«Легко (сборник)»

861

Описание

Одиннадцать текстов. Две повести, девять рассказов. Фантасмагория и гротеск. Сложное в простом. Когда мы были молодыми. Обернувшись на пятнадцать лет назад. Свидетельство о минувшем. Ложная память. Повесть «Мудодром» В небольшом российском городе произошло чрезвычайное происшествие — ночное небо прорезал падающий болид. Ни один человек не погиб при падении, но случившееся изменило жизнь всех горожан. Повесть «Минус» Неудачливый писатель средних лет, который никак не может вычеркнуть из памяти исчезнувшую много лет назад жену, сталкивается с мистикой по соседству, разгадывает собственное прошлое и оказывается вовлеченным в события, которые переворачивают его жизнь.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Легко (сборник) (fb2) - Легко (сборник) 1303K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Сергей Вацлавович Малицкий

Сергей Малицкий Легко (сборник)

Легко

01

Тяжело взлетает серый гусь. Вытягивает шею. Отчаянно гребет лапами. Бьет крыльями по воде. Разбегается. С трудом пробивает воздух. Шлепает по зеркальной глади. Надрывно машет над самой поверхностью. И медленно, медленно уходит вверх, словно задыхаясь и уговаривая бьющееся сердце не выскочить из груди. Тяжеловат. Не сможет парить без взмаха. И спускаться еще придется. Куда уж там без подкормки.

Легко. Не отягощен ни детьми, ни семьей, ни больными родственниками, ни имуществом, ни достижениями, ни ошибками. Аппетит отличный, но соответствующий возможностям и достатку. В кармане никому не нужный диплом какого-то забытого богом технического вуза. В голове не ветер, а свежесть. На губах ироническая улыбка и ничего не значащие слова. Способность поддерживать разговор на любую тему перемежается со способностью не думать ни о чем. Десяток песен, сочиненных в студенчестве в состоянии опьянения женским полом, придают облику такой же шарм, как роскошная бахрома синтетическим шторам. Владение секретом стихосложения, состоящим в рифмовании и присоединении пустых первых двух строчек к ложной многозначительности последующих, позволяет излагать мысли красиво и непонятно. Непритязательный, но точный вкус предполагает любовь к самому себе. Что еще может быть гармоничного в этом мире? Деньги? Они витают в воздухе. Они как соленая вода в пустыне. Можно погибнуть, не умея отделить воду от соли. Можно всю жизнь мучительно и безрезультатно учиться пить эту воду. А можно собирать утреннюю росу. Деньги прилипают к рукам. Всего лишь нужно оказаться в нужном месте и в нужное время. Но это уже талант. А талант — это легкость. Космический эфир, попавший в легкие при первом вдохе на границе лона. Всего-то трудов не расплескать его в повседневной суете. Значит, надо исключить всяческую суету. Поменьше лишних телодвижений. Поменьше шевелений крыльями. Чувствуешь восходящий теплый поток? Он совершенно незаметен с земли. Но он плавно поднимает и несет в себе, невидимом, твое замечательное, стройное, легкое и сильное тело. Что еще необходимо, для того чтобы это паренье было бесконечным? Зоркий взгляд. Чтобы редкие приземления не были напрасными. И все будет легко.

02

Она упала ему прямо в руки. Ничего особенного. Не красивая. Не страшная. Наполненная неинтересными ему чувствами, переживаниями и проблемами. Из тех, чье возможное очарование приходит только после недолгого периода счастливого и сытого замужества. Из тех, кому это счастливое и сытое замужество почти не грозит. Из тех, кто, может быть, чувствует и понимает больше, чем позволяет их заурядная оболочка. Из тех, кто иногда пытается заставить его почувствовать себя негодяем. Тем хуже для них.

— Как же я вернусь теперь к нему?

Бред. В этом мире нет не только никакого «нему», но даже и ее. В этом мире есть только он.

— Ты злишься на меня?

Бред. Разве можно злиться на то, чего нет?

— Ты злишься на меня?

— У тебя светлый пушок. Здесь. В ложбинке, где кончается позвоночник.

— Когда я родилась, я была вся пушистая.

Атавизм.

— Правда, это очаровательно?

Отвратительно.

— Ну, перестань меня целовать.

С удовольствием.

— Тебе нравится моя грудь?

Чем-чем, а этим тебя бог не обидел. Не хотел бы я увидеть, во что она превратится лет через десять.

— Говорят, что все, что помещается в руке…

— Ты напрашиваешься на комплимент?

— Я понимаю, что из наших отношений ничего не получится. Вот так, сама прыгнула в твою постель.

Палец о палец бы не ударил, чтобы попросить тебя об этом.

— Ты придешь ко мне в гости? Я живу одна.

Не приду, пусть даже ты живешь во дворце и пообещаешь мне подарить его без всяких условий и предложений.

— У меня большая квартира. Четыре комнаты. Возле метро.

Везет же некоторым. Впрочем, какое уж тут везение. Беда.

— Какой у тебя номер телефона?

Не люблю врать.

— Это не моя квартира. Через неделю съезжаю. Пока не знаю куда.

— Хочешь, я сдам тебе комнату? Дешево!

Слишком дешево.

— Ты позвонишь мне?

— Я провожу тебя.

03

Душ. Легкий, освежающий, теплый. Нащупать матовую рукоятку и добавить холодной воды. Чтобы обожгло кожу. Чтобы хлынула по капиллярам загустевшая кровь. Поймать рукой огромное колючее полотенце. Увидеть себя в зеркале. На что растрачиваем бесценные гормоны? Нам бы улучшать породу, окидывая ленивым взыскательным взором очередь страждущих и ранимых, а мы несемся за случайной сучкой, как изголодавшийся кобель. Звонок.

— Васька!

— Макс? Привет, козлиная рожа.

— Привет, кобелина.

— Каким ветром?

— Не тем, каким ты подумал.

— Макс. Сколько можно тебя учить? Думают не ветром….

— Ладно, ладно. Не заводись. Я не в духе. Мне нужна помощь.

— У тебя опять проблемы с потенцией?

— Сейчас у меня проблемы с задницей.

— Совет дня, тем более не забывай о контрацепции.

— Васька. Контрацептивы против шефа не действуют. Если я не найду хорошего фотографа на сегодня, могу выйти в тираж. Сам очень заинтересован. Там его пассия. А Гришка вчера разбился на своей развалюхе. Нога в гипсе. Проблем полон рот.

— Возьми Юрку.

— Он не наглый. Чисто студийный вариант. Да и шеф его не любит. И вообще он тормоз.

— Хороший способ говорить комплименты. Я значит не тормоз? Или не студийный?

— Тот, кто мне нужен. Ты понял меня?

— Понял. Мне будет нужна полоса.

— Ты обнаглел.

— Или разворот? Как лучше?

— Я бросаю трубку.

— Бросай.

— Приезжай, поговорим на месте. Не забудь свой паршивый «canon».

— Мой «canon» сделает из твоего паршивого журнала полный «best».

— Иди нахрен.

— Уже еду. Именно там надо спасать твою задницу?

04

— Алло? Мама?… Привет, это я.… Сегодня опять не смогу. Подвернулась работа… Что несерьезно?… Нет. Я не нищий и даже не неудачник. Я берегу себя для будущих свершений… Возможно, получу за эти фотки больше, чем за три месяца твоей «прекрасной работы»… Ты должна гордиться своим сыном… Загибай пальцы. Красив. Талантлив. Не курит. Наркотики не употребляет. Пьет мало и не просто так. Не сидит на шее у родителей. Пользуется заслуженным успехом среди друзей и знакомых. … И женщин тоже. Кстати, это лучшая половина человечества… Внуки будут. Но ведь тебе не все равно, какими будут внуки?… Мне тоже. Не хочу портить породу.… Негодяй? Наоборот. Я настолько хороший человек, что не хочу никого обманывать и брать на себя обязательства, которые не смогу выполнить… Ну, ладно, ладно.… Приеду… Папка на даче?… Привет ему.… Пока.

05

— Алло?… Наташа?… Ты не ошиблась. Я сегодня опять не приеду.… Да. Максим срочно подкинул работу… Я не МЧС. Я ФБР. Фотограф быстрого реагирования.… Как всегда.… К сожалению, нет.… Допоздна. Или еще позднее… Безусловно.… Да. Уже четыре дня… Что я должен сказать?… Даже Ромео не сказал ничего подобного.… Да. Но они плохо кончили.… Этого бы я не хотел.… Не хочу целовать тебя по проводам.… Ну да, мобильный.… Но ты все равно достойна большего.… Через тернии к звездам, Наташенька. Как только закончатся тернии.… Пока.

06

Мужчина должен быть безукоризненен, но не занудлив. Элегантен, но слегка небрежен. Ровно настолько, чтобы оставаться безупречно аккуратным. Мужчина не должен быть беден. Состоятельность желательна. Мужчина должен издавать запах свежести и соответствовать этому запаху. Мужчина не должен быть глуп. Очень хорошо, если он еще и умен. Но это уже вопрос взаимодействия двух равноприобретенных величин: наследственности и воспитания. Таким образом, это вопрос обстоятельств. Что ж, если талант — это всего лишь умение или дар пользоваться обстоятельствами, причем обстоятельствами уже состоявшимися, тогда единственный способ жить достойно, это быть талантливым. Ну и быть мужчиной, разумеется.

Швейцар — свой парень. Главное, уметь разговаривать на понятном языке. Конечно, можно было показать выданную Максом аккредитацию, но зачем же вызывать отрицательные эмоции у власть предержащих? Даже у мелких?

Зал был разрежен, как воздух на высокогорье. Рано. В углу у двери на боевом посту притулился Гога, обвешанный полудюжиной фотоприспособлений. Репортер бульварного листка, специализирующийся на зевках, глупых лицах, расстегнутых ширинках и задранных юбках. Богемой не любим. Не за что. Редактором своего чтива тоже. Стрельба из стольких стволов вовсе не гарантирует попаданий.

— Привет хорошо оплачиваемым любителям.

— Привет плохо оплачиваемым профессионалам.

— Плохо оплачиваемые, потому что дешевку снимаем.

— Именно это повергает в уныние?

— Нет. Боюсь, что Григорий будет. Никак не получается долг отдать.

Григорий. Глаз и обложка журнала. В меру нагл, без меры интеллигентен и талантлив. К тому же еще и физически крепок. По-видимому, Гога не только присоединил его к легиону собственных кредиторов, но и уже успел пожалеть об этом. Ни к чему ему говорить, что Григорий в гипсе. Пусть страдает.

— Долги надо отдавать.

— Не у всех есть подобные способности.

— Зато способности брать в долг есть у многих.

— Соблазн велик. Слишком легко еще некоторые дают в долг. Да! Василий. Почему ты никогда не даешь в долг?

— Во-первых, у нас разное толкование слова «долг». Во-вторых, не хочу увеличивать количество врагов. Вот сижу рядом с тобой и не вызываю у тебя никаких отрицательных эмоций.

— Положительных тоже.

— Равнодушен к мужским эмоциям. На что здесь можно потратить один доллар?

— Здесь халява. Что касается поиметь, на эти деньги только самого себя.

— Не выйдет. Я гетеросексуал.

07

— Да.… Да, это я… Привет. Кто это? … Кто это, Лена?… Бог мой! Лена! (Оказывается ее зовут Лена)… Ты уже соскучилась?… Откуда узнала номер телефона?… Да. Ты очень наблюдательная. И ты многое успела…. Ах, это я успел? Не умею ничего делать плохо…. Спасибо. Какие новости?… Даже так? Хочешь добрый совет?… Тогда злой. Не связывайся со мной…. Ты была очаровательна. Некрасивых женщин вообще не бывает…. Я не пользуюсь галлюциногенами.… Нет. Я не лгун. Я скромный и обаятельный негодяй…. Кстати, нас, негодяев, большинство. Нормальное состояние здорового мужчины, слегка негодяй. Не-го-дяй. С позиции женской половины человечества, конечно… Это ты можешь сделать с собой?… Но это же больно. И кто это оценит?… Я не способен. Я сделаю вид, что я тут ни при чем…. Ах, в моей смерти прошу винить.… Тем не менее, зря. Приносить в жертву саму себя для разрешения своих собственных проблем или комплексов и не иметь возможности насладиться результатом — глупо…. Я не говорил, что ты дура.… И не думал. Я о тебе вообще не думал…. Время. Самый лучший доктор…. Страдать…. Совет? Ну, например, представь меня голым и испражняющимся…. Умиляет? Больше ничем помочь тебе не могу. А вот ты помочь мне можешь…. Да. Не заставляй меня менять номер телефона. Пока.

Спрятал телефон в карман. Гога смотрел на суетящихся официантов и не улыбался.

— Тебя, Гога, преследуют кредиторы, меня — женщины. Мне начинает казаться, что я тоже живу в долг. Запоминай, Гога. Пригодится, когда я буду знаменитым. Напишешь обо мне книгу или издашь фотоальбом. Хотя, фотоальбом лучше не надо.

— Нет. Ты не будешь знаменитым. Так же, как и я.

— Истина не может быть безапелляционной. А вдруг?

— Ничего не бывает вдруг. Хотя.… Ну, если только спрыгнешь с Останкинской башни. Но это короткая знаменитость. Секунд на десять.

— Ты пессимист, Гога.

— Так легче.

— Легче?

08

Зал понемногу наполнился. Протокол обязательных опозданий был соблюден. Засверкали блицы фотовспышек. Гога упрыгал к сцене. Мелькнули знакомые лица. Кто-то похлопал его по плечу. Кто-то поздоровался. Он сидел на том же самом месте, находясь в параллельном мире легкой ленивой отстраненности, и никуда не спешил. Народ подхлынул еще. На VIP-местах обозначилась богема. Он встал и нашел в толпе Максима.

— Привет.

— Слава богу. Работаешь?

— Кого работать? Цель давай. Макс. Цель!

— Да вон же. Давай, Вася. Не подведи.

Так. Шеф отхватил себе. Что ж. Поможем богатому пожилому умнику произвести впечатление на смазливую молодую дуру. Ой, недобр ты, Вася. Ой, недобр. Косметики многовато. И рот лучше бы она закрыла. Зубы испачкались в помаде. А то словно на вечеринке вампиров. Несколько кадров сверху, снизу, сбоку. С куском сцены. Со счастливым шефом. Выглядит, как старый пес на куске мяса, который не может съесть из-за отсутствия зубов. С соседними столиками. С кинозвездой. С композитором. С бездарной певичкой, под которую старается этот композитор. С косматым кумиром тинэйджеров. От слова «тина». С постаревшим, но очаровательным Михал Михалычем. Бедный Михал Михалыч. Почему собственно бедный? Несколько общих панорамок. Перезарядиться. Зачем?

— Максим, держи пленку. Отпечатаешь сам.

— Васька. Соблюдай протокол. Это не комильфо.

— Максим. Держи пленку. Я чувствую приближение нирваны.

09

Белый свет преломился в хрусталике глаза и замер цветным зонтиком. Аплодисменты, шум, звон бокалов, звуки мелодии материализовались и тяжелыми каплями разбились о паркет. Натужный конферансье захлебнулся пошлым конферансом и провалился в туман. Все пропало.

— Максим, держи пленку. Отпечатаешь сам.

— Васька. Соблюдай протокол. Это не комильфо.

— Максим. Держи пленку. Я чувствую приближение нирваны. Кто это?

— Это? Я не узнаю тебя. Думаю, что даже ты не вынимаешь из «сидюшника» ее диск. Да, да. Она самая. Хочешь узнать, что думает старый писака? Это номер один сейчас. Плевал я, конечно, на все эти хит-парады. Кстати, она и там. Эй! Не пытайся залезть на Эверест без кислородной маски! Задохнешься. Сделай мне несколько кадров!

10

Дикая. Но уже не озирается по сторонам. Серая на первый взгляд, но цену себе знает. Уже есть в глазах скучающаяся небрежность. И все: и этот взгляд, глаза, волосы, губы, поворот головы, ладошка под подбородком, нервные пальцы, ямочка в воротничке — все это вместе излучает животное, ошеломляющее ощущение живой безумной плоти. Как и ее музыка. Откуда тебя выгнали, ангел? Из рая или из ада?

— Молодой человек. Поберегите пленку. Или у вас нет других объектов?

— В этом похоронном венке вы единственный живой цветок.

Сказал банальную пошлость. Давненько этого не случалось.

— Если вы снимаете, как говорите, тогда у вас должны получаться только голубки и кошечки.

— Именно они у меня всегда и получаются.

— Тогда сфотографируйте меня с подругой.

Подруга смотрела на него неприязненно.

— Куда прислать фотокарточки?

— Можете оставить их себе.

— Хорошо. Но возможность передумать — это ваше право.

Положил на стол свою витиеватую визитку, изящно поклонился и отошел. Недалеко.

11

— Васька. Что ты со мной делаешь, сукин сын?

Максим плюхнулся на соседний стул, опрокинул в рот бокал.

— Ты успел проявить пленку? И был потрясен результатом моей работы?

— Не делай из меня идиота.

— Разве я могу конкурировать с природой?

— Иногда можешь. Я нет. Васька. Я устал. Надоело. Если бы ты знал, как мне все это надоело. Эта, якобы, светская жизнь. Презентации нелепых проектов и лажовых дисков, которые будут забыты через месяц. Буря в стакане воды.

Он слушал Максима, но смотрел на нее. У ее стола притулился развязный телеведущий с оператором за спиной. Она рассеянно слушала интервьюера и вертела в руках ЕГО визитку.

— И чем же я тебе насолил? Уверяю тебя, я сделал все, что мог.

— Я поражаюсь тебе, Васька. Почему тебе все так легко дается?

— Например?

— Все. Каждый миг. Слишком легко тебе живется. Не читал книгу судеб, но думаю, что твои строчки выведены в ней изумительным почерком.

— Только строчки? Обижаешь. Я предпочел бы тома. Или хотя бы томик. Как ты думаешь, что там написано на последних страницах?

— На последних у всех написано одинаково, а на сегодняшней о том, что на тебя запала эта новая пассия моего шефа.

— Она тебе это сказала?

— Она сказала шефу, что им завтра следует сделать несколько семейных снимков у них на даче.

— Я не занимаюсь групповым сексом. Слишком большой эгоист для этого. Кроме того, я ее не хочу.

— Кто тебя спрашивает, хочешь ты или нет? Не вздумай заболеть или лечь на дно.

— Очень придирчиво отношусь к слову «лечь». Как ее зовут?

— Клара.

— Нет. Мое либидо окончательно аннигилировано этим именем. Ближайшие несколько секунд я безопасен.

— Тебе придется приехать. Иначе мне будет плохо. Ты понимаешь? Куда ты уставился? Ты слышишь меня?

Она встретилась с ним глазами. Улыбнулась. Медленно разорвала его визитку на мелкие кусочки и бросила их в бокал. Он тут же демонстративно раскрыл веером еще несколько.

— Детский сад, — схватился за голову Максим, — Куда ты, дитятко? Она тебя съест.

— Съест? Очень интересно! Этого я еще не пробовал.

— Не лги своему другу. Жаль, что ты не готов поведать миру о своих приключениях. Мы бы вдвое подняли тираж.

— Я не дрянной мальчишка. К тому же тайну женской исповеди еще никто не отменял. Я честный и душевный ходок.

— Так делай свой ход. Она уходит!

— Эх, Макс. Это же совсем другая геометрия.! Догоняя женщину, ты бежишь в противоположную сторону.

12

Он послал Максима подальше и пошел пешком. Город огромным светящимся теплоходом медленно тонул в черном асфальте. Прощально вращался над зданием покрытый струпьями Альфа-банка бывший шар Аэрофлота. Спасательными шлюпками шелестели вылизанные авто. Мелькали тени неблагополучных прохожих, пытающихся спрыгнуть с этого корабля. Пустота, и в пустоте звонок.

— Привет.

— Привет.

— Что делаешь?

— Иду по ночной Москве.

— Один?

— С тобой.

— Где сейчас?

— Садовое. Напротив Калинки-Стокманн.

— Остановись. Я сейчас.

13

Она вылетела из редкого ночного потока, открыла дверь и, не дожидаясь, пока он закроет ее за собой, рванула с места. Закурила.

— Ну, их всех к черту. Сбежала.

Он молчал, разглядывая ее упрямый профиль.

— Почему «флажолет»?

В визитке между именем и телефоном у него было написано: «Флажолет. Все вопросы». Флажолет. Двойной звук. Глупость, которая была отличной фишкой в его прошлой жизни. Глупость, о которой он мгновенно пожалел.

— Лучше обмануть ожидания, написав глупость, чем наоборот.

— Да?

Она взглянула на него. Черт возьми. Что с ним? Сидит возле этой талантливой «зелени» и чувствует себя сопливым мальчишкой. Или все-таки дрянным?

— Ты фаталист?

Он фаталист? Может быть. Но до последней минуты он был очень ловким фаталистом. Вертким и удачливым.

— Вот уже пару минут, как я не знаю, кто я.

Она улыбнулась.

— Будь самим собой.

Машина вынырнула из тоннеля, пересекла пустынный перекресток, ушла под мост, повернула, миновала мертвую коллективную скворечню театра кукол и вернулась на Садовое кольцо. Сонный майор взмахнул палочкой у здания управления ГИБДД. Она остановила машину, взяла кассету, торчащую из магнитолы, бросила короткое: «Сиди». Вышла. Через десять секунд слепила на лице майора улыбку, села за руль.

— Слушаешь себя?

— Акустическим нарциссизмом не страдаю.

— Но все сама?

Она приподняла брови.

— Не все.

Повернула на узкую пустынную улицу.

— Поиграем? Закрой глаза.

— Зачем? — спросил он в темноте.

— Игра такая.

14

— Ну? Можно?

Он открыл глаза в лифте. Она сняла черные очки, стянула с головы нелепую шапочку с ушными клапанами. Он вдохнул ее запах.

— Конспирация удалась?

— Вполне.

Она смотрела на него спокойно и даже доброжелательно, но взгляд этот непонятным образом останавливал его, выстраивал непреодолимую прозрачную стену. Ну, что же ты, Васька? Что за сладкий паралич сковал твои члены? Где твое красноречие? Где твой виртуозный флирт? Где твоя легендарная способность покорения любой женщины за исключением миллиардов неинтересных тебе либо не встреченных тобой? Ты здесь, Василий, или где? Боже. Как в первый раз…

Она открыла дверь, обернулась.

— Заходи.

15

Уютная берложка. Запасной аэродром. (Неужели такое бывает у женщин?) Признак независимой натуры? Гнездышко тайных уголков души? Место, куда таинственная птица может унести блестящие безделушки, трогающие струны сердца? Сказка не на каждый день?

Она толкнула ногой в его сторону огромные пушистые тапочки.

— Располагайся.

Достала телефон. Набрала чей-то номер, дозвонилась и, обсуждая какие-то репетиции, записи, концерты, медленно пошла по коридору в сторону ванной комнаты, раздеваясь на ходу. Он достал пару подушечек «Дирола», остановился у зеркала.

— Ну вот, — сказал сам себе, — допрыгался. Не думал, не гадал он. Никак не ожидал он. Но вот пришла лягушка и съела кузнеца.

Он медленно развязал галстук, расстегнул рубашку. Услышал шум воды. Обернулся и сквозь созвездия маленьких бра и напольных светильников, скользя взглядом над брошенной на пол одеждой, еще раз увидел эту дверь…

16

Однажды, укрепляя свою финансовую самостоятельность, он перемещался в ленивом поиске по летному полю на очередном помпезном авиасалоне в подмосковном городе Жуковском. Летчик, которого он фотографировал, поразил его резким контуром мужского начала в движениях, взгляде, голосе. Того мужского начала, которое он сам сознательно и бессознательно культивировал в самом себе, которое одно было причиной этой его «легкости», единственным способом полноты ощущения женщины. Он спросил этого летчика, не страшно ли ему садиться за штурвал металлического монстра? Тот рассмеялся.

— До жути. До одурения. Пока не сяду за штурвал. Но потом.… Потом нет. Другие механизмы срабатывают. Некогда бояться. Там, — он показал пальцем в небо, — я другой человек.

Другой человек.… Однажды Максим, в очередной раз пораженный его новой спутницей, вскричал:

— Как? Как?! Что ты можешь предложить этим юным ненасытным самкам? Молодость заканчивается. Работа, деньги, точнее, отсутствие денег, бессонница, аритмия, гиподинамия, плохое питание. Это тебе не мешает?

— Мешает? — он удивился. — А ты что? Ты думаешь вот об этом?

— А ты нет?

— Я? Максим, ничего этого нет.

— Ну, если только у тебя этого нет…

— Ты не понял. Ничего этого нет. Есть только она. Ты это фон для нее. Ветер, свет, тепло, что угодно. Но есть только она. Единственная. Пусть даже только в это мгновение. Твоя и все-таки недоступная. И все. Все прекрасно. Ты целуешь ее грудь, и живешь ее грудью, и думаешь о ее груди, а не о том, закрыл ли ты свою машину у подъезда. Ты кладешь руку ей на бедро и думаешь о ее коже, а не о своей больной спине. Если же ты приближаешься к даме, уже издали ведя унизительные мысленные уговоры своего ненадежного «приятеля», фиаско неизбежно. Ты понял?

— Понял, — уныло вздохнул Максим, — ты поэт женского тела. А я всего лишь читатель.

— А ты чаще заглядывай в «книгу». Вкус надо воспитывать. И еще одно.

— Да, — насторожился Максим.

— Хорошее питание, кстати, тоже дело не последнее.

17

Он вошел в ванную комнату. Шумела вода. Она неясным силуэтом замерла в душевой кабинке. Он открыл шторку, успел в доли секунды заметить переплетенные со струями воды ее короткие волосы, покрытые мелкими капельками плечи, безвольно опущенные руки, тетиву позвоночника, бедра, ноги, шагнул внутрь и обнял ее. Она повернулась в его руках, уперлась в него широко открытыми глазами и замерла. Он хотел что-то сказать ей или поцеловать ее, но не смог шевельнуться и только смотрел в нее, пытаясь утопить ее в своих глазах и чувствуя, что вместо этого тонет сам, стремительно и бесповоротно.

18

Он проснулся рано. Часов в семь, но ее уже не было. На столе лежала записка: «Можешь поесть. Пожалуйста, ничего не трогай. Захлопни за собой дверь. Прощай». Есть ничего не хотелось. Трогать тоже. Он огляделся. Какие-то игрушки и вазочки. Поцарапанная гитара. Ее фотография с грустной челкой через краешек глаза. Что-то оставить на память? Не теперь. Какая гадость, все эти его стишки, песенки, анекдоты, фотки и все, все, все, все, все. Ни пылинки после себя. Ничего. Дверь бесшумно шевельнулась, выпустила его на площадку, прильнула к косяку и мягко клацнула замками. Все.

19

Не все.

— Наташа?… Да. Это я…. Я не приеду сегодня, Наташенька…. Никогда…. Кажется, на этот раз это действительно так… Ты считаешь, что мне этого не дано?… И как же быть?… Время лечит?… Прости, я не смеюсь. Нет, я смеюсь над самим собой.… У меня нет сердца? Теперь точно нет…. Перестань…. Успокоилась?… У меня к тебе совершенно хамская просьба. Считай меня кинофильмом…. Хорошим, но с реалистическим концом. Например «Титаником». Я ведь тоже считаюсь непотопляемым… Фильм кончился. Вот уже и надпись: «The End». Сейчас зажжется свет, и ты выйдешь на свежий воздух.… И еще одно. Если я когда-нибудь приду к тебе, гони меня в шею. Я очень хорошо к тебе отношусь, но я тебя не люблю…

20

— Васька?

— Привет.

— Ты где, идиот?

— Дома.

— Что случилось, старик?

— Почему?

— Ты не в стиле.

— Зато я дома.

— Ты не понял! Я же говорил! Сегодня мы на даче у шефа!

— Заезжай. Купи пленку.

— Подожди. А торг? А издевки? Ты что?

— Я могу передумать.

— Понял. Еду.

21

— Алло. Гришка?… Привет. Как нога? Ампутация не грозит?… Плюнь на это железо. Думай о вечном… Заменил я тебя неважно. Ты же бог. Мастер. Я всего лишь подмастерье.… Нет. Не только для моральной поддержки. Для материальной тоже. Ты же знаешь, корысть — двигатель прогресса… Нет. Просто хочу передать тебе пленочку. Там запечатлена одна особа. Богиня. Немного проста и вульгарна, на первый взгляд, но богиня… Да. Нимб не виден. Надо бы его проявить…. Это мой личный проект.… Пропал, Гришка… Секретно. Сделай все, что можешь. Расставь акценты. Ну, что я тебе говорю… Я не миллионер, Гриша. Сто баксов? Ну… Спасибо. Да. Тебе привет от Гоги.

22

Максим подъехал на своем потрепанном Гольфе, который он ласково называл «рабочей лошадкой» и который более всего походил на металлический призрак.

— Ну, как? Взял «Эверест»?

— Максим. Ты пошляк и извращенец.

— Дурак. Я твой искренний болельщик. Президент твоего фан-клуба. Ты же достойнейший представитель славного мужского племени. Благородный террорист в тылу врага.

— И альпинист.

— Почему?

— Эверест…

— Не знаю насчет альпиниста, а герой — точно.

— Эверест можно взять. Трижды. Десять раз. Но он все равно останется непокоренным. Ему будет на это наплевать. Но это гора. А женщина.… Это иное.

— Почему? Если большая женщина… Васька. Ты дурно влияешь на меня. Слушай? Что первично? Настоящий самец должен быть поэтом? Или настоящий поэт должен быть самцом?

— Давай рассуждать. Хотя, самец это несколько однобокая категория. Самец — это обязательно мужчина. Поэт — это не обязательно мужчина. Но в свою очередь мужчина — это не обязательно самец. Таким образом, поэт — это не всегда самец. Категория «настоящий» требует более глубокого проникновения в тему, но к глубинному нырянию я сегодня не готов.

— Васька. Хочешь, я дам тебе колонку в журнале? Ты же просил?

— Обо всем понемногу?

— Нет. Женские истории.

— Не хочу. Заметь. Я говорю это мужчине.

23

Они вышли из машины у высоченного забора.

— Максим, ты считаешь этот способ передвижения ездой на машине?

— Купи свою машину и сравнивай.

— Свободный человек и хозяин такой машины — это не одно и то же.

— Свободный человек и пешеход — это тоже не одно и то же.

— Душа парит, а не ходит.

— Ладно. Мы на месте. Приехали. Если ты паришь, можешь считать, что мы прилетели. Нажимай на звонок.

Через некоторое время калитка в заборе открылась, и они попали внутрь.

— Макс, если этот дворец не дворец, а дача, тогда я лилипут.

— Да. Просто Тадж-Махал какой-то.

— Макс, эта Клара — законченная дура?

— Проблески сознания есть. Все-таки заарканила шефа, а он не дурак.

— Ум шефа тут ни при чем. Но ты все-таки не повторяй при ней шутку про Тадж-Махал. Тадж-Махал, кажется, что-то вроде усыпальницы. К тому же, посмертной.

24

Битый час он составлял различные натюрморты из шефа, Клары, долговязого подростка, сына шефа от первого брака, и различных предметов архитектуры, мебели и интерьера. Подросток с плотоядным чувством посматривал на новую мачеху и пытался прижаться прыщавой щекой к ее роскошному бюсту. После отбытия шефа с заскулившим чадом по неотложным делам натюрморт уже составлялся из молодой хозяйки, ее бесчисленных туалетов и прекрасных частей ее сытого тела. На четвертой пленке он сказал, что у него скрутило живот, вызвав этим заявлением жалостливое участие Клары, и заперся в туалете. Через десять минут объявил, что чувствует признаки дизентерии или легкой формы холеры и, посоветовав не пить сырую воду, двинулся к калитке.

— Ты куда? — с ужасом поймал его на выходе Максим, вытирая бисеринки пота со лба и застегивая невесть как расстегнувшуюся рубашку. — Шеф же велел дождаться.

— Он мне не шеф. К тому же, я свое дело уже сделал.

— Идиот. Она же тебя хотела.

— Она хочет в принципе. Я ей взаимностью ответить не могу. Точнее, не хочу. Так что бросайся на амбразуру. Но не грудью. Вот тебе презервативы. Хоть раз в жизни почувствуй себя заместителем босса в полной мере.

— Васька. Я не узнаю тебя.

— Может, это и не я? У тебя есть зеркало? Хотя, какое у тебя зеркало…. Да! Не забудь самое главное!

— Что?

— Женщина любит не только ушами.

25

— Да. Это я… А… Привет… Как слышишь, не поменял… Рассчитывал на твою помощь… Это я тоже понял… Остаться друзьями?… А мы разве ими были?… Сказать тебе что-нибудь плохое о самом себе? Даже не знаю… Изнутри все кажется вполне симпатичным… И в зеркале тоже… Лучше не стоит… Даже раз в месяц… Ничего. Срастется… Представь себе, что тоже звоню кому-то, кому на меня, может быть, глубоко наплевать. Я же не лишаю себя жизни. Нет… Я никому не звоню и никого не люблю. Все.

26

Прекрасное ощущение утра свободного человека. Яркое солнце на стенах и на одеяле. Состояние организма, как на мысе Канаверал перед стартом. Либидо снято с предохранителя. В холодильнике — удачный выбор нового поколения. Бумажник не страдает от ожирения, но и от истощения тоже. Одежда проста, дорога и элегантна, а значит, перманентно модна. И легкая светлая тоска все там же. На шее, как тесное ожерелье. Мужчина, если он не людоед, не носит ожерелье? Тогда как цепь. Тем более что по ощущениям сейчас актуально именно это. Что? Захотелось разбавить утомительную череду воскресений парочкой понедельников? Запросто. Какие планы? Во-первых, отправить по почте на расконспирированный адрес фотографии. Этот сумасшедший гений в гипсе сотворил чудо. Отчетливое, почти голографическое изображение сквозь неуловимую дымку. Молодец, старик. Пусть. Пусть посмотрит на себя его глазами. Во-вторых, позвонить Максиму. Ради шутки попросить вернуть неиспользованные презервативы. В-третьих, позвонить папке, должен уже прибыть со своей дачи. С настоящей маленькой дачи. В-четвертых, увидеть ее, увидеть ее, увидеть ее…

27

О чем он говорил с ней? Да и говорил ли он с ней? Ну, конечно. Где-то часа в четыре, под утро, когда она слетела с постели, как опавший лист соскользнула с его плеча и сделала чай. Она закуталась в плед, стала меньше ростом, что-то говорила, а он слушал, не слыша слов. Он пил ее голос так же, как пил до этого ее тело, медленными глотками, перекатывая под языком. Он слушал ее голос и убеждал себя в том, что все происходящее с ним это бред, сумрак, туман, что унесется утренним ветром, растает без следа. Он говорил себе, что никакого смысла в его неизвестно откуда взявшейся сердечной боли нет. Он говорил себе, что есть женщины прекраснее в тысячу раз, что есть женщины, которые готовы беззаветно любить его по одному намеку возможности ответного чувства. Он говорил себе еще что-то и понимал, что пытается убедить себя в невозможном. В том, что то, чего он боялся всю свою жизнь и чего хотел всю свою жизнь, случилось. Что наступил он на назначенную ему мину, придавил взрыватель и уже разлетается миллионами счастливых и несчастных осколков, наполняя собой вселенную. Он говорил еще что-то, смотрел на нее и, понимая, что ближе и роднее этого бесконечно далекого от него человека у него нет, вдруг заплакал. Слезинка выкатилась у него из глаза и застыла на щеке. Господи. Он же не плакал никогда в жизни.

— Ты плачешь?

— Тебе показалось.

Она замолчала. Встала. Сбросила с себя плед, мелькнула обнаженным силуэтом, скользнула к нему и прижалась, горячая и своя. До утра. До той записки.

28

Эх, Наталья. Быть тебе королевой красоты среди тех, кому за тридцать, а может, и за двадцать пять. Морщинки только у глаз. Институт, аспирантура, кандидатская, второе образование, банки, юридическая консультация, турагентство. Сколько же человек может успеть к тридцати, если не дает себе расслабиться? А сколько может не успеть, если не дает себе… Какая уж там личная жизнь, особенно, если бродят вокруг такие, как он.

— Привет.

— Привет.

— Здесь будем говорить?

— Заходи.

— Сережка дома?

— У бабушки.

— Хорошо. Ничего не купил ему сегодня.

— Ему ничего не надо.

— Это не ему. Это мне надо.

— Ты так считаешь?

— Ты думаешь, что я ошибаюсь?

Стоит, повернувшись к нему спиной. Чертова наука любви. Не поворачивается женщина спиной к мужчине, если не хочет почувствовать его пальцы у себя на плечах. Слабеет длинная прекрасная шея от этих пальцев. Опускаются руки. Распахивается, как дверь в немыслимое, одежда. И тело, как бездонная чаша, белеет в полумраке. И ты пьешь его, пьешь, не в силах оторваться и распробовать весь вкус его. Пьешь, хмелея от каждого глотка, и выливаешь на себя, и тонешь в этом беспредельном очаровании и сумасшествии, и не можешь утонуть.

29

— Ты начала курить?

— С тобою не только курить, пить начнешь.

— Хорошо, что я у тебя есть. А то на кого бы ты свалила свои несчастья?

— Нет у меня несчастий. Но не в связи с твоим приходом. Хотя ты и порядочная свинья. Ты что наплел мне по телефону?

— Знаешь? Макс рассказывал, как разводился с женой. Он ведь тюфяк. Смотрел и не видел, слушал и не слышал. Все что-то склеивал. Три года с ней ругался, а понял, что все, когда она стала доброй и ласковой. Равнодушной, значит.

— Ты к чему это все рассказываешь?

— Давай поженимся, что ли?

Она перестала дышать. Положила сигарету. Вздохнула глубоко, с всхлипыванием в конце вдоха. Повернулась. Навалилась горячей грудью. Вгляделась в него глазами, переполненными болью. Тридцать два года. Уже тридцать два года или еще тридцать два года? Морщины вокруг глаз, мешки под глазами. Сосудики на белках. Складка у рта. Искры седых волос. Чуть заметная паутинка на коже у ключиц…

— А ты разве любишь меня?

Молчишь?

— А ты разве любишь меня?!

Молчишь?

— А ты разве любишь меня?!!!

Молчишь? Одевайся, стараясь не замечать безобразное, рвущееся в истерике, рыдающее существо. Ищи в аптечке валерьянку или еще что-то, капай в стакан, вливай в рот. Тащи в ванную, умывай холодной водой. Плесни в рюмку коньяк. Гладь по спине. Говори поганые и лживые слова. Бей по щекам и прижимай, прижимай к себе. Лови в глазах боль и ужас, переходящие в ненависть. Хватай за руки, пытающиеся ударить тебя, и молчи, молчи, молчи.… Суй нашатырь в нос, таблетку снотворного в непослушный рот и уходи, уходи, уходи.… Навсегда.

30

Стоит бедный у непреодолимого турникета, как побитый пес у мясной лавки. Где-то рядом орет многотысячная толпа, за спиной курят и поругиваются милиционеры в оцеплении. Концерт на Васильевском. Что, Гога, караулишь ненавидимую тобой и ненавидящую тебя богему, ждущую своей очереди отметиться на подмостках?

— Привет.

— Привет.

— Почему не на передовой?

— Не пускают, козлы.

— Опять зоологические проблемы? Не горячись, Гога. Действие равняется противодействию. Может, не тот ракурс выбрал?

— Судьба. Рок движет моим пальцем.

— Объективом?

— Ну, да. Но я ж пальцем нажимаю. Миг ловлю. Поймал тут одного, как он свою потную ладошку положил кое на кого. Что-то кому-то не понравилось, кто-то на кого-то обиделся, и вот администратор этот — по-прежнему администратор, а труженик просветленной оптики — на задворках искусства.

— Гога, делал ли ты когда-нибудь добро?

— В смысле?

— В метафизическом.

— Да я, кроме добра, вообще ничего не делаю. Может, я и нищий только поэтому?

— Связь, на самом деле, не слишком прямая. Но добро — такая штука, которая очень даже допускает мену. Бартер.

— Васька, не тяни корову за хвост.

— Даешь мне карточку, фотоаппарат и ждешь здесь.

— Ну?

— Я делаю для тебя суперкадры.

— Ну?

— Гога, ты меня хорошо знаешь?

— Ты бабник.

— Ну, ты-то ведь не баба? Давай.

31

Суета. А чего суетиться-то? Пускай звукооператоры суетятся. Правда, если минус один, то голос нужен. Или плюс один? Кто его знает? Макс, когда поет, говорит, минус девяносто девять. Лучше бы, минус сто. Несколько кадров. Вот это зря. Нет. Не выпивающий перед выходом артист, зря. Шуметь не надо. На вашу же все пользу. Все. Ухожу. Делайте, что хотите. Привет. Кто это? Я и не помню тебя. Кордебалет? Наш кордебалет всем кордебалетам кордебалет. Видел бы ты, Гога, этот ракурс вживую… Из-под лесенки. Никакого хамства, только радостное повизгивание. А здесь кто? Она.

32

Она. Напряжена. Как черный кусок эбонита. Коснись — искры полетят. Идет. С кем-то здоровается. Кому-то кивает. Кого-то не замечает. Идет. Туда. На операционный стол. Сейчас распахнется настежь, обожжет взглядом, голосом, жестом. Где-то на полпути между феей и ведьмой. Где-то посередине между рожденными ползать и небесной сферой. Так. Слепи ее галогенкой. Микрофон ей в лицо.

— Почему вся в белом?

— Замуж выхожу.

— За кого?

— За народ.

Отстранила. Пошла дальше. Прошла мимо него. В метре. Посмотрела в упор. Не узнала. Не захотела узнать. Сделала вид. Ни улыбки, ни гримасы, ни легкого вздрагивания. Мимо. Туда. К толпе. Стой. Не смог сказать. Мы все одно и тоже слышим и видим, или каждый свое?

33

— Держи, Гога.

— Ну и как?

— В твоей работе есть определенный шарм.

— Еще бы. Это же искусство!

— Слышишь голос?

— Ну?

— Это искусство?

— Хочешь честно?

— Да.

— Ее я так снимать, как я привык, не буду.

— Почему?

— Боюсь. Но не её. Себя боюсь. Боюсь гадостей сделать чуть-чуть больше, чем можно. Больше, чем мне может проститься на том свете.

— Дурак ты, Гога.

— Очень может быть. Но это не важно. Так легче. А все остальное это мое.

Над Москвой летел ее голос.

— Васька, дай денег в долг.

Над Москвой летел ее голос.

— Васька, если честно, не отдам.

Над Москвой летел ее голос.

— Васька! Оглох? Куда ты?

Над Москвой летел ее голос.

23.09.1999 г.

Рвущаяся нить

01

Картошку в этом году Зуев не сажал. Полтора мешка лежало в подполе, стояла уже середина мая, и он рассудил, что до августа, до яблок хватит, а дольше не протянет. И то, если не заболеет или еще какая авария не случится. И так уж растянул жизнь, как резинку, на семьдесят два года, тронь — зазвенит, вот-вот лопнет. И когда решил так, сразу стало легче. Тяготившие заботы, такие, как поправить сарай, прополоть огород, приготовить дров на зиму — исчезли, а новые, менее обременительные, заняли время и наконец-то придали остатку жизни ясную цель и понятный смысл.

Деревня умерла уже лет десять назад, когда отнесли на кладбище последнюю бабку. Дворы и огороды заросли одичавшей сиренью, шиповником, крапивой и лебедой. В переулках и прогонах поднялись громадные стебли борщевика и раскрылись крылья лопухов. Некоторые дома были проданы на снос, другие покосились, прогнили и вместе с почерневшими заборами повалились навзничь. Прямая деревенская улица, прежде радовавшая глаз бархатом зеленой травы, исчезла в зверобое и мышином горошке и теперь отзывалась стрекотаньем перепелов. Еле заметная проселочная дорога, пробегающая вдоль дикого оврага и подходившая к самому началу бывшей деревни, где непроходимой стеной вставал бурьян, уходила в поля. Деревня превращалась в ничто. Только дом Зуева чернел коньком невысокой крыши среди макушек пожилых ив и раскидистых кленов. Но кто бы заметил узкий, едва вытоптанный в репейнике проход к невидимому дому и такую же тропинку к роднику, шелестевшему в овраге?

Ни радио, ни телевизора у Зуева не было. Деревянные электрические столбы начали падать еще лет пятнадцать назад, со временем кто-то собрал куски вьющихся страшных проводов и, видимо, нашел им лучшее применение. Жаловаться было некому, да и незачем. Единственной связью с поселком и со всем миром для Зуева оставался двоюродный сорокапятилетний племянник, который работал егерем и забредал в его сторону раз в месяц, чтобы привезти нехитрую еду и те жалкие деньги, что оставались от пенсии после покупок. Газет племянник не привозил. Читать Зуев еще мог, надвигая на затылок серую ленточку, на которой держались старые очки, но не хотел. Он не хотел знать, что происходит там. Он доживал последние три месяца жизни.

02

Зуев доживал последние три месяца жизни, и все делал медленно, не торопясь, аккуратно, словно боялся расплескать остатки жизненной влаги, что все еще переливались в груди. Он расходовал их по капле. По одной на каждые оставшиеся девяносто или сто дней. Сердце казалось булькающим комочком, зависшим в центре тонкой паутины, и каждое резкое движение грозило оборвать одну из невесомых нитей, отчего весь его остаток мог тут же упасть и разбиться вдребезги на потемневших от времени половых досках. Отныне жизнь была посвящена только подготовке к смерти и воспоминаниям. Первое он почти уже закончил. У окна на лавке стоял с осени гроб, накрытый белой скатертью, который он использовал как стол. В платяном шкафу висел обсыпанный нафталином и закутанный в марлю вычищенный темно-синий костюм и лежала стопка белья. В чулане таились две бутыли самогона. За иконою — выменянная племянником зеленая иностранная деньга с цифрою пятьдесят, два желтых обручальных кольца, серебряная ложка и пачка старых непогашенных облигаций какого-то безвозвратного займа. В ящике замасленного буфета — серый конверт с надписью: «Вскрыть, если я уже умер». В конверте пряталась составленная дрожащей рукой подробная инструкция, как и что делать, кому и что забирать, где и что лежит, включая убедительную просьбу перед закапыванием потрясти за плечо и громко крикнуть в ухо: «Зуев, подъем!». Да что там забирать? И кому? Жена уже тридцать лет лежала на заброшенном деревенском кладбище, сгорев в один месяц от непонятной болезни. Сын, единственный сын через десять лет после смерти матери уехал в город, прислал письмо, что устраивается и скоро сообщит адрес, но не сообщил. Сгинул как дым. Зуев сходил в милицию, отнес фотографию, присланную из армии. Сына объявили в розыск, но тут же в коридоре опер сказал, что если за месяц сам не объявится, то вряд ли уже найдут. Зуев еще три года ездил в милицию каждый месяц, каждый раз выслушивал один и тот же ответ: «Ищем», — потом ездить перестал. Привык. Вел понемногу тихое и неторопливое существование, поддерживал чистоту в доме и во дворе, подолгу отдыхал, думал о чем-то. Одно беспокоило теперь в этих приготовлениях: угадать со смертью как раз перед приездом племянника, чтобы не пухнуть месяц в пустой избе, не доставлять дополнительных неприятностей людям.

Вторым и, может быть, главным смыслом проживания последних, отмеренных самому себе дней были воспоминания. Зуев словно теребил память ослабевшими пальцами, смакуя отзвуки прошлого, двигаясь по вершинам повторяющегося и никогда не повторяющегося пятиугольника. В один день рассматривал фотографии на стенах, листал альбомы и перекладывал коробки с карточками. Во второй читал письма, смотрел школьные рисунки и тетрадки сына. В третий перебирал старые вещи, детскую одежду, любимую чашку своего парня, незатейливые игрушки, дешевые украшения жены. В четвертый день понемногу продирался через бурьян по бывшей деревне, ходил по двору или дому, трогал стволы деревьев, упавшие калитки, угадывал в зарослях крапивы погибающие яблони, называл по именам хозяев разрушенных домов. В пятый сидел на обломке полусгнившего бревна у вздрагивающего зеркальца затененного родника и думал. Сегодня опять смотрел фотографии. Безымянный кот презрительно поглядывал с подоконника, где-то рядом куковала кукушка, предсказывая совершеннейшую чушь, а он рассматривал лица давно ушедших людей и плакал. Иногда со слезами, иногда без слез. Летом смеркается поздно. Под вечер Зуев садился на скрипучий стул, укладывал на стоящий у окна гроб полотенце, наполнял из разогретого на уличной печке чайника стакан, вставленный в металлический подстаканник, бросал в кипяток четверть ложки дешевой заварки и застывал неподвижно с куском сахара в руке. Где-то за одичавшим садом садилось красное солнце, щебетали непуганые птицы, изредка по проходившей в трех километрах от его убежища трассе районного значения проезжала какая-нибудь машина, и все замирало. В комнату заползали сумерки, через разодранный тюль проникали комары и беспомощно звенели в воздухе не в силах пронзить тонкими хоботочками провяленную стариковскую кожу. Зуев невольно вздрагивал, делал несколько глотков холодного чая, опирался о крышку гроба, вставал и, скрипя пружинами, опускался на узкую железную кровать, не зная, удастся ли ему уснуть сегодня или нет.

03

Мертвая деревня замирала. В развалинах ухали сычи и вскрикивали потревоженные дневные птицы. Где-то поскуливала то ли лиса, то ли брошенная собака. Шуршал и скрипел старый дом, в котором, как сердце, мерно тикали такие же старые часы. На них была только одна стрелка, да и та не двигалась с места, являя собой не указующий перст ушедшего времени, а символ непоколебимости и трагической устойчивости. Со стороны трассы послышался шум проезжающей машины, на секунду замер, затем усилился и стал приближаться. Зуев лежал на спине и смотрел в потолок, на котором в голубоватом лунном сиянии зимними оживающими узорами шевелились отраженные переплетения ночных ветвей и листьев. Звук машины приблизился, стал еще ближе, на потолке блеснул отраженный свет, и вот мотор затих. Хлопнула дверца, захрустели тяжелые шаги, открылась еще одна дверь. Что-то упало на землю. Тишину тронул слабый стон, раздались злобные голоса, ругань, глухие удары, вновь звук падения и выстрел. Все замерло. Только зашумели вдруг крылья взлетающих ночных соглядатаев. Кто-то громко сплюнул. Вновь хлопнули дверцы, и машина уехала. Зуев по-прежнему неподвижно лежал, смотрел в потолок, и ему казалось, что голубой квадрат уменьшается, расплывается, качаясь из стороны в сторону, или сам он неудержимо проваливается куда-то. Булькающий комочек запутался в тонких нитях, судорожно забился, пытаясь разорвать их и наконец упасть на дощатый пол, чтобы замереть облегченно и навсегда. Зуев тяжело и медленно дышал и уже в полузабытьи, ловя спасительную прохладу и успокаивая себя, поглаживал дрожащими ладонями холодную металлическую раму кровати, пока сквозь выступивший на лице и груди липкий и противный пот на него не навалился черным беспамятством сон.

04

Он проснулся вдруг. Где-то за тонкой стеной опущенных век уже звенело солнечное утро, а он словно замер на границе этого мира и того. Тело понемногу давало о себе знать слабостью, дрожью и уже привычной ноющей болью. Булькающий комочек оставался на месте, несмотря ни на что. Зуев открыл глаза, разглядел клок паутины, свисающий с потолка, огорчился на мгновение, снова закрыл глаза, тяжело сел и, сжав ладонями виски, несколько минут унимал головокружение. Кровь утомительно щелкала по вискам, вызывая волны стонущей боли, простреливая из головы в поясницу. Наконец он медленно встал и вышел во двор. Вчерашний кот, лежавший теперь на низкой поленнице, недоброжелательно смотрел, как старик набирает поленья, укладывает в печку и запихивает в дрова сухую лучину и бересту, чтобы не пришлось переводить спички зря. Вот огонек пополз по деревянным кудряшкам и ожил. Зуев громыхнул чайником и пошел к роднику, стараясь ступать по центру узкой тропы, чтобы не поймать на ноги, плечи, живот искры обжигающей холодной росы. На извилине проселка у края оврага медленно выпрямлялась трава, постепенно скрывая следы машины и еще что-то. Зуев подошел ближе и увидел. На краю оврага лежала девушка.

05

На краю оврага скрученной и брошенной тряпкой лежала девушка. Голова запрокинулась в овраг, поэтому Зуев сначала подумал, что головы нет вовсе, и замер, но и потом, когда понял, что показавшийся окровавленным осколком шеи над обрывом задрался подбородок, сжавшие нутро спазмы не ослабли. Девушка лежала на спине, слегка вывернувшись в талии из-за стянутых узким шпагатом посиневших рук. Блузка и юбка, потерявшие из-за грязи и крови первоначальный цвет, были сбиты и скомканы. Босые ноги косолапо уткнулись друг в друга. Она лежала как мертвая. Машинально двигаясь в сторону родника, Зуев сделал еще два шага и увидел лицо. Голова откинулась вниз, рот приоткрылся, а ниже, начиная от небольшого заостренного носа, все заливала кровь. Только пряди обесцвеченных волос торчали по сторонам. Зуев остановился на неловкое мгновение и, чувствуя напряжение в груди и гудение в висках, медленно, но все же быстрее чем следовало, спустился к роднику, наполнил чайник, опустил в воду негнущиеся пальцы, смочил лицо, провел по колючей шее и обессилено закрыл глаза. Все было как всегда. Отраженные осиновыми листьями мелькали блики солнечного света. Шуршала по свинцовому илу вода. Только колени и стопы дрожали больше обычного. Надо привыкнуть. Зуев часто сидел тут с закрытыми глазами, не отдавая себе отчет, что мысли, ранее имевшие вид предложений или обрывков внутреннего монолога, с некоторых пор превратились в образы и безымянные картины. Вот и теперь в голове отчетливо отпечаталось зеркало его жизни, состоящее из дома, мертвой деревни, двух картофелин «в мундире» по утрам, старых писем и фотокарточек, одичавшего кота и теней на потолке. Зеркало, в которое, как камень, недоброй рукой брошено это тело, и кто его знает, успокоится ли оно, разбежавшись в стороны волнами, или разобьется на мелкие осколки.

06

В воздухе послышался надрывный звон летящих из крапивной глубины оврага комаров. Зуев несколько раз глубоко вдохнул, тяжело поднялся и начал подъем к дороге. Пятнадцать шагов, которые он знал наизусть. Ну вот. Он с трудом выпрямился, прищурился, вглядываясь в скорчившийся силуэт, снял с головы засаленный картуз, собрал ладонью пот со лба и лица на бороду. Снова присмотрелся. Большой палец одной из двух вывернутых за спину рук еле заметно дрожал. Зуев медленно опустился на колени, еще раз пригляделся к дрожащему пальцу, словно надеялся, что ошибся, увидел неожиданно живую розовую кожу на шее под спутанными волосами, снял крышку с чайника, сунул туда ладонь, протянул руку и уронил холодную каплю на губы. Она застонала.

07

Зуев никогда не считал себя трусом, впрочем, как и смелым человеком тоже. Он был обычным. Все несчастья, обошедшие его дом, провожались им с вздохом облегчения, несчастья, стучащиеся в двери, встречались с вздохом покорности. Если бы счастье, наконец, отыскало дорогу к его заброшенному дому, вряд ли бы оно увидело что-нибудь еще, кроме вежливого и радостного удивления. И эта фатальная покорность судьбе, соединенная с трудолюбием, живучестью и выносливостью, делала Зуева одной из тех миллионов незаметных песчинок, из которых отливаются железобетонные фундаменты для глиняных исполинов. Но время — тяжелый жернов, который стирает песчинки в пыль, оставляя печальное недоумение ищущим плоды собственного труда. И вот, наполненный этим неосознанным недоумением, еще не пыль, но уже почти не песчинка, Зуев стоял на коленях над окровавленным, но живым телом и пытался найти в себе силы, чтобы выполнить то, к чему обязывала природа. Помочь себе подобному.

Силы не находились. Судорожно выдохнув, Зуев достал из кармана кривой садовый нож и с трудом перерезал шпагат. Девушка еле слышно вздохнула, плечи ее ослабли, руки дрогнули, тело обмякло и распласталось навзничь. Зуев осторожно взял ее за плечо, упираясь о землю дрожащим коленом, повернул тело на левый бок и перенес правую руку из-за спины вперед. Сколько на его памяти перемерло мужиков, которые, залившись самогоном до «отключки», захлебывались в собственной рвоте. Нет уж, на бок. Если бог жизнь оставил, тем более нельзя ее затаптывать. Эх. Силенок бы. Да откуда же их взять, если стучится булькающий комочек не в груди, а на тонких и слабых нитях?

08

Старость — это усталость. Сил все еще не было. Подставляя солнцу зажмуренное лицо, Зуев подождал немного, но, когда тело окончательно дало знать, что сил уже не будет, когда стянуло железным обручем голову, онемели колени и заныла спина, сделал то же, что и пятьдесят, и сорок, и тридцать, и двадцать лет назад, когда и сил, и здоровья хватало с избытком. Встал и начал работать. Никакого другого способа жить Зуев не знал. Он доплелся до дома, поставил на печку чайник, добавил в огонь пару поленьев и водрузил рядом с чайником ведро с дождевой водой. Затем с трудом вытащил из-под просевшего навеса заскорузлые деревянные сани на низких полозьях, на которых возил по первому снегу к избе дрова и которые уже не собирался трогать, и поволок их к оврагу. Добрался за четверть часа. Не слишком быстро, если учесть, что всей дороги полсотни шагов. И не слишком медленно. Тропинка была вдвое уже саней, подрастающая лебеда поддавалась неохотно, а толстые стебли репейника не поддавались вовсе, и их приходилось перепиливать все тем же садовым ножом. Вот и овраг. Зуев подтащил сани, поставил вдоль тела, присел. Минут пять смотрел на открытое загорелое плечо, и безвольно взмахивал правой рукой, чтобы отогнать мух. Левую руку удерживал на груди, уговаривая булькающий комочек: «Ну, ничего, ничего. Потерпи. Еще немного. Ну? Потерпи». И вот, продолжая уговаривать измученное нутро, Зуев встал, перевернул неожиданно легкое тело на спину, затем на живот так, что девушка плечом и левой ногой попала на сани, и опять на спину. Убедившись, что лежит она устойчиво, засунул под изуродованную голову картуз и пустился в обратный путь, повторяя про себя, как печальный марш, появившуюся на языке фразу: «Легкая, значит, живая. Легкая, значит, живая».

09

Легкая, значит живая. Зуев сидел у привычного «стола» и посасывал кусочки холодной картошки, перемешанные с укропом, огуречным листом и каплею кукурузного масла. Голова от усталости норовила упасть на грудь, а челюсти с остатком зубов еле двигались, гоняя по измученному рту нехитрую пищу. День, понемногу пропитываясь сумраком, уже заканчивался, когда Зуев вспомнил про письма. Сегодня он должен был читать письма. Он совсем забыл про это, пока втаскивал девушку в избу, разрезал тупыми ножницами спекшуюся панцирем одежду, смывал теплой водой грязь с покрытого синяками и кровоподтеками тела. Кровь стекала с лица вместе с полосами туши и застывала на полу красно-черными узорами. На щеке была рассечена кожа, вокруг глаз наливались синяки, опухали разбитые губы и нос. На лбу на три-четыре пальца выше бровей багровел след скользнувшей пули, опалившей волосы и обжегшей кожу. «Повезло тебе, птица», — подумал тогда Зуев, намазывая раны единственным оставшимся у него лекарственным средством — зеленкой, подсовывая сброшенный с кровати матрас и накрывая серой простыней. — «Повезло тебе, птица. Почитай, овраг тебя наш и спас. Овраг и ночь. Стрелок-то точно целился.» Сейчас она дышала почти уже ровно, не вскрикивала, как тогда, когда Зуев тревожил раны. Он еще раз вгляделся в ее лицо, пытаясь понять, не смотрит ли она на него, потом сунул руку в полиэтиленовый пакет и вытащил первое попавшееся письмо. Письмо было от сына из армии. Серый конверт без марки, нехитрый солдатский адрес. И, еще сжимая конверт в ладонях, Зуев начал тот привычный ритуал, который повторял уже несколько лет почти каждый день. Он закрыл глаза, прижал конверт к щеке, вдохнул его запах, открыл и достал сложенный тетрадный листок. Затем вдохнул запах листка, пытаясь услышать исчезнувший отголосок прошлой жизни, открыл глаза и расправил листок на белой скатерти, застилающей гроб. Бумага еще белела на покрывающемся сумраком «столе», он разобрал неумелый почерк сына, пятнышки от слез жены, плакавшей над этим письмом, какой-то непонятный штрих, напоминающий след ружейной смазки, и, чувствуя, что день стремительно катится к своему окончанию, нарушая ритуал, начал торопливо читать. Сын писал простые, обязательные слова. Рассказывал, что у него все в порядке, что служить ему осталось чуть больше года, что он получил какой-то значок, что кормят неплохо, но очень вспоминается ему Пеструхино молоко, спрашивал о здоровье, о деревенских, о том, не начали ли строить клуб на центральной усадьбе, как там Машка, что провожала его в армию, жив ли еще их пес Каштан, и еще, и еще о чем-то, разрывающем сердце и душу в мелкие клочки!

10

Она пришла в себя ночью. Зуев проснулся не от воя, а от тихого поскуливания. Она сидела на матрасе, сжавшись нелепым треугольником, обхватив голову руками, и скулила, покачиваясь из стороны в сторону, вышептывая какие-то слоги и междометия, то и дело замирая на самой тоскливой ноте, пока не упала набок, забившись в рыданиях. Зуев лежал на старых половиках, заменивших матрас, смотрел в потолок и молчал. Ему ли было привыкать к женскому полуплачу-полувою? Ему ли был не знаком этот звук, которым вся средоточенная деревенская женская душа всегда изливала боль? Спи, солнышко. Конечно, лучше детский ночной плач, чем женский. Но женский вой лучше, чем пустота и одиночество.

11

Утром Зуев сходил на родник, истоптал залитую кровью траву, поднял желтую гильзу, отыскал в корнях сгнившей ольхи заблудившийся свинцовый цилиндрик, спрятал все это в карман и понес наполненный ключевой водой чайник к дому. Кот по-прежнему сидел на поленнице и еще более презрительно наблюдал за его движениями, и так же медленно закипала в ведре вода, и пальцы с трудом удерживали в руках картошку, которую он решил почистить в это утро, и паутина попадала в глаза, когда он отыскивал в зарослях бывшего огорода одичавшие укроп, огуречный лист и зимний лук. Он почувствовал ее спиной. Не оборачиваясь, Зуев прошел к дровам, взял еще пару поленьев и, когда шел обратно к печке, увидел ее стоящей у приоткрытой двери, завернувшуюся в старую простыню, выглядывающую из-под кровоподтеков и пятен зеленки, как воробей из скворечника.

— Ты леший?

Голос у нее оказался неожиданно тонким, но хриплым. Хриплым, наверное, не от природы. Прошлись ботиночками по женской груди.

— Похож?

Он не узнал собственного голоса. Господи. Сколько лет уже промолчал? С племянником-то все кивками. А сам с собой говорить так и не научился. Ну, что ж, скрипи теперь, несмазанный.

— Похож.

Она помолчала, наблюдая за его действиями, скривилась в плаксивую гримасу, присела.

— А у меня ребро сломано.

Он молча бросил в чугунок соль. Взглянул на нее из-под лохматых бровей. Что он мог ответить, когда смерть саданула ее пяткой косы по лбу?

— У меня ребро сломано! — настойчиво повторила она.

— Не сломано.

— Болит!

— До свадьбы заживет.

— Да? — привалилась она спиной к косяку. — Ловлю на слове. У тебя зеркало есть?

Зеркало? Было ли у него зеркало? Разве только эта большая рама, в которую по краям вставлены фотографии и в крохотных загибающихся зеркальных обрывках которой он иногда улавливает кусочки своего лица?

— У тебя зеркало есть?!

— Есть, — ответил Зуев.

12

Она стояла, тяжело опершись о старый комод, покрытый желтыми кружевами и вазочками с пучками бессмертника, и пыталась разглядеть свое лицо, несколько раз с очевидным сарказмом повторив при этом: «Ну-ну». Затем обернулась и, придерживая простыню на груди, откинула волосы со лба.

— Рикошет? — спросила про багровый шрам.

— Почти, — кивнул Зуев, выставляя на «стол» треснутую тарелку, на которой лежали пять картофелин, посыпанных зеленью.

— Почти? — то ли переспросила, то ли задумалась, прихрамывая, подошла к «столу» и с гримасой боли села на второй стул. — Голова раскалывается на части.

Зуев молча взял одну из картофелин, макнул ее в налитое на блюдце тонкой лужицей масло и стал есть.

— Не густо, — откусила она кусок картошки, обожглась, взяла хлеб. — Почему хлеб сухой?

— Засох, — ответил Зуев.

— А молочка нет? Молочка бы хорошо.

— Хорошо бы, — согласился Зуев и, уже тяжело вставая, добавил. — Но нету.

— Не густо, — повторила она и приподняла край скатерти. — Это не для меня случайно приготовлено?

— Для меня, — ответил Зуев.

— Запасливый, — похвалила она, зажала рот и, привстав и согнувшись, заковыляла во двор.

13

Ее вывернуло наизнанку тут же, возле поленницы. Все так же кутаясь в простыню, она сходила за дом, вернулась и, держась одной рукой за стену, прошла внутрь, скользнув по Зуеву безумными невидящими глазами. Привычный мир рухнул, и наступила звенящая пустота. Зуев взялся было за метлу, чтобы и в этот день двор его дома был идеально чист и готов к забрасыванию еловыми ветками, но метла не держалась в руках. Он приставил ее к навесу и тоже вошел в дом. Жужжала на стекле бестолковая муха, негромко кряхтел будильник. Она лежала на матрасе, прижавшись к нему всем телом, изогнувшись раненым умирающим зверем. Услышав скрип половиц под ногами Зуева, сказала, не поворачиваясь:

— Не повезло. Чуть-чуть ниже, и сейчас было бы так легко.

Зуев замер, затем медленно прошел мимо, подошел к платяному шкафу, открыл. Не нравилась ему легкость в груди. Может, и нет уже комочка? Сорвался и летит вниз, чтобы расплескаться мокрым пятном? Так не долетел еще пока. Он аккуратно потер левую половину груди и отодвинул в сторону заветный костюм. В глубине шкафа шевельнулись несколько платьев. Немного. Всего лишь пять плечиков. Приличное богатство по прежним временам. Вот это жена так и не успела толком поносить. Зуев аккуратно достал бледное зеленоватое платье, вздрогнул, когда холодный шелк скользнул по лицу, и повесил плечики на стену, зацепив за резную полочку для отрывного календаря, на котором замер пожелтевший от времени листок с еловой веточкой какого-то давно забытого Нового года. Как она радовалась тогда этому платью!

14

Она пролежала неподвижно до самого вечера. Зуев сидел у окна, разложив на белой скатерти маленьких фарфоровых собачек, с которыми любил играть сын. У многих из них были отбиты лапки или хвостики, некоторые несли на себе следы склеивания. Сначала он не разрешал ему играть с собачками, но потом, когда увидел, каким огнем загораются его глаза, махнул рукой. Сын раскладывал собачек на подоконнике и часами смотрел на них как зачарованный. Она шевельнулась, потянула на плечо простыню.

— Холодно.

Зуев встал, взял с кровати разодранную овчину, накрыл.

— Как тебя зовут?

— Зуев.

— Чего ты тут делаешь?

Зуев помолчал, сдвинул собачек в кучку.

— Пока живу.

— Пока? А потом?

— Потом перестану.

— Я тоже скоро перестану. Помогут. Но не сейчас.

Она закашлялась, отдышалась.

— Засекай время. Проверим, правда ли, что на бабе заживает все как на собаке. Жаль, собаки нет.

— Зачем? — спросил Зуев.

— Для сравнения. Хотя я и сама… сука. Зуев.

— Да.

— У тебя есть имя?

— Петр Михайлович.

— Петр, значит. Петруха, хрен и два уха. Ты куда одежду мою дел, Петр?

— Выбросил.

— Зачем?

— Затем.

Зуев поднялся, чтобы лечь. В груди опять задрожала паутина.

— Дурак ты, Зуев. Это же улика.

«Дурак», — подумал про себя Зуев.

15

Утром, когда Зуев выходил во двор, она лежала в той же самой позе, в которой оставалась с вечера. Он остановился возле матраса, она, не открывая глаз, выдавила:

— Не сдохла еще. Уйди.

Зуев сходил на родник, снова поставил на огонь ведро с водой, бросил в чугунок нечищеную картошку, присел на березовый чурбан. Сил не осталось. Чувствуя, что начинают снова ломить виски и тяжелеть губы, встал и вошел в дом. Она сидела у окна, опершись руками на скатерть, и смотрела в никуда. Зуев открыл комод, достал белую тряпицу, завернул в нее полбуханки черного хлеба и, побрызгав водой из чашки с отломанной ручкой, положил на солнечный подоконник.

— Лето, — сказала она в никуда.

Зуев пошел к двери, она спросила в спину:

— Зачем подобрал меня?

Он замер на секунду, затем, не оборачиваясь, почему-то кивнул и вышел.

16

Она открыла, выламывая куски засохшей замазки, маленькое окно, высунула подол шелкового платья, крикнула во двор:

— Зуев! Я могу это надеть?

Зуев кивнул и потом, когда она скрылась, почему-то тихо сказал сам себе:

— Да.

Она показалась на пороге, кутаясь в простыню, взяла ведро с теплой водой и ушла в дом. Через минуту, одетая, вышла на крыльцо.

— Ну, как?

— Да, — почему-то опять сказал Зуев.

— Ничего, — согласилась она. — Подходит к зеленым пятнам. Синяки быстрее сойдут, чем зеленка смоется. Перестарался ты, Зуев.

Зуев смотрел на нее и думал о том, простит ли его Катя, что он отдал это платье?

— Как насчет поесть? А то уж бока ввалились.

17

Ели молча. Пока он мусолил одну, она съела три картофелины из пяти, потянула руку к четвертой. «Так за неделю месячный запас съедим», — подумал Зуев. Хлеб впитал в влагу и стал мягче, но он отчетливо видел, что есть ей больно. Она жевала медленно и осторожно, с трудом двигая разбитыми губами. Когда язык попадал на осколки выбитых зубов, замирала, и в глазах повисали слезы. Потом сунула в рот кусок сахара, но пить уже не могла, поэтому задрала голову и просто вылила теплый чай в рот. Проглотила с трудом. Зуев поднялся, подошел к кровати, лег. Слабость навалилась, не давая вздохнуть.

— Самая лучшая диета. Слышишь, Петр? Нехорошо. Девушка на полу, а мужчина, джентльмен, можно сказать, на кровати? Я уж не говорю о милосердии к раненым.

Зуев смотрел в потолок, почти не слыша ее, и вновь плакал. Глаза и щеки его были сухи, губы неподвижны, но слезы, неосязаемые слезы лились внутрь неостановимым потоком. И, всплывая на волнах этих слез, поднимаясь из раскаленной и безводной пропасти остатка жизни, Зуев получал облегчение. И нити, на которых дрожал его булькающий комочек, казались уже прочными и толстыми. Но плакал он не из-за этой недоподстреленной молодой и неугомонной и не из-за того, что остаток его дней вместо неторопливого разматывания трещал, как спиннинговая катушка, когда утаскивает стремительно леску в зеленую глубину громадная рыбина. И не от слабости или усталости. Просто мужские невыплаканные слезы скопились в нем к старости черным озером, размыли наконец берег и хлынули неудержимым потоком. И в этом потоке, как пассажиры разбитого судна, влекомые неумолимым водопадом на страшные камни, мелькали лица близких, знакомых и еще неведомо кого.

— Эй, Петруха! Овчинку-то хоть дай, накрыться!

18

Она увязалась следом, когда Зуев, вооружившись самодельной тростью, выструганной из ветви старой яблони, отправился пройтись по деревне. После получаса тяжелого забытья он вышел во двор и увидел ее за поленницей Она пыталась вылить на себя согревшуюся воду. Мелькнул синий кровоподтек под правой лопаткой, красные полосы и ссадины. Не сумев поднять ведро, она поставила его на поленницу, присела и опрокинула на себя. Затем встала, натянула сразу же намокшее и облепившее небольшую грудь платье и показалась вся, с сожалением рассматривая испачканные в земле ноги.

— Никаких условий. Грязь одна!

— Это земля, а не грязь, — с укором сказал Зуев и пошел прочь.

— Петр Михайлович! — крикнула она вслед. — А ты от излишней вежливости не умрешь! Вообще-то положено говорить «с легким паром». Ты куда? Эй!

Зуев молча открыл калитку и, приминая ногами молодую крапиву, заковылял вдоль еле живого штакетника по бывшей улице. Где-то сзади она вдруг заойкала, попав на крапиву босыми ногами, но не остановилась, а только замолчала на несколько мгновений, чтобы затем добавить в голос плаксивые нотки.

— Ты вообще хоть знаешь, что такое женщина? С женщиной так нельзя. Молчать нельзя. Уходить нельзя. Стрелять в женщину нельзя! По буеракам водить босую нельзя! Да стой же!

Он остановился, обернулся. Она сидела на траве, подтянув под себя обожженные крапивой ноги, терла их ладонями и плакала.

— Чего смотришь? Дурак. Больно же!

— Крапива, — объяснил Зуев.

— Куда ты уходишь!? Почему вы все уходите!?

Зуев вздохнул, оглянулся. Потянулся к высокому кусту с темными листьями и черными ягодами, наклонил одну ветвь прямо к ее лицу.

— Держи.

— Что это?

— Ягода.

— Как называется?

— Где как. У нас пирусом зовут.… Звали.

— Ничего. Куда идешь-то?

Зуев сорвал одну ягоду, вторую, положил в рот. Ничего не почувствовал. И это уже ему не дано.

— Никуда. Тут сад был знатный.

Он сделал несколько шагов в сторону, потянулся к старой яблоне, поймал в ладонь ветку.

— Семен сажал. Антоновка. Завязалась. Яблоки будут. Антоновка — первые яблоки. Желтеют, как сахар становятся. Хоть суши, хоть варенье вари. А если свежее, да порезать, да в чай под кипяток, просто заграница.

— Ты хоть за границей-то был?

Зуев не ответил. Катя очень любила яблоки с этой яблони. И когда умирала, все просила яблочко. Только разве найдешь его в мае месяце? Еще и до скороспелки не меньше месяца, а она лежит серой тенью и шепчет: «Петя, яблочка хочется».

— Алло! Зуев? Ты здесь или где? Я спрашиваю, ты за границей был или нет?

— Был, — ответил Зуев.

— Это где же?

— В Польше.

— Челнок, что ль?

— Что? — переспросил Зуев и вспомнил вдруг, как он почти мальчишкой, семнадцатилетним солдатиком, ходил за самогоном в польскую деревню и заставлял старого поляка тут же на крыльце собственного дома пробовать вынесенный самогон. Отравиться боялся. А ведь мог еще тогда. Тогда еще мог умереть. Тогда бы не было ничего. Пашки бы не было. Его и сейчас нет. Или может есть? Может, забыл отца своего, но жив? Хорошо бы, если забыл.

— Тебе сколько лет, Петр?

— Семьдесят два.

— Когда родился-то?

Зуев помолчал, пытаясь вернуться из поднимающегося в голове тумана. Ведь не праздновал никогда. Так.

— В середине октября. Пятнадцатого числа.

— Весы, значит? Тогда понятно. Все выметено, разложено по полочкам, по дням, посчитано и продумано. Только скучно. А я вот рак. Тоже… мерзость. Зуев. У меня завтра день рождения. Давай напьемся? Ну, что смотришь? Двадцать пять! Старуха уже. Слышишь? Не отключайся!

Зуев мотнул головой, взглянул на нее, потирающую босые ноги, и пошел молча дальше. Что-то не укладывалось в голове его. Тот легкий бреющий полет над его прошлой жизнью не получался в этот день. Все время вставало перед глазами это нелепое создание в Катином платье, даже тогда, когда он пытался представить лицо Кати, ее светлые волосы, испорченные непосильным трудом руки, усталые глаза…

— Зуев! Ты не понял! Ты не понял…

Она тронула его за плечо. Он остановился и медленно оглянулся. Она была одного роста с ним, почти уже вросшим в землю. Мокрое платье. Прилипшие волосы ко лбу. Опухшие губы. Синяки под глазами. Красивая. Такая же красивая, как Клавка Дегтярева по понедельникам, после того, как муж, напившись до безумия и наслушавшись шепота деревенских доброжелателей, бил ее смертным боем. Она тоже вида не подавала. Гордая была. Хоть и не подпускала к себе никого. Только детей у нее так и не случилось, кроме Машки. Отбил ей Иван все нутро. А Машка? «Мама и папа. Передавайте привет Маше, хотя я вместе с вашим отправляю и ей письмо».

— Ты чего плачешь, Зуев?

Она осторожно коснулась его щеки пальцем и поймала мутную слезинку.

— Это от старости, — сказал Зуев.

19

Вечером она поймала во дворе не успевшего испугаться кота, взяла его на руки и занесла в дом. Кот сначала недовольно фырчал, даже пытался орать, но скоро подчинился рукам и заурчал как маленький моторчик, подставляя то шею, то спину.

— Вот так и все мужики, — вздохнула она. — А только выпустишь, вроде как опять дикий. Пока в другие руки не попадет. Зуев. Мы долго на одной картошке не протянем. А мне здесь у тебя пару недель проторчать придется. Не могу же я с таким фейсом на трассу выйти? Ты где еду берешь?

— Племянник привозит раз в месяц.

— И когда теперь его ждать?

— А бог его знает. Может, через месяц?

— Ну, ты меня обрадовал. Никаких радостей в жизни. Выпить-то у тебя хоть есть? А то солнце садится, а у нас ни в одном глазу.

— За что тебя? — спросил Зуев.

Она замолчала, опустила на пол кота. Посмотрела в окно на сумрачный двор. Встала, стянула через голову платье, подошла к нему пугающе обнаженная.

— А вот за это самое. Нравится? Помято немного, а так ничего. Правда? Ты мужик еще Зуев или нет? Ты можешь понять? За это самое, Зуев. А может, еще за что. Но главное за это. Все за это, Зуев. Разве можно в это стрелять? Насиловать можно. Кусать можно. Грызть. Рвать на части. Кожу сдирать. Но разве можно стрелять? Зуев! Зуев! Зуев!

20

Он вывалился из сна, как падает на дорогу тяжелый камень, прорвавший мальчишеский карман. «Не теперь», — подумал Зуев. Тело показалось ему таким безвольным и бесчувственным, что, испугавшись возможного паралича, он заторопился, зашевелил пальцами, перевалился на бок и сполз коленями на пол. «Ну вот, — снова подумал. — Промотал за три дня не меньше месяца жизни. Дотяну ли теперь до яблок?» Пооборвались ниточки в груди. Не паутинка теперь, так, две или три пряди. И комочек уже не висит, а болтается, бьется о внутренности. Так что никаких резких движений. И стены как дымкой подернуты. И птичий гомон как через вату доносится. «Сдаем понемногу», — сказал себе Зуев и привалился к окну. Во дворе в лужицах ночного дождя отражалось солнце. Она, подпоясавшись грязным полотенцем, кашеварила у печки. Шкворчало масло на сковородке, подпрыгивали ломтики картошки, сипел чайник. И на секунду Зуеву показалось, что это Катя. Что это Катя как всегда спозаранку готовит его на работу, и ему захотелось обернуться и крикнуть: «Пашка! Вставай, а то все проспишь!» Но обернулась она. Не Катя. Она.

— Петруха! Слава богу. А я уж думала, что ты помер. Ты не шути так больше. Тут у тебя за забором шампиньоны растут. Представляешь? Пир горой намечается. Так что держи хвост морковкой, сегодня вечером ты приглашен на мой день варенья.

21

Она стояла у зеркала и рассматривала фотографии.

— А это кто?

— Катя и Павлик.

— А это?

— Это я. На целине.

— Я бы не устояла! Класс! А чуб-то какой? Гарный хлопец. А это кто?

— Это мой отец.

— Надо же. Сапоги. Пальто. Я думала, что тогда в лаптях все ходили.

— Я, бывало, надевал. Пацаном.

— Лица жалко не видно. Сколько у вас в роду живут?

— Как кому повезет.

— Петр, долгожительство — это вещь наследственная. По наследству передается. Может, тебе на роду написано не семьдесят два, а сто два года прожить?

— Да не довелось как-то никому до своей смерти дожить. Все помогали.

— А я и сама не хочу долго. Лучше уж быстро, но ярко. Чтобы полной чашей. Не хочу тлеть, дымить и вонять. Кому я буду нужна в семьдесят два года? Кому ты нужен в свои семьдесят два?

— Не знаю. Вот разве тебе… пригодился.

— Мне? Подарили хромому клюшку в обмен на кислородную подушку. Мы с тобой не пара. Со здоровьем у нас с тобой, Михалыч, неважняк.

— У тебя есть хоть где жить?

— А это где угодно. Были бы деньги.

— Хочешь — живи здесь.

— У тебя таких денег, Петруха, нет. А бесплатно? Я же не армия спасения. И куда же я тебя дену?

— А куда меня девать.… Все туда же. Мне уж недолго осталось.

— Нет уж, Петя. Копти себе небо дальше. Ты же вроде как не куришь? Завидная партия. Я ведь твоя должница, если не прихлопнут, так телевизор тебе из города пришлю. На батарейках. А то ты тут совсем одичаешь.

— А чего там хорошего, в телевизоре-то?

— Хорошего? — обернулась она. — Хорошего мало. Зато как посмотришь или послушаешь, своя жизнь лучше кажется. Или наоборот. Ты вот к смерти готовишься, а зря. К жизни надо готовиться. Смерть и так придет, готовься или не готовься. Придет — и все. Хорошо, если во сне. А если заживо будет пожирать, рвать по кусочкам?

На глазах у нее заблестели слезы. Она замолчала, посмотрела в окно.

— Что-то я совсем у тебя разнюнилась. А ведь когда-то железкой звали. Ну что, Зуев, прошу за стол. Только переоденься, не жмись. Праздник все-таки. Поторжественней, поторжественней!

22

Зуев стоял в сенях и смотрел на синий костюм, пошитый почти полвека назад к какому-то дню механизатора и надетый им всего пару раз. Думал, что на Пашкину свадьбу пригодится, а пригодился на похороны. На собственные похороны. Вот только не предполагал, что сам себя одевать будет.

Падал тусклый свет через пыльное стекло под потолком. Тянуло неприятным сквозняком. Пахло пылью и плесенью. Вот и дом его умирает. Зуев застегнул пиджак. Вытянул руки. Осмотрел себя, насколько позволяла негнущаяся шея. Эх, как время-то его скрутило? Размера два потерял. Ведь мал был костюм-то, а теперь мешком висит. Ну, ничего. Велик, не мал. Может, разнесет еще перед смертью. Он сунул босые, обвитые синими трещинами вен, ноги в галоши и открыл дверь в дом.

— Ну? Что ты будешь делать? Эх! Побрить бы тебя да причесать…

Она вскочила с места, взяла его за руку и подвела к выдвинутому на центр комнаты «столу».

— Садись, мил друг! Гостем будешь. Вот картошечка золотая! Вот грибочки жареные! Французские из русской глухомани. Вот подливочка грибная! Салатик из всякой травы! А вот и оно. Ну что, Петруха, утаить хотел?

Она водрузила на стол бутыль.

— Ты зла на меня не держи. Я же тебе добра хочу. Скрашиваю, можно сказать, склон твоих лет. А как тут скрасишь без самогоночки, когда все хорошим только на пьяную голову кажется? Так что, вздрогнем?

Она наклонила бутыль и осторожно булькнула в большую глиняную кружку, из которой уже налила в два мутных стаканчика.

— За что пьем?

Зуев аккуратно поднял шкалик двумя пальцами и, чувствуя нереальность происходящего, пропитываясь ощущением, что он находится на собственных похоронах, закашлялся:

— Стало быть, за упокой.

— Ты что? — подняла она брови. — Какой упокой? День рождения у меня…

— Тогда за неудавшийся упокой.

— Неудавшийся… — махнула она рукой, выпила, ткнула вилкой в тарелку с грибами. — Масло у тебя кончилось, Петр. Надо двигать в сторону ближайшего сельпо. Ты что не пьешь?

— А чего пить-то? Не пил никогда, а всю жизнь, как пьяный прожил.

— Для того и пьют, чтобы трезвым не быть. Дурак ты, Зуев. Я пока пьяная была, ни смерти, ничего не боялась. А как голова прояснилась, только что не обделалась. Пей, Зуев. Праздник у меня. Ты бы хоть подарил чего, что ли? Не пьешь? А я еще выпью!

Она выпила еще рюмку, бросила в рот картошку, скривилась от боли и, схватив всю кружку, сделала несколько жадных глотков. Зуев медленно поставил стаканчик, взял в руку кусок хлеба.

— А я вот пью, Зуев, — оперлась она о гроб локтями, медленно и пьяно моргнула длинными ресницами. — Пью!

— Мужика тебе надо, — сказал Зуев.

— Мужика? — усмехнулась она. — Так есть мужик. Или был. Здесь и был, три дня назад. Такого, что ли? Так он второй раз не промахнется. Что за мужики все, или сволочь, или размазня? Вот была бы я мужиком, я бы … Я бы уж не промахнулась. Зуев! Выпей со мной! Хочешь, я на колени встану? Я все могу, Зуев! А?

Она упала на колени и поползла, поползла вокруг стола живой пьяной змеей молодой плоти, и Зуев, спасаясь от этой змеи, взял стаканчик и, опрокинув обжигающую жидкость в полумертвое нутро, начал подниматься, цепляясь за скатерть и сгребая со стола тарелки и чашки.

— Ну, ты, Зуев, молоток!

Она придержала скатерть и, обдав запахом влажного женского тела и самогона, поймала его, валящегося в пустоту гнилым бревном.

— Куда собрался-то, праздник в самом разгаре?

— Надо мне, — чувствуя пробивающий холодный пот, ответил Зуев, — во двор мне надо.

— А подарок? Что ж ты, мужик? Не обижай!

Зуев вытащил из кармана кулак и разжал в ее ладонь. Звякнули друг об друга желтая гильза и серая пуля.

— Зуев! — закричала она вслед. — Это не твой подарок, Зуев! Не твой это подарок!

23

Он сидел у родника до темноты. Мысли путались в голове. Но думать ни о чем не хотелось. Сердца в груди не было. Зуев гладил себя по ребрам, но ничего не отзывалось оттуда. Может, это уже смерть? Но смерть не такая. Тысячи раз он видел смерть. И вкус, и цвет, и запах у смерти другой. А может, он и не должен чувствовать? Так горит же глотка от этой дури. Яблочка бы сейчас. Желтого на просвет. Теплого от осеннего солнца. Сладкого, со слабым привкусом аниса. Лизнуть его, бросить в чай, положить под подушку. Запах его глотать. Высыпать лукошко на пол. Порезать, разложить на газеты на противнях, задохнуться в аромате.

Заунывно загудел забравшийся от отчаянья в ухо измученный комар. Зуев опустил ладони в воду и, поймав лоскут холодного зеркала, выпил. Жжение утихло. Он посмотрел на руки, блеснувшие каплями в вечерних просветах между осинами. Что ж, идти надо. Где ж ты, Пашка? Что ж ты так? Что ж ты так с ним? Какая там смерть? Давно он уже умер. Вместе с Пашкой и умер. За день до того письма, в котором Пашка адрес прислать обещал. Умер, когда проснулся ночью в пустой избе от родного голоса, от дикой боли в сердце, от слез, хлынувших по щекам, от пустоты. Тогда он умер. Двадцать лет уже как умер. Просто забыт тут всеми, кроме…

24

Он уже думал, что все. Что боли больше не будет. Что съедет он в пустоту мягко и бесшумно, как скрываются в тумане деревья, когда едешь рано утром на лошади на покос, и солнца еще нет, но ночь уже тает, и деревья, как великаны, бесшумно выныривают и так же бесшумно ныряют обратно в туман распятыми силуэтами. Он думал, что все, когда увидел эти обгорелые листки. Он думал, что все, но сердце ожило и загорелось, как кусок сухого тающего спирта, когда он увидел эти слова на обгорелых обрывках: «У меня все хорошо. В отпуск приехать не получится, но командир зачитал перед строем благодарственное письмо, так что скоро мама будет радоваться, а там уже и недолго…» Что ж ты? Что ж ты? Нашла чем растапливать…

Он замер посередине вдруг показавшегося огромным двора, прижал к лицу обгорелые обрывки, поцеловал их, сложил, спрятал к сердцу и пошел к дому. Как же далеко идти. Какая тяжелая дверь. Навалился всем телом и, едва не упав внутрь, вошел. В доме было светло. Посередине комнаты стоял окруженный горящими поминальными свечами гроб, а в гробу лежала она. Бледное побитое лицо. Сложенные руки. Почти как Катя. Только у нее пятна не от ударов, а от болезни были. Так ей яблочка хотелось!

— Зуев!

Она села, бросила в сторону огарок свечи.

— Тебя только за смертью посылать. Уже и шутки никакие не катят. Где ты лазил? Ты чего меня бросил? Спать собрался? Вот это финиш. Ничего себе праздничек удался, не все гости остались на десерт, но все расползлись по домам за полночь и мертвецки пьяные. Зуев!

Зуев задержал дыхание, повалился на кровать, лег на спину, закрыл глаза, а когда открыл, увидел грязный потолок, шевелящийся от огоньков свечей, и ее тень. Ну вот, вдох. Что ж ты так бьешься, сердце. Тише, тише. Он медленно сунул руку во внутренний карман и нащупал обгорелые листки. Тише, тише. Все хорошо. Я с тобой, Паша. Тише. Я скоро.

— Зуев. Петр Михайлович. Дай денег в долг. Я знаю, у тебя есть. Мне много не надо. Всего лишь долларов пятьдесят. На время. Мне до города добраться только, а там уж как-нибудь. Зуев? Ты слышишь меня, Зуев?

— Слышу, — ответил Зуев, или это ему показалось, что он ответил?

— Зуев! Не молчи. Мне ничего не надо от тебя, только деньги в долг. Вот эти. Вот, видишь? Не молчи, Зуев!

— Катя? Это ты, Катя? Почему у тебя такое грустное лицо? Не молчи, Катя! Прости, что Пашку не уберег! Прости, Катя!

— Зуев! Мне денег.… Не молчи, Зуев! Зуев! Подъем! Подъем, Зуев! Зуев! Подъем!..

1999 г.

Дневник

01

Мы опять не совпали. Я плыву по течению, а ты барахтаешься и пытаешься плыть в обратную сторону. Шум водопада уже близко, а ты все еще надеешься, что я умею летать. Может быть. Даже наверняка. Но еще я умею дышать под водой. И еще я чувствую, что после этого водопада когда-нибудь будет море. Ты продолжаешь кричать мне обидные слова и одновременно вымаливаешь спасение. Неужели ты так ничего и не поняла из прошлой жизни, когда ты была другой женщиной и с другим лицом, но когда все закончилось так же, хотя ты и успела родить мне ребенка? Ты говоришь, что я хочу остаться чистеньким и стараюсь казаться лучше, чем я есть. Интересно, если бы я вел себя иначе, сказала бы ты, что я хочу казаться хуже, чем я есть? Но и это будут только слова. Зачем? Все сгорело. Через пепелище уже пробивается молодая трава. Ты суетишься и топчешь ее. Я жду, когда ты уйдешь сама. Мне плохо, я чувствую себя негодяем. Я обманул твои ожидания. Остановись. Я уже сдался, а ты все еще пытаешься вести маленькую победоносную войну. Войны не будет. На позициях кричат о вредительстве. Подвезенные снаряды не соответствуют калибром орудиям. К тому же приближающийся враг не вызывает никаких эмоций. Ты подходишь и говоришь, что нам надо расстаться. Я вздрагиваю и спрашиваю, не стоит ли попытаться еще? Спрашиваю, зная ответ. Ты уже пыталась. Я беру на поводок нашу несчастную собаку и выхожу на улицу. Пытаюсь заплакать и не могу. О чем плакать, когда передо мной чистая страница, на которой вновь не написано ничего? Я самонадеянно думаю, что ты все еще любишь меня, хотя твой безусловный и неудовлетворенный материнский инстинкт заставляет тебя думать, что ты любишь другого. Слишком много ненависти в твоем голосе, чтобы ты была равнодушной. Ненависть — это любовь со знаком минус. Она попадает мне прямо в сердце. Я начинаю задыхаться, мне больно, а мне еще плыть долго. Ну, уходи же, наконец!

Все. Я собираю вещи. Оставляю тебе почти весь нажитый тлен. Я виноват, что бы ни случилось между нами на самом деле. Я виноват потому, что ты отдала мне значительную часть самого дорогого, что у тебя есть, часть молодости. Прости. Иду в магазин покупать посуду. Надо из чего-то есть. Ты подплываешь к берегу и вылезаешь на камни, отряхиваясь и поправляя волосы. Я лечу вниз. Лечу!

02

Хорошо, что сорок лет назад его назвали Владимир. Хорошее имя. Приятное сочетание звуков. И к отчеству подходит, Владимир Иванович. Гладко. Язык не спотыкается. И фамилия. Кузнецов. Никаких тебе звуков «Ч», «Й» и прочей гадости. Детская обидная кличка «Кузя» почти забылась. Возраст и пара перемен мест жительства сделали свое дело. Владимир. Владимир Иванович. Мама хотела назвать его Игорь. Кошмар. Игорь Иванович. Белый хлеб с апельсином. И как бы звали теперь его дочь? Марина Игоревна? Язык сломаешь. А характер? Мерзкий бы был у него характер, если бы его звали Игорь. Нутром чувствует. А если бы назвали Николай, как хотела бабушка, точно бы спился. Или жил бы всю жизнь в дерьме и с придурью. Или умер бы от перенапряга на плохооплачиваемой работе. Имя большое дело. Вот соседка назвала свою дочь Диана. Локти теперь себе кусает. «Мама! Мне не в чем идти на танцы!» Или: «Мама! Сделай мне бутерброд!» И все это плаксивым тоном замученного и несчастного человека. Выволок бы за шиворот в коридор, проехался ремнем по заднему месту, чтобы слезы выстрелили из глаз, и швырнул бы в мягкую комнату для буйных. Чтобы ни пораниться, ни убиться не могла. Вот тебе и Диана. А назвала бы ее Маша, не нарадовалась бы теперь.

Владимир. Владимир Иванович. Владимир Иванович Кузнецов. Гармония. Характер не слишком инициативен, можно сказать, с ленцой. Зато терпения в достатке. Кто загоняет и кто в засаде сидит, устают по-разному, но добыча-то поровну делится. А какая дочь? Жена загляденье! Двадцать лет вместе. Если и не любовь это, а привычка, дай бог каждому такую привычку. Теперь только приличных внуков с приличной фамилией и счастливо доживать свой век до приличной могильной плиты. И все. Все?

Вчера лазил на чердак. Крыша потекла. Нашел течь, прикинул, какой лист шифера сдвинуть, какой заменить. Продавил ногой слой керамзита, поднял пыль, чуть не задохнулся. Под керамзитом тетрадь. Спустился в сад, сел на скамейку, открыл. Пожелтевшие от времени листы, разлинованные для какого-то бухгалтерского отчета. Начало вырвано. Неумелые карандашные строчки. Даты. Дни. Пометки. Дневник. Чья-то жизнь.

Чем же жили тогда, почти пятьдесят лет назад? Что творилось с теми людьми, назначенными в жертву тому времени? «Пошел на работу. Отработал. Заходил в магазин. Пришел домой». Следующий день. «Пошел на работу. Отработал. Все нормально. Пришел домой». Следующий день. «Пошел на работу. Отработал». И так полсотни страниц. Жизнь как испорченная пластинка. Медленное скатывание к жерлу внутри песочных часов. Абзац из Кафки, переваливающийся с бока на бок в кирпичном калейдоскопе. Пустота. Спичка. Огонь. Пепел. И нет чужой жизни. Смотришь, как скручиваются пожелтевшие листки в пламени, и чувствуешь, как скручивается собственное сердце.

03

Я предал тебя давно. В тот момент, когда сказал, что люблю тебя. Когда распахнул объятия. Когда решил, что два несчастья, соединившись, способны создать нечто иное. Когда заставил тебя увидеть, почувствовать и понять, какой я на самом деле. Когда сказал тебе, что понять меня тебе не суждено. Когда не смог любить твоего ребенка так, как должен был его любить. Может быть, мы слишком старались? Или не приложили достаточных усилий? Как же быть с этим живущим внутри меня убеждением, что любовь — это дар и труд одновременно? Молчу. Смотрю в небо и не думаю ни о чем. Говорю про себя «не люблю» и чувствую, что это уже не заклинание, а правда. Забываю тебя и знаю, что там, годы назад и долгие километры вверх по течению, я все еще продолжаю предавать тебя, и буду предавать тебя там и тогда до скончания этого мира. Прости, если сможешь. Прости меня так же, как простил тебя я.

04

Дочь. Выскочила из ванной в маленьком полотенчике на полпространства между тем и этим. Пискнула: «Ой, папка!», — убежала в комнату. Хлопнула дверцей шкафа. Папка. Значит, все нормально. В минуты полного совпадения — Вовик. В минуты конфронтации — Владимир Иванович, или ваше величество. Что он услышит теперь?

— Ваше преосвященство. Можно присоединиться к вашей трапезе?

Цепляет на вилку сосиску из его тарелки.

— Постненьким балуетесь?

— Пост должен быть в душе.

— В душе должен быть праздник.

Набросала к себе в тарелку всего понемногу, отправила в рот дольку помидора, облизала губы. Однажды целовала его этими губами, когда он выложился без остатка, разыскал и привез за неделю до выпускного вечера волшебное платье. Тютелька в тютельку на нее. Изумительный крой. В переливающихся оттенках, изящное как пелеринка, простое и жутко дорогое. Оно и сейчас ее золотой фонд. Иногда говорит: «Вовик, твое платье сохраняет мою фигуру!» Что сделаешь? Единственный ребенок. А губы у нее? Задохнуться можно.

— Папка, мамка где?

— На дежурстве.

— Смотри, папка. Мамка у нас молодая. Не теряй бдительности. Ну-ну! Аккуратней! Чуть не подавился.

— Ну, ты сказала! Может, ты и ее время от времени предупреждаешь?

— Ее нет. У нее же глаза есть. Если что, она сразу все увидит.

— Я, значит, без глаз?

— Нет. Просто ты комфортный, домашний, ручной. Такие, как ты, видят только то, что хотят видеть.

— Смотри, какой у нас опыт. В кого ты только пошла, такая умная?

— Не знаю, папа. Ты сам-то своих предков помнишь? Ну, хоть на четыре колена? Вот родятся у меня детки. Вырастут и спросят, а какого мы роду-племени? Что я им отвечу?

— И что же ты им ответишь?

— Скажу, что пошел наш род от Владимира Ивановича Кузнецова. А они спросят, а он от кого? Я скажу, что от Ивана Алексеевича Кузнецова. А они опять спросят, а он от кого? Я скажу, что от Алексея Кузнецова. А они спросят, а кто такой был этот Алексей Кузнецов? И что я им тогда скажу? Что он вышел из тумана и опять ушел в туман? А кто он был? От кого род свой держал? А может, я княжеская праправнучка? Или ханская?

— Астраханская! Голубых кровей захотелось?

— Корней захотелось, Владимир Иванович. Как из пустоты вышли. Летим, как птицы без хвоста.

Бросила вилку, встала, сунула ноги в босоножки, хлопнула дверью. Ушла.

Вот те на. Что это с ней? Может, зря он расслабился? Сидит на кухне в дырявом халате и застиранных семейных трусах, как беспредельщик из коммунальной квартиры. Вот и дочь выросла, не успел оглянуться. Через год уже институт окончит, юристом будет. Сколько денег на эту учебу угрохано. Год назад вошла в спальню, перелезла через спящую мамку, растолкала его в темноте и, придуриваясь, спросила свистящим шепотом, покачивая в лунном свете в вырезе ночнушки дыньками грудей:

— Папка! А что такое инцест?

— Отстань, — выручила его проснувшаяся жена. — Дай поспать, отцу на смену через три часа.

Чему вас там только учат в вашем институте, Марина Владимировна? Какое тебе дело, кто был этот Алексей Кузнецов, от которого всего-то и осталась картонная коричневатая карточка, где он стоит на фоне нарисованного пейзажа с выпученными глазами? Тебе-то что до него? Жить нормально неизвестность мешает? Так откуда же памяти-то взяться? Жизнь-то, видишь какая? Так и его через пятьдесят лет никто не вспомнит. А ведь и, правда, не вспомнит. А внуки? А правнуки? Так ведь и он чей-то правнук и праправнук. Что же нужно сделать в этой жизни, чтобы память о человеке не умерла вместе с ним, чтобы не повалилась, как подгнивший крест на заброшенном кладбище? А может, так и надо? Кости в прах, а души в дым? Кто ты был, таинственный и неизвестный Алексей Кузнецов?

05

Ты опять здесь? Ты стала меньше ростом, сменила фигуру, прическу, биографию, но это опять ты. Стоишь, виновато улыбаясь, в дверях. Почти случайная прохожая. Заходи. Сейчас мы зажжем свечи и начнем разговаривать. Плотское на десерт. Я тороплюсь перейти к десерту. Тебе хочется поговорить. У тебя космос проблем и неразделенных печалей в душе. Этот космос заползает в мою комнату и стоит удушливым облаком под потолком. Я пригибаюсь. Ты рассказываешь о своем муже, а я снимаю с тебя одежду. Ты хочешь, чтобы мы были друзьями. Значит, я занимаюсь любовью с другом. Как будто от голода откусываю собственные пальцы. Странно, но я не чувствую боли при этом. Ну вот. Все. Ты лежишь с закрытыми глазами, а я как всегда в этот момент жалею о совершенном. Хронический синдром позднего раскаянья. Ты удовлетворена телом и неудовлетворенна душой. Пить больше нечего. Говорить больше не о чем и некогда. Я провожаю тебя обратно к твоему мужу. Какой ты вернешься ко мне снова?

06

Дочь ушла. Ничего. Развеется, вернется. Воскресенье все-таки. Взял телефон.

— Алло. Школа? Учительская? Марию Федоровну, пожалуйста. Какая разница, кто говорит? Муж говорит. Владимир Иванович Кузнецов. Хорошо. Маша? Привет. Маша, что за дежурство опять в воскресенье? Что такое внеклассная работа? Когда придешь домой? Хорошо.

Положил трубку. Стало легче. Маша на месте. Сколько трудов он положил на эту жизнь. Спокойный размеренный быт. Во дворе вполне еще свежая «шестерка». Приличная мебель. Не пустой холодильник. Голые и голодные не ходят. Даже участок есть за городом и некоторые виды на будущее дачное строительство. Хорошо, что хоть в передрягах этих не растерял ничего. Просто не верил никогда никому: ни государствам, ни фондам разным, ни родным, ни знакомым. В долг не давал и не брал. Деньги в кубышку не прятал. Покупал все необходимое и с взглядом вперед. Уже шестерых правителей пережил и еще поживет. Родители здоровьем не обидели. Да и до пенсии еще пилить, не перепилить. Середина жизни, можно сказать. Появятся внуки, будет внуков растить. Сил хватит, дом им построит. А если спросят они его, кто такой Алексей Кузнецов? Память как песок: смешивается с землей, вытаптывается и исчезает. Что останется от него самого на этой земле? Яблони на участке? Да и их лет через тридцать рубить да пересаживать придется. Новый дом? А как не хватит его сил на дом-то? Денег немеряно надо. Даже и тетрадки желтой не останется со словами: «Пошел на работу. Отработал. Все нормально». Так правнуку и спичку не к чему будет поднести.

Встал. Поставил тарелку в раковину, вытер со стола. Прошел в комнату Марины. Открыл шкаф дочери и вытащил из пачки толстую чистую тетрадь. Взял ручку. Сел за письменный стол. Открыл тетрадь. Разгладил ладонью глянцевый в клеточку лист. Написал крупно: «Дневник моей жизни». Подумал, вырвал страницу, написал просто: «Дневник». Добавил «Кузнецова Владимира Ивановича, заместителя начальника цеха». Поставил дату. Задумался. Написал дальше: «Мне сорок лет».

07

Кто я? Откуда эта наглость? Откуда эта самодостаточность? Откуда эти ясность и цинизм, исключающие метания и поиски предназначения? Или это самообман? Или я так старательно прячу свою неуверенность от окружающих, что, кажется, спрятал ее даже от самого себя? Что там скрывается внутри черепной коробки? Почему я так часто смотрю на себя со стороны как на другого человека? Или я существую одновременно в нескольких измерениях, и пятерня внутреннего самописца четко фиксирует кривые, не составляющие единого пульса? Прямой, но прерывистой и исчезающей линией любовь. Толстой с плавными изгибами-холмами любовь к самому себе. Мелкими зубчиками и синусоидами страх. Еще одна тонкая линия, как бы мечущаяся между небом и преисподней, боль. Конвульсирующая провалами и острыми пиками совесть. Совесть-то зачем? Для усиления болевых импульсов? Связь очевидна, но что она значит? Зачем мне совесть? Только для замедления погружения в ад преисподней? Или она нужна уже сейчас?

Ты помнишь? Это было вечность назад. Тогда я еще не узнавал тебя в этих бесчисленных лицах, фигурах и голосах. Но это была ты. И я уверен, что ты узнала меня тогда в том юном парне, вялом от бессонной летней ночи, которого ты проверяла на пригодность к временной работе на одном из последних массовых имперских столичных мероприятий. Ты дала мне несколько листков, на которых я должен был, отвечая на сотни вопросов, поставить крестики. Крестик «да» или крестик «нет». На каждой строчке. Я искренне отвечал на эти глупые вопросы. Самому интересен был результат. К тому же, лучший способ лжи — это полная искренность. Ни один детектор лжи не сможет уличить тебя в полной искренности. Сейчас я услышу, кто я. Ты взяла мои листки, накрыла их тестирующими таблицами с вырезанными отверстиями, подняла на меня глаза и с ужасом выдохнула:

— Вот это да! Первый раз встречаю такого законченного и абсолютного эгоиста.

Что же ты теперь преследуешь меня? Или ты забыла, что то юное чудовище был именно я? Чего ты добиваешься? Ты стучишь в мои двери, звонишь мне по телефону, встречаешься на улице, смотришь с экранов, приходишь во сне и никак не можешь понять, что единственное, чем я могу сполна поделиться с тобой, это любовь, смешанная с болью! Неужели ты все еще не поняла, что из этой смеси достанется тебе? Что ж, я открываю дверь, беру трубку, держу тебя за руку, смотрю сны. Ты этого хотела? Ты счастлива?

08

Для чего пишутся дневники? Великими — для документирования самих себя на фоне эпохи. Обывателями — для самоисповедования или тщеславия. Но и те, и другие, даже если и не способны признаться себе в этом, пишут, прежде всего, для возможного, а чаще желанного читателя. Странно. Выкладывание на страницы дневников своих мыслей и тайн напоминает укладывание в могилу предметов обихода, одежды и пищи. Словно жива еще надежда, что все это пригодится мертвецу в посмертном существовании. Любой дневник как разговор в космосе по радио за тысячу парсеков. Говоришь «привет» в микрофон и знаешь, что ответный привет придет через девятьсот лет после твоей смерти. Может быть, именно этим диктуется клиническая откровенность подобных летописей? Все ли можно писать? Простится ли смертному то, что великому может и в заслугу составиться? «Мне сорок лет». Положил ручку. А что он собственно напишет? А? Владимир Иванович? Посмотрел на себя в зеркало, укрепленное над письменным столом. Марина сказала, что зеркало дисциплинирует. Возможно. Только его оно огорчает. Судя по лицу, с дисциплиной и возрастом у него далеко не все в порядке. Сорок лет так и висят под глазами и подбородком. Как же он будет выглядеть еще лет через тридцать? А ведь когда-то и в футбол гонял, и кулаки пару лет сбивал о чужие подбородки в ближайшем спортзале. Что время с нашей помощью делает с нами? Ну, не начинать же повествование для своих потомков с сорока лет? С детства? Детство было замечательным. Но кому интересно, где он босыми ногами месил пыль и утаптывал крапиву? С трех лет на скрипке не играл, и в шахматы взрослых дядек не обыгрывал, и читать научился как все дети в школе и не сразу. Обычное детство. Ограничиться сухими данными: родился, крестился, женился? Так, может, определиться сразу, о чем он не напишет никогда и ни при каких обстоятельствах? Снова посмотрел в зеркало. Кто там? Кто-то незнакомый? Каждое утро приводим себя в порядок, смотрим на себя в зеркало и не смотрим в свои собственные глаза? Что же ты, Владимир Иванович? Что ты там увидел? Ну, не отводи глаз, не отводи. Другие смотрят на тебя каждый день. Чем ты лучше?

09

Может быть, я тебя выдумал? Я не рассказывал тебе, но в далеком прошлом, когда ты являлась мне исключительно с нимбом на голове и с крыльями за спиной, когда я еще не мог разглядеть твоей истинной красоты, не замечал отчетливых изъянов и скрытых пороков и украшал тебя красотой мнимой, придуманной мною самим, я испытал одно из самых больших разочарований в своей жизни. Я познакомился с тобой, был очарован твоей юностью и расстался с тобою на долгое время. Все это долгое время я писал тебе письма, каждое из которых было наивным, но искренним гимном красоты и любви. И каждое из этих писем добавляло в твой образ какие-то новые прекрасные грани таким образом, что, когда я, наконец, встретился с тобою подлинной, я не узнал тебя. Ты не совпала с образом, который я создал в своем воображении, и который жил своей независимой жизнью. Потом, через некоторое время, в первый раз уходя от тебя, я сжег эти письма, но не как свидетельство своего поражения, а как улику литературной слепоты. И теперь мне кажется, что я никогда не могу быть уверенным до конца, ты ли это снова приходишь в мою жизнь, или это только твоя тень, как таинственный корабль, носится по волнам моего извращенного воображения. Молчу. Способность ощущения звука и слова принимаю за способность творения. Открываю белый лист бумаги, более бездонный, чем космос, пишу обыкновенные знакомые слова, надеясь, что способ их соединения и переплетения друг с другом является непререкаемым доказательством собственной исключительности. Мой приятель заявляет, что я слишком нормален, чтобы быть гениальным. Он знает, о чем говорит. Он гений. Он сумасшедший. Он сменяет состояние запоя на состояние наркотической зависимости, он судит о звездах так, как будто бывал на этих звездах, он поет, как пьяный бог. Он извлекает из своего астматического горла отголоски проржавевших, но подлинных иерихонских труб. Мы все готовы рухнуть от его музыки, но падает он сам. Баланс гениальности и безумства неустойчив. Он занимает деньги на дозу, он уходит в никуда, чтобы быть гением в пустоте. Я слишком нормален. Я слишком правилен. Я пишу стихи, которые почти всегда противны мне самому. Я сочиняю музыку на слух, которого у меня нет. Но я несу внутри нечто, что своей скрытою легкостью позволяет мне подниматься над этой землей, не имея крыльев. Приятель. Неужели ты этого не замечаешь? Или то, что могу я, это всего лишь жалкая фантазия, и ты смотришь на меня сверху из своего черного облака, уверенный, что ты ближе к богу? Мы разные, но мы рядом. Два гения в одном месте и в одно время — событие из разряда невероятных. Значит, кому-то из нас суждено ошибиться. Или обоим. А что если мы всего лишь двое слепых, которые считают себя зрячими, потому что не были зрячими никогда?

Мой приятель пьянеет и кажется себе еще гениальнее. Но никто не хочет сидеть за одним столом с сумасшедшим, поэтому он ест свою гениальность сам. Возможно, кому-то достаются куски и крошки с его стола. Я хочу добровольного уединения и удивляюсь, что оно неразлучно с одиночеством. И вот я уже ищу одиночества, надеясь на обратную связь. Я закрываюсь от этого мира, чтобы расслышать стук собственного сердца, но слышу стук в дверь. Открываю. Это ты или твой призрак?

10

Ну что, Владимир Иванович? Вспоминаешь свою жизнь? Чувствуешь, как детство, юность, молодость из стройного беспрерывного повествования распадаются на отдельные эпизоды? Как выстрелы. Как шлепки по лицу. Об этом ты хочешь написать? Ты же всю свою жизнь считал себя хорошим человеком. И твои близкие, и друзья никогда не ставили эту твою самооценку под сомнение. Почему же память так ярко зафиксировала именно те эпизоды, которые ты стараешься забыть изо всех сил? Или твой ангел хранитель так учил тебя и так расставлял красные флажки? Помнишь? Этот мальчик зашел в твой двор поиграть. Он нарушил закон территории. Тебе было десять, ему лет семь. Ты сказал ему, чтобы он ушел, но он не ушел. Ты толкнул его. Он надул губы, но не ушел. Ты дал ему пинка, он заплакал, но не ушел. Ты сорвал крапиву и обжег ему голые колени. Он ревел, но оставался на месте и никуда не уходил. Ты стал бить его своими детскими, но жесткими кулаками и ногами. Он плакал, но оставался на месте…. Ты сдался. Ты плюнул и ушел домой сам. Этот мальчик, слабее и младше, зареванный, с обожженными ногами и разбитым носом оказался сильнее тебя. Сколько их еще окажется сильнее тебя? Или их ангелы были другого цвета? Или готовили своих подопечных для других целей? Ты учился в школе, в которой половина детей были из ближнего детского дома. Они были приспособленнее к жизни, чем ты. И тебе от них доставалось. Они мстили тебе. За то, что у тебя есть дом, игрушки, валенки, теплый свитер и красивый пенал. За то, что мама кладет тебе по утрам в карман пальто конфету, которую ты тайком съедаешь в школьной раздевалке. Ведь об этом ты не напишешь, Владимир Иванович? Или ты вспомнишь, как дрожали твои колени в уличной драке? Как били тебя старшие ребята за что-то непонятное не только тебе, но и им? Напиши про армейский полевой госпиталь, где сотни таких, как ты: русских, украинцев, белорусов, узбеков — выстраивали обкуренные представители чеченского или еще каких-то «малых» народов и отрабатывали крепость своих ударов на ваших солнечных сплетениях и печенках. А по печени вас бить было нельзя. Вы все были больны гепатитом и недоуменным интернационализмом. Они, эти смуглые негодяи, были позором и будущей болью своего народа, а вы были новой исторической общностью. Трусливым стадом. Это ты напишешь? Или как били твоего друга, а ты лежал с температурой сорок и не мог встать. Встать-то ты не мог, но ползти-то мог! А может, все дело в том, что бросил Иван Алексеевич твою мать, когда было тебе всего пять лет, и никто не научил тебя сжимать кулаки, а только закрывать ладонями лицо? Ты вспоминаешь себя маленького и беспомощного и чувствуешь, как влажнеют твои глаза от умиления к самому себе, оставшемуся в далеком прошлом. Посмотри в зеркало, Владимир Иванович. Это плачет небритый, грузнеющий сорокалетний мужик. Почему же уверенность в своих силах и способность грызть чью-то глотку появились только теперь, когда у тебя есть жена и дочь, ради которых ты готов отдать жизнь? Сможешь? Ты уверен в этом? Не клянись. Человек слаб. Бери ручку. Что ты там написал? «Мне сорок лет»?

11

Ты приходишь ночью и сидишь у моей постели. Я открываю глаза, вздрагиваю, включаю лампу. Никого нет. Бесформенным контуром темнеет на спинке стула костюм. Выключаю свет. Смотрю на силуэт костюма и понимаю, что это ты.

— Привет.

— Привет.

— Почему так поздно?

— Смотрю, как ты спишь.

— Ну и как?

— Во сне ты мне кажешься моложе.

— Я так стар?

— Просто дряхлый старик. Вряд ли еще сумеешь прожить два раза по столько, сколько уже прожил.

— Прожить бы еще один раз.

— Ты все еще сочиняешь свои сказки?

— Нет. Я пишу только то, что не могу удержать в себе. Ты ведь знаешь, я неплохо слышу, но плохо воспроизвожу. Я даже сочинял и пел свои песни только потому, что не мог воспроизвести без фальши чужие.

— Должно быть, это ужасно, фальшивить в собственных произведениях.

— Хочешь послушать?

— Нет. Лучше я посмотрю на тебя.

— И что ты видишь?

— Ты самонадеян и беспомощен одновременно. Где твой конь, оружие и латы? На тебя надвигается вражеская конница.

— Мне говорили, что я умею летать.

— Это ты сам придумал в своих глупых рассказах.

— Разве они глупые?

— Глупые.… Ждешь вдохновения как сладкого обмана и торопливо пересказываешь не понимаемые и едва улавливаемые тобой, проплывающие мимо чужие мысли.

— Я не жду вдохновения. Я стою на берегу океана вдохновения. Я пловец. Стоит зазеваться моим надсмотрщикам, и я ныряю в его волны и плаваю, пока меня снова не выволокут на берег. Если бы я мог, я бы плавал, не выходя на сушу, но мне не дают. Стоит мне отплыть подальше от берега, как оказывается, что я так нужен им всем.

— Кому?

— Тем, кто на берегу.

— А ты не пробовал утонуть?

— Ты считаешь, что я буду им нужен мертвым?

— Когда-нибудь ты понадобишься им мертвым.

— Хорошо…. Я попробую…. После. Как ты думаешь, у меня получится что-нибудь?

— Что-нибудь — да.

— А то, чего я хочу?

— Ты сам знаешь ответ на этот вопрос.

— А я успею?

— Если ты тот, кем ты себя сам считаешь, то успеешь все, независимо от того, проживешь ли ты век или только один день. Это все равно.

— Скажи мне хоть что-то, чтобы мне было легче.

— Почему тебе должно быть легче, чем остальным?

— Мне должно быть тяжелее?

— Уже утро. Прощай.

Утро.

12

— Папка? Что ты делаешь в моей комнате?

Владимир Иванович дернулся, вздрогнул, вырвал листок из начатого им дневника, скомкал и сунул в карман халата.

— Хотел написать тебе записку, но ты пришла сама. Как на улице?

— Так. Прошла. Подышала.

— Прости… что я так выгляжу.

— Ты всегда так выглядишь.

— Знаешь, хочется перемениться. Тебе не хочется иногда перемениться?

— Я уже переменилась, папа. Да. Не смотри на меня… так. Думай, что хочешь.

— Когда я женился на твоей маме, ей было меньше лет, чем тебе сейчас. В твоем возрасте у нее уже был ребенок. Ты. И тебе уже было полтора года.

— Выходит, не дождался ты маменького совершеннолетия? Как хорошо устроился. Пришел из армии, а дочка уже сама на горшок просится.

— Ты чем-то расстроена?

— Ты думаешь, что я тебе это расскажу?

— … не думаю. Но очень хочется.

— Перехочется. Я уже взрослый человек. У меня своя жизнь. Через год я получу диплом. Буду искать работу. Собственно, я уже ее ищу.

— Разве мы не даем тебе учиться?

— Кто это «мы»?

— Я и… мама.

— Разве ты и мама это «мы»?

— А кто же мы?

— Два человека, соединенных вместе общим ребенком, общим имуществом, памятью, привычками. Два человека, которые настолько осточертели друг другу, что не пытаются и не хотят даже ругаться.

— Ты считаешь, что мы должны ругаться?

— Хотя бы ругаться.

— Ты считаешь, что мы с мамой не любим друг друга?

— А ты как считаешь? Раньше мне было тепло от ваших голосов, рук, глаз. Теперь мне холодно. И мне кажется, что нашей маме холодно тоже.

13

И в этот раз ты появилась вдруг. Ты осталась в аудитории, когда все уже вышли после последней пары. Я складывал разбросанные по столу разрозненные листки и чувствовал на себе тепло твоих глаз. И уже по этому теплу я понял, что это ты. Что с тобой стало? Ты изрядно помолодела за эти несколько дней. Тебе нет еще и двадцати. Юность еще скрывает твое настоящее лицо и подлинную красоту, но глаза уже те. Твои волосы темны, ты изящно одета, в левой ноздре у тебя тоненькое серебряное колечко, на плече маленькая наколка. Теперь это модно? Но что с твоими глазами? Это глаза сумасшедшего, приговоренного к казни, разум к которому возвращается уже на эшафоте. Сейчас. В эту секунду. «Что вы хотели?» — спрашиваю я тебя. Почему-то мне кажется, что я должен говорить тебе «Вы». Ты пытаешься мне что-то ответить, но слова застревают в горле, а глаза молят о пощаде. И тогда ты расстегиваешь платье. Вздрагивает, распадаясь в стороны, небольшая грудь, замирают стройные ноги, покрывается мгновенной испариной живот. Я медленно подхожу, опускаюсь на колени, прижимаюсь к тебе лицом и замираю, закрыв глаза. Все проваливается куда-то, кто-то хватает меня сзади за волосы, перепиливает горло колючей сталью и бросает мою голову назад, за ряды еще хранящих тепло стульев. Раздается гул, и как на фотопластинке начинают проступать лица, фигуры, глаза. Аудитория полна.

Я открываю глаза и вижу, что я все еще неподвижно стою у стола. Ты запахиваешь платье и с рыданьем выскакиваешь в коридор. Это была ты или твой призрак?

14

Куда ты спешишь, Владимир Иванович? Хочешь перехватить ушедший поезд на следующей остановке? Летишь на своей «вполне еще свежей „шестерке“» по воскресным улицам, нетерпеливо сигналя, распугивая вальяжных котов и тщедушных старушек. Смотри на дорогу. Не оглядывайся на свою заплаканную дочь, которая вдруг разрыдалась у тебя на груди и сейчас сидит за спиной, положив голову тебе на плечо, как это делала твоя собака, которая умерла лет пять назад от старости и неизбывной собачьей любви. Дочь вздрагивает и негромко скулит: «Папа, поехали к маме. Папа, поехали к маме». Вот и школа. Ты резко тормозишь, выскакиваешь из машины, не дожидаясь, пока осядет поднятая колесами пыль, и быстрыми шагами идешь к школе. Останавливаешься в вестибюле, чтобы отдышаться. Прикуриваешь у высокого худого учителя, выходящего из школы с нелепой потрепанной папочкой для тетрадей. Рассеянно благодаришь его, поднимаешься наверх и медленно открываешь дверь в учительскую. Твоя Маша, твоя жена и твоя любовь уже больше двадцати лет, сидит и печально и строго проверяет кипу тетрадей. Она по-прежнему прекрасна. Какой же он идиот, что запретил ей приносить эти тетради домой. Ведь он так любит ее!

— Маша. Это я. Поехали домой. Почему ты плачешь, Маша? Это я, Маша. Не плачь. Я с тобой, Маша. Поехали домой, Маша.

15

Ты опять позвонила мне сама. Сказала, что моего звонка можно ждать годами, а их у тебя нет. Просила приехать. Еду. Еду, уже зная заранее, что от боли твоей тебя не избавлю, а пустоты тебе прибавлю еще больше. Еду, чтобы услышать твой дрожащий голос. Еду, чтобы заполнить собой несколько минут из вечности твоего одиночества. Чтобы последующее одиночество стало еще невыносимее. Захожу в здание и поднимаюсь наверх, прислушиваясь, нет ли посторонних в гулких коридорах. Закрываю за собой дверь поворотом ключа. Оборачиваюсь. Ты. Улыбаешься. Хочешь казаться гордой. Думаешь, что это у тебя получается? Начинаешь плакать. Я обнимаю тебя, глажу по спине, ловя на ладонь застежку от лифчика, и узнаю в твоем голосе, в твоих волосах, в твоих руках и твоем запахе все известные мне твои маски и обличья. Вот так ты плакала, когда я женился на тебе первый раз и из-за своей бывшей неуравновешенности отшлепал нашего маленького сыночка. Вот это движение руками ты делала, когда мы знакомились с тобой в старом доме, где я жил, как я теперь понимаю, в убожестве и нищете. Эти виноватые глаза у тебя были, когда я встретил тебя за тысячу верст отсюда, ты была с мужем и даже не могла поздороваться. Этим голосом ты однажды сказала мне, что приходишь ко мне только потому, что тебе меня жалко. Почему же ты всегда говорила в эти твои приходы только о самой себе? Вот и теперь. Ты говоришь что-то, а я медленно раздеваю тебя и кладу на директорский стол. Даже теперь ты пытаешься оставаться гордой. Посмотрим, как это у тебя получится. Ну вот. Смех. И опять слезы. Я научился не торопиться, хотя ты по-прежнему восхитительна. Особенно тело. Оно стареет медленнее, чем лицо. Ты медленно одеваешься. Оживленно шепчешь мне о чем-то. Предлагаешь какой-то чай. Я привожу себя в порядок и хочу оставить тебя одну, но не знаю, как это сделать, чтобы не ранить тебя смертельно. Ты уже едва держишься на поверхности своего одиночества и хватаешься за меня, как за соломинку. Ну, все. Я снимаю с себя твои руки и ухожу, потому что я опять не люблю тебя. В который раз ухожу навсегда. Ты стареешь за эти секунды на несколько лет.

Я открываю дверь, опускаюсь вниз, сталкиваюсь в вестибюле с твоим мужем. Он просит у меня закурить и медленно идет наверх. Он в костюме и почему-то в домашних тапочках. Дай бог, чтобы у него и у тебя все наладилось.

Я выхожу на улицу. Ловлю лицом теплый осенний ветер. Прохожу через двор, шурша осенними листьями. У школьных ворот стоят потрепанные «Жигули», а в них на заднем сидении снова ты. Та, из аудитории, с расстегнутым платьем и срывающимся голосом. У тебя, как и у всех женщин этой осенью и в этом городе, заплаканное лицо. Вот такую тебя я мог бы полюбить снова. Ты хлопаешь ладошками по кнопкам, в панике закрывая все двери изнутри. Слезы снова выкатываются из твоих глаз. Не плачь. Я сплющиваю нос о боковое стекло и делаю грустное лицо. Ты прижимаешься с противоположной стороны.

— Ну? Что ты? Почему у тебя такие испуганные глаза? Не бойся. Я не кусаюсь.

28.09.1999

Кенгуру

Не люблю пить с незнакомыми. Особенно в поезде. На откровенность тянет. Наговоришь, бог знает чего, половину придумаешь или, наоборот, резанешь спьяну правду, выйдешь на перрон и забудешь и имя, и лицо собеседника. Подумаешь про себя, ну и дурак ты, братец, и прямым курсом в привокзальный буфет, чтобы быстрее забыть купейную слабость.

Не люблю пить с незнакомыми. Жуликов не боюсь. Чего с меня брать? А даст бог богатства, так чего тогда в поезде делать? Откровенных боюсь. Наговорят, бог знает чего, половину придумают или, наоборот, нарежут ненужной правды, и не знаешь, то ли спрыгивать от этой правды на первой же остановке, то ли к прокурору бежать. Лицо что ли у меня внимательное, так всех и тянет на откровенность?

Один раз даже чуть дело плохо не закончилось. Здорово наклюкался мой собеседник, агроном какой-то из разоренного совхоза. Мы даже спели с ним песню про курганы. Наклюкался и шепчет мне так тихо. Я ему, чего ты шепчешь? А он мне пальцем машет и шипит только. Не могу, говорит, больше в себе держать, сказать надо, а то помру. Ну, что ж, говорю, сказывай, только не помирай. Вот он мне и выкладывает. Отца своего, говорит, я убил. И я, дурак, разговор этот спьяну поддерживаю. Как же ты, спрашиваю? Сколько дали? А он еще сильнее шипит, тихо, говорит! Не сидел я, говорит! Он мою семью пятнадцать лет истязал, мать бил, кости ломал, меня бил, брата бил, вещи продавал! Мать вся высохла, плакать уж разучилась, умом почти тронулась! Когда ж помрешь ты, Иуда, молилась на него! А он еще и баб спьяну приводить стал! Не выдержал я этой жизни, и, когда он мамку в очередной раз избил так, что у нее кровь горлом пошла, и пошел к колодцу воды с устатку выпить, я его и подтолкнул туда. В колодце он и утоп. Так на водку и списали. Мать хоть вздохнула. Недолго уж потом прожила, но догадалась, наверное, не простила мне этого, так до самой смерти и не разговаривала со мной. Молчала. А я молчать не могу больше!

Ну, думаю, влип! Я аж протрезвел сразу. Сойдет с тебя хмель, думаю, ты меня и прихлопнешь тут с досады и на рельсы сбросишь! Не в первой же тебе. А он дальше рассказывает, как они отца похоронили, как колодец тот засыпали, как он новый копал. Напоил я его до бесчувствия, а утром вижу, он на меня как-то с подозрением смотрит. Я даже похолодел. Слава богу, решил прикинуться, что с перепоя память потерял! Кто ты такой есть, спрашиваю его, как сел в поезд помню, а что дальше было, хоть убей. Смотрю, расслабился. Так и доехали.

Но это что! В последний раз было такое, что никому не пожелаю. И хоть знаю, что не поверите, а все одно, расскажу.

Я тогда от сына своего ехал. Парню пятнадцать исполнилось. Маленьким со мной одно лицо был, а теперь, за эти одиннадцать лет раздельного проживания, стал одно лицо с матерью. Связи мы с ним не теряем, конечно, перезваниваемся, письма пишем, наезжаю я регулярно, но все равно не ближний свет. Какое уж тут воспитание? Тройки это еще что, книг не читает! И ладно бы просто не читал, а то ведь не читает и не хочет! В голове неизвестно что. Ждет, когда родители определят, куда ему учиться идти и как жить дальше. Знаем мы эти определения, все на завтра откладывается, а, когда завтра это придет, смотришь, тебе уже сорок, и ни уму, ни сердцу, ни карману, ни кошельку. Одно хоть духом не позволило упасть, глаза у него мои. Когда прощались, слезы у него в глазах стояли. Даже сказал, мол, люблю тебя, папка. Не знаю, как я сдержался. Я вообще пью редко, а когда и еще реже. По неделе бывает, в рот не возьму, но разве только грамм сто или двести после работы. А тут.… Как тут не выпить? Тут уж выбирай после таких слов, или водка, или инфаркт.

Короче, сажусь в купе, поезд пустой, не сезон. Тетка какая-то на верхней полке оказалась, дождалась, когда поезд тронется, на нижнюю слезла. Уснула. А мне полтора суток ехать, думаю, днем высплюсь, откупориваю, там помидорки, колбаска, дорожный наборчик, значит. И чуть-чуть. Граммулечку. До утра, думаю, хватит, а там уже совсем здоров буду. Сижу, думаю. Остановка. Проводник заходит и заводит нового пассажира. Шустрого такого мужичка, ростом с меня, только чуть полнее. Чемодан у него, этот, как его, кейс! Снимает он с себя шляпу, пальто черное драповое с каракулевым воротником, ботинки. Брюки и пиджак на плечики. Ботиночки под лавку. Под костюмом у него трико, значит. Тут он быстро бабку-тетку растолкал, билет ей в нос сунул и на верхнюю полку ее успешно стартанул. Причесался и только после этого руку мне протягивает. Иван Иванович, говорит, Иванов. Ну, вы понимаете, имени я его не запомнил, и, слава богу, как говорится. Сидоров, отвечаю. Сидоров — хорошая фамилия, без претензий, даже трагическая, можно сказать, что-то там с козой у него случилось в русском фольклоре. Моя-то фамилия на «й» заканчивается, и хоть рожа-то рязанская, а все равно народ понимающе улыбается, обидно даже. Как бы на «Запорожце» едешь, а тебя все с «Мерседесом» поздравляют. Сидоров, говорю, значит. Он понимающе так улыбается, кейс свой открывает и ставит на стол запотевшую кристалловскую, колбаску копченую, рыбку красную, а именно семгу домашнего слабого посола, хлебушек свежий и салатики помидорные из кафе в пластиковых коробках. Можно ли, спрашивает, господин Сидоров, присоединиться к вашему пиршеству? Тут как бы моя тоска немного развеялась, и мы с ним так хорошенечко подогрелись, что, и языки у нас скоро развязались, и разговор пошел. Только я себя контролирую! Думаю, хватит! Наболтался! А чтоб компанию не портить, воображаю себя соседом своим, Панкратовым, и всю историю его жизни этому Иван Ивановичу и рассказываю. Про то, как кооперативную квартиру купил, как женился три раза, что детей у меня шесть человек, что мотаюсь тут между четырьмя городами и одной зоной, то передачи, то помощь, то с внуками посидеть. На самом деле, это у Панкратова такая картина в жизни нарисовалась, у меня-то все в порядке, но я так в роль вошел, что даже слеза в голосе появилась! А он сначала улыбался, потом поднабрал, и чувствую, что верит, и даже глаза у него заблестели. Кто ты, спрашивает меня, на самом деле? Панкратов, говорю. А живешь где? Я ему адрес Панкратова и сдаю, только город другой называю. Ладно, говорит, потом у меня к тебе отдельный разговор будет. Я, говорит, сейчас по делам одной партии еду, она в думе не очень представлена, но у нее влияние там, тут он на потолок показывает и палец крючком так загибает, потом кивает многозначительно и опять наливает, значит. Мы тебе, говорит, с детьми твоими поможем. Кому учиться, кого под амнистию подведем. Тут я уже жалеть начинаю, какая, думаю, там амнистия, не нужна мне ваша амнистия! А он дальше гнет. Я, говорит, сейчас партийными делами занимаюсь, еду к вам в область, так что не сомневайся, помощь будет, а сейчас я тебе один секрет открою, который тебе поможет в этой жизни лучше ориентироваться и правильные решения принимать! Ты, говорит, мужик хороший, плодовитый, работящий и обстоятельный. Именно такие, говорит, и нужны новой России! Слушай, говорит, что я тебе скажу! Ну ладно, слушаю, говорю. Тут он еще раз поддал, и, хоть глаза у него совсем пьяные стали, слышу, голос твердый, и слова отчетливо выговаривает. И начинает он такой рассказ.

Был он когда-то простым инженером, общественником, рационализатором и изобретателем, боролся с беспорядками на производстве, пока не случилась перестройка. Перестройка, как известно, оказалась обманчивой и недолгой. Как ремонт в квартире, грязи грузовик, нервов на два инфаркта, а, как жил в халупе до ремонта, так и живешь. Короче, скоро все это завяло, производство умерло, рационализировать стало нечего, а кушать хотелось. К тому же, появились в нелегкую годину у моего собеседника дети, и задумался он о смысле своей бесперспективной жизни. И показалось ему, что смысла в его жизни никакого нет, а годы уходят. И решил он по дурости своей употребить свою не до конца растраченную общественную энергию на совершение какого-то полезного и громкого открытия. И открытие он это совершил, только такое, какого сам и не ожидал, и не предполагал. А еще более он не предполагал, что открытие это и станет основой его нынешнего благополучия и уверенности в сегодняшнем, завтрашнем и послезавтрашнем дне.

А привлекала его наука биология! С детства он любил читать разные книги о животных, имел всего Брема, увлекался разными там Дарреллами, любил ходить в зоопарк и палеонтологический музей, где всякие древние кости и окаменелости демонстрируются. И самое главное, что удивляться он не разучился! И очень он удивился, что на Австралийском материке и, вроде как частично в Южной Америке, сохранились необычные животные. Сумчатые. То есть вроде как обычные звери, только с сумкой на животе. Сумка и сумка, бог с ней, сидит там временами детеныш, сиську мамкину сосет. Кенгуру-то ихние всем известны, а ведь существуют и прочие виды сумчатых животных, даже волк сумчатый, говорят, был. И задумался тут этот Иванов. А что если, следуя этой поразительной аналогии, был и сумчатый человек? Обложился он книгами по антропологии там разной, о неандертальцах стал читать, о кроманьонцах всяких, до питекантропов и даже до этих… как их.… О! Австралопитеков дошел! Ничего о сумчатости среди людей не вычитал! Даже пробрался в лабораторию известного академика Герасимова, где по костям лица людей восстанавливают. Спросить хотел, а могут ли они восстановить по древним костям, была ли сумка на животе у какого-нибудь древнего человека или нет. Ответа он там, конечно, не получил, только настроение ученым этим поднял. Приуныл, было, Иванов, но тут он услышал одну историю.

Рассказал ему эту историю приятель один, с которым они вместе в цехе скорость вкручивания болтов в гайки замеряли. У этого приятеля был другой приятель, у того приятеля еще один приятель, а у того жена работала в медвытрезвителе одного отдела внутренних дел, где эта история и случилась. Пошел в том городе слух, что начальник местного ЖКО берет по разным там квартирным делам взятки, причем берет много, нагло и не стесняясь. Это сейчас нам эти деньги на фоне того, что нынешними наворовано, копейками кажутся, а тогда это был форменный беспредел. Пошли на него сигналы. А дела по взяткам — вообще дела трудно доказуемые, а тут — на тебе! Заявления от потерпевших! Милиция, значит, рукава и засучила. Засучила, да не прищучила! Дают этому начальнику взятку, а денег-то и нет. Проверяют! Кабинет вверх дном переворачивают! Догола его раздевают, а денег то и нет! Оцепляют весь двор, все кабинеты, в телекамеру видят, как деньги за пазуху кладет, врываются в кабинет, а денег то и нет. Очень это обстоятельство милицию огорчило. А человек этот смеется, делает удивленное честное лицо и говорит, что денег не брал, и просит не мешать ему спокойно работать. Какое там работать! Его уже очередники вместе с ментами в клочки разорвать были готовы! Так и отправили его на повышение в столицу от греха подальше. И фамилию этого человека Иванову приятель называет для достоверности рассказа. А фамилия редкая, то ли Снегирь, то ли Упырь, сказать ее Иванов доподлинно теперь уже права не имеет. Только вспомнил тогда Иванов, что у сестры его в Москве муж, зять его, стало быть, водителем у одного начальника служит. И фамилия у этого начальника, ну, точно такая же. И втемяшилось тут в голову Иванову, что это и есть его шанс в этой жизни. И поехал он в Москву, и записался к этому начальнику на прием. Дождался своей очереди. Вошел в огромущий кабинет. Нашел в самом конце кабинета этого самого начальника. И сказал ему такие слова. И сказал он, что дело, приведшее его к этому начальнику, это дело всей его жизни, и поэтому он просит не выгонять его сразу, а дать ему говорить хотя бы десять минут. Начальник кивнул и, прищурившись, стал задумчиво чистить пилочкой ногти на левой руке, подразумевая под Ивановым очередного сумасшедшего или полного идиота. Так, по крайней мере, представлялась самому Иванову вся эта картина их общения со стороны. И рассказал ему Иванов о своих изысканиях, перешел к рассказу об истории с этим самым начальником, а закончил прямым вопросом, а не кенгуру ли он, этот начальник, и не признается ли он в наличии специальной сумки на своем животе, и не хочет ли явить эту сумку народу, чтобы наука не прошла мимо самого большого упущения в своей истории? Закончил к концу его рассказа начальник чистить уже ногти и на правой руке, усмехнулся и сказал ему следующие слова. Сказал он Иванову, что, по его мнению, он, Иванов, мужик хороший, работящий и обстоятельный. Именно такие, сказал, и нужны новой России! И написал ему записку, в которой отрекомендовал его рядовым партийным активистом именно в ту самую партийную организацию, в которой и работает сейчас Иванов еще не в составе высшего звена, но в уверенной середине среди нужных России людей и получает, кстати, неплохие деньги. На этом месте рассказа Иванов усмехнулся и провел рукой над хорошо накрытым столом, являя ему, Сидорову-Панкратову, очевидные преимущества принятого им решения.

И тут я не выдержал. Хоть уже и набрался уже порядком, но почувствовал, что не договаривает чего-то этот Иван Иванович! А как же, спрашиваю, кенгуру? Как же сумка на животе, в которую, если я правильно понял, по догадке Иванова, этот Упырь взятки складывал?! И не поверите, тут этот Иван Иванович усмехнулся так, задрал трико и показал мне.…

Сначала я ничего не увидел. Живот как живот. Круглый, лет так на пятьдесят тянет. Никаких, смотрю, тайных пристрастий к физкультуре за этим животом не водится. Жира в меру, ребер не видно, что за стриптиз, спрашиваю? Усмехнулся тут Иван Иванович еще раз, берет двумя пальцами, отгибает одну из складок своего живота, а там! Там и деньги, и документы, и билеты, и еще что-то, и даже фотография вполне еще симпатичной счастливой жены и двух деточек! Прямо карман какой-то, а не живот, ей богу! Оторопел я сначала! Что же это, спрашиваю, вы и есть тот начальник? Упырь или как вас там? Нет, говорит. Упырь этот теперь такой большой человек, что и не достанешь его! А случилось вот что! Стал он работать в этой партийной организации, но никак не может идеологию этой организации понять. Она вроде, как и партия, но вроде, как и трест какой посреднический! Квартиры, машины, водка, товар, акции, договоренности! То бандиты, то депутаты! А идеология, то туда, то сюда. Откуда выгодой запахнет, туда эта партия и летит! И растет так себе понемногу. Вызывает его однажды к себе председатель той партии и спрашивает так строго, но с добротой в голосе, а понял ли ты Иванов, в чем задача нашей партии? Понял, говорит Иванов, сделать вас президентом! Нет, отвечает тогда председатель, это хорошо бы, но вовсе не обязательно, пока. Главная задача нашей партии, это сделать Россию сильной, а россиян — богатыми. А для этого партия наша занимается выгодными делами и делает богатыми всех своих членов! А так как целью партии является сделать всех россиян своими членами, значит, целью партии является сделать богатыми всех россиян! Удивился тогда Иванов, но виду не подал, так как очень ему эта цель понравилась! И стал он еще старательнее в партии работать. Заметили его, повысили и однажды пригласили его в партийную баню, где среди прочих оказался и этот Упырь. Увидел он Иванова, рассмеялся и спрашивает, ну как там его изыскания в поисках кенгуру? Никак, ответил тогда Иванов. Тогда Упырь смеяться перестал и складку на животе отодвинул, и сумку свою Иванову показал. А там чего только нет! И золото! И драгоценности! И брильянты! И акции разных там Газпромов и Лукойлов! Онемел тут Иванов, а Упырь берет складку на животе Иванова и тоже отодвигает! А там тоже карманчик, только маленький и пустой! Понял тут Иванов, что за витамины им в партии давали! Для поднятия тонуса, говорил тогда их председатель! И баня эта была не просто баня, а знак приобщения Иванова к высокой тайне!

И узнал тогда Иванов, что на самом деле были и есть сумчатые люди! Только люди эти растворились в огромной массе простых неинтересных людей! Затерялся этот ген сумчатости! Но только затерялся не навсегда! Нашелся умный человек, отыскал этот ген, разыскал редких оставшихся сумчатых, зачастую и не подозревавших об этом, и создал тайный орден! Орден, который высокую цель имеет! Не только спасти всех россиян, но и спасти гениальное древнее племя сумчатых! И именно с этой целью они разыскивают всех талантливых россиян и с помощью таблеток пытаются разбудить в них этот уснувший ген. Давно это началось. До революции еще. Сейчас этих сумчатых много. Стоит только телевизор включить, каждый второй сумчатый! И не надо думать, что тут какая-то национальная избранность подключена! Сумчатость — понятие интернациональное! Сумчатых в любой нации хватает! И узнать их легко! Животы у них не обязательно толстые, но обязательно толстая шея, потому что сумка от шеи крепится, складки около рта, возникающие от грустных мыслей о судьбе России, и походка, как у кенгуру. Того и гляди, прыгнет вперед, а то и назад или в бок!

Усмехнулся тут этот Иванов, хоть пьяный уже совсем был, и сказал, зевая, что скоро его партия акцию предпримет! Водку начнет выпускать с этой таблеткой в виде микстуры внутри. Чтобы незаметно воздействовать на население и количество сумчатых увеличивать. Сказал так, упал и захрапел. Храпит, а трико у него задралось, карман оттопырился, а оттуда, будто прямо из живота, доллары торчат! Вот тут-то я и струхнул! И водка его у меня в желудке колом встала и обратно побежала! Выскочил я, значит, в тамбур, водку эту и все продукты из себя выдавил, вернулся в купе, подхватил свои вещички и на первой же станции сошел! Не к тому, что я сболтнул ему чего лишнего, а очень уж не захотелось, чтобы у меня карман на животе был! И хочется жить богато, но не любой же ценой! Да и мыть его, сырость там какая, гнить еще начнет! Конечно, хорошее место для заначки, но как забудешь там что острое? Да и жену обнимешь? И ей неприятность, и себе неудовольствие. Нет. Русскому человеку все эти телесные излишества ни к чему. Мы ведь и тем, что есть, толком распорядиться не можем. Так что сошел я на той станции, сел на следующий поезд, проспал до дома и только там вздохнул, наконец. Но с Панкратовым на всякий случай отношения прекратил. Да он, к счастью, скоро под трамвай попал, голову ему обрезало, так что ниточка ко мне и вовсе оборвалась.

А пить я теперь особо не пью и ничего не отмечаю, кроме торжеств каких или международных праздников. Но вот успокоиться как-то все не получается. Знать бы еще, что это за партия такая? Все смотрю телевизор, Иванова никак не увижу, а остальные, ну, точно кенгуру, все как на подбор! И шеи, и манеры. Все так и прыгают. Сидит в студии, а я по глазам вижу, хочется тебе, сумчатый, бросить микрофон и упрыгать куда-нибудь отсюда, пока карман набитый кто-нибудь не обнаружил и не вырвал вместе с мясом!

Вот такая вот петрушка получается. Ну что, еще по одной что ли, а то мне выходить на следующей? Я к сыну ездил. Сидоров моя фамилия…

13.08.1999 года пятница

Игра в фанты

01

Дома стали ниже, а улицы короче. Половину старого кладбища соскоблили бульдозером и построили школу. Старую школу закрыли, разграбили и бросили. И теперь она смотрела недоуменными пустыми окнами на такую же закрытую и никому не нужную фабрику напротив.

Он не был здесь двадцать пять лет. Нет. Он, конечно, появлялся, но изредка и ненадолго. Три или четыре раза за все время. Но именно двадцать пять лет назад он еще мальчишкой был увезен отсюда навстречу лучшей жизни, которая так и не случилась. И вот теперь, стоя на берегу узкой реки, текущей из его детства, ловил в себе щемящее чувство отзвука невидимому камертону.

— Ну? Что ты? — с нетерпением спросила привезенная им с собой его пятнадцатилетняя дочь, живущая с брошенной тысячу лет назад, ныне совсем уже забытой женщиной, и выпрошенная в эту поездку для души и компании.

Он встал на узкий металлический мост, оглянулся:

— Раньше здесь лежали два бревна. Стянутые проволокой. Одно из них было надломлено посередине. Когда река разливалась, они скрывались под водой.

— А вокруг была тундра, и мамонты переходили речку вброд.

— Мамонтов не встречал. Коровы были. Я учился в школе и где-то в ноябре месяце, когда возвращался домой, свалился с этих бревен в воду.

— Похоже на тебя.

— И почему-то поплыл вверх по течению. Но меня хватило метра на два. Все-таки пальто и валенки с галошами. Да и течение. В общем, вылез на бревна и побежал домой, размазывая слезы по щекам.

— Ты хочешь сказать, что моя жизнь могла оборваться, не начавшись, вот в этом самом месте?

Она наклонилась над перилами и всмотрелась в воду. Река была мелкая. Она поблескивала на солнце, просвечивая насквозь, но казалась холодной даже с высоты трех метров. Странно. Ведь уже конец мая. Наверное, холодные ключи скрывались в ее берегах.

— Я ничего не хочу сказать, — он помолчал, — просто рассказываю.

— Еще одна жуткая история из твоего прошлого? Удивительно. Как ты выжил? У тебя была очень опасная жизнь. Слишком много случайностей.

— «Была»? — он усмехнулся. — Что же касается случайностей… Жизнь состоит из случайностей, как бусы из бусинок…

— Нет. Жизнь состоит из самой себя.

— Значит, по-твоему, жизнь — это просто жизнь и ничего больше?

— О! Как же это все скучно…

— Скучно жить?

— Скучно рассуждать. Ну, ладно. Не обижайся. Тебе нужно сравнение? Пусть будет … домино!

— Черное и белое? Чет — нечет? Черное поле с белыми пятнами? Или огромная плоскость и ряды костяшек домино? Да? Наверное, именно так.

Он сел на доски, опустил ноги, закурил, выдохнул дым, повторил:

— Да. Наверное, именно так. И вот сорок с лишним лет назад кто-то тронул одну из них, и я родился. И с тех пор они падают каждую секунду, и будут падать, пока не кончатся. Действительно, никаких случайностей, кроме одной, самой первой.

— Нет. Еще проще. Проще. Просто игра. А «домино» более красивое слово, чем, например, карты.

— Значит, игра? А ты говоришь, просто жизнь…. И ты тоже появилась на свет в результате игры?

— Я как все.

— Ты хотела чего-то особенного?

— Да нет. Главное результат.

— И как тебе результат?

— Ты неисправимый хвастун.

Он улыбнулся.

— Я бессердечный реалист.

— И бессовестный льстец. Что сделать этому фанту?

Она стояла на середине моста и смотрела ему в глаза, сжимая что-то в маленьком кулаке, напряженная, как тростинка в ожидании порыва ветра.

— Долгая и счастливая жизнь.

— Ты не можешь повторяться, это уже было.

— Разве не может быть еще одной долгой и счастливой жизни?

— Может. Но ты не можешь повторяться.

Он пожал плечами:

— Тогда смерть.

Ничто не изменилось в ее лице. Может быть, лишь слегка дрогнули ресницы. А может быть, показалось. Она размахнулась и бросила это, зажатое в кулаке, в воду.

— Чей это был фант?

— Не скажу.

— Обиделась? Тебе не понравился мой выбор?

— Ты скучен.

— Не обижай меня. Для писателя скука — это смертельно. И все-таки, чей это был фант?

— Ты забываешь правила. Зачем тебе имя? Тебе хочется, чтобы совесть лишила тебя покоя?

— Кто на этом свете избежал больной совести?

— Я, — она закружилась на узком мосту, запрокинув голову и легко касаясь поручней распростертыми руками.

— Какая это будет смерть?

— Обычная смерть.

— Интересно. Когда бог создавал этот мир, он не чувствовал себя слепым слоном в посудной лавке?

— Может быть, он тоже играл? А ты? Ты уже убивал когда-нибудь?

— Думаю, да. Но не в этой жизни.

02

В этой жизни он один раз убивал слепых котят. Он топил их в ведре, прижимая веником ко дну, чтобы они не всплыли. Котята невероятно долго шевелили слепыми головками, открывали маленькие пасти, а он смотрел на них и чувствовал, как что-то уходит из него. Какая-то чистота, спасительная плавучесть убывала с каждой секундой агонии этих маленьких существ, стремительно истончалась его защитная оболочка. Или это ему только казалось? Ведь не люди же они, в конце концов? А имеет ли это значение? Не все ли равно кого убивать? И, может быть, это состояние внутреннего омерзения и есть осуждающее действие всевидящего ока? Значит, бог внутри? А если нет этой зеркальной гадливости? У кого-то есть, у кого-то нет. Что есть эти кирпичики, из непостижимого слияния которых кристаллизуется нечто, имеющее склонности, мнения, привычки? Кто готовит эту смесь? Природа? И что тогда есть «природа»?

Я мыслю, значит, я существую? Нет. Я мучаюсь, значит, я существую. Я проклинаю ноющие височные доли, я тру глаза, я мотаю головой и неизбежно возвращаюсь к мысли об отправной точке. Я пытаюсь взвешивать на «бесстрастных» весах анализа словесную и мысленную шелуху и снова отгоняю от себя одну и ту же тягостную мысль о никчемности доказательств и бренности рассуждений на эту тему. Потому что это не размышления, это муки утраченной памяти. Это что-то, только что бывшее в руках, оставленное на видном месте и вследствие этого потерянное навсегда. Как имя. Знакомое, но забытое, вертящееся на самом кончике языка, вот-вот вспоминаемое и недоступное.

И еще у него были сны. Кто знает, может быть, именно они сделали его таким, какой он есть? Он вытекал из своих снов. Из черных снов, как мутный ручей. Из светлых, как хрустальная лента. И когда он поднимался по своему прошлому в поисках собственного истока, то неизбежно оказывался в этих снах. Сейчас они уже стали бледнеть, но тогда… Тогда… Редкие счастливые сны застилались пеленой ужаса. В какие-то моменты детства он уже боялся засыпать, просто проваливался в пропасть, не сулившую ему ничего хорошего. И самое страшное в этих снах исходило от него самого. Во сне приходила уверенность, осязаемая уверенность в совершенном убийстве. Иногда, пытаясь скрыть это неведомое убийство, он совершал новое убийство, тщетно пытался спрятать следы преступления и, даже просыпаясь и распластавшись в постели в липком поту, долго не мог прийти в себя и отделить сон от яви. Да сон же это, сон! Отчего же тогда этот беспричинный ужас? Совесть, насаженная на острие неискупленных грехов, совершенных его предками или им самим в его мифических прошлых жизнях? Клочок чистилища в собственной душе? Наказание? Применение безумного права на пытки к потерявшему память? И даже не во имя отмщения, а для самоутоления внутренней мерзости? Вряд ли. Если только возмездное умаление светлого и опускание в кромешную тьму не является естественным законом психического мира, как боль от огня — законом физического. Да, полно! Терял ли он память? Может быть, задвинул ее за тонкую стену, что растает, как сахар, лишь только закипит эфир в голове его?

03

Она вышла из воды обнаженная и, пока прыгала на одной ноге, вытряхивая воду из уха, он не мог оторвать глаз от блестящих капелек, стекающих по смуглой, тронутой еще детским пушком коже, и думал о том, что однажды кому-то чужому будет дозволено окунуть губы в это чистое совершенное естество.

— Ты не стесняешься меня?

— Нет.

— Это естественно?

— Тебе не нравится? — она накинула его рубашку, едва доходящую до ее худеньких бедер, и стала медленно ее застегивать, насмешливо поглядывая на него.

Все правильно. За все надо платить. Когда-то ты лишил себя возможности ухаживать за маленькой дочкой, делай вид, что пытаешься наверстать упущенное.

— Мне бы хотелось, чтобы ты стеснялась меня, — солгал он.

— А мне бы хотелось, чтобы мой папочка не был занудой.

— А если твой папочка пытается философствовать?

Она наклонилась за лежащим на салфетке яблоком. Вздохнула.

— Почему-то слово «пытается» смешивается в моей маленькой голове со словом «пытать».

Он отвел глаза от озерного тростника, взглянул ей в лицо. Она смотрела на него насмешливо, грызла яблоко, и яблочный сок блестел у нее на губах.

— Не волнуйся. Я все понял. Давай вместе пройдем весь путь. Не будем нарушать естественный порядок событий. Согласен считать тебя маленькой девочкой. Начнем с пеленок и памперсов. Пройдет время, ты вырастешь, повзрослеешь и однажды перестанешь пускать меня в ванну потереть спинку.

— Не упускай свой шанс! Дети растут быстро. Ой!

Она нагнулась и подняла с травы разбитую газовую зажигалку.

— Обрезалась?

— Ерунда, — она села в траву, подтянула маленькую ступню прямо к лицу, лизнула ее и приложила к ранке лист подорожника, — зато есть фант.

— Неизвестно чей.

— Чей-то.

— Зачем тебе неопределенность?

— А зачем мне определенность?

— Хочешь разбавить мою скудную фантазию случайными людьми? Думаешь, я буду более ответственно относиться к нашей игре? К тому же, как я узнаю, когда сбудется мое последнее желание?

04

Иногда желание было одно. Уснуть и увидеть снова один из счастливых снов. Их было так мало… Наверное, не более десятка за все его детство. В череде ночных видений были и интересные сны, и захватывающие, и даже успешные. Но более всего запомнились кошмары. Годам к десяти он в совершенстве овладел способами прерывания страшных снов. Он либо прыгал с высоты, либо улетал, банально махая руками, как крыльями. Он научился просыпаться по собственному желанию.

О, спящее летающее человечество и бодрствующее ползающее! Случись материализоваться ночной виртуальности, и небо над головами заполнится парящими людьми. Как летучие мыши, повиснут бабушки над подъездами, «гаишники» будут порхать над перекрестками, а дети — хулиганить и подсматривать в окна. Но мир сновидений чаще жесток, чем снисходителен. Взлетающему рано или поздно приходится упираться в жесткий небосвод, превращающийся в потолок. Окна перестают открываться, и горизонт сужается до размеров ошейника. Воздух становится тягучим, как клей, и заползает в глотку ужасающей опасности вместе с попавшим в нее спящим существом. Всегда остается, правда, еще один выход. Нужно отчаянно и смело идти навстречу опасности, и сон становится смешным… Тут бы и посмеяться, но стоит закрепиться в приятной роли если не негодяя, то стороннего наблюдателя, и вот ты уже в шкуре самого жалкого действующего лица. И, наконец, с облегчением просыпаешься в темной комнате, боясь и открыть глаза, и заснуть снова.

Счастливых снов было мало. Теперь он уже не помнил их содержания, но тогда ощущение счастья, любви, тепла столь безраздельно и ошеломляюще пронизывало маленькое существо, что уже потом согревало его еще долгие ночи. Единственное, что он помнил и осознавал в этих снах, это осязаемое присутствие. Это была, кажется, девушка, может быть, даже девочка. Конечно, старше его, маленького. Стройная. Одетая в какое-то неясное платье, иногда в платке.… Или и это ему казалось? Он совершенно не помнил или не видел ее лица. Она сидела на скамье, стоящей на зеленой луговине позади их дома. И больше ничего. Только любовь. Океан любви. Теплая волна, захлестывающая, согревающая, обнимающая, поднимающая в небо и бережно несущая маленького мальчика. Он впитывал эту любовь каждой клеточкой своего существа. Он дышал ею. Он плакал утром от пережитого счастья и горя, что этот сон, может быть, никогда не повторится.

Она и сейчас звучит в нем ускользающей мелодией. И, сверяясь с этим застывшим звуком, он искал ее всю свою жизнь. Во всех женщинах, с которыми сталкивала его судьба. Найдет ли он когда-нибудь ее? Или не дай бог ему ее найти? Что это было, и кто это был? Кто это был и куда он исчез? Господи! Как ему холодно и одиноко теперь!

05

— Ты веришь в ангелов?

Они ехали в его очень приличном красном «мустанге», она утопала в мягком кожаном кресле, положив ноги на приборную панель, и платье шелестело у нее на талии.

— Да.

— А что такое ангелы?

— Не знаю.

— Разве можно верить, не зная?

— Знать — это не значит верить. Я верю в то, во что мне хочется верить. Мне хочется, чтобы ангелы были. И я в них верю.

— Интересно. Мало ли чего тебе хочется. Тебе хочется, чтобы твоя жена была тебе верна, и ты в это веришь, а она вытворяет в это время, бог знает что.

— Поэтому у меня нет жены.

— То есть ты не знаешь, есть ли ангелы?

— Я верю, что они есть.

— Но не знаешь наверняка? Как же ты пишешь книги? Ведь писатель должен все знать!

— Почему все?

— Ну, вот в цирке клоун. Он всех смешит, повторяет трюки за гимнастами, падает, кувыркается. Но ведь чтобы делать это легко, он должен уметь делать все это лучше всяких гимнастов! Так и писатель. Ведь в своих книгах ты описываешь чужие жизни, значит, все должен уметь.

— Сравнение с клоуном не вполне уместно. Клоун в центре арены, он сам главное действующее лицо, а писатель за кадром, извне.

— Но ведь ты же сам говорил, что все должен пропустить через себя, значит, ты тоже в центре арены!

— Должен.… А если мне нужно описать смерть своего героя, я должен сначала умереть сам? Или как ты себе представляешь это умение?

— Ну, это, наверное, не требует специального умения, это умеют все.

— Никто этого не умеет.

— Тогда люди умирают неправильно.

— Может быть. И уж точно не тогда, когда им этого хочется. Но ведь именно смерть определяет всю жизнь человека. Знание, что когда-нибудь придет конец жизни, является определяющим для самой жизни. Правда, не у всех ….

— Ты считаешь себя в праве судить кого-то?

— Нет.

— Но ты же судишь, — она внимательно рассматривала его профиль, — Любой твой текст это взгляд сверху на живого человека. Понимаешь? Сверху!

Он усмехнулся.

— Ты хочешь, чтобы я писал на потолке?

Она не улыбнулась, подняла плечи, закуталась в платок, сказала куда-то в сторону:

— Жить правильно — безумно скучно.

— Никогда не смогу этого оценить, так как никогда не жил правильно.

Он вновь попытался рассмеяться. Она вновь не улыбнулась.

— Иногда мне кажется, что твои книги интереснее, чем ты сам. Ты не обиделся?

— Нет. Кто-то сказал, что самые грустные люди — это юмористы и актеры-комики, самые скучные — это писатели увлекательных книг, самые веселые — убийцы.

— От чего же они веселятся?

— Наверное, от страха. Только они этого пока не понимают.

— Скажи, — она опять повернулась к нему. — Если погибает человечек, у которого был ангел-хранитель, этого ангела наказывают?

— Нет, он просто плачет.

Она насупилась.

— Ты говоришь это таким тоном, словно смеешься надо мной.

— Нет, я говорю это таким тоном, словно пытаюсь разобраться в этом важном вопросе вместе с тобой.

— А у тебя есть ангел-хранитель?

— Да. Был.

— Почему был?

— Раньше, когда я был маленьким, я его чувствовал, а теперь нет.

— Может быть, просто ты уже вырос, и тебе пришла пора самому быть ангелом-хранителем?

— Хочешь, я буду твоим ангелом-хранителем?

Она повернулась к нему, придержала задуваемые на лицо светлые пряди и несколько долгих мгновений грустно смотрела в глаза:

— Не будешь.

06

Ты хочешь, чтобы все твои желания исполнялись? Это невозможно даже в воображении. Не веришь? Почувствуй себя создателем. Представь зеленую равнину, покрытую легкой утренней дымкой. Удивленный и далекий крик неизвестной птицы. Косые лучи невидимого и негреющего солнца. Тяжесть мокрой травы. Шелест и дыхание лошади за спиной. Ветер. Верхушки бело-розово-голубых гор за пределами равнины. Запах близкой реки. Боль от недавней раны в левом плече. Слипающиеся от бессонных ночей веки. Шум отдаленной погони. Величайшую драгоценность целого мира, спрятанную в кожаный мешочек и висящую на груди. Холодную отчаянную решимость в каждом шаге обессиленного тела.

Ты понял? Этот мир уже существует. И пусть в твоей воле даровать путнику хмурого лодочника на глинистом берегу или копье в спину от настигающего врага, но не в твоей воле отменить этот мир. Ты можешь уничтожить его своей фантазией, но отменить никогда.

Ты понял? И все-таки невысказанное переполняет тебя? Тогда пойми и другое. Самое главное, это способность чувствовать. Потому что все созданное тобой может найти выход в этот мир только через твои чувства. Цвет, запах, звук, вкус, боль, счастье, ужас — все это неудержимым букетом до конца, до сердечных судорог, порой до прочей общей слепоты. Но, только владея этим букетом, научившись по неуловимым признакам отличать бумажную траву от живой, настоящий крик птицы от манка охотника, ты, может быть, когда-нибудь представишь настоящую зеленую равнину, покрытую утренней дымкой… Получилось? А жить на этой равнине?

Ты хочешь, чтобы все твои желания исполнялись? Бойся своих желаний, и пусть вся твоя жизнь пройдет в борьбе с этим страхом. Представь себе героя, дай ему имя, историю, тайну. Сбрось его с борта корабля в бушующее море, донеси холодными волнами до пустынного берега. Дай ему возможность любить и ненавидеть. Покрой морщинами его лицо, а шрамами душу. Подари ему глоток счастья, пьянящего, как вино, и ты узнаешь, что самый сильный наркотик таится в листе бумаги, на который не насыпано никакого порошка. Убей своего героя, и ты поймешь, можно ли упрекать твоего создателя в жестокости этого мира.

Но помни еще одно. Чтобы из ран твоих героев лилась кровь, ты должен поделиться с ними своей кровью. Чтобы сердца твоих героев наполнялись любовью, ты должен отдать им часть своей любви. Чтобы жизнь твоих героев не прекращалась навсегда после первого же упоминания о них, ты должен отдать им часть своей жизни и прочувствовать своей плотью всю боль, что назначаешь своим героям. Ты все еще хочешь быть создателем? Но даже если и хочешь…

Если бы все было так просто. Кто знает, кому и что отмерено в этом мире? Может быть, превратности судьбы — это всего лишь триллионная часть незримого пасьянса? И гений, машущий кайлом, столь же естественен, как и бездарь в лавровом венце? В бесконечных метаморфозах рождение-смерть-рождение это всего лишь эпизод, служащий для испытания первого и искушения второго? И кто из них кто? Ничто никуда не девается и ниоткуда не берется. Глубина ощущений вряд ли зависит только от толщины черепной коробки и количества мозгового вещества. Бесконечное существование предполагает не почивание на лаврах избыточных возможностей, а жесткую нехватку времени как способа собственной реализации. Может быть, именно время — это величайшее из созданного? Может быть, только оно позволило нашей бессмертной душе превратиться из точки в неопределенном нечто в трепещущий курсор бесконечной линии?

Что ж, ваяй себя. Выращивай свой талант терпеливо и бережно, как пожилой японец выращивает бонсай. Дай бог ему превратиться в огромное дерево вопреки стараниям садовника. Не уповай на создателя. Все в воле твоей. И если когда-нибудь все-таки представишь зеленую равнину, ты поймешь, что не все твои желания исполняются, и герой не всегда подчиняется твоей воле. Ты вымотаешь его тело, ты нагрузишь его поклажей, ты пустишь погоню по его следу и приготовишь спасительного лодочника на берегу реки, а он развернется и помчится в глухую степь. Прислушайся. Он уже живет своей жизнью. Так же, как и ты. Выбирай. Погоня, лодочник, степь и тысячи других вариантов. Пробуй. Неудачные попытки засчитываются.

Я ступаю на эту зеленую равнину, покрытую легкой утренней дымкой. Я слышу удивленный и далекий крик неизвестной птицы. Косые лучи невидимого и холодного солнца освещают верхушки бело-розово-голубых гор за горизонтом. Сапоги мокнут от росы и трут измученные ноги. Уставший конь тяжело дышит за спиной. Подожди, мой верный старый друг, еще одно небольшое усилие, и у нас будет время для короткого отдыха. Я тоже не все удары в недавней схватке отбил успешно. Я тоже не спал эти два бешеных дня. И пусть этот лай за спиной тебя не пугает. Наш приятель не повезет нас на тот берег, он просто отплывет и останется на виду. Погоня ринется к броду вверх по течению, а мы уйдем вниз по прибрежной отмели. А потом вернемся в степь. Дальний путь у нас впереди, и пусть мы сделали только первый шаг, ничто не заставит нас повернуть назад. И даже ангел смерти, который однажды распахнет свои пепельные крылья у нас за спиной, всего лишь уведет нас в иной мир, куда он один знает дорогу, и где все снова будет зависеть только от нас. И мы скажем ему спасибо, потому что героев он избавляет от чрезмерных мук, а от негодяев избавляет этот прекрасный мир.

07

Они сидели в машине на узкой асфальтовой дороге, стиснутой двумя озерами, заросшими тростником, и казавшийся почти красным на фоне заходящего солнца монастырь медленно колыхался в отразившей его серой воде.

— Красная машина, красный закат, розовый от солнца монастырь.

— Как Китеж-град…

— Тогда и мы должны быть в кольчугах и на лошадях с красной сбруей.

— Ты заметила одну непостижимую вещь? Человек строит дома, дороги, возделывает поля, украшает жилище, одевается простым или причудливым способом и обнаруживает, что искусство сочетания цветов настолько тонко, что одна неверно подобранная вещь, краска, цветовое пятно могут привести к полному диссонансу и отвращению взгляда. А природа, если только человек не приложил к ней руку тем или иным образом, всегда совершенна.

— То есть красота этого вида не зависит от цвета нашей машины? Но ведь монастырь — тоже дело человеческих рук?

— Да. Но мне почему-то кажется, что он вырос сам. Так же, как выросли эти громадные ветлы.

— Так бывает?

— Конечно, нет. Просто те, кто поднимал эти стены, кто устраивал озера, прислушивались к тому, что они делают. К тому, что молчаливо, но требовательно, стояло у них за спиной. Да и природа тоже не остается безучастной. Со временем она отвоюет утраченное. Она уже начинает делать это. Пятнами ржавчины, растениями, пылью, плесенью, мхом, снегом.

— А иногда какие-нибудь древние развалины кажутся красивее новых домов.

— Если только в этих развалинах не угадываешь траур по прекрасным утраченным зданиям. Я просто привык к этому монастырю. Я целый год ходил по этой дороге. Школа была в монастыре, в бывшей трапезной. Зимой мы срезали путь по этому озеру напрямик по льду.

— Не боялись провалиться?

— Зимы тогда были холоднее, а лед толще. Или я был меньше? Я знал названия всех башен, даже той, что не сохранилась. Вон там стена делает резкий изгиб, должна быть башня, тебе не кажется?

— Как она называлась?

— Не помню. Может быть, Угловая или Наугольная? Не помню…

— А я помню себя с двух с половиной лет!

— Я тоже. Но как-то смутно. Будто я смотрел когда-то кино про собственное детство. Кстати, это был довольно неплохой фильм.

— Наверное, сериал.

— Наверное. И первые серии, как и всегда, были самыми лучшими.… Но постепенно актерам все надоедает…. Я был совсем маленьким, когда здесь, в этом монастыре, снимались некоторые кадры для фильма «Война и мир». Кажется, пожар Москвы. Кино тогда… Это было что-то особенное. Наверное, актеры и режиссеры, да и все, имеющие отношение к кино, чувствовали себя небожителями. Каждый день все село в полном составе устремлялось на съемки. Народ влезал через разломы на стены и шел, шел нескончаемой вереницей со стариками и детьми. И странно, но я совершенно не запомнил никакой съемочной группы, осветительных приборов, режиссера. Я запомнил странные бревенчатые дома, состоящие из одной передней стены, которые поджигали, и они горели. Это приводило в ужас. Для деревни пожар — это особенное событие. Жизнь и смерть, главный катаклизм. И еще я запомнил солдат. Красивых высоких солдат в странной форме с белыми штанами, в больших шляпах с пышными галунами или киверами, не знаю, как это называется. Эти солдаты по чьей-то безжалостной команде монотонно ложились и вставали с земли. У них были усталые лица с капельками пота на лбу и на щеках. Какая-то детская жалость зародилась во мне к этим молодым солдатикам из неведомой страны… Еще какие-то люди суетились в подвалах собора, шел дым, и непонятные вздутые образования, то ли туши невиданных зверей, то ли какие-то тюки висели в этом дыму. Многие жители села снимались в эпизодах, поэтому, когда фильм показывали по телевизору, и я смотрел его, узнавая знакомые башни, между которыми метался Пьер Безухов, моя бабушка всех, снявшихся в массовке, называла по именам…. А мне теперь кажется, что и это был сон….

— Ты любил когда-нибудь?

Он обернулся. Она сидела, развернувшись к нему, изогнувшись в немыслимой для взрослого человека позе, наклонившись в сторону и положив голову на предплечье.

— Да. Маму. Тебя.

— Я не об этой любви. Ты любил когда-нибудь … женщину? Так, чтобы один раз и на всю жизнь. Чтобы умереть от любви.

— Как видишь, я жив, так что, увы.

— Я серьезно.

— А что, бывает такая любовь?

— Очень хочется, чтобы была.

— Но ведь это страшно.

— Разве любовь может быть страшной?

— Да нет. Не это страшно. Страшно, что весь мир перестает существовать, кроме этой любви. А что есть любовь? Самоотречение во имя любимого человека? А нужна ли ему эта жертва? И что может быть хуже отвергнутой жертвы? А если отвергающий еще и нормальный человек? Если и ему эта невзаимность — мука безысходная?

— Но ведь это прекрасно?

— Да. Но нет ничего вечного.

— Ну! Я спрашиваю про ту любовь, которая на всю жизнь.

Он вздохнул и повторил:

— Нет ничего вечного.

— Ты опять становишься занудой.

— Нет ничего вечного.

Она надула губы. Он протянул руку, коснулся пальцами светлого пуха на ее шее, провел рукой по волосам.

— Прости. Я все время забываю, что я не должен учить тебя. Никто за тебя не совершит твои ошибки. Ты не хочешь выслушивать поучения и одновременно хочешь знать. Но что можно сказать о дороге тому, кто еще не сделал ни шага? Пройди хотя бы дневной отрезок, оглянись, и ты поймешь больше, чем я могу тебе сказать. Никто не опишет боль от раны тому, кто не поцарапал и палец. Никогда мужчина не поймет, что такое выносить и родить ребенка. Чем больший жар пылает в душе твоей, тем большая вероятность, что жар этот будет недолгим. Пустячное чувство может стать началом самой крепкой и прекрасной, хотя, быть может, и незаметной любви, а может так и остаться пустячным чувством. Ты спрашиваешь, любил ли я по-настоящему? Да. Но на всю жизнь? Счастье испытывает тот, над кем бог любви только взмахнет своим крылом. Несчастны познавшие миг счастья. Они никогда не забудут его вкус. И они же счастливы по той же причине. И можно ли обладать всецело тем, что является пока еще недостижимой целью всей вселенной? Любовь… Что мы знаем о любви? Мы не можем понять даже самих себя. Мы клянемся в вечной любви и всегда нарушаем эту клятву, даже понимая, что там все откроется…. А открывается почти всегда все уже здесь. А что если наша любовь — это только опавшие лепестки навсегда погибшего сада?

— Папочка! Я отключилась уже на второй фразе. Я все-таки ребенок. Короче. Значит, любить нельзя?

— Не любить нельзя.

— Непонятно.

— Любовь относится к тем явлениям природы, над которыми человек не властен. Это как ураган. Ты можешь забиться от него в бетонный бункер, но выключить его ты не можешь. Что ребенок еще хочет узнать?

— Ребенок не хочет забиваться в бетонный бункер.

— Понятно. Он хочет, чтобы чаша этой жизни была наполнена до краев и желание пить из нее, как и ее полнота, не проходили никогда.

— А так бывает?

— Бывает? Не знаю. Вдесятеро приходится испить страданий за каждый глоток счастья.

— Но ведь страдание тоже может быть сладостным?

— Да. Безусловно.

— И что же мне тогда делать? Ну, если вдруг…

— Страдать. И благодарить бога за эту возможность. И не забывать о достоинстве.

— О достоинстве? О морали? О нравственности? Это лекция?

— Никогда не делай того, за что перестанешь уважать себя сама. На самом деле это простые и действенные слова. Это лучшая прививка от преступления, предательства, глупости и трусости. Не роняй своего достоинства перед тем, кто этого не заслуживает, и перед тем, кто будет общаться с тобой только как с достойным. А в эти две категории попадает все человечество.

— А если я вдруг все-таки забуду о своем достоинстве?

— Значит, ты влюбилась по-настоящему.

— А тебе приходилось терять свое достоинство?

Он не ответил.

— И как ты это пережил?

— Ты считаешь, что я это уже пережил?

— Значит, тебе приходилось страдать? Как это?

08

Приходилось ли ему страдать? Да. И это страдание было сладостным. И пусть по прошествии некоторого времени вспоминать это было смешно и грустно, но в тот самый момент… Да полно. А любил ли он вообще в этой жизни? Терял ли он разум или он играл даже с самим собой? Он уже не раз задавался этим вопросом и часто, закрыв глаза, как бы проигрывал одним пальцем основную тему партитуры своих воспоминаний…

С чего все это началось? Сначала были сны. Потом пришли книги. В селе была довольно неплохая библиотека. Он приходил туда вместе с мамой еще малышом, проходил в читальный зал, садился за один из письменных столов и аккуратно листал подшивки журналов «Крокодил». В библиотеке стояла почтительная тишина, пахло бумагой и канцелярским клеем. На столах жили настольные лампы, вырезанные из белого матового камня в виде сидящих горных орлов. Он трогал их холодные крылья и чувствовал, что они зорко следят за каждым его шагом.

Мама промучилась с ним несколько месяцев. В пять лет он начал сносно читать и за неимением лучшего времяпровождения, долгих зимних вечеров и отвратительно работающего примитивного телевизора, пристрастился к чтению. За год или за два он прочитал все сказки, несколько рыцарских романов, переключился на фантастику и приключения. Он проглатывал толстые альманахи «На суше и на море», книги из серии «Эврика», какие-то учебники и справочники, и, обнаружив интересную книгу, разыскивал все прочие произведения этого же автора. Конечно, не последним движущим чувством маленького человека было тщеславное желание блеснуть знаниями перед одноклассниками, но главным всегда оставалась неистребимая жажда узнавания нового. К тому же, одноклассникам не было особого дела до его начитанности. Но книги сделали свое дело. Он навсегда стал человеком, сведущим понемногу, но почти обо всем. И еще. Он заболел той странной, но прекрасной болезнью, которую через много лет сам назовет страстью творения. Пусть он не сразу научился чувствовать. Пусть в начале своей жизни он стал максималистом и идеалистом. Кто этого избежал? Потом это пройдет. Пусть и через много лет. Естественно через некоторые страдания. Как говорят на востоке, человек — это стакан с водой, чтобы наполнить его новым содержанием, сначала нужно вылить то, что есть. Представьте, сколько времени и мучений требуется, чтобы заменить содержимое, не выливая, но разбавляя прежнее? И кто знает, до какой концентрации жизнь развела в нем его книжное содержание? А ведь в книгах писалось еще и о любви….

В книгах писалось еще и о любви. И эти сладкие страницы вкупе с периодом мальчишеского созревания и естественного интереса к противоположному полу, видимо, и послужили началом той великой игры, выиграть в которую, ему было не суждено, как и каждому играющему с судьбой. Он начал придумывать себе жизнь. Вечерами, боясь заснуть, он, накрывшись с головой одеялом, фантазировал, представлял себя в немыслимых ситуациях, удовлетворяя самые дикие мальчишеские похоти. Но, может быть, судьба берегла его? В то время, когда он рассматривал своих одноклассниц и всех остальных знакомых девочек, близких ему по возрасту, намереваясь влюбиться в самую достойную, любовь пришла к нему, не спросясь.

Эта любовь… Она была особенной. Она не повторилась никогда, да и не могла повториться, как не мог повториться он сам, маленький и наивный. Она была старше его года на четыре… Для детей это вечность. Сейчас, по прошествии четверти века, он смог вспомнить только несколько эпизодов из их общения, но лицо ее не сможет забыть никогда. Он учился во втором или третьем классе, их привели на утренник из начальной в среднюю школу в тот самый монастырь. Намечалась какая-то программа, эта девочка была председателем совета дружины пионеров, готовящих представление для самых маленьких, она выбежала в коридор, наткнулась на него, растерянного робкого несмышленыша, и попросила октябрятский значок, который ей был нужен на сцене. Бог его знает, о чем было это представление. Все это время он сидел, стесняясь своей голой школьной формы. Ему казалось, что все видят, что у него нет значка. Когда все закончилось, он долго стоял у дверей пионерской комнаты, не в силах зайти и попросить свой значок, она вышла оттуда через вечность, раскрасневшаяся, в красном галстуке, протянула его знак отличия и сказала: «спасибо». Это было в первый раз. Это было в первый раз и последний, когда он запомнил ее еще подростком. Открытый лоб. Чуть вздернутый носик. Нежные губы, которым, как он сейчас понимает, могла бы позавидовать иная кинозвезда, светлые кудряшки волос… После этого он изредка встречал ее, но, занятый своими ребячьими делами, просто пробегал мимо, вздрагивая от тепла, наполняющего грудь, не зная еще, что семечко в его душе уже набухло и скоро даст росток.

Прошел еще год и еще один. Он уехал вместе с мамой из этого села, но в последний год вместе со своими сверстниками попал в летний поход, который организовал их учитель математики. Поход этот был бесцельным, как и большинство подобных походов. Через леса и речки в сторону старинной усадьбы, но не до конца, а насколько хватит сил. В этом походе участвовала и она. Это был второй раз, когда он столкнулся с ней. Она уже стала взрослой девушкой, кажется, даже училась в последнем классе. Он превратился в подростка с разодранным носом, у которого от ее близости наступил стойкий столбняк в виде отсутствия способности к членораздельной речи и повышенной активности в добывании дров для костра, мытье посуды и прочих трудовых подвигах. Народу было много, учитель играл на гитаре, навсегда зародив в его сердце страсть к этому инструменту, а он смотрел на нее.

Он никогда не забудет эту светлую прядь, выбившуюся из пучка волос, которая падала ей на губы и которую она мягко сдувала время от времени. Они сидели у костра, спорили, кто первым пойдет спать, отгоняли комаров, а он просто смотрел на нее и даже мечтать не мог о том счастье, которое должно было с ним произойти. В общей толпе шести или восьми человек они оказались в одной палатке. Может быть, даже его рука или нога касались ее руки или ноги. Заунывно гудели комары, еще не научившиеся храпеть, сопели деревенские мальчишки, а он лежал и плакал от охватившего его невыразимого счастья.

Вскоре лето кончилось, и он уехал. Потом он снова приезжал на лето, но у нее была уже какая-то своя неведомая жизнь, и увидеть ее не удавалось. Он встретил ее случайно, она шла в компании молодых прекрасных девчонок и ребят, поймала его обожающий взгляд и почувствовала что-то, потому что широко улыбнулась, смывая его с дороги своей теплотой, и прошла дальше. Наверное, она догадалась. А он остался стоять, немного контуженный на всю последующую жизнь…

Это был третий раз, последний… И сейчас, стоя у ее бывшего дома на узкой асфальтовой полосе напротив тонущего в озере монастыря, он понимал, что его лучшая игра уже сыграна, и четвертого раза, конечно же, не будет. Игра. Не по велению алчущей плоти, но по желанию души. Вот он, прекрасный взгляд зеленых глаз. Вот оно, легкое проявление симпатии, и пошло, понесло вплоть до глупостей, скандалов, обид, сердечной боли, и единственное лекарство — уехать, улететь, исчезнуть на год или на два из этого мира. И сдувается туман, уносит его ветерком времени… Но не всегда это лекарство имеется в аптечке. И вот уже игра заканчивается не самым лучшим образом. Или и это тоже любовь? Счастье, что ничто не вечно… Вечно только счастье, что появилось на свет это замечательное создание. И пусть он был неважным отцом, этот ребенок навсегда останется его единственным выигрышем. Ведь он всегда оставался игроком. Как прекрасный летун-стриж, который не может взлететь с плоской поверхности, он оставался в небе, не в силах коснуться земли, несмотря на тучи, молнии, град, усталость. Но тому, кто не может спуститься, приходится, в конце концов, падать. Но это после. А сейчас он имеет то, что имеет.

Летописец утраченных возможностей и совершенных ошибок, любил ли он когда-нибудь? А может, и не было этой светловолосой девочки с озерными глазами? И все это только миф, сказка, придуманная им самим? Отчего же живет в сердце эта невыносимая боль?

09

Они сидели в небольшом уютном придорожном кафе. Играла тихая музыка. Мягкий свет слабо парил под потолком, не в силах достичь сумрачных столов и пола. Одинокий алкоголик в смокинге, положив цилиндр на стол, нервно курил, тяжело и шумно вздыхал и неторопливо поглощал одну за другой тридцатиграммовые рюмочки с водкой. Как корабль, плавал за ярко освещенным прилавком толстый обаятельный бармен в белой рубашке с бабочкой, которая с трудом сдерживала рвущееся из его груди здоровье. Он смотрел на ее светлые кудряшки, которые ореолом светились вокруг затененного лица на фоне сверкающего тысячами очаровательных бутылочек окна, и беспричинно улыбался.

— Тебя обязательно накажут!

— За что?

— Во-первых, потому что поишь шампанским несовершеннолетнюю дочь. Во-вторых, при этом ты смеешься над ней. В— третьих…

— В-третьих?

— В-третьих, несмотря на то, что уже поздно и на улице темно, ты обязательно сделаешь еще какую-нибудь глупость.

— Взрослые не делают глупости, они совершают ошибки. Кстати, большинство из этих ошибок умышленные. Может быть, я сделал уже все свои ошибки, теперь только пожинаю их плоды?

— Значит, я плод твоей ошибки?

— Ты самый прекрасный плод моей самой удачной ошибки.

— Значит, это сознательная ошибка? Выходит, что отличие взрослых от детей только в том, что они сознают, что делают?

— Наверное, не только в этом.

— Ну да. Конечно. Они значительно старше. Как это? …Их биологический цикл подходит к концу. Еще немного и они почувствуют себя дряхлыми стариками. И тогда прозвенит уже самый последний звонок. Или старость и есть этот последний звонок? Что такое старость? Это просто увядание?

— Я и это должен знать? Может быть, это мне пока еще рано пропускать через себя?

— Писатель, — она негромко и прерывисто засмеялась. — Что такое старость?

— Ты хочешь, чтобы я поведал прекрасному юному созданию, что такое человеческая осень? Напугал ее картинами бороздящих лицо морщин, раскрыл ей тайну согнутой спины и окаменевших сухожилий, объяснил секрет увядающего разума и способы глубокого маразма? Зачем? Вдруг по неразумению своему она все еще собирается жить вечно?

— Да. Я собираюсь жить вечно.

— Все мы живем вечно.

— Я уже знаю, что ты мне скажешь. Ты скажешь, что это всего лишь жалкая оболочка и что есть вечная прекрасная душа. Но я люблю эту оболочку! — она подняла тонкую руку, взмахнула ей, вытянула ноги, повела шеей. — Я обожаю эту оболочку и не хочу с ней расставаться. Она мне нравится. Я не хочу оказаться кем-то еще, мужчиной, женщиной с другим лицом или телом, ангелом с белоснежными крыльями. Я хочу всегда быть сама собой!

— Я тоже люблю эту твою оболочку. Так же, как любил бы и любую другую. А как же инвалиды? Слепые от рождения? Уроды? Карлики? Они обречены на вечные муки?

— Обречены… Не знаю. Разве хочется думать об этом?

— Моли бога, чтобы думать об этом действительно не пришлось. Но будь уверена, что рано или поздно придется. Некоторые считают, что ад на самом деле здесь, на Земле. Что в наказание за грехи нам назначено родиться здесь, познать счастье и, неминуемо расставшись с ним, умереть в старости и муках. Я кстати, думаю так же. Но я не боюсь этого. Это прекрасный ад.

— Ад? Ты считаешь, что я в аду? За что? За что я должна умереть в старости и муках?

— Гусеница с ужасом думает о том, что ей придется стать куколкой, и совершенно не верит в существование бабочек. Все внутри нас: и зло, и благодетель. Пожалуй, что и ад у каждого свой. А оболочка, даже самая прекрасная, всего лишь оболочка. Думаю, что собственное представление о себе будет со временем само отражаться в нашем облике. А старость? Душа не меняется. И в семьдесят лет внутри седого старика живет все та же душа конопатого мальчишки, который босым бегал по соседским садам. Просто тело его, как облепленный ракушками корпус старого судна, потеряло уже свой ход, заросли тиной иллюминаторы, и уже не слышно никому, о чем там кричит капитан в капитанской рубке, и сам он уже ничего не слышит, и не знает, что вот-вот лопнет от ветхости паровой котел.

— Я бы в таком состоянии, как это … выбросилась на рифы!

— Многие собирались, но немногие выбрасывались. До самого последнего мгновения люди цепляются за жизнь. Какой бы ужасной она не казалась.

— А мне кажется, что смерть — это так легко…

— Это и страшно. Слишком легко и просто… Особенно, если смерть кажется избавлением от мук…

— А разве смерть не может быть избавлением?

— Может. Избавлением от всего. Но кто тебе сказал, что там ты получишь облегчение?

— Зато я получу его здесь.

— Здесь тебя уже не будет.

— В таком случае, может быть, облегчение получит кто-то другой.

— И после этого ты спрашиваешь, за что я наказана? Ты все еще думаешь, что смерть это легко?

— Все. Все. Все. Не хочу!

— Не волнуйся, это будет очень не скоро.

— Постучи по дереву.

— Да? — услышавший стук бармен выплыл из-за стойки, как корабль из-за пирса, и теперь линкором возвышался над их столом, белый, как айсберг, выше и черный, как ночь, ниже ватерлинии. — Гости желают чего-то еще?

— Гости еще чего-нибудь желают? — спросил он ее.

— Да! — она зажмурилась, улыбнулась. — Гости желают шампанского, одну бутылочку с собой. Колу. Шоколад. И пирожные. И апельсины. И… пока все?

— Все? Ну и, конечно, счет. Вы примете наличными?

— Как вам будет удобно.

— Тогда, пожалуйста, счет.

— Секунду. Вам завернуть все это?

— Да. Пожалуйста. Ну, ты как? Не слишком ли много шампанского?

— Перестань. Завтра я опять буду приличной девочкой. Не пора ли нам оседлать нашего «мустанга»? Надеюсь, он выдержит двоих?

— Он выдержит бесконечное путешествие.

— Ты все еще веришь, что хоть что-то бывает бесконечным?

— Оно будет именно таким. И даже после того момента, когда ты встретишь того, при виде которого твое сердце застучит в два раза быстрее.

— Или умолкнет навсегда?

— На мгновение.

— Я обещаю прислушиваться к своему сердцу. Только…

— Ты боишься не услышать?

— Я боюсь тишины, которая не здесь. Как же оно будет стучать, когда мы лишимся нашей оболочки? Когда мы окажемся там? Там, где заканчиваются все бесконечные путешествия?

— Может быть, там оно будет петь?

10

В дверях грязной придорожной забегаловки стоял толстый бармен в засаленной клетчатой рубашке и в спортивных штанах с отвисшими коленками и вытирал руки серым полотенцем. Из глубины помещения показался пьяный мужчина средних лет, одетый еще более экстравагантно, прислонился к проему замызганной двери и принялся наблюдать за недавним клиентом. Клиент с бутылкой шампанского подошел к старой, видавшей виды «восьмерке», примявшей придорожные кусты. Потоптавшись, он зачем-то открыл правую дверь, сказал что-то, выждал несколько секунд, осторожно закрыл дверь, сел с другой стороны и начал мучить стартер, пытаясь завести машину.

— Кто этот …удак? — спросил пьяный.

— Когда-то жил здесь. Давно. Приезжает иногда. Сумасшедший. Здесь у него пустой старый дом. По-моему, какой-то неудачливый бизнесмен, разорился или еще что. Не знаю. Наверное, спускает здесь последние «бабки».

— Я прикалываюсь на его машину, похоже, он уже все спустил.

— Ну, тормозов-то у него точно нет. Если бы не кусты… Когда он подъезжал, я думал что он въедет прямо в ларек.

— Ну и начистил бы ему «репу».

— Да ладно. Это же выгодный клиент. Заказывает всегда все на две порции, но съедает только одну.

— А. А я все никак не мог понять, чего он сам с собой разговаривает, и бубнит, и бубнит. Точно с «бзиком». Вот. Бизнес. Коль. Бросал бы ты это дело?

— А что ты тогда будешь пить?

— Брошу! Закрывай, выпьем, что у тебя осталось, и брошу.

— Я те брошу. Ты мне еще заплатишь за все.

— Обязательно! О. Поехал. Завелась. Смотри-ка.

— Поехал. Дурак. Куда, спрашивается, погнал? Далеко он по этой дороге не уедет.

— А чего? Хорошая дорога.

— Куда уж лучше. Поворот на повороте. В Петровке вообще мост ремонтируют, грейдер стоит, его и мотоцикл не объедет, а у этого и фары еще не горят. Да и тормоза, похоже, с пятого качка схватывают. Если они вообще есть.

— Плюнь. Колян. Плюнь. Тебе это надо? Что с ним будет? Бог дураков любит.

— Во, во. По тебе заметно.

— А что я? Я что, долги не отдаю. Или я украл что? Нет, я не понял…

11

Машина мчалась бесшумно, взлетала на подъемы и снова опускалась вниз, поворачивала, следуя широкой ленте многополосного шоссе, и рассеченная кинжалами фонарей ночь смыкалась позади как черная вода. Она с восторгом смотрела на плывущую вправо стрелку спидометра:

— Это замечательно, ездить ночью! Да еще на необъезженном мустанге!

— Я тоже люблю. Но это опасно. На необъезженном. Лучше на этом.

— Но ведь это не ты напился шампанского, а я, а за рулем ты.

— Ну, это-то я заметил.

— Ой. Что это? Смотри! Как искры. Мертвая кошка на дороге, а глаза открыты и светятся.

— Скоро они потухнут.

— Но ты же говорил, что это только оболочка. Разве у кошек не бывает вечной жизни?

— Я писатель, который пишет про людей. Я не натуралист.

— Ой!

— Не ойкай, наш «мустанг», кажется, уже смирился со своей участью.

— Но мы чуть не врезались в этот грейдер!

— Ты даже знаешь, как это называется? Не бойся. Я не хочу глупой смерти, тем более для тебя.

— Никто не хочет глупой смерти. Не глупой тоже. Я не боюсь. Мне грустно.

— Почему?

— Из тебя получится прекрасный ангел-хранитель, но ты будешь часто плакать.

— Я буду стараться плакать меньше. И лучше охранять своего подопечного.

— Ты будешь плакать не оттого, что погибнет твой маленький охраняемый человечек. Ты будешь плакать вместе с ним. Чтобы ему было легче. Тебе его будет очень жалко. Хотя бы потому, что он появился на свет в аду.

— Но ведь я буду и радоваться вместе с ним?

— Ты все будешь делать вместе с ним. Хотя, какие радости в аду…. Кроме любви…. Если он будет делать гадости, ты будешь уменьшаться. И если он сделает гадостей слишком много, ты можешь исчезнуть совсем. Или бросить его так же, как ты бросил меня…

— Лучше я исчезну.

— Не исчезай.

— Ты тоже.

Она не ответила. Он на мгновение отвел глаза от дороги.

— Что сделать этому фанту?

Она отклонилась назад, высунула руку в окно, волосы ее, подхваченные ветром, забились над задним сиденьем, и на секунду ему показалось, что это огромные пепельные крылья не находят себе места в тесном салоне.

— Этому фанту?

— Да.

— Любить.

— Любить? Ты думаешь это в твоей власти?

— Разве это не игра?

Она не ответила. Улыбнулась одними глазами, разжала кулачок, и что-то невесомое, легкое, как вуаль, хлопнуло на ветру и растаяло в темноте. А машина помчалась дальше. Сигнальные огни дивной радугой скользнули вверх, в сторону, скрылись за поворотом, мелькнули еще раз и исчезли. Затих звук мотора. Исчезли все звуки. Ночь сомкнулась со всех сторон. А он? А как же он?

1999 апрель-май

Грета

01

Жизнь была как шарик. Она не катилась под откос, потому что сил хватало тормозить. Она не катилась в гору, потому что сил катиться в гору не было. Она кружилась на плоскости. Катилась, поворачивала, останавливалась, дрожала в необязательном равновесии и снова двигалась вперед или назад. Легко, пусто, грустно и больно.

Прозвенел телефон. Танька, свой парень, слишком некрасивая, чтобы быть любовницей, слишком умная, чтобы стать другом, незаметная и незаменимая душа отдела, подняла трубку. Спросили Женю. Другого Жени, кроме него, не было.

— Это тебя.

Он оторвал голову от стола, взял трубку.

— Да.

— Привет. Как дела?

— Нормально. Кто это?

— Это я. Мне Женю.

— Какой вы номер набрали?

— Ты, Женя?

— Да. Но я не тот Женя.

— А если тот?

— Извините.

Он положил трубку.

Он положил трубку? Нет. Трубку он не положил. Шарик опять катился по плоскости.

— А если тот?

— Какой, тот?

— Который мне нужен.

— Девушка, вы наугад набираете?

— Нет.

— Вам какой Женя нужен?

— А у вас еще какой-нибудь есть?

— Нет. Другого пока нет. Хотя есть. Начальник отдела. Но он не просто Женя, он с отчеством.

— С отчеством не надо.

— Я слушаю вас.

— Как дела?

— Не стали хуже за последние две минуты. А у вас?

— Так себе.

— Как вас зовут?

— Не скажу.

— Так нечестно. Вы и имя мое знаете, и номер телефона, а я ничего. Так не пойдет.

— Друзья меня Галя зовут.

— А родители?

— У меня очень редкое имя.

— Значит, Вы хотите остаться неизвестной?

— Давай на ты.

— Давай.

— Как дела?

— Уже лучше.

— А у меня плохо.

— Что случилось?

Она не ответила. Блямкнул далекий звонок.

— Что случилось?

— Я перезвоню. Папа пришел.

Она положила трубку. Он поймал вопросительный взгляд Танькиных глаз, пожал плечами.

— Ошиблись номером.

Танька криво улыбнулась, снова углубилась в свой отвратительный отчет. Эх, Танька, свой парень…

02

Она позвонила вечером. Он уже сдвигал со стола бумаги, имитирующие его бурную инженерно-конструкторскую деятельность. Танька умотала с отчетом к Евгению Владимировичу.

— Алло.

— Спасибо, что позвонила.

— Пожалуйста.

— Настроение по-прежнему не очень?

— То, что надо.

— Не верю я вам, девушка!

— Мы опять на вы?

— Конечно, нет. Просто голос у тебя грустный.

— Грустный.

— Значит, что-то случилось?

— Случилось.

— Ты эхо?

— Эхо.

— Ты звонишь, чтобы я говорил с тобой?

— Я звоню, чтобы ты говорил со мной.

— Ты не эхо. Согласные не совпадают.

— Ну и что? Ведь они согласные.

— Я все равно узнаю, кто ты.

— Нет. У тебя нет определителя номера. Я бы услышала. Когда включается определитель, в трубке слышен такой мелодичный «звяк».

— Звяк.

— Не получилось. Попробуй еще.

— Я все равно узнаю.

— Зачем?

— Хочется….

— Пока.

— Подожди.

— Пока. Мне пора.

— Пока.

Гудки…

03

Она звонила каждый день. Танька сначала расстраивалась, потом зло сказала:

— Уши вянут.

— Ты же не слышишь, что я говорю?

— Они у меня вянут от твоей глупой улыбки.

— Танька. Завядшие уши, это уже слишком. Тебе это не пойдет.

— Козел ты, Женька.

— Ты, правда, так думаешь?

04

Она звонила каждый день, и он ждал этих звонков. Шарик понемногу покатился в гору. У нее случились неприятности. Может быть, даже горе. То ли парень, то ли почти муж погиб где-то там, где погибнуть оказалось легче, чем выжить. Убегая от пустоты и боли, она наткнулась на случайного собеседника, и теперь выливала на него свои слезы по капле. Он слушал ее с фальшивым сочувствием, не умея принять на себя боль, затем выкладывал свои беды, и она слушала с фальшивым сочувствием. Наверное, эта игра устраивала обоих. Но был ли он когда-нибудь хоть с кем-то так откровенен, как с ней? Раздавался звонок, и он с головой погружался в чудесный тембр ее голоса. Не видя ее лица, был близок с ней так, как не был близок ни с одной женщиной. Ее голос звучал в ушах даже когда он просто шел по улице. Скоро их невысказанные беды кончились, а с ними кончилась и фальшь. Остался только голос, который, как ему казалось, звучал радостью от общения именно с ним. Как было бы здорово, если бы они не встретились никогда…

05

— Я все равно найду тебя.

— Зачем?

— Хочу увидеть.

— Мы слишком многое сказали друг другу.

— Все равно.

— А вдруг я страшила?

— С таким голосом? Не может быть.

— А вдруг?

— Хорошо. Описывай свои самые страшные черты.

— Фу. У меня нет страшных черт.

— Хорошо. Ты меня утешила.

06

Все закончилось вдруг. Она случайно назвала свое имя. Он затрепетал. Азарт удачливого рыбака охватил его. Ее звали Грета. Очень редкое имя. Голос ее стал печальным. Он потребовал встречи. Она стала еще печальнее. Помолчала немного и сказала, что будет ждать вечером в вестибюле медицинского института. Он пробыл там час. Нескончаемым потоком шли студенты, большинство из которых составляли девушки. Красивые и не очень. Одетые стильно и безвкусно. С лицами одухотворенными и пустыми, как ночные улицы. Он стоял и стыдился своего возраста, хотя вряд ли был старше их больше чем на пять лет. Стыдился своей простецкой одежды, хотя многие были одеты еще проще. Он не узнал ее. Она несколько раз подходила к выходу, звонила кому-то от вахтера, специально не смотрела в его сторону. Не узнал. На ней была нелепая голубая кофта, совершенно не подходящая к ее черным кудрявым волосам, делающая ее полнее, чем она была на самом деле. У нее было чуть припухлое лицо, нос с горбинкой, изумительная кожа. Девушка не его типа. Слишком необычной была ее красота. И эта кофта. Жаль, что ему не удалось посмотреть ей в глаза. Она все-таки подошла через час.

— Женя?

Он сделался оживленным, хотя все уже рухнуло, и некого было спасать из-под обломков. Они обменялись фразами, она сказалась озабоченной чем-то. Посидели в библиотеке, где она с упорством медалистки читала какой-то анатомический трактат. Он смотрел на ее профиль и пытался проникнуться восточным очарованием. Не получилось. Слишком многое они знали друг о друге. Сейчас он уже и не помнит, почему они не увиделись больше. Рухнула и ушла на дно целая страна. Его завертело в водоворотах, он с трудом выплыл на поверхность и стал беспорядочно барахтаться, глядя на проходящие пароходы. Однажды он увидел ее. Она заскочила в трамвай вместе с подругой и двумя спутниками. Она неожиданно оказалась высокой, стройной, очаровательной. Из тех девушек, что светятся в толпе, как светлячки. Зашла и вышла. Хорошо, что не заметила его. Его шарик все еще нарезал круги на бесконечной плоскости. На ее маленькой части. Как же ему не хватает этого нежного голоса, возникающего из небытия:

— Привет. Как дела?

13.08.1999 года пятница

Future

Скоро придет зима. Дождь притворится снегом. Вода — льдом. Деревья бледными силуэтами выстроятся вдоль дорог. Назначенные к смерти водители автомобилей не справятся с управлением на обледеневших трассах и погибнут. До конца путешествия обойденных роком станет на одну зиму меньше.

Скоро придет зима. Мы оденемся в теплое, но не сможем согреться. Мы не изменимся, как бы ни старались. Ни один негодяй не сделается хорошим человеком, ни один хороший человек не превратится в негодяя. Кажущиеся метаморфозы будут объяснены недостаточной проницательностью и неумением разбираться в людях. Мы останемся теми, кто есть. Будем как всегда стоять на пути времени, и неважно кто из нас первым увидит облака на горизонте. Небо станет ближе и холоднее. Мы пригнем головы и поймаем на щеки иней, мороз и ветер поочередно проносящихся мимо нас ноября, декабря, января, февраля и марта. Будем замерзать, но не сможем двинуться с места. Зима не позволит. Она будет держать нас ледяными пальцами до самого апреля, пока снег не станет дождем снова и не заставит идти домой, чтобы сменить промокшую обувь.

Скоро придет зима. Я учу текст и будущие мизансцены. Пытаюсь разобраться в предстоящей импровизации. Я почти знаю персонажей и угадываю исполнителей. То, что произойдет с нами этой зимой, ни Шекспир, ни Шоу, ни Брехт и ни Шварц. Скорее всего, это умиротворенный Эрдман, счастливый Вампилов или наивный Ерофеев. Нечто простое, предсказуемое и обыденное. Ничто не произойдет внезапно. Основные действующие лица останутся живы и счастливы в меру своих сил и возможностей. Все будет идти своим чередом.

Я продолжу лгать. Ложь отличается от правды только интонацией. Одни и те же слова при прочих совпадающих. «Я люблю тебя» и «я люблю тебя». «Я скоро вернусь» и «я скоро вернусь». Одни и те же слова и противоположный смысл. Все как всегда. Ложь останется ложью, но ты опять ничего не почувствуешь, потому что тебе не с чем сравнивать. Непонятную тоску и грусть будешь списывать на магнитные бури и времена года. Весной — на весну. Летом — на лето. Осенью — на осень. Зимой — на зиму. Есть варианты? Конечно. Зимой можно сетовать на неудачное лето.

Скоро придет зима. Ноябрь будет снежным. В декабре нахлынет оттепель. Она продлится почти до января. Перед самым Новым годом повалит снег и укроет всю грязь, всю тоску и все прошлые несчастья. Новые несчастья будут ложиться на этот снег, как на белый лист. Новый год не станет началом новой жизни, несмотря на круглые даты, апокалипсические предсказания и критическую массу прожитого времени. Только дочь и сын непостижимым образом в ночь с декабря на январь перенесут свою юность в следующий век. А наша юность останется в веке минувшем.

Примерно пятого или шестого января наконец ударят морозы. Не лютые, но достаточные, чтобы наша машина, которой я так и не смогу уделить достаточного внимания, перестанет жаловаться на зажигание, бензин и карбюратор и окончательно откажется заводиться. Злой и раздраженный я брошу ее на стоянке и поеду на работу на автобусе. На второй остановке войдет она. Она посмотрит на меня и улыбнется. Я почувствую, как молния ударит в сердце и, ветвясь и скручиваясь, разбежится по сосудам и капиллярам и останется внутри, электролизуя мысли и жесты. Это уже потом, позже, я узнаю, что, пытаясь завести машину, мазну по щекам гарью и покажусь ей одиноким зимним трубочистом. Неважно. Если женщины будут улыбаться с осени именно так, зима может остаться незамеченной. Я забуду о зиме, о работе, выйду из автобуса и пойду за ней, не зная и не понимая, кто я, что я и зачем я. Она остановится у входа в затерянный между высотками детский садик и спросит:

— Что случилось?

— Вот, — я разведу руками и пожалуюсь, словно она главный консультант лучшего автосервиса. — Машина сломалась.

— Ну, не огорчайся, — скажет она, достанет из сумочки зеркальце, покажет мою раскрашенную физиономию. — Где это тебя так угораздило? Ты чей? Глаз да глаз за тобой. Наверное, совсем от рук отбился?

Она снимет перчатку, возьмет в маленькую изящную руку немного снега и осторожно очистит мне щеку и подбородок. Затем достанет платок, вытрет лицо и отряхнет перчаткой куртку.

— Не пачкайся. Будь хорошим мальчиком, — скажет с усмешкой и уйдет в этот садик.

Весь день я буду ощущать смутное беспокойство, дома не услышу твой вопрос и отвечу невпопад. Игра в шахматы с сыном закончится с разгромным счетом в его пользу, а дочь скажет, что мне пора идти в отпуск. Ночью буду ворочаться с бока на бок, а утром сяду в тот же автобус и снова увижу ее. Увижу и пойму, что не ошибся. Подойду и буду молча смотреть в глаза. Не говоря ни одного слова. На остановке я попытаюсь выйти, но она остановится в дверях, вытянет руку, коснется меня ладонью, отрицательно качнет головой и выйдет одна.

На третий день ее не окажется в автобусе. Я найду буксир, отгоню машину на сервис и заберу вечером в отличном состоянии, заводящуюся с пол-оборота, урчащую от благодарности в адрес чужого умельца с чуткими руками. Подъеду к садику, войду внутрь и услышу ее голос. Она будет разговаривать с кем-то, обернется, посмотрит на меня и строго спросит, пряча улыбку в уголках рта:

— Вы из какой группы? Кажется, детей уже не осталось. Приходите завтра пораньше, подберем что-нибудь стоящее.

Я приду домой поздно. Ночью. Сумасшедший, на ватных ногах и с крыльями за спиной. Открою вдруг показавшуюся чужой дверь, войду в коридор, разуюсь. Загляну в детскую. Разгляжу сопящих немым укором сына и дочь. Пройду на кухню и увижу тебя. Ты будешь сидеть с книгой и чашкой чая. С новой прической и в новом платье. Поднимешь глаза. Улыбнешься одними губами. Включишь микроволновку. Загудит, завертится мой ужин. Или завтрак? Я умоюсь и сяду напротив. Ты поставишь на стол еду, еще раз улыбнешься и опустишь глаза в книгу. Не в силах прочитать ни одного слова. Не в силах сдержать дрожь в ладонях. Не в силах вернуть румянец на посеревшие щеки. Годы, отданные мне и нашим детям, качнутся и, как стенобитное орудие, ударят в грудь. Чужая еда встанет колом в желудке. Чужие поцелуи вызовут ожоги на губах. Пустота и холод заползут в нашу квартиру и разлягутся на полу. Тишина натянется тонким тросом опоздавшего парома. И, как зуммер невидимой ночной опасности, прозвенит телефонный звонок….

Скоро придет зима. Может быть, стоит заняться машиной? А?

4.10.1999 г.

Мудодром

Подумать только! Вы же ничего не знаете об этом городе… Ну да, вы же никогда в нем не были. Даже проездом. И не ваша в том вина. Нет этого города, и не было никогда. И не только на карте, но и в действительности. Поэтому, подчиняясь здравому смыслу, примем как очевидное, что в городе этом никто не проживает, и никаких событий с местными жителями не происходит и происходить не может. Согласимся, что все ниже описанные факты не имеют ничего общего не только с истиной, но и с ложью, так как ничего не искажают и никого не вводят в заблуждение, а посему столь же безвредны, сколь и бесполезны. Поэтому все случившееся в этом городе — чушь, фантазия, нелепая импровизация. Не стоит обращать внимание и уж тем более расстраиваться по пустякам. На этом разрешите попрощаться с фанатиками статистической отчетности и с членами общества ортодоксальной трезвости и отправиться в оный город, уютно расположившийся в оном пространстве в мягких потоках оного времени, омывающего и заиливающего городские берега, но не тревожащего его существа, а значит, не замечаемого им.

01

Надо сказать, что пространство и время действительно оказывали весьма незначительное воздействие на город, но только потому, что смысл жизни его обитателей состоял в постоянном оберегании самих себя от этого пространства и времени, как от единственного источника угрозы их безопасности и благополучия. Смысл этот посредством жестокого естественного и искусственного отбора отпечатался за поколения в генах горожан в виде стойкой способности к самозащите, определяемой немногочисленными приезжими аналитиками как надежнейший внутренний тормоз. Именно этот тормоз гарантированно удерживал обывателей на любых уклонах безрадостной реальности, не позволяя расходовать излишнюю нервную энергию, особенно в условиях вампирических посягательств на нее извне. Необходимо добавить, что действовал данный фактор незаметно и в обыденной жизни практически не ощущался. Кстати, разыгрываемый как раз в это время в окружающем пространстве очередной правительственный кризис, долженствующий неминуемо привести к окончательной отставке этого и всякого другого правительства, либо к глубочайшему падению всеобщей морали, горожан не беспокоил. Он воспринимался ими как еще один бесконечный сериал, который, по определению, больше чем жизнь, и смысл которого никоим образом не зависит от количества пропущенных серий и утраченных сюжетных линий. И жизнь подтверждала незыблемость этих представлений. Правительство переносило кризис, как насморк, рокируясь и размножаясь причудливым калейдоскопом, а мораль никуда не падала, потому что падать ей было уже некуда.

Все остальное в этой жизни воспринималось горожанами как книга, которую хочешь, не хочешь, а читать надо, даже если на поверку она оказывается уставом караульной службы. И чаянные и нечаянные радости ощущались как редкие книжные иллюстрации, которые так приятно рассматривать после долгих и монотонных страниц безрадостного текста. Соответственно метафоре, горожанами-долгожителями оказывались кропотливые и терпеливые «чтецы толстых томов с редкими картинками», а короткоживущими — любители «комиксов», торопливо пролистывающие книгу в поисках ярких красок. К мастерам «скорочтения» относились, как правило, алкоголики и иные добровольные хроники, а также представители прочих групп очевидного риска. Нельзя сказать, что эти горожане не обладали внутренним тормозом, просто он задействовал какие-то совершенно неожиданные мозговые каналы.

И так, наполненная этими проблемами как пузырями, жизнь города и текла подобно киселю в метафизическом тазу, медленно нагреваясь и изредка булькая в вечном движении от горячего дна к прохладной поверхности. Был месяц июнь.

02

Был месяц июнь. Событие, к которому мы привлекаем внимание терпеливого читателя, встряхнувшее жизнь города, поднявшее муть с самого его дна и попытавшееся расплескать пену достойнейших с поверхности, произошло в июне месяце, а именно в ту его счастливую часть, о которой знают только работники сельского, в прошлом социалистического, хозяйства. Это когда будущий урожай еще только закопан в землю, а закопанный раньше еще не созрел. Какие праздники и застолья устраивались в эту пору! Какие тосты поднимались! Какой бы рай был на земле, если бы эти тосты сбывались хоть на одну сотую часть? Сколько огненной жидкости утекало через миллионы глоток? И насколько огромной была бы труба, если бы кто-то мог объединить все эти глотки в одну? А если бы эта труба еще и запела, как она умеет?!

Об этом, а также еще о чем-то, не выражаемом членораздельными звуками, думал некто Петров (фамилия подлинная), управляя обшарпанным трамваем и мучаясь всем организмом из-за последствий одного из вышеуказанных застолий. Бесконечная длина уходящих вперед и влево рельсов и общая неустроенность и «невезуха» частной жизни делали его лицо похожим на фотографию, которую слегка помяли перед экспонированием, а затем основательно передержали в проявителе.

Отметим, что трамвай вообще, как данность или явление природы, являлся единственной движущейся гордостью, но неединственной бедой города. Рельсы обегали его по овалу за тридцать минут и тринадцать остановок и образовывали три маршрута: первый по часовой стрелке, третий — против часовой стрелки, и второй — между кулинарным техникумом и женской консультацией. Очень часто добавлялся и четвертый маршрут. Он назывался — «В депо». Проезд в общественном транспорте города считался платным, но жители упорно отказывались это понимать. Возможная оплата проезда казалась горожанам такой же нелепой, как оплата, например, за воздух или за солнечный свет. Однако бесплатно горожане ездили по-разному. Треть населения имела всевозможные льготы, еще одна треть их подделывала и имитировала, остальные ездили «зайцами». Кондукторы с печальными лицами ходили по вагонам в светлое время суток и особенно к горожанам не приставали. За исключением редких случаев остервенения, не имеющего связи с процессом купли-продажи проездных билетов и надрыва трамвайных талончиков и объясняемого только внезапным усилением солнечной активности или косвенным влиянием «забугорных» экономических катаклизмов. Поэтому трамвай оплачивался городской администрацией, но оплачивался плохо, как и все, что оплачивается в этой стране местными администрациями, и это легко угадывалось по внешнему виду трамвайных вагонов и количеству тоскливых горожан на остановках. Пассажиры не любили трамвай, как не любят любимого, но загостившегося родственника, и, словно паразиты, ломали и портили его изнутри. В ответ трамваи сладостно мстили, открывая при давках только две двери вместо положенных четырех или выстраиваясь всем подвижным составом на один маршрут, и катаясь по городу веселым паровозиком, не останавливаясь и весело позвякивая ошалевшим горожанам. Когда же трамваи уставали мстить, они просто исчезали на неопределенное время, сожалея, по-видимому, лишь о том, что нельзя смотать рельсы и сложить высоченным штабелем шпалы на центральной городской площади. Кто знает, может быть, именно такой исход стал бы наиболее благоприятным для города, который можно было пересечь за сорок минут в его самом широком месте пешком? К тому же, трамваи каким-то таинственным и необъяснимым образом своими токами резко увеличивали эрозию водопроводных труб. И хотя многие горожане справедливо считали, что трубы уже закапываются ржавыми, и даже что их сначала где-то выкапывают, без трамваев, скорее всего, и тут не обошлось. Не случайно именно вдоль трамвайной линии трудами городских служб создавался окопно-лунный пейзаж, напоминающий ночами в лучах редких фонарей натуру для съемок фильмов-катастроф.

Именно в это время суток и катил по рельсам на доверенном ему трамвае Петров по маршруту номер три, то есть против часовой стрелки, по направлению, ненавистному всему живому в природе, а Петрову в особенности. И именно Петрову суждено было стать первым участником события, перевернувшего город, хотя сам Петров так и не понял этого до самого конца нашего рассказа.

Находясь на пике отрицательных эмоций (это когда человек начинает вслух говорить то, о чем думает) и проезжая в ноль-ноль часов тридцать минут одну из остановок последнего круга, Петров вдруг увидел, что небо над его вагоном вспыхнуло и осветилось малиновым светом. Затем где-то впереди раздался глухой удар, и в воздухе повис удушливый запах настоя валерианы. В ту же секунду сработал известный нам «тормоз», и единое событие распалось в сознании Петрова на три несоединимых.

«Вот это искра. Е….! Так могут и контакты прогореть.» — подумал Петров по поводу вспышки света.

«Вот это удар. Е….! Ну строят. Б….! Кажись, рухнуло чего-то там или упало куда-то?» — подумал Петров по поводу удара.

«Б….! Вот это вонь. Какая….?» — подумал Петров по поводу запаха и, выглянув в вагон, обнаружил мирно спящего пассажира, который, скорее всего, не знал, что он в данный момент находится в трамвае.

— Эй! — открыл рот Петров, чтобы направить в спящего человека разящий акустический удар, как вдруг почувствовал, что волна тепла пробежала по спине, расширила сердце, вползла в ноздри и обволокла уши и все, находящееся между ними. Петров схватился за рукояти, зорко высматривая, нет ли кого на пути, снизил скорость до положенной, сверился по графику, остановил трамвай на остановке и неожиданно громко сказал в микрофон:

— Уважаемые пассажиры! Наш вагон идет в депо. Следующая остановка — «Улица Водопьянова» — названа в честь Героя Советского Союза полярного летчика Водопьянова. Не забывайте свои вещи. Осторожно, двери закрываются. Спасибо за внимание.

Важно пояснить, что Герой Советского Союза полярный летчик Водопьянов никогда не жил в городе, так же, как и десятки других в той или иной степени достойных людей, чьими фамилиями именовались его переулки. Наречение именно этим именем одной из неприметных улиц диктовалось воспитательными задачами, скрытой склонностью горожан к героизму и особой музыкой данного слова.

Впрочем, обдумать все это Петров не имел никакой возможности, так как произнесенные слова навеяли на него ужас, а теплота, окатившая его, грозила утоплением и, кажется, уже текла и из глаз, и из ушей, переполнила вагон и выливалась на улицу изо всех щелей. Откуда-то в памяти Петрова появился маленький двухлетний мальчик, оставленный им вместе с нелюбимой женой на окраине враждебного пространства, и лицо собственной престарелой матери, которую он бросил, убегая от этого маленького мальчика. Привиделся сосед, которому не далее как позавчера он «засветил» кулаком в левую половину лица, и слезы раскаяния хлынули из глаз Петрова на панель кабины, где немедленно отозвалось и затрещало голубое морщинистое электричество. Трамвай остановился еще у одной остановки, Петров вновь произнес какое-то пафосное объявление, отъехал еще метров на сто и отрезвел. Теплота оставила его в одиночестве. В вагоне недовольно заскулил спящий мужик. Мороз пробежал по коже и спрятался где-то между лопаток. Мир погрузился в тишину. Что-то натянулось внутри Петрова, лопнуло и хлобыстнуло его по щекам. Усталость навалилась, не давая вздохнуть. Петров остановил трамвай, сполз с сиденья, пошатываясь, вышел на свежий воздух и побежал, ломая кусты, неизвестно куда.

03

Пооткровенничаем немного. Отдельно успокоим верующих и атеистов. Мы не на исповеди и не на диспуте. Поговорим сами с собой. Без посредников. Стесняться нам некого. К тому же, этот вид робости мы преодолеваем обычно легче всего. Возьмем зеркало и пристально посмотрим в собственные глаза. Да. Судя по лицу, мы переживали времена и лучше. Ну, да ладно. Будем честны, как и это зеркало. Итак, наша заветная мечта. Ну, конечно, кроме мира (не во всем мире, а вокруг нас) и здоровья самых близких. Оставим в стороне классическую гамму положенных устремлений. Отметим, что построить дом, посадить дерево и вырастить сына или дочь — это не мечта, а долг, пусть зачастую и неисполнимый. Так о чем же мы мечтаем? О роскошном доме с бассейном? Престижной машине? Богатстве? Свободе как таковой? Ах, оставьте. Это не цель и не мечта. Мы опять все перепутали так же, как путаем подлинные и желаемые чувства и ощущения. Все выше перечисленное, это средства для достижения мечты. Мечта — это то, что должно по не разумению, но наитию наступить, когда предполагаемое средство будет в нашем распоряжении. Стоит углубиться, вооружившись трезвостью, внутрь себя, как мы поймем, что мечта это нечто неуловимое. Едва осязаемое. Чей-то теплый взгляд. Какое-то особенное движение. Восхищенный шелест вслед. Отсутствие дрожи в поджилках. Удачный удар справа и снизу в скулу заклятого врага. Или просто способность или возможность любить и ненавидеть, забывать и прощать? Наши мечты честнее нас. Или они знают о нас больше, чем мы сами? Непросто жить в самом материальном из доступных воображению мире, где все построено на условностях. Остается только удивляться причудливым способам, которые мы изобретаем, чтобы усложнить самим себе достижение, в общем-то, немудреных целей.

Антон Брысин, просиживающий ночи с телескопом на балконе своей квартиры на пятом этаже панельного дома, искренне думал, что мечтает стать известным астрономом и открыть неизвестную комету. И он тоже обманывал себя. Истина как-то незаметно растворилась в столбцах цифр справочников, звездных карт и каталогов. На самом деле он хотел увидеть выражение лица Светы из соседней квартиры, когда она зайдет к нему за какой-то мелочью и увидит в коридоре на стене в рамочке под стеклом «Свидетельство об открытии новой кометы и присвоении ей имени Светлана». С тем, что будет дальше, он пока еще не определился, потому что на этом месте еженощного уточнения жизненных целей обычно засыпал. Между тем время шло, школьный телескоп был слишком слаб, Антон не слишком удачлив, а Света ко всей этой возне равнодушна. Да она, собственно говоря, и не знала ничего. По крайней мере, ни за какой мелочью она к нему так ни разу и не зашла. К тому же подозрительно часто стала проходить через двор с посторонним парнем, слегка подурнела и принялась носить нелепые и просторные платья.

Обуреваемый этими грустными мыслями, Антон сидел на балконе и наводил телескоп на редкие желтоватые квадратики окон окружающих пятиэтажек. Улов его был невелик, так как жители города страсть как любили плотные шторы и любовью занимались исключительно в темноте, накрывшись несколькими одеялами. В ноль часов тридцать минут Антон посмотрел на часы и уже готовился написать в своем скучном дневнике наблюдений и открытий: — «Опять ничего», как вдруг в небе раздался шорох, затем где-то рядом мягко лопнула невидимая басовая струна, над головой Антона пролетел малиновый огненный шар, оставляющий тающий белый пенный след, и скрылся за одной из пятиэтажек. Еще через секунду раздался глухой удар, как будто пласт снега свалился с крыши, и все стихло. В воздухе запахло валерьянкой.

Минут пять Антон сидел в состоянии легкой психической контузии, с трудом осознавая процессы, происходящие в голове. Уже на первой минуте он понял, что ничего особенного в Свете нет, и не видеть этого мог только слепой или полный идиот. На второй минуте Антон окончательно забыл о Свете и с грустью вспомнил свое трудное детство и серую юность. На третьей минуте он преисполнился уважением к самому себе за долгие и тяжелые ночные бдения и кропотливые труды на благо отечественной астрономии. На четвертой минуте ему приоткрылось нобелевское будущее и плеснуло водой карибского прибоя по щиколоткам. На пятой минуте он возненавидел завистников и мздоимцев от науки. Вслед за этим столбняк прошел, и, чувствуя необходимость закрепления успеха, Антон стал одной рукой заполнять журнал наблюдений и открытий, другой набирать номер телефона общества регистраций НЛО и наговаривать сообщение на автоответчик, повторяя по буквам свою фамилию. А еще через минуту он рысью бежал по спящему городу в направлении падения небесного тела.

04

Большинство великих имен и событий остаются в памяти человечества после обязательного периода забвения и непонимания. Современники чаще всего не чувствуют поступи значительности и не видят проблесков вечного. Болид, пролетевший над городом в столь позднее время, заметили не менее десяти человек, но могущественный «тормоз» почти не давал сбоев. Несколько человек не поверили своим глазам, остальные не обратили на небесный объект никакого внимания. Не считая Петрова, исчезнувшего в неизвестном направлении, только Антон Брысин предпринял какие-то меры. Правда, в ноль-ноль часов тридцать пять минут постовой Борискин хотел сообщить об увиденном, но вспомнил о реакции дежурного по городу на найденную им на первой неделе службы драную кепку с застарелым пятном крови и временно передумал.

Между тем город жил обычной ночной жизнью. Лениво погавкивали собаки. Чем-то возмущался пьяный, ночующий на автобусной остановке. Монотонно шумел далекий ночной поезд. В ноль-ноль часов пятьдесят пять минут пронзительный телефонный звонок разбудил дежурного по отделению пожарной охраны и, не меняя визгливого тембра и обратившись в старческий голос, бодро прокаркал в покрасневшее от долгого контакта со столом ухо:

— Спите? А я, между прочим, уже минут двадцать наблюдаю в окно один очаровательный пожарчик. И кажется мне, что ни одна, извините старика, сволочь не собирается его тушить. Пора звонить Грядищеву. Придется самому мэру брать ведро и заливать пламя.

— Где горит? Что?

— Что вы себе думаете? Я-таки должен за вас работать? Может быть, мне еще взять лейку и сбегать побрызгать на ваш поганый пожарчик?

Дежурный с трудом проглотил повисшую на языке ответную фразу по поводу лейки и сдержанно спросил:

— Зачем же вы тогда звоните?

— В наше время, голубчик, пожарный стоял на каланче. Стоял, а не спал. У вас есть каланча?

— Пока вы тут чешете язык, в огне могут погибнуть люди.

— Какие люди? Вы держите меня за полного идиота? Горит хозяйственная постройка во дворе старого одинокого алкоголика. Там нет даже ни одной куры, только гора нестандартной стеклотары. Но кто знает? Ведь огонь может перекинуться на заборчик, а там… Так, может быть, я не зря чешу язык?

— Если вы не скажете, где горит, я не смогу это оценить.

— Они все хотят получать деньги. Но никто не хочет работать. Старый Зяма подскажи, старый Зяма помоги. Записывайте. Улица Емельяна Пугачева, дом двадцать три. Только не берите брандспойты. Возьмите мясо и шампуры, угольки в самый раз.

— Кто передал сообщение?

— Нет. Подумать только, кто нас тушит? Вы хотите, чтобы я заполнил анкету? Я никуда не уезжаю. Назло всем я умру здесь. Скажите своему начальству, что герой захотел остаться безымянным. Медаль за отвагу на пожаре можете оставить себе.

В следующую секунду тишину пожарной части разорвала противная сирена. Еще через минуту, протирая глаза, прапорщик Деревянко открыл ворота и запрыгнул в ревущий ЗИЛ, пытаясь вспомнить на ходу, есть ли вода в бочке. В один час десять минут дежурный трамвайного депо обнаружил, что с линии не вернулся последний трамвай, а именно трамвай Петрова, и отправил деповский «газик» на его поиски. В один час двенадцать минут дежурный пожарной охраны принял сообщение Деревянко, что расчет прибыл на место пожара, и все хорошо.

— Что хорошо? — раздраженно переспросил дежурный.

— Все хорошо, — ласково ответил Деревянко. — Все в полном порядке. Да, Гриша, я в прошлом году занимал у тебя деньги. Ты прости меня, Гриша, все как-то забывал. Обязательно верну с первой же получки.

— Что? — поразился дежурный, так как деньги, одолженные им Деревянко, относились к категории заимствования, которая служит только одной цели: не получая их назад, иметь полное моральное право не давать больше. — Что на месте пожара? Что сгорело? Жертвы есть?

— Все сгорело, Гриша. Жизнь сгорела, Гриша. Спалил я ее дотла, Гриша. И сам я жертва собственного поджога.

— Какого поджога? Деревянко! Ты пьян?

— Хотел бы я оказаться пьяным, но я трезв. Прости, не могу с тобой говорить, если что еще загорится, вызывай, а пока отключаюсь, мне многое нужно обдумать, Гриша.

В один час сорок минут из состояния оцепенения дежурного пожарной охраны вывел новый звонок.

— Да. Пожарная охрана слушает.

— Представляться нужно, молодой человек, — проскрипел знакомый голос. — Ну, да чего там ждать в наше время. Точнее, к сожалению, в ваше время. Все перевернулось с ног на голову. Пожарные приезжают на пожар, чтобы посидеть у угольков. Наверное, они мерзнут в казарме, и пожар это единственная возможность согреться?

— Что они делают? Они развернули брандспойты?

— Ни одного сантиметра. Хотя, может быть, вы что-то другое имеете в виду, но у меня не настолько сильный бинокль, чтобы это рассмотреть. К тому же сейчас ночь, если вы контролируете время суток. Но, насколько я могу разобрать в свете угольков, ваши пожарные воспринимают пожары слишком близко к сердцу. Похоже, что многие из них плачут. Но все они сидят вокруг пепелища и мотаются из стороны в сторону, как люди с нечистой совестью, у которых внезапно прошла амнезия. Если так вести себя на каждом пожаре, их надолго не хватит. У вас большая убыль личного состава на почве сердечных заболеваний и нервных расстройств? Признаюсь, я в некотором замешательстве. Этот гнилой сарайчик не стоит таких переживаний. Опыт мне подсказывает, милейший, что данный пожарчик вне вашей компетенции.

В один час сорок пять минут из ворот пожарной части выкатился ярко-красный «уазик» и «полетел» в сторону улицы Пугачева. В два часа десять минут, не дождавшись известий от «газика», дежурный трамвайного депо отправил по линии ремонтный трамвай. В три часа из ограждения станции скорой помощи выкатились две машины и помчались по пустынным улицам, пытаясь переорать сиренами свадебные песни котов. В четыре часа двадцать минут ночи зазвенел телефон в квартире мэра города. В четыре часа тридцать минут зазвенели телефоны в спальнях основных лиц городской администрации. В четыре часа тридцать пять минут был поднят по тревоге личный состав отдела внутренних дел и морского училища. В четыре часа сорок минут по секретному распоряжению мэра в городе было объявлено осадное положение. В пять часов десять минут в кабинете мэра состоялось первое заседание городского комитета по чрезвычайному положению.

05

Говорят, что по неизвестной, но естественной причине супруги со временем становятся похожими друг на друга, а когда расстаются, то ребенок, если он есть, окажется более похожим лицом и привычками на того родителя, с которым проживет большую часть жизни. Посмотрите на людей, выгуливающих собак. Походки, нравы и физиономии мордолиц, как правило, абсолютно идентичны. То же самое и у мэров. Размер и особенности населенного пункта так же отражаются на облике градоначальника, как его внешность и характер на всем местном колорите. И если окраинные улицы какого-нибудь городишка заросли грязью, вполне возможно, что и его администратор не страдает излишней чистоплотностью. Хотя и не всякая грязь видна глазу. Что же можно было сказать о мэре нашего прекрасного города?

Мэр города Грядищев был существом замечательным. Как секретная шкатулка, он блестел резными гранями и даже исполнял затейливые мелодии, но никому не позволял определить, какие тайные пружины приводят его в действие. В любом случае, по мнению подавляющего большинства населения, эти пружины приводили в действие того, кого надо было приводить. Именно благодаря Грядищеву город перенес вакханалию «демократии» с неизмеримо меньшими потерями, чем огромное большинство подобных городков империи. Именно Грядищев стал тем спасительным балластом, который не дал утлому суденышку городского хозяйства перевернуться в бушующем океане смутного времени. Более того. Минула буря, но термидор не наступил. Хотя многие и говорили, что он никогда не прекращался, но это, как известно, вопрос жизненной позиции. Стоит занять определенную жизненную позицию, и вас ожидает перманентный термидор. Грядищев обладал редким талантом. Он не понимал происходящее, но чуял. Он не видел за малым большое, но угадывал карликов, которые должны стать великанами, и великанов, обреченных на будущее пигмейство. Он предчувствовал будущее. И чутье его никогда не подводило. Вы скажете: «Ах! Он знал, где упасть, чтобы соломку подстелить!» Нет. Он знал, где упасть, но не падал. Он избегал опасных направлений. Когда корабль тонет, первыми его покидают крысы. Умные крысы. Но самые умные крысы знают, что корабль должен утонуть, и остаются в порту еще до его отплытия. Так вот, Грядищева, уподобись он крысе, не было бы даже и в порту. Он подобрал бы себе более сухое и сытное местечко. Когда империя сыпалась, как карточный домик, он, имея непосредственное отношение к власти, не стал пытаться управлять этим процессом, а дистанцировался от него. О! Это был один из его краеугольных принципов. Никогда не участвовать в дележе. Потому что, первое, справедливого дележа не бывает, второе, даже при справедливом дележе остаются недовольные, третье, участвуя в дележе, неминуемо становишься либо обиженным и недовольным, либо их врагом. К тому же, если что и делится поровну, так это нежелательная информация. Все или ничего. Жаль, что в чем-то мы слишком далеко ушли от природы. Как бы нас выручили утраченные инстинкты! Поднять нос вверх и почуять следы врага или жертвы. Скрыться одним прыжком в непролазной чаще. Показать зубы безжалостному сопернику. Излить накопившуюся боль и тоску в ночном вое на Луну. Но некоторые ведь могут! Может быть, кто-то из нас прошел чуть более короткий путь по ступеням эволюции? Или этот кто-то в отличие от нас уже достиг верхней площадки и плавно стал спускаться на другую сторону? В любом случае этот кто-то — существо иного порядка.

Грядищев не сжигал партийный билет и не стоял на броневике. Он не мылся в общественных банях с чужими девочками и не ездил на дорогих автомобилях. Он не хаял новые порядки и не втаптывал в грязь старые. Он не пытался «сорвать банк», но действовал и действовал наверняка. На три долгих года он исчез из первой шеренги, но не исчез из вида. Грядищев начал руководить самым захудалым городским хозяйственным трестом.

Самое интересное во всех этих капиталистических теориях о том, как стать богатым или «сделать самого себя», это то, что они, в общем-то, правильны. Беда в том, что для того, чтобы получить обещанный результат, нужно здорово потрудиться. Как же это трудно, когда кажется, что все окружающие имеют все, не прикладывая к этому никаких усилий, а те, кто трудится до седьмого пота, как раз ничего и не имеют. Неужели это отечественное: «Как дела?», «Да так…», — главное отражение национального стремления к равенству в нищете? Конечно, хватка, исключительное чутье, наличие некоторой материальной базы облегчали Грядищеву задачу, но совершенно не приближали его к цели. У него не было в запасе целой жизни. В лучшем случае у него оставалась где-то треть. Он не мог ждать. Очень скоро он навел порядок на своем предприятии, оно заработало, как старенькая, но ухоженная машина, но никаких приятных перспектив это не сулило. Оставалось только два пути. Первый Грядищев отверг почти сразу. Вызванная им специальная геологическая экспедиция сообщила, что никаких полезных ископаемых под его трестом, как и под всем городом, кроме сомнительного качества глины и скверного известняка, не имеется, к тому же близость к столице не позволяет вести какие-либо серьезные изыскания в силу специального режима недроиспользования. Вожделенные же нефть и газ будут гарантированно добыты пробным бурением только при условии пролегания под трестом труб нефте или газопроводов. У держателя же открытого археологического листа на право проведения раскопок были какие-то неясные исторически необоснованные предположения, трясущиеся от научной жадности руки и прыгающие от неуверенности глаза. Оставался второй путь. Бюджет.

Использование бюджета, а особенно бюджета «тощего» («толстых» бюджетов не бывает) это высший пилотаж бизнеса и единственный гарантированный рецепт его процветания в условиях конвульсирующей экономики. В этой науке Грядищев стал «асом». Наверное, только его печень знала о том, чего ему стоило, чтобы все основные потоки финансирования городского хозяйства и строительства потекли через его трест. Очень скоро руководители остальных трестов поняли, что обижаться на Грядищева не стоит, так как он был не только потребителем этих потоков, но и их фантастическим организатором. И они с большим или меньшим желанием пошли к нему в субподряд. Грядищев нашел лучшего из имеющихся в городе главного бухгалтера, который дал ему возможность нормально работать и спокойно спать, и запустил «вечный двигатель» своего уже главного городского треста. После этого Грядищев приступил к организации дополнительных успехов.

Только непроходимые дилетанты думают, что все в этой жизни происходит само собой. Хороший бизнесмен находит потребность общества в товаре или услуге и удовлетворяет ее с выгодой для себя. Отличный бизнесмен организует эту потребность. Грядищев был не только «ледоколом», ведущим караван собственных судов через непроходимые торосы, он был удачным «климатом» для подобного путешествия. Он растапливал льды. Но только для своих кораблей. Вот, например, как вы думаете, из чего складывается задача реализации унифицированных торговых павильонов по неприличным ценам приличным мелким частным предпринимателям? Из качественного материала, прекрасного проекта, бесперебойного выпуска, нерасторопности конкурентов? Нет. Из организованной потребности в этом. Вначале город стихийно заполняется всевозможными металлическими палаточками, кубиками, вагончиками с отверстиями для выдачи товара, а иногда также для входа и выхода. Город начинает пестреть всеми цветами радуги и хлопать крыльями проржавевшего железа. Торговля процветает, продавцы входят во вкус, вирус предпринимательства поражает их социалистические иммунные центры, а в это время уже где-то режутся листы гофрометалла под унифицированные ларьки, предназначенные для украшения города, наведения порядка и облегчения торговли. И вот в какой-то прекрасный момент оказывается, что все старые палатки перестают отвечать требованиям к прекрасному облику родного города, а единственно подходящие, пускай и по завышенной цене, выпускает трест Грядищева, и с этим подозрительно согласны и городская администрация, и комитет по торговле, и главный архитектор, и комитет по культуре, и СЭС, и пожарная охрана, и еще бог знает кто! Не очень согласны только предприниматели, но это ненадолго и неважно. Их согласия как раз никогда и не требовалось. Ведь сколько корову ни дои, все равно рано или поздно под нож. Вот вам один из примеров идеальной организации беспроигрышного бизнеса.

Но Грядищев не был бы Грядищевым, если бы бесконечно продолжал организацию потребностей для их последующего и успешного удовлетворения. Есть в этой жизни и в этой стране и более урожайные культуры. А для этого Грядищеву были нужны люди. Но люди бывают разные. Есть предприниматели и есть просто люди. Первые, если не умны, то хитры и циничны, вторые, как правило, слегка растеряны, усталы, обескуражены, озлоблены, обижены (по выбору), брошены на произвол судьбы, то есть ждут либо антихриста, либо судного дня. Вот эти-то вторые, коих было «подавляемое» большинство, и требовались Грядищеву. С предпринимателями было проще, им он требовался сам. По крайней мере, Грядищев был уверен, что он легко сможет их в этом убедить. Но просто люди… Просто люди — это товар многочисленный, но штучный. Нельзя играть на мандолине, не касаясь струн. Без души тут было никак не обойтись. Неважно, кем он станет там, за горизонтом, в дверях он должен был восприниматься спасителем.

Он начал скрытую предвыборную кампанию за год до того, как город еще только задумался о выборах нового мэра. Целый год Грядищев метался по улицам города в нелепой синей беретке, и постепенно у горожан сложилось мнение, что чистота и порядок там, где они были, плод его неустанных забот о горожанах, а там где их нет, злое противление доброй воле прекрасного начальника треста. Грядищев любил пройти по дворам домов, примыкающих к его очередному начинанию, заглянуть в подъезды и глаза старикам, выслушать жалобы, чиркнуть что-то в записной книжке. Глядишь, через недельку во дворе появлялись хмурые дяди, красили старую песочницу без песка, переносили на пять метров в сторону кучу старого асфальта или строили изящные деревянные мостки с перилами через громадную траншею, вырытую несколько лет назад на предмет поиска каких-то давно сгнивших труб. Чего стоили хотя бы эти бесчисленные щиты, покрашенные всегда свежей краской, на которых обычно было написано, что работы такие-то выполняет трест такой-то, начальник треста Илья Петрович Грядищев, личный телефон такой-то. У него было золотое правило, которое он сделал законом жизни. Никто не знал, как это у него получалось, но он не оставлял без ответа никакой просьбы о помощи и никогда не забывал поздравить с днем рождения или другим семейным праздником своих многочисленных знакомых. При этом он демонстративно не лез во власть. В итоге перед выборами мэра Грядищев практически не имел врагов, а синюю беретку по популярности сравнял с красным знаменем.

Пришло время проверки мускулов. Город весело выбирал мэра. Горожане с удовольствием брали водку, сигареты и продовольственные пайки у кандидатов, но делать выбор не спешили. Все что только можно и нельзя многочисленные претенденты пообещали своим избирателям, не забыв при этом облить друг друга грязью. Таким образом, уже в самом начале предвыборной гонки перед радостно изумленными избирателями кандидаты предстали обнаженными при всех действительных и предполагаемых пороках. И вот, когда рядовой избиратель уже почти было решил, что ему как всегда в этой стране придется выбирать из того, что дают, коллектив главного городского треста выдвинул в мэры Грядищева. Грядищев «поупирался» для приличия и согласился. Конкуренты опешили, ведь этот дядя в синей беретке так долго заявлял, что не может бросить свой трест и никогда не станет мэром, что они оказались не готовы к соперничеству с ним. Они бросились за компроматом, но и его не оказалось! Грядищев был готов.

Он дал отмашку своей короткой, но решительной избирательной компании. Она состояла из трех основных частей. Во-первых, «совершенно случайно» оказалось, что многие незаконченные объекты городского благоустройства смогли быть закончены именно в период избирательной компании. Во-вторых, все работники треста Грядищева, а также члены их семей и сочувствующие наводнили город синими беретками, что вкупе с плакатами, на которых улыбающийся как суровый, но добрый отец Грядищев бодро махал землякам такой же береткой, и фирменными беретами десантников из соседней воинской части, которые вдруг стали участвовать в охране общественного порядка, создавало ощущение какого-то спектрального единодушия. В-третьих, Грядищев почти ничего не говорил, он слушал. Ох, как соскучились горожане по внимательному слушателю. Ведь слезы — это только первая половина облегчения, возможность пожаловаться — вот вторая половина. А уж сочувствие — это почти решение всех проблем. По жесточайшему графику Грядищев объезжал коллективы трудящихся и слушал, слушал, слушал. Строчили на листочках две стенографистки, крутился поставленный на высокий стол допотопный громадный магнитофон. Грядищев смотрел на говорящих грустными глазами пророка, которому известно что-то неподвластное пониманию страждущих, и слушал, отвечал коротко, говорил мало, благодарил за встречу и уходил с особенно просветленным, озабоченным и задумчивым лицом. И люди получали облегчение. И что же тут удивительного, что на выборах Грядищев собрал девяносто процентов голосов и стал мэром?

Он спокойно принял поздравления, поблагодарил за доверие, узрел как бы стихийно начавшееся народное празднество и остался верен самому себе. На следующий день после вступления в должность на центральной улице города начали красить фасады. Новому мэру был нужен новый город. А что еще можно сделать в этой жизни, когда очень хочется чего-нибудь новенького, но нет никакой возможности? Красить фасады. Фасады были докрашены на девяносто девятый день мэрства Грядищева. В ночь на сотый день над городом пролетел болид. И вот в пять часов десять минут в кабинете мэра города собралось срочное совещание городского комитета по чрезвычайному положению.

06

В пять часов десять минут утра Илья Петрович Грядищев неторопливо, спокойно и уверенно вошел в свой кабинет и внимательно вгляделся во встревоженные лица приглашенных на срочное и особо важное заседание. Бытует мнение, что для того, чтобы избежать будущих разочарований и необоснованных иллюзий, надо еще до свадьбы постараться увидеть лицо будущей супруги без следов косметики, иначе говоря, без прикрас. В противном случае вы рискуете однажды утром впасть в депрессию или, решив, что волею случая оказались в постели с незнакомой женщиной, совершить неадекватные действия, причины которых вам придется потом долго и безуспешно объяснять.

Работа во всякого рода администрациях очень сильно напоминает брак по расчету. Те же скрытые скандалы, иногда доходящие до рукоприкладства, те же интриги, измены, обманы, украденные или сокрытые денежные средства, та же неравноправная работа до ломоты в суставах, те же пьянки, то же насилие одних над другими, и так далее, и так далее, и так далее. И как всякий брак по расчету, при условии, если расчет был правильным, превращается в брак по любви, так и работа во всяческих администрациях, благо вам удается продержаться в них определенное время, становится образом жизни. И таким же образом жизни становится та необъяснимая любовь или ненависть, возникающая то ли по причине количества совместно прожитых лет, то ли количества пережитых скандалов и предъявленных или затаенных взаимных претензий, то ли просто так, но объединяющая всех этих странных людей в неразделимое сообщество с чудным именованием — номенклатура. И теперь, вглядываясь в заспанное и от того откровенное лицо этого сообщества, Илья Петрович отмечал про себя те догадки, которые оказались правильными, и те, которые своевременно не появились, а жаль.

— Господа, — Илья Петрович выдержал паузу. Он отдавал себе отчет в том, что производит ослепительное впечатление энергичным, свежим и сверхаккуратным видом, той бюрократической самодостаточностью, которая позволяет всякого обладателя ее поместить в роскошную раму или даже в мавзолей сразу, без малейшей предварительной подготовки, какого-либо бальзамирования и сдувания несуществующих пылинок и исправления мнимых изъянов.

— Господа!

Приподнятые и даже где-то «умытые» и «побритые» этим словом, присутствующие выпрямили спины, разгладили «бульдожьи» морщины и приподняли отекшие веки.

— Да. Вы не ослышались. Господа. Надеюсь, что когда-нибудь именно так будут обращаться граждане нашего города друг к другу в трамваях и на улице. Сегодня сто дней работы нашей администрации. Многое сделано, но еще больше предстоит сделать. И начинать нам как всегда приходится с самих себя. Каждому из нас должно быть дело до всего. Конечно, в пределах собственной компетенции, но ведь мы не только чиновники, мы еще и люди. А пределов человеческой компетенции не существует. Но оставим пока это. Об этом мы поговорим позже и отдельно с каждым.

На этом месте выступления Ильи Петровича присутствующие как-то незаметно покосились друг на друга, отодвинулись от соседей, а те, кому отодвинуться было некуда, сжались в комочек и утроили внимание в направлении мэра.

— Сейчас не об этом. Не для этого я собрал вас сегодня здесь в столь ранний час. Властью, данной мне избирателями, я объявляю наш город на осадном положении, а всех присутствующих — членами городского комитета по чрезвычайному положению. Судьба нам посылает испытания. На наш город упал метеорит.

Секунду присутствующие переваривали сообщение, затем начальник финансового управления Коновалов Ефим Ефимович — человек очень худой, очень точный и навсегда далекий от мистики и вымысла, осторожно переспросил:

— Кто … упал?

— Метеорит. Небесное тело.

Ефим Ефимович задумался на секунду и в гнетущей тишине, пытаясь на ходу просчитать варианты злого умысла, сокрытия растрат и гнусного непротивления злу, прошелестел:

— И … куда же?

Словно вдогонку невинному вопросу народ задвигался, зашуршал, зашевелился, и, обрывая этот нарастающий гул, Илья Петрович предоставил слово начальнику городского управления внутренних дел полковнику Лафетову Сергею Сергеевичу.

Стоит посмотреть в лицо любому чиновнику, практически сразу и легко можно определить, был ли он когда-нибудь интеллигентным человеком или не был никогда. Однако, случаются исключения. По лицу Лафетова этого определить было нельзя. По нему вообще ничего определить было нельзя. Своим видом он более всего напоминал статую командора, вызывая священный трепет даже у тех, кому бояться было нечего по причинам отсутствия вообще каких-либо деяний, либо из-за незначительности содеянного и малоценности украденного. К счастью, лафетовский налет монументальности и мистицизма проходил, стоило ему открыть рот. Лафетов пошелестел бумагами и, слегка согнув за небольшой трибункой лампасы, доложил:

— По поводу известных мне обстоятельств происшествия могу показать следующее: неизвестный предмет, предположительно метеорит, примерно в ноль-ноль часов тридцать пять минут пролетел над нашим городом по направлению с северо-востока на юго-запад. Постепенно снижаясь, он упал во дворе дома номер двадцать три по улице Емельяна Пугачева, чем вызвал разрушение и пожар хозяйственной постройки, предположительно сарая. По ходу пролета предмета над городом наблюдалось малиновое свечение, звук, напоминающий скрежет гвоздя при проведении им царапины на крыле автомобиля марки «Мерседес» кузов Е триста двадцать, и запах, напоминающий запах настоя корня валерианы, смешанного с пивом «Речное» в пропорции один к двум. После прибытия на место посадки указанные звук и свечение исчезли, а запах был отнесен ветром к северу, где в течение сорока минут наблюдалось скопление животных семейства кошачьих, рассеянное жителями Приморского бульвара к двум часам ноль-ноль минутам. Незамедлительно после получения в ноль-ноль часов пятьдесят пять минут сообщения от патрульного постового Борискина о пролете и падении небесного тела руководством управления внутренних дел были осуществлены следующие мероприятия: первое — объявлен план «Тунгуска», второе — создан штаб выработки мероприятий по управлению возникшей ситуацией, третье — весь личный состав переведен на усиленный вариант несения службы, четвертое — к месту предполагаемого падения предмета был отправлен патрульный автомобиль.

— Извините, — Илья Петрович внимательно осмотрел зал, — Сергей Сергеевич, объясните, пожалуйста, членам комитета, что такое план «Тунгуска».

Лафетов потерялся на мгновение, потом уперся тяжелым взглядом в разложенные листки и сказал:

— План «Тунгуска» — это специальный план оперативных действий, разработанный в нашем управлении на случай нестандартных ситуаций, таких как космические катастрофы, высадка инопланетян, необъяснимые события, война с силами НАТО, возможное свершение религиозных предсказаний и случайное нажатие президентом красной кнопки. Назван в честь Тунгусского метеорита, — Лафетов обозрел присутствующих свинцовыми глазками из-под колючих бровей и, сплачивая их в единый и неразделимый монолит, внушительно добавил. — Является секретным и разглашению не подлежит.

— Надеюсь, что это понятно всем? — Илья Петрович тщательно «рентгеноскопировал» присутствующих. — Продолжайте, Сергей Сергеевич.

— Продолжаю, — продолжил Лафетов. — Четвертое. К месту предполагаемого падения предмета был отправлен патрульный автомобиль. Однако связь с ним была потеряна. После этого специальной поисковой группой с участием главного врача городской станции эпидемиологического контроля Софьей Ивановной Гогенцоллер и начальником отдела пожарной охраны майором Снуровым Юрием Георгиевичем, а также при помощи личного состава морского училища и лично капитана третьего ранга Пешеходова Николая Борисовича был обследован район падения предмета. Было обнаружено, что вокруг падения предмета образовалась зона поражения, внутри которой оказались ряд строений по улицам Парижской коммуны, Бакинских комиссаров и прочим прилегающим улицам, вплоть до Сельского шоссе. Обнаружив зону поражения, руководство управления в моем лице приняло решение о поднятии личного состава управления по тревоге. В настоящий момент район падения предмета оцеплен. Предположительно — жертв нет. У меня пока все.

— Есть ли вопросы? — Илья Петрович поднялся. Члены комитета зашевелились. Вверх потянул руку заведующий городским управлением народного образования Пичугин Николай Николаевич.

— У меня вопрос к Софье Ивановне.

Софья Ивановна зашелестела многочисленными юбками и приподнялась.

— Софья Ивановна. Сейчас, слава богу, детей в городе немного, но, тем не менее, экзамены. Скоро выпускные вечера. Что такое «зона поражения», и о каком поражении идет речь? Насколько это опасно, и какие средства защиты существуют?

— Разрешите, Илья Петрович? — Софья Ивановна вздохнула и, направив взгляд в затылок Пичугина, ответила. — Пока никакого изменения радиационного фона, никаких других излучений или химических веществ в районе падения небесного тела не обнаружено. Более того, предварительный анализ проб воздуха, воды и почвы также не дает никаких оснований предполагать возможность отравления или заражения места или участка местности какими либо бактериологическими культурами. Однако происходящие события дают мне основания полагать, что необходимо принимать самые жесткие меры по недопущению жителей города в район катастрофы.

— Катастрофы? — удивился Пичугин.

— Именно! — разволновалась Софья Ивановна. — В зону поражения попали экипажи пожарной охраны, две санитарных машины, патрульный наряд милиции, два трамвая и дежурная машина трамвайного депо. Кроме этого, туда забрели несколько милиционеров и курсантов морского училища. Никто из них пока не погиб, — Софья Ивановна подняла руку, — не волнуйтесь, никто из них пока не погиб, но, насколько мы можем судить, наблюдая за их действиями в оптические приборы с окружающих зону девятиэтажек, они как бы попали под действие не фиксируемого нашими приборами излучения, вызывающего состояние, напоминающее наркотическое опьянение. Беспричинно смеются, некоторые танцуют, плачут и так далее. И все они стремятся к центру зоны, то есть к месту падения небесного тела. Но мы не знаем, каково дальнейшее действие этого излучения!

— Ничего, скоро узнаем, — Илья Петрович прищурился. Мэр выслушивал чужие мнения, чтобы убедиться в единственной верности своего, уже принятого плана действий. — Какие будут соображения? Иннокентий Архипович?

Иннокентий Архипович Глухер, первый зам Ильи Петровича тоже был человеком интересным, хотя и непримечательным внешне. Он пережил уже четыре администрации в силу совершенно непостижимых способностей решать любые проблемы и во всех оставался первым заместителем главы администрации. Любой вопрос он мгновенно превращал в восклицательный знак. В свои сорок с небольшим Иннокентий Архипович был альбиносом, принимаемым повсюду за абсолютно седого человека, а голова его, видимо из-за постоянного затыкания ею дыр и прорех в городском хозяйстве, приобрела вид пробки от шампанского с примятым затылком, толстыми обвислыми щеками и тонкой шеей.

— Ну? Иннокентий Архипович?

— Решим, Илья Петрович! Какая задача? Что надо сделать?

— Садитесь, Иннокентий Архипович. Задача будет поставлена, не сомневайтесь. Сейчас нам надо осмыслить ситуацию. Неправильно поставленная задача может привести к неправильному решению. Нерон Иванович. Как таможня смотрит на факт прилета метеорита?

Из-за стола поднялся начальник таможенного терминала Кротов Нерон Иванович. Вот уже три месяца, с того самого момента, как из кресла начальника отдела снабжения главного городского треста он перекочевал в таможню, с его лица не сходила печать нечаянной радости и шального удивления. Наверное, такие лица имеют обладатели выигрышных лотерейных билетов в момент получения выигрыша. Нерон Иванович озабоченно причмокнул мокрыми губами и развел большими руками, но не в стороны, а как бы подгребая под себя.

— Это зависит от многих причин, — Нерон Иванович закатил глаза к потолку, послюнявил палец и, как пересчитывают купюры, начал пересчитывать свои бесчисленные подбородки. — Во-первых, из какой страны прибыл этот метеорит, его возраст, техническое состояние, объем двигателя, вообще все, что указано в таможенных документах. Затем его надо проверить по учетам…

— Стоп, стоп, стоп! — Илья Петрович замахал руками. — Владимир Ильич, разбудите его.

Владимир Ильич Барханов, прокурор города, постоянно страдающий от невозможности в полную силу обвинять и карать, немедленно ткнул Кротова локтем в низ живота, отчего по телу Нерона Ивановича прошла легкая рябь, переходящая в плавное волнение.

— Нерон Иванович! — продолжил Илья Петрович. — Вы не поняли. Речь идет о природном явлении. Может быть, еще кто-то не понял? Василий Николаевич? Вы знаете, что такое метеорит?

За спиной Ильи Петровича появилась согбенная фигура Василия Николаевича. Василий Николаевич был вторым замом Ильи Петровича, и сам свою должность называл городским громоотводом. Он притягивал к себе все городские несчастья и негласно среди горожан считался виновником всех бед, коих им не удавалось избежать. Этому способствовали: буква «Ч» в конце его фамилии, жесткие курчавые черные волосы, бесцветные страдальческие глаза человека с больной то ли печенью, то ли совестью, и здоровый румянец на щеках, несмотря ни на что.

— Безусловно, Илья Петрович, — вздохнул Василий Николаевич. — Метеорит есть небесное тело, пожаловавшее в нашу атмосферу из космоса и достигшее поверхности Земли.

— О! — поднял палец Илья Петрович. — Небесное тело.

— Тело? — встревожено переспросил Лафетов.

— Сергей Сергеевич, — успокоил его Грядищев. — Это не то тело, о котором вы подумали. Но я вижу, что некоторые слишком легкомысленно относятся к происшедшему. Не забывайте про всякие излучения и облучения. Кто его знает, где он там летал? И упал он в мало, но населенной части нашего города. Никому сегодня ночью не привиделись ряды черных гробов вдоль дороги? А? Все проснулись?

Присутствующие непроизвольно представили караваны катафалков, одновременно вздрогнули и заерзали.

— Спокойно! — оборвал возникшее гудение Илья Петрович. — Спокойно. Ситуация под контролем администрации. Сейчас я хочу довести до сведения присутствующих информацию о наших дальнейших действиях. Напоминаю, в городе объявлено осадное положение. Это значит, что на всех въездах и выездах будут установлены пропускные пункты и начнется контроль и проверка документов. В семь часов ноль-ноль минут по местному радио и телевидению будет передано мое обращение к народу, которое успокоит людей и не допустит паники. Тем не менее, нами установлены два кольца оцепления: первое по периметру зоны, надеюсь, мы не будем больше добавлять слово «поражения», второе кольцо в радиусе триста метров от первого. Нашими силами мы предпримем меры по вызволению попавших в зону и их последующей временной изоляции. Нашими же силами мы предпримем меры по изучению и оценке настоящего явления. На время разрешения кризисной ситуации руководство городской жизнью переходит к назначенному мною комитету в лице всех присутствующих со мною во главе. Штаб комитета будет располагаться в непосредственной близости от зоны на улице Миклухо-Маклая, на территории городского сквера. Представители президента и МЧС извещены, план наших действий одобряют и скоро прибудут на место. Предлагаю на этом первое заседание комитета закончить и собраться в полевом штабе в восемь часов ноль-ноль минут. Да. Движение трамваев будет организовано по маршруту номер два. Маршрут номер один и номер три находятся в пределах зоны. И, надеюсь, что не придется повторять — полная секретность! Конкретные задания члены комитета получат в полевом штабе. Есть еще вопросы? Что? Что еще, Николай Николаевич?

— Извините, Илья Петрович, а как установили границы зоны, если приборы не регистрируют никаких излучений?

— По цветам.

— Не понял, Илья Петрович? — снял очки Пичугин.

— По цветам, Николай Николаевич. В пределах зоны все цветет.

07

Что-то было не так. Привычно и буднично кричал петух во дворе. Щебетали более мелкие и, наверное, еще более глупые птицы. Ярким кружевным узором отпечатывалось на желтом крашеном полу солнечное окно. Покачивался самодовольный фикус от шального ветерка. Почему мы понимаем, что были счастливы только тогда, когда счастье уже смотрит нам вслед? Куда мы спешим? Может быть, действительно что-то есть неведомое за гранью, за горизонтом, за ужасающим «ничто», если гонит нас туда бесчисленным косяком время, как гонит серых гусей на холодный север безусловный и неумолимый инстинкт? Или не все в воле нашей? И мы просто несемся по ухабам за уходящим поездом, как собачка, пристегнутая к последнему вагону тяжеленной цепью, более тяжелой, чем она сама?

Что-то было не так в это утро в окружающем пространстве. Павлик привстал на кровати, сбросил одеяло и опустил босые ноги на холодный пол. В комнате стояла на коленях бабушка и молилась. Она шептала что-то невнятное, напевала, причитала, даже стонала, как иногда стонут старые колдуны-индейцы в американских фильмах, и тыкала, тыкала, кланяясь, щепотью пальцев в лицо, живот, плечи, в лицо, в живот, в плечи, в лицо, в живот, в плечи… Павлик посмотрел в передний угол, где за малиновой лампадой, в черной, проолифленной глубине жили миндалевидные глаза, и почувствовал, что ему надо уйти. Он взял джинсы, превратившиеся от старости в шорты, майку, сунул ноги в истоптанные кроссовки и вышел из горницы. Сени существовали таинственной жизнью нелепых старинных предметов, пыльных сундуков, цветных узлов и полосок света, пробивающихся через узкие щели в неожиданно высокой крыше, и встретили его настороженной прохладой. Павлик поплевался зубной пастой и погремел умывальником, пытаясь смочить кончиками пальцев только глаза.

— Ну, вот еще, — бабушка, веселая и помолодевшая, была уже рядом. — Так не пойдет. Кто ж так умывается? Кто у меня внук: мужик или неизвестно кто? Ну-ка! Водичка, водичка, умой Павлику личико.

Она набрала в сухую, скошенную ревматизмом ладошку воды и, слегка придерживая внука другой рукой за затылок, растерла по лицу, шее и ушам утреннюю свежесть, норовя пустить холодную струйку между загорелых лопаток, и, не прислушиваясь к жалобному поскуливанию, вытерла потомка жестким полотенцем. На столе уже стоял стакан молока, лежали куски черного хлеба, напитавшиеся на солнечном подоконнике особым хрустящим ароматом, сквозь зелень укропа парила свежесваренная картошка. Что может быть вкуснее?

— Павлик! — голос бабушки раздавался уже со двора. — Ешь за столом!

Где там! Запихивая хлеб в карман, вытирая с губ молоко, Павлик уже летел с крыльца, через палисадник с анютиными глазками, в калитку и на улицу.

Что-то было не так. Заросшая зеленой травой улица Емельяна Пугачева одним концом ныряла в переполненный бурьяном овраг, вторым, минуя два десятка домов, упиралась в улицу Парижской коммуны как раз между улицами Муромская и Розы Люксембург. Ничего особенного в самой улице Емельяна Пугачева не было. Может быть, только особенная воинственность отличала живущих на ней мальчишек. Поэтому их соперники с улицы Водопьянова, приходившие иногда драться, собирая по дороге сторонников, проживающих либо на улице Бакинских комиссаров, либо на улице Степана Разина, параллельных улице Пугачева, убегали, как правило, обратно на свою улицу Водопьянова напрямик через овраг, вытаптывая полутораметровую крапиву и размазывая по лицам кулаками кровь пополам со слезами. Именно поэтому учащиеся ближайшей школы вопреки историческим реалиям твердо считали, что Емельян Пугачев был гораздо круче Степана Разина и неоднократно бивал его при личных встречах.

Что-то было не так. Через два дома в сторону оврага, у дома Семена Пантелеева, стояла большая красная пожарная машина. Двери ее, как и калитка в заборе Пантелеева, были открыты, но никакого движения, шума, пожара или пепелища видно и слышно не было. На крыле машины лежал безобразно толстый черный кот и жмурился на утреннее низкое солнце. Павлик оглянулся. На полпути к улице Парижской коммуны у дома номер девять прыгала через скакалку вредная девятилетняя девчонка Наташка, «десантированная», как и Павлик, к бабушке на лето. Павлик засунул руки в карманы и, всем видом показывая полную независимость и пренебрежение подобной мелюзгой, двинулся вдоль по улице. Наташка перестала прыгать, поковыряла замечательным грязным пальцем в не менее замечательном носу и «брякнула»:

— А у меня бабушка умерла.

— Да ну? — перехватило дух у Павлика.

— Дурак! — поняла Наташка. — Не эта! Не баба Дуся! Ну, дурак! Фу!

Она поплевала во все стороны и, оглянувшись, постучала себе по голове.

— Сама ты дура, нашла, чем хвастаться, — «приговорил» ее Павлик.

— А кто хвастает? Кто хвастает? — заволновалась Наташка. — Ты в духов веришь?

— В каких таких духов?

— Известно каких, в мертвых!

Павлик мгновенно прикинул, не вызовет ли его ответ непоправимой утраты авторитета или града насмешек, и неясно буркнул:

— Ну?

— Ну! — оскорбилась Наташка. — А я видела!

— И чего ты видела?

— Сам знаешь, чего, духов!

— Где?

— Где надо! Когда бабушка умерла, мама достала ее венчальную икону. Там было две свечки, которые бабушка и дедушка держали в руках, когда их венчали. Дедушкина свечка была короче в два раза, потому что ее зажигали, когда дедушка умер. Это давно было. Меня тогда еще не было. Мама тогда была еще маленькая, как я сейчас. Мама поставила свечки у головы бабушки и, когда ее старушки отпевали, зажгла обе свечки. Сначала они обе горели, потом дедушкина свечка стала гореть медленно, а бабушкина быстро, а когда они сравнялись, то они стали гореть одинаково и погасли одновременно секунда в секунду. Понял?

— И что?

— Что и что?

— А духи?

— Дурак, это же дедушкин дух к бабушке приходил, показывал ей дорогу на тот свет!

Павлик оглянулся, поймал спиной пробежавший холодок.

— Ну и дура же ты, Наташка. Да еще и неумытая какая-то. Может, хрюкнешь?

— Сам ты дурак! — крикнула Наташка, отбежав к калитке. — А у тебя штаны драные, трусы сквозь дырки видно. И ты сам три дня не умывался! Тебя бабушка твоя по утрам умывает!

Павлик прикинул, сможет ли он одним прыжком достать вредную девчонку, чтобы щелкнуть по ее косичкам звонким щелбаном, но потом решил, что не сможет, да и что с нее взять, пусть живет пока. Он повернулся уже было в сторону оврага, где им замысливались еще позавчера скрытые подкрапивные ходы через бурьян, как вдруг увидел странного молодого человека. Он медленно шел вдоль забора, перехватывая руками штакетник, и что-то говорил.

— Дядя! Что с вами?

Человек затравленно оглянулся, остановился на мгновение, затем негромко выругался и снова попытался идти вдоль забора, вращая ничего не видящими глазами. В доме Наташкиной бабушки послышался звон кастрюль, скрип половиц, из небытия возник свист приемника, превратившийся в голос Грядищева Ильи Петровича:

— Поэтому я прошу всех граждан нашего города соблюдать полное спокойствие и порядок. Никакой эвакуации не предвидится, упавший на наш город метеорит опасности не представляет и сейчас изучается учеными. Район падения оцеплен, доступа к месту падения пока нет, так что прошу вас отправляться как обычно на работу. Все будет в порядке!

Человек у забора прислушался и вдруг неудержимо заплакал, всхлипывая и повторяя:

— Я это. Я. Это я. Я. Я. Это я. Я это. Понимаете!? Я! Я это!

Это был Антон Брысин.

08

Что такое авторитет? Это замечательная штука. Даже если он не заслуженно приобретенный, а наследственный или корпоративный. Цепляешь на лацкан значок гвардии, и плечи становятся шире, грудь выгибается колесом, в глазах появляется блеск, а ноги передают ощущение земли на корпус без унизительной дрожи в коленях. Да. Почти все мы фетишисты. Если бы еще все эти наши спасительные амулеты, эполеты и прочие предметы принимали на себя ту нервную нагрузку, которую нам приходится испытывать в минуту действительных испытаний. Но в этом случае мы стали бы эзотеристами, а это еще более непонятное слово.

Михаил Михайлович Калушенко эзотеристом не был. Он был майором внутренних войск, уполномоченным министерства по чрезвычайным ситуациям, и авторитет этого достойного ведомства приподнимал его выше самого себя, так что в вертолете, который нес Калушенко, трех сержантов и массу груза, существовали две подъемных силы: первая — непосредственно от винта, вторая — от авторитета МЧС через ауру Михаила Михайловича. О последствиях и обязательствах, проистекающих из этого авторитетного положения, Калушенко пока не задумывался, потому что, во-первых, в деле спасения жителей многострадальной страны от множества обрушившихся на них неприятностей никаких решений ему принимать пока не приходилось, так как всегда находился кто-то более подверженный эмоциональным порывам и действенному состраданию, чем он, во-вторых, задумываться ему особенно было нечем. В этот раз старшим был он, но по второй причине из перечисленных чувствовал себя прекрасно и даже напевал что-то, неслышное за ревом вертолетного двигателя.

— Где садиться будем? — проорал ему на ухо пилот.

— Прямо в городе. Где-то в юго-восточной части у них штаб, — ответил Калушенко и выглянул в приоткрытую дверь. Город, нанизанный на автомобильную трассу имперского значения, как кусок шашлыка на изогнутый шампур, блестел в лучах утреннего солнца влажными, только что политыми улицами, кудрявился покрытыми июньской листвой липами, улыбался рядами белоснежных девятиэтажек.

— Вон туда!

— Куда?

— Да вот же! Видишь палатки, флаги, вон там, где танк? Только аккуратно! Давай на кольцо!

Пилот проорал что-то по поводу инструкций, затем плюнул, ухватился за рычаги и, сказав что-то уже совсем неслышное в адрес Калушенко, повел машину вниз. Калушенко зажмурил глаза. Близился его звездный час. Там, на земле, где валялся кусок метеоритного железа, там, где через час-два засверкают блицы фотовспышек, где протянутся микрофоны и видеокабели, там его узнает вся страна. Там его шанс, не использовать который он просто не имеет права.

— Сели.

В оглушившей тишине пилот снял с головы шлем и неодобрительно посмотрел на Калушенко. Все пилоты обладают определенной степенью проницательности, поэтому доброжелательного взгляда у пилота не получилось. К счастью, Калушенко проницательностью не обладал. Он открыл глаза и увидел, что вертолет стоит, уныло опустив лопасти, посередине заросшего травой трамвайного кольца, что сразу два трамвая, удивленно позвякивая, огибают его, чтобы подобрать нескольких оторопевших пассажиров и скрыться за поворотом.

— Слушай мою команду. Пилот остается старшим. Наблюдать за вертолетом, никуда не отлучаться. Личный состав в полной амуниции стройся!

Пилот громко и демонстративно высморкался, личный состав лениво выбрался на траву и выстроился по росту. Припадая на отсиженную в вертолете ногу, Калушенко осмотрел строй, проверил натяжение поясных ремней, чистоту воротничков и длину причесок и скомандовал:

— Напра-во! Левое плечо вперед шагом марш! Направление парковые насаждения, флагшток с государственным флагом. Ровней держать строй! Левой, левой! Раз! Два! Ровнее строй!

09

Вы думаете, что история — категория самообразующаяся? Да. Она создается понемногу каждым действующим в ней лицом, создается даже помимо его воли. Выполнить свою долю в мировом историческом процессе под силу любому индивидууму. Если поделить историю на вклад в нее каждого, то каждому достанется совершенно незначительная роль. Но статистика — вещь обманчивая. Вам говорят, что средний доход на каждого жителя вашей страны составляет вот такую-то небольшую сумму, а вы смотрите на роскошные виллы государственных чиновников, получающих неприлично маленькие зарплаты, и понимаете, что фактический средний доход на каждого жителя вашей страны еще меньше. Да и история вещь самообразующаяся только тогда, когда вы наблюдаете за ней из своего окна. Но не рассчитывайте на свою предначертанную индифферентность, закружит, завертит, как щепку в водовороте, соскоблит с подоконника, расплющит об асфальт, накормит обглоданными кем-то хлебными корками, и, слава богу, если оставит в живых вас, ваших детей… Может быть, слава богу, если не оставит в живых? Нам бы не в рубашках, а в касках и бронежилетах рождаться.

Илья Петрович не ждал от жизни ничего хорошего. Все хорошее, что было необходимо ему и окружающей его среде (от собственной квартиры до собственной страны), он организовывал для себя сам. Из наркотиков и горячительных напитков он по-настоящему признавал только легкое опьянение от власти, причем от власти полезной, успешной и выдержанной. Он сам создавал историю. Дарил себе и своему городу праздники и громкие события, строил памятники архитектуры, порождал слухи, предания и сказания. Он не был Наполеоном, но он и не хотел быть Наполеоном. Ему не нужна была история ради истории. Ему нужен был благополучный финал. Или, что еще лучше, бесконечный благополучный сериал. И в этом смысле он был нужен и полезен городу и любим городом, как и каждый случайно оказавшийся нормальным начальник после бесконечной череды идиотов, дураков, воров, трусов и прочих проходимцев, или вроде бы нормальных людей, но портящихся на глазах или неспособных хитрым маневром парусов двигаться против ветра, меняя галсы. Был ли он в чем виноват перед городом? Есть вещи, которые становятся известны только перед судом господним. И некоторые верят, что он однажды случится. Но это потом. Может быть. Сейчас Грядищев создавал городскую историю.

— Илья Петрович! — окруженная развевающимися юбками, как капуста, которая так и не пошла в кочан, а ограничилась листьями, за ним семенила Софья Ивановна Гогенцоллер, оттесняя и двух его заместителей, и всех помощников, и охрану сразу.

— Да, Софья Ивановна, — сосредоточенно вышагивая по территории сквера, превращенного в палаточный городок, отвечал Илья Петрович.

— В зоне карантина до сих пор нет ни одной походной кухни! Палатка драная! А если дождь? Из чего делать туннель для проведения инфицированных на территорию карантина?

— Территорию карантина огородили?

— Заканчиваем! — выскочил вперед, как велосипедист при финишном спурте, Иннокентий Глухер. — Колючая проволока по периметру на столбах плюс путанка и вторым периметром рабица.

— По углам поставьте вышки!

— Волейбольные пойдут.

— Пойдут. Что с тоннелем?

— Изучаем вопрос!

— Езжайте в «Хозяйственный», получите все компактные теплицы, делайте тоннель из теплиц!

— Понял! — восхитился Иннокентий и исчез так же стремительно, как и появился.

— Илья Петрович! — судорожно вмешался Ефим Ефимович. — Нет денег! Совсем нет!

— Как нет? — удивился Илья Петрович. — Ефим Ефимович, куда вы их деваете?!

Ефим Ефимович вздрогнул, закатил глаза и затрясся всем телом, демонстрируя административный апокалипсический удар, представляющий собой что-то среднее между приступом эпилепсии и методом полной «несознанки» на допросе у следователя.

— Ну-ну! — Илья Петрович похлопал Ефима Ефимовича по спине. — Не стоит. Вы же не нарком Семашко, в конце концов. Как будто не знаете, откуда берутся и куда деваются деньги? Александр Александрович! Вадим Андреевич!

— Слушаем!

К Грядищеву подбежали начальник налогового управления Прицелов Александр Александрович и начальник налоговой полиции Прикладов Вадим Андреевич.

— Ну что, дорогие наши карающе-сберегающие органы? Не пора ли нам потрясти наши маленькие «газпромчики»?

— Пора! Давно пора, Илья Петрович! — согласились оба.

— Давайте, трясите. Только ветвей не обломайте. Разрослись наши олигархи. Соком налились! И при этом никакого уважения к городскому бюджету. Вот вы, Александр Александрович, давно нефтебазу проверяли?

— На той неделе, — прошелестел Прицелов.

— Ну и что?

— Нормально. Есть мелкие недочеты. Недоимки. Ошибки. Штраф засандалили ему на пятьдесят тысяч!

— Ах, Александр Александрович. Пятьдесят тысяч рублей? Комариный укус Горелову эти ваши пятьдесят тысяч. Вы знаете, что по отчетам наши заправки продали столько бензина, что на каждую машину в городе в прошлом году пришлось аж по четыре литра! Канистра на пятерых! Они что у нас, на воздухе ездят?

— Илья Петрович, — слегка заикаясь, вмешался Прикладов. — Р-работаем! В-выявляем и п-пресекаем! Вот готовим на завтра облаву на ларьки.

— Вадим Андреевич. Какая облава? Вы знаете, что мне директор вермишелевого завода Погосян сказал на прошлой планерке? На которого вы облаву устраивали во вторник? Достали вы его, говорит. Он за неделю до вашей облавы получил шестьдесят четыре звонка с предупреждением, что облава состоится. И это при ваших двадцати восьми налоговых полицейских.

— Илья Петрович! Облава была успешной. Нашли двадцать коробок неучтенной вермишели.

— Двадцать коробок? Это вам Погосян из жалости оставил. Вот если бы вы нашли двадцать эшелонов с водкой, тогда конечно. Хотя, судя по личным особнякам некоторых ваших сотрудников, двадцать не двадцать, а десять эшелонов вы точно нашли. Как-то странно вы работаете. Параллельно нашим неплательщикам налогов. Никак вы с ними что-то не пересечетесь. Или слишком много родственников, друзей и знакомых в городе? Смотрю я на вас и понимаю, почему русичи Рюрика на Русь приглашали. Человеку со стороны, да еще с дружиной, порядок навести было несравненно легче: свои зажирели, родственниками и скарбом обросли!

Прикладов и Прицелов, на лицах которых в бледности посеревшей кожи уже начинало растворяться их беззаботное и успешное «вээлкаэсэмовское» прошлое, испытывали приступ чиновничьей лихорадки. Они судорожно облизывали губы и приближались к тому состоянию, в котором уже находился Ефим Ефимович Коновалов.

— Ну, ладно, — Грядищев достал носовой платок, промокнул лоб. — Жарковато. Как насчет рыбалки? Сан Саныч? Может, махнем на ваше место в следующую субботу?

Александр Александрович кивнул головой и даже открыл рот, но сказать ничего не смог, похлопал губами, как рыба, вытащенная на берег, растопырил «жабры» и беспомощно опустил «плавники».

— Значит, так, — Грядищев достал записную книжку. — Берете Ефима Ефимовича и дуете к олигархам. Метеориты не каждый день падают, пусть раскошелятся. Сколько — не говорите. Проверим, насколько у них совести и патриотизма. Вы у меня как три богатыря на границе русской земли. Давайте, ребята, надобно съездить в орду.

«Богатыри» судорожно закивали головами.

— Первое. Нефтебаза. Горелов Иван Семенович. Скажете, что главный врач городской больницы его «экологически чистым, неэтилированным бензином» катализатор на своем «немце» запорол. Затем к директору кирпичной фабрики Гжельскому. Кирпич не макароны, не успеет излишки спрятать. Двое пусть кирпич считают, один с Гжельским идет кофе пить. Или то, чем угощать будет. Но не увлекаться! Затем на колбасный завод, к Мясоедову. Тьфу! Фамилию хоть бы поменял. Потом на шиферную фабрику к Мзиури. Мзиури скажите, если он будет опять бартер предлагать, я с его особняка медь сдеру и его же шифером накрою. Да! И не забудьте это СП. Русско-эфиопское. Как его? «Эфрус»! Уже два года, как банановые теплицы пустили, а бананы все из-за рубежа гонят. И чтобы особенно не давить! Вежливо и на «вы». А то когда Лафетов последний раз ресторан «Белогвардейский» с ОМОНом проверял, половину городской администрации на пол положил. Олигархи это наш золотой фонд! Золотой запас Родины! Почти НЗ! Понятно?

— Понятно! — приободренно отсалютовали «карающе-сберегающие» органы.

— Софья Ивановна! У вас в эпидемотряде женщины есть?

— У нас почти все женщины!

— Так зашейте же палатку. Эй! — Грядищев запрыгнул на дымящуюся походную кухню, взял у молодого матросика черпак, попробовал. — Нормально. Посолите еще чуть-чуть. Забирайте, Софья Ивановна.

— Что забирать?

— Кухню! Подойдите к Пешеходову Николаю Борисовичу, пускай цепляет и отгоняет на территорию карантина, пока там нет потерпевших.

— Ой, спасибо!

— И оденьте же белый халат, это дисциплинирует окружающих. Виноградов!

— Я! — отозвался грузный мужчина в строительной каске, оказавшийся комендантом здания городской администрации или, как его называл Грядищев за отличные административные способности, Глухер номер два, а по общему умолчанию — Глухарь.

— Сколько флагштоков поставили?

— Десять!

— Вася, сколько нам надо?

Из-за спины Грядищева выдвинулся Василий Николаевич и зачитал:

— Триколор, городской герб, андреевский, знамя победы, флаг ФСБ, ФАПСИ, ЮНЕСКО, МВД, областной, вон, кажется, вертолет МЧС приземлился.

— Пока хватит. Виноградов, поднимай флаги, триколор и городской на одно полотнище выше остальных, подойди к Пичугину, кровь из носа, чтобы бойскауты охраняли флагштоки. Да! Пускай им Пешеходов кортики выдаст. Под мою личную ответственность, но если что, Пичугину голову откручу. Где научная экспедиция?

— На периметре.

— Как вернутся, в штаб. Оперативка через пять минут. Семенов.

— Я, — выплыл из толпы один из двух молодых людей, с трудом умещавших грудную кубатуру внутри безразмерных пиджаков.

— Бегом на периметр, Федоткина и Вангера на оперативку.

— Слушаюсь, Илья Петрович.

— Вы мэр?

Грядищев повернул голову, и это движение мгновенно было повторено всей его кавалькадой как хорошо отрепетированное па прекрасным танцевальным ансамблем. Перед ними остановилась странная процессия, состоящая из трех, взопревших от непосильной ноши сержантов и высокого худого майора с некачественными усиками и глазами председателя колхоза, все еще уверенного в том, что пшеница растет по команде: «раз-два».

— Да. Я мэр этого прекрасного города. Илья Петрович Грядищев. А вы кто? И как попали за оцепление?

— Майор Калушенко. Посланы к вам, можно сказать, с неба. Министерство по чрезвычайным ситуациям. Хотел бы приступить к руководству.

— К руководству чем?

Калушенко сделал паузу. Урожай почему-то не давал всходов. Он моргнул несколько раз, глядя в участливые глаза мэра, и объяснил медленно и более доходчиво:

— К руководству чрезвычайной ситуацией, возникшей в связи с падением на ваш город небесного тела. Предположительно — метеорита.

— Ах, вот вы о чем? — Грядищев рассмеялся, обнял Калушенко за плечи. — Непременно! Как только возникнет чрезвычайная ситуация. Пока все идет по плану. Ну, вы же должны быть в курсе? Вы же посланы к нам небом, просите, с неба. Согласно законам небесной механики по расчетной траектории на наш город упал метеорит. Не могу сказать, что мы его ждали именно сегодня, но где-то предчувствовали. Что-то такое должно было произойти. И мы не ошиблись. Никто не погиб. Практически ничего не разрушено. Все в полном порядке. Мы на то здесь и поставлены, чтобы никакая чрезвычайная ситуация не произошла! Но, если она все же случится, вы непременно приступите к руководству. А пока, пожалуйста, вон к той палатке с буквами МЧС. Обживайте командный пункт.

— Не понял! — удивился Калушенко. — А как же? Указания? Команды? Связь?

— Факс вас устроит?

— Да. Но…

— Никаких «но»! Гусев!

— Я! — шевельнулся второй предмет мебели в окружении Грядищева.

— Покажите майору Калушенко его командный пункт. И солдат разгрузите и накормите. И дайте ему факс!

— Но в его палатку не проведена телефонная линия.

— Это мы обсудим после, вы факс ему дайте…

— Ну? — Гусев смотрел в лицо немаленькому Калушенко сверху вниз под углом сорок пять градусов. — Изволите пройти?

Калушенко молчал. По нему только что проехал танк, и гусеницы отпечатались у него на груди. Сердце стучало медленно и с оттяжкой и все время попадало по вискам.

10

— Павлик!

Наташка высунула из-за спасительной калитки нос.

— Чего тебе?

Антон Брысин сидел на траве у забора, закрыв невидящие глаза, и молчал.

— Он спит?

— Не знаю, — Павлик присел на корточки, пригляделся. Какое это было странное и жуткое зрелище — заплаканный мужчина. Почему-то раньше он думал, что плакать умеют только женщины и дети.

— Павлик! Он спит?

— Отстань, малявка.

— Павлик. Может быть, он уже умер?

Антон шевельнулся, подтянул к подбородку колени и сжался в несуразный угловатый ком.

— Лучше бы я умер. А, может быть, я уже умер?

— Не обращайте внимания, — извинился Павлик. — Она маленькая. Дурочка еще.

— Лучше быть еще дурочкой, чем уже дураком! — подала голос Наташка.

— Кажется, я смогу оценить только второе, — сказал Антон и, цепляясь за штакетник, встал. — Пошли.

— Куда? — удивился Павлик.

— Ты что, не слышал? Здесь где-то рядом упал метеорит. Пошли туда.

— Но вы же ничего не видите?

— Ты меня поведешь.

— Да? — в голове Павлика мелькнула жуткая сцена из книги «Остров Сокровищ», в которой мерзкий и страшный слепой вцепился железными пальцами в плечо главного героя. Эта перспектива не вызвала у него энтузиазма, он огляделся и увидел Наташку, жаждущую приобщиться к взрослой жизни. — Эй. Наталья.

— Чего?

— Хочешь посмотреть на метеорит?

— Ну.

— Бантик давай.

Наталья с некоторым недоверием и опаской стянула с косички полуразвязанный бантик и осторожно передала его Павлику. Павлик намотал один конец на руку, а второй сунул Антону.

— Что это?

— Это бант. Лента. Будете держаться, чтобы знать куда идти.

— Я не знаю, куда идти.

— Здрасьте! — возмутилась Наташка. — Начинается! Ну-ка, давай сюда бант!

— Подожди, — отмахнулся Павлик. В его голове уже закрутилось большое летнее приключение, о котором можно будет рассказывать как минимум до нового года. — А почему вы думаете, что он вообще где-то здесь упал? Может, это вообще в другой стороне? Где-нибудь на Торпедной, или на Дачной, или вообще за речкой? И я как дурак поведу вас туда на ленточке?

— Как два дурака, — вмешалась Наташка. — Паровозиком.

— И эту дурочку еще с собой брать, — продолжил Павлик.

— Это здесь, я видел.

— Чем видел? — съязвила Наташка.

— Я видел, как метеорит пролетел в эту сторону. Сюда еще проехала пожарная машина, по-моему, был даже небольшой пожар. Мне показался дым на фоне звездного неба. Ну, а потом…

Он замолчал.

— И что потом?

— Потом меня как будто оглушило. Словно я перешел через какую-то черту. Короче, я брожу по этим улицам всю ночь и ничего не вижу. Вот, — он показал волдыри на руке и на шее, — забрел в какой-то бурьян, еле вышел.

— Так вы недавно совсем слепой? — удивилась Наташка.

— Наташка! — раздался из окна протяжный женский голос. — Завтракать!

— Иди, плюшками побалуйся, — посоветовал Павлик. — Сейчас тебя баба Дуся с ложечки покормит. А бантик я тебе верну, не бойся. Ты же меня знаешь.

— Уж знаю, — почесала Наташка затылок, на котором отпечаталось немало Павликиных щелбанов. — Но я быстро. Вы и моргнуть не успеете, а я уже опять с вами буду. Вон пожарная машина-то!

— Смотри, не подавись! — крикнул ей Павлик вслед. — Ну. Пошли?

— Где пожарная машина? — хрипло спросил Антон.

— Да вон она, рядом. Через четыре дома. Вы мимо нее прошли, когда из оврага выбирались. Да только вы не бегите, а то еще лоб расшибете. Я же должен впереди идти.

— Что там лоб! — воскликнул Антон, одной рукой вытирая пот, другую выставив перед собой с зажатой между пальцев лентой как краб клешню. — Я ждал этого дня всю жизнь! И кто же мог подумать, что этот день станет самым черным днем в моей жизни? Ведь бывают слепые писатели, математики, музыканты, наконец? Но слепых астрономов не бывает! Как не бывает немых певцов, как не бывает безногих танцоров!

— Танец живота можно без ног танцевать, — приободрил Антона Павлик.

— Не утешай меня! — взвизгнул Антон.

— Да стойте же.

Павлик дернул за ленту и чуть не вырвал ее из рук Антона.

— Что?

— Да ничего. Вы чуть в машину не врезались!

Антон протянул вперед руку и нащупал холодный металл.

— А где пожарные?

— А я откуда знаю. Вон калитка у Семена Пантелеева открыта.

— Кто это, Семен Пантелеев?

— Да так, никто. Выпить любит.

— Пошли.

— Пошли. Только, если что, мне придется убегать. Вы тогда уж стойте, он с утра трезвый бывает, не должен драться.

— Если это здесь, то меня никто уже не сдвинет с места.

Павлик с опаской прошел мимо покосившейся калитки, обогнул вросший в землю на два подгнивших венца дом и вошел в сад, а точнее в дикое буйство крапивы, лопухов и лебеды, поглотивших под собой вырождающиеся кусты смородины и умирающие от старости яблони.

— О! Сарая нет.

— А что есть?

На месте сарая чернело пепелище, а вокруг в причудливых позах спали, оглашая округу богатырским храпом, несколько дюжих мужчин в форме пожарной гвардии. Павлик подошел ближе и увидел. На том месте, где раньше был сарайчик, теперь зияла косая воронка не менее пяти метров диаметром, вокруг которой было разбросано множество разбитых бутылок и обгоревших сарайных досок.

— Ну? Что там? — крикнул Антон.

— Оно жидкое!

Внизу в середине воронки лежало нечто, более всего напоминающее огромную не менее метра в диаметре полупрозрачную каплю дымчато-розового цвета. Легкий пар поднимался над ее поверхностью, хотелось взять ложку и определить, смородиновый или клюквенный вкус таится в глубине этого колышущего чуда.

— Жидких метеоритов не бывает, — ответил Антон срывающимся голосом. — Какое оно?

— Как огромная капля теплого красного киселя, — ответил Павлик. — Больше меня в два раза… или в три.

— Ты можешь ее потрогать?

— Я могу! — крикнула из-за спины Наташка, спрыгнула в яму и сунула обе руки по локоть в это.

Это дрогнуло, колыхнулось и замерло.

— Эй, — вырвался из груди Павлика вздох зависти. — Осторожней там. Не вздумай лизнуть. Она, как ее, радиация …это… незаметна.

— А я вообще ничего не боюсь! — гордо сказала Наташка. — Только она никакая не жидкая, она теплая.

— Ты можешь взять в ладони немного? — спросил Антон.

Наташка попробовала, но это не удерживалось в ее маленьких исцарапанных ладошках, оно мгновенно выскальзывало, стоило только попытаться оторвать хотя бы маленькую часть от целого. Не сговариваясь, почти одновременно и Антон и Павлик съехали в яму.

— Где? Где это? — закричал Антон, — Я ничего не чувствую!

Он размахивал руками, бороздил по поверхности, но, кроме легкой мгновенной ряби, это ничего не вызывало. Антон не чувствовал ничего!

— Стой! — Павлик остановил его руки, — Я понял.

— Что?

— Этого здесь нет, это только кажется, что это есть. Это, ну, как его, голограмма.

— Голограмма? — Антон замер. — Фантом? Призрак? А как же воронка?

— Ну, может быть, имелась какая-то скорлупа? А при ударе она разрушилась. Или растаяла.

— Какая скорлупа? — возмутилась Наташка, — Это разве яйцо? И почему его здесь нет? А пожар? А тепло?

Действительно, тепло было. Оно стояло невидимым туманом вокруг и даже как будто задевало пальцы, когда они пытались нащупать ускользающее нечто.

— Нет, — огорчился Павлик, убедившись в тщетности попыток наполнить подобранную бутылку. — Или того, что мы видим, на самом деле нет, или оно не делится, а только льется… Но льется только внутри самого себя.

— Какой ты умный! — восхитилась Наташка, наблюдая как брошенные ею комья земли исчезают внутри этого. — Только, если честно, я ничего не поняла.

— Если честно, я тоже, — признался Павлик.

— Вы ничего не чувствуете? — спросил Антон.

— Я чувствую тепло! — радостно сообщила Наташка. — И еще обидно, что мне никто не поверит. И еще жалко, что это желе не упало к бабушке в огород. Я бы в него прыгала. Оно такое красивое, мягкое и не пачкается.

— Может быть, оно живое? — спросил Павлик.

— Ой! — взвизгнула Наташка и выскочила из этого, куда она забралась уже по пояс.

— Я чувствую, что мне что-то давит на глаза, — сказал Антон. — И сердце сжалось. Тепло тоже … но только очень слабо.

— Оно может быть живым? — спросил Павлик.

— Помогите мне выбраться, — попросил Антон.

Они вскарабкались на край воронки, отряхнулись.

— Тебе придется отвести меня к людям, — сказал Антон.

— А мы что, не люди? — возмутилась Наташка.

— Люди. Но вы ничего не решаете. Мне нужен кто-то, кто решает, например наш мэр, начальник милиции, кто-нибудь.

— Хорошо, — Павлик еще раз оглядел сумасшедшее зрелище, капля в яме и несколько спящих мужиков, как бы объевшихся этого киселя, повторил. — Оно может быть живым?

— Все может быть живым. Возможно, жив каждый атом, из которых мы состоим. Может быть, он проживает огромную жизнь за период, который мы называем миллиардной частью секунды. Возможно, звезды дышат и думают. Может быть, дерево плачет, когда дровосек подходит к нему с топором. Докажи мне, что Земля мертва. Или докажи мне, что она жива. Второе, кстати, сделать, наверное, легче. Только что от этого изменится? Ты будешь осторожнее по ней шагать?

11

Человек устает не от работы, а от неудач. И первым вестником неудачи является легкое беспокойство. Чуть слышная хандра. Душевное недомогание. Илья Петрович судьбою и способностями был избавлен от этих ощущений, но именно в этот раз не все было в порядке. Что-то томило его, побаливало под ребрами и сосало под ложечкой. Сильные мира сего наделены столь же несовершенной анатомией, что и простые смертные. Или их анатомия трудится в режимах запредельных перегрузок? Лысеют головы от отчаянного чесания затылков, немеют спины и каменеют задницы от беспощадной сидячей работы, пропитываются океанской водой бесчисленных отчетов и докладов мозги, разъедаются дорогостоящими продуктами и напитками желудки и предстательные железы, пронзаются целлюлозными астмами и канцелярскими аллергиями, пропитываются никотиновым удушьем легкие, в неравной борьбе с зеленым змеем отвердевают печени, с перебоями молотят, как банальные карбюраторные движки в условиях высокогорья, сердца. А этот успешный профессиональный рост, подразумевающий постоянное и неуклонное движение в гору? Но вершин-то раз, два и обчелся, а желающих… Так что по головам, мои милые, по головам. В этих условиях любой, покоривший более или менее значительную вершину — инвалид, а уж взявший эверест власти, практически полутруп. И нервы, нервы, нервы, нервы… Походите полжизни по краю пропасти, и ваши ноги будут подкашиваться на равнине. Тем более что отлучение от власти страшнее, чем отлучение наркомана от шприца. Первое в отличие от второго не проходит никогда и вызывает неподдельную радость публики, особенно партера и галерки. Где же тут место мистике и случайности? Только голый ортодоксальный материализм, только геометрия двух измерений, а лучше одного, как неуклонная прямая линия вперед. И упавший в вашу епархию случайный метеорит при любых обстоятельствах, за исключением сокрытия данного факта или мгновенного его пресечения, будет поставлен вам в вину при всех вытекающих и выпадающих обстоятельствах.

— Господа!

В громадной сорокаместной палатке было темно и душно. Посередине стояли два сдвинутых вместе теннисных стола, на которых лежала огромная карта города и окрестностей, сотворенная титаническими усилиями отдела главного архитектора города за два утренних часа. Карту и лица столпившихся вокруг освещал заимствованный из городского бильярдного клуба и подвешенный под потолком палатки светильник, напоминающий крышку гроба, обитую изнутри зеленым бархатом.

— Господа! — мэр оглядел присутствующих. — Сейчас уже восемь часов тридцать минут. Все вы знаете об обстоятельствах происшедшего. В настоящий момент ситуация находится под контролем городской администрации, комитета по чрезвычайному положению. Сразу скажу о главном: до сего времени благодаря нашим усилиям не допущена массовая гибель населения, нет известий о раненых, травмированных и зараженных.

Присутствующие дружно зааплодировали, отчего палатка извергла клубы пыли, и дружные аплодисменты перешли в дружное чиханье.

— Будем здоровы, — сказал мэр в наступившей, наконец, тишине, вытирая лицо синим в клеточку пролетарским носовым платком. — В тесном контакте с нами работают представители отечественных спецслужб. Только что прибыл представитель МЧС. Ждем представителя президента. Что с прессой?

— Местная под жестким контролем, — подал голос Лафетов. — Столичную пока сдерживаем на втором радиусе.

— Бойцы на втором радиусе в общевойсковых защитных костюмах?

— И в противогазах, — доложил Пешеходов. — Правда, норовят бескозырки надеть и ОЗК расстегнуть, чтобы тельняшки видно было. Что поделать, флот есть флот.

— Пусть потерпят ребята, устроим им потом совместный выпускной вечер с кулинарным техникумом. Как народ? Что в городе? Сергей Сергеевич?

— В городе все в порядке. Криминогенная обстановка стабильная. Неустойчивые элементы спровоцированы и временно оформлены за совершение мелкого хулиганства. Скоплений граждан пока не наблюдается. На въезде и выезде по трассе и всем дорогам второстепенного значения устроены контрольно-пропускные пункты. Торговые точки и заведения общепита работают в обычном режиме. Никаких особых происшествий в городе не зарегистрировано.

— Юрий Георгиевич?

К столу почти между ног стоявших протиснулся начальник пожарной охраны Снуров. Он был человеком настолько маленького роста и комплекции, что всякий раз при появлении на улицах вызывал восхищенные взгляды и цоканье языками у всех городских «форточников-домушников».

— Пока ничего нового, Илья Петрович. С пожароопасностью все в порядке, но ребят своих достать из зоны никак не могу.

— Юрий Георгиевич! Вы то хоть туда не лезьте. А ребят достанем. Живых или мертвых.

— Лучше живых, Илья Петрович.

— Будем стараться. Софья Ивановна, как эпидемиологическая обстановка?

— Пока никаких отклонений от нормы. Никаких вредных физических, химических или бактериологических факторов не обнаружено.

— А если обнаружатся?

— Полевой лагерь-карантин развернут, основные вакцины приготовлены, перевязочного материала в достатке, продукты запасены, персонал экипирован.

— Отлично. Федоткин, Вангер?

— Здесь!

— Как ваша служба наблюдения?

К столу протиснулись два старичка. Толстый и маленький оказался Федоткиным, худой и длинный — Вангером. Оба были активными общественниками, членами избирательного комитета, или, как говорили в городе, фан-клуба Грядищева. Федоткин был отставным участковым инспектором, Вангер давно ушедшим на пенсию зубным врачом. Говорили они почти одновременно. Федоткин каждую фразу начинал словами «на самом деле», Вангер словами — «если быть точнее». Федоткин вываливал слова на стол неразборчивой грудой, Вангер цедил их через калиброванное отверстие. Старички были вполне довольны всеми обстоятельствами собственной жизни за исключением одного — фамилия их кумира звучала «Грядищев», а не «Грядущев». По их мнению второй вариант был бы ближе к истине.

— На самом деле, зона уменьшается.

— Если быть точнее, уменьшилась.

— На самом деле, пока перестала уменьшаться, но уже уменьшилась метров на пятьдесят по всему периметру.

— Если быть точнее, то сейчас граница зоны проходит по улицам Парижской коммуны, по пустырю между улицей Бакинских комиссаров и улицей Миклухо-Маклая, пересекая улицу Водопьянова. Затем граница Зоны захватывает часть улиц Бакунина и Кропоткина и через луговину выходит опять на улицу Парижской коммуны, перекрывая улицы Степана Разина и Емельяна Пугачева полностью.

— На самом деле трамвайная линия полностью освободилась, и в двух брошенных трамваях копаются представители ФСБ вместе со своим начальником Исаевым Иваном Ивановичем.

— Если быть точнее, не копаются, а ходят с открытыми ртами и ругаются матом.

— На самом деле они рассматривают цветущую границу зоны, которая не однородна, а представляет собой полосу шириной метров пятьдесят.

— Если быть точнее, семьдесят метров со стороны нашего лагеря, сорок метров по остальному периметру, кроме луговины, там где-то метров двадцать пять.

— Движение внутри зоны наблюдается? — спросил Илья Петрович.

— На самом деле, мало. Детишки бегают. А чего там движение, одни старики, пенсионеры. Сектор частный, домов мало.

— Если быть точнее, в настоящее время внутри зоны находятся сто сорок два дома частной застройки, в которых предположительно проживает двести пятьдесят человек, не считая детей. Замечено около тридцати детей, играющих на различных улицах. Взрослые почти не появляются. Примерно человек двадцать выходили из домов, наверное, на работу, но вернулись, испугавшись границы.

— А как же поражающие факторы?

— На самом деле, они есть. Пожарная машина брошена, и хотя ничего не видно, пожарные неподвижны. Не найдены водитель машины депо, два водителя трамваев. Экипаж патрульной машины милиции и санитары бесцельно бродят в районе улицы Водопьянова. Пристают к детям.

— Если быть точнее, дети пристают к ним.

— Ну вот, — возмутился Грядищев, — а вы говорите, нет вредных химических, бактериологических и физических факторов. Нет, Софья Ивановна, факторы есть. Если мы чего-то не видим, не значит, что этого нет. Срочно усилить карантин. Научная экспедиция где? Николай Николаевич! Где наш Яков Францевич?

— Здесь, здесь он, — с готовностью отозвался Пичугин и помог подойти к столу заведующему городским обществом «Знание» Лемке Якову Францевичу.

— Яков Францевич, — ободряюще обратился Грядищев к Лемке. — Что вы можете сказать по поводу прояснения обстановки?

— Ничего.

— Вы не поняли, — объяснил Грядищев. — Какие новости с научной точки зрения?

— Никаких, — мягко ответил Лемке, чувствуя всем существом крушение так и не начавшейся научной карьеры. — Вы хотите, чтобы я набрал добровольцев и отправил их в зону, где, что очевидно, люди сходят с ума?

— Добровольцев надо назначить! — внушительно доложил Лафетов.

— Чтобы избежать невосполнимых потерь для нашего города, я назначаю вас добровольцем, Сергей Сергеевич, — согласился Лемке. — Вы это перенесете легче других.

— Не думаю, что руководство города вас поддержит, — не согласился Лафетов. — Кадрами не бросаются!

— Яков Францевич, — ласково обратился к Лемке Грядищев, — присутствующие здесь товарищи…

— Я полагал, Илья Петрович, что все мы стали господами, — заметил Лемке.

— Я полагаю, — холодно ответил Грядищев, — что все господа, прежде всего, товарищи друг другу. И те из них, кто присутствует здесь, находятся на передовой современной науки и в гуще событий, имеющих для нашего города чрезвычайное значение. А о чем вы думаете в этот исторический период?

— Я думаю, что следует прекратить заниматься самодеятельностью и дождаться специалистов.

— А если рядом с вами будет тонуть ребенок, вы тоже будете ждать специалистов? — возмутился Грядищев.

— Нет. Я попытаюсь его спасти, но, увы, скорее всего, мы утонем вместе.

— Я лично тонуть с вами не собираюсь! — объявил Лафетов.

— Но вы и не ребенок, да и не думаю, что мне пришлось бы вас спасать, конкуренция будет слишком велика, — ответил Лемке. — Что касается зоны, то это выше нашего понимания. Я думаю, что нам надо постараться ничего не испортить.

— Испортить кому-либо наш город я не дам! — отрубил Грядищев. — Даже вам Яков Францевич и вашему обществу. Наша задача проникнуть в зону, вызволить людей, восстановить нормальный ритм жизни. Более того, нам надлежит изучить это явление и использовать его с пользой для города! Возможно, место падения метеорита будет местом паломничества ученых всего мира. Возможно, на этом месте будет построена гостиница типа Хилтон, где станут проводиться научные симпозиумы. Возможно, наш город станет новым Кембриджем или Оксфордом. А вы говорите, ждать специалистов!

— Не думаю, что Оксфорд стал Оксфордом из-за падения на него метеорита или еще чего, — сказал Лемке, но его ответ потонул в аплодисментах, приветствующих пламенную речь мэра и в последующем чихании. Едва пыль рассеялась, как членов комитета рассек ледокол Гусева:

— На границе зоны сталкера поймали!

12

— Ой, ой!

Наташка сопела где-то сзади, обжигалась о полузасохшие стебли крапивы, но не жаловалась, а только негромко ойкала и беспрерывно всхлипывала. Антон полз молча, чутко следуя натяжению банта, который он привязал к запястью, чтобы не лишать себя возможности опираться о землю. Павлик пригибал коленями оживающие побеги крапивы, раздвигал огромные лопухи и думал, почесывая волдыри, что зря он потащился через эти ходы: нет, что ли, другой дороги? Но, думая так, он продолжал ползти вперед, повинуясь неумолимому инстинкту растущего ребенка, заставляющему беспрерывно придумывать трудности и создавать опасности для собственного организма.

— Эй! — не выдержала где-то сзади Наташка. — Скоро там? Я уже вся один сплошной волдырь.

— Ты и до этого была вся один сплошной волдырь, — немедленно отозвался Павлик и вдруг замер. — Тихо!

Бурьян внезапно закончился, превратившись в выкошенную обочину разбитой дороги, бывшей в далеком прошлом асфальтовой.

— Улица Водопьянова, — объявил Павлик и поднялся на затекшие ноги. — Осторожно, двери закрываются, следующая станция улица Бакунина!

— Не подходите близко к краю платформы! — немедленно отозвалась Наташка, расчесывая ободранные коленки. — Вы можете запросто свалиться на контактный рельс.

Антон Брысин не стал подниматься, он присел на траву и, не выпуская бант, начал медленно вертеть головой, пытаясь по теплу определить, где находится солнце.

— Ложись! — крикнул Павлик, и вся компания дружно плюхнулась на траву.

— Воздушная тревога? — саркастически спросил Антон, пытающийся находить приятные стороны в беспомощном состоянии.

— Танки! — свистящим шепотом отозвался Павлик.

— Гранаты есть? — зло усмехнулся Антон.

— Гранат нет, — с сожалением ответила Наташка.

— Шуточки на позиции! — прикрикнул Павлик. — Внимание, вижу два танка по направлению к перекрестку улицы Миклухо-Маклая, улицы Ветеранов и улицы Водопьянова. Расстояние примерно триста — четыреста метров. Расчет, приготовиться к маневру.

— Прицел двадцать, трубка семь, — зло отозвался Антон, но в следующую секунду, чтобы избежать вывиха в обвязанной бантом руке и, невольно подчиняясь дикому крику Павлика «Вперед», вскочил и понесся за «путеводной нитью», нелепо вскидывая ноги и непроизвольно отклоняясь корпусом назад.

— Лежать, — скомандовал Павлик, и его «бойцы» повалились на траву.

— В следующий раз предупреждай, когда побежишь, — прошипел Антон, потирая руку. — Чуть руку мне не вывихнул!

— Медсестра Иванцова! — повысил голос Павлик.

— Тута! — отозвалась Наташка.

— Окажите первую медицинскую помощь.

Наташка с готовностью рванулась к лежащему Антону, замешкалась, но затем стянула с косичек второй бантик и стала перевязывать ему голову.

— Девушка, вы не ошиблись в диагнозе? — спросил Антон.

— А так красивше! — поразила его неумолимой логикой Наташка.

— Красивее, — угрюмо поправил Антон и поинтересовался у Павлика. — И где же вы намечаете направление главного удара?

Они лежали на противоположной стороне улицы Водопьянова. Павлик, сложив ладони в трубочки, изображая бинокль, внимательно осматривал окрестности.

— Внимание, наблюдаю скопление вероятного противника.

— И много его там? — спросил Антон.

— Кого?

— Противника.

— Вероятного противника, — поправил Павлик. — Двое мужчин в национальных одеждах, бабушка с ведрами, некоторое количество бегающих детей, четверо человек в белых халатах, трое милиционеров. Указанные объекты передвигаются на дистанции сто — двести метров. Предположительно двое мужчин, дети и бабушка — туземцы. Четверо людей в белом, по всей видимости, вражеские лыжники, милиционеры — это переодетые шпионы.

— Павлик! — повторно восхитилась Наташка. — Какой ты умный!

— Приказываю укрепить позиции. Окопы роем в полный рост!

— Стоп! — скрипнул Антон и стал нервно бить кулаками по земле. — Хватит! Прекратите идиотизм. Вы ничего не поняли. Это не игра. Над нами произошла космическая катастрофа. Мы в эпицентре события планетарного масштаба! Возможно, что мы уже облучены, заражены. Возможно, что многие уже погибли! Станьте же, наконец, серьезнее!

Павлик и Наташка с некоторым удивлением выслушали эту гневную тираду, посмотрели друг на друга.

— Он меня уже достал, — сказала Наташка. — Давай, отведем его на трамвайную остановку, пускай едет куда хочет.

— У нас в классе тоже один такой есть, — подтвердил Павлик. — Любую игру может сломать. Это ему не так, это не эдак. Между прочим, если верить нашей историчке, некоторые армии, особенно в древности, своих пленных или раненых пристреливали. Я только не помню, чтобы они не мучились, или чтобы самим с ними не мучиться?

Антон сидел в придорожной канаве, растерянно мотая головой и пытаясь понять, продолжается ли «идиотизм», или это ему только кажется.

— Ну! — неожиданно взвизгнул он.

— Пошли, — сказала Наташка. — Клиент нервничает.

Павлик мрачно засопел, поднялся.

— На танки я все равно не полезу. Огородами пойдем, на Миклухинскую остановку.

13

— Где вы их взяли?

Грядищев, в белом халате, с висящей на подбородке марлевой повязкой рассматривал через полупрозрачный полог из тепличной пленки пленников, вокруг которых суетились несколько людей в хирургических халатах.

— Они вышли из зоны на огородах между улицей Бакунина и улицей Бакинских комиссаров, — пояснил Грядищеву Василий Николаевич, следующий за ним как несчастная и неупокоенная тень.

— Контакт с зараженными был?

— Контакта не было. Ребята их сразу положили лицом в пыль, пришлось сделать несколько предупредительных выстрелов вверх. С ними была еще девчонка лет девяти-десяти, успела скрыться в зоне. Стрелять согласно инструкции не стали. Держались с наветренной стороны, накрыли пленкой до прихода отряда Софьи Ивановны. Затем построили туннель и пригнали сюда.

— И кто же из них этот ваш… сталкер? — угрюмо поинтересовался Грядищев.

— Вон тот, мальчик.

— А это кто?

— По всей видимости, его клиент.

— …?

— Ну, то есть, он его, так сказать, выводил из зоны.

— А почему сталкер? Это что, болезнь? Или профессия такая?

— Скорее, хобби. А может, профессия. Так в фантастических романах называется проводник в зону, конкретно в книге …

— Василий Николаевич! У вас есть время читать фантастические романы? Очнитесь, Василий Николаевич. У нас тут никакой фантастики быть не должно и не будет. А если какая фантастика и случится, так мы ее будем последовательно и упорно лечить вплоть до ампутации. И никаких сталкеров в нашем городе не было и не будет. А если заведутся, вытравим их как тараканов с помощью санобработки. Вон, Софья Ивановна лично побрызгает. А если кто этого не понимает, то мы будем ему это настойчиво объяснять. Все вам понятно, Василий Николаевич, или мне повторить это еще восемнадцать раз?

Василий молча кивал и, напрягая все клетки нервной системы (нервной в обоих смыслах), готовился принять на себя лавину, а точнее энергетический сель, вызываемый Грядищевым в самом себе в исключительных случаях, а точнее, в случаях крайней необходимости концентрации энергии для разрешения неразрешимых проблем. Неразрешимыми проблемами интуитивно Грядищев считал те редкие обстоятельства, когда события удивительным образом переставали подчиняться его воле, а дар предвиденья на время угасал так же, как угасает мужская сила у мнительного горожанина. Не от возраста, а от неосторожного слова. И вроде помнится как, и мушка не сбита, и вот она цель, но, верно, слишком влажен порох, и напрасно стучит боек. Что делает горожанин в подобных случаях? Как правило, ничего. Вздыхает. Имитирует усталость после тяжелого трудового дня. Кивает на неблагоприятную климатическую среду и магнитный фон. Ломает шпагу или вешает бутсы на гвоздь. По глупости покупает механические заменители. От отчаянной глупости прибегает к химеотерапии. От ума плюет на временные проблемы и относится к жизни философски. От большого ума воспитывает в себе спортивную злость.

Илья Петрович обладал не только большим умом, он был берсеркером. Но не скандинавским, а нашим, отечественным. Скандинавские викинги — берсеркеры, что известно каждому краеведу, отличались от остальных нормальных древних бандитов тем, что во время боя приходили в состояние неистовства, обладали несокрушимой силой и полной неуязвимостью. Они прыгали в гущу схватки и с бешеным воем и пеной на губах крушили все на своем пути, не обращая внимания на собственные раны, зачастую смертельные. Правда, некоторые историки приписывают эту их способность действию настоя мухомора, который воин, якобы, принимал перед битвой, чтобы отключить собственный рассудок, но это общая ошибка всех ученых, не поверяющих теорию практикой. По необъятным просторам бывшей страны Гардарики и на всем протяжении бывшего пути из варяг в греки миллионы потомков вятичей и кривичей и иже с ними принимали и принимают настойки и похлеще мухоморных, при этом регулярно отключая рассудки, но только что-то маловато среди них воинов, а берсеркеров и подавно — раз, два, и обчелся.

Илья Петрович не нуждался в мухоморной настойке так же, как и в отключении рассудка. Он был берсеркером натуральным. Настойки он, конечно, уважал, но пользовался ими, как правило, после боя для расслабления тела и отдохновения души. И хотя бешеным воем, переходящим в административное шипение, он обладал, но пены на губах у него не было. Зато была огромная психическая сила, сметающая на своем пути все, начиная от любой комиссии и заканчивая любым просителем. К сожалению, Василий как лицо должностное, а значит, подневольное, «сместись» никуда не мог, поэтому стоял напротив Ильи Петровича и от каждого его слова или уменьшался ростом, или погружался в землю не менее чем на палец.

— Ну? — наконец спросил Илья Петрович, словно ожидал от скукожившегося Василия ответа сразу на все заданные вопросы. — Молчишь? А ну-ка, давай сюда этого сталкера!

С этими словами Грядищев сорвал пленку и предстал перед копошащейся белой кучей.

— Софья Ивановна! Бросьте же, наконец, заниматься всякой ерундой!

— Как!? — подняла голову оскорбленная этими словами до глубины души одна из «белых птиц». — Вы куда, Илья Петрович? Не смейте! Я отвечаю…

— Здесь за все отвечаю я! — оборвал ее Грядищев. — Вы все анализы уже взяли?

— Да. Но…

— Какие «но»? Какие «но»? Даже я, человек далекий от медицины, уже понял, что действие зоны на человека психическое! — отчетливо постучал себя по лбу Грядищев. — Что вы их ковыряете? Давайте их сюда. Ну?!

Последнее слово Грядищев произнес столь внушительным тоном, что весь медперсонал, как испуганный курятник, взвился в воздух и разлетелся в стороны. Перед Грядищевым на двух явно гинекологических креслах сидели две истерзанные фигуры. Пунцовый от страха и смущения Павлик и плачущий счастливыми слезами Антон Брысин.

— Ну-ка. Софья Ивановна. Верните мужчинам штаны. Что за женские методы? За что вы им мстите? Ну, никакого уважения к мужскому достоинству. И не надо их одевать. Они и сами в полном порядке. Вот вы. Как вас зовут?

Антон, улыбаясь и всхлипывая, судорожно прыгал на одной ноге, пытаясь засунуть в штанину другую ногу.

— Антон! Антон Брысин, Илья Петрович.

— Что же вы плачете, господин Брысин? Вы уже среди своих. Здесь вам плакать не дадут.

— От счастья, Илья Петрович, от счастья! Вот вы говорите, что зона на психику действует, а я ведь ослеп там. И вы знаете, думал, что уже все. Простился со зрением. А вот же, вышел, и, пожалуйста, зрение почти уже полностью вернулось!

— Да. Это приятно. А что же вы, Антон, делали в зоне? Вы проживаете там или что?

— Да что вы? Я и знать не знал ни о какой зоне. Я на улице Ленина, как и все нормальные люди проживаю. Я астроном-любитель. Это я, знаете ли, открыл этот метеорит, который упал.

— Почему же вы, господин Брысин, не предупредили о вашем открытии городскую администрацию?

— Я, понимаете ли, зафиксировал сам момент падения. Ночь же была. Вот и побежал к месту падения, чтобы оценить ситуацию на месте. Так что был на месте падения, можно сказать, первым.

— И что же вы там видели?

— К сожалению, ничего, Илья Петрович.

— То есть?

— Илья Петрович! Я же объясняю, ослеп я в зоне. Я ничего и не мог видеть. Но я трогал!

— Что вы трогали?

— Этот, как его, метеорит. Только…

— Только?

— Только ничего не почувствовал… Он какой-то никакой.

— Что же вы так, господин Брысин? Открыли, значит, метеорит, допустили при самом грубом собственном попустительстве его падение на родной город, а теперь говорите, что он невидимый и бесплотный? Может быть, его вообще нет? Так мы мистиками станем. Один свидетель, и тот ничего не видел, ничего не трогал, ничего не знает.

— Илья Петрович! У меня имеется журнал наблюдений за ночным небом. Там все зафиксировано!

— Софья Ивановна, — повернулся Грядищев. — Где там этот журнал? Ах, вот он? Смотрите-ка, Василий, в обычную школьную тетрадку заносятся открытия века. Журнал ночных наблюдений Антона Брысина.! А? Каково! Ну-ка, что тут у нас? Вот, читаем: «Неудачно. Дом номер семь. Третий этаж. Второе окно слева. Двадцать три пятнадцать, двадцать три тридцать. Женщина сквозь тюль. Фигура так себе. Ходила без верха, затем задернула шторы. Ноль часов десять минут. Дом номер четыре. Четвертый этаж. Пятое окно справа. Бабуля ходила минут тридцать совершенно голой. И чего бабушке не спится? Испортил себе на неделю вперед все эстетическое впечатление».

— Что это? — оторопевшим голосом спросил Грядищев у Антона, который имел вид еретика, подвергшегося пыткам, а затем выведенного на эшафот.

— Илья Петрович! Это не здесь. Вы дальше читайте!

— Дальше я читать не буду! — рубанул Илья Петрович, бросив заветную тетрадку на земляной пол. — Пускай дальше прокурор читает. Я так собственно и предполагал. Интеллигенция! Я тебе сейчас испорчу эстетическое впечатление. Софья Ивановна! Заберите этого астронома-извращенца и сделайте ему полный карантин по максимальной программе. Резекцию, вакцинацию, пункцию, ампутацию — все! Вплоть до клинической смерти. Потом к стоматологу его на полную санацию! А потом передайте Лафетову вместе с тетрадью. Так. А вы? Вы что нам покажете?

Грядищев пристально посмотрел на Павлика, который вел себя как кролик, ожидающий очереди быть вброшенным в клетку к удаву.

— Ничего, — хрипло сказал Павлик, нервно сглотнув слюну.

— Послушайте. Вы же этот, как его, сталкер. Или вы тоже смотрели, но не видели, щупали, но не трогали?

— Нет. Видел.

— Что конкретно?

— Этот… Метеорит.

— И какой же он?

— Такой… жидкий.

— Не понял?

— Он жидкий.

— Василий!

— Да! — подскочил уменьшившийся Василий.

— Что там пишут в ваших книгах? Жидкие метеориты бывают?

— Нет, Илья Петрович! В основном железные и каменные, но чисто теоретически ведь это мог быть и кусок льда! А если он растаял?

— Да нет. Если уж в воздухе не растаял, за десять часов на земле уж точно бы не растаял. Да и не слышал я еще, чтобы из-за куска льда полгорода сдурело! Как вас зовут?

— Павлик.

— Местный?

— Нет. Приезжий. На лето к бабушке.

— Вот. Все проблемы из-за приезжих. Оккупанты тоже все всегда приезжие. Стоит вспомнить историю — любую смуту затевали приезжие! Местные, они спокойнее! Даже если и негодяи. Мы к ним привыкшие, знаем, чего ждать. Так почему же, Павлик, на тебя зона не действует?

— Какая зона?

— Как же какая? Более двух километров в диаметре. Аккурат вокруг того места, где твой метеорит упал или капнул, если он действительно жидкий. И не войти туда, не выйти. Сразу «крыша едет». С ума люди, понимаешь, сходят. А те, которые и так без ума, — Грядищев кивнул в сторону унесенного на аутодафе «стаей белых птиц» Брысина, — те вон слепнут или еще что. А тебе как бы и ничего? Чем ты это можешь объяснить?

— Не знаю, — ответил Павлик.

— Не знаешь? — Грядищев еще раз осмотрел мальчишку, словно намереваясь его раздавить. — Что ты там еще видел?

— Все как обычно. У дома Семена Пантелеева машина брошенная стоит. Пожарная. И вокруг воронки, где этот… метеорит лежит, пожарники спят. Еще по улице Водопьянова санитары и милиционеры ходят. Как-то странно…

— Странно?

— Ну, бесцельно. Как пьяные. Речь вашу слышал. По радио.

— И все? То есть больше ничего о зоне ты сказать не можешь?

Павлик отчаянно замотал головой.

— Ну, что же, расскажи еще о своем жидком метеорите. Какой он?

— Он больше меня размером. Малиновый такой, светится немного. И теплый, как кисель. Только не пачкается.

— Пачкается! — оборвал его Грядищев. — Уверяю тебя, что пачкается. И многие уже не отмоются никогда…

— И еще я подумал, — Павлик нерешительно замолчал на мгновение. — Может быть, он живой?

— Живой? — Грядищев засмеялся. — Ты только этого при Софье Ивановне не говори. Уж живого метеорита мы точно в нашем городе не допустим. Только нам космических паразитов не хватало. Послушай, Павлик. А не мог бы ты оказать услугу нашему городу?

Павлик тяжело вздохнул. Не нравилось ему это все. Не нравилась палатка. Не нравился длинный прозрачный тоннель, через который его гнали молодые курсанты с испуганными лицами. Все коленки сбиты. И этот страшный человек, у которого не было глаз, только два мутных колодца без дна.

— Ты слышишь меня?

— Не знаю. Наверное, смог бы. А что я должен буду сделать?

— Скажи мне, Павлик, что ты делаешь, когда тебе больно?

— Терплю.

— А если еще больнее?

— Плачу.

— А если еще больнее!?

— Не знаю.

— Да. Тебе этого лучше бы не знать. Так вот, Павлик. Мне сейчас очень больно. Нам всем сейчас очень больно. Городу нашему очень больно. Больнее, чем когда можно поплакать. Этот метеорит, живой он или мертвый, твердый или жидкий, попал нам всем в самое сердце. А что, если то, что ты видел, это не малиновый кисель, а кровь нашего города? Мы ранены, Павлик, и нам нужно лечиться. Хочешь быть санитаром?

— Я… я не знаю.

— Тебе не придется ничего делать. Почти ничего. Возможно, только провести в зону тележку, канат, какой-нибудь груз, не знаю. Нам нужно вытащить оттуда наших людей. Их надо спасти!

— Зачем? Ведь они там живут.

— Это им только кажется, что они живут. Зона действует неощутимо, но безошибочно. Может быть, нам даже придется уничтожить метеорит. Тебе не приходилось играть в бомбочки? Ну, что ты? Все маленькие дети мечтают играть в бомбочки. Любой мальчишка взрывал в детстве бутылки с карбидом. Ты хочешь устроить самый настоящий взрыв? Городская газета напечатает твой портрет…

— Илья Петрович! — полог палатки откинулся, и в снопе дневного света показалась пирамидальная фигура Лафетова. — Илья Петрович! ЧП!

— Еще один метеорит?

— Илья Петрович! Этот майор. Калушенко. Из МЧС. Он самовольно попытался пересечь границу зоны!

— Туда ему и дорога. Но у него получилось?

— Получилось. На вертолете. Только он выбросился над зоной.

— Откуда?

— Из вертолета. Над зоной выбросился. Вниз сиганул!

— Да черт их всех возьми! Что, у нас своих идиотов мало, что их нам из центра присылают? Где вертолет?

— Вертолет приземлился на кольце. Сейчас опрашиваем пилота.

— Ладно. Хоть имущество не пострадало. Софья Ивановна! Возьмите мальчика. Софья Ивановна. Где мальчик?!

Мальчика уже не было. Воспользовавшись громогласным явлением Лафетова, движимый безошибочным мальчишеским инстинктом, Павлик уже летел, едва касаясь ободранными коленками земли, через этот тепличный коридор назад, к дому, к бабушке! Прочь от этого сумасшедшего мира, от этих безжалостных «белых птиц», туда, где зона расцветает дикими цветами, но где никто не заставляет его тащить тележки, канаты или что-нибудь взрывать. Он промчался эти двести, триста, четыреста метров быстрее, чем истошный крик Лафетова докатился до оцепления, вылетел отчаянным зверьком из тоннеля, пробежал последние десять метров, юркнул под приклад оторопевшего курсанта и нырнул в зону. Огромные пахучие цветы хлестнули его по щекам. Он пробежал между раскидистыми кустами и увидел заплаканную Наташку.

— Павлик! — заревела она в голос. — Я думала, что вас застрелили!

С этими словами она бросилась к нему на шею, обхватила тонкими руками и поцеловала в губы грязными и сладкими губами.

— Только не говори никому, что я тебя поцеловала, а то умру!

Павлик растерянно опустился на землю. Он понял, что было не так в этот день с самого утра. Музыка! Неслышная уху, она вливалась в него через подошвы, ободранные коленки, кончики пальцев, кожу лица, ноздри и глаза, заползала невидимым ритмом или вибрацией внутрь и пронизывала все существо.

14

Когда-то давно, когда Павлик был еще маленьким, она села с ним на Московском вокзале в электричку минут за двадцать до отправления. Час был неурочный, народу в вагоне оказалось мало. Павлик съел мороженое, через пять минут начал ерзать, через десять прыгать со скамьи на скамью, а через пятнадцать спросил ее свистящим шепотом:

— Мама, а почему электричка не едет?

— Не знаю, наверное, еще рано.

— А я знаю! Она силы набирает.

Наверное, в этот раз она набрала их недостаточно. Электричка ползла с одышкой, медленно и с частыми остановками. Половину трехчасового пути ей пришлось стоять, потому что никто не уступал место. Непорядочные мужчины играли в карты, порядочные притворялись спящими. Утешало только одно: теперь ей не приходилось тащить с собой тяжелые сумки с продуктами. Времена изменились. Все уже можно было купить и в городе и даже дешевле, чем в столице. Были бы деньги… Были бы деньги… Были бы деньги… Электричка убаюкивала. Павлик уже стал такой большой. Многие вещи понимает еще до того, как она откроет рот, чтобы сказать ему о чем-то. Как он похож на своего отца…

Три бесконечных часа. Она любила их, эти три часа. Отступали заботы, она оставалась наедине с собой, отключалась от захлестывающего быта, от боли, от усталости, от разочарований и даже от одиночества. Она думала… Вспоминала и проживала заново счастливые моменты собственной жизни. Мечтала о свершении каких-то давних задумок или планов. Купалась в любви к ребенку. Старалась восстановить до мельчайших черточек в памяти лица давних и полузабытых знакомых, их одежду, тембр голосов… Негромко плакала о чем-то…

Ну, вот уже и нелепые красные пакгаузы по левую руку. Столбы семафоров. Пышные вишневые сады и картофельные грядки в полосе отчуждения. Вокзал. Ожидающие, встречающие и уезжающие. Город. Электричка остановилась, раскинула двери и, тяжело вздохнув, привалилась к серому исплеванному и истоптанному перрону. Все.

Любила ли она этот город? Вряд ли. Любить безоговорочно можно только свою настоящую родину, то место, где прошло твое детство. Но в этом городе прошло и проходит детство ее сына, так что у нее еще есть время полюбить эти улицы и эти дома. Она вышла из вагона, перешла по мосту на привокзальную площадь, миновала шумный рынок и вышла к трамвайной остановке. Ни первого, ни третьего номера видно не было, она отошла к лотку и купила связку бананов. К остановке с двух сторон одна за другой подходили «двоечки» и, высыпав и всосав в себя пассажиров, отправлялись дальше. Все ясно. Опять какой-то трамвай от старости рассыпался прямо на рельсах. Почему ей всегда не везет? Она улыбнулась про себя двойственности этого слова. Что ж, придется пройти одну остановку пешком.

Она вошла в вагон и села к окну, сразу отключившись от происходящего вокруг. Трамвай звякнул по ушам зазевавшегося пешехода и без всякого энтузиазма пополз по рельсам. Миновал остановку «Улица Булдягина», названную вместе с улицей в честь какого-то неудачливого террориста начала века и от руки неумело исправленную в «Улицу Бульдогина», затем приободрился и побежал в сторону трамвайного депо, но, как это скоро выяснилось, напрасно. Вагоновожатый не оправдал ожиданий изношенного транспортного средства и направил вагон дальше, к морскому училищу. Этого трамвай вынести уже не мог и с вздохом выпустил синий дымок из-под задних сидений, что пассажиров нисколько не удивило, поэтому окончательно разочарованному вагону пришлось пыхтеть по рельсам дальше.

Против своей воли она слушала плывущие сквозь звон и лязганье по салону разговоры и машинально отмечала повторяющиеся слова: «метеорит», «мэр», «оцепление», «заражение», «зона», «излечение», «церковь», «ФСБ» и еще какие-то едва слышные и совсем непонятные словосочетания. На остановке «морское училище» в вагон вошли несколько курсантов с озабоченными лицами, противогазами через плечо и какими-то прорезиненными свертками в руках. Она улыбнулась их бескозыркам. Ее всегда смешило присутствие морского училища в городе, единственную речку которого можно было перейти вброд в самом широком месте. Конечно, если вспомнить, что столица — это «порт пяти или семи морей», то иметь морское училище в каких-нибудь ста пятидесяти километрах от порта — не такая уж и глупость. По крайней мере, будет меньше утонувших.

Трамвай миновал улицу Парковую. По зеленой траве шли люди в белой одежде с бритыми головами, били в барабаны и что-то пели. Немного дальше вдоль линии трамвай обогнал процессию, напоминающую крестный ход. Впереди пятился священник, размахивая кадилом и обращаясь с какими-то словами к следующей за ним пастве, состоящей из молоденького служки с хоругвью в руках, некоторого количества старушек удивительно малого роста, сытых мужиков с благостными лицами и такого же количества любопытных и зевак. Она удивилась, потому что не помнила никаких церковных праздников в это время, затем присмотрелась, выныривая из полузабытья, и поняла, что все люди, которых она видит в окно, идут в одну и ту же сторону, туда же, куда едет трамвай. Трамвай остановился на остановке «Кулинарный техникум», всех высадил, никого не посадил по причине отсутствия желающих и, весело погромыхивая, укатил.

Она оказалась в толпе людей, которые стояли, сидели на траве, на бордюрных камнях, переговаривались, гудели, как потревоженный улей. Пекло полуденное солнце. Посередине трамвайного кольца стоял, накренившись на бок, зеленый вертолет с крупными буквами на боку «МЧС», охраняемый курсантами с нервными лицами и мучеником-милиционером в «теплом» салатовом бронежилете с надписью «ДПС» на спине. Справа, из-за чугунной ограды сквера, поднимались громадные зеленые палатки, дымила полевая кухня, и безвольно колыхался на флагштоке ленивый белый флаг с красным крестом и полумесяцем. Впереди, за остановкой «улица Миклухо-Маклая», там, где толпа внезапно оканчивалась, стояла цепь, состоящая из людей в противогазах и странных желто-серо-зеленых балахонах. А еще дальше, метров через двести-триста, поднималась стена буйной растительности ядовитого зеленого цвета, испещренная пятнами невообразимых расцветок и форм. Там, за этой стеной, где-то там должен быть ее сын, ее единственный ребенок, смысл ее жизни, ее больное сердце, вся ее вселенная. Ноги у нее подкосились, и она упала на людей.

15

Короля делает свита. До известного момента. То есть делает, но может и растоптать. Если же она не может растоптать, значит, либо свита плоха, либо король хорош. Свита была совсем неплоха. Более того, она была прекрасна. Она стояла позади «короля» несокрушимой стеной. Дай им в руки мечи и арбалеты, одень их в латы, перенеси на мгновение в мрачное средневековье, да не дай счастливым роком в предводители сэра Грядищева, тут же раздерут королевство на крохотные княжества и мизерные графства. Перессорятся, перепьются, перережут друг другу глотки, уверяя друг друга в вечной любви, погрязнут в обжорстве, блуде и роскоши на фоне множества согнутых, закабаленных, снующих, как муравьи в тщетных попытках обеспечить себе на крохотную толику больше, чем жалкий кусок хлеба, похлебку и деревянные башмаки. Да что там латы? Что мечи, что пушки? Все это не более чем условность, пока этот мир держится на хрупком равновесии между страхом слабых перед сильными и мечтой первых стать вторыми.

Да. Каждый ефрейтор мечтает стать генералом, но, к счастью, несмотря на печальные исторические исключения, судьба не благоволит к ефрейторам. И пусть печет их рок, как грязная торговка пончики в придорожном ларьке, целью эволюции и природы являются фигуры совсем иного масштаба и свойства. Что за гул давит нам в уши? Это пчелиный рой. Убей матку, и разлетится он по воздуху, рассеется в дым, погибнет в безвестности, покусав при этом всякого безжалостно и жестоко. Маткой города, властителем великолепной, но беспомощной свиты был Илья Петрович Грядищев.

Сейчас он стоял в десяти метрах от границы зоны, упершись взглядом в зеленую стену сумасшедших джунглей, и молчал. Остальные члены ГКЧП и некоторые приглашенные толпились слегка позади по полуокружности радиусом примерно метров в двенадцать. Радиус в отношениях начальник — подчиненный говорит о многом. Определяется этот радиус внутренним ощущением подчиненным комфорта или дискомфорта при общении с начальством. В минуты душевного спокойствия начальника он может быть размером и в полтора метра, и в метр, и меньше, если речь идет о подчиненном-женщине, либо расстоянии до начальствующего уха. В минуту начальственного раздражения он увеличивается метра на два или три. В минуту его душевного волнения он будет никак не менее шести метров, или таким, насколько позволяют размеры кабинета начальника, в котором и намечается неотвратимая экзекуция. Сейчас его размеры говорили лишь о том, что чаша терпения переполнена, патрон находится в патроннике, фитиль зажжен, и взрыва надо ожидать с минуты на минуту. Присутствующие ощущали легкую тошноту, как от морской болезни. (Кстати, наличие в городе морского училища старожилы объясняли как раз приступами «морской болезни» министра обороны во время одного из его вояжей по городам и весям).

— Ну? — негромко спросил Илья Петрович, и все, стоящие по окружности и не имеющие смелости подойти поближе, наклонились вперед, боясь пропустить хоть одно слово из сказанного.

— Что происходит, друзья мои? — поинтересовался Грядищев. — Прошло уже пол дня. Больше! Прошло уже двенадцать часов с момента падения метеорита, а мы придвинулись к нему всего лишь на несколько шагов. И то, скорее всего, не по своей, а по его воле. Неужели наш городской комитет по чрезвычайной ситуации в данном случае совершенный рудимент на теле нашего города? Что мы успели предпринять? Смотрим на эти сумасшедшие березы, которые цветут как орхидеи, на серые заборы, которые пускают корни в асфальт и выбрасывают листья, на траву, которая завивается винтом, и дивимся. Суем в зону кусок доски, спиленной сто лет назад и двадцать раз покрытой лаком, и засекаем, что если воткнуть ее в землю, она зацветет через десять минут, а если не втыкать, то через пятнадцать. Мы что тут? Мы зачем тут? Мы тут научной работой собрались заниматься? Или кого-то прельщает должность лаборанта? Еще раз напоминаю нашу задачу. Ликвидировать опасную ситуацию. И самое главное, чтобы в процессе ликвидации не создалось новой опасной ситуации. Может быть, потом на месте падения метеорита и появятся толпы туристов, но это будет потом. Только многие из нас этого не увидят, кроме, конечно, избранных народом. Что же нам делать? Ликвидировать? Изъять? Изолировать? Уничтожить? Управлять ситуацией! Что у нас в активе? Ничего. Что у нас в пассиве? Все. А между тем в зоне находятся наши соотечественники. Наши братья и сестры! Друзья мои. Возьмите себя в руки. Все усилия на достижение одной задачи: ликвидировать ситуацию, ликвидировать зону, проникнуть к месту падения. Какие будут предложения?

Возникла тягостная пауза. Меланхолично шелестел ветер. Похрустывали коричневатые опавшие лепестки и листья, окружающие зону широкой полосой. Свербило в носу от жары и пыли.

— Да! — среагировал Грядищев на громкое чихание Лафетова. — Сергей Сергеевич, я слушаю ваши предложения.

Лафетов поперхнулся, чихнул еще несколько раз и, тоскливо оглядевшись по сторонам, сделал шаг вперед:

— Илья Петрович, силами, вверенными мне в подчинение, установлено оцепление зоны. В настоящий момент заканчивается установление заграждения из колючей проволоки по всему периметру. Изучается вопрос об устройстве контрольно-следовой полосы. Беспокойство вызывают скопления граждан по второму периметру. Да и курсанты…

— Что курсанты? Николай Борисович?

— Тяжело, Илья Петрович! — отозвался маленький и сухой капитан третьего ранга Пешеходов. — Жара плюс тридцать. В ОЗК потери веса доходят до трех килограммов на одного курсанта! Есть случаи обмороков.

— Понятно. Софья Ивановна! У вас белых халатов много?

— Порядка двух сотен. Потом в прачечной и у сотрудников.

— Софья Ивановна, соберите мне тысячу халатов. Любым путем. Николай Борисович, переоденьте курсантов. Так даже лучше будет, народ врачей больше милиции боится. Но все же, Сергей Сергеевич. Это все проблемы. А предложения?

— Зону надо штурмовать! — хрипло сказал Лафетов. — Может, ОМОН?

— А что, ОМОН подвержен меньшему воздействию на мозг?

— Защитные каски, щиты, вязаные подшлемники…

— Что вы мне говорите? Подшлемники? Броня не спасла! Два танка в полосе торчат. В сирени они, видите ли, завязли! Вы видели сирень, которая траки на гусеницах рвет? Чушь. Просто вылезли танкисты, сорвали погоны и пошли гулять по зеленой травке. Вы присутствовали на допросе этого пилота из МЧС? Вы слышали, что говорит сорокалетний мужик, на котором клейма негде ставить? Он ничего не говорит, он плачет, он маму вспомнил! Он ее двадцать лет не вспоминал, а теперь вспомнил. Видите ли, он ей был плохим сыном. А мне плевать, каким ты был сыном! Мне нужно, чтобы ты был гражданином. Мамы у нас разные, а Родина одна. А этот сукин сын майор?! Самый умный оказался! По воздуху штурмовать решил! Полковничьи звезды глаза ему ослепили! Однако, когда из вертолета выпрыгивал, говорил совсем другое. «Грустно, — сказал, — дураком помирать, но приходится.» Иван Иванович!

— Да! — отозвался стоящий в строю Иван Иванович Исаев, импозантный и холеный начальник городского отдела ФБС, принимая позу, характерную для старта марафонского забега.

— Если все идиоты начнут с вертолетов прыгать, кто налоги платить будет?

— Никто, — нашелся Исаев, — только на всех вертолетов не хватит!

— Вот поэтому и вертолетов в стране не хватает, что налоги вы плохо собираете, — безапелляционно резюмировал Грядищев. — Так вот, запомните. Идиот может сказать мудрую вещь. По закону вероятности. Случайно. Но пусть никто из присутствующих в своих действиях на подобную случайность не рассчитывает. Не пройдет! А времени осталось мало. Вы думаете, что мне еще долго удастся сдерживать на втором радиусе весь этот информационный беспредел? Все эти «ОРТ», «РТВ», «НТВ» и прочие ТВ? Кстати, Василий, что там наши пишут? А вы послушайте, Сергей Сергеевич, вроде как пресса под вашим контролем!

Лафетов слегка пригнулся, словно приготовился к прыжку в сторону или назад, а Василий достал из кармана скомканные листки и нервно зашелестел ими.

— Илья Петрович, в свежих номерах, кроме вашей речи, никакой информации не оказалось, но все выпустили экстренные выпуски в форматах «а четыре» или «а три». Тираж примерно до тысячи экземпляров, выполнен в основном на ксероксах. Есть листовки неизвестных авторов.

— Ну, говорите же! Что пишут?

— Ничего особенного, Илья Петрович. Вот листок «Городской правды». Здесь дается увлекательный обзор известных человечеству фактов падений небесных тел, обширный экскурс в загадку Тунгусского метеорита, представлена гипотеза о причинах вымирания динозавров. Есть классификация по типам метеоритов. Кстати, оказывается официальных сведений о гибели людей от удара метеоритом пока не зафиксировано.

— Это пока.

— Вот, значит. Ну и рекомендации о поведении в экстремальных ситуациях. Такая вот замечательная статья на весь листок.

— Вот бы кому общество «Знание» возглавить! А? Кто автор?

— Подписано Знайкин, но вообще-то… — Василий облизал пересохшие губы, — вообще-то я…

— Нет, Василий. Мемуаров своих вы уже не напишете. И на ЖЗЛ не рассчитывайте. А вот хронику происшествий я вам обещаю. Дальше!

— Дальше экстренный выпуск рекламно-информационной газеты «Ишь». Здесь какой-то бред. Пять статей. Пять вариантов. Предполагаю, что все написаны редактором Ариновичем, но под разными псевдонимами. Первый вариант — в нашем городе высадились инопланетяне и ведут переговоры с городской администрацией о постройке инопланетной базы на улице Водопьянова. Второй вариант, что на нас упал бачок с отходами жизнедеятельности межпланетной станции. Правда, здесь же говорится, что, может быть, упала сама станция, а отходы остались на орбите, поэтому пока нет никаких правительственных сообщений. Третий, что американцы испытывают на нашем населении, как наиболее устойчивом к нитратам, пестицидам, диоксидам и местной водопроводной воде, новое бактериологическое или химическое оружие и за это кое-кто из городской администрации получил очень большие деньги. Здесь же говорится, что в районе улицы Бакунина мы собираемся построить могильник для хранения радиоактивных отходов, а поезд с этими отходами находится уже в Москве, где его блокируют активисты общества «Гринпис». Ну, здесь еще о коррупции, это неинтересно.… Пятый вариант, что это последствия жидо-масонского заговора, но эта версия совсем слабо аргументирована. Наверное, этот вариант для полноты спектра напечатан.

— Полноту спектра с Колей Ариновичем мы потом обсудим. Что там наша «Неподкупная» накрапала?

— «Неподкупная газета» выдвигает три версии. Первая, что это неудачное явление антихриста или репетиция второго пришествия Христа. Вторая версия, что никакого метеорита нет, а есть намерение администрации отвлечь внимание горожан от проблемы ущемления их политических прав и свобод.

— Вот ведь сволочь, — с восхищением прокомментировал Илья Петрович. — Дальше?

— Есть еще версия, что это белая горячка.

— В смысле? Массовый психоз?

— Не совсем. В эпицентре зоны находится дом Пантелеева Семена. Семен — известный алкоголик, который почти всегда находится в состоянии белой горячки, так что, когда он приходит в себя, соседи от удивления и с непривычки сразу вызывают скорую помощь. Выдвигается версия, что из-за совпадения геомагнитных факторов и природной аномалии Семен попал в состояние резонанса, и, усилившись, его белая горячка распространилась на часть города.

— Дальше!

— Дальше неизвестные листки. Всякая ерунда. Матерные частушки про метеорит. Призывы к погромам. Какие-то идиотские протоколы. Краткое изложение «Откровения Иоанна Богослова». Объявления о срочной продаже квартир и выезде на постоянное место жительства в дальнее зарубежье. Вот листок с названием «Голос кондитера» пишет, что это директор ресторана «Акация» Сотов заразил местность, выбросив нереализованную продукцию кондитерского производства. Тут еще рассуждения о том, что любой дурак может приготовить пирожные из дорогих продуктов, попробовал бы Сотов приготовить их из всякого, извините, дерьма или в условиях постоянной недостачи и нехватки продуктов. И так далее. Мукомолов авторство отрицает.

— Все?

— Есть еще скверный фантастический рассказ о космических паразитах. Версия о преступных опытах подпольной организации юных мичуринцев. Что-то о клонировании городской администрации и прочая ерунда.

— Так!

Нависла тишина.

— Так! — повторил Илья Петрович. — Стоит намокнуть трубам, а плесень уже тут как тут. Ну, что же? Будем работать, господа? Служба наблюдения? Федоткин и Вангер. Где они?

Федоткин и Вангер выдвинулись из толпы и начали докладывать свои наблюдения, но Илья Петрович их уже не слышал…

Он понял…

В ушах у него зазвенело. В нижней челюсти что-то щелкнуло и… Чудо! Произошло чудо. Чудо, которого он так давно ждал. Мир снова приобрел краски. Беспокойство, тревожащее его последние часы, исчезло как дым. Кислород проник в легкие и опьянил мозг. Желудок выделил желудочный сок, печень обновила кровь, сердце застучало, сосуды расправились. Ну, держитесь, паразиты. Свершилось!

О, поэт, угрюмо зреющий на банальность и серость собственного творения. Кто, как не ты, понимает, что количество и качество суть категории, не перетекающие друг в друга, а существующие параллельно и по собственным законам. Кто, как не ты, знает, что в поисках крылатого коня чаще всего натыкаешься только на конские каштаны и везение, если сыплются они на голову вам. Сколько бесчисленных литературных произведений со счастливой судьбой благополучно сверстаны из таких осадков! Кто же седлает вас, крылатые мустанги, кто заплетает вам гривы и задает корм? Молчите? Дыши полной грудью и, если почувствуешь свежесть, смотри на небо. Вот он, кусочек чистой небесной сферы без пелены повседневности. Лови его вкус, запах, ухватывай развевающийся шлейф. Получилось? Эх, ты… Раззява. Забудь о таланте. Судьба благоволит к быстрым и чутким, не теряющим след. Административная работа сродни литературной. Та же бумажная рутина и те же редкие моменты вдохновения, когда вырастают за спиной крылья, дела решаются сами собой, начальники верят на слово, а просители не просят, а предлагают. В такие минуты чиновнику все по плечу. Одним росчерком пера он может повернуть могучие реки против их движения, устроить водохранилище в болотистой местности и осушить море в пустыне. Нет ничего невозможного для чиновника, за спиной которого стоит суровая, но бесшабашная канцелярская муза, дама средних лет, склонная к базедовой болезни и горячительным напиткам, но всесильная, как сумасшедший монарх в стране непросвещенного абсолютизма. Именно эту железную леди внезапно почувствовал Илья Петрович Грядищев. И это не было состоянием берсеркера перед схваткой. Это было упоительное, вдохновенное иными неземными силами административное всемогущество. Илья Петрович стоял на коричневатых черепках погибающей и отступающей зоны и еле сдерживался от торжествующего хохота. Он слушал доклад Федоткина и Вангера о том, что зона еще отступила на пятьдесят метров, приняла вид слегка приплюснутой окружности, а толщина полосы со стороны их ставки достигла ста пятидесяти метров, и довольно кивал. Он даже позволил себе улыбнуться, когда Лафетов доложил о результатах испытаний защитных материалов, препятствующих влиянию зоны. Лучше всего из механических средств защиты показала себя обыкновенная туалетная бумага. Доброволец, обмотанный туалетной бумагой, беспрепятственно проходил в зону на расстояние до сорока метров, однако затем начинал срывать защиту, терял рассудок и приходил в себя только, будучи вытащен обратно из зоны на веревке, на которой его туда и запускали. Лафетов предполагал, что, если бы использовать не столь чистый материал, результат был бы еще более действенен, но претворению в жизнь этого плана мешали эстетические соображения и истошные протесты Софьи Ивановны. Неплохие результаты обнаружились и при обработке испытуемых спиртными напитками, особенно водкой местного разлива под названием «Полное устье». К сожалению, полная невосприимчивость испытуемых к действию зоны наступала только после полного опьянения, что делало невозможным дальнейшее проведение исследований, особенно связанных с вопросами передвижения и психологическими тестами. Еще одну улыбку Грядищева вызвало сообщение Софьи Ивановны о том, что подвергшийся истязаниям Антон Брысин сумел добраться до своей тетрадки и съел ее без остатка, из-за чего ему пришлось дополнительно пройти гастроэндоскопию и промывание желудка. Но тетрадка восстановлению не подлежит, так как Антон весьма основательно поработал над нею санированными челюстями. Грядищев снисходительно выслушал выстроенный в истеричной тональности доклад вернувшегося с расширенными зрачками от олигархов Коновалова Ефима Ефимовича о перерасходе бюджетных средств, позволил себе мягко пошутить, что «нашего бюджета не хватит даже на фуршет», и отправил его снова за деньгами к олигархам. Еще более оживленно Грядищев воспринял сообщение о том, что из столицы прибыли представители общества регистраций НЛО и разыскивают членов своей городской секции по именам Антон, Борис, Родион, Игорь (почему-то на букву «Ы»), Сергей, Иван и Николай. Затем мэр лукаво прищурился и сказал:

— А что, Сергей Сергеевич, может быть, рассмотрим данное событие с другой стороны?

— Не понял, Илья Петрович, — признался Лафетов. — С какой? Сзади или сбоку?

— Сто дней сегодня, Сергей Сергеевич, — укоризненно покачал головой Грядищев, — Нас, можно сказать, небеса с этим праздником поздравили, а мы…

— А мы?

— А вы занимаетесь, бог знает чем. Что же? Выходит, что нет места празднику в жизни? А как же народ? Тот самый народ, который создает своим трудом эту благословенную прибавочную стоимость? Как же извечная тяга народа к хлебу и зрелищам? Сто дней наш город живет, можно сказать, в новой эре! Не отметить ли нам это событие как следует? Дадим народу возможность порадоваться за свой город?

— Дадим, Илья Петрович! — с готовностью кивнул вконец оболваненным лицом Лафетов.

— Вы, Сергей Сергеевич с проволочкой заканчивайте, а контрольно-следовая полоса нам не к чему. Следить мы тут никому не позволим! Порядок неукоснительный поддерживайте Всеми силами. Господа! Городской комитет по чрезвычайному положению объявляет, что в рамках мероприятий по встрече метеорита через два часа начнутся народные гуляния, ранее запланированные к сотому дню деятельности городской администрации. Персонально в сторону управления культуры. Вся самодеятельность и все дворцы здесь. Сейчас обед, а блиц-план мероприятий будем обсуждать через сорок минут. Предварительно план действий останется без изменений. Только просьба к Николаю Борисовичу. Салют мне нужен! Десятилетнюю норму сможем выстрелить?

— Легко! — щелкнул каблуками Пешеходов.

— Илья Петрович! — затоптанную коричневую улицу пересекал на «полусогнутых» Иннокентий Глухер. — Илья Петрович. К нам выехал представитель президента.

— Да не волнуйтесь вы, — успокоил его Грядищев. — И не бойтесь. Дорога ровная. Техника у президента надежная. Дай бог, доедет без происшествий.

16

Она открыла глаза и увидела серую брезентовую ткань. Пылинки кружились в воздухе. Тонкий луч света пробивался сквозь рваную дырочку на высоте человеческого роста. Щебетанье безымянной птички вливалось в палатку по этому лучу и гасло на земляном полу. Никого. Она села на серое байковое одеяло, зябко обхватила себя руками. В воздухе явно стояла жара, но ее почему-то знобило. Болела и кружилась голова, во рту стоял неприятный привкус. Противно дрожали колени. Господи! Как же она устала от этой нескончаемой гонки длиной во всю жизнь. Она встала, пошла вдоль одинаковых и скучных кроватей, нащупала брошенный кем-то белый халат, натянула его на себя и, все еще не в силах согреться, вышла наружу.

Палило полуденное солнце. Позади, за полосой оцепления, сдержанно шумела толпа, впереди, перед стеной джунглей, стояли молодые ребята в военной форме с оружием в руках и, сверкая солнечными искрами, кудрявилась колючая проволока. Какие-то озабоченные люди с папками, портфелями, рулетками и непонятными приборами сновали туда и сюда. Она вдруг вспомнила, что оставила в палатке пакет с бананами, вздохнула и крепче сжала в руках сумочку. Возвращаться не хотелось. Хотя в палатке словно все еще оставалась часть ее, как бы не очнувшаяся от забытья. Она никак не могла вспомнить, зачем она здесь, что делает среди суетящихся людей на сухой, покрытой коричневой истоптанной пылью полосе. И трамвайная линия, и улица казались ей неизвестными и такими знакомыми одновременно.

Она дошла до узкого прогалка в пышном проволочном заграждении и увидела, как несколько солдат суетятся у края зарослей, пытаясь накинуть веревку с прикрепленным к ней тросом на замерший в глубине зарослей танк. Взяла веревку и вошла в мягкую, но страшную дикую траву.

— Доктор! Куда вы? Доктор! — кто-то крикнул в спину. Она с трудом накинула веревку на оплетенную гигантскими вьюнками металлическую глыбу и пошла дальше. Ошалело свистели из тропических зарослей птицы умеренных широт. Истошно орал сибирский кот, запутавшийся в лианах. Покачивали зелеными ветвями проросшие заборы и телеграфные столбы. Она шла по сумасшедшему травяному ковру, на куски разорвавшему асфальтовые дорожки, ничего не понимая и почти не оглядываясь. Вот через березовый забор свесился подсолнух диаметром в метр, вот двое малышей с восторгом забираются по баобабовой яблоневой ветке, чтобы полакомиться килограммовыми яблочками. Вот нелепая бабулька выдергивает из земли полуметровую морковь и боится, боится нести ее на стол, ощупывает и недоверчиво принюхивается. Несколько детей пробежали мимо, обогнали ее, держа в руках пакеты, наполненные клубникой размерами с хорошее яблоко. Она вспомнила!

Она вышла на улицу Бакунина и вспомнила! Зеленая стена джунглей осталась позади. Она вспомнила и заторопилась, почти побежала. На траве у забора мирно спали, почти обнявшись, трое милиционеров и один, судя по белому халату, врач. Еще один врач медленно брел вдоль улицы, что-то бормотал и считал, считал, загибал пальцы, встряхивал руками и снова принимался за счет. Седой дед с бородой таежного пасечника наливал у водоразборной колонки воду в оцинкованное ведро, прищурившись, смотрел на врача и укоризненно качал головой.

— Здравствуйте, — сказала она ему.

— Здорово, коль не шутишь, — ответил дед и, покряхтывая, потащил ведро по улице. Она пошла следом.

— Что тут у вас происходит?

— Нешто сама не видишь? — дед невесело усмехнулся. — Катаклизма. Местная аномалия. Вся страна в дерьме, прости господи, а мы чем хуже?

— А что это там? — она кивнула в сторону зеленеющей за домами дикой полосы.

— Не знаю. По радио говорили, что метеорит упал, а я думаю, что это опыты.

— Какие опыты?

— Известно какие, над народом опыты, — дед остановился у калитки покосившегося дома. — Ты не обижайся. Чего-то не по себе мне. В ушах что-то звенит. Ты не думай, меня эти придурки на улицах не задевают. Я за свою жизнь видел субъектов гораздо опаснее. У нас тут с придурками полное изобилие. У нас с нормальными людьми сплошной дефицит. Вот если из-за этих кустов опять пенсию задержат, вот тогда будет действительно катаклизма. Только еще бутылки осталось собирать. Так что мне хоть метеорит, хоть еще кто. Прощевайте покуда. Бывайте здоровы.

Она проводила его взглядом и медленно пошла дальше.

— Доктор, послушайте, доктор!

Оглянулась. Молодой истрепанный милиционер без фуражки катил двухколесную садовую тележку, в которой лежал окровавленный человек.

— Доктор! Помогите.

— Извините, я не доктор. А что случилось?

— Этого я не знаю. Никто не знает, что здесь случилось. Метеорит упал с неба. И этот человек упал с неба. Уж и не знаю, что из этих двух событий больше похоже на правду.

— Подождите, он жив? Как вас зовут? Давайте его к колонке!

— Да жив он, жив. Загадка природы. Я тут всю ночь брожу, сначала искал место падения метеорита, потом выбраться отсюда хотел. Но почему-то не могу … или не хочу. Сержант Борискин я, Алексей.

— Нажмите.

Он надавил на рычаг колонки, она стала смачивать носовой платок и протирать лицо человека в садовой тележке.

— Представляете, здесь бродят милиционеры, врачи, курсанты.… Ну, несколько человек. Да, пожарные еще. Ну, как с ума все посходили, а которые слабее, так прямо на траву и спать. А ко мне подошел местный житель и говорит, командир, помоги, тут какой-то военный сарай сломал и спит теперь. Представляете? Он упал с неба, пробил головой крышу из дранки, чудо, что между стропил прошел. Потом плюхнулся в сено, вместе с сеном и рухнувшим потолком из чердака на пол. И в довершение всего сарай сложился внутрь, и его остатками крыши придавило. Так представляете, приходим, а он спит. Да и сейчас.

— Действительно, спит.

В тележке спал слегка поцарапанный, но умытый майор Калушенко. Сопел длинный узкий нос, вздымая поросль усов, подрагивали глазные яблоки и конечности, как у собаки, которой снится охота.

— Эй! — позвал его Борискин.

— Не надо! — испугалась она. — Пусть спит. Не знаю, откуда он упал, но больше всего похоже, что с табуретки на горшки с кактусами. Кажется, у него все в порядке. Вы можете проводить меня на улицу Пугачева?

— Да, конечно. Тем более, вроде и смена моя закончилась.

— Вы только не обижайтесь. Просто слишком много приключений уже было со мной, а еще только полдень. Сын у меня тут отдыхает. У бабушки.

— Да что вы? Пойдемте, конечно.

Она оставила платок на лбу Калушенко, помогла стронуть с места тележку и пошла за Борискиным.

— Как вы думаете, — она едва успевала за его «неторопливым» шагом, — а это не опасно?

— Не знаю, — вздохнул милиционер. — Опять в отделе все будут смеяться.

— Почему?

— А им лишь бы посмеяться. А надо мной сама жизнь любит посмеиваться. У вас бывали в жизни смешные моменты? А у меня их предостаточно. Да хоть эта тачка со спящим майором. Вот же улица Пугачева. Который ваш дом?

Она замерла. Посередине улицы стояла большая красная пожарная машина, но никакого движения не наблюдалось.

— Семнадцатый.

— Так пошли! Что же вы стоите?

Борискин толкнул тележку, и они подъехали к дому. Она осторожно тронула калитку. Во дворе бабушка вешала на растянутые веревки застиранные простыни.

— Мама, здравствуйте, где Павлик?

— Здравствуй, милая. Чего это ты вырядилась? Прямо как фельдшер!

Бабушка подошла, вытерла губы рукавом и чмокнула ее в щеку.

— Мама, где Павлик?

— Да что сделается твоему Павлику? Как с ума посходили все! На улице он или, может, у Семена клубнику обдирает. Хотя я сильно сомневаюсь, что у Пантелеева клубника может быть. А что это у вас человек в тележке спит? Что случилось-то?

— Мама, после! Мне Павлик нужен. Пойдемте, Алексей.

Она выскочила за калитку и, не прислушиваясь к поскрипыванию тележки и причитанию бабушки за спиной, побежала к дому Пантелеева Семена. У пожарной машины на секунду задержалась, растерянно посмотрела в сторону оврага и шагнула в калитку. Нелепый и страшный небритый мужчина в телогрейке и тренировочных штанах аккуратно укладывал под голову спящих людей в пожарной форме какое-то тряпье и, увидев ее, приложил заскорузлый палец к обветренным губам. Павлик и Наташка сидели на краю воронки.

— Привет!

Она упала на колени, обняла его, прижала, вдыхая в себя мальчишеский щенячий запах и едва удержала слезы в глазах.

— Мам? — удивился Павлик. — Как ты сюда прошла? Там же все оцеплено, — и, словно устыдившись излившейся на него нежности, покраснел. — Это Наташка. Соседская. Бабы Дуси. А это Семен Пантелеев. Говорит, что он пить бросил.

— Привет, — сказала Наташка.

— А это он.

— Кто он?

— Метеорит.

На дне воронки подрагивала полупрозрачная розовая капля примерно в полметра диаметром.

— Он уменьшился. Он больше чем в половину уменьшился.

— Может быть, он испаряется? — спросил выпучивший глаза Борискин.

— Не знаю, — ответил Павлик, — только иногда он начинает дрожать.

— Наверное, он живой, — заявила Наташка.

— Павлик, — забеспокоилась подошедшая бабушка, — надеюсь, что ты не трогал эту гадость?

— Бабушка, — серьезно сказал Павлик. — Это не гадость. Вот Семен говорит, что это любовь.

— Это какая еще любовь? — спросила растерянно бабушка.

Семен, только что укладывавший спящих пожарников, молча курил на краю воронки.

— Чего ты молчишь, Семен? — спросила бабушка. — Какая еще любовь? Порнография, что ли? Или ты совсем уже перепился?

— Да уж, — Семен закашлялся, — похоже, что перепился. Только сейчас я трезвый. И свое уже отпил. Болен я.

— Знаем мы твои болезни, — махнула рукой бабушка.

— Рак у меня, баба Нин. Я это теперь точно знаю. Я чувствую. Тут уж пей, не пей.… А любовь… Ты что, думаешь, я там только чертей видел? А я сейчас близко от «там». Ты на цвет смотри. Если зеленая, то тоска. Если голубая, то мечта. Народ он тоже зря говорить не будет. Только голубая — это, скорее, надежда.… Если черная, то боль… или смерть. Как у меня внутри. А это известно что. Любовь. Только концентрированная. Как газировка с двойным сиропом. Тут ее много, но она в руки не дается. Она только плачет. Плохо ей здесь. Слышите?

Мама, бабушка, Наташка, Павлик, Борискин со спящим в тачке Калушенко, как зачарованные, смотрели на этого опустившегося до самого дна, состоящего из одних морщин и сухожилий, самим собой и жизнью истерзанного человека и молчали.

— Я слышу! — радостно сказала Наташка. — Как мультики, только очень далеко. Плачет. Тихо. Или звенит? Как миллион колокольчиков.

— А я нет, — признался Борискин.

— Дурдом. Сплошной дурдом. Конец света, — сказала мама Павлика. — Что это? Почему любовь? Какая любовь? Откуда это все?

— Любовь-то? — Семен засмеялся хриплым нездоровым смехом. — А ниоткуда. С неба. Вот поэтому и любовь. Впрочем, это кому как. Кому любовь, а кому горше горькой редьки. Ничего. Любовь приходит и уходит…

— Почему уходит? — спросил Павлик.

— Да нет. Не уходит она, — Семен зажег потухшую папироску. — Тает. Только снег от тепла тает, а она от чего-то другого.

— От чего же другого? — спросил Борискин.

— Да уж ежу понятно, от чего, — ответил Семен. — От нас и тает. От нас. А может быть, и не от нас.

17

Что же мы будем говорить там, на высшем суде, когда ответ придется держать за деяния, совершенные в беспамятстве и безрассудстве? За грехи, содеянные в составе охваченной инстинктом безумия толпы? За невзначай затоптанных детей и женщин? За дружное одобрение мерзости и подлое уничижение истины? За собственное оболванивание и обезличивание? Ничего. Хоть и чувствуем, что и бессознательный грех не прощается. Ведь слепота душевная не есть слепота физическая, а есть недуг возмездный. Что нам остается? Лечиться от этой слепоты? Лечиться, помня, что можно вымолить прощение в один миг раскаяния и страданий за целую беспутную и никчемную жизнь, но можно не замолить за целую жизнь какой-нибудь один грех? Так ведь, как всегда, не хватит одного мгновения перед самой смертью. И что мы будем делать там? Ждать снисхождения, понимания и участия? Оправдываться или оправдывать? Так, это же самое мы и делаем здесь и сейчас. Безнадежное занятие по превращению мнимой истины в истину действительную. Философский камень ума, что сотворяется в мозгу от излишних мыслей так же, как камни в почках и печени от излишнего питья и еды. Так, как же? Сошлемся на волю невидимого демиурга, подменяя свои намерения его указаниями? Но торговец душами не может принудить. Принуждение рождает страдальцев. Торговцу нужны страдания, они его перманентный корм, но страдальцы — это семена ненужных ему всходов. Торговцу нужны позванные и откликнувшиеся, только они крючочки и точечки в его партитуре. Но вот музыканты расставлены, лезвия смычков занесены, струны натянуты и налиты венозной кровью. Сейчас грянет. Благодарите господа, грешники, что не дано вам услышать всего этого звука, в котором потонет ваш слабый писк бессмысленного оправдания…

Илье Петровичу представитель президента не понравился сразу. Он был молод, нагл и невоспитан. Он вывалился из бронированного «Мерседеса», как коронованная особа, которую слуги привезли в клозет на предмет легкого облегчения, и хочется ей облегчиться, да очень уж она сомневается в стерильности пальцев, которыми будут расстегивать ей ширинку. Где уж тут соблюсти чистоту династии…

Представитель президента сфокусировал взгляд в точке, расположенной где-то в непроглядной дали за спиной Грядищева и сказал в воздух:

— Французов. Владлен Клементьевич. Уполномоченный администрации президента.

— Грядищев, — сдержанно ответил Илья Петрович, не протягивая руку и лишая, таким образом, Владлена Клементьевича возможности демонстративно ее не заметить. — Мэр.

— Мэр? — удивленно переспросил Французов и лениво щелкнул пальцами. В ту же секунду во рту у него оказалась сигарета, мигнул огонек зажигалки, и синий клуб дыма полетел в сторону лица Грядищева. Не долетел. Далековато.

— Класс! — рассмеялся Грядищев, подумав про себя: «Тяжеловато тебе будет строить карьеру, сосунок, с такой фамилией и таким президентом». — Если эта охрана и охраняет так же, как дает прикурить, то я за нашего президента спокоен. Балет…

— Ну и что ты тут творишь, «пока мэр»? — спросил Французов, пропустив усмешку Грядищева мимо ушей.

— Это ты о чем, «пока представитель пока президента»? — переспросил Грядищев.

Французов удивленно и растерянно приподнял брови и посмотрел в глаза Грядищеву. Напрасно. Были бы у кроликов мозги, ходили бы они в стране удавов только в черных очках. Страшный взгляд у удавов. Холодный. Только и выручает кроликов плодовитость. Ну, это кто как может.

— Что ты, Владлен Клементьевич? — негромко и участливо спросил Грядищев замолчавшего Французова. — Расслабься. Тебе повезло. Ты приехал в город, в котором все в порядке. Пенсия на двести рублей больше, чем везде и выплачивается вовремя. Промышленный рост пять процентов за десять декад. Зарплата день в день. Народ счастлив. Сегодня у нас, кстати, очередной праздник. Доложишь президенту или тому, кто там у вас за него, приятные новости. Это же просто везение, в наше то время, когда кругом одни ЧП и катастрофы. А этой «недвижимости», — Грядищев кивнул в сторону «окопавшихся» на асфальте охранников, — советую дать команду вольно. У нас тут не медельинский картель. Туристов и чиновников не убивают. Пошли, Владлен, к народу.

С этими словами Грядищев развернулся и двинулся в буйство красок и веселья, предоставляя Французову сделать выбор: оставаться в кадре или ограничиться упоминанием в качестве эпизодического лица.

— Сто дней нашей работы, — обвел рукой Грядищев цветастые торговые ряды и толпы снующих горожан. — Праздник! И заметь, ни копейки из казны. Все усилиями наших предпринимателей. И даже цены снижены на все группы товаров на двадцать процентов. Практически добровольно. Коллективы городской художественной самодеятельности выступают на всех площадках бесплатно. Пиво бесплатно. Это наш городской торг устроил по случаю успешного прохождения налоговой проверки. Нашими налогами страна держится. Или, по крайней мере, некоторая ее часть.

— Но позвольте! — Владлен растерянно вышагивал за Грядищевым, придерживая ладонями развевающиеся фалды дорогого костюма. — Все прекрасно, но как же этот, как его, метеорит? Все агентства мира сейчас отстукивают об этом происшествии, а у вас тут какой-то праздник?

— Да пусть отстукивают кому угодно и что угодно, — Грядищев ласково потрепал по голове пробегающего мальчишку, улыбнулся. — Когда же вы, наконец, там наверху поймете, что главное это люди? Что там метеорит, кусок камня или железа? А человек — это и объект, и субъект, и цель и средство, человек — это все! Войны бы не было! Законы толковые нужны. Стабильность. Порядок. А метеорит — это дело временное и редкое. И мы из-за космического булыжника праздник отменять не собираемся.

— Ну, как же? — развел руками Владлен. — Куда же он хоть упал? Как он выглядит? Может, он из золота? Вас это не интересует?

— Меня все интересует! — ответил Грядищев, размахиваясь и под аплодисменты окружающих ударяя по силомеру. — Особенно меня тревожит, что наше правительство, похоже, надеется, что решение всех проблем свалится им прямо на голову. Только им невдомек, что при этом их может этим решением просто-напросто раздавить. Мы не ждем милостей от природы, мы их добываем вот этими руками, — Грядищев показал Владлену внушительные кулаки, — и вот этой головой, — Грядищев постучал кулаками по собственной голове. — А метеорит что, его сейчас ученые изучают, ФСБ. Район падения оцеплен. Горожан своих бережем. Ведь он летал, можно сказать, неизвестно где. Вдруг радиация? Проверяем. Сами увидите его еще, не сомневайтесь. Если он, конечно, был.

— То есть, как это, «если он, конечно, был»? А что это было? — удивился Владлен.

— Ну, если бы я все знал, тогда ты бы был моим представителем… может быть. А так… Загадка природы. Семен Борисович! Николай Дормидонтович! Опять?

Возле рядов кондитерских изделий стояли двое удивительно полных мужчин. Настолько полных, что, столкнувшись животами, они никак не могли дотянуться до физиономий друг друга, а только дергали друг друга за рукава и шипели.

— Семен Борисович Мукомолов и Николай Дормидонтович Сотов! — представил их Грядищев, — Директор городской батонной фабрики и директор кондитерского производства «Акация». Конкуренты! Так. Что теперь не поделили?

— Как что?! — прошипел Мукомолов. — Смотрите, Илья Петрович!

— Что вы шипите? — спросил Грядищев.

— У него «голос кондитера» пропал, — съязвил Сотов.

— Секундочку, я Мукомолова спрашиваю.

— Я не шиплю! Я киплю! — возмутился Мукомолов. — Читайте, что на «акациевском» павильоне написано!

— Так. Что тут? — Грядищев подошел к павильону. — «Кондитерский цех „Акация“. Эклеры настоящие. Цена пять рублей». И что?

— Как что?! — замахал руками Мукомолов. — Выходит, что если эти эклеры настоящие, то мои, что, фальшивые?

— А я про ваши ничего и не писал! — подал голос Сотов. — Я только свои ем, мне здоровье дороже!

— Ну, ну, ну! — поднял руки Грядищев. — Спокойнее. Вот ведь как радеют за интересы народа. Семен Борисович! Никакого противоречия. Напишите и вы что-нибудь. Например: эклеры, тоже вкусные. А?

— Я ему такое напишу! Я весь город хлебом кормлю!

— Не хлебом единым, — отозвался Сотов.

— Тихо! — рявкнул Грядищев. — Ломятся в открытую дверь и не могут пройти. Габариты не позволяют! Не видите за малым большое? Судьбою вам уготована благородная стезя, подсластить нелегкую жизнь простого труженика, а вы спорите о каких-то эклерах? Очнитесь! Да… Только конкуренция выведет нас на новый уровень. Но конкуренция цивилизованная. А будете конфликтовать, поставим вопрос о слиянии ваших производств в одно. Посмотрим, как вы уместитесь в одном кабинете!

— Вот так и живем, — сокрушенно вздохнул Грядищев, покидая оторопевших кондитеров и останавливаясь у помоста, где выступал танцевальный коллектив девушек, находящихся в сдобном комсомольском возрасте, но пребывающих в счастливом неведении, что этот возраст когда-то считался комсомольским, — то одна проблема то другая. Слава богу, что основные задачи более или менее решены. Ну, там мясо, молоко, жилье, соцобеспечение. Все в порядке. А мелкие проблемы помогает решать нам сам народ. Рядовые, можно сказать, труженики. Вот как эти. Активисты-пенсионеры. Господин Федоткин, ветеран оперативно-розыскной работы и господин Вангер, почетный стоматолог нашего города. Что там?

— На самом деле уменьшилась где-то метров на тридцать или пятьдесят, — вытер пот со лба Федоткин.

— Если быть точнее, — Вангер пота не вытирал, — в среднем на двадцать семь метров, в том числе со стороны ярмарки и скопления народа на пятьдесят восемь за последние двадцать-тридцать минут. Соответственно ширина полосы выросла, но уже по направлению внутрь зоны.

— Сколько сейчас времени? — спросил Грядищев.

— Пятнадцать тридцать, — непроизвольно и натренированно ответил Владлен.

— Значит, примерно один метр в двадцать секунд, — задумался Илья Петрович. — Спасибо, продолжайте наблюдение.

— Что уменьшилось? — спросил Владлен.

— Наши мелкие проблемы уменьшились еще на пятьдесят восемь метров, — ответил Грядищев, — Иннокентий! Что опять?

— «Кот» прибыл, Илья Петрович.

— «Кот»? — усмехнулся мэр. — Главное, что бы он дорогу не перебегал. Впрочем, он рыжий.… Надеюсь, он не собирается, как два месяца назад, придти в кабинет мэра, чтобы доложить, что «в городе все спокойно»?

Гусев и Семенов, постоянно, как горный перевал, сопровождающие мэра с подветренной стороны, насупились и раздвинули пиджаки, демонстрируя маленькие пистолетики на заборах грудей.

— Ну-ну! Постреляйте еще тут у меня, — осадил их мэр. — Сергей Сергеевич, узнайте, что там ваш подопечный хочет?

Лафетов, внезапно приобретший профессиональную грациозность балерины и трезвость рук вдрызг пьяного сантехника, нащупавшего спасительный гаечный ключ, подозвал длинного, худого и нескладного майора и что-то шепнул ему на ухо. Майор гигантским циркулем шагнул в сторону, выудил из толпы розовощекого лейтенанта и повторил с ним манипуляции Лафетова. Лейтенант козырнул и, не спеша, прошел двадцать метров, отделяющих его от стоящей у живой пыльной изгороди уныло-презрительной особы мужского пола.

— Хлыщ, — угрюмо прокомментировал Лафетов. — Две ходки.

— Мало, — ответил Грядищев.

Хлыщ выслушал слова лейтенанта, отошел к замершей на обочине веселья несуразной иномарке и переговорил с торчащей из-за темного стекла отливающей голубизной татуировки рыжей частью тела невидимого мужчины.

— Все бандиты на одно лицо, — рассеянно сказал Владлен. — Что здесь, что в правительстве.

— Поверьте мне, мой милый, — прищурился Грядищев. — Мы живем в удивительное время. Недавно, чтобы выжить, нормальным людям приходилось маскироваться под бандитов. Сейчас бандиты понемногу начинают маскироваться под нормальных людей. Ну?

Подошедший Лафетов вытер заблестевшие щеки и лоб носовым платком:

— Кот говорит, что лучше худой мир, чем добрая ссора. Зачем, спрашивает, братков повязали? Говорит, что блюдет закон и порядок. Считает вас за, простите, пахана, век воли не видать.

— Накаркает, — усмехнулся Грядищев. — Передай ему, Сергей Сергеевич, что правила игры устанавливает городская администрация. И если на «доске» одновременно расставлены и шахматы, и шашки, ситуация временная и не в пользу шашек. Даже если они и считают себя дамками. И если бы не порядок, который мы установили, он бы уже лежал на почетном месте на городском кладбище, как и его предшественники. И еще скажи ему, что если он еще раз рискнет обратиться ко мне подобным образом, я все сделаю, чтобы начальник УВД города Лафетов Сергей Сергеевич распрощался с должностью. Понял, Сергей Сергеевич? Так и передай.

— Понял, — закашлялся Лафетов, повернулся и заторопился в сторону майора, наливаясь на ходу праведным гневом, как прихлопнутый молотком палец.

— Вот ведь как, — подумал вслух Грядищев, увлекая за собой Владлена. — Никак не удается отсортировать. Вот бандиты и вот нормальные люди. Так и норовят перескочить из одной категории в другую. В чем задача руководителя? Управлять и калибровать. Создать такие условия, при которых всякое отклонение от нормы отсекалось. И уж с отсеченными — особый разговор. Гениям — почет и уважение. А лучше всего — доильный аппарат и в стойло. Бандитам и дегенератам — позор и унижение.

— А лучше — доильный аппарат и в стойло? — догадался Владлен.

— Нет, — остановился Илья Петрович. — Не будешь ты моим представителем, Владлен. Умный — это не тот, кто понял и сказал. И не тот, кто понял и не сказал, надеясь, что начальник сам догадается и понятливость его оценит. Умный — это тот, кто понял, и не сказал, и не дал повода заметить свою понятливость. Ценят глупых и незаменимых. Дилемма? Ведь незаменимым может быть только умный человек? А разве начальник позволит, чтобы кто-то был умнее его? Какой из этого следует вывод? Самое опасное для подчиненного — перестараться! Понял? Оставайся-ка ты пока, Владлен, представителем президента, а там посмотрим. А вот и отец Федор. Здравствуйте, Федор Михайлович!

Грядищев широко распахнул руки и двинулся навстречу привычно страдающему в длинной темной одежде священнику, наклонился, как пикирующий самолет, как бы собираясь поцеловать священнику руку, но в последний момент взмыл вверх, ухватил руку священника обеими руками и внушительно ее встряхнул.

— Отец Федор, — представил Грядищев Владлену священника, — Настоятель нашего кафедрального собора. Можно сказать, что посредник между нами и всевышним. Небесный дилер. Брокер человеческих душ. А это представитель президента. Владлен Клементьевич Французов.

Священник скорбно поджал губы, осмотрел чиновников и вздохнул:

— Здравствуйте, Илья Петрович. Здравствуйте, Владлен Клементьевич. Кстати имени Владлен в святках нет. Можно перекрестить на другое. Что касается слов ваших, Илья Петрович, какой же я брокер? Брокер — это, скорее, вы. Я пастырь человеческих душ.

— Это почти одно и тоже, Федор Михайлович. Спасибо, что почтили своим вниманием праздник наш.

— Спасибо за приглашение на ваш праздник, Илья Петрович. Какие заботы одолевают городского голову? Как решаются земные проблемы?

— Да вроде как небесные проблемы у нас, Федор Михайлович?

— Слышал я, Илья Петрович, что камень упал с неба на город наш?

— Камень, не камень, но что-то упало, Федор Михайлович, разбираемся в меру сил и возможностей своих.

— Сказано, Илья Петрович: «И звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои» («Откровение» глава 6 — 13).

— Что нам от ваших страшилок, Федор Михайлович? Ведь сказано: «…участь сынов человеческих и участь животных — участь одна; как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом; потому что все — суета!» («Екклесиаст» глава 3 — 19).

— Ах, Илья Петрович! Если бы смерть была так страшна. Ведь сказано: «…люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них» («Откровение» глава 9–6).

— Не стойте над нами, Федор Михайлович, а идите к нам. Тогда и слова ваши будут иными. Ведь сказано: «Есть и такая суета на земле: праведников постигает то, что заслуживали бы дела нечестивых, а с нечестивыми бывает то, чего заслуживали бы дела праведников» («Екклесиаст» глава 8 — 14). Что нам думать о делах небесных? Нам на земле жить. Жить и строить. Храмы и те из камня делаются!

— Что вы сможете построить из камня, Илья Петрович, если душа ваша будет пуста? К богу надо сначала обратиться! И кому будет нужен ваш храм, если вдруг и получится храм у вас, а не вертеп? Ведь сказано: «И не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни» («Откровение» глава 21–27).

— Так не вы же книгу жизни заполняете, отец Федор! В своей епархии-то разберитесь. Вон мне Лафетов докладывает, опять ваш отец Питирим народ баламутит, крестный ход затеял. Кричит, что сатана упал на город!

— Много верующих, Илья Петрович, но мало верящих.

— Так, может, Питирим как раз и хочет число верящих увеличить? Проповеди вот читал на простом, разговорном, понятном народу языке! Непотребные слова употреблял только при описании полчищ сатаны. А вы его ненормальным объявили. Сначала, получается, рукоположили, потом рукоприложили?

— Что значит понятный язык? Вера через сердце входит, Илья Петрович. Через уши и голову одни сомнения.

— Как же вы, отец Федор, в сердце попадете, голову минуя?

— К душе обращаться надо, Илья Петрович. Блюсти себя надо. Вы вот дни проводите свои в заботах о нас, так помните: кому многое дано, с того многое и спросится.

— Одно непонятно, Федор Михайлович, зачем он спрашивать будет, если он и так все знает? Нестыковочка выходит. Спросят — так ответим. Только мы туда не спешим, нам еще здесь далековато до задуманного.

— Ну, так помогай вам бог в заботах ваших. Заходите, кагорчиком попользую. Знатный кагорчик у нас в этот раз. А то на службе совсем не бываете.

— Заботы одолевают, — сказал вслед уходящему священнику Илья Петрович. — Не поможет нам бог в заботах наших. На бога уповать — результата не видать. Хороший у нас настоятель. Строгий. Занудливый, но в меру. Главное, понимает, что для церкви лучше верующий, не ходящий в храм, чем неверующий, в храме со свечкой стоящий. Жаль только, что зашоренный, как и все священники. Жаль, что зашоренный, но хорошо, что не слепой. Софья Ивановна!

Из толпы зимней бабочкой выпорхнула Софья Ивановна.

— У вас телевидение было?

— Да, Илья Петрович.

— Ну и как?

— Злятся. Репортер сказал, что снимать пустые койки и палатки не будет. Неинтересно.

— Видели? — усмехнулся Грядищев. — Неинтересно! Им трупы подавай. Кровь. Скандалы! Ну, уж извините. Чего нет, того нет!

— А как же, — Владлен прокашлялся. — У меня есть информация, что представитель МЧС выпал из вертолета?

— Выпал? — Илья Петрович расхохотался. — Ничего подобного. Спрыгнул! Метров с пяти. Служебное рвение. Излишнее служебное рвение. Тоже думал, что у нас тут проблемы. Мы за ним в бинокль наблюдали. Кажется, даже ногу повредил. Нога не голова, заживет, и не заметишь. Главное, чтобы человеком хорошим остался в памяти потомков. А вот и аттракционы!

Илья Петрович остановился у карусели и довольно засунул руки за ремень. Весело визжали детишки. Сновали замученные, но счастливые курсанты в белых халатах с молодыми девчонками, от которых приятно пахло ванилью и шоколадом. Откуда-то сбоку тянуло запахом шашлыка и ароматом каких-то чудесных азиатских яств. Танцевали цыгане с побитым молью или кнутом медведем. Врезались в толпу остервенелые затейники. Все шло своим чередом. Как счастливый режиссер массовых представлений, которому доверили морочить голову большому количеству людей и при этом щедро профинансировали, Илья Петрович отдавал незаметные и внешне бессмысленные указания, и праздник продолжался, рос, разрастался и под влиянием горячительных напитков, заразительного веселья и контраста с суровой реальностью постепенно превращался в чудный карнавал и разрешенное всеобщее легкое помешательство. И вот, когда энергия веселящейся толпы накопилась и достигла апогея, грозя плеснуть беспределом, когда загудели конденсаторы тысяч душ и пошли вразнос моторы тысяч сердец, когда набухли шаровые молнии грозящего разряда, Илья Петрович шевельнул плечом, взял за одну клешню Гусева, за другую Семенова и рванулся сквозь толпу! Гусев схватил за руку Владлена, Семенов — Василия Николаевича, те, повинуясь гипнотическому зову далеких языческих предков, еще кого-то, и вот поползла, полетела через толпу, скручиваясь спиралью, диковинная двойная змея, замыкая в единый проводник, разряжая и успокаивая наполненную первобытным экстазом сумятицу человеческих тел.

— Вы шаман! Точно шаман! — задыхаясь, прохрипел слюнявыми губами Владлен на ухо Грядищеву. — Вас! Вас туда надо! Вас надолго хватит! Только вы там выживете! Я что? Я пыль, грязь! Там все, как вы, но… — и безвольно заткнулся, снова почувствовав себя кроликом.

— Не время, Владлен, — улыбнулся Илья Петрович. — Сила придет, когда мерзость себя растратит, даже если тратит себя она не попусту. А вот и наши гражданские добровольцы — «серафимы».

Через толпу теле и радиокорреспондентов и представителей печатного слова, окруживших Илью Петровича плотным кольцом, наконец, пробрались Федоткин и Вангер.

— На самом деле пора, — сказал Федоткин.

— Если быть точнее, пора на самом деле, — подтвердил Вангер.

— Ну, если пора, значит, пора, — согласился Грядищев, залез на хлипкие деревянные мостки, достал из ладони радиомикрофон и выдохнул. — Друзья мои!

Толпа стихла.

— Друзья мои! Некоторые астрономы тут говорят нам, что сегодня в наш зарождающийся городской праздник на наш город с неба упал метеорит. Правда ли это?

Толпа сдержано засмеялась.

— Случай, конечно, заурядный. Тысячи тонн метеоритного вещества ежегодно падают на планету, и пусть почти все сгорает в атмосфере, почему бы одному кусочку не долететь до нашего города?

Толпа засмеялась громче.

— Конечно! У нас минимизирована преступность. У нас вовремя зарплата и пенсия. У нас не умирают от СПИДа. Поезда у нас не сталкиваются и самолеты не падают. Несправедливо! Пусть хоть камень с неба!

Толпа раскатилась хохотом.

— Так был он или не был? Или это удачная или неудачная шутка? Или чей-то недобрый умысел? Убедимся в этом сами. За мной, друзья мои!

С этими словами Илья Петрович спрыгнул с трибуны, натянул на лицо маску Арлекина, схватил за руку Владлена и шагнул в зону. Захрустели под ногами опавшие лепестки. Задрожали тропические ветви. Курсанты растащили часть заграждения, и наряженная толпа, выстроившись тупой свиньей, как это сделали согласно недостоверным источникам немецкие рыцари на льду Чудского озера, двинулась в открывшиеся ворота вслед за Грядищевым.

— Споемте, друзья! — громко сказал в микрофон Грядищев, и толпа дружно подхватила торжественную песню, которая начиналась с этих же самых слов. И вот, напевая и вдохновляясь собственным единодушием и единомыслием, толпа шла по зоне, все сметая на своем пути. Она вытаптывала диковинную траву и сносила удивительные живые заборы. Она шла, горланя в тысячу глоток, не замечая и не видя ничего вокруг, и жалкие проблески сознания, возникающие в мозгу ступающих на цветущую волшебным ковром траву, тут же аннулировались напором и бескомпромиссностью задних рядов. Вот и улица Емельяна Пугачева. Отчаянно лопались зеленые почки на бревенчатых срубах домов. Колосились крыши, крытые позеленевшей дранкой и заросшим лишайником шифером. Цвело сено в копнах и валках. Но смог бы увидеть кто это, даже если бы были сорваны шутовские карнавальные маски? Вот уже и забор у дома Семена Пантелеева вздрогнул и повалился, вздымая черные оборванные корни.

— Пришли, — сказал Грядищев, остановившись на краю воронки.

Воронка была пуста. Протирали глаза сонные пожарные, сидящие на траве. Плакала Наташка. Молчала мама Павлика, обнимая и прижимая к себе сына и Наташку. Вздыхала бабушка. Застыл в напряженном молчании постовой Борискин. Нервно курил сидящий на краю воронки Семен Пантелеев. Тревожно ворочался лежавший в тачке майор Калушенко.

— Где? — спросил негромко Грядищев, зажав микрофон ладонью.

Постовой Борискин пожал плечами, развел руками и легонько дунул на ладонь, давая понять, что все испарилось, исчезло, улетело, как пух.

— Друзья мои! — голос Грядищева преисполнился силой и величием. — Кажется, это действительно был всего лишь маленький административный розыгрыш. Шутка удалась?

— Да! — проревела толпа.

— Не будем грустить! И если небо забыло о нас, давайте напомним ему о себе! Салют!

Сухой треск разорвал вечереющее небо. Цветы могучего, затмевающего даже дневной свет, фейерверка расцвели и завяли над головами. И еще, и еще, и еще!

— Ура! — понесся над толпой дикий клич, заимствованный в незапамятные времена у остервенелых кочевников. — Ура! — завертелись в водовороте толпы тонущие характеры, личности и души.

— Ура! — взвизгнул фальцетом в микрофон Грядищев, и никто не услышал, как медленно падают, мгновенно умирая, миллионы диковинных цветов и соцветий.

18

Вот собственно и все. Праздник закончился под утро. Было выпито огромное количество бесплатного пива, стоимость которого, тем не менее, была в сто раз меньше грозящего торгу штрафа за налоговые нарушения, из чего следует, что бесплатного пива, как и бесплатного сыра, в природе не бывает. Более или менее стоявшие на ногах курсанты и милиционеры развезли подвыпивших горожан по домам. Остальные горожане, имеющие силы идти или ползти, разбрелись сами. На утренние улицы вышли штатные и мобилизованные дворники и вымели тонны коричневых листьев и лепестков и пивных пробок и бутылок. Главным городским трестом были успешно и в соответствии со сметой выкорчеваны заборы и деревянные столбы, а проросшие бревенчатые срубы сдвинуты бульдозером в овраг. Оказавшиеся бездомными жители города получили квартиры улучшенной планировки, то есть не очень плохой, а просто плохой, но были временно счастливы, потому что, кроме этого, им было обещано по шестнадцать соток земли на окраинах города под будущее строительство. Представитель президента напился пьяный и весь следующий день проплакал на плече Василия, пьяным уехал в столицу и, как и следовало ожидать, канул в лету, не оставив о себе память даже в политическом гербарии. Все остальные активные участники вышеописанных событий пошли на повышение, но дошли только до денежных и имущественных поощрений, так как метеорит так и не был найден, и справедливые сомнения в его существовании обуяли даже свидетелей и очевидцев. Однако признать происшедшее ловкой мистификацией тоже не хотелось, так как любая мистификация предполагает наличие определенного количества мистифицированных, а проще сказать, оболваненных граждан, что никак не вязалось с благополучным и интеллигентным обликом замечательного города. Поэтому о происшедшем предпочли забыть. Тем более что пострадавших в принципе не оказалось. Все они счастливо проснулись утром на следующий день, ничего не ведая и не испытывая даже головной боли. Калушенко уже той же ночью весело прыгал на одной здоровой ноге и бросал на счастье пустые пивные бутылки через плечо, чем принес достаточно хлопот и шишек организаторам праздника. Говорят, что впоследствии он успешно допрыгал до звания полковника МЧС, собирается прыгать дальше и лелеет в голове план поглощения министерством по чрезвычайным ситуациям МВД и ФСБ, а также пишет докторскую диссертацию о том, что превентивным методом борьбы со всяческими чрезвычайными ситуациями является управление ими. То есть организация маленьких ЧП в районах, где грозят большие. «Подобное лечи подобным». Вот такая политическая гомеопатия.

Близилась осень. Павлик и Наташка окончательно заскучали в душных панельных малогабаритках и уехали по домам в свои не столь благополучные города. Все улеглось. Соседка Антона Брысина Светлана родила очаровательную девочку, однако на Антона это не произвело никакого впечатления. Он стал циником и, расчехляя по вечерам телескоп, уже не наводил его на небо даже для приличия. Водитель трамвая Петров был объявлен во всеобщий розыск, то есть забыт. Постовой Борискин уволился из органов, уехал из города и, наверное, живет счастливо, как и большинство граждан нашей прекрасной страны. Прапорщик Деревянко вернулся к традиционному образу жизни и, конечно, никаких денег дежурному пожарной части Григорию не отдал, пообещав сделать это завтра. Но «завтра» категория неуловимая и абстрактная, почти столь же неуловимая, как и «послезавтра». Городская администрация успокоилась и занялась внутренними делами, то есть предметом естественной жизни. А это говорило только о том, что все прекрасно.

Город по-прежнему стоял на том же самом месте. Диковинные машины сдирали с городских улиц асфальт, накопившийся за десятки лет, и увозили неизвестно куда. Может быть, за миллионы лет он превратится в какое-то очень полезное ископаемое, и наши далекие потомки, случайно добравшись до него, ни за что не смогут отгадать, какие природные явления дали повод рождению чудесного минерала. А пока гремели трамваи, дымились мангалы, ругались пьяные, свистели милиционеры, скрипели тысячи ручек и десятки тысяч суставов. Все было хорошо. Вот только Семен Пантелеев умер. Аккурат во время сноса его дома. Но это уже диалектика. Сколько можно пить?

Все забылось. И вот, когда первые «белые мухи» сели на стекла городской администрации, в кабинете Ильи Петровича Грядищева зазвонил прямой телефон. Илья Петрович поднял трубку и услышал усталый и скрипучий голос пожилого человека:

— Добрый вечер, Илья Петрович.

— Добрый вечер.

— Это я, Илья Петрович.

— Я узнал Вас, Зиновий Викентьевич. Что опять вас не устраивает в действиях городской администрации?

— Какое там. Решил побеспокоить вас перед уходом. Уходить я думаю, Илья Петрович.

— Куда же, если не секрет?

— Ну, уж какой от вас секрет? Пора бы уже уйти. Туда, Илья Петрович. И хочу сказать вам, Илья Петрович, что вы оказались намного серьезнее, чем я думал, но не столь серьезны, как вы думаете о себе сами.

— Витиевато выражаетесь, Зиновий Викентьевич. Витиевато и непонятно.

— Бросьте, Илья Петрович. Вам, да и не понять? Ведь это арифметика. Все в этой жизни поверяется арифметикой. Только сложение и вычитание. Все остальные науки — это либо игра воображения, либо игра природы. Только арифметика. Ведь вы съели его и не поперхнулись…

— Кого, Зиновий Викентьевич?

— Его. Нечто. Сгусток ощущений. Улыбку космического дракона. Монаду великой любви. Абсолют чувства.

— О чем это вы? Зиновий Викентьевич? Вы меня пугаете. Это маразм?

— Маразм? Это абсолютное знание, Илья Петрович. И вы это прекрасно понимаете. Человек в моем возрасте, если он не в состоянии старческого слабоумия или прогрессирующего невежества, обязательно находится в состоянии абсолютного знания. Собственно старческое слабоумие — это самообман природы. Искусственный барьер между уставшим мозгом и трудно переносимой истиной. Моя оболочка не может служить препятствием для моей души. Никакого маразма. Это было бы слишком легко. Вы ошиблись, Илья Петрович.

— В чем, Зиновий Викентьевич?

— В главном. Вы не ошиблись, когда решили, что сможете его съесть. Но он остался здесь. Он рассеялся! Концентрация увеличилась. Незаметно. Но увеличилась. Вы же знаете, что потепление на один-два градуса может вызвать глобальную катастрофу на планете? Как вы думаете, какие последствия будет иметь для таких, как вы, повышение даже на сотую долю градуса любви?

— Вы скоро умрете, Зиновий Викентьевич.

— Пора бы, Илья Петрович. Устал, знаете ли. И хотя возможность умереть очень многое значила бы для меня, спасибо вам, Илья Петрович, что вы не помогаете мне в этом.

— Я рациональный человек, Зиновий Викентьевич. Зяма Копылович. Аристарх Брусневский. Отец Никодим. Как вас там еще? Ваша бесконечность в прошлом. Моя — здесь.

— Значит, вы не забыли, как вас камнями заваливали в крепостном рву? Как ваши же выкормыши степные бандиты рвали вас лошадьми на части?

— Так же, как вы не забыли жар костра, на котором сжигали ваше тщедушное тельце! Холод камня, в который вас замуровывали живьем!

— Кстати, Илья Петрович, у меня тогда было столько времени все обдумать… Кроме того, подобные удовольствия надо чередовать. Закаляет, знаете ли…

— Помните, Зиновий Викентьевич, когда Ахилл смотрел на нас снизу из-под крепостной стены, вы сказали, что всевышний прерывает память во благо непомнящим? Что обладающий памятью, а, следовательно, знанием неминуемо станет либо абсолютом греха, либо мерилом праведности? Вам не кажется, что не тянете вы на праведника?

— Тогда я был молод. Сейчас я бы уже не был столь категоричен. Теперь я знаю, что мир нарисован одной краской, а не двумя, и все оттенки это оттенки одного цвета, а не двух. Черный — это не цвет. Это ничто.

— А все звуки лишь атональности одной единственной ноты? Пустая болтовня.

— А вы действительно считаете, что время не властно над вами, Илья Петрович?

— Я сам себе время. Я не плыву по этому течению, как все еще пока плывете вы, Зяма. Вы, «вечный» страдалец и балагур. Вы даже не поняли, что ваша доля не вечная жизнь, а вечная старость и немощность. Я сам свой выбор. Я сам свое течение.

— Кого как застанет, так тому и выпадет. Когда-то я думал так же, как и вы. Правда, вряд ли вы при этом испытываете тот же холодок по спине, который обжигал меня при этом. Все возвращается, но не все вернется. Сначала я смеялся, затем плакал, затем опять смеялся. А теперь, кажется, уже не умею ни того, ни другого. Может быть, нам рано расставаться, Илья Петрович? Или как вас там?

— Храни имя свое там, где никто не сможет его узнать. Храни имя свое и будешь неподвластен силе и стихии. Храни имя свое и будешь вечен, ибо только тайна твоя мешает смешать тебя с прахом вселенной.

— Зачем мне ваше имя? Я не знаю, как оно звучит, но мне достаточно знания, что оно обозначает. Но звоню я вам не для того, чтобы вести с вами схоластические споры. Я хочу сказать вам, что если будет на то должная воля, я уйду из этого мира, но вас я не покину.

— Значит, вы все еще служите, Зиновий Викентьевич?

— Все мы служим, Илья Петрович. Только тот, кто думает, что служит себе, служит ему, а тот, кто служит истине, тот служит себе.

— Все слова… Истина… Что ж вы, Зиновий Викентьевич, тасуете слова и понятия? Для самооправдания навешиваете ярлык истины на плотника этой вселенной? Или не может ваша душонка признаться в том, что смысл вашей веры в бесконечном стоянии на коленях?

— Тасую, Илья Петрович. Именно поэтому все еще пока здесь, с вами. Только настоящий мужчина не посчитает зазорным встать на колени перед любимой. А бог это любовь. Но что вам это слово? Не любите «плотника», любите «короеда». Только помните, что, вставая с колен, оказываетесь распростертым перед иной силой. И не вы распорядитель в ее чертогах. Вы всего лишь служка, которому поручено вымести пол.

— Вымету! — крикнул Илья Петрович в холодную эбонитовую трубку. — У меня вечность в запасе!

— У всех вечность в запасе, — ответила трубка и замолчала.

Илья Петрович медленно опустил трубку на рычаги, застегнул пиджак, подошел к окну и, прижавшись лбом к холодному стеклу, вгляделся в ночной город. Умиротворенно горели квадратики окон и пятна фонарей, медленно колышась в круговороте снежинок. Полз, заворачивая через площадь, одинокий трамвай. Подпрыгивал на тротуаре одетый не по сезону милиционер. Чернело нависшее ночными облаками небо. Город медленно опускался в тяжелое ночное забытье, готовясь исчезнуть из памяти как сон, как мираж, как неловкая фальшивая нота, как последний звук оборванной струны. «Дзинь». И все. И бог с ним. И не стоит расстраиваться. Чего ради? Ведь нет этого города, и не было никогда. И не только на карте, но и в действительности. Так что давайте думать о повседневном. О том, что происходит с нами и наяву. Слышите, что-то стучит в груди? Вы угадали. Это шестеренки бесконечности. Цепляются зубчиками друг за друга и не дают нам остановиться. И не дадут. Никогда.

1999 г.

Дополнения к книге

Минус

01

Странная квартира находится на нашем этаже. Каждый день разные люди приходят в эту квартиру и уходят из нее. Я могу узнать, по крайней мере, уже человек пять. Один из них — тщедушный мужчина лет тридцати с мешковатой фигурой, похожий на нищего опустившегося интеллигента. Другой — молодой франт, одетый по последней моде. Третий — накачанный уличный боец — «бык». Четвертый кажется случайно заблудившимся в нашем районе солидным бизнесменом. Пятый — более всего похож на сыщика или пройдоху. Иногда мелькают еще какие-то фигуры, но отчетливо я рассмотрел только пятерых. Они никогда не бывают вместе. Они приходят и уходят по одному.

Я смотрю в глазок и вижу того, кого встречаю чаще других. По-видимому, это хозяин. В ветхой рубашке и в штанах с отвисающими коленками он выходит на площадку с ведром мусора и, шмыгая полустертыми сандалиями, отправляется к мусорным бакам. Я всовываю ноги в дежурные кроссовки, хватаю ведро и вылетаю на площадку вслед за ним. Детское любопытство управляет мной. Я как маленький ребенок, вместо того, чтобы наслаждаться подаренной игрушкой, пытаюсь ее сломать. Возможно лишь затем, чтобы узреть тайну обыкновенной металлической пружины и зубчатых колесиков.

Сталкиваюсь с мужчиной в подъезде, говорю ему торопливо:

— Здравствуйте. Я из девятой квартиры. Вам не кажется, что пора вкрутить лампочку на этаже?

Он несколько секунд растерянно смотрит мне в глаза. Я успеваю разглядеть застиранную рубашку с надорванным карманом, блестящие от вытертости тренировочные штаны, голубой шрам, змеящийся вниз из беловатой звездочки между ключиц. Сосед моргает, машинально поправляет волосы и пытается пройти мимо, бросая в сторону неловкую фразу:

— Хорошо. Извините, что я с пустым ведром. Плохая примета. Я вкручу…

02

Я излишне любопытен? Может быть. Наверное, виной всему одиночество. Хотя я и не знаю ни одного человека, которому бы оно навредило. Одиночество — это богатство. Космос, который в твоем распоряжении. То, чего не отнять, и то, что никогда не изменит. Оно всегда рядом, где бы ты ни был, в пустыне, в лесу, в собственной квартире или в многолюдной толпе. Мое одиночество не безлюдно. Я слышу голоса людей, я знаю их по именам, они живут внутри меня, они часть моего одиночества. Они влюбляются, ссорятся, умирают и рождаются вновь. Единственное их отличие от остальных людей — способ существования. Буквы, слова, предложения, сохраненные на жестком диске компьютера и в моей голове. Именно для того, чтобы их невидимая никому жизнь не растворилась вместе со мной, я вновь включаю старенький «комп», вслушиваюсь в стрекотание «винта», открываю допотопный «ворд» и касаюсь пальцами пожелтевших клавиш со стертыми буквами.

Мой принтер пачкает бумагу по краям, и поэтому отпечатанные листки выползают из него с траурной каймой. И тогда мне кажется, что принтер рожает тексты в муках, и от этого страдания, изображенные на листках, представляются чрезмерными, а шутки неуместными. Я рву их на части, ухожу в кухню, грею на газовой плите маленький противень с речным песком, вдвигаю в него чеканную армянскую турку с деревянной ручкой и тут же поднимаю ее вверх вместе с шапочкой кофейной пены. Иногда сто граммов реальности с запахом настоящего кофе просто необходимы для поддержания вымысла. Или все-таки водки?

03

— Хорошо. Извините, что я с пустым ведром. Плохая примета. Я вкручу…

— Почему же с пустым? — придержал я его за рукав. — Вовсе не с пустым.

Он последовал глазами за моим взглядом, увидел прилипшую к стенке ведра фольгу, поморщился и обреченно поплелся обратно к бакам.

— Два пустых ведра — двойное несчастье? — спросил я его через плечо, когда мы поднимались по лестнице, и он плелся сзади, стараясь находиться вне пределов возможного обмена репликами. Сосед что-то буркнул, я остановился у двери, обернулся, чтобы проститься. Он посмотрел на мои ноги и, не поднимая глаз, сказал:

— Простите. Я не слишком общителен.

— Да я и сам… — начал я ответную фразу, но его дверь уже хлопнула. Я усмехнулся многообещающему началу приятного знакомства, достал с антресоли лампочку и, выйдя на площадку, вкрутил ее взамен перегоревшей. Мне хотелось, чтобы сосед наблюдал за мной в дверной глазок, но он, по всей видимости, решил не доставлять мне подобного удовольствия. За его дверью стояла тишина.

Я позвонил в восьмую квартиру. Дверь открыла Евдокия Ивановна. Она была старше меня лет на пятнадцать. Эта разница казалась мне пропастью. Судя по дружелюбию соседки, пропасти она не замечала.

— Евдокия Ивановна. Вам соседи не мешают? А то вчера опять кто-то часов до одиннадцати стенку сверлил. Это, случайно, не из двенадцатой квартиры?

— Из двенадцатой? — соседка задумалась. — Нет. Я бы услышала. Из двенадцатой — нет. У них ребенок маленький. Это, наверное, из соседнего подъезда. Там на нашем этаже на днях окна пластиковые вставили. Точно они. Ну, что ты будешь делать? Никакого уважения к людям!

— А сосед не беспокоит вас?

— Лешка-то? А чего ему беспокоить-то? Пьет он, наверное. Как въехал сюда год назад, так и пьет.

— Евдокия Ивановна, — удивился я. — Что же я тогда пьяным его никогда не видел?

— И я не видела! Так он аккуратно пьет, — убежденно затараторила соседка. — А ты чего думаешь? Вроде и не работает нигде, и друзья все к нему ходят. И воет он иногда ночами!

— Это как же? — удивился я уже по-настоящему.

— А как пьяные воют, — махнула рукой Евдокия Ивановна. — Я-то знаю. А то еще, бывает, и зубами скрипят!

— Так уж и скрипят?

— Скрипят, будьте уверены! Только про Лешку я врать не буду, Лешкиного скрипа не слышала, но воет точно. То утром, то вечером. Точно спьяну!

— Так может не он это? — предположил я. — Ведь вы сами говорите, друзья к нему ходят?

— Нет, — задумалась Евдокия Ивановна. — Я сталкивалась тут в подъезде, вроде все культурные, чистенькие. Хотя, что они к нему повадились? Какой у них интерес-то?

— Может, он на дому работает?

— На дому-то? — Евдокия Ивановна насторожилась. — Это чего же он делает?

— Как я, например. Книжки пишет.

— Книжки? — Евдокия Ивановна покосилась на мои руки. — Кто же его книжки читать будет? Какой-то он несолидный для книжек-то.

— А если он «несолидные» книжки пишет? Да и книжки не из-за солидности автора читают. Опять же, может быть, он коллекционер? Собирает какие-нибудь древности, марки, наконец? Вот и люди к нему ходят культурные. Он вам мешает?

— Мне? — Евдокия Ивановна опешила.

Разбуженное в ней возмущение непутевым соседом требовало выхода. Она моргала глазами, пытаясь оценить нанесенный ей вред, и злилась еще больше.

— Мне? — переспросила Евдокия Ивановна. — Мне нет. Но ведь должен же быть порядок?!

— О каком порядке вы говорите, Евдокия Ивановна? — поддел я ее на «крючок». — Какой может быть порядок, если у нас дом тридцать лет без капитального ремонта? Порядок надо сначала наводить там! — показал я пальцем в направлении перпендикулярно вверх, отводя, таким образом, поток патриотического негодования от таинственного соседа. Евдокия Ивановна проследила за движением пальца, набрала полную грудь воздуха и тут же разразилась обличительной и гневной речью, собираясь в критическом духе обозреть все последние события, начиная от действий президента и заканчивая безответственностью работников жилищной конторы. «Минут на двадцать», — тоскливо подумал я, проклиная себя за необдуманный выбор информатора.

04

Работа не шла. Герои не торопились двигаться к назначенному финалу, отмалчивались, либо вели себя неестественно и натужно, вынуждая то и дело рвать распечатанные листки и гонять по экрану текст вверх или вниз. Примета была плохая. Значит, или они задумали выйти из игры, или их подлинная история была гораздо реальнее и интереснее выдуманной мною. В такие минуты стоило оставить персонажей в покое, дать им расслабиться и зажить естественной жизнью. Жаль только, что естественная жизнь побуждала их обходиться без душевных страданий, надуманных испытаний и бесконечных философских рассуждений. Но это я поправлю. Просто они еще не знают, что задумал автор на последующих страницах их истории.

Голова гудела. Кажется, я начинал понимать причины благосклонного отношения ко мне соседки. Я умел слушать. Она уложилась в пятнадцать минут и удалилась, порядком ослабив мой интеллектуальный иммунитет.

Я печально посмотрел на маленький экран старого и ленивого электронного приятеля, сохранил текст и отправился на кухню, имитируя по дороге легкую оздоровительную гимнастику. В открытое окно заглядывало солнечным глазом московское лето. На жестяном оконном отливе балансировал толстый и глупый голубь. Внизу хлопнула дверь подъезда. Спугнув неопрятную птицу, я выглянул в окно и увидел уходящего через двор «быка». Слегка расставив руки и покачиваясь из стороны в сторону, как матрос кругосветки, он дошел до приткнувшихся у сквера автомобилей, открыл дверь чуть поцарапанного «пассата» и, не прогревая мотор, уехал. Я посмотрел на часы. Почти двенадцать. Что-то непостижимое происходило на моих глазах. Я вернулся в комнату, вытащил из принтера белый лист и начертил таблицу из четырех колонок. В первой колонке написал «Действующие лица» и перечислил всех пятерых, которых встречал несколько раз: Алексей, «бык», «сыщик», «бизнесмен», «франт». Во второй колонке написал: «новости» — и пометил, что сегодня видел Алексея, а в двенадцать часов дня из квартиры вышел «бык». В третьей колонке, которую я назвал «внешний мир», я написал слова: «бык», «франт», «сыщик» и «бизнесмен». Четвертую колонку я озаглавил «квартира» и добавил только одно слово — «Алексей». Мои герои отошли в сторону и замерли в тумане. Ничего. Я рассчитывал на этот туман. Он должен был постепенно сгуститься, сконденсироваться и опуститься на мозговые извилины росой идей и разгадок. По крайней мере, раньше всегда происходило именно так.

Значит, пока я пытался завести с Алексеем разговор, в его квартире находился этот «бык»? Может быть, даже лежал в это время на постели и курил, сбрасывая пепел в чашечку из-под кофе? Хорошо еще, что в голове соседки не появились мысли о притоне мужчин неадекватного поведения. Точно бы уже бежала в жилищную контору или к участковому. Звонок в дверь прервал размышления. Я щелкнул замком и увидел в дверях встревоженную Евдокию Ивановну. Она втиснулась в узкий коридор, приложила палец к губам и прошипела:

— Слышь? А если Лешка этот… голубой? Ну, которые мужик с мужиком…

— Да что вы, Евдокия Ивановна? — успокоил я соседку. — Конечно, нет. Те и выглядят по-другому, и повадки у них другие. Юрист он, скорее всего. Только пьющий. Советы дает людям, помогает в чем-то. Или врач. Да не волнуйтесь вы так. Я сам все узнаю и вам расскажу. Хорошо?

05

Если когда-нибудь человечество встанет перед проблемой собственной идентификации, то есть отличия людей «натуральных» от «искусственных», оно с удивлением обнаружит, что каждая «натуральная» особь несет в себе определенное количество признаков машин. Не все наши действия контролируются сознанием. Порой нас подчиняют себе вовсе неведомые, но надежнейшие алгоритмы. Вы идете вечером из магазина домой и с удивлением обнаруживаете, что уже стоите у дверей собственной квартиры, но не помните, как прошли последние четыреста метров. Передвигаетесь по улицам города и не замечаете лиц людей, проходящих мимо. И они не замечают вас. Мы машины. Олицетворенный безучастный вселенский конвейер человечества движется сквозь время. Поскрипывают совершенные сочленения, смазывающиеся суперсмазкой с исключительными присадками. Подрагивают окуляры с точнейшей наводкой на резкость. Бесшумно творит процессор с плавающей тактовой частотой. Перерабатываются тысячи видов топлива в камере внутреннего сгорания. Что еще? Может быть, не механизмы в будущем будут обеспокоены доказательством причастности к мыслящей субстанции, а именно люди вынуждены доказывать, что они являются людьми? Или категория «люди» имеет смысл только как обозначение более совершенных механизмов, созданных незримым создателем? Вы спросите: «А как же душа»? А никак. Всего лишь очень приличное программное обеспечение.

Я снова обреченно бросаю работу, предоставив героям самостоятельно разбираться друг с другом в файлах старого четырехгигабайтного диска и в моей подкорке неизвестного мне объема. Я мастерю на кухне нехитрый холостяцкий обед, используя в качестве основных продуктов питания холестерин, клетчатку, кофеин и целую пригоршню подозрительных «Е». Зажигаю спичку и загоняю в легкие по бронхам едкий дым. Смотрю в зеркало и вижу нечто, не подлежащее описанию из-за обреченной однозначности медицинских терминов. Мой затылок чешется, как чесался затылок у Ньютона перед падением на него яблока, но я стою не под яблоней, а под двумя этажами пятиэтажного дома, и моя голова не выдержит последствий подобного озарения. Я разжигаю костер гастрита в многострадальном желудке, заливаю его минеральной водой, бросаю в коридоре матрас на пол и ложусь головой к входной двери. В дверную щель сквозит запах распустившихся кошек. Изредка кто-то проходит, пробегает или прошаркивает по лестнице. Где-то устало тявкает насильно уединенная собака. Я слушаю. Я перестаю быть машиной для перегонки жизненной браги в литературный спирт. Я прихожу в себя после длительной и неконструктивной филологической спячки. Я кот, который сидит у заветной норки и прислушивается к шороху безмятежной мыши. Их уже несколько человек в этой квартире, или способность видеть и понимать покинула меня навсегда. Я жду.

06

Я пролежал на матраце до вечера, понемногу заполняя таблицу. «Бык» вернулся примерно в два часа, открыл дверь своим ключом и скрылся в квартире. Выглянув в окно, я увидел его машину на старом месте. Примерно через час из квартиры вышел «бизнесмен» и, говоря с кем-то по сотовому, спустился во двор. Так вот кому принадлежит эта пузатая красная «Ауди». «Бизнесмен» выехал со двора, а я снова занял место в коридоре. Значит, все это время в квартире был и «бизнесмен»? Сейчас там «бык» и Алексей. «Бизнесмен» сдал дежурство? Осталось выяснить, где «франт» и «сыщик». Ожидание затянулось, и я подошел к книжной полке, чтобы в третий раз попытаться расплести склеивающегося в моей голове Кафку, но медитация сорвалась, потому что на площадке раздался шум. Кто-то вошел в квартиру. Я выглянул во двор и снова увидел «Ауди». «Пассат» тоже стоял на своем месте. «Бизнесмен» вернулся и, может быть, не один? Собираются все вместе?

Я вдруг подумал, что подобное ощущение нелепости и нереальности происходящего было у меня только один раз. Много лет назад, еще в юности, почти в детстве, когда я молодым солдатиком участвовал в ночном марше автомобильной колонны по каршинской степи. Глядя в окно из пыхтящего «шестьдесят шестого», я видел, как над степью со стороны то ли Учкудука, то ли Байконура поднимается вверх светящаяся сфера, расплываясь и захватывая светлым куполом половину черного неба. Никто не мог ответить, что происходит. Никто не мог ответить, но никто и не спрашивал. Колонна упрямо двигалась, следуя назначенному ей маршруту. Я был подневольным очарованным созерцателем этого необъяснимого сполоха и оставался бы им, наверное, даже если бы на горизонте расцветали ядерные грибы.

Какой-то звук раздался из-за двери. Я прислушался, затем встал и, открыв дверь, подкрался к двери напротив. Нет. Это не было воем. Это не было ни стоном и ни воем. Это было гудение с закрытым ртом и стиснутыми зубами. Гудение, от которого начинают вибрировать барабанные перепонки. Щелкнула щеколда, я вздрогнул и увидел Евдокию Ивановну. Она высунула голову из-за двери и, приложив палец к губам, прошипела, заглушая таинственное гудение:

— А вы говорили, не воет!

— Ничего такого я не говорил, — вполголоса, но с максимально возможной убедительностью ответил я соседке и сделал несколько быстрых шагов к своей двери. Едва я успел закрыть ее за собой, как дверь в седьмой квартире открылась, и оттуда показался «франт». Он огляделся по сторонам, почему-то закрыл за собой дверь ключом, снова обернулся и столкнулся взглядом с головой Евдокии Ивановны. Соседка искристо заулыбалась и нараспев приветствовала «франта»:

— Здравствуйте! Не знаю, как звать величать вас? Я смотрю, что вы частенько к Алексею наведываетесь, так передайте ему, пожалуйста, что он мне за этот месяц за уборку площадки деньги еще не отдавал. Хорошо? А то что-то я никак его не застану, или он дверей не открывает? Деньги небольшие, но все-таки инфляция, такое дело…

Евдокия Ивановна «завела свою пластинку», а я смотрел, как поведет себя этот молодой человек, одетый вызывающе, но не настолько, чтобы усомниться в его гендерной принадлежности или принять за представителя какого-нибудь очередного молодежного взбулькивания. Он повернулся левым ухом в сторону соседки, наклонил голову, прислушался, затем щелкнул каблуками, отдал ей честь, и, расставив руки и издав рокочущий звук, побежал «самолетиком» вниз по лестнице. Евдокия Ивановна оборвала речь на полуслове, закрыла рот и плюнула с досады. В следующую секунду из-за двери показалась ее нога в желтой тапочке, которая затерла плевок, а вслед за этим дверь оскорбленно хлопнула.

— Ну и что? — спросил я себя, после того как увидел, что «франт» вышел из подъезда скользящей походкой мартовского ловеласа и покинул двор, минуя и «ауди», и «пассат». — Что все это значит?

Я посмотрел в зеркало и подумал, что если «из сора растут стихи», то нечего предъявлять завышенные требования к источнику прозы. Что я выяснил за это время? Только то, что никакого дежурства в седьмой квартире нет. А есть, скорее всего, странный притон или ночлежка. Ночлежка, один из посетителей которой отличается пристрастием к гудению с закрытым ртом, а остальные ведут себя тихо. Безобидная ночлежка. Слишком безобидная и спокойная, чтобы можно было смириться с ее безмятежным существованием через две двери от меня и несколько метров зашлакоблоченного пространства. Что мы имеем? Мы имеем закрытую взглядонепроницаемую двухкомнатную квартиру, в которой находятся трое мужчин, если не предположить, что вместе с «бизнесменом» в нее не приехал и еще кто-то. Или если не представить, что этот кто-то (или эти кто-то) не лежат в дальней комнате штабелем временно выключенных муляжей, которые при своем оживлении и издают эти гудящие звуки? В дверь позвонили.

— Заходите, Евдокия Ивановна, — вздохнул я, щелкая замком и не сомневаясь в точности предположения.

— Нет, вы видели? — возмутилась соседка. — Я ему говорю, чтобы он передал Алексею об оплате, а он мне тут самолет изображает? Точно пойду к участковому! Притон прямо какой-то устроили на площадке!

— Какой же это притон? — удивился я и стал уверенно лгать, глядя в глаза соседке. — Этот молодой человек — сын брата Алексея. Брат Алексея — бизнесмен. Громила — его охранник. У брата Алексея сейчас дела в Москве. Остановился в гостинице, но иногда ночует здесь. Сын помчался в ночной клуб проматывать папины денежки. Чего тут непонятного?

— А? — поразилась соседка, открыв от напряжения рот и пытаясь не упустить ни частички из передаваемой ей «бесценной информации». — А женщина кто?

— Какая женщина? — переспросил я.

— Ну, молоденькая такая, в розовом платье?

— А вы не знаете? — воскликнул я.

— Не, — развела руками соседка.

— Так это жена бизнесмена. Новая жена. Мачеха этого парня. Представляете, какая это проблема, молодая жена и взрослый сын? — поинтересовался я у Евдокии Ивановны, понемногу вытесняя ее из квартиры. Челюсть у нее отвисла, а глаза почти выскочили из орбит и грозили упасть на мой матрац. Наконец она вышла на площадку. В глазок я увидел, как Евдокия Ивановна, вкручиваясь в замочную скважину, приникла к двери седьмой квартиры сначала глазом, затем ухом, затем отошла на один шаг, разочарованно сплюнула на пол, аккуратно затоптала плевок все той же тапочкой и скрылась в своей квартире. Я вышел на площадку и тоже приник ухом к двери. За дверью стояла мертвая тишина. Что же вы там делаете в этой тишине: Алексей, «бык», «бизнесмен» или сколько вас там?

07

Ночью мне снится всякая ерунда. Евдокия Ивановна по непонятной причине живет вместе со мной, летает, как полуспущенный дирижабль, по комнате, развешивает по стенам фотографии неизвестных людей и раскладывает всюду безобразные вязаные салфетки и коврики. Мои рукописи лежат по полу, как истоптанная и опавшая листва, и символизируют собой отсутствие всякой издательской и литературной надежды. Евдокия Ивановна сбрасывает застиранный байковый халат и в розовом пеньюаре неотвратимо движется в мою сторону, колыхаясь телесами, как облако, и плотоядно облизывая дюймовые желтоватые клыки. Я срываюсь с места и пытаюсь убежать из собственной квартиры. На площадке обнаруживаю, что дверь в квартиру Евдокии Ивановны заложена кирпичом, а дверь в квартиру Алексея приоткрыта. Я вбегаю туда. Сорванные обои висят грязными лохмотьями. Пол усеян мусором и покрыт пылью. Вдоль стен расставлены огромные дубовые шкафы, в которых за стеклянными дверцами я угадываю безжизненно висящие куклы или оболочки «быка», «бизнесмена», «франта», «сыщика», нашего дворника, алкоголика Степаныча с первого этажа, самой Евдокии Ивановны, своего школьного приятеля, смутно знакомого мне редактора толстого журнала и еще каких-то известных и неизвестных мне действующих лиц. Я прохожу в следующую комнату и вижу на ковре зеленой травы, заполняющей всю комнату, лежащего Алексея и женскую фигуру в розовом платье, склонившуюся над ним. «Алексей!» — громко зову я его, но он остается недвижим. Фигура поднимает голову, но вместо лица я вижу окровавленное пятно, из которого доносится родной и знакомый голос: «Вадик, сколько можно спать? Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!»

08

— Вадик, сколько можно спать? Подъем! Подъем! Вставай, а то убьем!

Конечно, это была Верка. Только сестра могла явиться ко мне в субботу, в семь часов утра, и приняться будить, укоряя за расслабленность и напрасное прожигание жизни.

— Привет, — хмуро сказал я, сбрасывая одеяло и направляясь в ванную.

— А поцеловать сестричку? — попыталась она преградить путь.

— После ванной, — пообещал я ей. — Когда я целую женщину, я целую женщину. Даже если это моя сестра. Надо почистить зубы.

— Я жду, — вздохнула Верка и сказала еще что-то, но я включил воду и не услышал. Стараясь не смотреть на безобразие, мелькающее в зеркале, я постарался привести себя в порядок. Это заняло несколько минут, в течение которых я убедился, что сон не пошел мне на пользу. В неважном расположении духа я вернулся в комнату. Верка, которая копошилась на кухне, распаковывая принесенные пакеты, крикнула, что ее поражает способность одинокого и ничего не делающего мужчины наполнять за два-три дня битком мусорное ведро. Я натянул старые джинсы, футболку и, поцеловав сестру в щеку, отправился с ведром на улицу.

Наш пыльный московский дворик уже проснулся, но не открыл глаза и сквозь сон отливал свежестью в виде нескольких аккуратных луж ночного дождя. На скамейке у подъезда боролся с застарелым алкоголизмом Степаныч, стараясь поймать худыми плечами пробивающую дрожь. Меня Степаныч из-за очевидной трезвости и безденежья за серьезного человека не считал и относился ко мне как к пробегающему мимо коту или иной бесполезной твари. Зная это, а также то, что, родившись уже после войны, он частенько рассказывает о своих военных приключениях, почерпнутых из книжек серии «Подвиг», я как обычно поприветствовал его: «Хайль Гитлер, Степаныч». Степаныч как обычно ничего мне не ответил, только постарался глубже опуститься в засаленный пиджак, глядя в одну точку и посасывая давно потухший «бычок». Баки после утреннего вывоза мусора были девственно чисты, я опрокинул в ближний из них бумажный хлам и осмотрелся. В ряду машин, скрывающихся под ветвями нескольких полумертвых лип, стояли «ауди» и «пассат». Я поставил на землю ведро и подошел к автомобилям. Помигивали огоньки включенных сигнализаций. Колыхались прилипшие к капотам липовые листы. Ничего особенного. «Ауди» чуть новее и аккуратнее, чем «пассат». Никаких вещей или предметов на сиденьях. Ничего болтающегося под ветровыми стеклами. Повинуясь необъяснимому порыву, я огляделся, присел у заднего колеса, отвернул колпачок ниппеля и выковырнул золотник. Сигнализация крякнула на мгновение и затихла. Шина зашипела и мягко и плавно выпустила из себя натруженный воздух. Машина качнулась и слегка присела на одну сторону. Я оглянулся. Никого не было во дворе. Никто не шевельнулся за тремя окнами квартиры Алексея на третьем этаже. Я вернулся к бакам, подобрал ведро и опять протопал мимо по-прежнему уставившегося в одну точку Степаныча, не преминув заметить ему: «Но пасаран». Дома уже что-то скворчало на сковородке, издавая аппетитный запах, безрезультатно пытающийся пропитать холостяцкую квартиру. Я поставил ведро, сполоснул руки и снова поцеловал Верку. Дурак Вовка, ее муж. Ни разу не поцеловал ее при мне. Эта кожа просто не имеет права оставаться нецелованной.

— Как дела?

Кажется, сегодня Верка в хорошем расположении духа.

— Замечательно. Особенно в связи с твоим приходом. Не забываешь старшего брата.

— Тебя забудешь, — она улыбалась, — или грязью зарастешь, или окончательно испортишь себе желудок концентратами.

— Концентраты бывают разные, — я стоял у окна и наблюдал, как двор в сторону нашего подъезда пересекает танцующей походкой нисколько не уставший «франт». — Несколько лет назад, после войны в Персидском заливе, в магазинах попадались очень недурные коробки сухого пайка морских пехотинцев США. Шоколад там был замечательный. Горький, как моя жизнь.

— Чего же в ней горького? — удивилась Верка. — Каждому бы хотелось такой жизни. Сидишь себе, стучишь по клавишам. Главное, чтобы без ошибок и интересно.

— Действительно, — усмехнулся я, садясь за стол, — главное, чтоб без ошибок и интересно.

— Ну и как твоя «нетленка»? — спросила Верка.

Она спрашивала меня об этом каждую субботу.

— Она по-прежнему нетленна, — отвечал я.

— А книжка?

И это она знала заранее. Несколько моих рассказов, опубликованных в толстых журналах, прокормить меня, конечно, не могли. Именно поэтому периодически я подвизался на любую, предпочтительно физическую, работу, что вызывало у Верки еще большее раздражение, чем мое, с ее точки зрения, «ничегонеделанье».

— Верочка, ты же знаешь. Для того чтобы издать книгу, надо или написать умопомрачительный кич, или устроить скандал,…

— … или поработать президентом, или украсть миллиард, или … — остановилась Верка.

— Или? — переспросил я.

— Или быть гением.

Она грустно и серьезно смотрела мне в глаза.

— Не преувеличивай, — ответил я. — Посмотри на книжные развалы. Это что? Продукция неисчислимого количества гениев? Во мне живет смутная надежда, что последним гением на этой планете был Иисус Христос. Все остальные великие — таланты. С учетом, что далеко не все они литераторы, меня устроит место в первой сотне… даже тысяче.

— Это решать читателям, которых у тебя практически нет.

Она подняла крышку со сковородки и положила на тарелку жареной картошки и настоящую котлету.

— Домашние? — переспросил я.

— Домашние, — вздохнула Верка.

— Передай Вовке, что у него замечательная жена.

— Он знает.

— А Сереге, что у него замечательная мать.

— Он тоже знает.

— А что касается читателя, — я усердно дул на котлету, — то он у меня уже есть. Я тиснул свои произведения в интернете и теперь получаю отзывы на электронный почтовый адрес.

— Положительные?

— Отрицательные! Абсолютно отрицательные, но зато стабильно. В среднем раз в полгода.

— Посмотрим, как ты сможешь намазать эти отзывы на кусок хлеба и как ты купишь на них новые штаны, — снова вздохнула Верка.

В дверь позвонили.

— Сиди, ешь, — сказала Верка и пошла открывать.

— Если это соседка, то меня нет дома, — крикнул я, откусывая котлету.

— Это не соседка, — отозвалась Верка из коридора. — Иди, это к тебе.

Я встал и, перебрасывая горячий кусок котлеты из одного угла рта в другой, вышел в коридор. В дверях стоял «бык».

— Вадим? — спросил он.

— Угу, — мотнул я головой.

— Держи, Вадим, — сказал «бык» и, не размахиваясь, ударил меня в лицо.

09

Во всем происходящем с нами, даже и в дурном, есть хорошие стороны. Жизненный опыт — это закваска, на которой поднимается тесто фантазии, необходимое для выпекания пирогов вымысла. Теперь я знаю, как чувствует себя боксер, попрыгавший на одном ринге с Тайсоном в его лучшие годы. Боль в голове, особенно в месте удара, головокружение, неприятные ощущения в животе, слабость в коленях и продуктивная тошнота. Первое, что я увидел, когда пришел в себя, это моя заплаканная и суетящаяся сестра, а также Евдокия Ивановна с выражением полной удовлетворенности на толстом лице. Я аккуратно потрогал голову и определил, что зубы целы, но вся левая скула, включая значительную часть глаза, потеряла чувствительность и, по всей видимости, изменила цвет.

— Какие действия успели предпринять? — спросил я, чувствуя неприятное похрустывание за ухом.

— В милицию звонили, в скорую, — всхлипывая, сообщила сестра.

— Сосед это, точно сосед! — убежденно продолжила ранее начатую реплику соседка. — Видит бог, сосед это был. Или один из его дружков.

— Тихо, — убедительно попросил я, с трудом вращая травмированной головой. — До кровати я сам дошел?

— Это я тебя тащила! — заплакала Верка.

— Слезы отставить, — сказал я. — Сколько сейчас времени?

— Не знаю! Начало девятого. Минут десять.

— Отлично, — пошутил я. — Дата, надеюсь, та же? А вы, Евдокия Ивановна, откуда взялись? С чего это вы решили, что у нас что-то случилось?

— Ну, как же? — удивилась соседка. — Да у вас же все на лице написано! Слышу крик, так я сразу сюда.

— Большое спасибо, Евдокия Ивановна, но помощь ваша, к сожалению, не понадобится. Я упал.

— Это как же упал? — удивилась Верка. — А этот, который звонил?

— Вера, никто не звонил, — убедительно повторил я. — Это был телефон.

— Так я открывала….

— Вера, — еще более настойчиво повторил я. — Никто не звонил. Я вышел в коридор, поскользнулся и упал лицом на дверную ручку.

Верка растерянно замолчала. Соседка презрительно поджала губы и пошла к выходу, бросив через плечо:

— Это же надо так измудриться, чтобы глазом и об дверную ручку в узком коридоре. А матрац для чего? Чтобы коленки не отшибить?

— Да! Я долго тренировался! — крикнул я ей вслед.

Дверь хлопнула.

— Это почему же упал? — спросила Верка.

Я сел на кровати, с трудом встал и подошел к зеркалу. Ничего себе. Темные грозовые тучи клубились на левом виске, на глазах подползая к переносице. Голова казалась чужой и не подходящей по размерам к шее.

— Наконец буду писать во всех анкетах, что действительно стукался головой, — попытался пошутить я.

— Это почему же упал? — снова спросила Верка. — Я милицию вызвала.

— Упал, — упрямо повторил я. — Для милиции упал. Тем более, они скоро не приедут. Знаешь, что такое литературный эксперимент?

— Какой еще эксперимент?

— Скажи мне, что бы сделал твой Вовка, если бы на его «шестерке» кто-то спустил колесо?

— Убил бы, наверное.

— Вот видишь? А я еще жив.

— Ты спустил чье-то колесо?

— Результат налицо. Или на лице?

— Ты идиот. Ты законченный идиот!

— А ты сестра идиота. И, скорее всего, тоже идиотка, по крови.

Верка заплакала и обняла меня, стараясь не касаться обезображенного лица.

— Ну, если тебе так надо было спустить чье-то колесо, неужели ты не мог выбрать кого-то поменьше ростом? Ведь он мог тебя убить!

— Мог, но не убил. Может быть, в этом и заключается чистота эксперимента?

— Ты вышел, я на кухне. Вдруг слышу грохот. И дверь хлопнула. Я бегу, а ты на полу лежишь и не дышишь. И котлета у тебя изо рта выпала, я думала, ты язык откусил себе. Я как закричу, тут соседка прибежала, стала в милицию звонить, в скорую…

Зазвонил телефон.

— Алло! — сказал я, поморщившись и перекладывая трубку из левой руки в правую. — Кто это?

— Милиция. Районное отделение. От вас звонили? По поводу нападения?

— Не было никакого нападения.

— То есть, как это не было? Мы наряд выслали. Что там у вас происходит?

— У нас все замечательно. Приезжайте, чаю попьем, — сказал я и положил трубку.

Раздался звонок в дверь. Верка медленно освободилась от моих рук и пошла в коридор.

— Аккуратнее там, — попросил я. — Посмотри сначала в глазок.

Это была «скорая». Удивительная оперативность иногда случается у этой службы.

10

Врачиха оказалась сухопарой женщиной лет сорока с трезвыми глазами и закаленным характером. Она ощупала железными пальцами мою голову, подергала за язык, посмотрела зрачки и строго спросила:

— Упал?

— Как вы угадали? — поразился я.

Женщина вздохнула и зачем-то посмотрела костяшки тыльной стороны ладони Верки.

— Даже и не думайте, доктор, — посоветовал я ей. — Если бы меня сестричка ударила, мне бы и реанимация теперь не помогла.

— Может быть, так оно было бы и к лучшему, — отозвалась врачиха. — Насмотришься тут на вашего брата и думаешь иногда, что давно пора отстрел производить. С целью уменьшения бесполезной нагрузки на почву. Ну, что будем писать? Бытовая травма?

— Доктор так говорить не должен, — обиделся я. — Где ваше милосердие?

— Милосердие при мне. И слов моих оно не касается, — сказала врачиха. — Не тяните время. Что писать будем?

— Хорошо, — согласился я. — Только травма производственная. Писатель я. Упал, можно сказать, на рабочем месте. Хорошо, что карандашом глаз не выколол.

— Ваша фамилия Солженицын? — поинтересовалась врачиха.

— Нет, — удивился я.

— Тогда травма бытовая, — отрезала врачиха. — Если каждый мужик, у которого гайка лежит в кармане, станет себя слесарем называть, у нас у каждого крана по два слесаря стоять будет. Попьете вот эти таблетки. Если тошнота не прекратится, к врачу.

Врачиха защелкнула саквояж, подмигнула левым глазом и отправилась в ванную мыть руки.

— Доктор! — крикнул я ей вслед. — А почему вы руки моете перед уходом?

— А почему кошка умывается после еды? — спросила врачиха из ванной.

Я пожал плечами. Голова начинала все сильнее гудеть и явственно наливаться свинцом. Врачиха вышла из ванной, посмотрела на меня с плохо скрываемым сожалением и ушла. Верка вышла ее проводить и вернулась через минуту с милиционером. Милиционер хмуро посмотрел мне в лицо и присел на краешек стула.

— Что, лейтенант, нравится? — спросил я его, стараясь лечь удобнее. — Что-то вы быстро сегодня.

— Проездом, — отозвался лейтенант, — а насчет физиономии согласен. Приготовлено неплохо. Но видели и покруче. Заявление писать будете?

— Зачем? — спросил я. — Я ж упал. Вот в этом коридоре. Об ручку.

— Удивительно, — сказал лейтенант, раскладывая на потрепанной виниловой папке листки. — Откуда у людей такая меткость берется? Вроде и разбежаться особо негде. Вот. Пишите.

— А что писать, собственно? — переспросил я.

— А что было, то и пишите. В смысле «упал», — поправился лейтенант, — а то знаем мы вашего брата. Сегодня он упал, а завтра, когда хмель сойдет, оказывается, ему в этом человек двадцать помогали и кошелек отняли попутно с такой суммой, которой он и в глаза никогда не видел.

— Напрасно вы так, лейтенант, — вздохнул я. — Нет у меня ни брата, ни кошелька. Ну, правду так правду. Давайте сюда листок.

Я пристроил на коленях папку и накарябал следующее: «Я такой-то-такой-то, находясь в здравом уме и сравнительно ясной памяти, подтверждаю, что с детства страдаю раскоординацией конечностей и всего организма, из-за чего сегодня утром во время передвижения по маршруту „гостиная-санузел“ моя правая нога зацепилась за левую, и я потерял точку опоры. Вследствие этого я упал в направлении коридора таким образом, что траектория пролета головы была остановлена выступающей из двери квартиры дверной ручкой, из-за чего я незамедлительно получил легкое сотрясение мозга, и повреждение мягких тканей лицевой части тела. Претензий к физическим и юридическим лицам не имею. Означенную ручку прошу выломать и отправить на переплавку. Число. Подпись».

Милиционер внимательно изучил мои каракули, встал, надел фуражку и отдал мне честь.

— Если что, справку о раскоординации можете представить?

— Не могу, — сказал я. — Не лечился. Страдал так. Но согласен на следственный эксперимент. Подзаживет вот только. Кстати, как насчет чайку? Я обещал.

— Нет уж, — вздохнул милиционер. — Смотрю на ваше лицо и теряю аппетит.

Он еще раз отдал мне честь, пошел за Веркой к выходу, остановился в дверях, обернулся:

— А здорово он тебе засадил.

— На переплавку ее, на переплавку! — не поддался я на провокацию.

Верка вернулась через пару минут, села напротив. Сложила руки на груди.

— Евдокия до него докопалась. Звонил в седьмую, потом ушел. Никто не открыл. Там никого нет.

— Может быть, — согласился я.

— Иногда мне кажется, что это я твой старший брат, а не наоборот, — вздохнула Верка.

— Да, — кивнул я, — что-то суббота не задалась на этой неделе. Вера, может, я полежу?

— Конечно, — заторопилась Верка, — мне пора. Только не открывай никому. А то тебя тут вообще убьют. Я позвоню вечером.

— Ты только Вовке ничего не говори. А дверь я никому теперь не открою, — пообещал я.

В прихожей скрипнула незакрытая дверь, и из коридора показалась счастливая физиономия Степаныча.

— Бывайте здоровы! — сказал Степаныч. — Хайль, если вас так устраивает. Это вам.

Он сунул руку в полиэтиленовый пакет и, произведя мелодичный звон, достал и поставил на пол бутылку водки.

— Не понял? — удивился я.

— Ну, как же? — приподнял косматые брови Степаныч. — Ты колесо спустил? Спустил. Мне этот бугай за твой адрес доллар дал? Дал. А потом еще полтинник рублями за то, что я ему колесо накачал. Так что три пузыря и получилось. Один твой.

— Мой-то за что? — снова не понял я.

— Как за что? — развел руками Степаныч. — За маркетинг!

11

Самая прекрасная вещь на свете — одиночество. Только иногда наступает жажда среди этого прекрасного одиночества, которое вдруг оказывается раскаленной пустыней. И тогда хватаешься за бутылку, за трубку телефона, за дверную ручку чужого жилища, за что-то, что позволит удержаться на поверхности или утонуть, но только спастись от этого блага.

Где-то к обеду я сполз с продавленного дивана, подошел к зеркалу и снова вгляделся в свою помятую физиономию. Пульсирующая головная боль не давала мне покоя, и в этом мареве я плыл горящим кораблем по волнистой поверхности амальгамы, не понимая, откуда дует ветер, и куда мне держать курс, и что там за бортом, море или безжизненные пески. Чего я добился в свои сорок? Нескольких публикаций и благожелательных (а в сущности — никаких) рецензий и отзывов? Где мое ощущение творческого всесилия, которое с возрастом все чаще превращается в суетливую творческую возню? Кому интересны все эти высосанные из пальца истории и философские переливания из одного сосуда в другой? Эти остроумные диалоги, звучащие как натужные репризы, розданные перед спектаклем и зачитываемые с запинками с листа? Кто я? Неудачник последней молодости, который движется по коридору убогой двухкомнатной квартирки, опираясь о стенку, в нелепой надежде обнаружить единственный приз от судьбы за прожитые последние несколько недель? Приз в виде бутылки водки, принесенной подъездным алкоголиком и доставшейся такой дорогой ценой? Господи. Я даже думаю, как графоман. Сплошные причастия и отглагольные извращения. Отглагольные. Как звук булькающей холодной водки по ребристой гортани.

Я оперся рукой о старый потертый двухкассетник, запустив в кухню очаровательный в своем однообразии митяевский голос. Открывая холодильник, присел на пол и остался сидеть, ощущая спиной не вакуум враждебного заоконного пространства, а успокаивающий холод шлакоблочной стены. Здесь. Сэкономил Степаныч. Вряд ли это можно пить, но забыться от этого можно.

Я плеснул водки в стакан, обозрел правым здоровым глазом разложенные Веркой на полках припасы, взял в руку оледеневший беляш и часть лукового веничка и выпил. Откусил, стараясь не думать о том, чье мясо послужило начинкой урбанизированному пирожку, выпил снова и снова, пока жжение на лице и в душе не сменилось жжением в горле и пищеводе. Придумали бы, что ли, давно уже что-то иное. Что-то, что могло бы так же, как и водка, нейтрализовать бешеный адреналин, что сжигает изнутри и действует на сердце, как речной песок, насыпанный в ствол артиллерийского орудия, действует на прицельность стрельбы. Здоровым ухом и краешком ускользающего рассудка я услышал шорох на площадке, тяжело поднялся, прошел в коридор, шагая по спасшему мой затылок матрацу, и посмотрел в глазок. На площадке стояла стройная девушка в розовом платье с короткой почти мальчишеской прической и ковырялась ключами в двери седьмой квартиры. «Привет, девушка в розовом платье», — тихо, с трудом выговаривая слова, сказал я сам себе, вернулся в комнату и откинулся на старый диван. Тряпичная люстра на потолке начинала понемногу дрожать и вращаться вокруг собственной оси. Я потянулся к этажерке, достал толстый зачитанный журнал, нашел свою повесть и начал читать, усилием воли соединяя и успокаивая разбегающиеся строчки. Да что это я? Вовсе не бездарь. Неплохо, неплохо, неплохо, совсем неплохо….

12

— Вадик! Как ты там? Может быть, врача? Я звоню уже в пятый раз!

Я потянулся с дивана за трубкой, схватил ее, переместив Веркины восклицания с динамика на маленькую мембрану, и не узнал собственный голос:

— Алло.

— Кто это?

— А ты как думаешь?

— Вадик! Что с тобой? Что с твоим голосом?

— Ничего, — я посмотрел на сереющие вечерние занавески. — Просто напился сегодня утром как свинья. Вот и провалялся до вечера как убитый.

— До какого вечера? — возмутилась Верка. — Уже утро следующего дня! Это я звоню тебе с вечера. Радуйся, что Вовчик меня к тебе ночью не пустил. Я бы устроила тебе разбор полетов.

Нет. Положительно, профессия мужа не может не сказываться на словарном запасе жены. Хорошо еще, что этот летчик не вмешивается в мою жизнь. В трубке послышался немного гнусавый голос Вовчика:

— Ну, ты, старик, не прав. Что это такое? Верочка волнуется. Ты понимаешь, так нельзя. Неприлично так. Ну, отвечать же надо на вызов диспетчера. Есть же полетная дисциплина.

— Володя! Я все понял. Борт номер девять сообщает: все в порядке, ветер попутный, температура за бортом тридцать шесть и шесть, легкая пробоина в левой стороне фюзеляжа. Бензобаки не задеты. Высота полета где-то метров семь.

— На бреющем? — голос Владимира подобрел. — До аэродрома дотянешь?

— Должен.

— Если что, включай радиомаяк. Раскладывай сигнальные костры.

— Понял. До связи, летчик.

— До связи.

Так. Значит, уже утро. Похоже, что анестезиолог перестарался. Начинаем комплекс реанимационных мероприятий. Так. Что у нас в зеркале? В зеркале было нечто. Левая верхняя четверть лица потемнела. Глаз наполовину заплыл и превратился в обгрызенный миндаль. По щеке, лбу, скуле и виску проходила желто-зеленая кайма, огибая рану и смягчая переход от багрово-синего к бледно-небритому цвету. Определить ощущения рукою не представилось возможным, так как дотронуться до лица было выше моих сил. Ну, что ж. Если правда, что шрамы украшают мужчину, сейчас я должен быть неотразим. Вот и верь после этого американским фильмам, где герой и после двадцати таких ударов только поправляет галстук и усмехается.

Я взял скакалку и начал понемногу подпрыгивать на месте, то и дело путаясь в ней ногами, чувствуя, как живет у меня на лице самостоятельной жизнью огромный фингал. Я прыгал, не останавливаясь, пока пот каплями не выступил на плечах. Да. Вчерашняя бутылка водки явно не добавила мне прыти. Вовчик вообще считает любые прыжки издевательством над собственным телом. В те редкие случаи, когда он появляется в моей квартире вместе с Веркой, он всегда снимает с гвоздя прыгалки и настойчиво внушает, что человеческий организм имеет такой же предел прочности, как и современный самолет. И что если позвоночник рассчитан на десять миллионов вибраций, то настолько он и рассчитан. И нечего зря расходовать эту, в общем-то, небольшую норму. Он вытягивает губы и гнусаво повторяет одни и те же слова:

— Послушай меня, Вадик. Позвоночник — это стержень. Это ось вселенной. Береги его, Вадик. Никто тебе на пенсию новый позвоночник не даст. И носить твое старческое больное тело ты будешь именно этим позвоночником, и никаким другим.

Он, конечно, прав. Как и всегда. Большой, умный, неторопливый. Только как же не прыгать, если только от этого в икрах появляется забытая легкость? Неплохо бы купить беговую дорожку, но это пока для меня дороговато. Так что будем прыгать. Тем более что и крепкий позвоночник в старости будет ни к чему, если сердце лопнет, как пустой баллон из-под фанты, когда наезжает на него мчащаяся машина.

Я повесил скакалку на гвоздь, присел на пять минут на палас, растягивая и разминая сухожилия и мышцы, повис на турнике, вставленном между стен узкого коридора. Нет. Сегодня мне это уже точно не дано. В душ. Теперь в душ.

13

Я стою у прозрачной витрины, за которой у огромного антикварного фотоаппарата — ящика согнулся старенький, крашенный-перекрашенный манекен мужчины с изящными усиками и в нэпмановском костюме. Этот манекен — вневременной оптимист. Он смотрит на меня, жизнерадостно улыбаясь, не предполагая, насколько нелепо выглядит на этой улице, в этом городе и в этой жизни. Все течет. Вот уже в разряд антиквариата попали и фотоаппараты. Хотя этот ящик, скорее всего, муляж.

Я делаю вид, что смотрю на витрину, а сам через плечо поглядываю на двери подъезда на противоположной стороне неширокой улицы, укрывшие за собой «сыщика». Сегодня утром я увидел его выходящим из таинственной квартиры, в которую вчера вечером вошла девушка в розовом платье, и последовал за ним. Я старался держаться в отдалении и быть незаметным, что оказалось делом довольно нелегким, если учитывать величину черных пластиковых очков и количество тонального крема на левой стороне лица. Я постарался загримироваться настолько, насколько это было возможно. У меня оказалось три тюбика тонального крема. Моя забывчивость не причиняет мне особых страданий, потому что я редко покидаю квартиру. Другое дело — Верка, сестра своего брата. Она тоже забывчива, но страдает больше, так как бывает в разных местах. Но более всего она позволяет себе расслабиться именно у меня дома, и поэтому здесь она забывает все, что только можно забыть. Следы ее пребывания я ссыпаю в тумбочку, на которой стоит прикроватная лампа. Когда Верка приезжает ко мне, она сразу залезает туда и почти всегда делает приятные открытия. Но многое она успевает купить вторично. Поэтому количество содержимого тумбочки не уменьшается. Иногда звонит Вовчик и, прижимая трубку ладонью, шепчет:

— Старик. Я в штопоре. Твоя сестра потеряла паспорт, косметичку и кошелек. Назревает буря. Полеты могут быть прекращены. Быстро смотри в своем бюро находок.

Я соглашаюсь, кладу трубку на полку и открываю тумбочку. Пересыпаю в руках бесчисленные Веркины расчески, зеркальца, баночки и платочки. И как всегда ловлю на ладонь черную потертую коробочку, в которой лежит комочек потрескавшейся от времени туши и слипшаяся кисточка. Это осталось от Ритки. Сейчас такое уже не покупают и, скорее всего, не делают. Тогда, пятнадцать лет назад, после трех лет нашей утомительной семейной жизни, в которой было все: и любовь, и счастье, и нежность, и слезы, и скандалы, — но не было только денег и достатка, внезапно закончился мой первый и единственный семейный опыт. Я работал неизвестно кем в каком-то НИИ, приходил вечером домой и между чаем, жареной картошкой и поцелуем в мокрые Риткины губы углублялся в бесчисленные черновики и рукописи. Она терпела это долго. Мой будущий литературный успех был семейной мечтой. Ритка ругала меня за неаккуратность, за невнимание к ней, еще за что-то, но литература была табу. Она была моим первым читателем. Ей нравилось, как я писал. В тот вечер она впервые заговорила об этом. Села напротив и так долго смотрела на мою опущенную голову, что я был вынужден поднять глаза.

— Что-то случилось? — спросил я.

— Что-то случилось, — ответила она.

— Что именно?

— Это на всю жизнь?

— Что? — не понял я.

— Это, — спокойно сказала она. — Сидение у настольной лампы. Бессмысленное сочинительство.

Меня обидели ее слова, но я сдержался.

— Рита, — сказал я, — ну, ты же знаешь. Мне нужно время.

— Сколько времени тебе нужно, Вадим?

— Столько, сколько нужно, — ответил я. — Может быть, еще год. А может быть, целую жизнь. Это что-нибудь меняет?

— Иногда мне кажется, что вместо черновиков ты используешь мою жизнь, — сказала Ритка и пошла спать.

Больше я ее не видел. Утром я ушел на работу, поцеловав ее в острое конопатое плечо, а вечером обнаружил, что и сама Ритка, и все ее вещи исчезли. Кроме этой коробочки с тушью на стеклянной полке в ванной. Поиски ничего не дали. И что я мог сделать? Мы даже не были расписаны. Идиот. Тогда я еще радовался, что мы не успели родить ребенка. И вот прошло пятнадцать лет. Я все также терзаю бумагу и собственную душу. И все также без видимого результата, выражающегося хотя бы в некотором достатке и экономической независимости от этого мира. Похоже, что пятнадцать лет назад Ритка сделала правильный выбор.

Я стою у картонного француза по имени Папье Маше. Я смотрю на часы и злюсь. В течение сорока минут я умело скрывался, преследуя «сыщика». Я умудрился не потерять его на двух пересадках метро. Я нырял за ним в узкие переулки. Иногда мне казалось, что он специально запутывает следы, хотя ни разу не оглянулся. И вот теперь он зашел в этот старинный подъезд и исчез. Я стою уже двадцать минут, как чучело, у витрины и начинаю нервничать. А если за дверями проходной двор? Я оглядываюсь, перехожу улицу и вхожу внутрь. В подъезде темно и тихо. Пахнет сыростью и пылью. На первых ступенях отпечатался желтый квадрат от проникающих через наддверное тусклое окно солнечных лучей. Я ступаю на светлое пятно и прислушиваюсь. Глаза привыкают к темноте. Вот уже я вижу руку с газовым баллончиком в ладони. Слышу шипение и чувствую удушливый цветочный запах. Мои полтора глаза мгновенно слепнут, воздух застревает в глотке, и резкий удар в живот лишает сознания.

14

— Вадик! Привет! Что с тобой, Вадик?

Какой знакомый голос. Я пытаюсь найти опору и сажусь на ощупываемые ступени. В глазах резь, и ничего видеть я не могу. На ладони и лицо с шипеньем льется минеральная вода, я получаю некоторое облегчение и снова пытаюсь узнать голос. Это какой-то родной и близкий человек. Из прошлого. Из прошлого, связанного с Риткой. Тошнота начинает отступать. Сильно кружится голова. В животе от удара стоит ноющая боль. Новые потоки воды падают на лицо. Я ловлю поданные очки, надеваю их и, наконец, слегка приоткрываю глаза. Боже мой! Это Дина!

— Дина! — задыхаясь, говорю я. — Это ты? Откуда?

— Оттуда, — смеется Дина. — Что это с тобой? Бомжуешь?

— Хуже, — машу я рукой. — Пишу роман с трагическим концом, в котором я главное действующее лицо.

— Кажется, ты уже близок к финалу, — серьезно говорит Дина и помогает мне встать. — Поехали ко мне.

Она подводит меня к новенькой «десятке» и садится за руль. В машине мне опять становится плохо, я открываю окно, высовываю голову, но слезы текут неостановимым потоком, и я сам плавно уплываю куда-то на этих слезах. Дина говорит какие-то слова и расспрашивает о происшедшем. Я что-то отвечаю ей, не вполне понимая смысл собственных фраз. Ленинградский проспект, Балтийская. Разворот. Метро «Аэропорт». Тихие пыльные дворики со сплетничающими, но безобидными старушками. Так вот ты куда перебралась. Дина ставит машину у подъезда, подхватывает меня под руку и ведет на четвертый этаж. Сквозь оплывающие слезами зажмуренные глаза я успеваю заметить часть роскошного интерьера и оказываюсь в ванной. Быстрые сильные и уверенные женские руки сбрасывают мою одежду, раздевают совсем. И вот я уже в теплой, бурлящей подо мной щекочущими струйками ванне.

— Ущипни меня, — прошу я Дину. — Хочу проснуться.

— Тебе не нравится твой сон? — смеется она, намыливая мою голову и умудряясь касаться лица, не вызывая боли.

— Ну, если все это во сне, тогда я хочу тебя, — говорю я ей, не открывая глаз.

— Я вижу, — почему-то все так же весело отвечает она…

Мы лежим на огромной колышущейся кровати, подперев головы руками, и смотрим друг на друга. Я откровенно разглядываю ее и думаю, что когда-то представлял себе легкий адюльтерчик с этой прекрасной Риткиной подружкой, а произошло все только теперь, через пятнадцать лет.

— Как я выгляжу? — спрашивает она.

— Потрясающе, — отвечаю я. — А я?

— Еще более потрясающе, — смеется Дина.

Она почти совсем не изменилась. Все так же очаровательна. Особенно в мягком свете кремовых бра. И тело ее оказалось именно таким, каким я и представлял его себе тогда, пятнадцать лет назад, совершенным, гибким, отзывающимся легкой дрожью на каждое прикосновение.

— Как дела? — спрашиваю я.

— Отлично, — смеется Дина.

— Как Петька? Где он?

— А где ему быть? — улыбается Дина. — У бабушки на даче. Ему уже семнадцать. Закончил школу. Нянька не нужна.

— Как летит время! — удивляюсь я.

— Быстро, — соглашается Дина.

— А муж где? — натужно спрашиваю я. — Где Кирилл? В отъезде?

— В отъезде, — смеется Дина.

— Как он? — спрашиваю я, чтобы спросить о чем-то, и чтобы она не переставала смеяться.

— Думаю, что прекрасно, — снова смеется Дина.

— Разве он уехал так надолго? — удивляюсь я.

— Навсегда, — продолжает улыбаться Дина. — Пятнадцать лет назад вместе с Риткой. В штаты. Ты представляешь меня, идиотку? Я даю этому рязанскому остолопу свою замечательную еврейскую фамилию. Я оформляю с ним фиктивный развод, чтобы решить этот ненавистный квартирный вопрос. Я верю ему, как последняя дура. А он подхватывает мою лучшую подругу и уезжает в штаты. Ты можешь это себе представить? Нет, ты скажи еще, что ничего не знал.

— Знал, конечно, — лгу я.

— Неужели не знал? — она подползает ко мне, прижимается, закидывает на меня горячую ногу и трется, трется о мое бесчувственное тело, проваливающееся в небытие.

— Да нет. Конечно, знал! — восклицаю я.

— А я не знала, — грустно говорит Дина.

— Куда… ты пропала? — спрашиваю я. — Я искал тебя.

— Никуда, — отвечает Дина. — В больницу. Нервный срыв у меня был. К тому же, мы квартиру успели разменять. Он даже умудрился продать ту, которая как бы отходила к нему. Но я на него не в обиде. Теперь. Пишет. Звонит. Деньги присылает. Помогает, да я и сама не бедствую. Петька прошлое лето у него гостил. Осенью поедет к отцу. Учиться будет там.

— Процветает?

— Процветает, — говорит Дина, — только это на нашем уровне. На их уровне нормально. Хотя теперь и здесь десятки тысяч слаще живут. Но там спокойней. Вкалывает день и ночь.

— А Рита?

— И она вкалывает. Дает уроки музыки. Играет на каких-то местных сборищах. Ты представляешь, они даже в иудаизм перешли. Кстати, знаешь? Теперь Ритка мою фамилию носит. Звонила. Я, говорит, теперь тебе как сводная сестра.

— Обо мне ничего не хотела узнать? — спрашиваю я.

— Ничего, — отвечает Дина. — У нее уже двое детей от Кирилла. Две девочки. Кэтти и Саманта. Обе американки. Да они и сами уже американцы.

Дина смотрит на меня. Смотрит с нежностью, но жестко. Держит меня взглядом, чтобы не дать выпасть из гнусной реальности.

— По крайней мере, она жива, — пытаюсь пошутить я.

— Не вполне, — серьезно говорит Дина, — еле выкарабкалась четыре года назад. Рак у нее был. Хорошо, что вовремя диагностировали. Отняли левую грудь.

Я пытаюсь закрыть глаза, но не делаю этого, потому что боюсь потерять контроль над собой. Я смотрю сквозь лицо нахмурившейся Дины и вижу худое мальчишеское тело Ритки, изуродованное страшным шрамом на месте левой груди, и думаю, что я продолжал бы любить ее даже и в том случае, если бы она была вся покрыта такими шрамами.

— Ты все еще любишь ее, — с осуждением говорит Дина. — Это слюнтяйство.

— А ты простила ее? — спрашиваю я.

— Простила, — говорит Дина. — Кирилла не простила. Да и то… Петька ведь.… А ее простила. После всего. К тому же, она женщина. А женщина не властна над собой. Женщина во власти инстинктов. Ее инстинкт не подвел.

— А тебя? — смотрю я в ее глаза.

Дина замолкает, протягивает руку и гладит меня по лицу, высвобождая из-под одеяла маленькую, почти девическую грудь. Я смотрю на нее и чувствую, что кто-то, стоявший до сей поры у меня над душой, вскидывает старинное мушкетное ружье, стреляет в мое прошлое, но попадает в удаленную Риткину грудь. Дина подбирается ко мне снова, ловит губами мои губы и увлекает меня за собой.

— Дина, — повторяю я, стараясь не назвать ее Ритой.

— Не спеши, — отвечает Дина. — Что ты? Торопыга. Медленнее. Вот так. Мы никуда не торопимся…

Утром я диктую ей адрес, называя другую улицу и другой номер дома. Называю номер телефона, меняя местами последние цифры. Она говорит, что была еще два раза замужем, но неудачно. Она хвалит мою повесть, которую случайно удалось напечатать лет десять назад и которая не вызывает теперь у меня ничего, кроме удивления и легкой досады. Я отмечаю, как прекрасно она выглядит, но вижу, что ее прекрасная оболочка — это скорлупа, из которой через шесть-восемь лет вылупится стареющая несчастная женщина. Все. Я ухожу.

— Ты вернешься? — спрашивает она в дверях.

— Вернусь, — лгу я. Она грустно улыбается, потому что чувствует ложь. Дверь хлопает. Я спускаюсь вниз.

15

Никто не любит слабых и обиженных. Негодяй с разбитым кулаком, хоть выставленным напоказ, хоть спрятанным в глубокий карман, ни у кого не вызывает эмоций, если только он не начнет размахивать им перед чужим лицом. Его жертва с синяком в пол-лица заставляет окружающих брезгливо отводить глаза и скорбно поджимать губы. Пока я доехал до своей станции, с десяток раз наткнулся на неприязненные взгляды и наслушался невнятного шепота за спиной. Действительно, какие еще предположения может вызвать ранним понедельничным утром худощавый тип в несвежих джинсах и футболке и в огромных безвкусных очках, со следами бурно проведенных выходных на лице? Только и остается, что ускорить шаг и резво попрыгать по ступеням движущегося эскалатора, оставляя за спиной и взгляды, и шепот, и возможные оскорбительные реплики.

Я вошел в родной дворик, миновал «Ауди» и «Пассат», не вызвавшие вчерашнего интереса, прошел мимо Степаныча, поприветствовавшего меня бодрым «Хайль» и поднялся к себе. На автоответчике оказались несколько вопросительных восклицаний Верки и Вовчика и медленное замечание приятеля из Питера с не вполне цензурным текстом, напоминающим по смыслу: «Я приехал на один день, сейчас у мамы, а ты опять где-то на капустных грядках? Там тебе и место.» Сбросил одежду и полез в душ. Человек — слуга собственных иллюзий. После душа мне показалось, что я стал не только чище, но и лучше. В дверь позвонили. Я накинул застиранный махровый халат и посмотрел в глазок.

У двери стоял Алексей. Я открыл и, пригласив его войти, начал торопливо убирать с пола матрац. Он стоял и молча смотрел куда-то в сторону, словно и не собираясь предпринимать хоть какое-то шевеление пальцами, хотя бы догадаться, зачем одинокий снайпер оборудовал себе лежак на двух квадратных метрах напротив его жилища. Впрочем, это неважно. Он пришел ко мне сам. И, кажется, не настроен бить меня сразу. К тому же, это мы еще посмотрим, кто кого. Я жестом пригласил его в комнату и побежал на кухню, где свистящий чайник настоятельно требовал моего присутствия.

— Чай или кофе? — крикнул я ему с кухни. — Я умею делать настоящий турецкий кофе!

— А какой у вас чай? — отозвался Алексей.

— Английский!

— Давайте чай. Только, пожалуйста, заварите в чайнике. И не пакетиками.

Я вошел в комнату через минуту и обнаружил его стоящим посередине моего непритязательного жилища. Он медленно вращал головой, обозревая скудный интерьер.

— Вы программист? — спросил он, кивнув головой на компьютер.

— Вы считаете, что программист способен что-то программировать на этом примусе? — удивился я, двигая кресло и расставляя на журнальном столике чай, сахар и прозрачное блюдце с холодными беляшами. — Этот ящик даже «ворд» обслуживает с паузами в тридцать секунд. Смею надеяться, что я писатель.

Алексей взял чашку, опустил в нее сахар, позвякивая ложечкой о фаянсовые края.

— Не могу пить чай, в котором не вижу чаинок. Не люблю пакетики.

— Это предубеждение, — не согласился я.

— Наверное, — задумчиво сказал Алексей и поднял на меня глаза. — Значит, вы писатель?

— Да, — усмехнулся я, — если рассматривать это слово с точки зрения словообразования. Пишу, значит, писатель. Печатаюсь редко. И не так, как мне этого бы хотелось.

— Это очень важно, — серьезно сказал Алексей. — Очень важно добиваться того, чего хочешь.

— Спасибо за мудрый совет, — постарался еще более серьезно ответить я. — Я стараюсь.

Я говорил с ним, а сам внимательно рассматривал его, отмечая все то, что не успел разглядеть во время наших редких и кратковременных столкновений. Передо мной сидел молодой человек. Вряд ли ему было более тридцати, хотя складки у глаз, одутловатые щеки и неизбывная усталость, пропитавшая тело, и взгляд, говорили о том, что эти тридцать лет оказались не слишком легким отрезком жизни. Он по-прежнему не изменял застиранной рубашке, теряющей рисунок ткани на плечах и манжетах, синтетическим штанам-трико и стоптанным сандалиям. И шрам между ключиц оставался на месте. Он тоже смотрел на меня, но смотрел куда-то мимо и вдаль.

«Я для него не в фокусе», — почему-то подумалось мне.

— И что же вы пишете? — спросил Алексей.

— Вы хотите почитать? — ответил я вопросом.

— Нет! — воскликнул Алексей, но, почувствовав неуместность подобной реакции, обреченно согласился. — Давайте.

Я принес старый журнал с закладкой из шоколадной обертки на начале собственной повести и дал ему. Он положил его на колени, обращаясь как со спящим, но ядовитым животным, и снова поднял глаза.

— У вас неприятности? — спросил он.

— Так. Ерунда, — махнул я рукой.

— Нет, — настойчиво повторил он, — у вас неприятности. Я послан к вам…. Я пришел, чтобы сказать…

— Так пришел или послан? — спросил я.

— Я пришел, — повторил Алексей, — чтобы сказать вам. Мои друзья огорчены, что вы пытаетесь следить за ними. Ваш праздный интерес может принести неприятности, собственно, он уже их приносит. Они огорчены из-за этого инцидента с колесом. Зачем вы это сделали?

Алексей снова поднял глаза и неожиданно посмотрел мне в лицо. Его глаза были серо-зеленого цвета, и на правом поблескивало рыжее пятнышко.

— У вас радужная оболочка глаз разного цвета, — сказал я ему.

— Зачем вы это сделали? — снова спросил он.

— А что бы вы сделали на моем месте? — удивился я. — На вашем огороде приземляются инопланетяне, а вы продолжаете спокойно окучивать грядки? Что бы вы сделали, если бы на ваших глазах происходили необъяснимые вещи, напоминающие сюрреалистический сон? И что мог я? Что мог сделать я, чтобы проснуться от этого сна? Разве моя вина в том, что вместо того, чтобы ущипнуть самого себя, я ущипнул колесо вашей машины?

— Это помогло вам проснуться? — спросил Алексей, показав рукой на мое лицо.

— Послушайте, — обиделся я. — Надеюсь, вы пришли не для того, чтобы подшучивать надо мной?

— Конечно, нет, — ответил Алексей, осторожно перекладывая с места на место журнал на коленях. — И все-таки, какова действительная причина столь пристального внимания к моей скромной персоне и моим друзьям?

Я еще раз пригляделся к этому утомленному человеку и вдруг сквозь тщедушность его облика почувствовал в нем железную уверенность. Уверенность того типа, которая не свойственна людям интеллигентного склада, а обычна только среди тупоголовых кретинов. Потому что это уверенность ясности и однозначности. Значит, ты пришел ко мне, таинственный сосед, чтобы опросить по заранее приготовленному плану и подтвердить заранее подготовленные выводы? Не поменяться ли нам ролями?

— А если это я буду спрашивать вас? — поинтересовался я. — Согласитесь, с таким лицом я имею право на некоторую моральную компенсацию?

— Как угодно, — развел руками Алексей, снова опустив глаза. — Мой друг тоже хотел извиниться перед вами. Но не смог прийти. О чем вы хотели спросить?

— Не слишком ли вас много в двухкомнатной квартирке?

— А вы хотите, чтобы я отказывал в гостеприимстве друзьям? — удивился Алексей. — Квартирка маленькая. Но ведь сами знаете: в тесноте, да не в обиде.

— О какой обиде вы говорите? — оборвал его я. — Да вас там постоянно не менее пяти или шести человек. Да пусть вас там будет хоть двадцать шесть, почему выходит всегда только один?

— Что вы имеете в виду? — спросил Алексей.

— Из квартиры всегда выходит только один, — повторил я. — Вся остальная компания постоянно остается внутри и ведет себя подозрительно бесшумно, если не считать ежеутреннего гудения и предполагаемого зубного скрежета, да и то только тогда, когда этот вышедший возвращается!

Алексей задумался, глядя куда-то в сторону, взял чашку и сделал несколько глотков, очевидно не замечая вкуса чая.

— И какие же выводы вы делаете из своих наблюдений? — спросил он.

— Я писатель, а не следователь, — ответил я. — Я впитываю в себя все, что происходит. Выводы делаются сами. Но как обыватель готов предположить что угодно. Любой бред. Например, что на нашей площадке обосновалась иностранная резидентура, банда наркоторговцев, подпольный бордель, тайная педерастия, наконец, что это база инопланетян и все вы искусственные андроиды, которых с гудением заводит таинственный мастер и выпускает в город по одному для сбора сведений о нашей планете. Или у вас есть запасной выход в другое пространство? Я даже мусор ваш исследовал. Вы что? Ничего не едите? Там остатки трапезы только одного человека!

— Интересно, — сказал Алексей. — Действительно, хороший чай. Ваши предположения очень интересны. Особенно насчет запасного выхода в другое пространство. Соблазнительная вещь. Только, смею вас уверить, они ошибочны. К сожалению, мне пора. Я пойду. Прошу вас, не проявляйте излишнего любопытства. Наша компания — это очень узкий круг людей, некоторые из которых облечены определенными полномочиями, а некоторые невоздержанны в реакциях.

— Я успел заметить, — сказал я.

— Спасибо за чай, — Алексей встал. — Ну, все.

— И вы так и уйдете? — удивился я. — Вам не кажется, что наш разговор не окончен? Я бы еще понял, если бы вы достали пистолет с глушителем и пристрелили меня. А так в ваших действиях отсутствует логика.

Он остановился на выходе, обернулся:

— Или у вас чертовски развита интуиция, или оборваны некоторые нервные окончания. Чего вы добиваетесь? Раскрыть предполагаемую тайну? Вы способны представлять последствия своих поступков? Наконец, неужели на этой планете полностью исключается тайна личной жизни?

— А на какой планете эта тайна не исключается? — спросил я.

— Не ловите меня на слове, — сказал Алексей. — Я же сказал, что ваши теории неверны. Иначе бы вы уже давно находились в иных мирах. Хорошо. Я открою свой секрет. Но дадите ли вы мне слово, что не употребите свое знание против меня, пока я жив? Кроме того, одним из условий, возможно, будет некоторая помощь мне с вашей стороны.

— Хотите сделать из меня сообщника? — спросил я.

— Нет, — серьезно ответил он. — Просто нужен посторонний человек для контроля ситуации со стороны. Более того, обещаю, что уголовное преследование за недонесение о готовящемся либо совершенном преступлении вам не грозит. Даю слово.

— Надеюсь, что ему можно верить, — согласился я. — Так открывайте свой секрет.

— Не сегодня, — сказал Алексей. — Через несколько дней. Пока прощайте.

Дверь хлопнула. Я вернулся в комнату и, глотнув остывшего чая, прошел на кухню и вылил его в раковину. Чай отдавал хлоркой. Пить его было невозможно. В коридоре снова тренькнул звонок. Ну, кто там еще? За дверью оказалась Евдокия Ивановна.

— Ну, что там такое? — прошипела она. — Он вам все рассказал?

— Все очень плохо, Евдокия Ивановна, — ответил я. — Этот бизнесмен застукал сына во время прелюбодеяния с мачехой, и теперь речь идет о разводе.

— Ой! — изумилась Евдокия Ивановна. — И кто с кем разводится?

— Вот в этом-то и проблема. Они никак не могут определиться!

16

Я еду к Пашке. Мой синяк побледнел, точнее, стал одеваться радужным ореолом, и эта интерференция подсказала, что я не безнадежен. Я еще разок злоупотребил Веркиной косметикой и теперь выгляжу почти пристойно. На мне легкие ботинки, светлые просторные брюки, футболка и ветровка. Дилетанту эта одежда ничего не скажет, но искушенный поклонник продукции зарубежной легкой промышленности поймет, что перед ним человек, на голое тело которого наклеено никак не меньше пятисот зеленых бумажек. Как сказал мне продавец, упаковывая этот шикарный наборчик: «Одевайтесь только у Хьюго, и вам не откажет никакая подруга». Я скривился и заметил, что никакая подруга мне совершенно ни к чему, тем более, что когда-то про Адидас было похоже, но складнее. Продавец не растерялся и парировал убийственным: «Хотите стать боссом? Одевайтесь у Хьюго Босса. И не задавайте лишних вопросов». Я понял, кивнул и удалился. Мой печальный опыт диктовал необходимость подобного приобретения, потому что в редакциях, куда я захаживал, встречали всегда по одежке. Хотя я и понимал, что вряд ли это могло мне помочь. Сейчас я еду к Пашке, и мне хочется соответствовать.

Пашка более чем благополучен. Благополучие настигает его как лавина, сорвавшаяся со счастливых гор, и бережно несет на своей спине, чем бы он ни занимался и какие бы проекты ни претворял в жизнь. Когда-то он жил на Щелковке, недалеко от пруда, окружающего кольцом старинные постройки. Я доезжаю до Первомайской и, решив прогуляться, иду по улице, обгоняемый гремящими трамваями и фыркающими авто. Дверь открывает Пашкина мама, тетя Нина. Она ойкает, увидев мое лицо, но тут же спохватывается, обнимает и целует в здоровую щеку. Из кухни выглядывает Пашка, приветствует меня гортанным криком, проглатывает что-то и тащит за собой.

— Ну, ты старик даешь! — возмущается он. — Я тебя не дождался, решил пообедать. Присоединяйся. Что это у тебя с лицом?

— Рецензия на последнее произведение от одного из почитателей моего таланта, — шучу я.

— Не связывайся с критиками, — советует Пашка, наливая мне наваристого борща. — Критики — это волки. Писатели — травоядные. Травоядные не должны вступать в дискуссию с волками.

— Лучше бы я был плотоядным писателем, — отвечаю я, прихлебывая борщ.

— Будь, — откликается Пашка. — Однажды я спросил себя, Павлик, хочешь ли ты быть богатым? Хочу, сказал я себе. А хочешь ли ты быть счастливым, спросил я себя. Тоже хочу, ответил я. Так будь, сказал я себе, будь богатым и будь счастливым. И вот я, — Пашка откидывается назад на стуле, — вот я — богатый и счастливый.

— Ну и как ты себе это представляешь в моем случае? — интересуюсь я.

— Ну, только не так, как это делаешь ты, — возмущается Пашка. — Ты оделся в фирменный прикид, но выражение лица у тебя такое, будто для того, чтобы купить это, ты продал собственную квартиру. Мы все ищем удачу. Только немногие знают, что удача вот здесь.

Пашка тыкает себя пальцем в грудь и многозначительно кивает. Черт возьми. Он знает, о чем говорит.

— Это твой «Лексус» под окном? — спрашиваю я его.

— Да, — Пашка вскакивает с места и льнет к стеклу. — Нравится?

— Нравится, — говорю я. — У тебя вся жизнь, как этот «Лексус».

— У меня все o\'key, — смеется Пашка. — Заметь. Я сказал бы тебе то же самое, даже если бы все было отвратительно. Что ты говоришь себе, когда бреешься по утрам?

— Я говорю себе: ну и задница мелькает передо мной в зеркале.

— Идиот. Кому нужна твоя правда? Ты должен постоянно говорить про себя и вслух самому себе только одно: я самый, самый, самый. Самый сильный, самый красивый, самый талантливый. Судьба — мнительная, но внушаемая девица. Я просто уверен, что ты даже и в эти свои редакции приходишь с таким же кислым выражением лица, с каким рассматриваешь по утрам свою «задницу» в зеркале. Ты просто просишь их этим выражением: — Откажите мне, пожалуйста. И они отказывают. Отказывают?

— Отказывают, Павлик. Хочешь новость? Ритка нашлась.

Пашка аккуратно доедает борщ. Молча ставит тарелку в раковину.

— Павлик, Ритка нашлась, — повторяю я.

— Ну и что? — спрашивает Пашка.

— Павлик. Ритка нашлась, — еще раз повторяю я. — Через пятнадцать лет.

— Как я завидовал тебе, — говорит Пашка. — Ты единственный человек в этом мире, которому я завидовал. Тут прыгаешь, как чертик из табакерки всю жизнь, в надежде поймать хоть перо от синей птицы, а в твое окно она просто залетела. И даже прожила целых три года. Я вообще этому поражался. Не живут синие птицы в неволе. А ты.… А ты ее упустил. Зря. Такие женщины встречаются один раз в несколько жизней.

— Я знаю, — говорю я.

Пашка кладет на наши тарелки по большой котлете по-киевски, добавляет гарнир в виде румяной картофельной стружки, салат и жестом предлагает продолжить трапезу.

— А ты? — спрашиваю я его. — А ты женишься хоть когда-нибудь?

— Когда-нибудь, — соглашается Пашка, — ведь нужен же мне еще кто-то, кроме тебя, кому я смогу не говорить, что у меня все o\'key. Ведь на самом деле так не бывает.

— А как бывает?

Пашка отодвигает тарелку, откидывается назад и закуривает, выпуская дым в сторону приоткрытого окна.

— Расстроил ты меня…

— Чем же?

— Риткой своей. Я никогда, ни до, ни после не встречал такой женщины, как твоя Ритка. Ничего в ней, кажется, не было. Ни красоты какой-то особенной, ни потрясающего ума. Если только особенный какой-то шарм. Ей бы принцесс играть в кино. Которые горошину под вагоном матрацев чувствуют. Понимаешь? — Пашка щелкает пальцами, вылавливая из воздуха подходящее слово. — Она была как смысл жизни. Как философский камень. Всего-то и надо было нести ее и не расплескать. А ты, как дурак, споткнулся и все разлил…

— Я не спотыкался, Павлик.

— Кому ты говоришь? — машет рукой Пашка. — Ты как о себе всегда думал? Вот я такой талантливый, почиваю на лаврах или витаю в облаках, а там внизу подо мной одним из моих апостолов Ритка. А на самом деле она никогда не была меньше тебя, глупее тебя, менее талантлива, чем ты. Вы были всегда равны. Я-то чувствовал это. Как на чашках весов. Ты со своим талантом, она со своей любовью… Она улетела, твоя чашка пошла вниз. Ты же все, что сумел опубликовать, написал именно тогда, когда с тобой была Ритка. А знаешь, почему она улетела? Потому что почувствовала, что улететь можешь ты…

— С чего это ты взял, что я могу улететь? — спрашиваю я.

— Ну, конечно, — кивает Пашка, — улететь ты не мог. Ты же не Вовчик. Ты мог спрыгнуть. Спрыгнуть и уйти. Но ты не спрыгнул. Знаешь, что ты сделал?

— Что?

— Ты остался. Есть такая способность у тебя — исчезать, никуда не уходя. Ритка улетела, твоя чашка грохнулась об землю, и ты сидишь в ней один и не можешь подняться, потому что тебе некого любить, а допрыгнуть до противоположной чашки никто не может. Она слишком высоко!

— Не может или не хочет, — говорю я. — Ты поэт, Павлик.

— Я приезжаю сюда погрустить, — затягивается дымом Пашка, — и ты мне в этом неизменно помогаешь. Как тебе котлеты?

— Тетя Нина! — кричу я в коридор. — Это не котлеты, это полет в стратосферу!

Тетя Нина отзывается из глубины квартиры каким-то ласковым восклицанием. Пашка встает и собирает тарелки.

— Искусным кофеварам-кудесникам кофе не предлагаю, будем пить чай.

— Давай, — соглашаюсь я. — У тебя вода хлоркой не пахнет?

— Забудь про водопроводный кран, — он опять начинает учить меня жизни. — Сейчас все уважающие себя и клиентов специалисты готовят кофе из привозной воды.

Я встаю, чтобы заглянуть через его плечо.

— Э, нет, — осаживает он меня. — Не подглядывать. Нечего разгадывать мое ноу-хау. Тем более, если это ноу-хау выстрадано двадцатью годами холостяцкой жизни. Элемент тайны необходим, особенно в приготовлении пищи. Был такой уже старый итальянский фильм. Там главный герой владел секретом приготовления пуленепробиваемого стекла. Представляешь, никто не мог отгадать состав смеси, которую он применял, а он просто тайком плевал в чан с этим стеклом.

— Надеюсь, ты не у него украл рецепт заварки чая?

— Обижаешь! — возмущается Пашка и ставит чашки на стол. — Вот.

Я второй раз за сегодняшний день вдыхаю чайный аромат. Пашка пьет чай, зажмурившись от удовольствия. Я вижу морщины у него на скулах и спрашиваю:

— Годы идут, Павлик. Неужели у тебя так никого и нет?

— Да как тебе сказать, — мнется Пашка, — есть, конечно. Чудо. Просто чудо. Сюда просилась со мной. Только, понимаешь, ей всего восемнадцать. Чувствую себя рядом с ней старым дураком. И вижу, что влюбилась она без памяти. Смотрит на меня преданными собачьими глазами. Но она девчонка, понимаешь, еще девчонка.… А я старый дурак.

— Мы ровесники, — говорю я. — Называя себя старым дураком, ты оскорбляешь меня.

— Ты вообще трухлявый пень, — снова машет на меня рукой Пашка. — Вот что ты сам сделал для того, чтобы стать счастливым?

— Счастье — это миг, — отвечаю я, — следовательно, «быть счастливым» нельзя.

— Так лови этот миг, балда, — стучит себя по голове Пашка. — Лови и живи этим мигом. Вот честно. Только честно. Тебе сорок. Что ты еще хочешь в этой жизни? Ну, чего? Славы? Известности? Успеха? Денег? Ладно, слава и известность отпадают, это и есть успех. Денег? Что?

— Деньги, к сожалению, вещь необходимая, — говорю я, — но и деньги, и все остальное — это вторично. Вторично по отношению к чему-то иному.

— По отношению к чему иному? — не отстает Пашка.

В кухню на минуту заходит тетя Нина и ласково говорит Пашке:

— Павлик, отстань от Вадима. Дай поесть человеку.

— Спасибо, тетя Нина, мы уже пьем чай. Котлеты и борщ были замечательные.

— Мама, — вмешивается Павлик, — ты ничего не понимаешь. Твоя стряпня настолько вкусна, что мне постоянно приходится отвлекать его, чтобы он не подавился или не захлебнулся.

— Тетя Нина! Все по высшему разряду!

— Кроме одного, — вздыхает, уходя, тетя Нина, — боюсь, что я не успею побыть бабушкой.

— Слабак, — говорю я Пашке.

Пашка хмурится, достает из шкафчика бутылку водки и наливает ее в два маленьких зеленых стаканчика.

— Я думал, что ты меня покатаешь, — разочаровываюсь я.

— Покатаю, — отвечает Пашка. — Ты пей. Я мамке еще не сказал, но, похоже, все идет к тому.

— К чему «к тому»? — не понимаю я.

— Насчет внуков, — шепчет Пашка. — Я, собственно, на разведку приехал. Собираюсь через неделю Наташку сюда привезти.

— Зачем? — опять не понимаю я.

— Идиот, — повторяется Пашка. — Мы уже на шестом месяце. А она только-только перешла на второй курс. Родители ее ничего не знают. Отболталась чем-то, что на каникулы не приехала. А ведь и рожать еще. И не расписаны мы. Ей восемнадцать. Кошмар!

— Павлик! — хлопаю я его по плечу. — Молодец, старый развратник! Это же здорово! А где ее родители?

— Да тут недалеко, — снова закуривает Пашка. — Камышин. День ехать. Даже меньше.

— И чего ты волнуешься? — спрашиваю я. — Рожайте ребенка и туда. Что? Не поймут?

— Поймут, конечно, — Пашка бросает недокуренную сигарету в окно. — Только ее родители младше меня. Отец — на два года. А мать — на три с половиной. Что предлагаешь делать?

Я развожу руками. Пашка закуривает снова, наполняет кухню клубами и, открыв окно, машет створками.

— Мама не любит дым, — объясняет он. — Кстати, Наташка тоже. Нет жизни курящему мужчине. О чем ты задумался? Ты меня слушаешь? Да я тебе бесплатно такие сюжеты раздаю!

— Да с таким сюжетом, Павлик, романов с тысчонку будет.

— И как они заканчиваются?

— В основном трагически.

— Ерунда. Я не умею трагически, — говорит Пашка, вновь наливая водку. — Что бы я ни делал в этой жизни, у меня всегда получается или весело, или хорошо.

— Лучше хорошо, чем весело.

— Весело тоже неплохо. Вот ты о чем сейчас пишешь?

— Так … Историю с несколькими действующими лицами….

— И кому это интересно?

— Во-первых, мне…

— Ты не относишься к категории потребителей. Весь секрет твоих неудач, что ты не являешься источником положительных эмоций. Стране нужен положительный герой. Вадик. Напиши про меня роман. Ну, хотя бы повесть. Я профинансирую издание. Тысяч десять тираж гарантирую.

— Нет, Павлик, я не хочу работать над образом положительного героя. Я не знаю, что это такое. И ты не совсем положительный герой, Павлик. Ты чего-то не договариваешь. Ты не был удивлен, когда я сказал, что нашел Ритку.

Пашка снова бросает недокуренную сигарету. Подходит к окну и долго смотрит в сторону верхушек деревьев, корпусов гостиницы «Измайлово» и туманной дымки, съедающей многоэтажки Преображенки.

— Ты понимаешь, — он впервые смотрит мне в глаза. Впервые с того момента, как я заговорил о Ритке. — Понимаешь, это я помог им с визами и документами. Я не мог сказать тогда тебе этого. Я дал ей слово. Ты понимаешь?

«Понимаю», — думаю я.

— Ты же знаешь. Мне было еще тяжелее. Я всегда любил ее. Я и не женился поэтому. Но я любил и тебя. И люблю.

«Я знаю», — думаю я.

— Ну, скажи мне какую-нибудь гадость, — просит он.

— Дурак ты, Павлик, — говорю я ему.

17

Я проснулся рано утром в квартире Верки, но не встал, а лежал и слушал, как собирается на работу в свое любимое Мячиково Вовчик, как позвякивает посудой на кухне Верка, как ноет Серега, чтобы его взял с собой на работу отец. Наконец они завтракают, Вовчик уходит, забрав с собой осчастливленного пацана, а я все еще не встаю. Верка в отпуске. Ее отпустили еще в пятницу, Вовчику предстоит «довкалывать» эту неделю, а в предстоящую субботу они сядут на поезд и отправятся в далекий город Приозерск к Вовкиным родителям, где будут почти целый месяц кормить комаров, удить форель и прыгать по скользким камням Ладожского озера. Они уедут, а я загружу на дискету свой последний неоконченный литературный шедевр, чтобы этот месяц восхищаться стремительным текстовым редактором на Серегином новеньком пентиуме, кормить канарейку и выгуливать бешеную таксу. Если только собака не добьется своим виляющим детектором лжи такого же Вовкиного расслабления, какого неизменно добивается Серега. Они поедут на поезде. Вовчик терпеть не может самолеты, если не он в кабине пилота. На поезде спокойнее. По крайней мере, у него не возникает желания растолкать всех и вытряхнуть «этих бездарей» из самолета.

Я открыл глаза и встал. Щебетала канарейка. Чем-то похрустывала на кухне собака, сама напоминающая кусающийся батон колбасы. Мне постелили на диване, когда вчера вечером, точнее, глубокой ночью, меня сбросил здесь, в Перово, у сестры Пашка, не рискнув везти домой через всю Москву. Довез бы, конечно, но влетело бы это ему даже и не в копеечку. Где-то под вечер, когда все то, что и так было с нами ясно, стало еще яснее ясного, мы вышли на улицу. Пашка рвался завалиться в какой-нибудь ночной клуб, но я уверил его, что не получу от этого никакого удовольствия и уговорил заехать в Измайловский парк. Мы вырулили на главную аллею, свернули на какую-то просеку и погасили огни. В кронах чахлых деревьев мерцали редкие звезды. Мы оперлись спинами о теплый металлический бок Пашкиного «японского мерседеса» и, прислушиваясь, как отдаются в этом безжизненном лесу ночные вздохи Москвы, говорили обо всем подряд. Только не о Ритке. Обо всем, пока я не захмелел окончательно, и Пашка не разыскал, несмотря на мои бессмысленные указания, в переулках между обозначенными номерами Владимирскими улицами нужный дом. Он затащил меня на пятый этаж и сдал на руки с облегчением вздохнувшей Верке. Вовчик сделал круглые глаза и сказал, пикируя на Веркину голову:

— Я не удивлюсь, если завтра у твоего братца будут подбиты оба глаза.

Каким-то краем отключающегося рассудка я с ним не согласился и попытался спорить, но все уже плыло куда-то через меня, и я не запомнил больше ничего: ни как ушел Пашка, ни как меня несли из коридора и укладывали на диван, ни кто меня раздел и сложил одежду аккуратной стопочкой на стул. Я взял в руки футболку и вдохнул запах свежевыстиранного и выглаженного белья. Эх, Вовчик. Какой же клад тебе достался в лице моей сестры. Верка выглянула из кухни:

— Эй? Алкоголик? Чай или кофе? Или водочки?

— А, — согласился я, — давай кофе.

— Ты же считаешь, что я не умею готовить кофе? — удивилась Верка.

— Делай, как можешь, — обреченно ответил я и пошел в ванную.

В ванной я вновь обнаружил в зеркале помятую и небритую физиономию сорокалетнего мужика с явными признаками деградации. Ничего. Хоть что-то в этой жизни остается стабильным. Я намылил щеки Вовкиным гелем для бритья и стал медитировать, декламируя:

— Я самый красивый. Я самый талантливый. Я все могу. У меня все получается!. Женщины от меня без ума. Я пишу гениальные книги. Успех меня не покидает. Я самый…

Верка постучала и заглянула в дверь:

— Что случилось?

— Ничего, — невозмутимо ответил я, — где моя зубная щетка и бритва?

— В шкафчике, вверху слева, — ответила Веерка. — Ты чего стонешь?

— Тебе показалось, — сказал я и повторил еще раз, глядя на вопросительное Веркино лицо. — Тебе показалось!

— Ну-ну, — ответила, скрываясь за дверью Верка. — Глазом об дверную ручку. Кажется, галлюцинации становятся для меня нормой.

Что-то должно было произойти. Назревающее событие стояло в воздухе, предчувствие клубилось под потолком, но пока не открывалось. Я чувствовал это всем: и больной головой, и побаливающим еще синяком, и почему-то слегка дрожащими руками. В комнате прозвенел звонок. Это?

— Кто это? — заорал я, вынырнув наполовину из ванной. — Верка, кто это?

— Это был Пашка, — сказала Верка из-за двери, проходя на кухню. — Едет в Питер. Сейчас проезжает поворот на Новгород. Желает тебе скорейшего выздоровления.

— Спасибо, — сказал я упругой водяной струе, бьющей меня из крана по подъему правой ноги. Нет. Не это.

— Ты будешь пить кофе или нет? — закричала Верка из кухни.

Я кое-как смыл с себя пену, завернулся в Вовкино бескрайнее полотенце и проник в Веркино царство. На столе дымились две чашечки кофе.

— Что это тебя так понесло? Последнее мальчишество? — спросила меня Верка.

— Далеко не последнее, — протянул я. — Вера, ты считаешь, что это кофе?

— Я считаю, — сказала Верка, садясь напротив меня и подпирая подбородок маленькой волшебной рукой, — что тебе нужно завести ребенка.

— Может быть, сначала завести женщину? — осторожно спросил я.

— Женщину нельзя «завести», — объяснила мне Верка, — она или есть, или нет.

— А откуда же возьмется ребенок? — не понял я.

— Подбери другой глагол относительно женщины, горе-писатель, — посоветовала Верка.

— Горе-писатель описывает горе, — сказал я. — Счастье-писатель — описывает счастье. Зло-писатель описывает зло. Писатель-повар пишет кулинарные книги. Вера, дай чего-нибудь поесть?

— Изменяешь своим принципам? — засуетилась Верка. — Ты же ничего не ешь с утра?

— Оказывается, ем, — ответил я, начиная расправляться с неестественно толстым импортным окорочком.

— Ты ничего не забыл? — спросила Верка, ставя на стол бутылку водки и наливая в два стаканчика по капле. — Сегодня тот день.

Я посмотрел на грустное Веркино лицо, на эти два стакана и не смог вспомнить.

— Какой день? — спросил я у Верки.

— А я-то думала, что в этом году ты начал его заранее отмечать, — сказала Верка, поигрывая стаканчиком в руке и заставляя водку переливаться изнутри с одной его грани на другую.

— Так сегодня… — начал догадываться я.

— Да, — сказала Верка, — сегодня день рождения Риты. И сегодня пятнадцать лет, как она исчезла.

Сестра молча смотрела на меня. Смотрела с тем выражением, с каким смотрят на фотографии давно умерших родственников, боль утраты которых уже растворилась, и осталась только светлая печаль и отстоявшаяся нежность. Она смотрела на меня, а я сидел с непроглоченным куском курицы во рту и думал, что эта моя паршивая жизнь движется по спирали, и сегодня как раз тот день, когда я как никогда близок к давно прошедшему мгновению моей жизни, когда, придя вечером домой, не обнаружил ничего, кроме этого комочка туши и слипшейся кисточки в картонной коробочке. И этот комочек туши вместе с этой кисточкой уже пятнадцать лет стоит у меня в горле непреодолимым комком, ни проглотить, ни выплюнуть который я не могу. Я с трудом разжевал и проглотил кусок курицы и поднял глаза на Верку. Она сидела с невыпитой водкой в руке, и слеза, скатываясь с кончика ее носа, все никак не могла угодить в центр стаканчика.

— Сеструха! — шепнул я ей. — Все будет нормально. Ритка-то нашлась!

18

Всему свое время. Обычно события, которые выпадают нам в жизни, совершаются неторопливо и последовательно, поочередно бросая нас то в жар, то в холод, то приподнимая над землей, то расплющивая о землю. Но порой вздрагивает незримая рука бросающего кости, и события начинают наслаиваться друг на друга. Кому-то этот сумбур кажется черной полосой, кому-то — белой, а кто-то понимает, что только в этом психическом бардаке, когда разум не успевает осознать и смириться, возможно пережить все, что выпадает, и не потерять рассудок. Я просидел у Верки долго. Она достала три огромных старомодных альбома, большую коробку фотографий, и мы ползали на коленях по полу, раскладывали эти бесчисленные свидетельства ускользающего времени по кажущейся нам хронологии, и наклеивали их белым клеем на картонные листы. Я смотрел на фотографии и чувствовал, что чем дальше назад, тем реже мелькают среди них цветные, и мое черно-белое прошлое кажется проще и искреннее, чем настоящее. Потом, когда фотографии кончились, а альбомы распухли, когда остыл утюг, которым мы через полотенце прижимали наши лица к картону так, что вафельные шашечки оставались на детских щеках и челках, когда закипел чайник, и запах бергамота пополз по комнате, тогда мы сели и стали смотреть. С самого начала. С коричневых дощечек фотографий начала века, на которых стояли неведомые нам наши предки. Со строгих лиц наших юных бабушек и дедушек, вытянувшихся по стойке смирно в прошедшее дикое время. С младенческих улыбок родителей, ползающих своими животиками по дешевым пеленкам. С наших наивных глаз, смотрящих на свое предполагаемое безоблачное будущее. Все дальше и дальше, пока время по причудливой параболе не вывело нас на нас сегодняшних, находящихся у окончания лучшей половины своей жизни и только теперь понимающих, в какой момент нами были утеряны чудесные путеводные клубки. Мною утерян, не Веркой. Верка счастлива. Ведь все ее слезы всегда были связаны только со мной.

Вечером пришел громадный Вовчик с разомлевшим за день, но счастливым Серегой. Их квартира сразу стала меньше. Вовчик поцеловал Верку в щеку, затем взял меня за подбородок, рассмотрел зеленый синяк и сказал, что от этого еще никто не умирал. Потом мы сели за стол и стали ужинать. Серега, размахивая руками, делился впечатлениями, Вовчик сдержанно, но сурово улыбался, а я думал, что, наверное, этот редкий Вовкин поцелуй дороже и слаще для моей сестры, чем тысячи более страстных и более жадных поцелуев, от которых уберегла ее судьба. Мы поели, они сели смотреть сделанные нами альбомы, а я уехал, оставив их наедине со своим счастьем.

Летний день уже наливался серостью, когда я вошел во двор, поднялся по лестнице и открыл дверь в квартиру. Щелкнул выключатель, и мне показалось, что жилье задышало с моим приходом, как грудная клетка умирающего, чье сердце разбудили разрядом тока. Я включил компьютер и посмотрел, что делают мои герои. Они как будто ожили, но не двинулись с места. Тогда я вложил в уста одного из них ничего не значащую фразу. Он сказал ее с видимым усилием, но его партнеры не шелохнулись. Рано. Пусть поразмыслят. Я разобрал постель, лег на прохладное белье и, закрыв глаза, стал переживать заново придуманную историю, рассчитывая, что она перейдет в сон, и во сне я увижу, какие слова должен произнести главный герой.

Я проснулся от настойчивого звонка в дверь. Мой главный герой растворился в утреннем свете. Набрасывая на себя халат, спотыкаясь в одном нащупанном босой ногой тапке, я открыл дверь. На площадке стояла возбужденная Евдокия Ивановна.

— Нет! Вы представляете? — воскликнула она, разводя руками. — Лешка-то съехал!

— Какой Лешка? Куда? — не понял я, просыпаясь на ходу.

— Сосед наш из седьмой квартиры!

— Куда? — спросил я.

— Откуда я знаю? — возмутилась Евдокия Ивановна. — Съехал! Лешку-то я не видела, а брат его был. Этот, который в дорогом костюме. Машину пригнали, погрузили кое-какую немудрящую мебель, чемоданы и съехали.

— Все увезли? — спросил я.

— Откуда мне знать, я в квартиру не заходила. Может, они имущество делить стали? По крайней мере, ни дамочка эта в розовом платье, ни сын его не появлялись. Я так думаю, что скрылись они. Уехали. Вот приедут, а ни вещей, ничего…

Я слушал Евдокию Ивановну, смотрел на обшарпанную дверь квартиры Алексея и испытывал то же чувство, какое испытывает рыбак, когда неведомая рыбина плавно сойдет с крючка, не показав ни огромного хвоста, ни облитого солнечной чешуей бока. Сиди и гадай, что это было. И еще обиду. Обиду не за злополучный заслуженный удар в лицо, а за неисполненное обещание Алексея. Я терпеливо выслушал неугомонную соседку, вернулся в квартиру и подошел к окну. Ни «ауди», ни «пассата» во дворе не было. Падающая звезда пересекла небо, погасла в кустах и не принесла никакой пользы. Кажется, я опять не успел загадать желание.

19

Прошло несколько дней. И еще несколько дней. Плавно закончился июнь. Или не закончился, а просто изменил имя. Как меняет имя девушка, когда вдруг обнаруживает через некоторое время, что люди в автобусе, или в метро, или в магазине называют ее уже женщина.

И морщинки возле глаз.

Но вот уже и это ушло в никуда, и август расцветает цветной сединой, обещая зиму.

Я сижу у компьютера и думаю о том, что господь не может справиться с этим потоком и носится, маленький и вспотевший, по коридорам своей вселенной с коробками магнитных или иных носителей в руках, чтобы успеть ничего не упустить и записать каждую секунду ускользающего времени.

Мои герои мертвы. Я забываю их имена и как всегда в таких случаях начинаю что-то еще. Как золотоискатель, который опускает свои приспособления в каждую таежную речку, рассчитывая, что, может быть, сейчас уж блеснет.

Август.

Тогда в июне все встало на свои места. Вовчик, Верка и Серега уехали на Ладогу. Колбасу взяли тоже, и она вернулась оттуда через месяц, худая и утомленная свалившимся на нее собачьим счастьем. Канарейка улетела у меня на второй день, и перед приездом хозяев я купил новую, которая внешне была точно такой же, но оказалась на редкость голосистой, что дало повод Вовчику предположить, что его свояк дурно влияет даже на птиц. Я вернулся в свою квартиру, а через неделю по Пашкиной наводке в качестве сопровождающего уехал с каким-то важным грузом в Челябинск, где три дня ходил по пыльным кабинетам, доказывая эту важность пожилым импотентам и раздраженным их импотенцией женщинам. Попутного груза обратно не было, почему-то мы с нашими машинами оказались в Казани, и вернулся я домой только позавчера. Дома было спокойно. Соседка уехала под Калугу к младшей сестре варить варенье. В кармане у меня похрустывало сытое двухмесячное существование. Вот только не писалось и не думалось. В таких случаях я всегда делал одно и то же. Ехал на метро на другую сторону Москвы, выходил где-нибудь на Северянине или на Варшавской и шел пешком в свое Строгино, затрачивая на это целый день, покупая дешевые пирожки и сосиски, вращая головой по сторонам и рассматривая женщин. Конечно, я не был новым Гиляровским. Я был праздным созерцателем окружающей жизни, которая текла вокруг, не задевая ни всплеском, ни брызгами, ничем. Этот мир заканчивался и умирал. Умирал, не подозревая об этом, потому что через четыре месяца первая зима с цифрой два вступит в свои права, и весна будет уже в другом измерении.

Я ехал к старому знакомому, который когда-то баловался прозой, но вовремя остановился и теперь участвовал в различных литературных проектах в качестве составителя, редактора и еще неизвестно кого. В портфеле лежали две прошлогодние повести, которые я не смог никуда пристроить в прошлом году и рассчитывал определить в новый, создаваемый приятелем альманах. Я заранее знал, что он скажет, увидев мои листочки. Он глубоко вздохнет. Скажет, что сейчас время больших форм и эпических повествований. Он скажет, что, если я не хочу писать литературную порнографию или безупречный, но никому неинтересный словесный бред, я должен писать «Сто лет одиночества» в русской тональности или хотя бы «Двадцать лет», но в том же направлении. Я отвечу, что, если мои герои гибнут или растворяются на сотой странице, я не могу заставить их существовать еще сто пятьдесят страниц, или это будет существование под капельницей и в реанимации. Приятель разведет руками и кисло добавит: «Ну, оставь, что ли. Я посмотрю. Хотя ты знаешь, ведь я ничего не решаю…» И я оставлю, заранее представляя и его ответ, и все последующие слова…

Напротив меня стояла молодая женщина, одетая в светлое платье до колен, подхваченное поясом на бедрах так, что складки фонариком свисали по бокам. У нее была короткая стрижка и сильно напудренное, как после эпиляции, лицо. Мне казалось, что она смотрела на меня, но определить точно этого я не мог, потому что на глазах у нее были черные очки «стрекоза», и смотреть она могла куда угодно. Тем не менее, я чувствовал взгляд, отворачивался, отводил глаза, но очки притягивали меня, и я готов уже был уйти в другой конец вагона, как вдруг мой взгляд опустился на ее шею. На шее возле узелка золотой цепочки и затейливого кулона змеился голубой шрам, начинающийся из белесой точки между ключиц. Я смотрел, не дыша, на этот шрам, пытаясь вспомнить, где я его видел, и почему сердце у меня замирает и взрывается ударами в висках. Поезд метрополитена остановился. Девушка сделала шаг на платформу, двери сомкнулись, и перрон умчался назад, унося вместе с собой цокающую туфельками незнакомку. Почему я не вышел вслед за ней? По той же самой причине, по которой до сих пор пишу никому не нужные повести и рассказы.

Все было почти так же, как я и ожидал. Приятель сказал все предполагаемые мною слова, только работы мои не взял, а предложил занести их в какой-то кабинет, куда я не пошел, потому что не хотелось до конца следовать назначенному року. Я вернулся домой, включил компьютер и замер, глядя на дешевые шторы, которые обреченно свисали с карнизов на окнах. Жужжала громадная бестолковая муха. Помигивал автоответчик. Издавал стандартные звуки windows мой электронный приятель. Где ты бродишь, читатель? Как до тебя добраться? Хотя бы для того, чтобы получить безапелляционное «нет» из твоих уст, а не от посредников, которые считают, что истории из жизни отморозков тебе интереснее всего. Или это действительно так? Ведь производится то, что покупается? Может быть, добавить крови, стрельбы, распахнутых вагин и нерасслабляемых пенисов? Чтобы глаза повылазили из орбит от удовольствия. Не выйдет. Нужно отмотать обратно почти весь сороковник, чтобы избежать сделанных самому себе прививок от безвкусицы и пустоты. Да и тогда вряд ли получится. И зачем? Добавить несколько капель дерьма в море разливанное? Кто это заметит?

Я встал, прошел на кухню, зажег под кофейным «песочником» огонь и включил автоответчик. На нем было несколько восклицаний Верки по поводу моего возвращения и ее субботнего прихода. Недоуменный вопрос приятеля, которого я уже половину дня считал бывшим: почему я не оставил повести у него в конторе. Голос Дины.

— Привет, трус и негодяй. Я все равно тебя нашла. Никуда ты не денешься. Нам нужно увидеться. Мне есть, что сказать тебе. Хотя бы из-за Риты позвони.

Я нажал на «repeat», послушал еще раз, и еще раз, каждый раз улавливая какие-то новые интонации в ее голосе. Время остановилось и замерло на этом автоответчике, только каленым речным песком запахло из кухни. Я побежал туда и услышал, как голос Дины сменился голосом Алексея.

— Здравствуйте, Вадим. Это говорит бывший сосед, Алексей. Мне очень нужна помощь. Позвоните, пожалуйста, по телефону…

Я выключил газ, еще раз прослушал сообщение и набрал номер. Прозвучали гудки, затем в трубке раздался незнакомый голос:

— Я слушаю вас.

— Будьте добры, мне необходимо услышать Алексея.

— Почему вы решили, что здесь может быть какой-то Алексей? Кто это звонит?

— Это его бывший сосед. Он сам дал мне этот телефон.

— Сожалею, — ответили на другом конце провода, — но я ничем не могу вам помочь. Думаю, что ваш друг ошибся, когда называл этот номер телефона. Смею полагать, что никакого Алексея здесь нет, и никогда не будет. Всего хорошего.

Трубку положили. Я слушал гудки и видел, как дрожат пальцы, которыми оперся о стол.

20

Он появился вечером. Позвонил, молча остановился в коридоре, прислонился спиной к стене. Странное сочетание человека-тряпки с поблескивающей металлом волей внутри. Не разуваясь, прошел в комнату и сел на диван, выложив на колени кусок картона с какой-то надписью. Попросил чаю.

— Если можно, то без хлорки.

— Конечно, — согласился я. — Я теперь для чая и кофе воду покупаю. Радуюсь, что воздух бесплатно.

— Не радуйтесь, — хмуро ответил Алексей. — За такой воздух нам доплачивать надо. Хотя здесь, в Строгино, еще ничего.

— А вы теперь где? — спросил я его.

— В Люблино, пока, — ответил Алексей. — Но квартира эта моя.… Тоже пока.

— Что за проблемы? — спросил я, выставляя на стол дымящийся чай, печенье и еще что-то, в чем я не отказывал себе в бесплодном творческом одиночестве. — Опять кто-то донимает вашу компанию излишним вниманием?

— Знаете, почему я пришел просить о помощи именно вас? — спросил меня Алексей.

— Нет, — ответил я. — Единственное, что приходит в голову, это то, что больше вам попросить о помощи некого.

— Может быть, — он задумался. — Думаю, вы подумали, что я обманул вас и решил не открывать своей тайны?

— Вы недалеки от истины, — подтвердил я.

— Да… — он помолчал, прихлебывая чай. — Так оно и есть. Зачем мне дополнительные проблемы в лице любопытного, назойливого, пусть даже никому не известного писателя? Я не слишком обижаю вас?

— Нет, — сказал я. — Если вы говорите правду, тогда нет. Хотя тот, кто говорит правду, обречен постоянно кого-то обижать. К тому же, пока вы не оригинальны.

— Нет, — не согласился Алексей. — Я — оригинален. Я сделал все, чтобы съехать отсюда. Хотя бы на время. И только потому, что ваше наблюдение могло закончиться трагически для вас.

— Значит, некоторые мои предположения оказались верны? — спросил я.

— Нет. Точнее, да, но только отчасти. На ничтожный процент. Дело в другом. Ситуация изменилась настолько, что я не справляюсь с ней самостоятельно.

— И чем же могу помочь я? — поинтересовался я. — Вы хотите, чтобы я навел порядок в вашей таинственной масонской ложе?

Алексей откинулся назад, вытер лицо платком и зачем-то приподнял и снова положил лицевой стороной вниз картонку. Я стал внимательно рассматривать его и тут только увидел, что одет он как-то необычно, нелепо и безвкусно, хотя одежду эту я видел раньше, и она мне знакома. Ну, конечно! Это была одежда того «сыщика», который уложил меня с помощью газового баллончика в бывшем проезде Художественного театра. Блестящие ботинки с тонкими узкими носами, почему-то голубые носки, клетчатые зеленоватые штаны, розовая рубашка-апаш на кнопках и темно-коричневый пиджак.

— Что? — нервно засмеялся Алексей. — Удивляет мой наряд? Не могу сказать, что моя обычная одежда выглядит более гармонично, но.… Но это вопрос обстоятельств. Насчет масонской ложи, вы опять не угадали. Тем не менее… дело серьезное. Помогать вы мне не обязаны. Более того, вряд ли вы можете мне помочь. Но вы можете контролировать ситуацию. Вы готовы слушать дальше, или мне пора уже уйти?

Я посмотрел на его опущенные веки, он по-прежнему смотрел куда-то вниз, и подумал, что лучше бы он сейчас ушел.

— Помощи я вам обещать никакой не могу, но слушать я готов.

— Спасибо хоть на этом, — Алексей снова глотнул чая. — Но сначала я должен объяснить, почему я пришел именно к вам.

Алексей замолчал на мгновение, закрыв глаза, как будто справлялся с нахлынувшей на него болью, затем открыл глаза и продолжил:

— В чем-то вы правы. У меня действительно никого нет.

— А ваши друзья?

— А! — махнул рукой Алексей. — Не перебивайте меня. У меня никого нет. У меня нет никаких родственников и нет друзей. Так случилось. Мои родители были людьми необщительными. Одинокими. Возможно, что и сошлись они на почве одиночества. И когда их не стало, это двойное одиночество унаследовал я. Нет. Конечно, и в одиночестве есть свои прекрасные стороны, но от этого оно не перестает быть одиночеством. И вдруг сравнительно недавно, когда жизнь повернулась ко мне самой безжалостной стороной, я обнаружил, что этого одиночества больше нет.

— И какова же моя роль в этой метаморфозе? — спросил я его.

— Самая главная, — ответил Алексей. — Ваша книга.

— Книга? — удивился я.

— Ну, журнал с вашей повестью. Извините, я не могу вернуть его вам.

— Не беспокойтесь, — сказал я. — Когда этот журнал вышел, я скупил некоторую часть тиража. У меня осталось не менее сотни экземпляров.

— Вы сами уменьшили вероятность успеха, — вздохнул Алексей. — Но я прочитал. Не знаю, зачем я это сделал. Возможно, потому, что, обманув вас, обещая скорую встречу, я не захотел быть обманщиком дважды. Я прочитал, и ваша повесть закончила мое одиночество. Она лишила меня его. Вы понимаете?

— С трудом, — признался я.

— Да все очень просто. Вы пишете не повести и не рассказы. Вы пишете исповеди, даже тогда, когда выдумываете все от начала до конца. Можно не соглашаться с логикой изображенных вами событий, могут не нравиться ваши герои, но забыть этого нельзя. Вы выложили всего себя на бумагу, препарировали, раскатали по строчкам текста и подали на стол. Вы знаете, почему вы не популярны? Потому что очень утомительно читать это. С чего вы взяли, что массовый читатель толпами хлынет на операционные столы, где вы обещаете выпотрошить его, даже если после этого он гарантированно испытает нечто? Никому этого не надо.… И если бы не обстоятельства, этого было бы не нужно и мне.… Но я прочитал. И одиночества своего я лишился. Вы понимаете?

Я кивнул, как завороженный глядя на этого почти парализованного собственным бессилием человека, на лице которого горели безумные глаза.

— И вот, — продолжил Алексей, — я лишился одиночества, но приобрел собеседника. Да просто близкого мне человека.

— Вам не кажется, что даже для дружеской близости нужна взаимность? — спросил я.

— Да бросьте вы, — махнул рукой Алексей. — Когда открывается книга, никто не спрашивает согласия писателя. Я сроднился с вами из-за вашей откровенности. Вы сроднитесь со мной, едва узнаете, в какое дерьмо я вляпался. Человек по природе своей склонен к жалости. И у вас, я уверен, будет возможность пожалеть меня. Знаете, что я хотел вам рассказать?

— Что? — спросил я.

Он наклонился и произнес мне в лицо напряженным шепотом:

— В действительности их нет!

— Кого нет? — не понял я.

— Их. Управляющего отделением банка. Маклера. Этого бандита. Юного ди-джея. Этой дамы. Их нет. И они есть.

— Подождите! — запротестовал я. — Я еще не понял, как это их нет, а вы уже добавляете, что их нет, но они есть.

— А вы не спешите, — посоветовал мне Алексей. — Их нет, потому что их нет в природе. Но они есть, потому что они есть. Потому что есть поступки, которые они совершают. Есть одежда, которую они носят. Есть их имена. У них есть друзья. Даже работа! Они обладают всеми качествами конкретных людей. Но их нет.

— Не понял! — раздраженно повторил я.

Алексей сидел на диване и торжествующе смотрел на меня как на школьника, впервые услышавшего от учителя, что земля — это шар, и пораженного этим обстоятельством.

— Их нет, но они есть! — снова сказал Алексей, наклонился и прошептал мне прямо в ухо. — Это я их создал! Я сделал их из себя!

21

«Что он понимает?» — подумалось мне. Я все делаю из себя. Я становлюсь больным стариком, когда описываю старика. Я становлюсь волком, когда описываю волка. Я становлюсь женщиной, даже тогда, когда в моих рассказах ее запрокидывают навзничь и насилуют или рвут безжалостно на части. И я чувствую все это. Что он понимает в этом, если даже Ритка бросила меня из-за того, что, когда она звала меня по имени, я поднимал голову от бумаги с пустыми безжизненными глазами, потому что был кем угодно, стариком, волком, женщиной в эти минуты, но не самим собой? Я не мог разорваться надвое. А она не могла жить в пустоте. Что он в этом понимает?

— Это я их создал! Я сделал их из себя!

— Доктор Джекил, несколько мистеров Хайдов и даже миссис Хайд в одном лице? — с сарказмом спросил я его. — Это неоригинально.

— Бросьте! — повысил голос Алексей. — Доктор Джекил и мистер Хайд — это всего лишь идея, которая ничего общего не имеет с действительностью. К тому же, она основана на использовании физического мира. Опять какие-то снадобья и химикаты. Ничего этого не надо. Все здесь! — показал Алексей себе на голову. — И у вас все здесь! Только и различие, что вы выпускаете своих героев на бумагу, а я в жизнь.

— Не хотите ли вы сказать, что выпускаете в жизнь созданных вами фантомов? — удивился я.

— Фантомов? — задумался Алексей. — Нет. Это не фантомы. Это уже не фантомы. Выражения должны быть точными. Ведь слова — это выражения мысли. А мысль — это штука довольно материальная, частица божественного поля, если угодно. Сгусток мыслей — это уже личность. Нет. Они мыслят. Это уже не фантомы…

— И все-таки. Что позволяет вам утверждать, что те люди, которых я видел и даже испытал сомнительное удовольствие общаться с ними, не материальны? Или, короче говоря, их нет… хотя они и есть?

— Материальны… — пробормотал Алексей. — Еще как материальны. И их растущая материальность прямо пропорциональна моей убывающей материальности. Извините меня, я лягу…

Он сбросил ботинки, бессильно опустился на левый локоть, беспомощно закинул на диван согнутые ноги, вытянулся так, что диванная подушка оказалась у него под лопатками, и запрокинул голову назад.

— Устал, — сказал Алексей и закрыл глаза. — Извините, но пока я буду говорить так. Вы знаете, что такое мозг?

— Не больше, чем об этом написано в книгах по анатомии.

— В книгах действительно написано кое-что, но что это значит по сравнению с настоящей картиной? Представьте себе, что строение дерева изучают по сантиметровому спилу, не подозревая о существовании кроны и корней. Безусловно, человеческий мозг — это чудо. Но что значит это чудо, если окажется, что мозг — это всего лишь что-то, удерживающее в себе душу человека так же, как губка удерживает воду? Вот тебе и чудо.… Попробуй, удержи ее…. А если она там не одна? Вам интересно все с самого начала? — вдруг спросил он меня.

— Да, — ответил я с некоторым недоумением, глядя на этого внезапно свалившегося на мою голову, распластавшегося на диване человека.

— С самого начала, — задумался Алексей. — Начну все-таки не с самого начала. Хотя, что есть начало, неизвестно никому. Я рано остался один, и поэтому мне пришлось полагаться только на собственные силы. В армию я не собирался, так как перенес в детстве травму позвоночника, которая до сих пор вызывает у меня сильнейшие боли. В армию я не собирался, в институт идти тоже особого желания не было. Жизнь казалась мне дорогой, которая рано или поздно приведет меня в инвалидную коляску. И вот чтобы этого, может быть, не случилось, я пошел учиться в медицинское училище возле дома. Денег на дорогу тратить было не надо. Да и возможность когда-нибудь поступить в медицинский институт, наверное, все-таки не помешала бы. Так или иначе, я стал студентом медицинского училища. Жить было на что. Я и сам не транжир, да и родители кое-что оставили. Машину собирались покупать на старости лет. Я очень поздним ребенком был. Я подумал и решил, зачем мне машина? Не лучше ли обеспечить себе экономное, но сытое существование лет на десять? А там, глядишь, и до нормальной профессии доберусь? И все бы хорошо, но, не поверите, в училище я начал лысеть.

Алексей неловко поднял правую руку и погрузил ее в свою густую шевелюру.

— Не верите, правда? И я не верил. Только волосы начали выпадать целыми прядями, и вскоре я был вынужден носить очень короткую стрижку, чтобы не выглядеть со своей лысиной совсем уж смешно. Трагедия. Трагедия для моих семнадцати лет, особенно в коллективе, где почти все молодые прекрасные девчонки. Чего я только не перепробовал. Каким только дерьмом себе голову не мазал, ничего не помогало. Пока в полном отчаянии не вспомнил однажды своего престарелого отца. Отец мой был человеком набожным, да и не глупым. Понимал, что все мои болячки от их с матерью возраста происходят. И чувствовал, пожалуй, что недолго им с мамкой уже осталось. Все разговоры со мной разговаривал. И все эти разговоры, как я теперь понимаю, своей целью имели только одно: подготовить меня к самостоятельной жизни. Да и машину они вряд ли на самом деле думали покупать. Мне деньги собирали…

Он замолчал, задумавшись о чем-то. Я подождал несколько секунд и спросил его:

— И что же дальше?

— Дальше? Вы не думайте, я не сплю, — ответил он, — вспоминаю…. Чаще всего отец мой повторял одни и те же слова. Он говорил, что человек может добиться в своей жизни всего, чего хочет. Главное — захотеть по-настоящему. О том, что говорил Христос своим ученикам, «если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей: „перейди отсюда и туда“, и она перейдет; и ничего не будет невозможного для вас». Может быть, я неправильно его понял. Может быть, не о той вере шла речь. Но для меня верой всегда казалась вера в самого себя. И я подумал тогда. Если от такого количества веры сдвигается гора, то неужели от сотой ее части не исчезнут мои проблемы? Болезни мои не излечатся? Тут как раз у меня обострение случилось с позвоночником, оформил я академический на год, набрал книжек по психологии, по разным восточным наукам, стал читать. Тогда я очень своему одиночеству радовался. Ведь человек может все. Главное сосредоточиться. Но как уйти от повседневной жизни? А жизнь — это течение: выбраться на берег сложно, а плыть и еще что-нибудь делать еще сложнее. Утонешь. А меня сама судьба на берег выбросила. Начал я тренироваться.

— С трудом себе представляю, — заметил я. — Как можно тренироваться в исполнении своих желаний?

— А вы напрасно смеетесь, — ответил Алексей. — Это очень просто. Главное, чтобы желания были простые в начале. Через некоторое время я добивался того, чтобы у меня повышалась температура какой-нибудь части тела. Внушал, что руке горячо, и ей становилось горячо. Внушал, что у меня спина мерзнет, и в теплом жилище спина моя мурашками покрывалась. Представлял себе какую-нибудь светящуюся сферу или шар и прогонял ее по всем своим сосудам и чувствовал, как она движется по телу.

— И как же это вам помогло?

— Очень просто. Точнее, не очень просто. Позвоночник-то я себе так и не вылечил тогда, слишком серьезно у меня с позвоночником было. А лысеть я перестал. И с позвоночником я бы разобрался со временем, но это психическое управление регенерацией, времени на это, думаю, десятилетия нужны, а тогда у меня более интересные темы появились.

— И все-таки как вы вылечили облысение?

— Всего лишь кровь. Самое главное лекарство в нашем теле. После того как я научился управлять притоком крови по сосудам, всего-то и надо было — восстановить снабжение кровью теменной части головы. Луковицы волосяные ожили, и все наладилось. Я и по поводу спины таким же образом облегчение получал, только вылечиться не мог.

— И отчего бы вам не затратить еще двадцать лет, чтобы овладеть регенерацией и вылечить позвоночник?

— Что наше тело? Временное вместилище божественной сущности? Случайное скопление измененного вещества? Вы считаете, что оно заслуживает нескольких дополнительных лет жизни, когда нечто более непостижимое и важное стоит перед нами?

— Все авторитеты в области управления жизнью, специалисты маркетинга утверждают, что здоровье — это самое главное.

— Какие они специалисты? Они тренеры по плаванию в реке жизни. Зачем их обучение сидящему на берегу? Вы слушайте и тогда, думаю, поймете. Я вылечил облысение, уменьшил боли в позвоночнике, но я не вернулся в училище. Я увлекся.

— Чем же?

— Тайной личности. Загадкой своего «я». Одной из миллиардов загадок, но от этого не менее непостижимой.

— В чем же эта загадка?

Алексей замолчал, тяжело привстал и сел.

— Хочется полежать, но говорить легче сидя, — сказал он. — Я могу попросить у вас еще чаю?

— Конечно, — ответил я.

22

Я стал готовить чай, иногда поглядывая в комнату. Алексей опять опустился на бок и лежал неподвижно, и мне казалось, что он уснул. Поэтому я вошел в комнату неслышно и постарался не шуметь, расставляя чашки. Алексей не спал. Он открыл глаза и снова тяжело сел.

— Весь секрет в том, что мы слишком сильно привязаны к этой реальности. Наш мозг — это не окошко, открывающееся из другого мира, а тяжелый якорь, не позволяющий парить в мировом эфире…. Но это поэзия. А реальность.… Вот какова реальность. Слышали ли вы о некоторых случаях, которые стали всемирно известны, но так и не были объяснены?

— Что вы имеете в виду?

— Многое. Женщина получила сильное сотрясение мозга, а когда пришла в себя, обнаружилось, что она теперь говорит только по-испански, причем на диалекте, который был в ходу лет двести назад. Ни она, ни ее родные, никто из известных ей ее предков никогда не были в Испании и не знали ни одного слова по-испански. Маленький мальчик, родившийся в индийской деревне, едва научившись говорить, утверждает, что несколько лет назад, еще до своего рождения, он жил в некотором расстоянии от этого места, а затем умер. Он достоверно описывает эту деревню и даже называет имена своих родственников. Все это проверяется, находится жена этого умершего человека, и она все подтверждает. Французский бухгалтер переносит тяжелую болезнь и в бреду считает себя морским пиратом, оперируя древними названиями такелажа, географическими терминами и историческими датами. Этот бухгалтер никогда не видел моря и не любил читать книг. Выздоровев, он ничего не помнит. Этого достаточно, чтобы вы уверовали в близость таинственного, или мне продолжать дальше?

— Вы как гипнотизер, в самом деле, — улыбаюсь я. — Перечисляете эти таинственные случаи, чтобы ввести меня в экстатический транс? Пусть. Пусть все это так. Ну и что с того? И я мог бы добавить что-то. Нострадамус, летающие тарелки, Атлантида, привидения, левитация, ясновидение. Но нам-то какое до этого дело?

— Вот-вот, — сказал Алексей.

Он опять сел и взял в руки чашку.

— Вот-вот. Именно так мы и рассуждаем. А еще чаще не верим ни во что. Или говорим: переселение душ, единое поле, теория высшего разума или высшей пустоты, оставляя пустые слова всего лишь пустыми словами. Мы запускаем жалкие механические приспособления в космос, в толщу океана, мы, как подкожные клещи, бурим и уродуем кожный покров гигантского существа — нашей планеты — и не можем понять, что величайшая загадка и отгадка и ключ ко всему здесь! — Алексей поставил чашку и постучал себя по лбу.

— Ну и что же? — я повторил его жест. — Удалось вам разгадать загадку, которая здесь?

— Смеетесь? — Алексей устало усмехнулся. — Смейтесь. Я читал вашу повесть, поэтому обидеть вы меня не сможете. Нет. Конечно, не разгадал. Но я воспользовался!

— Чем же?

— Не знаю, — пожал плечами Алексей, — но я воспользовался. Вначале это было просто. Я стал исследовать себя. Вот что это?

Он взял в руки чайную ложечку и начал покачивать ею над столом.

— Что это?

— Это? Очевидно, это чайная ложечка.

— Нет. Оценивайте предметы по их действию.

— Маятник?

— Да. Действительно. Это маятник. Хотя это условность. Один из способов исследовать самого себя. Хотя маятник и не нужен. Это механический способ. Знаете, есть такие картинки. Смотришь — ничего. Какой-то узор или однородное поле. Но если посмотреть особым образом, изменить угол зрения, фокусировку, то вдруг обнаруживаются какие-то фигуры, которых обычным зрением увидеть невозможно.

— Я знаю, рассматривал.

— Ну, вот. Наш разум чем-то похож на это. Сначала вы сосредоточиваетесь и отключаетесь от всех внешних раздражителей. Берете этот маятник или ничего не берете и прислушиваетесь к самому себе. Погружаетесь внутрь себя. Разговариваете сами с собой. Или точнее молчите сами с собой, отключаясь от всех мыслей. И постепенно обнаруживаете, что ваше «я» состоит из нескольких слоев, составляющих, подсознаний. Как пирожное Наполеон. И эти слои отличаются от вас. Они способны давать самостоятельные ответы на заданные им вопросы. Они способны вспомнить что-то, что вы давно уже забыли. Они помнят каждый миг вашей жизни и, может быть, больше. Они могут пугаться чего-то, что не пугает вас. Совершать поступки, которых вы никогда не совершите. Именно эти слои руководят вашими действиями в экстремальных ситуациях. Они источники паники, ужаса, ночных страхов и, в то же время подвигов или ваших внезапных и необыкновенных физических возможностей. Я многое узнал, путешествуя внутрь себя.

— И к чему же привели вас эти путешествия?

— Ни к чему, — Алексей поставил чашку и снова откинулся на спинку дивана. — Заяц в состоянии ужаса может упасть на спину и разорвать лапами брюхо лисице. Но стоит обычным инстинктам вернуться в его головенку, как он, конечно же, предпочтет удрать. Вот если бы подсознанием можно было бы управлять…

— И вы попытались это сделать?

Алексей расстегнул рубашку и нащупал шрам.

— Видите это?

— Да, — ответил я и отчетливо вспомнил девушку в метро с точно таким же шрамом.

— Меня били, — сказал Алексей. — Я жил в обычном доме, в обычном городе, в обычной стране, которая равнодушна к своим детям. Мне было всего восемнадцать. Мальчишка, в сущности. Я выходил из дома редко. Раз в три или четыре дня. Только чтобы дойти до ближайшей сберкассы, снять небольшую сумму с книжки и купить продукты. Они подкарауливали и били меня.

— Кто они?

— Кто? — Алексей задумался на секунду. — Обычные мальчишки. Подростки. Парни моего возраста. По-своему, может быть, неплохие ребята. Просто их подсознание бурлило. Они что-то чувствовали. Они били меня, как чужого. Знаете, среди животных бывает нечто подобное. Вороны объединяются и изгоняют, а то и убивают ворону-альбиноса только потому, что она не такая. С этим можно было бы смириться, но это не могло продолжаться бесконечно. Да и больно же было, в конце концов. Я уже не говорю об унижении.

— И что же вы сделали? — спросил я.

— Вначале ничего. Старался выходить из дома тогда, когда их не было во дворе. Но это плохо помогало. Всем как-то не было до этого никакого дела, никто не мог или не хотел мне помочь, все взрослые предпочитали этого не замечать. Однажды, чувствуя свою безнаказанность, они даже бросили камень мне в окно. И тогда я…

Он замолчал.

— И тогда вы… — продолжил за него я.

— Я знал, что сам не смогу с ними справиться. В долгие часы, когда медитировал, погружался в глубины подсознания, я мечтал о мести. И еще о друге. Мне самому не хотелось меняться. Мне хотелось, чтобы был кто-то сильный, с большими руками, который расшвыряет этих подонков по подъезду и не даст им глумиться надо мной. Я летал в небесах фантазии. Я придумал ему имя, историю, всю его жизнь. Я наделил его внушительными бицепсами, добрыми глазами, беспощадным, отчаянным и неустрашимым характером, мгновенной реакцией и абсолютно здоровым телом. В своих фантазиях, конечно. Я даже беседовал со своим подсознанием, как с ним. И он отвечал на мои вопросы. Мы общались долго. Полгода. Пока он не вырвался наружу.

— То есть? — не понял я.

— Он вырвался наружу. Скорее всего, тогда его еще не было. Был какой-то контур будущей личности. Они постепенно становятся … людьми. Но они стремительно прогрессируют. Меня крепко побили. Я вошел в квартиру, умылся, с трудом остановив кровь из разбитого носа. Переоделся и сел за стол. Мучительно болела спина. Наверное, я медитировал. Потом все происходило как во сне. Я встал. Вышел из квартиры. Спустился вниз и увидел своих обидчиков. Они пили пиво и что-то бренчали на расстроенной гитаре. Мое появление их удивило. Только это удивление длилось недолго. Я сразу начал их бить. Точнее, не я…. Я смотрел.… Это было упоение местью. Я швырял их об стены. Я разбил об их головы гитару. Хорошо, что я никого не убил тогда. Один из них разбил бутылку и ткнул меня сюда, в горло. Я очнулся в больнице.

— И что?

— И все. Больше меня не трогали.

23

Что удивительного происходило со мной в жизни? До того момента, пока я не заметил этот непонятный калейдоскоп подозрительных личностей в соседней квартире и на моем диване не оказался странный человек со своим сумасшедшим рассказом? Ничего. Если не считать того, что иногда показывают по телевидению, ничего. Со мной лично ничего экстраординарного никогда не происходило. И с моими друзьями ничего не происходило. И с друзьями моих друзей никогда ничего не происходило. Все те нелепости, которые нас иногда преследуют, как прилипчивые мухи, в конечном итоге объясняются банальными причинами. Все экстремальное и необъяснимое происходит где-то и с кем-то, но не здесь и не с нами. Или эта планета настолько перенаселена, что все диковинные ростки давно уже вытоптаны безжалостными стадами? Ну, вот же! Вот он, живой очевидец, который выжал из своего мозга что-то, что загоняет его в тупик, который странным образом совпал с этим диваном в моей холостяцкой квартире. И он продолжает рассказ, похожий на что угодно, только не на правду.

— И все. Больше меня не трогали.

— Почему?

— Так… Решили, что я псих. Наверное, со стороны это действительно было похоже на явление бесноватого. Для меня это уже не имело значения. Я вернулся из больницы не один. Внутри меня жил защитник. Но странным образом от его присутствия мое одиночество не исчезло! Словно он существовал где-то за гранью. И прилетал только тогда, когда я звал его. Он был вне меня и моего мира. И в то же время частью меня… А потом он попросил дать ему возможность выйти в город. И я его выпустил.

— Как это выпустил?

— Просто. Во время медитации я позволил ему управлять телом. Вся разница была в том, что первый раз я сделал это непроизвольно, а второй — сознательно. И мне это понравилось. Это выглядело так, будто я смотрел на окружающий мир из иллюминаторов таинственного корабля. Будто я на все смотрел его глазами. Он делал все, что хотел. Он шел в такие места, в какие никогда бы не пошел я. Он ничего не боялся. И я упивался этой его смелостью. А в тот момент, когда он решил, что достаточно исследовал мой город, я взял тело в свои руки. И он опять исчез за гранью.

— И какие ощущения вы при этом испытывали?

— Никаких. Я владел ситуацией полностью. Когда я проанализировал ощущения, понял, что мне это нравится. Если не считать крайней усталости, как будто все резервы организма были мобилизованы на краткий период, ощущения были прекрасны, необычны, свежи. И, главное, становясь на какое-то время им, я не чувствовал постоянно преследующей меня боли. Короче, через два года нас вместе со мною было уже пятеро, а когда я переехал в Москву, появилась даже женщина…

— Зачем?

— Женщина?

— Нет. Все эти … люди.

— Наверное, я увлекся. Впрочем, все имело какой-то смысл. После этого… бандита или моего защитника, который потом стал бандитом, появился… маклер. Кстати, у всех у них были и есть имена. Но я не могу их назвать, это может спровоцировать… Маклер был создан из чистого эксперимента. Я сделал полную противоположность самому себе. Противоположность во всем. Мне захотелось воплотиться в шкуре мелкого, подлого, хитрого и изворотливого человека. И я воплотился. Мне это не понравилось. Какой-то вакуум образовался в душе. И, хотя стоило больших трудов вылепить этого персонажа, я почти не общался с ним. Кстати, сейчас я в его одежде.

— Я вижу, — сказал я. — А дальше?

— Дальше? Дальше появился бизнесмен, которого я называю управляющим банка, потому что он действительно управляющий банка. Сейчас у него проблемы, — Алексей засмеялся, — он должен быть на работе, а я завладел телом и лежу на вашем диване. Он очень мне нравился. Я придумал ему безупречную биографию. Я сделал его стремительно взрослеющим вундеркиндом, нацеленным на успех. Правда, это отразилось в нем в виде некоторой внутренней безжалостности, но с лихвой компенсировалось успехами. Деньги мои уже кончились. Именно благодаря этому бизнесмену я смог купить квартиру в Москве, а затем и еще, и еще. Я даже воровал у него деньги. Кстати эта квартира, которая мне нравится больше других, была третьей.

— Но как вам это удалось?

— Ему удалось…. Ему везло в бизнесе. Он чувствовал удачу и не выпускал ее. Я был свидетелем этого. Как вы понимаете, ему я одалживал тело чаще всего.

— А вы не боялись, что однажды ваше тело вам не вернут?

Алексей замолчал, закрыл глаза, потом открыл их и показал мне лицевую сторону картонки. На ней крупными буквами было написано одно слово: «Минус».

24

И опять незримая рука бросает кости судьбы, заставляя одних из нас радоваться непонятному везению, а других возмущаться тем, что мы называем превратностями. Незримые руки сплетают невидимые власяницы, в которые должны одеться души, отрываясь от истерзанных тел. Невидимые глаза следят за каждым шагом, чтобы, как в компьютерной игре, время от времени подводить к заветным дверям, за которыми новый уровень. Или зажечь перед глазами окончательное: «game over». Или ни зажечь ничего.

— Что это? — спросил я.

— Это? — рассмеялся Алексей. — Это слово. Это всего лишь слово. И звучит оно так, как и написано. Минус. Ми-нус. И еще раз. Ми — нус. Эм. И. Эн. У. Эс.

Он повторил это слово несколько раз и, не удержавшись, закатился кашляющим смехом, который сотрясал его жалкое тело и казался прилепленным к лицу.

— Что это? — повторил я вопрос.

— Это ключ, — наконец успокоился Алексей. — Ключ, код моей безопасности. Неужели вы думаете, что, отдавая свое тело кому-то или чему-то, слепленному из моего собственного подсознания или чего-то неведомого, я не предполагал, что это тело мне не захотят вернуть? Чего это я должен был разбрасываться телами? Тело-то было всего одно, а нас уже шесть!

— И как же работает этот ключ?

— Очень просто, — усмехнулся Алексей. — Стоит мне произнести это слово, и все проходит. Я опять становлюсь самим собой. Так я запрограммировал их. Но даже и этого мне показалось недостаточно. Я написал это слово на картонках и облепил им стены во всех квартирах, где бы я ни жил. Кто бы ни владел моим телом в данный момент, стоило ему вернуться домой, он видел это слово, и я опять становился самим собой.

— Насколько я понял, — сказал я, — ваши герои были запрограммированы на звучание этого слова либо на его визуальный образ. Представлять слово они могли беспрепятственно. В чем же проблема? Почему вы носите с собой эту картонку?

— Я бы не называл их героями, — сказал Алексей, — и я не просто так ношу с собой эту картонку. Проблема в том, что ключ больше не абсолютен. Они становятся или уже стали сильнее меня. Если кто-то из них овладевает телом, я никак не могу это прекратить, потому что я больше не присутствую при этом.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я больше не контролирую, что они видят моими глазами. Я ничего не слышу и ничего не чувствую. Я проваливаюсь в страшные места. В те места, в которых существовали они. Я даже думаю теперь, что каждый из нас носит внутри себя собственный кусочек преисподней. Я не могу вам рассказать, что это такое. У меня нет для этого слов. Чтобы это описать, не хватит даже вашего таланта. Если это действительно ад, то, скорее всего, после смерти мы сворачиваемся внутрь себя, как черные дыры, и исчезаем навсегда. Теперь, побывав там, я понял, что им, моим созданиям, есть, за что меня ненавидеть. Ведь это я их там поселил.

— Но как же? — удивился я. — Как же так? Ведь вы здесь? Как вы выбираетесь оттуда?

— Выбираюсь? — Алексей устало усмехнулся. — Их слишком много. Они уже могут договариваться, но порою еще спорят из-за тела. И во время этих споров мне удается всплыть наверх.

— Так и оставайтесь наверху! — воскликнул я.

— Оставаться? — Алексей закрыл глаза и погладил рукой по картонке. — Если бы я мог выжечь это слово на внутренней стороне своих век или в своих снах, я бы ничего не боялся. Но я человек, и я иногда должен спать. Я засыпаю, а просыпаюсь всегда там. В своем собственном персональном аду. А оттуда меня не услышит никто.

— И что же вы собираетесь делать?

— Просить вас о помощи.

— В чем она будет заключаться?

— Мне нужно некоторое время, — объяснил Алексей. — Может быть, я смогу справиться с ними. Или убью их как-то. Ну, не могу же я сам себя связывать перед каждым превращением? Они уже научились не открывать глаза, овладевая телом. Они сразу же затыкают уши. Помогите. Всего-то и нужно: наручники, батарея, и это спасительное слово у вас на губах.

Он замолчал. Проблеск надежды мелькнул у него в глазах и тут же погас. Я не сказал ни одного слова, а он все понял. Зачем мне тут, в моей квартире, сумасшедший, прикованный наручниками к батарее? Во что превратится моя жизнь, если весь этот бред, который он мне только что изложил, окажется правдой хотя бы на сотую часть?

— Вы считаете меня сумасшедшим? — спросил он.

Я не ответил.

— Курите? — спросил я его.

— Нет, — ответил он, — бандит и маклер курят.

— Почему маклер? — спросил я.

— Одно время занимался спекуляцией квартирами. Довольно успешно.

— А документы? Ведь насколько я понимаю, у всех у них разные имена?

— Нет проблем. Сначала это делал мой первенец, теперь бизнесмен. Это просто.

Я курил и смотрел ему в лицо. Алексей опять уставился в пол, замерев, как сфинкс.

— А этот парень. Как вы сказали? Диджей? Да и женщина. Они зачем?

— Диджей? — Алексей усмехнулся, не поднимая глаз. — Детство мое было серым. Захотелось прожить его еще один раз. Чтобы фонтан не иссякал. С этим парнем у меня связаны самые лучшие воспоминания.

— А женщина? — спросил я его.

— Женщина? Ее я сделал как мечту. Я создавал женщину, которую мог бы полюбить. Возможно, если бы моя мечта сбылась, я превратился бы в осуществленного гермафродита. Помните легенду, что когда-то их разделили на две половинки? Таким образом, появились мужчины и женщины, и с тех пор они бродят по миру в поисках своей второй части?

— Вам это удалось?

— Она ненавидит меня больше всех. Мое тело не дает ей возможности почувствовать себя женщиной в полной мере. Думаю, если бы не остальные, она решилась бы на операцию по перемене пола.

— А зачем этот вой или гудение?

— Завоешь тут, — усмехнулся Алексей.

— Это все?

— Все, — ответил он.

— Нестыковочка выходит, — сказал я.

— В чем? — поинтересовался он.

— Во внешности, — ответил я. — Я видел всех. Даже эту женщину. Не скрою, некоторое сходство между вами есть. Как между людьми одной национальности. Но не более того. Это были разные люди. Понимаете? Разные.

— Конечно, разные, — согласился Алексей. — Только дело в том, что вы не знаете, насколько наше тело зависит от психики. Я уже говорил, что, превращаясь в них, я избавлялся от боли в позвоночнике. Только потому, что я создавал их со здоровыми позвоночниками. Кроме того, не забывайте, прошло уже десять лет. Они изменялись, каждый в свою сторону. Если две дороги начинаются из одной точки, через сто метров путники еще видны друг другу, а через километр они могут уже и не докричаться.

Он опять замолчал. Молчал и я. Теплый августовский день, наконец, начинал угасать.

— О чем вы думаете? — спросил он.

— Для того чтобы поверить во что-то необычное, необходимо, чтобы вымысел быть чудовищным. Если веры нет, значит, рассказчику не хватило фантазии.

Он поднялся и сунул ноги в блестящие ботинки.

— Вы верите только собственному вымыслу? — спросил он.

— Ему я верю еще меньше.

— Что ж, — он медленно пошел к выходу, — может быть именно поэтому вам и не везет. Для того чтобы желания исполнялись, нужно верить. Хотя бы частью горчичного зернышка. Надеюсь, что когда-нибудь сожаление о сегодняшней встрече в вас все-таки проснется. По крайней мере, не дай вам бог жить с ощущением дыхания преследователей у себя на плечах.

— Возможно, я чувствую что-то похожее, — сказал я ему.

— Я в худшем положении, — сказал он, обернувшись у входной двери. — Меня преследуют изнутри.

— Меня тоже, — ответил я.

Он ушел. Не то, чтобы я ему совсем не поверил. Просто мне не хотелось, чтобы это было в моей жизни. Неважно, вымысел это или реальность. Я выглянул в окно. Он медленно уходил, пересекая наискосок двор. Так же медленно и утомленно, как он изредка выносил мусор. Остатки трапезы одного человека из квартиры, где их было не меньше шести. Я оглянулся. На диване лежала картонка со словом «минус».

25

Прошел еще месяц. Сентябрь оказался теплым. Я забросил опостылевшую мне старую незаконченную историю и написал следующее: «В дверь позвонили. Он открыл и вздрогнул. В дверях стояла она». Так и случилось. Где-то недели три или четыре назад. Через пару дней после того, как Алексей ушел от меня, оставив эту картонку. В дверях стояла Дина. Не Ритка, а Дина. Она ничего не говорила. Она стояла и смотрела на меня. Я почему-то вспомнил книжку об учении Дао. По-моему, там говорилось, что женщинам нельзя отказывать. Но там говорилось обо всех женщинах, а не об одной. Ну, что ж. При ближайшем рассмотрении все женщины распадаются на некоторое количество конкретных женщин. В моем случае это Дина. Ей осталось еще пять или шесть лет молодости. Возможно, я успею насладиться, а потом привыкну. Она пришла и осталась. Точнее, я перебрался к ней. Перетащил одежду и архив неудачника. Загрузил файлы в Петькин компьютер и продолжил сплетать истории, обозванные этим сумасшедшим исповедями. Что это значит? Ничего. Разве только то, что, окликая меня, Дина будет видеть те же безжизненные глаза, из-за которых меня бросила Ритка. Но ведь должен я как-то отомстить Дине за то, что она меня подобрала?

Нас теперь двое. Петьку мы отправили в штаты, где он будет учиться, а значит, избежит участи быть счастливым россиянином и, быть может, погибнуть за это счастье на чеченской или еще какой войне. Ритка собирается к нам с ответным визитом. Хочет показать дочкам Россию. Это будет где-то в октябре. Сначала они посетят Иерусалим, после Афины или Стамбул, а затем Москву. Я боюсь встречи. Дина говорит, что Кирилл зарабатывал на эту поездку полгода. Кирилл не приедет. Он теперь занимается Петькой.

В связи с переездом деятельная соседка Евдокия Ивановна исчезла из моей жизни. На прощание она перекинулась несколькими словами с Диной, после чего сказала, что теперь за меня спокойна и попросила подарить ей что-нибудь на память. Я подарил кофейные турки. Зачем оставлять шлюпки, если сжигаешь корабли?

Верка больше не приезжает по субботам, зато каждый день звонит по телефону Дине, и они говорят о чем-то по полтора часа. Пашка наконец-то расписался с Наташкой, но свадебного торжества не было по причине округления невесты. С ее родителями все наладилось. Куда бы они делись? Он подарил им новенькую «десятку», которую они прозвали «калым», и теперь собирается подарить внуков. Тетя Нина счастлива. Пашка приезжал в прошлые выходные знакомить меня и Дину со своей женой. Она копия Ритки, только черненькая и беременная. Наташка смотрела на меня восторженными глазами как на существо из запредельного мира, а Пашка курил, вздыхал и молчал.

Я писатель. Дина пристроила мои повести в толстый журнал, организовала какую-то номинацию и теперь ругается с редакторами по телефону насчет книжки. Ничего. Доберется и до издательств. В этом я не сомневаюсь. Еще она хочет ребенка. Я не знаю.

Алексея больше нет. Неделю назад я поехал в свою квартиру за осенней курткой. Дина дала денег на такси. На проспекте Жукова я увидел на светофоре знакомый «пассат» и «быка» за рулем. Машины тронулись, «пассат» резко пошел вперед, я высунулся из окна и заорал, что было сил: «Минус»! «Бык» сгорбился, «пассат» вильнул вправо и врезался в фонарный столб. Мы остановились. Я выскочил из такси и подбежал к машине. За рулем был Алексей. Из уголка рта вытекала струйка крови.

— Дурак, — прохрипел Алексей, — я же не умею водить.

Что-то звякнуло. В собирающейся толпе вскрикнула женщина. Я нагнулся и поднял с асфальта выпавший или выброшенный Алексеем ключ с заводным кольцом. Засвистела в отдалении милицейская сирена.

— Ну, мы едем или будем смотреть? — тронул меня за плечо подошедший водитель такси.

Я приехал в старую квартиру как оглушенный. Поздоровался на площадке с Евдокией Ивановной, зашел внутрь, надел куртку, вышел. Подошел к двери Алексея, вставил ключ, повернул. Дверь открылась. Пустые стены и пол, усеянные обрывками плакатов и картона с буквами: «М», «И», «Н», «У» и «С». Никакой мебели. Только гора книг в углу. Фрейд, Юнг, Кант, Гегель, Ницше, Павлов, Соловьев и еще какие-то имена неизвестных мне авторов поблескивали золотым тиснением из-под пыли. Сверху лежал мой журнал. Я взял его в руки и увидел, что закладка по-прежнему на первой странице, а дальше никто не открывал и не читал, потому что оставленное Веркиным Серегой засохшее пятно варенья на месте, и склеенные страницы по-прежнему не разорваны. Вот и все. И это оказалось ложью или почти ложью, что, собственно, одно и то же. Я вышел на улицу и выбросил ключ в мусорный бак.

26

Прошел еще месяц. Мы приехали в Шереметьево встречать Ритку и ее дочек. Мы — это я, Дина и Верка. Точнее Дина, Верка и я. Дина и Верка сидели впереди, а я сзади. Дина управляла машиной, изредка оборачивалась и тревожно поглядывала на меня. Верка все время старалась поддержать прерывающийся разговор и то и дело подмигивала мне сердито левым глазом. Я молчал.

— Чего ты молчишь? — спрашивала меня Верка.

— Не хочу отвлекать водителя во время движения, — отвечал я.

Дина улыбалась и слегка отклонялась назад, подставляя для поцелуя правую щеку. Я нагибался вперед и послушно целовал ее. Она такая замечательная, моя Дина.

К самому входу нас не пустили. Мы оставили машину на стоянке и пошли на первый этаж. Я тащил здоровенный букет цветов и чувствовал себя законченным идиотом. Риткин самолет уже прибыл. Встречающие столпились у прозрачной перегородки, но никого еще не было.

— Сейчас увидим живых американцев, — засмеялась Дина.

Я всучил цветы Верке и пошел прогуляться. Посередине зала раскинулись книжные лотки. Моих книг на них не было. «Пока», — сказал я про себя. Что-то знакомое привлекло мое внимание. Какое-то движение. Походка. Жест. Я сделал два шага в сторону и увидел в зеленом коридоре таможни ди-джея. Он уже сунул документы в карман, закинул на плечо яркую сумку, обернулся и встретился со мной глазами. Метров двадцать разделяло нас. Я замер. Он тоже. Прошли несколько томительных секунд. Наконец оцепенение сошло с него, он улыбнулся, щелкнул каблуками, отдал мне честь и, раскинув руки и изображая самолетик, исчез за границей моей родины.

— Минус, — еле слышно прошептал я.

— Вадик! — закричала мне в ухо подбежавшая Верка. — Ты чего здесь застрял? Выпускают уже!

Она потащила меня за собой, и я оказался в толпе, окружившей узкую змейку людей, выходящих из зоны таможенного контроля и отыскивающих глазами встречающих. Дина прижала дрожащими руками цветы к побледневшим губам. Верка смахнула с щеки набежавшую слезу.

«Что я здесь делаю»? — подумал я.

— Вон! Вон они! — закричала вдруг Дина, мгновенно наливаясь слезами.

— Где?! Где?! Я не вижу! — заплакала Верка.

5 марта 2000 года

Всячина

На крыше церкви росли березы и трава. Березы шелестели на ветру, а траву никто не косил. К концу лета она выгорала от жары и свешивалась с гнилой кровли желтыми клоками. Мальчик выходил на засыпанную мусором деревенскую улицу и рисовал церковь на альбомном листе. Он пробовал стать художником.

Церковь не получалась. Наяву она была серо-красной, стройной, высокой, пусть и безголовой, а на листе кривой, несуразной, неправильной. Мальчик переключался на деревья, но и деревья выходили кривыми и несуразными. Впрочем, они такими и были. Клонились пышными кронами к дороге, словно им сослепу чудилась узкая деревенская речка. Речка текла на другом конце улицы. Улица упиралась в речку, превращаясь у последних домов в грязную и зеленую страшную помойную яму. Но грязь уходила куда-то в землю. Речка текла сама по себе. В ней была чистая вода с пескарями и коричневый крупный песок. В самом глубоком месте вода доходила мальчику до пояса, поэтому на речку он мог ходить купаться один. За речкой снова стояли дома, за домами раскинулся сельский парк с деревянной сценой, потом маленькое поле, конюшня, снова поле, заросшее тростником озеро, за озером монастырь. В монастыре была школа и детский дом. За монастырем начинался лес. В лесу скрывалась больница, какие-то другие деревни и речки, и даже рыбхозовские пруды рыбхоза, в которых нельзя было рыбачить, но всего этого, кроме больницы, мальчик никогда не видел, поэтому почти не думал об этом.

Мир казался ему похожим на карту, которая висела на стене автостанции в районном центре. В середине карты был помечен город, от него во все стороны тянулись как щупальца автобусные маршруты. Большие деревни на этой карте были помечены желтой фольгой из-под крупных шоколадок, а маленькие белой из-под мелких. Мальчик думал, что все эти шоколадки кто-то съел и удивлялся, как можно жить где-то еще, а не на его родной улице в десять домов по нечетной стороне между церковью и помойкой. Он вставал у бабушкиного дома и кожей, волосами, босыми пятками, ушами, глазами, расковырянным носом, сгоревшими на солнце плечами чувствовал, что он находится в центре мира. За его спиной, за домом, за садом и огородом и кривой банькой лежала луговина, за ней болото, за болотом опять луговина, речка, деревня, разбитая дорога, опять деревня, опять дорога и снова деревня, очередной кусок дороги, заросшая травой колея, а дальше глухие леса и болота. Там, за его спиной, был пруд с завезенной невесть откуда противной рыбой ротаном, по ночам висела в небе Большая Медведица и начиналась зима.

По правую руку была помойка, речка, библиотека, где ему никогда не хотели давать по десять книжек сразу и не верили, что он их прочитал, когда он являлся туда через неделю. Там же был все тот же монастырь, конюшня, которую подожгли детдомовские мальчишки, и там же было поле, по которому бродил обгоревший конь. Кожа с него слезала лохмотьями, он дрожал, закатывал глаза, а вторая лошадка бегала вокруг и все норовила положить ему голову на плечо. Конь вздрагивал, оживал на мгновение и снова начинал отплывать в лошадиное и счастливое далеко.

Впереди был колодец, в который мальчик бросал ветки и на стенках которого далеко внизу росли сырые грибы. За колодцем жил фронтовик, который писал кляузы на всю улицу. По соседству обитал толстый старик, который днями копался в горбатом запорожце, но никогда его не заводил. Между этими домами был утоптан проход, называемый прогоном, за ним вилась тропка между огородами и приводила она к школе, к асфальту, к стеклодувной мастерской, усыпанной битым стеклом, к почте, магазинам и к автобусной остановке, откуда дорога тянулась до районного центра, до Москвы, до Белорусского вокзала и до далекой и любимой тетки под городом Полоцком.

По левую руку стояла безголовая церковь, в которой пьяные мужики в промасленных спецовках разбирали и собирали трактора, за церковью лежало кладбище, за ним пустырь, за пустырем поселок, за поселком болото, за болотом другая речка, за речкой косогор, за косогором лес, который назывался странно — сеча. Дядя, который приезжал к бабушке в августе и называл мальчика развалиной, шел в лес с двумя корзинками и доверху набивал их груздями и белыми. Мальчик ходил за ним без единого писка и не понимал, почему его называют развалиной. Зато он понимал, почему дядя ругается, что он идет за ним след в след. Конечно, так он не мог отыскать больше грибов, зато не ловил на лицо, уши, шею липкую паутину.

Мальчик закрыл глаза. Высоко над головой верещала сорока. По улице ходили куры. У соседки через дом лаяла глупая собака. На огороде созревала смородина. Учитель в школе сказал, что древние индейцы писали письма, завязывая узелки на пучках веревок. Сколько же надо было навязать узлов, чтобы рассказать хотя бы что-то о том, что вокруг? Об этом мире с центром возле разрушенной церкви, в которой через тридцать пять лет обрушится купол и в которую бабушка посылала мальчика обжигать чугунные сковородки, потому что в алтаре была устроена кузня. Пьяный мужик совал сковородки в уголь, а мальчик вертел головой и рассматривал лики святых, думая, кто же из них бог? На высоком берегу реки, на другом конце улицы в шесть лет он тыкался носом в мамины коленки, дышал морозным воздухом, жмурился на январское солнце и уверял ее, что им никто не нужен, что им хорошо будет вдвоем, что он вырастет и обязательно сам женится на своей маме, а через сорок лет он будет стоять в полуразрушенной или полувосстановленной церкви на другом конце улицы и смотреть на маму, которая окажется в гробу с закрытыми глазами, в которых, он это явственно видел через мертвые веки, провалились зрачки.

У церкви было устроено футбольное поле с наклоном с фланга на фланг на целый метр или больше. С одной стороны было легко подавать угловые, а с другой трудно. На поле паслись коровы. У ворот стояли лужи. Хорошая жизнь была в телевизоре и на картинках. Вокруг все было не так. Но мальчику казалось правдой не то, что он видел вокруг себя, а то, что в телевизоре и на картинках. И то, что в книжках. А то, что вокруг него, представлялось случайностью и недоразумением. И детдомовские дети в его классе были недоразумением, тем более что почти все они рассказывали о том, что они в детдоме ненадолго, и скоро за ними приедут родители, а те, что не рассказывали, смотрели злыми глазами и били мальчика не за что-то, а просто по факту его существования, и они же, наверное, сожгли конюшню. Недоразумением была фабрика, на которой работала его мама, потому что выпускала она никому не нужные скатерти. Недоразумением был монастырь, по которому бродили пьяные реставраторы. Они белили башни, но когда переходили к следующей, предыдущая осыпалась и снова требовала побелки. Недоразумением было вообще все, кроме самого мальчика, его мамы, его бабушки и безголовой церкви, которая напоминала безнадежного больного. Его уже почти убили, но никак не могли добить полностью, не от недостатка жестокости, а от лени и безалаберности.

Кладбище у церкви заросло сиренью, ольхой, березой и рябиной. Железные кресты покосились и попадали. Оградки ушли в землю. Редкие цветы потеряли цвет. Сгинули в бурьяне могилы теток мальчика, которые умерли, будучи его ровесниками. Выросла липа на могиле его деда, который не подозревал о собственном внуке. Дорога вокруг кладбища утонула в пыли. У домов на поселке не было даже штакетника, и вместо ступеней у дверей валялись куски бордюрного камня. Трактористы в совхозном гараже курочили синенькие немецкие трактора, вырывая из них кондиционеры. Заброшенный молокозавод горел, потому что мальчишки развели костер на чердаке. Карбид шипел в луже, а в бутылке взрывался. Детдомовские дети дрались. Рыба на озере не клевала. Болотину за огородами осушили, и в болото превратились огороды. Банька сгнила и накренилась. Церковь рухнула. Зрачки у мамы под мертвыми веками провалились. А лики над брошенной кузней уцелели. Надо только войти под разрушенный купол и посмотреть на руины изнутри. Но страшно. Стены могут сложиться внутрь вместе с ликами.

Те березы, что выросли на крыше церкви, ее и разрушили. Ненарочно. Наверное, такие же березы, только невидимые, росли и на теле мамы, пока она не рухнула. Теперь они растут на теле мальчика. Он так и не стал художником. Бог не дал таланта. Поэтому все, что происходило с ним, медленно уползало в черное озеро, что образовалось постепенно у него внутри. Уползало веревками, к которым было привязано что-то тяжелое. И завязанные на этих веревках узлы рвали ему ладони.

2010 г.

Чай

Известный мне рецепт хорошего чая прост, но повторить его сложно, практически невозможно. Нужные ингредиенты развеяны по ветру и по времени, да и само время стало иным, сменило краски и вкус. Остались только воспоминания. К примеру, для приготовления настоящего деревенского летнего чая потребуется следующее: старый деревянный дом с печкой, фаянсовый чайник, нагретый солнцем подоконник и буханка хлеба на нем, кипяток, в мягкой пачке со слоном индийский чай, который своевременно пересыпается в жестяную банку с обрубленной чайной ложкой, кипяток из большого эмалированного чайника, веточка мяты (по желанию) или лимон и бабушка. Главным в данном списке, конечно же, является бабушка, поскольку все остальные составные части напитка зависят именно от бабушки и подчиняются только ей. Старый деревянный дом сияет чистотой и свежестью благодаря бабушке, фаянсовый чайник продолжает жить, несмотря на щербину на крышке, благодаря бабушке, и даже хлеб заполняет тесную кухню душистым запахом только потому, что бабушка выставила его под солнечные лучи. Мы толчемся под острыми бабушкиными локтями, кромсаем душистый хлеб, посыпаем его солью, натираем глянцевую корочку чесноком и ждем рождения чая. Брат Сашка украдкой плюет на рыжий чугун печной плиты, смотрит, как слюна сворачивается в белесые комочки и вздыхает — бабушкиных пирогов и плюшек, за которыми от противня тянутся коричневые нитки сахара, сегодня не будет. Что ж, зато есть затвердевшие конфеты «Коровка», неровный кусковой сахар и чай. Поспевает, как говорит бабушка.

Она ополаскивает фаянсовый чайник кипятком и достает древнюю жестянку. Открывает скошенными ревматизмом пальцами одну за другой две ее крышки и ловит обрубок чайной ложки. Чаинки сыплются в горячий фаянс с тихим шелестом. В воздух взмывает эмалированный чайник и исторгает через длинный изогнутый носик упругую струю кипятка. Мы в нетерпении, но заварочный чайник наполняется наполовину и, накрытый тряпицей, отправляется на край плиты. Сахарница уже открыта, чашки стоят на блюдцах, чайные ложки зажаты в кулаках и даже зубах. Сашка приносит из сеней плошку, в которой плавает кусок масла и пытается отрезать от него пластинку прямо в воде. Бабушка тут как тут. Масло оказывается на тарелочке, чайник доливается кипятком доверху, еще несколько минут и кипяток смешивается с заваркой уже в наших чашках. Прямо в густой аромат плюхаются кубики сахара. Гремят чайные ложки. Наклоняются чашки, и нестерпимо горячий чай разливается в блюдца. Исцарапанные физиономии приникают к покрытому клеенкой столу и раздается старательное выдувание и счастливое хлюпанье. Я кладу кусок сахара в блюдце и смотрю, как он истаивает, подобно леднику, занесенному неведомым течением в теплое море. Мы «чайпием». Вся жизнь впереди.

Как это все повторить?

Где отыскать черные щипчики, которыми сахар дробился на крохотные осколки?

Куда сгинул знающий все секреты чаеделия фаянсовый чайник?

И куда, все-таки, делась бабушка?

Я вспоминаю волшебный вкус чая, который мне так никогда и не удалось повторить, и думаю, что настоящий секрет его заварки бабушка не открыла даже нам. Не о нем ли она плакала, когда ходила по полю между оставшимися от ее родной снесенной деревни липами и говорила, говорила, говорила…. Где и кто жил, и куда делся….

Мы насыпаем в миску соду и с тряпками отправляемся во двор начищать самовар, потому что завтра день рождения бабушки, она ждет гостей, а чай из самовара еще вкусней, чем из эмалированного чайника. Затем помогаем вымести из избы густо рассыпанную по полу зеленую траву, которая оставляет после себя свежесть и чистоту. Затем отправляемся с ведрами на колонку. А бабушка расправляет потрескавшимся ногтем чайную фольгу и прячет ее в шкаф. Там уже толстая пачка таких же листов. Бабушка мечтает оклеить фольгой хотя бы одну комнату. Чтобы блестело.

4 сентября 2008 года

Оглавление

  • Легко
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  •   07
  •   08
  •   09
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  •   31
  •   32
  •   33
  • Рвущаяся нить
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  •   07
  •   08
  •   09
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  • Дневник
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  •   07
  •   08
  •   09
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • Кенгуру
  • Игра в фанты
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  •   07
  •   08
  •   09
  •   10
  •   11
  • Грета
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  • Future
  • Мудодром
  •   01
  •   02
  •   03
  •   04
  •   05
  •   06
  •   07
  •   08
  •   09
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  • Дополнения к книге
  •   Минус
  •   Всячина
  •   Чай Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Легко (сборник)», Сергей Вацлавович Малицкий

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства