра поднялись бы вверх, вымощенные толстенным, плотным слоем снега, а крутые крыши высились бы над этими улицами изящными черными зигзагами — крутизна не позволяет снегу и льду скапливаться на них, — а под навесами у дверей стояли бы сани, а узкие окна-щели светились бы теплым желтым светом сквозь метель и пургу.
Мишнори был чище, больше и светлее, чем Эренранг, а кроме того, выглядел более открытым и импозантным. В нем преобладали дома из желтовато-белого камня, простой, но величественной архитектуры; застройка велась в соответствии со строгим планом; в большей части этих зданий размещались различные правительственные учреждения и службы Комменсалии, а также многочисленные храмы культа Йомеш, основной религии государства. Здесь не ощущалось веяния тайных слухов и давления чьей-то «высочайшей» вывихнутой психики; не ощущалось и постоянного присутствия чьей-то огромной и мрачной тени, как в Эренранге. Здесь все было просто, величаво и аккуратно. Я чувствовал себя так, словно вырвался из мрачной тьмы давно минувших веков, и жалел, что зря проторчал целых два года в Кархайде. Наконец-то я попал в страну, которая, с моей точки зрения, готова была вступить в экуменическую эру.
Я немного покатался по городу, потом вернул автомобиль в Региональное бюро и пешком направился в резиденцию Комиссара путей сообщения и портов первого Округа Комменсалии. Я так и не смог до конца взять в толк, было ли его приглашение просьбой или вежливым приказом. Нусутх. Я прибыл в Оргорейн, чтобы говорить от лица Экумены, и с тем же успехом могу начать выполнять свою миссию здесь, как и в любом другом месте.
Мои первые впечатления о жителях Орготы как людях флегматичных и сдержанных были поколеблены Комиссаром Шусгисом, который с улыбкой и радостными криками бросился мне навстречу, схватил обе моих руки — тем жестом, который кархайдцы приберегают, для выражения наиболее сильных интимных своих чувств, — и, энергично встряхивая их, словно пытаясь выбить искру в моем внутреннем двигателе, проревел приветствия в адрес «посла Экумены, лиги Всех миров, на планете Гетен».
Это был настоящий сюрприз. Ибо ни один из двенадцати или четырнадцати чиновников (Инспекторов!), изучавших мои документы, не выказал ни малейшей осведомленности относительно того, что означают мое имя, мой статус Посланника Экумены или само понятие Экумены; каждому жителю Кархайда все это было, по крайней мере приблизительно, известно. Я уж было решил, что Кархайд постарался не допустить, чтобы хоть малейшее радиосообщение обо мне просочилось в Орготу, окружив мою персону строжайшей государственной тайной.
— Не Посол, господин Шусгис. Всего лишь Посланник.
— Ну, значит, будущий Посол. Ну разумеется, Посол, клянусь Меше! — Шусгис, плотный, сияющий радостной улыбкой, осмотрел меня с головы до ног и снова засмеялся. — Вы вовсе не такой, как я ожидал, господин Аи! Просто ничего похожего! По слухам, вы должны были быть высоким, как уличный фонарь, тощим, как санный полоз, совершенно черным и к тому же косоглазым — одним словом, ледяное чудовище, страх! Так ведь ничего подобного! Только вы чуть темнее, чем большинство из нас.
— Для Земли это нормально, — сказал я.
— Неужели вы оказались в Сиувенсине именно в ту ночь, когда эти бандиты совершили свой налет? Клянусь грудями Меше! Ах, в каком ужасном мире мы живем! Ведь вас могли бы застрелить, еще когда вы только шли по мосту через реку Эй, — и это после всего вашего долгого пути в Оргорейн! Ну хорошо! Хорошо! Вы все-таки здесь в конце концов. И множество людей жаждет вас видеть и слышать, и все рады приветствовать вас в Оргорейне!
Он тут же устроил меня в собственном доме, не принимая никаких возражений. Всего лишь чиновник высокого ранга, хоть и очень богатый человек, Шусгус жил так, как в Кархайде не жил никто, даже знатнейшие князья. Его дом представлял собой целый Остров, где проживало не менее сотни работников — его прислуга, клерки, технические советники и так далее; зато не было никого из родственников или членов клана. Система расширенных феодальных семей, всех этих Очагов и княжеств, хотя и достаточно еще различимая в структуре Комменсалии, была в Оргорейне «национализирована» уже несколько веков назад. Все дети старше одного года жили здесь отдельно от родителей и воспитывались в специальных Очагах Комменсалии. Никакого иерархического деления по степени знатности здесь не было. Частные завещания законными не считались: умирая, человек оставлял все свое имущество государству. Все одинаково начинали с нуля. Однако позже, что совершенно естественно, возникали должностные и имущественные различия. Шусгис был богат и со своими богатствами обращался весьма вольно. В моих апартаментах были такие предметы роскоши, о существовании которых на планете Зима я и не подозревал: например, душ. А также электрокамин — в дополнение к прекрасному настоящему камину. Шусгис только смеялся:
— Мне было сказано: Посланника нужно держать в тепле; он прибыл из мира жаркого, как печка, ему трудно переносить наши холода. Обращайся с ним так, как с человеком, ждущим ребенка; постель его накрой меховыми одеялами, а в комнату дополнительно поставь электрокамин; подогревай ему воду для умывания, а окна держи закрытыми! Ну как, все хорошо? Удобно вам тут будет? Пожалуйста, скажите непременно, если вам что-нибудь еще понадобится.
Удобно ли мне! Ни один человек в Кархайде ни разу и ни при каких обстоятельствах не спросил меня об этом.
— Господин Шусгис, — проникновенно сказал я, — я чувствую себя здесь как дома.
Но ему все было мало, так что, пока на моей постели не появилось еще одно одеяло из меха пестри, а в камин не подбросили еще охапку дров, он не успокоился.
— Я знаю, как это бывает, — сказал он. — Когда я ждал ребенка, то никак не мог согреться... ноги у меня вечно были как лед, и я всю зиму просидел у камина. Это, конечно, было уже давно, но я все прекрасно помню!
Гетенианцы рано заводят детей и примерно после двадцати четырех лет начинают применять контрацептивы; в своей женской ипостаси они утрачивают фертильность где-то лет в сорок. Шусгису было за пятьдесят, отсюда и это «уже давно»; впрочем, очень трудно было представить его в роли юной матери. Это был опытный политик с твердыми убеждениями, проницательный, общительный, искусно пользующийся доброжелательностью в своих интересах; в центре же его интересов был прежде всего он сам. Это общечеловеческий тип. Я встречал таких на Земле, на Хайне, на Оллюле… Полагаю, что таких людей можно встретить даже в аду.
— Вы очень хорошо информированы относительно моих взглядов и вкусов, господин Шусгис. И это весьма лестно. Ведь я полагал, что известия обо мне до вас еще добраться не успели.
— Нет, — сказал он, прекрасно понимая, что я имею в виду, — они бы, разумеется, предпочли похоронить вас под снегом у себя в Эренранге, не так ли? Однако они отпустили вас, отпустили; и именно тогда мы здесь поняли, что вы не просто еще один из этих кархайдских безумцев, а нечто настоящее.
— Боюсь, я не совсем понимаю вас.
— Почему Аргавен и его приспешники боятся вас, господин Аи? Боятся и одновременно хотят, чтобы вы вернулись? Они боятся, что если они попробуют плохо обращаться с вами или попытаются заставить вас молчать, то им, возможно, придется за это расплачиваться. Они боятся нацеленных на них ружей — из Космоса! Разве нет? Вот потому-то они и не осмеливаются вас трогать. Они просто попытались заглушить ваш голос. Потому что боятся и вас, и того, что несете вы на планету Гетен!
Это было явное преувеличение; мое имя, разумеется, не раз упоминалось в кархайдских новостях, по крайней мере до тех пор, пока у власти находился Эстравен. Но у меня уже возникало ощущение, что по неким причинам информация о моей персоне не слишком-то распространена в Оргорейне; Шусгис мои опасения подтвердил.
— Значит, сами вы не боитесь того, что я несу на планету Гетен?
— Нет, мой дорогой, мы не боимся!
— Зато этого порой боюсь я.
В ответ он предпочел весело рассмеяться. Я не стал ничего уточнять. Я не торговец и не продаю Прогресс отстающим цивилизациям. Представители миров должны встречаться на равных, испытывая друг к другу хоть какое-то уважение, искренне стараясь понять друг друга, только тогда моя миссия сможет по-настоящему начаться.
— Господин Аи, вас ждет множество людей; все они жаждут с вами познакомиться; это важные персоны и самые обыкновенные люди, но кое-кто, несомненно, вызовет ваш интерес: именно они вершат здесь делами. Я просил о чести лично принимать вас, потому что у меня, во-первых, большой дом, а во-вторых, я известен как лицо нейтральное; я не Доминатор, не сторонник Открытой Торговли, а простой Комиссар путей сообщения, который выполняет возложенные на него государственные функции; и я постараюсь, чтобы вам не досаждали всякими сплетнями насчет хозяина того дома, в котором вы живете. — Он засмеялся. — Однако сие означает, что вам придется довольно много есть — если вы не возражаете, конечно.
— Я в вашем распоряжении, господин Шусгис.
— В таком случае сегодня у нас небольшой ужин с Ванаке Слозом.
— Комменсалом Куверы? Это третий Округ, я не ошибся?
Разумеется, прежде чем приехать сюда, мне пришлось как-то подготовиться, выучить кое-какие «уроки». Шусгис выказал несколько преувеличенный восторг по поводу того, что я соблаговолил узнать столь многое о его родном Оргорейне. Его манера вести себя все-таки очень сильно отличалась от кархайдской; там подобный восторг сочли бы унизительным — либо для него, хозяина, либо для меня, уважаемого гостя; я не могу сказать точно, но чей-то шифгретор, безусловно, пострадал бы, а возможно, и оба.
Для парадного обеда мне нужна была соответствующая одежда, поскольку мой красивый эренрангский костюм исчез во время налета на Сиувенсин, а петому днем я взял государственное такси, отправился в центр города и приобрел там полную орготскую экипировку. Хайэб и рубаха очень походили на кархайдские, однако вместо легких летних штанов здесь носили высокие, до бедер, гетры, мешковатые и неуклюжие; наиболее популярны были ярко-синий и красный цвета; качество ткани и покрой костюма казались старомодными и лишенными изящества. Вот что значит массовый пошив. Эта одежда помогла мне понять, чего именно не хватало впечатляющему массивными, добротными зданиями городу; элегантности. Однако отсутствие элегантности в одежде — небольшая цена за столь ценные знания; я уплатил ее с радостью. Вернувшись в дом Шусгиса, я тут же отправился под горячий душ, струйки которого били сразу со всех сторон, окутывая тело словно колючим туманом. Я подумал о холодных цинковых ваннах Восточного Кархайда, где стучал зубами от холода все лето, и о своей собственной ванне в Эренранге, где вода по краям покрывалась ледяной коркой. Может, это тоже своего рода элегантность? Нет уж, да здравствует комфорт! Я надел свой нарядно вышитый красный костюм и в сопровождении Шусгиса на его личном автомобиле отправился на торжественный ужин. В Оргорейне значительно больше домашних слуг и всяческих служб быта, чем в Кархайде. Это потому, что все жители Орготы являются ее гражданами, а государство обязано всех своих граждан обеспечить работой. И делает это. Таково, во всяком случае, общепринятое объяснение, хотя, как и многие другие объяснения экономического порядка, оно под определенном углом явно обходит нечто более существенное.
В чрезвычайно ярко освещенной высокой и белоснежной парадной гостиной Комменсала Слоза было десятка два-три гостей. Трое были Комменсалами, а все остальные происходили явно из весьма благородных семей и сами по себе были людьми уважаемыми. Это чувствовалось сразу; передо мной были не просто жители Орготы, пришедшие из любопытства поглазеть на инопланетянина. Я не был здесь ни диковинкой, как в течение целого года в Кархайде, ни чудовищем-извращенцем, ни загадкой. Как мне показалось, они видели во мне ключ к решению некоей важной проблемы.
Но что за дверь предстояло мне отпереть? У некоторых этих государственных мужей и высокопоставленных чиновников явно была на этот счет своя точка зрения, и они весьма бурно приветствовали меня, но я-то оставался в полном неведении!
И во время ужина ничего выяснить мне тоже, разумеется, не удастся. На всей планете Зима, даже в стране варваров, в насквозь промерзшем Перунгере, считается исключительно неприличным говорить о делах во время еды. Поскольку ужин не замедлил явиться, я отложил все свои вопросы и принялся за клейкий рыбный суп, рассматривая хозяина дома и его гостей. Слоз был хрупким моложавым человеком с необычайно светлыми и ясными глазами, с глубоким, чуть глуховатым голосом; похоже, он был чистой воды идеалистом, искренне и целиком посвятившим себя высокой цели. Мне он в общем понравился, но было бы весьма любопытно узнать, какой именно дели посвятил он свою жизнь. Слева от меня сидел другой Комменсал, толстомордый тип по имени Обсл. Он был тучный, добродушный и назойливо любопытный. Уже после третьей ложки супа он как начал спрашивать меня, так и не мог остановиться: какого черта, неужели я взаправду родился на какой-то другой планете? А чем она отличается от Гетен? Все говорят, что там жарче, но насколько, черт побери, жарче?
— Ну как вам сказать… Например, в этих широтах на Земле снег не выпадает никогда.
— Снег не выпадает! Надо же! Неужели никогда? — Он на редкость радостно рассмеялся — так дети радуются доброй шутке, желая, чтобы с ними продолжали забавную игру.
— Наши заполярные регионы очень похожи на ваши Зоны обитания; мы уже очень давно, гораздо раньше, чем вы, пережили свой последний ледниковый период, хотя и у нас он еще не совсем закончился. По сути своей Земля и Гетен очень схожи. Как, впрочем, и все обитаемые миры. Человек может жить лишь при довольно строго определенных условиях. Гетен в этом смысле находится где-то у самых пределов данной системы…
— Значит, существуют планеты еще более жаркие, чем ваша?
— Большая их часть значительно теплее Земли. На некоторых постоянная жара. Например, планета Где в основном представляет собой каменистую пустыню. В самом начале там было просто тепло, но население так эксплуатировало внутренние энергетические ресурсы своей планеты, что нарушило природный баланс, еще пятьдесят или шестьдесят тысячелетий тому назад, например, вырубив леса на топливо. Там еще продолжают жить люди, но планета Где похожа теперь — если я правильно разобрался в ваших священных Книгах — на то место, куда, согласно учению Йомеш, после смерти попадают всякие воры и мошенники.
Тут на устах Обсла появилась усмешка — такая спокойная и одобрительная, что я внезапно понял, что недооценил этого человека.
— Некоторые последователи культа Йомеш считают, что места, куда попадают люди после смерти, существуют на самом деле и находятся в иных мирах, на других планетах. Вы не знакомы с такой точкой зрения, господин Аи?
— Нет; меня кем только не считали, но пока еще никто не заподозрил во мне привидение, явившееся с того света.
И тут мне удалось наконец посмотреть направо: произнося слово «привидение», я словно увидел одно из них. Темнокожее, в темных одеждах существо, неподвижное и словно окутанное мраком, сидело рядом со мной — призрак смерти на веселом пиру.
Обсла отвлек от меня его сосед с другой стороны; большая часть гостей внимала речам Слоза, сидевшего во главе стола. Я обернулся вправо и проговорил шепотом:
— Не ожидал встретить вас здесь, лорд Эстравен.
— Неожиданное и делает жизнь возможной, — ответил он.
— Мне поручено кое-что передать вам.
Он беспокойно посмотрел на меня.
— Это всего лишь деньги — часть ваших собственных доходов; их посылает вам Форет рем ир Осбот. Вся сумма при мне, в доме господина Шусгиса. Я позабочусь о том, чтобы как можно скорее вручить их вам.
— Очень любезно с вашей стороны, господин Аи.
Он был тихий, покорный и словно уменьшившийся в размерах — изгнанник, живущий за счет своих способностей и умений в чужой стране. Похоже, он не слишком стремился к беседе со мной, и я даже рад был этому. Но время от времени в течение этого утомительного, наполненного бесконечными речами, вопросами и ответами вечера, хотя все мое внимание и было приковано к представителям непростой и могущественной Орготы, намеревавшейся то ли завязать со мной дружеские отношения, то ли как-то иначе использовать меня, я посматривал на Эстравена, ощущая его присутствие, замечая его вроде бы совершенно равнодушное лицо. И в голову мне вдруг пришла мысль — хотя я тут же постарался отринуть ее как безосновательную, — что я по собственной доброй воле никогда не приехал бы в Мишнори и не ел бы сейчас жареную чернорыбицу с Комменсалами Оргорейна; а Комменсалы и палец о палец не ударили бы, чтобы я оказался здесь. Все это сделал он.
9. Эстравен-предатель
Восточнокархайдская легенда, рассказанная жителем Очага Горинхеринг Тобордом Чорхавой и записанная Дж. Аи. История эта широко известна и имеет множество версии; существует также пьеса театра «Хаббен», основанная на том же сюжете; эту пьесу часто исполняют странствующие актеры, в районах восточнее массива Каргав.
Давным-давно, задолго до того, как король Аргавен I создал единое государство Кархайд, тяжкая распря шла между княжеством Сток и княжеством Эстре земли Керм. Налеты и грабежи с обеих сторон продолжались в течение трех поколений, и конца этому спору не предвиделось, ибо спор был связан с земельными владениями. Хорошей пахотной земли в Керме мало, и слава любого княжества — в протяженности его границ, а правят там люди гордые, вспыльчивые, отбрасывающие черные тени.
Случилось так, что родной сын и наследник лорда Эстре во время охоты на пестри бежал на лыжах по Ледяному озеру в первый месяц весны, Иррем, попал в трещину и провалился под лед. Однако, положив поперек полыньи одну лыжу, он все-таки выбрался из воды. И оказался в не менее ужасном положении: он промок насквозь, а было очень холодно, настоящий курем[11] к тому же близилась ночь. Юноша не чувствовал в себе сил, чтобы добраться до дому, — до Очага было не менее десяти километров вверх по склону холма, — а потому направился к деревне Эбос на северном берегу озера. Когда наступила ночь, все затянуло туманом, спустившимся с ледника, и над озером сгустилась такая мгла, что он ничего не видел перед собой, не видел даже, куда ставит лыжи. Он шел медленно, опасаясь трещин, но все-таки старался двигаться вперед, потому что уже промерз до костей и понимал, что вскоре не сможет двигаться вовсе. Наконец во тьме и тумане он разглядел впереди огонек. Он снял лыжи, потому что берег озера здесь был неровным, каменистым и местами совсем лишенным снега. Едва держась на ногах, из последних сил устремился он к этому огоньку, находившемуся явно в стороне от Эбоса. Оказалось, что это светится окно одинокого домика, со всех сторон окруженного густыми деревьями тор, единственными, что могут расти на земле Керм. Деревья тесно обступили домик, и, хотя они были невысоки, он буквально утонул в зелени. Юноша кулаками застучал в дверь и громко позвал на помощь; кто-то впустил его в дом и подвел к огню, пылающему в очаге.
Там был всего один человек, больше никого. Этот человек раздел Эстравена[12], хотя одежды его задубели на морозе и превратились в металлический панцирь, потом завернул его голым в меховые одеяла и, согревая собственным телом, изгнал ледяной холод из тела и членов. Потом напоил горячим пивом, и юноша в конце концов пришел в себя и уставился на своего спасителя и благодетеля.
Человек этот не был ему знаком; они были примерно ровесниками и смотрели друг другу в лицо. Оба были красивы, стройны и хорошо сложены, с тонкими чертами лица, темнокожие. Эстравен заметил в глазах незнакомца огонек кеммера. И сказал;
— Я Арек из Эстре.
— А я Терем из Стока, — откликнулся тот.
При этих словах Эстравен рассмеялся, потому что был еще слишком слаб, и сказал:
— Значит, ты отогрел меня и спас от смерти, чтобы потом убить, Стоквен?
— Нет, — ответил тот, протянул руку и дотронулся до Эстравена, чтобы убедиться, что холод совсем покинул тело юноши. И тут Эстравену, хотя ему оставалось еще день или два до наступления кеммера, показалось, что в душе его разгорается огонь. И оба они застыли, едва касаясь друг друга руками. — Смотри, они совсем одинаковые, — сказал Стоквен и положил свою ладонь на ладонь Эстравена, и ладони действительно почти совпали: одинаковой длины и формы — словно левая и правая рука одного человека, просто сложившего их вместе. — Я тебя никогда раньше не видел, — сказал Стоквен — И мы с тобой смертельные враги.
Он встал и поворошил дрова в камине; потом вернулся к своему гостю.
— Да, мы смертельные враги, — сказал Эстравен. — Мы заклятые враги, но я бы дал тебе клятву кеммеринга.
— А я тебе, — сказал Стоквен.
И тогда они поклялись друг другу в вечной верности, а в земле Керм — как тогда, так и сейчас — клятва эта нерушима и неизменна. Ту ночь и следующий день и еще одну ночь провели они в хижине на берегу замерзшего озера. Наутро небольшой отряд явился из княжества Сток, и один из пришедших узнал наследника лорда Эстре. Ни слова не говоря и никого не предупредив, он вытащил нож и на глазах у юного Стоквена, на глазах у всех зарезал Эстравена, вонзив клинок ему в грудь и горло. Юноша, обливаясь кровью, замертво рухнул на холодную золу в очаге.
— Он был единственным наследником Эстре, — сказал его убийца.
Стоквен ответил:
— В таком случае кладите его в свои сани и везите в Эстре: пусть его с честью похоронят там.
А сам вернулся в Сток. Однако убийцы хоть и пустились было в путь, но не повезли тело Эстравена домой, а оставили в дальнем лесу на растерзание диким зверям и той же ночью вернулись в Сток. Терем в присутствии своего родителя по крови лорда Хариша рем ир Стоквена спросил их:
— Сделали вы то, что я велел вам?
— Да, — ответили они.
И Терем сказал:
— Вы лжете, ибо никогда не вернулись бы из Эстре живыми, если бы выполнили мой приказ. Итак, вы его не выполнили и вдобавок солгали, чтобы скрыть это; я прошу изгнать этих людей из Стока.
И по приказу лорда Хариша убийцы были изгнаны из Очага и княжества и объявлены вне закона.
Вскоре после случившегося Терем покинул родной дом, сказав, что мечтает некоторое время пожить в Цитадели Ротерер, и на целый год исчез из княжества Сток.
А в княжестве Эстре все это время тщетно искали юного Арека в горах и на равнинах, а потом оплакали его гибель; горько оплакивали его все лето и осень, ибо он был единственным родным сыном князя и его наследником. Однако к концу месяца Терн, когда тяжелым снежным покрывалом накрывает землю зима, пришел со стороны гор некий лыжник и подал стражнику у ворот сверток из меха, сказав:
— Это Терем, сын сына лорда Эстре.
А потом, подобно камню, скатывающемуся по крутому склону горы, он ринулся вниз на своих лыжах и исчез из виду прежде, чем кому-то пришло в голову задержать его.
В свертке оказался новорожденный младенец Он плакал. Люди отнесли его старому лорду Сорве и передали то, что сообщил им незнакомец; и душа лорда, исполненная тоски, узнала в младенце своего утраченного сына Арека. Он приказал объявить ребенка сыном своей семьи и дал ему имя Терем, хоть подобное имя никогда раньше не встречалось в роду Эстре.
Ребенок рос красивым, умным и сильным; это был темнокожий и молчаливый мальчик, и все же каждый замечал в нем сходство с покойным Ареком. Когда Терем вырос, лорд Сорве, будучи главой семьи, объявил его наследником Эстре. И тут ожесточились сердца многих сводных его братьев, отцом которых был старый князь; каждый из них обладал своими достоинствами и силой, каждый давно дожидался места правителя. И они сговорились устроить юному Терему ловушку, когда тот в одиночестве отправился поохотиться на пестри в первый месяц весны, Иррем. Юноша оказался хорошо вооружен, и заговорщикам не удалось застать его врасплох. Двоих он застрелил в тумане, что толстым покрывалом укутывает Ледяное озеро в начале весны, а с третьим дрался на ножах и убил его, хотя и сам оказался тяжело ранен — в грудь и в шею. После схватки он бессильно стоял над телом брата и смотрел, как на землю опускается ночь. Терем слабел и страдал от боли, раны его сильно кровоточили, и он решил обратиться в ближайшую деревушку Эбос за помощью, однако во тьме и тумане сбился с пути и забрел в густой лес на восточном берегу Ледяного озера. Там в зарослях деревьев тор он заметил уединенную хижину, открыл дверь, вошел, но был слишком слаб и не смог разжечь огонь в очаге, а без сил упал на его холодные камни и лишился чувств. Кровь же продолжала сочиться из его неперевязанных ран.
Среди ночи кто-то тихонько вошел в хижину. То был никому не известный одинокий путник. Человек этот так и застыл на пороге, увидев юношу, лежащего в луже собственной крови. Потом торопливо устроил удобное и теплое ложе из меховых одеял, которые достал из сундука, развел в очаге огонь, промыл и перевязал раны Терема. Заметив, что юноша пришел в себя и смотрит на него, незнакомец сказал:
— Я Терем из Стока.
— А я Терем из Эстре.
И оба вдруг умолкли. Потом юноша улыбнулся и спросил:
— Ты перевязал мне раны и спас меня, чтобы потом убить, Стоквен?
— Нет, — ответил старший из этих двух Теремов.
Тогда Эстравен спросил:
— Но как случилось, что ты, правитель княжества Сток, оказался здесь один, в столь опасном месте, на земле, из-за которой идет вражда?
— Я часто прихожу сюда, — спокойно ответил Стоквен.
Он взял юношу за руку, чтобы проверить, нет ли у того жара; на какое-то мгновение ладонь его легла на ладонь юного Эстравена — каждый палец, каждая линия этих двух рук в точности совпали, словно то были руки одного человека.
— Мы с тобой смертельные враги, — сказал Стоквен.
И Эстравен ответил:
— Да, мы смертельные враги. Но я никогда не видел тебя раньше.
Стоквен чуть отвернулся.
— Когда то очень давно я однажды видел тебя, — сказал он. — Я бы очень хотел, чтобы между нашими Очагами и княжествами установился мир.
И Эстраден сказал:
— Клянусь, что между мной и тобой всегда будет мир.
Итак, они поклялись друг другу хранить мир и больше уже ни о чем не говорили. Раненый уснул. А рано утром Стоквен покинул хижину, но вскоре из деревни Эбос за Эстравеном пришли люди и перенесли его домой, в Эстре. Больше ни один человек не осмеливался оспаривать волю старого князя: справедливость его решения доказана была кровью троих сыновей, пролитой на льду замерзшего озера; и после смерти старого Сорве лордом Эстре стал Терем. Уже через год он прекратил старую распрю, передав половину оспариваемых земель княжеству Сток. За это, а также за убийство трех своих братьев его прозвали Эстравен-Предатель. Однако имя его, Терем, по-прежнему очень часто дают детям княжества Эстре.
10. Переговоры в Мишнори
На следующее утро, когда я покончил с поздним завтраком, который мне подали прямо в спальню, вежливо заблеял домашний телефон. Когда я снял трубку, на том конце послышалось:
— Это Терем Харт. Можно мне подняться к вам?
— Да, пожалуйста.
Я был рад одним махом покончить со всеми неясностями. Разумеется, никаких дружеских отношений между нами существовать не могло. И пусть его позор и изгнание, хотя бы номинально, на моей совести, я все Же не мог полностью взять на себя ответственность за его судьбу и не чувствовал за собой особой вины. Там, в Эренранге, он так и не сделал ни малейшего шага мне навстречу, не объяснил ни своих действий, ни намерений, и я не в силах был поверить этому человеку. Я предпочел бы, чтобы он не был так тесно связан с теми представителями Орготы, которые, если уж честно, приняли меня как родного. Его неожиданное присутствие в Мишнори могло привести лишь к осложнениям.
Эстравена проводил ко мне один из многочисленных слуг Шусгиса. Я усадил его в огромное мягкое кресло и предложил выпить со мной горячего пива. Он отказался. Он отнюдь не чувствовал себя смущенным — застенчивость давно уже не была ему свойственна, если он вообще когда-либо обладал ею, — однако держался весьма отчужденно и настороженно.
— Вот и первый настоящий снег, — сказал он и, заметив, как я глянул на плотно занавешенные окна, спросил: — Вы разве не видели, что делается на улице?
Я посмотрел и увидел: снег кружился в порывах легкого ветерка, плотным слоем устилал улицы и крыши домов; за ночь выпало не меньше семидесяти-восьмидесяти миллиметров осадков. Сегодня был Одархад Гор, семнадцатый день первого месяца осени.
— Рановато, пожалуй, — сказал я, словно зачарованный глядя на белоснежную зиму за окном.
— В этом году предсказывают суровую зиму.
Я раздернул шторы. Тусклый ровный свет осеннего дня упал на лицо Эстравена. Он выглядел постаревшим. Видно, нелегко ему пришлось с тех пор, как я в последний раз виделся с ним в Угловом Красном Доме Королевского дворца в Эренранге. Тогда мы сидели у камина в его собственной гостиной.
— Вот то, что меня просили передать вам, — сказал я и протянул ему плотно завернутые в фольгу деньги, которые предусмотрительно выложил на стол сразу же после его звонка. Он взял их и мрачно поблагодарил. Я продолжал стоять. Через некоторое время, по-прежнему держа пакет с деньгами в руках, поднялся и он.
На душе у меня почему-то скребли кошки, но я подавил эту жалость. Я был намерен навсегда отбить у него охоту являться ко мне. То, что сейчас приходилось так унижать его достоинство, было грустно.
Он смотрел прямо на меня. Он, конечно, был меньше меня ростом, даже меньше, чем большинство женщин моей расы, коротконогий и довольно плотный. И все-таки, когда он смотрел мне в глаза, не возникало ощущения, что смотрит он снизу вверх. Я не ответил на его взгляд. Я с подчеркнуто заинтересованным видом рассматривал радиоприемник на столе.
— Нельзя верить всему, что здесь услышишь по радио, — добродушным и довольно веселым тоном сказал он. — По-моему, в Мишнори вам придется искать иной источник достоверной информации. И советчики вам тоже понадобятся.
— Похоже, многие стремятся оказать мне такую услугу.
— А по-вашему, гарантия надежности именно в большом числе советчиков, да? То есть десять, безусловно, надежнее одного. Извините, мне не следовало говорить здесь по-кархайдски, я совсем забыл. — Дальше он продолжал на языке Орготы. — Изгнанники никогда не должны говорить на своем родном языке: в их устах он особенно горек. К тому же родной язык всегда удобней предателям, господин Аи. Я имею полное право отблагодарить вас. Вы помогли не только мне, но и моему старому другу и кеммерингу Аше Форету, так что благодарю вас не только от своего имени, но и от его тоже. Если позволите, моя благодарность будет иметь форму совета. — Он помолчал; я тоже не говорил ни слова. Я никогда раньше не слышал, чтобы он так нарочито светски-изысканно обращался ко мне, и понятия не имел, что бы это могло значить. Он продолжал: — В Мишнори вы тот, кем не стали в Эренранге. Там вас славословили; здесь же дадут понять, что вы ничего особенного собой не представляете. Вас просто используют в борьбе оппозиционных партий. Я вам советую: будьте очень осторожны в том, как и для чего они используют вас. А заодно выясните, что это за враждующие партии и кто их представляет. Самое же лучшее — вообще не позволяйте никому из их представителей использовать вас, ибо цели у них недобрые.
Он умолк. Я уже намеревался попросить его быть немного поконкретнее в своих предостережениях, но он быстро проговорил;
— Прощайте, господин Аи, — повернулся и вышел.
Я стоял ошеломленный. Этот человек действовал на меня как удар электрического тока: ничего внешне не заметно, но не знаешь, что именно с тобой произошло.
Ему, конечно же, удалось совершенно испортить то состояние покоя и самодовольства, в котором я находился, поглощая завтрак. Я подошел к узкому окну и снова выглянул наружу. Снегопад чуть ослабел. Зрелище было дивное: снежинки падали легкими белыми хлопьями, подобно лепесткам цветущей вишни под весенним ветерком в садах моей родины, на Земле, на теплой Земле, где все деревья весной в цвету. И тут внезапно меня охватило ощущение полного одиночества, отчужденности, страшной тоски… Два года провел я на этой проклятой планете; и снова, хотя осень еще не успела начаться, начиналась зима, третья моя зима здесь — долгие месяцы безжалостного, беспощадного холода, бесконечного воя пурги, льда, ветра, дождя со снегом, снега с дождем и снова холода, холода, холода — холода внутри, холода снаружи, холода, пронизывающего до костей, парализующего мозг. И среди этого холода я снова буду совершенно одиноким, чужим для всех, и ни единой родной души рядом, никого, кому можно было бы полностью доверять Бедный Дженли! Может, поплачем? Я увидел, как на улицу прямо под моим окном вышел Эстравен — темная, приземистая (оттого, что я смотрел сверху) фигура, окруженная мутным серо-белым облаком снегопада. Он огляделся, поправляя свободно застегнутый ремень на своем хайэбе — теплой куртки он не носил, — и с удивительной быстротой устремился куда-то по улице легкой, изящной походкой. В эту минуту он казался единственным живым существом в целом Мишнори.
Я отвернулся от окна, отошел в тепло комнаты. Ее роскошное убранство выглядело довольно нелепо: огромный электрокамин, широкие мягкие кресла, кровать, застланная меховыми одеялами, всякие тряпки, занавески, барахло..
Тогда я надел теплую куртку и вышел прогуляться, пребывая в мрачном настроении, навеянном этим мрачным миром.
В тот день мне предстоял «ланч» с Комменсалами Обслом и Иегеем, а также кое с кем из тех, кого я видел вчера. Меня также должны были представить некоторым неизвестным мне лицам. Ланч здесь обычно подается в буфетной и съедается а-ля фуршет — возможно, для того, чтобы людям не казалось, что они почти весь день тратят на сидение за обеденным столом. Однако на этот раз для столь официальной церемонии были накрыты столы, а что касается буфета, то запасы в нем были поистине неисчерпаемы; было подано восемнадцать или двадцать холодных или горячих блюд — в основном различными способами приготовленные яйца сьюбе и хлебные яблоки. Еще до начала трапезы, пока не вступил в силу запрет на деловые разговоры, Обсл незаметно шепнул мне, накладывая на тарелку огромное количество обжаренных во взбитом тесте яиц сьюбе:
— Вон тот тип, по имени Мерсен, — шпион из Эренранга, а вон там стоит некто Гаум — так это штатный сотрудник Сарфа. Имейте это в виду. — И он тут же разразился хохотом, будто в ответ на собственную шутку получил не менее забавную, а потом двинулся к блюду с маринованной чернорыбицей.
Я понятия не имел, что такое этот Сарф.
Когда люди уже начали рассаживаться за столами, торопливо вошел молодой человек и что-то сказал хозяину дома Иегею, который немедленно повернулся к нам.
— Новости из Кархайда, — сообщил он. — Сегодня утром у короля Аргавена родился ребенок, который умер, не прожив и часа.
Наступила тишина, потом возник неясный шум, а потом привлекательный молодой человек по имени Гаум рассмеялся и поднял свою пивную кружку.
— Да будет столь же долгой жизнь всех королей Кархайда! — воскликнул он.
Некоторые чокнулись с ним, однако большинство тоста не поддержали.
— Клянусь Меше! Смеяться, когда умер ребенок! — возмущенно сказал какой-то толстый старик в пурпурных одеждах и тяжело плюхнулся рядом со мной; его толстые гетры собрались вокруг бедер, как юбка. Лицо его было искажено от отвращения.
Завязался спор относительно того, кому из своих сыновей Аргавен теперь отдаст предпочтение, ведь королю было уже далеко за сорок, и вряд ли он решился бы снова родить себе кровного сына и подлинного наследника. Интересовало компанию и то, сколь долго Тайб пробудет еще в роли Регента. Некоторые считали, что его регентству незамедлительно будет положен конец; другие сомневались.
— А что думаете вы, господин Аи? — спросил человек по имени Мерсен, которого Обсл назвал кархайдским шпионом (а стало быть, человеком Тайба). — Вы ведь совсем недавно прибыли из Эренранга; там, говорят, прошел слух о том, что Аргавен отрекся от престола, не объявляя об этом публично, и передал бразды правления своему кузену?
— Ну, вообще-то да, такие слухи и до меня долетали.
— Как вы думаете, имеют ли они реальные основания?
— К сожалению, не располагаю ни малейшими сведениями на этот счет, — ответил я, но тут вмешался хозяин дома и что-то сказал насчет погоды, потому что все уже приступили к еде.
После того как слуги убрали грязную посуду и груды жареной и маринованной пищи, все мы уселись за одним длинным столом, и были поданы крошечные рюмочки с крепчайшим напитком, «живой водой», как его здесь называют. Впрочем, такое название часто встречается и на Земле. И вот тут-то меня буквально засыпали вопросами.
С тех пор как в первые месяцы моего пребывания на Гетен меня непрерывно обследовали кархайдские врачи и ученые, я ни разу больше не сталкивался с таким количеством людей, желавшим получить информацию обо мне и удовлетворить свое любопытство. Очень немногие из жителей Кархайда, даже из тех рыбаков и фермеров, среди которых я провел свои первые месяцы на этой планете, изъявляли отчетливое желание задать мне вопрос, хотя порой им явно этого хотелось. Какие-то все они были слишком сложные, типичные интроверты, любители ходить вокруг да около. Во всяком случае, конкретные вопросы и ответы им не нравились. Я вспомнил вдруг о Цитадели Отерхорд и о том, что Ткач Фейкс говорил мне по поводу ответов… В Кархайде даже ученые-специалисты ограничивали свои вопросы ко мне чисто физиологической тематикой, касавшейся, например, деятельности желез внутренней секреции или системы кровообращения — именно этим я прежде всего отличался от гетенианцев. Они никогда не заходили настолько далеко, чтобы, например, спросить, как половой инстинкт моей расы влияет на те или иные общественные институты, или о том, как мы справляемся с нашим «постоянным кеммером». Они, однако, весьма внимательно слушали, когда я что-либо рассказывал по собственной воле; так, психологи выслушали мой рассказ о телепатии, однако ни один не сподобился задать хотя бы какие-то самые общие вопросы на этот счет или получить адекватное представление о земном или экуменическом сообществе — кроме, пожалуй, Эстравена.
Здесь же, в Орготе, по всей вероятности, люди не были настолько связаны понятием шифгретора, а потому ни задавать вопросы, ни отвечать на них не считалось зазорным. Однако вскоре я заметил, что некоторые из этих вопросов носят явно провокационный характер: меня как бы пытались уличить во лжи, доказать, что я всего лишь самозванец. На какое-то мгновение мне даже стало не по себе. Я, разумеется, и раньше встречался с недоверием — еще в Кархайде, — но крайне редко со столь явной провокацией. Тайб однажды прекрасно продемонстрировал мне, как следует вести себя с обманщиком и мистификатором, — во время парада в Эренранге, — но, как я давно уже понял, то было лишь частью игры, имевшей целью дискредитацию Эстравена в моих глазах. Я догадывался, что на самом деле Тайб вполне верит мне. Он, в конце концов, видел мой корабль; у него, как и у любого другого, был свободный доступ к отчетам инженеров относительно устройства этой небольшой посадочной ракеты, а также моего ансибля. Никто из жителей Орготы моего корабля не видел, но и он, пожалуй, не показался бы им артефактом с чужой планеты и сколько-нибудь убедительным доказательством. Устройство посадочной ракеты, как и ансибля, было бы настолько им непонятно, что эти предметы они успешно отнесли бы к разряду мистификаций. Старинный закон, запрещающий всякий экспорт культуры, стоял на страже и не допускал ввоза поддающихся анализу или копированию предметов чужой цивилизации на другие планеты, находящиеся на более ранней стадии научно-технического развития. А потому у меня с собой не было ничего, кроме посадочной ракеты и ансибля, коробки со всевозможными цветными изображениями, несомненных странностей моей анатомии и физиологии и недоказуемых особенностей моего интеллекта. Картинки пошли по кругу, сидящие за столом рассматривали их с вежливо-уклончивым интересом — так люди часто рассматривают фотографии членов чьей-то чужой семьи. Вопросы, однако, продолжали сыпаться.
— Что такое Экумена? — спросил, например, Обсл. — Это одна из планет или союз нескольких миров? Это конкретная страна или чье-то правительство?
— Ну, в понятие «Экумена» включены сразу все эти понятия. Но ни одно из них в отдельности ему не соответствует. Экумена — это наше, земное слово; обычно оно трактуется как «место проживания людей»; в языке Кархайда для него, пожалуй, подойдет слово «очаг». Что касается языка Орготы, то я не уверен, что найду подходящее слово: я еще недостаточно хорошо знаю ваш язык. По-моему, слово «комменсалия» не годится, хотя есть несомненное сходство в том, как организовано управление Комменсалией и Экуменой. Однако Экумена по сути своей вообще не государство и не форма правления. Это как бы попытка объединить мистику с политикой, что само по себе, разумеется, обречено на провал. Однако даже неудачные эти попытки уже принесли человечеству куда больше добра, чем все предшествующие формы сосуществования различных миров. Экумена — это, безусловно, некое сообщество, и оно, хотя бы потенциально, обладает определенной культурой, некоей специфической формой культурного просветительства. Можно даже сказать, что это просто очень большая школа — Очень Большая Школа для всего человечества. Ее суть — объединение и сотрудничество, а потому это еще и некий союз, Лига Миров, обладающая определенным уровнем централизованной и обусловленной организованности. И сейчас я представляю здесь Экумену прежде всего именно как Лигу Миров. Экумена как политическое содружество функционирует благодаря четкому координированию, а не жестким методам правления. Она не навязывает законы силой; решения принимаются совещательно и при согласии всех, а не по приказу. Как экономическое объединение Экумена чрезвычайно активна; там заботятся о постоянных внутренних связях между планетами-участницами и поддерживают баланс в торговле между восемьюдесятью различными мирами. Точнее, восемьюдесятью четырьмя, если Гетен присоединится к нам…
— Что вы имеете в виду, говоря, что она не навязывает своих законов? — спросил Слоз.
— У нее их просто нет. Государства-союзники развиваются и живут по своим собственным внутренним законам; если возникает конфликт, Экумена оценивает ситуацию, предпринимает юридические или этические попытки исправить положение, помочь разобраться, может быть, сделать иной выбор. Теперь же, если Экумена как эксперимент с высшими формами органической жизни потерпит крах, ей придется превратиться просто в некую силу, поддерживающую мир и порядок, в институт, отчасти напоминающий полицию. Но пока в этом нет никакой необходимости. Все центральные миры еще не оправились после Эры Великих Катастроф, окончившейся каких-то два столетия тому назад; там возрождают утраченные искусства и ремесла, утраченные идеалы, умение говорить друг с другом…
Как иначе мог я объяснить этим людям, у которых нет даже слова «война», что такое Эра Космических Войн и каковы ее последствия?
— Это выглядит на редкость привлекательно, господин Аи, — сказал хозяин дома Комменсал Иегей, изящный, щегольски одетый человек с неторопливой речью и острым взглядом. — Но я не могу понять, какой им смысл заключать союз с нами? Какую реальную пользу извлекут они из своего восемьдесят четвертого мира? И не очень-то, я бы сказал, высокоразвитого, ибо мы не обладаем ни Звездными Кораблями, ни многим другим, что есть у них.
— Ни у кого из нас их не было, пока нас не посетили жители Хайна и Эс. И многим мирам не позволялось их иметь еще много веков, пока Экумена не выработала свод законов, подобный тому, что у вас здесь называется, по-моему, Открытой Торговлей.
Мои слова вызвали смех, потому что именно так называлась возглавляемая Иегеем партия.
— Открытая торговля — это первая и основная цель моего прибытия на вашу планету. Разумеется, это торговля не только товарами материальными, но и знаниями, технологией, научными идеями, философскими воззрениями, искусством, медициной, результатами опытов и теоретических исследований… Я сомневаюсь, чтобы планета Гетен особенно стремилась к космическим путешествиям в иные миры. Отсюда семнадцать световых лет до ближайшего экуменического мира — планеты Оллюль, вращающейся вокруг звезды, которую вы называете Асиомсе; самая же дальняя планета Экумены находится от вас на расстоянии двухсот пятидесяти световых лет, и вы даже не можете увидеть то солнце, вокруг которого она обращается. С помощью моего коммуникационного устройства — вот этого ансибля — вы сможете, однако, разговаривать с ее жителями, словно по радио. Но я не уверен, что вы когда-либо встретитесь с кем-либо из них… Тот вид торговли, о котором я говорил, может оказаться удивительно выгодным для вас, только представляет он собой скорее обмен информацией, а не ввоз и вывоз конкретных товаров. По сути дела, моя задача состоит в том, чтобы выяснить, хотите ли вы вступить в контакт с остальным человечеством Вселенной.
— Вы, — с нажимом повторил за мной Слоз, чуть наклоняясь вперед, — это значит Оргорейн или вся планета Гетен в целом?
Мгновение я колебался, потому что совсем не ожидал такой постановки вопроса.
— Пока что — на данный момент — это значит Оргорейн. Но договор не может носить эксклюзивного характера. Если Ситх, или Островные государства, или Кархайд решат присоединиться к Экумене, они вправе это сделать. Всякий раз вопрос решается сугубо индивидуально. А затем, как это обычно происходит на планетах столь же высокого уровня развития, как Гетен, различные расы, географические регионы или государства в конце концов устанавливают систему представительств, выполняющих функции координаторов как на самой данной планете, так и в ее отношениях с другими планетами. Локальная группа Стабилей — так у нас это называется. Подобная система экономит массу времени, а также средств, поскольку расходы делятся на всех поровну; например, если вы здесь решите создать межзвездный корабль…
— Клянусь Млеком Меше! — сказал толстый Хьюмери рядом со мной. — Вы что ж, хотите, чтобы мы согласились выстреливать своими людьми в Космическую Пустоту? Уф! — Он всхлипнул, как аккордеон на слишком высокой ноте, выражая одновременно отвращение и восторг.
— А где ваш корабль, господин Аи? — вкрадчиво, с полуулыбкой спросил Гаум, словно сам ответ почти не имеет значения, а он лишь хочет, чтобы замечено было тонкое коварство его вопроса. Он был поразительно хорош собой по меркам любой расы и любого пола; я просто глаз от него не мог отвести, отвечая ему и попутно размышляя, что же все-таки представляет собой Сарф.
— Как?! Но ведь это вовсе не тайна! Об этом весьма много сообщалось в различных кархайдских радиопередачах. Ракета, на которой я осуществил посадку на острове Хорден, в данный момент находится в литейной мастерской Королевской Школы Ремесел; однако там осталась лишь основная ее часть: по-моему, различные эксперты, обследовав ее, унесли с собой каждый по кусочку.
— Ракета? — переспросил толстяк Хьюмери, потому что я употребил то слово, которое у жителей Орготы обозначает всякие хлопушки и шутихи.
— Используя это слово, легче всего объяснить принцип работы этого посадочного устройства, господин Хьюмери.
Толстяк снова всхлипнул, как аккордеон. Гаум смиренно улыбнулся и сказал:
— В таком случае у вас больше нет возможности вернуться на… ну, туда, откуда вы прибыли?
— О, конечно же, есть! Я могу поговорить с Оллюль с помощью ансибля и попросить прислать за мной патрульный корабль. Правда, он прибудет сюда только через семнадцать лет. Или же я могу послать радиосигнал большому звездолету, который принес меня в вашу солнечную систему и теперь вращается вокруг вашего солнца. Он сможет совершить посадку на Гетен через несколько дней.
Эти слова произвели настоящую сенсацию — судя по шуму и потрясенным лицам; даже Гаум не смог скрыть изумления. В этом пункте было некое противоречие с той информацией, которой располагал Кархайд Наличие звездолета на орбите я держал пока в тайне даже от Эстравена. Если бы, как мне до сих пор это преподносили, в Орготе знали обо мне лишь то, что Кархайд пожелал им сообщить, то данная информация явилась бы просто одним из множества сюрпризов, которые им еще предстояло получить. Однако дело обстояло иначе. Это был слишком, большой сюрприз.
— Так где же этот корабль, господин Аи? — спросил Иегей.
— На своей орбите, вращается вокруг вашего солнца, где-то между орбитами Гетен и Кухурн.
— Как же вы попали оттуда сюда?
— На шутихе прилетел, — сказал старый толстый Хьюмери.
— Именно так. Мы не сажаем большие межзвездные корабли на обитаемые планеты до тех пор, пока не установлена открытая радиосвязь или планета уже не вступила в Лигу Миров. Так что приземлился я с помощью небольшой ракеты, или посадочного устройства, на острове Хорден.
— И вы можете связаться с… с большим кораблем при помощи обычного радио, господин Аи? — Это задал свой вопрос Обсл.
— Да. — Я решил пока что не упоминать о существовании маленького радиоспутника, специально запущенного мной на орбиту Гетен: мне не хотелось, чтобы у них создалось впечатление, что их небеса битком набиты моими железками. — Потребуется, правда, довольно мощный радиопередатчик, но у вас таких много.
— Тогда, значит, и мы можем связаться с вашим кораблем по радио?
— Да, если будете знать пароль и пошлете верный сигнал. Люди на борту корабля находятся в состоянии стазиса, или, по-вашему, спячки, чтобы не терять бессмысленно годы своей жизни, ожидая результатов моей работы. Верный сигнал, переданный на нужной волне, включит специальные механизмы, которые выведут экипаж из спячки; после чего мои товарищи свяжутся со мной либо по радио, либо с помощью ансибля, используя планету Оллюль как ретранслятор.
Кто-то встревоженно спросил:
— А сколько их там?
— Одиннадцать.
Это сообщение вызвало вздох облегчения и даже смех. Напряжение несколько ослабело.
— А что, если вы никогда не пошлете им этот сигнал? — спросил Обсл.
— Тогда они автоматически выйдут из стазиса года через четыре.
— И совершат посадку, чтобы забрать вас?
— Не совершат, пока не узнают, что со мной. Сначала они с помощью ансибля проконсультируются со Стабилями на Оллюль и Хайне. Скорее всего, они предпримут вторую попытку и пошлют на Гетен кого-то еще. Тоже в качестве Посланника. Второму Посланнику обычно приходится значительно легче, чем первому. Ему меньше приходится объяснять, что самое важное, да и люди верят ему более охотно…
Обсл ухмыльнулся. Остальные в основном оставались мрачными и настороженными. Гаум едва заметно кивнул мне, словно одобряя ту быстроту, с которой я нашел нужный ответ: это был знак заговорщика. Слоз смотрел горящими глазами куда-то в пространство, словно что-то напряженно искал в собственной душе. Потом, как бы оторвавшись от загадочного видения, он вдруг резко повернулся ко мне.
— Но почему же, — сказал он, — господин Посланник, за целые два года вы ни разу не поговорили с этим своим кораблем?
— А откуда вам знать, говорил он с кораблем или нет? — откликнулся, улыбаясь, Гаум.
— Мы, черт возьми, прекрасно знаем, что не говорил, господин Гаум, — сказал, также улыбаясь, Иегей.
— Не говорил, — сказал я. — И вот почему: сама мысль о том, что где-то в небесах меня ожидает огромный корабль, могла бы стать причиной народных волнений в Кархайде. По-моему, и кто-то из вас считает точно так же. Будучи в Кархайде, я никогда не подходил к столь опасной черте, даже в самых откровенных разговорах с теми, с кем постоянно имел дело. У вас же здесь было гораздо больше времени подумать о том, кто я такой; вы выражаете готовность позволить мне выступить открыто перед населением Оргорейна; страх не до такой степени правит вами. И я решил пойти на риск, так как считаю, что для этого пришло время и что Оргорейн именно то место, которое мне требовалось.
— Вы правы, господин Аи, вы правы! — страстно воскликнул Слоз. — Уже через месяц вы сможете послать за своим кораблем, и его будут приветствовать в Оргорейне как священное доказательство, как знак, как символ новой эры! И тогда глаза тех, кто не видит, откроются!
Разговор продолжался в том же духе, пока нам не подали обед. Мы поели, выпили и разошлись по домам; я — абсолютно измочаленный, однако очень и очень довольный тем, как складываются дела. Конечно, странные намеки и неясности имели место. Слоз явно хотел сделать из меня новое божество, Гаум — мошенника. Мерсен, похоже, жаждал убедить всех, что не он является тайным агентом Кархайда, а я. Но Обсл, Иегей и некоторые другие вели себя гораздо разумнее. Они хотели выйти на связь со Стабилями и посадить один из звездолетов Экумены на территории Орготы, чтобы убедить Комменсалию Оргорейн в необходимости союза с Экуменой. Они полагали, что благодаря этому Оргорейн не только одержит решительную победу над Кархайдом, но и укрепит свой государственный престиж, а Комменсалы, которые возглавят борьбу за союз с Экуменой, тоже обретут немалый дополнительный вес и авторитет в правительстве. Партия Открытой Торговли, составляющая меньшинство в правительстве Тридцати Трех, находилась в оппозиции к тем, кто жаждал продолжения распри в долине Синотх, и в основном состояла из сторонников консервативной, неагрессивной, антинационалистической политики. Они давно уже не имели большинства в правительстве и рассчитывали, что при известном риске смогут вернуть эту власть тем путем, который я перед ними изобразил. То, что они не видели дальше своего носа и рассматривали мою миссию лишь как средство для достижения собственных целей, особого зла не представляло. Оказавшись на верном пути, они вскоре неизбежно поймут, куда именно он ведет. Впрочем, при всей недальновидности они по крайней мере были реалистами.
Обсл, убеждая других, высказал, например, следующую мысль:
— Или Кархайд, опасаясь той силы, которую придаст Оргорейну новый союз, — а Кархайд всегда, как известно, опасался новых путей развития и новых идей, — снова окажется в хвосте и безнадежно отстанет от нас, или, что возможно, правительство Эренранга все-таки соберет все свое мужество и тоже попросит включить его в этот союз — вторыми после нас. В любом случае шифгретор Кархайда сильно пострадает; в любом случае править санями будем именно мы. Если у нас хватит ума воспользоваться этой возможностью сейчас, то мы приобретем постоянное и очень надежное преимущество! — И, обернувшись ко мне, он прибавил: — Но Экумена должна тоже захотеть помочь нам, господин Аи. Нам нужно нечто большее, чем вы один, и более конкретное, чтобы показать его народу Оргорейна; тем более вас и так уже хорошо знают в Эренранге.
— Мне это понятно, Комменсал. Вы хотели бы иметь хорошее, весомое, вещественное доказательство, да и мне хотелось бы вам такое представить. Но я не могу посадить корабль, пока, хотя бы до определенной степени, нельзя гарантировать его безопасность, пока не будет достигнуто единство ваших мнений, господа Комменсалы. Мне необходимо согласие вашего правительства и определенные гарантии с его стороны; таким образом, лишь общее собрание Комменсалов, видимо, имеет право принять подобное решение и объявить о нем публично.
Обсл посмотрел на меня сурово, однако сказал:
— Что ж, весьма справедливо.
Возвращаясь домой с Шусгисом, который в сегодняшнее мероприятие не привнес ничего, кроме своего радостного смеха, я спросил:
— Господин Шусгис, а что такое этот Сарф?
— Один из постоянно действующих и весьма активных отделов Внутреннего Управления. Они занимаются самыми различными вопросами — например, фальшивыми документами, несанкционированными путешествиями по стране, фиктивными должностями, всякими подделками и прочей ерундой. Собственно, сарф на жаргоне Орготы значит «хлам». Так его люди и прозвали.
— Значит, все эти бесконечные Инспектора и таможенники агенты Сарфа?
— Ну, во всяком случае, некоторые.
— А полиция, я полагаю, также до некоторой степени находится под его опекой? — Я очень осторожно задал этот вопрос и получил не менее осторожный ответ:
— Думаю, что да. Я, правда, сотрудник Внешнего Управления. И не могу сделать так, чтобы все государственные службы функционировали честно и не были связаны с Внутренним Управлением.
— Разумеется, оба эти Управления все же как-то контактируют друг с другом. Ну вот расскажите, пожалуйста, как осуществляется, например, управление водными путями?
Своим последним вопросом я попытался увести наш разговор как можно дальше от самого Сарфа. То, о чем умолчал Шусгис, могло бы остаться незамеченным для уроженца планеты Хайн или еще более счастливой планеты Чиффевар, но я-то родился на Земле. Это не всегда такое уж несчастье — иметь в числе предков преступников. От совершавшего поджоги прадеда можно получить в наследство способность улавливать даже самый слабый запах дыма.
Было удивительно интересно обнаружить здесь, на планете Гетен, государства, столь похожие на те, что существовали некогда на Земле: монархию и рядом с ней цветущую пышным цветом бюрократию. Последнее новообразование было не менее интересным, но вовсе не столь забавным. Странно, но чем менее примитивным оказывается то или иное общество, тем более зловещие ноты звучат в его политике.
Итак, Гаум, который хотел, чтобы я выглядел лжецом, был тайным агентом полиции Оргорейна. Знал ли он, что это известно Обслу? Без сомнения, знал. Был ли он в таком случае агентом-провокатором? Являлся ли он номинально сторонником партии Обсла или ее противником? Какие из фракций в рамках правительства Тридцати Трех контролировали деятельность Сарфа, какие из них сами находились под его контролем? Хорошо было бы прямо сразу выяснить все как следует, однако задача эта не из легких. Путь, который сперва казался мне таким ясным и исполненным надежд, теперь представлялся куда более извилистым и темным, как это уже было со мной в Эренранге. Я-то полагал, что здесь дело сразу пошло как надо, однако лишь до тех пор, пока возле меня, подобно призраку, не возник вчера вечером Эстравен.
— А каковы позиция и положение лорда Эстравена здесь, в Мишнори? — спросил я Шусгиса, который приткнулся в углу плавно движущейся машины и, казалось, задремал.
— Эстравен? Знаете, здесь его называют Харт. У нас тут, в Оргорейне, титулов нет, отменили все это с началом Новой Эры. Что ж, насколько я понимаю, он Депендент, подчиненный Комменсала Иегея.
— Он у него и живет?
— По-моему, да.
Я уже хотел было вслух удивиться, почему же в таком случае он вчера был у Слоза, а сегодня у Иегея — нет, когда вдруг понял, что в свете нашей короткой утренней беседы с Эстравеном все это отнюдь не так уж странно. И все же мысль о том, что он держится в стороне намеренно, встревожила меня.
— Его отыскали, — снова заговорил Шусгис, поудобнее устраивая свой толстый зад на подушках сиденья, — где-то в южной части города — то ли на клеевой фабрике, то ли на рыбоконсервном заводе, что-то в этом роде; буквально из помойной ямы вытащили. Это, уж конечно, партия Открытой Торговли расстаралась. Разумеется, он был им весьма полезен, когда был в Кархайде членом киорремии и премьером, так что они и теперь его поддержали. Впрочем, в основном для того, чтобы досадить Мерсену, как мне кажется. Ха-ха! Мерсен — шпион Тайба, и он, конечно же, думает, что об этом никто не знает, хотя знают абсолютно все; он потому и Харта на дух не переносит: все никак не поймет, кто же он такой — то ли предатель, то ли двойной агент; сам-то не может никак догадаться, а спросить не хочет, боится шифгретором рисковать. Ха-ха!
— А с вашей, господин Шусгис, точки зрения, кто такой Харт?
— Предатель, господин Аи. Самый обыкновенный предатель. Предал в долине Синотх интересы собственной страны, только чтобы помешать Тайбу оказаться на самом верху. Вот только вел себя не слишком умно. Его вполне могло бы постигнуть куда более жестокое наказание, чем просто ссылка. Клянусь грудями Меше! Если играешь сразу против всех бывших союзников, проиграешь непременно. Вот чего эти люди никак не могут понять, потому что начисто лишены патриотизма, лишь самих себя любят. Хотя, по-моему, Харту, в общем-то, все равно, где он в данный момент находится, пока он продолжает, хотя бы ползком, продвигаться к власти. Надо сказать, он не так уж плохо продвинулся и здесь — всего-то за пять месяцев, между прочим.
— Неплохо.
— Вы ведь ему тоже не слишком-то доверяете, а?
— Нет, не доверяю.
— Рад это слышать, господин Аи. Не понимаю, что Иегей и Обсл нашли в этом человеке. Это же стопроцентный шпион, его интересует только собственная выгода, и кроме того, он пытается прицепиться к вашим саням, господин Аи, пока ему самому идти трудно. Вот как мне все это представляется. Что ж, не уверен, что соглашусь просто так подвезти его на своих санях, если он меня хоть раз об этом попросит. — Шусгис фыркнул и энергично кивнул, как бы подтверждая свое мнение о Харте, потом улыбнулся мне так, как один порядочный человек улыбается другому. Автомобиль плавно двигался по широким, хорошо освещенным улицам. Утренний снег почти растаял, только вдоль тротуаров тянулись грязные серые полосы невысоких сугробов; шел дождь, мелкий, холодный.
Огромные здания в центре Мишнори — государственные учреждения, Школы, храмы Иомеш — выглядели в мелкой дождевой пыли такими блестящими и скользкими, что казалось, будто они оплывают в лучах высоких уличных фонарей. Углы домов таяли в дымке, фасады были заляпаны мокрой грязью. Нечто расплывчатое, непрочное виделось мне в тяжеловесной архитектуре этого города, как бы сложенного из монолитов, да и в самом этом с виду монолитном государстве, в котором и часть, и целое назывались одним и тем же словом. И сам Шусгис, мой радушный хозяин, приземистый, толстый человек, казалось бы очень прочно стоящий на земле, — даже он во всех своих «очертаниях» и проявлениях представлялся мне неясным, немножко — совсем чуть-чуть — ненастоящим.
С тех пор как я, проехав через обширные золотистые поля Оргорейна, четыре дня назад начал свое успешное продвижение к «святыням» Мишнори, мне все время чего-то не хватало. Но чего? Я чувствовал здесь себя особенно одиноким. В эти последние дни от холода я не страдал — здесь хорошо топили во всех домах. Ел я, впрочем, без удовольствия. Кухня Орготы вообще довольно пресная, безвкусная, на мой взгляд. Но ведь и это не беда. Вот только почему люди, с которыми я встречался, вне зависимости от того, хорошо или плохо они ко мне относились, тоже казались мне какими-то пресными? Попадались ведь и весьма яркие личности — например, Обсл, Слоз и этот отвратительный красавец Гаум, — но все-таки каждому чего-то не хватало, какого-то качества, какой-то стороны души, что ли. Никому из них не удавалось выглядеть достаточно убедительным. Все они были как бы недостаточно прочными, настоящими…
Как если бы они не отбрасывали тени, подумал я вдруг.
Подобные заумные рассуждения — весьма существенная часть моей работы. Без предрасположенности к столь высоколобому анализу меня никогда не назначили бы Мобилем; я прошел специальную тренировку, стажировался на Хайне, жители которого называют эту способность Искусством Надуманных Ситуаций. Конечная цель при этом сводится к тому, что индивид интуитивно постигает законы некоей морально-этической всеобщности, а потому и само понятие это, скорее, можно выразить не в рациональных символах, а с помощью метафоры. Я никогда особенными талантами в Искусстве Надуманных Ситуаций не блистал, а в этот вечер не верил и собственной интуиции: чересчур устал. Вернувшись к себе, я бросился под спасительный горячий душ. Но даже и там мне было как-то неуютно, даже эта горячая вода казалась мне нереальной, ненастоящей, готовой вот-вот исчезнуть.
11. Мишнори. Разговоры с самим собой
Мишнори. Стрет Сузми. Я не очень-то исполнен надежд, хотя стечение обстоятельств указывает, что надежда есть. Обсл напрямую торгуется и заключает сделки со своими приятелями, Иегей использует льстивые уговоры, Слоз обращает в новую веру, и число их сторонников растет… Все это люди достаточно хитрые и проницательные, в своих партиях пользуются значительным влиянием. Всего лишь семеро из Тридцати Трех являются подлинными сторонниками Открытой Торговли; что же касается остальных, то Обсл полагает добиться надежной поддержки со стороны еще десятерых, что уже дает определяющее преимущество.
Один из Комменсалов, похоже, проявляет неподдельный интерес к Посланнику; это Комменсал Округа Айниен по имени Итепен; он интересовался инопланетной миссией, еще будучи простым сотрудником Сарфа и занимаясь цензурированием радиопередач, специально подготовленных для них в Эренранге. Похоже, что тогдашние функции до сих пор тяготят его совесть. Именно он предложил Обслу, чтобы Тридцать Три объявили о приглашении Звездного Корабля на Гетен не только жителям Оргорейна, но и жителям Кархайда, одновременно попросив Аргавена присоединиться к этому, общепланетному в таком случае, приглашению. Благородная идея, однако никто ей не последует. Они ни за что не обратятся с подобной просьбой к Кархайду.
Члены Сарфа из числа Тридцати Трех, разумеется, будут против как просто пребывания Посланника на нашей планете, так и его миссии. Что касается тех вялых и абсолютно равнодушных десятерых членов правительства, которых Обсл надеется переманить на свою сторону, то, по-моему, они просто побаиваются Посланника, как и Аргавен, как и большая часть его придворных в Кархайде; с той лишь разницей, что Аргавен считал Посланника сумасшедшим (как и он сам), а эти уверены, что Посланник просто лжет (как и они сами). Кроме того, они боятся публичной дискредитации в том случае, если все это просто мистификация, которой отказался поверить Кархайд, а может быть, которую сам Кархайд и придумал. Что будет с их шифгретором, если они присоединят свои голоса к всепланетному приглашению инопланетян, а никакого Звездного Корабля на самом деле не окажется?
Ничего не скажешь, Дженли Аи требует от нас необычайного и полного доверия.
Для него, по всей видимости, ничего необычайного в таком доверии нет.
А Обсл и Иегей думают, что большинство в правительстве Тридцати Трех можно будет убедить в необходимости поверить ему. Не знаю почему, но у меня куда меньше надежды на это; может быть, потому, что в действительности-то мне и не очень хочется, чтобы Оргорейн проявил себя более просвещенным государством, чем Кархайд, чтобы именно он пошел на риск и прославился, оставив Кархайд в тени. Если это патриотические чувства, то возникли они слишком поздно: едва я понял, что Тайб вскоре уберет меня со сцены, я сделал все возможное, чтобы обеспечить непременное появление Посланника в Оргорейне, а оказавшись здесь в ссылке, постарался превратить Комменсалов в его сторонников.
Благодаря тем деньгам, которые он передал мне от Аше, я теперь снова живу независимо, как самостоятельная «государственная единица», а не Депендент. Я больше не хожу на банкеты, не появляюсь нигде в компании Обсла или других сторонников Дженли Аи; я не видел Посланника вот уже больше полумесяца — с его второго дня в Мишнори.
В тот день он передал мне присланные Аше деньги так, как выдают плату наемному убийце. Мне нечасто приходилось испытывать подобный гнев, и я совершенно сознательно оскорбил его. Он понял, что я разгневан, однако вряд ли он понимал, что его самого тоже оскорбляют; он, похоже, вполне серьезно принял мои совет, не обратив внимания на то, в каких выражениях этот совет был ему дан; так что, остыв, я это осознал и забеспокоился. Возможно, что в Эренранге он все время искал именно моего совета, не зная, как мне об этом намекнуть? Если так оно и было, то он почти наверняка не понял и половины из того, что я говорил ему в моем доме у камина, а вторую половину понял в лучшем случае неправильно — в ту злополучную ночь после церемонии у Новых ворот. Его шифгретор необходимо укрепить, необходимо дать ему дополнительную информацию и поддержать, хотя его понятия о чести и достоинстве совсем иные, чем у нас. Именно поэтому мое абсолютно прямое и откровенное поведение он, вполне возможно, воспринял как лживую уловку, считая, что я, как всегда, темню.
Его самое слабое место — в неверной интерпретации наших моральных устоев. Все его ошибки проистекают отсюда. Он плохо знает нас, а мы — его. Он бесконечно чужд нам, а я, дурак, еще допустил, чтобы моя тень пересекла тот луч света, что исходит от принесенной им надежды. Я подавил свое мирское тщеславие. Я убрался с его пути, потому что именно этого он и хочет. Он прав. Кархайдский предатель, изгой не принесет пользы его делу.
В соответствии с законом Орготы о том, что каждая «государственная единица» должна иметь работу, я работаю — с Часа Восьмого до полудня на фабрике пластмассовых изделий. Работа легкая: я управляю машиной, которая соединяет и при помощи нагревания склеивает кусочки пластика. Получаются маленькие прозрачные коробочки. Понятия не имею, для чего они предназначены. К полудню, совершенно отупев, я начинаю вспоминать те искусства, которыми некогда занимался в Цитадели Ротерер. Приятно убедиться, что не совсем утратил способность управлять силой дотхе или входить в антитранс; вот только что проку от этого? Так же, впрочем, как и от умения впадать в летаргию или долгое время голодать? Ведь я теперь практически начинаю с нуля, как ребенок. Попробовал было поголодать один только день, и живот мой вопит от голода. А если неделю? А месяц?
Ночами теперь подмораживает; сегодня сильный ветер несет дождь со снегом. Весь вечер я неотступно думал об Эстре, и вой ветра за окном кажется мне отзвуком тех родных ветров, что дуют в Керме. Вечером написал сыну письмо, довольно длинное. И пока писал, то постоянно чувствовал рядом присутствие Арека, словно он стоял у меня за спиной. Зачем я храню такие вот записи? Чтобы их прочел мой сын? Мало же добра принесут они ему. Возможно, я пишу просто для того, чтобы выражать мысли на родном языке.
Харахад Сузми. По-прежнему ни единого упоминания о Посланнике по радио Оргорейна. Ни словечка. Интересно, замечает ли это Дженли Аи? Несмотря на оживленную деятельность внутри правительственного аппарата, ничего видимого на поверхности не происходит, ничего не говорится вслух. Государственная машина хранит свои махинации в тайне.
Тайб хочет научить Кархайд лгать Уроки сам он берет у Оргорейна: хорошая школа. Полагаю, однако, что с обучением этому предмету — искусству настоящей лжи — у нас будут сложности: настолько давно мы привыкли ходить вокруг да около правды, так и не касаясь ее и не говоря ни единого лживого слова при этом.
Вчера Оргота совершила бандитский налет на Кархайд через реку Эй; налетчики сожгли зернохранилища Текембера. Именно это и требуется Сарфу; именно этого хочет Тайб. А что в итоге?
Слоз, которому удалось окутать туманом веры Йомеш якобы мистические заявления Посланника, изображает прибытие Посланника Экумены на нашу планету как пришествие Царствия Меше в мир людей; в этом мистическом тумане сама цель совершенно теряется. «Мы должны прекратить соперничество с Кархайдом раньше, чем придут Новые Люди, — говорит Слоз. — Мы должны очистить свои души до их прихода. Мы должны смирить свой шифгретор, отказаться от мести друг другу и объединиться, не завидуя, став братьями одного Очага.»
Но как того добиться до их пришествия? Как разорвать этот порочный круг?
Гьирни Сузми. Слоз возглавляет комитет по борьбе с порнографическими спектаклями, разыгрываемыми в здешних Домах любви. Дома эти, должно быть, весьма похожи на кархайдские, хухутх. Слоз их решительный противник, а вульгарные спектакли эти считает настоящим богохульством.
Противостоять чему-либо порой означает поддерживать это.
Здесь часто говорят: «Все дороги ведут в Мишнори». И правда: даже если повернуться к Мишнори спиной, пойти от него прочь, то идти-то все равно будешь по дороге, ведущей в Мишнори. Выступать против вульгарности, например, неизбежно означает то, что и сам становишься вульгарным. Нужно непременно идти совсем в другом направлении, непременно иметь совсем иную цель, только тогда и выйдешь на другую дорогу.
Иегей сегодня в зале Тридцати Трех заявил: «Я в любом случае против блокады экспорта зерна в Кархайд и против насаждения злобного соперничества, которое лежит в основе этой блокады». Достаточно верное заявление, но так он с дороги в Мишнори не свернет. Он должен предложить некую альтернативу. Оргорейн и Кархайд — оба должны свернуть с того пути, на который слишком давно встали; должны избрать другое направление, пойти в другую сторону — и разорвать наконец порочный крут. Иегей, по-моему, должен был бы говорить только о Посланнике, и ни о чем больше.
Быть атеистом — в сущности, значит поддерживать Бога. Есть Бог или его нет — в плоскости доказательств это примерно одно и то же. Именно поэтому слово «доказательство» не часто употребляется ханддаратами, которые решили не рассматривать Бога как факт, как объект для построения доказательств или для безграничной веры: они разорвали круг и оказались на свободе.
Узнать, какие вопросы не имеют ответа, и не отвечать на них; это искусство более всего необходимо во времена смуты и тьмы.
Торменбод Сузми. Мое беспокойство растет, по-прежнему ни единого слова о Посланнике в передачах Центрального Радио. Никакой информации о нем, содержавшейся в передачах из Эренранга, здешняя цензура не пропускала, а слухи, исходящие от владельцев нелегальных радиоприемников, по-моему, здесь всегда распространялись с трудом. Сарф обладает гораздо более полным контролем над всеми здешними средствами связи, чем мне это представлялось. Безграничность такого контроля пугает. В Кархайде король и киорремия тоже в значительной степени контролируют деятельность масс, однако слухами управлять почти не способны, а уж рты заткнуть — тем более. Здесь же правительству ведомо все, даже мысли граждан. Конечно же, никому не следовало бы обладать подобной властью над другими.
Шусгис и кое-кто еще открыто возят Дженли Аи по городу. Интересно, догадывается ли он, что подобная открытость и вседозволенность призваны скрыть от него самого то, что его как Посланника иного мира скрывают от людей? Я порой спрашиваю своих напарников на фабрике, но они не знают ровным счетом ничего и уверены, что я имею в виду какого-то помешанного из последователей Йомеш. Итак, информации нет — нет и интереса, а стало быть, нет ничего, что могло бы способствовать продвижению дела Аи или хотя бы способно было защитить его самого.
К сожалению, он слишком похож на нас внешне. В Эренранге на него частенько показывали на улице пальцем — кое-что знали, кое-что слышали и, уж во всяком случае, были уверены в том, что он действительно существует. Здесь, где присутствие Посланника держат в тайне, он открыто ходит по улицам, оставаясь неузнанным. Они, конечно же, видят его таким, каким я и сам когда-то впервые увидел его: очень высокий, сильный, очень темнокожий молодой человек, у которого как раз наступает кеммер. В прошлом году я изучил медицинские отчеты о нем. Его отличие от нас весьма глубоко. И отнюдь не ограничивается внешними признаками. Необходимо достаточно хорошо и близко знать его, чтобы догадаться, что это инопланетянин.
Но тогда почему же они скрывают его? Почему ни один из Комменсалов не напишет о нем в газету, не упомянет его в публичном выступлении или по радио? Почему молчит даже Обсл? Боятся.
Мой король боялся Посланника; эти люди боятся друг друга.
По-моему, я единственный, кому Обсл доверяет, поскольку я иностранец. Он даже получает удовольствие от общения со мной (как и я от общения с ним) и несколько раз, отбросив шифгретор, искренне просил моего совета. Но когда я почти вынуждаю его рассказать о Посланнике вслух, пробудить к нему общественный интерес — хотя бы в качестве защиты от фракционных интриг, — он меня как будто не слышит.
«Если бы вся Комменсалия обратила на Посланника внимание, Сарф никогда не осмелился бы его тронуть, — говорю я. — Как и тебя, Обсл.» Обсл только вздыхает: «Да, да, но мы этого сделать не можем, Эстравен. Что же нам, выступать с проповедями на перекрестках, как верующим-фанатикам?»
«Ну хорошо, — говорю я, — но кто-то ведь может специально поговорить с людьми, пустить нужные слухи; мне именно так и пришлось вести себя в прошлом году в Эренранге. Нужно заставить людей задавать вопросы, те вопросы, на которые у вас есть ответ: Посланник собственной персоной.»
«Ах, если бы он посадил здесь этот свой проклятый корабль, нам было бы что показать людям! Но в данный момент…»
«Он не посадит корабль, пока не будет уверен, что вы действуете с добрыми намерениями.» «А с какими же! — выкрикивает Обсл, раздуваясь как огромный радиоприемник, как груда местных бюллетеней и научной периодики (все это в руках Сарфа!). — Ну что я могу? По-прежнему притворяться? Разве я весь прошлый месяц не занимался его делами? Во имя веры! Он рассчитывает, что мы поверим всему, что бы он нам ни говорил, а сам в ответ нам же и не верит!» Обсл возмущен. «А стоит ли ему верить вам?» — говорю я. Обсл пыхтит и не отвечает.
Он наиболее честен из всех остальных правительственных чиновников Орготы, известных мне.
Одгетени Сузми. Чтобы стать в Сарфе высокопоставленным лицом, необходимо, как мне кажется, обладать определенным комплексом или, точнее, комплексной формой глупости. Пример тому Гаум. Он видит во мне агента Кархайда, пытающегося привести Оргорейн к колоссальной потере престижа, убедив его граждан поверить в фокус с Посланником Экумены; он думает, что, будучи премьер-министром, я тратил свое время именно на подготовку этой мистификации. Клянусь Богом, у меня есть дела поинтереснее, чем бросать вызов этому мерзавцу. Но даже этот, совершенно очевидный, факт он разглядеть не способен. Теперь, когда Иегей практически от меня отрекся, Гаум полагает, что меня можно подкупить, и явно намерен попытаться сделать это, действуя своими собственными, весьма любопытными методами. Он либо следил за мной, либо приставлял ко мне наблюдателей — во всяком случае, я все время был у него «под присмотром», — так, им известно, что я, например, вступлю в первую фазу кеммера на двенадцатый или тринадцатый день этого месяца — в день Постхе или Торменбод. Именно поэтому он, якобы случайно, и подвернулся мне в самом расцвете собственного кеммера, явно стимулированного гормонами, чтобы соблазнить меня. Чисто случайная встреча на улице Пьенефен. «Харт! Я вас целых полмесяца не видел! Где это вы прятались? Пойдемте выпьем кружечку пива».
Он выбрал пивную рядом с одним из государственных Домов любви. Но заказал не пиво, а «живую воду»: явно не собирался терять время даром. После первой рюмки он положил руку мне на ладонь и, приблизив свое лицо к моему, страстно прошептал: «Ведь мы не случайно встретились сегодня: я ждал вас. Молю, будьте моим кеммерингом!» — и назвал меня моим домашним именем. Я не отрезал ему язык только потому, что с тех пор, как покинул Эстре, не ношу с собой ножа, и сообщил, что намерен в ссылке блюсти воздержание. Он продолжал ворковать, что-то бормотать и цепляться за руки. У него был женский тип кеммера, и он очень быстро входил в полную фазу. Гаум в состоянии кеммера особенно красив, и он очень рассчитывал на свою красоту и сексуальную неотразимость, зная, по-моему, что, будучи ханддаратом, я вряд ли стану принимать средства, снижающие половую активность, так что особенно упорствовать не стану. Он забыл, что отвращение порой действует не хуже иного лекарства. Я высвободился из его объятий — разумеется, не совсем оставшись равнодушным — и предложил ему воспользоваться услугами ближайшего Дома любви. И тут он посмотрел на меня с ненавистью, достойной сострадания, потому что, как бы недостойны ни были его цели, сейчас он действительно находился в глубоком кеммере и был очень сильно возбужден.
Неужели он всерьез рассчитывал, что я польщусь на его дрянную красоту? Он, должно быть, думал, что после той истории мне будет здорово не по себе; и мне действительно стало здорово не по себе.
Будь они все прокляты, эти грязные людишки! Среди них нет ни одного с чистой душой.
Одсордни Сузми. Сегодня днем Дженли Аи выступал с речью в Зале Тридцати Трех. Больше никого туда не пустили, и никакой радиопередачи сделано не было, но Обсл потом пригласил меня к себе и прокрутил собственную магнитофонную запись заседания. Посланник говорил хорошо, с трогательной искренностью и убедительностью. Есть в нем некая невинность, которую я привык считать чуждой нам и довольно глупой; и все же в отдельные моменты именно за этой кажущейся невинностью открывается такая широта знаний и такая дальновидность, что мне становится страшно. Его устами говорит уверенный в себе и очень великодушный народ — такой народ, который сплел воедино премудрость древнего, немыслимо глубокого и невообразимо разнообразного жизненного опыта множества человеческих обществ. Но сам-то Аи еще молод, нетерпелив, неопытен. Он выше нас и видит шире, но, как бы то ни было, он всего лишь обычный человек.
Теперь он говорит куда лучше, чем в Эренранге: проще, искуснее, — постепенно выучился и этому мастерству. Как, впрочем, и все мы.
Его речь часто прерывали члены доминирующей партии, требуя, чтобы председательствующий остановил этого безумца, выдворил его из Зала и вернулся к обычному распорядку дня. Комменсал Иеменбей вел себя особенно шумно и непредсказуемо. «Неужто ты готов жрать этот словесный бред, это дерьмовое гиши-миши?» — орал он время от времени, обращаясь к Обслу. В аудитории стоял такой невообразимый шум, что даже на пленке было почти невозможно его слушать; шум, по словам Обсла, был специально организован Кахаросайлом и его сообщниками.
Цитирую по памяти:
Алъшелъ (председательствующий): Господин Посланник, мы находим вашу информацию, а также предложения, сделанные господином Обслом, господином Слозом, господином Итепеном, господином Иегеем и другими лицами, весьма и весьма интересными, весьма и весьма обнадеживающими. Нам нужно, однако, нечто большее, чтобы развивать наши отношения. (Смех в зале.) Поскольку король Кархайда запер вашу. — хм, тот механизм, на котором вы прилетели, и мы лишены возможности видеть его, то нельзя ли, как это вами же и было предложено, вызвать вашу… э… ваш Звездный Корабль и посадить его в Оргорейне? Как вы называете этот механизм?
Аи: «Звездный Корабль» — хорошее название, господин председатель.
Алъшелъ: А? Но как вы сами-то его называете?
Аи: Ну, с технической точки зрения это искусственный межзвездный планетолет, цетианская модель НАФАЛ-20.
Голос из зала: Вы уверены, что это не санки Святого Петете? (Смех.)
Алъшелъ: Прошу вас! Да. Хорошо. Так вот, если бы вы могли посадить ваш корабль здесь — чтобы он обрел, так сказать, твердую почву под собой, — а мы могли бы, так сказать, получить некое, вполне материальное…
Голос из зала: Вполне материальное рыбье дерьмо!
Аи: Я очень хотел бы посадить этот корабль, господин Альшель, — как в качестве доказательства, так и в качестве свидетельства нашего взаимного расположения. Я жду лишь вашего предварительного публичного заявления об этом событии.
Кахаросайл: Разве вы не видите, Комменсалы, что это такое? Это ведь не просто глупая шутка. Это по своему замыслу публичное издевательство над нашим доверием, точнее — нашей доверчивостью! И человек этот издевается над нами с невероятной настойчивостью и наглостью, глядя нам прямо в глаза. Вы ведь знаете, что он из Кархайда. Знаете, что он кархайдский агент. Вы все можете убедиться, что это извращенец, Перверт, которые в Кархайде в связи с распространенным там культом Тьмы не только не подвергаются лечению, но даже искусственно создаются для оргий кархайдских Предсказателей. И тем не менее, когда он говорит, что прилетел из далекого Космоса, некоторые из вас отказываются верить собственным глазам, глушат голос разума и верят ему! Никогда не думал я, что такое возможно! (И так далее, и тому подобное.)
Если судить по записи, Аи реагировал на гнусные намеки и оскорбления терпеливо. Обсл сказал, что он вообще держался хорошо. Я бродил вокруг зала Тридцати Трех, чтобы увидеть, как все они будут выходить. Вид у Аи был мрачно-задумчивый. Что ж, причин задуматься у него хватало.
Моя беспомощность непереносима. Именно я запустил эту машину и теперь не способен, контролировать ее деятельность. Надвинув на лицо капюшон, я прокрадывался по улицам, чтобы только взглянуть на Посланника. И для этой жизни — крадучись, ползком! — я отказался от власти, денег, друзей? Что ты за дурак, Терем!
Почему я всегда прилепляюсь сердцем к чему-то недопустимому, невозможному?
Одепс Сузми. Коммуникационное устройство Дженли Аи теперь передано Тридцати Трем под ответственность Обсла; но и оно ничего не изменит в представлениях кого бы то ни было. Без сомнения, устройство функционирует именно так, как говорит Аи, однако если королевский математик Шорст способен был сказать о нем лишь: «Я не понимаю принципов его работы», то и любой математик или инженер Орготы скажет не больше, и ничего не будет ни доказано, ни опровергнуто. Замечательный результат — если бы эта страна представляла собой, например, одну из Цитаделей Ханддары, но, увы, мы должны идти дальше, пятная своими следами свежий и рыхлый снег, доказывая и опровергая, задавая вопросы и отвечая на них.
Еще раз я попытался надавить на Обсла, требуя, чтобы Аи была предоставлена возможность связаться по радио со своим большим кораблем, разбудить команду и попросить кого-то из них переговорить с Тридцатью Тремя. На этот раз у Обсла уже была заранее подготовлена причина, согласно которой делать это ни в коем случае не следовало. «Послушайте, Эстравен, дорогой мой, всем нашим радио заправляет Сарф, теперь вам это известно. И я понятия не имею — даже я! — кто из людей в Бюро Связи работает на Сарфа; большая часть, без сомненья, ибо мне достоверно известно, что они свободно пользуются передатчиками и радиоприемниками любых категорий, вплоть до тех, что находятся в ремонтных мастерских. Они могут — и непременно это сделают — заблокировать или фальсифицировать любой радиосигнал, который к нам поступит. Если он действительно поступит! Вы представляете себе подобную сцену в Зале? Мы, „жертвы внешнего Космоса“, жертвы собственной мистификации, затаив дыхание, будем слушать лишь электрические разряды — и ничего больше! Ни ответа, ни привета!»
«А у вас, конечно, нет денег, чтобы нанять для такого сеанса порядочных техников или перекупить кого-то из команды Сарфа?» — спросил я; впрочем, без толку. Он боится за свой престиж Его поведение по отношению ко мне уже изменилось. И если сегодня он отменит прием в честь Посланника, то дела совсем плохи.
Одархад Сузми. Прием он отменил.
Утром я отправился на встречу с Посланником в полном соответствии с орготскими правилами приличий. Не явился открыто с визитом в дом Шусгиса, где все нашпиговано людьми Сарфа, да и сам Шусгис — один из них, но встретился с ним на улице, «случайно», в стиле Гаума. Тайком, украдкой. «Господин Аи, не уделите ли мне минутку?» Он изумленно огляделся и, узнав меня, встревожился. Впрочем, через минуту он взорвался: «Что, в конце концов, вам от меня нужно, господин Харт? Вы же знаете, что я не могу полагаться на ваши слова, с тех пор как в Эренранге.»
Это было по крайней мере искренне, хотя и очень непонятно. Впрочем, все же отчасти — понятно: он знал, что я хочу дать ему совет, а не просить у него что-то, и сказал так, чтобы пощадить мою гордость.
«Это Мишнори, а не Эренранг, — сказал я, — но опасность, которой вы подвергаетесь, везде одна и та же. Если вы не сможете убедить Обсла и Иегея, что вам необходимо связаться по радио с вашим кораблем, чтобы люди на борту, оставаясь в безопасности, могли бы как-то подтвердить ваши заявления, тогда, как мне кажется, вам следует немедленно использовать этот ансибль и вызвать корабль на Гетен. Риск, которому в таком случае подвергнется он, меньше, чем тот риск, которому подвергаетесь теперь вы в одиночку.»
«Споры между Комменсалами относительно моих радиопосланий держатся от меня в секрете. Откуда вам известно о моих „заявлениях“, господин Харт?»
«Дело моей жизни — знать…»
«Но в данном случае это вовсе не ваше дело. Это дело Комменсалов Оргорейна.»
«Говорю вам, что жизнь ваша в смертельной опасности, господин Аи», — сказал я; на это он не ответил ничего, и я ушел.
Мне, конечно же, следовало поговорить с ним еще несколько дней назад. Теперь слишком поздно. Страх разрушает и его затею, и мои надежды, снова разрушает все. Но не страх перед этим инопланетянином, не страх перед кем-то из иного мира, с иной планеты. В Орготе у них на это не хватает ни широты мышления, ни широты души — понять то, что в действительности и невероятно, и странно. Они даже не видят этого. Они смотрят на человека из иного мира и видят — что? Какого-то шпиона из Кархайда, Перверта, агента, жалкую «государственную единицу» — единичку, подобную им самим.
Если он немедленно не пошлет за кораблем, то завтра будет поздно; возможно, уже слишком поздно.
Это моя вина. Я все сделал неправильно.
12. О времени и тьме
Из «Поучении Тухулме, Верховного Жреца»; «Канон Йомеш», Северный Оргорейн. Запись текста произведена около 900 лет назад.
Меше есть Центр Всех Времен. Он ясно увидел все сущее, когда прожил на этой земле уже тридцать лет. И еще тридцать лет прожил он после того, так что Ясное Видение приходится на самую середину его жизни. Века, прошедшие до мгновения Ясного Видения, столь же долги, как и те, что придут им на смену, ибо Ясновидение Меше было Центром Всех Времен, где нет ни прошлого, ни будущего. Но есть и прошлое и будущее одновременно. Прошлого не было, и будущее не наступит. Есть Центр Всех Времен. И все — в нем.
Невидимого для Меше не существует.
Когда тот бедняк из Шенея пришел к Меше, жалуясь, что ему нечем накормить свое кровное дитя, что нет у него даже зерна для посева, ибо дожди еще в полях сгноили весь урожай, и теперь семья его голодает, Меше сказал: «Выкопай яму на каменистом поле Тюэрреша; в ней — множество серебра и драгоценных камней, ибо вижу я, как король хоронит в этом месте свое сокровище десять тысяч лет тому назад, опасаясь соседа, с которым у него давняя тяжба».
Бедняк из Шенея вырыл в мореновой гряде Тюэрреша яму и в том самом месте, которое указал Меше, извлек на поверхность целую груду старинных драгоценностей. При виде их он громко закричал от радости. Но Меше, стоя с ним рядом, заплакал и сказал: «Я вижу, как некий человек убивает брата своего из-за одного лишь такого блестящего камушка. И происходит это десять тысяч лет спустя. Эта вот яма, откуда достал ты сокровище, станет могилой убиенного, о человек из Шенея. Я знаю также, где твоя собственная могила, ибо я вижу тебя лежащим в ней».
Жизнь каждого человека — в Центре Времен; все жизни были ясно увидены Меше и запечатлелись в его Глазу. Мы, люди, стали зеницами очей его. А деяния наши — его Ясновидением. Бытие наше дало ему Знание.
В самой гуще леса Орнен, что раскинулся на сто тысяч шагов в длину и сто тысяч шагов в ширину, стояло дерево хеммен. Дерево было старым, раскидистым, с сотней крупных ветвей, и на каждой сотня мелких веточек, а на каждой веточке — сотни сотен иголок. И дерево это сказало своей душе, что гнездится в корнях: «Видны все мои листья-иглы, кроме одной; эту единственную иголку скрывают во тьме остальные. Это моя великая тайна. Кто распознает ее во тьме, среди бесчисленных моих игл? Кто сочтет их все?»
В своих скитаниях Меше проходил как-то через лес Орнен и именно с этого дерева хеммен сорвал именно ту маленькую веточку с заветной иголкой, которую и сломал.
Ни одна дождевая капля не упадет снова с небес во время осенней непогоды, если она падала раньше; а осенние дожди выпадали и раньше, и выпадают сейчас, и будут выпадать всегда в это время года. Меше видит каждую каплю, знает, куда она падала, падает и упадет в будущем.
У Меше в зенице ока — все звезды и тьма межзвездная; все это залито ярким светом.
Отвечая на тот Вопрос лорда Шортха, в миг Ясновидения Меше узрел все небеса разом, как если бы все это было одно лишь солнце. Над землей и под землей — вся сфера небесная была залита светом, как поверхность солнца, и тьмы не было вовсе. Ибо видел он не то, что было, и не то, что будет, но то, что есть. Те звезды, что, исчезая с небосклона, уносят с собой свой свет, единовременно запечатлелись в его Глазу и светили теперь все сразу[13].
Тьма есть лишь в глазу смертного, считающего, что он видит все, однако не видит ничего. Во взгляде Меше тьмы не существует.
А потому те, кто взывает ко Тьме[14], обезумели и были исторгнуты со слюной изо рта Меше, ибо они дают имена тому, чего не существует, называя это несуществующее Истоком и Концом.
Нет ни истока, ни конца, и все существует лишь в Центре Времен. Подобно тому как все звезды разом могут отразиться в одной лишь капле дождя, падающего с небес в ночи, так и капля эта тоже отражается сразу во всех звездах мира. Не существует ни тьмы, ни смерти, ибо все сущее — лишь в великом Миге Ясновидения, и концы и начала едины.
Един Центр Всех Времен, как един миг Ясного Видения, как един закон и вечный свет. Так загляни же теперь в Глаз Меше!
13. На ферме
Обеспокоенный внезапным появлением Эстравена, его осведомленностью и яростной настойчивостью его предостережений, я остановил такси и помчался прямо к Комменсалу Обслу, намереваясь спросить, откуда Эстравену известно столь многое и почему он внезапно возник передо мной буквально из пустоты, пытаясь заставить меня сделать именно то, что еще вчера сам Обсл советовал мне ни в коем случае не делать. Комменсала дома не оказалось; привратник не знал, где он и когда вернется. Тогда я поехал к Иегею, но с тем же результатом. Шел сильный снег; это был самый мощный снегопад за всю осень; шофер отказался везти меня дальше, поскольку резина у него на колесах была нешипованная, и отвез к Шусгису. В тот вечер мне также не удалось и по телефону связаться ни с Обслом, ни с Иегеем, ни со Слозом.
За обедом Шусгис объяснил мне: идет праздник Йомеш; на торжественной церемонии ожидается присутствие Святых, а также высокопоставленных лиц и администрации Комменсалии. Он также объяснил мне поведение Эстравена, и, надо сказать, довольно-таки злобно: как поведение человека, некогда могущественного, но утратившего власть, который хватается за любую возможность повлиять на кого-то или на что-то, но поступает все более и более неразумно, со все возрастающим отчаянием, ибо сознает, что неизбежно погружается в бессильную безвестность. Я согласился; это, пожалуй, соответствовало возбужденному, почти отчаянному поведению Эстравена. Однако по-прежнему не мог избавиться от беспокойства, странным образом охватившего и меня после той встречи. В течение всей долгой и обильной трапезы я чувствовал какую-то смутную тревогу. Шусгис говорил не умолкая, обращаясь не только ко мне, но и к своим многочисленным помощникам и лизоблюдам, которые каждый вечер садились с ним вместе за стол; я никогда еще не видел его столь велеречивым и оживленным. Когда обед наконец закончился, было уже достаточно поздно, чтобы снова куда-то ехать. К тому же, как сказал Шусгис, торжественная церемония еще продолжается и окончится далеко за полночь, так что все Комменсалы все равно будут заняты. Я решил отказаться от ужина и пораньше лег спать. Где-то среди ночи, когда до рассвета было еще далеко, меня разбудили какие-то неизвестные мне люди и сообщили, что я арестован; после чего меня под стражей препроводили в тюрьму Кундершаден.
Кундершаден — очень старое, одно из немногих древних строений, еще сохранившихся в Мишнори. Я часто обращал на него внимание, когда бродил по городу: это длинное мрачное и даже какое-то зловещее здание со множеством башен весьма отличалось от светлых каменных кубов и прочих геометрически правильных форм, свойственных архитектуре периода Комменсалии. Здание полностью соответствует своему назначению и названию. Это настоящая тюрьма. Не просто название, за которым скрывается что-то иное, не метафора, это тюрьма как явление жизни, полностью соответствующая значению этого слова.
Тюремщики — грубые коренастые люди — протащили меня по коридорам и на какое-то время оставили одного в маленькой комнате, очень грязной и очень ярко освещенной. Почти сразу же в комнатку ввалилась новая толпа стражников, во главе которых шел человек с тонкими чертами лица и весьма важным видом. Он выставил их всех за дверь, оставив в комнате лишь двоих. Я спросил, нельзя ли передать записку Комменсалу Обслу.
— Комменсал знает о вашем аресте.
— Знает? — переспросил я с довольно глупым видом.
— Разумеется, мое руководство действует в соответствии с указаниями Тридцати Трех… Вы будете подвергнуты допросу.
Стражники схватили меня за руки. Я начал вырываться, сердито приговаривая:
— Я и так с готовностью отвечу на все ваши вопросы, может быть, можно обойтись и без этого возмутительного насилия?
Человек с тонким лицом не обратил на мои возражения ни малейшего внимания, лишь позвал на помощь еще одного стражника. Втроем им удалось наконец растянуть меня на столе, намертво закрепить руки и ноги и сделать мне какой-то укол. По-моему, мне ввели «эликсир правды».
Не знаю, сколько длился допрос и о чем вообще шла речь, потому что мне без конца делали инъекции, видимо вводя дополнительные дозы сильного наркотика. Так что я плохо что-либо помню. Когда я снова пришел в себя, то понятия не имел, сколько времени провел в Кундершадене: дня четыре-пять, судя по внешнему виду и физическому состоянию; но в этом я не был уверен. Я еще довольно долго никак не мог сообразить, какой же может быть день и месяц, и вообще еле-еле, с трудом начал осознавать, где именно нахожусь.
А находился я в грузовике, очень похожем на тот, что привез меня через перевал Каргав в Рир; только тогда я ехал в кабине, а теперь — в крытом кузове. Там кроме меня было еще человек двадцать-тридцать; точнее определить было трудно: окна отсутствовали и свет проникал только сквозь щель в задней стенке, загороженной к тому же четырьмя слоями стальной сетки. Мы, по всей очевидности, уже давно были в пути, когда я, очнувшись, обрел наконец способность соображать. У каждого в фургоне было свое определенное место, в воздухе висел тяжкий запах испражнений, рвоты и пота, который не исчезал ни на минуту, но вроде бы и не усиливался. Все мы были друг другу абсолютно незнакомы. Ни один не знал, куда нас везут. Разговаривали мало. Во второй раз я оказался запертым в темноте вместе с покорными, ни на что не жалующимися и ни на что не надеющимися жителями Оргорейна. Теперь я понял, что за знак был дан мне в мою первую ночь в этой стране. Тогда я не придал должного значения пребыванию в темном подвале и отправился искать сущность оргорейнцев на поверхности земли, при солнечном свете. Ничего удивительного, что там все казалось мне ненастоящим.
По-моему, грузовик наш двигался на восток; я так и не смог до конца отделаться от этого ощущения, даже когда стало совершенно ясно, что движется он на запад, все дальше и дальше в глубь Оргорейна. Чувство ориентации относительно полюсов часто подводит человека на чужой планете, а в тех случаях, когда разум не способен или просто не имеет возможности компенсировать это неверное восприятие визуально, наступает растерянность, ощущение полного одиночества.
Один из нас — из того живого груза, который везли в кузове, — в ту ночь умер. Его, видимо, раньше сильно избили дубинкой или ударили сапогом в живот: умер он от непрерывного кровотечения изо рта и анального отверстия. Никто ничем ему не помог; да и помочь, собственно, было нечем. Пластиковый кувшин с водой, который сунули в фургон несколько часов назад, давно уже был пуст. Умирающий был моим соседом справа, и я положил его голову к себе на колени, чтобы ему легче было дышать; у меня на коленях он и умер. Все мы были голыми, но потом я будто оделся: мои ноги, бедра и руки покрыла сухая, жесткая, коричневая корка, его кровь — одеяние, не дающее тепла.
Ночью становилось жутко холодно, и мы были вынуждены жаться друг к дружке, чтобы согреться. Труп, поскольку тепла он дать нам не мог, просто отбросили в сторону — как бы исключили из общества. Остальные сплелись в клубок, покачиваясь и подпрыгивая на ухабах. Тьма внутри нашей стальной коробки была всепоглощающей. Мы ползли по какой-то сельской дороге, и за нами явно не шла ни одна машина; даже вплотную прижав лицо к стальной решетке, невозможно было ничего разглядеть сквозь щель в двери, кроме темноты и неясных мелькающих теней — снежных хлопьев.
Падающий снег; снег, только выпавший; давно выпавший снег; снег после дождя или дождь, перешедший в снег; снежный наст... В Орготе и Кархайде для каждого из этих понятий было свое слово. В кархайдском языке (который я знал лучше) существовало, по моим подсчетам, шестьдесят два слова для обозначения различных видов, состояний, долговременности и прочих качеств снежного покрова; вот теперь это был снег падающий, снегопад; примерно столько же слов существует для ледостава; еще один из лексических наборов — штук двадцать словосочетаний, если не больше, — определяет такие свойства погоды, как уровень температуры, сила ветра и общее количество осадков за последние дни. Всю ночь я пытался воскресить в памяти списки этих словосочетаний. Каждый раз, вспоминая еще одно, я повторял весь список сначала, расставляя понятия в алфавитном порядке.
Вскоре после рассвета грузовик остановился. Люди кричали в дверную щель, что в кузове мертвец и что его надо вынуть. Кричали все по очереди. И все вместе. Что было сил колотили по стенам и полу своей стальной коробки, устроив такой дьявольский концерт, что в конце концов сами не выдержали. Однако никто так и не пришел. Грузовик несколько часов стоял без движения, наконец снаружи послышались голоса, грузовик дернулся, буксуя на заледенелой дороге, и снова двинулся в путь Через щель было видно, что уже довольно позднее утро, светит солнце, а движемся мы по заросшим лесом склонам гор.
Грузовик прежним манером полз еще три дня и три ночи — прошло уже четверо суток с тех пор, как я очнулся. Мы совсем не останавливались на контрольных пунктах, потому что, наверное, объезжали все города и селения стороной, по окольным, секретным дорогам. Впрочем, грузовик все-таки иногда останавливался, например, чтобы сменить шофера и перезарядить батареи питания; были и другие, более длительные остановки, причину которых невозможно было установить, находясь внутри наглухо закрытого фургона. В течение двух дней мы с полудня до темноты стояли на месте, а потом всю ночь ехали без остановок. Один раз в день, около полудня, через дверцу в задней стенке нам просовывали большой кувшин с водой.
Считая покойника, нас было двадцать шесть, два раза по тринадцать. Гетенианцы часто считают «чертовыми дюжинами»; двадцать шесть, пятьдесят два, — скорее всего, видимо, потому, что лунный цикл составляет у них двадцать шесть дней, то есть примерно соответствует продолжительности их полового цикла. Труп плотно притиснули к щели в дверях, где было холоднее всего. Живые же, то есть мы, сидели или лежали скрючившись — каждый на своем месте, на своей территории, в своем княжестве — до наступления ночи, когда холод становился настолько невыносимым, что все потихоньку начинали сползаться все ближе и ближе друг к другу и в конце концов снова сплетались в клубок в центре кузова. Этот человеческий комок в сердцевине своей хранил тепло, а по краям был очень холодным.
Еще от него исходила доброта. Я и некоторые другие, например один старик и еще один человек, которого мучил кашель, были негласно признаны наименее стойкими к холоду, так что каждую ночь мы неизменно оказывались в центре этого клубка из двадцати пяти человеческих тел, где было тепло. Мы не боролись за теплое местечко — просто оказывались там каждую ночь. Сколь поразительна и ужасна эта сила человеческой доброты! Ужасна потому, что все мы в итоге предстали нагими и нищими перед всепобеждающими холодом и тьмой. Доброта была нашим единственным достоянием. Мы, прежде столь богатые, полные сил люди, в итоге вынуждены были довольствоваться такой вот малостью. Больше нам нечего было дать друг другу.
Несмотря на то что ночью мы жались друг к дружке как можно теснее, буквально сплетались телами, все пассажиры грузовика были необычайно разобщены. Некоторые еще не совсем пришли в себя после инъекций наркотиков; некоторые, возможно, были умственно отсталыми или ущербными; и, наконец, все были ошеломлены и напуганы. Но все-таки странно, что из двадцати пяти человек ни один даже ни разу не заговорил, обращаясь ко всем сразу, даже ни разу никто не выругался вслух. Доброта и долготерпение чувствовались в этих людях, но — лишь в молчании, вечно в молчании. Сбитые, точно сельди в бочке, в этой прокисшей тьме, отчетливо ощущая смертность друг друга, мы стукались локтями, тряслись на ухабах, дышали одним и тем же воздухом, много раз перемешанным нашими легкими; чтобы согреться, складывали свои тела вместе, как складывают поленья в очаге или костре, но при этом оставались друг другу чужими. Я так и не знаю имен тех, кто проделал столь долгий путь на этом грузовике.
Однажды, правда, — я думаю, то было на третий день, когда грузовик простоял много часов неподвижно и уже стало казаться, что нас попросту бросили в пустыне, чтобы мы так и сгнили заживо в этом фургоне, — один из них заговорил со мной. Он долго рассказывал о том, как работал на мельнице в Южном Оргорейне и как влип в историю, поспорив с надзирателем. Он все говорил и говорил тихим, монотонным голосом и все время касался ладонью моей руки, как бы для того, чтобы убедиться, что я его слушаю. Солнце уже клонилось к западу, а мы все стояли на обочине пустынной дороги. Неожиданно солнечный луч проник сквозь щели в двери, осветив все вокруг, даже тех, кто сидел в самом темном углу, и я вдруг увидел перед собой девушку. Грязную, глупенькую, но очень хорошенькую и измученную. Она заглядывала мне в лицо с застенчивой улыбкой, словно искала утешения. Это был кеммер женского типа, и ее явно тянуло ко мне. Единственный раз кто-то из моих несчастных сокамерников просил у меня помощи, но этой помощи я дать не мог. Я встал и подошел к щели в задней двери, как бы желая подышать воздухом и посмотреть, что там снаружи, и долгое время не возвращался.
В ту ночь грузовик без конца полз по холмистым склонам то вверх, то вниз. Время от времени по совершенно необъяснимым причинам он останавливался. При каждой остановке вокруг нашего стального ящика воцарялась мертвая звенящая тишина — тишина бескрайних, пустынных высокогорных долин. Тот, что был в кеммере, по-прежнему льнул ко мне и все порывался коснуться меня рукой. Я снова очень долго простоял у дверной щели, прижавшись лицом к стальной сетке и дыша чистым воздухом, который огнем жег горло и легкие. Пальцев своих, вцепившихся в решетку, я не чувствовал. В конце концов я осознал, что они либо уже отморожены, либо очень скоро это произойдет. От моего дыхания между губами и сеткой нарос целый ледяной мостик. Пришлось ломать его пальцами, прежде чем я смог отвернуться. Когда я наконец присоединился к остальным, уже сбившимся в тесный клубок, то меня начала бить такая сильная дрожь, что все тело подпрыгивало и содрогалось, будто в конвульсиях. Потом грузовик двинулся дальше. Шум и движение создавали слабую иллюзию живого тепла, но меня не оставляла лихорадка, я так и не смог уснуть в ту ночь. По-моему, большую часть ночи мы ехали на очень большой высоте, но точно определить ее я бы не смог; в таких условиях частота дыхания и пульса и даже давление слишком ненадежные показатели.
Как я узнал позже, в ту ночь мы преодолевали перевал Сембенсиен и находились на высоте более трех километров.
Голод меня не особенно мучил. Последний раз я ел, похоже, как раз во время длительной и обильной трапезы в доме Шусгиса; возможно, меня кормили и в Кундершадене, но этого я не помню. Еда как бы не вписывалась в ту жизнь, которую мы вели в своей стальной коробке, и я почти не думал о ней. Жажда, однако, казалась основополагающим фактором здешней жизни. Один раз в день во время остановки маленькая дверца-ловушка в тяжелой задней двери грузовика, явно предназначенная специально для этого, открывалась, кто-нибудь из нас просовывал наружу пустой пластиковый кувшин для воды, и вскоре его всовывали обратно, но уже полным; вместе с ним влетал и глоток свежего ледяного воздуха. У нас не было никакой возможности как-то разделить воду между собой. Кувшин просто пускали по рядам, и каждый делал по три-четыре больших глотка, прежде чем передать кувшин следующему. Никто — ни в одиночку, ни группой — не пытался захватить кувшин надолго, но никто и не позаботился о том, чтобы сберечь немного воды для того человека, который давно уже сильно кашлял, а теперь еще и горел в жару. Я как-то раз предложил оставить ему немного, мои соседи кивнули в знак согласия, однако так ничего и не сделали. Воду делили более или менее поровну — никто не пытался выпить больше, чем ему полагалось; кувшин пустел в течение нескольких минут. Однажды троим последним, что сидели в дальнем углу, у кабины, воды не досталось; кувшин, достигнув их, оказался пуст. На следующий день двое из них потребовали, чтобы им дали напиться первыми, что и было сделано. Третий лежал, скрючившись, в своем углу и не шевелился; и снова никто не позаботился о том, чтобы он получил свою долю. Почему же это не попытался сделать я? Не знаю. То был уже мой четвертый день в кузове грузовика, и, если бы меня тоже вот так обделили, я не уверен, что предпринял бы хоть малейшую попытку добиться своей порции. Умом я понимал, что тот человек, наверное, очень хочет пить, что он жестоко страдает, как и больной, что разрывался от кашля; что все остальные страдают тоже. Я воспринимал их страдания значительно отчетливей, чем свои собственные, но был не в состоянии хоть чем-то облегчить участь этих людей, а потому принимал все как должное, спокойно и покорно.
Я знаю, что в одинаковых обстоятельствах разные люди могут вести себя очень по-разному. Сейчас вокруг меня были жители Орготы, с рождения приученные к дисциплине, совместному труду, покорности и послушанию во имя достижения общей цели, установленной для них свыше. В них весьма ослаблены были такие качества, как независимость и способность принимать самостоятельные решения. Не слишком способны они были и на проявление гнева. Они образовывали нечто целостное, включавшее и меня; каждый чувствовал это единство, и лишь оно служило убежищем и спасением в бесконечной ночи — то было единство тесно прижавшихся друг к другу людей, только так могущих сохранить жизнь. Но люди, ставшие единым целым, безмолвствовали; ни один голос не прозвучал от имени всей группы; общность эта была как бы обезглавленной и оттого абсолютно пассивной.
На пятое утро — если мой отсчет времени был правилен — грузовик остановился. Мы услышали, как снаружи переговаривались люди. Замок в стальных дверях нашей камеры отперли, и створки широко распахнулись.
Один за другим мы подползали к разверзшемуся стальном зеву и спрыгивали или кулем падали на землю. Из грузовика живыми выбралось двадцать четыре человека. Двое были мертвы: давнишний покойник и еще один, новый, тот, что в течение двух дней не получал своей порции воды. Мертвецов вытащили из кузова.
Снаружи оказалось очень холодно, так холодно и так нестерпимо светло из-за яркого солнца, отражавшегося в белоснежном покрывале долины, что покинуть свое зловонное убежище в кузове грузовика было непросто; некоторые из узников плакали. Мы так и стояли, сбившись в кучу, у борта огромного грузовика — все нагие, вонючие, наше маленькое сообщество, ночное наше братство. И прямо на нас светили безжалостные лучи солнца. Нас вскоре разогнали и заставили построиться в колонну, а потом повели к какому-то зданию, расположенному не более чем в полукилометре. Металлические стены здания и покрытая белым снегом крыша, просторная заснеженная долина, величественная ограда гор в ледяных шапках, сияющих под утренним солнцем, бескрайнее ясное небо — все, казалось, переливалось и сверкало в немыслимо яростных потоках света.
Сначала нас остановили в каком-то ветхом строеньице, чтобы мы смыли грязь; однако все тут же начали пить воду, предназначавшуюся для мытья. После того как мы все же умылись, нас отвели в главное здание и выдали нижнее белье, теплые рубахи из серого войлока, теплые штаны, гетры и войлочные башмаки. Охранник проверил по списку наши имена, и нас отвели в столовую, где вместе с другими людьми в сером — их было не меньше сотни — мы сели за привинченные к полу столы и получили завтрак: кашу из зерен местной пшеницы и пиво. После завтрака всех нас, как новеньких, так и «стариков», разделили на группы по двенадцать человек. Мою группу забрали на лесопилку, находившуюся неподалеку и окруженную забором. Сразу за этим забором начинался лес; заросшие лесом склоны гор простирались на север так далеко, насколько хватало глаз. Под присмотром охранника мы таскали от здания лесопилки доски и укладывали их в сарай, где зимой хранились пиломатериалы.
После нескольких дней, проведенных в тесноте грузовика, было не так-то легко даже ходить, а тем более наклоняться и поднимать тяжести. Нам не позволяли и минуты стоять без дела, но и не особенно подгоняли. Примерно в полдень выдали по миске чего-то вроде неперебродившей барды — жидкого варева из зерен пшеницы под названием орги; перед заходом солнца нас отвели обратно в бараки и накормили обедом — каша, немного овощей и пиво. С наступлением ночи заперли в спальне, где до самого утра ярко горел свет. Спали мы на двухметровых нарах, установленных вдоль стен в два яруса. Старые заключенные, естественно, захватили лучшие, верхние нары: там было гораздо теплее. Каждому у двери выдали спальный мешок. Мешок был грубым, тяжелым и теплым. Для меня главным его недостатком была длина. Гетенианец обычного роста легко помещался в таком мешке с головой, а я не мог даже вытянуться во весь рост.
Место, где я теперь жил, называлось Третьей Добровольческой Фермой Комменсалии Пулефен и было подотчетно Агентству по вопросам переселения. Пулефен — тридцатый Округ — это самый-самый северо-запад обитаемой территории Оргорейна, с одной стороны ограниченный горным массивом Сембенсиен, с другой — рекой Исагель и побережьем океана. Территория Округа населена мало, крупных городов здесь нет. Самым близким считается Туруф, расположенный в нескольких километрах от Пулефена, на юго-западе; впрочем, я там никогда его и не видел. Ферма находилась на самом краю обширного безлюдного лесного района Тарренпет. Это были слишком северные места, чтобы здесь могли расти такие крупные деревья, как хеммены, серемы или черные вейты, так что лес был весьма однообразен; сплошь кривоватые и низкорослые хвойные деревья (метра три-четыре высотой) с серыми иголками. Назывались они тор. Хотя флора и фауна на планете Зима небогата, количество представителей каждого ее вида весьма велико: в лесном массиве Тарренпет тысячи квадратных километров, заросших деревьями тор, только тор, и никакими другими. С природой, даже дикой, на планете Гетен обращались всегда очень бережно и аккуратно, а потому, хоть в этих лесах и производилась промышленная добыча древесины, там не было ни единой проплешины, ни одной покрытой жалкими пнями вырубки, ни одного эрозированного горного склона. Казалось, что каждое деревце в этом лесу поставлено на учет и ни единая крошка опилок с нашей лесопилки не пропадает зря. На Ферме была своя небольшая лесоперерабатывающая фабрика, и когда из-за погодных условий заключенные не могли выходить из лесозаготовки, то все работали либо на фабрике, либо на лесопилке, например, собирая и прессуя щепки, кору и опилки в брикеты различной формы, а также извлекая из хвои деревьев тор смолу, используемую при производстве пластмасс.
Что касается работы, то работали мы как следует, и нас никто особенно не подгонял. Если бы еще чуть лучше питаться и одеваться теплее, то работа здесь по большей части была бы даже приятной. Однако до этого было весьма далеко: мы постоянно мерзли и голодали. Охрана редко проявляла по отношению к нам грубость и никогда — жестокость Охранники, как правило, были флегматичными, неряшливыми, тяжеловесными людьми и, на мой взгляд, какими-то женоподобными — отнюдь не в смысле хрупкости или чего-то в этом роде, а как раз наоборот: они были похожи на крупных, мягкотелых, мясистых, добродушных и смешливых теток. Здесь, в этой тюрьме, я впервые на планете Зима испытал некое странное чувство: мне показалось, что я единственный мужчина среди множества женщин. Или евнухов. У заключенных-гетенианцев была какая-то свойственная евнухам бабистость и одновременно грубость, и они всегда были какие-то равнодушные, так что трудно было даже рассказать о каждом из них в отдельности. Беседы их отличались поразительной мелочной тривиальностью. Сначала мне показалось, что эта безжизненность и тупость — следствие недостаточного питания, холода и несвободы, но вскоре я убедился, что все гораздо сложнее: это было вызвано препаратами, которые давали всем заключенным, чтобы предотвратить у них наступление кеммера.
Я знал о существовании фармацевтических средств, способных уменьшить или практически свести на нет наиболее активную фазу полового цикла гетенианцев; они применялись в тех случаях, когда определенные условия, медицинские показания или вопросы морали требовали воздержания. Таким способом можно было пропустить одну или несколько фаз кеммера без особого вреда для организма. Свободное применение этих препаратов было вполне распространенным и даже приветствовалось. Но мне и в голову не приходило, что ими могут кормить людей насильно, против их воли.
Причины для этого были весьма серьезны. Заключенный в состоянии кеммера стал бы чем-то вроде детонатора в своей группе. Даже если его освободить от работы, то как быть дальше, особенно если в данный момент среди заключенных нет больше ни одного человека в том же состоянии? Так чаще всего и случалось, ибо на Ферме нас было всего человек сто пятьдесят. Гетенианцу пройти фазу кеммера без партнера крайне тяжело; а стало быть, лучше просто избежать этого жалкого в подобных условиях состояния и связанных с ним страданий, а заодно и необходимости освобождать людей от работы. Так что заключенных предохраняли от наступления кеммера искусственно.
Те, кто пробыл на Ферме уже несколько лет, и психологически, и, по-моему, в какой-то степени даже физиологически адаптировались к подобной химической кастрации. Они напоминали рабочих волов. И были настолько же бесстыдны и лишены каких бы то ни было желаний. Но ведь это совсем несвойственно людям — не иметь ни стыда, ни желаний.
Будучи уже по самой природе своей весьма организованными и ограниченными в половой жизни, гетенианцы не страдают от особенно сильных общественных ограничений в этой сфере. Здесь значительно меньше всяческих условностей, общепринятых правил и норм, а также подавления проявлений сексуальности и сексапильности, чем в любом известном мне обществе, где люди четко противопоставлены по половым признакам. Воздержание соблюдается исключительно по собственной воле; и всегда можно найти оправдание, если нечаянно его нарушить. Сексуальные неврозы, расстройства и извращения встречаются исключительно редко. На Ферме я впервые столкнулся с примером общественно необходимого вмешательства в частную половую жизнь. Но поскольку сексуальное влечение подавлялось насильственно, а не добровольно, это повлекло за собой не просто и не только физиологические нарушения, но нечто более опасное, особенно, как мне кажется, если подавление половой функции затягивалось: тотальную пассивность.
На планете Зима не существует общественных насекомых. Гетенианцы не создают на своей земле поселений маленьких бесполых работников-рабов, не обладающих иными инстинктами, кроме инстинкта покорности, подчинения интересам той общности, к которой конкретный индивид принадлежит, как это было весьма распространено на Земле во всех древних обществах. Если бы на планете Зима существовали муравьи, гетенианцы, вполне возможно, уже давно попытались бы имитировать «социальное» устройство их колоний. Режим содержания людей на Добровольческих Фермах весьма недавнее изобретение, ограниченное пределами одного государства и практически не известное ни в одной другой стране. Однако и это весьма зловещий признак; неизвестно, какое направление общество этих людей, столь уязвимых в плане любого контроля над сексуальностью, может избрать.
На Ферме Пулефен нас, как я уже говорил, явно недокармливали, а одежда наша, прежде всего обувь, совершенно не соответствовала тамошним холодам. Охрана — в основном бывшие заключенные, проходящие испытательный срок, — содержалась ненамного лучше. Основной целью пребывания здесь, как и самого режима Фермы, было наказание людей, а не уничтожение их, и я думаю, что все было бы вполне переносимо, если бы нас не пичкали лекарствами и не подвергали бесконечным «осмотрам».
Некоторые заключенные проходили «осмотр» группами, человек по двенадцать; они декламировали некий свод правил, вроде тюремного катехизиса, получали свою порцию гормональной дряни и вновь приступали к работе. Другие — например, политические — подвергались допросу индивидуально каждые пять дней, причем с применением особых наркотических средств — «эликсира правды».
Не знаю, что за наркотики они использовали. Не знаю, с какой целью велись эти допросы. Понятия не имею, о чем именно меня спрашивали. Обычно я приходил в себя только в спальне через несколько часов после допроса, лежа, как и остальные шесть-семь моих товарищей по несчастью, на своих нарах; кое-кто, как и я, уже через несколько часов был способен соображать, но некоторые продолжали довольно долго оставаться в полной прострации. Когда мы уже могли стоять на ногах, охранники отводили нас на фабрику; однако после третьего или четвертого «осмотра» я подняться просто не смог. Меня оставили в покое, и на следующий день я, пошатываясь, все-таки вышел на работу вместе со своей группой. Очередной «осмотр» заставил меня беспомощно проваляться два дня. Какой-то препарат — то ли гормональные средства, то ли проклятый «эликсир правды» — явно действовал на меня токсично, и прежде всего на мою земную нервную систему; причем токсины эти обладали способностью накапливаться в организме.
Я еще помню, как во время очередного «осмотра» мечтал попросить Инспектора сделать для меня исключение. Я бы начал с обещания отвечать правдиво на любой вопрос, который он мне задаст, безо всяких инъекций; а потом я бы сказал ему: «Разве вы не видите, насколько бессмысленно получать ответ на неправильно заданный вопрос?» И тогда Инспектор обернулся бы Фейксом с золотой цепью Предсказателя на шее, и я бы долго-долго беседовал с ним, причем беседовал бы с удовольствием. Грезя об этом, я следил, как из трубки в бак со щепками и опилками капает определенными порциями кислота. Но, разумеется, едва я вошел в ту маленькую комнатку, где нас обычно «осматривали», как помощник Инспектора задрал мне рубаху и всадил иглу прежде, чем я успел открыть рот, так что единственное, что я запомнил после этого «осмотра», а может, и после предыдущего, — это как молодой Инспектор с грязными ногтями устало повторял: «Ты должен отвечать мне на языке Орготы. Ты не должен говорить ни на каком другом языке. Ты должен говорить на языке Орготы…»
Никакой больницы на Ферме не было. Основной принцип: работай или умирай. На самом деле кое-какие послабления все же оставались — как бы перерывами на отдых между работой и смертью, которые давали нам охранники. Как я уже говорил, жестокими они не были; впрочем, и добрыми тоже. Они были неряшливыми, равнодушными и небрежными во всем и, до тех пор пока им ничто не грозило, не слишком заботились о том, что делается вокруг. Они, например, позволяли мне и еще одному заключенному оставаться днем в спальне — просто «забывали» нас, спрятавшихся в спальных мешках, как бы по недосмотру, когда видели, что мы совершенно не держимся на ногах. Особенно плохо мне было после последнего «осмотра»; второй доходяга, человек средних лет, явно страдал какой-то болезнью почек и практически уже умирал. Однако поскольку сразу взять и умереть он не мог, то ему позволили растянуть это удовольствие, и он без всякой помощи валялся на нарах.
Его я помню более отчетливо, чем кого-либо на Ферме. Он принадлежал к ярко выраженному физическому типу гетенианцев с Великого Континента: ладно скроен — правда, ноги и руки чуть коротковаты — и даже во время болезни выглядел крепким и упитанным благодаря довольно толстому слою подкожного жира. У него были изящные маленькие руки и ноги, довольно широкие бедра и чуть впалая грудь; грудные железы чуть больше развиты, чем обычно у мужчин земной расы; кожа темного, красновато-коричневого оттенка; волосы мягкие, похожие на шерстку зверька. Лицо широкое, с мелкими, но очень четкими чертами; скулы высокие, выступающие. Этот тип людей схож с некоторыми этническими группами землян, живущих в очень высоких широтах, близ полюса, например в Арктике. Моего нового знакомого звали Асра; он был плотником.
Мы часто беседовали.
Асра, как мне кажется, не то чтобы не хотел умирать, но просто боялся самого процесса умирания и искал способа отвлечься от этого страха.
У нас было мало общего, кроме близкой смерти, а это вовсе не та тема, которую нам хотелось бы обсуждать. По большей части мы вообще не слишком-то хорошо понимали друг друга. Для него это практически не имело значения. Мне же, поскольку я был моложе и настроен более мрачно, хотелось понимания, сочувствия, совета. Однако ни советов, ни сочувствия не было. Мы просто беседовали.
По ночам в спальне горел яркий свет, там было полно народу, шум и гам. Днем свет выключали, огромное помещение погружалось в сумрак и становилось пустым и тихим. Мы лежали по соседству на нарах и негромко разговаривали. Асра любил рассказывать длинные цветистые истории о днях своей юности в Комменсалии Кундерер — в той самой обширной и прекрасной долине, которую я почти целиком пересек, направляясь от границы с Кархайдом в Мишнори. Диалект Асры сильно отличался от общеупотребимого в Орготе языка, обычаев и механизмов; я этих слов совсем не знал, так что редко понимал больше половины — скорее, общую суть воспоминаний. Когда он чувствовал себя лучше, обычно где-то к полудню, я просил его рассказать мне какой-нибудь миф или сказку. Большинство гетенианцев знают их великое множество. Гетенианская литература, хоть существует и ее письменная форма, — это, скорее, живая фольклорная устная традиция; в этом отношении все гетенианцы достаточно хорошо образованы. Асра без конца мог рассказывать истории и легенды, краткие притчи-поучения Йомеш, отрывки из сказания о Парсиде, отдельные части Великого Эпоса, а также саги Морских Торговцев, похожие на авантюрные или рыцарские романы. Все это, да еще разные сказки, которые он помнил с детства, Асра легко и плавно рассказывал мне на орготском диалекте, а потом, устав, просил и меня рассказать какую-нибудь историю. «А что рассказывают у вас в Кархайде?» — обычно спрашивал он, растирая ноги, которые у него сильно болели, и глядя на меня со своей застенчивой, терпеливой и одновременно лукавой улыбкой. Однажды я сказал:
— Я знаю историю о людях, которые живут в другом мире.
— Что же это за мир такой?
— Он похож на этот, в общем и целом, только находится на планете, не принадлежащей к вашей солнечной системе. Та, другая планета вращается вокруг звезды, которую вы называете Селеми. Это тоже желтая звезда, она похожа на ваше солнце, и на той планете, под чужим солнцем, тоже живут люди.
— Это же вероучение Санови — о других мирах. Был в нашем селении старый сумасшедший священник, последователь Санови; он частенько приходил к нам домой — я тогда был еще совсем маленьким — и рассказывал нам, детям, обо всем таком: куда, например, деваются лжецы, когда умирают, и куда — самоубийцы, а куда — воры. Ведь мы-то с тобой, верно, тоже в одно из этих мест попадем, а?
— Нет, в той стране, о которой я рассказываю, живут не духи мертвых. В том мире живут настоящие люди. Живые. И они живут в настоящем мире. Они такие же живые, как и вы здесь, и похожи на вас. Но только давным-давно научились летать.
Асра ухмыльнулся.
— Нет, они, конечно, не хлопают при этом руками, как крыльями. Они летают в машинах, похожих на автомобили. — Все это, однако, было ужасно трудно выразить на языке Орготы, в котором нет даже точного слова со значением «летать»; наиболее близкое по смыслу было слово «скользить, планировать». — Видишь ли, они научились делать машины, которые скользят по воздуху, как сани — по заснеженному склону горы. Постепенно они заставляли эти машины двигаться все быстрее и быстрее, улетать все дальше и дальше, а потом они, словно камешек, выпущенный из пращи, стали улетать далеко за облака, прорывая воздушный слой вокруг Земли, и попадали в иные миры, в которых светят иные солнца. Попадая в иные миры, они обнаруживали там таких же людей…
— Скользящих по воздуху?
— Иногда да, а иногда нет… Когда, например, они прилетели в мой мир, мы уже умели передвигаться по воздуху. Но зато они научили нас перелетать из одного мира в другой — у нас тогда еще не было для этого своих машин.
Асра был совершенно озадачен тем, что я, рассказчик, вдруг сам поместил себя внутрь сказки. Меня лихорадило, меня мучили язвы, появившиеся на руках и груди после инъекций наркотика, и я уже не мог вспомнить, как сначала намеревался построить свой рассказ.
— Продолжай, — сказал он, пытаясь все же уловить смысл истории. — А чем еще они занимались в этом мире, кроме того, что скользили по воздуху?
— О, они занимаются многим из того, что делают люди и здесь. Но только все они постоянно находятся в кеммере.
Он смущенно хихикнул. Конечно, при той жизни, которую мы вели на Ферме, скрыть что бы то ни было оказывалось невозможно, так что мое прозвище среди заключенных и охраны было, разумеется, Перверт. Но там, где нет ни полового влечения, ни стыда, никто, какими бы половыми аномалиями он ни страдал, из общей массы не выделяется. И я думаю, что Асра никак не связал это сообщение ни со мной, ни с особенностями моей физиологии. Он воспринял это всего лишь как одну из вариаций на старую тему, а потому похихикал и сказал:
— Все время в кеммере… Тогда… это мир вознаграждения? Или наказания?
— Не знаю, Асра. А каков, по-твоему, мир Гетен? Это мир вознаграждения или наказания?
— Ни тот, ни другой, сынок. Этот мир, что вокруг, — настоящий; в нем все так, как и должно быть. Ты просто рождаешься здесь… и все идет как полагается…
— Я родился не здесь. Я сюда прилетел. Я избрал этот мир для себя.
Повисло молчание. Вокруг стоял мрак. За стенами барака стояла здешняя немыслимая тишина, нарушаемая лишь негромким визгом ручной пилы. Больше ни звука.
— Ну хорошо., хорошо, — пробормотал Асра и вздохнул; потом снова потер ноги, невольно постанывая при этом. — А у нас никто сам себе мира не выбирает, — сказал он.
Через одну или две ночи после этого разговора у него началась кома, и вскоре он умер. Я так и не узнал, за что его отправили на Добровольческую Ферму, за какое преступление, ошибку или нарушение правил оформления документов. Мне было известно только, что пробыл он на Ферме Пулефен меньше года.
Через день после смерти Асры меня вызвали на очередной «осмотр»; на этот раз им пришлось нести меня туда на руках, и больше я уже ничего вспомнить не могу.
14. Бегство
Когда Обсл и Иегей вдруг оба срочно уехали из города, а привратник Слоза отказался впустить меня в дом, я понял, что пришло время обратиться за помощью к врагам, ибо от друзей моих ничего хорошего больше ждать не приходилось. Я явился в роли отъявленного шантажиста к Комиссару Шусгису: поскольку у меня не хватало денег, чтобы просто подкупить его, я вынужден был жертвовать своей репутацией. Среди людей вероломных прозвище Предатель уже само по себе звучит весомо. Я сообщил Шусгису, что в Оргорейне пребываю как тайный агент партии кархайдской аристократии, и конечная цель моей деятельности — убийство Тайба, а он, Шусгис, по нашим планам должен был бы выполнять функцию моего связного с Сарфом; если же он откажется выдать мне необходимую информацию, я немедленно сообщаю в Эренранг, что Шусгис — двойной агент, состоящий также на службе Партии Открытой Торговли. Информация моя, разумеется, тут же вернется в Мишнори и станет достоянием Сарфа. Как ни странно, чертов болван мне поверил. И довольно быстро сообщил все, что я хотел знать; даже поинтересовался, доволен ли я.
Непосредственная опасность со стороны моих «верных» друзей — Обсла и Иегея — мне пока не угрожала. Свою же безопасность они купили, принеся в жертву Посланника, и надеялись, доверяя мне, что я не стану вредить ни им, ни себе. Пока я открыто не заявился к Шусгису, ни один человек из Сарфа, кроме Гаума, не считал меня достойным внимания, зато теперь они, разумеется, будут ходить за мной по пятам. Я должен быстро закончить свои дела и исчезнуть Не имея возможности передать весточку кому-либо из Кархайда лично, поскольку почта перлюстрируется, а телефонные и радиоразговоры прослушиваются, я впервые за все это время отправился в Королевское Посольство Кархайда. Послом был Сардон рем ир Ченевич, которого я достаточно хорошо знал при дворе в Эренранге. Он тут же согласился послать официальное письмо Аргавену о том, что именно произошло с Посланником, где находится место его заключения и так далее. Я вполне доверял Ченевичу; это умный и честный человек, и я надеялся, что письмо нигде не перехватят. Однако догадаться о том, как поступит Аргавен, получив его, было абсолютно невозможно. Я хотел все же, чтобы Аргавен располагал данной информацией — хотя бы на тот случай, если вдруг сквозь облака на землю упадет Звездный Корабль Посланника. Тогда у меня еще была какая-то надежда, что Аи успел до своего ареста послать на корабль сигнал.
Теперь я действительно был в опасности, и опасность эта усиливалась, поскольку кто-нибудь наверняка заметил, как я входил в Посольство Кархайда. Так что прямо от дверей Посольства я направился на автостанцию в южной части города и в тот же день еще до обеда покинул Мишнори тем же способом, каким явился сюда, — в качестве грузчика. Старые документы и пропуска у меня были с собой, хотя они не совсем соответствовали моей новой работе. Подделка документов в Оргорейне — дело весьма рискованное; здесь по пятьдесят два раза на дню их проверяют, однако мне не так уж редко приходилось рисковать в жизни, а старые приятели по Рыбному Острову отлично научили меня, как подделать в случае чего бумаги. Меня несколько раздражало чужое имя, но иного выхода не было. Под собственным именем я никогда спокойно не добрался бы через весь Оргорейн до побережья Западного моря.
Мысли мои уже были там, на западе, пока наш караван, спотыкаясь, продвигался по мосту Кундерер — прочь от Мишнори. Осень постепенно поворачивалась лицом к зиме. Я непременно должен был добраться до своей цели, прежде чем дороги закроются для относительно скоростных видов транспорта и пока еще есть хоть какой-то смысл добираться туда. Мне уже доводилось видеть Добровольческую Ферму в Комсвашоме, когда я служил в Управлении долины Синотх, приходилось и беседовать с бывшими узниками таких Ферм. И теперь увиденное и услышанное много лет назад камнем лежало у меня на душе. Посланник, столь уязвимый для холода, кутавшийся в теплый хайэб даже при нуле, не выдержит зимы в Пулефене. Уверенность в этом гнала и гнала меня вперед, но караван двигался медленно, петляя от одного города к другому, шел то к северу, то к югу, то принимая грузы, то разгружаясь, так что прошло полмесяца, прежде чем я добрался до Этвена, что в устье реки Исагель.
В Этвене мне повезло. Беседуя с людьми в Доме для приезжих, я узнал, что в ближайшее время торговцы мехами — имеющие лицензии охотники-трапперы — на санях или ледоходах двинутся вверх по реке до леса Тарренпет, почти к самому Леднику. Как раз начинался охотничий сезон, и у меня возникла идея самому превратиться в траппера. В Керме, как и в районе Ледника Гобрин, водятся белоснежные пестри; эти зверьки любят селиться поближе к Великим Льдам. Когда-то в молодости я часто охотился на пестри в лесах Керма, так почему бы мне не поохотиться теперь в точно таких же лесах Пулефена среди низкорослых деревьев тор?
На дальнем северо-западе Оргорейна, в диком краю у западных отрогов Сембенсиена, люди появляются и исчезают как и когда им заблагорассудится: там явно не хватает Инспекторов, чтобы зарегистрировать всех. Там даже в Новую Эру сохранилось что-то от прежней свободы. Сам Этвен — серый портовый город, построенный на серых скалах в устье реки Исагель; морской ветер часто несет по его улицам серые косые дожди, а люди там — мрачноватые моряки — говорят всегда прямо. Я с благодарностью оглядываюсь назад, вспоминая Этвен, где мне улыбнулось счастье.
Я купил лыжи, снегоступы, различные капканы и провизию; обзавелся охотничьей лицензией и разрешением, а также удостоверением охотника и прочими бумагами в бюро Комменсалии и двинулся вверх по течению Исагели с группой трапперов, которую вел старик по имени Маврива. Река еще не замерзла, и колесный транспорт по дорогам пока ходил, ибо в этих приморских краях чаще шли дожди, чем снег, несмотря на последний месяц осени. Большая часть охотников ждала в Этвене настоящей зимы и с наступлением месяца Терн поднималась вверх по Исагели на ледоходах, но Маврива спешил забраться подальше на север и обогнать остальных: он намеревался ставить ловушки уже на самых первых пестри, которые как раз в конце осени спускаются с гор в тамошние леса. Маврива знал районы Гобрина, Северного Сембенсиена и Огненных Холмов так же хорошо, как те, кто там родился, так что за время пути я успел многому от него научиться. Все это весьма пригодилось мне впоследствии.
В городе под названием Туруф я отстал от группы, притворившись больным. Они пошли дальше на север, а я, чуть выждав, двинулся на северо-восток, в предгорья Сембенсиена, уже сам по себе. Несколько дней мне потребовалось, чтобы обследовать местность. Потом, спрятав большую часть своего имущества километрах в пятнадцати-двадцати от Туруфа в уединенной лощине, я вернулся в город по южной дороге и на несколько дней поселился в Доме для приезжих. Как бы запасаясь необходимым для долгой охоты, я купил еще одни лыжи, еще одни снегоступы, пополнил запас провизии, купил меховой спальный мешок, зимнюю одежду — все снова; а еще — переносную печку Чейба, многослойную палатку и легкие сани, чтобы погрузить все это имущество. Теперь оставалось только ждать, когда дождь превратится в снег, а грязь — в лед; не так уж долго, если учесть, что целый месяц потребовался мне, только чтобы добраться от Мишнори до Туруфа. На четвертый день первого месяца зимы, Архад Терн, зима полностью вступила в свои права; пошел снег, которого я так ждал.
Поздним утром я пробрался через электрозаграждение на Пулефенской Ферме, следы мои почти сразу исчезли под снегом. Сани я оставил в лощине у ручья, в густом лесу к востоку от Фермы, и с одним только рюкзаком, надев снегоступы, вернулся назад, на дорогу. Потом в открытую пошел прямо к главным воротам Фермы. Там я предъявил документы, которые мне успели еще раз подделать в Туруфе. Теперь они были с «синей печатью» и удостоверяли, что я, Тенер Бент, освобожденный из заключения досрочно, согласно предписанию, обязан не позднее Эпс Терн, третьего дня зимы, явиться на третью Добровольческую Ферму Комменсалии Пулефен для несения караульной службы в течение двух лет. Какой-нибудь востроглазый Инспектор непременно заметил бы, что документы поддельные, но там востроглазых было маловато.
Оказалось, что попасть в тюрьму легче легкого. Я даже как-то приободрился.
Начальник охраны выбранил меня за то, что явился я на день позже предписанного, и отослал в барак. На обед я опоздал, и, к счастью, было уже слишком поздно, так что положенной мне униформы я не получил и остался в собственной хорошей и теплой одежде. Ружья никакого мне не дали, но я присмотрел более-менее подходящее, слоняясь возле кухни и выпрашивая у повара хоть что-нибудь поесть. Повар держал свое ружье на крючке за печью. Его я и украл. Убить из него было нельзя — оно не обладало для этого необходимой мощностью. Скорее всего, у охранников все ружья были такие. На этих Фермах нет необходимости убивать людей из ружей: там позволяют голоду, зиме и отчаянию сделать это.
Всего я насчитал тридцать-сорок охранников и полтораста заключенных. Ни один не был одет как следует, по-зимнему; большая часть людей уже крепко спала, хотя едва начался вечер, Час Четвертый. Я заставил одного молодого охранника провести меня по всей территории и показать спящих заключенных. Наконец я их увидел: при слепяще ярком свете они спали в общей большой комнате, и я уже простился с надеждой на незамедлительное осуществление своего плана, опасаясь сам попасть под подозрение. Заключенные попрятались в спальные мешки, скрючившись там, словно младенцы во чреве матери, совершенно неотличимые друг от друга. Все — кроме одного: мешок был слишком короток, чтобы он мог в нем спрятаться; лицо его стало похоже на обтянутый темной кожей череп, закрытые глаза провалились в глазницы, на голове — копна длинных вьющихся волос.
Счастье, которое улыбалось мне в Этвене, теперь поворачивало колесо Судьбы, и я ощущал, что одним прикосновением могу сейчас перевернуть весь мир. У меня никогда не было особых талантов, кроме одного: я всегда чувствовал, когда именно можно тронуть рукой гигантское колесо фортуны, чтобы знать и действовать. Мне уж было показалось, что я утратил свой дар провидения — в этом мне не раз приходилось, к сожалению, убеждаться в прошлом году в Эренранге — и он никогда больше не возродится в моей душе. И ужасно обрадовался, вновь ощутив в себе эту уверенность — уверенность в том, что можешь управлять собственной судьбой и удачей даже в тревожное время, как санями на крутом и опасном спуске.
Поскольку я продолжал слоняться вокруг и всюду совал свой нос, изображая чересчур любопытного кретина, меня записали в самую позднюю смену караула; к полуночи все в тюрьме, кроме меня и еще одного охранника, спали. Я продолжал по-прежнему тупо бродить по комнатам и коридорам, время от времени заглядывая в спальню с двумя рядами нар вдоль стен. Я уже все спланировал и начал готовить душу и тело ко вхождению в дотхе, ибо моих собственных сил никогда не хватило бы для выполнения задуманного и необходимо было призвать на помощь силы Тьмы. Незадолго до рассвета я в очередной раз зашел в спальню и из украденного у повара акустического ружья выпустил в голову Дженли Аи заряд, чтобы как следует его оглушить, потом вместе со спальным мешком взвалил его на плечо и потащил в караулку.
— В чем дело? — проворчал мой полусонный напарник. — Оставь ты его в покое!
— Да ведь он умер!
— Как, еще один? О всемогущий Меше, ведь еще и зима-то как следует не началась… — Он наклонился, чтобы заглянуть Посланнику в лицо: тот висел у меня на плече головой вниз, как руль. — А, это тот, Перверт. Клянусь Великим Глазом, я не верил гнусным сплетням насчет кархайдцев, пока сам на него не посмотрел: до чего же мерзкий урод! И ведь целую неделю провалялся на нарах — все стонал да вздыхал, я и не думал, что он возьмет и помрет. Ладно, вынеси его куда-нибудь наружу, пусть до рассвета там полежит. Чего стоишь, как грузчик с мешком турдов!
У контрольно-пропускного пункта я остановился; хотя я и был всего лишь охранником, меня никто не окликнул, когда я вошел внутрь и долго искал — и наконец нашел! — настенную панель со всякими кнопками и выключателями. На самих выключателях ничего написано не было, однако охранники написали рядом на стене краткие обозначения, чтобы не особенно утруждать свою память, если вдруг поднимут по тревоге. Я решил, что «Ог.» обозначает «электроограждение», и повернул выключатель, вырубив электричество по внешней ограде Фермы. Потом взвалил Аи на плечи и пошел по коридору дальше. У входных дверей, правда, пришлось объясняться с постовыми. Я старательно изображал, пыхтя, как мне тяжело в одиночку тащить здоровенного покойника; сила дотхе во мне уже достигла своего предела, но мне вовсе не хотелось, чтобы постовые заметили, что мне ничего не стоит вот так нести человека, который значительно тяжелее меня самого. Я сказал:
— Заключенный вот. Умер. Велели вытащить на улицу. Куда бы мне его пристроить?
— Не знаю. Отнеси подальше. Только смотри под крышу положи, не то его снегом занесет, а потом весной, как таять начнет, он, глядишь, и всплывет, да еще вонять будет. Снег так и валит, настоящая педиция.
У нас в Кархайде такой тяжелый, влажный снегопад называется соув. Но все равно, трудно было придумать для меня лучшую весть.
— Ладно, так и быть, подальше оттащу, — сказал я и, свернув со своей ношей за угол барака, шел все дальше и дальше, пока барак не скрылся из виду. Тогда я поудобнее взвалил Аи на плечи, повернул на северо-восток и через несколько сотен метров перебрался через отключенную ограду, перетащил Аи, снова взвалил его на плечо и двинулся по направлению к реке с такой скоростью, на какую только был способен. Я еще не успел достаточно далеко отойти от ограждения, когда позади заверещали свистки и зажглись мощные прожекторы. Валил достаточно густой снег, и меня самого нельзя было увидеть даже при ярком свете, однако вряд ли снег успел за считанные минуты скрыть мои следы. И все же, когда я спустился к реке, они на мой след еще не вышли. Я двинулся на север по черной земле под густыми деревьями или прямо по воде там, где землю уже занесло снегом, речка, небольшой, но бурный приток Исагели, еще не замерзла. Теперь, когда рассвело, видимость стала значительно лучше, так что я шел очень быстро. Я уже достиг полного дотхе, и Посланник не казался мне таким уж тяжелым, хотя нести его, длинного и неуклюжего, было весьма неудобно. Берегом ручья я пробрался в лес, к той лощине, где были спрятаны сани. На них я взвалил самого Посланника, а вещи набросал вокруг него так, что он совсем скрылся в этой куче; а сверху еще и палатку привязал. Потом переоделся, съел немного особой высококалорийной пищи, потому что меня уже донимал невыносимый голод, свойственный человеку при затянувшемся дотхе, и двинулся прямо на север, через лес, по широкой дороге. Вскоре меня нагнали двое лыжников.
Теперь, когда я был одет и снаряжен как обычный траппер, мне нетрудно было соврать, что я пытаюсь догнать группу Мавривы, которая ушла на север еще в последние дни месяца Гренде. Они Мавриву знали и восприняли мою историю вполне нормально, но в документы все-таки заглянули. Им и в голову не приходило, что беглецы могут устремиться на север, потому что к северу от Пулефена ничего нет, кроме леса и льдов; впрочем, возможно, беглецы их вообще не интересовали. Да и с какой, собственно, стати они должны были бы их интересовать? Лыжники двинулись дальше и только через час снова проехали мимо меня, возвращаясь на Ферму. Один из них оказался моим напарником по ночному дежурству. К счастью, он так и не разглядел тогда моего лица, хотя оно маячило у него перед носом добрую половину ночи.
Когда они скрылись из виду, я свернул с дороги и весь остаток дня шел в обратном направлении по лесу и по холмам восточнее Фермы. Наконец я вышел к ней с восточной стороны, остановившись в той самой укромной лесистой лощине чуть выше Туруфа, где давно уже припрятал остальное снаряжение. Тащить сани по покрытой бесконечными складками замерзшей земле было нелегко, тем более что поклажа значительно превосходила мой собственный вес, однако снег падал густой, ложась довольно плотным покровом, а я к тому же по-прежнему пребывал в дотхе. Я вынужден был оставаться в дотхе, постоянно стимулируя себя, потому что если хоть немного ослабить напряжение, то потом больше ни на что не будешь годиться. Я никогда раньше не пребывал в дотхе больше часа, но знал, что некоторые из Стариков способны поддерживать в себе силу дотхе целый день и еще целую ночь, а порой и более суток, так что прежний опыт сослужил мне теперь хорошую службу. В состоянии дотхе человек обычно не испытывает никакого беспокойства, так что единственное, о чем я все-таки беспокоился, — это состояние Посланника. Он должен был давно уже очнуться после того легкого акустического выстрела в голову, однако до сих пор даже не пошевелился. А у меня не было времени просто наклониться к нему. Неужели он отличается от нас настолько, что даже легкий акустический шок, вызывающий в крайнем случае лишь переменный паралич, для него оказался смертельным? Когда колесо Судьбы поворачивается под твоей рукой, надо быть особенно осторожным со словами, а я уже дважды назвал его мертвым, да и тащил на плече так, как тащат мертвое тело. Порой у меня даже возникала мысль, что через все эти бесконечные холмы и леса я везу в санях мертвеца и что выпавшая мне удача, как и сама его жизнь, в конце концов потрачена зря. От таких мыслей я весь покрывался испариной и начинал ругаться и чертыхаться, тут же сила дотхе уходила из меня, как вода из треснувшего кувшина. Но все-таки шел дальше, и сила моя меня не подвела: я достиг тайника у подножия гор, поставил палатку и сделал все, что мог, для Аи — открыл коробку сверх-питательных кубиков, большую часть проглотил сам, но и ему влил в рот немного бульона. Выглядел он так, будто вот-вот умрет от истощения. На руках и на груди у него были ужасные язвы, которые еще больше воспалились от прикосновений грубого вонючего спального мешка. Когда я обработал эти страшные раны, уложил Аи в теплый меховой спальник и замаскировал палатку так, как лишь зима и дикие края могут спрятать человека, не осталось больше ничего, что я смог бы еще для него сделать. Наступила уже ночь, но на меня надвигалась иная тьма — расплата за самовольное вызволение всех сил и возможностей своего тела; и тьме этой должен был я доверить теперь и себя, и его.
Мы спали. Падал снег. Всю ту ночь и день и еще ночь моего танген-сна, видимо, непрерывно шел снег. То была не какая-нибудь пороша, а настоящий мощный первый снегопад новой зимы. В конце концов я очнулся и, чуть приподнявшись, заставил себя выглянуть наружу: палатка наполовину была засыпана снегом. Солнечные пятна и голубые тени от сугробов чередовались на белоснежном покрывале, укутавшем землю и все вокруг. Далеко на востоке, в вышине, висело небольшое серое облачко, смущая ослепительную яркость небес: дым над вулканом Уденушреке, ближайшим из Огненных Холмов. Вокруг крошечного горбика палатки лежали снега; холмы, горные вершины, пропасти, склоны — все было белым-бело, все было покрыто девственно чистым снежным ковром.
Я медленно восстанавливал силы, испытывая постоянную сильную слабость и желание спать; но когда все-таки заставлял себя подняться, то непременно давал Аи немножко питательного бульона; и к вечеру второго дня нашего общего забытья он очнулся, хотя и не совсем сознавал, что с ним. Он сел, громко вскрикнув, словно от ужаса, а когда я опустился перед ним на колени, почему-то стал вырываться изо всех сил, однако такой расход энергии был для него чрезмерен, и он снова потерял сознание. В ту ночь он без конца бредил на каком-то абсолютно неведомом мне языке. Очень странно было в темной неподвижности этих диких гор слушать, как он бормочет слова того языка, который был для него родным в совсем ином мире. Следующий день оказался еще труднее: когда я пытался хотя бы покормить его, он, видимо принимая меня за кого-то из этих мерзавцев с Фермы, приходил в ужас от того, что ему снова могут дать какой-нибудь наркотик. Он разражался бурными мольбами на жуткой смеси кархайдского и орготского, жалобно просил: «Не надо!» — и с паническим упорством сопротивлялся мне. Это тянулось без конца, а я все еще пребывал в состоянии танген, по-прежнему ощущая не только физическую, но и душевную слабость, так что порой был просто не в силах заботиться о нем. В какой-то момент я подумал, что они не только без конца кололи его наркотиками, но и давали ему специальные препараты, подавляющие интеллект. И тогда я решил, что если это так, то лучше бы он умер во время нашего путешествия через лес, и лучше бы мне никогда больше так не везло, и лучше бы меня самого арестовали, когда я бежал из Мишнори, и отправили на какую-нибудь Ферму, чтобы там я отрабатывал свое проклятое везенье.
Очнувшись ото сна, я заметил, что он глядит прямо на меня, и, видно, давно.
— Эстравен? — изумленно прошептал он.
И тут у меня с души будто камень свалился. Я заверил его, что я — это я, немного покормил, уложил поудобнее, и в ту ночь впервые мы оба спали спокойно.
На следующий день ему стало значительно лучше, он начал нормально есть. Раны на его теле подживали. Я спросил, откуда они.
— Не знаю. Мне кажется, это из-за уколов; они все время делали мне какие-то уколы..
— Чтобы предотвратить кеммер? — Мне уже приходилось слышать подобное от бывших заключенных — тех, кто либо сбежал, либо был освобожден по закону, отработав свое на Добровольческой Ферме.
— Да. И еще другие. Не знаю, что они мне кололи, по-моему, какой-то «эликсир правды» или что-то в этом рода Я совсем раскис от этих уколов, но они все равно продолжали колоть. Что они хотели узнать? Что такого особенного мог я им сказать?
— Они не столько пытались что-то выяснить у вас, сколько хотели вас приручить.
— Приручить?
— Сделать вас послушным, насильно приучив к одной из разновидностей оргриви, наркотика. В Кархайде это тоже практикуется. А возможно, они просто ставили на вас, как и на всех остальных, какие-то опыты. Мне рассказывали, что на этих Фермах испытывают, например, препараты, способные подавлять интеллект. Я, когда впервые услышал об этом, еще сомневался; теперь больше не сомневаюсь.
— В Кархайде у вас тоже такие Фермы есть?
— В Кархайде? — переспросил я. — Нет.
Он в волнении потер лоб рукой.
— В Мишнори мне тоже говорили, помнится, что в Оргорейне таких ужасных мест нет.
— Наоборот! Они своими Фермами даже хвастаются; они любят демонстрировать фотографии и прослушивать записи, сделанные на Добровольческих Фермах, где досрочно освобожденные преступники якобы «вновь привыкают» к нормальной жизни, а вымирающие племена находят надежное убежище. Они вполне могли бы показать вам, например, Добровольческую Ферму первого Округа — это совсем рядом с Мишнори, чудесное место, прямо веди кого хочешь. Если вы думаете, что в Кархайде тоже есть подобные Фермы, то явно переоцениваете нас: мы не настолько изощренный народ.
Он долгое время лежал, глядя на светящуюся печку Чейба, которую я включил на такую мощность, что сам вскоре начал задыхаться от жары. Потом снова посмотрел на меня.
— Вы, кажется, уже говорили мне утром, но голова у меня, видно, совсем не соображала, и я ничего не помню… Где мы, как мы сюда попали?
Я снова рассказал ему.
— Значит, вы просто… вышли оттуда и вынесли меня?
— Господин Аи, любой из заключенных в одиночку или вместе с другими может выйти оттуда в любую ночь. Если бы вас настолько не заморили голодом, если бы вы все не были так измучены, запуганы и отравлены наркотиками, если бы у вас была нормальная зимняя одежда, если бы вам было куда пойти… В этом-то все и дело. Куда бы, например, пошли вы? В город? Но у вас нет документов — так что это тупик. В дикие края? Но там вам негде укрыться — так что это смерть. Летом, скорее всего, они значительно увеличивают число охранников. Зимой же Ферму охраняет сама зима.
По-моему, он совсем не слушал меня.
— Но вы бы не смогли пронести меня на спине и тридцать метров, Эстравен. Не говоря уже о том, чтобы бежать со мной по холмам в темноте десятки километров...
— Я был в состоянии дотхе.
Он все еще сомневался.
— Это вариант самовозбуждения?
— Да.
— Так вы… вы один из ханддаратов?
— Я вырос в вере Ханддара и целых два года провел в Цитадели Ротерер. В Керме большая часть жителей — ханддараты.
— Я полагал, что после дотхе, этого почти немыслимого выброса энергии, возникает некий коллапс.
— Да, у нас это называется танген, «темный сон». Он длится значительно дольше, чем дотхе, и если танген уже начался, то сопротивляться этому сну очень опасно. Я проспал две ночи подряд и все еще нахожусь в тангене. Сейчас я бы не смог и вокруг этого холма обойти. А страшный голод — вечный спутник релаксационного периода; я уже съел большую часть припасов, которых в обычном состоянии мне должно было хватить на неделю.
— Ну хорошо, — с какой-то сварливой поспешностью проворчал он. — Ладно, я верю вам… что мне еще остается, как не верить вам. Вот он я, вот вы… Но я все-таки не понимаю! Не понимаю, зачем вы это сделали.
Тут терпение у меня лопнуло. Я уставился на ледоруб, что все время был у меня под рукой, и постарался не смотреть на Аи и не отвечать ему, пока не усмирил свой бешеный гнев. К счастью, мой энергетический баланс еще не восстановился, и на слишком быстрые действия способен я не был. А еще я сказал себе: он ведь ничего не понимает, он чужой на этой земле, с ним очень плохо обращались, его запугали. И постепенно справедливость восторжествовала. Я наконец смог выговорить:
— Отчасти есть и моя вина в том, что вы попали в Оргорейн и на Ферму Пулефен. Я пытаюсь искупить свою ошибку.
— Но вы же никак не связаны с приездом в Оргорейн.
— Господин Аи, мы с вами все время смотрим на одно и то же, но очень разными глазами; я ошибался, полагая, что мы можем видеть что-то одинаково. Позвольте напомнить вам прошлую весну. Тогда я как раз начал уговаривать Аргавена немного подождать, не принимать никакого решения относительно вас или вашей миссии — еще за полмесяца до церемонии Возложения замкового камня. Ваша аудиенция тогда была запланирована, и, как казалось, это было к лучшему, хотя особых результатов ожидать не следовало. Я полагал, что вы все это понимаете, но я ошибался. Я слишком многое принимал на веру и не хотел вас обижать своими советами; я думал, вам и так ясно, какую опасность представляет и сам Пеммер Харге рем ир Тайб, и его внезапное возвышение и доминирующее положение в киорремии. Если бы Тайб знал, по какой причине вас следует опасаться, он бы непременно обвинил вас в поддержке какой-либо из оппозиционных фракций, и Аргавен, преследуемый бесчисленным множеством фобий, скорее всего, приказал бы вас уничтожить Я хотел, чтобы вы, потерпев поражение, остались в живых, хотя у власти пребывает Тайб. Случилось так, что вместе с вами потерпел поражение и я. Это должно было случиться, хоть я и не предполагал, что именно в ту ночь, когда мы с вами беседовали у камина. Никто не задерживается на посту королевского премьер-министра слишком долго. Получив приказ о высылке, я уже не мог ничего сообщить вам, ибо, будучи изгоем, навлек бы на вас еще большую опасность. Я приехал сюда, в Оргорейн. Я всячески пытался сделать так, чтобы вы сочли необходимым тоже приехать сюда. Я заставил тех Комменсалов из числа Тридцати Трех, которым не доверял в меньшей степени, чем остальным, выдать вам разрешение на въезд в страну; вы бы этого разрешения никогда не получили без их вмешательства. Они видели в дружбе с вами — и я старательно поддерживал в них эту веру — путь к власти, путь, ведущий к прекращению усиливающегося соперничества с Кархайдом, к восстановлению Открытой Торговли, а также возможность хоть как-то ослабить мертвую хватку Сарфа. Но это люди чересчур осторожные и действовать боятся. Вместо того чтобы всячески вас рекламировать, они вас прятали — и, естественно, потеряли надежду на успех и проиграли; ну а потом попросту продали вас Сарфу, чтобы спасти собственные шкуры. Я возлагал на них слишком большие надежды, а потому это исключительно моя ошибка.
— Но какова была ваша цель… все эти интриги, таинственность, борьба за власть, заговоры — для чего все это, Эстравен? К чему вы стремились?
— Я стремился к тому же, что и вы: союзу моего мира с вашими мирами. А вы что думали?
Мы не мигая смотрели друг на друга, склонясь над раскаленной печкой, как парочка деревянных идолов.
— Вы хотите сказать, что, даже если бы первым согласился вступить в союз Оргорейн...
— Даже если бы первым был Оргорейн, Кархайд так или иначе вскоре последовал бы его примеру. Неужели вы думаете, что я стал бы понапрасну рисковать шифгретором, когда на карту поставлено столь многое, когда решается судьба всех нас, всего населения моей планеты? Разве имеет значение, какая страна проснется первой, если следом проснемся мы все?
— Но как, черт побери, мне верить всему, что вы тут говорите! — взорвался он вдруг. От слабости голос его звучал не гневно, а, скорее, грустно и жалобно. — Если все это действительно так, то неужели вы не могли объяснить мне хоть что-то немного раньше, еще прошлой весной, и избавить нас обоих от увлекательного посещения Фермы Пулефен? Ваши попытки помочь мне…
— ... окончились неудачей. И благодаря им вы попали в беду, познали позор, подверглись опасности… Я понимаю. Но если бы я тогда попытался бороться ради вас с Тайбом, вас бы сейчас здесь попросту не было: вы были бы в могиле, в Эренранге. А теперь в Кархайде есть несколько человек, которые верят вашим словам, потому что прислушивались ко мне; и еще несколько в Оргорейне. Они еще очень могут вам пригодиться. Самой большой моей ошибкой было то, что я, как вы это сказали, не объяснился с вами раньше. Но я не привык так вести себя. Я не привык ни давать, ни принимать — ни советы, ни обвинения.
— Мне не хотелось бы быть несправедливым, Эстравен…
— И все-таки вы несправедливы. Странно. Я единственный человек на всей планете Гетен, который до конца поверил вам, и я же единственный человек на этой планете, которому отказались верить вы.
Аи уронил голову на руки и долго молчал. Потом проговорил:
— Простите меня, Эстравен. — Это звучало одновременно как извинение и как признание моей правоты.
— Дело в том, — сказал я, — что вы не способны или просто не хотите поверить в то, что я в вас верю. Я встал, потому что ноги мои свела судорога, и обнаружил, что дрожу от гнева и усталости. Научите меня языку мыслей, — сказал я, пытаясь говорить легко и беззлобно, — вашему языку, который не способен лгать. Научите меня говорить на нем, а потом спросите, почему я сделал то, что сделал.
— Мне бы очень этого хотелось, Эстравен.
15. Путь во льды
Я проснулся. До сих пор мне казалось невероятно странным просыпаться внутри этого неясно различимого конуса тепла и слушать доказательства собственного разума: это палатка, а я лежу в ней живой, а Ферма Пулефен уже далеко. На этот раз, проснувшись, я уже не испытал никаких тревог — лишь благодарное ощущение покоя. Я сел и пальцами попытался зачесать назад свои свалявшиеся, отросшие патлы. Потом посмотрел на Эстравена, вытянувшегося поверх спального мешка и крепко спящего буквально в полуметре от меня. Он был голый по пояс: ему было жарко. Темнокожее таинственное лицо его освещала раскаленная печка; оно было совершенно открыто моему взгляду. Во сне Эстравен выглядел немного глуповатым, как, впрочем, и любой другой человек, наверное. Скуластое волевое лицо его было сейчас расслабленным и мечтательным, над верхней губой и над тяжелыми бровями выступили крошечные капельки пота. Я вспомнил, как он обливался потом весной, на параде в Эренранге, во всей подобающей его положению парадной амуниции под горячими лучами солнца. Теперь он лежал передо мной беззащитный, полуголый, освещенный холодноватым светом печки, и впервые я увидел его таким, каким он был на самом деле.
Он проснулся, как всегда, поздно, с трудом. В конце концов, позевывая, он воздвигся посреди палатки, натянул рубаху и высунул голову наружу — посмотреть, что там творится; потом спросил, не хочу ли я чашечку орша. Обнаружив, что я уже успел сварить целый котелок этого питья, использовав ту воду, в которую превратился кусок льда, с вечера оставленный им на печке, он сдержанно поблагодарил меня, принял из моих рук чашку, сел и стал пить.
— Куда мы направимся теперь, Эстравен?
— В зависимости от того, куда вы сами захотите пойти, господин Аи. И от того, сколько вы сможете пройти.
— Надо идти на запад К побережью. Это километров сорок отсюда.
— А потом что?
— Заливы вскоре замерзнут, если уже не замерзли. В любом случае зимой ни один корабль в открытое море не выйдет. Стало быть, придется спрятаться и ждать до следующей весны, когда большие грузовые суда вновь поплывут в Ситх и Перунтер. Но ни одно не поплывет в Кархайд — если эмбарго на торговлю не будет отменено. Насчет судна — надо еще подумать. У меня, как назло, совсем нет денег…
— А если в другую сторону?
— Тогда Кархайд. Путешествие по суше.
— Далековато!. Тысячи полторы километров, не меньше?
— По дороге — да. Только дороги теперь не для нас. Остановит первый же Инспектор. Остается единственный приемлемый путь: на север по горным тропам, потом на восток через Гобрин и вниз к границе у залива Гутен.
— Через Гобрин? Вы имеете в виду сам Ледник?
Он кивнул.
— Это ведь невозможно зимой?
— Полагаю, что так; но если повезет, а везение хорошо при любом путешествии… Вообще-то идти через Ледник лучше именно зимой. Понимаете, небо над ним в это время обычно ясное, так что там даже теплее, поскольку лед отражает солнечные лучи; бури же как бы отодвинуты к самым границам Великих Льдов. Отсюда, между прочим, все эти легенды о тихом месте в сердце пурги… Возможно, это было бы нам на руку. А больше надеяться не на что.
— Значит, вы серьезно намереваетесь..
— Иначе не имело бы смысла вытаскивать вас с Фермы Пулефен.
Он все еще вел себя очень сдержанно, казался уязвленным и мрачным. Вчерашний ночной разговор потряс нас обоих.
— Насколько я понимаю, вы считаете, что пересечь Ледник зимой — это меньший риск, чем ждать тут до весны, чтобы сесть на корабль?
Он кивнул и лаконично пояснил:
— Там, во льдах, мы будем одни.
Я некоторое время обдумывал его слова.
— Надеюсь, вы приняли во внимание мою неприспособленность к здешним условиям? Я не настолько «морозоустойчив», как вы, даже сравнивать нечего. И довольно плохой лыжник. К тому же и состояние у меня не ахти, хотя мне уже значительно лучше.
Он снова кивнул.
— Я считаю, что нам стоит попробовать, — сказал он с той абсолютной простотой, которую я так долго принимал за ироничность.
— Хорошо.
Он взглянул на меня и допил свой орш. Этот напиток вполне мог сойти за чай; орш варят из поджаренных зерен особой морозоустойчивой пшеницы; получается коричневый кисло-сладкий напиток, богатый витаминами А и С, сахарозой и весьма приятным тонизирующим веществом типа лобелина. Там, где на планете Гетен нет пива, всегда есть орш; там же, где нет ни пива, ни орша, нет и людей.
— Это будет непросто, — сказал он, поставив чашку на пол. — Очень непросто. Если не повезет, нам не выбраться.
— Лучше уж умереть там, во Льдах, чем в Помойке, из которой вы меня вытащили.
Он отрезал пару ломтиков сушеного хлебного яблока, предложил мне и сам тоже стал задумчиво жевать.
— Нам понадобится еще еда, — сказал он.
— А что будет, если мы доберемся до Кархайда?.. Я имею в виду — с вами? Вы ведь все еще считаетесь изгнанником.
Он глянул на меня своими темными глазами — глазами выдры.
— Да. Видимо, мне лучше будет остаться по эту сторону.
— А когда в Оргорейне обнаружат, что именно вы помогли их пленнику бежать?.
— Чего уж тут обнаруживать. — Он слабо улыбнулся и сказал: — Прежде всего нам необходимо перебраться через Ледник.
Я не выдержал:
— Послушайте, Эстравен, вы, пожалуйста, простите меня за то, что я сказал вчера…
— Нусутх. — Он встал, все еще что-то жуя, надел свой хайэб, плащ, теплые башмаки и, словно выдра, скользнул наружу, в щель самоуплотняющейся войлочной двери. Потом снова просунул голову внутрь: — Я, может быть, вернусь довольно поздно или даже завтра. Вы тут продержитесь без меня?
— Конечно.
— Хорошо.
И исчез. Я никогда не встречал человека, который бы столь полно и мгновенно умел перестраиваться в изменившихся условиях, как Эстравен. Я поправлялся и почти готов был двинуться в путь; он же как раз вышел из состояния танген; и едва это стало ему ясно, как он уже был готов. Он никогда не спешил, не порол горячку, но он всегда бил готов. Без сомнения, в этом и крылась тайна его необыкновенной политической карьеры (которой он пожертвовал ради меня), этим объяснялось его доверие ко мне и преданность моему делу. Когда я только еще прибыл на Гетен, он уже был готов к этому. Никто больше на планете Зима готов к этому не был.
И все же он считал себя человеком довольно медлительным, не слишком расторопным и очень не любил резкую смену обстоятельств. Однажды он сказал мне, что, будучи изрядным тугодумом, вынужден порой руководствоваться некоей «общей интуицией», якобы подсказывающей ему, куда в данный момент поворачивается колесо фортуны, добавив, что эта интуиция редко его подводит. Он рассказывал об этом очень серьезно; вполне возможно, что это так и есть на самом деле. Предсказатели в Цитаделях не единственные люди на планете Зима, обладающие даром предвидения. Интуиция давно уже подвластна им, они ее особым образом тренируют, не пытаясь, впрочем, увеличить вероятность событий. В этом плане у последователей культа Йомеш тоже есть определенные возможности; их дар связан, правда, не столько и не только непосредственно с предсказанием событий, но, скорее, является специфической способностью видеть все одновременно, целостно, словно в порыве Озарения.
Пока Эстравена не было, наша печка все время работала на максимуме, и я наконец-то прогрелся весь — впервые за долгий срок. Вот только какой? Я решил, что сейчас, наверное, уже Наступил Терн, первый месяц зимы и Нового года, очередного Года Первого. На Ферме Пулефен я совершенно потерял счет времени.
Наша печка-плита представляла собой одно из самых замечательных и на редкость экономичных устройств, созданных гетенианцами за долгие тысячелетия беспощадной борьбы с холодом. Улучшить ее могло бы, пожалуй, только использование особых сплавов в батарее питания. Ее биобатареи были рассчитаны на четырнадцать месяцев непрерывной эксплуатации, КПД был весьма высок; она выполняла функции обогревателя, плитки и светильника одновременно и весила всего около полутора килограммов. Нам никогда не удалось бы пройти эти семьдесят километров от Фермы без нее. Должно быть, на ее покупку и ушла большая часть денег Эстравена — тех самых, которые я столь высокомерно вручил ему в Мишнори. Палатка, сделанная из особого пластика, способного выдерживать сильные морозы и противостоять — в весьма значительной степени — конденсации влаги на внутренних стенках (а ведь это настоящее бедствие во всех остальных палатках в холодную непогоду); теплейшие спальные мешки из меха пестри; эта удобная одежда, лыжи, сани, запас продовольствия — все самого лучшего качества, все легкое, прочное, долгоноское, дорогое Если он отправился пополнять наши продовольственные запасы, то на какие, интересно, средства?
Он вернулся лишь к ночи следующего дня. Я несколько раз выходил из палатки — учился передвигаться на снегоступах и заодно набирался сил на свежем воздухе, бродя по склонам заснеженной лощины. Я вполне прилично бегал на лыжах, но снегоступами пользоваться почти не умел. Далеко уходить я не осмеливался, опасаясь потерять собственный след; то были дикие края: горы, изрезанные трещинами и расщелинами, круто поднимались сразу за палаткой, загораживая восток, вершины их скрывались в облаках. У меня вполне хватило времени обдумать, что я стану делать один в этом забытом Богом месте, если Эстравен не вернется.
Он птицей слетел по склону погружающегося в сумерки холма — потрясающий был лыжник! — и остановился точно рядом со мной, грязный, усталый, с тяжелой поклажей. За спиной у него был темно-коричневый мешок, полный всяких свертков: прямо Дед Мороз, явившийся через дымоход под Рождество, — совсем как на старой нашей Земле. В бесчисленных свертках и пакетах было зерно кадик, сушеные хлебные яблоки, чай и куски твердого красного, похожего по вкусу на земной, сахара, который гетенианцы добывают из одного клубневого растения.
— Как вам удалось достать все это?
— Украл, — просто ответил мне бывший премьер-министр Кархайда, держа руки над печкой, которую он, как ни странно, переключать пока не стал: он — даже он! — замерз. — В Туруфе. Это довольно далеко отсюда.
Вот и все, что я узнал о его походе. Он отнюдь не гордился своим подвигом, но и с юмором к нему относиться не мог: воровство на планете Гетен считается тяжким преступлением, действительно, худшим преступником может оказаться разве что самоубийца.
— Сначала используем вот это, — показал он на мешок, пока я ставил на печку котелок со снегом. — Это все лишняя тяжесть.
Большая часть той пищи, которую он заготовил заранее, представляла собой «сверхпитательные кубики» — усиленную белками, дегидрированную и сублимированную смесь различных высококалорийных продуктов. В Оргорейне эти кубики называют гиши-миши, мы тоже называли их так, хотя, разумеется, оба разговаривали на кархайдском. У нас было достаточно гиши-миши, чтобы продержаться дней шестьдесят при минимальном рационе: по фунту в день на каждого. После того как Эстравен вымылся и поел, он в тот вечер долго сидел у печки, составляя точный график использования имеющихся в нашем распоряжении продуктов. Весов у нас не было, так что он отмерял продукты, пользуясь коробкой из-под гиши-миши в качестве мерки. Он, как и большинство гетенианцев, прекрасно знал калорийность и питательную ценность каждого продукта, а также свои собственные потребности в пище при различных погодных условиях, а исходя из этого, сумел рассчитать и мои (как потом оказалось, с большой точностью). Подобные знания имеют высочайшую жизненную ценность на этой планете — планете Зима.
Покончив наконец с графиком, он завернулся в спальник и тут же заснул. Однако всю ночь я слышал, как даже во сне он все еще бормочет что-то про фунты, дни, километры…
Нам при самой грубой прикидке предстоял путь более чем в тысячу километров. Первые полторы сотни — на север или чуть восточнее, через леса и отроги гряды Сембенсиен до самих Великих Льдов, того чудовищного ледяного одеяла, что покрывает как бы двудольный Великий Континент планеты повсюду севернее 45°, а местами опускается даже до 35°. Одним из таких спускающихся к югу языков Ледника и был район Огненных Холмов, ближайших к нам горных вершин массива Сембенсиен. Это была наша первая цель. Оттуда, как справедливо полагал Эстравен, мы сможем попасть на сам ледниковый щит, либо поднявшись по ледовому языку, либо спустившись на щит со склона одной из гор. Затем пойдем туда уже непосредственно по поверхности Ледника прямо к востоку; идти нам придется километров восемьсот. Там, где один из языков Ледника изгибается к северу вблизи залива Гутен, мы спустимся вниз, повернем на юг, и нам останется пройти последние восемьдесят-сто километров по болотам Шенши, которые зимой скрываются под шестиметровой толщей снега, до самой границы Кархайда.
Маршрут целиком пролегал вдали от обитаемых или хоть сколько-нибудь пригодных для обитания районов. Так что встреча с Инспекторами нам вообще не грозила, и это, вне всякого сомнения, было особенно важно: у меня никаких документов не было и в помине, а Эстравен сказал, что его документы просто не выдержат еще одной подделки. К тому же я, хоть и мог сойти за гетенианца, все же при более внимательном рассмотрении явно от них отличался. Уже по одной только этой причине путь, который предложил Эстравен, был выбран в высшей степени удачно.
Во всех же остальных аспектах затея эта была абсолютно безумна.
Свое мнение, впрочем, я оставил при себе: я на самом деле считал, что лучше умереть на пути к свободе, если уж придется выбирать, где умереть лучше. Эстравен, однако, все же перебирал в уме различные варианты. На следующий день, который мы целиком посвятили сборам и погрузке вещей на сани, он вдруг спросил:
— Если вы пошлете сигнал на Звездный Корабль, то когда вы сможете прибыть сюда?
— Потребуется от восьми до четырнадцати дней — в зависимости от точки его нахождения на солнечной орбите. Может быть, он сейчас весьма далеко от Гетен.
— А быстрее нельзя?
— Нельзя. Межгалактические скорости нельзя использовать внутри одной солнечной системы. Корабль требуется сажать вручную, используя его посадочный двигатель. А на это потребуется как минимум дней восемь. А что?
Он плотно натянул веревку, завязал узел и только потом ответил мне:
— Я все думал, не лучше ли попытаться искать помощи у вашего мира, поскольку мой мир нам помощи явно не окажет. В Туруфе есть радиомаяк.
— Мощный?
— Не очень Ближайший крупный радиопередатчик, скорее всего, в Кухумее; это километрах в шестистах отсюда к югу.
— Кухумей ведь большой город, да?
— Двести пятьдесят тысяч.
— Плохо. Придется где-то прятаться неизвестно сколько, а Сарф, поднятый по тревоге, будет рыскать вокруг… Отсидеться вряд ли удастся.
Он кивнул.
Я вытащил последний мешочек с зернами кадик из палатки, пристроил его в подходящую щель между тюками и сказал:
— Если бы я тогда сразу, в ту же ночь в Мишнори, вызвал корабль. — в ту ночь, когда вы сказали, чтобы я… в ту самую ночь, когда меня арестовали… Но мой ансибль был у Обсла; он, по-моему, и сейчас еще у него.
— Он может воспользоваться им?
— Нет. Это невозможно даже случайно, просто наугад крутя ручку. Настройка его исключительно сложна. Но если бы тогда я им воспользовался сам!..
— Если бы тогда я сам наверняка знал, что игра уже окончена… — откликнулся Эстравен с улыбкой. Он был не из тех, кто предается сожалениям.
— Но вы, по-моему, уже знали. Только вот я вам не поверил.
Когда сани были уложены, он настоял на том, чтобы остаток дня мы совсем ничего не делали — копили энергию. Лежа в палатке, он что-то быстро писал в маленькой записной книжке мелкими и острыми буковками — скорее всего, то, что рассказано в предыдущей главе. У него не хватало времени как следует вести свой дневник в течение прошлого месяца, что очень его раздражало; он весьма аккуратно вел его, воспринимая это как святую обязанность по отношению к своей семье, к своему Очагу в Эстре. Дневник как бы связывал его с домом. Это я, правда, узнал значительно позже, а в то время я и понятия не имел, что он там пишет, и сначала натирал мазью лыжи, а потом просто бездельничал. Громко насвистывая какую-то танцевальную мелодию, я вдруг оборвал себя: у нас ведь только одна палатка, и если нам предстоит в течение долгого времени делить этот кров, стараясь не слишком действовать друг другу на нервы, то, безусловно, надо быть сдержаннее, корректнее по отношению друг к другу… Эстравен, правда, лишь поднял голову, едва я засвистел, и совершенно спокойно посмотрел на меня. Без малейшего раздражения, даже, пожалуй, мечтательно. Потом сказал:
— Жаль, что я не знал о вашем корабле еще в прошлом году… Почему вас отпустили в чужой мир одного?
— Первый Посланник всегда работает в одиночку. Если один инопланетянин — всего лишь диковинка, то двое — уже вторжение.
— Дешево же ценится жизнь первого Посланника.
— Нет. В Экумене вообще ни одна жизнь не ценится дешево. Именно поэтому лучше подвергнуть риску жизнь одного человека, чем двоих или двадцати. Не говоря уж о том, что, как вы теперь знаете, совершить прыжок во времени — удовольствие довольно дорогое. Да и вообще, я ведь сам просил послать меня, сам вызвался.
— Честь обретешь, лишь рискуя, — сказал он, явно что-то цитируя, и смягчил торжественность своих слов: — Здорово же мы прославимся, когда доберемся до Кархайда-.
И тут я вдруг почувствовал, что мы непременно доберемся до Кархайда, что мы обязательно пройдем этот бесконечный путь по горам, минуем все пропасти и трещины, чудовищные вулканы и ледники, замерзшие болота, замерзшие заливы — все это пустынное, бесприютное, безжизненное пространство в период зимних вьюг, посреди Ледникового Периода. Он сидел и писал в своем дневнике с таким же высокомерным терпением и упрямством, с каким безумный король Аргавен цементировал замковый камень на Новых Воротах. С тем же видом он сказал и «…когда мы доберемся до Кархайда…»
В этом когда, впрочем, звучала определенная надежда. Он намеревался достигнуть границы Кархайда к четвертому дню четвертого месяца зимы, Архад Аннер. А выйти в путь мы должны были тринадцатого числа первого месяца зимы, в день Торменбод Терн. Наших запасов пищи, которые он так хорошо распределил, хватило бы самое большее на три гетенианских месяца, то есть на семьдесят восемь дней; так что нам предстояло делать по двадцать километров в день и добраться до Кархайда за семьдесят дней, к намеченному дню Архад Аннер. Все было рассчитано точно. И теперь оставалось только хорошенько выспаться перед долгой дорогой.
Мы вышли на рассвете, надев снегоступы. Падал легкий снежок, ветра не было. Холмы укрывал снег бесса, то есть мягкий, пушистый, нетронутый; на Земле лыжники называют это снежной целиной. Сани были тяжелыми; Эстравен полагал, что в целом они весят около ста килограммов. Тащить такие сани по рыхлому снегу оказалось довольно трудно, хотя они были очень удобные, легко управляемые и напоминали чудесную маленькую лодку; полозья их — настоящее чудо! — были покрыты особой полимерной пленкой, которая уменьшала трение практически до нуля, что, однако, порой страшно мешало, когда тяжеловесные сани начинали «плыть» по снегу не в ту сторону. В итоге, учитывая глубину и рыхлость снега, а также бесконечные подъемы и спуски, мы решили, что лучше идти так: один тащит сани спереди, другой толкает их сзади. Весь день непрерывно шел снег, легкий, пушистый. Дважды мы останавливались, чтобы перекусить. Бескрайняя холмистая страна словно застыла в молчании. Мы упорно продвигались вперед и не заметили, как спустились сумерки. На ночлег мы остановились в лощине, очень похожей на ту, которую покинули сегодня утром, между двумя укрытыми белым покрывалом холмами. Я настолько устал, что без конца спотыкался, но, несмотря на это, трудно было поверить, что день кончился так быстро. На указателе пройденного расстояния была цифра «20» — столько километров мы прошли сегодня.
Если мы смогли идти так быстро по рыхлому снегу с тяжелыми санями, да еще по такой местности, где каждая складка пролегала поперек загадочного маршрута, то мы, безусловно, сможем двигаться значительно быстрее, оказавшись на ледниковом щите, где снег очень плотный, поверхность ровная, да и сани к тому времени станут куда легче. До выхода в путь я, скорее, заставлял себя верить Эстравену, теперь же я доверял ему полностью. Мы действительно доберемся до Кархайда за семьдесят дней.
— Вам уже приходилось путешествовать таким способом? — спросил я его.
— На санях? Часто.
— На большие расстояния?
— Как-то раз осенью я ушел километров на триста к Леднику Керм. Только давно уже.
Нижний конец полуострова Керм, гористого и сильно выдающегося к югу, самой южной окраины субконтинента Кархайд, так же как и его северная часть, покрыт ледниками. Люди на Великом Континенте планеты Гетен живут как бы на узкой полоске между двумя белыми ледяными стенами. Дальнейшее уменьшение солнечной радиации всего лишь на восемь процентов, согласно подсчетам гетенианцев, заставит эти стены сомкнуться. И тогда не останется ни людей, ни земли, — только лед.
— А зачем вы ходили во Льды?
— Из любопытства, ради приключений. — Он поколебался и чуть улыбнулся — Для нервной разрядки!
Это было одно из моих «экуменических» выражений.
— Ага: вы сознательно продлевали эволюционную тенденцию, заложенную изначально в человеческом существе, одним из проявлений которой и является страсть к исследованиям.
Мы оба были довольны собой, сидя в теплой палатке, попивая горячий орш и дожидаясь, когда закипит каша из зерен кадик.
— Да, именно так, — сказал он. — Нас тогда было шестеро. Все очень молодые. Мой брат и я — из Эстре, четверо наших друзей из Стока. У нас не было особой цели. Нам просто захотелось посмотреть на Теремандер, вершина которого торчала прямо над Ледником. Не многие видели ее с близкого расстояния.
Каша была готова; это было совсем не то, что застывший плотный комок вареных отрубей на Ферме Пулефен; по вкусу каша напоминала жареные земные каштаны и приятно обжигала рот. Прогревшись теперь и изнутри, я благодушно изрек:
— Самую лучшую еду я пробовал на Гутен всегда в вашем обществе, Эстравен.
— Но только не на том банкете в Мишнори.
— Это уж точно… Вы ведь ненавидите Оргорейн, не правда ли?
— Мало кто из жителей Орготы умеет по-настоящему готовить. Ненавижу Оргорейн? Нет, с какой стати? Как можно ненавидеть или любить целую страну? Тайб, правда, что-то в этом духе вещает, но я его способностями не обладаю. Я знаю каких-то определенных людей, города и фермы, холмы и реки, я знаю горы, знаю, как солнце скрывается за холмом на том или ином краю пашни; но какой смысл в том, чтобы проводить через все это границы и называть отрезанный таким способом кусок земли государством и переставать любить то, к чему новое название этого государства относится? Что значит любовь к своей стране? Ненависть к тому, что находится за ее пределами? И то и другое одинаково плохо. А может, это просто любовь к самому себе? Это, в общем, естественно, только не стоит превращать любовь к себе в добродетель или, — в профессию. Поскольку я люблю жизнь, я люблю и холмы княжества Эстре, но такая любовь никак не сопряжена с ненавистью, якобы определяемой территориальными границами. Иное понимание вещей мне, я полагаю, неведомо и недоступно.
В данном случае слово «понимание» было им явно употреблено в ханддаратском смысле: не воспринимаю абстракций, но воспринимаю конкретную вещь как таковую. В подобном мировосприятии было нечто женское, некий отказ от голых абстракций, от понятий идеального, некая покорность данности; мне лично это, скорее, было даже неприятно.
И все же, стараясь объяснить получше, он добавил:
— Человек, который не отвергает плохое правительство своей страны, глуп. Если бы нашей планетой правили хорошие люди, с какой радостью я служил бы им!
В этом мы друг друга понимали.
— Мне такая радость знакома, — сказал я.
— Да, так мне и показалось.
Я ополоснул чашки горячей водой и выплеснул воду, чуть приоткрыв войлочную дверь палатки. Снаружи была непроницаемая тьма; кружился мелкий легкий снежок, едва различимый в узкой полосе света. Я плотно закрыл дверцу, оказавшись снова в сухом благодатном тепле; мы расстелили спальные мешки. Он проговорил что-то вроде: «Передайте-ка мне чашки, господин Аи», а я сказал:
— Мы так и будем величать друг друга «господин» в течение всего перехода через Гобрин?
Он поднял голову, посмотрел на меня и засмеялся.
— А я не знаю, как следует вас называть.
— Мое имя Дженли Аи.
— Это я знаю. Но вы называете меня моим родовым княжеским именем.
— Но я ведь тоже не знаю, как можно вас называть.
— Харт.
— Тогда пусть я буду Аи. А кто называет друг друга просто по имени?
— Братья или друзья, — сказал он; эти слова прозвучали как бы издалека — не достать и не увидеть, — хотя между нами было всего полметра, да и вся палатка — метра три по диагонали. Что ответить на это и что может звучать более высокомерно, чем откровенность? Охладив свой пыл, я нырнул в меховой спальник.
— Спокойной ночи, Аи, — сказал один инопланетянин.
И другой инопланетянин ответил:
— Спокойной ночи, Харт.
Друг. Что значит друг в этом мире, где любой друг может стать твоей возлюбленной с новым приходом луны? Но только не я, навсегда запертый в рамках своей «мужественности»: не мог я быть другом Терему Харту, как и никому другому из его расы. Расы то ли мужчин, то ли женщин. Ни тех, ни других, но тех и других одновременно, подчиненных странным циклическим изменениям, зависящим от фаз луны, меняющих свой пол при прикосновении ладоней. Оборотни уже с колыбели. Мы не были с ним одной крови; не могли они быть моими друзьями; не могло быть между нами любви.
Мы уснули. Лишь раз я проснулся среди ночи и услышал, как густой снег, падая, мягко шуршит снаружи.
Эстравен поднялся на рассвете и стал готовить завтрак. Разгорался ясный день. Мы нагрузили сани и снялись с места, когда солнце едва коснулось верхушек корявых кустарников, окаймлявших лощину. Эстравен впрягся в сани спереди, я толкал сзади, заодно правя рулем. Снег начал покрываться корочкой; на гладких склонах мы бежали вниз, словно ездовые собаки. В тот день мы сначала шли по опушке лесного массива, что граничит с территорией Фермы Пулефен, потом пошли напрямик. Лес состоял из карликовых деревьев тор, толстых, кривоногих, с ледяными хвойными бородами. Мы не осмелились выйти на главную дорогу, что вела прямо на север, однако порой пользовались тропками, ведущими к лесозаготовкам. В лесу поддерживался безукоризненный порядок, там не было ни валежника, ни подлеска, так что мы относительно легко и быстро продвигались вперед. В лесу Тарренпет поверхность была значительно более ровной, крутых склонов почти не попадалось. Судя по счетчику, мы прошли почти тридцать километров, а устали гораздо меньше, чем накануне.
Одно из преимуществ зимы на планете Гетен — долгие и светлые дни. Орбита планеты проходит под очень незначительным углом к своей эклиптике, так что продолжительность дня в низких и высоких широтах различается мало. Смена сезонов здесь не зависит от северного и южного полушарий; она происходит одновременно на всей планете вследствие ее движения по эллиптоидной орбите. Двигаясь с наименьшей скоростью, в точке афелия Гетен каждый раз теряет достаточно солнечного тепла, чтобы изменить к худшему и без того тяжелые погодные условия: окончательно заморозить то, что уже стало достаточно холодным, превращая дождливое серое лето в жестокую белоснежную зиму. Будучи сезоном более сухим, чем остальные, зима здесь могла бы быть даже приятной, если бы не страшные холода. Солнце при ясной погоде светит вовсю и зимой; здесь нет медленного исчезновения света и смены полярного дня полярной ночью, как это происходит на полюсах Земли, где холод и ночь приходят одновременно. Зима на планете Гетен солнечная, страшно жестокая, но все-таки., солнечная!
Три дня мы пробирались через лес Тарренпет. В тот день, когда мы вот-вот должны были выйти из него, Эстравен сделал остановку неожиданно рано, мы разбили лагерь, и он отправился ставить силки. Ему хотелось поймать несколько пестри. Это одно из наиболее крупных животных планеты, размером примерно с лису. Пестри — яйцекладущие травоядные зверьки с замечательным мехом, серым или белым. Однако Эстравена интересовало прежде всего их мясо, ибо пестри вполне съедобны. В это время они как раз мигрировали к югу огромными стаями; они так легконоги и нелюбопытны, что мы за все эти дни видели всего двух-трех зверьков, однако снег был испещрен их следами, особенно на прогалинах. Пестри явно направлялись к югу. Ловушки Эстравена были полны уже через час или два. Попалось шесть зверьков. Он освежевал тушки, подвесил на ветку несколько кусков мяса, чтобы как следует замерзли, а из остальных приготовил рагу нам на ужин. Гетенианцы не охотники, да здесь и не на кого охотиться: нет ни крупных травоядных, ни крупных хищников, которые, впрочем, кишат в морях. Здесь в основном занимаются рыбной ловлей и земледелием. Я еще никогда не видел гетенианца с обагренными кровью животного руками.
Эстравен посмотрел на белоснежные шкурки.
— Продав это, охотник на пестри мог бы безбедно существовать целую неделю, — сказал он. — Зря пропадут. — И протянул мне одну.
Мех был таким мягким и густым, что нежное его прикосновение почти не ощущалось Наши спальные мешки и куртки с капюшонами — все было подбито этим самым мехом, замечательно теплым и очень красивым.
— Вряд ли стоило убивать их, — сказал я. — Ради рагу.
Эстравен быстро глянул на меня своими темными глазами и бросил только:
— Нам нужен белок.
Потом отшвырнул шкурки прочь, подальше от палатки, где за ночь русси, маленькие крысозмеи, сожрут не только сами шкурки, но и все остальное и вылижут дочиста окровавленный снег.
Он был прав; в общем-то, он был прав. В каждом пестри было около килограмма вполне съедобного мяса. Я и не заметил, как съел свою порцию. И готов был съесть в два раза больше. На следующее утро, когда мы снова начали подъем, я толкал сани с удвоенной энергией.
Весь тот день мы шли вверх. Густой снег, плотный снеговой покров и кроксет — безветренная погода при температуре от —5° до —15°, — сопровождавшие нас во время перехода через лес Тарренпет и помогавшие нам скрыться от возможных преследователей, теперь сменилась, к сожалению, плюсовой температурой и дождем Я на собственной шкуре начинал понимать, почему гетенианцы жалуются на погоду, если температура зимой поднимается выше нуля, и радуются, когда вновь подмораживает. В городе дождь зимой — всего лишь неудобство; однако для путешественника по диким краям это настоящая катастрофа. Мы все утро волоком втаскивали сани, карабкаясь по отрогам Сембенсиена в густой каше из размокшего снега. К полудню на самых крутых склонах снега почти не осталось. С неба обрушивались потоки дождя, под ногами на многие километры вокруг — грязь, щебень, валуны. Мы заменили полозья в санях колесами и продолжали тащиться вверх. Став обычной колесной повозкой, сани повели себя исключительно гнусно: каждую минуту они увязали в грязи или опрокидывались. Стемнело прежде, чем мы успели подыскать какое-нибудь укрытие — утес или пещеру, — чтобы разбить палатку, так что, несмотря на наши усилия, все промокло насквозь. Эстравен говорил, что такая палатка, как у нас, должна хорошо сохранять тепло при любой погоде, однако до тех пор, пока внутри нее будет сухо. «Если у нас не будет возможности высушить поклажу, мы всю ночь будем мерзнуть, и выспаться не удастся. Этого мы себе позволять не должны: у нас слишком ограниченные запасы пищи, так что силы терять нельзя. А если нельзя будет рассчитывать и на солнце, которое могло бы высушить вещи, то придется просто смириться с тем, что они мокрые.» Я тогда слушал его очень внимательно и всегда старался по его примеру удалить с поверхности палатки всякий лишний снег, так что внутри влажность была минимальной. Влага, естественно, конденсировалась, но в основном когда готовили еду или просто от нашего дыхания. Но сегодня ночью все промокло насквозь прежде, чем мы успели поставить палатку. Мы прижались друг к другу возле печки и быстренько приготовили жаркое из пестри, горячую и сытную еду, вполне компенсирующую все энергетические затраты. Счетчик показал, что, несмотря на наши героические усилия, за весь день мы прошли только четырнадцать километров.
— Впервые мы сделали меньше нормы, — сказал я.
Эстравен кивнул и аккуратно разгрыз косточку, высасывая мозг. Он снял и разложил на просушку мокрую верхнюю одежду, так что сидел в одной рубахе с распахнутым воротом, в легких штанах и босиком. Я же недостаточно согрелся даже для того, чтобы снять куртку, хайэб и теплые сапоги. А он сидел себе и грыз мозговые косточки как ни в чем не бывало, аккуратный, собранный, выносливый; его гладкие, похожие на звериную шерсть волосы отталкивали влагу, словно птичьи перья; с них капало прямо ему на плечи, как весной с крыши, но он этого даже не замечал. Он не был ни удручен, ни обескуражен. Это была его родина.
Уже после нашей первой мясной трапезы у меня немного болел живот. Ночью же боли стали очень сильными. Я провалялся без сна во влажной тесноте палатки, слушая неумолчный шум дождя.
За завтраком Эстравен сказал.
— У вас была тяжелая ночь.
— Откуда вы знаете? — Он спал очень крепко и не шелохнулся, даже когда я выходил из палатки.
Он снова метнул в меня тот свой взгляд — взгляд выдры:
— В чем дело?
— Желудок расстроился.
— Это из-за мяса, — мрачно сказал он и нахмурился.
— Я тоже так думаю.
— Это моя ошибка. Я должен был…
— Да все уже в порядке.
— Вы можете идти?
— Вполне.
Дождь лил и лил. Западный ветер с моря принес оттепель, было выше нуля даже здесь, на высоте примерно полутора километров над уровнем моря. Видимость была не более двухсот метров, все скрывалось в густой серой дымке и потоках дождя. Что за склоны вздымались теперь над нашими головами, я даже не рассмотрел: все равно ничего видно не было, лишь бесконечные нити дождя Мы шли по компасу, стараясь держаться северного направления, насколько позволяли уже довольно крутые склоны гор.
Сами Льды были уже близко, сразу за этими горами. Сотни тысяч лет Ледник полз по этой северной местности, то наступая, то отступая; везде остались его следы — гранитные валуны морен, прямые и длинные борозды, словно вырубленные в камне гигантским долотом. Мы иногда могли тащить свои сани по такой борозде, словно по дороге.
Я изо всех сил налегал на постромки: эта тяжелая работа согревала меня. Когда мы остановились перекусить, голова у меня кружилась от слабости, меня знобило, и есть я не стал. Снова двинулись в путь, снова без конца карабкались вверх. Дождь лил, лил, лил. Эстравен решил разбить лагерь под огромным выступом черной скалы, когда до вечера было еще далеко. Он уже успел поставить палатку, пока я с трудом «распрягался», и приказал мне немедленно лечь.
— Да все в порядке, — возразил я.
— Нет, не в порядке, — сказал он. — Идите и ложитесь.
Я подчинился, но мне не понравился его тон. Когда он сам вошел наконец в палатку, неся то, что нам нужно было для ночлега, я принялся готовить еду, поскольку была моя очередь. Он тем же повелительно-высокомерным тоном велел мне лежать спокойно.
— Не нужно мне приказывать, — сказал я.
— Простите, — сурово ответил он, не оборачиваясь — Я не болен, вы же знаете.
— Нет, я не знал. Если вы не будете говорить мне о своем самочувствии честно, я вынужден буду вести себя в соответствии с тем, как вы выглядите. Вы еще явно не восстановили свои силы, а подъем был тяжелым. Мне неизвестны пределы вашей выносливости.
— Я вам скажу, когда достигну этих пределов.
Меня раздражала его опека. Он был на голову ниже меня, да и фигура у была скорее женской, а не мужской: больше жира, чем мускулов. Когда мы вместе впрягались в сани, я вынужден был шагать не так широко, чтобы приспособиться к нему, и сдерживать свою силу, чтобы он не выдохся окончательно: жеребец в одной упряжке с мулом…
— Значит, вы больше не больны?
— Нет. Хотя, конечно же, я устал. Как и вы, впрочем.
— Да, я тоже устал, — сказал он. — Я очень беспокоился из-за вас. Впереди еще долгий путь.
Он и не думал меня опекать. Он просто с самого начала считал, что я болен, а больные обязаны подчиняться Он был совершенно искренен и ожидал ответной искренности, а я, возможно, и не смог бы быть искренним по отношению к нему. Он, в конце концов, вообще понятия не имел, что такое мужская гордость: у него была только его собственная, гетенианская гордость.
С другой стороны, если бы он мог несколько уступить требованиям своего шифгретора — что, по моему теперешнему разумению, он и проделал в отношении со мной, — то и я, возможно, мог бы поступиться некоторыми понятиями «мужской чести», о которых он знал столь же мало, как и я о его шифгреторе..
— Сколько мы сегодня прошли?
Он посмотрел и чуть-чуть, но вполне добродушно, усмехнулся.
— Девять километров, — сказал он.
На следующий день мы прошли одиннадцать, потом — четырнадцать, а еще через день вышли из-под нависших дождевых туч, а также из обитаемых земель Это случилось на девятый день нашего путешествия. Теперь мы находились на высокогорном плато, на высоте около двух километров, и везде были следы недавних геологических подвижек и вулканических извержений. Перед нами вздымались знаменитые Огненные Холмы массива Сембенсиен. Плато постепенно понижалось, переходя в долину, а долина, сужаясь, превращалась в ущелье между двумя горными хребтами. По мере того как мы все ближе подходили к ущелью, тяжелые дождевые тучи становились легче, постепенно рассеивались. Вскоре их яростно разогнал совсем ледяной, пронзительный северный ветер, оголявший острые вершины скал справа и слева от нас; черный базальт, покрытый кое-где снегом, словно яркое лоскутное одеяло, раскинутое по скалам, вдруг осветило вынырнувшее из туч солнце Впереди простирались исхлестанные и обнаженные пронзительным ветром каменистые складчатые долины, зажатые меж гор, ступенями спускавшиеся на многие сотни метров вниз, полные льда и валунов. А за этими долинами возвышалась огромная стена изо льда, и, поднимая глаза все выше и выше до самой верхней кромки, мы видели лишь Его Величество Лед. Ледник Гобрин, ослепительный и бескрайний, простирающийся на север, куда-то за горизонт, — беспредельная белизна, на которую было больно, невозможно смотреть.
Из долин, заполненных валунами и галькой, среди бесчисленных утесов и оползней, у самой кромки гигантского ледяного поля беспорядочно поднимались черные горные вершины, словно это чудовищное месиво изо льда и камней вспучилось в отдельных местах черными неясными холмами, как бы открывающими ворота в иную страну; мы стояли в этих воротах и смотрели, как навстречу нам тяжело ползут километровые языки дыма. А дальше над Ледником виднелись и другие остроконечные вершины и черные дымящиеся конусы вулканов. Дымы яростно вырывались из чудовищной пасти Великих Льдов, разверстой прямо в небеса.
Мы с Эстравеном стояли рядом в одной упряжке и глядели на этот поразительный, неописуемый, немыслимо пустынный мир.
— Я рад, что дожил до этого, — сказал он.
— Я чувствовал примерно то же. Хорошо знать, что у твоего путешествия существует конец; но в конце концов, самое главное — это само путешествие.
На этих обращенных к северу склонах дождей никогда не бывало. Бесконечные заснеженные поля спускались к ущелью, пропаханному мореной. Мы сняли и упаковали колеса, вновь надев полозья; встали на лыжи и двинулись в путь — вниз, на север, дальше, в безмолвное царство огня и льда, где на огромных черно-белых скрижалях гор словно было начертано: СМЕРТЬ, СМЕРТЬ. Сани шли превосходно и казались легкими как перышко, и мы смеялись от радости.
16. Между Драмнером и Дремеголом
Одирин Терн. Аи спрашивает, лежа в своем мешке:
— Что это вы там пишете, Харт?
— Так, дневник.
Он чуть усмехается:
— Мне бы тоже следовало вести дневник для архивов Экумены, но я никак не могу заставить себя делать это вручную, без диктофона.
Объясняю ему, что записки мои предназначены для Очага Эстре, а потом их в соответствующем виде включат в мысли о родном Доме, о сыне, я снова стараюсь отвлечься и спрашиваю Аи:
— А ваш родитель... ваши родители, так, кажется, — они живы?
— Нет, — говорит он. — Умерли семьдесят лет назад.
Я в страшном изумлении. Аи всего-то лет тридцать, не больше.
— У вас, наверное, год другой протяженности? Вы иначе считаете время?
— Нет. А, понял! Дело в том, что я совершил прыжок во времени. От Земли до Хайна расстояние двадцать световых лет, от Хайна до Оллюль — пятьдесят, от Оллюль сюда — семнадцать. Из-за прыжков во времени получается, что я прожил вне Земли всего семь лет, а на самом деле я родился там сто двадцать лет назад.
Уже давно, еще в Эренранге, он объяснял мне, как сокращается протяженность времени в межзвездных кораблях, которые летят почти так же быстро, как свет от одной звезды до другой, но я как-то не соотнес этот факт с протяженностью человеческой жизни или с жизнями тех, кого космический путешественник оставляет на своей родной планете. Для него всего несколько часов на этом невообразимом корабле, летящем меж звезд, равны целой жизни тех, кого он оставил дома; его близкие стареют и умирают, успевают постареть и их дети… После долгого молчания я сказал:
— А я считал изгнанником себя.
— Вы стали им ради меня, я — ради вас, — ответил он и засмеялся. Легко прозвучал его радостный смех, нарушив тяжелую тишину. Эти три дня, после того как мы вышли из ущелья, были наполнены тяжелым трудом и не слишком приблизили нас к конечной цели, но Аи больше не впадает в уныние, как не лелеет и чрезмерных надежд, и ко мне он теперь относится значительно терпимей. Возможно, его организм с течением времени освобождается от наркотиков, а может быть, мы просто приспособились друг к другу, научились вместе тащить одни сани?
Весь сегодняшний день мы потратили на спуск с базальтового лба, на который вчера целый день взбирались. Из долины ущелье казалось вполне хорошей дорогой, ведущей прямо на Ледник, но чем выше мы поднимались, тем больше попадалось каменистых осыпей и огромных скользких валунов, подъем становился все круче, так что иногда даже и без саней мы не могли сразу преодолеть его. Сегодня мы снова спустились к самому основанию моренной гряды, в каменную долину. Здесь ничего не растет. Скалы, щебень, валуны, глина, жидкая грязь. Один из языков Ледника протянулся сюда, за пятьдесят или сто лет дочиста обглодав земные «кости»; исчезла сама плоть планеты, как и ее травяной покров. Поднимающийся из бесчисленных фумарол дымок сливается над землей в тяжелую, медленно ползущую пелену. В воздухе пахнет серой. Примерно —10°, ветра нет. Небо покрыто тучами. Надеюсь, что не будет сильного снегопада, пока мы не выберемся из этого зловещего места между фумаролами и языком Ледника, который уже виден в нескольких километрах к западу. Похоже на широкую ледяную реку, стекающую с плато меж двух вулканов, накрытых шапками испарений и дыма. Если мы сумеем спуститься на Ледник со склона ближайшего вулкана, то, возможно, путь на сам ледниковый щит будет значительно легче. К востоку от нас ледяной язычок поменьше стекает в замерзшее озеро, но не прямо, а извиваясь, и даже отсюда видны в его поверхности глубокие трещины; нам, с нашим теперешним снаряжением, по такой поверхности не пройти. Мы договорились попробовать добраться до Великих Льдов по ледяной реке меж двух вулканов, хотя для этого сначала придется идти на запад, и мы, таким образом, теряем по крайней мере два дня пути: один — чтобы добраться до сползшего ледяного языка, второй — чтобы восстановить прежнее направление.
Оппостхе Терн. Начался незерем[15]. При нем двигаться вперед нельзя. Оба весь день проспали Почти полмесяца мы без устали тащим сани; сон пойдет нам на пользу.
Отторменбод Терн. Незерем. Выспались. Аи научил меня играть в го; у них есть на Земле такая игра; играют на расчерченной квадратиками доске маленькими камешками. Прекрасная игра и очень трудная. Он шутит, говорит, камешков для игры в го здесь более чем достаточно.
Он уже неплохо приспособился к холоду, а если соберет все мужество, перенесет его не хуже снежного червя. Странно видеть, как он кутается в хайэб и плащ с поднятым капюшоном, когда и мороза-то еще никакого нет, но, когда мы впрягаемся в сани, особенно при солнце и не слишком пронзительном ветре, он вскоре тоже снимает плащ и даже начинает потеть, как и мы. Постоянно спорим по поводу печки: ему все хочется включить ее на максимум, я же предпочитаю минимальный нагрев. То, что приятно одному, тут же приводит к воспалению легких у другого. Так что мы придерживаемся золотой середины: он дрожит от холода и согревается только в спальном мешке, а я, если залезаю в свой, купаюсь в поту, но, если учесть, откуда мы оба попали в эту маленькую палатку, которую нам придется не так уж долго делить, в целом мы уживаемся вполне хорошо.
Гетени Танерн. Пурга прекратилась, небо ясное. Ветер стих Термометр весь день показывает около —10°. Мы разбили лагерь у самого основания западного склона ближайшего к нам вулкана: на моей карте Оргорейна он обозначен как Дремегол. Его дружок, тот, что на том берегу ледяной реки, называется Драмнер. Карта очень плохая; например, к западу отчетливо видна высокая вершина, на карте даже не отмеченная; масштаб совершенно не соблюден. Жители Орготы явно не слишком часто посещают свои знаменитые Огненные Холмы. В общем-то, здесь действительно нечем особенно любоваться, разве что величием природы. Сегодня прошли пятнадцать километров, дорога очень тяжелая, сплошные камни. Аи уже спит. Я порвал связку на стопе — как последний дурак дернул ногу, застрявшую между камней. Весь день хромал. Ночной отдых, надеюсь, залечит. Завтра, по моим расчетам, мы должны были бы спуститься на Ледник.
На первый взгляд кажется, что запасы пищи у нас уменьшаются катастрофически, но это только потому, что едим мы наиболее объемные и тяжелые продукты. У нас было килограммов двадцать пять — тридцать таких припасов, половина из них — украденное в Туруфе; через пятнадцать дней пути около восемнадцати килограммов было съедено. Теперь я уже начал использовать гиши-миши — по фунту в день на каждого, — отложив про запас два мешочка кадик, немного сахара и коробку рыбных сухариков — для разнообразия. Я рад избавиться от добытых в Туруфе продуктов: сани стало тащить куда легче.
Сордни Танерн. Температура —5°. Снег с дождем, который тут же превращается в лед. Ветер мчится вниз по ледяной реке, словно горный поток по узкому ущелью. Палатку поставили в полукилометре от края Ледника, на длинной ровной полосе фирна. Спуск с крутого склона Дремегола был тяжелым: без конца голые скалы и каменистые осыпи; край Ледника покрыт глубокими трещинами; огромное количество гальки и валунов вмерзло в лед, так что пришлось попытаться снова поставить сани на колеса. Но уже через какие-то сто метров колесо напрочь заклинило, а ось погнулась. С тех пор пользуемся только полозьями. Сегодня прошли всего шесть километров; до сих пор еще не повернули туда, куда нам нужно. Извивающийся язык Ледника, похоже, изгибается плавной дугой к западу, где он когда-то сошел с ледяного плато. Здесь меж двух вулканов ледяная река в ширину не менее пяти километров, и по ней, если держаться ближе к середине, идти, видимо, будет не слишком трудно, хотя трещин во льду оказалось гораздо больше, чем я предполагал, да и поверхность далеко не идеальная — слишком много камней.
Драмнер весьма активен. Ледяная корка, облепившая нам губы, пахнет дымом и серой. Целый день над вершиной Драмнера висит темная туча, ниже мрачных серых небес. Время от времени все вокруг темная туча, ледяной дождь, серые небеса — вспыхивает темно-красным, потом, словно подернутые пеплом угли, снова темнеет неспешно. Лед под ногами слегка вздрагивает.
Эскичве рем ир Гер высказал предположение, что вулканическая активность в северо-западном Оргорейне и на Архипелаге в течение последних десяти-двадцати тысячелетий непрерывно росла и продолжает возрастать — явное свидетельство конца Ледникового Периода или, как минимум, ослабления холодов. Наступает межледниковый период. Двуокись углерода, выделяемая вулканами в атмосферу, со временем превратится в достаточно плотную изолирующую пленку, которая будет создавать и известный парниковый эффект, задерживая тепло, излучаемое планетой, и одновременно пропуская в атмосферу солнечные лучи. В связи с этим среднегодовая температура, по мнению этого ученого, повысится в итоге градусов на тридцать и достигнет примерно 20 °C. Я рад, что меня тогда уже не будет в живых, Аи говорит, что подобные теории выдвигались и их учеными относительно последнего, все еще не завершившегося ледникового периода на Земле. Все подобные теории, впрочем, в большинстве своем одинаково неопровержимы и недоказуемы; никто точно не знает, отчего Великие Льды приходят, а потом уходят. Снежный покров Неведения доселе остается нетронутым.
Над Драмнером в темноте полыхает неяркое, но мощное зарево.
Эпс Танерн. По счетчику сегодня прошли двадцать два километра, но по прямой мы не далее чем в десяти километрах от нашей вчерашней стоянки. Все еще находимся в залитом льдом ущелье между двумя вулканами. Драмнер все больше активизируется. Черви огня ползут, извиваясь, по его черным бокам, их видно, когда ветер разгоняет мутные кипящие облака дыма и белого пара. В воздухе непрерывно слышится какое-то шипение, бормотание, это как бы дыхание самой земли, и оно настолько всеобъемлюще, что, если специально остановиться и прислушаться, можно и не уловить отдельных вздохов; тем не менее оно захватывает тебя целиком, до мельчайшей клеточки. Ледник сотрясается, чихает и кашляет, подпрыгивая у нас под ногами. Все снеговые наносы, прикрывавшие щели и пропасти, исчезли, их как бы стряхнуло, сбило вниз этими непрерывными толчками, этой дрожью Великих Льдов, а под ними — самой земли. Мы то движемся вперед, то возвращаемся назад, без конца пытаясь определить границы очередной щели, вполне способной проглотить без следа и нас, и наши сани. Потом все повторяется снова: мы пытаемся идти на север, но постоянно что-то заставляет нас двигаться то на запад, то на восток. Над нашими головами Дремегол из сочувствия к страданиям Драмнера тоже ворчит и испускает вонючие дымы.
Этим утром Аи сильно обморозил лицо: нос, уши, подбородок — все было мертвенно-серым, когда я случайно взглянул на него. Я быстренько растер его как следует, так что опасность миновала, однако следует быть осторожнее. Тот ветер, что дует на нас как бы сверху, с Ледника, прямо-таки дышит смертью; а мы, когда тащим сани, вынуждены все время идти к ветру лицом.
Хорошо было бы поскорее выбраться из узкого ущелья и сойти с морщинистой лапы Ледника, протянувшейся между двумя ворчащими чудовищами. На горы лучше смотреть издали. Лучше не слушать, когда они начинают говорить.
Архад Танерн. Погода удачная, соув, около —10°. Сегодня прошли около двадцати километров и примерно на пять приблизились к цели; северный край Гобрина в вышине стал виден значительно отчетливее. Теперь очевидно, что его ледяная рука в ширину не меньше нескольких десятков километров, а тот ледничок, что просунулся в ущелье между Драмнером и Дремеголом, — всего лишь один палец этой гигантской ледяной руки; теперь мы взобрались как бы на тыльную сторону «ладони». Когда смотришь назад от нашей сегодняшней стоянки, то видно, что ледниковая река вся в трещинах, она словно проткнута и разорвана черными дымящимися вершинами гор, которые препятствуют ее плавному течению. А если посмотреть вперед, то увидишь, как ледяной поток ширится, восходя к небесам, медленно изгибаясь и подминая под себя темные поперечные складки земли, и там вдали, в вышине, сливается с ледяной стеной, окутанной вуалью облаков, дымом и снежной пеленой. С неба на нас вместе со снегом падают пепел и зола, снег буквально пропитан выбросами вулканического организма; они покрывают его поверхность, вмерзли в лед. Идти довольно легко, зато трудно тащить сани; на полозьях уже пора менять покрытие. Раза два-три вылетевшие из жерла вулкана острые камни вонзались в снег совсем рядом с нами. Сопротивляясь холоду, они из последних сил громко шипели, прожигая отверстие в ледниковом щите. Вокруг слышится шуршание и стук отяжелевшей от пепла снежной крупы.
Мы карабкаемся вверх, к северу бесконечно медленно, через горы и хаос нарождающегося нового мира.
Слава же незавершенности мира!
Нетерхад Танерн. С утра снег совсем не идет; на небе сумрачные тучи, ветрено. Температура около —10°. Бесчисленные ледяные речки и ручьи отовсюду стекаются в долину, распростертую перед нами; мы уже находимся в самой восточной ее точке. Дремегол и Драмнер остались далеко позади, хотя острая вершина Дремегола все еще торчит на востоке, практически на уровне глаз. Мы теперь всползли, вскарабкались наконец на сам Ледник и должны выбирать: либо следовать течению ледовой реки и двигаться на запад, а затем наверх, к плато Гобрин, либо осуществить весьма рискованный подъем по ледяным утесам километрах в полутора от нашей сегодняшней стоянки, благодаря чему можно сэкономить километров тридцать-сорок очень тяжелого пути.
Аи предпочитает рискнуть.
Есть в нем какая-то непонятная хрупкость. Он весь кажется незащищенным, открытым, уязвимым; даже половые его органы всегда находятся снаружи, и он не может втянуть их в брюшную полость, спрятать. Зато он сильный, невероятно сильный. Не уверен, что он смог бы тащить сани дольше, чем я, но он может тащить более тяжелый груз и значительно быстрее, чем я, — раза в два. Он, например, легко может поднять сани за передок или за корму, чтобы устранить какую-либо помеху, вытащить камень. Я не могу ни поднять, ни тем более удержать на весу такую тяжесть, разве что в состоянии дотхе. Странная смесь хрупкости и силы в нем прекрасно сочетается со способностью легко предаваться отчаянию и столь же легко бросать вызов судьбе. Неукротимая нетерпеливая храбрость. Та монотонная, тяжкая, отчасти даже унизительная работа, которую мы выполняли все это время, настолько извела его, что, будь он представителем моей расы, я бы счел его трусом; однако он ни в коем случае не трус; он всегда готов к смелому, мужественному поступку, я такой готовности больше ни в ком не встречал. Он всегда готов к решительным действиям, полон энтузиазма, готов поставить собственную жизнь на кон в любой жестокой и рискованной авантюре.
«Огонь и страх хорошие слуги, да плохие хозяева», — говорят у нас. Он заставляет страх служить ему. Я бы позволил страху вести меня кружным, длинным путем. Смелость и уверенность всегда при нем. Есть ли смысл искать более безопасные пути во время такого путешествия? Существуют, правда, пути бессмысленные, по которым я никогда не пойду, однако безопасного пути для нас нет.
Стрет Танерн. Не везет. Невозможно втащить сани наверх, хотя мы потратили на это весь день.
Густой снег соув сыплется как бы пригоршнями; снег смешан с пеплом; густой слой пепла лежит на всем. Весь день было почти темно, потому что ветер, то и дело менявший направление, снова подул с запада и принес целое облако вонючего дыма с Драмнера. На этой высоте подземные толчки ощущаются меньше, но нас все-таки здорово тряхнуло, когда мы пытались взобраться на выступ ледяного утеса; закрепленные было сани отцепились, и меня протащило вместе с ними метра на два вниз, но Аи успел крепко ухватиться за сани и спас нас обоих от падения к самому основанию утеса — с высоты по крайней мере метров шесть Если один из нас сломает ногу или руку во время этих упражнений, то, возможно, путешествие для нас обоих будет окончено; честно говоря, весь риск именно в этом; перспектива довольно-таки безобразная, если как следует подумать. Долина у нас за спиной бела от пара: там извергающаяся лава соприкасается с вечными льдами. Теперь мы действительно не можем вернуться. Завтра начнем восхождение чуть западнее.
Верен Танерн. Не везет. Вынуждены были пройти еще дальше к западу. Весь день темно, словно вечером в сумерках. Легкие раздражены, но не от мороза — по-прежнему не очень холодно даже по ночам из-за западного ветра, — а от вулканических испарений и пепла. К вечеру второго дня, после очередной тщетной попытки взобраться, всползти на брюхе по изломанным страшным давлением ледяным утесам, где путь без конца преграждают то отвесные стены, то крутые выступы, после бесконечных подъемов чуть выше и падений вниз, вниз, вниз, Аи совершенно выбился из сил и потерял терпение. Я думаю, что он считает слезы чем-то нехорошим или постыдным. Даже когда он был совсем болен и слаб — в те первые дни нашего бегства, — он всегда прятал от меня лицо, если плакал. Каковы тому причины — личные ли они, или вся его раса ведет себя так? А может, эти представления имеют социальные корни, откуда мне знать? Я не знаю, почему Аи не должен плакать И все же его имя — это какой-то крик боли. Об этом я спросил его впервые еще в Эренранге; теперь кажется, что это было давным-давно. Услышав разговор о каком-то «инопланетянине», я спросил, как его имя, и услышал в ответ исходящий из человеческого горла крик боли в ночи. Теперь он спит. Его руки непроизвольно подергиваются от чрезмерной усталости. Мир вокруг нас — лед, скалы, засыпанный пеплом снег, огонь и ночная тьма — тоже вздрагивает, подергивается, что-то бормочет. Минуту назад, выглянув наружу, я увидел над вулканом сияние — словно бледно-красный цветок распустился прямо на брюхе нависших над горной тьмой тяжелых облаков.
Орни Танерн. Не везет. Это двадцать второй день нашего путешествия, и уже с десятого дня мы нисколько не продвинулись к востоку, совершенно зря потратили время и прошли лишних двадцать пять — тридцать километров к западу; с восемнадцатого дня пути мы вообще не продвинулись ни на шаг, с тем же успехом мы могли бы просто сидеть в палатке. А если мы когда-либо и в самом деле поднимемся на Ледник, то хватит ли нам теперь еды, чтобы пройти весь этот путь до конца? Я неотступно думаю об этом. Туман и дым не позволяют видеть далеко, так что мы даже не можем как следует выбрать направление. Аи готов идти на штурм в любом месте, каким бы крутым ни был подъем, даже если там не окажется ни единого выступа. Его раздражает моя осторожность. Нам непременно нужно следить за собой. Я через день-два вступаю в кеммер, так что малейшая неурядица может вызвать бурю. А пока мы бодаем лбами ледяные утесы в холодной полутьме, в тучах пепла. Если бы я писал новый Канон Йомеш, я бы именно сюда ссылал воров после смерти. Тех, например, что под покровом ночи крадут сумки с едой в городе Туруфе. Или тех, что крадут у человека его дом, его имя и с позором высылают его из страны. Голова пухнет от усталости; потом перечитаю написанное сегодня, сейчас не в силах.
Хархахад Танерн. Наконец-то! На двадцать третий день нашего путешествия поднялись на Ледник Гобрин. Сегодня утром, едва успели двинуться в путь, сразу заметили всего в нескольких сотнях метров от стоянки проход, ведущий прямо на Ледник, — широкую извилистую дорогу меж ледяных утесов с посыпанными пеплом обочинами, покрытую валунами и трещинами. Мы пошли прямо по ней, словно по набережной реки Сесс. И вот мы на Леднике. Снова идем на восток — идем домой.
Аи и меня заразил своей искренней радостью — результатом нашего успешного восхождения. Честно говоря, идти здесь ничуть не легче, чем раньше. Так же плохо. Идем по самому краю плато. Пропасти — а некоторые из них так велики, что в них может провалиться целая деревня, причем не просто дом за домом, а вся сразу, — уходят куда-то в глубь Льдов, дна в них не видно. Чаще всего они пересекают наш путь, вынуждая двигаться на север, а не на восток. Поверхность плохая. Мы с трудом протаскиваем сани между огромными глыбами и осколками льда — кругом невероятный хаос, созданный напряжением и движением огромного ледникового щита, пролегающего между Огненными Холмами. Под страшным давлением толща льда складывается в складки, ломаясь, принимает забавные формы: перевернутых башен, безногих гигантов, катапульт. Здесь, обладая для начала «всего» полуторакилометровой толщиной, Ледник растет, крепнет, становится все мощнее, пытаясь преодолеть горные вершины, задушить молодые вулканы, обволакивая их своим молчанием. На севере, в нескольких километрах отсюда, прямо из Ледника торчит новая вершина — острый, совершенно голый каменный пик. Это молодой вулкан, на несколько тысяч лет моложе того ледяного чудовища, что жует и перемалывает скалы, чья шкура сплошь покрыта морщинами трещин и опухолями гигантских глыб и складок, достигая здесь двухкилометровой толщины, так что отсюда невозможно увидеть, где начинается эта стена.
Днем, в очередной раз свернув в сторону, мы увидели дымы над вулканом Драмнер; дымы висели серо-коричневой стеной и казались продолжением самого Ледника. Над ледниковым щитом постоянно дует северо-восточный ветер, очищающий воздух от тех мерзостных испарений и вони, которые извергают внутренности планеты и которыми мы дышали долгие дни; ветер разгоняет поднимающийся позади нас дым, который темной завесой скрывает дальние языки Ледника, и более низкие вершины гор, и каменистые долины, и всю остальную землю… Ледник как бы говорит: здесь нет ничего, кроме моих Льдов… Однако юный вулкан, что виден на севере, явно имеет на этот счет совсем иное мнение.
Снега нет, небо покрыто высокими перистыми облаками. Ночью на плато —20°. Под ногами — фирн, свежая ледяная корка и старый мощный лед. Молодой ледок таит страшную опасность, его скользкая голубоватая поверхность чуть замаскирована белой изморозью. Мы оба падали уже множество раз. На одном из особенно скользких участков я по крайней мере метров пять проехал на собственном брюхе. Аи в своей упряжке согнулся прямо-таки пополам от смеха. Потом извинился и объяснил, что раньше считал себя единственным человеком на планете Гетен, который способен вот так поскользнуться на льду.
Сегодня прошли восемнадцать километров; но если попробуем и впредь сохранять такую же скорость, двигаясь по изломанной, заваленной ледяными глыбами, изрезанной глубокими трещинами и ледяными складками местности, то вскоре совершенно выбьемся из сил, если с нами не произойдет чего-нибудь похуже катания по льду на собственном брюхе.
Прибывающая луна висит низко, она буро-красного цвета, словно запекшаяся кровь; вокруг нее большой коричневато-красный сияющий круг.
Гьирни Танерн. Идет снег, поднялся ветер, мороз усилился. Сегодня опять прошли около восемнадцати километров, то есть с первого дня пути всего километров триста семьдесят. В среднем по пятнадцать в день или даже по семнадцать, если не учитывать те два дня, что нам пришлось пережидать пургу. Из пройденных километров по крайней мере сто двадцать, а то и все сто пятьдесят ни на йоту не приблизили нас к намеченной цели. Кархайд от нас сейчас почти так же далек, как и в самом начале пути. Зато теперь, как мне кажется, у нас появилось значительно больше шансов туда все-таки добраться.
С тех пор как мы вышли из загаженного извержением вулкана ущелья, после всех тягот трудного дневного перехода и бесконечных волнений у нас все-таки остаются еще душевные силы, так что мы снова стали подолгу беседовать, устроившись после ужина в палатке. Поскольку сейчас у меня кеммер, я предпочел бы вообще не видеть Аи, что весьма затруднительно, поскольку палатка у нас двухместная. Разумеется, основная трудность в том, что у него, благодаря любопытным особенностям земного организма, тоже как бы кеммер, причем постоянный. Должно быть, это весьма странное, необычное для гетенианцев и не слишком активное половое влечение, раз оно растянуто на целый год и всегда точно известно, к мужскому или женскому типу оно относится. Вот с чем я столкнулся, да еще в таком состоянии! Сегодня вечером мое возбуждение было довольно трудно не заметить, а я слишком устал, чтобы произвольно впасть в антитранс или как-то иначе подавить свои чувства в соответствии с учением Ханддары. В конце концов он спросил, не обидел ли он меня. Я с некоторым смущением объяснил собственное молчание. Боялся, что он станет надо мной смеяться. Он уже давно перестал быть для меня диковинкой или сексуальным извращенцем. Я сам таков. Здесь, на Леднике, каждый из нас уникален, каждый воспринимается как данность, по отдельности; я отрезан от мне подобных, от своего общества и его законов точно так же, как и он от своего. В этом ледяном мире не существует других гетенианцев, способных подтвердить и объяснить мою нормальность. Наконец-то мы оба равны. Равны и чужды друг другу. И оба одиноки. Он, конечно же, смеяться не стал. Но в его обращении со мной вдруг проявилась такая нежность, о которой я и не подозревал: никогда не думал, что он может быть так мягок. Потом он заговорил об одиночестве, об изолированности от своего мира:
— Ваша раса удивительно одинока даже в своем собственном мире. Здесь нет больше никого из млекопитающих. Никого из двуполых. Нет даже достаточно разумных животных, которых можно было бы приручить. Это, безусловно, повлияло на образ вашего мышления — я имею в виду не только научное мышление, хотя вы обладаете просто поразительной способностью строить гипотезы. Не менее поразительно и то, что вы сумели выработать определенную концепцию эволюции, несмотря на непреодолимую пропасть между вами самими и находящимися на крайне низком уровне развития прочими живыми существами. Но я прежде всего имел в виду вашу философию и чувственное восприятие: быть единственным исключением в столь враждебной среде немыслимо трудно; это неизбежно должно было сказаться на вашем мировоззрении.
— Последователи Йомеш сказали бы, что божественность человека и проявляется в его уникальности.
— Да, пожалуй. Человек — царь природы. Другие религии в других мирах сделали тот же вывод. Это чаще всего религии обществ динамичных, агрессивных, разрушительно воздействующих на эхологию. Оргорейн тоже пошел по этому пути — со своими особенностями, конечно. Они, похоже, склоняются к тому, чтобы в итоге подчинить себе весь окружающий мир. А что по этому поводу говорят ханддараты?
— Что ж, в Ханддаре… понимаете, там не существует никакой теории, никаких догм… Возможно, ханддараты меньше обращают внимание на пропасти, что разделяют человека и животных, значительно больше интересуясь их сходством, их связями друг с другом, тем единством, тем целым, которое включает в себя все живые существа. — В тот день у меня все время в голове вертелись стихи Тормера Лая, и я произнес их вслух;
Свет — рука левая тьмы, Тьма — рука правая света. Двое — в одном, жизнь и смерть, И лежат они вместе. Сплелись нераздельно, Как руки любимых, Как путь и конец.Голос мой дрожал, когда я произносил эти строки: я вспомнил, как в своем предсмертном письме ко мне мой брат процитировал те же стихи.
Аи долго думал, потом сказал:
— Вы все одиноки и в то же время неотделимы друг от друга. Возможно, вы в той же степени находитесь под влиянием своей целостности, своего монизма, как мы — под влиянием дуализма.
— Но мы ведь тоже дуалисты. Двойственность мира — в основе всего, разве нет? Хотя бы пока существуют понятия «я» и «другой».
— Я и Ты, — сказал он. — Да, это действительно в конце концов значительно более широкое понятие, чем просто половая противопоставленность..
— Расскажи мне, каковы особенности представителей иного, чем твой, пола?
Он выглядел озадаченным; да, по правде говоря, и меня озадачил мой собственный вопрос; при кеммере иногда вылетают такие вот неожиданные вопросы, проявляются неожиданные эмоции. Нам обоим стало неловко.
— Я никогда об этом не думал, — сказал он. — А ты никогда не видел женщины. — Он использовал свое, земное слово, которое я знал.
— Я видел у тебя их изображения. Они — эти женщины — похожи на гетенианца в период беременности, только груди у них побольше. А они сильно отличаются от вас своим менталитетом, поведением? Может быть, это просто другая разновидность людей?
— Нет. Да. Нет, конечно же, нет. По крайней мере в основном. Но отличия очень существенные. Я считаю, что наиболее важным, определяющим фактором в жизни любого человека является то, кем он родился: мужчиной или женщиной. По большей части в человеческих обществах с этим фактором связано все: ожидания и надежды, трудовая деятельность, перспективы, кругозор, этика, внешность и поведение — почти все. Лексика. Семиотика. Одежда. Даже отношение к еде. Женщины., женщины обычно едят меньше мужчин… Невероятно трудно отделить врожденные различия полов от тех, что привиты цивилизацией. Даже в тех обществах, где женщины столь же социально активны, как и мужчины, им по-прежнему приходится вынашивать детей, и — чаще всего — заниматься их воспитанием…
— В таком случае у вас равноправие вовсе не основной закон? Может быть, они уступают мужчинам в умственном отношении?
— Не знаю. У них, похоже, не слишком часто проявляются способности к математике или композиции. Или к изобретательству, или просто к абстрактному мышлению. Но это не потому, что они глупее мужчин. Физически они немного слабее, но, с другой стороны, намного выносливее. Психологически же..
Он внезапно умолк, уставился на раскаленную печку и затих; потом потряс головой и сказал:
— Харт, ну не могу я объяснить тебе, что такое женщины! Я как-то никогда не думал об этом абстрактно и — о господи! — практически позабыл, какие они, понимаешь? Я ведь уже два года здесь… Тебе этого не понять. В некотором смысле женщины для меня куда более чужие, чем ты. Куда большие «инопланетяне». С тобой я как-никак все-таки одного пола… — Он отвернулся и рассмеялся, горестно и неловко. У меня самого чувства были сложными, и мы оставили эту тему.
Йирни Танерн. Сегодня прошли двадцать пять километров. Двигались по компасу на северо-восток, шли на лыжах. Уже через час совершенно перестали попадаться торосы и трещины. Впряглись в сани цугом, я впереди со щупом, чтобы определить плотность покрова, однако в этом, как оказалось, не было нужды: фирн слоем в полметра покоится на мощном ледниковом щите, а сверху фирна насыпало еще по крайней мере сантиметров двадцать плотного снега; поверхность почти ровная. Идти очень легко и тащить сани ничего не стоит, даже трудно поверить, что на них еще по крайней мере килограммов тридцать поклажи. Весь день тянули сани по очереди — при такой замечательной поверхности и один мог с этим справиться без труда. Жаль, что самая трудная часть нашего путешествия — подъем и путь по каменистому ущелью — пришлась на те дни, когда сани были еще тяжело нагружены. Теперь мы идем налегке. Слишком, налегке; я все время ловлю себя на мысли о еде. Питаемся мы, по словам Аи, словно эльфы. Весь день шли легко и быстро по ровной поверхности ледяного плато, абсолютно белой под серо-голубыми небесами, по девственно чистым, нетронутым снегам, и эта ровная белизна лишь кое-где, далеко позади нас, как бы проткнута темными вершинами молодых вулканов, да еще совсем далеко, за этими вершинами, совсем над горизонтом, темная дымка — дыхание Драмнера. И вокруг ничего, лишь солнце под вуалью тумана и Лед.
17. Миф о создании Орготы
Корнями этот миф уходит в доисторический период; он существует во множестве вариантов и версии. Это — одна из наиболее примитивных версий. Она взята из до-Йомегиского письменного источника, обнаруженного в пещерном храме Исенпет обитаемых районов Ледника Гобрин.
В самом начале не было ничего, кроме льда и солнца.
За много-много лет солнце, растопив льды, выжгло в них глубокую трещину. По краям этой бездонной пропасти лежали большие ледяные глыбы самой различной формы. Ледяные глыбы таяли, и капли талой воды все падали и падали вниз, в пропасть. Одна из глыб сказала: «У меня кровь идет». Вторая сказала: «Я плачу». А третья сказала: «Я потею».
И тогда эти ледяные глыбы отодвинулись подальше от края пропасти и встали посреди ледяной равнины. Та, что сказала, что у нее идет кровь, дотянулась до солнца, вытащила пригоршню экскрементов из его живота и сотворила из них земляные холмы и поля. Та, что сказала, что плачет, дохнула на лед и, растопив его, создала моря и реки. Та, что сказала, что потеет, смешала землю и воду морскую и сотворила деревья, травы, полезные злаки, зверей и людей. Растения росли на земле и на дне морском, звери бегали по суше и плавали в водах океана, но люди никак не просыпались. И было их всего тридцать девять. Они спали на льду и не шевелились.
Тогда все три глыбы льда быстро согнулись и сели, задрав вверх колени, а потом позволили солнцу растопить их до конца. Они таяли, превращаясь в молоко, которое потекло прямо во рты спящих, и спящие проснулись. И молоко это с тех пор пьют лишь дети человеческие, ибо без этого молока не пробудятся они к жизни.
Первым пробудился Эдондурат. И таким он был высоким, что, когда встал, голова его задела небо, и выпал снег. Он увидел, что остальные ворочаются, просыпаясь, испугался того, что они двигаются, и от страха убил их одного за другим лишь слабым ударом своей огромной руки. Он успел убить уже тридцать шесть человек, когда один из спящих, предпоследний, убежал. И получил он имя Хахарат. Далеко убежал он по ледяной равнине, за земляные поля, а Эдондурат упорно преследовал его, наконец догнал и слегка ударил ладонью. Хахарат упал и умер. Тогда Эдондурат вернулся к Месту Рождения на Ледник Гобрин, где лежали тридцать шесть мертвых тел, но последний оставшийся в живых человек исчез. Ему удалось спастись, пока Эдондурат преследовал Хахарата.
Из замерзших тел своих братьев Эдондурат построил дом, засел внутри и стал поджидать, когда вернется тот, оставшийся в живых. Каждый день кто-то из мертвецов непременно спрашивал вслух: «Жжется ли он? Жжется ли он?» А остальные, едва ворочая замерзшими языками, говорили в ответ: «Нет, нет». Потом Эдондурат во сне вступил в кеммер, спал беспокойно, ворочался и разговаривал вслух, а когда проснулся, все мертвецы в один голос твердили: «Он жжется, жжется!» И тот последний, что остался в живых, самый младший его брат, услышал, как они говорят, и пришел в дом Эдондурата, построенный из мертвых тел, и они полюбили друг друга. А потом у них родились дети, от которых пошли разные народы; плоть от плоти Эдондурата были эти дети, из чрева Эдондурата вышли они в этот мир. Имя же второго брата и отца детей неизвестно.
При каждом из рожденных братьями детей была некая частица тьмы, которая следовала за ними повсюду, куда бы они ни пошли при свете дня Эдондурат сказал: «Почему это моих сыновей повсюду преследует тьма?» А его кеммеринг ответил: «Потому что они родились в доме, построенном из мертвой человеческой плоти, вот смерть и преследует их по пятам. Они все — как бы посреди времен. В начале были только солнце и лед и не было никакой тени. В конце, когда мы исчезнем, солнце поглотит самого себя и тень поглотит свет, и тогда не останется ничего, только Лед и Тьма».
18. На ледяном плато
Порой, засыпая в темной тихой комнате, я на мгновенье ощущаю себя во власти бесценной иллюзии вернувшегося прошлого. Стенка палатки как бы снова касается моего лица, совершенно невидимая, но за ней отчетливо слышен легкий, скользящий, слабый звук: шуршание снега, несомого ветром. Кругом непроницаемая тьма. Свет в печке выключен, и сейчас она представляет собой лишь источник тепла, самую его сердцевину. Чуть влажное ограниченное пространство тесноватого спального мешка… шорох снега… едва слышное дыхание Эстравена, спящего рядом; темнота. И больше ничего. Мы оба находимся внутри нее, в теплом убежище, в покое, как бы в центре всего сущего. За стенами палатки распростерта великая вечная тьма, холодное мертвящее одиночество.
В такие счастливые моменты, засыпая, я совершенно определенно знаю, что самое главное в моей жизни — там, в том времени, что прошло, ушло навсегда и все-таки существует вечно: бесконечно длящийся миг, средоточие тепла.
Я не пытаюсь доказать, что был счастлив в те долгие недели, когда тащил сани по ледяному полю гибельной зимой. Я был голоден, истощен, меня часто мучила тревога, и тяготы со временем только усиливались. Нет, конечно же, счастлив я не был. Счастья не бывает без причины, и лишь разумная причина вызывает счастье. Но то, что было дано мне тогда, нельзя заслужить, нельзя удержать и часто даже нельзя распознать. Я имею в виду радость.
Я всегда просыпался первым, обычно еще до рассвета. Скорость метаболических процессов в моем организме чуть выше гетенианских норм, и сам я выше и тяжелее; Эстравен все это учел, рассчитывая наш рацион, причем учел с той дотошной скрупулезностью, которая обычно свойственна либо опытной домашней хозяйке, либо истинному ученому; так что с самого начала я имел в день граммов на пятьдесят больше пищи, чем он. Протесты по поводу столь «несправедливого» дележа пришлось прекратить ввиду неразумности. Но как бы тщательно он еду ни делил, порция все равно была очень маленькой. Я все время был голоден, голоден постоянно, и с каждым днем голод усиливался. Я просыпался от того, что страшно хотел есть.
Если все еще было темно, я включал печку на максимум и ставил на нее котелок с подтаявшим за ночь куском льда, который вносили в палатку с вечера. Эстравен тем временем, как обычно, молча и яростно боролся со сном, словно со злым духом. Одержав победу, он садился, уставившись на меня мутным взором, тряс головой и окончательно просыпался. Пока мы одевались, обувались, собирали и укладывали вещи, поспевал завтрак: котелок кипящего орша и по одному кубику гиши-миши, который мы разбавляли горячей водой, превращая в тестообразную кашицу. Мы вкушали пищу медленно, торжественно, подбирая каждую упавшую крошку. Пока мы ели, печка остывала. Мы упаковывали ее вместе со сковородкой и котелком, надевали свои куртки с капюшонами, теплые рукавицы и выползали наружу, на свежий воздух. Все время было невероятно, непереносимо холодно. Каждое утро мне приходилось снова и снова заставлять себя поверить в то, что все случившееся со мной — правда. Если же приходилось выходить на улицу дважды, то во второй раз покинуть палатку оказывалось еще труднее.
Иногда шел снег, а порой длинные лучи восходящего солнца ложились удивительными золотисто-голубыми полосами на бесконечные километры ледяной поверхности; чаще же всего небо было серым.
По ночам мы убирали термометр в палатку, и, когда выносили наружу, забавно было видеть, как ртуть резко устремлялась вправо (у гетенианцев шкала расположена против часовой стрелки). Температура падала настолько стремительно, что трудно было уследить, как она минует отметку 0°. Останавливалась она обычно между —20° и —50°.
Пока один из нас складывал и упаковывал палатку, второй пристраивал на сани печку, дорожные сумки и тому подобное; палаткой мы прикрывали сверху все остальное, и можно было трогаться в путь. В нашем распоряжении было мало металлических предметов, но постромки скреплялись алюминиевыми пряжками, слишком тонкими, чтобы застегнуть их в рукавицах, и они обжигали голые пальцы на морозе так, словно были раскалены докрасна. Мне приходилось быть особенно осторожным, действуя голыми руками при —30° и ниже. Особенно если дул ветер. Я удивительно быстро обмораживался. Зато ноги у меня совсем не страдали, а это при подобном зимнем путешествии самое главное, ведь за какой-то час можно на неделю, а то и на всю жизнь превратиться в хромого калеку. Эстравену, собираясь в путь, пришлось угадывать мой размер обуви, и сапоги, которые он мне купил, были немного великоваты, однако лишняя пара носков прекрасно решала этот вопрос. Итак, мы надевали лыжи, как можно скорее впрягались в постромки, застегивались и одним рывком отдирали примерзшие полозья от снега. Начинался очередной переход.
По утрам после обильного снегопада порой приходилось какое-то время откапываться. Свежий снег отгрести было нетрудно, хотя палатку и сани заметало весьма внушительного вида сугробами; такие сугробы, пожалуй, были теперь основным препятствием в нашем долгом, в сотни километров, пути по ледниковому плато.
Мы шли на восток по компасу. Ветер обычно дул с севера, с Ледника. День за днем он упорно дул слева, и капюшон от него не спасал. Я надел еще маску, чтобы защитить нос и левую щеку от обморожения. И все-таки умудрился отморозить левое веко; веко распухло, и глаз целый день не открывался; я уж решил, что навсегда утратил способность видеть им: даже когда Эстравен отогрел его с помощью языка и дыхания, как-то заставив веки раскрыться, я некоторое время ничего не видел им — наверное, отморозил и что-то внутри. В солнечную погоду мы оба надевали особые гетенианские надглазные щитки, чтобы избежать снежной слепоты. Гигантский Ледник, как объяснял Эстравен, удерживал над своей центральной частью мощный антициклон, и тысячи квадратных километров заснеженных льдов являли собой сплошное, нестерпимо сверкающее в солнечных лучах поле. Мы, однако, находились не в центральной части Ледника, а на самом ее краешке, как бы между зоной высокого давления и зоной вихрей, отражающихся от поверхности Ледника; здесь бывают страшные метели, которые Ледник частенько насылает и на прилегающие к нему районы. Ветер, дующий точно с севера, приносил с собой устойчивую ясную погоду, однако если он начинал дуть с востока или с запада, то разыгрывалась поземка, завиваясь в ослепительные, жгучие вихри, похожие на пыльные смерчи; иногда поземка ползла по самой поверхности Ледника, а небо вдруг становилось белым, и воздух белым, солнце скрывалось в этой белой пелене, и мы переставали отбрасывать тени; даже снег под ногами, даже сам Ледник как бы исчезали.
Где-то около полудня мы устраивали привал: вырезали из снега несколько кубов и делали стенку, защищавшую нас от ветра. Кипятили воду, разводили в ней гиши-миши и выпивали эту теплую питательную кашицу, иногда положив туда еще кусочек сахара. Потом снова впрягались в сани и шли дальше.
Мы редко беседовали в пути или во время краткого привала: губы были обожжены морозом и растрескались, а стоило приоткрыть рот, как от холода начинали ныть зубы, огнем жгло горло и легкие; было просто необходимо молчать и дышать только носом — во всяком случае, когда температура опускалась до сорока-пятидесяти градусов. Когда же было еще холоднее, затруднительным становился вообще сам процесс дыхания, потому что выдыхаемый воздух тут же замерзал на лице, и если не уследишь, то ноздри моментально намертво закупоривала ледяная корка; тогда, чтобы спастись от удушья, приходилось полным ртом глотать режущий, как бритва, морозный воздух. Иногда выдыхаемый и тут же замерзающий влажный воздух вылетал из носа с каким-то легким треском, словно где-то далеко взрывалась шутиха, и на лицо падал целый фейерверк крошечных ледяных кристалликов; каждый выдох, таким образом, превращался в небольшую снежную бурю.
Шли обычно до полного изнеможения или по крайней мере до наступления темноты. Только тогда останавливались, ставили палатку, разгружали сани, закрепляли их колышками при сильном ветре и устраивались на ночлег. Обычно в день мы шли часов до одиннадцать-двенадцать и делали от восемнадцати до двадцати пяти километров.
Похоже, скорость была недостаточно высока, однако и условия не всегда нам благоприятствовали. Снежное покрытие редко одинаково хорошо годилось для лыж и для санных полозьев, Если, например, снег был свежим и легким, то сани скорее тонули в нем, нежели скользили по поверхности; если же снег покрывался коркой, то сани шли хорошо, зато мы на своих лыжах постоянно скользили; когда же наст был совсем плотным, то на нем часто встречались обледенелые наносы, Заструги, которые порой достигали высоты человеческого роста. Тогда приходилось без конца преодолевать острые гребни и фантастической формы горки, потому что заструги, как назло, всегда располагались поперек избранного нами маршрута. Раньше я воображал, что плато Ледника Гобрин ровное, как замерзший пруд; но вокруг нас расстилалась многокилометровая равнина, больше похожая на внезапно застывшее штормовое море.
Бесконечные заботы о том, как безопасно установить палатку, закрепить сани, непременно очистить весь налипший на одежду снег и так далее, страшно надоедали. Порой все это казалось совершенно бессмысленным. Порой мы останавливались на ночлег так поздно и были настолько продрогшими и усталыми, что хотелось просто снять с саней спальный мешок и улечься в глубокий санный след, не ставя никакой палатки. Я ясно помню, как сильно мне этого хотелось в отдельные дни и как яростно я сопротивлялся методичной тиранической настойчивости своего спутника, непременно требовавшего, чтобы мы все делали как следует и тщательно готовились к ночлегу. В такие моменты я его ненавидел, ненавидел лютой, смертельной, какой-то нутряной ненавистью. Я ненавидел те жесткие, неуклонные, неотменимые требования, которые он мне предъявлял — во имя жизни.
Когда все бывало сделано и мы наконец оказывались в палатке, почти сразу тепло от печки Чейба накрывало нас своим уютным колпаком. Удивительная, замечательная вещь — тепло! Смерть и холод отступали, оставались где-то снаружи.
Ненависть тоже оставалась снаружи. Мы ели и пили горячее. Потом разговаривали. Когда мороз был особенно свирепым и даже идеальное в смысле теплоизоляции покрытие палатки не могло уберечь нас от холода, мы устраивались почти вплотную к печке. Изнутри палатка за ночь покрывалась короткой шерсткой инея. Если хоть на миг приоткрывалась войлочная дверь, ворвавшийся поток ледяного воздуха тут же конденсировался и превращался в изморозь. Если же снаружи была метель, то «иголочки леденящего ветра проникали сквозь вентиляционные отверстия, хотя те были самым тщательным образом защищены, и в палатке повисала практически неощутимая снеговая пыль. В такие ночи буря выла и стонала так громко, что мы не могли даже нормально разговаривать, приходилось кричать друг другу в ухо. Порой ночная тишина бывала настолько полной, что представлялось, что во Вселенной только еще нарождаются первые звезды или, наоборот, уже наступил конец света.
Где-то через час после ужина Эстравен чуть уменьшал мощность нагревателя, если позволял мороз, и выключал свет. Делая это, он бормотал короткую прелестную молитву или заклинание — единственное, что я запомнил из мудрости Ханддары: „Восславься же, о Тьма и незавершенность Мирозданья!“ Так говорил он, и наступала тьма. Мы засыпали, чтобы утром все начать сначала.
Так продолжалось целых пятьдесят дней.
Эстравен по-прежнему вел свой дневник, хотя за те недели, что мы шли по Вечным Льдам, он редко писал много, чаще только записывал дневную температуру и пройденный километраж. Среди этих записей порой встречаются отдельные, обрывочные его мысли, отрывки наших бесед, но ни слова о том молчаливом диалоге, что постоянно продолжался меж нами в течение всего первого месяца на Леднике, пока у нас еще хватало сил беседовать после ужина, а также когда нам пришлось провести несколько дней в палатке из-за сильной пурги. Я, например, рассказал ему, что мне не запрещается — однако и не поощряется — прибегать к телепатии на чужой планете, не вступившей в Лигу Миров, и попросил его пока сохранить в тайне то, что он узнал от меня, по крайней мере до тех пор, пока я не смогу обсудить свой поступок с коллегами на корабле. Он согласился и слово свое сдержал. И ни разу не произнес вслух и не записал ни слова из того, что касалось наших с ним телепатических бесед.
Искусство телепатического общения — вот то единственное, что я мог подарить Эстравену от имени всей экуменической цивилизации, от имени той чуждой ему жизни, которая так его интересовала. Нарушая Закон Культурного Эмбарго, я отнюдь не стремился заслужить благодарность. Или вернуть Эстравену долг. Такие долги навсегда неоплатны. Просто мы с ним достигли той стадии отношений, когда друг с другом делятся всем, чем можно или стоит поделиться.
Я даже думаю, что в итоге окажется возможной и супружеская любовь между гетенианцем-андрогином и нормальным (по хайнским меркам) однополым гуманоидом, хотя подобный союз, безусловно, будет бесплодным. Это, разумеется, еще нужно доказать; Эстравен и я не доказали ровным счетом ничего, если не считать области возвышенных чувств. Наиболее сложной в плане наших с ним сексуальных отношений была ночь где-то в самом начале пути — вторая ночь, проведенная на ледовом плато. Мы тогда весь день преодолевали торосы, без конца возвращались буквально по собственному следу, стараясь обойти глубокие трещины. Это была ужасная местность к востоку от Огненных Холмов. Мы совершенно вымотались, но не падали духом, надеясь, что вскоре перед нами откроется ровная поверхность плато.
Но после ужина Эстравен вдруг стал каким-то неразговорчивым и довольно скоро совсем умолк. В конце концов я, почувствовав его явное нежелание продолжать беседу, спросил:
— Харт, я снова что-нибудь не так сказал? Снова обидел тебя? Пожалуйста, скажи, в чем дело?
Он молчал.
— Ох, видно, я как-то задел твой шифгретор. Прости. Я никак не могу все это усвоить. Да я, если честно сказать, по-настоящему никогда и не понимал значения этого слова.
— Шифгретор? Оно происходит от старинного слова, примерно значившего „тень“.
Некоторое время мы оба молчали, а потом он посмотрел на меня прямо и нежно. Лицо его в красноватом свете печки казалось столь же мягким, ранимым и далеким, каким бывает порой женщины, когда она вдруг глянет на тебя, оторвавшись от собственных мыслей, и промолчит.
И тогда я снова увидел, и очень отчетливо, то, что всегда боялся в нем увидеть, притворяясь, что просто не замечаю этого: он был в той же степени женщиной, что и мужчиной. Всякая необходимость объяснять причину моего внезапного страха улетучилась вместе с самим страхом; мне осталось в конце концов просто принимать его таким, каким он был. Раньше я как-то открещивался от этого, отказывая ему в праве на собственную неповторимость. Он тогда был совершенно прав, когда сказал, что был единственным человеком на всей планете Гетен, который всегда верил мне, и единственным, которому я сам никогда не доверял. Потому что он был единственным здесь, кто полностью принял меня, кто лично испытывал симпатию ко мне, кому я был интересен как личность, кто лично был ко мне расположен. И до конца верен. А потому требовал и от меня аналогичного признания и одобрения. А я тогда никак не хотел признавать его. Я этого боялся. Я тогда совсем не желал отдавать свою веру, свою дружбу мужчине, который одновременно был женщиной. Или женщине, которая одновременно была мужчиной.
Он объяснил сдержанно и просто: у него сейчас кеммер, все это время он старался избегать меня настолько, насколько в таких условиях можно было избегать друг друга.
— Я не должен тебя касаться, — сказал он очень напряженно и отвернулся.
— Понимаю. И полностью с тобой согласен, — ответил я, ибо мне казалось, как, наверное, и ему, что именно из того сексуального напряжения, что возникло тогда меж нами, — теперь допустимого и понятного, хотя и неутоленного, — и родилось ощущение той уверенности во взаимной дружбе, той самой, что так нужна была нам обоим в этой ссылке и так хорошо была доказана долгими днями и ночами нашего тяжкого путешествия. Преданность и дружба эта вполне могла бы быть названа более великим словом: любовь. Но любовь эта возникла именно из-за различий меж нами — отнюдь не из-за сходства в облике или вкусах, нет, именно различиями порождена была эта любовь, и именно она стала тем мостиком, что неожиданно соединил края бездонной пропасти, нас разделяющей. Стать любовниками было бы равнозначно тому, чтобы снова стать чужими. Мы касались друг друга, но только так, как могли себе это позволить. И на этом поставили точку. Не знаю, были ли мы правы.
Мы еще немного поговорили в тот вечер, и я вспомнил, как трудно мне было ответить на его упорные вопросы о том, каковы женщины. Оба мы в достаточной степени чувствовали себя неловко и старались быть осторожнее в словах и поступках по отношению друг к другу еще дня два. Настоящая любовь между двумя людьми всегда в конце концов включает в себя множество способов причинить настоящие страдания, боль. До той ночи мне никогда и в голову не приходило, что я могу причинить Эстравену боль.
Теперь, когда пали эти преграды, ограниченность нашего общения и взаимопонимания стала для меня непереносимой. Очень скоро, дня через два-три, я как-то после ужина сказал своему спутнику (мы только что наелись вкусной, специально приготовленной по случаю тридцатикилометрового дневного перехода сладкой каши из зерен кадик):
— Помнишь, прошлой весной еще в Угловом Красном Доме ты говорил, что хотел бы побольше узнать о том, что такое телепатическая связь?
— Да, верно.
— Хочешь попробовать? Может быть, я смогу и тебя научить пользоваться языком мыслей?
Он засмеялся.
— Хочешь поймать меня на лжи?
— Если ты когда-либо и лгал мне, то это было очень давно и совсем в другой стране.
Он был очень честным человеком, хотя крайне редко выражал свои мысли напрямую. Мои слова его развеселили, и он сказал:
— В „совсем другой стране“ я мог бы придумать для тебя и новую ложь. Но я считал, что тебе запрещено обучать этому вашему искусству, туземцев, пока они еще не присоединились к Экумене.
— Не запрещено. Просто не принято. Но если ты хочешь, я все-таки попробую. Если смогу. Учить я не очень-то умею.
— А что, для этого есть специальные учителя?
— Да. Но не на Земле. Хотя считается, что земляне в большинстве своем от природы одарены способностью к телепатическому общению и что матери якобы могут мысленно разговаривать со своими не рожденными еще детьми. Не знаю, что уж там отвечают им дети. Но почти всех нас было необходимо этому искусству учить — как учат иностранному языку. Или как если бы то был наш родной язык, но мы стали изучать его слишком поздно.
Думаю, он прекрасно понимал, почему мне так хочется обучить его этому искусству, и очень хотел учиться. Начали мы во время игры в го. Я вспомнил, чему меня учили, когда в возрасте двенадцати лет стали выявлять мои способности к телепатии. Я сказал, чтобы он „очистил“ свои мысли и „затемнил“ свой разум. Это он проделал, безусловно, значительно быстрее и тщательнее, чем когда-либо делал я: в конце концов, он был настоящим ханддаратом. Потом я попытался мысленно заговорить с ним как можно яснее. Безрезультатно. Мы попробовали снова. Поскольку человек не может заговорить мысленно до тех пор, пока его телепатические способности не будут инициированы явственным сигналом партнера, то я непременно должен был первым пробиться к нему. Я пробовал в течение получаса, пока мозг мой буквально не „охрип“ от усталости. Эстравен выглядел удрученным.
— Я думал, для меня это будет нетрудно, — признался он.
Оба мы устали до потери сознания, так что отложили эксперимент и легли спать.
Следующие наши попытки оказались столь же неудачными. Я пытался передавать мысленную информацию Эстравену, когда он спал, вспоминая все, что когда-то говорил мне мой Учитель по поводу якобы случайных „вещих снов“ у людей с недоразвитыми телепатическими способностями; но и это не действовало.
— Возможно, моя раса просто не обладает этой способностью, — сказал он. — У нас, правда, давно поговаривают о невероятной силе и власти слова, но мне неведом ни один случай мысленного общения.
— То же самое было и с моим народом в течение тысячелетий. Существовало лишь небольшое количество так называемых экстрасенсов, которые сами не понимали своего дара, которым некому было послать свой мысленный вопрос и не от кого получить ответ. Все остальные находились как бы в „латентном“ состоянии, если можно так выразиться… Абстрактное мышление, разнообразная общественная деятельность, с молоком матери впитанные культурные навыки, эстетическое и этическое воспитание — все это прежде должно достичь определенного уровня, до того как смогут возникнуть телепатические контакты, до того как будет задействована потенциальная телепатическая способность индивида.
— Возможно, мы, гетенианцы, этого уровня просто еще не достигли.
— Вы значительно его превзошли! Но тут еще и определенный момент везения. А также определенного сочетания составляющих. Или если брать аналогии из области культуры — это лишь аналогии, но и они кое-что проясняют, — то это, например, конкретный научный метод или использование той или иной конкретной экспериментальной технологии. В Экумену входят такие народы, которые обладают высочайшей культурой, сложными общественными структурами, самобытной философией, развитыми искусствами, этикой, высокой литературой — достижения их во всех областях необычайно велики; и тем не менее они никогда не умели как следует взвесить обыкновенный камешек. Конечно, они могут этому научиться. Только за полмиллиона лет так и не научились… Существуют народы, которые вообще не имеют понятия о высшей математике и знают лишь простейшие арифметические действия, которым их научили. Любой из них способен понять сложнейшие расчеты, но никогда их не делал и не делает. Или, например, мой собственный народ, земляне: они в течение трех с лишним десятилетий не имели ни малейшего понятия об использовании нуля. — Тут Эстравен изумленно захлопал глазами. — Что же касается планеты Гетен, то мне интересно вот что: могут ли иные человеческие расы открыть в себе способность к предсказаниям и является ли это искусство тоже неким следствием эволюции мозга? Если бы вы смогли обучить нас технике предсказаний…
— Ты считаешь это полезным достижением?
— Точные предсказания? Ну разумеется!..
— С тем же успехом ты мог бы прийти к обратному выводу, но все же воспользоваться этими знаниями.
— Ваша Ханддара восхищает меня, Харт, но я то и дело ловлю себя на мысли: а не является ли это учение логическим парадоксом, возведенным в жизненное кредо…
Мы снова попытались установить телепатическую связь. Я еще никогда не пробовал несколько раз подряд обращаться мысленно к совершенно не воспринимающему меня реципиенту. Опыт был поистине удручающим. Я чувствовал себя как убежденный атеист, который пробует молиться. В конце концов Эстравен зевнул и сказал:
— Я глух Глух как скала. Лучше ляжем спать.
Я согласился с ним. Он выключил свет, пробормотав свою коротенькую молитву Тьме; мы нырнули в мешки, и уже через несколько мгновений он поплыл по волнам сна, как пловец по темной воде. Я чувствовал, как его мозг погружается в сон, словно то был я сам; связь между нами все еще была прочной, и я, сам уже сонный, в последний раз мысленно позвал его по имени:
Терем!
Он тут же вскочил, как ужаленный, сел, и голос его в темноте прозвучал неожиданно громко:
— Арек! Это ты?
Нет, это Дженли Аи: я говорю с тобой мысленно.
Он затаил дыхание. Затих. Потом повозился с печкой, включил свет и уставился на меня своими темными, полными страха глазами.
— Мне приснился сон… — сказал он, — мне снилось, что я дома…
— Ты услышал, как я мысленно позвал тебя?
— Ты позвал меня?.. Это был мой брат. Это его голос я слышал. Он умер. Ты позвал меня., ты назвал меня Терем? Я… Это гораздо страшнее, чем я думал. — Он потряс головой, как человек, который пытается стряхнуть оцепенение, вызванное ночным кошмаром, потом уронил лицо в ладони.
— Харт, мне очень жаль.
— Нет, называй меня по имени. Раз ты можешь говорить голосом моего покойного брата, то, конечно же, можешь звать меня по имени! Разве ОН назвал бы меня „Харт“? О, теперь я понимаю, почему в мысленной беседе нет места лжи. Это страшная вещь… Хорошо. Хорошо, скажи мне еще что-нибудь.
— Погоди.
— Нет. Продолжай.
Он яростно и одновременно испуганно смотрел на меня, и я мысленно сказал ему: Терем, друг мои, в наших отношениях нет ничего дурного, не надо бояться.
Он по-прежнему пристально смотрел на меня, и я уже решил, что он меня не понимает; но он понял.
— Нет, бояться надо, — сказал он вслух.
Через некоторое время, уже взяв себя в руки, он спокойно сказал:
— Ты говорил на моем языке.
— Естественно, ты же не знаешь моего.
— Ты говорил, что будут звучать слова, я помню… И все-таки я представлял это просто как., некое понимание друг друга.
— Проникновение в чужую душу — несколько иная игра, хотя тоже связана с телепатией. Именно такое проникновение позволило нам сегодня установить телепатическую связь. Однако телепатия активизирует и речевые центры головного мозга, как и..
— Нет, нет, нет. Это все ты мне расскажешь позже. Но почему ты говорил голосом моего брата? — Он был очень взволнован.
— На этот вопрос у меня ответа нет. Не знаю. Расскажи мне о нем.
— Нусутх… Мой родной брат, Арек Харт рем ир Эстравен, был на год старше меня. Именно он впоследствии стал лордом Эстре. Мы., я, как ты знаешь, ради него покинул родной дом. Он умер четырнадцать лет назад.
Некоторое время мы оба молчали. Я не мог ни понять, ни спросить, что там, за этими скупыми словами: слишком трудно ему далась даже такая малость.
Наконец я предложил:
— Давай еще поговорим мысленно, Терем. Назови меня по имени. — Я знал, что это он сделать может: связь все еще сохранилась, или, как говорят специалисты, фазы совпадали, а он, конечно же, еще не умел пресекать телепатическое вторжение усилием воли. Так что, если бы в данный момент реципиентом был я, то есть сигнал исходил бы от него, я услышал бы его мысли.
— Нет, — сказал он. — Никогда. Пока нет..
Но никакой, даже самый великий, ужас или шок не смог бы удержать в узде ненасытный, рвущийся к познанию разум. Он уже включил свет, и тут я вдруг „услышал“, как он, странно заикаясь, произносит медленно мое имя: Дженри. Даже мысленно он не мог как следует выговорить звук „л“.
Я тут же откликнулся. Потом по тьме прозвучало нечто нечленораздельное, однако выражавшее не только страх, но и удовлетворение. И он сказал вслух:
— Больше не надо, не надо.
Вскоре мы оба наконец уснули.
Для него телепатические контакты никогда не давались легко. Не потому, разумеется, что он был бездарен или не желал совершенствоваться. Просто все это слишком сильно волновало его, он не мог пользоваться этим искусством просто так. И быстро научился устанавливать телепатический барьер, но я не уверен, что он твердо на этот барьер полагался. Возможно, у каждого из нас тоже были подобные опасения, когда первые Учителя несколько веков назад прилетели из Мира Роканнона, чтобы научить землян Последнему Искусству. Возможно, гетенианцы, будучи исключительно интровертными, воспринимают телепатическую связь как насилие над их внутренним миром, как брешь в той целостности их „я“, которая для них просто мучительна. Возможно, виной в данном конкретном случае был характер самого Эстравена, в котором искренность и сдержанность были одинаково сильны: каждое слово, которое он произносил, как бы предварялось глубоким молчанием, было порождено им. Мысленно я разговаривал с ним почему-то голосом его умершего брата. Я тогда не знал, что именно, кроме любви и смерти, связывает этих двоих, но чувствовал: едва в его душе начинал „звучать“ голос брата, Эстравен весь как бы съеживался и вздрагивал, словно я касался открытой раны. Так что некие интимные узы, что установились между нами, были, разумеется, порождены телепатическим контактом — впрочем, весьма сдержанным, проливающим мало света на загадочную душу моего друга, скорее, подчеркивающего, сколь глубока и бесконечна тьма, царящая там.
День за днем мы продолжали ползти на восток по ледяной равнине. К переломному, тридцать пятому дню нашего путешествия, Одорни Аннер, мы в полном несоответствии с планом прошли значительно меньше половины пути. По счетчику — около шестисот километров; однако в лучшем случае лишь три четверти этого расстояния действительно приблизили нас к цели. Можно было лишь очень грубо прикинуть, сколько нам еще предстояло пройти. Мы истратили слишком много времени, сил и продуктов при тяжелейшем восхождении на Ледник. Эстравен, в отличие от меня, почему-то не слишком беспокоился по поводу предстоящего пути в сотни километров.
— Сани стали гораздо легче, — говорил он. — К концу они станут совсем легкими; а если будет нужно, немного уменьшим свой рацион. Мы все это время очень хорошо питались, знаешь ли.
Я думал, он шутит, но, видно, я плоховато знал его.
На сороковой день началась пурга, и нас засыпало снегом. Два последующих долгих дня мы неподвижно лежали в палатке; Эстравен почти ничего не ел и почти не просыпался; просыпаясь, он только пил орш или горячую подслащенную воду. Он настоял, однако, на том, чтобы я непременно хоть немного ел, хотя бы половину обычного рациона.
— У тебя нет опыта. Ты не умеешь голодать, — сказал он.
Я почувствовал себя оскорбленным.
— A y тебя-то большой опыт? В каком же качестве ты голодал больше — княжеского сына или премьер-министра Кархайда?
— Дженри, у нас специально учат длительное время обходиться без пищи, так что в итоге мы все становимся специалистами в этом деле. Меня приучали голодать еще в детстве, дома, в Эстре, а потом — ханддараты в Цитадели Ротерер. Я действительное несколько утратил форму в Эренранге, но потом снова начал тренировки — когда жил в Мишнори… Пожалуйста, друг мой, делай, как я говорю; я знаю, что делаю.
Он-то знал, но знал и я.
Потом в течение четырех дней мы шли при страшных морозах, температура ни разу не поднималась выше — 35°; а потом вдруг снова налетела пурга, порывистый восточный ветер швырял нам в лицо пригоршни колючего снега. Уже буквально минуты через две Эстравен стал совершенно неразличим за стеной пурги. Я на секунду отвернулся, чтобы перевести дыхание и очистить лицо от ослепляющей, удушающей пелены, а когда обернулся снова, то Эстравен исчез. Исчезли и сани. Рядом со мной не было никого и ничего. Я обшарил все вокруг руками. Я кричал и за воем пурги не слышал собственного голоса. Я был глух и одинок в этом мире, до краев заполненном мелькающими извивающимися сероватыми струями, полосами падающего снега. Отчаяние охватило меня, и я начал было ощупью пробираться вперед, мысленно взывая: Терем!
И он, стоя на коленях буквально у меня под носом, откликнулся:
— А ну-ка помоги мне поставить палатку.
Я помог и ни словом не обмолвился об этой минуте панического ужаса. Не было необходимости: он знал.
Эта очередная пурга длилась два дня; и в общей сложности мы потеряли целых пять дней; разумеется, потеряем и еще. Ниммер и Аннре — месяцы великих снежных бурь.
— Уж больно деликатно мы еду стали резать, — заметил я как-то, отрезая нашу очередную порцию гиши-миши и собираясь размочить ее в горячей воде.
Он посмотрел на меня. Его решительное широкое лицо сильно осунулось, щеки глубоко провалились под высокими скулами, глаза запали, скорбные складки окружали рот, губы потрескались. Интересно, какой же видок у меня, если даже он так паршиво выглядит. Как бы отвечая моим мыслям, Эстравен улыбнулся:
— Если повезет, мы дойдем; но может и не повезти.
То же самое он говорил и в самом начале пути. Со свойственным мне ощущением, что это наша последняя и весьма отчаянная ставка, я недостаточно реалистично мыслил тогда, чтобы ему поверить. Даже и теперь я думал: ну разумеется, нам повезет, и мы дойдем, раз уж мы потратили столько сил…
Но Леднику было все равно, сколько сил мы потратили. Ему было на это наплевать. Каждый должен знать свое место.
— В какую сторону поворачивается твое колесо фортуны, Терем? — спросил я наконец.
Он не улыбнулся. И не ответил. Только, помолчав немного, сказал:
— Я все думаю, как они там, внизу.
Там, внизу для нас теперь означало „на юге“, в том мире, что лежит ниже этого ледникового плато, там, где есть земля, люди, дороги, города — все то, что теперь стало трудно даже вообразить, что казалось почти нереальным.
— Знаешь, а я ведь послал королю весточку насчет тебя. В тот самый день, когда покинул Мишнори. Я сообщил ему то, что узнал от Шусгиса: что тебя собираются сослать на Добровольческую Ферму Пулефен. В те времена я еще недостаточно четко представлял себе собственные намерения, скорее, повиновался некоему импульсу. С тех пор я не раз уже обдумывал природу этого импульса. Может случиться примерно следующее: король может усмотреть для себя возможность повысить свой престиж, рискнув шифгретором. Тайб станет отговаривать его, но Аргавену к этому времени Тайб уже несколько поднадоест, и, вполне возможно, он просто проигнорирует его советы. Он начнет расследование и спросит: где находится сейчас Посланник, гость государства Кархайд? В Мишнори, разумеется, солгут: он умер от лихорадки хорм еще осенью. Ах, нам очень жаль! Тогда король спросит: почему же в таком случае у меня иная информация, полученная от нашего Посольства в Оргорейне? Мне известно, что Посланник находится на Ферме Пулефен. — Но его там нет, можете убедиться сами. — Нет, нет, конечно же, мы верим слову Комменсалов Оргорейна… Но через несколько недель после подобного обмена любезностями сам Посланник объявляется в Северном Кархайде. Ему удалось бежать с Фермы Пулефен. В Мишнори всеобщий испуг, в Эренранге — возмущение. Позор Комменсалам, павшим так низко и пойманным на лжи! Для короля Аргавена ты станешь подлинным сокровищем, родным братом, некогда утраченным и обретенным вновь. Правда, ненадолго, Дженри. Ты должен тут же послать весть своему Звездному Кораблю, при первой же возможности! Пусть твои люди появятся в Кархайде и тем завершат твою миссию. Сделай это немедля, прежде чем Аргавен успеет заподозрить в тебе возможного врага, прежде чем Тайб или кто-то из советников сможет еще раз как следует напугать короля, пользуясь его манией преследования. Если же он заключит с тобой сделку, то слово свое сдержит. Нарушить данное слово — значит утратить свой шифгретор. Короли Харге держат данное слово. Но ты должен действовать быстро и поскорее посадить свой корабль.
— Я сделаю это, если замечу хоть малейший проблеск доброжелательности по отношению к себе.
— Нет; прости, что даю тебе советы, но ты не должен ждать особого расположения. Тебя и так будут носить на руках, я полагаю. Как и сам корабль. Кархайд за последние полгода испытал тяжкие унижения. Ты дашь Аргавену шанс повернуть колесо судьбы вспять. Я полагаю, что он этим шансом воспользуется..
— Прекрасно. А ты между тем..
— Я — Эстравен-Предатель. Я ничего общего с тобой не имею.
— Поначалу.
— Поначалу, — согласился он.
— У тебя будет возможность где-нибудь скрыться поначалу в случае опасности?
— О да, разумеется.
Еда наша была готова, и мы забыли обо всем. Этот процесс был так важен теперь и так существенно улучшал самочувствие, что мы больше никогда не говорили за едой; это табу теперь соблюдалось свято, в своей, возможно, исходной форме: ни слова не произноси, пока не будет проглочена последняя крошка еды. Когда же последняя крошка была проглочена, Эстравен сказал:
— Что ж, по-моему, я правильно рассчитал ситуацию. Ты… ты простишь мне…
— Твой прямой совет? — сказал я, потому что некоторые вещи полностью начал понимать только теперь. — Конечно же, да, Терем! Неужели ты еще можешь в этом сомневаться? Ты же знаешь, что у меня вообще никакого шифгретора нет, и я не собираюсь им победоносно размахивать.
Мои слова его насмешили, но он по-прежнему о чем-то думал.
— Но почему, — сказал он наконец, — почему ты все-таки высадился на Гетен в одиночку?.. Почему тебя послали одного? Все ведь по-прежнему будет зависеть от посадки корабля на планету. Зачем все это нужно было так усложнять — усложнять для тебя и для нас?
— Такова традиция Экумены, и для этого есть свои причины. Хотя, если честно, я и сам уже начал сомневаться в их целесообразности. Я думал, что ради вас меня посылают одного, настолько одинокого и беззащитного, что я никак не могу представлять для кого-то угрозы, никак не могу нарушить равновесие… Инопланетянам дают понять, что это не вторжение, а просто гонец из другого мира. Есть и кое-что более важное: будучи один, я не могу изменить ваш мир. Хотя сам могу претерпеть изменения. Так все же ради кого меня послали одного? Ради вас? Или ради меня самого? Не знаю. Я согласен с тобой: это значительно осложнило положение вещей. Но вот что мне интересно: почему вам никогда не приходила в голову идея воздухоплавательных аппаратов? Один маленький украденный самолетик избавил бы нас с тобой от множества затруднений!
— Как нормальному человеку может прийти в голову, что он способен летать? — сухо парировал Эстравен. Это был справедливый ответ — в мире, где нет ни одного крылатого существа, даже ангелы культа Йомеш не летают, а только летят и падают, бескрылые, на землю, как падает, кружась, легкая снежинка, как кружатся на ветру семена растений».
К середине месяца Ниммер, после бесконечных бурь и страшных морозов, мы вступили в полосу длительного затишья. Если и случались бури, то там, внизу, а здесь, внутри пурги, было лишь бескрайнее серое небо да полное безветрие. Поначалу облака над нами были высокими, перистыми, так что воздух просвечен был ровным рассеянным светом, как бы отражавшимся и от самих облаков, и от снега, льющимся и сверху, и снизу. Через день погода несколько изменилась. Облачность усилилась, яркий свет пропал, осталось лишь светлое Ничто. Мы вышли утром из палатки как бы в пустоту. Сани и палатка были на месте, Эстравен стоял рядом, но ни он, ни я не отбрасывали никакой тени. Нас со всех сторон окружал какой-то неясный свет, шедший как бы отовсюду. Когда мы ступали по снегу, он хрустел под ногами, но следов не оставалось. Сани тоже не оставляли никаких следов. Ни сани, ни палатка, ни он, ни я — ничто. Не было ни солнца, ни неба, ни линии горизонта, ни мира вокруг. Бело-серая мгла, пустота, в которой мы были как бы подвешены. Иллюзия была настолько полной, что мне стало трудно сохранять равновесие. Я попробовал пользоваться внутренним чутьем — для корректировки собственного зрения; но и внутреннее чутье не помогло. Я был все равно что слепой. Пока мы грузились, все шло еще хорошо, однако тащить сани, ничего не видя впереди, абсолютно ничего, сначала было просто неприятно, а потом — страшно. И утомительно. Мы шли на лыжах по хорошему твердому фирну, без застругов, и под нами — это-то уж точно! — было по меньшей мере два километра мощного льда. Надо было бы радоваться такой поверхности, но мы шли все медленнее, с трудом продвигаясь по лишенной каких бы то ни было препятствий равнине, приходилось огромным усилием воли подгонять себя и поддерживать нормальную скорость. Даже малейшее препятствие воспринималось как чрезмерно затруднительное — так порой бывает на лестнице, когда вдруг попадается невесть откуда взявшаяся ступенька или, наоборот, ожидаемой ступеньки не оказывается на месте. Мы ничего не могли разглядеть заранее: белое Ничто вокруг не отбрасывало тени, ничем не обнаруживало себя. Мы шли с открытыми глазами, но вслепую. И так — день за днем. Мы стали сокращать переходы, потому что уже к полудню оба обливались потом и дрожали от напряжения и усталости. Я уже начал страстно мечтать о снеге, о пурге, о любой другой погоде, но каждое утро мы по-прежнему выходили в то самое белое Ничто, которое Эстравен называл Лишенной Теней Ясностью.
Но однажды около полудня в день Одорни Ниммер, на шестьдесят первый день нашего пути, ровная слепящая пустота вокруг нас вдруг начала двигаться, течь, съеживаться. Я решил, что меня подводит зрение, как это часто бывало, и не придал значения этому едва заметному шевелению воздуха, но неожиданно над моей головой мелькнул солнечный лучик. В небесах я увидел маленькое, еле видное, какое-то мертвое солнце. А опустив глаза и посмотрев вокруг, я разглядел огромную, чудовищную черную массу, возникшую в белой пустоте и явственно приближающуюся к нам. Черные щупальца, воздетые вверх, шарили вокруг… Я замер, заставив Эстравена повернуться ко мне, мы впряглись цугом.
— Что это такое?
Он долго и внимательно смотрел на темные чудовищные формы, прячущиеся в тумане, и наконец сказал:
— Скалы… Это, должно быть, Утесы Эшерхота.
И двинулся вперед. Оказывается, ММ были от них на расстоянии нескольких километров, а мне казалось — на расстоянии вытянутой руки. Белое Ничто постепенно превращалось в плотный, низко стелющийся туман, который потом улетучился, и мы смогли наконец как следует разглядеть эти скалы — уже ближе к закату: здешние иунатаки, огромные искореженные и изломанные куски камня, торчащие изо льда; они напоминали айсберги над поверхностью моря — холодные, почти затонувшие во льдах горы, мертвые в течение многих миллионов лет.
По этим скалам мы поняли, что находимся чуть севернее, чем наметили раньше, определяя самый короткий путь, если, разумеется, можно было верить отвратительной карте; ничего иного у нас, впрочем, не было. На следующий день мы впервые свернули к югу.
19. Возвращение домой
Было пасмурно, дул сильный ветер. Мы упорно шли вперед, пытаясь обрести поддержку в хорошо видимых теперь Утесах Эшерхота — первой реальной вещи, не принадлежащей миру льда, снега и бескрайних небес, в котором мы провели более семи недель Судя по нашей карте, Утесы были относительно недалеко от Болот Шенши, чуть южнее. И чуть восточнее залива Гутен. Но карте этой доверять было нельзя, особенно той ее части, которая касалась самого Ледника Гобрин. К тому же мы были очень утомлены.
Мы оказались явно ближе к южной границе Ледника, чем показывала карта: уже на второй день после того, как мы повернули к югу, снова начали попадаться торосы и трещины, правда не такие глубокие, как в районе Огненных Холмов. Здесь не было столь значительных смещений ледникового щита, но поверхность тоже была так себе. Встречались, например, отдельные колодцы-провалы в несколько сотен метров шириной — возможно, летом здесь разливались озера; встречались и снежные мосты над невидимыми пропастями, готовые внезапно ухнуть под тобой в бездну; встречались и участки, сплошь покрытые трещинами; и все чаще и чаще попадались своеобразные старые ледяные каньоны, прорытые в толще щита и похожие на настоящие горные ущелья, то очень большие, то всего в полметра шириной, но и те и другие страшно глубокие. В тот день (Одорни Ниммер, Двадцать четвертый день третьего месяца зимы по дневнику Эстравена, потому что я дневника никакого не вел) было очень солнечно, дул сильный северный ветер. Перебираясь с санями по снежным мостам над небольшими трещинами, мы могли порой заглянуть вниз и увидеть там, в бесконечной голубизне, падающие обломки льда, задетого полозьями саней. Льдинки издавали легкий, невнятный, нежный перезвон, словно хрустальными пластинками перебирали серебряные струны. Я помню чистый воздух, дремотное, легкое удовлетворение, которое почему-то испытывал весь день, таща сани над залитыми солнечным светом пропастями. Но вдруг небо начало мутнеть, побелело, воздух стал более плотным, тени исчезли, голубизна как бы испарилась из снегов и с небес. Мы были недостаточно готовы морально к наступлению Лишенной Теней Ясности, этого белого Ничто. Да еще при такой поверхности. Идти и без того было трудно; я подталкивал сани сзади, а Эстравен тянул спереди; и видел я перед собой только сани, думая лишь о том, как бы ловчее подтолкнуть их, как вдруг, совершенно неожиданно, корма чуть не вырвалась у меня из рук: сани прыгнули куда-то вперед. Я совершенно инстинктивно застыл как вкопанный и крикнул Эстравену, чтобы тот сбавил скорость, думая, что он просто поехал побыстрее по более ровному участку. Однако сани стояли, мертво уткнувшись носом в снег, и Эстравена впереди не было.
Я уже готов был отпустить корму саней и пойти посмотреть, куда делся Эстравен. Просто счастье, что я этого не сделал сразу, а продолжал, держась за сани, тупо оглядываться вокруг. И заметил краешек трещины, которая стала видна, когда обвалился кусок снежного моста. Именно в этом месте и провалился Эстравен, и теперь сани удерживал на краю обрыва только мой вес; я сам, корма саней примерно треть длины полозьев все еще находились на мощном льду. Однако сани продолжали потихоньку сползать в трещину: их тянул туда Эстравен, повисший на постромках над бездонным колодцем.
Я всем телом навалился на корму и что было сил принялся оттаскивать сани от края трещины. Шли они тяжело. Тогда я еще сильнее навалился на корму и раскачивал сани до тех пор, пока они со скрипом не подались, а потом внезапно не выскочили из трещины Эстравен тут же ухватился руками за край обрыва и стал помогать мне. Он выкарабкался, цепляясь за постромки, на лед и рухнул ничком.
Я опустился рядом с ним на колени, пытаясь отстегнуть постромки, очень встревоженный его безжизненным видом; он лежал на снегу совершенно неподвижно, только от резких вдохов и выдохов подымалась и опадала его грудь. Губы синие, одна половина лица вся покрыта синяками и ссадинами.
Наконец он неуверенно сел и сказал свистящим шепотом:
— Голубое… все голубое… Башни в глубинах…
— Что?
— Там, в трещине. Все голубое… полное огня.
— У тебя все в порядке?
Он снова начал застегивать пряжки постромок.
— Ты иди впереди., как следует привязавшись… все время пробуй снег щупом, — выдохнул он. — Смотри, куда ступаешь.
И в течение долгих часов один из нас тянул сани, ведя другого за собой, полз, словно кошка по краю птичьего гнезда, определяя каждый шажок, предварительно потыкав в снег палкой. Белое Ничто удивительно маскирует трещины, и порой невозможно заметить ее раньше, чем окажешься на самом краю, что несколько поздновато, потому что край обычно нависает козырьком и далеко не всегда достаточно прочен. Каждый шаг преподносил нам сюрпризы — то падение, то какое-либо препятствие. По-прежнему ничто не отбрасывало теней. Мы были как бы внутри белой, безмолвной сферы, двигались по ее внутренней поверхности, как внутри стеклянного шара, покрытого морозными узорами, и за его стенками не было ничего. Зато в самих стеклянных стенках были трещинки. Ткнул палкой — шагнул, ткнул — шагнул. Ткнул, чтобы обнаружить невидимую трещинку, через которую можно выпасть из стеклянного шара в пустоту и падать, падать, падать… От постоянного напряжения мало-помалу начинало сводить все тело. Каждый шаг приходилось делать через силу.
— Что случилось, Дженри?
Я застыл посредине белого Ничто. На глазах моих выступили слезы, ресницы тут же смерзлись. Я сказал:
— Упасть боюсь.
— Но ты же привязан, — удивился он. Потом подошел ко мне, увидел, что рядом нет ни единой трещины, понял, в чем дело, и сказал:
— Все. Разбиваем лагерь.
Уже после того, как мы поели, он сказал:
— Самое подходящее время для остановки. Не думаю, что мы сможем идти дальше при такой видимости. Ледник ползет вниз, так что дальше будет еще больше торосов и трещин. При хорошей видимости мы пройдем относительно легко; но только не при Лишенной Теней Ясности.
— Как же в таком случае мы спустимся к Болотам Шенши?
— Ну, если мы снова возьмем чуть восточнее и не будем столь упорно держаться южного направления, то, возможно, доберемся по прочному льду до самого залива Гутен. Я однажды летом видел Великие Льды с лодки, плавая по заливу. Льды спускаются там до самых Красных Холмов и ледяными реками стекают прямо в залив. Если бы мы пошли по одному из этих языков, то потом по покрытому льдом заливу смогли бы спокойно добраться до южной границы Кархайда и, таким образом, выйти туда с побережья, а не от границы с Ледником, что, возможно, даже лучше. Это, правда, добавит нам сколько-то километров пути — от двадцати до сорока, пожалуй. А ты как считаешь, Дженри?
— Я здесь и пяти метров не пройду, пока держится эта чертова погода.
— Но если мы выберемся на ровный лед?..
— О, если выберемся, тогда все в порядке. А если солнце выглянет еще хоть раз, то можешь садиться в сани, и я тебя бесплатно отвезу в Кархайд. — Это была одна из наших излюбленных шуток на последнем этапе путешествия; все шутки были довольно глупые, но порой и глупость заставляет твоего друга улыбнуться. — Со мной вообще-то ничего особенного. У меня просто острый хронический страх.
— Страх очень полезен. Как темнота; и как тени. — Улыбка Эстравена напоминала безобразную щель в покрытой коркой, потрескавшейся коричневой маске, обрамленной черной шерстью и двумя приклеенными по бокам черными осколками скалы — ушами. — Забавно, что одного только света недостаточно. Нужны тени, чтобы знать, куда идти.
— Дай мне на минутку твой дневник.
Он как раз записал, сколько мы прошли за сегодняшний день, и что-то подсчитывал относительно оставшегося пути и нашего рациона. Он подтолкнул записную книжечку и карандаш ко мне, сидевшему по другую сторону печурки. На пустом листке в самом конце книжки я изобразил разделенную кривой линией окружность со знаками Инь и Ян и зачернил ту часть, что обозначала Инь. Потом подтолкнул книжечку обратно к нему.
— Ты знаешь этот символ?
Он очень долго, озадаченно смотрел на него, потом сказал:
— Нет.
— Это изображение обнаружили на Земле, а также на нашей общей прародине, планете Хайн, и еще на Чиффевар. Это Инь и Ян. Свет — рука левая тьмы… как там дальше? Свет и тьма. Страх и мужество. Холод и тепло. Женщина и мужчина. И ты сам, Терем: двое в одном. Тень человека на белом снегу и сам человек.
Весь следующий день мы тащились на северо-восток сквозь белое марево, через пустоту белого цвета, до тех пор, пока совершенно не перестали попадаться трещины. Шли целый день. Теперь мы съедали лишь две трети своего обычного рациона, надеясь, что так нам удастся растянуть продукты на более долгий срок. Мне даже казалось, что это не будет иметь особого значения — хватит нам или нет, — поскольку разница между предельно малым и вообще ничем была совсем незаметной. Эстравен, однако, продолжал надеяться, что фортуна по-прежнему на его стороне, — на этот счет у него, видно, был особый нюх или, скорее, интуиция, что, впрочем, с тем же успехом могло бы быть названо осознанным опытом и разумным поведением. Мы шли на восток уже четыре дня и сделали четыре самых длинных за это время перехода — от двадцати пяти до тридцати километров в день. Потом тихая и не очень морозная — около —10° — погода вдруг резко переменилась, начался настоящий буран, вьюга, белые смерчи из бесчисленного множества колючих снежных осколков хлестали в лицо, били в спину и сбоку, кололи глаза; буря эта началась после заката Мы пролежали в палатке целых три дня, пока вокруг нас зверем завывала пурга, целых три дня этого бессловесного, исполненного ненависти завывания, исходящего из чьих-то страшных, лишенных живого дыхания легких.
Она доведет меня до того, что я тоже завою, — мысленно сказал я Эстравену, и он ответил, неуверенно, коротко: Не имеет смысла. Она все равно слушать тебя не станет.
Долгие часы мы спали, потом немножко ели, пытались подлечить обмороженные места, потертости и ссадины, мысленно беседовали, потом снова спали. Продолжавшийся три дня неумолчный вой постепенно перешел в невнятное бормотание, потом в негромкий плач, потом наступила тишина. И пришел новый день. Сквозь распахнутую войлочную дверь мы увидели ослепительное сияние небес. От этого сразу стало легче на душе, хотя мы были слишком измучены, чтобы бурно проявить свою радость, скажем запрыгать от восторга. Мы сложили палатку и вещи, что отняло около двух часов: мы едва ползали, словно два немощных старца. И двинулись в путь. Явно начался спуск, хоть и довольно пологий. Наст был просто великолепен для лыжной пробежки. Сияло солнце. Ближе к полудню термометр показывал около —20°. Казалось, что уже само движение прибавляет нам сил — мы продвигались вперед быстро и легко. В тот день мы шли до тех пор, пока на небе не появились первые звезды.
На ужин Эстравен выдал по полной порции гиши-миши. При таком раскладе еды у нас хватило бы только на семь дней.
— Колесо фортуны завершает свой оборот, — безмятежным тоном сообщил Эстравен. — Чтобы быстро пройти оставшийся путь, нам необходимо как следует есть.
— Есть, пить и веселиться, — сказал я и неожиданно рассмеялся. Еда подняла мне настроение. — А лучше все вместе — еда, и питье, и веселье. Ведь какое же веселье без еды? — Это показалось мне такой же загадкой, как тот значок в кружке — Инь и Ян, я засмеялся, но что-то было уже не то: что-то в лице Эстравена погасило мое веселье. Мне вдруг захотелось заплакать, но я сдержался Эстравен был не так крепок в этом отношении, было несправедливо провоцировать у него слезы. Он, кстати, уже уснул — уснул сидя, чашка из-под еды так и осталась стоять у него на коленях. Что-то не похоже было на него, всегда такого методичного и аккуратного. Но вообще-то поспать — идея вовсе не плохая.
На следующее утро мы проснулись довольно поздно, позавтракали — съели двойную порцию, — потом впряглись в свои полегчавшие сани и потащили их куда-то за край этой снежной вселенной.
Ее край представлял собой крутой, покрытый ледниковыми отложениями горный склон, где среди белых пятен снега виднелись красноватые валуны. Внизу в мертвенно-бледном свете дня лежало замерзшее море: залив Гутен, покрытый льдом от берега до берега, от границы Кархайда до самого северного полюса.
Чтобы спуститься по этому склону на покрытую льдом поверхность моря, чтобы пробраться между моренными валунами, торосами и прочими заграждениями, созданными Ледником в сражении с теснящими его Огненными Холмами, потребовался весь этот и весь следующий день. Тогда, на второй день спуска, мы оставили на склоне горы свои сани. Имущество вполне можно было унести на себе: один из тюков представлял собой свернутую палатку и часть продуктов, второй — все остальное; на каждую пришлось килограммов по десять груза; я еще сунул в свой мешок печку, но все равно не набралось и двенадцати килограммов. Хорошо было отдохнуть от надоевших постромок, от бесконечного подталкивания и перетаскивания этих саней; я сказал об этом Эстравену, когда мы налегке двинулись в путь. Он оглянулся на сани, одинокие, брошенные в бескрайнем хаосе льдов и красноватых скал.
— Они отлично послужили, — промолвил он. Его верность и преданность одинаково распространялись и на людей, и на вещи — терпеливые, надежные, прочные вещи, к которым привыкаешь. Порой человек только благодаря им и существует, но все равно бросает их и уходит. Ему явно было грустно расставаться с нашими верными санями.
В тот вечер, на семьдесят пятый день нашего путешествия и пятьдесят первый день пребывания на ледяном плато, в Хархахад Аннер, мы спустились с Ледника Гобрин на лед залива Гутен. Снова шли очень долго, пока не стало совсем темно. Воздух был морозный, но прозрачный, и стояло безветрие, а гладкая поверхность замерзшего залива звала в путь; к тому же больше не нужно было тащить за собой сани. Когда в тот день мы поставили палатку и улеглись спать, было странно думать, что под нами больше уже не двухкилометровый ледниковый щит, а всего лишь какой-то метр льда, и под ним — соленая вода моря. Но мы недолго предавались этим размышлениям. Мы были сыты и быстро уснули.
Снова наступил рассвет; небо было ясным, мороз ниже —40°. На юге отчетливо видно было побережье, изрезанное сползшими языками Ледника и постепенно выравнивающееся почти в прямую линию. Сначала мы шли совсем близко к берегу. Северный ветер помогал нам, дуя в спину. Наконец мы оказались в долине меж двух оранжевых холмов, но при выходе из нее на нас налетел такой ураган, который буквально сбивал с ног. Мы с трудом отползли подальше к востоку, покинув эту ровную морскую поверхность, зато по крайней мере снова смогли стоять на ногах и даже двигаться вперед.
— Это Ледник выплюнул нас из своей пасти, — сказал я.
На следующий день точно перед нами открылся изгиб равнинного восточного берега залива. Справа был все еще Оргорейн, но тот голубой полумесяц впереди — берега Кархайда.
В тот день мы использовали для заварки последние крохи орша и сварили последние жалкие остатки зерен кадик; теперь у нас осталось чуть больше килограмма гиши-миши и около ста граммов сахара.
Я не способен внятно описать последние дни нашего путешествия. Думаю, просто оттого, что не могу по-настоящему восстановить их в памяти. Голод может обострить восприятие, но только не в сочетании с чудовищным переутомлением. Мне кажется, я почти ничего уже больше не ощущал. Помню, что у меня от голода сводило кишки, но боли при этом не помню. Единственное, что я помню — впрочем, довольно смутно, — это ощущение свободы, того, что самое страшное осталось позади, и радости. А еще — что все время страшно хотелось спать. Мы достигли земли двенадцатого числа, в день Постер Аннер, и взобрались на заледеневший скалистый берег заснеженного безлюдного залива Гутен.
Итак, мы были в Кархайде. Мы достигли своей цели. Едва не погибнув при этом и не ведая, что будет дальше, ибо в наших заплечных мешках было пусто. Мы вволю напились горячей воды, чтобы отпраздновать это событие. А на следующее утро снова двинулись в путь, надеясь отыскать какую-нибудь дорогу или селение. Это довольно пустынный район, а карты у нас не было. Если там и существовали какие-то дороги, то сейчас все они были скрыты двумя, а то и пятью метрами снега, и мы могли пересечь уже несколько из них, так этого и не заметив. Никаких следов сельскохозяйственной деятельности на равнине тоже заметно не было. В тот день мы без толку блуждали по равнине, двигаясь то к югу, то к западу; на следующий день было то же самое, однако к вечеру, уже в сумерках, мы заметили вдалеке на холме огонек, мерцавший сквозь легкий падающий снежок, и оба некоторое время не могли вымолвить ни слова. Просто стояли и смотрели. Наконец мой товарищ прокаркал:
— Неужели огонь?
Давно наступила ночь, когда мы наконец добрели, спотыкаясь, до кархайдской деревушки с одной-единственной улицей, пролегавшей между темными островерхими домами; снег перед зимними дверями был расчищен, и по обе стороны возвышались высоченные сугробы. Мы остановились у местной харчевни; сквозь щели в ставнях на узких ее окнах изливался — брызгами, лучами, стрелами — желтый свет, тот самый, что мы заметили издалека на заснеженном холме. Мы открыли дверь и вошли.
Это был день Одсордни Аннер — восемьдесят первый день нашего путешествия; мы на одиннадцать дней опоздали, если исходить из графика Эстравена, однако наши запасы пищи он рассчитал точно: на семьдесят восемь дней пути до Кархайда. Мы прошли около тысячи трехсот километров по счетчику и еще невесть сколько, когда блуждали по заливу последние несколько дней. Значительная часть этих долгих трудных километров была пройдена зря: мы часто возвращались или шли кружным путем; если бы нам действительно требовалось пройти полторы тысячи километров, мы вряд ли дошли бы. Когда мы раздобыли хорошую карту, то подсчитали, что расстояние от Фермы Пулефен до этой деревни около тысячи километров с небольшим. И весь этот бесконечный путь пролегает по абсолютно безлюдной, безмолвной белой пустыне: скалы, лед, небо и тишина — ничего больше в течение восьмидесяти одного дня, кроме нас двоих.
Мы вошли в большую, наполненную горячим паром и запахами еды ярко освещенную комнату. Там было много людей, стоял шум. Я пошатнулся и ухватился за плечо Эстравена. К нам обернулись незнакомые удивленные глаза. Я уже забыл, что существуют еще живые люди, совсем непохожие на Эстравена. Мне стало страшно.
На самом деле это была весьма небольшая комната, а «толпа» состояла от силы из семи-восьми человек; причем все они были потрясены не меньше меня самого. Во всяком случае, некоторое время они молча смотрели на нас, пытаясь понять, кто мы и откуда взялись. Повисла тишина.
Эстравен наконец заговорил — едва слышным шепотом:
— Мы просим покровительства вашего княжества.
Шум, жужжание голосов, смущение, тревога, радушие, приветствия.
— Мы пришли через Ледник Гобрин.
Шум усилился, послышались возгласы удивления, вопросы; все столпились вокруг нас.
— Вы не могли бы позаботиться о моем друге?
Мне показалось, что это сказал я сам, но то был голос Эстравена. Меня уже заботливо усаживали. Потом принесли нам поесть, проявляя всяческую заботу и искреннее радушие.
Невежественные, вздорные, вспыльчивые жители одного из беднейших районов страны! Это их великодушие положило достойный конец нашему тяжелому путешествию. Они давали обеими руками, от всего сердца. Ни малейшего проявления скупости или расчетливости. И Эстравен точно так же принимал, как они давали: как лорд среди лордов или как нищий среди нищих, как равный среди равных ему сыновей одного народа.
Для этих деревенских рыбаков и земледельцев, что жили на самом дальнем краю земли, почти за пределами доступного, земли, лишь с очень большой натяжкой пригодной для обитания, честность играла в жизни столь же первостепенную роль, как и пища. Они могли вести друг с другом только честную игру, тут было не место мошенничеству. Эстравен это знал, а потому, когда через день-два они собрались вокруг нас, выясняя — туманно и обиняком, отдавая должное нашему шифгретору, — зачем это нам понадобилось зимой скитаться по Леднику Гобрин, он сразу ответил:
— Я предпочел бы в данный момент не прибегать к молчанию, однако молчание все же лучше лжи.
— Всем известно, что и очень достойные люди порой становятся изгоями, однако от этого тень их в размерах не уменьшается, — сказал в ответ повар харчевни; в деревенской иерархии он стоял всего лишь на одну ступеньку ниже старосты; его харчевня зимой служила как бы общей гостиной для всех жителей.
— Одного могут объявить изгоем в Кархайде, другого — в Оргорейне, — сказал Эстравен.
— Верно; а еще бывает, одного изгоняет родная семья, а другого — король, что живет в Эренранге.
— Король не может укоротить ничью тень, хотя, безусловно, может попытаться это сделать, — заметил Эстравен; повар, казалось, был удовлетворен таким ответом. Если бы Эстравен был изгоем в родном княжестве, его можно было бы подозревать в чем угодно, однако строгости королевских указов были не столь существенны. Что же касается меня, очевидно иностранца, а стало быть, именно того, кто изгнан Оргорейном, то это, пожалуй, более всего было в мою пользу.
Мы так и не назвали своих имен нашим гостеприимным хозяевам в Куркурасте. Эстравен очень не хотел пользоваться чужим именем, а наши подлинные имена, разумеется, обнародованы быть не могли. В конце концов, в Кархайде считалось преступлением даже разговаривать с Эстравеном, не говоря уже о том, чтобы предоставить ему пищу, кров и одежду, как это сделали жители Куркураста. Даже здесь, в самом глухом уголке страны, было радио, так что нельзя было бы сослаться на незнание Указа о Высылке; лишь действительное незнание того, кто же на самом деле был их гостем, несколько оправдывало их действия в глазах закона. Столь уязвимое их положение очень заботило и беспокоило Эстравена, а я не успел даже подумать об этом. На третий вечер он явился ко мне, чтобы обсудить, как нам быть дальше.
Кархайдская деревня похожа на те, что расположены вблизи старинных замков на Земле; здесь практически не существует отдельных хуторов. В высоких, беспорядочно распложенных старинных домах самого Очага, в Торговом Доме, в здании, где жил губернатор (в Куркурасте не было своего князя), или в местном «клубе» каждый из пяти сотен жителей мог не только насладиться уединением, но и стать настоящим затворником — в любой из комнат, выходящих в эти древние коридоры со стенами метровой толщины. Каждому из нас предоставили по такой комнате на верхнем этаже Очага. Я сидел у небольшого камина, в котором жарко горели вонючие торфяные брикеты — торф добывали поблизости, на Болотах Шенши, — когда вошел Эстравен и сказал:
— Мы скоро должны уходить отсюда, Дженри.
Я помню, как он тогда стоял в полутемной, освещенной пламенем камина комнате босиком и в одних свободных меховых штанах, которые дал ему деревенский староста. У себя дома, в тепле (это с их точки зрения у них в домах тепло!), многие кархайдцы предпочитают ходить полуодетыми или почти совсем обнаженными. За время путешествия Эстравен, прежде человек довольно-таки плотный, утратил всю округлость форм, которая вообще свойственна физическому типу гетенианцев; теперь он стал худым, изможденным, лицо его было покрыто шрамами — следами укусов холода, похожими на сильные ожоги. В беспокойных отблесках пламени он выглядел загадочным, мрачным и по-прежнему неуловимым.
— Куда же?
— На юг, потом на запад, по всей вероятности. К границе. Наша первая задача — найти для тебя радиопередатчик, достаточно сильный, чтобы связаться с твоим кораблем. Потом мне нужно или подыскать себе убежище, или отправляться назад в Оргорейн, — хотя бы на какое-то время, чтобы те, кто помог нам здесь, избежали наказания.
— Но как ты попадешь обратно в Оргорейн?
— Так же, как и в первый раз, — перейду через границу. Оргота против меня ничего не имеет.
— Где же мы можем найти передатчик?
— Не ближе чем в Сассинотхе.
Я поморощился. Он ухмыльнулся.
— А ближе ничего нет?
— Это всего двести — двести двадцать километров; мы ведь прошли куда больше по бездорожью. Здесь везде есть хорошие дороги; люди нас всегда приютят, а при возможности подвезут на автосанях.
Я уступил, однако был подавлен перспективой еще одного зимнего путешествия, и отнюдь не по направлению к гавани, а, наоборот, к той проклятой границе, где Эстравен вновь, вполне возможно, вынужден будет отправиться в ссылку и оставит меня одного.
Я долго размышлял над этим и наконец сказал:
— Кархайду будет поставлено одно непременное условие, прежде чем он получит возможность вступить в Лигу Миров: Аргавену придется отменить указ о твоем изгнании.
Он молча стоял, уставившись в огонь.
— Я не шучу. — Я специально повысил голос. — Всему свой черед.
— Спасибо, Дженри, — проговорил Эстравен. Голос его, когда он говорил так мягко и тихо, как сейчас, был очень похож на женский, чуть глуховатый и неуверенный. Он с нежностью смотрел на меня, но так и не улыбнулся. — Я ведь и не ожидал когда-либо увидеть снова родной дом. Уже двадцать лет, как я изгнан из Эстре, ты же знаешь. Так что никаких особых перемен в моей жизни из-за отмены королевского указа не произойдет. Уж я сам о себе позабочусь, а ты позаботься о себе и об Экумене. Это ты должен делать сам, один. Но что-то рано мы заговорили о расставании. Попроси, чтобы твой корабль приземлился немедленно. Когда это произойдет, я решу, как мне быть дальше.
Мы пробыли в Куркурасте еще два дня, наслаждаясь хорошей едой и отдыхом, а также поджидая снегоуплотнитель, который вскоре должен был прибыть сюда с юга и на обратном пути мог немного подвезти нас. Наши хозяева все-таки заставили Эстравена рассказать, как мы с ним шли через Великие Льды. Он рассказал эту историю так, как на то способен лишь человек, выросший под влиянием устной фольклорной традиции; рассказ его превратился в настоящую сагу, полную идиом и весьма расширенных метафор, тем не менее четко связанных с ходом реальных событий и вполне точно передающих их развитие — от наполненного мраком, парами серы и сполохами огня ущелья между Драмнером и Дремеголом до испускающих многоголосое эхо ледяных пропастей, что раскрывались перед нами ближе к заливу Гутен. Были там и комические интерлюдии, вроде его падения в трещину, а также мистические — когда он говорил о голосах и молчании Вечных Льдов, или о «белом Ничто», или о ночной непроницаемой тьме. Я слушал, очарованный не менее остальных, глаз не сводя с темнокожего лица моего друга.
Мы покинули Куркураст, тесно прижавшись друг к другу плечами в кабине снегоуплотнителя — одной из тех огромных, могучих машин, что уплотняют и укатывают снег на дорогах Кархайда. Только благодаря им можно пользоваться дорогами и зимой, ибо если попытаться просто расчистить снег и сгрести его на обочины, то потребуется половина рабочего времени и средств всего королевства. К тому же весь транспорт все равно в зимнее время использует различные типы полозьев. Снегоуплотнитель двигался вперед со скоростью около четырех километров в час, и мы добрались до соседней с Куркурастом деревни уже далеко за полночь. Там, как всегда, нас приветливо встретили, накормили и устроили на ночлег; утром мы встали на лыжи и распрощались с нашим шофером: теперь уже начались вполне густо населенные районы Кархайда, удаленные от побережья и защищенные холмами от страшных ударов северных ветров, дующих с залива. Да и ночевать нам после очередного перехода приходилось уже не в палатке, а в теплом доме — мы как бы переходили от одного Очага к другому. Пару раз нас подвозили, однажды даже километров на пятьдесят. Дороги, несмотря на сильные и частые снегопады, были плотно укатаны и снабжены указателями. В рюкзаках у нас всегда была еда — ее клали туда те, у кого мы ночевали накануне; в конце пути нас всегда ждали кров и тепло Очага.
И все же последние относительно легкие восемь-девять дней нашего путешествия оказались в моральном отношении куда труднее, чем даже восхождение на Ледник, хуже, чем последние дни во Льдах, когда мы голодали. Сага была завершена; она принадлежала Льдам. А мы были предельно измотаны. Мы шли не туда. И радость умолкла в нас.
— Порой приходится идти против движения колеса фортуны, — говорил Эстравен.
Он был по-прежнему спокоен, но по его походке, голосу и повадкам чувствовалось, что энтузиазм в нем сменился терпением, уверенность — упрямой решительностью. Он был чрезвычайно молчалив, часто не желая даже мысленно разговаривать со мной.
Наконец мы добрались до Сассинотха. Небольшой город, несколько тысяч жителей. Дома на склонах холмов по берегам замерзшей реки Эй: белые крыши, серые стены, холмы, покрытые черными пятнами обнаженных лесов и вылезших из-под снега голых скал, поля и скованная льдом река — белоснежная равнина, та самая долина Синотх, из-за которой шла тяжба; там тоже все было бело..
Мы явились в город практически с пустыми руками. Большую часть своей экипировки мы роздали по пути тем гостеприимным хозяевам, у которых ночевали; теперь осталась только печка Чейба, лыжи и одежда — та, что была на нас. Однако мы продолжали путь, раза два спросив дорогу, нам была нужна не та, что ведет в город, а окольная, ведущая на какую-нибудь из пригородных ферм. Это были небогатые края, а ферма, куда мы шли, не входила в состав какого-либо княжества, а являлась единоличным владением в ведении Центральной Администрации долины Синотх. Когда в молодости Эстравен служил здесь, он подружился с владельцем этой фермы и потом фактически купил ее для него — то было год или два назад, когда он пытался реально помочь тем, кто желал поселиться на восточном берегу реки Эй, и надеялся избежать затянувшегося опасного спора двух государств из-за долины Синотх. Фермер снова впустил нас в дом. Это был плотного сложения человек с тихим голосом, примерно одних лет с Эстравеном. Звали его Тессичер.
Эстравен в этих местах ни разу даже не откинул глубоко надвинутый капюшон на спину, боясь быть узнанным. Вряд ли стоило этого опасаться: требовался чрезвычайно зоркий глаз, чтобы узнать Харта рем ир Эстравена в тощем, обтрепанном, исхлестанном всеми ветрами бродяге. Даже Тессичер время от времени украдкой внимательно поглядывал на него — был не в силах поверить, что он тот, за кого выдает себя.
Гостеприимство Тессичера было выше всяческих похвал, хотя он был явно небогат. Однако в наших отношениях ощущалась какая-то неловкость, словно в глубине души он мечтал никогда не иметь с нами дела. Это было, впрочем, понятно: дав нам приют, он рисковал всем, что у него было. Но поскольку своим благополучием он был обязан исключительно Эстравену — сейчас он вполне мог бы быть таким же изгоем, как мы, если бы некогда Эстравен не позаботился о нем, — казалось, можно было бы хотя бы отчасти отдать свой долг, даже пойдя на риск. Эстравен, однако, об уплате долга вовсе не думал, считая, что его давнишний друг просто не сможет отказать ему в помощи. Когда улеглась первая тревога, вызванная нашим появлением, Тессичер, похоже, действительно понемногу оттаял и в полном соответствии с типично кархайдской переменчивостью настроений весьма эмоционально начал вспоминать былые дни и общих старых знакомых, просиживая с Эстравеном по полночи у камина. Когда же Эстравен спросил, нет ли у Тессичера на примете какой-нибудь заброшенной или удаленной фермы, где он, изгнанник, мог бы «залечь» месяца на два, пока его высылка не будет отменена, тот сразу сказал:
— Оставайся у меня.
Глаза Эстравена странно блеснули, но он сдержался. И Тессичер, согласившись с тем, что изгнаннику, скорее всего, небезопасно оставаться так близко от Сассинотха, пообещал подыскать ему подходящее убежище. Это будет нетрудно, сказал он, если Эстравен сменит имя и наймется, например, поваром или работником на дальнюю ферму; это, разумеется, не так уж приятно, но все же лучше, чем возвращаться в Оргорейн.
— Какого черта тебе нужно в этом Оргорейне? И на какие средства ты бы там жил, а?
— На средства Комменсалии, — ответил мой друг, и улыбка его снова чуть напомнила мне лукавое выражение на мордочке выдры. — Они ведь каждую «общественную единицу» обязаны обеспечить работой, как тебе известно. Так что не беспокойся. Но я предпочел бы, конечно, остаться в Кархайде… если ты действительно надеешься все устроить.
У нас оставалась еще печка Чейба — наша единственная ценность. Она верно служила нам в том или ином своем качестве до самого конца нашего путешествия. Наутро после прибытия на ферму Тессичера я взял печку и на лыжах отправился в город. Разумеется, Эстравен со мной не пошел, но разъяснил мне, что и как нужно сделать, и все получилось хорошо. Я продал печку, выручил за нее кругленькую сумму, а потом стал подниматься на вершину холма, где размещались здания Торгового колледжа; там же находилась и местная радиостанция. Я заплатил за десять минут «частного разговора с частным лицом». Все радиостанции специально оставляют время для подобных частных выходов в эфир; чаще всего это бывают радиограммы местных купцов своим заморским агентам или заказчикам с Архипелага, из Ситха или из Перунтера; эти разговоры стоят довольно дорого, но в общем вполне доступны. Во всяком случае, у меня еще остались деньги после продажи подержанной печки Чейба. Десять минут были мне выделены в самом начале Часа Третьего, то есть после полудня. Мне не хотелось, чтобы видели, как я средь бела дня направляюсь на лыжах на ферму Тессичера, а потому я весь день проболтался в Сассинотхе и в одной из харчевен заказал обильный, вкусный и довольно дешевый обед. Кархайдская кухня, без сомнения, значительно превосходила орготскую. Я ел и вспоминал комментарии Эстравена на этот счет — в тот раз, когда я спросил его, ненавидит ли он Оргорейн; я вспомнил, каким голосом вчера вечером он сказал: «Я предпочел бы остаться в Кархайде…» В голосе его звучала неподдельная нежность И мне захотелось, уже не в первый раз, узнать, что же такое патриотизм, из чего состоит любовь к родной стране, откуда берется та неколебимая верность, от которой дрожал голос моего друга; и как столь искренняя любовь может стать, и слишком часто становится, безрассудной, злобной, слепой приверженностью. Что заставляет ее до такой степени переродиться?
После обеда я немного побродил по Сассинотху. Городская суета, магазины и рынки, очень оживленные, несмотря на довольно сильный снегопад и мороз, — все почему-то напоминало мне декорацию к спектаклю, было совершенно нереальным, удивительным. Я, видимо, все еще находился под влиянием великого одиночества, которое пережил во Льдах. Мне было неуютно среди множества чужих людей, мне явно не хватало Эстравена, не хватало его постоянного присутствия.
Уже сгущались сумерки, когда я, поднявшись по крутой, покрытой утрамбованным снегом улочке, подошел к Торговому колледжу; меня впустили в кабину и показали, как пользоваться радиопередатчиком для частных разговоров. В назначенное время я послал сигнал пробуждения на спутник, находившийся примерно на высоте четырехсот пятидесяти километров где-то над Южным Кархайдом. Это было страховочное реле, и теперь настало время им воспользоваться: ансибля у меня не было, и я не мог ни попросить Оллюль вызвать мой корабль, ни выйти с экипажем на прямой контакт. Да и времени не оставалось. Передатчик работал более чем сносно, но, поскольку спутниковое реле неспособно послать мне подтверждающий сигнал, мне оставалось лишь передать необходимую информацию и ждать. Я не мог даже узнать, получена ли информация экипажем корабля. Не был я уверен и в том, верно ли поступил, отправив свое послание. Но я уже научился принимать неуверенность и страх перед будущим спокойно.
В конце концов метель разыгралась по-настоящему, и мне пришлось заночевать в городе: я плоховато знал дорогу, чтобы идти на ферму ночью, в такую метель. У меня еще осталось немножко денег, и я спросил насчет гостиницы, но в колледже мне настойчиво предложили переночевать прямо в студенческом общежитии; я поужинал в шумной компании веселых студентов и переночевал в одной из общих больших спален, заснув с приятным ощущением полной безопасности и той уверенности, которую дает путнику необычайная и неизменная кархайдская доброта и гостеприимство. Я тогда правильно выбрал страну — в тот, самый первый раз — и теперь возвращался туда. Проснулся я очень рано и вышел в путь еще до завтрака; ночью мне снились беспокойные сны, и я часто просыпался.
В ясном небе вставало солнце, маленькое и холодное; от каждой, даже самой маленькой, трещинки или складки в снеговом покрове на запад протянулись длинные тени. Путь мой весь был перечеркнут светлыми и темными полосами. Огромное заснеженное пространство передо мной было совершенно неподвижным, только вдалеке на дороге я увидел маленькую фигурку, которая двигалась мне навстречу летящей, скользящей походкой отличного лыжника. Задолго до того, как я смог рассмотреть его лицо, я узнал Эстравена.
— Что случилось, Терем?
— Мне необходимо немедленно добраться до границы, — сильно задыхаясь, сказал он, но даже не остановился. Я тут же развернулся, и оба мы помчались на запад. Я с большим трудом поспевал за ним. Там, где дорога сворачивала и вела в Сассинотх, он сошел с нее и двинулся напрямик через поля, по нетронутому снегу. Мы миновали замерзшую реку Эй километрах в полутора севернее самого города. Берега у нее были крутыми, так что, поднявшись, мы оба вынуждены были остановиться и передохнуть. Мы еще недостаточно окрепли для подобных скоростных бросков.
— Что случилось? Тессичер?..
— Да. Я слышал его разговор с кем-то. По транзитному передатчику. Вечером. — Грудь Эстравена тяжело поднималась и опускалась, он хватал воздух ртом точно так же, как когда лежал на льду, выбравшись из той голубой трещины. — Тайб, должно быть, готов немало заплатить за мою голову.
— Проклятый, неблагодарный предатель! — сказал я, заикаясь от гнева, но имея в виду не Тайба, а, разумеется, Тессичера, предавшего старого друга.
— Такой он и есть, — сказал Эстравен. — Просто я слишком на него понадеялся, заставил слишком напрячься его мелкую душонку. Послушай, Дженри. Возвращайся в Сассинотх.
— Я по крайней мере провожу тебя до границы, Терем.
— Там могут быть орготские стражники.
— Я останусь на этой стороне. Ради бога…
Он улыбнулся. Все еще тяжело дыша, он оттолкнулся палками и помчался вперед. Я за ним.
Мы миновали небольшой промерзший лесок и пошли по холмистой равнине спорной территории. Здесь некуда было спрятаться. Залитое солнцем небо, белоснежный мир и мы — две темные черточки, две тени, два беглеца. Холмы скрывали от нас границу до тех пор, пока мы неожиданно не оказались буквально метрах в двухстах от нее и не увидели прямо перед собой нечто вроде мощной ограды, верхняя часть которой возвышалась сейчас над снегом едва ли больше чем на полметра. Верхушки столбиков были окрашены в красный цвет. На стороне Оргорейна никаких стражников заметно не было. На нашей были видны лыжные следы, а чуть южнее — несколько маленьких фигурок.
— Вон там кархайдская стража, — с горечью выдохнул Эстравен и покачнулся.
Мы бросились назад, спрятавшись за небольшой возвышенностью, которую только что преодолели. Там мы и провели весь тот долгий день — в лощине меж густо растущих деревьев хеммен; их красноватые лапы склонялись низко, отягощенные грузом снега. Мы обсудили множество различных вариантов: куда лучше двигаться — к северу или к югу вдоль границы, чтобы выбраться из этого сверхопасного района, и где лучше спрятаться: в холмистой местности к востоку от Сассинотха или на севере, в пустынных безлюдных районах. Однако каждый из наших планов в чем-то был ущербным, так что приходилось его отвергать. Эстравена предали, выдали Тайбу; теперь известно, что он в Кархайде, так что путешествовать открыто, как прежде, стало невозможно. Не могли мы и затаиться, совершая небольшие переходы: у нас не было ни палатки, ни пищи, ни даже просто сил. Ничего не осталось, кроме отчаянного перехода границы в открытую; все остальные пути были заказаны.
Мы прижались друг к другу в темной впадине под темными деревьями, лежа в снегу и стараясь согреться. Где-то около полудня Эстравен чуточку вздремнул, но я был слишком голоден и слишком замерз, чтобы уснуть; я лежал рядом с моим другом словно в каком-то забытьи, пытаясь вспомнить те слова из стихотворения, которое он однажды читал мне: Двое — в одном, жизнь и смерть, и лежат они вместе… Было немного похоже на то, как мы лежали, бывало, в палатке на Леднике, только теперь у нас не было ни убежища, ни еды, ни возможности отдохнуть: ничего у нас не осталось, кроме той дружбы, которой тоже скоро должен был прийти конец.
Небо к вечеру затуманилось, мороз усилился. Даже в этой защищенной от ветра лощинке было слишком холодно, особенно если сидеть неподвижно. Мы старались как-то размяться, но с наступлением сумерек меня начало трясти от холода точно так же, как когда-то в грузовике-тюрьме, который вез меня через весь Оргорейн на Ферму. Тьма, казалось, никогда по-настоящему не наступит. Когда голубые сумерки сгустились, мы вышли из лощины и, осторожно прячась за стволами, стали подниматься к границе, пока не смогли разглядеть за холмом линию пограничной стены — несколько неясных возвышений цепочкой на бледном снегу. Ни огонька, ни единого движения, ни звука. Вдалеке, на юго-западе, виднелось неяркое желтое сияние — там был какой-то городок или деревня одной из оргорейнских Комменсалий, где Эстравен со своими никуда не годными документами мог бы рассчитывать по крайней мере на ночлег в местной тюрьме или на ближайшей Добровольческой Ферме. И только тогда — именно в тот миг, в тот последний миг, не раньше, — я понял, что именно мой эгоизм и молчание Эстравена скрыли от меня, понял, куда он на самом деле идет и во что намерен ввязаться. И я сказал лишь:
— Терем… подожди.
Но его уже не было рядом, он мчался вниз по склону холма — замечательный лыжник! — и на этот раз не оглядывался, чтобы проверить, не отстал ли я. Извилистый уверенный след от его лыж пересекал лежащие на белоснежной поверхности черные тени. Он убегал от меня — прямо под пули пограничной охраны. Мне показалось, они что-то кричали ему, о чем-то предупреждали, приказывали остановиться, где-то вспыхнул прожектор, но теперь я уже ни в чем не был уверен; так или иначе, но он не остановился, он стремительно мчался прямо к пограничной стене, и они убили его прежде, чем он успел до нее добежать. У них были не акустические ружья, а огнестрельные — старинные винтовки, стреляющие разрывными пулями. Они стреляли, чтобы убить. Он уже умирал, когда я подбежал к нему, неловко рухнув на снег, вывернув ноги в лыжных креплениях; лыжи как-то неловко торчали вверх. У него была разворочена половина груди. Я бережно поднял его голову ладонями, заговорил с ним, но он мне так ни слова и не сказал, только, как бы отвечая на всю мою отчаянно устремившуюся к нему любовь, прокричал мысленно, преодолевая болезненно ломающийся мозг и предсмертную душевную муку, только раз, но очень отчетливо: Арек! И все. Я сидел скрючившись в снегу и держал его голову, пока он не умер. Они позволили мне это. Потом заставили меня подняться и повели; его несли следом; мы все шли в одном направлении, только дороги у нас с ним теперь были разные: меня вели в тюрьму, а он уходил во Тьму.
20. Невыполнимое поручение
Как-то в своем дневнике, который он вел во время нашего перехода через Великие Льды, Эстравен выразил удивление, почему я стыжусь слез. Я мог бы даже тогда ответить ему, что плакать не стыдно, а страшно. Теперь я прошел через все — долину Синотх, тот вечер, когда он умер, — и оказался в ледяной стране, что лежит за пределами страха. И обнаружил, что можно плакать и рыдать сколько угодно, но это уже ничему не поможет.
Меня отвели обратно в Сассинотх и заключили в тюрьму: во-первых, потому что я общался с изгоем; во-вторых, они, возможно, просто не знали, что со мной теперь делать. С самого начала, еще до того, как из Эренранга были получены относительно моей персоны официальные указания, со мной обращались хорошо. Моя кархайдская «темница» представляла собой нормально меблированную комнату в башне того дома, где жил сам губернатор Сассинотха; у меня были камин и радиоприемник; меня пять раз в день вполне сытно кормили. Комфорта, правда, не было никакого. Постель жесткая, одеяла тонкие, пол голый, в комнате собачий холод — впрочем, как и в любом жилище Кархайда. Зато ко мне прислали врача, чей голос и прикосновения рук вселили в мою душу значительно больше надежды и столь необходимой мне уверенности, чем я когда-либо испытывал в Оргорейне. По-моему, после его прихода дверь в мою комнату так и осталась незапертой. Я помню, что она все время приоткрывалась и мне даже хотелось, чтобы ее покрепче заперли — из-за леденящего сквозняка, проникавшего сюда из вестибюля. Но у меня не хватало ни сил, ни мужества выбраться из теплой постели и как следует захлопнуть дверь собственной тюрьмы.
Врач, молодой мрачноватый парень, обращавшийся со мной с материнской заботливостью, сказал добродушно и уверенно:
— Вы недоедали и испытывали чрезмерную физическую нагрузку по крайней мере месяцев пять-шесть. Вы израсходовали себя. Больше сил у вас не осталось. Лежите и отдыхайте. Лежите спокойно, спите, как спят подо льдом реки в зимних долинах. И ни о чем не беспокойтесь: ждите.
Но стоило мне заснуть, как я снова и снова оказывался в том грузовике, и наши обнаженные тела сплетались в единый дрожащий вонючий комок, и мы все теснее жались друг к дружке в поисках тела. Все, кроме одного. Он один лежал в стороне, на холодном ледяном полу, захлебываясь собственной кровью. Он ушел в одиночку, бросив нас, бросив меня. Я просыпался, полный ярости, бессильной, бросающей в дрожь ярости, которая оборачивается бессильными слезами.
По всей видимости, я был серьезно болен — помню ощущение сильного жара, помню, как врач целую ночь просидел возле меня, а может, и не одну. Не могу вспомнить, сколько ночей провел он у моего изголовья, но помню, как говорил ему, слыша в собственном голосе истерические нотки:
— Он ведь мог остановиться. Он видел людей с ружьями. Но бежал прямо на них, на пули…
Некоторое время молодой врач молчал. Потом спросил:
— Неужели вы считаете, что он совершил самоубийство?
— Может быть…
— Страшно говорить такие вещи о своем друге. Да я и не поверю, что Харт рем ир Эстравен мог сделать такое.
Я как-то не подумал об особом отношении гетенианцев к самоубийству — позорному поступку, с их точки зрения. Такое право выбора люди имеют у нас; но не у них. Для них это, наоборот, отказ от выбора, предательство по отношению к самому себе. Для кархайдца, прочитавшего, например, наше Писание, преступление Иуды не в его предательстве Христа, а в том, что он был заклеймен собственным отчаянием и, отрицая возможность получить прощение, возможность каких-либо перемен, возможность самой жизни, совершил самоубийство.
— Значит, вы не называете его Эстравен-Предатель?
— Никогда этого не делал. Многие не верили обвинениям, выдвинутым против него, господин Аи.
Но я не в состоянии был даже в этом найти хоть какое-то утешение и лишь выкрикнул с болью:
— Но тогда почему они застрелили его? Зачем?
На это он не ответил мне ничего, да и не было на это ответа.
По-настоящему меня ни разу не допросили. Меня просто спрашивали, как я бежал с Фермы Пулефен, как потом попал в Кархайд, а еще — куда и зачем я послал свою радиограмму. Я сказал им все. Информация была немедленно передана прямо в Эренранг, королю. Сведения о корабле, очевидно, решено было держать в тайне, однако новость о моем спасении из орготской тюрьмы, о моем путешествии через Ледник Гобрин среди зимы, мое появление в Сассинотхе свободно комментировались в радиопередачах. Роль Эстравена в этих передачах не упоминалась. Как и его смерть. И все же об этом стало известно всем. Соблюдение секретности в Кархайде в очень большой степени зависит от благоразумия каждого, от некоего согласованного и осознанного всеобщего молчания. Они, так сказать, избегают задавать вопросы, но готовы слушать ответы. В сводках новостей сообщалось только о Посланнике, господине Аи, но каждому было известно, что именно Харт рем ир Эстравен выкрал меня с Фермы в Оргорейне и прошел со мной вместе через Великие Льды до кархайдской границы, оставив Комменсалам Оргорейна на память вопиющую ложь о моей внезапной смерти от лихорадки хорм прошлой осенью в Мишнори. Эстравен довольно точно предсказал реакцию на мое возвращение; он ошибся лишь в том, что, пожалуй, немного недооценил своих соотечественников. Из-за одного-единственного инопланетянина, больного, безучастного и слабого, который безвыходно лежал в своей комнате в Сассинотхе, за десять дней пали целых два правительства.
Разумеется, падение правительства Оргорейна означало лишь то, что одна группировка Комменсалов сменила другую на основных постах в правительстве Тридцати Трех. Чьи-то тени стали короче, чьи-то, напротив, длиннее — так говаривали в Кархайде. Сарф, который сослал меня на Ферму Пулефен, держался крепко, несмотря на то, что уже не впервые был пойман на лжи, приводившей к общественному скандалу, до тех пор, пока Аргавен публично не заявил, что планете в самом ближайшем будущем грозит прибытие Звездного Корабля, который приземлится в Кархайде. В тот же день партия Обсла — Партия Открытой Торговли — захватила большинство мест в правительстве. Так что в конце концов я им на что-то сгодился.
В Кархайде смена правительства наиболее часто означает лишение королевской милости и отставку премьер-министра в сочетании с перестановками в составе киорремии; хотя также возможны — и довольно часто случаются — убийства, отречение короля от престола и открытый мятеж. Мой теперешний авторитет в международной «игре шифгреторов» плюс реабилитация (до известной степени) Эстравена, который был моим сообщником и другом, давали мне такой существенный перевес, что Тайб подал в отставку, как я узнал позднее, еще до того, как правительство в Эренранге узнало, что я вышел на связь с кораблем. Тайб действовал в соответствии с полученной от своего агента Тессичера информацией и, едва узнав о том, что Эстравен погиб, сразу подал в отставку. Он и проиграл, и отомстил — все сразу.
Аргавен, будучи осведомленным обо всем, немедленно послал мне вызов, точнее, приглашение как можно скорее приехать в Эренранг; вместе с этим приглашением я получил весьма великодушное предложение не стеснять себя в средствах. Город Сассинотх, проявив не меньшее великодушие, отправил в качестве моего сопровождающего молодого врача, поскольку я еще далеко не поправился. Ехали мы в автосанях. Я помню только отдельные эпизоды этого путешествия; ехали мы плавно, неспешно, с длительными остановками, поджидая, пока снегоуплотнители сделают свое дело, и ночуя в гостиницах. Все путешествие заняло от силы два-три дня, но показалось мне чрезмерно длинным; я не особенно хорошо его помню, отчетливо помню только, как мы въехали в Эренранг через Северные ворота и сразу оказались на его глубоких улицах, полных снега и теней.
Я почувствовал, как сердце мое сразу ожесточилось, а мозг, напротив, заработал удивительно четко. До этого момента я был как бы в разобранном состоянии, я разваливался на куски, мне трудно было даже просто сосредоточиться. Но теперь, несмотря на усталость, вызванную этим, в общем-то, очень легким путешествием, я почувствовал, как во мне пробудилась некая неистребимая сила. Сила привычки, скорее всего, потому что этот город я действительно хорошо знал, здесь я жил и работал почти два года. Мне были знакомы эти улицы, башни, мрачные дворы и фасады дворцовых зданий. Я точно знал, что должен сделать, прибыв сюда. Тем не менее впервые мне стало совершенно ясно: раз мой друг умер, я должен довести до конца то дело, ради которого он умер. Я должен построить ворота и возложить замковый камень.
У дворцовых ворот меня поджидал приказ короля: следовать в одно из зданий, специально предназначенных для гостей и находящихся во внутреннем дворце. Это была Круглая Башня, что означало высшую степень королевского расположения, милости и уважения к моему шифгретору. Причем, скорее, не столько даже расположение, сколько признание королем моего и без того уже высокого статуса. Здесь обычно селили послов дружественных держав. Что ж, добрый знак. Чтобы попасть в Круглую Башню, однако, нам пришлось миновать Угловой Красный Дом, и я посмотрел на узкие ворота с аркой, на обнаженное дерево, склонившееся над серым ото льда прудом, на сам дом, который так и стоял пустой.
В дверях Круглой Башни меня встретил человек в белом хайэбе, алой рубахе и с серебряной цепью на груди: то был Фейкс, Ткач из Цитадели Отерхорд. Увидев его доброе, красивое лицо — первое знакомое мне лицо за много-много дней, — я вдруг почувствовал облегчение, жестокая решимость моя несколько смягчилась. Когда Фейкс взял обе моих руки в свои — а в Кархайде нечасто употребляют это приветствие — и поздоровался со мной как с самым близким другом, я тоже испытал прилив дружеских чувств.
Оказалось, что еще ранней осенью он был послан в киорремию Кархайда как представитель округа Южный Рир. Избрание членов Королевского Совета из числа Обитателей Цитаделей Ханддары — дело не такое уж необычное, хотя для Ткача не совсем обычно принять должность государственного чиновника, и, я полагаю, Фейкс отказался бы от нее, если бы был искренне обеспокоен деятельностью Тайба и тем, куда это может завести страну. А потому он снял свою золотую цепь Ткача и надел серебряную — цепь советника и члена киорремии. Ему не потребовалось много времени, чтобы занять подобающее положение в правительстве: уже в месяце Терн он был избран членом Хес-киорремии, или Внутреннего Совета, который как бы уравновешивал деятельность премьер-министра. Назначил его на этот высокий пост сам король По всей видимости, он был теперь на пути к тому высокому посту, который менее года назад занимал в Кархайде Эстравен. Политические взлеты и падения в этом государстве внезапны и стремительны.
В Круглой Башне, холодном, помпезном и не слишком просторном доме, мы с Фейксом смогли поговорить наедине, прежде чем пришлось встретиться с другими людьми или делать какие-то официальные заявления. Он спросил, глядя на меня своими ясными глазами:
— Значит, сюда летит Звездный Корабль и будет садиться здесь, и этот корабль значительно больше, чем тот, на котором ты приземлился на острове Хорден три года назад? Верно?
— Да. Это так. Я связался с ними, и они должны были подготовиться к посадке.
— Когда прилетит корабль?
Только тут я понял, что не знаю даже, какой сегодня день, а значит, я действительно был очень и очень болен. Пришлось начать отсчет со дня гибели Эстравена, и стало ясно, что корабль, если в момент выхода на связь со мной он находился на минимальном расстоянии от Гетен, теперь должен был уже находиться на орбите планеты, ожидая от меня дополнительных директив. Мне стало не по себе.
— Я должен немедленно связаться с кораблем. Им понадобятся подробные инструкции. Где, по мнению короля, им лучше всего приземлиться? Нужно безлюдное и довольно обширное пространство. Мне необходимо немедленно пройти к передатчику..
Все было тут же устроено с небывалой легкостью. Бесконечный туман моих прежних сложных отношений с правительством Эренранга, сопровождавшийся постоянными крушениями моих надежд, растаял, как упавшая в бурную реку глыба льда. Колесо фортуны все-таки повернулось… На следующий день король уже назначил мне аудиенцию.
Шесть месяцев потребовалось Эстравену, чтобы только подготовить мою первую аудиенцию. И вся его оставшаяся жизнь — чтобы подготовить эту, вторую.
На этот раз я был слишком утомлен, чтобы испытывать тревогу или волнение, и в голову мне приходили такие мысли, которые оказались сильнее осторожности и застенчивости. Я прошел через длинный красный зал под пыльными знаменами и остановился перед троном, с трех сторон которого в трех больших креслах, потрескивая, жарко горел огонь, искры улетали в трубу. Король, нахохлившись, сидел на резном стуле перед центральным камином у стола.
— Садитесь, господин Аи.
Я уселся напротив него, по другую сторону от камина, и в свете пламени увидел его лицо. Он выглядел нездоровым и старым. Он выглядел как женщина, потерявшая ребенка; как мужчина, навсегда утративший сына.
— Итак, господин Аи, ваш корабль намерен приземлиться?
— Он приземлится в Атен Фен, как вы предложили, Ваше Величество. Посадка должна состояться сегодня вечером, в начале Часа Третьего.
— А что, если они промахнутся? Не сожгут ли они все вокруг?
— Они будут точно следовать указаниям радиомаяка; он уже настроен. Они не промахнутся.
— А сколько их там — одиннадцать? Это правда?
— Да. Не так много, чтобы стоило опасаться, государь.
Руки Аргавена дернулись, но так и остались на месте.
— Я больше не опасаюсь вас, господин Аи.
— Я рад.
— Вы верно служили мне.
— Но я вам не слуга.
— Я знаю, — равнодушно откликнулся он, неотрывно глядя в огонь и посасывая губу.
— Мой передатчик-ансибль, по всей вероятности, находится в руках Сарфа в Мишнори. Однако на борту корабля есть другой ансибль. Впредь, если Ваше Величество не возражает, я буду именоваться Полномочным Послом Экумены на планете Гетен и обрету соответствующие права для обсуждения и подписания договора о сотрудничестве между Экуменой и Кархайдом. Мой статус и условия договора можно подтвердить, связавшись со Стабилями планеты Хайн с помощью ансибля.
— Прекрасно.
Больше я ничего не стал говорить: он как-то не очень внимательно меня слушал. Молчал и ворошил поленья в камине носком башмака, потом пнул дрова так, что целый сноп красных искр взметнулся вверх.
— Какого черта он меня обманывал? — вдруг нервно спросил он высоким, визгливым голосом и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
— Кто? — спросил я и тоже посмотрел прямо на него.
— Эстравен.
— Он заботился о том, чтобы вы сами не впали в заблуждение, Ваше Величество. Он убрал меня с ваших глаз долой, когда вы начали оказывать явное предпочтение моим врагам. И он же вернул меня обратно, когда уже само по себе мое возвращение могло убедить вас принять Посла Экумены и поверить в ее дружественные намерения.
— Почему он никогда даже словом не обмолвился о большом корабле?
— Потому что он о нем не знал: я никогда о нем никому не рассказывал, пока не попал в Оргорейн.
— Ну и замечательную компанию вы оба там подобрали себе для болтовни! Он ведь пытался сделать так, чтобы именно Оргорейн первым принял послов Экумены. Он постоянно был связан с Партией Открытой Торговли. И вы еще будете мне доказывать, что он не предатель?
— Да, он не предатель. Он просто понимал, что, какое бы государство планеты первым ни вступило в союз с Экуменой, следующие вскоре пойдут по тому же пути; так это и произойдет: вашему примеру последуют Ситх, и Перунтер, и Архипелаг — еще до того, как Кархайд найдет с ними общий язык. Эстравен горячо любил свою родину, Ваше Величество, но он не ей служил и не вам. Он служил тому господину, которому служу и я.
— Экумене? — изумленно спросил Аргавен.
— Нет. Человечеству.
Говоря так, я не был до конца уверен в правоте своих слов, но по крайней мере отчасти это была правда. Было бы не менее правдиво заявить, например, что Эстравен действовал из чисто личных побуждений, из-за преданности, из-за ответственности за жизнь своего друга — одного-единственного человека.
Из-за меня. Впрочем, и это тоже была бы не вся правда.
Король мне так и не ответил. Его мрачное, обрюзгшее лицо, окруженное длинными встрепанными волосами, снова было обращено к огню.
— Почему вы связались со своим кораблем прежде, чем сообщили мне о возвращении в Кархайд?
— Чтобы подтолкнуть вас, Ваше Величество. Письмо к вам легко мог перехватить лорд Тайб, который тут же выдал бы меня властям Орготы. Или по его распоряжению меня пристрелили бы. Как моего друга.
Король промолчал.
— Собственная моя жизнь всех этих усилий и жертв, разумеется, не стоила, однако существовала необходимость, которая существует и сейчас, выполнить свой долг по отношению к Гетен и Экумене, решить заданную мне задачу. Я послал сигнал на корабль до того, как оповестил вас, потому что мне необходимо было получить поддержку, обеспечить себе возможность выполнить поставленную задачу. Таков был совет Эстравена; он оказался прав.
— Да, что ж, пожалуй, он не ошибся… В любом случае корабль приземляется в Кархайде; мы будем первыми… А они все такие, как вы, да? Все перверты, все вечно в кеммере? М-да… Забавная компания борется за честь быть принятой… Объясните лорду Горчерну, моему камергеру, как следует их принимать. Позаботьтесь, чтобы не возникало никаких обид или оплошностей. Они разместятся во Дворце, там, где вы сочтете наиболее удобным. Я хочу оказать вам честь. Вы отлично помогли мне повернуть колесо фортуны, господин Аи. Сделали из Комменсалов лжецов, а потом — дураков.
— А в скором времени — ваших союзников, государь.
— Знаю! — взвизгнул он. — Но первым будет Кархайд… Кархайд будет первым!
Я кивнул.
Помолчав немного, он спросил;
— А как было там, когда вы шли через Великие Льды?
— Нелегко.
— С Эстравеном, должно быть, очень хорошо тянуть одни сани, особенно если пускаешься в такое безумное путешествие. Он был тверд, как железо. И никогда не выходил из себя. Мне жаль, что он умер.
Ответа у меня на нашлось.
— Я приму ваших… соотечественников завтра днем, во Часу Втором. Вы хотите еще что-нибудь мне сказать?
— Ваше Величество, не могли бы вы отменить указ о изгнании Эстравена, чтобы смыть позор с его имени?
— Пока еще нет, господин Аи. Не торопите события. Еще что?
— Больше ничего.
— Тогда ступайте.
Даже я предал его. Я ведь сказал ему тогда, что не стану сажать корабль, пока его ссылке не будет положен конец, пока не смоют позор с его имени. Но я не мог пожертвовать тем, ради чего он умер, настаивая на отмене указа. Это все равно не вернуло бы его из той ссылки, в которой он был теперь.
Остаток дня мы с лордом Горчерном и еще одним придворным провели в подготовке к приему и размещению команды корабля. В Часу Втором мы выехали на автосанях в Атен Фен — это примерно в сорока километрах от Эренранга. Сажать корабль решили здесь, в пустынном краю, на торфяных болотах. Для земледелия и нормальной жизни здесь было слишком влажно, зато посредине месяца Иррем, первого месяца весны, болота представляли собой ровную твердую площадь, покрытую толстенным слоем снега. Радиомаяк работал весь день без перерыва, и были получены подтверждающие сигналы с корабля.
Снижаясь, мои друзья на своих экранах могли видеть терминатор, границу между освещенной и неосвещенной частями планеты, проходящую как раз посредине Великого Континента — вдоль границы от залива Гутен к заливу Чарисун; и вершины массива Каргав, все еще залитые солнцем, и цепочку звезд, потому что уже сгустились сумерки, когда мы, глядя вверх, увидели, что одна из звезд плавно снижается.
Ракета приземлилась с торжествующим шумом, пар с ревом вырвался из-под ее стабилизатора, когда она села, создав огромное озеро из замерзшей воды и грязи; под болотами пролегал слой вечной мерзлоты, так что основа была прочной, как гранит, и ракета в конце концов обрела равновесие и затихла, остывая посреди вновь замерзающего болота, словно огромная изящная рыба, стоящая на собственном хвосте и отливающая темным серебром в сумерках планеты Зима.
Рядом со мной Фейкс из Отерхорда произнес первые слова с тех пор, как корабль в шуме и великолепии своем начал посадку.
— Я рад, что дожил — и увидел это, — сказал он.
Так сказал тогда и Эстравен, глядя на Ледник, на Смерть; так сказал бы он и сейчас, в этот вечер. Чтобы отвлечься от горестных мыслей, приводящих меня в отчаяние, я пошел по снегу прямо к кораблю. Он уже покрылся морозным инеем, так как внутри заработали кондиционеры. Я не успел дойти: высоко над землей распахнулась дверца, выдвинулась лестница, изящной дугой опустившись на лед. Первой из корабля вышла Ланг Гео Гью, разумеется совсем не изменившаяся, точно такая же, какой я видел ее в последний раз — три года этой моей жизни назад и всего-то пару недель ее собственной жизни. Она посмотрела на меня, на Фейкса, на остальных сопровождавших меня людей и остановилась на нижней ступеньке лестницы.
Потом торжественно сказала по-кархайдски:
— Я пришла как друг.
Для нее поначалу все мы казались одинаково чужими. Я позволил Фейксу первым поздороваться с ней.
Он указал на меня, и она подошла, пожала мою правую руку, как это принято у моих соотечественников, и заглянула мне в лицо.
— Ох, Дженли, — сказала она. — Я тебя и не узнала!
Странно было после столь долгого перерыва слышать женский голос. Все остальные члены экипажа тоже вышли из корабля — согласно моему совету: любое, даже малейшее недоверие унизило бы кархайдцев, ущемило бы их шифгретор. Так что все вышли наружу и весьма мило приветствовали сопровождавших меня людей. Но почему-то все они казались мне странными — все эти мужчины и женщины, — несмотря на то, что я хорошо их знал. И голоса их звучали странно: одни слишком низкие, другие слишком высокие… Они казались похожими на стадо крупных загадочных животных двух различных типов; на больших обезьян с умными глазами; и все они одновременно были в кеммере… Они пожимали мне руку, касались меня, обнимали…
Мне наконец удалось совладать с собой и быстро сообщить Гео Гью и Тульеру то, что им было абсолютно необходимо узнать немедленно относительно сложившейся ситуации. На это хватило нашего обратного пути в Эренранг. Однако, когда мы добрались до Дворца, мне пришлось оставить их и немедленно отправиться к себе.
Вошел врач из Сассинотха. Его спокойный голос, его лицо — молодое, серьезное лицо не мужчины и не женщины, а просто человека! — принесли мне облегчение; его лицо было мне знакомо, оно было таким, как надо… Однако, заставив меня немедленно лечь в постель и сделав мне инъекцию слабенького транквилизатора, он заявил:
— Я уже видел ваших приятелей, Посланников. Замечательное и удивительное событие: со звезд прилетают люди! И мне самому довелось быть этому свидетелем!
И в голосе его звучало то удовлетворение, то мужество, которые особенно свойственны кархайдцам и вызывают мое наибольшее восхищение. Я хоть и не мог разделить с ним его восторга, но отрицать, что все это действительно замечательно, было бы полным враньем, и я сказал хоть и не искренне, зато абсолютную правду:
— Да, это действительно замечательно! И для них тоже — прилететь в новый мир, к новому человечеству!
В конце весны, в последние дни месяца Тува, когда кончалось снеготаяние и автодороги снова становились доступными, я взял в своем маленьком посольстве в Эренранге отпуск и отправился на восток. Люди мои теперь были разосланы по всей планете. Поскольку нам было официально разрешено пользоваться своим воздушным транспортом (аэромобилями), то Гео Гью и еще трое взяли один из аэромобилей и улетели далеко — в Ситх и на Архипелаг, государства на островах, которые я как-то совсем упустил из виду. Остальные были в Оргорейне, а еще двое, правда с неохотой, отправились в Перунтер, где весенние паводки не начинаются раньше месяца Тува, а зимние морозы прекращаются как минимум на неделю позже, чем везде. Тульер и Кеста прекрасно справлялись с делами в Эренранге. Неожиданностей ничто не предвещало, а особо срочных дел и не было. В конце концов, даже если бы и случилось что-то, то пришлось бы справляться своими силами: корабль с ближайшей из новых соседок-союзниц Гетен смог бы добраться до нее самое быстрое за семнадцать лет межгалактического времени. Это действительно был маргинальный мир, мир на самом краю Вселенной. За ним по направлению к южной части созвездия Орион не было обнаружено ни единой Галактики, где жили бы люди. И долог путь с планеты Зима до планет Экумены, колыбели человеческой расы: пятьдесят лет до Хайна и целая человеческая жизнь до моей родной Земли. Спешить некуда.
Через Каргав я перебрался на этот раз по нижним перевалам, по одной из дорог, которая серпантином вилась вверх от побережья Южного моря. Я заехал в ту самую первую деревню на этой планете, куда рыбаки привели меня, когда я приземлился на Острове Хорден три года назад; обитатели Очага принимали меня сейчас точно так же, как и тогда: не выказывая ни малейшего удивления. Я провел неделю в большом портовом городе Татере в устье реки Энч, а потом в первые дни лета пешком двинулся в княжество Керм.
Я шел на юго-восток, в глубь суровой скалистой местности, где крутые утесы перемежались зелеными холмами, где текли полноводные реки и дома стояли уединенно, вдали друг от друга, и наконец добрался до Ледяного озера. Если смотреть с его берега на юг, то в холмах виден странный свет, который я узнал сразу белая мерцающая вуаль в небесах, отблеск далекого Ледника. Там далеко были Великие Льды.
Эстре — старинное поселение. И Сам Очаг, и находящиеся вне его стен постройки — все было из серого гранита, вырубленного прямо в той горе, к склону которой он прилепился. Место было мрачное, открытое всем ветрам. Вой ветра, казалось, не умолкал ни на минуту.
Я постучал, и дверь отворилась. Я сказал:
— Я прошу покровительства вашего Очага. Я был другом Терема из Эстре.
Человек, открывший мне дверь, стройный мрачноватый юноша лет девятнадцати-двадцати, молча выслушал меня и молча провел внутрь дома. Сначала — в умывальную комнату, в туалет, потом — на огромную кухню; наконец, увидев, что чужестранец умыт, одет и накормлен, он с облегчением предоставил меня самому себе, проводив в спальню, окна которой смотрели на серое озеро и бесконечные серые леса деревьев тор, простиравшиеся между Эстре и Стоком. Мрачная это была земля и мрачный дом. Огонь ревел в большом камине, как всегда давая больше тепла для глаз и для души, чем для тела, а кроме того, каменные пол и стены, пронзительный ветер, что дул с гор, с Ледника, и сами Вечные Льды высасывали большую часть того незначительного тепла, что давали горящие в очаге поленья. Но я уже не так страдал от холода и больше уже не дрожал, как прежде, в первые свои два года на планете Зима; я уже достаточно много пережил в этих холодных краях.
Примерно через час тот же юноша (во внешности и движениях у него была девичья грация, однако ни одна девушка не смогла бы так долго хранить столь мрачное молчание) явился и сообщил мне, что князь Эстре готов принять меня, если мне угодно. Я пошел за ним вниз по лестнице, по длинным коридорам, где вовсю шла какая-то детская игра вроде пряток. Вспугнутые нашим появлением дети столпились вокруг, малышня повизгивала от возбуждения, подростки скользили следом, словно тени, от одной двери к следующей, правда зажав руками рты, чтобы не прыснуть со смеху. Один маленький толстячок лет пяти — шести споткнулся о мои ноги и схватил моего сопровождающего за руку, ища защиты.
— Сорве! — пропищал он, не сводя с меня расширенных от изумления глаз. — Сорве, я хочу спрятаться в пивоварне!.
И исчез, словно камешек, пущенный из пращи. Юноша по имени Сорве, нисколько не изменив выражения лица, снова повел меня дальше, и наконец мы оказались во Внутреннем Очаге у лорда Эстре.
Эсванс Харт рем ир Эстравен был уже старым человеком, за семьдесят, со скрюченной артритом поясницей. Он сидел очень прямо на вращающемся кресле возле огня. У него было широкое лицо с резкими чертами, как был сглаженными долгой жизнью, словно обкатанный бурным потоком камень. Спокойное лицо, страшно спокойное.
— Вы тот самый Посланник, Дженли Аи?
— Да. Это я.
Он смотрел на меня, я на него. Терем был его родным сыном, сыном этого старого человека. Терем — младший, Арек — старший. Арек был братом Эстравена, это его голос слышал он, когда мы с ним разговаривали мысленно; теперь оба брата были мертвы. Я искал и не мог найти ничего похожего на лицо моего друга в изношенном, спокойном, суровом, старом лице, поднятом мне навстречу. Ничего, кроме уверенности — неоспоримой, неумолимой — в том, что Терем умер.
Я зря надеялся обрести утешение в Эстре. Здесь утешения быть не могло; да и что могут изменить странствия по местам детства и юности моего покойного друга, как могу я заполнить пустоту в своей душе, обрести утешение или умерить сожаления? Теперь уже ничего изменить нельзя Мой приезд в Эстре имел, однако, и вполне конкретную цель, и это дело я решил довести до конца.
— Мы с вашим сыном прожили вместе несколько долгих месяцев. Я был с ним рядом, когда он умер. Я принес вам его дневники. И если я мог бы что-то рассказать вам об этих днях..
Лицо старика по-прежнему ничего не выражало. Это спокойствие трудно было нарушить. Но тут неожиданно юноша вышел из затемненного угла на освещенное пространство между окном и камином, неяркие отблески пламени плясали на его лице, он хрипло проговорил:
— В Эренранге его все еще называют Эстравен-Предатель.
Старый князь посмотрел сперва на юношу, потом на меня.
— Это Сорве Харт, — сказал он, — наследник Эстре, сын моего сына.
У них не существует запрета на инцест, я достаточно хорошо это знал, но все же мне, землянину, трудно было воспринять это сердцем и странно было видеть отсвет души моего друга на лице мрачного, с яростно блестящими глазами мальчика. На какое-то время я лишился способности говорить. А когда наконец снова заговорил, голос мой слегка дрожал:
— Король намерен публично отказаться от своего приговора. Предателем Терем не был. Разве имеет значение, как его называют всякие глупцы?
Князь медленно и спокойно кивнул.
— Имеет, — сказал он.
— Вы прошли через Ледник Гобрин вместе с ним? — спросил Сорве. — Вы и он? Вдвоем?
— Да, прошли.
— Мне бы хотелось послушать историю об этом переходе, господин Посланник, — сказал старый Эсванс очень спокойно.
Но мальчик, сын Терема, с трудом, заикаясь, проговорил, перебивая старика:
— Вы ведь расскажете нам, как он умер?. Расскажете о других мирах, что существуют среди звезд., и о других людях, о другой жизни?
ГЕТЕНИАНСКИЙ КАЛЕНДАРЬ И ОТСЧЕТ ВРЕМЕНИ
ГОД. Период обращения вокруг солнца составляет для планеты Гетен 8401 земной стандартный час, или 0,96 земного стандартного года. Период обращения вокруг собственной оси — 23,08 земного часа: гетенианский год состоит из 364 дней.
В Кархайде и Оргорейне годы не нумеруются последовательно от определенной точки отсчета; каждый раз такой точкой отсчета является текущий год. В первый день нового года, Гетени Терн, окончившийся год превращается в «год прошлый», и к каждому прошедшему дню прибавляется единица. Последующие годы отсчитываются точно так же, следующий год называется «годом грядущим», пока в свою очередь не превращается в Год Первый.
Неудобство подобной системы при составлении хронологических записей устраняется различными способами, например, соотнесением с хорошо известными событиями, с периодами правления королей, князей и тому подобными фактами. Последователи культа Йомеш отсчитывают время 144-годичными циклами от Рождества Меше (2022 года назад, в 1492 экуменическом году) и каждые двенадцать лет устраивают ритуальный праздник; но это исключительно культовая система летосчисления и официально не используется даже правительством Оргорейна.
МЕСЯЦ. Период обращения гетенианской луны вокруг планеты составляет 26 гетенианских дней; луна всегда обращена к планете одной и той же стороной. В году четырнадцать месяцев, и, поскольку солнечный и лунный календари практически совпадают, поправку необходимо вносить лишь раз в двести лет; дни месяцев остаются одними и теми же, как и дни, совпадающие с фазами луны. Кархайдские названия месяцев:
Зима
1. Терн
2. Танерн
3. Ниммер
4. Аннер
Весна
5. Иррем
6. Мот
7. Тува
Лето
8. Осме
9. Окре
10. Кус
11. Хакана
Осень:
12. Гор
13. Сузми
14. Гренде
26-дневный месяц делится на две равные половины, по тринадцать дней в каждой (полумесяц).
ДЕНЬ. День (23,08 стандартного земного часа) делится на десять Часов (см. ниже); будучи постоянной величиной, дни месяца обычно называются именами собственными, как наши дни недели, а не обозначаются числом. Многие из названий дней соотносятся с фазами луны, например Гетени — «тьма», Архад — «первая четверть луны» (новолуние) и т. д. Префикс «од»-, используемый в названиях второй половины месяца, имеет реверсивный характер, придающий отрицательное значение. Так, например, слово Одгетени можно перевести как «нетьма». Вот кархайдские названия дней месяцев:
1. Гетени
2. Сордни
3. Эпс
4. Архад
5. Нетерхад
6. Стрет
7. Берни
8. Орни
9. Хархадад
10. Гьирни
11. Йирни
12. Постхе
13. Торменбод
14. Одгетени
15. Одсордни
16. Одепс
17. Одархад
18. Оннетерхад
19. Одстред
20. Обберни
21. Одорни
22. Одархахад
23. Одгьирни
24. Одйирни
25. Оппостхе
26. Отторменбод
ЧАС. Десятичная система счисления времени, используемая во всех культурах планеты Гетен, может быть следующим образом (хотя и весьма приблизительно) интерпретирована с помощью земных полусуток, состоящих из двенадцати часов (примечание; это лишь приблизительное руководство для ориентации в гетенианском времени с точки зрения суток в применении к гетенианскому Часу, так что сложности, вызванные тем, что в гетенианских сутках всего 23,08 земного часа, можно считать несущественными);
Час Первый с полудня до 14.30
Час Второй с 14.30 до 17.00
Час Третий с 17.00 до 19.00
Час Четвертый с 19.00 до 21.30
Час Пятый с 21.30 до полуночи
Час Шестой с полуночи до 2.30
Час Седьмой с 230 до 5.00
Час Восьмой с 5.00 до 7.00
Час Девятый с 7.00 до 9.30
Час Десятый с 9.30 до полудня.
Король планеты Зима рассказ (пер. И. Тогоевой)
Когда на поверхности Реки Времени возникают водовороты, затягивая историю, словно зацепившуюся за топляк, в воронку — а именно это и происходило при весьма странных обстоятельствах смены правителей в государстве Кархайд, — тогда весьма полезными для исследователя оказываются порой любительские фотографии, сделанные наудачу; их можно собрать, разложить, подобно пасьянсу, и сравнивать родителя с ребенком, молодого короля со старым… Их можно также перетасовать, перемешать, разложить по-новому, пока Река Времени не войдет в прежнее русло, ибо, несмотря на влияние, оказанное межпланетными экспедициями на историю Кархайда, и совершенные самими кархайдцами немногочисленные путешествия в иные миры, Время (по справедливому утверждению Полномочного Посла на планете Гетен, господина Акста) не может повернуть вспять; это невозможно, как невозможно смеяться над смертью.
Поэтому — хотя наиболее широко известен тот фотопортрет короля Аргавена, где он в темном траурном костюме склонился над телом упокоившегося старого короля, освещаемый лишь отблесками пожаров, которыми объят город, — давайте на время отложим эту фотографию. И посмотрим прежде на снимок молодого двадцатилетнего Аргавена — гордости Кархайда, личности настолько яркой и удачливой, какие вряд ли рождались когда-либо на этой планете. Но отчего юный король бессильно прислонился спиной к стене? Почему он весь в грязи, дрожит, а глаза его безумно блуждают, словно он навсегда утратил то — пусть минимальное — доверие к миру, которое принято считать здравомыслием? В душе своей он повторял тогда вот уже много часов — или лет? — подряд: «Я отрекусь Отрекусь. Отрекусь». Без конца мучило его одно и то же виденье — дворцовый зал с красными стенами, башни и улицы Эренранга, потом падающие хлопья снега, прекрасные долины близ Западного Перевала, белые вершины Каргава… Неужели от этого он хотел отречься, неужели хотел отказаться от своего королевства? «Я отрекусь», — негромко произнес он, а потом что было силы выкрикнул те же слова, ибо снова явился перед ним человек в красно-белом одеянии, снова вкрадчиво зазвучал его голос: «Ваше Величество, раскрыт заговор в Королевской Школе Ремесел! Готовилось покушение на вас». И снова на него обрушился невнятный то ли шум, то ли вой… Король прятал голову в подушки, зажимая уши руками, шептал: «Прекратите, пожалуйста, прекратите это!», но невнятный вой становился все громче, все пронзительнее, он приближался, неослабевающий, неумолимый, и проникал, казалось, в саму плоть Аргавена Не выдерживали и лопались нервы, натянутые как струны; кости непроизвольно дрожали и приплясывали под этот дикий аккомпанемент, выворачиваясь из суставов. И король застывал, чувствуя, как кости его повисают, обнажившись, на тоненьких белых нитях — нервах или сухожилиях… А потом плакал без слез и кричал: «Взять их!.. Посадить в тюрьму!.. Казнить… непременно казнить! Прекратите это, прекратите!.»
И тут же все прекращалось.
Молодой король, весь дрожа, сполз на пол бесформенной грудой тряпья. Пол был какой-то странный… Почему-то не было ни знакомых керамических плиток, ни паркета, ни даже тюремного, запятнанного мочой цемента. Оказалось, что он лежит на простом деревянном полу в своей комнате, в башне дворца. Здесь он всегда чувствовал себя в безопасности, далеко от своего отца-людоеда — холодного, неласкового, безумного короля Кархайда. В детстве он любил играть здесь в дочки-матери с Пири и сидеть у камина с Борхабом, который брал его на руки и баюкал, пока он не погружался в благостный полусон. Но теперь нигде не было для него ни убежища, ни спасения, ни сна. Страшный человек в черном добрался даже сюда; он обеими руками приподнял голову короля, и без того едва державшуюся на тоненьких белых нитях, поднял ему веки, которые король тщетно пытался сомкнуть, и они тоже повисли на таких же нитях…
— Кто я?
Равнодушная черная маска склонилась к нему. Молодой король забился, пытаясь высвободиться из рук черного человека, и зарыдал от собственного бессилия: он знал, что сейчас начнется удушье и он не сможет дышать, пока не произнесет вслух нужное им имя — Герер. Однако дышать он пока мог. Это ему пока было позволено. Хорошо, что он вовремя распознал человека в черном.
— А кто я? — спросил его кто-то другой нежным тихим голосом, и юный король всей душой устремился к этому человеку, всегда приносившему утешение и покой.
— Ребад, — прошептал он, — скажи, что мне делать? Ребад!
— Спать. Сейчас нужно спать.
Король подчинился и уснул. Глубоко, без сновидений. Только перед самым пробуждением появились сны. Снова тот неестественный, кровавый свет заката слепил его широко открытые глаза, снова он стоял на парадном балконе дворца, глядя вниз на пятьдесят тысяч черных разверстых колодцев, извергавших фонтаны истерических воплей. Пронзительные звуки пламенем вспыхивали в его мозгу, складываясь в имя: Аргавен. Имя короля в реве толпы звучало словно насмешка, словно издевательство. Он ударил руками по узким бронзовым перилам и крикнул: «Я заставлю вас замолчать!», но не расслышал собственного голоса — слышны были только их голоса, ядовитые извержения множества разинутых пастей: ненавидящая короля толпа громко выкрикивала его имя..
— Уйдите отсюда, о мой король, — сказал тот же тихий голос, и Ребад увел его с балкона.
Потом они оказались в огромном парадном зале с красными стенами. Вопли снаружи прекратились: Ребад захлопнул окна. Выражение лица его, как всегда, было спокойным, сочувственным.
— Что вы намерены делать, Ваше Величество? — тихо спросил он.
— Я… я отрекусь от престола.
— Нет, — спокойно возразил Ребад. — Это было бы несправедливо. Так что же вы все-таки намерены делать?
Молодой король стоял молча. Его била дрожь. Ребад усадил его на кованую скамью, потому что, как это и раньше часто случалось, в глазах у короля вдруг потемнело, стены сдвинулись и он снова очутился в крошечной тюремной камере...
— Позовите… Позови стражу! Пусть стреляют прямо в толпу. Пусть убивают! Надо проучить негодяев! — Молодой король говорил торопливо, почти захлебываясь, но очень отчетливо и громко. Он почти кричал.
— Прекрасно, Ваше Величество, — поклонился Ребад, — вот это мудрое решение! Так и следует поступить. Так мы непременно выпутаемся из беды. Вы все делаете правильно. Верьте мне.
— Я тебе верю. Верю. Увези меня отсюда, — прошептал молодой король, сжимая руку Ребада. Но тут вдруг напрягся: что-то снова было не так. Он уже не верил и Ребаду, и надежды на спасение не оставалось. Ребад уже собирался уходить, по-прежнему спокойный, хотя на лице его было написано сожаление. Молодой король просил его остаться, просил вернуться назад… Но снова, снова в ушах короля начинал звучать негромкий, невнятный вой, от которого череп готов был треснуть, и вот уже тот человек в краснобелом одеянии подходил все ближе, ближе, тихо ступая по бесконечному красному полу… «Ваше Величество, раскрыт заговор в Королевской Школе Ремесел…»
На улице близ Старой Гавани, у самого берега моря, фонари горели ярко, но свет их растворялся в тумане. Портовый стражник Пепенерер обходил свой участок, ничего особенного увидеть не ожидая, но вдруг заметил, как по направлению к нему движется, спотыкаясь, какая-то странная фигура. Пепенерер не очень-то верил во всяких там морских портретов, однако теперь перед ним было явно что-то похожее. Загадочное существо, покрытое слизью и пахнущее морем, еле ползущее на тонких паучьих ножках, со стоном хватающее ртом воздух… В старинных морских легендах немало рассказывалось о порнгропах, но вся волшебная чушь быстро выветрилась у Пепенерера из головы: перед ним явно был человек. То ли пьяница, то ли безумец, а может — жертва загадочного преступления. Человек еле брел между унылыми серыми стенами пакгаузов.
— Эй, ты! А ну-ка стой! — проревел Пепенерер.
Несчастный полуголый пьянчуга глянул на него безумными глазами, испустил вопль ужаса, попытался было удрать, но поскользнулся на покрытых ледком камнях мостовой, упал и пополз. Пепенерер взял ружье на изготовку и выпустил в пьяницу слабый звуковой заряд — просто чтобы тот успокоился; потом присел рядом с ним на корточки, достал рацию и связался с Западным отделением охраны, попросив прислать машину.
Обе руки распростертого на холодных камнях мостовой человека, безвольные и обмякшие, были покрыты пятнышками и точками — следами бесчисленных инъекций. Значит, он не был пьян, просто напичкан наркотиками. Пепенерер потянул носом, но знакомого смолистого запаха оргреви не уловил. Наверное, какие-то другие наркотики. Интересно, это его воры так отделали? Или это родовая месть? Воры вряд ли оставили бы золотое кольцо у него на руке — массивное, широченное, с резьбой. Пепенерер наклонился, чтобы получше рассмотреть кольцо, но тут взгляд его упал на покрытое ссадинами мертвенно-бледное лицо человека, слабо освещенное уличным фонарем. Лицо было повернуто к нему профилем. Пепенерер порылся в кармане и достал новенькую монетку, где на одной из сторон четко выделялся обращенный влево профиль короля. Потом снова посмотрел на человека, лежащего на мостовой. Его обращенный вправо профиль, несмотря на игру света и теней, показался ему знакомым. Однако, заслышав мурлыканье электромобиля, сворачивающего от Старой Гавани, охранник сунул монетку в карман, приговаривая под нос: «Ах я дурак чертов!»
Дело в том, что короля Аргавена вот уже две недели не было в Эренранге: он охотился в горах. Об этом сообщалось в каждой сводке радионовостей.
— Видите ли, — сказал Хоуг, врач, — мы можем, конечно, допустить, что королю пытались дать соответствующую ментальную «настройку». Однако это почти ни к каким дальнейшим выводам не приводит: слишком многие занимаются подобными экспериментами и в Кархайде, и, разумеется, в Оргорейне. И это отнюдь не преступники, на которых можно было бы начать охоту, но вполне уважаемые люди — психиатры, физиологи. Те, кому вполне законно по роду деятельности разрешено пользоваться наркотиками. Если же им и удалось добиться поставленной цели, то все остальное они по возможности заблокировали, чтобы работе «настроенного» мозга не мешало ничто. Так что все «ключи и отмычки» спрятаны, и ни одна побуждающая команда не сработает — мы просто никогда не сможем догадаться, какой вопрос является ключевым. По-моему, добиться нужной информации без губительных последствий для мозга короля в данном случае невозможно; даже под воздействием гипноза или сильных наркотических средств нельзя теперь узнать, какие именно идеи были королю имплантированы, а какие являются его собственными, так сказать, автономными. Возможно, смогли бы помочь инопланетяне, хотя я лично не слишком-то верю в возможности их психиатрической науки: по-моему, они просто хвастаются своими достижениями в этой области; впрочем, так или иначе, но необходимых специалистов у них здесь нет. Остается лишь одна надежда.
— Какая? — жестко спросил лорд Герер.
— У короля живой ум и решительный характер. Прежде чем они сломили его, еще в самом начале, он мог успеть догадаться, что именно с ним делают, и установить некий психологический барьер или, может быть, даже заблокировать память, оставив себе, таким образом, путь к спасению…
Хоуг постепенно утрачивал свойственную ему самоуверенность; слова его как бы повисали в тишине высокого полутемного зала с красными стенами. Он так и не дождался ответа от старого Герера.
В Красном зале королевского дворца даже рядом с камином вряд ли было больше 12 °C. А уж в центре зала, далеко от обоих каминов, расположенных в торцовых стенах, — около 5 °C. За окнами порхали легкие снежинки, день был не слишком морозный, чуть ниже нуля. Весна пришла на планету Гетен. В каминах ревел огонь, лизал своими красно-золотистыми языками толстенные поленья. В этом была своеобразная, чуть грубоватая кархайдская роскошь, дающая мгновенное наслаждение огнем и теплом. Жители Кархайда вообще очень любили огонь: камины, фейерверки, молнии, метеоры, вулканы — все это доставляло им несказанную радость. Они избегали, однако, центрального отопления, особенно в жилых помещениях, хотя за долгие годы и века промышленной революции на планете Гетен различные обогревательные приборы и системы были доведены до совершенства. Батареи центрального отопления использовались лишь в арктических широтах для обогрева жилых помещений. Вообще гетенианцы редко испытывали комфорт, как бы не позволяя себе такой роскоши и никогда не ожидая ее, но всегда радостно приветствуя — словно неожиданный подарок или удачу.
Верный слуга короля, застывший у его постели словно изваяние, обернулся, когда вошли врач и лорд Герер, королевский Советник, но не проронил ни слова. Вошедшие приблизились к огромному ложу на высоких золоченых ножках, покрытому тяжелыми, изысканно расшитыми красными одеялами. Распростертое на ложе тело короля оказалось почти на уровне их глаз. Гигантская кровать напоминала неподвижно застывший корабль, готовый вот-вот сорваться с якоря и унести юного Аргавена по безбрежным темным волнам тьмы в царство теней и минувших ужасных лет. Содрогнувшись от внезапно охватившего его страха, старый Советник заметил, что глаза Аргавена широко распахнуты и обращены в сторону чуть приоткрытого окна. Король смотрел в узкую щель между шторами — на звезды.
Герер перепугался еще больше: ну конечно, это безумие; его король утратил разум… Старик и сам не понимал, отчего ему так страшно. Хоуг ведь предупреждал его: «Наш король не совсем нормально ведет себя, лорд Герер. Последние полмесяца он жестоко страдал; видимо, его запугивали, пытаясь сделать из него послушную марионетку. Возможно, мозг его серьезно поврежден; безусловно, еще проявятся и побочные, и прямые последствия отравления организма наркотиками». Но, несмотря на это предупреждение, Герер испытал сейчас чудовищное потрясение.
Вдруг ясные усталые глаза Аргавена уставились прямо на него; не сразу, постепенно король узнавал Герера. И тот неожиданно — он ведь не мог, разумеется, видеть того страшного человека в черной маске — заметил в глазах своего юного, бесконечно любимого короля ненависть и почти животный ужас, увидел, как он, задыхаясь, борется со своим верным слугой, с врачом и, обессиленный, падает на постель, не в состоянии убежать — убежать от него, от Герера!
Отойдя подальше, на середину холодного зала, туда, где похожая на нос корабля часть величественного ложа скрывала его от глаз короля, Герер услышал, как они успокаивают Аргавена и снова укладывают в постель. Голос короля звучал пронзительно и по-детски жалобно. Точно так же во время своего последнего предсмертного приступа помешательства говорил и старый король Эмран — таким же детским голоском. Потом наступила тишина. Слышно было лишь, как в двух каминах ревет пламя.
Коргри, личный страж короля, зевнул и протер глаза. Хоуг что-то накапал в склянку, потом наполнил шприц. Герер пребывал в полном отчаянии Дитя мое, король мой, что они с тобой сделали?! Сколько было надежд — праведных, светлых! — и вот все пошло прахом… Душа старого Герера бессильно плакала, хотя с виду этот человек походил на черную каменную глыбу, тяжелую, грубо обтесанную. Он всегда отличался спокойствием, осторожностью и расчетливостью, а порой даже жестокостью. Но сейчас этот старый придворный искренне оплакивал своего короля, он был совершенно убит горем; для него не было в жизни иной цели, кроме верного служения любимому Аргавену.
Вдруг король громко спросил:
— Мое дитя?.
Герер вздрогнул: ему показалось, что слова эти произнес вслух он сам. Но тут Хоуг, никогда не испытывавший особой любви к королю, участливо и спокойно ответил больному:
— Принц Эмран здоров, Ваше Величество. Он сейчас с верными людьми в замке Уорривер в полной безопасности. Мы поддерживаем с ними постоянную связь. У них все хорошо.
Герер слушал тяжелое дыхание короля; он даже подошел чуть ближе к изголовью, стараясь, впрочем, держаться в тени, за высокой спинкой кровати.
— Я был болен?
— Да, вы еще не совсем выздоровели, Ваше Величество, — спокойно ответил врач.
— Где же я?.
— В вашей собственной комнате, во дворце, в Эренранге.
Но тут Герер подошел еще на шаг и, по-прежнему невидимый для короля, вдруг сказал:
— Мы так и не знаем, где вы били, Ваше Величество.
Гладкое лицо Хоуга исказила недовольная гримаса, но хоть он и был королевским врачом — так что в известной степени все они во дворце были в его руках, — не осмелился прямо выразить свое неодобрение Советнику. Однако голос Герера ничуть не встревожил короля; он задал еще несколько коротких вопросов, вполне разумных и ясных, а потом снова затих. Вскоре Коргри, который не отходил от своего хозяина с тех пор, как того принесли во дворец (ночью, тайком, через незаметную боковую дверцу — словно правителя, совершившего позорное самоубийство; это случалось прежде, хотя в данном случае самоубийством и не пахло), совершил «государственную измену»: склонившись вперед на своем высоком сиденье, стоявшем в изголовье, он уронил голову на край постели и уснул. Стражник у дверей сдал пост сменщику, немного пошептавшись с. ним; несколько раз приходили официальные лица; была передана свежая сводка новостей, посвященная состоянию здоровья короля Все говорили только шепотом. В сводке, которая будет передана по радио, сообщалось: у короля во время отдыха в Верхнем Каргаве внезапно проявились симптомы тяжелой лихорадки, и он был спешно переправлен в Эренранг; лечение под руководством королевского врача Хоуга рем ир Хоугремма уже дало свои результаты, так что… Ну и так далее. «Да повернется колесо Судьбы под рукой нашего короля и принесет ему счастье!» — молились жители древних очагов; зажигая огонь в каминах, а старики, усаживаясь поближе к огоньку, ворчали: «А все из-за того, что он ночами напролет все по городу бродил да в горы один забирался! Все его глупые детские выдумки!», однако и старики держали радио постоянно включенным и внимательно слушали каждую сводку новостей. Множество людей толпилось на площади перед королевским дворцом; они бесцельно слонялись, судачили, смотрели, кто входит и выходит из парадных дверей, и все время поглядывали на пустующий балкон. И сейчас на площади еще оставалось несколько сотен человек, терпеливо стоявших в снегу. Подданные любили Аргавена XVII. После тупой жестокости короля Эмрана, правление которого завершилось под сенью безумия, приведя страну к почти полному экономическому краху, на трон взошел юный король — стремительный, храбрый, непредсказуемый, однако весьма здравомыслящий и упорный в своих намерениях. А еще король Аргавен был поистине великодушен. Народ ощущал в нем огонь и свет великой души и приветствовал своего молодого правителя. В нем как бы воплотилась мощь грядущей эпохи. В кои-то веки король Кархайда был достоин своего великого королевства!
— Герер!
То был голос короля, и Герер поспешил к нему — огромный, неуклюжий, торопливо пересекая зал, разделенный на теплые и холодные, светлые и темные полосы.
Теперь Аргавен сидел в постели, хотя руки его дрожали от слабости и дышал он с трудом. Однако горящие глаза короля жадно следили за спешащим к нему через темный зал Герером. Левая рука Аргавена, на которой красовалось Королевское Кольцо династии Харге, покоилась рядом с лицом его спящего слуги, отстраненным и совершенно безмятежным.
— Герер, — с трудом, но очень ясно проговорил король, — собери Совет. Скажи им: я отрекаюсь от престола.
Вот и все. Неужели так сразу? А как же все эти лекарства, шоковая терапия, гипноз, парагипноз, нейростимуляция, акупунктура — все замечательные способы лечения, которые расписывал Хоуг на бесконечных консилиумах? Неужели все напрасно? И результат все тот же? Но... не будем торопиться с выводами. Пусть выводы, так сказать, отстоятся.
— Государь, когда ваши силы восстановятся…
— Нет, Герер. Сейчас. Созови Совет!
И он снова сломался — так лопается туго натянутая тетива лука — и снова судорожно забился в пожирающем его страхе, не находя более ни сил, ни слов, чтобы выразить свои чувства; а верный слуга по-прежнему спал, уронив голову на край королевского ложа, и ничего не слышал.
Следующая фотография повеселее. Вот перед нами король Аргавен XVII в добром здравии, в красивых одеждах. Он сидит за столом и с аппетитом завтракает. Одновременно он беседует по крайней мере с дюжиной людей, что либо разделяют с ним трапезу, либо прислуживают за столом. Король может позволить себе любые странности, а вот уединение — крайне редко. Остальные за столом тоже как бы обласканы его безграничной милостью. Король выглядит после болезни — это общее мнение! — так же, как прежде. И все же не совсем: что-то сломалось у него в душе, он словно утратил былую юношескую невинность и доверчивость; их сменило часто встречавшееся в роду Харге, но менее приятное качество — этакая небрежность по отношению к себе и другим людям. Король проявляет порой и былое остроумие, и сердечность, но что-то темное всегда одерживает в нем верх, застилая ему глаза странной пеленой и делая столь небрежным в обращении. Что это? Что владеет его душой: страх, боль, твердо принятое решение?
Господин Акст, Мобиль и Полномочный Посол Экумены на планете Зима, последние шесть дней провел за рулем, пытаясь заставить свой электромобиль двигаться хоть немного быстрее, чем предельные для Кархайда пятьдесят километров в час. Вчера поздно ночью он примчался в Эренранг из столицы Оргорейна Мишнори, проделав невероятно долгий путь — сперва до границы, а потом через весь Кархайд. Завтрак он, естественно, проспал, однако явился во дворец точно в назначенное время, хотя и страшно голодным. Старый председатель Королевского Совета и двоюродный брат короля лорд Герер рем ир Верген встретил Акста у входа в зал громогласными кархайдскими приветствиями, подобающими случаю. Посол отвечал тем же, догадываясь, однако, что за пышной куртуазностью Герера скрывается горячее желание поделиться чем-то сокровенным.
— Мне сообщили, что король Кархайда теперь совершенно здоров, — сказал Посол Акст, — и я от всей души надеюсь, что это действительно так.
— Нет, к сожалению, это не так, — вздохнул старый Советник, и голос его как бы погас, внезапно утратив все богатство интонаций и звучную кархайдскую выразительность. — Господин Акст, я обращаюсь к вам в высшей степени конфиденциально: в Кархайде нет и десяти человек, помимо меня, которые знают о короле правду. Аргавен не выздоровел. И не был болен.
Акст кивнул. Действительно, такие слухи тоже ходили.
— Он любит совершенно один уходить порой в город — ночью, в простой одежде… Бродит по улицам, разговаривает с незнакомцами... Королевская власть — слишком тяжелое бремя… Он так еще молод… — Герер запнулся, словно подавляя охватившее его волнение. — Однажды, недель шесть назад, он вот так же ушел и не вернулся. На заре мне было передано послание: если мы объявим об исчезновении короля, его немедленно убьют; если же мы сохраним тайну и полмесяца подождем, он вернется к нам невредимым. И мы молчали. Лгали Совету, распространяли по радио ложную информацию. На тринадцатую ночь король был обнаружен: на улице, в полном одиночестве, напичканный наркотиками и явно подвергнутый ментальной «настройке». Кто это сделал, какие враги короля, мы так до сих пор и не узнали. Приходится действовать совершенно секретно: нельзя допустить, чтобы вера людей в своего правителя была подорвана. Как и его собственная вера — в себя самого. Нам очень трудно, ведь Аргавен ничего не помнит. Одно лишь совершенно ясно: воля его сломлена, ему внушили, что он непременно должен отречься от престола. Он уверен, что обязан сделать это для блага всех.
Тихий голос Герера не дрогнул, но глаза выдавали тяжкую душевную муку. И, неожиданно обернувшись, Акст заметил, что и молодой король смотрит на него с той же болью.
— Что же вы задерживаете моего гостя, кузен?
Аргавен улыбался, но так, словно прятал за пазухой нож. Старый Советник с достоинством поклонился, извинился и пошел прочь, исполненный бесконечного терпения; его массивная, неуклюжая фигура становилась все меньше и меньше и наконец совсем растворилась в сумраке.
Аргавен протянул Послу обе руки — так в Кархайде приветствуют близкого друга и равного. Слова же, вырвавшиеся у короля, Акста просто поразили: то была отнюдь не череда пышных и вежливых приветствий, как ожидал Посол, но яростный вопль измученной души:
— Ну наконец-то!
— Я выехал немедленно, едва получив ваше письмо, государь. Дороги в Восточном Оргорейне и на Западном Перевале все еще покрыты льдом, так что добраться сюда оказалось довольно-таки непросто. Но я рад, что приехал к вам. Приятно хотя бы на время покинуть Оргорейн. — И Акст улыбнулся: они с королем Аргавеном понимали друг друга с полуслова и любили откровенность. Теперь Посол надеялся получить разъяснения относительно столь странного приветствия, вырвавшегося у короля, с некоторым нетерпением наблюдая за сменой выражений на его подвижном красивом лице.
— Фанатики плодятся в Оргорейне, как черви — на трупе. Так говаривал один из моих предков. Мне приятно, что вы находите воздух Кархайда более чистым и здоровым для вас. Пройдемте сюда, господин Посол. Герер уже рассказал вам, что меня похитили и так далее?.. Да. Все верно. Причем действовали по правилам, вполне благопристойно. Если бы похитители принадлежали к одной из тех группировок, которые опасаются порабощения Гетен вашей Экуменой, они вполне могли бы древние правила и нарушить; по-моему, это был кто-то из старинных кланов Кархайда: они все еще надеются с моей помощью вернуть былое могущество и власть. Однако это лишь догадки. Странно: ведь я наверняка видел их много раз совсем рядом, но вспомнить никого не могу; кто знает, может быть, те же самые люди каждый день встречаются со мной здесь? Впрочем, довольно. Все эти рассуждения так или иначе бессмысленны. Свои следы они замели прекрасно. Но в одном я абсолютно уверен: не они внушили мне, что я должен отречься от престола.
Король и Посол неторопливо шли по огромному залу, постепенно приближаясь к возвышению, где стоял трон и несколько массивных кресел. Из узких окон, больше похожих на бойницы, как и везде на этой холодной планете, падали на пол, выложенный красной плиткой, желто-красные полосы солнечного света; от этих бесконечных ярких полос, наискосок пересекающих полутемный зал, у Акста зарябило в глазах. Он посмотрел на лицо юного короля, по которому тоже пробегали полосы света, и спросил:
— Кто же тогда внушил вам это?
— Я. Сам.
— Но когда, Ваше Величество, и зачем?
— Когда они схватили меня, когда пытались превратить меня в орудие для осуществления собственных планов, заставить меня служить им. Послушайте, господин Акст, если бы им было нужно, чтобы я умер, они, безусловно, убили бы меня. Нет, они хотели, чтобы я остался жив, чтобы продолжал править страной, чтобы оставался королем! И, будучи королем, следовал бы их приказам, навсегда запечатленным в моем мозгу. Чтобы именно я выиграл для них сражение за власть. Я стал бы их главным оружием, послушным автоматом, который только и ждет, чтобы его включили. Единственный способ бороться с этим — вывести механизм из строя!
Акст понял его сразу: он уже имел достаточный опыт общения с кархайдцами, ведь он начинал в качестве Мобиля, так что ему хорошо была известна хитроумная манера изъясняться, принятая в этой стране: бесконечный подтекст и паутина словесных экивоков. Хотя планета Зима несколько отличалась от иных планет Вселенной как по скорости социальных перемен, так и в плане физиологических особенностей своих обитателей, все же основная, доминирующая ее нация — а ею, безусловно, оказались кархайдцы — не раз доказывала свою верность союзу с Экуменой. Отчеты Акста обсуждались на заседаниях Совета Экумены — за восемьдесят световых лет отсюда, — и вывод всегда был один: равновесие целого зависит от сбалансированности всех его частей.
Когда они уселись у камина на огромные, с прямыми массивными спинками кресла, Акст сказал:
— Но ведь им даже не потребуется нажимать на выключатель, если вы сами отречетесь от трона…
— И оставлю своего сына в качестве наследника? По своему усмотрению выбрав Регента?
— Может быть, и так, — осторожно промолвил Акст, — а может, они выберут Регента сами.
Король онемел.
— Надеюсь, что этого не произойдет, — напряженно проговорил он.
— А кого вы сами хотели бы видеть в этой роли?
Наступило длительное молчание. Акст видел, как судорожно дергается горло Аргавена, словно он пытается вытолкнуть наружу некое имя или слово, преодолеть искусственно созданный барьер, тяжкое удушье, потом сдавленным шепотом, с трудом он все-таки выговорил:
— Герера.
Акст, несколько удивленный, кивнул. Герер уже был Регентом в течение года после смерти Эмрана — до того, как Аргавен сам взошел на престол; он знал, насколько старый Советник честен и сколь искренне предан молодому королю.
— Да, Ваше Величество, Герер не состоит ни в одной партии и никому, кроме вас, не служит! — сказал он.
Аргавен наклонил голову. Вид у него был измученный. Помолчав, он спросил:
— Может ли ваша наука избавить меня от последствий того, что со мной сделали, господин Акст?
— Возможно. Этим, по-моему, занимаются в специальном институте на планете Оллюль. Но даже если я сегодня же вечером пошлю за нужным специалистом, он прибудет сюда лишь через двадцать четыре года. Вы уверены, что ваше намерение отречься не было… — Но тут из боковой двери у них за спиной появился слуга и поставил возле кресла Посла маленький столик с фруктами, ломтиками хлебного яблока и огромной серебряной кружкой горячего пива. Аргавен, видно, догадался, что гость не завтракал. Хотя пища была вегетарианская, что не очень соответствовало вкусам Акста, он тем не менее с благодарностью и аппетитом принялся за еду; а поскольку за едой о серьезных вещах говорить не принято, Аргавен задал самый общий вопрос:
— Как-то вы обмолвились, господин Акст, что, несмотря на все различия наших народов, они все же некоторым образом родственники. Что вы имели в виду? Психологию или анатомию?
Акст рассмеялся — сама постановка вопроса была типично кархайдской.
— И то, и другое, Ваше Величество. Все гуманоиды Вселенной, известные нам, — даже в самом отдаленном ее уголке — так или иначе люди. Однако родство наше корнями уходит в немыслимую даль времен. Ему более миллиона лет. Еще в доисторический для многих народов период древнейшие жители планеты Хайн расселились по крайней мере на сотне планет…
— Мы называем «доисторическими» те времена, когда династия Харге еще не правила Кархайдом. А ее представители взошли на престол семьсот лет назад!
— Ну так и для нас тоже Эра Космических Войн, например, — далекое прошлое, хотя она закончилась менее шести веков назад. Время, как известно, способно растягиваться и сжиматься, претерпевать любые изменения. С ним может происходить все что угодно, кроме одного: оно не повторяется, не идет вспять.
— Значит, основная цель Экумены — восстановить подлинное древнее родство людей, их общность? Как бы собрать всех сыновей Вселенной у одного Очага?
Акст кивнул, жуя кусочек хлебного яблока.
— Или по крайней мере сплести между обитателями различных миров прочные сети гармоничных отношений, — сказал он. — Жизнь интересна во всех своих проявлениях, включая маргинальные ее формы, но самое прекрасное — в ее немыслимом многообразии. Красота человеческой расы — именно в различиях отдельных ее представителей. Различные миры и различные формы жизни, различные способы мышления и различные формы тел — все вместе это составляет дивное и гармоничное единство.
— Однако гармония в отношениях никогда не бывает вечной, — задумчиво промолвил молодой король.
— Но она никогда и не была полной, — откликнулся Посол Экумены. — Самое главное — стремиться к достижению гармонии, стремиться к совершенству… — Он осушил серебряную кружку и промокнул губы тончайшей салфеткой из натурального волокна.
— Это составляло и мою цель, когда я еще был королем, — сказал Аргавен. — Но теперь все кончено.
— Однако, может быть..
— Нет, все кончено. И постарайтесь поверить мне. Я не отпущу вас, господин Акст, пока вы мне не поверите до конца. Мне очень нужна ваша помощь. Вы — тот самый козырь, о котором игроки совсем позабыли! И вы должны помочь мне. Я не могу отречься от престола против воли Совета. Они не допустят моего отречения, заставят меня править страной — и, оставшись королем, я буду служить собственным врагам. Если мне не поможете вы, то остается только самоубийство. — Король говорил на удивление спокойно и разумно, но Акст прекрасно знал, что даже мысль о самоубийстве в Кархайде считается позорной. — Выбора у меня нет: то или другое, — повторил молодой король.
Посол плотнее закутался в плащ: ему снова стало холодно. Ему было холодно здесь всегда — вот уже в течение семя лет.
— Ваше Величество, — сказал он, — я здесь чужой, у меня всего лишь горстка помощников и ансибль, маленькое коммуникационное устройство для связи с иными мирами. Я, разумеется, уполномочен представлять организацию в высшей степени могущественную, однако сам я в данном случае практически бессилен. Чем же мне помочь вам, Ваше Величество?
— У вас есть корабль. На острове Хорден.
— Ах, именно этого я и боялся! — вздохнул Посол. — Ваше Величество, это всего лишь автоматическая ракета. А до планеты Оллюль отсюда двадцать четыре световых года! Вы понимаете, что это значит?
— Это значит, что я смогу спастись, только покинув свое время — свой век, сделавший меня орудием зла.
— Но это не спасение! — неожиданно твердо сказал Акст. — Нет, Ваше Величество, простите меня, но это невозможно. Я не могу позволить…
Ледяной дождь со снегом стучал по черепице, выл ветер, завиваясь между шпилями дворца и горбатыми крышами. В верхней комнате башни было темно и тихо. Лишь у двери горел крохотный огонек. Спала, похрапывая, нянька; в колыбели, лежа на животе, мирно посапывал младенец. У колыбели стоял Аргавен. Он жадно оглядывал знакомую комнату, хотя и так помнил здесь каждую мелочь. Когда-то это была и его детская. Его первое собственное королевство. Сюда он принес и своего первенца и сидел с ним у камина, пока ребенок жадно сосал. Здесь он пел малышу песенки, которые Борхаб напевал когда-то ему самому. Здесь было средоточие его жизни, всего самого для него дорогого.
Нежно, осторожно Аргавен подсунул ладонь под теплую, чуть влажную пушистую головенку и надел ребенку на шею цепочку с массивным широким кольцом, на котором выгравирована была печать королевского рода Харге. Цепочка оказалась слишком длинной, и Аргавен завязал ее узлом, опасаясь, как бы она не удушила младенца, обвившись вокруг шейки. Устранив повод для пустячной тревоги, король как бы попытался отстранить страшные опасения, снедавшие его душу, и чувство чудовищной пустоты. Аргавен низко склонился к малышу, прильнув на мгновение щекой к его нежной щечке, и едва слышно прошептал:
— О Эмран, Эмран! Я вынужден покинуть тебя, я не могу взять тебя с собой. Но ты должен править вместо меня. Будь же добрым, Эмран; живи долго, правь справедливо, но только будь добрым, о Эмран…
Потом Аргавен выпрямился, резко повернулся и выбежал из детской, навсегда покинув свое волшебное счастливое королевство.
Он знал несколько потайных выходов из дворца и выбрал самый надежный. Оказавшись на улице, он в полном одиночестве побрел по ярко освещенным, залитым скользким ледяным месивом улицам Эренранга к Новому Порту.
Фотографии, соответствующей следующему периоду жизни короля Кархайда, не существует, ибо увидеть его в это время было невозможно: нет такого глаза, что способен наблюдать процесс, совершающийся практически со скоростью света: Это был даже и не король Аргавен и вообще не человек. Это было материальное тело в состоянии переброски на большое расстояние. Вряд ли можно назвать человеком набор биологических элементов, жизнедеятельность которых протекает в семьдесят тысяч раз медленнее, чем наша. Во время полета король был более чем одинок: он перевоплотился в некую безответную мысль, направленную в никуда — во всяком случае, значительно дальше, чем способны улетать наши мысли. И все же это настоящее путешествие, только со скоростью почти равной скорости света. Аргавен как бы сам стал движением, быстрым, как мысль. Он будет в два раза старше, прибыв к месту назначения, а на вид не изменится вовсе, ибо в корабле пройдет всего лишь один день. Сгустком космической энергии прибудет он на клубок космической пыли, что носит название планеты Оллюль, четвертой планеты желтого солнца. И весь полет свершится в полнейшей тишине, пока с ревом и огненными сполохами, подобно падающему метеориту, — замечательное было бы зрелище для кархайдцев! — «умный» корабль не совершит посадку, весь объятый пламенем, точно в указанном месте, в тот самом, откуда пятьдесят пять лет назад улетел в далекий космос. Вскоре, вновь ставший видимым, тонкий и стройный молодой король Кархайда неуверенной походкой выйдет из корабля и на мгновение застынет у двери, прикрыв глаза рукой от слепящего света странно жаркого солнца…
Разумеется, Акст с помощью ансибля предупредил о прибытии Аргавена еще двадцать четыре года — или семнадцать часов — назад, это уж как считать. Так что встречающие уже прибыли и готовы приветствовать юного короля. Даже самые простые люди не остаются в подобных случаях без внимания, ну а этот гетенианец как-никак все-таки настоящий король. Один из встречающих целый год тщательнейшим образом учил кархайдский язык, чтобы Аргавену было к кому обратиться. И тот сразу же спросил:
— Каковы вести из моей страны?
— Господин Акст, как и его преемник, присылал отчеты весьма регулярно; там сообщалось обо всех происшедших событиях. Мы получили также множество личных посланий, адресованных вам; все материалы вы найдете у себя в резиденции, господин Харге. Если очень кратко, то регентство лорда Герера было вполне благополучным, хотя в первые два года вашего отсутствия и наблюдалась некоторая экономическая депрессия, за время которой, к сожалению, ваши арктические зоны обитания были практически оставлены людьми; однако в данный момент экономика Кархайда вполне стабилизировалась. Ваш наследник был коронован в возрасте восемнадцати лет и вот уже семь лет правит своей страной.
— О да… понятно, — сказал Аргавен, который только прошлой ночью последний раз поцеловал своего годовалого наследника.
— Когда вы сочтете возможным, господин Харге, специалисты нашего института в Белксите..
— Я полностью в вашем распоряжении, — сказал господин Харге.
Они проникали в его мозг нежно, осторожно, как бы едва приоткрывая перед собой двери. Для слишком крепких «замков» они использовали специальные деликатные инструменты и, отперев «дверь», как бы отходили в сторонку, позволяя Аргавену самому первым войти туда. За одной из «дверей» они обнаружили страшного человека в черном, который оказался вовсе не Герером; за другой — якобы сочувствующего королю Ребада, который вовсе ему не сочувствовал; вместе с королем они стояли на балконе дворца, вместе с ним карабкались по бесконечной лестнице его ночных кошмаров, попадая наконец в детскую комнату на последнем этаже башни; и наконец увидели, как тот, кто метил в правители королевства, тот в красно-белом одеянии, приблизился к королю и сообщил: «Ваше Величество, раскрыт заговор… готовилось покушение на вашу жизнь…» Тут господин Харге пронзительно закричал от мертвящего ужаса — и очнулся.
— Ну вот и хорошо! Здесь-то и была спрятана «кнопка». Та самая кнопка, нажав на которую можно вводить любую информацию и влиять на развитие вашей фобии. Искусственно созданная паранойя. Блестящая, надо сказать, работа! Вот выпейте-ка, господин Харге. Нет, это просто вода! Ведь вы могли бы стать на редкость неприятным и поразительно злобным правителем, у которого бы постоянно усиливалась боязнь всяких заговоров, диверсий и вместе с этим ненависть к собственному народу. Но это произошло бы, разумеется, не сразу и не через полмесяца — вот ведь что самое главное! Чтобы стать настоящим тираном, вам потребовалось бы как минимум несколько лет. Конечно, были запланированы и «помощники» на долгом пути: например, Ребад, который, точно червь в яблоко, проник в вашу душу, вкрался в ваше доверие… Что ж, ладно! Теперь мне ясно, почему о Кархайде так много разговоров в Межгалактическом Управлении. Надеюсь, вы извините некоторую субъективность моей оценки, но подобное сочетание изощренности и упорства — явление крайне редкое… — И старый психотерапевт с густой белоснежной шевелюрой продолжал болтать, ожидая, пока его пациент окончательно не придет в себя.
— Значит, я все сделал правильно, — проговорил наконец господин Харге.
— Безусловно. Отречение, самоубийство или бегство — вот и все, что могли вы себе позволить в данной ситуации, действуя по собственной воле. Что касается самоубийства, то они рассчитывали на гетенианское моральное вето; а что касается отречения от престола — на решение или, точнее, на запрет вашего Совета. Но, оказавшись во власти собственных амбиций, они позабыли о возможности самоотречения и бегства — оставив эту последнюю дверь незапертой. Этой дверью, правда, решился бы воспользоваться не всякий, а — простите мне чрезмерную выспренность слова — человек с возвышенной душой и сильной волей. Мне, безусловно, необходимо поглубже познакомиться с гетенианской методологией психоанализа — как вы ее называете, Ясновидение? Предвидение? Предчувствие? Всегда полагал, что все это — выдумки оккультистов, однако совершенно очевидно, что… Так, так, ну а теперь, по-моему, вам следует нанести визит в Межгалактическое Управление, чтобы определиться с вашим будущим, поскольку с вашим прошлым мы уже разобрались, поместив его туда, где ему и полагается быть. А, как вы считаете?
— Я весь в вашем распоряжении, — ответил господин Харге.
В Межгалактическом Управлении он разговаривал со многими людьми, прежде всего из Отдела Западных Миров, и когда ему предложили пойти учиться, он с радостью согласился. Ибо среди этих мягкосердечных людей, поразительным образом сочетающих спокойную, холодноватую и глубокую печаль с буйными и искренними взрывами веселья, бывший король Кархайда чувствовал себя чуть ли не варваром, во всяком случае — необразованным, неотесанным и глуповатым.
Он поступил в экуменическую Высшую Школу. Жил в общежитии возле Межгалактического Управления вместе с двумя сотнями других инопланетян, ни один из которых не был андрогином, как, впрочем, и бывшим королем. С детства привыкнув обходиться минимумом личных вещей и практически не имея возможности уединиться в своем огромном дворце, Аргавен легко приспособился к жизни в общежитии; и это оказалось не так уж плохо — жить среди однополых людей. Во всяком случае, не настолько затруднительно, как ему казалось раньше, хотя порой их постоянное пребывание в кеммере порядком утомляло его. Впрочем, даже это раздражало не слишком; он с большой охотой, даже с восторгом предавался ежедневным многочасовым занятиям, относясь к делу в высшей степени добросовестно, хотя порой и казался немного рассеянным, что случается с теми людьми, кто душой и сердцем пребывает совсем не там, где находится физически. Единственным почти непереносимым неудобством была жара, ужасный жаркий климат планеты Оллюль, где температура порой поднималась до 35 °C и за бесконечно долгие, кошмарные двести дней не выпадало ни единой снежинки. Даже когда наступала наконец зима, он все время потел: на улице редко было ниже -10°, а в общежитии топили так, что можно было свариться. Во всяком случае, от жары он страдал ужасно, хотя другие инопланетяне вечно мерзли и носили толстенные свитеры. Аргавен спал поверх одеяла абсолютно голым, тревожно метался во сне, и снились ему снега Каргав, льды Старого Порта, мерещился легкий звон, с которым за завтраком разбивают покрывшую пиво ледяную корку, если во дворце достаточно прохладно. Холода, милые сердцу трескучие морозы родной планеты снились ему.
Он многому научился. Узнал, что его Гетен здесь называется Зима, узнал местное название планеты Оллюль; благодаря подобной информации Вселенная выворачивалась наизнанку, словно чулок. Он убедился, что изобилие мясных продуктов с непривычки вызывает расстройство желудка. Понял, что однополые люди, которых он лишь ценой невероятных усилий перестал воспринимать как извращенцев, тоже с большим трудом отказались от мысли о том, что он гермафродит. Он привык, что слово «Оллюль», звучащее в его произношении как «Оррюрь», непременно вызывает чей-то смех А еще он попытался забыть, что является королем огромной страны. Заботами своих наставников Аргавен, бывший король Кархайда, многое познал и от многого сумел отвыкнуть или отказаться. Сделать это ему помогли не только бесчисленные «умные» машины и неохватный опыт Экумены, но и самое простое, хотя и самое доходчивое: живые люди, их слова и поступки. Именно это прежде всего и позволило ему хотя бы отчасти понять природу и историю такого «королевства», которому более миллиона лет и в котором — от границы до границы — миллиарды и миллиарды километров. Когда он начал наконец осознавать, догадываться, сколь бесконечно это Царство Людей, сколь длинна и порой мучительна его поразительная история, ему стала понятнее и та роль, которую Экумена играет во времени и в пространстве. Он словно увидел, как среди голых скал, под чужими солнцами, в беспредельной, сияющей звездами пустыне космоса зарождаются источники жизни, радости, искренних чувств — неиссякаемые живительные родники.
Он постиг многие науки — математику, мифологию, социологию — и понял: за пределами знаний лежат бескрайние просторы Неведомого, удивительный и бесконечный мир. Прежде всего именно это обретенное на планете Оллюль знание и принесло Аргавену глубочайшее удовлетворение. Но в целом он себя удовлетворенным не чувствовал. Ему, например, не позволяли углубляться в некоторые интересующие его науки — в экуменическую математику или физику. «Вы слишком поздно начали, господин Харге, — говорили ему. — Вам придется все начинать с азов. К тому же вам бы лучше заняться теми дисциплинами, которые были бы полезны у вас на родине.»
— Кому я могу быть там полезен? — спросил он как-то у господина Гиста, Мобиля и этнографа, с которым они сидели вместе в библиотеке.
Гист, как и все остальные, посмотрел на него чуть насмешливо.
— Вы что же, полагаете, что больше не сможете приносить пользу, господин Харге?
Господин Харге, обычно отличавшийся поразительной сдержанностью, ответил неожиданно страстно:
— Да, я так считаю!
— Что ж, король без королевства, добровольно отправившийся в изгнание, человек, которого на родной земле давным-давно похоронили. — Гист говорил каким-то бесцветным голосом, — да, вы, вероятно, должны ощущать некую неприкаянность, ненужность... Но скажите на милость, зачем же мы тогда столько с вами возились?
— Вы просто добры…
— Ах, добры!.. Как бы мы ни были добры, мы не можем дать вам настоящего счастья! Разве что... Впрочем, довольно. Глупо допускать новые бессмысленные траты. Вы были, бесспорно, наилучшим королем для планеты Зима, для государства Кархайд, для тех целей, которые преследует Экумена. У вас врожденное чувство равновесия. Вы, вполне возможно, даже смогли бы объединить государства планеты. И, безусловно, не стали бы насаждать террор, как, насколько мне известно, поступает ваш нынешний король. Ах, какая это потеря для Гетен! Хотя бы из-за крушения тех надежд, которые питала вся Экумена, господин Харге. Не говоря уж о том, что ваши собственные задатки так и не были до конца реализованы… немудрено, что вы впали в отчаяние… Впрочем, вам еще предстоит лет сорок или пятьдесят весьма полезной жизни…
И, наконец, последний кадр: под залитыми чужим жарким солнцем небесами, в хайнского покроя сером плаще, красивый стройный человек неопределенного пола стоит, утирая пот, посреди зеленой лужайки рядом с главным Стабилем Западных Миров, господином Хоалансом с планеты Альба, в руках которого, по сути дела, судьба сорока миров.
— Я не могу приказать вам лететь туда, Аргавен, — говорит Стабиль Хоаланс. — Ваша собственная совесть…
— У меня хватило совести предать свою страну, так что двенадцать лет назад совесть моя свое уже получила. Хватит, — отвечает Аргавен Харге. Потом неожиданно смеется, да так весело, что и Стабиль тоже начинает смеяться; они прощаются так тепло и ощущая такую душевную близость, о какой прежде Правители Экумены могли только мечтать.
Остров Хорден, что близ южного побережья Кархайда, был передан в собственность Экумене еще во времена правления Аргавена XV. Остров необитаем. Но каждый год там на голых скалах устраивают колонии морские яйцекладущие — высиживают яйца, воспитывают молодняк и уходят длинными вереницами обратно в море. Но раз в десять-двадцать лет по скалам острова вдруг проходит страшный пожар, море вскипает близ его берегов, и все животные, которых в этот миг угораздило оказаться там, гибнут.
В один из таких дней, когда море перестало кипеть, к приземлившемуся космическому кораблю подплыл катер. С ракеты тут же был спущен трап, и два человека двинулись по нему навстречу друг другу; они встретились где-то на середине — как бы между морем и сушей, — что придавало этой встрече некий тайный смысл.
— Посол Хоррсед? Я — Харге, — представился тот, что только что покинул звездолет.
Встречавший его человек почтительно преклонил колени и громко сказал по-кархайдски:
— Добро пожаловать, Аргавен, подлинный король Кархайда!
Поднимаясь с колен, Хоррсед поспешно прошептал:
— Ваше Величество, вы действительно прибыли как подлинный король… Объясню все позже, при первой же возможности..
За спиной Посла, на палубе катера, виднелись люди; все они очень внимательно разглядывали Аргавена. То были, безусловно, кархайдцы, и некоторые из них были очень стары.
Аргавен Харге несколько минут стоял прямо и совершенно неподвижно, серый его плащ развевался на холодном морском ветру. Потом он глянул на бледное закатное солнце, на мрачный скалистый берег, на терпеливо молчавших людей внизу и вдруг бросился к ним так поспешно, что Посол Хоррсед отшатнулся и прижался к перилам. Король подошел к одному из стариков на палубе катера.
— Ты Кер рем ир Керхедер?
— Да.
— Я узнал тебя по высохшей руке, Кер! — Король говорил громко и спокойно; лицо его оставалось невозмутимым. — Однако по лицу я бы сейчас тебя не узнал — прошло все-таки шестьдесят лет... А есть ли здесь кто-то еще, кого я, Аргавен, знал раньше?
Люди молчали. Они по-прежнему не сводили с короля глаз.
Вдруг один старичок, весь скрюченный и почерневший от времени, как головешка, вышел вперед.
— Мой государь, я Баннитх, дворцовый стражник. Я прислуживал вам за столом, когда вы были ребенком, совсем малышом. — И седая голова старика горестно склонилась — похоже, он пытался скрыть слезы. Потом вперед вышел еще один, и еще… Головы, что склонялись перед королем, были убелены сединами либо совсем лишены волос; старческие голоса, приветствовавшие его, дрожали. Один из них, Кер с отсохшей рукой, которого Аргавен знавал еще совсем юным застенчивым пажом, вдруг яростно обернулся к тем, кто стоял позади.
— Это наш король! — выкрикнул он. — Глаза мои помнят его точно таким же, как сейчас. Это наш король!
Аргавен посмотрел на молчавших людей, переводя взгляд с одного лица на другое, со склоненной головы на гордо поднятую.
— Да, я Аргавен, — сказал он. — Я был королем Кархайда. А кто правит страной теперь?
— Эмран, — ответил кто-то.
— Мой сын Эмран?
— Да, Ваше Величество, — подтвердил старый Баннитх.
Лица большей части присутствующих остались бесстрастными, но Кер яростно, дрожащим голосом сказал:
— Аргавен! Только Аргавен — настоящий правитель Кархайда! Я все-таки дожил до светлых дней его возвращения! Да здравствует наш король!
И один из молодых кархайдцев, посмотрев на остальных, решительно произнес:
— Да будет так. Да здравствует король Аргавен! — И все головы склонились перед прибывшим.
Аргавен со спокойным достоинством ответил на их приветствия, но при первой же возможности обратился к Послу Хоррседу с расспросами:
— Что все это значит? Что произошло? И почему меня ввели в заблуждение? Мне сказали, что здесь я буду вашим помощником от Экумены…
— Вам сказали это двадцать четыре года назад, — ответил Посол извиняющимся тоном. — А я здесь только пять лет, Ваше Величество. Дела в Кархайде идут отвратительно. В прошлом году король Эмран разорвал отношения с Экуменой. И мне действительно не совсем ясно, с какой, собственно, целью Стабиль послал вас сюда, каковы тогда были его намерения. В настоящее же время мы планету Зима явно теряем. Так что хайнцы посоветовали мне выдвинуть нового претендента на королевский трон — вас.
— Но ведь я же мертв, — с ужасом сказал Аргавен. — Для Кархайда я умер шестьдесят лет назад!
— Король умер, — сказал Хоррсед. — Да здравствует король!
Тут их снова окружили кархайдцы, Аргавен отвернулся от Посла и прошелся по палубе. Серые волны вскипали за бортом. Сейчас берег континента — серые скалы, покрытые пятнами снега, — находился по левому борту. Было холодно: начиналась настоящая гетенианская зима. Мотор катера мягко урчал. Уже давно не слышал Аргавен знакомого урчания электрического двигателя — единственного из двигателей, который предпочла медлительная и спокойная Техническая Революция в Кархайде. Звук этот был ему необычайно приятен.
Вдруг, не оборачиваясь, как это свойственно тем, кто с детства привык непременно получать ответ на свои вопросы, Аргавен спросил:
— Почему мы плывем на восток?
— Мы направляемся в Керм, Ваше Величество.
— Почему в Керм?
То был один из самых молодых кархайдцев; он сделал шаг вперед и отвечал ему с почтительным поклоном:
— Потому что земля Керм восстала., восстала против ва… против короля Эмрана. Я сам родом из Керма; мое имя Перретх нер Соде.
— А Эмран сейчас в Эренранге?
— Эренранг захвачен Оргорейном шесть лет назад. Король Эмран сейчас в новой столице, восточнее Картава… точнее, в старой столице: в Рире.
— Так Эмран потерял Западный Перевал? — спросил Аргавен, глядя в лицо молодому кархайдцу. — Потерял Западный Перевал? Отдал Эренранг?
Перретх даже чуть отступил назад, однако отвечал решительно и спокойно:
— Да Мы вот уже шесть лет скрываемся за горами.
— Значит, теперь в Эренранге правит Оргота?
— Король Эмран пять лет назад подписал с Оргорейном договор, уступая ему Западные Земли.
— Позорный договор, Ваше Величество! — вмешался в разговор старый Кер, голос его дрожал от ярости. — Договор, подписанный глупцом! Эмран пляшет под музыку барабанов Орготы. Все мы здесь — восставшие, изгнанники. Господин Посол — тоже. Он тоже скрывается!
— Западный Перевал! — повторил Аргавен. — Аргавен I присоединил Западный Перевал к Кархайду семьсот лет назад… — Взгляд короля странно блуждал. — Эмран… — начал было он, но запнулся. — Сколь велики силы тех, кто собрался в Керме? Являются ли жители побережья вашими союзниками?
— Да, большая часть Очагов юга и востока страны солидарна с нами.
Аргавен немного помолчал.
— Был ли у Эмрана наследник?
— Нет, сам он никогда не производил на свет дитя, однако был отцом шестерых, государь мой, — ответил Баннитх.
— Своим наследником он назначил Гирври Харге рем ир Орека, — сказал Перретх.
— Гирври? Что это за имя такое? Короли Кархайда носят только два имени: Эмран и Аргавен, — сказал Аргавен.
И вот наконец довольно темный кадр; изображение на нем как бы выхвачено из тьмы светом камина. Электростанции Рира разрушены, провода обрезаны, полгорода охвачено пожарами. Тяжелые снежные хлопья медленно кружатся в воздухе и падают на горящие руины зданий, лишь мгновение отсвечивая красным — пока не растают с легким шипением, так и не долетев до земли.
Снега, льды и армия повстанцев остановили Орготу у залива, близ восточных отрогов массива Каргав. Никакой помощи король Эмран так и не полнил, когда его собственное королевство восстало против него. Стража его бежала, столица объята пламенем, ему пришлось лицом к лицу столкнуться с противником. И на пороге смерти в короле проснулось нечто вроде беспечной гордости, свойственной его роду. Так что он не обращает на повстанцев ни малейшего внимания Невидящими глазами смотрит он на них, лежа в тронном зале, освещаемом лишь сполохами далеких пожаров, отражающихся в зеркалах Винтовка, из которой король выстрелил в себя, лежит рядом с его холодной безвольной рукой.
Перешагнув через распростертое тело, Аргавен берет эту руку в свои и начинает снимать с пальца массивное резное золотое кольцо; распухшие от старости суставы Эмрана мешают ему сделать это, и он оставляет кольцо на пальце мертвеца.
— Сохрани его, — шепчет он, — сохрани.
На мгновение склоняется он совсем низко и то ли шепчет что-то в мертвое ухо, то ли прижимается щекой к холодному морщинистому лицу покойного. Потом выпрямляется, еще некоторое время молча стоит над телом и поспешно удаляется по темным коридорам. Пора привести свой дом в порядок, решает Аргавен, король планеты Зима.
Слово для «леса» и «мира» одно роман (пер. И. Гуровой)
1
В момент пробуждения в мозгу капитана Дэвидсона всплыли два обрывка вчерашнего дня, и несколько минут он лежал в темноте, обдумывая их. Плюс: на корабле прибыли женщины. Просто не верится. Они здесь, в Центрвилле, на расстоянии двадцати семи световых лет от Земли и в четырех часах пути от Лагеря Смита на вертолете — вторая партия молодых и здоровых колонисток для Нового Таити, двести двенадцать первосортных баб. Ну, может быть, и не совсем первосортных, но все-таки… Минус: сообщение с острова Свалки — гибель посевов, общая эрозия, полный крах. Вереница из двухсот двенадцати пышногрудых соблазнительных фигур исчезла, и перед мысленным взором Дэвидсона возникла совсем другая картина: он увидел, как дождевые струи рушатся на вспаханные поля, как плодородная земля превращается в грязь, а потом в рыжую жижу и потоками сбегает со скал в исхлестанное дождем море. Эрозия началась еще до того, как он уехал со Свалки, чтобы возглавить Лагерь Смита, а зрительная память у него редкая — что называется, эйдетическая, потому он и видит это так живо, с мельчайшими подробностями. Похоже, умник Кеес прав — на земле, отведенной под фермы, надо оставлять побольше деревьев. И все-таки, если вести хозяйство по-научному, кому нужны на соевой ферме эти чертовы деревья, которые только отнимают землю у людей? В Огайо по-другому: если тебе нужна кукуруза, так и сажаешь кукурузу, и никаких тебе деревьев и прочей дряни, чтоб только зря место занимать. Но с другой стороны, Земля — обжитая планета, а о Новом Таити этого не скажешь. Для того он сюда и приехал, чтобы обжить ее. На Свалке теперь одни овраги и камни? Ну и черт с ней. Начнем снова на другом острове, только теперь основательней. Нас не остановишь — мы люди, мужчины! «Ты скоро почувствуешь, что это такое, эх ты, дурацкая, богом забытая планетишка!» — подумал Дэвидсон и усмехнулся в темноте, потому что любил брать верх над трудностями. Мыслящие люди, подумал он, мужчины-, женщины., и снова перед его глазами поплыла вереница стройных фигур, кокетливые улыбки…
— Бен! — взревел он, сел на постели и спустил босые ноги на пол. — Горячая вода, быстро-быстро!
Собственный оглушительный рев окончательно пробудил его. Он потянулся, почесал грудь, надел шорты и вышел на залитую солнцем вырубку, наслаждаясь легкими движениями своего крупного мускулистого, тренированного тела. У Бена, его пискуна, как обычно, закипала в котле вода, а сам он, как обычно, сидел на корточках, уставившись в пустоту. Все они, пискуны, такие — никогда не спят, а только усядутся, замрут и смотрят невесть на что.
— Завтрак. Быстро-быстро! — скомандовал Дэвидсон, беря бритву с дощатого стола, на который пискун положил ее вместе с полотенцем и зеркалом.
Дел сегодня предстояло много, потому что в самую последнюю минуту, перед тем как спустить ноги с кровати, он решил слетать на Центральный и посмотреть женщин. Хоть их и двести двенадцать, но мужчин-то больше двух тысяч, и им недолго оставаться свободными. К тому же, как и в первой партии, почти все они, конечно, «невесты колонистов», а просто подзаработать приехало опять двадцать-тридцать, не больше. Но зато девочки классные, и уж на этот раз он отхватит какую-нибудь штучку позабористее. Дэвидсон ухмыльнулся левым уголком рта, энергично водя жужжащей бритвой по неподвижной правой щеке.
Старый пискун копошился у стола — целый час идиоту надо, чтобы принести завтрак из лагерной кухни!
— Быстро-быстро! — рявкнул Дэвидсон, и шаркающая вялая походка Бена немного ускорилась.
Бен был ростом около метра. Мех у него на спине из зеленого стал почти белым. Совсем старик и глуп даже для пискуна, ну да ничего! Уж он-то умеет с ними обращаться и любого выдрессирует, если понадобится. Только зачем? Пришлите сюда побольше людей, постройте машины, соберите роботов, заведите фермы и города — кому тогда понадобятся пискуны? Ну и тем лучше. Ведь этот мир, Новое Таити, прямо-таки создан для людей. Расчистить его хорошенько, леса повырубить под поля, покончить с первобытным сумраком, дикарством и невежеством — и будет тут рай, подлинный Эдем. Получше истощенной Земли. И это будет его мир! Ведь кто он такой, Дон Дэвидсон, в сущности говоря? Укротитель миров. Он не хвастун, а просто знает себе цену. Таким уж он родился. Знает, чего хочет, знает, как этого добиться, и всегда добивается.
От завтрака по животу разливалось приятное тепло. И его благодушное настроение не испортилось, даже когда он увидел, что к нему идет толстый, бледный, озабоченный Кеес ван Стен, выпучив маленькие глазки, точно два голубых шарика.
— Дон! — сказал Кеес, не поздоровавшись. — Лесорубы опять охотились за Просеками. В задней комнате клуба прибито восемнадцать пар рогов!
— Покончить с браконьерством еще никому не удавалось, Кеес!
— А вы обязаны покончить. Для того мы тут и подчиняемся законам военного времени, для того управление колонией и поручено армии. Чтобы законы исполнялись неукоснительно.
Ишь ты, умник пузатый! В атаку пошел! Обхохочешься!
— Ну ладно, — невозмутимо сказал Дэвидсон, — покончить с браконьерством я, предположим, могу. Но послушайте, я ведь обязан думать о людях. Для того я и тут, как вы сами сказали. А люди важнее животных. Если немножко противозаконной охоты помогает моим ребятам выдерживать эту поганую жизнь, я зажмурюсь, и дело с концом. Нужно же им как-то поразвлечься.
— У них развлечений хватает! Игры, спорт, коллекционирование, кино, видеозаписи всех крупнейших спортивных состязаний за последние сто лет, алкогольные напитки, марихуана, галлюциногены, поездки в Центр. Они просто-напросто избалованы, эти ваши герои-первопроходцы. Могли бы «развлекаться» чем-нибудь другим, а не истреблять редчайшее местное животное. Если вы не примете меры, я вынужден буду подать капитану Гроссе рапорт о грубейшем нарушении экологической конвенции.
— Валяйте, подавайте, Кеес, если считаете нужным, — сказал Дэвидсон, который никогда не терял власти над собой. Не то что бедняга Кеес — просто жалко смотреть, как евро багровеют. — В конце-то концов это ваша обязанность. Я на вас не обижусь: пусть они там, на Центральном, спорят и решают, кто прав. Беда в том, Кеес, что вы хотите сохранить тут все как есть. Устроить из планеты сплошной заповедник. Чтоб любоваться, чтоб изучать. Вы специал, вам так и положено. Но мы-то — простые ребята, нам нужно дело делать. Земле нужны лесоматериалы, вот так нужны. Мы нашли лес на Новом Таити. И стали лесорубами. Разница между нами одна: для вас Земля — так, в стороне, а для меня она — самое главное.
Кеес покосился на него своими голубыми шариками.
— Вот так? Вы хотите превратить этот мир в подобие Земли? В бетонную пустыню?
— Когда я говорю «Земля», Кеес, я имею в виду людей. Землян. Вас волнуют олени, деревья, фибровник — и отлично. Это ваша область. Но я люблю все рассматривать в перспективе. С самой вершины, а вершиной пока остаются люди. Мы здесь, и значит, этот мир пойдет нашим путем. Хотите вы или нет, но это факт. Смотрите правде в глаза, Кеес. Вам от этого никуда не деться. Да, кстати, я собираюсь в Центр посмотреть на новых колонисточек. Хотите со мной?
— Нет, благодарю вас, капитан Дэвидсон, — отрезал специал и зашагал к полевой лаборатории.
Совсем взбеленился. И все из-за этих проклятых оленей. Ну, они и верно красавцы, ничего не скажешь! Перед глазами Дэвидсона тотчас всплыл первый олень, которого он увидел здесь, на острове Смита, — солнечно-рыжий великан, двух метров в холке, в венце ветвистых золотых рогов, гордый и стремительный. Редкостная дичь! На Земле теперь даже в Скалистых горах и в Гималайских парках тебе предлагают выслеживать оленей-роботов, а настоящих оберегают, как зеницу ока. Да и много ли их осталось! О таких, как здесь, охотники могут только мечтать. Вот потому на них и охотятся. Черт, даже дикие пискуны охотятся на них со своими дурацкими хлипкими луками. На оленей охотились и будут охотиться — для того они и существуют. Но слюнтяю Кеесу этого не понять. В сущности, он неглупый парень, только практичности ему не хватает, твердости. Не понимает, что надо играть на стороне победителей, не то останешься с носом. А побеждает Человек — каждый раз. Человек-Завоеватель.
Дэвидсон широким шагом пошел по поселку, залитому солнечным светом. В теплом воздухе приятно пахло опилками и древесным дымом. Обычный лагерь лесорубов, а выглядит очень аккуратно. За какие-нибудь три земмесяца двести человек привели в порядок приличный участок дикого леса. Лагерь Смита — два купола из коррупласта, сорок бревенчатых хижин, построенных пискунами, лесопильня, печь для сжигания мусора и голубой дым, висящий над бесконечными штабелями бревен и досок, а выше, на холме, — аэродром и большой сборный ангар для вертолетов и машин. Вот и все. Но когда они сюда явились, тут вообще ничего не было. Только деревья — темная, дремучая, непроходимая чащоба, бесконечная, никому не нужная. Медлительная река, еле текущая в туннеле из стволов и ветвей, несколько запрятанных среди деревьев пискуньих нор, солнечные олени, волосатые обезьяны, птицы. И деревья. Корни, стволы, сучья, ветки, листья — листья над головой, листья под ногами, всюду листья, листья, листья, бесчисленные листья на бесчисленных деревьях.
Новое Таити — это мир воды, теплых мелких морей, кое-где омывающих рифы, островки, архипелаги, а на северо-западе дугой в две с половиной тысячи километров протянулись пять Больших островов. И все эти крошки и кусочки суши покрыты деревьями. Океан и лес. Другого выбора на Новом Таити нет:, либо вода и солнечный свет, либо сумрак и листья.
Но теперь тут обосновались люди, чтобы покончить с сумраком и превратить лесную чащу в звонкие светлые доски, которые на Земле ценятся дороже золота. В буквальном смысле слова, потому что золото; можно добывать из морской воды и из-под антарктического льда, а доски добывать неоткуда, доски дает только лес. Земля нуждается в древесине, давно уже ставшей предметом первой необходимости и роскошью. И вот инопланетные леса превращаются в древесину. Двести человек с роботопилами и робототрейлерами за три месяца проложили на острове Смита восемь просек шириной по полтора километра. Пни на ближайшей к лагерю просеке уже стали серыми и трухлявыми. Их обработали химикалиями, и к тому времени, когда остров Смита начнут заселять настоящие колонисты — фермеры, они рассыплются плодородной золой. Фермерам останется только посеять семена и смотреть, как они прорастают.
Все это один раз уже было проделано. Странно, как подумаешь, но ведь это — явное доказательство, что Новое Таити с самого начала предназначалось для человеческого обитания. Все тут завезено с Земли около миллиона лет назад, и эволюция шла настолько сходными путями, что сразу узнаешь старых знакомых — сосну, каштан, дуб, ель, остролист, яблоню, ясень, оленя, мышь, кошку, белку, обезьяну. Гуманоиды на Хейн-Давенанте, ясное дело, утверждают, будто это они все тут устроили — тогда же, когда колонизировали Землю, но если послушать этих инопланетян, так окажется, что они заселили все планеты в Галактике и изобрели вообще все, начиная с баб и кончая скрепками для бумаг. Теории насчет Атлантиды куда правдоподобнее, и вполне возможно, что тут когда-то была колония атлантов. Но люди вымерли, а на смену им из обезьян развились пискуны — ростом в метр, обросшие зеленым мехом. Как инопланетяне они еще так-сяк, но как люди… Куда им! Недотянули, и все тут. Дать бы им еще миллиончик лет, может, у них что и получилось бы. Но Человек-Завоеватель явился раньше. И эволюция теперь не тащится со скоростью одной случайной мутации в тысячу лет, а мчится, как звездные корабли космофлота землян.
— Э-эй! Капитан!
Дэвидсон обернулся, опоздав лишь на тысячную долю секунды, но и такое снижение реакции его рассердило. У, чертова планета! Золотой солнечный свет, дымка в небе, ветерок, пахнущий прелыми листьями и пыльцой, — все это убаюкивает тебя прямо на ходу. Размышляешь о завоевателях, о предназначениях, о судьбах и уже еле ноги волочишь, обалдев, точно пискун.
— Привет, Ок, — коротко поздоровался он с десятником.
Черный, жилистый и крепкий, как проволочный канат, Окнанави Набо внешне был полной противоположностью Кеесу, но вид у него был не менее озабоченный.
— Найдется у вас полминуты?
— Конечно. Что тебя грызет, Ок?
— Да мелюзга чертова!
Они прислонились к жердяной изгороди, и Дэвидсон закурил первую сигарету с марихуаной за день. Подсиненные дымом солнечные лучи косо прорезали теплый воздух. Лес за лагерем — антиэрозийная полоса в полкилометра шириной — был полон тех же тихих, неумолчных, шуршащих, шелестящих, жужжащих, звенящих, серебристых звуков, какими по утрам полны все леса. Эта вырубка могла бы находиться в Айдахо 1950 года. Или в Кентукки 1830 года. Или в Галлии 50 года до нашей эры. «Тью-уит», — свистнула в отдалении какая-то пичуга.
— Я бы предпочел избавиться от них, капитан.
— От пискунов? Ты, собственно, что имеешь в виду, Ок?
— Отпустить их, и все. На лесопилке от них все равно никакого проку. Даже свою жратву не отрабатывают. Они у меня вот где сидят. Не работают, и все тут.
— Надо уметь их заставить! Лагерь-то они построили.
Эбеновое лицо Окнанави насупилось.
— Ну, у вас к ним подход есть, не спорю. А у меня нет. — Он помолчал. — Когда я проходил обучение для работы в космосе, читали нам курс практической истории. Так там говорилось, что от рабства никогда толку не было. Экономически невыгодно.
— Верно! Только какое же это рабство, Ок, детка? Рабы ведь люди. Когда коров разводишь, это что — рабство? Нет. А толку очень даже много.
Десятник безразлично кивнул, а потом добавил:
— Это же такая мелюзга! Я самых упрямых пытался голодом пронять, а они сидят себе, ждут голодной смерти и все равно ни черта не делают.
— Ростом они, конечно, не вышли, Ок, только ты на эту удочку не попадайся. Они жутко крепкие и выносливые, а к боли нечувствительнее людей. Вот ты о чем забываешь, Ок. Тебе кажется, что ударить пискуна — это словно ребенка ударить. А на самом деле это как робота ударить, можешь мне поверить. Послушай, ты ведь наверняка попробовал их самок, значит, заметил, что все они — колоды бесчувственные. Наверное, у них нервы недоразвиты по сравнению с человеком, ну как у рыб. Вот послушай. Когда я еще был на Центральном, до того как меня сюда послали, один прирученный самец вдруг на меня кинулся. Специалы, конечно, говорят, будто они никогда не дерутся, но этот совсем спятил, взбесился. Хорошо еще, что у него не было оружия, не то бы он меня прикончил. И, чтобы он угомонился, мне пришлось его почти до смерти измордовать. Все бросался и бросался на меня. Я его под орех разделал, а он даже не почувствовал ничего — просто поразительно. Ну словно жук, которого бьешь каблуком, а он не желает замечать, что уже раздавлен. Вот погляди! — Дэвидсон наклонил коротко остриженную голову и показал бесформенную шишку за ухом. — Чуть меня не оглушил. И ведь я ему уже руку сломал, а из морды сделал клюквенный кисель. Упадет — и опять кинется, упадет — и опять кинется. Дело в том, Ок, что пискуны ленивы, глупы, коварны и не способны чувствовать боль. Их надо держать в кулаке и кулака не разжимать.
— Да не стоят они того, капитан. Мелюзга зеленая! Драться не хотят, работать не хотят, ничего не хотят. Только одно и могут — душу из меня выматывать.
Ругался Окнанави без всякой злобы, но под его добродушным тоном крылась упрямая решимость. Бить пискунов он не будет — слишком уж они маленькие. Это он знал твердо, а теперь это понял и Дэвидсон. Капитан сразу переменил тактику — он умел обращаться со своими подчиненными.
— Послушай, Ок, попробуй вот что. Выбери зачинщиков и скажи, что впрыснешь им галлюциноген. Назови какой хочешь, они все равно в них не разбираются. Зато боятся их до смерти. Только не слишком перегибай палку, и все будет в порядке. Ручаюсь.
— А почему они их боятся? — с любопытством спросил десятник.
— Откуда я знаю? Почему женщины боятся мышей? Здравого смысла ни у женщин, ни у пискунов искать нечего, Ок! Да, кстати, я сегодня думаю слетать на Центральный, так не приглядеть ли для тебя девочку?
— Нет уж! Лучше до моего отпуска поглядите в другую сторону, — ответил Ок, ухмыльнувшись.
Мимо понуро прошли пискуны, таща длинное толстое бревно для клуба, который строился у реки. Медлительные, неуклюжие, маленькие, они вцепились в бревно, словно муравьи, волочащие мертвую гусеницу. Окнанави проводил их взглядом и сказал:
— По правде, капитан, меня от них жуть берет.
Такой крепкий, спокойный парень, как Ок, и на тебе!
— В общем-то я с тобой согласен, Ок, — не стоят они ни возни, ни риска. Если бы тут не болтался этот трепло Любов, а полковник Донг поменьше молился бы на Кодекс, так, не спорю, куда легче было бы просто очищать районы, предназначенные для заселения, вместо того чтобы тянуть волынку с этим их «использованием добровольного труда». Ведь все равно рано или поздно от пискунов мокрого места не останется, так чего зря откладывать? Таков уж закон природы. Первобытные расы всегда уступают место цивилизованным. Или ассимилируются. Но не ассимилировать же нам кучу зеленых обезьян! И ты верно заметил: у них мозгов хватает как раз на то, чтобы им нельзя было доверять. Ну вроде тех больших обезьян, которые прежде водились в Африке, как они назывались..
— Гориллы?
— Верно. И мы бы прекрасно обошлись тут без пискунов, как прекрасно обходимся без горилл в Африке. Только под ногами путаются. Но полковник Динг-Донг требует: используйте труд пискунов, вот мы и используем труд пискунов. До поры до времени. Ясно? Ну до вечера, Ок.
— Ясно, капитан.
Дэвидсон зашел в штаб Лагеря Смита, записать, что он берет вертолет. В дощатой четырехметровой кубической комнате штаба, где стояли два стола и водоохладитель, лейтенант Бирно чинил радиотелефон.
— Присмотри, чтобы лагерь не сгорел, Бирно.
— Привезите мне блондиночку, капитан. Размер эдак восемьдесят пять, пятьдесят пять, девяносто.
— Всего-навсего?
— Я предпочитаю поподжаристей. — И Бирно выразительным жестом начертил в воздухе свой идеал.
Все еще ухмыляясь, Дэвидсон поднялся по холму к ангару. С воздуха он снова увидел лагерь — детские кубики, ленточки троп, длинные просеки с кружочками пней. Все это быстро проваливалось вниз, и впереди уже развертывалась темная зелень нетронутых лесов большого острова, а дальше, до самого горизонта, простиралась бледная зелень океана. Лагерь Смита казался теперь желтым пятнышком, пылинкой на огромном зеленом ковре.
Вертолет проплыл над проливом Смита, над лесистыми крутыми грядами холмов на севере Центрального острова и в полдень пошел на посадку в Центрвилле. Ну, чем не город! Во всяком случае, после трех месяцев в лесу. Настоящие улицы, настоящие дома — ведь его начали строить четыре года назад, сразу же, как началась колонизация планеты Смотришь и не замечаешь, что, в сущности, это только паршивый поселок первопроходцев, а потом взглянешь на юг — и увидишь над вырубкой и над бетонными площадками сверкающую золотую башню, выше самого высокого здания в Центрвилле. Не такой уж большой космолет, хотя здесь он кажется огромным. Просто челнок, посадочный модуль, корабельная шлюпка, а сам корабль, «Шеклтон», кружит по орбите в полумиллионе километров над планетой. Челнок — это всего лишь намек, всего лишь крупица огромности, мощи, хрустальной точности и величия земной техники, покоряющей звезды.
Вот почему при виде этой частицы родной планеты на глаза Дэвидсона вдруг навернулись слезы. И он не устыдился их. Да, ему дорога Земля, так уж он устроен.
А вскоре, шагая по новым улицам, в конце которых разворачивалась панорама вырубки, он начал улыбаться. Девочки! И сразу видно, что только сейчас прибыли, — на всех длинные юбки в обтяжку, большие туфли вроде ботиков, красные, лиловые или золотые, а блузы золотые или серебряные, все в кружевах. И никаких тебе «грудных иллюминаторов». Значит, мода изменилась, а жаль! Волосы взбиты в пену — наверняка обливают их этим своим клеем, не то рассыпались бы. Редкостное безобразие, но все равно действует, потому что проделывать такое со своими волосами способны только бабы. Дэвидсон подмигнул маленькой грудастой евроафре: вот уж прическа — на голове не умещается! Ответной улыбки он не получил, но удаляющиеся бедра покачивались, яснее слов приглашая: «Иди за мной, иди за мной!» Однако он не принял приглашения. Успеется. Он направился к Центральному штабу — стандартные самотвердеющие блоки, пластиплаты, сорок кабинетов, десять водоохладителей, подземный арсенал — и доложил о своем прибытии новотаитянскому административному командованию. Перекинулся двумя-тремя словами с ребятами из экипажа модуля, заглянул в Лесное бюро, чтобы оставить заявку на новый полуавтомат для слущивания коры и договорился со своим старым приятелем Юю Серенгом встретиться в баре «Лyay» в четырнадцать часов по местному времени.
В бар он пришел на час раньше, чтобы подзаправиться перед серьезной выпивкой, и увидел за столиком Любова с двумя типами во флотской форме — какие-нибудь специалы с «Шеклтона», спустились на челноке-. Дэвидсон презирал флот и флотских — чистоплюи, прыгают от солнца к солнцу, а всю черную, грязную, опасную работу подкидывают армии. Но все-таки не штатские крысы-. А вообще-то, смешно — Любов чуть не лижется с ребятами в форме. Треплется о чем-то, руками размахивает, как всегда.
Проходя мимо, Дэвидсон хлопнул его по плечу:
— Привет, Радж, дружище! Как делишки? — И прошел дальше. Жалко, конечно, что нельзя остановиться поглядеть, как он скукожится. Смешно, до чего Любов его ненавидит. Просто завидует, хлюпик интеллигентный, настоящему мужчине: и сам бы рад, да рылом не вышел. А ему на Любова плевать: такого ненавидеть — только зря время тратить.
Оленье жаркое в «Луау» подают — пальчики оближешь! Что бы сказали на старушке Земле, если бы увидели, как один человек уминает кило мяса за один обед? Это вам не соя! А вот и Юю. И конечно, новых девочек подцепил, молодчина. Штучки с перчиком, не коровы-невесты, а законтрактованные подружки. Что ж, и у старикашек в департаменте по развитию колоний бывают просветления!
День был долгий и жаркий.
Он летел назад через пролив Смита на одной высоте с солнцем, заходившим в золотое марево за морем. Развалившись поудобнее, он весело распевал. Показался остров Смита, подернутый легким туманом. Над лагерем висел дым — черная полоса, словно в печь для сжигания мусора попал мазут. Густой, черт, ничего внизу не разглядишь, даже лесопилки.
И только приземлившись на аэродроме, Дэвидсон увидел обугленный остов реактивного самолета, разбитые вертолеты, черные развалины ангара.
Он снова поднялся в воздух и прошел над поселком так низко, что чуть не зацепил высокий конус печи. Только она и торчала над землей. А больше там ничего не было: лесопильня, котельная, склады, штаб, хижины, казармы, бараки пискунов — все исчезло. Еще дымящиеся черные груды, и больше ничего. Но это был не лесной пожар. Лес вокруг стоял зеленый, как раньше.
Дэвидсон повернул назад к аэродрому, приземлился, выпрыгнул из вертолета и огляделся — не уцелел ли какой-нибудь мотоцикл. Но все мотоциклы превратились в такой же обгоревший железный лом, как и остальные машины среди тлеющих развалин ангара. Черт, ну и вонища!
Он побежал по тропе к поселку. Поравнявшись с тем, что утром еще было радиостанцией, он вдруг опомнился и, даже не замедлив шага, свернул с тропы за уцелевшую стену. Там он остановился и прислушался.
Никого! И полная тишина. Огонь давно погас, и только огромные штабеля бревен еще дымились, рдея под слоем пепла и золы. Длинные кучи углей — все, что осталось от древесины, стоящей дороже золота. Но над черными скелетами казарм и хижин не поднималось ни струйки дыма. В золе лежали кости…
Дэвидсон скорчился за развалинами радиостанции. Его мозг работал с предельной ясностью и четкостью. Может быть только два объяснения. Во-первых, нападение из другого лагеря. Какой-нибудь офицер на Кинге или Новой Яве спятил и решил стать властителем планеты. Во-вторых, нападение из космоса. Перед его глазами всплыла золотая башня на космодроме Центрального острова. Но если уж «Шеклтон» занялся пиратством, на кой шут ему понадобилось начинать с уничтожения дальнего поселка, вместо того чтобы сразу захватить Центрвилл? Нет, если из космоса, то только инопланетная раса. Никому не известная. А может, таукитяне или хейниты задумали прибрать к рукам колонии Земли. Недаром он никогда не доверял этим жуликам-гуманоидам. Сюда, наверное, сбросили суперзажигалку. Ударным силам с реактивными самолетами, аэрокарами и всякими ядерными штучками ничего не стоит укрыться на острове или атолле в любом месте юго-западной части планеты. Надо вернуться к вертолету и дать сигнал тревоги, а потом произвести разведку, чтобы представить штабу точную оценку ситуации. Он осторожно выпрямился и тут услышал голоса.
Не человеческие. Пискливое негромкое бормотание. Инопланетяне!
Упав на четвереньки за деформированной жаром пластмассовой крышей, которая валялась на земле, точно крыло огромного нетопыря, он напряженно прислушивался.
В нескольких шагах от него по тропе шли четыре пискуна, совсем голые, если не считать широких кожаных поясов, на которых болтались ножи и кисеты. Значит, дикие. Ни шорт, ни кожаных ошейников, которые выдаются ручным пискунам. Рабочие-добровольцы, по-видимому, сгорели в бараках, как и люди.
Они остановились, продолжая бормотать, и Дэвидсон затаил дыхание. Лучше, чтобы они его не заметили. И какого дьявола им тут нужно? А-а! Шпионы и лазутчики врага!
Один показал на юг и повернулся так, что стало видно его морду. Вот, значит, что! Все пискуны выглядят одинаково, но на морде этого он оставил свою подпись. Еще и года не прошло. Тот, что взбесился и кинулся на него тогда на Центральном, — одержимый манией человекоубийства, выкормыш Любова! Он-то что тут делает, черт его дери!
Мозг Дэвидсона работал с полным напряжением. Все ясно! Быстрота реакции ему не изменила — одним стремительным движением он выпрямился, держа пистолет наготове.
— Вы, пискуны! Ни с места! Стоять! Стоять смирно!
Его голос прозвучал, как удар хлыста. Четыре зеленые фигурки замерли. Тот, чье лицо было изуродовано, уставился на него (через черные развалины) огромными глазами, пустыми и тусклыми.
— Отвечать! Кто устроил пожар?
Они молчали.
— Отвечать! Быстро-быстро! Не то я сожгу одного, потом еще одного, потом еще одного. Ясно? Кто устроил пожар?
— Лагерь сожгли мы, капитан Дэвидсон, — ответил пискун с Центрального, и его странный мягкий голос напомнил Дэвидсону кого-то, какого-то человека… — Люди все мертвы.
— Вы сожгли? То есть как это — вы?
Почему-то ему не удавалось вспомнить кличку Битой Морды.
— Здесь было двести людей. И девяносто рабов, моих соплеменников. Девятьсот моих соплеменников вышли из леса. Сначала мы убили людей в лесу, где они валили деревья, потом, пока горели дома, мы убили тех, кто был здесь. Я думал, вас тоже убили. Я рад вас видеть, капитан Дэвидсон.
Бред какой-то и, конечно, сплошное вранье. Не могли они перебить всех — Ока, Бирно, ван Стена и остальных! Двести человек! Хоть кто-то должен же был спастись! У пискунов нет ничего, кроме луков и стрел... Да и в любом случае пискуны этого сделать не могли! Пискуны не дерутся, не убивают друг друга, не воюют. Так называемый неагрессивный, врожденно мирный вид. Другими словами, божьи коровки. Их бьют, а они утираются. И уж конечно, двести человек разом они поубивать не способны. Бред какой-то!
Тишина, запах гари в теплом вечернем воздухе, золотом от заходящего солнца, бледно-зеленые лица с устремленными на него неподвижными глазами — все это слагалось в бессмыслицу, в нелепый страшный сон, в кошмар.
— Кто это сделал, кроме вас?
— Девятьсот моих соплеменников, — сказал Битый своим поганым псевдочеловеческим голосом.
— Я не о том. Кто еще? Чьи приказы вы выполняли? Кто сказал вам, что вы должны делать?
— Моя жена.
Дэвидсон уловил внезапное напряжение в позе пискуна, и все-таки прыжок был таким стремительным и непредсказуемым, что он промахнулся и только опалил ему плечо, вместо того чтобы всадить весь заряд между глаз. Пискун повалил его на землю, хотя был вдвое ниже его и вчетверо легче. Но он потерял равновесие, потому что полагался на пистолет и не был готов к нападению. Он схватил пискуна за плечи, худые, крепкие, покрытые густым мехом, попытался отбросить его. Пискун вдруг запел.
Он лежал навзничь, притиснутый к земле, без оружия. Сверху на него смотрели четыре зеленые морды. Битый все еще пел — та же писклявая невнятица, но вроде бы есть какой-то мотив. Остальные трое слушали, скаля в усмешке белые зубы. Он ни разу прежде не видел, как пискуны улыбаются. И никогда не смотрел на них снизу вверх. Всегда сверху вниз. Только сверху. Надо лежать спокойно, вырываться пока нет смысла. Хоть они и коротышки, их четверо, а Битый забрал его пистолет. Надо выждать, улучить минуту… Но в горле у него поднималась мучительная тошнота, и он дергался и напрягался против воли. Маленькие руки прижимали его к земле без особых усилий. Маленькие зеленые морды качались над ним, ухмыляясь.
Битый кончил петь. Он нажал коленом на грудь Дэвидсона, сжимая в одной руке нож, а в другой держа пистолет.
— Вы петь не можете, капитан Дэвидсон, верно? Ну так бегите к своему вертолету, летите на Центральный и скажите полковнику, что тут все сожжено, а люди убиты.
Кровь, такая же ярко-алая, как человеческая, смочила шерсть на правом плече пискуна, и нож в зеленых пальцах дрожал. Узкое изуродованное лицо почти прижималось к лицу Дэвидсона, и теперь он увидел, что в угольно-черных глазах прячется странный огонь. Голос пискуна был по-прежнему мягким и тихим.
Державшие его руки разжались.
Он осторожно поднялся с земли. Голова отчаянно кружилась — сильно стукнулся затылком, спасибо Битому! Пискуны отошли. Знают, что руки у него вдвое длиннее. Ну а что толку? Вооружен-то не один Битый. Вон и другой тычет в него пистолетом. Да это же Бен! Его собственный пискун, серый облезлый паршивец — и, как всегда, выглядит идиотом. Да только в руке у него пистолет.
Не так-то просто повернуться спиной к двум наведенным на тебя пистолетам, но Дэвидсон повернулся и зашагал к аэродрому.
Позади него голос громко и визгливо выкрикнул какое-то пискунье слово. Другой завопил:
— Быстро-быстро! — и раздались странные звуки, словно птицы зачирикали.
Наверное, они так смеются. Хлопнул выстрел, и рядом в землю зарылся снаряд. Черт, подлость какая! У самих пистолеты, а он безоружен! Надо прибавить шагу. В беге не пискунам с ним тягаться. А стрелять они толком не умеют.
— Беги! — донесся издали спокойный голос.
Битая Морда! А кличка у него — Селвер. Они-то звали его Сэмом, пока не вмешался Любов, не спас его от заслуженной взбучки и не начал с ним цацкаться. Вот тут его и стали звать Селвером. Черт, да что же это? Бред, кошмар.
Дэвидсон бежал. Кровь грохотала у него в ушах. Он бежал сквозь золотую дымку вечера. У тропы валялся труп, а он и не заметил, когда шел туда. Совсем не тронут огнем, словно белый мяч, из которого выпустили воздух. Голубые выпученные глаза… А его, Дэвидсона, они убить не посмели. И больше по нему не стреляли. Еще чего! Где им его убить! А вот и вертолет! Блестит, миленький, как ни в чем не бывало. Одним прыжком он оказался внутри и сразу поднял вертолет в воздух, пока пискуны чего-нибудь не подстроили. Руки дрожат… Ну да, чуть-чуть. Все-таки шок порядочный. Его им не убить!
Он сделал круг над холмом, а потом повернул и стремительно пошел почти над самой землей, высматривая четырех пискунов. Но среди черных куч внизу не было заметно ни малейшего движения.
Сегодня утром тут был лагерь лесорубов. Двести человек. А сейчас тут только четверо пискунов. Не приснилось же ему это! И они не могли исчезнуть. Значит, они там, прячутся… Он начал бить из носового пулемета. Вспарывая обожженную землю, пробивал дыры в листве, хлестал по обгорелым костям и холодным трупам своих людей, по разбитым машинам, по гниющим белесым пням, заходя на все новые и новые круги, пока не кончилась лента и судорожная дробь пулемета не оборвалась.
Руки Дэвидсона больше не дрожали, его тело ощущало легкость умиротворения, и он твердо знал, что не бредит. Теперь надо доставить известия в Центрвилл. Он повернул к проливу. Мало-помалу его лицо принимало обычное невозмутимое выражение. Свалить на него ответственность за катастрофу им не удастся — его ведь там даже не было! Может, они сообразят, что пискуны не случайно дождались, чтобы он улетел. Знали ведь, что у них ничего не выйдет, если он будет на месте и организует оборону. Во всяком случае, хорошо одно: теперь они займутся тем, с чего следовало начать, — очистят планету для человеческого обитания. Даже Любов теперь не сможет помешать полному уничтожению пискунов, раз все подстроил его любимчик! Некоторое время теперь придется посвятить уничтожению этих крыс, и может быть… может быть, эту работку поручат ему. При этой мысли он чуть было не улыбнулся. Однако сумел сохранить на лице невозмутимость.
Море внизу темнело в сгущающихся сумерках, а впереди вставали прорезанные невидимыми речками холмы Центрального острова — крутые волны многолистного леса, тонущего во мгле.
2
Оттенки ржавчины и закатов, кроваво-бурые и блекло-зеленые, непрерывно сменяли друг друга в волнах длинных листьев, колышимых ветром. Толстые и узловатые корни бронзовых ив были мшисто-зелеными над ручьем, который, как и ветер, струился медлительно, закручиваясь тихими водоворотами, или словно вовсе переставал течь, запертый камнями, корнями, купающимися в воде ветками и опавшими листьями. Ни один луч не падал в лесу свободно, ни один путь не был прямым и открытым. С ветром, водой, солнечным светом и светом звезд здесь всегда смешивались листья и ветви, стволы и корни, прихотливо перепутанные, полные теней. Под ветвями, вокруг стволов, по корням вились тропинки — они нигде не устремлялись вперед, а уступали каждому препятствию, изгибались и ветвились, точно нервы. Почва была не сухая и твердая, а сырая и пружинистая, созданная непрерывным сотрудничеством живых существ с долгой и сложной смертью листьев и деревьев. Это плодородное кладбище вскармливало тридцатиметровые деревья и крохотные грибы, которые росли кругами поперечником в сантиметр. В воздухе веяло сладким и нежным благоуханием, слагавшимся из тысяч запахов. Далей не было нигде — только вверху, в просвете между ветвями, можно было увидеть россыпь звезд Ничто здесь не было однозначным, сухим, безводным, простым. Здесь не хватало прямоты простора. Взгляд не мог охватить всего сразу, и не было ни определенности, ни уверенности. В плакучих листьях бронзовых ив переливались оттенки ржавчины и закатов, и невозможно было даже сказать, какого, собственно, цвета эти листья — красно-бурого, рыжевато-зеленого или чисто-зеленого.
Селвер брел по тропинке вдоль ручья, то и дело спотыкаясь о корни ив. Он увидел старика, ушедшего в сны, и остановился. Старик поглядел на него из-за длинных ивовых листьев и увидел его в своих снах — Где мне найти ваш Мужской Дом, владыка-сновидец? Я прошел долгий путь.
Старик сидел не двигаясь. Селвер опустился на корточки между тропинкой и ручьем. Его голова упала на грудь, потому что он был измучен и нуждался во сне. Он шел пять суток. — Ты в яви снов или в яви мира? — наконец спросил старик. — В яви мира. — Ну так пойдем! — Старик поспешно встал и по вьющейся тропке повел Селвера из ивовых зарослей в более сухое сумрачное царство дубов и терновника. — А я было подумал, что ты бог, — сказал он, держась на шаг впереди. — И мне кажется, я тебя уже видел. Может быть, в снах — В яви мира ты меня видеть не мог. Я с Сорноля и здесь никогда раньше не бывал. — Это селение зовется Кадаст. А я — Коро Мена. Сын Боярышника. — Меня зовут Селвер. Сын Ясеня. — Среди нас есть дети Ясеня. И мужчины, и женщины. Дочери твоих брачных кланов — Березы и Остролиста — тоже живут среди нас. А дочерей Яблони у нас нет. Но ведь ты пришел не для того, чтобы искать жену, так? — Моя жена умерла, — сказал Селвер.
Они подошли к Мужскому Дому на пригорке среди молодых дубов, согнулись и на четвереньках проползли по узкому туннелю во внутреннее помещение, освещенное отблесками огня в очаге. Старик выпрямился, но Селвер бессильно скорчился на полу. Теперь, когда помощь была рядом, его тело, которому он столько времени беспощадно не давал отдыха, отказалось ему повиноваться. Руки и ноги расслабились, веки сомкнулись, и Селвер с благодарным облегчением соскользнул в великую тьму.
Мужчины Дома Кадаста бережно уложили его на скамью, а потом в Дом пришел их целитель и смазал снадобьями рану у него на плече. Когда наступила ночь, Коро Мена и целитель Торбер остались сидеть у огня. Почти все мужчины удалились в свои жилища к женам, а двое юношей, еще не научившихся уходить в сны, крепко спали на скамьях. — Не понимаю, откуда у человека могут взяться на лице такие рубцы, — сказал целитель. — И уж совсем не понимаю, чем он мог так поранить плечо. Странная рана! — А на поясе у него была странная вещь, — сказал Коро Мена, — Я видел ее и не увидел ее. — Я положил ее под его скамью. Словно бы отшлифованное железо, но не похоже на работу человеческих рук. — Он сказал, что он с Сорноля.
Некоторое время оба молчали. Коро Мена вдруг почувствовал, что на него наваливается необъяснимый страх, и ушел в сон, чтобы найти объяснение этому страху, — ведь он был стариком и умелым сновидцем. Во сне были великаны, тяжеловесные и страшные. Их сухие чешуйчатые конечности и туловища были завернуты в ткани. Глаза у них были маленькие и светлые, точно оловянные бусины. Позади них ползли огромные непонятные махины, сделанные из отшлифованного железа. Они двигались вперед, и деревья падали перед ними.
Из-за падающих деревьев с громким криком выбежал человек. Рот его был в крови. Тропинка, по которой он бежал, вела к Мужскому Дому Кадаста. — Почти наверное, — сказал Коро Мена, выходя из сна, — он приплыл по морю прямо с Сорноля, а может быть, пришел с берега Келм-Дева на нашем острове. Путники говорили, что великаны есть и там и там. — Пойдут они за ним или нет, — сказал Торбер, но он не спрашивал, а взвешивал возможность, и Коро Мена не стал отвечать. — Ты один раз видел великанов, Коро? — Один раз, — сказал старик.
Он опять ушел в сны. Теперь, потому что он был очень стар и уже не так крепок, как прежде, он часто погружался в сон. — Наступило утро, миновал полдень. За стенами Дома девушки ушли в лес на охоту, чирикали дети, переговаривались женщины — словно журчала вода. У входа голос, не такой влажный и журчащий, позвал Коро Мена. Он выполз наружу под лучи заходящего солнца. У входа стояла его сестра. Она с удовольствием вдыхала ароматный ветер, но лицо у нее оставалось суровым. — Путник проснулся, Коро? — Пока еще нет. За ним присматривает Торбер. — Нам надо выслушать его рассказ. — Наверное, он скоро проснется.
Эбор Дендеп нахмурилась. Старшая Хозяйка Кадаста, она опасалась, что селению грозит опасность, но ей не хотелось беспокоить раненого, и она боялась обидеть сновидцев, настояв на своем праве войти в их Дом. — Ты бы не мог разбудить его, Коро? — все-таки попросила она. — Что, если… за ним гонятся?
Он не мог управлять чувствами сестры, как управлял собственными, и ее тревога его обожгла. — Разбужу, если Торбер позволит, — сказал он. — Постарайся поскорее узнать, какие он несет вести. Жаль, что он не женщина, а то давно бы рассказал все попросту…
Путник очнулся сам. Он лежал в полумраке Дома, и в его лихорадочно блестевших глазах плыли беспорядочные сны болезни. Тем не менее он приподнялся, сел на скамье и заговорил ясно. И пока Коро Мена слушал, ему казалось, что самые его кости сжимаются, стараясь спрятаться от этого страшного рассказа, от этой новизны. — Когда я жил в Эшрете, на Сорноле, я был Селвером Теле. Ловеки начали рубить там деревья и разрушили мое селение. Я был среди тех, кого они заставили служить себе, — я и моя жена Теле. Один из них надругался над ней, и она умерла. Я бросился на ловека, который убил ее. Он убил бы меня, но другой ловек спас меня и освободил. Я покинул Сорноль, где теперь все селения в опасности, перебрался сюда, на Северный остров, и жил на берегу Келм-Дева, в Красных рощах. Но туда тоже пришли ловеки и начали рубить мир. Они уничтожили селение Пенле, поймали почти сто мужчин и женщин, заперли их в загоне и заставили служить себе. Меня не поймали, и я жил с теми, кто успел уйти из Пенле в болота к северу от Келм-Дева. Иногда по ночам я пробирался к тем, кого ловеки запирали в загоне. И они сказали мне, что там был тот. Тот, которого я хотел убить. Сначала я хотел попробовать еще раз убить его или освободить людей из загона. Но все это время я видел, как падают деревья, как мир рушат и оставляют гнить. Мужчины могли бы спастись, но женщин запирали крепче, и освободить их не удалось бы, а они уже начинали умирать. Я поговорил с людьми, которые прятались в болотах. Нас всех мучил страх и мучил гнев, и нам было не избавиться от них. А потому после долгих разговоров и долгих снов мы придумали план, пошли в Келм-Дева днем, стрелами и охотничьими копьями убили ловеков, а их селение и их машины сожгли Мы ничего там не оставили. Но тот утром уехал. Он вернулся один. Я спел над ним и отпустил его.
Селвер замолчал. — А потом, — прошептал Коро Мена. — Потом с Сорноля прилетела небесная лодка, и они разыскивали нас в лесу, но никого не нашли. Тогда они подожгли лес, но шел дождь, и огонь скоро погас, не причинив вреда. Люди, спасшиеся из загонов, и почти все другие ушли дальше на север и на восток, к холмам Холли, потому что мы думали, что ловеки начнут нас разыскивать. Я пошел один. Ведь они меня знают, знают мое лицо, и поэтому я боюсь. И боятся те, у кого я укрываюсь. — Откуда твоя рана? — спросил Торбер. — Эта? Он выстрелил в меня из их оружия, но я спел над ним и отпустил его. — Ты в одиночку взял верх над великаном? — спросил Торбер с широкой усмешкой, не решаясь поверить. — Не в одиночку. С тремя охотниками и с его оружием в руке. Вот с этим.
Торбер испуганно отодвинулся.
Некоторое время все трое молчали. Наконец Коро Мена сказал: — То, что мы от тебя услышали, — черно, и дорога ведет вниз. В своем Доме ты сновидец? — Был. Но Дома Эшрета больше нет. — Это все равно, мы оба говорим древним языком. Под ивами Асты ты первый заговорил со мной и назвал меня владыкой-сновидцем. И это верно. А ты видишь сны, Селвер? — Теперь редко, — послушно ответил Селвер, опустив изуродованное, воспаленное лицо. — Наяву? — Наяву. — Ты хорошо видишь сны, Селвер? — Нехорошо. — Ты держишь свой сон в руках? — Да. — Ты плетешь и лепишь, ведешь и следуешь, начинаешь и кончаешь по своей воле? — Иногда, но не всегда. — Идешь ли ты дорогой, которой идет твой сон? — Иногда. А иногда я боюсь. — Кто не боится? Для тебя еще не все плохо, Селвер. — Нет, все плохо, — сказал Селвер. — Ничего хорошего не осталось. — И его затрясло.
Торбер дал ему выпить ивового настоя и уложил его. Коро Мена еще не задал вопроса Старшей Хозяйке и теперь, опустившись на колени рядом с больным, неохотно спросил: — Великаны, те, кого ты называешь ловеками, они пойдут по твоему следу, Селвер? — Я не оставил следа. Между Келм-Дева и этим местом меня никто не видел, а это шесть дней. Опасность не тут. — Он с трудом приподнялся. — Слушайте, слушайте! Вы не видите опасности. И не можете видеть. Вы не сделали того, что сделал я, вы не видели этого в снах — принести смерть двумстам людям. Меня они выслеживать не будут, но они могут начать выслеживать всех нас. Устраивать на нас облавы, как охотники — на зайцев. Вот в чем опасность. Они могут начать нас убивать. Чтобы перебить всех нас. — Лежи спокойно… — Нет, я не брежу. Это и явь и сон. В Келм-Дева было двести ловеков, и они все мертвы. Мы убили их. Мы убили их, словно они не были людьми.
Так неужели они не сделают того же? До сих пор они убивали поодиночке, а теперь начнут убивать, как убивают деревья — сотнями, и сотнями, и сотнями. — Успокойся, — сказал Торбер. — Такое случается в лихорадочных снах, Селвер. В яви мира такого не бывает. — Мир всегда остается новым, — сказал Коро Мена, — какими бы старыми ни были его корни. Селвер, но эти существа — кто же они? Выглядят они, как люди, и говорят, как люди, — так разве они не люди? — Не знаю. Разве люди, если только не безумны, убивают людей? Разве звери убивают себе подобных? Только насекомые. Ловеки убивают нас равнодушно, как мы — змей. Тот, который учил меня, говорил, что они убивают друг друга в ссоре или группами, как дерущиеся муравьи. Этого я не видел. Но я знаю, что они не щадят того, кто просит о жизни. Они наносят удар по склоненной шее! Это я видел! В них живет желание убивать, и потому я счел справедливым предать их смерти. — И теперь сны всех людей изменятся, сказал Коро Мена из сумрака. — И никогда уже не будут прежними. Больше я никогда не пройду по той тропе, по которой прошел с тобой вчера из ивовой рощи, по которой ходил всю жизнь. Она изменилась. Ты прошел по ней, и она стала другой. До нынешнего дня то, что мы делали, было правильным, дорога, по которой мы шли, была правильной, и она вела нас домой. Но где теперь наш дом? Ибо ты сделал то, что должен был сделать, но это не было правильным. Ты убил людей! Я их видел, пять лет тому назад в Лемганской долине. Они сошли там с небесной лодки. Я спрятался и следил за великанами. Их было шестеро, и я видел, как они говорили, как разглядывали камни и растения, как готовили пищу. Они люди. Но ты жил среди них, Селвер, — скажи мне, они видят сны? — Как дети — только когда спят. — И не проходят обучения? — Нет. Иногда они рассказывают свои сны, целители пытаются лечить с их помощью, но обученных среди них нет, и никто не умеет управлять сновидениями. Любов — тот, который учил меня, — понял, когда я показал ему, как надо видеть сны, но даже он назвал явь мира «реальной», а явь снов «нереальной», словно в этом разница между ними. — Ты сделал то, что должен был сделать, — после молчания повторил Коро Мена, и в сумраке его глаза встретились с глазами Селвера.
Судорожное напряжение изуродованного лица смягчилось, рваные губы полуоткрылись, и он снова лег, ничего больше не сказав. Вскоре он уснул. — Он бог, — сказал Коро Мена.
Торбер кивнул почти с облегчением. — Но он не такой, как другие боги. Не такой, как Преследователь, и не такой, как Друг, у которого нет лица, или Женщина Осиновый Лист, которая проходит по лесам сновидений. Он не Привратник и не Змей. Не Флейтист, не Резчик и не Охотник, хотя, как и они, приходит в яви мира. Может быть, последние годы Селвер нам снился, но больше он сниться не будет. Он ушел из яви снов. Он идет в лесу, он идет через лес, где падают листья, где падают деревья, — бог, который знает смерть, бог, который убивает, а сам не возрождается вновь.
Старшая Хозяйка выслушала рассказ Коро Мена, его пророчества, и принялась за дело. Она объявила тревогу и проверила, все ли семьи Кадаста готовы покинуть селение по первому сигналу, — собраны ли припасы на дорогу, сделаны ли носилки для стариков и больных. Она послала молодых разведчиц на юг и восток узнать, что делают ловеки. Она все время держала в селении один вооруженный охотничий отряд, хотя остальные, как обычно, ночью уходили на охоту. А когда Селвер окреп, она потребовала, чтобы он вышел из Мужского Дома и рассказал свою историю — о том, как ловеки убивали и обращали в рабство людей на Сорноле и вырубали леса, как люди Келм-Дева убили ловеков. Она заставила мужчин-сновидцев и женщин, которые не могли понять этого сразу, слушать снова и снова. Наконец они поняли и испугались. Эбор Дендеп была практичной женщиной. Когда Великий Сновидец, ее брат, сказал ей, что Селвер — бог, творец перемены, мост между явью и явью, она поверила и начала действовать. Сновидец должен быть осторожным, должен тщательно убедиться в верности своего вывода. А она должна принять этот вывод и поступить соответственно. Его обязанность — увидеть, что надо сделать. Ее обязанность — присмотреть, чтобы это было сделано.
— Все селения в лесу должны услышать, — сказал Коро Мена. А потому Старшая Хозяйка разослала своих молодых вестниц, и Старшие Хозяйки других селений выслушивали их и рассылали своих вестниц. Рассказ о резне в Келм-Дева и имя Селвера обошли Северный остров и другие земли, передаваясь изустно или письменами — не очень быстро, потому что для передачи вестей у Лесного народа есть только пешие гонцы, но все же достаточно быстро.
Народ, обитавший в Сорока Землях мира, не составлял единого целого. Языков было больше, чем земель, и они распадались на диалекты — каждое селение говорило на своем. Нравы, обычаи, традиции, ремесла различались множеством деталей, да и физические типы на Пяти Великих Землях были разными. Люди Сорноля отличались высоким ростом, светлым мехом и умели торговать; люди Ризуэла были низкого роста, мех у многих казался почти черным, и они ели обезьян. И так далее, и так далее. Однако климат всюду был почти одинаков, и лес тоже, а море и вовсе было одно. Любознательность, торговля, поиски жены или мужа своего Дерева заставляли людей странствовать от селения к селению, а потому общее сходство объединяло всех, кроме обитателей самых далеких окраин, полумифических диких островов на крайнем юге и крайнем востоке. Во всех Сорока Землях селениями управляли женщины, и почти в каждом селении был свой Мужской Дом. В его стенах сновидцы говорили на древнем языке, который во всех землях был един. Язык этот редко выучивали женщины или те мужчины, которые оставались охотниками, рыбаками, ткачами, строителями, — те, кто видел лишь малые сны за стенами Дома. Письменность тоже принадлежала древнему языку, а потому, когда Старшие Хозяйки посылали с вестями быстроногих девушек, Дома обменивались письмами, и сновидцы истолковывали их Старым Женщинам, как и все слухи, загадки, мифы и сны. Но за Старыми Женщинами оставалось право верить или не верить.
Селвер находился в маленькой комнатке в Эшсене. Дверь не была заперта, но он знал, что стоит отворить ее, и внутрь войдет что-то плохое. Пока же она остается закрытой, все будет хорошо. Но дело заключалось в том, что дом окружали саженцы: не фруктовых деревьев и не ореховых, он не помнил — каких. Он вышел посмотреть, что это за деревья, а они все валялись на земле, вырванные с корнем, сломанные. Он поднял серебристую веточку, и на сломанном конце выступила капля крови. «Нет, не здесь, нет, Теле, не надо, — сказал он. — Теле, приди ко мне перед своей смертью!» Но она не пришла. Только ее смерть была здесь — сломанная березка, распахнутая дверь. Селвер повернулся, быстро вошел в дом и увидел, что он весь построен над землей, как дома ловеков, — очень высокий, полный света. В конце высокой комнаты — еще одна дверь, а за ней тянулась длинная улица Центра, селения ловеков. У Селвера на поясе висел пистолет. Если придет Дэвидсон, он сможет его застрелить. Он ждал у открытой двери, глядя наружу, на солнечный свет. И Дэвидсон появился — он бежал так быстро, что Селверу не удавалось взять его на прицел. Огромный, он кидался из стороны в сторону на широкой улице, все быстрее, все ближе. Пистолет был очень тяжелый. Селвер выстрелил, но из дула не вырвался огонь. Вне себя от ярости и ужаса он отшвырнул пистолет, а с ним и сновидение.
Его охватили отвращение и тоска. Он плюнул и тяжело вздохнул. — Плохой сон? — спросила Эбор Дендеп. — Они все плохи и все одинаковы, — сказал он, но мучительная тревога и тоска немного его отпустили.
Сквозь мелкие листья и тонкие ветки березовой рощи Кадаста нежаркие лучи утреннего солнца падали крошечными бликами и узкими полосками. Старшая Хозяйка сидела у серебристого ствола и плела корзинку из черного папоротника — она любила, чтобы пальцы были заняты работой. Селвер лежал рядом с ней, погруженный в полусон и сновидения. Он жил в Кадасте уже пятнадцать дней, и его рана почти совсем затянулась. Он по-прежнему много спал, но впервые за долгие месяцы вновь начал постоянно видеть сны в яви, не два-три раза днем и ночью, а в истинном пульсирующем ритме сновидчества, с десятью-четырнадцатью пиками на протяжении суточного цикла. Хотя сны его были плохими, полными ужаса и стыда, он радовался им; Все это время он опасался, что его корни обрублены и он так далеко забрел в мертвый край действия, что никогда не сумеет отыскать пути назад к источникам яви. А теперь он пил из них вновь, хотя вода и была невыносимо горькой.
На краткий миг он снова опрокинул Дэвидсона на золу сожженного поселка, но вместо того чтобы петь над ним, ударил его камнем по рту. Зубы Дэвидсона разлетелись кусками, и между белыми обломками заструилась кровь.
Это сновидение было полезным, оно давало выход желанию, однако он тут же оборвал его, потому что уходил в него много раз и до того, как встретился с Дэвидсоном на пепелище Келм-Дева, и после. Но этот сон не давал ничего, кроме облегчения. Глоток свежей воды. А ему нужна горькая! Надо вернуться далеко назад, не в Келм-Дева, а на ту длинную страшную улицу в городе пришельцев, который они называют Центр, где он вступил в бой со Смертью и был побежден.
Эбор Дендеп плела свою корзину и напевала. Возраст давно посеребрил шелковистый зеленый пушок на ее худых руках, но они быстро и ловко переплетали стебли папоротника. Она пела песню про то, как девушка собирает папоротник, — песню юности: «Я рву папоротник и не знаю, вернется ли он…» Ее слабый голос звенел, точно цикада. В листьях берез дрожало солнце. Селвер положил голову на руки.
Березовая роща находилась в центре селения Кадаст. Восемь тропок вели от нее, петляя между деревьев. В воздухе чуть пахло дымом. Там, где ветви редели, ближе к южной опушке, видна была печная труба, над которой поднимался дым — словно голубая пряжа разматывалась среди листьев. Внимательно вглядевшись, можно было заметить между дубами и другими деревьями крыши домов, возвышающиеся над землей на полметра. Может быть, сто, а может быть, двести — пересчитать их было очень трудно. Бревенчатые домики, на три четверти вкопанные в землю, ютились между могучими корнями, точно барсучьи норы. Сверху была настлана кровля из мелких веток, сосновой хвои, камыша и мхов. Такие крыши хорошо хранили тепло, не пропускали воду и были почти невидимы. Лес и восемьсот жителей селения занимались своими обычными делами повсюду вокруг березовой рощи, где сидела Эбор Дендеп и плела корзину из папоротника. «Ти-уит», — звонко свистнула птичка на ветке над ее головой. Человечьего шума было больше обычного, потому что за последние дни в селение пришло много чужих, не меньше пятидесяти человек. Почти все это были молодые мужчины и женщины, и они искали Селвера. Одни пришли из других селений севера, другие вместе с ним убивали в Келм-Дева. Они пришли сюда, следуя за слухами, потому что дальше хотели следовать за ним. Но перекликающиеся там и сям голоса, и болтовня купающихся женщин, и смех детей у ручья не заглушали утреннего хора птиц, жужжания насекомых и неумолчного шума живого леса, частью которого было селение.
По тропинке бежала девушка, молодая охотница, нежно-зеленая, как листва березы. — Устная весть с южного берега, матушка, — сказала она. — Вестница в Женском Доме. — Пришли ее сюда, когда она поест, — шепотом сказала Старшая Хозяйка. — Ш-ш-ш, Толбар, разве ты не видишь, что он спит?
Девушка нагнулась, сорвала широкий лист дикого табака и бережно положила его на глаза спящего, к которым, падая все круче, подбирался яркий солнечный луч. Селвер лежал, раскрыв ладони, и его изуродованное, покрытое рубцами лицо было повернуто вверх, с выражением простым и беззащитным, — Великий Сновидец, уснувший, точно маленький ребенок. Но Эбор Дендеп смотрела на лицо девушки. В игре трепетных теней оно светилось жалостью, ужасом и благоговением.
Толбар стремительно убежала. Вскоре появились две Старые Женщины и вестница. Они шли гуськом, бесшумно ступая по солнечному узору на тропинке.
Эбор Дендеп подняла руку, предупреждая, чтобы они молчали. Вестница тотчас устало растянулась на земле. Ее зеленый мех с буроватым отливом был пропылен и слипся от пота — она бежала быстро и долго. Старые Женщины сели на солнечной прогалине и замерли, точно два обомшелых серых камня с ясными живыми глазами.
Селвер, борясь с не подчиняющейся ему явью сна, вскрикнул, объятый ужасом, и проснулся.
Он пошел к ручью и напился, а когда вернулся назад, его сопровождали пятеро или шестеро из тех, кто все время ходил за ним. Старшая Хозяйка отложила недоплетенную корзинку и сказала: — Теперь привет тебе, вестница. Говори.
Вестница встала, поклонилась Эбор Дендеп и объявила свою весть: — Я из Третата. Мои слова пришли из Сорброн-Дева, а прежде — от мореходов Пролива, а прежде из Бротера на Сорноле. Они для всего Кадаста, но сказать их следует человеку по имени Селвер, который родился от Ясеня в Эшрете. Вот эти слова: «В огромном городе великанов на Сорноле появились новые великаны, и многие из них — великанши. Желтая огненная лодка то улетает, то прилетает в месте, которое звалось Пеа. На Сорноле известно, что Селвер из Эшрета сжег селение великанов в Келм-Дева. Великий Сновидец изгнанников в Бротере видел в сновидении больше великанов, чем деревьев на всех Сорока Землях». Вот слова вести, которую я несу.
Она кончила свою напевную декламацию, и наступило молчание. Неподалеку какая-то птица прощебетала: «Вет-вет?», словно проверяя, как это звучит. — Явь мира сейчас очень плохая, — сказала одна из Старых Женщин, потирая ревматическое колено.
С большого дуба, отмечавшего северную окраину селения, взлетел серый коршун и, развернув крылья, лениво повис на восходящем потоке теплого утреннего воздуха. Возле каждого селения обязательно было гнездо этих коршунов, исполнявших обязанности мусорщиков.
Через рощу пробежал толстый малыш, за которым гналась сестра, немногим его старше. Оба пищали тоненькими голосами, точно летучие мыши. Мальчик упал и заплакал. Девочка подняла его, вытерла ему слезы большим листом, и, взявшись за руки, они убежали в лес. — Среди них был один, которого зовут Любов, — сказал Селвер, повернувшись к Старшей Хозяйке. — Я говорил про него Коро Мена, но не тебе. Когда тот убивал меня, Любов меня спас. Любов меня вылечил и освободил. Он хотел знать про нас как можно больше, и потому я говорил ему то, о чем он спрашивал, а он говорил мне то, о чем спрашивал я. И один раз я спросил его, как его соплеменники продолжают свой род, если у них так мало женщин. Он сказал, что там, откуда они прилетели, половина его соплеменников — женщины, но мужчины привезут их сюда, только когда приготовят для них место на Сорока Землях. — Только когда мужчины приготовят место для женщин? Ну, им долгонько придется ждать! — сказала Эбор Дендеп. — Они похожи на людей из Вязовых Снов, которые идут спиной вперед, вывернув головы. Они делают из леса сухой песок на морском берегу (в их языке не было слова «пустыня») и говорят, будто готовят место для женщин! Лучше бы женщин выслали вперед. Может быть, у них Великие Сны видят женщины, кто знает? Они идут вперед спиной, Селвер. Они безумны. — Весь народ не может быть безумным. — Но ты же сказал, что они видят сны, только когда спят, а если хотят видеть их наяву, то принимают отраву, и сны выходят из повиновения, ты же сам говорил! Есть ли безумие больше? Они не отличают яви сна от яви мира, точно младенцы. Может быть, убивая дерево, они думают, что оно вновь оживет!
Селвер покачал головой. Он по-прежнему говорил со Старшей Хозяйкой, словно они с ней были в роще одни — тихим, неуверенным, почти сонным голосом. — Нет, смерть они понимают хорошо… Конечно, они видят не так, как мы, но о некоторых вещах они знают больше и разбираются в них лучше, чем мы. Любов понимал почти все, что я ему говорил. Но из того, что он говорил мне, я не понимал очень многого. И не потому, что я плохо знаю их язык. Я его знаю хорошо, а Любов научился нашему языку. Мы записали их вместе. Но часть того, что он мне говорил, я не пойму никогда. Он сказал, что ловеки не из леса. Он сказал это совершенно ясно. Он сказал, что им нужен лес: деревья взять на древесину, а землю засеять травой. — Голос Селвера, оставаясь негромким, обрел звучность. Люди среди серебристых стволов слушали, как завороженные. — И это тоже ясно тем из нас, кто видел, как они вырубают мир. Он говорил, что ловеки — такие же люди, как мы, что мы в родстве, и, быть может, таком же близком, как рыжие и серые олени. Он говорил, что они прилетели из такого места, которое больше не лес: деревья там все срубили. У них есть солнце, но это не наше солнце, а наше солнце — звезда. Все это мне не было ясно. Я повторяю его слова, но не знаю, что они означают. Но это неважно. Ясно, что они хотят наш лес для себя. Они вдвое нас выше и гораздо тяжелее, у них есть оружие, которое стреляет много дальше нашего и изрыгает огонь, и есть небесные лодки. А теперь они привезли много женщин, и у них будут дети. Сейчас их здесь две-три тысячи, и почти все они живут на Сорноле. Но если мы прождем поколение или два, их станет вдвое, вчетверо больше. Они убивают мужчин и женщин, они не щадят тех, кто просит о жизни. Они не ищут победы пением. Свои корни они где-то оставили — может быть, в том лесу, откуда они прилетели, в их лесу без деревьев. А потому они принимают отраву, чтобы дать выход своим снам, но от этого только пьянеют или заболевают. Никто не может твердо сказать, люди они или нелюди, в здравом они уме или нет, но это неважно. Их нужно изгнать из леса, потому что они опасны. Если они не уйдут сами, их надо выжечь с Земель, как приходится выжигать гнездо жалящих муравьев в селениях. Если мы будем ждать, выкурят и сожгут нас. Они наступают на нас, как мы — на жалящих муравьев. Я видел, как женщина… Это было, когда они жгли Эшрет, мое селение… Она легла на тропе перед ловеком, прося его о жизни, а он наступил ей на спину, сломал хребет и отшвырнул ногой, как дохлую змею. Я сам это видел. Если ловеки — люди, значит, они неспособны или не умеют видеть сны и поступать по-людски. Они мучаются и потому убивают и губят, гонимые внутренними богами, которых пытаются вырвать с корнем, от которых отрекаются, вместо того чтобы дать им свободу. Если они люди, то плохие — они отреклись от собственных богов и страшатся увидеть во мраке собственное лицо. Старшая Хозяйка Кадаста, выслушай меня! — Селвер встал и выпрямился. Среди сидящих женщин он казался очень высоким. — Я думаю, для меня настало время вернуться в мою землю, на Сорноль, к тем, кто изгнан, и к тем, кто томится в рабстве. Скажи всем, кому в снах видится горящее селение, чтобы они шли за мной в Бротер.
Он поклонился Эбор Дендеп и пошел по тропинке, ведущей из березовой рощи. Он все еще хромал, и его плечо было перевязано, но шаг его был быстрым и легким, а голова гордо откинута, и казалось, что он сильнее и крепче здоровых людей. Юноши и девушки безмолвно пошли следом за ним. — Кто это? — спросила вестница из Третата, провожая его взглядом. — Тот, для кого была твоя весть, Селвер из Эшрета, бог среди людей. Тебе когда-нибудь доводилось видеть ‘богов, дочка? — Когда мне было десять лет, в наше селение приходил Флейтист. — А, старый Эртель! Да-да. Он был сыном моего Дерева, и, как я, родом из Северных долин. Ну, так теперь ты увидела еще одного бога, и более великого. Расскажи о нем в Третате. — А какой он, этот бог, матушка? — Новый, — ответила Эбор Дендеп своим сухим старческим голосом. — Сын лесного пожара, брат убитых. Он тот, кто не возрождается. Ну а теперь ступайте отсюда, все ступайте. Узнайте, кто уходит с Селвером, соберите им на дорогу припасы. А меня пока оставьте тут. Меня томят дурные предчувствия, точно глупого старика. Мне надо уйти в сны…
Вечером Коро Мена проводил Селвера до того места среди бронзовых ив, где они встретились в первый раз. За Селвером на юг пошло много людей, больше шестидесяти — редко кому доводилось видеть, чтобы столько людей вместе шли куда-то. Об этом будут говорить все, и потому еще многие и многие присоединятся к ним по дороге к морской переправе на Сорноль. Но на эту ночь Селвер воспользовался своим правом Сновидца быть одному. Остальные догонят его утром, и тогда в гуще людей и поступков у него уже не будет времени для медленного и глубокого течения Великих Сновидений. — Здесь мы встретились, — сказал старик, останавливаясь под пологом плакучих ветвей и поникших листьев, — и здесь расстаемся. Люди, которые будут потом ходить по нашим тропам, наверное, назовут эту рощу рощей Селвера.
Селвер некоторое время ничего не говорил и стоял неподвижно, как древесный ствол, а серебро колышущихся листьев вокруг него темнело и темнело, потому что на звезды наползали тучи. — Ты более уверен во мне, чем я сам, — наконец сказал он. Только голос во мраке.
— Да, Селвер… Меня хорошо научили уходить в сны, а кроме того, я стар. Теперь я почти не ухожу в сны ради себя. Зачем? Что может быть ново для меня? Все, чего мне хотелось от моей жизни, я получил, и даже больше. Я прожил всю мою жизнь. Дни, бесчисленные, как листья леса. Теперь я дуплистое дерево, живы лишь корни. И потому я вижу в снах только то, что видят все. У меня нет ни грез, ни желаний. Я вижу то, что есть. Я вижу плод, зреющий на ветке. Четыре года он зреет, этот плод дерева с глубокими корнями. Четыре года мы все боимся, даже те, кто живет далеко от селений ловеков, кто видел ловеков мельком, спрятавшись, или видел только их летящие лодки, или смотрел на мертвую пустоту, которую они оставляют на месте мира, или всего лишь слышал рассказы об этом. Мы все боимся. Дети просыпаются с плачем и говорят о великанах, женщины не уходят торговать далеко, мужчины в Домах не могут петь. Плод страха зреет. И я вижу, как ты срываешь его. Ты. Все, что мы боялись узнать, ты видел, ты изведал — изгнание, стыд, боль. Крыша и стены мира обрушены, матери умирают в страданиях, дети остаются необученными, непригретыми… В мир пришла новая явь — плохая явь. И ты в муках изведал ее всю. И ушел дальше всех. В дальней дали, у конца черной тропы, растет Дерево, а на нем зреет плод. И ты протягиваешь к нему руку, Селвер, ты срываешь его. А когда человек держит в руке плод этого дерева, чьи корни уходят глубже, чем корни всего леса, мир изменяется весь. Люди узнают об этом. Они узнают тебя, как узнали мы. Не нужно быть стариком или Великим Сновидцем, чтобы узнать бога. Там, где ты проходишь, пылает огонь, только слепые не видят этого. Но слушай, Селвер, вот что вижу я и чего, быть может, не видят другие, и вот почему я тебя полюбил: я видел тебя в сновидениях до того, как мы встретились здесь. Ты шел по тропе, и позади тебя вырастали юные деревья — дуб и береза, ива и остролист, ель и сосна, ольха, вяз, ясень в белых цветках, все стены и крыши мира, обновленные и вовеки обновляющиеся. А теперь прощай, мой бог и мой сын, и да не коснется тебя опасность. Иди.
Селвер шел, а мрак сгущался все плотнее, и даже его глаза, привыкшие видеть ночью, уже не различали ничего, кроме сгустков и изломов черноты. Начал сеяться дождь. Он отошел от Кадаста всего на несколько километров, а надо либо зажечь факел, либо остановиться. Он решил остановиться и ощупью нашел удобное место между корнями гигантского каштана. Он сел, прислонившись к кряжистому стволу, который словно еще хранил частицу солнечного тепла. Мелкие дождевые капли, невидимые в темноте, стучали по листьям сверху, падали на его плечи, шею и голову, защищенные густым шелковистым мехом, на землю, на папоротники и кусты вокруг, на все листья в лесу и близко, и далеко. Селвер сидел так же неподвижно и тихо, как и серая сова на суку над ним, но он не спал и широко открытыми глазами вглядывался в шелестящий дождем мрак.
3
У капитана Раджа Любова болела голова. Боль возникала где-то в мышцах правого плеча и нарастающей волной прокатывалась вверх, разрешаясь громовым ударом над правым ухом. Центр речи расположен в коре левого полушария головного мозга, подумал он, но сказать это вслух не смог бы. У него не было сил ни говорить, ни читать, ни спать, ни думать. Кора — дыра. Мигрень — шагрень, о-о-о! Да, конечно, его еще в университете лечили от головных болей, и потом, когда он проходил в армии обязательный профилактический психотерапевтический курс, но, улетая с Земли, он захватил с собой несколько капсул эрготамина — на всякий случай. И уже принял две, а также анальгетик «ангел-цветик», и транквилизатор, и пищеварительную таблетку, чтобы нейтрализовать действие кофеина, нейтрализующего действие эрготамина, однако сверло по-прежнему вгрызалось в череп изнутри, над правым ухом, под буханье литавр. Ухо, муха, боль, станиоль. Господи помилуй, пойди по мылу... Что делают атшияне, когда у них мигрень? Да не может у них быть мигрени! Они бы еще за неделю сняли напряжение, уйдя в сны. И ты попробуй… попробуй уйти в грезы. Начни, как учил тебя Селвер. Хотя Селвер ничего не знал об электричестве и потому не мог понять принципов энцефалографии, стоило ему услышать об альфа-волнах и о том, когда они возникают, как он сразу сказал: «Ну да — ты ведь об этом?» И на ленте, фиксировавшей то, что происходило в этой крошечной голове, покрытой зеленым мхом, сразу появился типичный альфа-график. И за полчаса он научил Любова, как включать и отключать альфа-ритмы. В сущности, проще простого. Но не сейчас — сейчас мир слишком давит на нас… о-о-о, над правым ухом бьет, и чутким слухом слышу, как Колесница Времени летит вперед, потому что атшияне сожгли позавчера Лагерь Смита и убили двести человек. Двести семь, если быть точным. Всех до единого, кроме капитана. Неудивительно, что капсулы не могут добраться до источника его головной боли — для этого нужно вернуться на два дня назад, очутиться на острове в трехстах километрах отсюда. За горами, за долами. Пепел, пепел, все рассыпалось пеплом. И в этом пепле — все, что он знал о высокоразумных существах мира, значащегося под номером сорок один. Прах, вздор, хаос неверных сведений и ложных гипотез. Пробыл здесь почти полных пять землет и верил, что атшияне не способны убивать людей — ни его расы, ни своей собственной. Он писал длинные доклады, объясняя, отчего они не способны убивать людей. И ошибся. Как ошибся!
Чего он не сумел увидеть и понять?
Пора было собираться на совещание в штабе. Любов осторожно поднялся на ноги, стараясь не качнуть головой, чтобы ее правая сторона не отвалилась. С медлительной плавностью человека, плывущего под водой, он подошел к столу, плеснул в стакан порционной водки и выпил ее. Водка встряхнула его, рассеяла, привела в нормальное состояние. Ему стало легче. Он вышел, решил, что не вынесет тряски мотоцикла, и зашагал по длинной и пыльной Главной улице Центрвилла к зданию штаба. Поравнявшись с баром «Jlyay», он с жадностью представил себе еще рюмку водки, но в дверь как раз входил капитан Дэвидсон, и Любов пошел дальше.
Представители с «Шеклтона» уже ждали в конференц-зале. Коммодор Янг, которого он знал, на этот раз захватил с собой с орбиты новых людей. На них не было летной формы, и несколько секунд спустя Любов с некоторой растерянностью сообразил, что это не земляне. Он сразу же подошел познакомиться с ними. Первый, господин Ор, был волосатый таукитянин, темно-серый, коренастый и угрюмый. Второй, господин Лепеннон, был высок, белокож и красив, как большинство хейнитов. Здороваясь, оба посмотрели на Любова с живым интересом, а Лепеннон сказал:
— Я только что прочел ваш доклад о сознательном управлении парадоксальным сном у атшиян, профессор Любов.
Это было приятно. И было приятно услышать свой собственный честно заслуженный титул. По-видимому, они прожили несколько лет на Земле и, возможно, были какими-то специалистами по врасу. Но коммодор, представляя их, не сказал, кто они и какое положение занимают.
Зал мало-помалу наполнялся. Пришли все, кто чем-либо руководил в колонии. Вслед за Госсе, главным экологом колонии, вошел капитан Сусун, глава отдела развития природных ресурсов планеты — другими словами, лесоразработок. Его капитанский чин, как и капитанский чин Любова, был данью предрассудкам армейского начальства. Вошел капитан Дэвидсон — стройный и красивый. Его худое сильное лицо дышало суровым спокойствием. У всех дверей встали часовые. Армейские спины были бескомпромиссно выпрямлены. Не заседание, а расследование, это ясно. Кто виноват? «Я виноват», — с отчаянием подумал Любов, но посмотрел через стол на капитана Дона Дэвидсона, посмотрел с брезгливостью и презрением.
Коммодор Янг заговорил очень спокойно и тихо:
— Как вам известно, господа, мой корабль сделал остановку тут, на сорок первой планете, только чтобы высадить новых колонистов, а порт назначения «Шеклтона» — восемьдесят восьмая планета, Престно, входящая в хейнскую группу. Однако мы не можем игнорировать нападение на один из ваших дальних лагерей, поскольку оно произошло во время нашего пребывания на орбите. Особенно ввиду некоторых новых событий, о которых при нормальном положении вещей вы были бы извещены несколько позже. Дело в том, что статус сорок первой планеты как земной колонии теперь подлежит пересмотру, а резня в вашем лесном лагере может его ускорить. В любом случае мы с вами должны что-то решить немедленно, так как я не могу долго задерживать здесь свой корабль. В первую очередь надо удостовериться, что относящиеся к делу факты известны всем присутствующим. Рапорт капитана Дэвидсона о событиях в Лагере Смита был записан на пленку, и на корабле мы его все прослушали. И вы здесь тоже? Прекрасно. Если у кого-нибудь из вас есть вопросы к капитану Дэвидсону, задавайте их. У меня вопрос есть. На следующий день, капитан Дэвидсон, вы вернулись в сожженный лагерь на большом вертолете с восемью солдатами. Получили ли вы разрешение от старшего офицера здесь, в Центре, на этот полет?
Дэвидсон встал.
— Да, получил.
— Были вы уполномочены приземлиться и поджечь лес в окрестностях бывшего лагеря?
— Нет, не был.
— Однако лес вы подожгли?
— Да, поджег. Я хотел выкурить пискунов, которые убили моих людей.
— У меня все. Господин Лепеннон?
Высокий хейнит откашлялся.
Капитан Дэвидсон, — начал он, — считаете ли вы, что ваши подчиненные в Лагере Смита были в целом всем довольны?
— Да, считаю.
Дэвидсон говорил твердо и прямо. Казалось, его не тревожило положение, в котором он оказался. Конечно, этим флотским и инопланетянам он не подчинен, и отчитываться за потерю двухсот человек, а также за самовольно принятые карательные меры должен только перед своим полковником. Однако его полковник присутствует здесь и слушает.
— Они получали хорошее питание и жили в хороших условиях, насколько это возможно во временном лагере? И рабочие часы у них были нормальными?
— Да.
— Дисциплина была исключительно суровой?
— Нет, конечно.
— В таком случае чем вы объясните этот мятеж?
— Я не понял вопроса.
— Если среди них не было никакого недовольства, почему часть ваших подчиненных перебила остальных и подожгла лагерь?
Наступило неловкое молчание.
— Разрешите мне, — сказал Любов. — На землян напали работавшие в лагере местные врасу, атшияне, объединившись со своими лесными соплеменниками. В своем рапорте капитан Дэвидсон называет атшиян «пискунами».
На лице Лепеннона отразились смущение и озабоченность.
— Благодарю вас, профессор Любов. Я неверно понял ситуацию. Мне представлялось, что слово «пискуны» означает категорию землян, выполняющих неквалифицированную работу в лесных лагерях. Считая, как и все мы, что атшияне как раса лишены агрессивности, я не мог предположить, что подразумеваются они. Собственно говоря, я даже не знал, что они вообще сотрудничают с вами в лесных лагерях… Но тогда мне тем более непонятно, чем были вызваны это нападение и мятеж.
— Я не знаю.
— Когда капитан сказал, что его подчиненные были всем довольны, подразумевал ли он и аборигенов? — буркнул таукитянин Ор.
Хейнит тотчас спросил у Дэвидсона тем же озабоченным вежливым голосом:
— А жившие в лагере атшияне тоже были всем довольны?
— Насколько мне известно, да.
— В их положении там или в порученной им работе не было ничего необычного?
Любов ощутил, как возросло внутреннее напряжение полковника Донга, его офицеров, а также командира звездолета — словно завернули винт на один оборот. Дэвидсон сохранял невозмутимое спокойствие.
— Ничего.
Любов понял, что на «Шеклтон» отсылались только его научные отчеты, а его протесты и даже предписываемые инструкции ежегодные оценки «приспособления аборигенов к присутствию колонистов» лежат на дне ящика чьего-то стола здесь, в штабе. Эти двое неземлян ничего не знали об эксплуатации атшиян. Они — но не коммодор Яни он успел несколько раз побывать на планете и, вероятно, видел загоны, в которые запирали пискунов. Да и в любом случае командир корабля, облетающего колонии, не может не знать, как складываются взаимоотношения землян и врасу. Как бы он ни относился к деятельности департамента по развитию колоний, вряд ли что-нибудь могло его удивить. Но таукитянин и хейнит — откуда им знать, что творится на колонизируемых планетах? Разве что случай забрасывал их в такую колонию по пути совсем в другое место. Лепеннон и Ор вообще не собирались спускаться здесь с орбиты. Или, возможно, их не собирались спускать, но, услышав о чрезвычайном происшествии, они настояли на этом. Почему коммодор взял их сюда? По своей воле или по их требованию? Он не сказал, кто они такие, но в них чувствовалась привычка распоряжаться, от них веяло сухим опьяняющим воздухом власти. Голова у Любова больше не болела, он испытывал бодрящее возбуждение, его лицо горело.
— Капитан Дэвидсон, — сказал он, — у меня есть несколько вопросов, касающихся вашей позавчерашней стычки с четырьмя аборигенами. Вы уверены, что среди них был Сэм, или Селвер Теле?
— Да, кажется.
— Вы знаете, что у него с вами личные счеты?
— Не имею ни малейшего представления.
— Нет? Поскольку его жена умерла у вас на квартире сразу после того, как вы учинили над ней насилие, он считает вас виновником ее смерти. И вы не знали этого? Он уже один раз бросился на вас здесь, в Дентрвилле. И вы забыли про это? Ну, как бы то ни было, личная ненависть Селвера к капитану Дэвидсону, возможно, в какой-то мере объясняет это беспрецедентное нападение или отчасти дала ему толчок. Вспышки агрессивного поведения у атшиян вовсе не исключены — ни одно из моих исследований не давало материалов для подобного утверждения. Подростки, еще не овладевшие искусством контролировать сновидения и перепевать противника, часто борются между собой или дерутся на кулаках, причем это отнюдь не всегда дружеские состязания. Но Селвер — взрослый мужчина и сновидец. Тем не менее, когда он в первый раз в одиночку бросился на капитана Дэвидсона, им явно руководило стремление убить. Как, кстати, и капитаном Дэвидсоном. Я был свидетелем их схватки. В то время я счел, что это нападение — исключительный случай, минутное безумие, вызванное горем, тяжелой психической травмой, что оно вряд ли повторится. Я ошибся… Капитан, когда четверо атшиян бросились на вас из засады, как вы указали в своем рапорте, вас в конце концов прижали к земле?
Да.
— В какой позе?
Спокойное лицо капитана Дэвидсона напряглось, и Любова кольнула невольная жалость. Он хотел запутать Дэвидсона в его собственной лжи и вынудить хотя бы раз сказать правду, но вовсе не унижать его публично. Обвинения в изнасиловании и убийстве только поддерживали внутреннее убеждение Дэвидсона, что он — истинный мужчина, но теперь это лестное представление о себе оказывалось под угрозой. Любов вынудил его вспомнить, как он, профессиональный солдат, сильный, хладнокровный, бесстрашный, был брошен на землю врагами ростом с шестилетнего ребенка… Во что обошлась Дэвидсону всплывшая в его памяти картина, как он впервые смотрел на зеленых человеков не сверху вниз, а снизу вверх?
— Я лежал на спине.
— Голова у вас была откинута или повернута?
— Не помню.
— Я пытаюсь установить определенный факт, капитан, который помог бы объяснить, почему Селвер вас не убил, хотя у него были личные счеты с вами и незадолго до этого он участвовал в истреблении двухсот человек. Я подумал, что вы могли случайно принять одну из тех поз, которые заставляют атшиянина сразу же оставить своего противника.
— Я не помню.
Любов обвел взглядом сидевших за столом. Все лица выражали любопытство, но некоторые были настороженными.
— Эти умиротворяющие жесты и позы могут опираться на какие-то врожденные инстинкты или представлять собой рудименты реакции бегства, но они получили социальное развитие, усложнились и теперь заучиваются. Для наиболее действенной и совершенной позы покорности надо лечь навзничь, закрыть глаза и повернуть голову так, чтобы подставить противнику ничем не защищенное горло. Я убежден, что ни один атшиянин на этих островах просто физически не способен причинить вред врагу, принявшему эту позу. И прибегнет к тому или иному способу, чтобы дать выход гневу и желанию убить. Когда они вас повалили, капитан, может быть, Селвер запел?
— Что-что?
— Он запел?
— Не помню.
Стена. Непробиваемая. Любов уже хотел пожать плечами и замолчать, но тут таукитянин спросил:
— Что вы имеете в виду, профессор Любов?
Наиболее приятной чертой довольно жесткого таукитянского характера была любознательность, бескорыстное и неутомимое любопытство: таукитяне даже умирали охотно, интересуясь, что будет дальше.
— Видите ли, — ответил Любов, — атшияне заменяют физический поединок ритуальным пением. Это опять-таки широко распространенное в природе явление, и, возможно, оно опирается на какие-то физиологические моменты, хотя у людей трудно предположить «врожденные инстинкты» такого рода. Но как бы то ни было, здесь у всех высших приматов существуют голосовые состязания между двумя самцами — они воют или свистят. В конце концов доминирующий самец может дать противнику оплеуху, но чаще всего они просто около часа стараются переорать друг друга. Атшияне сами усматривают в этом аналогию со своими певческими состязаниями, которые также бывают только между мужчинами, однако, как они сами отмечают, у них такое состязание не только дает выход агрессивным побуждениям, но и представляет собой вид искусства. Победа остается за более умелым певцом. И я подумал, не пел ли Селвер над капитаном Дэвидсоном, если же пел, то потому ли, что не мог убить, или потому, что предпочел бескровную победу? Эти вопросы неожиданно приобрели большую важность.
— Профессор Любов, — сказал Лепеннон, — насколько эффективны эти приемы для разрядки агрессивности? Они универсальны?
— У взрослых — да. Так говорили все те, у кого я собирал сведения, и мои личные наблюдения полностью это подтверждали… До позавчерашнего дня. Изнасилование, избиение и убийство им практически неизвестны. Конечно, не исключаются несчастные случаи. И тяжелые мании. Но последние — редкость.
— А как они поступают с опасными маньяками?
— Изолируют. В буквальном смысле слова. На уединенных островах.
— Но атшияне не вегетарианцы, они охотятся на животных?
— Да. Мясо принадлежит к основным продуктам их питания.
— Поразительно! — воскликнул Лепеннон, и его белая кожа стала еще белее от волнения. — Человеческое общество с надежным антивоенным тормозом? А какой ценой это достигается, профессор Любов?
— Точного ответа я дать не могу. Пожалуй, ценой отказа от изменений. Их общество статично, устойчиво, однородно. У них нет истории. Полнейшая гомогенность и ни малейшего прогресса. Можно сказать, что, подобно лесу, дающему им приют, они достигли оптимального равновесия. Но это вовсе не значит, что они лишены способности к адаптации.
— Господа, все это очень интересно, но лишь в довольно узком смысле, и не имеет прямого отношения к тому, что мы пытаемся тут установить.
— Извините, полковник Донг, но, возможно, это и есть объяснение. Итак, профессор Любов?
— Возникает вопрос, не доказывают ли они сейчас эту свою способность. Приспосабливая свое поведение к нам. К колонии землян. На протяжении четырех лет они вели себя с нами так же, как друг с другом. Несмотря на физические различия, они признали в нас членов своего вида, то есть людей. Однако мы вели себя не так, как должны себя вести им подобные. Мы полностью игнорировали систему отношений, права и обязанности, сопряженные с отсутствием насилия. Мы убивали, изгоняли и порабощали людей этой планеты, уничтожали их общины и рубили их леса. Нет ничего удивительного, если они решили, что нас нельзя считать людьми.
— А значит, можно убивать, как животных. Да-да, конечно, — сказал таукитянин, наслаждаясь логичностью этого построения, но лицо Лепеннона застыло, словно высеченное из белого мрамора.
— Порабощали? — переспросил хейнит.
— Капитан Любов излагает свои личные теории и мнения, — поспешно вмешался полковник Донг, — которые, должен сказать прямо, мне представляются ошибочными, и мы с ним уже обсуждали их прежде, но к теме нашего совещания они отношения не имеют. Мы никого не порабощаем. Некоторые аборигены играют полезную роль в наших начинаниях Добровольный автохтонный[16] корпус является составной частью всех здешних поселений, кроме временных лагерей. У нас не хватает людей для осуществления наших целей, мы постоянно нуждаемся в рабочих руках и используем всех, кого удается найти, но отнюдь не в формах, которые подпадали бы под определение рабства Разумеется, нет.
Лепеннон хотел что-то сказать, но промолчал, уступая черед таукитянину, однако тот спросил только:
— Какова численность обеих рас?
Ему ответил Госсе:
— Землян в настоящее время здесь находится две тысячи шестьсот сорок один человек. Любов и я оцениваем численность местных врасу очень приблизительно в три миллиона.
— Вам следовало бы учесть эти статистические данные, прежде чем вы начали менять местные обычаи! — заметил Ор с неприятным, однако вполне искренним смехом.
— Мы достаточно вооружены и оснащены, чтобы противостоять любым агрессивным действиям со стороны аборигенов, — вмешался полковник. — Однако специалисты первой обзорной экспедиции и наши собственные — и в первую очередь капитан Любов, — в полном согласии между собой внушали нам, будто новотаитяне — примитивные, безобидные и миролюбивые существа. Как выяснилось теперь, эти сведения были явно ошибочными..
— Явно! — перебил Ор. — Считаете ли вы, полковник, что люди как вид — примитивные, безобидные и миролюбивые существа? Конечно, нет. Но вы ведь знали, что врасу на этой планете — люди? Точно такие же, как вы, как я или Лепеннон, поскольку все мы восходим к одной хейнитской расе?
— Я знаю о существовании такой гипотезы..
— Полковник, это исторический факт!
— Я не обязан признавать это фактом! — огрызнулся старик полковник. — И мне не нравится, когда мне навязывают чужие мнения. Я знаю другой факт: пискуны ростом в метр, они покрыты зеленым мехом, они не спят, и они не люди в том смысле, в каком я понимаю это слово!
— Капитан Дэвидсон, — спросил таукитянин, — по-вашему, местные врасу — люди или нет?
— Не знаю.
— Но вы совершили половой акт с аборигенкой — с женой этого Селвера. Значит, вы считали ее женщиной, а не животным? А остальные? — Он обвел взглядом побагровевшего полковника, нахмурившихся майоров, взбешенных капитанов и растерянных специалистов. Его лицо выразило брезгливое презрение. — Ход ваших мыслей нелогичен, — закончил он.
По его понятиям, это было грубейшее оскорбление.
Командир «Шеклтона» наконец вынырнул из омута общего смущенного молчания.
— Итак, господа, трагические события в Лагере Смита, вне всякого сомнения, тесно связаны с взаимоотношениями, установившимися между колонией и местным населением, а потому их нельзя рассматривать как малозначительный или случайный эпизод. Именно это мы и должны были установить, поскольку в нашем распоряжении есть средство, которое поможет вам выйти из затруднений. Цель нашего полета вовсе не исчерпывается доставкой сюда двух сотен невест, хотя я и знаю, как вы их ждали. На Престно возникли некоторые сложности, и нам поручено доставить тамошнему правительству ансибл. Другими словами, АМС — аппарат мгновенной связи.
— Что? — воскликнул Серенг, глава инженерной службы.
Все земляне растерянно уставились на коммодора Янга.
— У нас на борту находится ранняя его модель, которая обошлась примерно в годовой доход целой планеты. Но с того момента, когда мы покинули Землю, прошло двадцать семь землет, и теперь их научились изготовлять гораздо дешевле. Ими оснащаются все корабли космофлота, и автоматический корабль или корабль с командой, который доставил бы его вам при нормальном положении вещей, уже находится в полете. Точнее говоря, если я ничего не спутал, это корабль с командой, и он должен прибыть сюда через девять и четыре десятых земгода.
— Откуда вы знаете? — спросил кто-то, невольно подыграв коммодору, который ответил с улыбкой:
— Из переговоров по нашему ансиблу. Господин Ор, это изобретение ваших сопланетян, так не объясните ли вы его устройство присутствующим?
Таукитянин не смягчился.
— Пытаться объяснять им принцип действия ансибла бессмысленно, — сказал он. — Назначение же его можно изложить в двух словах: мгновенная передача сведений на любое расстояние. Один его элемент должен находиться на астрономическом теле, имеющем значительную массу, второй — в любой точке космоса. С момента выхода на орбиту «Шеклтон» ежедневно обменивался информацией с Землей, находящейся на расстоянии в двадцать семь световых лет. Для передачи вопроса и получения ответа уже не требуется пятидесяти четырех лет, как при использовании электромагнитных аппаратов. Передача происходит мгновенно, и разрыва во времени между мирами более не существует.
— Едва мы вошли в пространство-время этой планеты, мы, так сказать, позвонили домой, — мягко продолжал коммодор. — И нам сообщили, что произошло за двадцать семь лет нашего полета. Разрыв во времени по-прежнему существует для материальных тел, но не для связи. Вы, конечно, понимаете, что АМС для нас как космических видов важен не меньше, чем была важна речь на более ранней ступени нашей эволюции. Он тоже создает возможность для возникновения общества.
— Господин Ор и я покинули Землю двадцать семь лет назад в качестве представителей правительства Тау Второй и Хейна, — сказал Лепеннон. Голос его оставался кротким и вежливым, но из него исчезла всякая теплота. — В то время обсуждалось создание союза или лиги цивилизованных миров, которое стало возможным с появлением мгновенной связи. Сейчас Лига Миров существует. Она существует уже восемнадцать лет. Господин Ор и я являемся теперь эмиссарами Совета Лиги и потому обладаем определенными полномочиями и властью, которых не имели, когда улетали с Земли.
Эта троица с космолета твердит о том, будто существует аппарат мгновенной связи, будто существует межзвездное надправительство. Хотите — верьте, хотите — нет. Они сговорились и лгут. Вот какая мысль возникла в мозгу у Любова.
Он взвесил ее и решил, что она достаточно логична, но продиктована безотчетной подозрительностью, психическим защитным механизмом, и отбросил ее. Однако среди штабных, натренированных мыслить по заданным схемам, среди этих специалистов по самозащите найдется немало таких, кто уверует в это подозрение так же безоговорочно, как он его отбросил. Они не могут не прийти к выводу, что человек, вдруг претендующий на совершенно новую форму власти, должен быть или лжецом, или заговорщиком. Они бессильны что-либо изменить в своем мировосприятии, как и он сам, Любов, натренированный сохранять беспристрастность и гибкость мышления, хочет он того или нет.
— Должны ли мы поверить всему… всему этому, только полагаясь на ваше слово? — произнес полковник Донг с достоинством, но жалобно: его мыслительные процессы протекали недостаточно четко, и ему было ясно, что не следует верить ни Лепеннону, ни Ору, ни Янгу, но тем не менее он поверил им и перепугался.
— Нет, — ответил таукитянин. — С этим покончено. Прежде колониям вроде вашей приходилось полагаться на сведения, доставляемые космолетами, и устаревшую радиоинформацию. Но теперь вы можете сразу получить все необходимые подтверждения. Мы намерены передать вам ансибл, предназначавшийся для Престно. Лига уполномочила нас на это — разумеется, через ансибл. Ваша колония находится в тяжелом положении. В гораздо более тяжелом, чем можно было заключить по вашим рапортам. Ваши рапорты очень неполны — то ли из-за глупого неведения, то ли из-за сознательной цензуры. Однако теперь вы получили ансибл и можете прямо снестись с вашим земным руководством, чтобы запросить инструкции. Ввиду глубоких изменений, которые произошли в организации управления Землей после нашего отлета, я рекомендовал бы вам сделать это безотлагательно. Теперь нет никаких оправданий ни для безоговорочного следования устаревшим инструкциям, ни для невежества, ни для безответственной автономии.
Стоит таукитянину оскорбиться, и он уже не в силах совладать с собой. Господин Ор позволяет себе лишнее, и коммодор Янг должен был бы его одернуть. Но есть ли у него такое право? Какими полномочиями наделен «эмиссар Совета Лиги Миров»? Кто здесь главный? Любову вдруг стало страшно, и его виски словно стянул железный обруч. Возвращалась головная боль. Он взглянул на сидящего напротив Лепеннона, на переплетенные длинные белые пальцы его рук, которые спокойно лежали, отражаясь в полированной поверхности стола. Мраморная белизна кожи была скорее неприятна Любову, воспитанному в земных эстетических понятиях, но сила и безмятежность этих рук ему нравилась. У хейнитов цивилизация в крови, думал он, ведь они приобщились к ней так давно. Они вели социально-интеллектуальную жизнь с грацией охотящейся в саду кошки, с неколебимой уверенностью ласточки, летящей через море вслед за летом. Они достигли всего. Им не надо было притворяться или фальшивить. Они были тем, чем были. Никто не укладывался в параметры человека так безупречно. Разве только зеленый народец? Измельчав, переприспособившись, застыв в своем развитии, пискуны так абсолютно, так честно, безмятежно были тем, чем были…
Бентон, один из офицеров, спросил Лепеннона, находятся ли они на планете в качестве наблюдателей Лиги… (он запнулся) Лиги Миров или уполномочены…
Лепеннон вежливо вывел его из затруднения:
— Мы просто наблюдатели и не имеем полномочий распоряжаться. Вы по-прежнему ответственны только перед Землей.
— Следовательно, ничто, в сущности, не изменилось! — с облегчением сказал полковник Донг.
— Вы забываете про ансибл, — перебил Ор. — Сразу после совещания я научу вас пользоваться им. И вы сможете проконсультироваться с вашим департаментом.
Заговорил Яни.
— Поскольку решение вашей проблемы не терпит отлагательств, а Земля теперь стала членом Лиги и Колониальный кодекс за последние годы мог значительно измениться, совет господина Ора весьма разумен и своевременен. Мы должны быть очень благодарны господину Ору и господину Лепеннону за их решение предоставить земной колонии ансибл, предназначенный для Престно. Это было их решение. Я же мог только от всего сердца с ними согласиться. Теперь остается еще один вопрос, решить который должен я, опираясь на ваше мнение. Если вы считаете, что колонии угрожают новые нападения все большего числа аборигенов, я могу задержать мой корабль здесь еще недели на две для пополнения вашего оборонительного оружия. Кроме того, я могу эвакуировать женщин. Детей в колонии пока еще нет, не так ли?
— Да, — сказал Госсе — А женщин тут теперь четыреста восемьдесят две.
— Что же, у меня есть место для трехсот восьмидесяти пассажиров. Еще сто как-нибудь разместим. Лишняя масса замедлит возвращение домой примерно на год, но и только. К сожалению, ничего больше я вам предложить не могу. Мы должны лететь дальше, на Престно, ближайшую к вам планету, расстояние до которой, как вы знаете, чуть меньше двух световых лет. На обратном пути к Земле мы опять побываем здесь, но это будет не раньше, чем через три с половиной земгода. Вы столько продержитесь?
— Конечно, — сказал полковник, и остальные поддержали его. — Мы предупреждены, и больше нас врасплох не застанут.
— А аборигены? — сказал таукитянин. — Они смогут продержаться еще три с половиной года?
— Да, — сказал полковник.
— Нет, — сказал Любов. Он все это время следил за выражением лица Дэвидсона, и в нем нарастало что-то похожее на панику.
— Полковник? — вежливо осведомился Лепеннон.
— Мы здесь уже четыре года, и аборигены благоденствуют. Места хватает для всех нас с избытком — как вам известно, планета очень мало населена, и ее никогда не открыли бы для колонизации, если бы дело обстояло иначе Ну а если им снова взбредет в голову напасть, они нас больше врасплох не застанут. Нас неверно информировали относительно характера этих аборигенов, но мы прекрасно вооружены и сумеем защититься, хотя никаких карательных мер мы не планируем. Колониальный кодекс абсолютно запрещает что-либо подобное, и, пока я не узнаю, какие правила ввело новое правительство, мы будем строго соблюдать прежние правила, как всегда их соблюдали, а в них прямо указано на недопустимость широких карательных действий или геноцида. Просьб о помощи мы посылать не будем: в конце-то концов колония, удаленная от родной планеты на двадцать семь световых лет, должна рассчитывать главным образом на собственные ресурсы и вообще полагаться только на себя, и я не вижу, как АМС может что-либо изменить в этом отношении, поскольку корабли, люди и грузы, как и раньше, перемещаются в космосе со скоростью, всего лишь близкой к световой. Мы будем по-прежнему отправлять на Землю лесоматериалы и сами о себе заботиться. Женщинам никакой опасности не грозит.
— Профессор Любов? — сказал Лепеннон.
— Мы здесь четыре года, и я не уверен, что местная человеческая культура сможет выдержать еще четыре. Что касается общей экологии планеты, полагаю, Госсе подтвердит мои слова, если я скажу, что мы невосстановимо погубили экологические системы на одном Большом Острове, нанесли им огромный ущерб здесь, на Сорноле, который можно считать почти материком, и, если лесоразработки будут продолжаться нынешними темпами, еще до конца десятилетия почти наверное превратим в пустыню все крупные обитаемые острова. Ни штаб колонии, ни Лесное бюро в этом не виноваты: они просто следовали «плану развития», который был составлен на Земле на основании далеко не достаточных сведений о планете, ее экологических системах и аборигенах.
— Мистер Госсе? — произнес вежливый голос.
— Ну, Радж, вы, пожалуй, преувеличиваете. Бесспорно, Свалку — остров, где вопреки моим рекомендациям, лесоразработки велись слишком интенсивно, — приходится сбросить со счетов. Если на определенной площади лес вырубается свыше определенного процента, фибровник отмирает, а именно корневая система этого растения связывает почву на расчищенной земле, без чего почва превращается в пыль и стремительно уносится ветрами и ливнями. Однако я не могу согласиться с тем, что данные нам установки неверны, — надо лишь строго им следовать. Они опираются на тщательное изучение планеты. И здесь, на Центральном острове, мы, точно следуя плану, добились успеха — эрозия незначительна, а расчищенная земля очень плодородна. Разработка леса вовсе не означает создания пустыни — ну разве что с точки зрения белки. Мы не знаем точно, как экосистемы здешних первобытных лесов приспособятся к новой комбинации леса, степи и пахотной земли, предусмотренной планом развития, но мы знаем, что во многих случаях шансы на адаптацию и выживание очень велики.
— Именно это утверждало экологическое бюро, когда речь шла об Аляске в первый период первого пищевого кризиса, — перебил Любов. Горло у него сжала судорога, и голос звучал пронзительно и хрипло. А он-то надеялся, что Госсе его поддержит! — Сколько ситкинских елей вам довелось увидеть за вашу жизнь, Госсе? Сколько белых сов? Или волков? Или эскимосов? После пятнадцати лет осуществления «программы развития» сохранилось около трех процентов исконных аляскинских видов, как растений, так и животных. А сейчас их число равно нулю. Лесная экология очень хрупка. Если лес гибнет, с ним гибнет и его фауна. А в языке атшиян лес называется тем же словом, которое означает мир, Вселенную. Коммодор Янг, я официально ставлю вас в известность, что, если колонии непосредственная опасность пока не грозит, она грозит всей планете…
— Капитан Любов! — перебил старый полковник. — Офицеры специальных служб не могут обращаться с подобными заявлениями к офицерам других служб, но только к руководству колонии, которое одно правомочно их рассматривать, и я не потерплю дальнейших попыток давать рекомендации без предварительного согласования.
Любов, застигнутый врасплох собственной вспышкой, извинился и попытался принять спокойный вид. Если бы он не потерял контроля над собой! Если бы у него не сорвался голос! Если бы у него хватило выдержки… А полковник тем временем продолжал:
— Нам представляется, что вы допустили серьезные ошибки в оценке миролюбия и отсутствия агрессивности у здешних аборигенов, и мы не предвидели и не предотвратили страшную трагедию в Лагере Смита именно потому, что положились на ваше мнение, как мнение специалиста, капитан Любов. Поэтому я думаю, что нам придется подождать, пока другие специалисты по врасу не смогут изучить их глубже, поскольку факты свидетельствуют, что ваши заключения содержали существеннейшие ошибки.
Любов принял это молча. Пусть Янг и инопланетяне посмотрят, как они сваливают вину друг на друга. Тем лучше! Чем больше они будут препираться, тем вероятнее, что эти эмиссары проведут инспекцию, возьмут их под контроль. И ведь он действительно виноват, он действительно ошибся! «К черту самолюбие, лишь бы уберечь лесных людей!» — подумал Любов и с такой силой ощутил всю глубину своего унижения и самопожертвования, что у него на глаза навернулись слезы.
Тут он заметил, что Дэвидсон внимательно на него поглядывает.
Он выпрямился, лицо у него горело, в висках стучала кровь. Он не станет терпеть насмешек этой скотины Дэвидсона. Неужели Ор и Лепеннон не видят, что такое Дэвидсон и какой он здесь пользуется властью, тогда как его, Любова, власть — одна фикция, исчерпывающаяся правом «давать рекомендации»? Если все ограничится установкой этого их сверхрадио, трагедия в Лагере Смита почти наверняка станет предлогом для систематического истребления аборигенов. С помощью бактериологических средств, скорее всего. Через три с половиной года «Шеклтон» вернется на Новое Таити и найдет тут процветающую колонию и никаких трудностей с пискунами. Абсолютно никаких. Эпидемия — такая жалость! Мы приняли все меры, требуемые Колониальным кодексом, но, вероятно, произошла мутация — ни малейшей резистентности, но тем не менее мы сумели спасти масть их, перевезя на Новофолклендские острова в южном полушарии, где они прекрасно себя чувствуют — все шестьдесят два аборигена.
Совещание закончилось. Любов встал и перегнулся через стол к Лепеннону.
— Сообщите Лиге, что необходимо спасти леса, лесных людей, — сказал он еле слышно, потому что судорога сжимала его горло. — Вы должны это сделать, должны!
Хейнит посмотрел ему в глаза. Его взгляд был ласковым, сдержанным, бездонным. Он ничего не ответил.
4
Рассказать кому-нибудь — не поверят! Они все свихнулись. Эта проклятая планета им всем мозги набекрень сдвинула, одурманила, вот они и дрыхнут наяву, не хуже пискунов. Да если бы ему самому еще раз прокрутили то, чего он насмотрелся на этом «совещании» и на инструктаже после, он бы не поверил. Командир корабля Звездного флота лижет пятки двум гуманоидам! Инженеры и техники визжат и пускают слюни из-за какого-то дурацкого радио, а волосатый таукитянин измывается над ними и бахвалится, словно земная наука давным-давно не предсказала появление АМС! Гуманоиды идейки-то свистнули, использовали и назвали свою штуковину ансиблом, чтобы никто не сообразил, что это всего-навсего АМС. Но хуже всего было это их совещание, когда псих Любов орал всякую чушь, а полковник Донг не заткнул ему пасть, позволил оскорблять и Дэвидсона, и весь штаб, и всю колонию, а эти две инопланетные морды сидят и ухмыляются — плюгавая серая макака и долговязая бледная немочь, сидят и потешаются над людьми!
Хуже некуда. Но и когда «Шеклтон» улетел, лучше не стало. Ну ладно, пусть его отправили на Новую Яву в распоряжение майора Мухамеда, он не в претензии. Полковник должен был наложить на него дисциплинарное взыскание. В душе-то старик Динг-Донг наверняка одобряет, что он прошелся с огоньком по острову Смита и дал урок пискунам, но сделал он это по собственной инициативе, а дисциплина есть дисциплина, и полковник обязан был призвать его к порядку. Что поделаешь, играть надо по правилам. Но вот какое отношение к правилам имеет то, что вякает их телевизор-переросток, который они называют ансиблом? Этот их новый идол в штаб-квартире, на который они не намолятся?
Инструкции из Карачи, от департамента развития колоний. «Не допускать контактов между землянами и атшиянами, кроме тех, инициаторами которых будут атшияне.» Проще говоря, с этих пор от пискуньих нор держись подальше, а рабочую силу ищи где хочешь! «Использование добровольного труда не рекомендуется, использование принудительного труда запрещается.» Опять двадцать пять! А как тогда вести лесоразработки, об этом они подумали? Нужны Земле эти бревна и доски или нет? Небось все еще шлют робогрузовозы на Новое Таити по четыре в год, и каждый везет на Землю первоклассные пиломатериалы на тридцать миллионов неодолларов. Естественно, департаменту эти миллиончики очень даже кстати. Там сидят деловые люди. И инструкции идут не от них, это и дураку ясно.
«Колониальный статус сорок первой планеты пересматривается.» Новым Таити ее уже больше не называют, скажите пожалуйста! «До вынесения окончательного решения колонисты должны соблюдать предельную осторожность в отношениях с местными обитателями… Использование какого бы то ни было оружия, кроме мелкокалиберных пистолетов, предназначенных для самозащиты, категорически запрещается.» Прямо как на Земле, только там и пистолеты давно запрещены. Но за каким, спрашивается, чертом человек пролетел расстояние в двадцать семь световых лет, если на неосвоенной планете у него отбирают и автоматы, и огненный студень, и бомбы-лягушки? Нет-нет! Сидите себе, посиживайте, пай-мальчики, а пискуны пусть спокойненько плюют тебе в лицо, и распевают над тобой песни, и втыкают тебе нож в брюхо, и жгут твой лагерь! Но ты и пальцем не тронь милых зеленых малюток. И думать не смей!
«Всемерно рекомендуется политика воздержания от контактов, какие бы то ни было агрессивные или карательные действия строго запрещаются.»
Вот она, суть всех этих «ансиблограмм», и любой дурак сообразил бы, что шлет их не колониальный департамент. Не могли же они там настолько измениться за тридцать лет! Это все были практичные люди, они трезво смотрели на вещи и знали, какова жизнь на неосвоенных планетах. Всякому, кто не спятил от геошока, должно быть ясно, что это фальшивки. Может, они прямо заложены в аппарат — набор ответов на наиболее вероятные вопросы, и выдает их аналитическое устройство. Инженеры, правда, вякают, что они бы такое сразу обнаружили. Может, и так. Тогда, значит, эта штука и в самом деле дает мгновенную связь с другой планетой, да только не с Землей. Вот это уж точно! Во второй передатчик ответы вкладывают не люди, а инопланетяне, гуманоиды. Скорее всего таукитяне: аппарат сконструировали они и вообще соображать, подлецы, умеют. Как раз из тех, кто наверняка замышляет прибрать к рукам всю Галактику. Хейниты, конечно, с ними стакнулись: розовые слюни в ансиблограммах так и отдают хейнитами. Какая их конечная цель — отгадать, сидя здесь, непросто. Может, рассчитывают ослабить Землю, втянув ее в эту аферу с Лигой Миров. Ну а что они затеяли тут, на Новом Таити, понять легко: предоставят пискунам разделаться с людьми, и концы в воду. Свяжут по рукам и ногам ансибловыми фальшивками, и пусть их режут все, кому не лень. Гуманоиды помогают гуманоидам — крысы помогают крысам.
А полковник Донг все это кушает. И намерен выполнять приказы. Так прямо и заявил: «Я намерен выполнять приказы Земли, а вы, Дон, вы, черт побери, будете выполнять мои приказы, а на Новой Яве — приказы майора Мухамеда». Дурак он старый, Динг-Донг, но Дэвидсон ему нравится, а он — Дэвидсону. Какие там еще приказы, когда надо спасать человечество от заговора гуманоидов! Но старика все-таки жаль! Дурак, зато мужественный и верный долгу. Не прирожденный предатель, не то что Любов — ханжа, нытик, язык без костей. Вот пусть пискуны его первым и прикончат, умника Раджа Любова, прихвостня гуманоидов.
Некоторые люди, особенно среди азиев и хиндазиев, так и рождаются предателями. Не все, конечно, но некоторые. А некоторые люди рождаются спасителями. Ну так уж они устроены, и никакой особой заслуги тут нет — как в евроафрском происхождении или в крепком телосложении. Он так на это и смотрит. Если в его силах будет спасти мужчин и женщин Нового Таити, он их спасет, а если нет — он, во всяком случае, сделает, что сможет, и говорить больше не о чем.
А, да — женщины! Это, конечно, обидно. Вывезли с Новой Явы всех до единой и больше из Центрвилла не шлют никого. «Пока еще опасно», — ничего умнее в штабе не придумали! А каково ребятам в трех дальних лагерях, это они учитывают? Пискуний не тронь, баб всех забрали в Центрвилл — на что они, собственно, рассчитывают? Ясное дело, ребята озлятся. Ну, да долго это не протянется. Такая идиотская ситуация стабильной быть не может. Если теперь, после отлета «Шеклтона», они не вернутся понемножку в прежнюю колею, капитану Дэвидсону придется легонько их подтолкнуть. Ладно, он готов потрудиться сверх положенного, лишь бы все пришло в норму.
В то утро, когда он улетал с Центрального, они отпустили всех рабочих пискунов — иди, гуляй! Закатили благородную речугу на ломаном наречии, открыли ворота загона и выпустили всех ручных пискунов — всех до единого: носильщиков, землекопов, поваров, мусорщиков, домашних слуг и служанок, ну всю ораву. И хоть бы один остался! А ведь некоторые служили у своих хозяев с самого основания колонии, четыре земгода! Но они о верности и понятия не имеют! Собака там или шимпанзе хозяина бы не бросили. А эти еще и до собак не развились, остались на одном уровне с крысами и змеями: умишка только на то и хватает, чтобы обернуться и тяпнуть тебя, едва выпустишь их из клетки. Динг-Донг совсем спятил — выпустил пискунов прямо рядом с городом. Надо было свезти их всех на Свалку: пусть бы передохли там с голоду. Но эти два гуманоида и их говорящий ящик здорово напугали Донга. И если бы дикие пискуны на Центральном задумали устроить резню, как в Лагере Смита, у них теперь хоть отбавляй полезных помощников, которые знают город, знают порядки в нем, знают, где находится арсенал, где выставляются часовые и все прочее. Ну, если Центрвилл спалят, пусть там в штабе сами себе спасибо скажут. Собственно говоря, ничего другого они и не заслуживают. За то, что позволили предателям задурить себе голову, за то, что послушали гуманоидов и пренебрегли советами людей, которые знают, что такое пискуны на самом деле.
Никто из штабных молодчиков не слетал, как он, в лагерь, не поглядел на золу, на разбитые машины, на обгоревшие трупы. А труп Ока — там, где они перебили команду лесорубов… У него из обоих глаз торчали стрелы, будто какое-то жуткое насекомое высунуло усики и нюхает воздух. А, черт! Так и мерещится, так и мерещится!
Хоть одно хорошо: что бы там ни требовали фальшивки, а у ребят на Центральном будет для защиты кое-что получше «мелкокалиберных пистолетов». У них есть огнеметы и автоматы. Шестнадцать малых вертолетов оснащены пулеметами, и с них удобно бросать банки с огненным студнем. А пять больших вертолетов несут полное боевое вооружение. Ну, да оно им и не понадобится. Достаточно подняться на малом вертолете над расчищенными районами, отыскать там ораву пискунов с их чертовыми луками и стрелами да забросать банками со студнем, а потом любоваться сверху, как они мечутся и горят. Вот это дело! Представляешь себе их, и в животе теплеет, словно о бабе думаешь или вспоминаешь, как этот пискун, Сэм, бросился на тебя, а ты ему в четыре удара всю морду разворотил. А все эйдетическая память да воображение поярче, чем у некоторых, — никакой его заслуги тут нет, просто так уж он устроен.
По правде сказать, мужчина только тогда по-настоящему и мужчина, когда он переспал с бабой или убил другого мужчину. Конечно, это он не сам придумал, а в какой-то старинной книжке вычитал, но что правда, то правда. Вот почему ему нравится рисовать в воображении такие картины Хотя, конечно, пискуны — и не люди вовсе.
Новой Явой назывался самый южный из пяти Больших Островов, расположенный лишь чуть севернее экватора. Климат там был более жаркий, чем на Центральном и на острове Смита, где температура круглый год держалась приятно умеренная. Более жаркий и гораздо более влажный. В период дождей на Новом Таити они выпадали повсюду, но на северных островах с неба тихо сеялись мельчайшие капли, и ты не ощущал ни сырости, ни холода. А здесь дождь лил как из ведра, и на остров постоянно обрушивались тропические бури, когда не то что работать, а носа на улицу высунуть невозможно. Только надежная крыша спасает от дождя — ну и лес. До того он тут густ, проклятый, что никакой ураган его не берет. Конечно, со всех листьев капает вода, и оглянуться не успеешь, как ты уже насквозь мокрый, но если зайти в лес поглубже, то и в самый разгар бури даже ветерка не почувствуешь, а чуть выйдешь на опушку — блям! Ветер собьет тебя с ног, облепит жидкой, рыжей глиной, в которую ливень превратил всю расчищенную землю, и ты опрометью бросаешься назад, в лес, где темно, душно и ничего не стоит заблудиться.
Ну и здешний командующий, майор Мухамед — сукин сын, законник! Все только по инструкции; просеки шириной точно в километр, чуть бревна вывезут — сажай фибровник, отпуск на Центральный получай строго по расписанию, галлюциногены выдаются ограниченно, употребление их в служебные часы карается, и так далее, и тому подобное. Только одно в нем хорошо: не бегает по каждому поводу радировать в Центр. Новая Ява — его лагерь, и он командует им на свой лад. Приказы из штаб-квартиры он получать ох как не любит. Выполнять-то он их выполняет; пискунов отпустил и все оружие, кроме детских пукалок, сразу запер, едва пришло распоряжение. Но предпочитает обходиться без приказов, а уж без советов и подавно — и от Центра, и от кого другого. Из этих, из ханжей: всегда уверен, что он прав. Самая главная его слабость.
Когда Дэвидсон служил в штабе, ему иногда приходилось заглядывать в личные дела офицеров. Его редкостная память хранила все подобные сведения, и он, например, вспомнил, что коэффициент умственного развития у Мухамеда равнялся 107, а его собственный, между прочим, — 118. Разница в 11 пунктов, но, конечно, старику Му он этого сказать не может, а сам Му в жизни не расчухает, и заставить его слушать нет никакой возможности. Воображает, будто во всем разбирается лучше Дэвидсона, вот так-то.
Собственно говоря, они все здесь поначалу были колючие. Никто на Новой Яве ничего толком про бойню в Лагере Смита не знал — слышали только, что тамошний командующий за час до нападения улетел на Центральный, а потому единственный из всех остался в живых. Ну, если так на это поглядеть, действительно, выходит скверно. И можно понять, почему они сперва на него косились, словно он несчастье приносит, а то и вовсе как на иуду. Но когда узнали его поближе, переменили мнение. Поняли, что он не дезертир и не предатель, а наоборот, всего себя отдает, чтобы уберечь колонию на Новом Таити от предательства. И поняли, что сделать планету безопасной для земного образа жизни можно, только избавившись от пискунов.
Втолковать все это лесорубам было не так уж и трудно. Они этих зеленых крыс никогда особенно не обожали: весь день заставляй их работать да еще всю ночь сторожи! Ну а теперь они поняли, что пискуны — твари не просто пакостные, но и опасные. Когда он рассказал им, что увидел на острове Смита, когда объяснил, как два гуманоида на корабле космофлота обдурили штабных, когда втолковал им, что уничтожение землян на Новом Таити — всего лишь малая часть заговора инопланетян против Земли, когда он напомнил им бесстрастные неумолимые цифры (две с половиной тысячи человек против трех миллионов пискунов), вот тогда они по-настоящему поверили в него.
Даже здешний представитель экологического контроля на его стороне. Не то что бедняга Кеес, который злился, что ребята стреляют оленей, а потом сам получил заряд в живот от подлых пискунов.
Этот, Атранда, ненавидит пискунов всем нутром. Можно сказать, помешался на них, точно геошок получил или что похуже. До того боится, как бы пискуны не напали на лагерь, что ведет себя хуже всякой бабы. Но хорошо, что можно рассчитывать на местного специала.
Начальника лагеря убеждать смысла нет: сразу видно, что Мухамеда не обломаешь. Косный тип. И настроен против него — из-за того, что произошло в Лагере Смита. Чуть не прямо сказал, что не считает его надежным офицером.
Сукин сын, ханжа, но что он ввел тут такую строгую дисциплину, это хорошо. Вымуштрованных людей, привыкших выполнять приказы, легче прибрать к рукам, чем распущенных умников, и легче превратить в боевой отряд для оборонительных и наступательных действий, когда он возьмет на себя командований А взять на себя командование придется: Му — неплохой начальник лагеря лесорубов, но солдат никудышный.
Дэвидсон постарался заручиться поддержкой кое-кого из лучших лесорубов и младших офицеров, покрепче привязать их к себе Он не торопился. Когда он убедился, что им можно по-настоящему доверять, десять человек забрались в полные военных игрушек подвалы клуба, которые старик Му держал под замком, унесли оттуда кое-что, а в воскресенье отправились в лес поиграть.
Дэвидсон еще за несколько недель до этого отыскал там селение пискунов, но приберег удовольствие для своих ребят. Он бы и один справился, только так было лучше. Это сплачивает людей, связывает их узами истинного товарищества. Они просто вошли туда среди бела дня, всех схваченных пискунов вымазали огненным студнем и сожгли, а потом облили крыши нор керосином и зажарили остальных. Тех, кто пытался выбраться, мазали студнем. Вот тут-то и был самый смак: ждать у крысиных нор, пока крысы не полезут наружу, дать им минутку — пусть думают, будто спаслись, а потом подпалить снизу, чтобы горели, как факелы. Зеленая шерсть трещала — обхохочешься.
Вообще-то говоря, это было немногим сложнее, чем охотиться на настоящих крыс — чуть ли не единственных диких неохраняемых животных, сохранившихся на матушке-Земле, и все-таки интереснее; пискуны ведь куда крупнее, и к тому же знаешь, что они могут на тебя кинуться, хотя на этот раз сопротивляться никто и не пробовал. А некоторые, вместо того чтобы бежать, даже ложились на спину и закрывали глаза. Прямо тошнит! Ребята тоже так подумали, а одного и вправду стошнило, когда он сжег такого лежачего.
И хоть отпусков ни у кого давно не было, ребята ни одной самки в живых не оставили. Заранее все обговорили и решили, что это уж слишком смахивает на извращение. Пусть у них и есть сходство с женщинами, но они нелюди, и лучше просто полюбоваться, как они горят, а самому остаться чистым. Они все с этим согласились, и никто от своего решения не отступил.
А в лагере ни один не проговорился: даже закадычным дружкам не похвастал. Надежные ребята! Мухамед про эту воскресную экскурсию ничего не узнал. Ну и пусть думает, что его подчиненные все как один пай-мальчики, валят себе лес, а пискунов за километр обходят. Вот так-то. И не надо ему ничего знать, пока не придет решительный день.
Потому что пискуны нападут. Обязательно. Где-нибудь. Может, тут, а может, на какой-нибудь из лагерей на Книге или на Центральном. Дэвидсон знал это твердо. Единственный офицер во всей колонии, который знал это с самого начала. Никакой его заслуги, просто он знал, что прав. Остальные ему не верили — никто, кроме здешних ребят, которых у него было время убедить. Но и все прочие рано или поздно убедятся, что он не ошибся.
И он не ошибся.
5
Столкнувшись лицом к лицу с Селвером, он испытал настоящий шок. И в вертолете на обратном пути в Центрвилл из селения среди холмов Любов пытался понять, почему это случилось, пытался проанализировать, какой нерв вдруг сдал. Ведь, как правило, случайная встреча с другом ужаса не вызывает.
Не так-то легко было добиться, чтобы Старшая Хозяйка его пригласила. Все лето он вел исследования в Тунтаре. Он нашел там немало отличных помощников, которые охотно и подробно отвечали на его вопросы, наладил хорошие отношения с Мужским Домом, а Старшая Хозяйка позволяла ему не только беспрепятственно наблюдать жизнь общины, но и принимать в ней участие. Добиться от нее приглашения через посредство бывших рабов, которые оставались в окрестностях Центрвилла, удалось не скоро, но в конце концов она согласилась, так что он отправился туда «по инициативе атшиян», как предписывали новые инструкции. Собственно, если бы он их нарушил, полковник особенно возражать не стал бы, но этого требовала его совесть. А Донг очень хотел, чтобы он отправился туда. Его тревожила «пискунья угроза», и он поручил Любову оценить ситуацию, «посмотреть, как они реагируют на нас теперь, когда мы совершенно не вмешиваемся в их жизнь». Он явно надеялся получить успокоительные сведения, но Любов не мог решить, успокоит ли его доклад полковника Донга или нет.
В радиусе двадцати километров вокруг Центрвилла лес был вырублен полностью и пни все уже сгнили. Теперь это была унылая плоская равнина, заросшая фибровником, который под дождем выглядел лохматым и серым. Под защитой его волосатых листьев набирали силу ростки сумаха, карликовых осин и разного кустарника, чтобы потом, в свою очередь, защищать ростки деревьев. Если эту равнину не трогать, на ней в здешнем мягком дождливом климате за тридцать лет поднимется новый лес, который через сто лет станет таким же могучим, как прежний. Если ее не трогать…
Внезапно внизу снова возник лес — в пространстве, а не во времени: бесконечная разнообразная зелень листьев укрывала волны холмов Северного Сорноля.
Как и большинство землян на Земле, Любов никогда в жизни не гулял под дикими деревьями, никогда не видел леса, а только парки и городские скверы. В первые месяцы на Атши лес угнетал его, вызывал тревожную неуверенность — этот бесконечный трехмерный лабиринт стволов, ветвей и листьев, окутанный вечным буровато-зеленым сумраком, вызывал у него ощущение удушья. Бесчисленное множество соперничающих жизней, которые, толкая друг друга, устремлялись вширь и вверх к свету, тишина, слагавшаяся из мириад еле слышных, ничего не значащих звуков, абсолютное растительное равнодушие к присутствию разума — все это тяготило его, и, подобно остальным землянам, он предпочитал расчистки или открытый морской берег. Но мало-помалу лес начал ему нравиться. Госсе поддразнил его, называл господином Гиббоном. Любов и правда чем-то напоминал гиббона: круглое смуглое лицо, длинные руки, преждевременно поседевшие волосы. Только гиббоны давно вымерли. Но нравился ему лес или нет, как специалист по врасу он обязан был уходить туда в поисках врасу. И теперь, четыре года спустя, он чувствовал себя среди деревьев как дома, больше того, — пожалуй, нигде ему не было так легко и спокойно.
Теперь ему нравились и названия, которые атшияне давали своим островам и селениям, звучные двусложные слова: Сорноль, Тунтар, Эшрет, Эшсен (на его месте вырос Центрвилл), Эндтор, Абтан, а главное — Атши, слово, обозначавшее и «лес», и «мир». Точно так же слово «земля» на земных языках обозначало и почву, и планету — два смысла и единый смысл. Но для атшиян почва, земля не была тем, куда возвращаются умершие и чем живут живые, — основой их мира была не земля, а лес. Землянин был прахом, красной глиной. Атшиянин был веткой и корнем. Они не вырезали своих изображений из камня — только из дерева.
Он посадил вертолет на полянке севернее Тунтара и направился туда, минуя Женский Дом. Его обдало острыми запахами атшийского селения — древесный дым, копченая рыба, ароматические травы, пот другой расы. Воздух подземного жилища, куда землянин мог заползти лишь с трудом, представлял собой невероятную смесь углекислого газа и разнообразной вони. Любов провел немало упоительно интеллектуальных часов, скорчившись в три погибели и задыхаясь в смрадном полумраке Мужского Дома Тунтара. Но на этот раз вряд ли стоило надеяться, что его пригласят туда.
Разумеется, тунтарцы знают о том, что произошло в Лагере Смита полтора месяца назад И конечно, узнали об этом почти немедленно — вести облетают острова с поразительной быстротой, хотя и не настолько быстро, чтобы можно было всерьез говорить о «таинственной телепатической силе», в которую так охотно верят лесорубы. Знают они и о том, что тысяча двести рабов в Центрвилле были освобождены вскоре после резни в Лагере Смита, и Любов согласился с опасениями полковника Донга, что аборигены сочтут второе событие следствием первого. Это действительно, как выразился полковник Донг, «могло создать неверное впечатление». Но что за важность! Важно другое — рабов освободили. Исправить причиненное зло было невозможно, но оно хотя бы осталось в прошлом. Можно начать заново: аборигенов не будет больше угнетать тягостное недоумение, почему ловеки обходятся с людьми, как с животными, а он освободится от жестокой необходимости подыскивать никого не убеждающие объяснения и от грызущего ощущения непоправимой вины.
Зная, как они ценят откровенность и прямоту, когда дело касается чего-либо страшного или неприятного, он ждал, что тунтарцы будут обсуждать с ним случившееся — торжествуя или виновато, радуясь или растерянно. Но никто не говорил с ним об этом. С ним вообще почти никто не говорил.
Он прилетел в Тунтар под вечер, что в земном городе соответствовало бы утренней заре. Вопреки убеждению колонистов, которые, как это часто бывает, предпочитали выдумки реальным фактам, атшияне спали, и спали по-настоящему, но физиологический спад у них наступал днем, между полуднем и четырьмя часами, а не между двумя и пятью часами ночи, как у землян. Кроме того, в их суточном цикле были два пика повышения температуры и повышенной жизнедеятельности — в рассветных и в вечерних сумерках. Большинство взрослых спало по пять-шесть часов в сутки, но с перерывами, а опытные сновидцы обходились двумя часами сна. Вот почему люди, считавшие краткие периоды как обычного, так и парадоксального сна всего лишь ленью, утверждали, будто аборигены вообще никогда не спят. Думать так было гораздо проще, чем разбираться, что происходит на самом деле. И в эту пору Тунтар только-только оживлялся после предвечерней дремоты.
Любов заметил, что среди встречных он многих видит впервые. Они оглядывались на него, но ни один к нему не подошел. Это были просто тени, мелькавшие на других тропинках в полутьме под могучими дубами. Наконец он увидел знакомое лицо — по тропинке навстречу ему шла Шеррар, двоюродная сестра Старшей Хозяйки, бестолковая старушонка, которая в селении ничего не значила. Она вежливо с ним поздоровалась, но не смогла — или не захотела — внятно ответить на его расспросы о Старшей Хозяйке и двух его обычных собеседниках: Эгате, хранителе сада, и Тубабе, Сновидце. Старшая Хозяйка сейчас очень занята, и про какого Эгата он спрашивает? Наверное, про Гебана? Ну а Тубаб, может, тут, а может, и не тут. Она буквально вцепилась в Любова, и никто больше к нему не подходил. Всю дорогу через поля и рощи Тунтара она ковыляла рядом с ним, все время на что-то жалуясь, а когда они приблизились к Мужскому Дому, сказала:
— Там все заняты.
— Ушли в сны?
— Откуда мне знать? Иди-ка, Любов, иди посмотри… — Она знала, что он всегда просит что-нибудь ему показать, но не могла придумать, чем бы его заинтересовать, чтобы увести отсюда. — Иди посмотри сети для рыбы, — закончила она неуверенно.
Проходившая мимо девушка, одна из молодых охотниц, посмотрела на него — это был хмурый взгляд, полный враждебности. Так на него еще никто из атшиян не смотрел, кроме разве что малышей, испугавшихся его роста и безволосого лица. Но девушка не была испугана.
— Ну хорошо, пойдем, — сказал он Шеррар.
Иного выхода, кроме мягкости и уступчивости, у него нет, решил он. Если у атшиян действительно вдруг возникло чувство групповой враждебности, он должен смириться с этим и просто попытаться показать им, что он по-прежнему их верный и надежный друг.
Но как могли столь мгновенно измениться их мироощущение, их мышление, которые так долго оставались стабильными? И почему? В Лагере Смита воздействие было прямым и нестерпимым: жестокость Дэвидсона способна вынудить к сопротивлению даже атшиян. Но это селение, Тунтар, земляне никогда не трогали, его обитателей не уводили в рабство, их лес не выжигали и не рубили. Правда, здесь бывал он, Любов, — антропологу редко удается не бросить собственную тень на картину, которую он рисует, — но с тех пор прошло больше двух месяцев. Они знают, что случилось в Лагере Смита, у них поселились беженцы, бывшие рабы, которые, конечно, рассказывают о том, чего они натерпелись от землян. Но могут ли известия из дальних мест, слухи и рассказы с такой силой воздействовать на тех, кто узнает о случившемся только из вторых рук, чтобы самая сущность их натуры радикально изменилась? Ведь отсутствие агрессивности заложено в атшиянах очень глубоко: и в их культуре, и в структуре их общества, и в их подсознании, которое они называют «явью снов», и, может быть, даже в физиологии. То, что зверской жестокостью можно спровоцировать атшиянина на попытку убить, он знает: он был свидетелем этого — один раз. Что столь же невыносимая жестокость может оказать такое же воздействие на разрушенную общину, он вынужден поверить — это произошло в Лагере Смита. Но чтобы рассказы и слухи, пусть даже самые страшные и ошеломляющие, могли возмутить нормальную общину атшиян до такой степени, что они начали действовать наперекор своим обычаям и мировоззрению, полностью отступив от привычного образа жизни, — в это он поверить не способен. Это психологически несостоятельно. Тут недостает какого-то фактора, о котором он ничего не знает.
В ту секунду, когда Любов поравнялся со входом в Мужской Дом, оттуда появился старый Тубаб, а за ним — Селвер.
Селвер выбрался из входного отверстия, выпрямился и на мгновение зажмурился от приглушенного листвой, затуманенного дождем дневного света. Он поднял голову, и взгляд его темных глаз встретился со взглядом Любова. Не было сказано ни слова. Любова пронизал страх.
И теперь, в вертолете, на обратном пути, анализируя причину шока, он спрашивал себя: «Откуда этот испуг? Почему Селвер вызвал у меня страх? Безотчетная интуиция или всего лишь ложная аналогия? И то и другое равно иррационально».
Между ними ничего не изменилось. То, что Селвер сделал в Лагере Смита, можно оправдать. Да и в любом случае это ничего не меняло. Дружба между ними слишком глубока, чтобы ее могли разрушить сомнения. Они так увлеченно работали вместе, учили друг друга своему языку — и не только в буквальном смысле. Они разговаривали с абсолютной откровенностью и доверием. А его любовь к Селверу подкреплялась еще и благодарностью, которую испытывает спасший к тому, чью жизнь ему выпала честь спасти.
Собственно говоря, до этой минуты он не отдавал себе отчета, как дорог ему Селвер и как много значит для него эта дружба. Но был ли его страх страхом за себя — опасением, что Селвер, познавший расовую ненависть, отвернется от него, отвергнет его дружбу, что для Селвера он будет уже не «ты», а «один из них»?
Этот первый взгляд длился очень долго, а потом Селвер медленно подошел к Любову и приветливо протянул к нему руки.
У лесных людей прикосновение служило одним из главных средств общения. У землян прикосновение в первую очередь ассоциируется с угрозой, с агрессивными намерениями, а все остальное практически сводится к формальному рукопожатию или ласкам, подразумевающим тесную близость. У атшиян же существовала сложнейшая гамма прикосновений, несущих коммуникативный смысл. Ласка, как сигнал и ободрение, была для них так же необходима, как для матери и ребенка или для влюбленных, но она заключала в себе социальный элемент, а не просто воплощала материнскую или сексуальную любовь. Ласковые прикосновения входили в систему языка, были упорядочены и формализованы, но при этом могли бесконечно варьироваться. «Они все время лапаются!» — презрительно морщились те колонисты, которые привыкли любую человеческую близость сводить только к эротизму, грабя самих себя, потому что такое восприятие обедняет и отравляет любое духовное наслаждение, любое проявление человеческих чувств: слепой гаденький Купидон торжествует победу над великой матерью всех морей и звезд, всех листьев на всех деревьях, всех человеческих движений — над Венерой-Родительницей…
И Селвер, протянув руки, сначала потряс руку Любова по обычаю землян, а потом поглаживающим движением прижал ладони к его локтям. Он был почти вдвое ниже Любова, что затрудняло жесты и придавало им неуклюжесть, но в прикосновении этих маленьких, хрупких, одетых зеленым мехом рук не было ничего робкого или детского. Наоборот, оно ободряло и успокаивало. И Любов очень ему обрадовался.
— Селвер, как удачно, что ты здесь! Мне необходимо поговорить с тобой.
— Я сейчас не могу, Любов.
Его голос был мягким и ласковым, но надежда Любова на то, что их дружба осталась прежней, сразу рухнула. Селвер изменился. Он изменился радикально — от самого корня.
— Можно, я прилечу еще раз, чтобы поговорить с тобой, Селвер? — настойчиво сказал Любов. — Для меня это очень важно…
— Я сегодня уйду отсюда, — ответил Селвер еще мягче, но отнял ладони от локтей Любова и отвел глаза.
Этот жест в буквальном смысле слова обрывал разговор. Вежливость требовала, чтобы Любов тоже отвернулся. Но это значило бы остаться в пустоте. Старый Тубаб даже не поглядел в его сторону, селение не пожелало его заметить. И вот теперь — Селвер, который был его другом.
— Селвер, эти убийства в Келм-Дева… может быть, ты думаешь, что они встали между нами. Но это не так! Может быть даже, они нас сблизили. А твои соплеменники все освобождены, и значит, эта несправедливость тоже нас больше не разделяет. Но если она стоит между нами, как всегда стояла, так я же… я все тот же, каким был раньше, Селвер.
Атшиянин словно не услышал. Его лицо с большими глубоко посаженными глазами, сильное, изуродованное шрамами, в маске шелковистой короткой шерсти, которая совершенно точно следовала его контурам и все же смазывала их, это лицо хмуро и упрямо отворачивалось от Любова. Вдруг Селвер оглянулся, словно против воли:
— Любов, тебе не надо было сюда прилетать. И уезжай из Центра не позже, чем через две ночи. Я не знаю, какой ты. Лучше бы мне было никогда тебя не встречать.
И он ушел, шагая упруго и грациозно, словно длинноногая кошка, мелькнул зеленым проблеском среди темных дубов Тунтара и исчез. Тубаб медленно пошел за ним следом, так и не взглянув на Любова. Дождь легкой пылью беззвучно сеялся на дубовые листья, на узкие тропки, ведущие к Мужскому Дому и к речке. Только внимательно вслушиваясь, можно было уловить музыку дождя, слишком многоголосую, чтобы ее воспринять, — единый бесконечный аккорд, извлекаемый из струн всего леса.
— Селвер-то бог, — сказала старая Шеррар. — А теперь иди посмотри сети.
Любов отклонил ее приглашение. Остаться было бы невежливо и недипломатично, да и во всяком случае слишком для него тяжело.
Он пытался убедить себя, что Селвер отвернулся не от него — Любова, но от землянина. Но это не составляло никакой разницы и не могло служить утешением.
Он всегда испытывал неприятное удивление, вновь и вновь убеждаясь, насколько он раним и какую боль испытывает от того, что ему причиняют боль. Он стыдился такой подростковой чувствительности — пора бы уж стать более толстокожим.
Он простился со старушкой, чей зеленый мех сверкал и серебрился дождевой пылью, и она с облегчением вздохнула. Нажимая на стартер, он невольно улыбнулся при виде того, как она ковыляет к деревьям, подпрыгивая от спешки, словно лягушонок, ускользнувший от змеи.
Качество — это важное свойство, но не менее важно и количество — соотношение размеров. У нормального взрослого тот, кто много меньше его, может вызвать высокомерие, презрительную снисходительность, нежность, желание защитить и опекать или желание дразнить и мучить, но любая из этих реакций будет нести в себе элемент отношения взрослого к ребенку, а не к другому взрослому. Если к тому же такой малыш покрыт мягким мехом, возникает реакция, которую Любов мысленно назвал «реакцией на плюшевого мишку». А из-за ласковых прикосновений, входивших в систему общения атшиян, она была вполне естественной, хотя по сути неоправданной. И наконец, неизбежная «реакция на непохожесть» — подсознательное отталкивание от людей, которые выглядят непривычно.
Но помимо всего этого, атшияне, как и земляне, порой попросту выглядели смешно. Некоторые действительно немного смахивали на лягушек, сов, мохнатых гусениц. Шеррар была не первой старушкой, спина которой вызывала у Любова улыбку..
«В том-то и беда колонии, — думал он, взлетая и глядя, как Тунтар и его облетевшие плодовые сады тонут в море дубов. — У нас нет старух. Да и стариков тоже, если не считать Донга, но и ему не больше шестидесяти. А ведь старухи — явление особое: они говорят то, что думают. Атшиянами управляют старухи — в той мере, в какой у них вообще существует управление. Интеллектуальная сфера принадлежит мужчинам, сфера практической деятельности — женщинам, а этика рождается из взаимодействия этих двух сфер. В этом есть своя прелесть, и такое устройство себя оправдывает — во всяком случае, у них. Вот бы департамент догадался вместе с этими пышногрудыми соблазнительными девицами прислать еще двух-трех бабушек! Например, та девочка, с которой я ужинал позавчера: как любовница очаровательна, и вообще очень мила, но — боже мой! — она ведь еще лет сорок не скажет мужчине ничего дельного и интересного-.»
И все это время за мыслями о старых женщинах и о молодых женщинах пряталось потрясение, интуитивная догадка, никак не желавшая всплыть на поверхность.
Надо выяснить это для себя до возвращения в штаб.
Селвер… Так что же Селвер?
Да, он, конечно, видит, что Селвер — ключевая фигура. Но почему? Потому ли, что близко его знает, или потому, что в его личности кроется особая сила, которую он, Любов, не оценил — во всяком случае, сознательно?
Нет, неправда. Он очень скоро понял исключительность Селвера. Тогда Селвер был Сэмом, слугой трех офицеров, живших вместе во времянке. Бентон еще хвастал, какой у них хороший пискун и как отлично они его выдрессировали.
Многие атшияне, и особенно сновидцы из Мужских Домов, не могли приспособить свою двойную систему сна к земной. Если для нормального сна они вынуждены были использовать ночь, это нарушало ритм парадоксального сна, стодвадцатиминутный цикл которого, определявший их жизнь и днем и ночью, никак не укладывался в земной рабочий день. Стоит научиться видеть сны наяву, уравновешивая свою психику не на одном только узком лезвии разума, но на двойной опоре разума и сновидений, стоит обрести такую способность, и она остается у вас навсегда: разучиться уже невозможно, как невозможно разучиться мыслить. А потому очень многие обращенные в рабство мужчины утрачивали ясность сознания, тупели, замыкались в себе, даже впадали в кататоническое состояние. Женщины, растерянные, удрученные, проникались вялым и угрюмым безразличием, которое обычно для тех, кто внезапно лишился свободы. Легче приспосабливались мужчины, так и не ставшие сновидцами или ставшие ими недавно. Они усердно трудились на лесоразработках или из них выходили умелые слуги. К этим последним относился Сэм — добросовестный безликий слуга, повар, прачка, дворецкий, а заодно и козел отпущения для трех своих хозяев. Он научился быть невидимым и неслышимым. Любов забрал Сэма к себе для получения этнологических сведений и благодаря странному внутреннему сходству между ними сразу же завоевал его доверие. Сэм оказался идеальным источником этнологической информации: он был глубоко осведомлен в обычаях своего народа, понимал их внутренний смысл и легко находил пути, чтобы истолковать их, наставить в них Любова, перекидывая мост между двумя языками, между двумя культурами, между двумя видами рода «человек».
Любов уже два года странствовал, изучал, расспрашивал, наблюдал, но так и не сумел найти ключа к психологии атшиян. Он даже не знал, где искать замок. Он изучал систему сна атшиян и не мог нащупать никакой системы. Он присоединял бесчисленные электроды к бесчисленным пушистым зеленым головам и не находил ни малейшего смысла в привычных бегущих линиях — в кривых, зубцах, альфах, дельтах и тэтах, которые запечатлевались на графиках. Только благодаря Селверу он, наконец, понял смысл атшийского слова «сновидение», означавшего, кроме того, «корень», и получил таким образом из его рук ключ к вратам в царство лесных людей. Именно на энцефалограмме Селвера он впервые осознанно рассматривал необычные импульсы мозга, «уходящего в сон». Эту фазу нельзя было назвать ни сном, ни бодрствованием, и со снами землян она сопоставлялась примерно так же, как Парфенон с глинобитной хижиной — суть одна, но совсем иная сложность, качество и соразмерность.
Ну так что же? Что же еще?
Селвер легко мог бы уйти в лес. Но он оставался — сначала как слуга, а потом (благодаря одной из немногих привилегий, которые давало Любову его положение специалиста) как научный ассистент — что, впрочем, не мешало запирать его на ночь вместе с остальными пискунами в загоне («помещении для добровольно завербовавшихся автохтонных рабочих»). «Давай я увезу тебя в Тунтар, и мы будем продолжать наши занятия там, — предложил Любов, когда в третий раз говорил с Селвером. — Ну для чего тебе оставаться здесь?» Селвер ответил: «Здесь моя жена Теле». Любов попытался добиться ее освобождения, но она работала в штабной кухне, а командовавшие там сержанты ревниво относились ко всякому вмешательству «начальничков» и «специалов». Любову приходилось соблюдать величайшую осторожность, чтобы они не выместили свою злость на атшиянке. И Теле, и Селвер, казалось, готовы были терпеливо ждать часа, когда они сумеют вместе бежать или вместе получат свободу. Пискуны разного пола содержались в разных половинах загона, полностью изолированных друг от друга (почему — никто толком объяснить не мог), и муж с женой виделись редко. Любову, который жил один, иногда удавалось устраивать им свидание у себя в коттедже на северной окраине поселка. Когда Теле возвращалась после одного такого свидания в штаб, она попалась на глаза Дэвидсону и, по-видимому, привлекла его внимание хрупкостью и пугливой грациозностью. Вечером он затребовал ее в свой коттедж и изнасиловал.
Возможно, ее убила физическая травма, а может быть, она оборвала свою жизнь силой самовнушения — на это бывали способны и некоторые земляне. В любом случае ее убил Дэвидсон. Подобные убийства случались и раньше. Но так, как поступил Селвер на второй день после ее смерти, не поступал еще ни один атшиянин.
Любов застал только самый конец. Он снова вспомнил крики, вспомнил, как опрометью бежал по Главной улице под палящим солнцем, вспомнил пыль, плотное людское кольцо... Драка длилась минут пять — долгое время, если дерутся насмерть. Когда Любов подбежал к ним, Селвер, ослепленный собственной кровью, был уже игрушкой в руках Дэвидсона, но все-таки он встал и снова бросился на капитана — не в яростном безумии, но с холодным бесстрашием полного отчаяния. Он падал и вставал. И, напуганный этим страшным упорством, обезумел от ярости Дэвидсон — швырнув Селвера на землю ударом в скулу, он шагнул вперед и поднял ногу в тяжелом ботинке, чтобы размозжить ему голову. И вот в эту секунду в круг ворвался Любов. Он остановил Дэвидсона — человек десять, с интересом наблюдавшие за дракой, успели устать от этого избиения и поддержали Любова. С тех пор он возненавидел Дэвидсона, а Дэвидсон возненавидел его, потому что он встал между убийцей и смертью убийцы.
Ибо убийство — это всегда самоубийство, но, в отличие от всех тех, кто кончает жизнь самоубийством, убийца всегда стремится убивать себя снова, и снова, и снова.
Любов подхватил Селвера на руки, почти не чувствуя его веса. Изуродованное лицо прижалось к его плечу, и кровь промочила рубашку насквозь. Он унес Селвера к себе в коттедж, перебинтовал его сломанную руку, обработал, как умел, раны на лице, уложил в собственную постель и ночь за ночью пытался разговаривать с ним, пытался разрушить стену горя и стыда, которой тот окружил себя. Конечно, все это было прямым нарушением правил и инструкций.
О правилах и инструкциях никто ему не напоминал. Зачем? Он и так знал, что в глазах офицеров колонии окончательно теряет всякое право на уважение.
До этого случая он старался не восстанавливать против себя штаб и протестовал только против явных жестокостей по отношению к аборигенам, стараясь убеждать, а не требовать, чтобы не утратить хотя бы той жалкой власти и влияния, какие были сопряжены с его должностью. Воспрепятствовать эксплуатации атшиян он не мог. Положение было гораздо хуже, чем он представлял себе, отправляясь сюда, когда в его распоряжении были только теоретические сведения. И от него зависело так мало! Его доклады департаменту и комиссии по соблюдению Колониального кодекса могли — после пятидесяти четырех лет пути туда и обратно — возыметь какое-то действие. Земля даже могла решить, что открытие Атши для колонизации было ошибкой. И уж лучше через пятьдесят четыре года, чем никогда! А если он восстановит против себя здешнее начальство, его доклады будут пропускать только частично или вовсе не пропускать, и тогда уж надежды не останется никакой.
Но теперь гнев заставил его забыть про тактику осторожности. К черту их всех, раз, по их мнению, заботясь о своем друге, он оскорбляет матушку-Землю и предает колонию! Если к нему прилипнет кличка Пискуний Приспешник, ему станет еще труднее защищать атшиян, но он был не в силах поставить теоретическую общую пользу выше спасения Селвера, который без него неминуемо погиб бы. Ценой предательства друга нельзя спасти никого. Дэвидсон, которого вмешательство Любова и синяки, полученные от Селвера, ввергли в совершенно необъяснимую ярость, твердил всем и каждому, что еще прикончит взбесившегося пискуна, и, несомненно, при первом удобном случае привел бы свою угрозу в исполнение. И Любов в течение двух недель не отходил от Селвера ни на минуту, а потом на вертолете увез его на западное побережье, в селение Бротер, где жили его родичи.
За помощь рабу в побеге никаких наказаний предусмотрено не было, поскольку атшияне были рабами не по имени, а лишь на деле — назывались же они Рабочим корпусом аборигенов-добровольцев. Любов не получил даже устного выговора, однако с этого времени кадровые офицеры окончательно перестали ему доверять, и даже его коллеги из специальных служб — ксенобиолог, координаторы сельского и лесного хозяйства, экологи — разными способами дали ему понять, что он вел себя неразумно, по-донкихотски или как последний идиот. «Неужели вы рассчитывали, что будут одни розы?» — раздраженно спросил Госсе. «Нет, я не думал, что тут будут розы», — отрезал он тогда, а Госсе продолжал: «Не понимаю специалистов по врасу, которые по своей воле едут служить на планеты, открытые для колонизации! Вы же знаете, что народность, которую вы собираетесь изучать, будет ассимилирована, а возможно, и полностью уничтожена. Это объективная реальность. Такова человеческая природа, и уж вы-то должны знать, что изменить ее вам не под силу. Так зачем же ставить себя перед необходимостью наблюдать этот процесс? Любовь к самоистязанию?» А он крикнул: «Я не знаю, что вы называете „человеческой природой“! Может быть, именно она требует описывать то, что мы уничтожаем. И разве экологу много легче?» Госсе пропустил это мимо ушей. «Ну ладно, составляйте свои описания. Но держитесь в стороне. Зоолог, изучающий крысиное общество, не вмешивается и не спасает своих любимиц, если они подвергаются нападению!» И вот тут он сорвался. Этого он стерпеть не мог. «Да, конечно, — ответил он. — Крыса может быть любимицей, но не другом. А Селвер — мой друг. Если на то пошло, он — единственный человек на планете, которого я считаю своим другом!» Это глубоко обидело беднягу Госсе, которому нравилось играть роль опекуна и наставника, и никому никакой пользы не принесло. Тем не менее это была истина. А в истине обретаешь свободу… «Я люблю Селвера, я уважаю его, я спас его, я страдал вместе с ним, я боюсь его. Селвер — мой друг.»
А Селвер-то — бог!
Зеленая старушонка произнесла эти слова так, словно говорила о чем-то общеизвестном, так, как сказала бы, что такой-то — охотник. «Селвер — ша’аб». Но что, собственно, значит «ша’аб»? Многие слова женской речи, повседневного языка атшиян, были заимствованы из мужской речи — языка, одинакового во всех общинах, и эти слова часто не только бывали двухсложными, но и имели двойной смысл. Точно у монет — орел и решка. «Ша’аб» значит «бог», или «дух-покровитель», или «могучее существо». Однако у него есть и совсем другое значение, но какое же?
К этому времени Любов уже успел вернуться в свой коттедж, и ему достаточно было снять с полки словарь, который они с Селвером составили ценой четырех месяцев изнурительной, но удивительно дружной работы. Ну да, конечно: «шааб» — переводчик.
Слишком уж укладывается в схему слишком уж противоположный смысл.
Связаны ли эти два значения? Двойной смысл подобных слов довольно часто имел внутреннюю связь, однако не настолько часто, чтобы это можно было считать правилом. Но если бог — переводчик, что же он переводит? Селвер действительно оказался талантливым толмачом, но этот дар нашел применение только благодаря тому, что на планете появился язык, чужой для ее обитателей, — обстоятельство новое и непредвиденное. Может быть, ша’аб переводит язык сновидений и философии, мужскую речь на повседневный язык? Но это делают все сновидцы. Или же он — тот, кто способен перенести в реальную жизнь пережитое в сновидении? Тот, кто служит соединительным звеном между явью снов и явью мира? Атшияне считают их двумя равноправными реальностями, но связь между ними, хотя и решающе важная, остается неясной. Звено — тот, кто способен облекать в слова образы подсознания. «Говорить» на этом языке означает действовать. Сделать что-то новое. Изменить что-то или измениться самому — радикально, от корня. Ибо корень — это сновидение.
И такой переводчик — бог. Селвер добавил к речи своих соплеменников новое слово. Он совершил новое действие. Это слово, это действие — убийство. Только богу дано провести такого пришельца, как Смерть, по мосту между явью и явью.
Но научился ли он убивать себе подобных в снах горя и гнева или его научило увиденное наяву поведение чужаков? Говорил ли он на своем языке или на языке капитана Дэвидсона? То, что словно бы коренилось в его собственных страданиях и выражало перемену в его собственном существе, на самом деле могло быть заразой, чумой с другой планеты и, возможно, несло его соплеменникам не обновление, а гибель.
Вопрос «Что я мог бы сделать?» был внутренне чужд Раджу Любова. Он всегда избегал вмешиваться в дела других людей — этого требовали и его характер, и каноны его профессии. Как специалист, он должен был установить, что именно эти люди делают, а дальше — пусть как сами знают. Он предпочитал, чтобы просвещали его, а не просвещать самому, предпочитал искать факты, а не Истину с большой буквы. Но даже и тот, кто полностью лишен миссионерских склонностей, если только он не делает вид, будто полностью лишен и эмоций, порой вынужден выбирать между действием и бездействием. Вопрос «Что делают они?» внезапно превращается в «Что делаем мы?», а затем в «Что должен делать я?»
Он знал, что для него настала минута такого выбора, хотя и не отдавал себе ясного отчего в том, почему ему предложен выбор и какой именно.
Теперь он больше ничем не мог содействовать спасению атшиян: Лепеннон, Ор и ансибл уже сделали гораздо больше, чем успел бы сделать он за всю свою жизнь. Инструкции, поступавшие с Земли по ансиблу, были абсолютно четкими, и полковник Донг строго их придерживался, хотя руководители лесоразработок и настаивали, что выполнять их не следует. Он был честным и добросовестным офицером, а кроме того, «Шеклтон» вернется и проверит, как выполняются приказы. С появлением ансибла, этой «machina ex machina»[17], — прежней уютной колониальной автономии пришел конец. Теперь донесения на Землю обрели реальное значение, и человек нес ответственность за свои поступки еще при жизни. Отсрочки в пятьдесят четыре года больше не существовало. Колониальный кодекс утратил статичность. Лига Миров может в любой момент принять решение, и колония будет ограничена одним островом, или будет запрещена рубка деревьев, или будет поощряться истребление аборигенов — как знать? Директивные указания Земли пока еще не позволяли догадаться, как функционирует Лига и какой будет ее политика. Донга тревожил избыток возможностей, но Любов ему радовался. В разнообразии заключена жизнь, а где есть жизнь, там есть и надежда — таким было его кредо, бесспорно весьма скромное.
Колонисты оставили атшиян в покое, а те оставили в покое колонистов. Вполне терпимое положение вещей, и нарушать его без нужды не стоит. А нарушить его, пожалуй, может только страх.
Атшияне, конечно, не доверяют колонистам, прошлое по-прежнему их возмущает, но страха они как будто испытывать не должны. Ну а паника в Центрвилле, вызванная резней на острове Смита, улеглась, и с тех пор не случилось ничего, что могло бы вновь ее возбудить. Со стороны атшиян больше не было ни одного проявления враждебности, а так как после освобождения рабов все пискуны ушли в леса, прекратилось и постоянное подсознательное воздействие ксенофобии. И колонисты мало-помалу расслабились.
Если сообщить, что в Тунтаре он видел Селвера, это неминуемо встревожит Донга и прочих. Они могут даже попытаться захватить его и предать суду. Колониальный кодекс запрещает привлекать члена одного планетарного сообщества к ответственности по законам другой планеты, однако военный суд такими тонкостями не интересуется. Они вполне способны судить Селвера, признать его виновным и расстрелять. В качестве свидетеля с Новой Явы привезут Дэвидсона. «Ну нет! — подумал Любов, засовывая словарь на место. — Ну нет!» — и перестал об этом думать. Так он сделал свой выбор, даже не заметив этого.
На следующий день он представил краткий отчет о своей поездке: обстановка в Тунтаре нормальная, его беспрепятственно допустили туда, ему никто не угрожал. Это был весьма успокоительный отчет, и самый неточный в жизни Любова. В нем не упоминалось ни о чем действительно существенном — ни о том, что Старшая Хозяйка к нему не вышла, а Тубаб с ним не поздоровался, ни о появлении там большого числа чужих, ни о выражении лица молодой охотницы, ни о присутствии Селвера… Бесспорно, это последнее он утаил, но в остальном отчет точно следовал фактам, решил Любов. Он опустил только субъективные впечатления, как и полагается ученому. Пока он писал отчет, голова у него раскалывалась от боли, а когда он представил его в штаб, боль стала невыносимой.
Ночью ему без конца что-то снилось, но утром он не мог вспомнить ни одного сна. На вторую ночь после возвращения из Тунтара, проснувшись от истерических воплей сирены и грохота взрывов, он наконец взглянул правде в глаза: он — единственный человек в Дентрвилле, который ожидал этого, он — предатель.
Но даже и теперь он не был до конца уверен, что атшияне действительно напали. Просто в ночном мраке творилось что-то ужасное.
Его коттедж был цел и невредим — возможно, потому, что окружен деревьями, подумал он, выбегая наружу. Центр города горел. Даже бетонный куб штаба внутри весь пылал, точно литейная печь. А там — ансибл, бесценное связующее звено. Пожары полыхали и в той стороне, где находился вертолетный ангар, и на космодроме. Откуда у них взрывчатка? Каким образом сразу вспыхнуло столько пожаров? Все деревянные дома по обеим сторонам Главной улицы горели. Рев огня нарастал, становился все страшнее Любов побежал туда. Под ногами была вода. От пожарных насосов? И тут же он сообразил, что лопнула водопроводная труба, проложенная до реки Мененд, и вода растекается по земле, пока жуткое воюющее пламя пожирает дома. Как они сумели? Куда делась охрана? На космодроме всегда дежурит охрана в джипах… Выстрелы, залпы, автоматная очередь… Вокруг повсюду мелькали маленькие фигуры, но он бежал среди них и почти их не замечал. Поравнявшись с гостиницей, он увидел в дверях девушку. Позади нее плясали огненные языки, но путь на улицу был свободен. И все же она стояла, не двигаясь. Он окликнул ее, потом кинулся через двор, оторвал ее руки от косяка, в которой она намертво вцепилась, и потащил за собой, повторяя негромко и ласково:
— Иди же, девочка! Ну, иди же!
Она наконец послушалась, но слишком поздно. Стена верхнего этажа, озаренная изнутри огнем, не выдержала напора рушащейся крыши и медленно наклонилась вперед. Угли, головни, пылающие стропила вылетели наружу, точно шрапнель. Падающая балка задела Любова горящим концом и сбила с ног. Он лежал ничком в багровеющем озере грязи и не видел, как маленькая зеленая охотница прыгнула на девушку, опрокинула на спину, перерезала горло. Он ничего не видел.
6
В эту ночь не была пропета ни одна песня. Только крики и молчание. Когда запылали небесные лодки, Селвер ощутил радость, и на глазах у него выступили слезы, но слов не было. Он молча отвернулся, сжимая тяжелый огнемет, и повел свой отряд назад в город.
Все отряды с запада и с севера вели бывшие рабы, вроде него, — те, кому приходилось служить ловекам в Центре, так что они знали там все дороги и жилища.
В этих отрядах почти никто прежде не видел селений ловеков, а многие и самих ловеков никогда не видели. Они пришли потому, что их вел Селвер, потому, что их гнали плохие сны, и только Селвер знал, как с этими снами совладать Сотни и сотни мужчин и женщин ждали в глубокой тишине вокруг города, пока бывшие рабы по двое и по трое делали то, что нужно было сделать сначала — разбили главную водопроводную трубу, перерезали провода, которые несли свет от электростанции, проникли в арсенал и унесли оттуда все необходимое. Первые враги, часовые, были убиты быстро и бесшумно, в темноте, с помощью обычного охотничьего оружия — петли, ножа, лука. Динамит, украденный еще вечером из лесного лагеря в пятнадцати километрах к югу, был заложен в арсенале под штабом, дома облиты огненным веществом и подожжены. Тут завыла сирена, забушевал огонь, и ночь исчезла вместе с тишиной. С грохотом, точно от грома и валящихся деревьев, стреляли в основном ловеки — оружием, захваченным в арсенале, пользовались только бывшие рабы, а остальные предпочли собственные копья, ножи и луки. Но весь этот шум утонул в оглушительном реве, когда рухнули стены штаба и ангары с небесными лодками. Это взорвался динамит, который заложили и запалили Резван и те, кому пришлось работать в лагерях лесорубов.
В селении в эту ночь было около тысячи семисот ловеков, из них пятьсот самок, так как, по слухам, ловеки свезли сюда всех своих самок. Потому-то Селвер и остальные и решили начать, хотя еще не все люди, которые хотели быть с ними, успели добраться до Сорноля. Почти пять тысяч мужчин и женщин пришли через леса в Эндтор на Общую Встречу, а оттуда — в это место, в эту ночь.
Пожары полыхали все сильнее, и воздух стал тяжелым от запаха гари и крови.
Рот Селвера пересох, в горле саднило, он не мог выговорить ни слова и мечтал о глотке воды. Он вел свой отряд по средней тропе селения ловеков, один из них кинулся ему навстречу — в дымном багровом сумраке он казался огромным. Селвер поднял огнемет и оттянул защелку в ту самую секунду, когда ловек поскользнулся в жидкой грязи и рухнул на колени. Но из огнемета не вырвалась шипящая струя пламени — оно все было истрачено на небесные лодки, стоявшие в стороне от ангаров. Селвер уронил тяжелый баллон. Ловек был без оружия, и он был самцом. Сейвер попытался сказать: «Не трогайте его, пусть бежит», но у него не хватило голоса, и двое охотников из Абтамских Полян прыгнули вперед, подняв длинные ножи. Большие безволосые руки взметнулись вверх и вяло опустились. Огромный труп бесформенной грудой преградил им дорогу. Тут, где прежде был центр селения, валялось много других мертвецов. По-прежнему с треском рушились горящие стены, ревел огонь, но остальные звуки затихли.
Селвер с трудом разомкнул губы и хрипло испустил клич сбора, завершающий охоту. Те, кто был с ним, подхватили клич громко и пронзительно. Вдали и вблизи в мутной, смрадной, пронизанной огненными всполохами ночной мгле раздались ответные крики. Вместо того чтобы увести своих людей из селения, Селвер сделал им знак уходить, а сам сошел на полосу грязи между тропой и жилищем, которое сгорело и обрушилось. Он перешагнул через мертвую ловечку и нагнулся над ловеком, прижатым к земле обугленным бревном. В темноте было трудно разглядеть уткнувшееся в грязь лицо.
Это было несправедливо, ненужно! Почему, когда вокруг столько других мертвецов, ему понадобилось нагнуться над этим? И ведь в темноте он мог бы его не узнать! Селвер повернулся и пошел вслед за своим отрядом, потом бросился назад, приподнял бревно со спины Любова, напрягая все силы, сдвинул его, упал на колени и подсунул ладонь под тяжелую голову. Казалось, что так Любову удобнее лежать, — земля уже не касалась его лица. И Селвер, не вставая с колен, застыл в неподвижности.
Он не спал четверо суток, а в сны не уходил еще дольше — он не помнил, насколько дольше. С тех пор как он ушел из Бротера с теми, кто последовал за ним из Кадаста, он дни и ночи напролет действовал, говорил, обходил селения, составлял планы. В каждом селении он говорил с лесными людьми, объяснял им новое, звал из яви снов в явь мира, готовил то, что произошло в эту ночь, — говорил, без конца говорил и слушал, как говорят другие. И ни минуты молчания, ни минуты одиночества. Они слушали, они услышали и последовали за ним по новой тропе. Они взяли в руки огонь, которого всегда боялись, взяли в свои руки власть над плохими снами и выпустили на врагов смерть, которой всегда страшились. Все было сделано так, как он говорил. Все произошло так, как он сказал. Мужские Дома и жилища ловеков сожжены, их небесные лодки сожжены или разбиты, их оружие украдено или уничтожено, и все их самки перебиты. Пожары догорали, пропахший дымом ночной мрак стал смоляным. Селвер уже ничего не видел вокруг и посмотрел на восток, не занимается ли заря. Стоя на коленях в жидкой грязи среди мертвецов, он думал: «Это сон, плохой сон. Я думал повести его, но он повел меня».
И во сне он почувствовал, что губы Любова шевельнулись, задели его ладонь. Селвер посмотрел вниз и увидел, что глаза мертвого открылись. В них отразилось гаснущее зарево пожаров. Потом он назвал Селвера по имени.
— Любов, зачем ты остался тут? Я ведь говорил тебе, чтобы ты на эту ночь улетел из города, — так сказал во сне Селвер. Или даже крикнул, словно сердясь на Любова.
— Тебя взяли в плен? — спросил Любов еле слышно, не приподняв головы, но таким обычным голосом, что Селверу на миг стало ясно: это не явь сна, а явь мира, лесная ночь. — Или меня?
— Не тебя и не меня, нас обоих., откуда мне знать? Все машины и аппараты сожжены. Все женщины убиты. Мужчинам мы давали убежать, если они хотели бежать. Я сказал, чтобы твой дом не поджигали, и книги будут целы. Любов, почему ты не такой, как остальные?
— Я такой же, как они. Я человек. Как каждый из них. Как ты.
— Нет. Ты не похож.
— Я такой, как они. И ты такой. Послушай, Селвер. Остановись. Не надо больше убивать других людей. Ты должен вернуться., к своим… к собственным корням.
— Когда твоих соплеменников здесь больше не будёт, плохой сон кончится.
— Теперь же… — сказал Любов и попытался приподнять голову, но у него был перебит позвоночник. Он поглядел снизу вверх на Селвера и открыл рот, чтобы заговорить. Его взгляд скользнул в сторону и уставился в другую явь, а губы остались открытыми и безмолвными. Дыхание присвистнуло у него в горле.
Они звали Селвера по имени, много далеких голосов, звали снова и снова.
— Я не могу остаться с тобой, Любов, — плача, сказал Селвер, не услышал ответа, встал и попробовал убежать. Но сквозь темноту сна он смог двигаться только медленно-медленно, словно по пояс в воде. Впереди шел Дух Ясеня, выше Любова, выше всех других ловеков, высокий, как дерево, — шел и не поворачивал к нему белой маски. На ходу Селвер разговаривал с Любовом.
— Мы пойдем назад, — сказал он. — Я пойду назад. Теперь же. Мы пойдем назад теперь же, обещаю тебе, Любов!
Но его друг, такой добрый, тот, кто спас его жизнь и предал его сон, Любов ничего не ответил. Он шел где-то во мраке совсем рядом, невидимый и неслышимый, как смерть.
Группа тунтарцев наткнулись в темноте на Селвера — он брел, спотыкаясь, плакал и что-то говорил, весь во власти сна. Они увели его с собой в Эндтор.
Там два дня и две ночи лежал он, беспомощный и безумный, в наспех сооруженном Мужском Доме — шалаше на речном берегу. За ним ухаживали старики, а люди все приходили и приходили в Эндтор и снова уходили, возвращались на Место Эшсена, которое одно время называлось Центром, хоронили своих убитых и убитых ловеков — своих было более трехсот, тех больше семисот. Около пятисот ловеков было заперто в бараках загона, который не сожгли, потому что он стоял пустой и в стороне. Примерно стольким же ловекам удалось убежать: часть добралась до лагерей лесорубов на юге, которые нападению не подверглись, остальные притаились в лесу или в Вырубленных Землях, и там их продолжали разыскивать. Некоторых убивали, потому что многие молодые охотники и охотницы все еще слышали только голос Селвера, зовущий: «Убивайте их!» Другие отогнали от себя Ночь Убивания, словно кошмар, словно плохой сон, который нужно понять, чтобы он больше никогда не повторился. И, обнаружив в чаще измученного жаждой, ослабевшего ловека, они были не в силах его убить. И, может быть, он убивал их. Некоторые ловеки собирались вместе. Такие группы из десяти-двадцати ловеков были вооружены топорами для рубки деревьев и пистолетами, хотя зарядов у них почти не было. Их выслеживали, окружали большими отрядами, а потом захватывали, связывали и уводили назад в Эшсен. За два-три дня их переловили всех, потому что эта область Сорноля кишела лесными людьми: ни один старик не помнил, чтобы столько народу собиралось когда-нибудь в одном месте — даже вполовину, даже в десять раз меньше. И люди все еще продолжали приходить из дальних селений, с других островов. А некоторые ушли домой. Захваченных ловеков запирали с остальными в загоне, хотя они там уже еле помещались, а жилища были для них слишком низки и тесны. Их поили, два раза в день задавали им корм, а вокруг день и ночь несли стражу двести вооруженных охотников.
Под вечер после Ночи Эшсена с востока, треща, прилетела небесная лодка и пошла вниз, словно собираясь сесть, а потом взмыла вверх, точно хищная птица, промахнувшаяся по добыче, и начала кружить над разрушенным причалом небесных лодок, над дымящимися развалинами, над Вырубленными Землями. Резван проследил, чтобы все радио были разбиты, и, возможно, небесную лодку с Кушиля или Ризуэла, где находились три небольших селения ловеков, заставило прилететь сюда именно молчание этих радио. Пленные в загоне выбежали из бараков и что-то кричали лодке всякий раз, когда она, треща, пролетала над ними, и она сбросила в загон что-то на маленьком парашюте, а потом ушла вверх, и ее треск замер.
Теперь на Атши остались всего четыре такие крылатые лодки: три на Кушиле и одна на Ризуэле — все маленькие, поднимающие только четырех ловеков, но с пулеметами и огнеметами, а потому Резван и остальные очень из-за них тревожились, пока Селвер лежал, недосягаемый для них, бродя по загадочным тропам другой яви.
В явь мира он вернулся только на третий день — исхудавший, отупелый, голодный, безмолвный. Он искупался в реке и поел, а потом выслушал Резвана, Старшую Хозяйку из Берре и остальных, кто был избран руководителями. Они рассказали ему, что происходило в мире, пока он был в снах. Выслушав всех, он обвел их взглядом, и они снова увидели, что он — бог. После Ночи Эшсена многих, точно болезнь, поразили страх и отвращение, и их охватило сомнение. Их сны были тревожными, полными крови и огня, а весь день их окружали незнакомые люди, сотнями, тысячами сошедшиеся сюда из всех лесов: они собрались тут, не зная друг друга, точно коршуны у падали, и им казалось, что пришел конец всему, что уже никогда ничто не будет прежним, не будет хорошим. Но в присутствии Селвера они вспомнили, ради чего произошло то, что произошло, их смятение улеглось, и они ждали его слов.
— Время убивать прошло, — сказал он. — Надо, чтобы об этом узнали все. — Он снова обвел их взглядом. — Мне надо поговорить с теми, кто заперт в загоне. Кто у них старше?
— Индюк, Плосконогий, Мокроглазый, — ответил Резван, бывший раб.
— Значит, Индюк жив? Это хорошо. Помоги мне встать, Греда, у меня вместо костей угри…
Походив немного, он почувствовал себя крепче и час спустя отправился с ними в Эшсен, до которого было два часа ходьбы.
Когда они подошли к загону, Резван влез на лестницу, приставленную к стене, и закричал на ломаном языке, которым ловеки объяснялись с рабами:
— Донг, ходи к воротам, быстро-быстро!
В проходах между приземистыми бетонными бараками бродили несколько ловеков. Они закричали на него и начали швыряться земляными комьями. Он пригнулся и стал ждать. Старый полковник не появился, но из барака, хромая, вышел Госсе, которого они называли Мокроглазым, и крикнул Резвану:
— Полковник Донг болен, он не может выйти.
— Какой-такой болен?
— Болезнь живота. От воды. Что тебе надо?
— Говори-говори! — Резван посмотрел вниз на Селвера и перешел на свой язык. — Владыка-бог, Индюк прячется. С Мокроглазым ты будешь говорить?
— Буду.
— Гос-по-дин Госсе, к калитке! Быстро-быстро!
Калитку приоткрыли ровно настолько, чтобы Госсе сумел протиснуться в узкую щель. Он остался стоять перед ней совсем один, глядя на Селвера и на тех, кто пришел с Селвером, и стараясь не наступать на ногу, поврежденную в Ночь Эшсена. Одет он был в рваную пижаму, выпачканную в грязи и намоченную дождем. Седеющие волосы свисали над ушами и падали на лоб неряшливыми прядями. Хотя он был вдвое выше своих тюремщиков, он старался выпрямиться еще больше и глядел на них твердо, с гневной тоской.
— Что вам надо?
— Нам необходимо поговорить, господин Госсе, — сказал Селвер, которого Любов научил нормальной человеческой речи. — Я Селвер, сын Ясеня из Эшрета. Друг Любова.
— Да, я тебя знаю. О чем ты хочешь говорить?
— О том, что убивать больше никого не будут, если эта обещают ваши люди и мои люди. Вас выпустят, если вы соберете здесь ваших людей из лагерей лесорубов на юге Сорноля, на Кушиле и на Ризуэле и все останетесь тут. Вы можете жить здесь, где лес убит и где растет ваша трава с зернами. Рубить деревья вы больше не должны.
Лицо Госсе оживилось.
— Лагерей вы не тронули?
— Нет.
Госсе промолчал. Селвер несколько секунд следил за его лицом, а потом продолжал:
— Я думаю, в мире ваших людей осталось меньше двух тысяч. Ваших женщин не осталось ни одной. В тех лагерях есть ваше оружие, и вы можете убить многих из нас. Но у нас тоже есть оружие, и нас столько, что всех вы убить не сможете. Я думаю, вы сами это знаете, и поэтому не попросили, чтобы небесные лодки привезли вам огнеметы, не попытались Перебить часовых и бежать. Это было бы бесполезно: нас ведь правда очень много. Будет гораздо лучше, если вы обменяетесь с нами обещанием: тогда вы сможете спокойно дождаться, чтобы прилетела одна из ваших больших лодок, и покинуть на ней мир. Если не ошибаюсь, это будет через три года.
— Да, через три местных года… Откуда ты это знаешь?
— У рабов есть уши, господин Госсе.
Только теперь Госсе посмотрел прямо на него. Потом отвел глаза, передернул плечами, переступил с больной ноги. Снова посмотрел на Селвера и снова отвел глаза.
— Мы уже обещали не причинять вреда никому из ваших людей. Вот почему рабочих распустили по домам. Но это не помогло. Вы не стали слушать..
— Обещали вы не нам.
— Как мы можем заключать какие бы то ни было соглашения или договоры с теми, у кого нет правительства, нет никакой центральной власти?
— Я не знаю. По-моему, вы не понимаете, что такое обещание. То, о котором вы говорите, было скоро нарушено.
— То есть как? Кем? Когда?
— На Ризуэле… на Новой Яве. Четырнадцать дней назад. Ловеки из лагеря в Ризуэле сожгли селение и убили всех, кто там жил.
— Это ложь! Мы все время поддерживали радиосвязь с Новой Явой до самого нападения. Никто не убивал аборигенов ни там, ни где-либо еще!
— Вы говорите ту правду, которую знаете вы, — сказал Селвер. — А я — правду, которую знаю я. Я готов поверить, что вы не знаете об убийствах на Ризуэле, но вы должны поверить моим словам, что убийства были. Остается одно: обещание должно быть дано нам и вместе с нами, и оно не должно быть нарушено. Вам, конечно, надо обсудить все это с полковником Донгом и остальными.
Госсе сделал шаг к калитке, но тут же обернулся и сказал хриплым басом:
— Кто ты такой, Селвер? Ты… это ты организовал нападение? Ты вел своих?
— Да, я.
— Значит, вся эта кровь на твоих руках, — сказал Госсе и с внезапной беспощадной злобой добавил: — И кровь Любова тоже. Он ведь тоже убит. Твой «друг» Любов мертв.
Селвер не понял этого идиоматического выражения. Убийству он научился, но за словами «кровь на твоих руках» для него ничего не стояло. Когда на мгновение его взгляд встретился с белесым ненавидящим взглядом Госсе, он почувствовал страх. Тошнотную боль, смертный холод. И зажмурился, чтобы отогнать их от себя. Наконец он сказал:
— Любов — мой друг, и потому он не мертв.
— Вы — дети, — с ненавистью сказал Госсе. — Дети, дикари. Вы не воспринимаете реальности. Но это не сон, это реальность! Вы убили Любова. Он мертв. Вы убили женщин — женщин! — жгли их заживо, резали, как животных!
— Значит, нам надо было оставить их жить? — сказал Селвер с такой же яростью, как Госсе, но негромко и чуть напевно. — Чтобы вы плодились в трупе мира, как мухи? И уничтожили нас? Мы убили их, чтобы вы не могли дать потомства. Мне известно, что такое «реалист», господин Госсе. Мы говорили с Любовом о таких словах. Реалист — это человек, который знает и мир, и свои сны. А вы — сумасшедшие. На тысячу человек у вас не найдется ни одного, кто умел бы видеть сны так, как их надо видеть. Даже Любов не умел, а он был самым лучшим из вас. Вы спите, вы просыпаетесь и забываете свои сны, потом снова спите и снова просыпаетесь, — и так с рождения до смерти. И вы думаете, что это — существование, жизнь, реальность! Вы не дети, вы взрослые, но вы сумасшедшие. И потому нам пришлось вас убить, пока вы и нас не сделали сумасшедшими. А теперь идите и поговорите о реальности с другими сумасшедшими. Поговорите долго и хорошо!
Часовые открыли калитку, угрожая копьями сгрудившимся за ней ловекам. Госсе вошел в загон — его широкие плечи сгорбились, словно под дождем.
Селвер чувствовал себя бесконечно усталым. Старшая Хозяйка из Берре и еще одна женщина помогали ему идти — он положил руки им на плечи, чтобы не упасть. Греда, молодой охотник, родич его Дерева, начал шутить с ним. Он отвечал, смеялся. Казалось, они бредут назад в Эндтор уже несколько дней.
От усталости он не мог есть, только выпил немного горячего варева и лег у Мужского костра. Эндтор был не селением, а временным лагерем на берегу большой реки, куда приходили ловить рыбу из всех селений, которых было много в окрестных лесах, пока не появились ловеки. Мужского Дома там не построили. Два очага из черного камня и травянистый косогор над рекой, где удобно ставить палатки из шкур и камышовых плетенок, — вот и весь Эндтор. Река Мененд, Старшая река Сорноля, без умолку говорила там и в яви мира, и в яви сна.
У костра сидело много стариков. Одних он знал хорошо: они были из Бротера, из Тунтара и из его родного сожженного Эшрета, а других он вовсе не знал, хотя по их глазам и движениям, по их голосам понял, что все это — Владыки-Сновидцы. Пожалуй, столько сновидцев еще никогда не собиралось в одном месте. Он вытянулся во всю длину, подложил ладонь под подбородок и, глядя в огонь, сказал:
— Я назвал ловеков сумасшедшими. Не сумасшедший ли я сам?
— Ты не разбираешь, где одна явь, а где другая, — ответил старый Тубаб, подбрасывая в костер сосновый сук, — потому что ты слишком долго не видел снов и не уходил в сны. А за это приходится расплачиваться тоже очень долго.
— Яды, которые глотают ловеки, действуют примерно так же, как воздержание от сна и от снов, — заметил Хебен, который был рабом в Центрвилле и в Лагере Смита. — Ловеки глотают отраву, чтобы уходить в сны После того, как они ее проглотят, лица у них становятся, как у сновидцев. Но они не умеют ни вызывать снов, ни управлять ими, ни плести и лепить, ни выходить из снов. Я видел, как сны подчиняли их, вели за собой. Они ничего не знают о том, что внутри их. Вот и человек, много дней не уходивший в сны, становится таким же. Будь он мудрейшим в своем Доме, все равно он еще долго потом будет иногда становиться сумасшедшим. Он будет подчинен, будет рабом. Он не будет понимать себя.
Глубокий старец, говоривший, как уроженец южного Сорноля, положил руку на плечо Селвера и, ласково его поглаживая, сказал:
— Пой, наш молодой бог, это принесет тебе облегчение.
— Не могу. Спой для меня.
Старик запел, остальные начали ему подтягивать. Их пронзительные жиденькие голоса, почти лишенные мелодичности, шелестели, точно ветер в камышах Эндтора. Они пели одну из песен Ясеня об изящных резных листьях — как осенью они становятся желтыми, а ягоды краснеют, а потом первый ночной иней серебрит их.
Селвер слушал песню Ясеня, и рядом с ним лежал Любов. Лежа он не казался таким чудовищно высоким и широкоплечим. Позади него на фоне звезд чернели развалины выжженного огнем дома. «Я такой же, как ты», — сказал он, не глядя на Селвера, тем голосом сна, который пытается обнажить собственную неправду. Сердце Селвера давила тоска, он горевал по своему другу. «У меня болит голова», — сказал Любов обычным голосом и потер шею, как всегда ее тер, и Селвер протянул руку, чтобы коснуться его и утешить. Но в яви мира он был тенью и отблесками огня, а старики пели песню Ясеня — о белых цветках на черных ветках среди резных листьев.
На следующий день ловеки, запертые в загоне, послали за Селвером. Он пришел в Эшсен после полудня и встретился с ними в стороне от загона, под развесистым дубом — лесные люди чувствовали себя неуверенно под бескрайним открытым небом. Эшсен был дубовой рощей, и этот дуб — самый большой из немногих, которые колонисты сохранили, — стоял на косогоре за коттеджем Любова, одним из немногих пощаженных огнем. С Селвером под дуб пришли Резван, Старшая Хозяйка из Берре, Греда из Кадаста и еще девять человек, пожелавших участвовать в переговорах. Их охранял отряд лучников на случай, если ловеки тайком принесут оружие. Но лучники укрылись за кустами, и среди развалин вокруг, чтобы ловеки не подумали, что им угрожают. С Госсе и полковником Донгом пришли трое ловеков, которые назывались «офицерами», и еще двое из лесных лагерей. При виде одного из них — Бентона — бывшие рабы стиснули зубы. Бентон имел обыкновение наказывать «ленивых пискунов», подвергая их стерилизации на глазах у остальных.
Полковник исхудал, его кожа, обычно желтовато-коричневая, казалась грязно-серой. Значит, он действительно болен.
— Начать необходимо с того… — сказал он, когда они расположились под дубом (ловеки остались стоять, а лесные люди опустились на корточки или сели на мягкий влажный ковер из прелых дубовых листьев). — Начать необходимо с того, чтобы вы в рабочем порядке определили суть ваших условий и какие они содержат гарантии безопасности для моих подчиненных.
Воцарилось молчание.
— Вы ведь понимаете наш язык? Если не все, то хоть некоторые?
— Да. Но вашего вопроса я не понял, господин Донг.
— Потрудитесь называть меня полковником Донгом!
— В таком случае потрудитесь называть меня полковником Селвером! — В голосе Селвера появилась напевность. Он вскочил на ноги, готовый к состязанию, и в его голове ручьями заструились мотивы.
Однако старый ловек продолжал стоять, огромный, грузный, сердитый, и не собирался принимать вызова.
— Я пришел сюда не для того, чтобы выслушивать оскорбления от низкорослых гуманоидов, — сказал он. Но губы его дрожали. Он был стар, растерян, унижен.
И предвкушение радости победы угасло в Селвере. В мире больше не оставалось радости, в нем была только смерть. Он снова сел.
— У меня не было намерения оскорбить вас, полковник Донг, — сказал он безучастно. — Не будете ли вы так добры повторить ваш вопрос?
— Я хочу выслушать ваши условия, а затем вы выслушаете наши, и больше ничего.
Селвер повторил то, о чем накануне говорил с Госсе.
Донг слушал с явным нетерпением.
— Да-да. Но вам не известно, что в нашем распоряжении уже три дня есть действующий радиоприемник.
Селвер знал об этом: Резван немедленно проверил, не оружие ли сбросил на парашюте вертолет. Часовые сообщили, что это было радио, и он позволил, чтобы оно осталось у ловеков. Теперь Селвер просто кивнул.
— Мы поддерживаем постоянную связь с двумя лагерями на острове Кинга и с лагерем на Новой Яве, — продолжал полковник. — И если бы мы решили прорваться на свободу, то могли бы без труда это осуществить. Вертолеты доставили бы нам оружие и прикрывали бы наше отступление. Нам достаточно одного огнемета, чтобы проложить себе выход за ограду, а в случае нужды вертолеты могли бы сбросить тяжелые бомбы. Вы, впрочем, ни разу не видели их в действии.
— Если вы прорветесь за ограду, куда вы пойдете дальше?
— Будем придерживаться сути и не затемнять ее побочными или ложными факторами, а суть сводится к тому, что в нашем распоряжении, хотя вы, бесспорно, далеко превосходите нас численностью, остаются четыре лагерных вертолета, которые вам уже не удастся сжечь, потому что теперь их бдительно охраняют круглые сутки, а также достаточное число огнеметов. Таково реальное положение вещей: особого преимущества нет ни у вас, ни у нас, и мы можем вести переговоры с позиций обоюдного равенства. Разумеется, это временная ситуация. Мы уполномочены в случае необходимости принимать оборонительные полицейские меры, чтобы предотвратить разрастание войны. Кроме того, мы опираемся на огневую мощь Межзвездного флота Земли, который способен разнести в пыль всю вашу планету. Но вам этого не понять, а потому я скажу проще: в настоящий момент мы готовы вести с вами переговоры на основе полного равенства.
У Селвера не хватало терпения слушать его. Он знал, что эта раздражительность — симптом тяжелого душевного состояния, но был не в силах ее сдержать.
— Так говорите же!
— Ну, во-первых, я хочу со всей ясностью указать, что, получив передатчик, мы сразу же предупредили людей в лагерях, чтобы они не доставляли нам оружия и не предпринимали никаких попыток вывезти нас на вертолетах или освободить, и тем более не допускали никаких ответных действий…
— Это было разумно. Что дальше?
Полковник Донг начал было гневную отповедь, но тут же смолк, и лицо у него совсем побелело.
— Я хотел бы сесть..
Мимо кучки ловеков Селвер поднялся по косогору, вошел в пустой двухкомнатный коттедж и взял складной стул, стоявший у письменного стола. Перед тем, как покинуть окутанную тишиной комнату, он наклонился и прижался щекой к исцарапанной деревянной крышке стола, за которым всегда сидел Любов, когда работал с ним или один. Бумаги Любова еще лежали там. Селвер слегка их погладил. Потом спустился к дубу и поставил стул на влажную от дождя землю. Старый полковник сел, кусая губы и щуря от боли миндалевидные глаза.
— Господин Госсе, может быть, вы будете говорить за полковника? — сказал Селвер. — Он плохо себя чувствует.
— Говорить буду я, — объявил Бентон, выступая вперед, но Донг покачал головой и хрипло пробормотал:
— Пусть Госсе.
Теперь, когда полковник сам не говорил, а только слушал, дело пошло быстрее. Ловеки принимают условия Селвера. Когда будут даны взаимные обещания поддерживать мир, они отзовут остальных своих людей и будут жить все в одном месте — на расчистке в центре Сорноля, в хорошо орошаемом районе, занимающем площадь около четырех с половиной тысяч квадратных километров. Они обязуются не заходить в леса, лесные люди обязуются не заходить на Вырубленные Земли.
Спор завязался из-за четырех оставшихся вертолетов. Ловеки утверждали, что они им нужны, чтобы перевезти своих людей с других островов на Сорноль. Но машины могли брать только по четыре человека, а каждый полет продолжался несколько часов. Селвер подумал, что пешком ловеки доберутся до Сорноля гораздо быстрее, и предложил перевезти их через проливы на лодках, но оказалось, что ловеки никогда далеко пешком не ходят. Ну хорошо: они могут использовать вертолеты для «операции вывоза», как они выражаются. После этого они их сломают. Сердитый отказ. Свои машины они оберегали ревнивее, чем самих себя. Селвер уступил: они могут оставить вертолеты, если будут летать на них только над Вырубленными Землями и если все оружие будет с них снято и уничтожено. Тут они заспорили, но друг с другом, а Селвер ждал и время от времени повторял свои окончательные условия, потому что в этом он не считал возможным уступить.
— Ну какая разница, Бентон? — дрожащим от слабости и гнева голосом сказал наконец старый полковник. — Неужели вы не понимаете, что использовать это проклятое оружие мы все равно не сможем? Туземцев три миллиона, и они рассеяны по всем этим лесным островам — ни городов, ни важных коммуникаций, ни центрального руководства. Уничтожить с помощью бомб систему партизанского типа невозможно — это было доказано еще в двадцатом веке, когда тот полуостров, откуда я родом, более тридцати лет успешно отражал притязания колониальных держав. А до возвращения корабля у нас вообще нет никакой возможности доказать наше превосходство. Если мы сохраним мелкокалиберное оружие для охоты и обороны, то без остального как-нибудь обойдемся!
Он был их Старший, и в конце концов его мнение взяло верх, как это было бы и в Мужском Доме. Бентон рассердился. Госсе заговорил было о том, что произойдет, если перемирие будет нарушено, но Селвер его перебил:
— Это то, что может быть, а мы еще не кончили с тем, что есть Ваш Большой Корабль должен вернуться через три года, то есть через три с половиной года по вашему счету. До этого времени вы тут свободны. Вам будет не очень тяжело. Из Центрвилла мы больше ничего не возьмем, кроме работ Любова, которые я хочу сохранить. У вас остались почти все ваши орудия для рубки деревьев и копания, а если вам мало, то на вашей территории находятся железные рудники Пельделя. Все это, по-моему, ясно. Остается узнать одно: когда корабль вернется, как они решат поступить с вами и с нами?
— Мы не знаем, — ответил Госсе, а Донг пояснил:
— Если бы вы не разломали в первую очередь ансибл-передатчик, мы могли бы получить такую информацию и, разумеется, наши сообщения повлияли бы на окончательное решение касательно статуса этой колонии, каковое мы и начали бы проводить в жизнь еще до возвращения корабля с Престно. Но из-за вашего бессмысленного вандализма, из-за вашего невежества в отношении ваших же интересов у нас не осталось даже радиопередатчика с радиусом действия больше нескольких сотен километров.
— Что такое ансибл? — Это слово, уже несколько раз повторявшееся во время переговоров, было для Селвера новым.
— АМС, — угрюмо ответил полковник.
— Нечто вроде радио, — высокомерно сказал Госсе. — Он позволяет нам осуществлять мгновенную связь с нашей планетой.
— Без задержки в двадцать семь лет?
Госсе уставился на Селвера.
— Верно. Совершенно верно. Ты многому научился от Любова, а?
— Что есть, то есть, — вмешался Бентон. — Любовский зелененький дружок! Разнюхал все, что мог, и даже сверх того. Например, что надо взорвать в первую очередь, где выставляются часовые и как пробраться в арсенал. Они наверняка поддерживали связь до последней минуты перед нападением.
Госсе неуверенно нахмурился.
— Радж погиб. Все это сейчас не имеет значения, Бентон. Нам необходимо установить…
— Вы, кажется, намекаете, Бентон, что капитан Любов вел подрывную деятельность и предал колонию? — яростно сказал Донг и прижал ладони к животу. — Среди моих людей не было ни шпионов, ни предателей, они были специально отобраны на Земле, и я всегда знаю тех, с кем должен работать.
— Я не намекаю, полковник. Я прямо говорю, что пискунов подстрекал Любов и что, если бы с прибытием сюда корабля Земфлота инструкции не были изменены, ничего подобного произойти не могло бы!
Госсе и Донг заговорили разом.
— Вы все очень больны, — сказал Селвер, встал и отряхнулся, потому что влажные бурые листья прилипали к его пушистому короткому меху, точно к шелку. — Мне очень жаль, что мы вынуждены запирать вас в загоне. Это плохое место для душевного здоровья. Пожалуйста, поскорее доставьте сюда остальных ваших людей. Потом, после того как большое оружие будет уничтожено и мы обменяемся обещаниями, вы получите полную свободу. Когда я сегодня уйду отсюда, ворота загона будут открыты. Что-нибудь еще?
Ни один из них не ответил. Они молча смотрели на него сверху вниз. Семь больших людей со светлой или коричневой безволосой кожей, одетые в ткани, темноглазые, с угрюмыми лицами, и двенадцать маленьких людей, зеленых или коричневато-зеленых, с большими глазами сумеречных существ и лицами сновидцев, а между обеими группами — Селвер, переводчик, слабый, изуродованный, держащий все их судьбы в своих пустых руках. На бурую землю, чуть шурша, падал дождь.
— Тогда прощайте, — сказал Селвер и увел своих людей.
— А они не такие уж глупые, — сказала Старшая Хозяйка из Берре, когда они с Селвером шли назад в Эндтор. — Я думала, такие великаны обязательно должны быть глупыми, но они увидели, что ты — бог, я это поняла по их лицам под конец разговора. А как ты хорошо лопочешь по-ихнему! И они очень безобразные. Неужели у них даже младенцы без шерсти?
— Надеюсь, этого мы никогда не узнаем.
— Брр! Только представить, что кормишь такого младенца. Словно дать грудь рыбе!
— Они все сумасшедшие, — удрученно сказал старый Тубаб. — Любов, когда прилетал в Тунтар, таким не был. Он ничего не знал, но он был разумен. А эти… Они спорят, и презирают своего старика, и ненавидят друг друга. Вот так! — И он сморщил опушенное серым мехом лицо, чтобы показать, как выглядели земляне, чьих слов он, разумеется, не понимал. — А ты им это и сказал, Селвер? Что они сумасшедшие?
— Я сказал им, что они больны. Но ведь они были побеждены, им было больно, они были заперты в этой каменной клетке. После такого кто угодно мог заболеть и нуждаться в исцелении.
— А исцелить их некому, — сказала Старшая Хозяйка из Берре. — Все их женщины убиты. Им, конечно, плохо. Но какие же они безобразные! Огромные голые пауки — вот кто они такие! Фу!
— Они люди, люди, такие же, как мы. Люди! — сказал Селвер, и голос у него стал тонким и режущим, как лезвие ножа.
— Милый мой владыка бог, я же знаю это! Просто они с виду похожи на пауков, — сказала старуха, поглаживая его по щеке. — Вот что, люди, Селвер совсем измучился, расхаживая из Эндтора в Эшсен и обратно. Давайте сядем и передохнем.
— Только не здесь! — сказал Селвер. Они все еще были на Вырубленных Землях, среди пней и травянистых косогоров, под бескрайним голым небом. — Вот вернемся под деревья... — Он споткнулся, и те, кто не были богами, поддержали его и помогли ему идти дальше.
7
Диктофон майора Мухамеда пришелся Дэвидсону очень кстати. Кто-то ведь должен запечатлеть события на Новом Таити — историю того, как трусливо и подло была отдана на гибель земная колония. Пусть корабли, когда они прилетят с Земли, узнают истинную правду. Пусть будущие поколения узнают, на какое предательство, малодушие и глупость способны люди — но также и на какую беззаветную доблесть в самых отчаянных обстоятельствах. В свободные минуты (да, всего лишь минуты с тех пор, как ему пришлось взять на себя командование) он записал всю историю Бойни в Лагере Смита и довел изложение событий до нынешней ситуации на Новой Яве. И на Кинге, и на Центральном тоже — в той мере, в какой удавалось извлекать крупицы фактов из тех истерических посланий, которыми штаб кормил его с Центрального вместо четкой и надежной информации.
Полностью о том, что на самом деле произошло в Центрвилле, никто никогда знать не будет, кроме пискунов, потому что люди там всячески пытаются замаскировать свое предательство и ошибки. Но общая картина все-таки достаточно ясна. Организованную шайку пискунов, которых привел Селвер, впустили в арсенал и в ангары, снабдили динамитом, гранатами, автоматами и огнеметами и науськали уничтожить город, а людей перебить. Здание штаба было взорвано первым — вот вам и доказательство, что действовали изнутри. Само собой, Любов участвовал в заговоре, и его зелененькие дружки, конечно, показали, на какую благодарность они способны, — перерезали ему глотку наравне с прочими. То есть Госсе и Бентон утверждали, будто утром после бойни видели его труп. Но только можно ли им там верить? Хочешь не хочешь, а дело ясное: каждый человек, который уцелел на Центральном после этой ночи, — уже предатель. Предатель своей расы.
Вот они клянутся, будто женщины убиты все. Плохо, конечно, но куда хуже, что верить этому нельзя. Пискунам ничего не стоило увести пленных в леса, а поймать перепуганную девчонку на окраине горящего города легче легкого. И уж зеленая нечисть, само собой, не упустила бы случая захватить женщин, чтобы поизмываться над ними всласть, верно? Одному богу известно, сколько еще женщин томятся в пискуньих норах, в этих вонючих подземных ямах, связанные, беспомощные, а поганые волосатые мартышки щупают их, лапают, подвергают всяким надругательствам! Даже подумать невозможно! Но, черт побери, иногда приходится думать и о том, о чем думать невозможно!
Вертолет с Кинга сбросил пленникам в Центре радиопередатчик на следующий же день после бойни, и Мухамед записывал все свои переговоры со штабом. Самым немыслимым был разговор с полковником Донгом. Проигрывая запись первый раз, он не выдержал, сорвал ее с катушки и сжег. Зря, конечно. Надо было сохранить ее как доказательство полнейшей негодности командования и на Центральном, и на Новой Яве. Но кто бы выдержал — с такой горячей кровью, как у него! Он просто не мог сидеть и слушать, как полковник и майор обсуждают полную капитуляцию, сдаются на милость пискунов, соглашаются не принимать ответных мер, не защищаться, соглашаются уничтожить все боевое оружие и как-нибудь устроиться на клочке земли, отведенном для них пискунами, — в резервации, дарованной великодушными победителями, пакостными зелеными тварями! Поверить невозможно! В буквальном смысле слова невозможно.
Не исключено, что старички Динг-Донг и Му не имели предательских намерений, а просто спятили, пали духом. Все эта проклятая планета! Надо быть по-настоящему сильной личностью, чтобы не поддаться ей. Что-то в здешнем воздухе — может, пыльца этих чертовых деревьев — действует вроде наркотика, так что обычные люди перестают отдавать себе отчет в окружающем и балдеют, точно пискуны. Ну а при таком численном превосходстве пискунам ничего не стоит с ними справиться.
Жаль, конечно, что Мухамеда пришлось убрать, но он ни за что не принял бы его планов, тут сомнений быть не может. Всякий согласился бы, кто прослушал бы эту невероятную запись. А потому лучше было пристрелить его. Во всяком случае, теперь он чист и его имя не покроется позором, как имена Донга и всех офицеров, которые остались в живых на Центральном.
Последнее время Донг к передатчику что-то не подходит, все больше Юю Серенг из инженерного отдела. Прежде они с Юю частенько проводили свободное время вместе, и он его даже другом считал, но теперь больше никому доверять нельзя. А кроме того, Юю тоже из азиев. Как подумаешь, странно получается, что их столько уцелело после Центрвиллской бойни! Из тех, с кем он разговаривал, не азий только Госсе. Здесь на Яве пятьдесят пять верных ребят, оставшихся после реорганизации, почти все евроафры, вроде него самого, ну еще афры и афроазии, но чистых азиев — ни одного! Что ни говори, а кровь — она сказывается. Если у тебя в жилах нет настоящей крови, как ни крути, человек ты неполноценный. Конечно, он все равно спасет желтомордых подонков на Центральном, но это объясняет, почему они поджали хвосты в трудную минуту.
— Да пойми же наконец, Дон, в какое положение ты всех нас ставишь! — сказал Юю своим глухим голосом. — Мы заключили с пискунами перемирие по всем правилам. Кроме того, у нас есть прямой приказ Земли не трогать врасу и не наносить ответного удара. И как, черт побери, мы бы нанесли его? Даже теперь, когда остров Кинга и лагерь на юге Центрального полностью эвакуированы, нас тут все-таки меньше двух тысяч, а у тебя на Яве всего человек шестьдесят пять, верно? Неужели ты всерьез веришь, Дон, что две тысячи человек способны справиться с тремя миллионами разумных врагов?
— Юю, да на это и пятидесяти человек хватит! Были бы желание, уменье и оружие.
— Бред! Но в любом случае, Дон, мы заключили перемирие. И если оно будет нарушено, нам конец. Только благодаря ему мы и держимся. Может быть, когда они вернутся с Престно и увидят, что произошло, они решат покончить с пискунами. Этого мы не знаем. А пока похоже, что пискуны намерены соблюдать перемирие — в конце-то концов это они его предложили! — а нам ничего другого не остается. Их столько, что они нас голыми руками могут уничтожить, как произошло в Центрвилле. Они туда тысячами нагрянули. Неужели ты этого не можешь понять, Дон?
— Послушай, Юю, я, конечно, понимаю. Если вы боитесь использовать ваши три вертолета, так отправьте их сюда с ребятами, которые думают так же, как мы здесь, на Новой Яве. Раз уж мне придется в одиночку вас освобождать, то лишние вертолеты не помешают.
— Ты нас не освободишь, ты нас погубишь, идиот чертов! Отошли свой вертолет на Центральный немедленно! Это приказ полковника лично тебе, как исполняющему обязанности начальника лагеря. Используй его для переброски своих людей. Понадобится не больше двенадцати полетов, и вы свободно уложитесь в четыре здешних дневных периода. А теперь выполняй приказ!
Щелк — и выключил приемник. Побоялся с ним спорить!
Но ведь с них станется послать свои три вертолета на Новую Яву, чтобы разбомбить или сжечь лагерь, поскольку формально он не подчиняется приказу, а старик Донг не терпит самостоятельности! Достаточно вспомнить, как он уже с ним разделался за пустяковые карательные меры на Смите. Не простил ему инициативы! Старик Динг-Донг, как большинство офицеров, любит безоговорочное послушание. Беда только в том, что такие в конце концов сами становятся послушными…
И тут Дэвидсон испытал подлинное душевное потрясение, вдруг сообразив, что вертолетов ему опасаться нечего. Донг, Серенг, Госсе, даже Бентон струсят послать их! Пискуны приказали, чтобы люди не смели пользоваться вертолетами за пределами своей резиденции, и они подчинились!
Черт! Его чуть наизнанку не вывернуло. Пора действовать! Они и так уже почти две недели прождали неведомо чего! Оборону лагеря он наладил: частокол укрепили и довели до такой высоты, что ни одна зеленая мартышка через него не перелезет, а Эйби — молодец мальчишка! — изготовил полсотни отличных мин и заложил их в стометровом поясе вокруг лагеря. Теперь настало время показать пискунам, что на Новой Яве они имеют дело с настоящими людьми, с настоящими мужчинами, а не со стадом овец, как на Центральном. Он поднял вертолет и провел отряд пехоты к пискуньим норам на юг от лагеря. Он научился распознавать такие места с воздуха по плодовым садам и по скоплениям деревьев определенных видов, хотя и не высаженных аккуратными рядами, как у людей. Просто жуть брала, сколько тут обнаружилось таких мест, едва он нашел способ определять их с воздуха. Лес кишмя кишел этой пакостью. Карательный отряд выжег, к черту, эти норы, а когда он с парой ребят летел обратно, то обнаружил еще норы — меньше чем в четырех километрах от лагеря! И на них, чтобы четко и ясно поставить свою подпись — пусть читает, кто захочет, — он сбросил бомбочку. Простенькую зажигалочку, но и от нее зеленый мех клочьями полетел. В лесу она оставила здоровую прореху, и края прорехи были охвачены огнем.
Собственно говоря, это и есть его оружие для массированного ответного удара. Лесные пожары. Хватит одного рейда на одном вертолете с зажигалочками и огненным студнем, чтобы выжечь целый остров. Придется, правда, подождать месяц-другой, до конца сезона дождей. А какой сжечь — Кинга, Смита или Центральный? Начать, пожалуй, стоит с Кинга — так, маленькое предупреждение, поскольку людей там больше нет. А потом Центральный, если они и дальше будут брыкаться.
— Что вы затеяли? — донесся голос из приемника, и Дэвидсон ухмыльнулся: ну словно старуха верещит, которую малость пощекотали. — Вы отдаете себе отчет в том, что делаете, Дэвидсон?!
— Ага!
— Вы что, рассчитываете запугать пискунов?
На этот раз не Юю. Должно быть, умник Госсе, а может, и не он, но какая разница? Все они только и умеют блеять, овцы поганые.
— Вот именно, — ответил он с мягкой такой иронией.
— По-вашему, если вы будете жечь их поселки, они сдадутся на вашу милость — все три миллиона? Так?
— Может, и так.
— Послушайте, Дэвидсон, — сказал передатчик, и в нем что-то захрипело, зашелестело. Ну да, понятно, пользуются аварийной аппаратурой, потому что большой передатчик сгорел вместе с их хваленым ансиблом, туда ему и дорога! — Послушайте, Дэвидсон, не могли бы мы поговорить с кем-нибудь еще?
— Нет, тут все по горло заняты. Да, кстати, живется нам тут неплохо, но не мешало бы разжиться сладеньким — фруктовыми коктейлями, персиками, ну и прочей ерундой. Кое-кому из ребят очень этого не хватает. Кроме того, мы не получили в срок марихуану, потому что вы там прошляпили город. Так если я пошлю вертолет, не сможете ли уделить нам ящик-другой сластей и травки?
Молчание, а потом:
— Хорошо. Высылайте вертолет.
— Чудненько. Уложите ящики в сетку, и ребята ее подцепят, чтобы не приземляться, — сказал он и ухмыльнулся.
Из Центра что-то залопотали, и вдруг прорезался голос старика Донга. В первый раз полковник сам к нему обратился. Пыхтит, старая перечница, и еле пищит, сквозь помехи и не разобрать толком, что он там бормочет.
— Слушайте, капитан, я хочу знать, отдаете ли вы себе отчет, на какие меры вы толкаете меня своими действиями на Новой Яве, если вы и впредь не будете выполнять мои приказы? Я пытаюсь говорить с вами как с разумным и лояльным офицером. Для обеспечения безопасности моих подчиненных здесь, на Центральном острове, я буду вынужден поставить аборигенов в известность, что мы слагаем с себя всякую ответственность за ваши действия.
— Совершенно справедливо, господин полковник.
— Я пытаюсь объяснить вам, что мы вынуждены будем сообщить им о своем бессилии воспрепятствовать нарушениям перемирия на Новой Яве. У вас там шестьдесят шесть человек, и они нужны мне здесь, чтобы мы могли сохранить колонию до возвращения «Шеклтона». Ваши действия — это самоубийство, а за жизнь тех, кто находится там с вами, отвечаю я.
— Нет, господин полковник, не вы, а я. Так что успокойтесь. Но только, когда джунгли вспыхнут, быстренько переберитесь на серединку Вырубки. Мы вовсе не хотим поджарить вас заодно с пискунами.
— Слушайте, Дэвидсон! Я приказываю вам немедленно передать командование лейтенанту Темба и явиться ко мне сюда, — сказал далекий писклявый голос, и Дэвидсон неожиданно для себя выключил приемник. Его мутило.
Совсем спятили: все еще играют в солдатики и не желают взглянуть правде в глаза! Но с другой стороны, мало кто способен бескомпромиссно принять действительность, если дела идут скверно.
И конечно, после того как он разорил десяток-другой нор, местные пискуны только затаились Он с самого начала знал, что разговор с ними должен быть короткий: нагони на них страху, и потом не давай спуску. Тогда они прекрасно разберутся, кто тут главный, и подожмут хвосты раз и навсегда. Теперь в радиусе тридцати километров от лагеря все норы были вроде бы покинуты, но он все равно каждые два-три дня посылал отряды выжигать их.
А у ребят начали сдавать нервишки. До сих пор он не давал им сидеть сложа руки — из оставшихся в живых отборных пятидесяти пяти человек сорок восемь были лесорубами, так и пусть занимаются привычным делом, валят лес. Но они знали, что прибывающие с земли робогрузовозы уже не смогут спуститься на планету и будут вертеться на орбите в ожидании сигнала, который нечем подать. А что за радость валить лес неизвестно для чего? Это ведь нелегкая работа. Лучше уж просто его сжигать. Он разбил своих людей на взводы, и они отрабатывали способы поджога. Пока еще лили дожди и толком у них ничего не получалось, но все-таки они не кисли зря. Эх, были бы у него те три вертолета! Вот тогда бы дела пошли по-настоящему. Он взвешивал мысль о рейде на Центр, чтобы освободить вертолеты, но пока не говорил про это даже Эйби и Темба, самым надежным из всех. Кое-кто из ребят побоится участвовать в вооруженном налете на собственный штаб. Они все еще к месту и не к месту повторяют: «Вот когда мы вернемся к остальным…» И не знают, что эти «остальные» бросили их, предали, продались пискунам, лишь бы спасти свою шкуру. Этого он им не сказал — они могли бы и не выдержать.
Просто в один прекрасный день он, Эйби, Темба и еще кто-нибудь из надежных парней отправятся через пролив, а там трое спрыгнут с автоматами, захватят по вертолету и отправятся домой — тру-ля-ля, тру-ля-ля, и отправятся домой. С четырьмя отличными взбивалками для яиц. Не взобьешь яиц — омлета не сделаешь!
Дэвидсон громко захохотал в темноте своего коттеджа.
Может, он и не будет особенно торопиться с этим планом: слишком уж приятно его обдумывать.
Прошло еще две недели, и они покончили со всеми крысиными норами на расстоянии дня пути от лагеря: лес теперь стоял чистенький и аккуратный. Никаких поганых тварей, никаких дымков над вершинами деревьев. Никто не прыгает перед тобой из кустов и не плюхается на спину с закрытыми глазами — еще дави их! Никаких тебе зеленых мартышек. Чащоба деревьев и десяток пожарищ. Только вот ребята, того гляди, на стенку полезут. Пора отправляться за вертолетами.
И как-то вечером он сообщил свой план Эйби, Темба и Поусту.
Они с минуту молчали, а потом Эйби спросил:
— А как с горючим, капитан?
— Горючего хватит.
— На один вертолет. А четыре за неделю весь запас сожгут.
— То есть как? Что же, у нас для нашего только месячный запас остался?
Эйби кивнул.
— Ну, значит, нужно будет заодно захватить и горючее.
— А каким образом?
— Вот вы это и обмозгуйте.
Сидят и глядят на тебя ошалело. Просто зло берет. Все за них делай! Конечно, он прирожденный руководитель, но ему нравятся парни, которые и сами умеют соображать!
— Ну-ка, Эйби, это по твоей части, — сказал он и вышел покурить.
Никакого терпения не хватит, до того все хвосты поджимают. Не могут посмотреть в глаза фактам, и все тут.
С марихуаной у них стало туговато, и он уже два дня как ни одной сигареты не выкурил. Ну, да ему это нипочем. Небо было затянуто тучами, сырая, теплая мгла пахла весной. Мимо прошел Джинини, скользя, точно конькобежец или даже гусеничный робот, потом таким же неторопливым скользящим движением повернулся к крыльцу коттеджа и уставился на Дэвидсона в смутном свете, падавшем из открытой двери. Джинини, широкоплечий великан, работал на роботопиле.
— Источник моей энергии подключен к Великому Генератору, и отключить меня невозможно, — сказал он ровным голосом, не сводя глаз с Дэвидсона.
— Марш в казарму, отсыпаться! — скомандовал Дэвидсон тем резким, как удар хлыста, голосом, которого еще никто никогда не ослушался, и секунду спустя Джинини заскользил дальше, грузный, но тяжеловесно изящный.
Последнее время ребята слишком уж налегают на галлюциногены. Этого добра хватает, но что хорошо для отдыхающего лесоруба, не очень-то годится для солдат крохотного отряда, брошенного всеми на враждебной планете. У них нет времени накачиваться и шалеть. Придется убрать эту дрянь под замок. Правда, как бы кое-кто из ребят не дал трещины… Ну и пусть! Яйцо не треснет — омлета не собьешь! Может, отправить их на Центральный в обмен на горючее? Вы мне — две-три цистерны с горючим, а я вам за них — двух-трех тепленьких лунатиков, дисциплинированных солдатиков, отличных лесорубов и совсем под стать вам: тоже попрятались в снах и знать ничего не желают…
Он ухмыльнулся и решил, что стоит обсудить этот план с Эйби и остальными, как вдруг часовой пронзительно завопил с дымовой трубы лесопилки:
— Идут! Они идут!
С западного поста тоже донеслись крики. Раздался выстрел.
И они-таки пришли! Черт, рассказать кому-нибудь, так не поверят! Тысячами лезут, буквально тысячами! И ведь ни звука, ни шороха, пока не завопил часовой, а потом выстрел, а потом взрыв… Мина взорвалась! И еще, и еще! А тут один за другим вспыхнули сотни факелов, и огненными дугами взлетели в темном сыром воздухе, точно ракеты, а с частокола со всех сторон посыпались пискуны, волна за волной, захлестывая лагерь, все перед собой сметая — тысячи их, тысячи! Словно полчища крыс, как тогда в Кливленде, штат Огайо, во время последнего голода, когда он был совсем малышом. Что-то выгнало крыс из их нор, и они среди бела дня полезли через забор — живое мохнатое одеяло, блестящие глазки, когтистые лапы… Он заорал и побежал к матери… А может, ему это тогда просто приснилось? Спокойнее, спокойнее, не теряй головы! Скорее в бывший пискуний загон, к вертолету. Там еще темно… А, черт! Замок на воротах. Пришлось его повесить на случай, если какой-нибудь слабак вздумает выбрать ночку потемнее и смыться к папаше Динг-Донгу. Скорее найти ключ… никак его не вставишь... не повернешь толком. Ничего, ничего, только не теряй головы… А теперь еще надо бежать к вертолету, отпирать его. Откуда-то взялись рядом Поуст и Эйби. Ну вот, наконец затрещал мотор, завертелся винт, взбивая яйца, заглушая все жуткие звуки, писк, визг, пронзительное пение. А они взмыли в небо, и ад провалился вниз — горящий загон, полный крыс…
— Чтобы быстро и правильно оценить обстановку, нужна голова на плечах, — сказал Дэвидсон. — Вы, ребята, и думали быстро, и действовали быстро. Молодцы! А где Темба?
— Лежит с копьем в брюхе, — ответил Поуст.
Эйби, вертолетчику, словно бы не терпелось самому вести вертолет, и Дэвидсон уступил ему место, а сам перебрался на заднее сиденье и расслабился. Под ним в густой, непроглядной темноте черной полосой тянулся лес.
— Ты куда это взял курс, Эйби?
— На Центральный.
— Нет! На Центральный мы не полетим!
— А куда же мы полетим? — спросил Эйби, хихикнув, словно девка. — В Нью-Йорк? В Карачи?
— Пока поднимись повыше, Эйби, и иди в обход лагеря. Только широким кругом, так чтобы внизу слышно не было.
— Капитан, лагеря больше нет, — сказал Поуст, старший лесоруб, коренастый спокойный человек.
— Когда пискуны кончат жечь лагерь, мы спустимся и сожжем пискунов. Их там четыре тысячи — все в одном месте. А у нас на хвосте установлено шесть огнеметов. Дадим пискунам минут двадцать и угостим их банками со студнем, а тех, кто побежит, прикончим огнеметами.
— Черт! — выругался Эйби. — Там ведь наши ребята! Может, пискуны их взяли в плен, мы же не знаем. Нет уж! Я не полечу назад жечь людей! — И он не повернул вертолета.
Дэвидсон прижал пистолет к затылку Эйби и сказал:
— Мы полетим назад, а потому возьми себя в руки, детка. Мне с тобой возиться некогда.
— Горючего в баке хватит, чтобы добраться до Центрального, капитан, — сказал вертолетчик, подергивая головой, словно пистолет был мухой и он пытался ее отогнать. — И все. Больше нам горючего взять негде.
— Ну так полетим на этом. Поворачивай, Эйби.
— Я думаю, нам лучше лететь на Центральный, капитан, — сказал Поуст этим своим спокойным голосом.
Стакнулись, значит! Дэвидсон в ярости перехватил пистолет за ствол и стремительно, как жалящая змея, ударил Поуста рукояткой над ухом. Лесоруб перегнулся пополам и остался сидеть на переднем сиденье, опустив голову между колен, а руками почти упираясь в пол.
— Поворачивай, Эйби! — сказал Дэвидсон голосом, точно удар хлыста, и вертолет по пологой кривой лег на обратный курс.
— Черт, а где лагерь? Я никогда не летал ночью без ориентиров, — пробормотал Эйби таким сиплым и хлюпающим голосом, точно у него вдруг начался насморк.
— Держи на восток и смотри, где горит, — сказал Дэвидсон холодно и невозмутимо.
Все они на поверку оказались слизняками. Даже Темба. Ни один не встал рядом с ним, когда пришел трудный час. Рано или поздно все они сговаривались против него просто потому, что не могли выдержать того, что выдерживал он. Слабаки всегда сговариваются за спиной сильного, и сильный человек должен стоять в одиночку и полагаться только на себя. Так уж устроен мир.
Куда, к черту, провалился лагерь? В этой тьме даже сквозь дождь зарево пожара должно быть видно на десятки километров. А нигде — ничего. Черно-серое небо вверху, чернота внизу. Значит, пожар погас… Его погасили… Неужели люди в лагере отбились от пискунов? После того, как он спасся на вертолете? Эта мысль обожгла его мозг, как струя ледяной воды. Да нет… конечно же, нет! Пятьдесят против тысяч? Ну нет! Но, черт побери, зато сколько пискунов подорвалось на минных полях! Все дело в том, что они валом валили. И ничем их нельзя было остановить. Этого он никак предвидеть не мог. И откуда они, собственно, взялись? В лесу вокруг лагеря пискунов уже давным-давно не осталось. А потом вдруг валом повалили со всех сторон, пробрались по лесам и вдруг полезли из всех своих нор, как крысы. Тысячи и тысячи… Так, конечно, их ничем не остановишь! Куда, к черту, девался лагерь? Эйби только делает вид, будто его ищет, а сам свое гнет.
— Найди лагерь, Эйби, — сказал он ласково.
— Так я же его ищу! — огрызнулся мальчишка.
А Поуст ничего не сказал — так и сидел, перегнувшись, рядом с Эйби.
— Не мог же он сквозь землю провалиться, верно, Эйби? У тебя есть ровно семь минут, чтобы его отыскать.
— Сами ищите! — злобно взвизгнул Эйби.
— Подожду, пока вы с Поустом не образумитесь, детка. Спустись пониже!
Примерно через минуту Эйби сказал:
— Вроде бы река.
Действительно, река. И большая расчистка. Но лагерь-то где?
Они пролетели над расчисткой, но так ничего и не увидели.
— Он должен быть здесь, ведь другой большой расчистки на всем острове нет, — сказал Эйби, поворачивая обратно.
Их посадочные прожекторы били вниз, но вне этих двух столбов света ничего нельзя было разобрать. Надо их выключить!
Дэвидсон перегнулся через плечо вертолетчика и выключил прожекторы. Непроницаемая сырая мгла хлестнула их по глазам, точно черное полотенце.
— Что вы делаете! — взвизгнул Эйби, включил прожекторы и попытался круто поднять вертолет, но опоздал. Из мрака выдвинулись чудовищные деревья и поймали их.
Застонали лопасти винта, в туннеле прожекторных лучей закружились вихри листьев и веток, но стволы были толстыми и крепкими. Маленькая летающая машина накренилась, дернулась, словно подпрыгнула, высвободилась и боком рухнула в лес. Прожекторы погасли. Сразу наступила тишина.
— Что-то мне скверно, — сказал Дэвидсон.
И снова повторил эти слова. Потом перестал их повторять, потому что говорить их было некому. Тут он сообразил, что вообще не говорил. Мысли мутились. Наверное, стукнулся затылком. Эйби рядом нет. Где же он? А это вертолет. Совсем перекошенный, но он сидит, как сидел. А темнота-то, темнота — хоть глаз выколи.
Дэвидсон начал шарить руками вокруг и нащупал неподвижное, по-прежнему скорченное тело Поуста, зажатое между передним сиденьем и приборной доской. При каждом движении вертолет покачивался, и он наконец сообразил, что машина застряла между деревьями, запуталась в ветках, точно воздушный змей. В голове у него немного прояснилось, но им овладело непреодолимое желание как можно скорее выбраться из темной накренившейся кабины. Он переполз на переднее сиденье, спустил ноги наружу и повис на руках. Ноги болтались, но не задевали земли — ничего, кроме веток. Наконец он разжал руки.
Плевать, сколько ему падать, но в кабине он не останется! До земли оказалось не больше полутора метров. От толчка заболела голова, но он встал, выпрямился, и ему стало легче. Если бы только вокруг не было так темно, так черно! Но у него на поясе есть фонарик — выходя вечером из коттеджа, он всегда брал с собой фонарик. Так где же фонарик? Странно. Отцепился, должно быть. Пожалуй, следует залезть в вертолет и поискать. А может, его взял Эйби? Эйби нарочно разбил вертолет, забрал его фонарик и сбежал. Слизняк, такой же, как все они. В этой чертовой мокрой тьме не видно даже, что у тебя под ногами. Корни всякие, кусты. А кругом — шорохи, чавканье, непонятно какие звуки: дождь шуршит по листьям, твари какие-то шастают, шелестят… Нет, надо слазить в вертолет за фонариком. Только вот как? Хоть на цыпочки встань, не дотянешься.
Вдалеке за деревьями мелькнул огонек и исчез. Значит, Эйби взял его фонарик и пошел на разведку, чтобы ориентироваться. Молодец мальчик!
— Эйби! — позвал он пронзительным шепотом, сделал шаг вперед, стараясь снова увидеть огонек, и наступил на что-то непонятное. Ткнул башмаком, а потом осторожно опустил руку, чтобы пощупать, — очень осторожно, потому что ощупывать то, что не видишь, всегда опасно. Что-то мокрое, скользкое, будто дохлая крыса. Он быстро отдернул руку. Потом снова нагнулся и пощупал в другом месте. Башмак! Шнурки… Значит, у него под ногами валяется Эйби. Выпал из вертолета. Так ему и надо, сукину сыну, — на Центральный хотел лететь, иуда!
Дэвидсону стало неприятно от влажного прикосновения невидимой одежды и волос. Он выпрямился. Снова показался свет — неясное сияние за частоколом из ближних и дальних стволов. Оно двигалось. Дэвидсон сунул руку в кобуру. Пистолета там не было. Он вспомнил, что держал его в руке, на случай, если Эйби или Поуст попробуют что-нибудь выкинуть. Но в руке пистолета тоже не было. Значит, валяется в вертолете вместе с фонариком.
Дэвидсон нагнулся и замер, а потом побежал. Он ничего не видел. Стволы толкали его из стороны в сторону, корни цеплялись за ноги… Внезапно он растянулся во весь рост на земле среди затрещавших кустов. Он приподнялся и на четвереньках пополз в кусты, стараясь забраться поглубже. Мокрые ветви царапали ему лицо, хватали за одежду. Но он упрямо полз вперед. Его мозг не воспринимал ничего, кроме сложных запахов гниения и роста, прелых листьев, влажных листьев, трухи, молодых побегов, цветов — запахов ночи, весны и дождя. Ему на лицо упал свет. Он увидел пискунов. И вспомнил, что они делают, если загнать их в угол, вспомнил, что говорил об этом Любов. Он перевернулся на спину, откинул голову, зажмурил глаза и замер. Сердце стучало в груди как сумасшедшее.
Ничего не произошло.
Открыть глаза было очень трудно, но в конце концов он все-таки сумел это сделать. Они стояли вокруг. Их было много — может, десять, а может, и двадцать. Держат эти свои охотничьи копья — просто зубочистки, но наконечники из железа, и такие острые, что вспорют тебе брюхо, оглянуться не успеешь. Он зажмурился и продолжал лежать неподвижно.
И ничего не произошло.
Сердце угомонилось, стало легче думать. Что-то защекотало его внутри, что-то похожее на смех. Черт подери! Он им не по зубам. Свои его предали, человеческий ум бессилен что-нибудь придумать, а он прибегнул к их собственной хитрости — притворился мертвым и сыграл на их инстинкте, который не позволяет убивать тех, кто лежит на спине, закрыв глаза. Стоят вокруг, лопочут между собой, а сделать ничего не могут. Пальцем дотронуться до него боятся. Будто он — бог.
— Дэвидсон!
Пришлось снова открыть глаза. Сосновый факел в руках одного из пискунов все еще горел, но пламя побледнело, а лес был уже не угольно-черным, а белым. Как же так? Ведь прошло от силы десять минут. Правда, еще не совсем рассвело, но ночь кончилась. Он видит листья, ветки, деревья. Видит склоненное над ним лицо. В сером сумраке оно казалось серым. Все в рубцах, но вроде бы человеческое, а глаза — как две черные дыры.
— Дайте мне встать, — внезапно сказал Дэвидсон громким хриплым голосом.
Его бил озноб: сколько можно валяться на сырой земле! И чтобы Селвер смотрел на него сверху вниз? Ну уж нет!
У Селвера никакого оружия не было, но мартышки вокруг держали наготове не только копья, а и пистолеты. Растащили его запасы в лагере!
Он с трудом поднялся. Одежда леденила плечи и ноги. Ему никак не удавалось унять озноб.
— Ну кончайте, — сказал он. — Быстро-быстро!
Селвер продолжал молча смотреть на него. Но все-таки снизу вверх, а не сверху вниз!
— Вы хотите, чтобы я вас убил? — спросил он.
Подхватил у Любова его манеру разговаривать: даже голос совсем любовский. Черт знает что!
— Это мое право, ведь так!
— Ну, вы всю ночь пролежали в позе, которая означает, что вы хотели, чтобы мы оставили вас в живых. А теперь вы хотите умереть?
Боль в животе и голове, ненависть к этому поганому уродцу, который разговаривает, точно Любов, и решает, жить ему или умереть, — эта боль и эта ненависть душили его, поднимались в глотке тошнотным комком. Он трясся от холода и отвращения. Надо взять себя в руки. Внезапно он шагнул вперед и плюнул Селверу в лицо.
А секунду спустя Селвер сделал легкое танцующее движение и тоже плюнул. И засмеялся. И даже не попытался убить его. Дэвидсон вытер с губ холодную слюну.
— Послушайте, капитан Дэвидсон, — сказал пискун все тем же спокойным голоском, от которого Дэвидсона начинало мутить, — мы же с вами оба боги. Вы сумасшедший, и я, возможно, тоже, но мы боги. Никогда больше не будет в лесу встречи, как эта наша встреча. Мы приносим друг другу дары, какие приносят только боги. От вас я получил дар убийства себе подобных. А теперь, насколько это в моих силах, я вручаю вам дар моих соплеменников — дар не убивать. Я думаю, для каждого из нас полученный дар равно тяжел. Однако вам придется нести его одному. Ваши соплеменники в Эшсене сказали мне, что вынесут решение о вас, и если я приведу вас туда, вы будете убиты. Такой у них закон. И если я хочу подарить вам жизнь, я не могу отвести вас с другими пленными в Эшсен. А оставить вас в лесу на свободе я тоже не могу — вы делаете слишком много плохого. Поэтому мы поступим с вами так, как поступаем с теми из нас, кто сходит с ума. Вас увезут на Рендлеп, где теперь больше никто не живет, и оставят там.
Дэвидсон смотрел на пискуна и не мог отвести глаз. Словно его подчинили какой-то гипнотической власти. Этого он терпеть не станет. Ни у кого нет власти над ним! Никто не может ему ничего сделать!
— Жаль, что я не свернул тебе шею в тот день, когда ты на меня набросился, — сказал он все тем же хриплым голосом.
— Может быть, это было бы самое лучшее, — ответил Селвер. — Но Любов помешал вам. Так же, как теперь он мешает мне убить вас. Больше никого убивать не будут. И рубить деревья — тоже. На Рендлепе не осталось деревьев. Это остров, который вы называете Свалкой. Ваши соплеменники не оставили там ни одного дерева, так что вы не сможете построить лодку и уплыть оттуда. Там почти ничего не растет, и мы должны будем привозить вам пищу и дрова. Убивать на Рендлепе некого. Ни деревьев, ни людей. Прежде там были и деревья, и люди, но теперь от них остались только сны. Мне кажется, раз вы будете жить, то для вас это самое подходящее место. Может быть, вы станете там сновидцем, но скорее всего вы просто пойдете за своим безумием до конца.
— Убейте меня теперь, и хватит издеваться!
— Убить вас? — спросил Селвер, и в рассветном лесу его глаза, глядевшие на Дэвидсона снизу вверх, вдруг засияли светло и страшно. — Я не могу убить вас, Дэвидсон. Вы — бог. Вы должны сами это сделать.
Он повернулся, быстрый, легкий, и через несколько шагов скрылся за серыми деревьями.
По щекам Дэвидсона скользнула петля и легла ему на шею. Маленькие копья надвинулись на него сзади и с боков. Они трусят прикоснуться к нему. Он мог бы вырваться, убежать — они не посмеют его убить. Железные наконечники, узкие, как листья ивы, были отшлифованы и наточены до остроты бритвы. Петля на шее слегка затянулась. И он пошел туда, куда они вели его.
8
Селвер уже давно не видел Любова. Этот сон был с ним на Ризуэле. Был с ним, когда он в последний раз говорил с Дэвидсоном. А потом исчез и, может быть, спал теперь в могиле мертвого Любова в Эшсене, потому что ни разу не пришел к Селверу в Бротер, где он теперь жил.
Но когда вернулась большая лодка и Селвер отправился в Эшсен, его там встретил Любов. Он был безмолвным, туманным и очень грустным, и в Селвере проснулось прежнее тревожное горе.
Любов оставался с ним тенью в его сознании, даже когда он пришел на встречу с ловеками, которые прилетели на большой лодке. Это были сильные люди, совсем не похожие на ловеков, которых он знал, если не считать его друга, но Любов никогда не был таким сильным.
Он почти забыл язык ловеков и сначала больше слушал. А когда убедился, что они именно такие, отдал им тяжелый ящик, который принес с собой из Бротера.
— Внутри работа Любова, — сказал он, с трудом подбирая нужные слова. — Он знал о нас гораздо больше, чем знают остальные. Он изучил мой язык и знал Мужскую речь, и мы все это записали. Он во многом понял, как мы живем и уходим в сны. Остальные совсем не понимают. Я отдам вам его работу, если вы отвезете ее туда, куда он хотел ее отослать.
Высокий, с белой кожей, которого звали Лепеннон, очень обрадовался, поблагодарил Селвера и сказал, что бумаги обязательно отвезут туда, куда хотел Любов, и будут их очень беречь. Селверу было приятно это услышать. Но ему было больно называть имя друга вслух, потому что лицо Любова, когда он обращался к нему в мыслях, оставалось таким же бесконечно грустным. Он отошел в сторону от ловеков и только наблюдал за ними. Кроме пятерых с корабля сюда пришли Донг, Госсе и еще другие из Эшсена. Новые были чисты и блестящи, как недавно отшлифованное железо. А прежние отрастили шерсть на лицах и стали чуть-чуть похожи на очень больших атшиян, только с черным мехом. Они все еще носили одежду, но старую, и больше не содержали ее в чистоте. Никто из них не исхудал, кроме их Старшего, который так и не выздоровел после Ночи Эшсена, но все они были немного похожи на людей, которые заблудились или сошли с ума.
Встреча произошла на опушке, где по молчаливому соглашению все эти три года ни лесные люди, ни ловеки не строили жилищ и куда даже не заходили. Селвер и его спутники сели в тени большого ясеня, который стоял чуть в стороне от остальных деревьев.
Его ягоды пока еще казались маленькими зелеными узелками на тонких веточках, но листья были длинными, легкими, упругими и по-летнему зелеными. Свет под огромным деревом был неяркий, смягченный путаницей теней.
Ловеки советовались между собой, приходили, уходили, а потом один из них наконец пришел под ясень. Жесткий ловек с корабля, коммодор. Он присел на корточки напротив Селвера, не попросив разрешения, но и не желая оскорбить. Он сказал:
— Не могли бы мы поговорить немножко?
— Конечно.
— Вы знаете, что мы увезем всех землян. Для этого мы прилетели на двух кораблях. Вашу планету больше не будут использовать для колонизации.
— Эту весть я услышал в Бротере три дня назад, когда вы прилетели.
— Я хотел убедиться, поняли ли вы, что это — навсегда. Мы не вернемся. На вашу планету Лига наложила запрет. Если сказать по-другому, более понятными для вас словами, я обещаю, что, пока существует Лига, никто не прилетит сюда рубить ваши деревья или забирать вашу землю.
— Никто из вас никогда не вернется, — сказал Селвер, не то спрашивая, не то утверждая.
— На протяжении жизни пяти поколений — да. Никто. Потом, возможно, несколько человек все-таки прилетят. Их будет десять-пятнадцать. Во всяком случае, не больше двадцати. Они прилетят, чтобы разговаривать с вами и изучать вашу планету, как делали некоторые люди в колонии.
— Ученые, специалы, — сказал Селвер и задумался. — Вы решаете сразу все вместе, вы, люди, — вновь не то спросил, не то подтвердил он.
— Как так? — Коммодор насторожился.
— Ну, вы говорите, что никто из вас не будет рубить деревья Атши, и вы все перестаете рубить. Но ведь вы живете во многих местах. Если, например, Старшая Хозяйка в Карочи отдаст распоряжение, в соседнем селении его выполнять не будут, а уж о том, чтобы все люди во всем мире сразу его выполнили, и думать нечего..
— Да, потому что у вас нет единого правительства. А у нас оно есть., теперь, и его распоряжения выполняются — всеми и сразу. Но судя по тому, что нам рассказали здешние колонисты, ваше распоряжение, Селвер, выполнили все и на всех островах сразу. Как вы этого добились?
— Я тогда был богом, — сказал Селвер без всякого выражения.
После того, как коммодор ушел, к ясеню неторопливо подошел высокий белый ловек и спросил, можно ли ему сесть в тени дерева. Этот был вежлив и очень умен. Селвер чувствовал себя с ним неловко. Как и Любов, он будет ласков, он все поймет, а сам останется непонятен. Потому что самые добрые из них были так же неприкосновенны, так же далеки, как самые жестокие. Вот почему присутствие Любова в его сознании причиняло ему страдания, а сны, в которых он видел Теле, свою умершую жену, и прикасался к ней, приносили радость и умиротворение.
— Когда я был тут раньше, — сказал Лепеннон, — я познакомился с этим человеком, с Раджем Любовом. Мне почти не пришлось с ним разговаривать, но я помню его слова, а с тех пор я прочел то, что он писал про вас, про атшиян. Его работу, как сказали вы. И теперь Атши закрыта для колонизации во многом благодаря этой его работе. А освобождение Атши, по-моему, было для Любова целью жизни. И вы, его друг, убедитесь, что смерть не помешала ему достигнуть этой цели, не помешала завершить избранный им путь.
Селвер сидел неподвижно. Неловкость перешла в страх. Сидящий перед ним говорил, как Великий Сновидец. И он ничего не ответил.
— Я хотел бы спросить вас об одной вещи, Селвер. Если этот вопрос вас не оскорбит. Он будет последним… Людей убивали: в Лагере Смита, потом здесь, в Эшсене, и, наконец, в лагере на Новой Яве, где Дэвидсон устроил мятеж. И все. С тех пор ничего подобного не случалось… Это правда? Убийств больше не было?
— Я не убивал Дэвидсона.
— Это не имеет значения, — сказал Лепеннон, не поняв ответа.
Селвер имел в виду, что Дэвидсон жив, но Лепеннон решил, будто он сказал, что Дэвидсона убил не он, а кто-то другой. Значит, и ловеки способны ошибаться. Селвер почувствовал облегчение и не стал его поправлять.
— Значит, убийств больше не было?
— Нет. Спросите у них, — ответил Селвер, кивнув в сторону полковника и Госсе.
— Я имел в виду — у вас. Атшияне не убивали атшиян?
Селвер ничего не ответил. Он поглядел на Лепеннона, на странное лицо, белое, как маска Духа Ясеня, и под его взглядом оно изменилось.
— Иногда появляется бог, — сказал Селвер. — Он приносит новый способ делать что-то или что-то новое, что можно сделать. Новый способ пения или новый способ смерти. Он проносит это по мосту между явью снов и явью мира. И когда он это сделает, это сделано. Нельзя взять то, что существует в мире, и отнести его назад в сновидение, запереть в сновидении с помощью стен и притворства. Что есть, то есть уже навеки. И теперь нет смысла притворяться, что мы не знаем, как убивать друг друга.
Лепеннон положил длинные пальцы на руку Селвера так быстро и ласково, что Селвер принял это, словно к нему прикоснулся не чужой. По ним скользили и скользили золотистые тени листьев ясеня.
— Но вы не должны притворяться, будто у вас есть причины убивать друг друга. Для убийства не может быть причин, — сказал Лепеннон, и лицо у него было таким же тревожным и грустным, как у Любова — Мы улетим. Через два дня. Мы улетим все Навсегда. И леса Атши станут такими, какими были прежде.
Любов вышел из теней в сознании Селвера и сказал: «Я буду здесь».
— Любов будет здесь, — сказал Селвер. — И Дэвидсон будет здесь Они оба. Может быть, когда я умру, люди снова станут такими, какими были до того, как я родился, и до того, как прилетели вы. Но вряд ли.
Примечания
1
Галапиджин — авторский неологизм, образован от «пиджин» (испорченный нелитературный английский, которым пользовалось коренное население английских колоний). Здесь — искаженный вариант Общего Галактического языка. — Прим. ред.
(обратно)2
Текст печатается по изданию: Урсула Лe Гуин. Левая рука тьмы. — М.: Радуга, 1992. За неточности в тексте и текстуальные расхождения с другими произведениями сборника издательство «Северо-Запад» ответственности не несет. — Прим… ред.
(обратно)3
Здесь и далее «Хайн», «хайнский» и т. п. соответствует написанию «Хейн», «хейнский» и т. д. в остальных произведениях сборника. — Прим. ред.
(обратно)4
Здесь и далее «Оллюль» соответствует написанию «Оллул». — Прим. ред.
(обратно)5
Здесь и далее «Экумена», «экуменический» соответствует написанию «Эйкумена», «эйкуменический». — Прим. ред.
(обратно)6
Здесь и далее «ансибль» соответствует написанию «ансибл». — Прим. ред.
(обратно)7
Кархош (остров) — этим словом в Кархайде обозначают многоквартирные дома-пансионы, где проживает большая часть городского населения. В таких домах от двадцати до двухсот отдельных комнат; пищу принимают в общем зале. Некоторые Острова напоминают отели, другие — коммуны или кооперативы, третьи являются чем-то средним между тем и другим. Подобные формы жилищного устройства, безусловно, представляют собой городскую адаптацию основного кархайдского института — института домашних Очагов. Впрочем, Островам, разумеется, не хватает географической и генеалогической стабильности Очагов.
(обратно)8
Нарушив закон, контролирующий инцест, он стал настоящим преступником только тогда, когда его отношения с братом привели к самоубийству последнего (Дж. Аи).
(обратно)9
Ледник Перинг — огромный ледниковый щит, покрывающий большую часть северного Кархайда; зимой, когда залив Гутен замерзает, он сливается с ледником Гобрин, что находится в Оргорейне.
(обратно)10
«X и л т» соответствует «врасу» в остальных произведениях сборника, поскольку представляет собой неточную транслитерацию, а не перевод авторской аббревиатуры hilf (highly intelligent life forms). — Прим. ред.
(обратно)11
Мороз от -20° до -40 °C при очень высокой влажности (Дж. Аи).
(обратно)12
Суффикс «вен» означает «уроженец». Эстравен — букв.: уроженец Эстре (Дж. Аи.).
(обратно)13
Мистическая интерпретация одной из теорий, поддерживающих гипотезу о расширяющихся границах Вселенной; гипотеза впервые выдвинута Математической школой Ситха более четырех тысячелетий назад и в целом принята на вооружение последующими поколениями космологов, хотя метеорологические условия на планете Гетен не позволяют собрать достаточных доказательств при наблюдении астрономических тел. Скорость расширения Вселенной (константа Хаббла; константа Рерхерека) может фактически оцениваться в соответствии с зафиксированным количеством света, исходящего из ночного неба; основной постулат теории; если бы Вселенная не расширялась, ночное небо не казалось бы темным (Дж. Аи).
(обратно)14
Ханддараты (Дж. Аи).
(обратно)15
Незерем — мелкий сухой сильный снег, пурга при умеренном ветре (Дж. Аи).
(обратно)16
Автохтонный — местный; здесь — состоящий из аборигенов. — Прим… ред.
(обратно)17
Буквально «машина из машины» — перефразировка латинского выражения «deus ex machina» — «Бог из машины», означающего внезапное и чудодейственное разрешение всех трудностей. — Примеч. пер.
(обратно)
Комментарии к книге «Ожерелье планет Эйкумены.Том 1 », Урсула К. Ле Гуин
Всего 0 комментариев